Рифмоплёт
Глава 1. Гребаный Митек
Я очнулся от того, что закашлялся. В горле першило, во рту отдавало железом. Я с трудом пошевелился. Койка подо мной надсадно скрипнула, а из левой руки, свисающей с кровати, свалился пузырек и покатился по деревянному полу. Я попробовал сфокусировать на нем взгляд, но ничего не вышло. Да уж, зря мы так пили вчера с Митьком, говорил же ему, что запивать текилу водкой — плохая идея, но нет же, давай, слабо не слабо, черт бы его побрал.
Я с трудом разодрал глаза и осмотрелся. Комната была незнакомая и крохотная. Света практически не было — он еле пробивался сквозь маленькое мутное окошко и тонул в темноте стен, грязных, как в коптильне. На гвозде висел сюртук старинного вида, будто из провинциального драмтеатра, а у окна стоял стол, заваленный бумагами, часть щедро просыпалась на пол. Куда это меня занесло? И где Митек?
Я присел на кровати и сразу же схватился за голову. Честно говоря, такого похмелья у меня не было еще ни разу… Что же мы еще пили? Не помню, совсем ничего не помню. К тому же, страшно знобило — инстинктивно дернулся, словно сбрасывая с себя холод.
Я посмотрел на руки, чтобы проверить, не трясутся ли они. Ладони были какие-то длинные, худосочные, со вздутыми венами на бледно-синюшной коже, перемазанные черной краской. Предплечья торчали из рукавов льняной рубахи, как будто и не мои… Я опустил взгляд ниже. Ноги были такие же худые, в потрепанных кальсонах. Кальсонах!!! Что за черт? Ноги… Не мои?
Тут я начал понемногу соображать. Но понял только то, что Митьку не поздоровится — так издеваться над похмельным человеком! Я посмотрел еще ниже. На пыльном дощатом полу, у моих — нет, не моих, клянусь!! — тощих ступней с потемневшими ногтями валялась склянка. Я потянулся к ней, чуть не дрожа всем телом. На стеклянной, мутно-коричневой бутылочке была надпись:
Atropa Belladonna Tinctura Белладонна ЯД
Отпускается по назначению врача.
Я тряхнул головой. Та отозвалась мучительной болью, словно пронзило и ударило тупым предметом одновременно. Я заметил у кровати желтоватую, сложенную вдвое бумажку, наклонился к ней, развернул, но ничего не смог прочитать — пришлось встать и потопать к мутному окошку, от которого тянуло ледяным сквозняком.
Пока шел, мне становилось все хреновее и хреновее — тело продолжало ощущаться, как чужое. Рост словно повыше моего, я почти задевал макушкой низенький потолок. Ноги передвигались еле-как, словно я был немощным стариком. Руки безвольно болтались, и мне пришлось приложить усилия, чтобы поднести бумажку к стеклу. Наконец, борясь с тремором, я смог разобрать слова, прыгающие по неровным строчкам.
Я, Чернов Аркадий Иванович, в моей смерти прошу никого не винить. Я сделал это самостоятельно, в полном здравии и трезвом рассудке. Я всю жизнь стремился быть поэтом, но мне не суждено было привнести в этот мир свой дар. Мои стихи оказались недостойны света, но я не виню в этом ни редакторов, ни критиков, ни злопыхателей. Мой талант опередил свое время.
P.S. Прошу простить, кому не вернул задолженное. У меня не было ни физиологических, ни материальных средств к существованию в этом мире.
P.S. P.S. Хозяйке квартиры должен 21 руб. Типографии — 15 руб. Трактиру «Медведь» — 6 руб. 40 коп.
Я заржал. Лихорадочно, от всей души расхохотался. Ну, Митек! Конечно же! Запихнул меня в квест. Ладно-ладно, без проблем, найти бы только воды промокнуть горло, а с ловушкой и загадками мы быстро разберемся… Я облизнул потрескавшиеся губы и стал судорожно водить руками под столешницей, скрипучим стулом и простукивать чумазые стены в поисках подсказок.
В этот момент я и заметил в углу ручное зеркало, повернутое стеклом книзу. Ага! Хоть взгляну на свое лицо, такой, наверное, отек…
Я взялся за прохладную ручку, поднял зеркало, повернул к себе.
ААААААААА!!!! Это ЧТО?
На меня смотрело ЧУЖОЕ лицо. Без преувеличений и метафор — чужое! Вытянутое, бледное, со впалыми скулами и светло-зелеными, выпученными от страха глазами. Моргал я, а смотрел он! Нос прямой, с небольшой горбинкой. Волосы — нечесаная черная копна, торчащая в разные стороны. Я бросил зеркало на постель, заметался по комнате, снова схватился за зеркало. И заорал во всю силу:
— МИТЕЕЕЕЕЕЕЕК!!!
Только в этот момент я отчетливо расслышал звуки, которые, судя по всему, были вокруг меня все это время. За стенкой плескали водой, чавкали, глухо причитал бабий голос. С улицы слышались стуки и приглушенная ругань. Я подскочил к окошку, прислонился всем лицом — и просто выпал в осадок.
За окном была настоящий кинематографический городок. Там был… Петербург, как со старого фотоснимка. А вовсе не Мытищи, где мы квасили с Митьком. Петербург! По брусчатке неслись телеги, лошади. Повсюду грязь, цоканье копыт, мужицкие крики. Светили керосиновые фонари. Под ними в сине-фиолетовые сумерки мягко падал и тут же превращался в кашу мокрый снег.
Погодите-ка… Керосиновые! Фонари! И лошади!
Не отлипая от стекла, я снова заорал, но уже скорее жалобно:
— Митек, сукин сын!! Выходи!
В дверь постучали. Я сорвался с места, не чувствуя ни слабости, ни тремора, подлетел к ней, щелкнул щеколдой. Передо мной, выделяясь из полутемного коридора, стояла приземистая баба в длинном платье, подчеркивающим складки ее тела, и чем-то вроде фартука из мешковины. У нее было красное лицо, все в угревой сыпи. Ничем не походила на Митька.
— Ты чего орешь, дурной? — нахмурилась баба, забросив на плечо полотенце.
— Ору? Я не ору. Вам показалось, — на автомате сказал я.
Ага, я понял. Виртуальная реальность. Лихо! Очень правдоподобно.
Я вытянул вперед руку, в полной и безумной уверенности, что тетка передо мной — голограмма, но вместо этого уткнулся ладонью в мягкую, слегка горячую, кажется, грудь.
— Ты што творишь? — заорала баба и замахала на меня полотенцем. — Лапать меня удумал, ишь! Хто за комнаты платить будет?
Пока я уворачивался от полотенца, что-то бормоча, тетка вдруг переменилась в лице, остановилась, задумалась. Оценивающе на меня посмотрела.
— А хоть… Всякое в жизни бывает. Чай не чужие, можно уладить по-человечески.
Она вдруг толкнула меня своей мощной рукой обратно в комнату, шагнула внутрь и заперла за собой дверь. Я смотрел на нее ошалело, не понимая, что происходит. Какие продвинутые стали шлемы виртуальной реальности, мама родная.
Тетка осмотрелась, проворчала что-то про грязь и уселась на кровать. Та жалобно скрипнула под ней, и я вполне мог ее понять. Женщина смотрела на меня выжидающе. Она, что, хочет, чтобы я… Натурой? Хороший тамада, и конкурсы интересные.
— Вас.. Как по батюшке? — осторожно уточнил я, сделав шаг назад, подальше от кровати.
— Совсем из ума выжил? Степанна я, — вспыхнула дама.
— А имя? Вы извините, я сегодня сам не свой. Память как отбило.
— Оно и видно, пить меньше надобно, — нахмурилась она. — Настасья. Хватит комедию ломать, иди сюды. Ты не смотри, что я вдовая, я добрая.
Она ласково улыбнулась и протянула мясистую ладонь.
— Ну, соколик…
— Настасья Степанна, — замямлил я, — вы меня неправильно поняли.
Настасья угрожающе сдвинула довольно мохнатые брови.
— Я… Я хотел вам... Прочесть стихи.
Она уставилась на меня, не раздвигая бровей. Я уставился на нее. Не понял, какой конкретно эффект возымели мои слова, но руку она опустила.
— Да, понимаете, я ведь поэт. Аркадий Чернов, поэт. Пишу, получается, стихи. Значит, в этом квесте, то есть… в этом мире это мое главное оружие, верно? Вот я вам их сейчас и прочитаю.
Я подскочил к столу и стал судорожно перебирать бумаги. Настасья смотрела на меня с недоверием, но ничего не говорила и продолжала сидеть в той же выжидательной позе. В бумагах не нашлось ничего дельного — половина, как и записка, была написана таким же мелким, еле-читаемым почерком, а другая часть пестрела такими ужасными и банальными фразами, что я даже Настасье Степанне не стал бы такое зачитывать.
Я обернулся к ней, вздохнул и стал декламировать то, что знаю, — Есенина. Он вроде народный.
— Заметался пожар голубой,
позабылись родимые дали…
Только сейчас заметил, насколько низкий, сипловатый и глубокий у меня был голос.
— В первый раз я запел про любовь. В первый раз отрекаюсь скандалить!
Настасья смотрела на меня, выпучив глаза. Кажется, работало. Я стал ходить по комнате.
— Был я весь — как запущенный сад,
был на женщин и зелие падкий…
Я метнул на слушательницу полный грусти взгляд.
— …разонравилось пить и плясать,
и терять свою жизнь без оглядки.
Настасья внимательно слушала. Я посмотрел в потолок, вспоминая слова.
— Мне бы только смотреть на тебя,
видеть глаз злато-карий омут.
И чтоб, прошлое не любя,
ты уйти не смогла к другому.
Я читал уже искренне, с чувством.
— Поступь нежная, легкий стан,
если б знала ты сердцем упорным,
как умеет любить хулиган,
как умеет он быть покорным…
Тут Настасья Степанна жирно шмыгнула носом. Я замолчал, посмотрел на нее и понял, что добил нежное женское сердце — у нее заслезились глаза. Выглядела она так, словно ей не то что никогда не читали стихов, но и не дарили ни одного жалкого цветка с клумбы. Я почти проникся к этой голограмме сочувствием.
— Ну что вы, Настасья Степанна, — подошел я к кровати, — что вы, хватит… В смысле, полно.
Я не знал, что делать, боясь дотронуться до нее, — мало ли, чем закончится. Она уже откровенно всхлипывала и утирала глаза полотенцем.
— Покойный мой… Яшка.
Настасья Степанна звучно высморкалась в полотенце.
Я аккуратно взял ее за плечо, подталкивая наверх. Она послушно встала, подрагивая плечами. Приговаривая «ну, ну, полно», я медленно повел ее к дверям.
— Ничего-ничего, я вам потом еще почитаю, не переживайте. А за комнату позже отдам, вы ведь не против, правда? По глазам вижу, что не против.
Я аккуратно подтолкнул ее в коридор, Настасья Степанна, не отрывая полотенца от лица, махнула свободной рукой. Я покивал и закрыл дверь, прислушиваясь к ее удаляющимся шагам. Фух. Я прислонился к двери спиной.
— Митек, — зашептал я, глядя в потолок, — слышишь меня, Митек? Отличный квест, очень забавно. Теперь давай вытаскивай меня отсюда!
Ответа не последовало. Из-за стены раздавались глухие причитания Настасьи Степанны.
— Митек!! — зашипел я.
Тишина.
Митек, конечно, попал в яблочко. Знал ведь, черт, что я когда-то и сам писал стишки и вообще любил литературу, чего страшно стыдился еще со школы. Сложно фанатеть по Бродскому и Маяковскому, когда главное развлечение твоего района — это выбор кастета поприличнее. Я не жалуюсь на жизнь, она научила меня многому и сделала тем, кто я есть, — человеком, который выкрутится из любой передряги, не растеряв зубов, но все-таки, все-таки…
Я остановил себя усилием воли. Нет, вряд ли Митек. Он конечно, приколист, но не до такой степени. Варианта было два: либо он решил меня проучить, уж не знаю за что. Либо… Никакой это не квест.
Я рванул к стене, стащил с гвоздя пальто с торчащей из подкладки ватой и натянул прямо на рубаху. Поискал глазами еще одежду. На табуретке у кровати лежали стопочкой какие-то задрипанные вещи, я схватил сверху первые попавшиеся штаны и, влезая в них на ходу, попрыгал к двери. Кое-как, на босу ногу, взгромоздил сапоги. Чуть подумал, разулся, надел валявшиеся под кроватью шерстяные чулки. Быстро, стараясь не скрипеть половицами, что мне, конечно, не удавалось, пробрался по промозглому коридору к лестнице.
Чем ниже я спускался и чем ближе подбирался к выходу из дома, тем ярче становились запахи. Если в коридоре воняло чем-то прелым и кислыми щами, то теперь в нос бил отчетливый навозный аромат. Я толкнул тяжелую дверь подъезда, дерево шумно скрипнуло.
На улице кипела жизнь. Снег хлестал в лицо, но людей это не смущало. По рытвинам, хмурясь, шлепала баба с бидонами, ее стоптанные валенки, казалось, вот-вот развалятся. Перед ней, кое-как переставляя точно такие же валенки, но поменьше, плелся оборванец, которого баба подгоняла дьявольской бранью. По дороге грохотали телеги, разбрызгивая месиво из снега и какого-то навоза. На углу, прямо на мостике через грязь, два мужика спорили, кто кому должен с Пасхи — орали, как не в себя. На них капало с бельевой веревки, где болтались забытые панталоны, а рядом ссал на снег облезлый серый кот.
Чуть поодаль было видно кирпичную стену фабрики и трубы, из которых в небо коптило дымом. На горизонте сияли башенки центрального Петербурга. А прямо напротив, через улицу, торчала замызганная табличка: Литейная часть.
Глядя на все это, я сделал три вывода. Во-первых, я в Петербурге. Во-вторых, я примерно в начале XX века. В-третьих... Все сходилось. У меня была шизофрения! Все! Финита ля комедия — допился! Я стал судорожно припоминать всех родственников по обеим линиям — у кого диабет, у кого сердце. Шизофреников вроде не было, но разве можно доверять этим данным? Можно подумать, их раньше нормально диагностировали. Эх, стоило получше порасспрашивать стариков про их жизнь, земля им пухом.
Перед домом остановилась пролетка с ухоженной лошадкой, и в грязь грузно спрыгнул мужик в пенсне и с пышной русой бородой. С тихим ворчанием он отряхнул пальто и удивленно уставился на меня.
— Аркаша! А я как раз за вами-с!
Он протянул мне руку, с сомнением поглядывая на мою одежду. Я пожал его прохладную ладонь.
— Раз вы здесь, я не буду извозчика отпускать, — радостно сказал пенсне и замахал руками в сторону пролетки. — Вы... Планируете сменить наряд?
Он с плохо скрываемым пренебрежением смотрел на мою домашнюю рубаху. А я, стоило мне представить грустные глаза Настасьи Степанны, отчаянно замотал головой, запахнул пальто и полез в пролетку.
— Так нынче в моде, — бросил я ему.
Тревожно на меня посматривая, пенсне взгромоздился следом. Извозчик хлестнул кнутом, мы тронулись, и сиденье подо мной затряслось.
В принципе, меня уже ничего не удивляло. Шизофрения, перенос во времени, какой-то мужик куда-то меня везет, да мало ли что. Горит сарай — гори и хата.
— Куда едем? — максимально галантным голосом спросил я.
— Голубчик, вы меня пугаете. В «Бродячую собаку», сумеречный храм слова и вина.
«Сумеречный храм слова и вина» звучало отлично, мне ровно такое сейчас и нужно, особенно по части вина. Название было какое-то знакомое… Точно! Ресторанчик, в котором собиралась богема Серебряного века. Так я в Серебряном веке! Значит, скоро Первая Мировая… Или уже? Большевики, революция, тиф, сифилис. В мыслях мешались картинки из школьных учебников и фильмов. Символисты, футуристы, чахоточные поэтессы… Нет, чахоточные — это из Достоевского.
По мере продвижения вглубь города картина менялась. Тут и там вырастали доходные дома по три, четыре этажа — лепнина пооблупилась, но фасады уже были крашеные. Замаячили гимназисты в шинелях с блестящими пуговками и дамы под зонтиками, придерживающие подолы длинных юбок. Запах становился лучше — поменьше помоев и навоза, побольше табака и сырости. В центре явно уже освоили канализацию. Еще я увидел трамвай и счел это хорошим знаком, несмотря на искры, которые угрожающе сыпались с проводов.
В пути я узнал, что пенсне — меценат горе-поэта Аркадия Чернова. Как я понял, он изредка помогал ему деньгами, водил с собой на разные светские вечера и ценил его, как экзотическую зверушку, с которой можно эффектно появиться в обществе. Пенсне выглядел чиновником средней руки, живущим однообразной канцелярской жизнью, который страстно хотел приобщиться к миру литературы и искусства, — в эту эпоху они были на пике моды.
За время поездки я успел подуспокоиться и обдумать свое положение. Для шизофрении переход был резковат — обычно она начинается постепенно. Тебе слышатся голоса, что-то командуют, реальность мерцает и подрагивает. Скорее всего, это не оно. Вероятность, что я съел что-то эдакое, тоже крайне мала — я не был любителем таких развлечений. Митек тоже вряд ли устроил бы мне настолько изощренное путешествие сознания, все-таки фантазия у него работала не насколько хорошо (хотя на всякий случай я все же решил, что когда его встречу, врежу ему для профилактики, потому что дела обстоят, как в том анекдоте: ложки нашли, но осадочек остался).
Допустим — допустим! — меня действительно каким-то образом перенесло в Петербург, в Серебряный век, в тело поэта Аркадия Чернова. В целом, расклад был не самым плохим. Поэты здесь были рок-звездами, а типы вроде пенсне мечтали проводить с ними время. Если немного покрутиться, благо литературу я знал неплохо, можно очень даже солидно устроиться. Буду тоже давать концерты и отбиваться от поклонниц…
Какие поклонницы, Артем? Спустись на землю! Я снова посмотрел на руки. Был ли я еще Артемом? Или теперь я Аркадий Чернов? Навсегда? Знаете, бывает в жизни такое чувство, что все не по-настоящему, словно отрываешься от собственного тела и смотришь на него со стороны. У меня было такое разок, когда я в детстве, будучи восьмилетним шкетом, про которого только и говорили «оторви и выбрось», играл с дворовыми пацанами в казаки-разбойники. Убегал от разбойников, кинулся на забор и налетел животом на ржавые пики. Я повис тогда на них и тоже смотрел на свои руки, как на чужие. Такое же ощущение было у меня и теперь, потому что, хотя я и управлял телом, как своим, я отчетливо ощущал его как ненастоящее.
Извозчик резко затормозил, и меня швырнуло вперед. Пенсне с тяжелым вздохом вылез из пролетки, как будто всю дорогу бежал, а не ехал. Я выпрыгнул следом.
Перед нами возвышалось светлое пятиэтажное здание с лепниной по всему фасаду. На темной доске над вторым этажом бликовали золотые буквы: «Бродячая собака». Пенсне потащил меня к лестнице, ведущей в полуподвал.
Не успел я шагнуть на первую ступень, как снизу громыхнуло: ББББАААХ!! Господи, это, что, выстрел?!
Железная дверь распахнулась, и на лестницу вывалились два бугая. Один, по виду казак, качался в проходе, как тяжелая гиря, и басово орал:
— А кто тогда, а?! Я один в папахе! Я!
Он тыкал себя пальцем в китель и размахивал револьвером.
— А потолок-то треснул! — расхохотался второй бугай, поправляя мохнатую папаху. — Своими глазами видел! Ооооот такая дырень!
Казаки с грохотом завалились на лестницу. Ну и нравы!
Мы с пенсне прижались к стене и аккуратно просочились вниз, я успел заметить плакат над дверью «Все между собой считаются знакомы».
В полуподвале «Бродячей собаки» был самый разгар кутежа. Под округлым кирпичным сводом клубился дым, столики стояли битком. Все — красное: скатерти, свет, лица, кирпичные стены, увешанные плакатами. Кто-то смеялся, щупал женщин. Пахло куревом, духами, залежалыми вещами и алкоголем.
Перед нами материализовался лакей в красных перчатках.
— Николай Иванович, мы вас заждались, — склонился он перед пенсне, — проходите.
Мы с пенсне уставились на потолок за ним, где зияла дыра, с которой осыпались кусочки штукатурки.
— Вы не обращайте внимания, — залебезил лакей, — публика сегодня в ударе. Уже вызвали полицию. Кстати, новый херес завезли в буфет-с. Ааа, это ваш протеже?
Лакей оценивающе меня осмотрел. По взгляду было видно, что вердикт его неутешительный.
— Аркадий. Восходящая звезда русской поэзии, — приосанился я.
Лакей скептически ухмыльнулся и закивал. Захотелось ему врезать, раз уж Митька под рукой нет.
Народ вокруг бесновался. По виду — богема, студенты, поэты вроде меня, чиновники при марафете. Какая-то дама в бархатном платье налетела на нас со словами «пардон, месье», ее такса чуть было не вцепилась пенсне Николаю в рукав. В небольшом углублении в центре зала высилась сцена — самый освещенный кусок пространства. Мужик в телогрейке орал с нее что-то про рабочих, несколько человек шумно стаскивали его вниз.
— Ваш столик, Николай Иванович, располагайтесь!
На красной скатерти стояли закуски и ледяные рюмочки с водкой. Хотелось вцепиться в еду, живот заурчал — по ощущениям, мой злополучный Аркадий вообще ничего никогда не ел. Я аккуратно подцепил вилкой кусочек колбаски. Пенсне стащил с себя пальто, аккуратно повесил на спинку соседнего стула и взглянул на меня. Я, не двигаясь, продолжил жевать, словно ничего не заметил.
На сцену вышел элегантный паренек во фраке, цилиндре и с красной гвоздикой в петлице. Он обвел глазами публику, улыбнулся и заорал, как не в себя:
— Господа!!!
Публика ответила ему шумными аплодисментами.
— Сейчас на сцене появится человек, который либо вскоре станет великим поэтом, либо испортит вам настроение уже сегодня. А может быть, и то, и другое одновременно. Если выступление придется вам не по вкусу, можете свистеть, это тоже форма критики. Но помните, что кидаться в поэтов едой, рюмками или чем бы то ни было строго запрещено. Итак, встречайте! Футурист, скандалист, человек-провокация, Владимир Маяковский!!!
Глава 2. Бродячая собака
От волнения я опрокидывал уже вторую рюмку, когда на сцену действительно вышел Маяковский. Он был в своей знаменитой желтой рубашке, с черным бантом-галстуком, прямо как кот на выставке. Но в остальном выглядел немного не так, как я себе его представлял.
В моей памяти он отпечатался в трех вариантах: огромный памятник из бронзы вскидывал руку вверх, как Ленин; лысый Маяковский сидел полубоком и смотрел прямо в душу, угрожающе сдвинув брови; и наконец Маяковский в смешном берете приобнимал Лилю Брик, свою роковую любовь и женщину, которая свела его с ума и вдохновила на лучшие стихи.
Человек, стоявший на сцене, был сильно моложе, лет восемнадцати. Костлявый, сутулый, но при этом огромный и широкий, а в его лице отчетливо сквозили кавказские черты. Особенно выделялся крупный нос, загнутый вниз, хотя в профиль был вполне прямой. Я смутно припомнил, что Маяковский родился в грузинском селе. Глаза у него занимали чуть ли не пол-лица и нагло, с вызовом смотрели в публику.
Та встретила будущего великого поэта без особых аплодисментов, со свистом. Кто-то все-таки швырнул в сцену непонятный предмет, на что Маяковский, еще даже не начавший читать, только усмехнулся. Он долго стоял, смотрел перед собой и молчал, пока публика не угомонилась и, заинтригованная, не вперилась глазами в поэта. Отчетливо ощущалось, как наэлектризовывается пространство — Маяковский явно умел держать сцену. Было в нем что-то завораживающее, как в катастрофе.
Когда тишина сгустилась до треска, Маяковский, слегка улыбнувшись, наконец начал читать.
— Ночь. Багровый и белый отброшен и скомкан,
в зеленый бросали горстями дукаты,
а черным ладоням сбежавшихся окон
раздали горящие желтые карты!
Голос у него был басовый, громоподобный, словно он им избивал людей. Зубы скверные и наполовину отсутствующие, из-за чего Маяковский прилично шепелявил, но это явно никого не заботило — люди с интересом и опаской прислушивались. А поэт, метая грозные взгляды, зашагал по сцене.
— Бульварам и площади было не странно
увидеть на зданиях синие тоги.
И раньше бегущим, как желтые раны,
огни обручали браслетами ноги!
Этого стихотворения я не помнил, хотя Маяковского когда-то хорошенько проштудировал. Видимо, что-то из раннего… И тут меня осенило.
— Николай Иванович, — обратился я к пенсне, не отрывая взгляда от сцены, — что это за поэт?
— Впервые вижу, — ответил тот, отправляя в рот кусочек огурца.
Пенсне подтвердил мою догадку. «Бродячая собака», Петербург, конец осени или начало зимы. Молодой и неизвестный еще Маяковский. Это одно из первых его выступлений, если не самое первое. А значит, я в 1912 году.
— Толпа — продолжал Маяковский, отчеканивая каждый слог, —
пестрошерстая быстрая кошка,
плыла, изгибаясь, дверями влекома!
каждый хотел протащить хоть немножко
громаду из смеха отлитого кома.
Когда он закончил, зал рукоплескал. В сцену швыряли цветы, вытаскивая их прямо из вазочек на столах, хотя нашлись и те, кто недовольно присвистнул. Владимир сдержанно кивнул залу и стеснительно улыбнулся девушкам за первыми столиками.
Налегая на колбаску и водку, я судорожно соображал. Маяковский скоро станет главной рок-звездой страны и будет собирать стадионы. Это пока он мало кому известный провокатор, которого, хотя и считают талантливым, все-таки не пускают ни в высший свет, ни в элитную тусовку символистов, которые на пике популярности. Если я хочу чего-то в этой параллельной вселенной добиться, мне нужно обязательно с ним сдружиться, он ходячий билет в будущее. И в концептуальном, и в буквальном смысле слова. Я вот одну жизнь просрал, вторую я уж точно проживу, как следует!
Примерно так, стараясь быть рациональным, я и думал, хотя в глубине души, конечно, просто мечтал хотя бы познакомиться с Маяковским.
Окончательно захмелев, я понял, что нужно действовать решительно. Приставать к нему, как поклонник, я не собирался — мне нужно было сразу встать наравне, как товарищу. Желательно если он сам подойдет знакомиться, о да, это было бы просто великолепно. Нужно как-то привлечь его внимание и показать себя. Но как?
Я следил взглядом за Маяковским, который сел за один из столиков к группе пестро разодетых парней, — скорее всего, тоже футуристов. Все они смотрели в сторону сцены и внимательно слушали выходящих читать поэтов. Кажется, я узнал среди них поэта и художника Давида Бурлюка, но это не точно.
Комната чуть-чуть поплыла, и я задумался: а как вообще Аркадий переносит алкоголь? В груди становилось все теплее и теплее. Вообще, было жарко, но пальто снимать я не собирался. Ничего, посижу, у меня образ. Меня слегка качнуло вправо. Нет, точнее, качнуло комнату. Как в каюте, ей богу…
Я сунул в рот кусочек ядрено-малосольного огурчика — и все придумал. По лицу расплылась улыбка. Мне нужно выступить. Да! Я тоже буду читать! А что мне, в конце концов, терять? Отличный план. Осталось только пробраться на сцену.
Тут я услышал голос пенсне Николая. Он уже какое-то время что-то мне говорил. Он тоже раскраснелся от алкоголя и почувствовал себя бравым малым.
— …Аркаша, артисты — мой народ, — с чувством сообщал он, размахивая рюмкой. — Чиновники только и болтают, что о реестрах и казенной печати. То ли дело поэты… А публика нынче пошла черствая, — поморщился он, — все прагматизм, доходности. Поэзию видят как товар…
Ага, то ли дело вы… Поддерживаете молодое искусство вовсе не из низких побуждений.
Я вдруг понял, что не знаю, сказал ли это про себя или вслух. Пенсне посмотрел на меня пару секунд, а потом продолжил свой монолог. Видимо, сверился, слушаю ли я его, и моего мимолетного внимания оказалось достаточно. Настоящий слушатель ему, конечно же, нужен не был.
— Я и сам, знаете ли, хотел бы заниматься искусством, — продолжил бормотать пенсне.
А что если…
— Николай Иванович, я считаю, каждый человек талантлив, — прервал я его. — Просто таланту нужно время, чтобы проявиться. А еще считается, что по-настоящему поэт раскрывается только на сцене.
— Верно, Аркаша, — закивал пенсне, разбрасывая крошки, застрявшие в бороде. — Все так! Поэтам требуется публика, они без нее, как без воздуха.
— Вот именно, вы абсолютно правы, — поддакивал я ему, — какие у вас замечательные рассуждения!
Пенсне Николай довольно улыбнулся, чуть вздернул подбородок.
— Вы бы сами хотели когда-нибудь выступить? — спросил я его.
— Я? Ну что вы, какой из меня поэт. Бог не дал мне таланта. То ли дело вы…
— Да, пожалуй… — задумчиво сказал я. — То есть меня вы бы хотели увидеть на сцене? Как своего протеже?
— Разумеется! — пенсне мечтательно заглянул мне в глаза. — И вы однажды обязательно выйдете на нее, я в вас верю! Это пока вас мало печатают, точнее, совсем не печатают, но это не беда. Они просто не разглядели пока вашего таланта. А я, я разглядел! Я…
— А почему бы не сегодня? — с жаром спросил я.
Водка внутри меня никак не давала дослушивать рассуждения пенсне Николая.
— Сегодня? Но как же… — растерялся он.
— Вы ведь готовы инвестировать в своего протеже, верно?
— Да, но, видите ли, я не в состоянии вам в этом деле помочь. Нужно сначала заручиться поддержкой…
— Очень даже в состоянии. Смотрите, вот сколько стоит этот стол? — я кивнул на заставленную посудой скатерть.
— Что вы, Аркаша, я за все плачу! Даже не думайте! — засуетился пенсне.
— Да я не об этом. Скажите просто цифру.
Надо было сориентироваться в местном ценообразовании.
— Не более пяти рублей, — почти прошептал пенсне.
— Вот что я предлагаю, — заторопился я. — Умножим эту сумму на пять и предложим местному директору или кто тут отвечает за программу. Мне нужно пять минут, да хоть две. Прочитаю буквально один стих! Отрекомендуете меня как подающего надежды поэта.
Пенсне замер и смотрел на меня, как на умалишенного.
— Аркаша, вы меня сегодня удивляете. Боюсь, что в таких деликатных вопросах нужно действовать тоньше. Давайте сначала все же попробуем через публикации… Вас заметят, точно однажды заметят!
— Послушайте, Николай, Коля, — я проникновенно взглянул в его серые, слегка напуганные глаза. — Я сегодня чувствую, что через меня что-то такое говорит, нездешнее, понимаете? Муза. Клянусь, я сделаю такое выступление, все запомнят, будет фурор. Я чувствую в себе силы! Зуб даю! А в конце обязательно скажу, что все это с вашей помощью, как моего благодетеля.
— Вы так уверенно рассуждаете, просто уму непостижимо, такой жар, Аркаша. Я вас таким еще не видел, словно бы и правда через вас что-то говорит…
— Вот-вот, я не шучу. Хотите вы наконец защитить свой вкус или нет? Открыть миру нового великого поэта?
Пенсне на секунду заколебался, но водка и тщеславие взяли верх. Он страстно затряс головой.
— Хочу! Хочу! Это было бы просто ве-ли-ко-леп-но!
— Ну вот, сразу бы так! Давайте, пойдемте, — я стал приподниматься из-за стола, — поищем, кто отвечает за этот кордебалет.
Пенсне неуверенно поднялся вслед за мной, и мы стали пробираться через беснующиеся столики к лакею. Тот выслушал нас, послушно закивал и шепотом сообщил на ухо Николаю, бросая на меня косые взгляды, где нам найти хозяина кабаре.
Им оказался сухощавый мужчина в темно-синем костюме, стоявший у буфета. Он смотрел то на сцену, то на публику, туда-сюда поворачивая голову, и довольно поглаживал аккуратно подстриженные усы. Когда в сцену в очередной раз что-то швырнули, он расхохотался, наклонился к буфетчику, который протирал стакан, что-шепнул, и тот тоже рассмеялся.
Пенсне Николай подошел первым и расправил плечи.
— Константин Михалыч! — сказал он таким тоном, словно мы приветствовали депутата в бане. — Как ваше здоровье? Вечер проходит на ура, как я могу судить!
Пока они обменивались любезностями я понял, что если искусство и было слабостью пенсне, то светско-чиновничьи беседы давались ему на отлично.
— Я хотел бы обсудить один небольшой, но, уверяю вас, весьма любопытный вопрос, — заливался он соловьем.
Константин Михалыч вежливо улыбался, но глядел на нас скучающе. Я сразу почуял, что дела плохи.
— Николай Иванович, голубчик, вы меня извините, но сегодня никак, — ответил он, не дослушав.
— Позвольте, я же только начал! — вскинул руки пенсне. — Мой протеже, Аркадий Чернов, это жемчужина…
Пока Николай рекламировал меня, хозяин со скукой разглядывал его брови и заломы на лбу, которые то опускались, то поднимались, складывая кожу, как у шарпея.
— Ничем не могу помочь, вечер расписан, — Констрантин перевел взгляд на столики. — Футуристы в городе, сами видите, и так еле-еле уместили всех в программе.
Человек за буфетом поддерживающе закивал, не отвлекаясь от чистки стаканов.
— Конечно-конечно, программа, — Николай Иванович тоже закивал. — Это все можно понять! Скандал, шум... Но мой протеже совершенно другого склада человек. Лирическая, тонкая душа. Публике контрасты только на пользу, не находите? Разбавите ваших футуристов, о них тут все равно никто толком не слышал! В хорошем смысле, разумеется...
— Пре-не-пре-мен-но, Николай Иванович! Вы как никто знаете, что мы всегда поддерживаем молодые таланты. Просто сегодня, такой вечер...
Ну, это никуда не годится! Я начинал закипать.
— Константин Михайлович, — влез я, — программа у вас хорошая, публика в самом разгаре, сами посмотрите.
Я махнул в сторону зала, где все бухали, галдели и явно не собирались расходиться.
— Дайте мне буквально пару минут. Я чуть-чуть всех развлеку, поскандалю, — и вон со сцены. Вам ничего не стоит, а бренд только выиграет.
Владелец чуть прищурился и посмотрел на меня с интересом.
— Это очень даже недурно, молодой человек, — сказал он, — но у нас сегодня вечер футуристов. Вы футурист?
Не успел я соврать, как пенсне быстро залепетал:
— Мы готовы компенсировать неудобство, — он коснулся рукой кармана жилета. — Финансово.
Хозяин чуть приподнял брови.
— Господа, честное слово, дело не в деньгах, — вздохнул он. — Будь так, мы бы пускали на сцену всех желающих и работали круглые сутки. Вопрос в ритме и плотности вечера, в ожиданиях публики. Я ничего не слышал об Аркадии Чернове, кроме ваших рекомендаций. Нужно сначала его посмотреть, так сказать, без свидетелей. В следующий раз, господа, в следующий раз пренепременно.
— Я футурист! — невпопад сказал я, но Константин Михайлович только устало улыбнулся.
Он спешно взялся за руку пенсне, потряс ее, протянул ладонь мне. Я неохотно пожал ему руку, и мы с Николаем Ивановичем развернулись, чтобы с позором прошествовать обратно к своему столику.
— Аркаша, не расстраивайся, — бормотал он, огибая гостей, — я ведь предупреждал. Это серьезное заведение, хоть не первый взгляд и не скажешь, тут не все так просто.
Как раз когда он это говорил, из зала выводили двух пьяных студентов, которые передрались между собой. Господи, и за что я бьюсь? Может, в новой жизни стоит стать коммерсантом? Открою себе стеклодувный заводик или бутик с гжелью… Хотя что я понимаю к предпринимательстве…
Мы сели обратно за стол. Я с тоской опрокинул еще рюмку водки, водрузил руку на столешницу и облокотил на ее подбородок. На сцене стоял непропорционально длинный человек с гитарой. Он смотрел вглубь зала, трагически сдвинув брови, торчащие из-под цилиндра, бренчал, нарочно не попадая в ноты, и жалобно тянул романс о неразделенной любви к буженине. Кое-кто в зале покачивался в такт музыке, готовый вот-вот свалиться со стула, кто-то ржал над каждым словом. Пенсне грустно и молча пил.
Вечер был в самой лирической своей части — все еще разгоряченные, но уже готовые вспомнить былое, какую-нибудь свою первую любовь, выпить последнюю рюмку и, окончательно устав от кутежа, отправиться домой или на кофе. Еще немного, думал я, и все закончится. Пенсне Николай уедет в свою меблированную по последней моде квартиру, а меня забросит обратно в навозную кучу на Литейной, где я поднимусь в темноте по скрипучей лестнице, лягу на соломеный матрас, избегая шума, чтобы Настасья Степанна ни дай бог не услышала, что я вернулся, и взгляну в низко-висящий чумазый потолок. Я вдруг очень даже понял чувства настоящего Аркадия Чернова, который предпочел этому сценарию белладонну… Нет, так не пойдет! Нужно срочно что-то придумать!!
Я посмотрел на столик Маяковского. Там болтали между собой, перебивая друг друга, хлопали по плечам, хохотали. Я присмотрелся к фигуре по центру стола — нет, ну это точно Давид Бурлюк, отец русского футуризма, как любила повторять моя учительница русского и литературы, Тамара Михайловна. Женщина-тиран, женщина-бронепоезд. Ничего из тебя путного не вырастет, говорила она мне, ПТУшник! А ведь даже не предполагала, что я отлично знал ее предмет, но из вредности ей не отвечал. Эх, Тамара Михайловна, посмотрел бы я сейчас на вас, как там ваши дела… Я потянулся за водкой.
Романс на сцене закончился, снова появился конферансье с красной гвоздикой в петлице и объявил, что следующий номер — последний. Раздались аплодисменты, и на сцену вышла девушка в роскошном платье с открытыми плечами и с пером в волосах. Под крики и одобрительный свист она села перед фортепиано в глубине сцены, грациозным движением открыла крышку и начала играть что-то неожиданно классическое, вроде Шопена, жесточайше размахивая и головой, и пером.
Я проводил глазами конферансье. Конферансье!! Вот кто мне нужен!
Я посмотрел в сторону буфета. Константин Михайлович, облокотившись о стойку, болтал с сотрудником. Да, сейчас или никогда!
— Николай Иванович, — я взял пенсне за плечо, — я знаю, что делать. Только не пугайтесь. Вы ведь любите искусство, всем сердцем любите?
Он посмотрел на меня уже совсем пьяно и кивнул так глубоко, словно его голову резко сняли с поддерживающей ее веревочки.
— Окажите мне услугу, молю. Выведите Константина Михайловича из зала на пять минут!
Пенсне посмотрел на меня одновременно устало и с ужасом. Я даже и не понял, как ему удалось это совместить.
— А как же я сдела… Сделаю… — сказал он, чуть заплетаясь в звуках.
— У вас язык подвешен, вы разберетесь! Только нужно спешить!
Я стал подталкивать его наверх. Он поднялся, чуть пошатываясь, но, в принципе, крепко стоял на ногах.
— Это, Николай, еще… займете пятнадцать рублей? — чуть не забыл я.
Пенсне, к его чести, ни о чем не спрашивая, достал из кармашка купюры и протянул мне. Я похлопал его по плечу, повернул в сторону буфета, и он более-менее уверенно двинулся туда. Я смотрел на его тучную, слегка перекосившуюся фигуру и думал, что был к нему несправедлив, — хороший мужик. Правда ведь любит искусство, а не только статус, которое оно дает. Вон, готов идти за него на бой, в том числе финансовый.
Я развернулся и стал пробираться к конферансье. Тот стоял, облокотившись о стенку, в углублении у сцены, и слушал музыку, прикрыв глаза. Я подпрыгнул к нему и громко прочистил горло. Паренек, прищурившись, взглянул на меня из-под цилиндра.
— Добрый вечер. Аркадий Чернов, восходящая звезда русской поэзии, — представился я и тоже встал спиной к стене, чтобы видеть буфет.
— Чем могу помочь, Аркадий Чернов? — скучающим голосом спросил конферансье.
У буфета пенсне Николай что-то пьяно втолковывал владельцу «Бродячей собаки», взяв его для устойчивости под локоть. Тот смотрел на него по-доброму, чуть снисходительно, и кивал.
— У вас отличная программа, — сказал я конферансье, не отрывая взгляда от буфета.
— Да, славная, — зевнул он, — но мне футуристы не по нраву. Шумные, обезьянничают… То ли дело Блок, Гумилев, Ахматова. Вот высокое искусство.
— Согласен, — кивнул я, глядя, как пенсне тащит Константина в сторону какой-то двери. — Я бы тоже кое-что добавил в сегодняшнюю программу.
Конферансье повернулся ко мне, как-то непонятно взглянул и отвернулся обратно к залу.
— Дайте угадаю, себя?
Я посмотрел на его острый профиль.
— Допустим.
— Хозяин сегодня в зале, ничем не могу помочь.
Я ткнул пальцем в противоположный конец помещения, где пенсне практически заталкивал Константина Михайловича в какую-то подсобку. Конферансье вскинул одну бровь, в остальном не поменявшись в лице.
— Десять рублей. — сказал я. — Буквально пара стихотворений.
Конферансье кивнул вниз, где, поигрывая длинными пальцами, торчала из фрака его ладонь. Я всунул в нее купюры, и рука ловко исчезла вместе с ними.
— У вас две минуты, — сказал паренек.
Он вдруг резко и театрально улыбнулся и вместе с этим неестественным оскалом запрыгнул на сцену, где пианистка как раз закончила играть. Я услышал, как он кричит: «встречайте, поэт Аркадий Чернов!». Раздались слабенькие аплодисменты.
Есть!
И тут я отчетливо и звучно икнул.
Твою за ногу!!!
Глава 3. Поэт и маргинал
Я запрыгнул на ступеньки, оступился и чуть было не прочесал носом деревянные доски. Конферансье, проходя мимо, посмотрел на меня со скукой и жалостью. Я собрался с духом, вышел в центр сцены и хотел было улыбнуться, но в лицо так бил свет из глубины зала, что я только сильнее нахмурился. И… снова икнул.
Раздался смешок. Женщина в первом ряду, глядя на меня, прошептала что-то на ухо своему компаньону, тот хихикнул. Зал выжидал, а я молча смотрел перед собой, стараясь сдержать икоту.
Катастрофа.
Зачем я вообще сюда полез?!
Пока я держал лицо, я судорожно припоминал любые стихи, которые прочел бы без ошибок и которые сразили бы Маяковского. Выбор был невелик — в голову, как назло, лезли только какие-то бардовские куплеты, тексты песен из восьмидесятых и блоковское «Ночь, улица, фонарь, аптека». Я снова икнул, но на этот раз уже беззвучно — приноровился.
Конферансье за моей спиной нарочито громко прокашлялся. Публика пьяно зашумела, теряя ко мне интерес, — дара приковывать к себе взгляды у меня и Аркадия, к сожалению, не было. Люди зашептались, кто-то чокнулся бокалами. Все явно подустали, а я не понимал, как же мне раскрыть рот, когда я, черт возьми, ИКАЮ?
Но делать было нечего…
— Ну, это совершенно невыносимо! — заорал я.
Люди как-то резко замолкли и уставились на сцену. Я еще сильнее сдвинул брови, прямо как Маяковский. Стих все равно был его…
— Весь как есть искусан злобой! — продолжил орать я. — Злюсь не так, как могли бы вы:
как собака лицо луны гололобой —
взял бы
и все обвыл!
На этом моменте я икнул, но успел подхватить собственный звук и превратить его в вой: ауууууу. В дальних рядах заржали, раздалось несколько хлопков. Я метнул взгляд на столик Маяковского — там внимательно слушали.
— Нервы, должно быть… — зашагал по сцене я.
Выйду, погуляю.
И на улице не успокоился
ни на ком я.
Я старался делать длинные паузы в местах, где должна была возникнуть икота. У меня получалось удачно с ней совпадать, так что выходило даже как-то драматично….
— Какая-то прокричала про добрый вечер, — я задрал подбородок. —
Надо ответить,
она — знакомая.
Хочу.
Чувствую —
не могу по-человечьи.
Я продолжал читать стих, а точнее, орать, швырять его в публику. Но настоящий зритель у меня был один — и мой спектакль работал. Маяковский подался вперед, опираясь локтями о свои здоровенные колени, вслушивался, на какую-то секунду мне даже показалось, что он смотрит подозрительно — узнает свои стихи и манеру. Я тряхнул головой прямо на середине строки, а то с такими мыслями и с ума сойти не долго.
— И когда, ощетинив в лицо усища-веники, — я заканчивал стих, стоя по центру сцены, —
толпа навалилась, огромная, злая,
я стал на четвереньки
и залаял: ГАВ! ГАВ! ГАВ!
Что меня дернуло, я не знаю. Нутром почувствовал, что нужно больше скандала. Выступать так выступать…
Я залаял. Завыл. А потом... сиганул со сцены прямо к первым столикам. Женщина в мехах взвизгнула, вскочила и отпрыгнула в сторону. В пути она задела гостя позади и шлепнулась прямо ему на коленки. Дамы за его столиком возмущенно закричали, мужик оскалился и схватил леди за талию, та снова вскочила и заорала. Я уже не помнил себя от адреналина и водки, которая, казалось, вся разом поднялась наверх и захватила этот буйный корабль. Схватил зубами салфетку и зарычал на соседние столы.
За спиной раздался громыхающий хохот Маяковского, я повернул к нему голову и уставился на него прямо так — с салфеткой в зубах.
Да уж, не так я представлял себе первую встречу с великим поэтом…
Я выплюнул на пол салфетку, взобрался обратно на сцену, принял самый достопочтенный вид и, приложив ладонь к торсу, поклонился на три стороны. Несколько человек зааплодировали, остальные пребывали в легком шоке. Из-за столика футуристов тоже сначала прозвучали хлопки, а потом раздался оглушающий свист, словно какой-то футбольный фанат слетел с катушек, — свистел Маяковский, вставив два мизинца в рот.
А я уставился в противоположный конец зала, где с озадаченными лицами стояли пенсне Николай и Константин Михалыч — они как раз вышли из подсобки. Интересно, думал я, спускаясь со сцены, какую часть спектакля они увидели?
— Отлично сработано, — качнул головой конферансье, когда я с ним поравнялся.
Он странно на меня посмотрел, вскочил на сцену и снова оскалился.
— Дамы и господа, все собачки разошлись по своим будкам, наш вечер подходит к концу!
Я тем временем застыл на месте. Из глубины зала ко мне пробирались сразу все действующие лица: со стороны буфета двигались пенсне и хозяин кабаре, а левее, из-за сцены, пробирался, чуть не опрокидывая столики, Маяковский.
Дуэт правосудия подоспел первым.
— Что это вы тут устроили? — с недовольным смешком спросил Константин Михалыч, накатившись на меня грудиной.
— Константин Михалыч, понимаете… — залебезил пенсне.
— Отставить! — оборвал его хозяин кабаре. — Я что сказал? Сегодня без выступлений. А вы? Вы думаете, у нас тут уличный круг? Ярмарка? У нас заведение с именем!
— Назвались по-собачьи, — раздался голос Маяковского, — и думаете мы будем на цепи сидеть и хвостом вилять?
Он вырос прямо за спиной Константина Михалыча. Тот обернулся, уткнулся взглядом в размашистую грудь и плечи и задрал голову, чтобы заглянуть в глаза человеку, который его перебил. Зуб даю, пока он все это делал, его праведный пыл несколько угас…
— Владимир, — шагнул ко мне Маяковский и протянул руку.
— Аркадий, — пожал я ее.
Пенсне и мистер Константин смотрели, мотая взглядом туда-сюда, — то на меня, то на Маяковского.
— Послушайте! — хозяин кабаре наконец взял себя в руки.
— Составите компанию? — нагло перебивая, спросил меня Маяковский.
— Конечно, прогуляемся? Мне бы как раз на воздух, — сказал я, косясь на раскрасневшегося от негодования Константина и побледневшего от страха пенсне.
Маяковский развернулся и со всего маху хлопнул Константина Михайловича по плечу — так, что тот чуть не согнулся пополам. Кажется, это был жест примирения… Я быстро пожал ему руку, что-то там пробубнил про талант, который так и рвался наружу, с чувством потряс ладонь пенсне, который так меня выручил, и стал пробираться к выходу вслед за Маяковским.
Краем глаза заметил, что столик, за которым сидела его компания, теперь пустует. Уже распахивая железную дверь «Бродячей собаки», Маяковский, засовывая руку в рукав драного пальто, пояснил, что его друзья-футуристы, а точнее «будетляне», как они сейчас себя называли, помчались на вокзал — у них ночью поезд в Москву. А у него, Маяковского, еще есть одно дельце в Петербурге…
Когда мы приблизились к входной двери, он попятился и пропустил меня вперед. Я заметил, как Маяковский с подозрением косится на дверную ручку и ждет, пока я ее открою. Эта брезгливость была довольно неожиданной и совсем не вязалась с его общим видом. Как только мы выбрались на улицу, он, вытащил здоровую папиросу и взялся за нее не то по-рабочему, не то по-тюремному. Вообще все в нем было здоровое: руки, ноги, плечи, черный бант. Такой вот исполин, великан, вперился глазами в улицу. Так и представил, как он залезает на крышу где-нибудь на Невском и грозит небу кулаком. Он выглядел одновременно гордо и чуть забито, ощетинился, как сирота-хулиган. А одет был, пожалуй, даже хуже меня, пальто словно сняли с чужого плеча.
— Ты откуда взялся? — спросил меня Вова. — В «Собаке» тебя раньше не видел.
— Я нечасто выступаю. Боятся, наверное, что покусаю зрителей.
Маяковский хохотнул.
— Хорошо ты их пуганул, они такого даже от будетлян не видели. Надо будет в следующий раз голым читать, чтоб не расслаблялись. А то сидят, калоши лакированные греют, в монокли пялятся — ах, какая дерзость это ваше новое искусство! А как по-настоящему дашь им в морду строчкой — сразу орут, что хулиганство! Нет, Аркеда, публику надо словом бить.
Маяковский долго вдалбливал в меня монолог о буржуях и революционном искусстве, которое должно наказать зажравшихся упырей и возвысить простых мужиков и поэтов. Вообще каждый раз, открывая рот, он словно начинал пропагандировать что-то на площади — орал, декламировал. Прохожие шарахались от него, словно на них чуть не наехала машина.
Маяковский топал широко, и я еле поспевал за ним. Ноги у меня беспощадно промокли, под воротник залезала сырость. Ноябрь в Петербурге — это, конечно, самое мерзкое время, а тут еще пробирайся пешком в ночную темень. Но я вдруг понял, что был тотально, абсолютно счастлив!
Мимо проходили какие-то люди, фигуры — мужик в енотовой шубе ловил извозчика, господин прижимал к груди портфель, обходя лужи, — а я толком никого не видел, хотя и замечал каждую деталь. У табачной лавки мялся, переступая с ноги на ногу, студент, перебирал в дрожащей ладони мелочь. Но в моем восприятии все смешалось — студент, мелочь, темное низкое небо и промозглый ноябрь 1912 года — и все стало одновременно важным и неважным.
Мы свернули в переулок и, пригибая головы, нырнули в арку, как в разинутый рот. Мимо промчался мальчишка-рассыльный, чуть не сбив нас с ног. Хлопнуло окно. Я осмотрелся.
Во дворе-колодце было темно, тихо и по-достоевски. Воняло помоями и мокрой штукатуркой. В углу торчала обитая ржавым железом дверь. Маяковский снова пропустил меня вперед, и я дернул ее за ручку. Дверь со скрипом поддалась, и я увидел темную грязную лестницу, ведущую вниз. Если бы не был уверен, что меня ведет великий поэт, точно принял бы его за бандита, который планирует по-тихой меня расчленить… Особенно когда мы наконец вошли в комнату.
За дверью оказалось прокуренное помещение с низкими сводами и потеками сырости на стенах. Коптили керосинки, окрашивая все в ярко-желтый, а по центру стояло несколько столов с зеленым сукном в бурых пятнах. Вокруг сгрудились группки людей, которые напряженно следили за игрой — на столах раскидывали карты и повсюду валялись мятые ассигнации и монеты. Кто-то хрипло процедил: «Ва-банк».
— Маяк! Вот уж не жда-авши!
Нам навстречу двинулся непропорционально веселый рыжий человек — он улыбался полубеззубым ртом и распахивал худощавые руки. На фоне остальных он выглядел, как зажженная в темноте спичка.
— Ты откуда? — спросил он Вову, когда те обменялись приветствиями.
— Из «Собаки», — громыхнул Маяковский, протискиваясь к столу. — Скучно там. Публика издыхает от приличности.
— А это кто? — спросил парень, кивнув на меня.
— Поэт. Сегодня в «Собаке» всех на уши поставил.
— Поэт? — усмехнулся паренек — Ну-ну. Денег-то есть? Играем сегодня в очко. Ставка — от рубля.
Веселый человек оказался Макаром, приятелем Вовы. Он заботливо провел нас к столу, подмигнул Маяковскому и скрылся в клубах табачного дыма. Его всклокоченная голова иногда мелькала потом то у буфета, то у соседнего стола, то выплывала возле Маяковского и улыбалась, как чеширский кот.
Вова внимательно осмотрел место, стряхнул рукавом крошки со стула и сел, вальяжно полуразвалившись. Я достал из кармана пять рублей, оставшиеся от вложений пенсне, и положил на стол. Володя одобрительно хлопнул меня по плечу и сразу же включился в игру. О том, чтобы ему тоже скинуться, речи не шло. Мы же тут все социалисты, ничего личного, как бы намекал он. Ну а я не возражал, посчитав это инвестицией в будущее, — свое и русской литературы.
Крупье, а точнее одутловатый мужик во вдоль и поперек залатанном сюртуке, объявил банк, мы с Маяковским вкинули по рублю. Вова с презрением посмотрел на свои карты и издал сдавленный раздраженный стон. У меня были семерка и четверка — пойдет. На следующей раздаче Маяковский сжал челюсть, матюкнулся себе под нос и достал папиросы. Мне приплыла восьмерка. На следующем кругу Маяковский уже в открытую громыхал:
— Перебор! Что за черт! — он сплюнул на пол.
— В темную добираем? — спросил я.
Крупье кивнул, пристально следя за игроками, особенно за пьяным дедочком напротив. Тот походил на невротичного разорившегося дворянина — еще при манерах, но уже наглотавшегося нищей жизни. Он сидел с прямой спиной, как наезник, резко вскидывал голову, выпучивал глаза и то и дело норовил подглядеть карты соседа.
— Дьявол! — заорал Маяковский.
Он тоже взял карту «в темную», проиграл и теперь подкуривал новую папиросу от предыдущей. У меня было двадцать два. Крупье, не особо стараясь сдержать улыбку, загреб себе все карты и деньги. Я стрельнул у Маяковского папиросу, затянулся и закашлялся — надо же, в прошлой жизни я курил без перерывов, а в этой совсем об этом забыл и теперь давился едким дымом, как какой-то школьник…
— Иду на рубль! — выкрикнул Маяковский.
Я кивнул, мол, пропущу круг, затянулся еще раз и уставился на колоду в руках крупье. И тут я заметил, что все карты чуть поцарапаны по углам — едва заметно, очень качественно помечены. Когда-то, еще в студенческие времена, я и сам промышлял таким, и даже неплохо поднимался, но такого уровня мастерства и близко не достигал. Я внутренне поаплодировал крупье и одновременно разозлился — какого, собственно, черта?
Пока Маяковский просаживал второй и третий рубль и медленно наливался яростью, я внимательно следил за раскладкой и стал улавливать кое-какую логику в разметке карт. В следующую игру я поставил наш последний рубль, многозначительно взглянув на Вову, который уже было к нему потянулся, и пригляделся. Две семерки, четырнадцать. Хорошо!
Я осмотрелся. У дедочка, который просаживал родовое имение, судя по разметке, ничего перспективного. Чинуше справа нужно еще минимум две карты, чтобы добежать. Крупье шел со мной нос к носу. Я взял еще карту.
Двадцать одно!! Я расхохотался и швырнул карты на стол под вздохи присутствующих. Маяковский вскочил, навалился на стол и заорал, как не в себя: агааааа!! Дедочек бахнул кулаком, крупье недовольно взглянул на него, потом на меня, на карты и снова на меня. Подвинул ко мне банк и прищурился. Не знаю, сколько там было, я не успел даже порадоваться, потому что Вова плюхнулся на стул рядом.
— Ну вот, другое дело! Сдавайте! — зыркал он на погрустневших гостей.
Крупье надел на лицо беспристрастную маску и перетасовал колоду.
Через несколько игр Вова промотал большую часть банка, а я аккуратно, то поднимая, то скидывая, отвоевал восемь рублей. Следующую раздачу я снова выиграл. Крупье сгреб карты и нервно на меня посмотрел.
— Господин, ваша игра окончена, — сказал он, глядя мне прямо в глаза.
Я оглянулся — ни за одним столом никого не останавливали, очереди тоже не было.
— Почему? — посмотрел я на крупье.
У него прямо заходили по лицу отеки от раздражения.
— Вы знаете, почему. Вам достаточно.
— Это еще с чего? — забасил Маяковский.
Вова тут же встал, уперся сжатыми кулаками в столешницу и навис над крупье. Тот испуганно взглянул на него, на секунду замер, но тут же затряс щеками.
— Ваш приятель — шулер! — выкрикнул он, плескаясь слюной.
Конечно, стоило бы просто уйти… Но водка внутри меня считала иначе.
— Это я-то шулер? — заорал в ответ я. — Да у вас карты меченые!
— Вот сволочь!
Маяковский полез было драться, но я навалился на него сзади вместе с чинушей. За столами зашумели, дедочек поднял налившиеся кровью глаза. Из дыма, словно вампиры, вышли два бугая с выразительными лицами и уставились на нас, как на врагов народа.
— Уважаемые-с, — зашипел крупье из-за спин громил, — просим вас на выход.
Он метал взгляд то на меня, то на Маяковского. Тот уже играл желваками и выглядел так, словно вот-вот начнется кулачный бой стенка на стенку, а он только того и ждал.
Не успел я даже прикинуть, как можно выкрутиться без кровопролития, как Маяковский замахнулся рукой.
Бабах! Крупье метнулся в сторону, схватился за бутылку. Маяковский сцепился с бугаем, второй уставился на меня исподлобья и двинулся вперед. Он размахнулся рукой, я успел пригнуться. Внизу, глядя на столешницу, я и придумал схватиться за нее и перевернуть стол. Карты, стаканы, ассигнации — все полетело на пол вслед за громилой. Дедочек взвизгнул фальцетом и отпрыгнул к соседнему столу, где какой-то бледный студент уже схватил стул и замахнулся им над своим крупье.
Ну и свистопляска! Маяковский вмазал громиле в челюсть, на всю комнату раздался треск. Здоровяк осел, а мой бугай как раз начал подниматься из-за опрокинутого стола. Я пнул его ногой и схватил Маяковского за локоть:
— Двигаем!
Он посмотрел на меня, как разъяренное животное.
— Минутка, Аркеда, — прозвучало неожиданно вежливо.
Он развернулся в сторону крупье. Тот, прижав колоду к груди, испуганно озирался по сторонам. Его коллега за соседним столом во всю дрался со студентом и из-за дыма было трудно сказать, выигрывает ли он. Рядом сцепились какие-то мужики и повалились на пол. Крупье рванул было к двери за буфет, но Маяковский подлетел к нему, схватил за шиворот, как котенка, и оторвал от земли. Я чуть не расхохотался — силач против фокусника, Годзилла против Джокера! Маяковский швырнул крупье прямо на буфет, тот повалил бутылки вина и ошарашенно сполз на землю.
— Вот теперь пойдем, — улыбнулся мне Маяковский.
— Вова, эть, шалопай! Чего устроил-то!
Уже на выходе к нам подскочил Макар. Он все так же весело глядел вокруг, словно так и было задумано: какая свадьба без драки? Он чуть повел бедром и достал из-за спины полупустой холщовый мешок.
— Как просил, — он протянул его Маяковскому. — И шуруйте отсюда, дурья ты, Вова, бошка.
Он дружески пихнул Маяковского в живот, тот крепко сжал ему руку в ответ.
— Спасибо, Гришка! Обязательно пришлю тебе экземпляр!
Уже на лестнице, когда мы с Вовой стремительно вылетали наверх, он спросил:
— Аркеда, ты где так наловчился?
— Дед научил в детстве. Врать нехорошо, но вот пользоваться чужими мечеными картами — святое дело.
— Уважаю такой подход, — прокомментировал Володя.
А я вспомнил своего эксцентричного деда. При первом приближении выглядел как безумный — ходил в разноцветных самопальных штанах, и это при союзе, знал все на свете матерные частушки и пел их впопад и невпопад, страстно любил литературу и водку. Вкус к жизни и интерес к поэзии у меня был от него. Эх, видел бы он меня сейчас… Земля пухом.
— А это что вообще было?
— Как что, восстановление попранной справедливости.
— Да я не про драку. Что за мешок?
— Ааа, это. Слушай, Аркеда, дело есть, поможешь? Ты, как я вижу, человек ловкий.
Маяковский полубоком аккуратно толкнул дверь, и на меня дохнуло свежим промозглым воздухом.
— Без проблем, а какое дело? — глубоко вдохнул я. Аж голова закружилась.
— Есть тут один буржуй, — Маяковский зашагал к арке. — Прыщик на теле человеческого прогресса. Обложился богатствами. Ему столько не нужно, а нам бы они очень помогли в развитии отечественного и мирового искусства.
— Хочешь их украсть?
— Перераспределить. Мы же не себе в карман кладем, мы для будущего. Надо печать сборника профинансировать. Был у нас меценат, да мы с Бурлюком того… Прогуляли часть. Вложили в пропаганду, немного не рассчитали, и тираж не весь влезает… Ну, что скажешь? Так ты с нами?
Я смотрел, как мелкий снег летит Маяковскому на шевелюру, плечи, даже на лицо и уже наметившуюся складку между бровями.
— С вами, — улыбнулся я.
— Тогда пойдем.
— В смысле, сейчас?!
Глава 4. Бюсты
— План простой, как пробка, — объяснял Маяковский, пока мы двигались вглубь Литейного.
Свет фонарей рассеивался во влажном воздухе, наше топанье расходилось эхом по домам. Где-то поодаль надсадно завыла собака.
— Шагом идем быстрым, действуем стремительно.
— А что делаем-то?
— Импровизируем.
Так я понял, что четкого плана у Маяковского нет. Он подкурил новую папиросу от предыдущей, вынул из мешка пузатую бутылку с мутным напитком, протер горлышко рукавом и протянул мне. Я схватился за нее с радостью, но как только сделал глоток, поперхнулся и закашлялся — ну и дрянь! Маяковский только расхохотался, взял бутыль и сделал три исполинских глотка. Разумеется…
Он вдруг заорал на всю улицу.
— Я гром! Я лом! Я крик под балконом! Поймал ночь за пятки — пошел гулять. Медных монет не прельстился звоном. Иду во-ро-вать!
Ага, отличная идея. Можно еще адрес моего дома прокричать.
Я вытянул у него из рук бутыль, сделал еще несколько глотков — на второй раз было как-то получше — и подумал: а, впрочем, почему бы и нет? Лучше ввязаться во что-нибудь, пусть даже безумное, чем вернуться в угрюмую комнатушку Аркадия и гнить на соломенном матрасе.
Самогон ударил в голову, тепло приятно прошлось по телу. Улица слегка закружилась, и чем дальше мы шли, чем больше глотков я делал, тем приятнее, осмысленнее и веселее становилась эта прогулка. Когда на противоположной стороне дороги появились люди, я вдруг загорланил первое, что пришло в голову — а в голову пришел стих Маяковского.
— Вам, почтенные господа! В чепчиках и без чепцов!
— Я, поэт, кричу, нате! — подхватил Володя, — и плюю в лицо вам!
Еще не написал, а уже знает. Гений.
— А хорошо ведь, Аркеда? Нате! Звучит.
— Ты это запомни, Вова, пригодится. Школьники по всей стране учить будут.
Но не успел я договорить, как он уже черти откуда достал небольшую записную книжку, карандаш и стал быстро записывать и тут же зачеркивать строчки. Он нахмурился, забубнил себе под нос и словно выпал из пространства — казалось, что если дернуть его за волосы и обматерить, он даже не заметит. Я искоса поглядывал на то, как он по-школьному трогательным почерком выводит резкие, словно куда-то бегущие буквы. Я вдруг понял, что в стихотворении «Нате» уже не будет строчки про чепчики и чепцы…
Маяковский вдруг резко остановился, спрятал книжечку и мгновенно вернулся в реальность.
— Товарищ, к нырку готовы?
Я кивнул и огляделся.
Мест, в которые можно нырнуть, перед нами не было. Собственно, перед нами вообще ничего не было, кроме двухметрового кованого забора со львиными головами на столбах. За решеткой виднелись поляна, присыпанная гравием и снежком, несколько карет и широкая аллея с голой изгородью, ведущая к роскошной усадьбе с фонтанчиком перед входом.
— Не волнуйся, — сказал Маяковский. — Хозяин — редкостный мерзавец.
С этими словами он перекинул мешок через ворота, схватился за решетку, подтянулся и одним махом переместил свое громадное тело на ту сторону. Делать было нечего — я собрал все силы, которые ютились в худосочном теле Аркадия, и тоже полез на забор. С третьего раза удалось зацепиться за львиную голову, оттолкнуться ботинком от скользкого столбика и замереть наверху. Высоко, конечно…. Цепляясь за все доступные выступы, я кое-как соскользнул вниз и шмякнулся на гравий.
Маяковский уже оглядывал аллею и улыбался. Я проследил за его взглядом и только сейчас заметил, что по всему периметру понатыканы медные бюсты. Тут-то я все и понял.
Мы импровизировали стремительно.
Маяковский схватился за первый попавшийся бюст — с усами и очень серьезным выражением лица. Закрыл ему нос своей громадной ладонью, ухмыльнулся, сорвал голову с постамента и шандарахнул ее об пол.
Я ринулся к соседнему бюсту, схватился за макушку иии… ничего. Как я ни пытался хотя бы сдвинуть, голова как приросла, только руки замерзли. Вова заметил мои беспомощные попытки и заржал.
— Аркеда, на тебе таблички.
Я пошел срывать подписи: «Ломоносов», «Карамзин», «Глинка», какой-то безымянный генерал. Маяковский по очереди валил бюсты на гравий. Мы пьяно носились по аллее.
Я шепотом закричал:
— Панки-хой, Маяковский! Мама анархия!
— Футуризм!
Прикинув, что долго это все незамеченным не останется, мы быстро покидали бюсты в мешок. Вова закинул его на плечо, ухватился за фонарь, вскочил на него, как глашатай на ярмарке, вытянул руку вперед и поклонился. Я со смехом зааплодировал, крутанулся вокруг, чтобы сделать реверанс, и тут краем глаза заметил жестяную банку с краской у лавки.
Дальше все как в тумане.
— Надо подписать работу! — сипло заорал я.
Красная была черная, прямо уголь. Фасад светло-серый, как пасмурное небо. Я швырнул банку Маяковскому, тот смял ее и сорвал крышку зубами. Серьезно я в этот момент удивился, но думать было некогда — я подхватил кисть, которая валялась здесь же, схватил банку и понесся к дому. Запах краски бил в нос похлеще самогона. Володя быстро меня обогнал, сунул в краску красные от холода руки и давай лапать лепнину, ступени, колонны. Начал накрапывать то ли дождь, то ли снег, но нам было уже все равно.
Я криво и жирно вывел прямо на двери: А ВСЕ ИДЕТ ПО ПЛАНУ.
Мы исписали половину крыльца ругательствами и обрывками стихов. Володя прямо без кисти набросал неплохую карикатуру на буржуя — с толстенным животом и крысиным хвостиком. Я старательно нарисовал симметричный хй. С восьмого класса так не делал. Краска текла по кирпичной стене, смешивалась с дождеснегом. Мы и сами вымокли, как собаки, но как же красиво вышло…
— А теперь — концерт! — рявкнул Вова и запустил банку в окно. Стекло громыхнуло и повалилось осколками. Внутри дома вскрикнула какая-то женщина.
— Валим!
— Минутку, — ответил Маяковский, и стал напоследок выводить под окном слово «ЖОПА», особенно налегая на букву «Ж».
И тут за домом что-то щелкнуло.
— Слышишь?
— Ага.
Собаки. Сначала один лай, потом второй, третий. Твою за ногу!
— Товарищ! Антракт! — заорал я.
Мы рванули к забору. Маяковский громыхал мешком за спиной. С улицы блеснул фонарь, дождь хлестал по лицу.
— Быстрее!
Мы добежали до забора. Он показался мне выше, чем прежде. От дома к нам уже неслись несколько темных фигур. Я схватился за решетку и попытался взобраться, но руки скользили. Собачий лай был все ближе, сердце чуть не выскакивало из груди.
Маяковский подхватил меня снизу и толкнул кверху:
— Давай, поэт, к свободе!
Я карабкался вверх и жопой чувствовал, как близко от меня собачьи пасти. Маяковский уже перемахнул через забор, приземлился, перекатился и вскочил на ноги. Я внутренне взмолился и наконец перевалился через решетку и рухнул спиной на булыжники.
— Отличный дебют! — расхохотался Вова.
Мне хотелось матерно срифмовать, но надо было двигать отсюда поскорее. Собаки бросались на забор, а темные фигуры вот-вот должны были высветиться в свете фонаря и стать людьми, которые нас повяжут.
Мы рванули прочь от дома, пробежали несколько домов и свернули в темную подворотню. Дождеснег подуспокоился и теперь совсем мелко моросил. Я прижался к какой-то вонючей стене, сполз вниз и старался отдышаться — легкие словно сжало в комок, воздух еле поступал. Сердце стучало по ребрам, а в голове все крутилась строчка из Маяковского «а вы ноктюрн сыграть могли бы на флейте водосточных труб?». Интересно, а это он уже написал? Да нет, он вообще ничего из легендарного еще не придумал.
Я взглянул на Володю. Тот уселся прямо на мокрый асфальт и с интересом рассматривал нашу добычу — вытаскивал бюсты из мешка, поворачивал их в тусклом свете фонаря и передразнивал их серьезные лица. Головы сверкали в моросящем дожде, как золотые самородки. Даже удивительно, что через несколько лет Маяковский станет главным поэтом страны и певцом революции.
— Аркеда, тут на целый тираж хватит.
Маяковский посмотрел на меня в упор и неожиданно серьезно.
— Есть у меня один друг, которому можно все это выгодно сдать, — продолжил он. — Деньги поделим пополам. Ты слышал что-нибудь про Гилею?
Я слышал, но отрицательно махнул головой.
— Будущее русской поэзии, будетляне. Хлебников — гениальный, два брата Бурлюка, Елена Гуро, Крученых. Ладно, скоро сам познакомишься. У нас есть издательство, но оно в Москве. Ты к Москве как?
— Нормально.
— Будем делать пощечину общественному вкусу. Так сборник и назовем, манифест уже почти закончили.
Он вдруг призадумался, а мне в голову почему-то полез образ Тамары Михайловны, учительница русского и литературы. Она нахмурилась и пригрозила мне пальцем, словно намекая, что мне, ПТУшнику, не стоит приближаться к сборникам футуристов…
К счастью, мои видения быстро прервались. Со стороны проспекта из тумана показались две темные фигуры.
— Городовые, — сказал Маяковский и стал быстро запихивать бюсты в мешок.
К нам двигались двое в темно-синих мундирах. Оба как из анекдота — один толстенький и приземистый, а другой длинный и тонкий, как береза. Фуражка на втором поблескивала от воды и накренилась на бок, как-то по-матросски, что смешно контрастировало с его вытянутым и трагичным лицом с усами «щеткой». Низкий был с виду простоват, так что я мысленно нацелился на него, поглядывая с опаской на сабли, болтающиеся у них на боках.
Маяковский поднялся и пихнул мешок ногой, задвинув ногой назад. Я взглянул на его молодое лицо и задиристый взгляд, и сразу же про себя решил, что вести диалог лучше мне.
Долговязый прищурился на нас в темноте. Хорошо, мы с Вовой додумались спрятать в карманы перепачканные краской руки.
— Здравствуйте, граждане! Петербургская полиция. По какому делу в ночное время?
— Да, хто такие? — ввернул коротышка.
— Да вот, поручение выполняем, — начал я.
— Что еще за поручение? — прищурился долговязый.
— Я, понимаете, секретарь по культурной части. При чиновничьем совете. Папаша вон, его, отправил за бумагами.
Я развел руками, мол, что поделаешь. Городовые смерили взглядом Маяковского. Тот широко и издевательски им улыбнулся.
— Да, я…
— Сын члена государственного совета, — перебил я, — Князя Лихарева. Вы должны знать. Культурный высокопоставленный человек.
Полицейские переглянулись. Долговязый еле заметно вытянулся. Коротышка с сомнением посмотрел на старенькое пальто Володи.
— Вы, стало быть, культурные? А шо ж ночью-то культурите? — улыбнулся он.
— А вы, собственно, по какому делу? — парировал я.
— Бюсты разыскиваем. Господ обокрали на соседней улице — почти скомандовал долговязый. Еще немного, и стукнет по-армейски сапогами.
— Ужас какой. Из дома вынесли?
— Куда там! — Завелся коротыш, — из-под носа, прямо с сада.
— Ааааааа, — затянул я погромче, чтобы заглушить смешок Маяковского.
— Господа, документы имеются? — неуверенно спросил долговязый.
Тут сбоку от меня выросла здоровенная фигура Маяковского.
— Арестовать хотите? Будущее России? — заорал он, — Да вы знаете, кто я?
Ну что ты будешь делать с этим человеком.
Городовые на секунду растерялись. По лицу долговязого прошла какая-то напряженная мысль.
— Володя, не горячитесь, — отпихнул я Маяковского. — Слушайте, вы думаете нам самим нравится шляться по дождю? Сами же понимаете… Князь. Отец. Приказ есть приказ.
— Да мы ж не из вредности, — расплылся в улыбке толстячок, подтянув пояс, — служба такая. Порядок блюсти.
Маяковский шагнул вперед и встал в полуметре от долговязого, вперившись в него взглядом. Тот поднял голову и глядел на него снизу вверх, совсем потерявшись.
— Господа, давайте не будем устраивать скандал, — сказал я, упирая на последнее слово.
— Скандал? — спросил высокий, губа его дрогнула.
— Алеша, пойдем. Нам еще бюсты разыскивать, оставим господ их дела порешивать, — подхватил коротыш.
Маяковский еще придвинулся.
— Вы… вы бы не улыбались так вызывающе, молодой человек. Улыбка — не документ, — попробовал сохранить достоинство долговязый. Но было поздно.
— Имя! Фамилия! — скомандовал Маяковский.
— Господа хорошие, ваше благородие, — влез между ними коротыш, — нам скандала не надобно. Зачем скандал? Мы скандал не любим. Мы пойдем, и вы пойдите. Не положено после полуночи шататься. Только и всего. Но если по хорошему делу… Доброй ночи.
Он уже подталкивал долговязого. Тот, весь бледный, аккуратно разворачивался.
— Погодите, ну куда же вы? — улыбнулся Маяковский. — Мы только начали знакомство!
Но городовые уже удалялись в сторону проспекта. Есть все-таки как минимум две вещи, которые работают в России разные периоды истории: спектакль доброго и злого полицейского и вечный страх перед начальством.
Маяковский посмотрел вслед патрульным и сплюнул.
— В морду им надо было, душат ведь жизнь своими тупыми лапами.
С этими словами он как-то резко погрустнел, развернулся и закинул мешок за спину.
— К несчастью, у меня было много времени, чтобы их как следует рассмотреть, — сказал он, двигаясь в сторону проспекта. — Трижды в Бутырке втолковывал им про честь и свободу слова, но эти постные лица…
На слове «Бутырка» я удивленно вскинул брови.
— Три ареста за агитацию, — пояснил он.
— Это тебе сколько лет было?
— Пятнадцать.
Я с интересом взглянул на него. Маяковский смотрел прямо перед собой, и его кавказские глаза почему-то отливали желтым. Мне нравилась эта его искренность и бесшабашная смелость, во мне самом словно просыпался человек, который готов дать в морду и сесть в «Бутырку» во имя высокой цели. Человек, которого я давно уже в себе забыл. А может, никогда и не знал…
— Зайдем ко мне, тут недалеко, — сказал Вова. — Я койку снял у знакомого корректора, он ворчливый, но порядочный человек.
Мы свернули с Литейного в сторону Фонтанки и двинулись по мокрой, кривой мостовой. Дождь перестал моросить, но камни еще скользили под ногами. Фонари гасли один за другим, как будто кто-то нажимал на выключатели и медленно тушил весь свет в городе. На углу перед аркой, в которую мы нырнули, я с удовольствием поймал запах печеного хлеба из ближайшей пекарни. Светало, и по брусчатке мерцающе забрезжил рассвет.
В «колодце» мы пробрались к узкой двери с облупившейся табличкой «Типография и литография братьев Г». Сбоку торчал жестяной фонарь с копотью на стекле. На этот раз я не стал дожидаться, когда Маяковский пропустит меня к двери первым, и обогнал его сам. Он благодарно посмотрел на меня. Интересно, а все-таки, что за отношения у него с этими дверьми?
В коридорчике было сыро и несло типографской краской. Мы свернули к одной из каморок, где Маяковский тихонько постучал по двери костяшками пальцев. Изнутри раздался неясный шорох, я взялся за ручку.
Комната оказалась низкой, крохотной и темной. Даже удивительно, как Маяковский помещался в ней в полный рост — казалось, он подпирал потолок макушкой, и все помещение жало ему, как пиджак не по размеру. Окна выходили в колодец, на подоконнике над столом, между листами и книжками, валялись гранки, грязноватый чайник и скуренные до невозможности папироски. Маяковский аккуратно приладил мокрый мешок к шкафчику в углу.
Тут вдруг я увидел на кровати у стола темного человека в очках. Он сидел без движения, словно вжатый в саму комнату, и смотрел на нас (а до этого, видно, задумчиво глядел перед собой).
— Опять не спишь, Федор, — поджег керосинку Маяковский.
Федор сощурился. На вид ему было лет пятьдесят, голова — с проседью, пальцы в чернилах.
— Володя, сапоги снимите, — буркнул он.
— Виноват, — улыбнулся Маяковский, стянул обувь и поставил ее рядом с мешком. Я тоже разулся.
— Это Аркадий, поэт и вор. А Федор — последний грамотный человек среди нас, варваров.
Федор хмыкнул как-то неопределенно — одновременно довольно и ворчливо. Снял очки, протер их пальцем и посмотрел поверх лба.
— Кто-то же должен следить за этим балаганом.
Маяковский пошел мыть руки и очень долго, тщательно их тер. Федор достал остатки сахара, поставил на стол граненые стаканы и три крохотных печенья. Поправил стопку газет так, чтобы она была ровненькой, и принялся ставить самовар. Меня поразило его гостеприимство — врываются к тебе два «варвара», все мокрые и перепачканные, прерывают философскую мысль, а ты им — последний сахар.
Володя предупредительно помог Федору разлить чай по стаканам. Уже грея руки о горячее стекло я понял, насколько продрог за эту ночь. Даже сердце сжалось от благодарности и Володе, и этому мужичку.
— Федор, а что там с моим стихом? Печатают?
— Куда там, дальше носа своего не видят. Они тут недавно стих перепутали на обложке — до вечера стоял народ и спорил, кто больше прав. А я что? Мне главное, чтоб все буквы были на месте.
— Бюрократы, — бросил Маяковский.
Он стал браниться, как-то распалил сам себя и вот уже толкал речь, словно стоял перед площадью с оголтелой толпой. Еще немного — пойдут штурмовать Зимний.
В основном он толкал свою речь мне, потому что Федор, как я понял, уже тысячу раз все это слышал и никак не реагировал. Возможно, не только на Маяковского, но и на всю эту внешнюю суету.
— Не должен человек гнить на обломках старого мира, в этой смрадной мертвечине! — басил Маяковский.
— Володя, перед кем вы выступаете? — впервые улыбнулся Федор. У него был очень добрый вид.
Маяковский притих и посмотрел на нас виноватым взглядом, как нашкодивший пес.
— Увлекся, — улыбнулся он.
— А вы что об этом думаете? — вдруг спросил меня Федор.
Я растерялся. Тоже захотелось как-то блеснуть, но с какого конца начинать, было непонятно..
— А я вспоминаю Бакунина и Кропоткина, — понесло меня, — отцов русского анархизма. Оба были из родовитых семей: граф, князь. Один был военным при дворе, а второй — пажем при императоре. И оба от всего отказались. Бакунин говорил, надо все это государство сносить, потому что лишает людей свободы, а Кропоткин вообще уехал в Сибирь. Ходил по тайге, придумывал свои идеи про всеобщую солидарность. Мне в этом во всем нравится сам дух, понимаете? Послать все к черту, начать с чистого листа. Я и сам совсем недавно был человек из прошлого, а стал — из будущего. Точнее наоборот… Тоже, получается, начинаю с чистого листа. То есть, не то чтобы я послал к черту графскую семью и императора….
Ну вот. Тоже мне, блестнул.
Маяковский тем временем с напором и исподлобья смотрел мне прямо в глаза.
— Я в Бакунине и Кропоткине понимаю только то, что они оба были честные люди и с огнем в руках. А тебе, Аркеда, следует поехать со мной в Москву. Раз ты из будущего, ты тоже футурист, просто пока неоперившийся.
Не успел я толком обдумать эту идею, как услышал собственный голос.
— Когда выезжаем?
Маяковский улыбнулся.
— Выспитесь сначала, революционеры, — подытожил Федор. — И помойтесь. Пахнете вы, товарищи, просто ужасно.
Вова театрально понюхал свою одежду и помахал ладонью, словно призывая к себе чарующий аромат. Федор закатил глаза и подлил чаю, а я искренне расхохотался.
Глава 5. Поезд
Еще на Николаевском вокзале, продираясь сквозь толпу людей, груженых вонючими тюками и баулами, я подумал: как здорово, что я не очнулся в новом теле в Индии. Вот уж отличная страна для перерождения. Сейчас пришлось бы потеть в адской жаре, цепляться за хвост разваливающегося вагона в нелепой драке с продавцом чая или босым мальчишкой. А ведь действительно — если я попал в Петербург 1912 года, мог бы очнуться вообще где угодно и когда угодно. В древнем Китае, джунглях Амазонки, в доисторические времена. Повезло ли мне? — спрашивал я себя, когда мы с Маяковским зашагали наконец по ночному перрону.
Паровоз фыркал, пар валил из-под колес, а пронзительные гудки раздирали воздух. Воняло углем. Я ошеломленно оглядывался по сторонам и старался отбиться от мысли, что нахожусь на съемочной площадке. Перрон гудел свистками, говорами, руганью. Казалось, вот-вот откуда-то покажется режиссер с рупором и станет командовать: вот вы, да-да, рабочие и крестьяне, расступитесь. Должен образоваться коридор для пассажиров первого класса. Ага, вот так, а вы, носильщики и городовые, кричите погромче «дорогу господам, дорогу!». Вооот, хорошо, снимаем!
В этот момент камера бы взяла мое лицо крупным планом. Впалые скулы, беспокойные глаза, тревожно закушенная губа и легкая трехдневная щетина. Аркадий Чернов с тоской провожает взглядом чистые жилеты с цепочками от часов, безупречные сюртуки и дорогие сигары…
Да, если что и ощущалось по-настоящему реальным, так это классовый разрыв. В этой эпохе он был поистине чудовищным, и я всей душой понял, откуда росли корни у революций. Особенно когда разглядывал женщин! Они торжественно проплывали мимо в своих сливочных платьях в пол и шляпах с тонкими вуалями, похожие на мороженое в рожке, к которому нельзя даже приблизиться, о котором невозможно даже подумать, не то что съесть. Я машинально спрятал руки в карманы, вспомнив о не самых чистых ногтях (чтобы их полноценно отмыть, нужна была очень суровая баня). Даже гувернантки, одетые в серое, как домовые мыши, казались нимфами на фоне немытой челяди.
От отчаяния и злости я выпрямился в струну, проталкивая собственный «коридор» в толпе, и грозно зыркал на всех, как бы демонстрируя: я, знаете, не абы кто, а по важному делу. Маяковский размашисто шагал рядом — он тоже распрямил плечи и стал еще крупнее обычного. Я заметил, что он хмуро поглядывает вокруг, и смутно почувствовал в нем то же самое классовое недовольство.
Наш спектакль работал — мы выглядели так, словно готовы заплатить не только за свой билет, но и за соседский. Люди с опаской посматривали на наш дуэт и пятились. Но главным нашим зрителем был проводник.
Когда мы приблизились, он как раз ругался с грудастой бабой из-за гигантского мешка, который та норовила протащить с собой в виде ручной клади. Проводник мельком взглянул на Маяковского, а я спешно бросил ему, проталкиваясь в вагон:
— Печатники! Едем в Москву сдавать гранки.
Фразу мне подбросил Федор. Типографские часто делали фальшивые удостоверения и мотались между городами по псевдоредакторским делам. Морочиться с подделками мы не стали, положившись на богатый «заячий» опыт Вовы и пугающие размеры его фигуры.
Это сработало — было видно, что проводник не собирается связываться в ночи с таким бугаем. Он устало проводил нас взглядом, зевнул и вернулся к перебранке из-за мешка.
В вагоне я думал было расслабиться и чуть подремать, но стоило мне зайти, как я пожалел, что не переродился в джунглях Амазонки. Страшно несло кислой капустой, смолой, углем, потом и еще чем-то, что я предпочел не определять. Лавки были под завязку забиты солдатами и крестьянского вида мужиками с котомками. Какая-то баба везла несколько кур, прижимая мясистыми руками к телу. Одна из птиц то и дело пыталась сбежать — баба визжала, ее соседи по лавке бранились, курица хлопала крыльями, горланила и разбрасывала повсюду перья. Стоял гвалт, а один ребенок так орал, что можно было использовать его вместо паровозного гудка. Словно поддерживая мальца, у меня протяжно заурчал живот, — я толком не ел уже больше суток.
Мы протиснулись к окну. Я сразу завалился на лавку, а Маяковский внимательно обследовал место на предмет чистоты, вздохнул, аккуратно сел и вытянул ноги почти до конца противоположной лавки, не обращая внимания на хмурый взгляд студента напротив. Тот молча подвинул свои в сторону.
Передо мной сидел седой мужик в замыганной шинели со шрамом на все лицо, через глаз. Я ногой затолкал мешок с бюстами поглубже под лавку и зачем-то ему улыбнулся. А он только того и ждал.
— Я, значит, в Тверь, к сестре…
Ни здрасьте, ни до свидания — присел на уши, как я ни пытался отбрыкиваться и отшучиваться. Но потом от скуки прислушался — все равно мужик перекрикивал и гвалт вагона, и шум трясущегося паровоза.
— А шрам, это я юнцом еще схватил, — орал он. — Барину усадьбу строили. Староста у нас был, мы его прозвали Наполеон. Важный такой, пузо вперед, нос трубой. А мы — молодые, дурные, нам бы тока получку. Каждый день давали. А у нас у каждого свой грешок был. Один, значит, каждый вечер в карты все спускал до копейки, другой — к бабам, как на службу. Степан, так тот в трактире обжирался, пока не свалится. Ох, Степан, любо какой мужик, ручищи — во!
— А у вас какой был грешок? — поинтересовался я.
— Я человек безгрешный, — подмигнул посеченным глазом мужик. — А у вас, господин, чаво?
— Сомнительные знакомства.
Мужик крякнул и продолжил травить байки.
Маяковский тем временем схватился с попом, перекрикиваясь через лавку. Тот весь лоснился, румянился и благоухал луком. Спорили тоже за грехи человеческие.
— Смирение — это слабость духа, — заорал Вова.
— Молодой человек, все под бгвх хд.
— Чего?!
— Под богом ходим!! — повысил голос поп.
— А я может быть и пишу стихи, чтобы Бог передо мной разок походил! — громыхнул Вова.
— Что-то говорите?!
Маяковский повторил, Студент напротив прыснул, а кто-то перекрестился на всякий случай. Поп раскраснелся и сложил руки на груди.
— Много-то вы понимаете, бунтовщики, хуже Пугачева!
Тут я аж вздрогнул. Ровно с такой формулировкой Екатерина II чуть не повесила, а потом сослала Радищева, когда тот написал «Путешествие из Петербурга в Москву».
— Слушай, Вов, а ты как насчет мистики? Веришь? — наклонился я к Маяковскому.
Черт его знает, что еще возможно в мире, где тебя переносит из тело в тело. Лучше уточнить…
— Бабские сказки, это к символистам. Но лучше не надо, мы их скоро вышвырнем из современности.
Ну да, никакой мистики! А впрочем, Маяковский ее не заметит, даже если она его за жопу укусит. Или сядет рядом на лавке в паровозе.
Паровоз вздрогнул и стал понемногу замедляться. Лес за окном поредел, и в темно-синих промежутках замелькали густые тени домов. Они стояли вкривь и вкось, словно когда-то их сдул великан.
Наш вагон замер где-то между станциями. Стояла тихая ночь. Моросило, дождь метался в дрожащем свете фонаря. Кое-какие пассажиры вылезли из вагона, молча курили, втягивая головы в воротники и ежились в промозглой темени. Мы с Володей тоже вышли и вытащили по папироске.
— Знаешь, Вова, мне иногда сны такие снятся, все сбывается, — сказал я, глядя на блестящие от дождя рельсы и стараясь звучать шутливо. — Ты вот снился вчера.
— Ну-ка давай, предскажи мне мою будущую судьбу, бабка-ведунья, — захохотал Маяковский.
— Вы с футуристами успешно издадите сборник, и не один, съездите в тур по всей стране и станете бешено популярными. Вот буквально через год-другой.
— Это и без снов ясно.
— Да, а потом будет революция. Царя свергнут, к власти придут большевики и настанет страна Советов, где ты будешь предводителем и поэтом с большой буквы. Улицы потом в честь тебя назовут, памятник в центре Москвы поставят. А ты возьмешь и застрелишься в тридцатом году.
Маяковский смотрел куда-то в конец перрона.
— Думаю, что все так и будет, Аркадий, — серьезно ответил он. — Если я во что и верю, так это в то, что человек сам себе бог. Может и застрелиться.
Мне вдруг стало неловко за свое предсказание. Как будто пальцем залез в рану и поскаблил. Не хотел я, чтобы Маяковский стрелялся. Да много чего не хотел бы. Может, я потому и попал в прошлое, чтобы как-то ему помочь? Я с усилием потер лоб. Надо бы поспать.
Паровоз фыркнул и издал длинный гудок, который разошелся по полям за деревней и потонул в темноте. Пассажиры медленно потянулись обратно. Я бросил папироску, вдохнул поглубже влажный воздух и тоже полез в вагон. Снова поехали.
За окном в свете луны высвечивались то густой лес, то поле, то забытые богом деревушки. Народ понемногу улегся спать. Поп с наслаждением захрапел, и даже недовольные тычки соседа не тревожили его сладкий сон. Иногда он постанывал, ворочался и, шелестя пухлыми губами, шептал что-то про булки и церковную лавку. Мой собеседник со шрамом на лице откинул голову и тихо посапывал с открытым ртом. Баба качала затихшего ребенка и что-то тихо ему нашептывала. Маяковский вытянулся, скрестив ноги, и лежал прямо, как солдат.
А вот студент не спал — пристроился к головой к баулу и смотрел прямо перед собой. Худощавый, бледный, с длинными пальцами и книгой, заткнутой за пояс. Прямо Раскольников, размышляющий о том, тварь ли он дрожащая или право имеет. Ко мне сон тоже не шел.
Студент поймал мой взгляд, отвел темные, с большими ресницами глаза, но быстро сверкнул обратно. Явно хотел что-то сказать, но не решался.
— Не спится? — начал диалог я.
Надо же чем-то себя занять.
— Да вот, — меланхолично улыбнулся студент, — мысли бродят.
— Какие, например?
— Я, знаете, слышал ваш разговор на перроне. Про будущее и страну советов.
Я напрягся. Только лишних ушей мне не хватало.
— Не думаю, что социалисты победят, — шепнул он, — они уже попробовали в девятьсот пятом году. И чем все это закончилось? Люди погибли, за студентами следят жандармы, слово не скажешь. Чуть что — ссылка, вот и ходим, как мыши. Я-то сам насчет царя...
Он дернул плечом.
— Меня в целом многое устраивает. Но если подумать...
Студент метнул на меня взгляд, взвешивая, достоин ли я доверия.
— Полстраны спивается, полстраны в нищете. Да что там пол, большинство! Рабство настоящее... Но что тут сделаешь? Не бунт ведь затевать? Это только кровью и заканчивается...
— Но у вас есть кое-какие идеи?
Студент оживился.
— Вы читали Толстого?
— Читал. У него же вроде своя секта была?
— Я бы сказал, философское движение. Помните, как в Евангелии: подставь другую щеку? Вот у Толстого то же самое, он считал, что эти воззвания стоит понимать буквально. Если бы каждый человек на свете так делал, то на уровне коллектива насилия бы не существовало!
— То есть если бандит ворвется к вам в дом, перестреляет всех домашних, вы ему предложите яблочный пирог с чаем?
— Вы говорите о частностях, — нахмурился студент. — А Толстой — о принципе организации общества.
Я даже внутренне улыбнулся.
— Вас как зовут?
— Алексей.
— Меня Аркадий. Вы как к деньгам относитесь?
— Хотелось бы их иметь, — застеснялся он.
— А вот Толстой деньги отрицал, знаете об этом? Все свое графское имущество переписал на детей и жену, даже от прав на свои книги отказался. От Нобелевской премии несколько раз увиливал через знакомых, лишь бы только деньги не получать. Вы бы так смогли? Только честно.
Студент сглотнул.
— Вряд ли… У меня мама и сестра, понимаете…
— Да вот же, Алексей. Толстой так-то тоже не смог. На словах отказался, но повара своего что-то не выгнал и из поместья в сарай не переехал.
Тут поп особенно звучно всхрапнул. Мы со студентом переглянулись.
— Не знаю, Аркадий, хотелось бы во что-то верить…
Разговор как-то сам собой забуксовал и затих. Алексей задремал, нервно подергиваясь во сне. Все-таки какое удивительное время — все кипит, ищет ответов, страна скоро перевернется на сто восемьдесят градусов, футуристы эти мои отбитые…
Я задумался, откинул голову на лавку, полежал какое-то время и — так и не уснул.
Подъехали к Твери. Я растолкал мужика со шрамом, тот, осыпаясь благодарностями, заторопился к выходу. Я вылез из вагона вслед за ним и другими пассажирами. Станция была маленькая, низкая, подсвеченная керосиновыми фонарями, которые время от времени звучно потрескивали. Ноги липли к какому-то месиву из золы и мусора. Из-под паровоза валил пар, а из вагонов вываливались смурные солдаты, сонно матерящиеся себе под нос. Носильщики волокли баулы и сплевывали в угольную жижу.
— Ну, не поминайте лихом, хорошего пути, — пожал мне руку мужик со шрамом и скрылся в толпе.
Я вытащил из кармана папироску и вдруг увидел у соседнего вагона двух городовых. Оба — в вытертых пальто, фуражках и штанах с лампасами. Курили и с тупым видом смотрели по сторонам. Если я правильно прикинул, они уже обошли начало паровоза и двигаются к хвосту, как в электричках. Я пихнул папироску в карман и рванул в вагон.
— Вова, подъем! — я затряс Маяковского за плечо.
Тот как-то мгновенно вывалился из сна, словно заведенная пружина.
— Проверяющие, давай шустрее. Надо перебраться в начало паровоза.
Маяковский встал и размашисто потянулся. Кажется, он не особо собирался убегать, но я решительно потащил его к выходу. Голова чуть кружилась от бессонницы и голода. Мы выскочили из вагона, как раз когда городовые собирались в него войти.
— Тверь? — спросил я.
— Тверь, — отрапортовал один из них.
— Чуть не проспали! — улыбнулся я и быстро протолкнул Маяковского вперед.
Проверяющие скрылись в проходе, а мы с Маяковским скурили по папироске, разглядывая толпу, и нырнули в соседний вагон. Протиснулись к пустым местам в середине, сели на лавку рядом с парой солдат. Те завалились друг на друга, как мешки с картошкой, и спали, выдыхая с тихим присвистом. И тут я сообразил.
— Твою за ногу, бюсты! Остались под лавкой в вагоне, который сейчас шмонают.
Маяковский расхохотался, а потом нахмурился.
— Ну что, будем освобождать наши бюсты из буржуазных лап.
Я знал, что у него на уме — вот бы сейчас скандал и драку, раскидать городовых по разным концам вагона, чтобы у попа глаза на лоб полезли. На секунду я даже прельстился картинкой, но надо было соображать что-то менее героическое.
— Погоди, я пока не готов к ссылке.
Я стал быстро осматривать вагон. Солдаты, баулы, связка сухой таранки…. Ага! Возле одной из баб виднелся средних размеров мешок с пирожками. У мужика слева — бутыль с каким-то пойлом, по виду не то самогон, не то молоко.
— Прикрой меня, — шепнул я Маяковскому.
Володе два раза повторять не надо. Он молниеносно вскочил на лавку и во весь дух заорал:
— Товарищи! Не время спать!
Господи боже…. Пассажиры один за другим стали просыпаться. Солдаты мрачно и сонно глядели на Маяковского, медленно набухая от гнева.
— Вам выпала честь присутствовать на поэтическом концерте, — продолжал орать Маяковский, размахивая руками. — Редкая честь, господа!
Воздух сгущался, кажется, драка все же будет. Я аккуратно попятился назад и подхватил мешок с пирожками.
— Я сам себе — и небо, и суд, и закон, — орал Вова.
Я стащил связку таранки и сунул под пальто.
— Слова мои — молоты, глаза — прожекторы.
— Заткнись! Не видишь, спят люди!
Я быстро пятился к выходу, подталкивая мешок ногой.
— Я иду — и город гудит, как вагон, а душа моя — вагонов кондуктор.
— Ты не слышишь что ли, что тебе говорят?!
Я пробрался к двери, подхватив по дороге чью-то шляпу, со всей силы дернул заржавевшую ручку и вылез в тамбур. За спиной остались крики и брань, среди которых громче всех был уверенный голос Маяковского.
В тамбуре я быстро вывернул наизнанку пальто, надвинул шляпу на лоб, развернул мешок, чтобы пирожки было виднее, и ринулся в наш бывший вагон. Городовые как раз светили фонарем в лицо попу в паре метров от нашей лавки.
— Обеееееед, дорогие господа! — заорал я.
Пассажиры удивленно переглянулись. Проверяющие направили фонарь в мою сторону, высветив мою фигуру, как артиста в театре.
— Рыбка солененькая! Пирожки! Некогда горячие, но и сейчас ничего! — я улыбался недовольным лицам, вытащил один из пирожков и пихнул в рот. — Ммммммм. Есть кто голодный?
— Это еще что такое? Нелегальная торговля? — придвинулся ко мне городовой с фонарем.
— Что вы, что вы! — ответил я с набитым ртом, — от чистого сердца! Вот, держите, вы голодный наверное, служба! Сколько едем-то уже.
Я пихнул ему пирожок, а остальные стал раздавать пассажирам.
— Держите, держите, и вам!
Народ подоживился, ко мне потянулись руки. Один мужик выхватил у меня к два пирожка и сунул за голенище сапога. Кто-то вскочил из конца вагона и стал протискиваться поближе. Бутыль пошла по рукам. Проснулся и заорал ребенок.
— И мне оставьте!
— С капустой есть?
— Отставить ярмарку! — заорал второй городовой, перекрикивая гвалт.
Я улыбнулся ему, придвинулся ближе, сорвал несколько таранок и сунул ему в руки.
— Товарищ проверяющий, вам тоже останется, не переживайте!
Тут всполошилась баба с курами — одна птица вырвалась и понеслась по вагону, хлопая крыльями и истошно кудахтая. Тетка вскочила, пытаясь выбраться к проходу, споткнулась о тюк и завалилась на соседа. Курица попрыгала вглубь вагона, пассажиры хохотали, поп залез с ногами на лавку, поддерживая рясу.
— Соблюдать порядок! Всем стоять! — орал городовой с рыбой. Второй с довольным видом жевал пирожок и осматривал цирк вокруг.
Я незаметно вытащил мешок с бюстами из-под лавки.
— А там у вас что? — спросил мужик, перевесившись через лавку.
— Тщщщщ! Не вы один голодный, еще вагоны есть.
Студент смотрел на меня широко раскрытыми глазами. Я ему подмигнул и развернулся к выходу, пробираясь через гвалт и шум и раскидывая по рукам оставшиеся пирожки. Баба тем временем выбралась к проходу и, расталкивая городовых, ловила курицу.
— Может, мясца? — заорал какой-то солдафон из конца вагона и расхохотался собственной шутке.
— Господа, всем успокоиться, — взмолился городовой, — сейчас всех повысаживаем за нарушение общественного порядка!
— А вы куда собрались? — повернулся он ко мне, — стоять!
Я замер с мешком в руке, стараясь держать его как можно ниже.
— Господа, простите, ради бога, я от чистого сердца. Угостить хотел, жинка пекла, — расплылся я в самой невинной улыбке.
Проверяющий с полминуты на меня смотрел, а потом сплюнул.
— Рыбу тоже жинка? — усмехнулся он.
— Дед! Мировой человек, лучшая рыба в городе, зуб даю! Сам ловил!
Городовой покачал головой. Рядом возникла баба с курицей, прижимая птицу к себе.
— Ишь, какой! Есть еще добрые люди на белом свете!
— Ну, я пойду? — улыбнулся я городовому, — Там в вагоне очень просили им тоже оставить, слезно.
Я развернулся к выходу и, держа мешок впереди себя, вытолкался обратно в тамбур. Когда дверь закрылась за мной, я выдохнул и театрально поклонился невидимой публике на три стороны.
— Спасибо, господа, спасибо! Актерское отделение, третий курс!
Я накинул мешок на плечо и открыл дверь следующего вагона. То, что я там увидел, меня поразило.
Маяковский все так же стоял на лавке, но уже не в одиночестве — рядом с ним, чуть не сваливаясь с краев, сгустились солдаты. Они закинули руки друг другу на плечи, двое рядом с Вовой, пониже, еле дотягивались до плеча нашего Поэта. Вся группа покачивалась и горланила под недовольные окрики толпы:
— Эээй, ухнем, да еще разик ухнем! Да разгуляем, братцы, долюшку свою!
Маяковский гремел и не попадал в ноты, солдаты отвечали невпопад, протяжно и весело. Я даже думать не хотел, как это все произошло — просто заржал. Облокотился о дверной проем, достал из кармана припрятанный пирожок и какое-то время просто наблюдал эту картину. Маяковский взмахивал руками, чуть не сбивая солдат по левую сторону от него. Когда куплет закончился, они, не сговариваясь, затянули его с начала. Я запрыгнул на соседнюю лавку, подпевая из конца вагона.
— Есть у нас, братцы, сила! Да воля у нас есть! Да воля у нас есть!
Маяковский, заметив меня, улыбнулся и заорал еще громче.
— Разгуляемся! Разгуляемся! Да эээх, эээх, ухнем!
— Да угомонитесь вы уже или нет, — вздохнул мужик рядом со мной и накрыл голову кителем.
За окнами светлело, небо понемногу прояснялось и вспыхивало рассветными всполохами. Солнце высвечивало заспанные лица, разинутые рты солдат и высокую фигуру Маяковского по центру.
Скоро — Москва.
Глава 6. Мнемозина
Москва встретила нас шумом и беготней. После казенного Петербурга, где здания были, как по линейке, город казался гигантской ярмаркой, — крикливой, дымной и кривой, как будто ее строили спьяну. На улицах страшная толкучка. Особенно выделялись купцы, которые громогласно галдели, таская свои длинные сюртуки по раскисшим после ночного мокрого снега дорогам. Всюду шумели базары, тарахтели телеги, сновали торговки и мальчишки, размахивающие газетами.
Я схватил первый попавшийся выпуск, чтобы сориентироваться в повестке. Москву нынче волновали забастовки типографий, электротрамвай до Ходынки, легкий криминал и новые стихи Брюсова. Решил про себя, что надо бы мне с Брюсовым познакомиться. За футуристами, конечно, будущее, но до него еще топать и топать, — было бы здорово немного сократить путь. Не хотелось прожить и вторую жизнь от зарплаты до зарплаты. Впрочем, пока у меня, кажется, и этого не было…
У Маяковского тоже. Он жил на Остоженке, и внутренне я даже присвистнул, когда мы приехали, — через век с небольшим здесь будет чуть ли не самая дорогая недвижимость в Москве, да и теперь район выгодно отличался старыми домами с лепниной. Но пока эти места были скорее маргинальными — на Остроженке кучковался весь цвет местной богемы и студенты Училища живописи, где учился и сам Володя.
Жил он в сырой, довольно низкой комнатушке. Железная кровать, керосинка, кипы бумаг и книг и гвоздь вместо вешалки — вот и все убранство великого поэта. Единственное, что хоть как-то преображало пространство — это звон колоколов с Пречистенки, который показался мне просто волшебным после безумной ночи.
Маяковский вытащил с кровати второй матрас — тоненькую полудырявую курпачу, — и сообщил, что я ложусь на хозяйское ложе, а он на пол. Затем помог разложить вещи, объяснил, где уборная. Он явно старался поскорее провести экскурсию и вывести меня в более приличные места, это было даже трогательно.
Приладив огрызок зеркала на подоконник, Вова повязал атласный бант поверх пиджака, чтобы не было видно потертостей. Увидев допотопный костюм, который я вытащил из своего узла, он покачал головой и сделал то же самое и со мной.
— Красивый бант, — неловко прокомментировал я.
— Мама сшила, — гордо ответил Володя. — Есть еще желтая кофта в полоску, потом увидишь.
Так, нарядившись, как два цирковых кота, мы выдвинулись в кафе «Мнемозина».
С виду оно напоминало обычный полуподвальный трактир, если бы не пара штрихов: криво прибитые к закоптелым стенам картины, а точнее, листы с авангардной мазней и гипсовая статуя греческой богини на бархатной тряпке. По центру помещения — подиум из ящиков (видимо, сцена). Под потолком болталась лампа, оклеенная газетой. Было пустовато — только пара мужчин в пиджаках и еле заметный, но изощренно воняющий нищий, пристроившийся у выхода.
В «Мнемозине» мы провели практически все утро с перерывами на покурить. В какой-то момент, неожиданно насытившись водянистым супом, я отрубился за угловым столиком, пока Маяковский что-то тихонько обсуждал со знакомым официантом. Я еще удивился, как спокойно и тихо он все-таки умеет говорить… А когда проснулся, «Мнемозина» уже была битком.
Кто-то бренчал на гитаре, все шумно галдели, под потолком клубился табачный дым. Маяковского не было. За моим столом сидели трое, я постарался сфокусировать на них еще сонный взгляд.
Первым в туман моего сознания попал знаменитый (по крайней мере в будущем) футурист Давид Бурлюк — крепкий мужчина лет под тридцать. Не ожидал, что глаза у него разного цвета: один был ярко-голубой, а второй — темный и, как оказалось, стеклянный. Несмотря на это, выглядел Бурлюк приличнее остальных. Ну, как приличнее… По центру головы у него была выбрита полоса, а пиджак был аляповато разрисован. Но было в нем какое-то достоинство, как у патриарха. Он навалился на стол и размахивал руками, чуть не сбивая со стола бутылки.
— Я вот думаю, а почему это человек до сих пор не вывел курицу, которая несет сразу омлет? Что мы, хуже природы? Природа — старуха. Она ничего не модернизировала со времен Адама! Я вчера ел яйцо, а оно такое же, как в эпоху египетских пирамид. Нам надо изобрести курицу будущего, нынешняя никуда не годится!
— Ты что ли бывал во времена египетских пирамид? — со смехом отвечал ему подвижный паренек со сбитым галстуком, усиками и кучерявыми рыжими волосами. — Оставь кур в покое, лично они мне симпатичны. Особенно на завтрак.
— Вася! — орал ему Бурлюк. — Сделай хоть раз практическое изобретение! А то все хиханьки да хаханьки.
Вася скорчил рожу и театрально рассмеялся, хватаясь за живот.
— А я все уже сделал, — сказал он, когда закончил миниатюру, — я изобрел язык, на котором будут говорить через сто лет. Даже курицы. Будут писать свои куриные мемуары. А омлет будет строчить рецензии на поваров.
— Вот за это я тебя люблю, Вася, ты — цирковой поэт! — расхохотался патриарх.
— Смотрите-ка…. очнулся.
На меня смотрел третий парень — самый спокойный, наверное, во всей «Мнемозине», с высоким лбом и поджатым, как от обиды, подбородком. Я обвел глазами присутствующих, которые прервали беседу и тоже с любопытством на меня таращились.
— Главное, — прочистил горло я, — чтобы через сто лет люди не клевали то, что напишут курицы.
Вася и Бурлюк расхохотались. Спокойный парень задумчиво посмотрел в стол, схватил огрызок салфетки и стал что-то записывать.
— Давид, — представился Бурлюк, глядя на меня своим ярко-синим глазом. — А это…
— Подожди, — прервал его Вася, — давай красиво.
— А это Василий Каменский, поэт, футурист, плут. Один из первых в империи авиаторов. Несколько раз разбивался на аэроплане и выжил, хотя голову все-таки повредил. В революцию угнал поезд, год сидел в одиночке, но устроил там бунт с голодовкой и был выгнан….
— А Давид, — подхватил Вася, — это не человек, а оркестр. Пишет картины, сочиняет стихи, участвует во всех московских скандалах, хотя и одессит. Планирует перекрасить небо в шахматную клетку, чтобы выглядело посовременней.
— Я, между прочим, не привирал!
— А я ж голову повредил — все смешалось!
— Ладно, есть у нас и люди в здравом уме, — Бурлюк повернулся к спокойному парню и театрально обвел его рукой, — Велимир Хлебников. Математик.
— Пророк без башмаков и паспорта, — добавил Вася.
— Я поэт, — ответил он и затих.
А я вспомнил, что Хлебникова считали одним из главных гениев этого времени.
Давид Бурлюк и Вася Каменский уставились на меня.
— Аркадий Чернов, — представился я, — человек из будущего. Попал к вам из начала следующего века. Скорее всего, по ошибке, но не ручаюсь.
— Как интересно! — воскликнул Бурлюк. — И как там, в будущем?
— Неплохо, но стихи пишут машины с искусственным интеллектом.
— Вроде тебя, Бурлюк? — захохотал Каменский.
— Конечно! — толкнул его в бок Давид и начал разливать вино по стаканам.
Я выпил и следующие пять минут вслушивался в спор Каменского и Бурлюка. Они паясничали, подкалывали друг друга и обсуждали допустимую для буржуа длину сюртука. Я почувствовал, что, хотя с футуристами и весело, я начинаю от них уставать. А точнее от бесконечного театрального представления и бедлама, который не приводит ни к чему существенному. Надо было собраться и сосредоточиться на делах — в конце концов, я не планирую всю жизнь заседать в дешевых кабаках и абсурдно шутить про куриц.
Тут из табачного дыма вырисовался Маяковский.
— Все косточки перетряхнули? — облокотился он о Бурлюка.
— Только твои! — рассмеялся тот. — Кстати, через две минуты начинаем.
— Аркадий, читать будешь? — спросил меня Вова.
— Само собой, — ответил я.
— Аркеда, сегодня читай самое громкое и провокационное, это тебе поможет влиться в наш местный юмористический кружок. Вон за тем столиком, — он показал вглубь кафе, — журналистка из «Русского слова» и кое-какие мелкие поэты.
— Это какие? — спросил Каменский.
— Брюсов с дамами. Пришел проверить молодежь.
— Судейская мантия при нем? — прокомментировал Бурлюк.
— А как же! — ответил Маяковский и снова скрылся в дыму.
— А расскажите про Брюсова. Он, значит, местный судья? — поинтересовался я.
— Ага, и расстрельная команда в одном лице, — ответил Бурлюк. — Если одобрит, взлетишь, а если обругает, то светская Москва от тебя отвернется. Но ты на таких не смотри, искусство не терпит оценки, а поэзию не измерить циркулем.
— Ну ладно уж, — добавил Вася, — он единственный из старой школы, кто умеет понять футуристов. Помогает нам с Велимиром печататься.
Я стал перебирать в памяти все, что знаю о Брюсове. Знал я немного. В сущности, только то, что он — легенда Серебряного века, классик русской литературы и воспринимал художников как слуг искусства. Что можно сказать примерно про половину людей, с которыми я здесь встречаюсь. Ладно, а с чем же выступать…
— Пора начинать! — провозгласил Бурлюк.
С этими словами он встал, опрокинул стакан вина, хлопнул себя по пиджаку, развернулся и пошел через зал к сцене. Забрался на ящики и объявил в своей абсурдистской манере о начале концерта.
Я тоже вылез из-за стола и пробрался поближе к сцене, но так, чтобы видеть Брюсова. Тот сидел в тени, за угловым столиком. Высокий, худой, с безупречной осанкой и острой бородкой с усами. Вид у него был строгий, а мундир, казалось, только что из прачечной, где его отгладили настолько железно, что Брюсова пришлось туда засовывать, как в коробку. Он наклонялся к аристократичного вида даме рядом с ним, не округляя спины, и вдумчиво кивал.
Чуть обособленно сидела еще одна девушка — с тонким, вытянутым, как у греческих статуй, носом и чувственными губами. Одета она была в пальто по фигуре, но мужского кроя, и светлую блузу с высоким воротником. Волнистые золотые волосы были распущены и убраны за уши, если не считать одной выпавшей пряди, — насколько я помнил, в эти времена такая прическа еще считалась неприличной для женщин. Девушка сверкнула серо-зелеными глазами и стал записывать что-то, быстро перекладывая листы. Судя по всему, она и была журналисткой «Русского слова».
Бурлюк тем временем вытащил на сцену мольберт, ведро с водой, пачку листов, несколько кистей и коробку с красками.
— Поэзия — это не буквы на бумаге! — торжественно сказал он. — Это удар! Крик!
Он поставил лист на мольберт и начал размашисто рисовать на нем черт знает что, брызгая краской на первые столики, — те с ужасом и смехом отпрыгивали от сцены. Давид сопровождал строчкой стиха каждый следующих взмах краской.
— Город — зубастая зверюга! Он ест луну, жует звезды, выдыхает копоть!
Бурюк совал кисти в ведро и размашисто выводил по диагонали синим.
— Я — глаз его! Я вижу, как у него дымятся мысли!!
Публика была в восторге. По крайней мере, та ее часть, которую не задело краской. Несколько человек в углу, по виду поэты-символисты, фыркали и закатывали глаза.
Я подобрался поближе к столику Брюсова. Главный Судья и его дама молча и внимательно слушали выступление. Золотоволосая делала заметки и изредка тоже бросала реплику. Я никак не мог оторвать взгляд от нее — было в ней что-то, что отличало ее от других женщин. Что-то дерзкое и вместе с тем хрупкое. Когда она наклоняла голову, прядь волос нависала над бумагой.
Бурлюк орал все громче, швырял листы в публику и, в конце концов, мольберт повалился со сцены.
Двигаясь вдоль стенки, я подошел к столику Брюсова почти вплотную. Это было кстати, потому что ровно в этот момент прядь волос журналистки опасно приблизилась к свече. Я машинально наклонился, протянул руку и убрал ее волосы от огня. Девушка взглянула на меня исподлобья.
— Простите, вы чуть не опалили волосы, — оправдался я.
— Тогда придется признать вас спасителем, — улыбнулась она. — Не хотелось бы стричься под Бурлюка.
Я улыбнулся, вспоминая выбритую полосу по центру его головы. Вторая дама смотрела на меня без всякого интереса. Брюсов глядел строго — я явно отвлек его от чтений. Я сдержанно кивнул и отошел от столика.
На сцене возник Вася Каменский. Брюсов чуть подался вперед, слушая своего протеже.
— Город — балаган! Публика — пыль, артисты — пророки! — орал Вася.
В ответ крикнули: «Хам!».
— Я вышел на арену, снял голову, показал публике сердце. Сказал: вот вам билет в будущее!
В процессе Вася прыгал, вставал на стул, махал руками. То орал, то переходил на шепот. Маяковский торчал у сцены, хлопал в гигантские ладони на каждой строчке и грозно зыркал в зал. Он следующий, а дальше, видимо, я.
Надо было быстро вспомнить что-то из футуристов, но знал я из них только стихи Маяковского. Причем лучшие. Только не из него, ну не при нем же!
Объявили Вову. Он взобрался на сцену, встал по центру, как колонна, и посмотрел в зал. Столики гудели, кто-то болтал, и Маяковскому это явно не нравилось.
— Внимание! — заорал он. — Да-да, вы, с глазами кислого лосося!
В таком духе он какое-то время переругивался с залом, пока тот не стал галдеть еще громче, изрыгая все возможные ругательства в сторону Вовы. Он некоторое время препирался с публикой и начал декламировать, только когда победил ее в остроумии.
— Встает солнце, как желток из разбитого неба!
Люди идут на работу. А я — на бой.
С тьмой. С скукой.
С вашими лицами усталыми.
Маяковский преображался на сцене, становился совсем уж нахальным и громоподобным, очень уверенным в себе и своей силе. А ведь он даже не развернулся в полную мощь…
Когда объявили меня, я уже успел глотнуть вина, чтобы сбить волнение, и приготовился ко всему. Взобрался на ящики и поприветствовал публику. Поймал взгляд золотоволосой журналистки и начал читать из Бродского — если кто и может создать мне славу гения и сделать меня богатым и знаменитым, так это он. В конце концов, все у кого-то воровали. Пушкин вроде как украл «Сказку о мертвой царевне» у братьев Гримм, Набоков слямзил сюжет «Лолиты» из рассказа какого-то немца. Да что далеко ходить — мы с Маяковским до сих пор не продали краденные бюсты…
— Я входил вместо дикого зверя в клетку, — начал я, —
Выжигал свой срок и кликуху гвоздем в бараке.
Жил у моря, играл в рулетку.
Обедал черт знает с кем во фраке.
Краем глаза я видел, как хмурится Маяковский, — это явно не то, что он хотел услышать. Никакой бравады, вызова, пощечины общественному вкусу, одна меланхолия. Но было уже все равно — будь что будет. Я с чувством дочитал стих — тем более, что многие слова в нем были до боли близки и понятны моей версии из прошлого. А точнее, версии из будущего…
— … Я позволял своим связкам все звуки, помимо воя.
Перешел на шепот. Теперь мне сорок.
Что сказать мне о жизни? Что оказалась длинной.
Только с горем я чувствую солидарность.
Но пока мне рот не забили глиной.
Из него раздаваться будет лишь благодарность…
Когда я закончил, публика молчала. Никто не выкрикивал ругательств, не свистел, все смотрели на меня, как на приведение, — слишком странно для этого времени звучали строчки из шестидесятых. Я поклонился. Раздалось несколько неуверенных хлопков, потом еще несколько — и все стихло.
На сцену выскочил Бурлюк, крикнул что-то в духе: поэт не с нашего берега, но интересно. Зал постепенно зашумел, загалдел и вернулся к своему изначальному шабутному состоянию.
Я понял, что натворил ерунды. Надо было читать что-нибудь легендарное из Маяковского, срывать овации, стал бы в одну ночь известным поэтом.
Не глядя на Вову, Бурлюка, Брюсова и кого бы то ни было, я пробрался к выходу. Брюсов при виде меня посмотрел снизу вверх и сухо сказал:
— Свежо.
— Да-да, это было… необычно,— добавила аристократическая дама.
Журналистка промолчала и даже не оторвала взгляд от бумаги.
Ну вот, произвел, называется, фурор. Я поклонился им и поплелся к двери. Хотелось на воздух, вдохнуть поглубже, выкурить папироску.
На улице стало лучше — она жила своей жизнью, не думая ни о богемных поэтах, ни о переплетении времен. По брустчатке стучали колеса извозчиков, поднимая в воздух пыльную взвесь. Я рассеянно бродил взглядом по вывескам с позолотой: «Прачечная госпожи Бенуа», «Фотография Карла Фишера», «Чайная», «Печатня». Воздух пах чем-то копченым — от газовых фонарей и угольных самоваров. Я достал последнюю скомканную папироску и закурил.
— Угостите?
Рядом вдруг оказалась журналистка с золотыми волосами. Я не слышал, как она подошла.
— Держите, — протянул я ей папироску.
— Последняя? — спросила она.
Я кивнул.
— Давайте напополам.
Мы молча докурили на двоих папиросу, глядя на суетное движение улицы. Кто-то крикнул извозчику «Подавай!», залаяли собаки.
— Вы что-то странное читали, — сказала наконец девушка, — нездешнее и печальное. Я такого никогда не слышала.
— Это так, эксперименты.
— С такими экспериментами вы далеко пойдете.
Я вопросительно на нее посмотрел.
— Не забудьте прочесть ближайший выпуск «Русского слова».
Она улыбнулась мне и зашла обратно в кафе.
Я посмотрел ей вслед, постоял еще немного в одиночестве. И вдруг понял, что даже не спросил, как ее зовут.
Я рванул обратно в кафе. «Мнемозина» окончательно обезумела. На сцене лохматый студент мучал расстроенное пианино. Рядом с ним бесновались еще двое — один играл на скрипке с оборванной струной, а другой барабанил по кастрюле. Люди сильно опьянели, кто-то танцевал на столе. Журналистки нигде не было — ни в центре зала, ни за столиком Брюсова, к которому я сразу же подлетел. Как испарилась.
Пробираясь через толпу, я вернулся к нашему столику футуристов. За ним сидели все те же. Хлебников, кажется, так и не сдвинулся с места — так и строчил на обрывках салфеток. Каменский и Бурлюк, уже изрядно пьяные, что-то шумно выясняли. Давид был весь вымазан в краске, снял свой цветастый пиджак и обнаружил под ним не менее цветастый жилет. Маяковского снова не было.
— Ааа, это наш человек из будущего, — поприветствовал меня Бурлюк, — стихи-то у вас черт знает что.
— Но талантливо, — улыбнулся Вася.
— Талантливо, — поддержал Бурлюк. — Надо вас приобщить к «Гилее», нашей группе будетлян. Вам понравится, подучитесь немного.
— Спасибо. Жаль, Брюсову на зашло.
— Что сказал? — спросил Вася.
— Свежо.
— Дорогой! — заорал Бурлюк, — мои поздравления!
— Выигрыш, — подтвердил Вася.
Даже Хлебников оторвался от клочка салфетки и тихо добавил:
— Аркадий, я вас поздравляю. Вы теперь в будущем.
— Так это… похвала такая?
— Самого высокого класса, — пояснил Бурлюк. — Он скряга и педант, не обращай внимания. Из его рта такое услышать — все равно что сорвать овации.
Я приободрился. Мы выпили еще вина, а я все осматривал зал в поисках журналистки. Но увидел только Маяковского — его громадная фигура в какой-то момент выросла недалеко от сцены, где он забрался на стул и что-то орал соседнему столику. Я пошел к нему.
— Ты не футурист, — отрезал он, когда я приблизился.
— А кто?
— Это еще надо определить.
Он спрыгнул со стула, положил руки мне на плечи и с силой тряхнул.
— Но мы тебя не так просто не оставим, ты человек изобретательный.
Он пьяно обнял меня и потащил с собой обратно на стул.
— Аркадий Чернов, господа! Запомните это имя!
— Хватит с нас поэтов! — орали из зала.
— Это нас с вас хватит! — крикнул в ответ Маяковский, махнув рукой.
— Вова, — повернулся я к нему, стараясь удержать равновесие, — а как зовут ту журналистку? Из «Русского слова»?
— А я и забыл. Но ты с ней лучше не связывайся, Аркеда.
— Это почему?
— Стерва.
И тут я все-таки свалился со стула, опрокинув соседний столик.
Глава 7. Слава прошенная и не очень
Солнечные лучи просвечивали идеально чистое окно. Я поворачивал голову то так, то эдак, чтобы разглядеть хотя бы один развод на стекле, но так ни одного и не нашел, — Маяковский вылизал комнату так, словно к нам вот-вот ворвется злобная комендантка с проверкой.
Я перевел взгляд на пол, где на матрасике, свесив ступни на деревянные половицы, лежал Вова. Он не спал. Лежал на спине, выпрямившись, как солдатик, смотрел перед собой и еле слышно что-то бормотал. Вид у него был хмурый и какой-то заупокойный, в нем угадывались трагические настроения его поздних стихов. Разве что для мертвеца Маяковский был слишком бодр — как только он стал нашептывать строчки погромче, тут же вскочил и заметался по комнате из угла в угол.
— Вбиваю… Врезаю… гулко шага сваи… — бормотал он.
Я завороженно смотрел, как он в прямом эфире подбирает рифмы.
— …Усталые трамваи, — все громче шептал он, подойдя к окну, — скрестили блещущие копья!!
Он бросился к столу записывать. Быстро и криво нацарапал строчку, и трагически навис над ней — брови впечатались друг в друга, вот-вот вырвет себе клок волос. Отскочил, пошагал. Снова навис над листом бумаги. Когда я шелохнулся, он метнул на меня взгляд, но, кажется, даже не понял, что в комнате есть еще один человек. Какое-то время понаблюдав за муками искусства, я тихоньку поднялся, собрался и ушел из дома гулять на залитую солнцем Остоженку.
День был хорош. Я двинулся в сторону центра, подставляя лицо солнцу, и разглядывал проносящиеся мимо экипажи. На углу запахло чем-то сладким, из детства, когда носишься по грядкам в деревне, разбиваешь колени, тыкаешь палкой ящерок и ешь клубнику прямо с земли. . Я оглянулся — какая-то баба с коромыслом торговала сбитнем. Я повел носом.
— Не с Москвы, барин, — слегка чавкнув ртом, сказала она.
— Почему это?
— Москвич так на сбитень не глядит.
Я усмехнулся, отдал ей две копейки и пошел дальше. По дороге ощупывал монеты в кармане. Не знаю точно, сколько там звякало, но явно хватит на обед и полпачки папирос. Надо бы заняться продажей бюстов, но мой подельник впал в экзистенциально-поэтический кризис. Придется придумать, как бы Маяковского отвлечь… Или не отвлекать? Великие вещи творит человек.
С такими мыслями я и гулял без особой цели вплоть до самых сумерек. Зашел на Кузнецкий мост, поглазел на прохожих, витрины магазинов, барышень, заглянул в книжный и долго штудировал томики символистов с золотым тиснением. Пообедал щами с хлебом и стаканом пива в какой-то забегаловке. Было приятно впервые за долгое время просто слоняться по городу, не обремененным никакими заботами и делами. Было в этом тоже что-то из беззаботного детства.
Когда стало вечереть, а воздух окрасился иссиня-золотистым, я пошел обратно к Остоженке. Быстро, почти вприпрыжку, как герой советского кинофильма, довольный и нагуленный.
И тут заметил, как в аллее через дорогу мальчишка размахивал стопкой газет: «Русское слово! Русское слово! Убийство на Тверском бульваре!». Я перебежал дорогу, сунул ему три копейки и встал под фонарь. Интересно, что же там написала золотоволосая журналистка. Я закурил папироску и принялся листать газету.
Сербия вновь что-то предъявила Турции… В Польше волнения рабочих… В Париже стал модным…. Так-так-так — нашел! Репортаж из «Мнемозины».
Футуристы снова собрались в своем логове — подвале, похожем на кухню дешевого ресторана после пожара.
Кажется, «Мнемозина» — не ее любимое место в городе…
Убеждали публику, что будущее можно изобрести на месте, если достаточно громко кричать. Г-н Бурлюк бросал в зал листы бумаги, брызгал слюной и краской, г-н Каменский скакал и сообщал о вырванном сердце, г-н Маяковский гремел, как бочка с порохом, и чуть не подрался с гостями за первым столиком.
Так-так, про музыкантов пропустим…
Скажем прямо: футуристы раздражают, но без них было бы скучно. Они, по крайней мере, умеют удивлять — и, может быть, это и есть теперь искусство.
В яблочко, милая! Так и есть!
Но даже среди темных лошадок есть своя белая ворона — Г-н Аркадий Чернов, новое лицо московской поэтической сцены. Читал о бараке и благодарности, словно никто не сказал художнику, что богемная «Мнемозина» — не каторжная исповедальня.
Вот стерва!
Тексты его загадочны, но порой в литературе этого достаточно, чтобы вас заметили, — особенно если у автора выразительные глаза и дурная привычка подолгу смотреть на слушательниц во время выступления.
Все еще стерва, но, кажется, это флирт? Я улыбнулся. Надо бы придумать достойный ответ. А как же все-таки ее зовут? Пробежал глазами до конца заметки — Селена Волкова. Ага, конечно, они же почти все пишут под псевдонимами. Селена Волкова… С.В… Саша? Светлана? Стася?
Я крутил в уме разные варианты женских имен на «с», рассеянно листая газету. Пока не увидел на последней полосе заголовок:
Бюсты известных деятелей — работы скульптора П. П. Орлова — украдены в С.-Петербурге.
Опа…
В ночь с 3-го на 4-е сентября с. г. неизвестные злоумышленники проникли в сад при особняке статского советника П. А. Кузнецова на Литейной улице и похитили несколько бронзовых бюстов. На месте преступления оставлены следы грубого кощунства: фасад особняка исписан непристойными выражениями, насмешками и оскорбительными стихами.
По показанию охранителей, в ту же ночь около половины третьего они видели вблизи места преступления двух мужчин: «гиганта в желтой блузе» и «высокого, лохматого в драном пальто».
Полиция предполагает, что к делу могут быть причастны учащиеся художественных училищ или лица, стоящие близко к поэтическим кругам. Просьба сообщить всякие сведения, касающиеся похищения, в 3-й участок Литейной части или в редакцию газеты «Русское слово».
За достоверные сведения обещается вознаграждение.
Я перечитал заметку. С чего бы это в московской газете публиковать новость о мелкой питерской краже? Просмотрел соседние объявления — ничего подобного. Судя по всему, у статского советника П. А. Кузнецова большие связи, а оскорбили мы его лично. Я с усмешкой вспомнил бесчисленные надписи и рисунки, которые мы там оставили, уставился на формулировки «гигант в желтой блузе» и «высокий, лохматый в драном пальто». И сорвался с места.
Маяковский встретил меня чуть в лучшем, чем утром, настроении. Он исписал стопку бумаги, заляпал чернилами стол и теперь курил, закинув ноги на стол. Я сунул ему газету, открытую на заметке про бюсты, он быстро пробежал по тексту глазами и слегка крякнул на моменте с приметами.
— Может, взять себе такой псевдоним? Гигант в желтой блузе. Звучит, а?
Я крутил в голове два варианта: придержать пока бюсты у себя, чтобы не нарваться на проблемы, или сбагрить их как можно быстрее. Попадаться, конечно, не хотелось, но от улик лучше было избавиться.
— Вова, а этот твой друг, которому мы планируем впарить бюсты, надежный человек?
— Сам суди, вы с ним знакомы. Давид Бурлюк. Знаком с половиной коллекционеров Москвы. Но мы ему эту буржуазность прощаем.
Надежный ли человек Бурлюк? Я мог описать его разными прилагательными — эпатажный, задиристый, талантливый, предприимчивый, светский, — но только не «надежный».
— Бурлюк так Бурлюк, давай к нему сходим.
У отца русского футуризма было несколько штаб-квартир, каждая из которых досталась ему неведомыми путями — через знакомых, фанатов, а иногда и врагов. Мы застали его на Пречистенке, в доме с облупленным фасадом и вывеской «Ателье живописи». Бурлюк снимал там небольшую мастерскую, напоминающую засквотированную заброшку, как если бы ее обустроили прогоревшие аристократы. Стены были исписаны стихами и лозунгами, повсюду висели плакаты и картины без рам, стояли банки с красками и гипсовые головы с подрисованными усами. Кое-где валялись окурки и черепа неизвестных животных. Крепко пахло маслом, табаком и керосином от зажженных ламп. А прямо по центру стоял гигантский портрет жены Бурлюка — округлой, красивой и мягкой женщины с суровым взглядом.
Давид встретил нас, по традиции, весь перемазанный краской, в заляпанной красной рубахе. Он сидел босой, на корточках, держал в руках безносую гипсовую голову и сосредоточенно водил по ней кистью, превращая ее в авангардное произведение искусства, на которое в будущем будут молиться искусствоведы. Маяковский грохнул по полу мешком с бюстами.
— Видел заметку про ваши похождения! — Не поворачивая головы, прокомментировал Бурлюк. — Желтый гигант и лохматый в драном пальто. Заходите.
Маяковский ухмыльнулся, обнажив полубеззубый рот, и внезапно снова зашагал по комнате в припадке мрачного вдохновения. Мы с Бурлюком переглянулись, я все понял, и распахнул мешок. Давид встал по центру комнаты с нарочито серьезным видом и скрестил на груди руки.
— Лот первый,— торжественно произнес я, — классический. Михаил Васильевич Ломоносов.
Я поднес бюст к свету керосинки и покрутил. Ломоносов сверкнул массивным лбом.
— Человек пришел в Москву пешком черти откуда. В одном тулупе и с бутылью кваса под мышкой. Только взгляните, какой выдающийся лоб. А глаза! Сколько ума и тоски по родным тундрам…
Бурлюк прищурился и осмотрел Ломоносова.
— Дряхлый какой-то, зачем он нам нужен в 1912 году?
— Как зачем? Чтобы переосмыслить. Тридцать рублей, — бросил я наобум.
Бурлюк присвистнул.
— Капиталист! Я вам, что, антикварный салон? Семь — красная цена.
Обдиралово.
— Пятнадцать!
— Восемь!
— Это мы еще обсудим! Ладно, кто у нас следующий, так, Карамзин! Между прочим, видная литературная фигура. Не просто писал сентиментальности, а научил топорных русских мужчин писать дамам страстные письма. А это чего-то да стоит! А конкретно — двадцать рублей.
— Восемь. Из них рубль даю за представление.
— Давид, это мародерство!
— Девять, и ни песо больше!
— Десять, и ни песо меньше!
Я вошел в азарт.
— Глинка! — я стукнул кулаком по бюсту. — Сочинил музыку, под которую возносятся и падают империи. Революция, конечно, еще не настала, так что толкнуть можно будет недешево.
— Пять рублей, — скривился Бурлюк.
Безымянных генералов я представлял «оптом».
— Какие удивительные лица, какая стать! Сразу видно, работы скульптора Орлова. Тридцать рублей — за все три головы.
— Сорок рублей за все, — суммировал Бурлюк, — и две пачки папирос.
— Семьдесят, и без папирос! Между прочим, бюсты скандально известны в широких кругах.
Сошлись на шестидесяти, по знакомству. Да уж, лезть на забор с собаками и светиться в полиции ради такого улова — если б знал… Ай, да ладно уже. В конце концов, все городовые и жандармы, с которыми я тут встречался, запутались бы в собственных шнурках, не то что в деле о краже с междугородней грузоперевозкой.
Бурлюк отсчитал пять десятирублевок, четыре из которых Маяковский экспроприировал на сборник. Спорить я с ним не стал — все равно планировал вписаться и к ним в издание тоже. Осталось по десять рублей на человека. Это на пару недель скромной жизни.
— А вот — за «Мнемозину», — Бурлюк протянул нам по восемь рублей. — Хорошо вчера поскандалили. Это вместе с тем, что публика набросала.
Как я понял, это Бурлюк продюсирует футуристов — устраивает концерты, воюет с газетами, ведет нехитрую бухгалтерию. За вечер можно было снять до ста рублей, но большая часть уходила на вино и еду. Как пошутил Бурлюк, футурист сейчас — то князь, то босяк. Зарабатывает примерно как рабочий, что, конечно, считается классово несправедливым, но отчасти и крутым.
Давид сориентировал меня и в доходах «звезд». У Брюсова, например, выходило до ста рублей в месяц только на публикациях. Я с тоской осмотрел исписанные стены мастерской и затертое пальто Маяковского.
Следующие дни прошли в суете. Во-первых, я решил приблизить обеспеченное коммунистическое будущее — по крайней мере, лично мое. Уселся за стол в комнате Маяковского, принял максимально трагический вид и за несколько часов набросал стихов Бродского на мини-сборник. А точнее уже не Бродского, а Чернова…. Володя ошалело смотрел на мой темп работы и качество текста.
— Это, так, проба пера, эксперименты, — подливал я масла в огонь.
Бурлюк поделился со мной контактами Брюсова, и я отправил ему сразу всю пачку стихов.
Во-вторых, мы дали еще два концерта в «Мнемозине». Усвоив логику «чем больше скандала и провокаций — тем больше гонорар», я примкнул к нашей команде панков и тоже весело творил невесть что: мы орали, били в барабаны, дрались, опрокидывали столы, прыгали по ним, вытаскивали кого-то из публики на сцену и к удовольствию толпы обливали краской. Логика работала железно — «Мнемозина» принесла нам по двадцать рублей, а лично мне — еще одно упоминание в какой-то газете.
Под шумок я измазал краской желтую рубаху Маяковского, которую тот, разумеется, стал носить, не снимая, — как трофей. Лохматые волосы я на всякий случай постриг в ближайшей цирюльне, где меня так странно оприходовали, что я закудрявился. Волосы окончательно перестали слушаться, и торчали отдельными плотными завитками. Так мы с Вовой стали гигантом в цветном и пуделем в пальто, над чем страшно угорали Бурлюк и Каменский. Впрочем новая прическа мне очень даже шла, а это было кстати, — к концу недели от Брюсова пришло приглашение в редакцию журнала.
Как объяснили мне футуристы, «Русскую мысль» издавали раз в месяц, толстенным кирпичом под триста страниц. В отличие от более народного «Русского слова», которое мальчишки совали зевакам дважды в день, как булки, здесь публиковали еще и сложные критические статьи, поэзию и философию. Читали «Русскую мысль» люди пообразованнее, хотя богема интересовалась и тем, и другим. Народная газета давала повод для скандала и сплетен, а интеллектуальный журнал подбрасывал хороших цитат. Хулиганов-футуристов в «Русской мысли», естественно, не упоминали — это была земля состоявшихся поэтов-символистов: Брюсова, Белого и Блока. Во всяком случае, пока.
Редакция располагалась недалеко от Арбата. Я прошел через узкий, но аккуратный подъезд к лестнице, ведущей к редакционным кабинетам, заставленным шкафами с книгами, рукописями и типографскими гранками. Атмосфера внутри была строгая, хотя суетная и полная табачного дыма, как в любой редакции. Люди перешоптывались, казалось, здесь никогда не повышали голоса. Все занимались чем-то важным.
Но главным ферзем был сам Брюсов. Он встретил меня в кабинете, напоминающем стерильную библиотеку, словно ее только недавно приготовили к хирургической операции. Ни пылинки, ни пятнышка — ни на стройных рядах книг, ни на античных бюстах, ни на карточках, которые были сложены с маниакальной аккуратностью. Маяковский, с его загадочной чистоплотностью, даже рядом не стоял. За столиком в углу сидел не то стажер, не то секретарь, и скрипел пером по бумаге, наклонив голову так, что почти не видно было его лица.
Брюсов сидел за широким столом, спиной к окну — так, что было видно только его вытянутый силуэт — и протирал тряпочкой перочинный нож. Металл поскрипывал. Крахмальный воротничок впивался Брюсову в шею и напоминал мне о декане филфака, где я когда-то отучился один курс. Я дернул плечом.
— Добрый день, господин Чернов, присаживайтесь, — сказал Брюсов, грациозно указывая ножом на стул.
Он положил инструмент к бумагам и выровнял их относительно друг друга, как по линеечке.
— Господин Брюсов, спасибо за приглашение, — сглотнул я.
Сейчас будет резать.
Повисла пауза. Шестым чувством понял, что прерывать ее должен не я. Казалось, откуда-то сейчас появится смотрительница музея и прошаркает от экспоната к экспонату.
— Я прочел ваши стихи, — заговорил наконец Брюсов. — Любопытно. Вы умеете соединять холодную форму и горячую небрежность.
— Возможно. Я ведь не поэт по призванию. Я им стал, можно сказать, случайно.
Брюсов посмотрел на меня скептически.
— Да, прошлое — это в некотором роде случайность. Вопрос лишь в том, кто сумел сделать из нее искусство. Вы смогли.
Снова замерла пауза. Хотелось заерзать. Брюсов прищурился.
— Дружите с господами футуристами?
— Конечно. Мои лучшие друзья!
Тут я закусил губу. Все мое естество противилось этой чинной обстановке — так и хотелось ее разрушить, оживить и саботировать. Только в этот момент я понял, насколько на самом деле похож на дикарей-футуристов. Брюсов, который, кажется, не читал или не запомнил заметку о краже, не уловил моей дерзкой отсылки. А вот его секретарь, я заметил боковым зрением, заинтересованно вскинул голову. Но тут же уткнулся опять в бумаги.
— Вы приводите меня в замешательство, господин Чернов. У вас такая поэтическая наблюдательность, чувство формы, и… личностная беспечность. Тон вашего стиха никак не вяжется с громоподобным напором футуристов.
— Жизнь противоречива, — нашелся я, — я хотел бы быть человеком, который эту противоречивость умеет удерживать.
— Не встречал прежде поэта, способного одинаково хорошо работать в нескольких направлениях.
Брюсов раздражал меня, но в то же время привлекал. При всей его преподавательской позе, он вызывал уважение.
— Я хотел бы напечатать ваши стихи в «Русской мысли». Посмотрим, выдержат ли ваши противоречия типографскую бумагу.
— Честно говоря, я ожидал чего угодно, кроме одобрения, — зачем-то соврал я.
— Не обольщайтесь. Одобрение — тоже форма испытания.
С этими словами он кивнул, снова взял в руки перочинный нож и стал его протирать, словно я уже вышел вон. Я попрощался с ним и пошел к выходу с единственной мыслью — поскорее бы на улицу, подальше от этого склепа.
Уже взявшись за холодную ручку двери я понял, насколько бешено стучит от радости сердце. Наконец-то! Наконец-то вся эта чехарда с поэзией начала приносить результат. Еще немного, и я стал бы площадным скоморохом и пел частушки, жонглируя подвальными крысами и бутылками от вина.
Глубоко внутри сворачивался маленький червь сомнения, шевелил ледяными усиками, напоминая, что я присваиваю чужой труд, но я быстро стряхнул с себя это чувство, положил в далекий ящик и запер его на ключ. У меня есть цель, и я иду к ней доступными мне, относительно невинными способами — только и всего. А гений на то и гений, что напишет еще великих стихов. Бродский уж точно не пропадет.
Я вышел к кабинетам, где люди сновали туда-сюда, писали, писали, перекладывали бумаги. Хлопали двери, выдавались поручения. Тихая суета редакции казалась морской бурей после могильного кабинета Брюсова. Я шел к выходу, разглядывая таблички на кабинетах, пока не увидел единственную именную, которая заставила меня замереть на месте: «Софья Веснина». Селена Волкова, Софья Веснина. А вдруг?
Я поправил пиджак, зачесал и без того зачесанные волосы, вздохнул, еще раз зачесал волосы и постучал. В кабинете было тихо. Я аккуратно взялся за ручку двери и потянул на себя.
— Она в буфете, — услышал я знакомый голос и обернулся.
Передо мной стояла золотоволосая журналистка. На ней было строгое темно-синее платье до щиколотки, почти монашеское, с воротником-стоечкой. Волосы гладко зачесаны в пучок.
— Простите, я подумал, вы не услышали, и… Приятно познакомиться, Софья.
Второй раз с ней вижусь — второй раз начинаю с извинений…
— Вы так мило прихорашивались, я не хотела вас прерывать.
Захотелось полезть на стенку. Или как следует выругать ее.
— Следите за мной? — выдавил я с улыбкой.
— Нет, — ответила она, чуть склонив голову, — просто вы слишком стараетесь, а это всегда заметно.
— Привычка поэта.
— Вы по какому поводу?
— Хотел убедиться, что журналисты не врут в своих псевдонимах.
Ко мне наконец вернулось самообладание.
— Осторожнее, господин Чернов, в редакции такие фразы могут послужить поводом для нового фельетона.
— Уже страшно. Хотя должен признать, что в прошлый раз вы меня неплохо разделали.
— Разделали? — Софья вскинула брови и очаровательно улыбнулась. — Вы преувеличиваете. Я просто написала то, что увидела.
— Красота, как говорится, в глазах смотрящего.
Она подошла чуть ближе.
— А вы, значит, специалист по красоте?
Краем глаза я заметил, что из кабинета вышел Брюсов. Ни на кого не глядя, походкой почетного академика с палкой вместо спины, он сразу же пошел к нам.
— Софья, вижу, вы уже приняли своего подопечного, — сказал Брюсов ровным тоном.
— Мы как раз обсуждали границы дозволенного между автором и критиком, — ответила она.
— Границы — вещь скользкая, особенно если речь идет о поэзии. Софья будет писать о вас критическую статью к публикации, господин Чернов. Хотим рассказать подробнее о молодом даровании. Так что будьте готовы.
Брюсов пошел дальше по своим делам, а я уставился на Софью.
— Советую припрятать скелеты поглубже в шкафу, — она улыбнулась кончиком рта, как маленький дьяволенок.
И тут я вдруг вспомнил, что когда мы с Давидом торговались из-за бюстов, я так увлекся, что не сказал ему их переплавить. Выходит, он так их и продал целыми.
— Ну что вы, — нервно улыбнулся я, — какие скелеты… Так, косточки.
Глава 8. Пощечина общественному вкусу
Шел декабрь 1912 года. Улицы заметало снегом. Он слоями лежал на крышах подъездов и карет, редких автомобилей и трамваев. Москва казалась хитровыдуманным гибридом — наполовину старой и купеческой, наполовину современной, готовой переродиться в мегаполис. На Тверской уже дрожали желтым электрические фонари, но если свернуть в переулок, переносишься в какую-то деревню с керосином, деревянными ставнями и лошадиным навозом, примерзшим к булыжнику.
Я так и не разобрался, как и для чего очутился в этой странной зиме в начале самого страшного и интересного века в истории человечества. Но, честно сказать, я мало думал о глобальных вещах — разобраться бы сначала со своей жизнью, верно?
Жизнь моя тем временем кипела. Мы с Маяковским неслись по улицам сквозь мелкий снег в мастерскую Бурлюка, где футуристы планировали шлифовать формулировки для своего легендарного сборника: «Пощечина общественному вкусу». Вова снова был в желтой рубахе, перепачканной краской — она вся светилась из-под распахнутого пальто. Прохожие оглядывались, какая-то дама в шубе отшатнулась и испуганно прижала к груди ридикюль. Где-то за домами гудел трамвай. Шарманщик у угла наяривал что-то одновременно бравадное и тоскливое. Вова ощутимо волновался и совсем не смотрел под ноги, из-за чего раза три чуть не прочесал носом подмерзший асфальт. Я же, наоборот, впал в созерцательное настроение и глазел по сторонам. Вероятно, именно это и помогло мне заметить темную фигуру позади.
Не знаю, как долго он шел за нами. Он был блеклым, неприметным и сливался сразу со всеми прохожими. Неплохо скроенный костюм-тройка, пальто, настороженный взгляд и застывшее, словно обездвиженное лицо, несмотря на летевший в него мокрый снег.
Я вдруг вспомнил, что уже видел его пару дней назад, в трактире. Он сидел с газетой, которую все время вертел, но не читал, и бросал официанту преувеличенно вежливые фразы, которые меня почему-то раздражали: будьте столь любезны, дорогой… Не затруднит ли вас упомянуть… Тогда я принял его за очередного репортера, которые изредка мелькали на периферии наших будней и строчили язвительные заметки, но сейчас засомневался. Ни один журналюга в Москве не стал бы ходить за футуристами два вечера подряд — много чести. К тому же, это лицо без эмоций, словно он сделан из папье-маше…
— Вова, а за тобой и футуристами вообще как, посматривает полиция? — проверил я свою догадку.
— Так, по мелочи, — отмахнулся Маяковский. — Бывает иногда какой-нибудь филёр из пешек. Жалкое оскорбление для революционера.
— А на вас смотрят как на революционеров?
— Да хоть как на мешок с картошкой. Пусть следят и пишут, сколько во мне хлеба и вина. Мне они неинтересны.
Маяковский, кажется, не отличил бы обычного городового от агента царской полиции, даже если тем прикрутили бы бейджики на лоб. Для него они все были мертвецами-бюрократами, подлецами и мелкой буржуазной шушерой на теле большой истории.
А еще сегодня он был как-то особенно трагичен. Говорил тише обычного, смотрел, не глядя перед собой, и игнорировал все мои шутки-прибаутки.
В отличие от Володи, я был в неплохом настроении. И не был готов маяться на каторге в Сибири из-за пары стихотворных строчек и пьяного кутежа в «Мнемозине».
Я с тревогой посматривал на фигуру позади. Заметив мой взгляд, мужчина замедлил шаг и разок даже остановился, вдумчиво вглядываясь в табличку у дома. Он не был похож на тех нелепых городовых, которых я встречал здесь раньше, так что я в шутку прозвал его про себя «царским полицаем». Полицай проводил нас до самой мастерской Бурлюка и незаметно растворился — когда я обернулся у входа, на пустой улице не было никого, только снег и слабый ветер.
Мы нырнули в подъезд. На лестнице выла облезлая кошка, а на третьем этаже кто-то яростно пилил на виолончели одну и ту же мелодию. Зато за дверью бурлюковской квартиры оказались привычная шумная фантасмагория и шапито.
Вася Каменский нарядился в головокружительно широкие шаровары и синий пиджак, а на лоб нацепил авиаторские очки. Хлебников сидел на подоконнике босой, в какой-то иисусьей хламиде поверх пиджака, с тетрадкой в руках. Бурлюк традиционно ходил весь раскрашенный, а под глазами вывел странные завитушки: голубые — под темным, и черные — под голубым. Он иногда недовольно посматривал на измазанную краской желтую рубаху Маяковского — их артистические образы теперь опасно сблизились.
Помимо знакомых лиц, была целая толпа людей околобогемного вида — все собрались вокруг длинного ящика, заменяющего стол. Прямо над ними под высоким потолком тянулась веревка с сохнущими бумажными листами, которые слегка колыхались, когда кто-то вставал и проходил мимо. Несло скипидаром, перегаром, типографской краской. Я оглядел бутылки дешевого вина, графин с водой, хлеб и и тетрадки, разбросанные по полу.
Из присутствующих я узнал только Алексея Крученых. Он был похож на растолстевшего дракулу, то и дело угловато вскидывал руки и призывал переизобрести все слова. Позже он войдет в историю как создатель зауми — языка, лишенного смысла, который нужно воспринимать как музыку или природу. Это он изобрел знаменитое пятистишие, где, по словам самого Крученых, русского национального больше, чем во всем Пушкине:
дыр бул щыл
убешщур
скум
вы со бу
р л эз.
— Выбросить Толстого и Достоевского! — предлагал Хлебников с подоконника.
— С парохода современности, — Маяковский грустно шандарахнул сапогом по ящикам, чуть не повалив бутылки.
— Сбросить, — спокойно сказал Бурлюк. — Сбросить с парохода.
— Сбросить — это как будто они там были, нет, надо бросить с парохода… — спорил Маяковский, глядя себе под ноги.
Примерно так и проходил вечер — все состязались в остроте и точности формулировок и бесконечно курили. Досталось всем — и Толстому, и символистам, и мещанам, и всяким приспособленцам. Долго спорили, ругать ли Максима Горького. Кто-то кричал про «парфюмерный блуд Бальмонта». В общем, всячески дерзко провозглашали, что наступило новое будущее, в которое возьмут не всех. Накатив пару-тройку стаканов вина, я не удержался.
— Тютчев как-то сказал, что Пушкина «как первую любовь, России сердце не забудет». А я думаю надо переформулировать. Пишите: кто не забудет своей первой любви — не узнает последней!
Предложение приняли с восторгом и тут же внесли в манифест. Разумеется. Они же сами эту фразу и придумали когда-то… Я просто, скажем так, подсказал...
Вскоре из-за табачного дыма не было видно уже ни черта. Хлебникова на подоконнике можно было распознать только по силуэту. Свечи оплыли. Одна из них опрокинулась, и пока ее тушили, Каменский чуть не поджег свеженаписанный манифест. Текст к этому времени стал настолько провокационным, что половина присутствующих отказалась его подписывать. Даже Хлебников, который сочинил чуть ли не половину. Хотя он, в основном, из-за того, что в тексте изругали какого-то Кузмина. Сошлись на том, что Хлебников подпишет, но пошлет письмо в редакцию, где объяснит, что согласен не со всем.
Похлопали дверьми, поорали, поругались, выпили, отпраздновали и к середине ночи мы остались золотым составом: Бурлюк, Каменский, Маяковский и Хлебников. Ну, и я. А вечер постепенно перешел в политико-философский диспут.
— Художник должен быть мало того, что талантливым, — объяснял свою точку зрения Бурлюк, — он обязан быть революционером! Мы обязаны стоять не рядом с народом, а идти впереди.
— Революционером — да, но не политиком, — не соглашался Вова. — Мне не нравится, когда искусству надевают гимнастерку.
— Да, к черту политику, толку-то, — включился Вася, — нам бы аэроплан, и щщщух!
Он накинул на глаза авиаторские очки и распахнул руки, изображая полет. Словно не он устраивал угонял поезд во имя пролетариата.
— Я с неба буду кричать: долой буржуя, да здравствует двигатель внутреннего сгорания! — закружился по комнате Вася.
Все рассмеялись, Бурлюк подлил мне еще вина. Я с сомнением посмотрел на стакан, помня, как тело Аркадия переносит алкоголь, но рука сама поднесла его ко рту.
— Все это не имеет смысла, — загадочно сказал Хлебников с подоконника. — История подчиняется математике, а не людям. Например, в каждом столетии есть война, с разницей в несколько десятков лет. Если понять закон времени, можно предупредить катастрофу.
— И через сколько следующая война? — с искренним интересом спросил Бурлюк.
— Через два года, — серьезно ответил Хлебников и стал царапать на стене ряд какие-то цифры.
Хлебников был прав. Первая Мировая совсем скоро. Кажется, я впервые понял это только сейчас...
— Ну и что, — вскочил Маяковский, — напишем объявление: осторожно, господа, через через два года война? Убирайте свои напомаженные фраки, доставайте гимнастерки? Я бы вообще войну поддержал.
Вова уронил бутылку вина, и красная жидкость потекла по полу до самого окна. Хлебников, как приведение в дыму, свесился с подоконника и задумчиво макнул в нее кончик пальца.
— Бессмысленная будет война… — я сделал глоток, и мои губы окрасились бордовым.
— Почему? — Маяковский поднял бутылку с пола.
— А вот представьте: раз окоп, два окоп, — я показал расстояние от окна до двери, — солдаты по обе стороны могут цвет глаз различить друг друга. И лежат вот так месяцами, да что там лежат, бегают друг к другу знакомиться. За что воюют? Ради чего? Никто не знает. Цианид этот, опять же, а потом и Циклон Б…
Все смотрели на меня, как на умалишенного, и только Хлебников, чья голова наконец показалась из-за дыма, не выглядел удивленным и, кажется, впервые мной заинтересовался. Я понял, что ляпнул лишнего.
— Что еще за Циклон Б? — нахмурился Бурлюк.
— Если человек идет на смерть, — Маяковский стоял посреди комнаты, как столб, — то он понимает ради чего. Война не бывает просто так.
— Еще как бывает… — отвернулся Хлебников.
— Смотря как подать, — откликнулся продюсер-Бурлюк. — Главное — слова.
Я переводил взгляд с одного лица на другое и прямо чувствовал, как трезвел. Или пьянел? Надо было сказать что-то здравое, реалистичное… Главное, коротко.
— Знаете, в будущем слова уже не будут так много значить…
Маяковский тяжело задышал, ноздри у него расширились.
— Слово — это оружие свободных. Слышал о таком?
Он поддевал меня с самого моего возвращения от Брюсова. То ли приревновал, то ли просто недоволен, что я оказался не чистокровным футуристом.
— Вот посмотри на тиражи газет раньше и теперь — я пытался разумно объяснить свою точку зрения, — это несравнимые цифры. Скоро у каждого будет свое средство распространения информации, и каждый будет из него орать так громко, как только сможет. А правды больше не будет, — какая правда, если ее толком нельзя верифицировать?
— Ты, Аркадий, пессимист, — улыбнулся Бурлюк.
— Я реалист.
— А я и не думал, что ты так… — Маяковский вскочил и зашагал по комнате. — Слова — это пули, хоть стену пробивай. Ружье-то в руках держал когда-нибудь?
Это было уже слишком.
— Твоими пулями через пять лет будут людей расстреливать, — выпалил я.
— И пускай! — он взял гипсовую голову и тут же с грохотом поставил на место.
— Это сейчас ты поэт, — понесло меня, — а станешь агитатором. Ни грамма не останется от твоей свободы, будешь на побегушках у власти, как дрессированный медведь.
Маяковский подошел, навис надо мной и посмотрел страшно.
— А я агитатор и есть, с большой буквы А. Но если нас завтра повяжут, я хоть знаю за что. А ты? Веришь хоть во что-нибудь?
— Нормальное будущее можно построить, только если трезво смотреть на мир, — встал со стула я.
— Ты же тут не ради действий, а так, поиграться, да?
Мы пилили друг друга взглядом. Каменский буркнул:
— Ну-ну, тише, ребят. В будущем места хватит.
Маяковский отвернулся.
— А я не зову его в будущее, — бросил Маяковский, — там нужны, сильные духом.
Он достал папиросу и чиркнул спичкой. Я посмотрел на его сутулую, худую и все равно широкую спину, на поджатые губы Бурлюка и примирительную позу Васи Каменского, схватил сюртук, пошел к выходу и хлопнул дверью.
Мороз к ночи окреп. Снег начал мести сильнее, засыпал улицы, лежал повсюду тонким слоем и мок под ногами. У трактира на углу два извозчика грели заледенелые руки и чадящего фонаря. Рядом озябшая лошадь жевала пустым ртом и время от времени выдыхала пар. Фонари почему-то горели через один, и я наталкивался на прохожих, неожиданно появлявшихся из темноты.
Я резко развернулся и пошел прочь, подальше от Остоженки. И чем дальше я шел, тем больше вскипал. Религиозные фанатики, вот они кто. Такие как раз и взрывают ни в чем не повинных людей, начитавшись своеобразной литературы. К голове как пришпорили изнутри черепа слова Маяковского: если нас завтра повяжут, я хоть знаю за что. А ты? Меня взбесило, что он так воспринял мои слова. И что он был прав. Не был я ни поэтом, ни революционером, ни Маяковским, ни Бродским, да и не хотел быть. Катился по жизни, как колобок, — от бабушки ушел, от дедушки ушел, и от вас от всех уйду. Даже из прошлой жизни — и то умудрился выскочить.
Так примерно я и добрел до темной, кривой улочки, в начале которой заметил дом с матерчатой вывеской: «Гостиница». Я поглядел на деревянную табличку у входа: свободные места, комнаты, «прислуга — по просьбе». Драный попрошайка у ступенек вдруг заорал, как кликуша, — даже не мне, а в темноту, всему городу. Под глазами у него дрожали темные впадины от керосиновой лампы, болтающейся над дверью.
— Ну, чего ты орешь? Нет ни души, улица вон пустая! — не выдержал я.
Он, не взглянув на меня, продолжил нечленораздельно орать. Я дернул ледяную кованую ручку и очутился в низком темном тамбуре. От печки в углу пахло щами и плесневелым бельем, по углам лежали стопки простыней, где-то шумела керосинка. Было слышно, как воет с улицы попрошайка.
За столом по центру сидела женщина в года, приложив кулачок к складке из подбородков, словно только меня и ждала. У нее за спиной висел на стене календарь с императором и криво прибитая иконка. Рядом коптила керосинка, на которой что-то булькало в жестяной кружке — то ли чай, то ли что-то покрепче. Я с завистью посмотрел на горячую жидкость.
— Вечер добрый, господин. На ночь есть койка по 30 копеек, комната по рублю. С окном — руб двадцать.
Через две минуты разговора выяснилось, что есть еще мансардные комнаты по восемьдесят копеек. Я поднялся в одну из них вслед за женщиной, которая еле вписывалась задом в узкую крутую лестницу. Комната была маленькой, тесной, с покатой крышей. Дверь не закрывалась до конца, оставляла длинные щели.
Я зажег свечу, сел на соломеный матрац, скрипнув железками кровати, и прислушался. Под прибитой к полу доской кто-то ходил и кашлял. Откуда-то сбоку слышались ритмичные постукивания воды об умывальник, поскрипывала лестница. За стеной кто-то громко и безнадежно сморкался, затихал и начал по-новой.
Я заглянул в окошко в кровельной щели, откуда сильно сквозило. Из него на меня безразлично глядели ночной двор и вывеска соседнего трактира. Встал, прошелся по комнате. Взглянул в треснутое зеркало на стене, на бледное лицо со впалыми скулами и крохотной морщинкой между бровями.
Волосы чуть топорщились в разные стороны, несмотря на все мои усилия сделать их менее лохматыми. Я стал приглаживать их ладонями, сильнее и сильнее, пока ни одна волосинка не ляжет на свое место, но они все не давались, пока я не заметил, что практически бью себя от недовольства по голове. Я встряхнулся. Только достоевского сумасшествия мне не хватало. Снова сел на кровать, облокотился о колени и сцепил руки.
Надо заканчивать эту кабачную клоунаду с футуристами. Весело, бодро, идейно, но хватит с меня. Читать о них в книжках — совсем не то же, что увидеть их всех вживую. Не хочу я ни в нищете прозябать следующие черт знает сколько лет, ни в тюрьму из-за ерунды, ни пулю в сердце в середине жизни. С этого дня засучу рукава и займусь делами. Полгодика, и буду с приличными людьми без безумных идей. Сидеть у у камина в квартире с окнами на Тверскую, читать исторические книжки, пить дорогой коньяк. Найду себе жену, заделаем детей — сынка и дочь. Собаку, может, заведу, лохматую, охотничью, поеду на все лето в Рязань…
Тут я услышал, как щелкнул замок входной двери и кто-то вполголоса заговорил снизу. Голос был какой-то знакомый… Я приоткрыл дверь и спустился на пару ступеней вниз.
— Не затруднит ли вас упомянуть… кто у вас сегодня поселился? — спрашивал голос. Я узнал в нем излишне вежливые интонации царского полицая.
Я не разобрал, что ответила ему хозяйка. Шагнул еще вниз.
— ….вроде интеллигентный. Заплатил авансом.
— А документы?
— Не спрашивала… у нас ведь не номерной отель.
Голос что-то вкрадчиво ей ответил. Я сделал еще два шага вниз. Лестница скрипнула. Голоса замолчали. Я хотел было подняться назад, закрыть дверь, лечь на постель и уснуть мгновенно, забыв этот ужасный день. Но что-то дернуло меня, и я стал спускаться вниз, ступенька за ступенькой, громким, уверенным шагом.
Когда я достиг первого этажа, в тамбуре никого не было. Женщина смотрела на меня с тревогой. Я открыл дверь и вышел на улицу. Моросило. Попрошайка изчез, а ветер гонял по брусчатке снег, обрывки мусора и газет. Никого.
Я достал пачку папирос и спички. Прикрывая огонь от ветра, поджог папироску и затянулся. И вдруг заметил через дорогу все ту же темную фигуру в пальто. Он стоял, отступив в тень, у соседнего дома, и смотрел прямо на меня. Ну до чего же маньячная работа.
Я вышел на дорогу.
— Эй! — пошел я к нему. — Уважаемый?
Фигура чуть дернулась и сдвинулась глубже в темноту.
— Да-да, я с вами говорю. Чего вы ходите за мной?
Как только я приблизился, человек рванул за дом, к забору. Я побежал за ним. Полицай перемахнул через забор, я подлетел следом, взялся за холодное дерево — и замер. Вдруг понял, как нелепо все это выглядит — камни под ногами скользят, сапоги разъезжаются, а в зубах все еще тлеет папироска. Тоже мне, агент британской разведки. Только решил, что хочу квартиру с камином и мохнатую собаку, а уже лезу в какую-то подворотню, чтобы найти себе на жопу приключений.
Я отошел от забора, взялся поудобнее за догорающую папироску, и запрокинул голову. В небе тускло поблескивали звезды. Лицо редко кололи холодные капли не то дождя, не то снега. Я вспомнил какую-то документалку о вселенной, где говорилось, что почти все видимые звезды давно погасли, а мы спустя тысячи лет смотрим на оставшиеся от них следы. Я подумал, что чем-то похож на эти одновременно догоревшие и еще догорающие огоньки — не мертвые и не живые. В голове, вопреки моей воле, вдруг встал стих Маяковского. Он напишет его только два года:
Послушайте!
Ведь, если звезды зажигают —
значит — это кому-нибудь нужно?
Значит — кто-то хочет, чтобы они были?
Значит — кто-то называет эти плевочки
жемчужиной?
И, надрываясь
в метелях полуденной пыли,
врывается к Богу,
боится, что опоздал,
плачет,
целует ему жилистую руку,
просит —
чтоб обязательно была звезда! —
клянется —
не перенесет эту беззвездную муку!
А после
ходит тревожный,
но спокойный наружно.
Говорит кому-то:
«Ведь теперь тебе ничего?
Не страшно?
Да?!».
Послушайте!
Ведь, если звезды
зажигают —
значит — это кому-нибудь нужно?
Значит — это необходимо,
чтобы каждый вечер
над крышами
загоралась хоть одна звезда?!
Глава 9. Русская мысль
Наутро я первым делом вымыл комнату. Захотелось своими руками вычистить весь сор и грязь, хоть я и не планирую задерживаться тут дольше пары недель. Я распахнул крохотное окно и, ежась от холода, прямо в пальто все подмел, принес снизу воду и тряпку, не без удовольствия глядя на удивленное лицо хозяйки гостиницы. Мало того, что обо мне спрашивают по ночам таинственные серьезные люди, так теперь еще и это — тащу, стараясь не расплескать по лестнице, гигантский металлический таз.
Когда комната стала отдаленно напоминать жилое помещение, я довольно вздохнул, вытер лоб тыльной стороной ладони, прошелся кругом и даже подпрыгнул, хлопнув прямо в воздухе сапогами друг о друга. Когда я приземлился, пол подо мной заскрипел так, что я решил больше этот трюк не повторять, если не хочу знакомиться с соседями снизу, буквально свалившись им на голову.
Настроение улучшилось, темная ночь души отступила. Я умылся, собрался и улыбнулся себе в зеркало — из него на меня смотрело даже какое-то румяное после физической работы лицо. Я оделся, вприпрыжку спустился вниз, махнул хозяйке рукой и открыл дверь на улицу. Оживший город встретил меня толпами прохожих, закрывающихся руками и шляпами от снежной взвеси, стуком копыт по брусчатке, звоном трамваев, криками извозчиков, мальчишек и торговцев. Доброе утро, Москва!
Первым делом я пошел на Остоженку за своими вещами. Раза три отрепетировал речь, с которой выйду к Маяковскому. В первой версии я приводил блестящие доводы в защиту своей идеологической позиции, во второй — не менее блестяще язвил и каламбурил. Еще был вариант просто гордо и торжественно помолчать, он пока мне нравился больше остальных.
Когда я приблизился к дому, из-за угла вдруг резко вывернул Володя. Я так и встал на месте. Маяковский топал широким шагом, засунув руки в карманы, в противоположную от меня сторону. Я замер и просто наблюдал, как он удалялся. Толком не понял, что на этот счет чувствую и думаю. Ай, да и пусть идет!
Я поднялся по лестнице и наугад дернул за дверную ручку. Та поддалась. Я с интересом осмотрел дверь, почесал затылок и шагнул в комнату. Внутри было прибрано, и только свежая пепельница стояла полной. Казалось, она только-только закончила дымиться. Мои вещи были сложены аккуратными стопками на кровати. Тьфу ты. Я сел на покрывало, еще раз почесал голову и решил: все-таки, что сделано, то сделано! Собрал вещи, благо их у меня было совсем немного, поправил постель и вышел из комнаты.
Быстро закинув вещи в свой новый дом, я направился к редакции «Русской мысли». Раз я больше не живу у Маяковского, нужно оставить новый адрес, чтобы не пропустить случайно оттуда письма. Брюсов обещал отправить бумаги для публикации, да и Софья могла что-то прислать.
Самого Брюсова, как и Софьи, я в редакции не застал. В кабинете-музее, в полной тишине сидел только его помощник.
— Вот, — я написал на листке бумаги новый адрес, — спросить Аркадия Чернова.
— Я в курсе, как вас зовут, — сказал помощник и пригладил и без того зализанные черные волосы.
— Тем лучше, не ошибетесь, — улыбнулся я.
Он как-то деланно улыбнулся мне в ответ. Я попробовал пошутить, чтобы немного разрядить обстановку, но не добился ничего, кроме ощущения умертвляющей скуки, поэтому откланялся и вышел из кабинета.
В коридоре хлопали двери наборной, из глубины летел какой-то металлический перестук. В основной комнате окна были распахнуты, ветер слегка трепал бумаги, но людей за столами не было, и их преспокойно заметал снег. Я захлопнул окна и пошел в основную комнату.
Стенографистки, бухгалтеры, корректоры, случайные авторы, заглянувшие сдать статью, — практически все стянулись там поближе к самовару в углу. Там явно что-то происходило. Чай вскипал, пахло душистыми травами, но никому не было дела — все столпились вокруг одного из столов и склонили головы. Я подошел поближе и заглянул кому-то через плечо.
— Конь бьет е4, — буркнул темноволосый паренек с манжетами в чернилах.
— Зеваешь мат, Лезин, — лениво ответил его соперник, сухощавый блондин с пенсне, и толкнул черную ладью на d8.
Я протиснулся поближе к игрокам. Всегда любил шахматы. Отец еще в детстве научил меня играть — и неплохо. Еще на первом курсе я от нечего делать выигрывал на вписках четверокурсников, выдавая классические ходы, которых те не знали. Вот и сейчас позиция на доске была мне знакома. Испанская, разменный вариант, но с перегибом — белые перестарались в охоте за пешками, король застрял в центре, а ферзь выскочил слишком рано. Еще два небрежных хода — и блондин закатает его в эндшпиль.
— Ходите уже, — нетерпеливо бросил кто-то из толпы, — и давайте на обед. У меня живот сводит.
Толпа его зашикала. Темноволосый Лезин весь вспотел от напряжения. Он резко откинулся, прищурился, подумал, снова наклонился. Неуверенно потянулся за ферзем.
— Только не ферзем, — вдруг выпалил я, — сначала h3.
Он обернулся. Вид у него был растерянный и молящий.
— Простите, не хочу влезать, — влез я, — но лучше h3. А на ферзя вам ответят… — я указал на доску, — вон, ферзь у него сразу прыгнет на h4 с шахом.
— Ах вот как, — протянул блондин, приподняв бровь. — Любитель-теоретик?
— Практик, — улыбнулся я и силой заставил себя заткнуться.
Лезин двинул фигуру на h3, и все сдвинулось с мертвой точки — он спасся от вязкой рубки, выгодной только черным. Блондин нахмурился, толкнул слона.
Я шепнул Лезину:
— Слон на е3.
Он послушался. Последовал нервный размен, и вуаля — белые встали не хуже черных.
— Да что такое, — разозлился блондин, отхлебнул чай из чашки и сморщился. — Сахар где?
— В ящике с «Провинцией», — отозвался кто-то. — Красиво, а? Еще ход, и можно ничью.
Лезин ее не предложил. Мы с ним нашли аккуратный промежуточный ход, почти оскорбительный для блондина. Ладья белых зашла на седьмую. Ну а дальше — дело техники. Через пять минут черный король, как и положено, оказался под атакой.
— Мат в три, — констатировал я. — Ладья на h8, шах. Конь ее бьет. Дальше ферзь на h6 — снова шах; потом ферзь на g6 — и мат.
Лезин улыбнулся мне и протянул руку.
— Семен Лезин, «Русское слово». Отдел критики. А это — Саша, наш корреспондент.
— Брянцев, — раздраженно кивнул блондин, — А вас я запомню.
Кто-то похлопал его по спине, Саша закатил глаза и дернул плечом.
— Аркадий Чернов, — представился я, — поэт.
— Чернов? Слышала, о вас будет целая статья в следующем выпуске, — улыбнулась симпатичная дама в бордовом платье. — Анна Гронская, стенографистка.
— Да, ходят такие слухи, — улыбнулся я и пожал ей руку.
— Мы сейчас на обед. Составите компанию? — предложила Анна.
Я кивнул, все засуетились, и через несколько минут мы небольшой гурьбой уже вываливались на улицу мимо висевших на гвоздях пальто и таблички «Тише! Идет правка». Брянцев, засовывая руку в рукав, все бурчал, что они сейчас сыграют нормальную партию, без суфлера, но уже отошел от поражения и даже мне заулыбался. А Лезин насел на меня с вопросами о том, как я просчитал ловушку.
В этой эпохе пока не было ни шахматных турниров, ни сборников с комбинациями, ни настоящих школ. На фоне любого среднего и даже отличного игрока я выглядел гением, думающим на десять шагов вперед. Я решил, что это надо обязательно использовать, и всю дорогу «продавал» Лезину идею о том, что я, конечно, тихий скромный гений, но кое-чему и его могу научить.
— А уроки вы берете? — спросил наконец он, когда мы подходили к кафе. — Скажем, часок-полтора.
— Беру, — сказал я, оглядывая хорошее пальто Лезина, — полтора рубля в час. И домашние задания даю жесткие.
— По рукам, — просиял Лезин, тряхнул темными волосами и толкнул дверь. — И приведу вам еще парочку коллег. А то наш отдел вечно проигрывает корреспондентам.
Кафе оказалось одной длинной комнатой с запотевшими от жара окнами. По столикам стояли тарелки со щами и котлетами, в мисках зеленел лук. Лезин и Брянцев по журналистской привычке сели спиной к стене, чтобы видеть все пространство, Анна придвинулась поближе ко мне, а слева плюхнулся Княжич, круглолицый обозреватель городских происшествий с карандашом за ухом. Время от времени он делал пометки в блокноте, но как только принесли суп, разом забыл и о работе, и о нас, и стал шумно хлебать из тарелки.
За пару часов в этой компании я узнал немало о современной московской жизни — мои собеседники оказались мастерами городских сплетен.
— Вчера в «Стрельне» какой-то купеческий сынок читал свои стихи, так его так освистали, что он решил пойти в военные.
— А слышали, в Политехническом дрались две поэтессы из-за рецензии?
— Толстой, конечно, после смерти продается лучше, чем при жизни...
Немало я узнал и о журналистской работе. Например, о том, что в редакциях были свои черные списки и цензура.
— У нас на стене висит список, — рассказывал Лезин, — с правилами. Например, Блока мы всегда печатаем, но вычитываем на всякий случай. От него всякого можно ожидать. У Белого мистику подчищаем, заносит человека. Гиппиус можно публиковать, только если в хорошем настроении писала. Ходасевича даем в ближайшем же номере, особенно если просит аванс, иначе сбежит к «Северным запискам»…
Еще каждый второй журналист, если не повезло с обеспеченной семьей, подрабатывал в газетах помельче под псевдонимом. Одни крепали язвительные репортажи, кто-то делал новости. Княжич разок даже выдумал одну.
— Вы представьте, — ржал он, — вытащили заметку про пожар на Пречистенке прямо на первую полосу, в утренний номер. Так пожарные полдня потом мотались и рыскали, где же горит.
Даже звезды вроде Бунина или Гиппиус подобным грешили. В смысле, подрабатывали желтой мелочевкой. Главные редакторы делали вид, что не знали, — главное, не попадаться. Брянцев как-то чуть не спалился — дал в номер конкурентов язвительную заметку о «Русской мысли» под своим настоящим именем. Еле успели задержать печать.
Общее впечатление было такое: все крутились, как могли, сплетничали о том, что уже существует, а если ничего интересного не существовало — бессовестно выдумывали. А стандарты высокой журналистики прекрасно уживались с требованиями низкой.
Еще в «Русской мысли» у всего был свой царек. Журналом в целом, и особенно политикой, заправлял Струве, но он редко появлялся в редакции. Брюсов заведовал литературной частью и критикой, и им особенно гордились, как поп-звездой, поэтому у него был свой кабинет и помощник. Обычным авторам и редакторам такое не полагалось.
— А откуда свой кабинет у Софьи Весниной? — спросил я, когда мы перешли к кофе.
— Соня у нас на особом счету, — объяснил Лезин, — ее отец владеет четвертью Москвы. Поддерживает дочку, как может, хоть она его и извела левыми идеями. Соня у него одна, мать умерла при родах.
— Кусает руку, которая ее кормит, — запихивая булку в рот, буркнул Княжич, — Женский вопрос, социалисты…
— Справедливости ради, в редакции она не из-за богатого папы, — защитила женскую честь Анна, — в этом ядовитом мужском клубке можно выжить, только имея острый ум и язык.
— И ледяное сердце, — передразнил ее Брянский.
Она недовольно пихнула его в бок.
— Она просто не пытается вам понравиться.
— У Софьи есть одна особенность, — добавил Лезин, — она хорошо копает в человеческие мотивы. Описывает вроде известного героя — и вдруг, оп! Открывается совсем другой человек. Я думаю, у нее у самой тонкая душа, просто она ее никому не показывает.
— А помните ее статью о балерине из Большого? — зажглась Анна, — Соня написала, что та мечтает не об искусстве, а о богатом покровителе. Так балерина ее потом почти засудила!
Княжич прыснул.
— А Софья только плечами пожала, — продолжила почти фанатским тоном Анна, — «Я описала то, что вижу».
— Мужика бы ей нормального, — дожевывая, добавил Княжич.
Анна взглянула на него испепеляюще.
— Даже жаль, что сейчас не Средневековье. Там бы твои взгляды хоть кого-нибудь впечатлили.
Когда кофе подошел к концу, а пепельница заполнилась окурками, мы расплатились и вышли на улицу. Солнце сменилось чуть пасмурным осенним небом, но то тут, то там лучи все же прорывались сквозь облака, освещая крыши домов и поблескивая в пыльных окнах. Мы с Лезиным договорились об уроке шахмат на неделе у него дома и как-нибудь сходить в театр.
— Золотая вещь, — он показал мне плотную карточку с именем, печатью редакции и подписью Струве, — журналистское удостоверение. Хочешь, иди на заседание в Думу, а хочешь — на выставку почетного живописца. В театрах у нас своя ложа.
Художники и поэты обожали журналистов и регулярно звали их на выставки и выступления, особенно авангардисты — достаточно сказать, что ты из «Русской мысли», и за вход можно не платить. Это я на будущее запомнил.
Мы двинулись к Тверской, где, по словам Анны, должно было быть собрание суфражисток, Софья делала о них материал. По дороге спорили о том, кто из поэтов переживет свою эпоху. Брянцев настаивал на Бальмонте, Лезин ставил на Блока, а я молчал, потому что знал правильный ответ. Чем ближе мы подбирались к площади, тем плотнее становилась толпа прохожих и тем рассеяннее я слушал разговор. Теперь он снова вертелся вокруг городских сплетен, а я все вглядывался в лица, вытягивал голову, чтобы было получше видно, — я непроизвольно искал в толпе очень конкретный силуэт.
На ступенях у здания городской управы стояла группа женщин — человек сорок, не больше. Одеты они были строго, в темные платья, пальто и шляпы, держались вызывающе прямо. Молча смотрели в толпу, подняв картонные плакаты «Равные права», «Женщины — граждане». Две студентки с детскими лицами растянули полотно с лозунгом «Голосовать — наше право!».
— Третий раз за неделю, — фыркнул Княжич, — что им, заняться нечем?
— А тебе бы понравилось не иметь права голоса? — парировала Анна, не отрывая взгляда от площади.
— А у него и так его нет, — отозвался Брянцев, — он же не князь и не купец. Да и я. Но я же не стою с плакатами посреди улицы.
— Это потому что ты трус, — улыбнулась Анна.
Брянцев цокнул и помотал головой.
— Это потому что я здраво мыслю.
Протестующих окружала толпа зевак, в основном, мужчин. Кто-то хихикал, студенты в черной форме, запорошенной снегом, изредка аплодировали, одна купчиха в меховой шапке скрестила руки на груди и фыркала.
— Пущай голос подают! — Выкрикнул в воздух датый мужик в шинели.
— А зачем им голос? Дома дел полно! — заржали с противоположного конца толпы.
— Да, борщ кто варить будет?
Высокая брюнетка с худым, красивым лицом и плакатом «Мы — не вещи», крикнула в ответ:
— Дорогой, сами сварите! Руки-то у вас есть!
Толпа загудела. Кто-то засмеялся, кто-то выругался.
— Анна, скажите, — попросил я, — а что там вообще с правами? Я не очень в курсе.
Она блеснула глазами.
— А что тут говорить? Женщины сейчас вроде как мебель, с точки зрения общества. Красивая и полезная, но на этом все. Даже замуж нельзя выйти без разрешения отца. Образование получить тоже никак, даже не мечтаем. Голосовать нельзя. Но это вроде как многим кажется несправедливым, так что они и выступают хотя бы за избирательное право. Но пока успехов мало, дума не просто отклоняет петиции, но даже и не рассматривает.
— А они и не рассмотрят, — нахмурился Лезин. — Они только один язык понимают, когда их за жабры берут.
— Какой ты романтик, Семен, — ухмыльнулся Брянцев, — этих, с плакатами, сорок душ. А дума так-то представляет интересы империи, а не привокзального кафе.
Одна из суфражисток — румяная, с длиннющими рыжими волосами без шляпки, — вдруг выхватила у соседки плакат.
— Хватит! Довольно! — задрала она его. — Мы не хотим больше быть бесправными! Мы устали быть собственностью мужчин!! Дайте нам права, иначе мы возьмем их силой!
— Это мужчины устали вас содержать! — гаркнул кто-то из толпы.
Захохотали.
— Так вы платите нам наравне с мужчинами! — не растерялась рыжая. — Мы работаем на фабриках, в конторах, в школах, но получаем вдвое меньше! Разве это справедливо?
Толпа зашумела громче. Кто-то начал свистеть. Мужик в шинели угрожающе двинулся к ступеням.
— Ишь, разошлась! А что ж ты сейчас не на работе?
У края площади замаячили две фигуры в темно-синих шинелях — городовые. Один из них, приземистый и с усами, смотрел на собрание особенно недовольно. Когда рыжая крикнула «Долой царских прихвостней! Боятся женщин больше, чем революции! Долой самодержавие!», он сплюнул, сказал что-то напарнику и быстро зашагал в переулок. Толпа в ответ на выкрик ахнула — и разоралась.
— Сейчас начнется, — улыбнулся Брянцев.
— Надо бы уйти, — предложил Княжич и не двинулся с места.
В сторону ступеней полетел комок грязного снега, суфражистки уже открыто ругались с мужиками, кто-то схватился за деревянную ручку плаката, рыжая двинула в ответ сапогом. Началась суматоха, грозящая перейти в массовую драку. Городовой у края площади заметался, схватился за свисток.
— Повяжут ведь, — пробормотал Лезин.
Я хотел было согласиться, но тут впереди мелькнула и скрылась шляпка с меховой отделкой, из-под которой струились золотые волосы. Я подобрался поближе, чуть подвинув мужиков у края толпы.
Возле ступеней стояла Софья — высокая и стройная, как статуя, в приталенном темно-синем пальто мужского кроя. Она быстро записывала что-то в блокноте. Я улыбнулся, заметив, как прядь волос выбилась из-под шляпы и нависла над бумагой, прямо как в «Мнемозине» над свечой.
Городовой тем временем вернулся, и не один. С ним пришло еще трое, с дубинками.
— Господа! — гаркнул он, продираясь к ступеням. — Расходитесь! Митинг незаконный! Кто не разойдется — под арест!
Суфражистки переглянулись. Несколько из них попятились, но остальные остались. Софья встала совсем вплотную к женщинам и бросала злые взгляды на городовых, иногда отрываясь от блокнота. Она быстро двигала карандашом по бумаге. Я пробрался еще ближе, слегка отпихивая людей локтями.
— Кто тут главная? — забасил один из городовых.
— Мы имеем право на мирный протест! — выкрикнула рыжеволосая.
На секунду показалось, что даже веснушки на ее лице загорелись.
— Мирный? Да это антигосударственная агитация. Что, у нас ушей, по-вашему, нет?
Я видел, как у Софьи двигаются губы — она явно проговаривала про себя фразы, которые записывала вслед за орущими. Городовой махнул рукой.
— Вязать их!
Группа полицейских двинулась к ступеням. Толпа загудела еще сильнее. Рыжую схватили за руку, она дернула ее назад:
— Не имеете права! Мы мирно…
Городовой рванул ее в ответ, девушка споткнулась. Суфражистки бросились вперед, защищать подружку, началась сумятица. Из толпы полетел еще комок снега и шлепнулся прямо в спину городовому. Тот развернулся, весь краснющий от злости, как пожарный гидрант.
— Кто?? Всех под арест!!
В воздухе показались дубинки. Один из городовых замахнулся на суфражисток.
— Позор! Как вы смеете!!
Это кричала Софья. Женщина победила в ней журналистку — она опустила блокнот и возмущенно смотрела на городового. Тот двинулся в ее сторону. Я стал проталкиваться вперед, распихивать людей локтями. Видел, как, несмотря на все еще яростное выражение лица, у Софьи по-детски дрогнула нижняя губа. Я ринулся к ней.
Глава 10. Пожар
Я встал между Софьей и городовым. И только я успел открыть рот, чтобы двинуть тираду о беспристрастной журналистике, как тот замахнулся дубинкой. Я не успел сообразить — со всего маху двинул мужика в челюсть. Как-то автоматически, на рефлексах. И тут же чуть не взвыл от боли — рука Аркадия, конечно, не была к такому приспособлена.
Городовой отшатнулся, схватился за лицо. Но тут на шум уже повернулся его напарник. Сажень в плечах, ростом почти с Маяковского — твою за ногу! Он как-то грозно нахмурился и двинулся ко мне, но тут из толпы вылез кругленький Княжич. Вот те раз. Он с силой взялся за плечо городового, развернул его к себе и сунул ему в лицо журналистское удостоверение.
Я быстро повернулся к Софье. Она смотрела испуганно.
— Цела?
Она кивнула. Надо было срочно делать ноги, но отступать было некуда — городовые стесняли толпу к ступеням и уже вязали всех подряд. Кто-то визжал, поскальзывался на снегу, толпа превратилась в сплошное месиво. Полицай, которому я вмазал, тряхнул головой, — вот-вот придет в себя.
Я схватил Софью за ледяную руку и рванул в толпу суфражисток. Мы еле-как пробрались через орущих женщин, взлетели по ступеням и ворвались в тяжелые двери городской управы.
Внутри было на удивление тихо. За столом дремал привратник, его темный, плотно натянутый сюртук то поднимался, то опускался. Скамейки стояли пустые, только какая-то женщина с узелком приткнулась в углу. Под ее сапогами растаял снег, и теперь растекалась грязная лужа. Все выглядело так, словно за окном — уездный город N, а не бушующая Москва.
Когда мы приблизились, мужик тряхнул головой.
— Добрый день, — зевнул он. — По какому делу-с?
Первой сориентировалась Софья. Вынула из сумки удостоверение и махнула им перед лицом мужика.
— Анастасия Кравцова, газета «Русский морок». Мы готовим заметку о московских зданиях, пришли к городскому архитектору. Подскажете, куда нам?
— Это вам в третий кабинет, направо, — тряхнул головой привратник. Он явно хотел вернуться к своему занятию. — Спросить Гуденкова.
Мы кивнули и почти понеслись по вестибюлю, оставляя на полу мокрые следы. Уже в коридоре мы услышали, как распахнулась входная дверь и раздался тяжелый топот городового.
Софья посмотрела на меня с тревогой. Я оглянулся — длинный коридор, двери, двери. Ближайшая — «Канцелярия». Я дернул за ручку, и мы влетели внутрь.
Комната была узкая и длинная, как вагон. Люди сидели за столами вдоль стен, спиной к двери, шуршали бумагами. Они буквально утопали в бумагах, те были везде — на столах, под ногами, торчали из шкафов. Казалось, здесь случился бумажный взрыв. Работники обернулись и вопросительно на нас посмотрели, и только один, самый сгорбленный, продолжил возиться с чернильницей.
— Добрый день! Пожарная инспекция! — сказал я. — Не волнуйтесь, мы на минутку, проверяем состояние комнат.
Канцелярия оказалась не очень любопытной — все покивали и вернулись к своим делам. Для вида я с серьезным лицом походил по комнате. Софья двинулась следом. С не менее серьезным видом постучала по шкафам.
— Что скажете, Настасья Андреевна? Достаточно безопасное помещение?
— Не знаю, Павел Никонович. Посмотрите, у них керосинки без плафонов.
Я осмотрелся. И правда.
— Дорогой, как вас по фамилии? — обратился я к первому попавшемуся писарю.
Тот посмотрел на меня так, словно только что прибыл на Землю и еще не освоился.
— Григорий… А-арфанцев.
— Арфанцев, почему у вас керосиновые лампы без плафонов? Это же готовый пожар. Одна вспышка и шввууить, — я махнул рукой, — вся ваша бумага заполыхает.
Арфанцев посмотрел на меня с ужасом. Софья подавила смешок и отвернулась к шкафам, чтобы не спалиться.
— А ведро? — Я оглядывал комнату. — Где у вас ведро с песком?
— Д… д-да вон же оно, — он указал на ведро в углу, заваленное мятой бумагой.
— Арфанцев. К завтрашнему дню чтобы поправили. Это ясно?
Он послушно закивал. Софья уже в открытую хихикнула.
— Это, конечно, очень профессионально, — шепнула она, — но как мы будем отсюда выбираться?
Я подошел к подоконнику, глянул через стекло — переулок. Я кивнул Софье на окно и взялся за ставни.
— Вы с ума сошли! — прошептала она.
— Такая служба, Настасья Андреевна, — улыбнулся я и распахнул окно, — сам не рад!
Я взобрался на подоконник, свесил ноги и спрыгнул вниз, прямо в небольшой сугроб. Софья выглянула следом и посмотрела по сторонам. Только сейчас заметил, что на ней нет шляпки, — ее волосы растрепались, а щеки очаровательно раскраснелись.
— Прыгайте, я поймаю!
Я раскрыл руки, всем видом показывая, что действительно поймаю.
— Это немыслимо, — проворчала она, чуть засомневалась, но все-таки поставила ногу в аккуратном ботиночке на подоконник.
Ее платье чуть задралось, я деликатно отвел взгляд, но не совсем — нужно же следить за тем, кого ловлю, правильно? Софья заметила это и цокнула.
— Я сама.
Она свесила с окна ноги. Ей явно было высоко и, кажется, страшновато.
— Без проблем, — улыбнулся я.
Я опустил руки и подошел поближе. А как только она стала неуверенно сползать по стенке, цепляясь каблуками за камни, я подхватил ее, прижав к себе. Для равновесия.
— Пустите!
Я медленно поставил ее на снег. Софья возмущенно высвободилась и поправила пальто.
— Вы же только что были на собрании за право голоса для женщин. Это вас ничему не научило?
Кажется, она пришла в себя.
— Конечно, научило. У женщин — голос, у мужчин — руки. Это называется разделение труда.
Софья фыркнула, но улыбнулась.
— Вы невыносимы.
— Стараюсь!
Мы зашагали переулками, уходя все дальше и дальше от управы. Софья то и дело оглядывалась, чтобы проверить, нет ли за нами погони. Я тоже посматривал назад, но больше для вида — вряд ли городовые станут так уж усердно нас искать. Все-таки мы, так, случайные попутчики.
Мы свернули в сторону Кузнецкого моста, где тихонько громыхал трамвай. Когда он остановился, люди повалили внутрь, окутанные общим паром от дыхания.
— Шляпку я потеряла, — вздохнула Софья, перешагивая через рельсы. — Жаль. Будь они неладны, эти городовые.
— Считайте, что вы ее пожертвовали ради свободы слова.
— Точнее будет сказать для драки.
— Ну, вы же не дрались, — улыбнулся я, — просто делали заметки.
— Да, но стала же потом кричать. Увлеклась идеей, что женщины — тоже люди. Представляете, какая, наверное, радикальная мысль для этих мужланов!
Она зло жестикулировала, но получалось скорее мило. Мимо пронесся мальчишка с санками.
— Какая я глупая! Как будто если достаточно громко крикнуть про позор, они вдруг прозреют. Ах, простите, дамы, мы не подумали, не хотите ли чаю? Да и это просто непрофессионально с моей стороны.
— Почему?
— Вы и сами знаете. Журналист должен быть беспристрастным наблюдателем, а не участником событий.
— А если события замахиваются на женщину дубинкой?
— Тогда журналист надеется, что найдется хоть один отчаянный, который влезет между ней и этой дубинкой, — Софья искоса посмотрела на меня. — Это уголовное преступление.
— Одним больше, одним меньше, — ляпнул я.
— А вот это уже интересно!
Мы дошли до небольшого сквера со скамейками. Софья посмотрела на голое дерево над одной из них, остановилась, смахнула снег с деревяшек, села и с облегчением вздохнула. Но тут же, словно одернув себя, достала из сумочки блокнот. Я посмотрел на ее красные от мороза руки, но не стал комментировать. Не стоит влезать между одержимой женщиной и ее работой.
— Жаждете разоблачений? — пошутил я.
— Мне же нужно о вас написать. Брюсов требует портрет.
Она коснулась карандашом бумаги и взглянула на меня.
— Острые скулы, задумчивые глаза, волевой подбородок...
— И кому же они принадлежат? — улыбнулась Софья. — Кто такой Аркадий Чернов? Откуда он взялся?
— А вы как думаете?
— Пока никак. Потому и спрашиваю.
Я вытащил папироску и закурил. Софья помотала головой, когда я протянул ей пачку — она пытливо на меня смотрела и чуть постукивала карандашиком по пустой странице. Я понял, что сейчас придется врать. А точнее сочинять, я ведь поэт.
— Ну, начнем с начала, — я выпустил дым. — Родился я в Рязани.
— В Рязани?
— А что, нельзя?
— Можно. Просто вы не похожи на рязанского.
— А на какого я похож?
Софья прищурилась, разглядывая меня.
— На петербургского. Или вообще не на русского. Что-то в вас есть… западное.
— Это потому что я жил в Европе, — соврал я, — два года.
— Где?
— В Париже, — брякнул я первое, что пришло в голову. — Изучал литературу в Сорбонне.
Софья записала, не отрывая взгляда от блокнота.
— А почему вернулись?
— Денег не хватило. И скучно стало. Французы слишком много философствуют и мало делают.
— А за что вы попали в тюрьму?
— В тюрьму?
— Выжигал свой срок и кликуху гвоздем в бараке.
Запомнила же!
— Ах, ну, это… художественное преувеличение.
— Значит, в своих произведениях вы врете?
— Переосмысляю. Вру я только журналистам, — улыбнулся я.
— Откуда вы вообще взялись, Аркадий? — вдруг спросила Софья и посмотрела мне прямо в глаза. — Месяц назад вас никто не знал, а теперь о вас пишут в самых известных газетах. Брюсов вас хвалит.
— А как обычно бывает?
— Годами пишете, публикуетесь в третьестепенных журналах, ждете признания. Либо устраиваете скандал, как футуристы. И все равно годами ждете славы.
— Повезло оказаться в нужном месте в нужное время, — пожал плечами я.
Софья прищурилась.
— Вы из литературной семьи?
— Отец был учителем истории в школе. Мать — пианисткой, но она не состоялась как музыкант.
— Почему?
— Всю жизнь проработала продавщицей в магазине, ради денег. А играла только для себя.
— А это плохо? — она посмотрела на меня исподлобья.
— Может, и неплохо, но она умерла бедной и так и не реализовала свой талант.
Софья нахмурилась, что-то записала убористым почерком с острыми хвостиками. А я вдруг понял, что не соврал про родителей. Зачем-то сказал, как есть. Точнее, как было — в моей прошлой жизни. Надо было сосредоточиться, иначе получу разоблачение попаданца, а не яркую биографию загадочного поэта.
— А вы боитесь умереть бедным и так и не реализовать свой талант?
Ну и вопросы.
— Конечно, как и любой русский поэт.
— Я серьезно.
— Я тоже.
Мы посмотрели друг на друга секунд пять. На ее лице красиво мерцали тени от дерева, мешаясь с солнцем.
— Ладно. Боюсь умереть, не успев сказать что-то важное.
— И что же вы хотите сказать?
Я задумался. Если по-честному, я хочу сказать, что все это — временно. Люди, которые сейчас кажутся важными, скоро исчезнут и забудутся. Через несколько лет этот мир рухнет, а на его месте возникнет другой, как будто кто-то смешал две антиутопии в одной книге. И я совершенно не знаю, как сделать так, чтобы вместо антиутопии возникло что-нибудь нормальное, и возможно ли это в принципе. Но этого я сказать не мог. К тому же, было бы банально.
— Не знаю пока, — ответил я наконец. — Но как только узнаю, обязательно об этом напишу.
Софья улыбнулась. Я вдруг понял, что мне нельзя с ней сейчас говорить. Не понимаю почему, но мне трудно ей врать. К тому же, я совсем не подготовился и не продумал легенду для Аркадия Чернова. Я уткнулся взглядом в свои сапоги. Они были все в грязи и какие-то покоцанные, в щелку спереди задувало, и я машинально подгибал озябшие пальцы.
— Вы и правда хорошо врете, — сказала она, словно прочитав мои мысли, — но кое-что можно улучшить.
— Что, например?
Софья рассмеялась. Я понял, что она меня подловила.
— Вы слишком много думаете, прежде чем ответить, — ответила она. — И забываете свои же стихи.
Она закрыла блокнот и покрутила карандаш в руках.
— Мне нужно идти. Материал о собрании нужно сдавать к шести.
Она встала и отряхнула пальто. Вопреки своему решению больше с ней сегодня не говорить, я выпалил:
— Я вас провожу?
— Не стоит. Вы сегодня уже достаточно мне помогли.
Она сделала пару шагов и обернулась.
— Спасибо, Аркадий, что вытащили меня оттуда.
— Не за что. Мы же с вами коллеги, спасаем людей от пожаров.
Она улыбнулась одним уголком рта и пошла прочь. Очаровательно. Мне начинала нравиться эта ее привычка.
Когда ее темно-синее пальто исчезло за углом, я тоже встал и отряхнул штаны от снега. Штанины были все мятые, блеклые и с жирным блеском от долгой носки.
Конечно, она хотела, чтобы я ее проводил, но не в таком же виде? Наверняка вокруг Софьи только и вьются, что ухажеры в роскошных штанах, с приличной профессией, а не мелкие мошенники вроде меня.
Штаны меня особенно бесили, и чем больше я злился, тем сильнее выпрямлял спину и растягивал шаг. А чего это я вообще примеряюсь к Софье? Своих дел полно.
Я побрел по улице, нехотя косясь витрины. Мимо проплывали «Лучшие ткани из Франции», «Английское сукно», роскошные костюмы, все блестело, а поверх всего тянулось мое призрачное отражение. Когда моя взъерошенная голова проплыла мимо очередного безупречного костюма, я резко развернулся и толкнул дверь магазина.
Внутри пахло тканями, пылью и недешевым одеколоном. Мужчина за прилавком почти незаметно окинул меня взглядом и всем своим видом выразил вежливую настороженность. Видимо, мои штаны произвели на него то же впечатление, что и на меня
— Добрый вечер-с, — поклонился он, отсвечивая своим патологически ровным пробором. — Чем могу быть полезен?
— Присматриваю костюм. Вон тот ничего, — я кивнул на витрину и уставился на его усы.
— Прекрасный выбор-с! Английская шерсть, подкладка — натуральный шелк. Модный покрой, такие сейчас носят в лучших домах. Пятьдесят рублей. Если нужно подшить по фигуре — от шестидесяти.
Я внутренне приствистнул.
— А попроще что-нибудь есть?
Усач поморщился, но профессионализм взял верх.
— Есть… Попроще, как вы изволили выразиться. Двадцать пять рублей, но ткань, конечно, не та. Да и сидеть будет... — он многозначительно пожал плечами.
Вот мудак.
— Я подумаю.
— Как прикажете-с.
Я вышел на улицу, хлопнув дверью, и пнул какой-то первый попавшийся камень. Пятьдесят рублей — это полгода занятий с Лезиным. Или месяц выступлений в «Мнемозине». Хотя, туда я больше не вхож. Интересно, много ли Брюсов выдаст неизвестному поэту за пачку стихов?
Я брел по Кузнецкому, мрачнея с каждым шагом. Лица у прохожих были какие-то перекошенные. Или это меня перекосило, уж не знаю. Понял вдруг, что если так пойдет, я прохожу в своих заштопанных штанах до самой весны. А может, и до следующего лета. Конечно, есть в этом шарм бедного поэта и голодного художника. Но что-то мне подсказывает, что этот образ уже всем здесь поднадоел, а раскрашивать себя, как Бурлюк, мне бы не хотелось.
Витрины все плыли и плыли мимо, и я никак не мог оторваться от них, словно наказывал сам себя. Табачная лавка с сигарами в лакированных коробках. Книжный с томами в кожаных переплетах. Ювелирка.
Я остановился у магазина с женскими аксессуарами. За стеклом красовались перчатки, веера, сумочки на цепочках. И шляпки, очень много шляпок. Одна из них была почти такая же, как у Софьи. Я смотрел на нее, и видел свое отражение в темном пятне пыльного стекла. Выглядел я угрюмо и как-то уставше. Я отвернулся и вошел в магазин, уже заранее предчувствуя, что сделаю что-нибудь дурацкое.
В этом магазине пахло лавандой и чем-то отчетливо женским — черт его разберет, чем именно. Из-за прилавка вышла пожилая дама в платье с бантом, похожая на плюшевого тигра со сплюснутой мордой.
— Добрый вечер, могу ли я вам что-то подсказать?
Она сложила ладони на животе и часто заморгала. Я указал на шляпу.
— Прекрасный выбор, элегантная модель. Выбираете для дамы сердца?
Хотелось, конечно, пошутить, что для меня.
— Да, вроде того, в подарок, — забубнил я. — У родственницы по маминой линии, кузины, да, кузины, день рождения, особенный праздник, понимаете, специальный. Не каждый день исполняется девяносто семь.
Женщина снова моргнула несколько раз, словно я не наговорил только что несусветной чуши, улыбнулась и вытащила шляпу из витрины. Она положила ее на прилавок как дорогой экспонат. Я провел рукой по меховой окантовке.
— Натуральный?
— Соболь!
— Ну и насколько я обеднею? — с горькой улыбкой сказал я.
— На двадцать рублей! — Рассмеялась женщина.
Бюджет на пару недель. Пойдет. Я полез в карман, отсчитал мятые купюры и положил на прилавок.
— Упакуете?
Дама взяла шляпу и скрылась за занавеской. А через минуту вернулась с картонной коробкой, перевязанной тонкой веревкой.
Уже на улице меня дошло, что я натворил. Во-первых, лишился двадцати рублей, но это мелочи. Во-вторых, я купил подарок для девушки, которая с вероятностью девяносто девять процентов воспримет его как неуместное подхалимство, а то и оскорбление. В-третьих, я ведь не разбираюсь в шляпах, так, оценил на вид. Вдруг я притащу ей какой-то внешне похожий ширпотреб. У ее отца четверть Москвы в собственности — она точно не покупает грошовые шляпы.
Я сжимал коробку подмышкой и, чем дальше шел, тем большим идиотом себя чувствовал. И с чего это я вообще решил делать романтические жесты? Ладно, подарю уже после выхода статьи — в знак благодарности. Вдруг почему-то представился Маяковский, который плюнул себе под ноги. Мол, эх ты, Аркадий, мелкий мещанин с неоригинальными буржуазными идеями. Я тряхнул головой. Только этой ахинеи мне не хватало. Эта идеалистская эпоха заражает, прямо как вирус. А я не люблю болеть. К тому же, Маяковский и сам скоро будет носиться с цветами к Лиле Брик. Так что я просто на пару лет опережаю время.
Я усмехнулся этой мысли, обогнул пьяного студента, который орал что-то про Волгу, и свернул на соседнюю с моей гостиницей улицу. Нужно было срочно что-то придумывать. Слава, так сказать, на пороге, надо ей соответствовать. В конце концов, хороший вкус и смекалка стоят десяти хороших костюмов. Примерно с такими мыслями я вырулил к гостинице.
У входа стояли двое городовых. Да что за день!
Один из них, потолще, задумчиво чесал круглый живот. Другой, молодой и жилистый, как бычок, облокотился о стену и со скучающим видом смотрел на женщину, развешивающую белье у дома через дорогу. Они оживились, когда я показался на горизонте. Я круто развернулся и хотел было исчезнуть за углом, как услышал басовый окрик.
— Гражданин! Московская полиция!
Я ускорил шаг, а в голове было только: бежать? Отнекиваться? Но шансов, кажется, у меня не было.
— Стойте!
Я притормозил, и мы поравнялись. Молодой прихватил меня за локоть. Я прижал коробку со шляпой к груди и попробовал оценить обстановку: к кому из двоих обращаться? Но голова что-то совсем не работала, один туман.
— Аркадий Чернов? — спросил молодой. Его бледные глаза как-то странно контрастировали с румянцем на щеках.
— Аа, вы, наверное, ищете моего соседа! — Без особого энтузиазма бросил я. — Нас все время путают. Прохвост, все время что-нибудь да натворит…
— Не паясничайте, — отрезал он и достал из кармана сложенную бумагу. — Аркадий Сергеевич Чернов, поэт, проживает временно в гостинице по адресу...
Он назвал мой адрес. Разумеется…
— Документы при вас? — спросил брюхастый. Голос у него был мягкий, что напрягло меня еще больше.
— Да, — я неохотно полез в карман сюртука, нащупал мятое удостоверение. — Вот.
Брюхастый пробежал по нему глазами, кивнул и сунул обратно мне в руку.
— Ну вот, а говорите, что вы не Чернов. Непорядок.
— А в чем, собственно, дело? — я изобразил недоумение. — Я вроде законов не нарушал.
— Не нарушали? — усмехнулся молодой. — А что же вы сегодня днем делали возле городской управы?
Ну и как они меня вычислили? Неужели я не заметил сегодня царского полицая? Или кто-то донес… А, хотя уже все равно, поздно брыкаться.
— Гулял, — сказал я. — Это уже запрещено?
— Гуляяял, — протянул брюхастый, — и случайно оказались в самом центре беспорядков.
— Всякое бывает, — буркнул я.
Он уставился на коробку со шляпой, которую я все еще прижимал к себе.
— Мы ведь все о вас знаем, господин Чернов, — громыхнул молодой.
Значит, меня сдал царский полицай. Но зачем им брать меня сейчас? Какая-то глупость.
— Слушайте, — сменил я тактику, — может, как-то договоримся? Я человек небогатый, но...
— Не создавайте себе еще больше проблем, — оборвал меня молодой.
— И то верно, а то впишем вам сопротивление представителям власти.
Я посмотрел на них по очереди. Оба чуть улыбались, молодой — с издевкой, а брюхастый — почти одобрительно. Оба понимали, что я никуда не денусь, а их похвалит начальник. Остро захотелось врезать и им тоже. Но я держал дурацкую коробку со шляпой. Да-да, все из-за шляпы…
— Коробку я могу оставить? В гостинице, — я кивнул на вход.
Жандармы переглянулись.
— Нет, — отрезал молодой. — Пройдемте в участок.
Глава 11. Участок
Оказалось, что участок — это приземистое здание в соседнем районе. Облупленный фасад, окна с решетками. Даже несмотря на них, почему-то представилось, что ведут меня не в участок, а в местную поликлинику. Сяду сейчас на стульчик в приемной под бело-голубым светом ламп, поверчу в руках талончик «Номер 24. Рукоприкладство по отношению к представителю власти. Окно 3». Но все было совсем иначе.
Свет был не хирургически-белым, а желтоватым и тусклым, и хотя мои глаза уже привыкли к керосинкам, здесь они были особо угрюмые. В предбаннике воняло сыростью, табаком и чем-то кислым — судя по всему, мочой. Запахи уплотнялись по мере того, как мы шли по коридору, и окончательно сгустились в комнате со скамьями вдоль стен, где меня и оставили городовые.
В комнате было полно народу — человек двадцать, не меньше. Они сидели довольно тихо, но комната вся звучала — кто-то кашлял, кряхтел, перешептывался. В углу, раскинувшись на скамье, похрапывал пьяный мужик, хотя вроде и не спал. Рядом с ним полулежал такой же пьянющий товарищ, обхватив голову руками, и тихо матерился себе под нос.
На соседней лавке сидели девушки в помятых платьях — я узнал в них суфражисток с собрания. Рыжая, которую схватили первой, сидела с прямой спиной и смотрела перед собой с таким видом, будто ее привели сюда сжигать, как ведьму. Рядом поникла студентка с детским лицом, она тихо всхлипывала в платок и перепуганно озиралась. Третья, брюнетка с худым лицом, молча сжимала тонкие губы.
Картина была потрясающей, потому что прямо напротив сидели мужики, с которыми они еще недавно препирались у городской управы. Тот, что орал больше всех, кутался теперь в свою шинель — его явно бил озноб. Выглядел он уже не пьяным и агрессивным, а скорее виноватым, как нашкодивший школьник. Рядом, широко расставив ноги, восседал раскрасневшийся мужик с лицом боярина и густой бородой. Он мрачно смотрел на девушек и сплевывал на пол.
Я сел на свободное место между мужиками и пьяницами и поставил коробку на колени. Тот, что полулежал, прекратил материться и поднял на меня мутные глаза.
— А ты чего, — икнул он, — с коробочкой? Торт небось украл?
— Шляпу, — ответил я.
Он почему-то расхохотался, закашлялся и снова схватился за голову.
— Башка раскалывается, оййййй сил моих нет.
— Степхнан, — неразборчиво пробормотал второй, не открывая глаз, — зыкрой хлебник.
— Вона как, — расстроился Степан, — а ты не топорщись, гусь пернатый.
Степан покачал головой.
— Как оно вышло, что мы тут лежим?
— Ты спрашивал уже! — С трудом выдал лежачий. — Не помню. Пили... ты пошляпал еще куда-то...
— Точно! За тещей! — Обрадовался Степан. — Мамаша, грю, хлебнем? — Он повернулся ко мне. — А она мне ыть! Ухватом промеж глаз. Я от нее со всех ног, а тут… эти… как их…
— Дурья башка, — резюмировал его собутыльник.
Воняли они, конечно, страшно. Мужик с лицом боярина повернулся ко мне и изучающе посмотрел.
— А ты чего попал?
— Да тоже с собрания.
— За баб этих орал? — он кивнул на суфражисток.
— За драку.
Он одобрительно покивал.
— Так это вы вы ударили городового? — спросила рыжая.
Боярин посмотрел сначала на нее, потом на меня. Нахмурился.
— Спасибо вам. Вы очень смелый человек.
— Цыц! Агитаторша! — Рыкнул боярин и сплюнул под ноги.
— Полно, Афанасий. Что с них взять-то, с баб, — примирительно брякнул мужик в шинели.
— А ты… — икнул Степан и уставился на боярна, — за что?
— Так ты ж уже спрашивал! — Возмутился тот. — За правое дело. — Он повернулся ко мне. — Кричал, что бабам права давать нельзя, они ж дурные. Городовой мне: ты что кричишь? А я ему: а что ж мне не кричать-то? А он мне: замолкни. А я ему: сам замолкни. Ну и, слово за слово… Тоже за драку, в общем.
Я улыбнулся. Чужая душа — потемки. Степан пьяно кивнул и снова взялся за голову. Студентка подняла заплаканное лицо.
— А меня за что? Я же ничего не делала! Просто стояла!
— Нечего бабам на улице митинговать, — ответил боярин. — Дома бы сидели, детей рожали.
— А нечего было на нас орать, — сверкнула на него глазами рыжая. — И не было бы беспорядков. Логично, не находите?
Они уставились друг на друга. Боярин еще больше раскраснелся и сжал кулаки.
— Я за порядок орал!
— Вот и сидите теперь за свой порядок.
Степан застонал.
— Эх, вот так и просидим, вся жизнь мимо пройдет.
— Какая жизнь? — приоткрыл один глаз его собутыльник. — Тебя послушать — так все уши завянут.
Степан призадумался. Собутыльник его закрыл глаз и слегка всхрапнул. Я посмотрел на окна. Они были крохотные, высоко под потолком. За решеткой ничего не видно, кроме куска черного неба. Не вариант…
— Вы не знаете, — обратился я к рыжей, — сколько дают за удар городового?
— По статье сто шестьдесят четвертой — от четырех месяцев до года тюрьмы, — отчеканила она.
Я удивленно вскинул брови — даже не цифрам, а ее познаниям. Она поняла мой взгляд и пояснила:
— У меня отец адвокат.
— Значит, вы тут надолго не задержитесь? — Улыбнулся я.
Она фыркнула.
— Скорее на каторгу пойду, чем обращусь к нему за помощью.
Я не стал вникать в семейные конфликты. Просто отметил про себя, что у суфражисток, похоже, модно делать все в пику отцам. Не могу их судить — в конце концов, мир, в котором они живут, построили именно отцы, причем по своему образу и подобию. Я откинулся на лавке и вытянул ноги. Абсурд происходящего меня даже развеселил.
Тут дверь скрипнула, и вошел сонный дежурный, поглаживая ладонью живот. Он оглядел комнату и гаркнул:
— Дрягичев! Петров! Марья Самсонова!
С лавок поднялись двое мужиков из противоположного угла и пожилая женщина с видом милейшей работницы библиотеки. Пошли за дежурным. Дверь снова закрылась. Пьяный в углу громко захрапел.
— Вызывают, значит, — покачал головой Степан. — Скоро и до нас дойдут.
— А что там делают? — Подала голос брюнетка.
— Протоколы, — икнул он, — составляют. Допрашивают. Потом либо отпускают, либо... — он махнул рукой.
— Либо что?
— Ждать тут сидеть. До суда.
Степан снова икнул и деликатно прикрыл рот ладонью. Студентка всхлипнула. Рыжая сжала ей руку.
— Не бойся, пожурят и отпустят. Мы ничего такого не сделали.
— Кроме как орали про царя, — напомнил боярин.
— Я про царя не орала.
— Ты мне байки не рассказывай.
Дверь опять скрипнула. Дежурный вызвал еще троих. Потом еще пару. Народу в комнате становилось все меньше. Я все ждал, когда назовут мою фамилию, но ее не было. Время тянулось вязко. Сколько мы тут уже сидели? Часа три?
За это время я успел немного обдумать свое положение. Свидетелей, кроме городовых, у них нет, судя по тому, кого я здесь вижу. Мужики были далековато от места событий и заняты своей руганью, а суфражистки точно меня не сдадут. Значит, могу отнекиваться до победного — был в состоянии аффекта. Интересно, это уже учитывается в правоприменении? Да, буду косить под дурачка. Даже если и дадут что-то, то по минимуму — четыре месяца. А это не так уж и плохо. Поэтов с революционным прошлым даже больше чествуют.
Пока я пытался приободрить себя, вызвали боярина. Он вернулся быстро и победоносно поглаживал бороду, проходя мимо рыжей. Потом позвали и ее — она встала, расправила плечи и пошла к двери, как на эшафот. Студентка, сжав платочек, взволнованно смотрела ей вслед.
— А может, и дать бабам эти их права, — вдруг выдал мужик в шинели, — меньше шуму будет.
Наконец снова показался дежурный.
— Чернов!
Я встал, уже окончательно готовый пороть любую чушь, лишь бы отсюда выбраться. Брюнетка одобряюще помахала мне рукой. Я кивнул ей и вышел из комнаты.
Дежурный повел меня по длинному узкому коридору, мимо дверей, откуда слышались мужские голоса, стуки. В одной из комнат сдавленно плакала какая-то старушка. Наконец он остановился, постучал в дверь и толкнул ее, не дожидаясь ответа.
— Чернов, — объявил он и отступил в сторону.
Я вошел.
В кабинете было еще темнее, чем в коридоре — керосинка коптила, а окна занавесили темными шторами. Прямо склеп. Следователь тоже походил на мертвеца — лицо у него было бледное, вытянутое, а костлявая рука на темной столешнице смотрелась по-вампирьи. Справа у стены стоял другой слуга преисподней, сложив руки за спину, — царский полицай. Я даже невольно обрадовался знакомому лицу. Но он смотрел на меня без всякого выражения, такой взгляд я иногда видел у консьержей в подъездах, работающих в ночную смену.
— Садитесь, господин Чернов, — сказал Дракула и кивнул на стул напротив.
Я сел, положил коробку на колени и с грустью на нее посмотрел — она вся помялась, веревка ослабла.
— Красивая коробочка, — проследил следователь мой взгляд, — что у вас там?
— Антигосударственные листовки, конечно, — съязвил я.
Ну вот. Закосил под дурачка. Это все от стресса.
— Острый язык. Это хорошо. — оценил Дракула мой выпад. — Значит, голова работает. Нам такие люди нужны.
Он как-то странно вытянул бледную шею из воротника.
— Меня зовут Павел Андреевич Рогов. Надзиратель третьей участковой части московской полиции. А это, — он кивнул на царского полиция, — мой коллега, господин Ларин. Вы с ним, насколько я знаю, уже знакомы.
— Да, виделись на паре вечеров в «Мнемозине». Отличные читает стихи.
Ларин не шелохнулся. А вот Дракула слегка улыбнулся.
— Вы тоже, как я могу судить.
Он открыл папку, неторопливо полистал бумаги. Я видел, как мелькают страницы — что-то от руки, что-то набранное на машинке. Была даже моя фотография. Интересно, где они ее взяли?
— Аркадий Сергеевич Чернов, — начал читать Рогов, — Двадцать четыре года. Происхождение — мещанское. Образование — гимназия, четыре курса. Не окончил. Занятие — поэт. Проживает в гостинице на Пречистенке. Частый посетитель кабаре «Мнемозина», где выступает с неоднозначными стихами. Участвовал в беспорядках у здания городской управы. Ударил городового Селиверстова по лицу. — Он поднял глаза. — Все верно?
— Почти. Вы забыли упомянуть, что я великолепно играю в шахматы и люблю какао по вечерам.
— Шахматы и какао нас не интересуют, — усмехнулся Рогов, — нас интересует другое.
— И что же?
— Вы вращаетесь в интересных кругах, господин Чернов. Футуристы, вольнодумцы, богема. Нам бы хотелось узнать о них побольше.
Он аккуратно закрыл папку и отодвинул ее в сторону.
— А господин Ларин разве вам не все о них рассказал?
Я почувствовал, как у меня подрагивает нога. Но так и не понял, от волнения или от азарта. Чем больше смотрел на Дракулу и слугу, тем больше они меня бесили.
Рогов словно догадался, о чем я думаю, и перестал улыбаться.
— Вы, наверное, не понимаете, господин Чернов, в какую попали ситуацию. Она пренеприятная. Вы участвовали в незаконном собрании, напали на представителя власти при исполнении. Это серьезное обвинение. От трех до пяти лет каторжных работ.
— Ну, в собрании я не участвовал.
— Городовой Селиверстов лично слышал, как вы выкрикивали антигосударственные лозунги.
Вот так вот значит. Ладно.
— А есть ли еще этому еще свидетели? — спросил я. — Не из ваших?
Дракула снова вытянул шею.
— Это покушение на государственный порядок, господин Чернов, — он чуть подался вперед. — Но мы могли бы это дело... смягчить. Если бы вы проявили готовность к сотрудничеству.
— То есть начал доносить?
— Зачем же так грубо. Информировать, делиться впечатлениями. Вы ведь наблюдательный человек, поэт, у вас наметанный глаз.
Он откинулся на спинку стула и сложил худощавые руки на груди. Хоть в гроб его укладывай в таком виде.
— Я верно понял, что вам от меня нужны стихи? Это всегда, пожалуйста. Хотите, прочитаю что-нибудь из последнего?
Рогов вздохнул. Я видел, что начинал его раздражать, но меня уже несло. Не сделаете вы из меня стукача, черта с два.
— Вот буквально вчера написал пару строф. «За нескладуху — неладуху — Сочинителю по уху! Сочинитель — это я. А часового бить нельзя!». Как вам? По-моему неплохо. В духе времени.
Дракула помрачнел, даже Ларин выдохнул как-то громче обычного. Я еле сдержался, чтобы не рассмеяться. Это они еще не слышали начало этого стиха Высоцкого: всю Россию до границы царь наш кровью затопил…
— Хорошо, господин Чернов, — вздохнул Рогов. — Тогда дело пойдет своим чередом. Сначала суд, а после приговора — этап в Сибирь. Вам всего двадцать четыре сейчас, правильно? Пять лет на каторге — это почти четверть вашей жизни. Много стихов напишете в рудниках, как считаете?
Надо было срочно давать заднюю. Косить под дурачка. Косить под дурачка.
— Господин Рогов, — улыбнулся я, — ну, что вы хотите от поэта? Мы ведь люди не от мира сего. Вы только представьте, как будет выглядеть мой донос. Я же буду писать, как чувствую, понимаете? Про дрожащий свет, полную луну. В самом деле, для такой работы нужен трезво мыслящий человек. А я без клоунады, как видите, никуда. Природа такая, сам себя иногда не выношу.
Но сердце Дракулы было уже не растопить.
— К тому же, я всегда все забываю, — продолжал плести я, — Вот совсем недавно был на вечере у Бурлюка, а сегодня уже не помню, кто там был. Ну, кроме самого Бурлюка, конечно. Его-то трудно забыть. Пиджак этот раскрашенный…
— Господин Чернов, — Рогов положил свои худые ладони на стол, — вы же разумный человек. Образованный. Не тратьте наше время впустую. Да и свое тоже. Для вас в этой работе ничего не изменится. Будете так же давать выступления, ходить на встречи. А раз в неделю заглядывать к нам на чай и разговаривать с господином Лариным. Это очень простая работа, вы справитесь. К слову, хотите чаю? Это можем организовать.
Он встал из-за стола, неожиданно быстрым для мертвеца шагом направился к двери и вышел. Я остался в пустой комнате с Лариным, который продолжал стоять у стены, как приклеенный.
— А вы почему молчите? — повернулся я к нему.
Ларин посмотрел на меня сверху вниз и ничего не ответил. Прямо восковая фигура.
Дверь скрипнула, вернулся Дракула. А через минуту появился дежурный с двумя стаканами чая.
— Угощайтесь, — улыбнулся Рогов.
Я посмотрел на чай. От него исходил дружелюбный пар. Рогов сделал пару глотков и пытливо на меня посмотрел.
— Оставлю свою порцию господину Ларину, — сказал я, — служба сложная, стоять долго. Пусть хоть попьет.
Рогов метнул взгляд на Ларина, словно только что о нем вспомнил. Они тут вообще его за человека не считают?
— Вот простая форма, — Рогов достал из папки лист бумаги, положил на стол и развернул ко мне. — Обязательство о сотрудничестве. Подписывайте, и отпустим вас. Поздно уже, вы наверняка устали и хотите отдохнуть. Да и нам тоже пора, у всех семьи, не засиживаться же здесь до самого утра?
Какая забота.
Я посмотрел на листок. Короткий напечатанный текст с печатью снизу. Я, нижеподписавшийся, обязуюсь предоставлять достоверные сведения о лицах….
— Историю с городовым мы уладим, — вкрадчиво сказал Рогов, — подпишете и будете свободы, как птица.
Я молча уставился на листок. Какие у меня варианты?
— А если не подпишете… — он развел плечами. — На каторге холодно, голодно, тяжкий труд. А тут всего-то…
Сошлют же, и правда сошлют. Я представил, как плетусь по морозу в кандалах, истощенный, как узник концлагеря. Захожу, спотыкаясь, в темный туннель, вскидываю кирку…
— Господин Чернов, мы ведь не дураки, — гипнотизировал меня Рогов. — Мы понимаем, что вы не хотите сотрудничать. Но, поверьте, у нас есть способы убедить даже самых несговорчивых.
Фантазия уже рисовала мне картину мучительной смерти от голода. Одна нога отнялась, вторую ампутировали из-за обморожения. Господи, что же делать. Подписывать, а потом плести им, что ни попадя? Или уехать. В Рязань, точно, в Рязань. В глухую деревню. Буду топить печь, ходить на рыбалку к реке по утру. Я рыбалку люблю… Хотя… найдут же. Из-под земли достанут…
Рогов придвинул ко мне бумагу. Я уставился на его аккуратные бледные ногти.
— Я не буду подписывать, — сказал я не своим голосом.
Он приподнял бровь.
— Вы сейчас не в лучшей позиции для торга.
— А разве я торгуюсь?
Рогов усмехнулся.
— Значит, предпочитаете рудники? Сделаетесь ведь инвалидом. Если вообще вернетесь. Статистика удручающая, несмотря на все старания служб.
Он постучал пальцами по столу. Но я уже все для себя решил.
— Знаете, а ведь у вас даже не нападение на представителя власти, учитывая, что вы выступали, — продолжил он, — а государственная измена. И это уже не пять лет каторги, господин Чернов. А виселица.
На этом слове он впервые за разговор улыбнулся в полную силу. Ларин вытащил руки из-за спины и скрестил перед собой. Я сглотнул.
— Если вам так надо, — выдавил я, — сами и подписывайте.
У меня слегка закружилась голова. Вот так и закончится горькая жизнь Аркадия Чернова. От судьбы, видно, не уйдешь…
Но тут раздался глухой стук по двери. Я, наверное, совсем с ума сошел, потому что вдруг подумал, что это курьер. Привез доставку. Сейчас моргну — и нет этого ничего. Сижу дома, на диване. Привезли продукты, десерт какой-нибудь. Морковный торт… Ох, какой к черту морковный торт!
Дверь открылась и в кабинет шагнул невысокий, седой мужчина в темно-синем сюртуке. Сверкнула, как золотая змейка, цепочка от часов.
— Прошу прощения, господа, — сказал он и чуть поклонился, — Александр Карлович Достольский, присяжный поверенный округа. Я представляю интересы господина Чернова.
Что-то?
— Мы заняты, — бросил раздраженно Рогов. — У нас допрос.
— Вынужден заметить, — подошел к нам Достольский, — что имеет дело превышение полномочий. Вы имеете право задерживать лицо до рассвета и доводить сведения до прокурора. Сейчас, если я не ошибаюсь, четверть пятого. Вы не передали господина Чернова в канцелярию окружного суда, а это уже незаконное содержание.
Он мельком взглянул на бумагу на столе.
— А это форма номер двенадцать Б, верно? — он погладил ровненькие усы. — Используется исключительно при делах о государственной измене и только по постановлению судебной палаты. Господа, попрошу предоставить постановление. Я его здесь не вижу.
Рогов снова вытянул шею. Сухая кожа коснулась воротника так, что захотелось дернуться.
— Господин Чернов еще не дал объяснений по…
— И не обязан, — прервал его Достольский. — Согласно статье сто двадцать два Устава уголовного судопроизводства, человек не может быть принужден свидетельствовать против себя и близких. А вы тут, — он кивнул на бумагу, — именно к этому и принуждаете. Боюсь, мне придется ходатайствовать о проверке законности ваших действий.
Рогов убрал костлявые руки под столешницу. Я с восторгом смотрел на Достольского.
— Попрошу немедленно снять арест с господина Чернова, — добил он. — Или мне уточнить ваши фамилии для обращения в департамент полиции?
Рогов помрачнел. И стал вдруг резко уставшим.
— Забирайте, — он метнул на меня злой взгляд, — но мы к этому еще вернемся. Дайте только повод.
— Разумеется, — почти сочувственно ответил Достольский. — Я в конторе по четвергам, приходите, когда решите действовать по закону.
Он мне кивнул, я встал. Ноги стали словно из пуха, даже удивительно, что они меня держали. Вспомнился отрывок из Достоевского, которого приговорили к казни, а в последний момент помиловали уже на эшафоте: «странно, что редко в эти последние секунды в обморок падают!».
Я, как в бреду, вышел из кабинета вслед за адвокатом. В коридоре, облокотившись о стену, стояла рыжая суфражистка.
— Спасибо, папенька, — сказала она, посмотрев на Достольского исподлобья.
Глава 12. Герой
Слухи в Москве 1912 года распространялись быстро. Особенно если учесть, что здесь не было интернета и телефона у каждого в кармане. Слались письма и записочки, бежали мальчишки-посыльные, стучали копытами запряженные в кареты лошади, дамы и кавалеры наклонялись к ушкам друг друга. Как-то так за несколько дней распространилась и новость о моем аресте.
Когда я пришел к Лезину учить его шахматам, мы первые полчаса обсуждали только это. Дома у него было холодно, как в морозилке. Он вычитал в каком-то журнале, что так полезнее для здоровья. Я дышал на замерзшие руки, кутался в пальто и следил за тем, как Лезин носился по комнате вместо того, чтобы раскрыть шахматную доску. «А как оно было? А страшно? Мне нужны все подробности!».
Спустя полчаса он наконец раскрыл доску, мы выставили фигуры, но дело снова не пошло. «Так, а он что сказал? А ты? Ну, даешь!». Я по-честному пробовал хотя бы сменить тему на шахматную — в конце концов, Лезин платил мне за каждый час, — но это удавалось с трудом. Он смотрел на меня голодными глазами и явно планировал нести эту историю дальше и дальше по городу, как ветер.
К концу недели история обросла немыслимыми подробностями. Кто-то говорил, что я устроил в участке бунт и сорвал с петель двери вместе с мужиками и суфражистками. Кто-то пустил слух, что Брюсов назвал меня гением, а в участок меня забрали за стихи. Трижды со мной здоровались на улицах неизвестные люди.
Даже рыжая суфражистка, эта Жанна Д’арк, которая лично видела все события, объявилась в гостинице с благодарственным письмом от какого-то там женского сообщества. Даже знать не хочу, как она выведала мой адрес. Просто ждала меня в предбаннике, пока хозяйка, виляя крупным задом, поднималась ко мне в комнату и приглашала спуститься. Когда я оказался внизу, она разглядывала маленькую картину на стене, а хозяйка с настороженным удивлением изучала гостью — ее рыжие, небрежно собранные волосы, и пальто, как с мужского плеча.
— Елизавета Достольская, — улыбнулась она мне. — Рада наконец-то познакомиться с вами как следует.
Елизавета вручила мне конверт, поспрашивала о делах и самочувствии и пригласила на следующее собрание суфражисток. Я пообещал подумать.
— Очень надеюсь, что вы придете, — с чувством сказала она.
Я так растерялся от ее появления, что в качестве благодарности за то, что она вытащила меня из участка, подарил ей шляпу. Все равно сомневался, понравится ли такой жест Софье, а тут как-то уместнее. Елизавета долго крутила шляпку в руках и радостно на меня глядела. Она в целом смотрела на меня теперь, хоть и с вызовом, с которым она глядит на весь на мир, но как-то иначе. Словно потеплела, оттаяла, как мороженое, которое оставили на солнце. Смеялась громче обычного…
А потом все и вовсе вышло из-под контроля. В «Русской мысли» вышли стихи Аркадия Чернова — вместе со статьей Селены Волковой.
Читать свежий выпуск мы собрались компанией журналистов в кафе «Грек» на Тверской. Заведение славилось отменным кофе и своим хозяином, собственно, греком по имени Ставрос. Он был человеком артистичным, обожал фарс и частенько устраивал его сам: то выходил встречать гостей в театральном костюме, как из времен Петра I, то заводил кабаре с баянистами и балеринами. К сожалению, когда мы пришли, грека на месте не было, и пришлось довольствоваться спектаклем Лезина.
Взъерошенный и весь усыпанный снегом, он ворвался в двери так, что колокольчик над косяком чуть не сорвался с гвоздя. Лезин пробрался между столиками, на ходу стаскивая пальто, и торжественно водрузил на наш стол толстый бумажный том.
Над журналом нависли Княжич, который жевал ватрушку, усыпая крошками стол, и Анна, которая смотрела на журнал с каким-то религиозным благоговением. И только Брянцев откинулся на спинку стула, взмахнул белокурой головой и посмотрел на томик с выражением столичного денди, которого заставили вести тещу на провинциальный концерт.
Мне вдруг стало как-то жарко, душно, и я оттопырил ворот рубашки.
— Ну что, посмотрим, как там меня распяли? — отшутился я.
В конце концов, чего мне волноваться? Я же начинающий гений, светский повеса, будущее русской поэзии… Но меня уже никто не слушал. Все смотрели на Лезина, листавшего страницы. Я демонстративно безучастно осматривал кафе. В углу кафе кто-то заказывал пирожные, звякала посуда. Официант за стойкой полировал бокалы, за окном прогрохотал трамвай.
— Нашел! — заорал Лезин и затряс журналом.
— Читай давай, — пробубнил Княжич, придвигаясь поближе.
Стихи Чернова-Бродского были в самом начале раздела поэзии, а следом на четырех страницах убористым почерком красовалась статья Софьи. Я уговорил Лезина не читать вслух стихотворения, но статью он декламировал, чуть ли не вскакивая со стула.
— ….его стихи, — он театрально взмахнул рукой, — пишет умудренный мужчина, словно проживший три жизни. Философ, прошедший войны и познавший горечь утрат. А его поступки совершает юноша с горячим сердцем, мальчишка, прыгающий из окон. И где-то между ними двумя — Аркадий Чернов, человек, которого, кажется, не знает никто. Возможно, даже он сам.
— Какой загадочный! — вставил Княжич.
Анна метнула на меня взгляд. Брянцев затянулся папироской и выпустил колечко дыма.
— …Чернов не пишет стихи, он словно их вспоминает, — с чувством продолжал Лезин. — Кажется, что где-то они уже существуют, в некоем общем вневременном пространстве, откуда поэт переносит их на бумагу. Отсюда эта странная зрелость текстов, которая так контрастирует с его ребячливостью.
Я посмотрел на остывший кофе, по центру образовалась маслянистая пленка. Ковырнул ногтем щепку на столешнице.
— ….когда я спросила его о детстве, — Лезин повысил голос, — он рассказал историю про отца-историка и мать-пианистку. Но судя по словам его бывшего соседа по гимназии, Павла Рыбакова, ныне служащего в банке, Аркадий был не из интеллигентной семьи. Его мать торговала на рынках, а отец был рабочим и рано умер. Торговка — не пианистка. Вряд ли Чернов стесняется пролетариата, скорее ему важна биография поэта — трагическое прошлое, утраченный рай детства...
Княжич с Брянцевым расхохотались.
— Чернов, а чего это ты стесняешься пролетариата? — ржал Брянцев. — Это сейчас не в моде.
— Тихо! Дайте дослушать, — вмешалась Анна, но тоже улыбнулась.
Я понял, что сейчас умру. Прямо на этом скрипучем венском стуле.
— Тщщщщ, вот тут совсем хорошо! — Лезин замахал руками, чуть не задев официанта. — Чернов врет, и врет постоянно. О прошлом, своих мотивах и чувствах. Ложь — его вторая кожа, защитный панцирь и игровое поле, но и сквозь него иногда проступает плоть настоящего. Строчки его стихов или взгляд, когда Аркадий уверен, что никто на него не смотрит. А иногда и жест, сделанный прежде, чем он успевает продумать.
— Ууууу, — ткнул меня в бок Княжич, — какой врунишка.
— Да иди ты, — отмахнулся я.
— ….Чернов не вписывается ни в одну категорию, — расходился Лезин. — Он не футурист, хотя и водится с ними. Не символист, хотя публикуется рядом. Не революционер, но вступает в драку с городовыми в защиту суфражисток. Он человек из другого мира, не расчерченного на отрезки, одновременно чужой и свой.
— Все, я сейчас расплачусь! — Брянцев театрально приложил руки к сердцу.
Анна посмотрела на меня с пониманием, на грани с жалостью.
— Кто он? — Лезин все-таки вскочил со стула. — Гений, который сам не понимает своего дара? Самозванец, которому повезло оказаться проводником поэтического откровения? Или просто талантливый молодой человек, плохо осознающий последствия своих действий? Такие люди либо взмывают, либо падают, но точно не остаются незамеченными.
Лезин захлопнул журнал, швырнул его на стол и зааплодировал. Анна присоединилась. Княжич заржал и стукнул кулаком по столешнице. Я поймал пробегающего мимо официанта, попросил водки. А потом сделал усилие и посмотрел на Брянцева. Тот закатил глаза.
— Ну что, герой дня, — Лезин поднял чашку с остывшим кофе, — за тебя!
— За главного вруна! — подхватил Княжил, встал и тоже поднял кружку.
— За талант, — присоединилась к ним Анна.
Я затравленно на них взглянул, схватил рюмку водки прямо из рук официанта и тоже встал.
— Кстати, Аркадий, ты уже видел себя в манифесте будетлян? — скучающе спросил Брянцев.
— Где-где?
Я замер с рюмкой в руке. Брянцев расхохотался, полез в чемоданчик и достал слегка помятый сборник. Я мгновенно узнал текст: «сбросить с парохода современности…». Среди славных имен прошлого и кое-каких имен настоящего мелькнуло и мое: Аркадий Чернов. Я не удостоился персональных оскорблений и претензий. Анна, Княжич и Лезин выжидательно на меня смотрели.
— Что ж, тоже своего рода реклама... — Я вымученно улыбнулся и протянул рюмку Лезину.
Тот довольно звякнул о нее своей. Брянцев посмотрел на всех с видом «ну и цирк» и поднялся со стула.
— За нового московского идола, — усмехнулся он и поднял свою кружку.
Брянцев оказался прав. Следующие дни были на удивление насыщенными разными встречами и мероприятиями.
Вот какой-то концерт символистов, где Брюсов, стоя на сцене вытянутый, как палка, с серьезным видом читал про грядущих гуннов. Вот некто режиссер Комиссаржевский поправлял монокль и знакомил меня с кинематографистами в полутемной роскошной гостиной. В одном из кресел, подкручивая усы, сидел в свете свечей Александр Ханжонков, главный кинопродюсер всея Российской Империи. Он рассказывал мне о будущем кино в России и фабрике кинолент, которую он уже создал, и тени от огня прыгали по его бугристому лицу. Вот вышла еще одна статья обо мне, черт знает когда написанная, — прошло ведь всего ничего…
Имидж таинственного поэта в духе времени сгущался, набухал, как губка от воды. И в конце концов, через рекомендацию Брюсова, привел меня к человеку, который должен был направить мою судьбу к окончательному успеху.
Кутаясь в пальто, я подошел к торжественной громаде ресторана «Метрополя». Швейцар, и так вытянутый по струне, распрямился еще сильнее, сверкнул золотыми пуговицами, коротко поклонился и распахнул передо мной тяжелую дверь. На фасаде висело панно в голубых тонах, с принцессой, парящей в облаке цветного света.
В вестибюле откровенно пахло деньгами. Не знаю, есть ли у бумажных купюр и монет собственный запах, говорят, что нет, но это определенно был он. Пространство было огромным, с потолками метров под пять, а хрустальная люстра висела в центре, как перевернутая елка, снизу доверху плотно обернутая в гирлянду. Высокий и худой метрдотель сдержанно мне улыбнулся.
— Месье Чернофф? — Спросил он так, что я на секунду подумал, что дальше будем говорить на французском.
— Добрый вечер, Чернов, да, — поправил я.
Метрдотель кивнул, не выражая никаких эмоций.
— Следуйте за мной, пожалуйста.
Он провел меня в главную залу ресторана, всю залитую светом. Люстры-елки были еще крупнее, а столики стояли обособленно, на приличном расстоянии друг от друга — здесь явно не экономили ни на чем, в том числе на пространстве. За столами из красного дерева сидели гости — мне попалась на глаза воркующая пара: пожилой мужчина с позолоченным моноклем и девушка в платье цвета шампанского, которая годилась ему в дочки. Чуть поодаль склонились над бумагами три господина во фраках. Рядом с ними подтаивал под устрицами лед. Официанты скользили между столиками бесшумно, как будто на них не начищенные ботинки, а пуховые домашние тапочки.
Мы прошли к дальнему столику у окна с видом на Театральную площадь. Читая газету, за ним сидел мужчина в темно-синем костюме с идеально подстриженной русой бородой. Он перелистывал страницу и внимательно бегал по строчкам холодными серыми глазами. Когда мы подошли, он отложил газету и приподнялся. И тут я удивился — за столом он выглядел крупным, плечистым, а оказался маленьким, почти на две головы ниже меня, словно у него были непропорционально короткие ноги.
— Леонид Иванович Задьявский, — он протянул руку.
Рукопожатие у него было крепким, но без показушничества. Он кивнул мне на стул с бархатной обивкой, сел сам и улыбнулся, не меняя выражения серых глаз.
— Валерий Яковлевич тепло о вас отзывался.
— Рад знакомству, вас тоже представили как очень перспективного молодого человека.
На этот раз Задьявский улыбнулся всем лицом, показав морщинки в уголках глаз.
— Что ж, перспективным молодым людям не повредит что-нибудь перекусить, — он придвинул ко мне меню в кожаном переплете.
Я открыл папку и ужаснулся. Мало того, что я не знал и половины перечисленных там блюд, так почти возле каждого из них стояли цены, сравнимые с недельной арендой моей гостишки.
— Рекомендую севрюгу, — подсказал Задьявский. — Здесь она исключительная. Консоме с перепелиными яйцами тоже хорош, если хотите чего-то полегче.
— Севрюга звучит отлично, спасибо.
Я поскорее захлопнул меню, чтобы не успеть увидеть цену. Задьявский вскинул руку, и официант почти мгновенно материализовался у столика.
— Севрюгу для господина Чернова, а мне как обычно. И, будьте добры, бутылку «Шато Марго» восьмого года. Вы ведь не против французского? — обратился он ко мне.
Официант исчез так же бесшумно, как и появился. Задьявский откинулся на спинку стула и скрестил пальцы на животе, всколыхнув с золотую цепочку, торчащую из кармашка.
— Я прочел несколько ваших стихотворений. «Ни страны, ни погоста не хочу выбирать. На Васильевский остров я приду умирать...», — он чуть прикрыл глаза, цитируя Чернова-Бродского. Стих явно ему нравился. — Знаете, Аркадий, я и сам некоторое время пожил в Петербурге, люблю этот город. Но работа привела обратно в Москву. Я промышленник, владею текстильными фабриками в нескольких губерниях. Не такое возвышенное занятие, как у вас.
Он все еще выглядел хозяином жизни, но как будто вдруг застеснялся этого. Удивительное было зрелище.
— Ваши фабрики поставляют людям текстиль, это дорогого стоит, — попробовал утешить его я, — а стихи вряд ли кого-то согреют вот, например, морозной зимой.
— Вы, поэты, скромные люди, я это ценю, — улыбнулся одним ртом Задьявский. — Но позвольте с вами не согласиться. Искусство согревает душу получше иной тряпки. Мое производство время сравняет с землей, а ваши стихи продолжат жить в памяти людей. Вот что действительно дорого стоит.
Он прямо выделил последние два слова.
— Рассматриваете литературу как инвестицию? — уточнил я.
— Верно, Аркадий. Видите ли, однажды я отказался стать меценатом Александра Блока и Валерия Брюсова. Я пообещал себе больше не допускать таких ошибок. — Задьявский выразительно на меня посмотрел.
Тут появился официант с бутылкой «Шато Марго». Он элегантно наклонил бутылку, чтобы Задьявский взглянул на этикетку, тот кивнул. Официант торжественно откупорил вино, дал нам понюхать пробку и, взяв бутыль за дно, плеснул микроскопическое количество нам в бокалы. Поставил бутылку на стол и снова скрылся.
— За ваш талант, — поднял бокал Задьявский.
— За ваш энтузиазм, — ответил я и сделал глоток.
Вино было прекрасным. Я не то что бы разбирался в сортах, но достаточно всякого в жизни пробовал, чтобы понять, что это действительно прекрасный напиток, — густой, бархатистый, с легким черносмородиновым послевкусием. Задьявский пристально на меня смотрел.
— Я хочу предложить вам сделку. Я готов профинансировать издание вашего сборника. В хорошем тираже в тысячу-полторы экземпляров, на плотной бумаге, все как полагается. Организуем вам сольный вечер чтений для привлечения внимания публики. В Политехническом, например. Дадим объявления в газеты, распространим афиши...
Он двинул бокалом, вино чуть всколыхнулось. Задьявский поднес его к носу, вдохнул и сделал небольшой глоток.
— А что вы хотите взамен? — спросил я, поставив бокал.
Задьявский усмехнулся.
— Мне нравится ваша прямолинейность. Сразу видно, что вы не из тех, кто будет юлить.
Ох, Леонид, Леонид…
— Взамен я хочу, чтобы на этом и всех последующих ваших сборниках значилось, что это издание Леонида Ивановича Задьявского.
— Даже если следующие книги финансировать будете уже не вы?
— Да, но я рассчитываю на продолжительное сотрудничество, — он отпил из бокала, поставил его на скатерть и чуть двинул вперед.
— А зачем вам это?
— Чтобы через сто лет каждый, кто прочтет ваши стихи, вспоминал и мое имя. Как человека, который первым разглядел талант.
Принесли севрюгу. На тарелке красовалась белая рыбина под кремовым соусом с гарниром из крошечных картофелин, присыпанных укропом. Пахло божественно. Задьявскому подали ничем не примечательную отбивную с овощами.
Пока официант расставлял тарелки, я подумал, что если Задьявский так верил в мой талант и будущие публикации, сделка была гениальной. А если не верил, то разовое вложение не несло для него особо никакого риска — так, потерять несколько ужинов в ресторане и не организовать какой-нибудь скучно-роскошный прием. Сразу понятно, почему у человека все хорошо с коммерческой частью жизни.
— Есть только одно «но», — сказал он, взявшись за вилку и нож, — надеюсь, мы с легкостью его уладим. Меня предупреждали, что у вас, как бы это сказать, репутация человека импульсивного, в чем-то даже эксцентричного. Городовые, суфражистки…
Задьявский разрезал мясо.
— Я не ханжа, Аркадий. Меня не волнует ваша личная жизнь. Но мне не хотелось бы привлекать лишнее политическое внимание, особенно к вечерам, которые я организую. Понимаете, что я имею в виду?
А я как раз только положил в рот кусок севрюги. Она просто таяла на языке… Я ему кивнул и, быстро проглотив, ответил:
— Вы хотите, чтобы вечер прошел без скандалов.
Задьявский довольно кивнул и положил в рот маленький кусочек отбивной.
— А еще лучше, чтобы и вся моя биография стала чуть менее провокационной, да? — добавил я.
— Ваша биография — это ваше дело. К тому же, скандал, как мы знаем, способствует привлечению внимания. Но соблюдение приличий будет не лишним.
Видимо, побаиваясь спугнуть революционную птичку, Задьявский отложил вилку и нож, полез во внутренний карман пиджака и достал оттуда конверт. Положил на стол и придвинул ко мне.
— Здесь триста рублей. Аванс. Рекомендую потратить часть на костюм для выступления, я могу посоветовать хорошего портного, но это, разумеется, на ваше усмотрение. Остальное получите уже после выхода книги.
Я взглянул на конверт, он выглядел чуть набухшим.
— А все-таки, — я никак не мог поверить своему счастью, — почему вы это делаете? Вы ведь даже не знаете меня, а если я мошенник? Возьму аванс и сбегу. Или уйду в творческий кризис и сопьюсь еще до премьеры?
Задьявский не спешил с ответом. Положил в рот еще кусочек отбивной, пожевал, откинувшись на спинку стула, и внимательно на меня посмотрел.
— В ваших стихах есть особое достоинство, — наконец ответил он, — а люди с таким самоощущением, пусть даже только лирическим, не позволяют себе так мелочиться.
Я задумчиво ему кивнул и отпил еще вина.
— Мой секретарь свяжется с вами через пару дней, расскажет подробности, уже с ним вы договоритесь о деталях.
Задьявский доел отбивную и вытер губы салфеткой.
— А завтра вы составите мне компанию на одной замечательной выставке. Если вы, конечно, не против. Будет интересно, обещают прогрессивное искусство. Хочу представить вас публике, вам это пойдет на пользу.
Не успел я ответить, как Задьявский еле заметным жестом подозвал официанта. Тот снова появился мгновенно и тихо, как привидение.
— Десерт? — обратился ко мне мой меценат. — Здесь делают отменный крем-брюле.
После десерта, когда я снова оказался в вестибюле, метрдотель проводил меня поклоном. Швейцар открыл двери так же услужливо и почтенно, как и в первый раз.
Театральная площадь медленно тонула в сумерках, небо стало иссиня-фиолетовым, густым, как «Шато Марго». Я повернул в сторону своей гостиницы и машинально засунул руку под пальто — проверить, на месте ли конверт. Он был все еще там. Я быстро пошел вперед, приподняв воротник. Даже не сразу заметил, как нещадно бьют порывы ветра. Ладонь онемела от холода, кожа иссохлась. Я спрятал руки в карман, и задувать начало уже под горло.
Я был счастлив, да, я ликовал, но почему-то… Не чувствовал всего этого. Аркадий Чернов, без пяти минут известный высокооплачиваемый поэт, готовлюсь к сольному выступлению и изданию сборника, никаких проблем с полицией, никакой ерундистики. Разве не этого я хотел?
У входа в гостиницу я обернулся. Увидеть бы хоть царского полицая Ларина, ей богу. Но улица за мной была пуста — только снег, ветер и окончательно сгустившиеся тени.
Глава 13. Встреча
Выставку, на которую меня позвал Задьявский, устраивали в усадьбе на Мясницкой. Когда-то здесь был просто частный дом, а теперь гнездовался музей нового искусства. Это было заметно — дом был с достоинством, трехэтажный, с колоннами, но голова льва над входом облупилась, а само здание чуть обветшало. В свете фонарей оно походило на декорацию к помпезной опере про обанкротившихся аристократов.
У входа толпились извозчики, фыркали лошади и даже стоял черный автомобиль, как из немого кино. Из дверцы, придерживая подол платья, выбралась дама в мехах. Руку ей подавал господин во фраке и начищенных до блеска ботинках. При взгляде на них я окончательно смутился за свой допотопный костюм и пожалел, что не взял в лавке, по совету Задьявского, хотя бы средненький новый.
Его самого я заметил у входа практически сразу. Он стоял в английском пальто с меховой отделкой, весь с иголочки, задумчиво поглаживал бороду и глядел снизу вверх на господина, который то и дело покачивался, дергал головой, интенсивно размахивал руками и вообще выглядел так, словно принял тонизирующих препаратов. Когда он обернулся, я узнал в нем Давыдова — одного из многочисленных меценатов, кружащихся на светских вечерах.
Как пояснил мне Лезин, его настоящая фамилия была другой, но какой — никто не знал. Лжедавыдов давно промотал наследное состояние, но продолжал поддерживать образ богача. Во-первых, потому что не умел иначе, а во-вторых, чтобы его продолжали считать человеком из высших светских кругов. Обычно чем сильнее он пьянел, тем в больших красках описывал кавказские усадьбы, крепости и прочие достопримечательности, которыми владел его род, и которые он уже трижды перезаложил.
Вот и теперь, когда я приблизился, я услышал знакомые речи.
— Башни, Леонид Иванович, в пять этажей, одиннадцатый век! А места… Греки когда-то искали там золотое руно. Вам непременно нужно приехать ко мне, я вам все-все покажу. А какая еда!!
Он по-итальянски поднес ко рту сложенные пальцы и потряс ими в воздухе.
— АААА, Аркадий! А вот и вы!!
Давыдов пьяно подхватил меня под локоть и с порога потащил внутрь, в шумный, светлый и насквозь прокуренный вестибюль. Я обернулся на Задьявского. Тот слегка выкатил пузо, поблескивая цепочкой от часов, и ободряюще кивал.
Я быстро понял, зачем появился Давыдов. На выставке он чувствовал себя, как дома, и исполнял роль эдакого промоутера восходящей звезды. Он кивал и махал гостям, которых набилось сюда, как в трамвай в час-пик, улыбался дамам и всем без разбору представлял меня как будущего Блока и нынешнего протеже Задьявского.
Публика была разношерстная — рядом с роскошными женщинами в ожерельях стояли безумного вида, в духе Бурлюка, художники, авангардистки в каких-то перьях. Нам навстречу выплыл коренастый господин с моноклем и треугольной бородкой, в котором я узнал режиссера Комиссаржевского.
— Аркадий, очень рад, очень рад. Вижу, вы сегодня нарасхват! Надеюсь, у вас найдется минутка, чтобы обговорить со мной один проект? Хочу привлечь вас к работе над либретто для оперы…
Его предложение меня ошарашило, но уже через полчаса я перестал такому удивляться. Оказалось, предлагать сотрудничество перспективному поэту было светской нормой, вроде как поздороваться и спросить, как дела, не ожидая никакого ответа. Один художник в ярко-желтом жилете предложил написать мой портрет, организатор выставки позвал в мастерскую к его протеже. К концу второго зала я уже путался в именах и лицах. Критик из «Золотого руна», поэтесса из кружка символистов, какой-то князь-меценат…
Давыдов все еще держал меня под руку и радостно всем показывал, как грамоту за школьное сочинение. Между группами людей сновали официанты с подносами, на которых подрагивали бокалы шампанского. Я схватил один, когда мы прошли мимо, к просторному залу с картинами по стенам. Давыдов тоже взял один — уже пятый…
Тут из-за моего правого плеча показался Задьявский, которого я еще в начале потерял из виду. Царственным жестом он указал на работы.
— Художники-примитивисты. Слышали о них?
— Замечательные работы, замечательные, — поддакнул Давыдов.
Я мотнул головой, Давыдов заговорщически улыбнулся и дернул головой.
— Они против всего академического, но не в духе ваших друзей-футуристов, — прищурился на работы Задьявский. — Эти не хотят в будущее, а наоборот, движутся назад, к истокам и народному искусству. Ничего, что я называю футуристов вашими друзьями?
— Кажется, мы теперь враги, — повел я плечом.
Задьявский удовлетворенно кивнул. Ему явно нравилось, что я порвал контакты с неотесанными, на его вкус, футуристами.
— Видите вооон ту картину? — ткнул в одно из полотен Давыдов.
Он указал на крупное полотно с кривыми фигурками и аляповатыми цветами. Что-то среднее между детским рисунком и Гогеном. Женщина в красном платье держала что-то похожее на рыбу. Или кота…
— Церковь требует снять с выставки за кощунство.
— Не вижу здесь ничего грешного.
— Верно, — улыбнулся мне Давыдов, как школьнику, который хорошо ответил урок, — но художница рисует еще и иконы в том же стиле. А это уже а-та-та! Власти считают, она потешается над религией.
Я посмотрел на картину внимательнее. Было в ней что-то очаровательное, как будто и правда писал ребенок, который смотрит на мир как на большое чудо, где нет никаких правил.
— Но есть здесь произведения и порадикальнее, — Давыдов подвел нас к следующей картине.
Перед нами было гигантское абстрактное полотно с цветными линиями и зигзагами. В будущем такие будут вешать в кафе как банальные постеры, а сейчас это, конечно, скандал. Задьявский достал сигару и стал ее раскуривать, удовлетворенно глядя на картину.
— Пока это стоит копейки, — прокомментировал он, — двести рублей. А скоро будет стоить минимум двести сотен. Надеюсь, так же будет и с вашими стихотворениями. В символическом смысле, в первую очередь…
— А вот тут, — Давыдов указал на соседнюю картину, двинув телом, как Джек Воробей, — геометрическая динамика пространства. Автор пробует поймать движение мысли, мы с ним вчера спорили, а возможно ли это без выпивки?
Он хихикнул и поймал еще бокал.
— Но решили, что это не важно! Главное, что движется стоимость его картин, — он расхохотался и сделал глоток.
Я понял, что мои реплики здесь вообще не требуются. Давыдов потащил нас к группе очередных гостей. Я с тоской оглядывал количество людей и картин. Стены были завешаны так, что почти не оставалось свободного места, даже под потолком что-то воткнули. Тут и там стояли группки людей. Все это напоминало аляповатый костюмированный базар. Все покупается, все продается, все блестит и звенит… Но надо было просто плыть по течению, если я хотел закрепить все эти полезные связи. Просто плыть по течению, Чернов...
В третьем зале Давыдов окончательно захмелел, Задьявский еще сильнее выкатил пузо. А я вдруг увидел в толпе два знакомых силуэта, извинился, и как можно скорее рванул к ним.
У одной из картин стояла Софья. На ней было черное платье по фигуре, приоткрывающее ключицы, золотые волосы волнами спускались на плечи. Она курила сигарету через мундштук и выглядела элегантнее обычного. А рядом, размахивая руками и что-то горячо ей объясняя, стояла Елизавета Достольская.
Если Софья рифмовалась скорее с роскошными гостями, чем с авангардистами, то Елизавета представляла второй полюс гостей, более отвязный. На ней было платье насыщенного изумрудного цвета, чуть выше щиколоток и с тугим корсетом, а ее рыжие волосы свободно струились по спине до самых бедер. Сверху красовалась шляпка, которую я ей подарил. Только сейчас заметил, какого Елизавета была небольшого роста — почти на голову ниже Софьи.
Достольская увидела меня первой и широко улыбнулась.
— Аркадий, какая встреча!
Она протянула мне руку для поцелуя. Я даже растерялся на секунду, когда касался губами ее тонких и теплых пальцев. Софья, заметив это, тоже подала свою, но для пожатия, по-мужски. Я взялся за ее ладонь и потерялся уже совсем.
— Мы тут обсуждали Гончарову, — сказала она, кивая на картину.
Мы втроем повернулись к полотну. На нем, без всякой вразумительной перспективы, был показан вход в продуктовую лавку, у которого сидели три женщины разных возрастов: совсем юная, в расцвете лет и старушка.
— Я считаю, что она революционерка, — чуть подняла подбородок Елизавета, — плевать хотела на академическую среду и ожидания мужчин. А вот Софья считает, что это ради эпатажа.
— Я так не говорила, — спокойно ответила Софья, словно битый час объясняла что-то маленькой девочке, — Я сказала, что эпатаж — это часть стратегии. Чтобы тебя заметили, нужно быть громкой, но это не заменяет таланта.
— А вы что думаете, Аркадий? — Елизавета повернулась ко мне. — Вы ведь чувствуете, что иногда можно нарушать правила?
Она смотрела на меня игриво.
— Да, конечно, — ответил я. — В смысле, правила для того и существуют, чтобы их нарушать. Ну, время от времени.
Что ты несешь, Чернов…
Елизавета улыбнулась. Софья метнула на нее взгляд и продолжила смотреть на картину.
— Время от времени, — повторила она с иронией, — какая революционная позиция.
— Не слушайте Софью, — рассмеялась Елизавета, — она циник.
— Только после шампанского, — улыбнулась Софья и взяла бокал с подноса официанта.
Я тоже взял два бокала и протянул один из них Елизавете. Она взяла его и продолжительно посмотрела мне в глаза. Софья сначала просто взглянула на нас, а потом резко повернулась и тоже посмотрела прямо на меня. Я не понимал, на кого из двоих смотреть, и стал глотать шампанское.
— Аркадий, — улыбнулась Софья, — раз вы так любите нарушать правила, вам должен понравиться самый спорный экспонат выставки. Он в последнем зале, мы как раз собирались посмотреть. Говорят, неизвестный художник выставил украденные скульптуры.
Тут я вдруг сообразил, что ничего не сказал про ее статью. А мне было, что ей сказать! Но Софья уже развернулась и пошла к дверям в следующий зал. Елизавета взяла меня под руку.
— Пойдемте? Так хочется посмотреть!
Софья шла впереди, не оборачиваясь, Елизавета придвинулась чуть ближе. Я почувствовал запах ее цветочных, с древесными нотками духов. То ли шампанское ударило в голову, то ли ее духи, но когда мы входили в четвертый зал, мне казалось, что я в него вплываю по теплым неспокойным волнам.
Зал оказался поменьше остальных. Здесь было полутемно, люди сливалась в одну коллективную, плотную тень и разглядывали что-то в глубине комнаты, куда резко, как на сцену, падал свет. Мы стали аккуратно пробираться через толпу. Я старался держаться поближе к Софье, чтобы, как только мы остановимся, сразу же сказать про статью. И одновременно выглядывал из-за спин людей, чтобы разглядеть арт-объект. Через промежутки между темными фигурами я видел деревянный помост с какими-то предметами. Обломки мебели, куски ткани… Я сдвинулся влево, чтобы обойти мужчину в шляпе и наконец нормально рассмотреть вещи, задел его по ноге — извините, извините.
— Ух ты, вы только гляньте! — воскликнула Елизавета.
И тут я… просто ошалел. На помосте стояли «наши» с Маяковским медные бюсты.
Вне всяких сомнений. Те самые. Только Глинку перемазали краской, а безымянных генералов замотали красным бархатом. Ломоносов стоял по центру, отдельно высвеченный лучом света. Один его глаз был закрыт темной тряпочкой, как у пирата.
Я лихорадочно перебирал в голове варианты. Как они сюда попали? Бурлюк продал их каким-нибудь друзьям, один из которых оказался художником? И ведь все в курсе, что бюсты краденные, раз об этом ходят слухи… Зачем же он их выставил? Тоже эпатаж, чтобы толпа разглядела талант? Все это слишком похоже на провокацию, да, дешевую провокацию…
Я залпом опрокинул шампанское. Ладно, между мной и бюстами — никакой связи. Волноваться, в общем-то не о чем…
— Вы так побледнели, Аркадий, все в порядке?
Елизавета смотрела на меня обеспокоенно.
— Да, это все сила искусства. Ошеломительная работа, — я высвободился из ее руки и указал на помост.
Софья повернулась и тоже взглянула на меня встревоженно.
— Расскажете, на что мы смотрим? — спросил я ее, чтобы отвлечь от себя внимание.
— Никто не знает, кто художник, работа анонимная, — она продолжала поглядывать на меня с сомнением. — Называется «Памятник забытым героям». Ирония, конечно, превратил почитаемых людей в шутку и мусор. Как бы намекает, что любая слава — это временно.
Елизавета подошла поближе к инсталляции.
— А мне нравится! К черту памятники.
— Елизавета, вы слишком буквально все воспринимаете…
— А с чего это вы взяли, что всегда правы в своих интерпретациях?
Пока они препирались, я наконец пришел в себя.
— Кстати о славе, Софья, спасибо вам за статью. Вы неплохо по мне прошлись, но благодаря вам я теперь тоже в компании героев. Правда, пока еще не забытых, — я кивнул на бюсты.
Софья улыбнулась и сделала небольшой реверанс.
— Я хочу пойти дальше, — резко объявила Елизавета. — Аркадий, вы со мной?
На секунду так захотелось забыть про эти чертовы бюсты, взять ее под руку, а еще лучше — подхватить на руки, и выйти отсюда вон, подальше от всего этого базара, чинности, приличий, тряпок, вежливых лиц, от которых так и разило то расчетом, то лицемерием. Я представил, как она заразительно хохочет, кладет руку мне на шею, как развиваются ее рыжие волосы…
Но я покачал головой.
— Я постою пока тут, полюбуюсь.
Все же я не мог отлипнуть от бюстов, нужно было выведать, чьих это рук дело и чем мне грозит.
Елизавета чуть надула губы, она явно была разочарована. Кивнула нам и ушла, покачивая бедрами. Мы с Софьей остались вдвоем.
— Вы действительно немного бледный, — тихо сказала она. — Что-то не так?
— Все так.
— Вы можете мне рассказать.
Она вопросительно заглянула мне в глаза. И чем дольше я на нее смотрел, тем больше мне казалось, что и правда могу. Причем не только про бюсты, вообще что угодно могу…
Я тряхнул головой. Только исповеди под гипнозом мне не хватало.
— Софья, я же патологический врун, — улыбнулся я. — Разве вы поверите моим словам?
— Не будьте мелочны, Аркадий, вам это не к лицу.
Она нахмурилась и отвернулась к бюстам. Я хотел от нее отстать, не припоминать ей ее же статью, всей душой хотел, но…
— Я же всего лишь цитирую вас, — сказал я. — Более того, думаю, что вы правы. Я ведь действительно лгун.
Чернов, угомонись.
— Даже вот эти бюсты. Знаете, а ведь это я их украл…
Ну давай еще подробности ей расскажи…
— Да, в Петербурге. Мы с Маяковским залезли в чужую усадьбу, раскрасили ее с ног до головы, и вынесли на себе все эти бюсты, чтобы продать в Москве. Верите вы мне или нет?
Софья повернулась. Она молча изучала мое лицо, словно взвешивая сказанное. Я почувствовал, что у меня разгорелись щеки. На кого я злился? На нее — за все, что она про меня написала? На Бурлюка — за то что подставил? На себя? За все сразу…
— Да что с вами такое?
Софья смотрела на меня встревоженно.
— Все в порядке.
— А что это за история про бюсты?
В ней явно боролись два человека: Софья Веснина, которая беспокоилась обо мне, и Селена Волкова, которая чувствовала, что упустила хороший разоблачительный материал.
— Нет никакой истории, просто немного вас разыграл. Заразился духом эпатажа и провокаций. Не берите в голову.
Я подставил ей локоть, предлагая взять меня под руку и словно говоря: да ладно, просто шучу. Софья продолжала пытливо на меня смотреть. Я отвел глаза, осмотрел комнату и заметил в противоположном конце Елизавету — она разговаривала с каким-то студентом и провожала нас с Софьей недобрым взглядом.
Только я подумал, что атмосфера накаляется, как в центр зала прорвалась сквозь толпу целая делегация взволнованных мужчин. В центре шагал упитанный солидный мужик с острой бородкой и седыми висками. Он явно был в бешенстве и заправлял командой, потому остальные трое вились вокруг него, пригибая спины, и что-то шептали, отчего лицо солидного становилось только мрачнее.
— Я им устрою. Я им такое устрою, — процедил он сквозь зубы, проходя мимо в направлении бюстов.
Толпа заволновалась, люди перешептывались и глядели вслед делегации. Что-то происходило.
— Кто это, вы не знаете? — спросил я Софью.
— Понятия не имею.
Вдруг перед делегацией невесть откуда показался Лжедавыдов. Он быстро и пьяно перебирал ножками и как-то забавно покачивался в процессе, будто пританцовывал. Его рубашка выбилась из-под пиджака. Он умудрился быстрее остальных добраться до бюстов, и я чуть перегородил ему дорогу — Давыдов точно должен был знать, что за шум.
— Не подскажете, отчего все так взволновались? — спросил я, положив руку ему на плечо.
Давыдов с трудом сфокусировал на мне взгляд.
— Ах, Аркадий, это вы. Такая нелепость. Из Петербурга пожаловал Петр Яковлевич Кузнецов. Статский советник. Говорят, это у него украли бюсты. Вы уже видели? Роскошная работа, так подорожает после скандала… Ах, да вот же они!!
Он пожал мне руку, качнулся и уставился на бюсты.
Что?!! Быть не может. Этого просто не может быть!
Делегация добралась до бюстов. Мужчина, возглавлявший ее, как выяснилось, он же Статский советник Кузнецов, уже не стеснялся в выражениях. Он рвал, метал и орал на всю комнату.
— Кто посмел! Кто!!!
Кузнецов злобно зыркал в толпу, его приспешники что-то ему говорили, вероятно, пытались успокоить, но все явно вышло из-под контроля. Кузнецов схватил одного из них за грудки и орал уже ему в лицо.
— Какой позор, а ты, червяк, говоришь мне держать себя в руках? Мне?!!
Толпа волновалась, все, разумеется, наслаждались сценой — не каждый день увидишь, как высокопоставленного чиновника бьет истерический припадок.
— Снять их оттуда, немедленно! — басил Кузнецов и властно указывал на бюсты. — А художника этого — из-под земли достану. Кто отвечает за этот балаган?
Кузнецов дергал своей острой бородкой, выставлял ее вперед, как оружие. Толпа чуть пятилась, словно он сейчас кинется на них.
— Давыдов! — скомандовал советник.
Лжедавыдов сделал пьяный реверанс и замер. Он явно прилагал немалые усилия, чтобы стоять ровно, но все равно пьяно покосился, как старая времянка. Кузнецов от этого, казалось, еще сильнее рассвирепел — его лицо побагровело, а нос, и без того крупный, словно стал еще больше, налившись кровью.
— Чтобы через пять минут этого здесь не было!
— Извините-с, дорогой господин, — еле разборчиво пролепетал он, — но это работа художника, просто так отдать не можем…
Он продолжил уже совсем невнятно.
— Иди отоспись, — забасил Кузнецов. — И завтра к девяти у меня. Как штык!
Давыдов пьяно поклонился — глубже и отчаяннее, чем того требовали приличия. Казалось, он сейчас завалится на бок. У Кузнецова угрожающе раздулись ноздри.
— Пошел вон!! — заорал он.
Давыдов сделал несколько шагов назад, и толпа его поглотила. Я видел, как он выбирается из нее к выходу, невинно пожимая плечами.
— Где эти проклятые городовые? — басил Кузнецов.
Глава 14. Нате
Гости окончательно взволновались — хохотали, ахали и обсуждали скандал уже в открытую, разве что пальцем не тыкали. Мужчина рядом с нами что-то шептал своей даме на ухо, та зажимала рот, плечи легонько подергивались. Лжедавыдов покачивался и глядел на все восторженно, словно в Диснейленде — происходящее явно нравилось ему больше самой выставки. Кузнецов продолжал орать про городовых.
Я наклонился к Софье, стараясь говорить максимально нейтрально.
— Кажется, мы достаточно увидели. Не пора ли нам в более тихое место? Тут так орут.
— Больше не хотите встречаться с городовыми?
— В другой раз, — улыбнулся я.
Мы стали пробираться сквозь толпу.
— Вы ведь понимаете, что у вас больше проблемы? — шепнула Софья. — Вам лучше уйти отсюда.
— Чтобы пропустить все веселье? Ну уж нет.
Я улыбнулся ей и, протискиваясь через людей, пытался осмыслить происходящее. Итак, я точно не в опасности. В конце концов, мои фотографии не расклеены по Москве, Петербургу и конкретно этой усадьбе с подписью «они не заплатили за товар». Просто в одном помещении одновременно находятся: я, бюсты и Кузнецов. Волк, коза и капуста… Никто, кроме меня, не знает, кто есть кто. Да я и сам не знаю... Нужно просто не выступать, не бросать никаких громких признаний — исследовать обстановку, пообщаться с людьми, выведать…
— Аркадий!
На выходе из зала стоял Задьявский. От него как раз отошли несколько человек, с которыми он вел беседу. Я представил его Софье, и наоборот.
— Шумят в дальнем зале, шумят, — Задьявский сдержанно кивнул в сторону стены.
— Какая свадьба без драки, какая выставка без скандала, верно?
Задьявский чуть сощурил глаза. Кажется, прикидывал, сколько бокалов я выпил.
— Петр Яковлевич вне себя, — продолжил он, удовлетворившись осмотром. — Могу его понять. Если бы из моей личной коллекции что-то так нагло выкрали… Впрочем, Кузнецов всех заткнет за пояс по части злости. Я немного знаком с ним. Он и в спокойном состоянии не самый приятный человек, а в бешенстве и подавно.
— Это мы заметили… — сказал я.
Софья поглядывала то на Задьявского, то на меня, пытаясь понять, что конкретно нас связывает.
— Злопамятный до умопомрачения, — продолжил Задьявский. — Поговаривают, что одного чиновника средней руки сжил со свету за одну только неудачную шутку, брошенную тет-а-тет, а тут такое, да еще и публично… Человек, который так ему напакостил, нажил себе смертельного врага, я вас уверяю.
— Вот бедолага, — сглотнул я.
— И действительно, надо же было так влипнуть, — Софья смотрела перед собой с лицом покерного игрока.
Задьявский прислушался к крикам Кузнецова и мотнул головой, мол, ну дает.
— Больше того, я думаю, что мы узнаем, кто этот бедолага, уже совсем скоро, — бросил он.
— Что именно вы имеете в виду? — Софья спросила машинально, профессиональным тоном.
— Как вы знаете, обвиняемый считается невиновным до доказательства противного, я бы не хотел распространять беспочвенные слухи…
— Что вы, разве мы похожи на тех, кто будет гоняться за беспочвенными слухами, — улыбнулась Софья, — как какие-нибудь журналисты?
Задьявский ухмыльнулся. Он перевел на нее взгляд и, кажется, только сейчас по-настоящему ее заметил.
— Уговорили-с, только для вас. Говорят, что у городовых есть очень конкретный подозреваемый.
Задьявский посмотрел на меня. Я демонстративно выпучил глаза.
— Ваш коллега.
Я выдохнул…
— Как же о нем писали… Сейчас-сейчас… Гигант в желтой блузе? Лицо, близкое к художественным кругам…
— Кого вы имеете в виду? — скосил под дурачка я. Хотя, конечно, уже все понимал.
Задьявский победоносно улыбнулся.
— Так, одного футуриста… Владимира Маяковского.
Моя одежда как-то мгновенно прилипла к спине. Стало жарко.
— Я же говорил вам, дорогой Аркадий, что с этой публикой не стоит заводить близких знакомств. Они все время кричат о будущем, но о каком будущем может идти речь, если их настоящие зиждется на мелких кражах и хулиганстве? Что может построить группа преступников?
— Вы тут недавно говорили, что обвиняемый считается невиновным до доказательства противного?
Задьявский осмотрел меня сверху вниз и обратно. Ему явно не понравилось, что я его подловил.
— Вы совершенно правы, — он чуть вздернул подбородок. — Так же как и подающий надежды поэт считается неуспешным до доказательства противного.
Вот мудила!
Только я открыл рот, чтобы высказать ему все, что я о нем думаю, как из соседнего зала донесся какой-то шум. Люди в нашей как-то резко замолчали и завертели головами. Гул нарастал — и вот уже стоял галдеж. Слышались крики и свист.
А потом и знакомый громоподобный бас, перекрывающий шум толпы.
Орал Маяковский.
— Вот вы, мужчина, у вас в усах капуста где-то недокушанных, недоеденных щей!!!
Конечно, они не могли пропустить такой вечер! Весь буржуазный сброд в сборе, и все прогибают спины, чтобы продать свои работы…
— Вот вы, женщина, на вас белила густо, вы смотрите устрицей из раковин вещей!
Это были строчки из «Нате». Видно, начал писать и обкатывает на публике, которой строчки и предназначены.
Я улыбнулся.
— Аркадий, — Задьявский коснулся моего локтя и чуть наклонился к уху, — надеюсь, их появление не доставит мне неудобств?
Он выделил слово «их» так, словно говорил о каких-то тараканах…
— Что вы, разве у вас в усах есть остатки капусты? Или вы вроде бы не смотрите ни на кого устрицей!
У Задьявского приоткрылся рот. Софья еле заметно усмехнулась.
— К вам это все не имеет никакого отношения, уж поверьте, — продолжил я.
Из дальнего зала громыхало:
— Все вы на бабочку поэтиного сердца взгромоздитесь, грязные, в калошах и без калош!!!
Задьявский покрывался красными пятнами. Я повернулся к Софье.
— Взглянем на представление?
Она забегала взглядом от одного моего глаза к другому. Видимо, то, что она там увидела, ей понравилось. Она протянула руку Задьявскому.
— Было приятно с вами познакомиться.
Тот растерянно ее пожал и посмотрел на меня.
— Имейте в виду, — шагнул он ко мне, — я не делаю предложений дважды.
— Ценю ваши принципы, — сказал я и протянул ему руку для рукопожатия.
Он принял и взглянул на меня так, словно я был дорогостоящим завтраком, вкус которого страшно его разочаровал. Мы с Софьей двинулись к выходу из залы. Задьявский остался стоять один посреди пустой комнаты, увешанной картинами.
— Часто разбрасываетесь меценатами? — спросила Софья, когда мы вышли в соседнюю залу.
— Честно говоря, это мой первый, — гордо сказал я.
— И как ощущения?
Я покачал головой из стороны в сторону.
— Нууу…
Я развел руками, мол, кто его знает.
Эта зала стояла пустой — остальные гости уже стеклись на крик Маяковского. Здесь было совсем тихо — было слышно только, как наша обувь стучит по паркету. На секунду показалось, что во всей усадьбе — только мы с Софьей вдвоем. Я мельком взглянул на абстрактное полотно с зигзагами, к которому меня подводил Давыдов и которое проплывало теперь мимо. В пустоте комнаты оно выглядело совсем иначе и прямо гипнотизировало.
— Я бы на вашем месте так не веселилась, — Софья посмотрела на меня сбоку, чуть повернув голову.
Свет уличных фонарей живописно высвечивал ее полупрофиль на фоне темноты комнаты. Я залюбовался на секунду. После ссоры с Задьявским меня вообще словно переключило — я вдруг увидел и почувствовал все вокруг себя, свободно задышал. Мне, конечно, не нравилось терять мецената, но связываться с мудаками — всегда себе дороже.
— Отчего же мне не веселиться? — игриво спросил я Софью.
— Оттого, что в парадные двери вот-вот ворвутся городовые?
В этот момент мы как раз дошли до конца залы и нам открылся вид на футуристический спектакль. Прямо посреди комнаты, возвышаясь над обступившей его толпой, стоял на стуле Маяковский. Он монументально вытягивал вперед руку, декламировал и то пытливо заглядывал публике в глаза, то отворачивал голову к потолку.
Разумеется, он был наряжен в желтую рубаху. Уж не знаю, какой прачке он ее отдал, но следов от краски не было видно — рубаха сияла, как солнце. На нем так и написано было: «я — гигант в желтой блузе».
Рядом с Маяковским подпрыгивал Каменский в авиаторских очках и тоже что-то выкрикивал — не самое цензурное.
Люди слушали их буйно. Все уже изрядно налакались и теперь больше походили на толпу на концерте, чем на публику художественной выставки. Какая-то дама в страусиных перьях демонстративно то отворачивалась, то прикрывала рот перчаткой, но при этом стояла в первом ряду, а когда ее пытались отодвинуть, зыркала так, что люди пугались ее чуть ли не сильнее футуристов. Рядом свистел какой-то студентик в галстуке-бабочке. Господин с тростью, одаряя всех запахом дорогого коньяка, орал соседу, что все это — истинное хулиганство, никуда не годится, вот в его-то время…. А потом тут же хохотал, хватаясь за пузо, на какой-то фразе Каменского.
Где-то рядом должен был быть и Бурлюк — он точно не пропустил бы такой перформанс. Я искал его глазами как единственного разумного человека из футуристов. Нужно было срочно уводить Маяковского отсюда, прятать, да хоть раздевать, только бы он не попался на глаза городовым и Кузнецову, которые придут сюда с минуты на минуту. Но Бурлюка нигде не было.
— Стоглавая вошь!!! — орал Маяковский.
Я продолжал судорожно придумывать, что же с ним делать. Подойду сам — пошлет. Переодеваться точно не станет, стащить его хотя бы со стула? Не дастся…
В толпе стоял Давыдов. Я на секунду прикинул, сможет ли он помочь, но тут же отмел эту идею — Давыдов стоял почему-то в пальто, хоть и нараспашку, весь раскрасневшийся, с размаху бил соседей по плечам и кричал, что вот это да, вот это он понимает.
Думая обо всем этом, я вдруг понял, что параллельно слушаю стих Володи и — болею за него. За него, Маяковского, с горячим сердцем поэта, против всей этой «стоглавой вши» вокруг. Мне прямо хотелось, чтобы он продолжал орать на них, полез в драку, выбил, как из старого ковра, из них всю эту манерность, жажду смаковать слухи, обсасывать стоимость чужих работ, усадеб, людей…
Но времени на рефлексию особо не было — надо соображать быстро. Я встал напротив Софьи, взял ее за руки и посмотрел ей прямо в глаза.
— Софья, мне сейчас очень нужна ваша помощь. Не успею ничего объяснить, просто доверьтесь. Мне нужно, чтобы вы срочно заняли Кузнецова минут на десять. А когда к вам туда подойдут городовые, не дайте им сразу вернуться обратно в первый зал.
Софья смотрела на меня грозно.
— Пожалуйста, я потом вам все объясню, обещаю.
— Ладно, Аркадий, — вздохнула она, — но только из-за того, что после собрания суфражисток я вам должна.
Я разулыбался и от радости затряс ее руки.
— Спасибо!!
Я чмокнул ей ладони. Это, предположим, было чересчур…
Софья удивленно вскинула брови, высвободила руки и быстро пошла в зал с бюстами. А я протиснулся в толпу за второй нужной мне актрисой. Она нашлась в третьем ряду от Маяковского. Завороженно смотрела на него и, что меня немало удивило, мастерски и ободряюще свистела, вложив в рот два мизинца.
— Елизавета, мне нужна ваша помощь, — я взял ее за локоть.
Она обернулась, с секунду на меня посмотрела и улыбнулась, — отходчивая.
— Для вас — всегда пожалуйста.
— Прозвучит бредово, но без вас я не справлюсь.
Я наклонился к ее уху и прошептал, что и в какой последовательности ей нужно сделать. Она расхохоталась, но потом увидела мой взволнованный взгляд, поняла, что я не шучу, и тоже приняла серьезный вид.
— Аркадий, вы в своем уме?
— Понимаю, предложение странное. Но у нас буквально пара минут, это лучший вариант. Спасаем революционера от тюрьмы.
Она с сомнением кивнула. Взвесила варианты.
— Не думаю, что сработает. Но давайте попробуем. Раз уж речь о спасении революционера.
В ней проснулась суфражистка с митинга — она поправила платье и вся сосредоточилась на своем задании. Я кивнул ей, нырнул обратно в толпу, протиснулся к распахнутому окну и влез на подоконник, чтобы Елизавете было видно меня, а мне — оба входа в зал: с улицы и из глубины дома.
Подоконник был холодным. Зима просачивалась через щели в раме, и я чувствовал, как ее ледяное дыхание хватает меня за пальцы. В дверной проем я увидел, что Софья уже сделала свою часть работы — она вовремя остановила Кузнецова с прислугой и что-то им втолковывала, забавно размахивая руками. Она аккуратно поглядывала на меня, а советник грозно и снисходительно поглядывал на нее и явно не понимал, как же ему избавиться от этой назойливой дамы.
Елизавета тем временем пробралась прямо к Маяковскому, заняла позицию и обернулась ко мне, всем видом показывая, что тоже готова. Я смотрел на них попеременно, вертя головой. А буквально через несколько секунд в вестибюле показалась и остальная труппа — трое запыхавшихся городовых.
Все были на своих местах.
Елизавета поймала мой взгляд, вопросительно подняла брови. Я поднял палец, словно говоря: секунда. И как только городовые поравнялись с дверями, кивнул ей.
Она была прекрасна. Взмахнув рыжими волосами, она крепко вцепилась в рубаху Маяковского. Тот замолкнул от неожиданности и чуть не повалился со стула, когда Елизавета, имитируя обморок, потащила его вниз, как русалка, утягивающая моряка в бездну. Вова подхватил ее и наклонился, слезая со стула, чтобы положить ее на пол, стул или себе на руки, тут уж не знаю — толпа обступила их и заслонила своим коллективным телом.
Я спрыгнул с подоконника и помчался к городовым. Те как раз зашли в двери и оглядывали толпу.
— Сюда, скорее! — Подпрыгнул я к ним. — Кузнецов сейчас всех на тряпки порвет. Что же вы так долго, он вас заждался.
Я повел их, подталкивая, через залу, к противоположным дверям. Городовые нахмурились и бодро пошагали со мной, как солдаты. Я довел их до следующей комнаты и попятился, выставляя руку:
— Проходите.
В следующем зале уже стоял Кузнецов. Нервно кивая Софье, он двинулся городовым навстречу. А я помчался обратно, протискиваться к центру событий.
В маленьком кругу, который образовали столпившиеся гости, была сцена, достойная театральных подмостков. Стул, отброшенный, валялся на полу. Лиза лежала на руках у Маяковского, откинув голову. Ее рыжие волосы копной спадали до пола, шляпка беспризорно валялась рядом, слышались ахи и вздохи. Пожилой господин протянул визитку личного доктора, две дамы вытащили из сумочек нюхательную соль. Я с удивлением отметил про себя, как хорошо они подготовлены к подобным ситуациям.
Маяковский растерянно смотрел на Лизу и легонько касался ее лица своей гигантской рукой. Смотрелся он как Кинг-Конг, который не знал, что делать с красавицей, чтобы ненароком ее не раздавить.
Я прорвался в самый центр круга и присел рядом с ними.
— Лиза, Лиза, очнитесь! — я коснулся Елизаветы и легонько тряхнул ее за плечо.
Она открыла глаза, словно только что проснулась и смотрела на нас непонимающим взглядом. На секунду я даже подумал, а не стало ли ей и в самом деле плохо, настолько это было правдоподобно.
Из толпы вдруг показался Давыдов с бокалом.
— Шампанского ей!! — он поднял бокал выше, намереваясь пробраться через толпу поближе к центру. — Ей срочно нужно шампанского, я уверяю вас!
Толпа не то что не пустила Давыдова, а даже немного оттеснила назад.
Маяковский смотрел на меня одновременно зло, взволнованно и почти с надеждой. Я, конечно, не был желанным гостем, но точно помогал ему с этой неожиданной проблемой и всем этим балаганом.
— Ей нужно на воздух, — сказал я ему. — Бери ее на руки, срочно.
Маяковский кивнул, подхватил Лизу и медленно распрямился. Гости отшатнулись, как единая волна, и начали расступаться, образуя коридор. Мужик, который недовольно шептал про хулиганство, пьяно махнул тростью и протянул ее вперед, словно отгораживая людей забором.
— Дайте дорогу! — скомандовал он, хотя дорогу и так уже давали.
Вова двинулся к выходу, я подхватил шляпку и пошел следом, а чуть позади увязался Каменский. Он стащил с лица авиаторские очки, хитро озирался по сторонам, а потом побежал к гардеробу. Руки Елизаветы безвольно болтались, волосы свисали до самых колен Маяковского. Всей компанией мы благополучно вышли из залы, закрытые плотной толпой взволнованных гостей.
В вестибюле Лиза чуть дернулась, хотела было распрямиться, раз ее роль закончена, но я незаметно дернул ее за палец, и она снова безвольно обмякла на руках у Маяковского.
— Она совсем без сил, — констатировал я. — Ее нужно куда-нибудь…
Я обвел глазами улицу. За соседним домом виднелся небольшой сквер.
— Туда! Положим ее на лавку. Пусть отдохнет под деревьями, подышит.
Маяковский, как робот, направился к дороге. Извозчики обступили нас с криками, но он так рыкнул на них, что те сразу же разбежались. Каменский подскочил и замахал на них руками для большего эффекта и зашипел, как злобная кошка.
Мы пересекли улицу, прошли сквозь ворота и положили Елизавету на лавку, поверх пальто. Мы с Маяковским присели на корточки рядом с ней, Каменский остался стоять. Лиза приподнялась на локте, взялась за голову и чуть покачала ей.
— Ах, это все шампанское. И духота. Спасибо, спасибо вам большое!
Она взяла Маяковского за руку и очаровательно ему улыбнулась. Тот совсем потерялся и радостно улыбнулся ей своими плохими зубами. Он пожал ей руку, аккуратно погладив палец, отпустил ладонь и резко поднялся.
Я встал вслед за ним.
— Рубаху помяли, — как бы в никуда сказал он.
Я пригляделся. Ни пятнышка. Даже на месте, где бант обычно прикрывал потертости, было пусто.
— Чем ты ее отстирал?
— Новая.
— Хорошая, но, поговаривают, что это сейчас главная улика в деле о бюстах.
— Так это не новости.
Маяковский смотрел то прямо перед собой, то на Лизу, которая присела на лавку и поправляла платье.
— Теперь тебя конкретно подозревают в краже. И желтая рубаха тебе сейчас только вредит — слишком много внимания.
Каменский подошел к нам и улыбнулся.
— Так ты поэтому весь этот спектакль устроил? — спросил он меня. — Чтобы это внимание отвлечь?
Лиза подняла голову. Мы обменялись взглядами.
— Какой еще спектакль? — удивился Маяковский.
— Да так, для спасения утопающих, — подмигнул мне Вася. — Вот эта вот история, что Аркадий с нами больше не дружит… Оказалось, все это просто спектакль, Вова. Друужит, еще как.
Лиза поднялась с лавочки.
— Кажется, я пропустила все самое интересное, — сказала она.
— Все самое интересное только начинается, — сказал Каменский и указал на ограду.
Мы вчетвером подошли к ней и взглянули на усадьбу, из которой только что выбрались. Из дверей быстрым шагом выходил Кузнецов со свитой, а рядом с ним, плечо к плечу, чуть нелепо перебирая ногами, чтобы поддержать темп, шагал Задьявский.
Глава 15. Утро
Я с трудом очнулся. Приоткрыл левый глаз — все тут же поплыло. Я закрыл его обратно. В голове тяжко ухнуло, как будто лифт сорвался в шахту, полную мутной воды. Попробовал открыть правый глаз. Стало почему-то получше — я сфокусировался на мятом краешке кружевной наволочки, открыл второй глаз. Свет был бледный и болезный. Попробовал приподнять голову, но это оказалось так неприятно, что я сразу бросил попытки, закрыл глаза и тут же провалился в тягучий сон.
В следующий раз — уже окончательно — я проснулся от того, что с кровати кто-то вставал. Зашелестел матрас, скрипнул металл. Я поднял голову, мозг ударило тупой болью.
На кровати спиной ко мне сидела женщина с растрепанными рыжими волосами и затягивала корсет поверх светлой полупрозрачной рубашки.
Интересные дела. Кто это? И вообще, где это я?
Я оперся на локоть, стараясь вообще не шевелить головой и шеей, и попытался восстановить ход событий. Выставка, Задьявский, бюсты… Парк, лавочка и Елизавета в зеленом платье, сидящая поверх темного пальто на фоне белого снега… Ее струящиеся по плечам.
Я уставился на копну рыжих волос перед собой. Волны те же.
Я аккуратно положил голову обратно на подушку и прикрыл глаза. Нет, подождите, пожалуйста. Надо подумать.
И тут я вспомнил еще кое-что. Как мы трое — Елизавета, Маяковский и Каменский — уже сильно навеселе мчимся за город, в ресторан «Яр» к Лезину и Брянцеву. Вспомнил цыган. Человек двадцать в ярких рубахах на залитой светом сцене. Рвали скрипки и гитары, горланили «Очи черные». Какой-то толстяк швырял в них деньги… Вспомнил сам зал — огромный, человек на двести, весь в позолоте, лепнине, каких-то персидских коврах. С зеркалами от пола до потолка. Были какие-то актрисы, купцы, казаки, офицеры… Мужики все расхристанные, красные от жары и выпивки, женщины — кто в драгоценностях, кто с вырезом почти до пупка…
Лезин с Брянцевым сидели за угловым столиком, точно. С двумя дамами, Верочкой и второй, как ее… Настенькой? Пили шампанское, очень сладкое, как сахар, потом перешли на водку. Они еще рассказывали нам с порога, как в прошлый раз цыганка в «Яре» танцевала на столе голой за тысячу рублей, а Шаляпин окно выбил, потому что душно… Брянцев все доставал из-под стола загадочные аптечные бутылочки темно-бурого цвета…
Я непроизвольно дернулся, вспомнив бутылочки. Услышав шорох, девушка на кровати повернулась. Фух. У нее было незнакомое, довольно красивое лицо с острым носиком и морщинками у глаз и рта. На глазах и щеках смазались остатки косметики.
— Проснулись, дорогой?
Она нежно, но как-то с усмешкой улыбнулась мне и продолжила возиться с корсетом.
— Я была уверена, что спать вы будете до обеда, — сказала она, не оборачиваясь. — Вчера столько речей было, вы, должно быть, потратили все силы.
Она игриво обернулась буквально на секунду — оценить, как я воспринял ее слова.
Я осмотрелся. Комната была незнакомая. На стенах — потускневшие темно-бордовые обои. Слева, рядом со старинным зеркалом красовался камин. Рядом — бархатная ширма. Со стены напротив на меня с картины смотрела девушка в белом платье — она полулежала на кровати с небесно-голубым балдахином.
Моя рыжая спутница тем временем накинула черный пеньюар и нырнула ступнями в мягкие тапочки в цвет одежды. Я приподнялся на локте.
— Тише-тише, — проворковала она, — я сейчас воды подам.
Она исчезла за ширмой, а через несколько секунд уже присаживалась на кровать, подавая мне прохладный стакан. Я привстал, опираясь на подушки, сделал несколько глотков. Состояние просто дрянь, у меня чуть ли руки не дрожали — похмелье было явно невыносимым для тела Аркадия. Девушка материнским движением поправила мне одеяло и чуть наклонила голову, глядя на мою беспомощность.
— Значит, — я прочистил горло, — я вчера речи толкал, говорите?
Она, как птица, наклонила голову в другую сторону, протянула руку и погладила меня по волосам.
— Аркаша, так мы же с тобой на «ты». Допил?
Она указала взглядом на стакан. Я неуверенно кивнул. Даже не помню, как ее зовут…
Девушка нырнула за ширму и, как ни в чем не бывало, стала приводить себя в порядок. Поплескала водой, видимо, умываясь. И стала напевать неожиданно уверенным, поставленным голосом:
— Точно дерево в бурю свирепую,
Что под ветром осенним дрожит,
Плачет сердце мое несогретое,
Надрывается, стонет, болит.
Она припудрила у зеркала нос и скулы, стараясь держаться ко мне спиной. Я незаметно разглядывал ее в отражении. Она растушевала под глазами карандаш, чуть подкрасила губы, расчесала волосы и подобрала их шпильками, выпустив у висков завитки.
— О приди же ко мне, ненаглядная,
Нежной лаской своею согрей.
Излечи мои раны сердечные,
О приди же, приди поскорей!
Я осторожно поднялся, нашел сваленные в кучу вещи, оделся. Девушка подошла к стулу у кровати, взяла с него платье в блестках и взглянула на меня.
— Ох, Аркашенька.
Она коснулась моей щеки, улыбнулась и вышла из комнаты. Из-под двери потянуло теплом, послышался тихий гул голосов откуда-то снизу. Даже не успел ничего сказать ей. Поблагодарить хотя бы. Эх, помнить бы за что…
Я подошел к зеркалу. Лицо было немного отекшим, под глазами — темные, но в чем-то даже выразительные круги. Думал, что будет хуже. Я заглянул за ширму, умылся водой из таза, прополоскал рот и пошагал к двери, искать, где бы тут справить нужду.
За дверью оказался небольшой коридор, весь увешанный картинами. Я прошел вдоль комнат — в какую из них мне нужно? Приложил ухо к одной из дверей, может, пойму по звукам… И тут дверь открылась.
На меня сверху вниз смотрел… Маяковский.
Вот те раз.
Он сначала нахмурился, как бы не понимая, что это я тут делаю у двери, а потом расхохотался. Из-за его плеча встревоженно и не без любопытства выглянула крохотная брюнетка. На ней был мужской костюм поверх голого тела размера на три больше ее собственного. Она походила на очаровательную мошенницу.
— Доброе утро, герой труда! — сказал Маяковский, кажется, нарочито громко.
От его баса захотелось взяться за голову и присесть. Видимо, страдания отразились на моем лице, поэтому он еще сильнее заржал.
— А ты как думал, судьбу родины решать?
Он хлопнул меня по плечу и пошел по коридору.
— Пойдем вниз, там все наши уже собрались.
— Вова, — хрипло сказал я, — поссать где тут можно?
Он указал на дверь в конце коридора.
— Долго там не задерживайся. Войска ждут!
Все нещадно меня подстебывали, а я не понимал почему. Что я там вчера вытворял? Наполеоном себя провозгласил? А ведь так и не спросишь…
Насвистывая, Маяковский спустился по лестнице. А за ним, весело на меня поглядывая, двинулась его темноволосая дама.
Стоило мне зайти в туалет и взглянуть на мраморный бачок, как на меня снизошло еще одно воспоминание.
Мы все еще сидели в «Яре», время клонилось к трем. Вместо хора на сцене был только один цыган. Высокий, с широкой грудиной, в расшитой цветастой рубахе, он так пронзительно запел про любовь и тоску — густо и бархатно, с надрывом, что у меня аж сердце защемило. И не у меня одного — хотя половина зала все так же бесновалась, другие примолкли и слушали, облокотившись о спинки стульев, столы, компаньонов и компаньонок.
В этом относительном спокойствии у дверей и началась какая-то возня. Толпа людей, скопившихся там, всколыхнулась, расступилась и в зал ввалился Бурлюк — в зеленом пиджаке и с красно-фиолетовой собакой во всю щеку. Глядел он серьезно, словно сейчас начнут стрелять, но выглядел так, словно стрелять будут клоунскими шариками. Но всем все равно будет больно.
Через весь переполненный и сверкающий зал он углядел меня и, глядя мне прямо в глаза, направился к нашему столику…
И все. Финита. Провал. Дальше опять ничего — только эта довольно неинформативная вспышка. Ладно, по крайней мере, теперь я знаю, что напился в «Яре». Уже неплохо.
Я пошел вниз по лестнице. В полутемной гостиной меня действительно ждала вся компания. На протертом бордовом диване лежал, скрестив ноги, Бурлюк. У ухе у него поблескивала жемчужная сережка в виде капли. В углу комнаты Каменский за роялем наигрывал какой-то романс. В шляпе с пером и халатике наподобие пеньюара поверх костюма он был неотразим. Маяковский сидел, развалившись, в кресле и насвистывал себе под нос в контрапункт Каменскому. А рядом с ним качалась в такт музыке брюнетка в костюме.
В соседнем кресле сидел, держась за лохматую голову, Лезин. Он уперся локтями в колени, весь сгорбился и выглядел так, словно только что проиграл в казино дом и машину. А может, и всю семью.
Когда лестница подо мной заскрипела, все оживились. Кроме Лезина. Тот сокрушенно посмотрел на меня из-под сбившейся челки, и снова опустил голову. Бурлюк что-то шепнул брюнетке, явно комментируя мое появление, та тихонько хохотнула. Каменский перестал играть и широко мне улыбнулся.
— Ладно! Что я вчера натворил? — не выдержал я.
Бурлюк с Маяковским переглянулись.
— А ты не помнишь? Даже не знаю, с чего начать, — начал Бурлюк. — Я и не знал, что ты у нас такой… Революционный.
— Ага, предлагал брать штурмом Зимний, — включился Каменский, — но почему-то без матросов. Матросов, наставивал, не пускать. А дворец брать непременно под цыганские романсы…
Он развернулся к роялю и театрально наиграл что-то в шаляпинском духе.
— Сделать свое правительство, — подхватил Бурлюк, — но набрать туда только поэтов, женщин и журналистов. И чтобы всем выплачивали хорошие гонорары — по утрам и по вечерам.
— Неплохое правительство, — вытянула ноги брюнетка, — я бы пошла!
Так, ну пока звучит неплохо. Просто нес чушь. А что ж они так угорают-то… Словно поймав мою мысль, Бурлюк привстал, чтобы освободить мне место на диване. Мол, ты лучше присядь.
— Мой любимый момент, это когда ты стоял на столе с цыганом в обнимку, — продолжил он, — а когда твоим планам возмутился один купец, ты, ну, как бы это сказать…
— Снял штаны и продемонстрировал свое к нему отношение, — заржал Каменский.
— Я… Что сделал? — скривился я.
— Ты как бы сказал ему: дорогой господин, ссать я хотел на ваше недовольство, — рассмеялся Бурлюк.
Все, кроме Лезина, загоготали. Брюнетка тоже похихикала, хотя и посмотрела на меня с неповторимой жалостью во взгляде.
— Но это так, по мелочи, — сквозь смех продолжил Каменский, — а вообще...
— Так, стоп, — прервал его я. — Кажется, я больше не хочу знать подробности.
Я присел на диван, почесал макушку.
— Лезин, — обратился я к поникшей голове, — а ты-то чего?
Лезин что-то тихо и неразборчиво пробормотал.
— Проигрался — пояснил Бурлюк.
Тут Лезин вскочил, прошагал через комнату, ни на кого не глядя, и скрылся за бархатной шторкой.
— Ну прям уж проигрался, — примирительно сказал Каменский.
— Поставил статью в «Русском слове» против сюртука от какого-то купца… — пояснил Бурлюк.
За шторкой громыхнула дверь. Стук разошелся в моей голове раскатами боли, я поморщился.
— Да уж, — сказал я, — ночь великих открытий.
Тут переглянулись уже брюнетка и Маяковский.
— Хорошая ночь. Арка, спасибо, — Маяковский махнул рукой, как бы показывая гостиную, — погуляли так погуляли.
— Ты же раньше меня называл Аркеда, — с сомнением сказал я.
Маяковский широко улыбнулся.
— А я думал, ты не хочешь знать подробности.
Я выставил ладонь, мол, стоп-стоп-стоп. Не хочу. Теперь уж точно не хочу.
— Ладно. А мы вообще где?
Я осмотрел гостиную. Выглядела она аристократично — с бархатом, шелком, высоченными шкафами с библиотекой. Рояль, опять же.
— У меня в гостях.
Брюнетка встала, быстрым шагом подошла ко мне и протянула руку для рукопожатия.
— Альбина Леонидовна Задьявская.
Я растерянно взял ее руку, и тут случился еще флешбэк, самый короткий — и самый неприятный. Как мы вываливаемся из пролетки с извозчиком, где взгромоздились друг на друга всей пьяной компанией, и я ору, пошатываясь и размахивая руками, что за все платит Леонид Иванович Задьявский…
Что б я еще раз так загулял… В этом теле — да ни за что!
— Приятно… Познакомиться, — я пожал ее руку и окончательно растерялся.
— Не волнуйтесь, папенька ни о чем не знает.
— Вообще, Аркадий, кое-что тебе все-таки нужно знать о вчерашней ночи, — потянулся Бурлюк.
— Да ну, Давид, не гневай вояку, — сказал Каменский, встал из-за рояля и плюхнулся в кресло Лезина.
— Давай уже, я ко всему готов, — откинулся на спинку дивана я и прикрыл глаза.
— Про бюсты правда не помнишь? — раздался голос Бурлюка.
Я приоткрыл один глаз и взглянул на него. Давид выглядел как школьник, который положил учительнице на стул подушку-пердушку и она вот-вот на нее сядет.
— В общем, была беспощадная диверсия, но художественно я оцениваю ее высоко. Вы с этим вот господином, — он кивнул на Маяковского, — решили повторить свою петербургскую работу. Уж не знаю, где ты раздобыл адрес Кузнецова… Кузнецова помнишь? Статский советник.
Я кивнул.
— Ну вот, притащили вы к его дверям бюсты, выставили пирамидкой и расписали все этими… Ты еще слово такое придумал удачное….
— Граффити! — подсказал Каменский, подняв указательный палец вверх.
— Ага, они самые! Граффити. Наворотили вы там, конечно, знатно. Ты не подумай, я вас пробовал отговорить, но сила художественного жеста победила.
— А что нас отговаривать, — Маяковский убрал руки за голову, раскинув локти, — пусть знают, заплывшие жиром и ленностью, что такое протест народа.
Я поочередно посмотрел на всех троих, потом на Альбину и обратно на Бурлюка. Не нравилось мне это все.
— Как мы вообще добыли эти бюсты? — спросил я.
— Их с выставки так не забрали, — объяснил Бурлюк, — все разбирались, кому они теперь принадлежат, да так и не выяснили. Ну, вы залезли с заднего хода и….
— Нас кто-нибудь видел? В обоих точках.
— У музея вряд ли. А у Кузнецова лакей поорал. Но там темно было, вряд ли он вас опознает, — ответил Каменский и налил себе воды из кувшина на столике.
— Разве что по цитатам из стихов, — задумчиво сказал Маяковский. — Хорошо у тебя там было. «Рвусь из сил – и из всех сухожилий, но сегодня – опять как вчера: Обложили меня, обложили. Гонят весело на номера!».
Я тяжело вздохнул. Живешь-живешь свою жизнь, никого не трогаешь, строишь карьеру, а потом одна вот такая пьянка — и все коту под хвост.
— Аркадий, ты не унывай, — подбодрил меня Каменский, — главное, что работа получилась хорошая, провокационная!
— Адрес помните? — спросил я.
Бурлюк кивнул.
Я встал с дивана, чуть придерживая голову.
— Тогда поедем. Хочу посмотреть на свое творение при дневном свете. Или на его остатки.
Каменский подскочил так резво, как будто и не пил вчера. А может, и не пил — все в нем так и светилось здоровьем, даже светлые взлохмаченные кудри. Он нацепил на них шляпу с пером и призывно посмотрел на друзей. Маяковский тоже поднялся, улыбнулся — ему затея явно нравилась. Бурлюк тоже слез с дивана.
Я оценивающе посмотрел на желтую рубаху Маяковского. Видеть ее уже не могу, честное слово!
— Пальто у тебя есть, гигант?
— Ещё какое!
Когда мы нырнули за бархатную занавеску в полумрак прихожей, он гордо снял с крюка шинель и показал мне. Я от души расхохотался. Шинель была длиннющей, до самого пола, я даже не знаю, где он достал эту двухметровую дуру. Когда Вова ее надел, он стал похож на призрака неупокоенного солдата, только на ходулях.
Каменский и Бурлюк тоже не подвели. Вася присовокупил к образу драную коричневую шубу, а Давид — ярко-синий приталенный сюртук, увешанный сияющими брошками, как елка. Ну и компания.
Я пошарил по одежде на крюках. Моего пальто не было. Я взвыл от собственной тупости и зло схватил первое попавшееся. Проверил, нет ли в карманах документов или еще чего-то, что пригодилось бы его владельцу, и нацепил на себя. Мне терять уже нечего, я теперь матерый, как оказалось, мародер.
Пока я подбирал себе новую одежду, Маяковский как-то незаметно нырнул обратно за занавеску. Через тонкую щель я увидел, как он прощается с Альбиной — молча взял ее руки в свои и нежно-нежно на нее смотрел. А потом обнял, приподняв от пола. Ее светлые ступни выскользнули из тапочек и повисли в воздухе, как будто она взлетела. Смотрелись они так, словно девушка провожает солдата, шинель еще эта…
Уже выходя из дверей, я вдруг понял, что, скорее всего, в доме свободолюбивой дочки Задьявского есть только одно пальто — ее папеньки… Рукава были чуть коротковаты. Ай, горит сарай…
Дальше меня ждали примерно полчаса омерзительной тряски в «Ваньке» — скрипучей телеге, воняющей лошадиным навозом, на которую нам хватило монет. Небо серело низко, как провалившаяся старая простыня, а Москва уже вовсю торговала, орала, носилась по своим делам. Я закрыл глаза, спрятался поглубже в ворот пальто, вкушая запах дорогого одеколона, исходящий от ткани, и старался прикрыть уши, чтобы немного подремать в дороге — башка раскалывалась, даже несмотря на относительно свежий и холодный уличный воздух.
На Малой Дмитровке извозчик провозгласил, что мы приехали. Это был район, где, казалось, обычных людей вообще не водилось — вокруг одни государственные рассадники: дума, какие-то министерства, здание полиции. И все же перед нами возвышался пятиэтажный жилой дом. Встали мы, как и планировали, на углу, чтобы не подъезжать торжественно ко входу и, как оказалось, разумно поступили, потому что у массивных дубовых дверей и парадной арки толпился народ.
Я сунул извозчику монеты и спрыгнул с тарантайки. Интересно, получится ли у нашей компании мечты в прикидах, как для лихорадочного Голубого огонька, остаться не сильно замеченными?
Мы подошли к краю толпы, я выглядывал из-за плечей и шляп, стараясь рассмотреть, из-за чего суета. Но что-то внутри меня уже догадывалось, насчет чего, мне просто не хотелось верить в эту нелепицу. Я пробрался поближе к месту действия и увидел то, что и должен был увидеть — перед входом толпились городовые, а у них под ногами, возвышаясь бесформенной кучей, стояли злополучные бюсты. Краску с них и с дверей уже стерли — она осталась на поверхностях в виде еле-заметных потеков.
Я как стоял, так и замер на месте. Никак не мог шевельнуться, как парализовало. Зачем? Ну зачем я это сделал? Проблем мне мало??!
Перед городовыми стоял, выпятив грудь, лакей. Молодой парень, явно приодевшийся для своего выхода — идеально выглаженная ливрея, пуговички начищены до блеска. Говорил громко, явно наслаждаясь вниманием публики.
— Так вот, господин пристав, — он обратился к самому высокому городовому, с круглым животом и усами, — стою я в вестибюле, все тихо. Несу службу. Я, вы знаете, ухо держу востро.
— Ага, дрых он, собака, — шепнул мне с усмешкой Бурлюк.
Каменский прыснул, прикрыв рот рукой.
— Вдруг слышу, — продолжил Лакей, задрав подбородок, — какой-то шум снаружи. Я выскочил!
— Точнее посмотрел в окно, — как переводчик, дублировал его слова Бурлюк.
— У крыльца толпа людей, все разодеты, как черти. Темно было, всех не разглядел, но один был прямо выдающийся. Здоровенный, как шкаф, в шинель замотан, как в ковер, — Лакей сопровождал свои описания взмахами рук, показывая рост и длину шинели Маяковского.
Я аккуратно придвинулся так, чтобы Вову было поменьше видно. Если это вообще было возможно….
— Рожа наглая, волосы черные, убраны назад. А рядом с ним второй, худой такой, тоже высокий, но пониже. Взлохмаченный, как с постели только что встал. Взгляд безумный. Лет двадцать пять, не больше. Пальто драное. Усмехался все время и как-то, знаете, цинично, пока здоровенный укладывал бюсты.
— Цинично, — повторил Бурлюк. — Арка, поздравляю, это почти комплимент.
— Тшшшшш, — прошипел я сквозь зубы.
Я чувствовал, как внутри меня все сжимается от негодования. А ноги и руки словно онемели. Надо было уходить, пока лакей нас не увидел, но я не мог двинуться с места. Застыл, как завороженный, как будто кто-то поджег все мои сбережения, и искры вздымались в воздух, и огонь был такой красивый…
— Что еще делали? — городовой держал в руках блокнот и ручку.
— Так вот складывали бюсты, — воодушевился еще сильнее лакей, — знаете, как дети малые. Хохотали при этом. Вон какая пирамидка, — он указал на гору бюстов.
По толпе прокатился смешок. Маяковский громко ухмыльнулся. Он вообще выглядел очень довольным — скрестил руки на груди и смотрел на лакея с каким-то почти нежным интересом. Я пихнул его в бок.
— Володя, ты талантливый архитектор, — Бурлюк хлопнул Маяковского по плечу.
— Это они измазали? — городовой кивнул на надписи.
— Не они.
— Как не они?
— Может, и они, почем знать! Я видел, как складывали. Они!!
— Так они или не они?
— Нет, не они, не знаю!!!
— А вы почему их, собственно, не остановили? — нахмурился городовой.
Лакей на секунду потерялся, но сразу же взял себя в руки.
— Я отпугнул! Задерживать, господа, это уже по вашей части. Так вот, хозяин потом подсчитал — на двести рублей убытка! От краски! Еле оттерли!
— Какие там двести рублей, — цокнул Бурлюк, — двери сияют, как новые.
Тут я был с ним согласен. Привирать-то зачем.
— Что намазано-то было? — продолжал допытываться городовой.
— Буквы какие-то, строчки. Я все записал, я вам передам листок, он у меня в вестибюле, — заторопился лакей.
— Ну, теперь можно не волноваться, — шепнул Бурлюк, — они же неграмотные, лакеи эти. Их на работу берут за прямую спину и холопский нрав.
Я же внутри подсчитывал преступления: порча имущества, вандализм. Дважды. Кража бюстов. Интересно, а возврат украденного сочтут смягчающим обстоятельством?
— Так, что еще было? — спросил городовой.
— Я вмешался! — лакей выпрямился, явно гордый собой. — Распахнул двери!
— Эх, тоже мне рассказчик, он же в прошлой главе уже выскочил из дома… — покачал головой Бурлюк.
Но городовой на эти неточности не обратил внимания, просто кивал и продолжал записывать.
— Я заорал: стоять! — повысил голос лакей. — Они шарахнулись, как дикие собаки. Шакалы. Бросились вон, по мрамору.
Все с любопытством посмотрели под ноги.
— Убежали они, в общем, — закруглялся лакей. — Я бросился за ними, но они быстрые оказались.
Маяковский тихо засмеялся — низким, грудным смехом. Тут уже не требовался Бурлюк-переводчик. Я понял, что никуда лакей не бросался…
— Хорошо их запомнили-с? — буркнул городовой, не поднимая голову от блокнота.
— Еще бы! — энергично закивал лакей. — Я таких рож в жизни не видел. Увижу — узнаю в одну секунду.
В целом, больше нам тут делать нечего. Я, приложив немалые усилия, аккуратно попятился назад, через толпу, утягивая за собой Маяковского. Тот так наслаждался спектаклем, что стоял бы тут до самого вечера.
— Чернов, вот теперь ты настоящая знаменитость, — Маяковский хлопнул меня по плечу. — Как ты и хотел.
Я посмотрел на него исподлобья. Ага, ехидничай давай, я же тут один знаменит.
Надо было срочно придумывать план действий, как-то перестраховываться. Но сначала поесть, да, позавтракать — голодный, как пес, так невозможно думать.
Мысль о еде меня как-то подуспокоила. В целом, чего переживать? Ну да, наворотили дел, попались, но разве найдешь кого в целой Москве по такому описанию? Бюсты, считай, вернули. А это вообще достойный жест, примирительный.
Я рассеянно оглядывал толпу, раздумывая, что я хотел бы съесть на завтрак, раз с бюстами все плюс-минус обошлось.
И тут я его заметил. У фонарного столба, чуть поодаль, сложив руки в карманы и профессионально-безучастно осматривая людей, стоял царский полицай Ларин. Он встретился со мной взглядом и, кажется, впервые за все время нашего знакомства еле-заметно улыбнулся. Он явно имел в виду: вот вы и дали нам повод, господин Чернов.
Глава 16. Бег
Увидев Ларина, я машинально попятился назад, чуть не повалив Бурлюка.
— Нам надо срочно уходить, — сказал я ему и развернулся.
Бурлюк посмотрел на царского полицая, потом на меня — и кивнул, ни о чем не спрашивая. Шепнул что-то Каменскому, тот тоже кивнул и молча потащил Маяковского за рукав. Мы вчетвером развернулись и стали отступать обратно к толпе, за угол дома.
Я перебирал в голове варианты: Ларин вчера следил за мной? Как долго? С какого момента? Что он видел?!
Я обернулся. Ларин медленно двигался за нами, не спуская глаз, словно акула. Я ускорил шаг, наша компания тоже. Полицай заторопился, и когда мы стали пробираться через толпу, подошел ко мне вплотную со спины и взял за локоть.
— Господин Чернов, — сказал он, наклонившись к моему уху. У него оказался неожиданно высокий голос, почти женский, — вы же понимаете, что в сумме ваши преступления теперь значительны? Антигосударственная агитация, участие в собраниях, драка с городовым, провокация власти. Кражи.
Я повернулся к нему. Кражи — во множественном числе? Откуда он знает? Они, что, хотят подбить все это под одно политическое дело? Ларин въелся в меня стерто-стальными глазами.
— Рекомендую всерьез подумать о нашем предложении. У вас есть сутки.
Я дернул локоть, он отпустил и остановился, дав нам уйти. Обернувшись, я увидел, как он стоит, не двигаясь, по центру толпы и провожает нас взглядом.
Когда мы выбрались на соседнюю улицу, оставив дом, толпу и бюсты позади, Бурлюк оглянулся, остановился и посмотрел на меня довольно серьезно.
— Что за темный человек?
Каменский и Маяковский тоже остановились. Я понял, что пришло время все рассказать, и кратко обрисовал им ситуацию, описал слежку, задержание и сделку, которую мне предлагали.
— Да уж, не вовремя с этими бюстами… — прокомментировал Бурлюк.
— В тюрьме жить можно, — попытался приободрить меня Каменский, погладив усы, — там много достойных людей, которые за настоящую свободу борются.
Маяковский смотрел на меня с гордостью. Молча подошел и сгреб меня в объятие так, что у меня захрустели кости.
— Ладно, потом полобызаетесь. Давайте-ка позавтракаем, — предложил Бурлюк. — Желудок пустой, думать решительно невозможно.
Мы сели в первом попавшемся трактире за столиком у окна. Глядя на мутное, замерзшее по краям стекло, через которое сочился болезненный зимний свет, я обдумывал свое положение.
Злиться на самого себя сил не было, да и делу это не поможет. С детства ведь таким был. Только сделаю что-нибудь ладное, с пользой для общества, как все сам испорчу и саботирую. В школе шел на золотую медаль, а потом, без всякой на то причины, разом перестал ходить на уроки. Слонялся по городу, добивал в подъездах бычки, царапал свое имя на ржавых качелях. Никогда сам себя в такие моменты не понимал. Знаю только, что внутри будто таймер стоит и заложена взрывчатка — раз в какое-то время все взрывается, а я стою и разглядываю ошметки своей жизни с каким-то отстраненным интересом. Но спустить по тупости еще и вторую жизнь было бы слишком глупо даже для меня.
Какие есть варианты? Бежать не выйдет — или найдут, или проведу остаток лет в глухой деревне где-нибудь за Уралом, с обледенелым сортиром на улице и самогоном у печки. Как-то использовать свои связи? Задьявский открестится, Брюсов без особого политического влияния. Не собрания же мне устраивать? Да и кто в здравом уме пойдет защищать мелкое воровство…
Принесли уху. На поверхности, сталкиваясь друг с другом, плавали лужицы масла. Медленно тонул по центру пучок укропа. Футуристы застучали ложками по дну, перебрасываясь абсурдистскими репликами о полиции, я взялся за свою, но аппетита не было. Нужно было что-нибудь придумать, что-нибудь придумать…
Я положил ложку на поверхность ухи. Жидкость, перебираясь через края, скатывалась в углубление и медленно заполняла выемку в металле. Я оглянулся по сторонам — и вдруг заметил за угловым столиком идеально выбритого гражданина с зализанными волосами. Как и Ларин в нашу первую встречу, он сидел с газетой, но вместо того, чтобы ее читать, разглядывал наш столик. Когда мы встретились глазами, он, как ни в чем ни бывало, перевел взгляд на страницу. Либо меня взяла паранойя, либо царские полицаи не такие уж и дураки, чтобы просто так отпустить меня без слежки.
Я окунул ложку, хлебнул ухи. Та была горячей, наваристой, я съел еще несколько ложек, глядя на потенциального полицая. Тот спокойно читал газету. В моей голове словно прокручивались со скрипом шестеренки. К концу тарелки, когда мы заказали по пиву официантки с потными подмышками, я уже все придумал.
— Вася, — повернулся я к Каменскому, — говоришь, после тюрьмы у тебя появилось много полезных знакомств?
— Ну? — он вытер пивную пену с усов.
— Мне бы залечь на дно на пару недель. Получится организовать?
Каменский поджал губы, задрал брови и принял активно размышляющий вид.
— Есть одно место, в Хамовниках, у меня там живет один очень хороший друг. Полиция в эти края не суется. Единственное… Мишка он парень особый — анархист, спартанской историей увлекается…
— То, что надо, — обрадовался я. — Что делать надо? Телеграмму?
— Не надо. Миша к гостям всегда готов, коллективист до мозга костей. У него для тебя уже чайник греется.
Я кивнул и стукнулся стаканом пива с Каменским.
— Слушай, Вася, — выпив, спросил я, — а за что ты в тюрьме сидел?
— Так я же тебе говорил! — встрял Бурлюк. — В «Мнемозине» еще. Он поезд в революцию угнал. Вася наш вообще большой политик. Комитетом стачки руководил, депутатом избирался в Перми и выступал за отделение Нижнего Тагила, хотел там тотальный социализм устроить.
— И ведь почти сработалось, — вздохнул Каменский, — у нас телеграф был, станции…
Он мотнул головой и еще раз приложился к стакану. Но тут же приободрился. Каменский вообще был отходчивый, легкий на подъем молодой еще вполне парень, который совершенно не выглядел на то, что делает. Или, по крайней мере, делал.
— Надо только этого с хвоста скинуть.
Вася кивнул на угловой столик, где спрятался за газетой полицай.
— Давно ты его заметил? — удивился я.
— Еще у дома Кузнецова.
Ну и ну, вот что значит опытный революционер.
— Этого я беру на себя, — включился Маяковский, который прежде задумчиво смотрел на стол и помалкивал. Это было на него не похоже, и я сразу заподозрил что-то неладное.
И действительно — как только мы встали из-за стола и влезли в верхнюю одежду, Маяковский, чуть не расталкивая трактирные столики, направился прямо к царскому полицаю. Замахнулся, сорвал со столика раскрытую газету и заорал ему прямо в лицо:
— Жрешь, БУРЖУЙ?
Мы с Бурлюком и Каменским быстренько ретировались к выходу, и уже закрывая дверь я увидел, как царский полицай, будучи вдвое меньше Вовы, заломил тому руку и повалил Маяковского лицом в стол. Я хотел было рвануть внутрь, но Каменский схватил меня за плечо.
— Бежать надо, Маяк ему нужен. Сейчас за нами рванет. Спрашивать с тебя регистрацию.
Я тряхнул головой и кивнул ему. Вася звучал разумно, а мощный революционный опыт сильно добавил ему авторитета в моих глазах.
Мы рванули по улице, чуть не сбив какого-то чинушу в шубе на углу. Обернувшись, я понял, что Вася прав — метрах в тридцати от нас показался царский полицай. Черт!!
— Сюда!
Каменский нырнул в арку, я полетел следом, поскальзываясь на повороте. Мы насквозь пробежали какой-то помпезный двор и вынырнули на улицу, полную народу. Я летел, уже не различая дороги, мимо извозчиков, трамвая, лавочек, какой-то бабы с корзиной, которая выругалась нам вслед. Полицай летел за нами, расталкивая толпу. Полы его пальто хлопали, даже не застегнулся, труженик.
Мы свернули в переулок, неожиданно узкий и грязный для этого района. Я чуть не вляпался в вонючую кучу снега у стены. Каменский бежал ловко, как кошка, почти бесшумно. Мы с Бурлюком, которого уже одолевала одышка, выглядели как старшеклассники, пробухавшие все занятия по физре. На горизонте показалась груда ящиков, Вася перепрыгнул через них, как легкоатлет. Бурлюк, подтянув штаны, попытался повторить маневр, зацепился своим синим пальто, чуть не завалился, я подхватил его за локоть.
— Аккуратнее, агент британской разведки.
В ответ Бурлюк только еще тяжелее задышал. Шутку он, конечно же, не понял. У меня тоже сердце колотилось, как бешеное, легкие горели, не до шуток было, но ситуация почему-то меня развеселила. Нервное!
Мы вылетели во дворик с облупленной церквушкой с покосившимся крестом. Каменский, не сбавляя темпа, нырнул в арку справа, мы метнулись за ним. Я обернулся — полицай забегал во двор, сокращая дистанцию.
Во дворе церквушки все поросло каким-то бурьяном. Он лишайно торчал из-под снега, валялась перевернутая телега, а в ней кто-то дрых — торчали, покачиваясь, грязные валенки. Я догнал Каменского.
— Вася, — выдавил я, хватая ртом воздух, — надо как-то оторваться, иначе мы с Бурлюком скоро откинемся. Есть идеи?
— Есть, — ответил он и свернул налево, полез в какую-то щель между домом и забором.
Я протиснулся за ним бочком, Бурлюк следом — пришлось тащить его за рукав, чтобы не застрял животом, со стен посыпалась штукатурка. Казалось, полицай сейчас покажется и схватит за бочок, но мы успели вылезти еще в какой-то двор, где не было практически ничего, кроме каменных стен и двухметрового забора.
— Прыгаем.
С этими словами Вася взялся за деревянную перекладину, подтянулся и легко перемахнул через забор. Бурлюк смотрел на это все совсем уж отчаянно. Мы переглянулись.
— Давай подсажу, — сказал я.
Давид чуть разбежался, я толкнул его внизу и пропихнул наверх. Он перевалился через забор и плюхнулся на ту сторону с легким стоном. Я зацепился за перекладину, отталкиваясь ногами по стене, как припадочный, кое-как перевалился и рухнул, задыхаясь, в груду снега.
Бурлюк валялся рядом и, кажется, уже не планировал вставать. Отдыхал. Каменский смотрел на нас серьезно и снисходительно, как на второгодников. Прижал палец к губам.
Мы прислушались. За забором послышались шаги, замедлились, а потом полицай побежал в противоположную сторону.
— Оторвались, — постановил Каменский. — Там дыра в соседнем заборе, он туда полез, как я и рассчитывал.
Мы с Бурлюком испустили облегченный стон.
— Как ты шапку свою не потерял? — спросил он Каменского.
Я перевел взгляд на Васю. И правда — стоял в своей шубе и шляпе с пером, как будто только что вышел из безумного театра.
— Опыт, — улыбнулся тот.
— Часто так бегаешь? — уточнил я.
— А ты думал, мы тут только стишки пишем да языками чешем?
Он явно припоминал мне тот разговор в мастерской у Бурлюка, после которого мы рассорились.
— Ну, легкие-то у тебя точно натренированные.
Каменский довольно ухмыльнулся.
— Вставайте, господа отдыхающие, нам еще огородами ползти.
Насчет огородов Вася тоже не соврал. Примерно через полчаса брусчатка сменилась мерзлыми дорогами, сугробами и мы вылезли в заброшенный огород. Ботинки влипали в снег, я спотыкался о кочки и тихо матерился себе под нос. Наконец, на горизонте показались приземистые силуэты домов, коптящих небо тоненькими струйками дыма. Воздух здесь был свежий, как в горах, даже голова перестала так уж сильно раскалываться.
— Хамовники, — театрально указал на горизонт Каменский.
Чем ближе мы приближались к домам, тем комичнее выглядело это его представление. Хамовники оказались забытым богом местом — деревенские избы перемежались с небольшими домами в два этажа, амбарами, флигелями, заброшками. Мы вылезли в переулки старых домов, и тут я понял, что к Хамовникам можно было подобраться и через городскую часть. Интересно, Каменский из осторожности повел нас огородами или ради красоты момента? Уточнять я не стал…
В одном из переулков, у прачечной, Вася остановился. Перед нами были покосившиеся деревянные ворота, за которыми торчали голые деревья вроде яблонь. Каменский засунул руку в незаметную дырку в заборе, щелкнул чем-то изнутри и дверца открылась.
— Прошу.
За забором были облезлые смородиновые кусты и пожухлая трава, которую методично очистили от снега. Каменский повел нас к двухэтажному дому с потемневшим от времени брусом и ржавой крышей. В окнах первого этажа горел свет, слышались голоса. Второй этаж темнел и походил на заброшенный.
Каменский поднялся по ступенькам и толкнул входную дверь. Темным коридором, по кривой и скрипучей лестнице, мы пробрались на второй этаж. Из мутного окошка под крышей еле-еле проникал худой свет, казалось, как-то резко повечерело. Вася пробрался к последней двери и, как только мы с Бурлюком обозначились рядом, он занес кулак и постучал: один, два-два, раз-два-три, один.
Через несколько секунд из-за двери послышался сиплый, но уверенный мужской бас:
— Голова на месте?
— Пока не на гильотине, — ответил Каменский.
Послышался шорох, щелкнул замок и дверь распахнулась.
Перед нами предстал высокий, лысый человек в полупальто военного кроя поверх простецкой майки. Такой наряд подошел бы пьянице-деду, который тянет самогонку и вдалбливает собутыльнику псевдоисторические факты, но этот человек смотрелся строго. Я пригляделся — все его вещи были отглажены, даже на брюках была стрелка. На его фоне мы выглядели бандой скоморохов — я в пальто с чужого плеча, Вася в шубе и шляпе с пером, раскрасневшийся Бурлюк в ярко-синем… Судя по выражению лица, хозяину дома показалось так же. Он быстро оглядел нас с головы до ног и нахмурился.
— Хороши, — пробасил он и чуть улыбнулся, глядя на Каменского, — что ж, заходите, чего на пороге топчитесь.
— А вот, собственно, и Миша Волхитин, — шепнул нам Каменский и шагнул вперед.
Мы с Бурлюком, как-то не разобравшись, кто пойдет первым, одновременно втиснулись в дверной проем. Назад двигаться смысла уже не было, так что мы, не сговариваясь, двинули каждый своим телом и ввалились в комнату. Миша, подняв керосинку со стола, с легким интересом на лице пронаблюдал эту сцену, а потом молча развернулся и повел нас в следующую комнату.
Окна в квартире были завешены, стоял серый полумрак. Мы двигались из комнаты в комнату сквозь проемы без дверей, и все, что я успел разглядеть — это полупустые пространства, несколько заправленных кроватей, столов с аккуратно сложенными стопками листовок, гимнастическое оборудование и библиотеку. В последней комнате, тоже с книжными полками до самого потолка, Миша остановился, поставил керосинку на круглый стол из темного дерева и указал нам на стулья.
После быстрого представления всех друг другу Вася коротко пересказал мою ситуацию. Он говорил на удивление нормально — без паясничанья, шуток, абсурдистских вставок, только по делу.
— На недельку-другую, — улыбнулся он Мише, кивая на меня.
Миша сидел, облокотившись одной рукой о стол, и изучал меня здоровенными голубыми глазами. Выглядел он в свете керосинки довольно инопланетно — лысый, бритый, глаза эти пытливые, и морщин подозрительно мало для его возраста, ему явно было за сорок. Кожа ровная, туго натянутая на череп.
— Почему ж нет, — ответил Миша, не сводя с меня глаз, — живи, сколько проживется. Только учти, богемный мой, подъем в пять-тридцать. С девяти до трех помогаешь мне в типографии. Моемся во дворе. Вода только холодная. Мясо в доме не едим.
Меня так и подмывало спросить, а нет ли тут поблизости трактира или пошутить про количество звезд у этого отеля, еле сдержался.
— Спасибо, Михаил, — кивнул я, — правила услышал, принято.
Так точно, добавил я про себя. Михаил тем временем медленно, как глубоководная рыба, перевел глаза на Каменского.
— У тебя тут, прямо как в Николаевской, — сказал тот, — тоже в пять утра вставали. Как меня это угнетало. Еще ведь 3 часа горели лампы до света.
— Ты меня, Вася, не обижай такими сравнениями, — Миша смотрел серьезно. — Сам чем сейчас живешь?
— Мелким хулиганством, — улыбнулся Вася, — да утренними молитвами.
Миша не улыбнулся. Вася тут же, словно опомнившись, сменил тон.
— Живу искусством, тут без перемен.
— Публикуют?
— Случается. Еще уроки живописи беру у него вон, — он кивнул на Бурлюка, — и рисунки даю в газеты.
Миша одобрительно кивнул и медленно перевел взгляд на Бурлюка. Тот нервно улыбнулся. Миша минуты две безотрывно на него глядел, а потом встал сделать нам чай.
— Как, говоришь, вы подружились? — спросил я Васю, когда Волхитин вышел из комнаты.
— В Николаевской.
— Так там же все в одиночках вроде сидели? — уточнил я.
— Да, запертые в узких и глухих подвалах с крохотным окошком под потолком. Койка привинчена к стене, в углу параша — так и сидишь, сходишь понемногу с ума. Но потом выходишь прогуляться по тюремному дворику, а там в снегу припрятан Герцен или Кропоткин, или какой-нибудь сборник стихов, который тебе душу спасет. Вот Миша их и прятал.
Вася резко стал каким-то усталым, помолчал.
— А сдружились мы перестуками, когда он голодовку начал. Тогда забили надзиратели крестьянина прямо в камере, а ведь даже не политический был. Так Миша всю тюрьму поднял на бунт, неделю почти не ели, чуть не умерли там все поголовно.
— Это верно, — Миша вернулся в комнату с чайником и жестяными кружками, — еле-как выжили, а этот все ходил, Герцена шептал, строчки заучивал.
Он улыбнулся Каменскому. Тот застеснялся, уставился куда-то под стол. Он показался мне вдруг таким беззащитным, что странно контрастировало с этим вечером воспоминаний двух бывших ветеранов революции.
— А сам-то, — поднял он глаза на Волхитина и тут же перевел на меня. — Мы с ним встретились лично еще до тюрьмы. Меня когда впервые взяли, но народ штурмом отбил. Миша был в первых рядах. Спрятал меня в квартире одного машиниста. А как его самого потом полиция брала? Эээээх. Это надо было видеть. Вытаскивают за шиворот, четверо держат, считай, на руках несут, а он лежит себе, как на волнах, смотрит на небо. Какие звезды красивые были, нет таких звезд в Москве!
Кажется, впервые за все наше знакомство я увидел в Васе трепетного поэта. И вообще человека со своей непростой биографией, о которой я не удосужился толком спросить…
Вечер закончился так же быстро и внезапно, как и начался. Вася стал просто Васей, Миша… Остался Мишей. Выпили чаю, Бурлюк и Каменский откланялись, пошутив про мои новые покои, пока Волхитин не слышал. Сам он сразу же ушел читать, сказав мне только три вещи: где умыться, где взять кипяток и где мне спать.
Честно говоря, этому спокойствию я был только рад. Нужно было заняться планом спасения, чтобы самому не угодить в одиночку Николаевской тюрьмы. Я спросил у Миши бумаги, карандаш, сел в соседней комнате, зажег керосинку и начал писать письма.
Глава 17. Подполье
Пять утра в Хамовниках — наслаждение неописуемое. Просыпаешься с разбитой головой, кое-как откупориваешь глаза, те не поддаются. Приподнимаясь на локте, выглядываешь в окно — рамы мерзлые после ночи, серо-синяя темень, все заволокло туманом. Снизу еще ни шороха — на первом этаже жила тихая, как мышки, семья, которая вставала позже. Наконец, вылезаешь из-под нагретого одеяла в студеный воздух, ставишь ноги на обжигающе-холодный пол. Доброе утро!
Миша Волхитин, как истинный аскет, топил экономно, но я с хозяином дома не спорил — все-таки он спасал мою шкуру, да и поглядывая за его распорядком дня, я все больше и больше его уважал. Вставал он еще до пяти, сразу же подрывался с постели, шел на улицу и обливался ледяной водой из таза прямо в ледяном воздухе. Пару раз я наблюдал за ним из окна — тот стоял голый и босой в снегу, словно античная статуя атлета, а от его горячего тела исходил пар. Завтракал он куском хлеба с яйцом и чаем, напоминающем чифир, два часа читал, потом делал хитрые дыхательные упражнения, отжимался, подтягивался, тягал тяжеленные гири и в девять приступал к штатным революционным делам.
Здесь уже подключался и я. Конечно, первые дни мне хотелось впечатлить Волхитина — или хотя бы не опозориться, — и я бодро подскакивал вместе с ним, тоже делал какую-то зарядку, научился у него дыхательным упражнениям. Но хватило меня ненадолго. Думаю, оттого, что всю силу воли забирал душ, когда приходилось тащиться с тазом на задний двор, быстро стаскивать одежду и, дрожа всем телом, обливаться холодной водой. Ох чего я там натерпелся, а ведь это я еще ловил теплые лучи солнышка, когда они были. Так что последующие дни я только рано вставал с Мишей ради приличия, а остальное время сидел в кровати, закутавшись в шерстяной плед, и изучал богатую библиотеку, пока не начиналась суета в типографии.
Типографией оказался сарай за домом, спрятанный от чужих глаз яблонями, кустами смородины и заставленный обветшалыми досками. Покосившаяся дверь была замаскирована хитро закрепленным на вертикальной сетке пожухлым сеном — Миша приподнимал его и отставлял в сторону, чтобы мы вошли. А вот внутри сарая все было организовано, как небольшой и, судя по всему, продвинутый для своего времени печатный цех. Несколько станков, полки с подшитыми стопками бумаги, двойные стены, с забитой между деревянными пластинами золой, чтобы не было слышно возни и не пахло снаружи краской.
Каждый день по несколько часов мы возились там с листовками и самиздатом. Меня Миша поставил на гектограф — небольшую ручную машинку, которая десятками плодила листовки с цитатами из Кропоткина и угрожающими призывами «Пусть власть знает!». Пока я вдавливал и снимал копии, вдыхая едкие пары краски, рядом Миша с серьезным лицом, засучив рукава и обнажив свои испещренные венами мощные руки, как машина, работал с печатным прессом — «американкой». Выкладывал литеры, клал в раму, закреплял клиньями. Быстро прокатывал черную краску, накрывал серым листом, напоминающим дешевую туалетную бумагу, только плотную, и тянул за рычаг — кх-дн! Машина прижимала матрицу, получался готовый лист с текстом. Миша аккуратно подцеплял его и вешал сушиться, как белье, на натянутую над машинами веревку. И так часами — кх-дн! Кх-дн! Прокатал, положил, вытащил. Кх-дн! Ходил он босиком, и я уже не удивлялся этой его привычке. В типографии пол хотя бы был обложен мешковиной, чтобы приглушать шаги, все как-то теплее, чем ходить по ледяной земле, по которой Миша, конечно же, тоже топал.
Часам к трем приходил Захар — паренек лет двадцати, бодрый, подвижный, в кепи и подтяжках, как у французских мальчишек, продающих на улицах газеты. Он носился вокруг нас, как радостный лабрадор, пока Миша не отгонял его от станков. Тогда Захар садился на стульчик в углу, ерзал, но не выдерживал и снова появлялся то слева, то справа, пока мы не вручали ему стопку бумаг, чтобы он, как гонец, разнес их по всей подпольной Москве. Иногда Захар приходил с утра и проводил с нами весь день — помогал в типографии, а потом оставался на обед.
Миша раз в пару дней варил один и тот же овощной суп — мясо он не ел, потому что чтил Льва Николаевича Толстого, пропагандировавшего на старости лет вегетарианство. Мы быстренько съедали по тарелке и усаживались на диспут.
Миша доставал с полки какой-нибудь потрепанный том. Например, «Хлеб и Воля» Кропоткина. Захар придвигался поближе, смотрел на книжку голодными глазами, чесал светлую макушку и заглядывал в глаза Мише. Тот придвигал к нему томик.
— Вот тут, читай, Захар. Петр Алексеевич про собственность пишет.
Захар придвигал к себе том и с очень серьезным видом читал, водя пальцем по странице.
— Говорит, все принадлежит всем. Все, что есть в обществе, создано усилиями всех поколений. Поэтому ни один человек не имеет права сказать: это мое, а не ваше.
Но Захару никогда не хватало концентрации, он то и дело перебивал сам с себя и с жаром комментировал.
— И правильно говорит! Правильно! Как же так — один рябчиками нажрался, шампанским запил, а другому с голоду подыхать? Разве ж это справедливо?
— Читай давай, — кивал Миша, — он там как раз пишет, как устроить, чтобы было справедливо.
— «Не нужно государство с его тюрьмами и жандармами, — читал следующий отрывок Захар, — не нужна власть одних над другими. Люди сами договорятся, сами все устроят. Община — вот основа жизни. Свободная община свободных людей».
Он держал палец на строчке, чтобы не сбиться, и снова смотрел на нас, сверкая зеленоватыми глазами.
— И правильно, сами разберемся. Мужик он умный.
— Да и бабы башковитые, — прогрессивно дополнял Миша, — а ты, Аркадий, что думаешь?
— Звучит красиво, — пожимал я плечами, — но я не уверен, что это реализуемо. Допустим, соберутся люди в общину, а все равно кто-то будет лентяем, кто-то непорядочным. Одни будут работать и все на себе тащить, а другие…
— Да кто ж лениться будет, — вскипал Захар, — если все общее, это ж каждый на себя работает, на товарищей.
— Наивный ты, Захар, — усмехнулся я, — люди вон за деньги работать не хотят, а тут для товарищей, ну-ну.
Миша поднимал руку, как судья.
— Аркадий прав, Захар. Но не совсем. Лентяи, лжецы, подлецы — они есть, но не по природе своей, а из-за системы, в которой живут. Ты, Аркадий, говоришь, что за деньги работать не хотят? А как захотеть, когда твой труд ворует барин или фабрикант? Тебе копейки, а им шампанское. Другое дело чувствовать, что дает твой труд, своими руками делать и видеть результат. Тогда человек с душой работает.
— Вот-вот! — поддакивал Захар. — Я вон на фабрике был, двенадцать часов у станка, наяриваешь, что руки трясутся. И сколько ж платят? Рубль в день! Так мастер за каждую мелочь шпыняет да копейки вычитает на штрафы.
— Допустим, — соглашался я, — но даже если большинство будет работать с душой, как всем этим управлять? Я не говорю, что нужен царь, но хоть какая-то централизованная организация. Это двести человек как-то разберутся, но когда вас сотни тысяч…
— А зачем обязательно управлять сверху? Можно и переиначить. И незачем сбиваться в эти городские кучи навозные, — глядел на меня Миша. — Человек должен жить на природе, в своей деревне и общине. И сам решать, что и как ему нужно, через обсуждение.
Миша вставал, шел к печке, подбрасывал дров. Пламя вспыхивало и освещало его лицо снизу.
— Было в истории такое, — продолжал он. — В семьдесят первом году во Франции сделали коммуну. Два месяца столица жили рабочие без государства — и ничего, разобрались. Фабрики работали, школы, больницы были. Начальники — это паразиты, понимаешь?
— Два месяца — не два века, — парировал я, — этим всем управлять надо уметь. Если мы хотим не только на природе быть, но и какие-то удобства иметь, лекарства, науку. Не все такие аскеты, как ты.
— А было бы и два века, если б не задавили, — не соглашался Миша. — Управление и власть — это разные вещи, Аркадий. Власть — это когда один приказывает, а другой подчиняется, иначе расстреляют или со свету сживут. А управление — это когда человека выбирают за его заслуги, и меняют, если он плохо справляется. Хороших управленцев и у сохи много, уж поверь.
— Вот-вот, — сиял Захар, — у нас так на Волге было. Я мальчишкой рыбу ловил, так там старшего выбирали, артельщика. Он ж и управлял, говорил, куды плыть, куда сети ставить.
Сердцем я даже был с ними согласен. Дай народу волю и ресурсы, он разберется. Да только практика показывает, что все равно найдутся идиоты, которые все испортят и себе загребут.
Миша заметил сомнение на моем лице.
— Ты, Аркадий, умный человек, образованный и много времени в салонах проводишь. А я вот родился в деревне под Тулой, все детство провел на земле. Семеро детей, и все умерли от недоедания да болезней, я один крепкий был. В десять лет батька отдал меня в город, к сапожнику, чтобы тот кормил да делу своему учил. А тот кормить-то кормил, но бил нещадно и в подвале держал. Там я читать и выучился. Воровал книжки и сидел со свечкой. А как подрос, пошел на фабрику, надо же как-то хлеб добывать. Смотрел там, как мужики и бабы гнут спины за копейки, пока их дети, так же, как мои братья и сестры, умирают от голода. Я по ночам на фабрике, а утром в университет вольнослушателем, уму набираться и товарищей искать. Вот и как думаешь, можно тут было не начать бороться? Сидеть с жиру заплывать? Так назад на воротишься, в другой семье не родишься, чтобы все это развидеть.
Миша садился за стол, скрещивал руки перед собой. Он, как и футуристы, верил, что будущее можно построить по-новому, лучше и справедливее. Готов был брать коммерсантов на вилы, чтобы распределять ресурсы. А я видел, какой справедливостью такое кончается. Но, по правде сказать, и меня страшно бесило это всеобщее вековое бесправие.
— Лично я верю в отдельного человека, — честно отвечал я. — Одного конкретного изменить можно, но когда дело идет о тысячах и миллионах, тогда начинается борьба за власть, так уж устроены люди. Тут благородными идеями не поможешь.
Миша улыбнулся.
— Потому, Аркадий, ты и поэт, а не революционер, что отдельную душу спасаешь. А где одна душа, там и тысячи, это как круги по воде. Но я с тобой согласен, нужно в массовом порядке иметь дело с головами и сердцами, иначе и новая система некрепкой будет. Только это мы уже потом обсудим, а сегодня пора бы нам расходиться.
Миша всегда заканчивал посиделки не позднее шести вечера. Шел заниматься хозяйством — стирать, наглаживать вещи, мыть полы, а потом писал перед сном, сидя с чернильницей у керосинки. Я тоже прибирал свою комнату, и думал, может, я и правда поэт? Верю же в спасение частной души!
Раскладывая книги по полкам, смеялся сам себе. Как же иронична судьба — чтобы спастись от полицейского преследования, я схоронился в самом сердце тайной подпольной организации, подстрекающей к свержению царя и всеобщему анархизму. Да уж, мошенник и преступник из меня действительно так себе.
Что еще хуже, план спасения я тоже придумал довольно отбитый. Не стоило мне с горячей головой, сразу после побега от полицая, принимать решения, а тем более консультироваться об их разумности с анархистами и футуристами. Стоило посидеть, поразмыслить о ситуации, собрать чемоданы и дернуть в Европу…. Сейчас бы уже пил вино с кокетливыми француженками на берегу Сены вместо того, чтобы мыться в ледяном тазу у сарая…
Но что сделано, то сделано — мои пламенные письма уже разошлись по адресатам, о чем мне в ответном письме отчитался Бурлюк, и со дня на день должны были появиться новости о том, удалось ли сделать то, о чем я просил.
Так и случилось. В один из дней, пока мы с Мишей работали в сарае над серией листовок, вместе с Захаром в гости пришла Лиза Достольская в подаренной мной шляпке. Она восторженно осмотрела типографию, еще сильнее зарумянилась от тепла — поверх розовых следов на скулах от зимнего воздуха, пожала всем по-мужски руки, а меня крепко и порывисто обняла — наверное, наслушалась о нашем побеге, а впрочем, черт их женщин разберет.
— Аркадий, я так вам рада, — улыбнулась она, сняла шляпу и положила ее на стопку листовок, — итак, докладываю о наших успехах. Во-первых, вас всецело поддерживают суфражистки, это самая активная агитационная группа. Во-вторых, к нам присоединились марксистские и анархические кружки… Мы собрали уже около восьмидесяти подписей в вашу защиту.
Лиза говорила быстро, с азартом.
— Еще, вы об этом, конечно, не просили, но мы кое-что организовываем. Не волнуйтесь, от вас ничего не требуется. Мы подготовили плакаты. Хотя, знаете, может быть, кое-что все-таки нужно… — Она еще раз обвела комнату взглядом.
Что они там задумали…
— Лиза, что еще за мероприятие? — удивился я.
— Ничего такого, просто небольшое собрание против преследования поэтов… Михаил, мы ведь можем рассчитывать на вашу помощь? Нам бы две сотни листовок…
Она очаровательно взглянула на Волхитина, но тот был совершенно слеп к женскому вниманию.
— Попробуем выделить на это время, — чуть нахмурившись, ответил он, — у нас тут свой порядок. Не хотелось бы разводить хаос.
— Ну хотя бы сотню, хорошо? — Лиза не сдавалась. Она встала со стула и подошла к Волхитину вплотную. — Вы очень нас выручите.
Захар смотрел на Лизу, приоткрыв рот.
— Миша, давай я возьму это на себя, — нашелся я, — в конце концов, мою шкуру спасаем. Поработаю на несколько часов дольше денек-другой, ты ведь меня всему обучил.
Миша смотрел на нас, как бычок, загнанный в угол, — отказывать соратникам он не мог, даже если они разрушают его любимую и педантично выстроенную рутину.
— Ладно, — кивнул наконец он, — а вы, — обратился он к Лизе, — заберете тогда вот это на распространение.
Он ткнул пальцем в увесистую стопку листов. Лиза радостно закивала.
— С удовольствием, товарищ, — она по-солдатски приложила руку ко лбу, и это вышло у нее совсем уж кокетливо.
Волхитин не заметил и этого игривого жеста и был рад вернуться к «американке». Послышались знакомые звуки: кх-дн! Кх-дн! Лиза несколько секунд посмотрела за процессом печати, но ей быстро наскучило.
— Надо же, — подошла она к моему столу, — у вас все руки в краске. Такое уж, наверное, не отмоешь…
Она слегка коснулась пальцем моей левой руки.
— Будем надеяться на чудо — улыбнулся я. — Расскажите мне теперь подробнее, что вы там затеяли.
— Пусть будет сюрприз! Скоро все сами узнаете.
Лиза посмотрела на листы на столе, сложила несколько стопок бумаг в одну, повернулась к столешнице спиной, ловко запрыгнула на нее и закинула ногу на ногу. Волхитин на секунду оторвался от «американки», посмотрел на нас исподлобья, но ничего не сказал.
— Аркадий, так жаль, что вам приходится скрываться здесь, вы столь многое пропускаете! Недавно, например, ваши друзья-футуристы разукрасили лихорадочной геометрией целый фасад. А на Тверской снова дрались с городовыми…
Покачивая ножкой, она пересказывала последние городские новости. Я посмотрел на ее румянец, блестящие глаза, на то, как она размахивает руками. Надо же, приехала в эту глушь, организует ради меня собрание… Сколько же у нее энергии и задора, когда дело касается революций.
— ...и представляете, городовые даже не успели их догнать! — Лиза засмеялась, откинув голову назад. — Ах да, Аркадий, я совсем забыла сказать. На днях я повстречала Софью Веснину.
— Айййй, черт, — вскрикнул я, придавив себе палец прессом.
Лиза дернулась, подалась вперед, но я, поднося палец к губам, замахал рукой, мол, все хорошо.
— Так вот, — продолжила Лиза, — Софья рассказала, что готовит о вас новую статью, точнее о вашем преследовании...
Значит, она получила мое письмо и согласилась помочь… Софья была единственной, кто ничего мне не ответил.
— …я пригласила ее на наше собрание. Думаю, что история от этого только выиграет.
— Софья согласилась прийти? — заволновался я. — Когда этот ваш пикет? Там будут городовые?
— Согласилась, конечно. Послезавтра.
Лиза вдруг замолчала и изучающе на меня посмотрела.
— Не переживайте вы так, — она чуть вздернула подбородок вверх, — никто вашу Софью там не укусит.
Ну-у, никакая она не «моя», мы даже толком не разговариваем, она вообще не очень-то меня выносит, — хотел сказать я. Но вместо этого выпалил:
— Как она? В целом…
— Да как обычно, — дернула плечом Лиза, — занята своими статьями, ходит везде с блокнотом, как бухгалтер.
Она спрыгнула со стола и поправила платье.
— Знаете, Софья часто пишет о политических делах, — продолжила Лиза, разглядывая ногти. — Думаю, ваше дело ей интересно именно с этой стороны. Как хороший материал…
Мне очень хотелось узнать, что именно сказала Софья, как выглядела, спросила ли обо мне? Но это были вопросы не к месту. К тому же, Лиза была права — для Софьи я просто отличная газетная история…
— … с такой фактурой статья выйдет гораздо лучше предыдущей. К вашему сольному вечеру будет такой шум… Хорошо, что господин Задьявский согласился сделать его поскорее. Кстати, там в организации помогают несколько суфражисток.
Ага, господин Задьявский... Скорее, госпожа....
Захар, кое-как выйдя из парализованного состояния, подобрался к нам поближе, сел на стульчик и смотрел на Лизу неотрывно снизу вверх.
— А я могу, — сразу же вскочил он, — я бы хотел… Я бы тоже хотел присоединиться к вашим собраниям! За права… Женщин!
— Присоединяйтесь, почему бы и нет, — Лиза рассеянно погладила бордовые складки платья и посмотрела на меня, — чем нас больше, тем мы сильнее.
Захар засиял и снова потерял способность пользоваться языком. Лиза подошла к нему, улыбнулась, потрепала его по лохматой голове и направилась к двери. Захар проследил, вытягивая шею, весь ее путь.
— До свидания, господа, — сказала Лиза, подхватывая со стола стопку листовок. — Встретимся на баррикадах.
Она как-то чуть грустно улыбнулась и вышла из типографии.
— До свидания, Лиза, — пробубнил я ей вслед.
Стало так тоскливо, что она ушла. Все-таки сидеть вот так, в спартанской казарме, без единого признака спонтанной, живой жизни — это не по мне. Рвануть бы за ней, взять за руки и вернуть обратно, усадить на стол и слушать до вечера, как она смеется и пересказывает городские происшествия, покачивая ножкой…
Нет, надо как можно скорее отсюда выбираться! Надеюсь, что мой план сработает. Иначе схоронят меня прямо в этих Хамовниках, в мерзлых огородах.
Я взглянул на Волхитина. Тот штопал лист за листом — кх-дн! кх-дн! — и отгонял Захара, который, очнувшись от гипноза, вернулся к своему привычному занятию. Я вздохнул и снова взялся за пресс. Ставки сделаны — ставок больше нет.
Глава 18. Мятеж
Наконец день Х настал. С самого утра я волновался так, что подскочил вместе с Волхитиным еще до пяти утра. Тот удивленно и ободряюще на меня взглянул — наверное, решил, что его аскетичная пропаганда наконец возымела эффект. Я не стал его переубеждать, а только подкрепил впечатление, когда бодро выскочил во двор обливаться водой еще до рассвета. Сил и энергии было через край — нужно было куда-то их деть.
После завтрака я подорвался в типографию и, кажется, за несколько часов перевыполнил дневную норму, но день все длился и длился. Я докурил последнюю пачку папирос из тех, кто незаметно принес Захар, и теперь нервно суетился у станков.
— Аркадий, ты б сделал перерыв, — посоветовал Миша. — Эдак ты к вечеру совсем будешь без сил.
Я рассеянно ему кивнул и продолжил суетиться, пока в дверях не появился Бурлюк. Как я был ему рад! Я сорвался с места и сжал его в объятиях, аж приподняв над полом. Давид схватился за разрисованный черти чем цилиндр.
— А-а, заждался, подпольщик? — расхохотался он. — Давай быстрее, извозчик ждет.
Просияв, я понесся в дом, быстро переоделся в предварительно отглаженный костюм, надел пальто и посмотрелся в крохотное зеркальце на первом этаже — хорош!
Мы попрощались с Волхитиным (он пожелал удачи и скорого возвращения) и прыгнули в наш «кабриолет».
Пока я с восторгом смотрел на улицы, которые по мере нашего движения становились все ярче, чище и шире и после заточения у Волхитина казались картинкой из параллельной вселенной, Бурлюк доложил обстановку. Все было готово к моему приезду, даже с избытком. Объявления о моем сольном вечере не видели разве что собаки, статья Софьи вышла день назад и произвела фурор — в городе шум и гам, все обсуждают беспредел властей, а зал, арендованный под мое выступление, кажется, не вместит всех гостей.
— А что Задьявский? — спросил я, держась рукой за дверцу, чтобы поменьше трясло.
Я переживал, не сильно ли испортил ему жизнь — Леонид Иванович просил обойтись без скандалов и был вообще не в курсе наших тайных действий… Концерт организовала от его имени Альбина.
— Пришлось чуток похитрить — загадочно ответил Бурлюк. — Его увезли за город. Он узнал обо всем буквально вчера, злился, хотел было все отменить… Но мы с Каменским обрисовали ему коммерческие перспективы и он все-таки передумал.
— А Альбина?
— Укатила в Париж, но передавала горячий привет. Правда, не тебе…
Когда мы подъехали к залитому светом Политехническому, я понял, что коммерческая выгода (для Задьявского) — это не шутки… Вся улица была забита каретами, санями и автомобилями, к зданию было не подъехать. У входа стояла шумная и пестрая толпа с плакатами «Свободу поэтам!» и «Долой преследование художников». Чуть поодаль с недовольными лицами перешептывалась группка городовых — они выглядели чуть потеряно, словно не ожидали такой шумихи. Да, честно говоря, и я сам не ожидал…
— Аркадий, наконец-то!
Из толпы навстречу мне выскочила Лиза. Ее рыжие волосы свободно струились по пальто, глаза яростно сверкали — она была в своей стихии.
— Так вот что за сюрприз вы имели в виду, — сказал я, ошарашенно оглядывая толпу.
Когда я приблизился, народ взволновался и стал громко и относительно слаженно скандировать «Свободу поэтам». Несколько студентов пламенно пожали мне руки, провожая к двери. Я улыбался, махал им руками, как какой-нибудь баллотирующийся на пост депутат, и старался не показывать, насколько на самом деле растерян.
Нет, я, конечно, сам придумал поднять шума, чтобы полиция не смогла повесить на меня политическое дело. Привлечь меня за бюсты они не могли — мало доказательств. К тому же, мы их вернули… До войны оставалось еще два года, власти еще стеснялись сильно прижимать общественных и художественных деятелей — должно было сработать. Но такой агитации я не ожидал. Как бы это не создало мне новых проблем…
В вестибюле меня встретил с иголочки одетый Задьявский. Он стоял, как статуя, скрестив руки, и с тревогой оглядывал толпу. Его черный фрак и белая рубашка забавно перекликались с черно-белой мраморной плитой на полу.
Когда я приблизился, он расцепил руки и протянул мне ладонь для рукопожатия. А когда я взял его за руку, крепко сжал.
— Добрый вечер, Аркадий, рад наконец вас увидеть лично, — он приблизил ко мне лицо, — не хотите ли мне рассказать, что за чертовщина здесь происходит?
— Здравствуйте, Леонид Иванович, я и сам рад бы узнать, — не поведя бровью, плел я. — Видите ли, я только вернулся в город. Готовился к вечеру, сочинял, сами понимаете, как это у поэтов, а тут такое…
Задьявский с сомнением на меня смотрел, пока мы шли по коридору вглубь здания. У стен и по углам стояли группками гости — студенты, художники, чиновники всех мастей — и провожали нас взглядами и перешептываниями. Кто-то выходил навстречу и приветствовал, протягивая руку.
Я уловил разговор пожилого господина с бриллиантовой булавкой в галстуке и дамы в соболе. «Зачем мы пришли на этого радикала? — спросила она, надув губы и махнув веером. — У Шаляпина сегодня концерт!». Господин со скучающим видом ответил, что завтра все будут обсуждать меня, а не Шаляпина…
— Я и не думал, что у вас настолько бесшабашный характер… — подтянулся к моему уху Задьявский. — И столь крупное политическое влияние.
— Я и сам не думал….— я чуть пригнулся, чтобы ему было поудобнее.
— Вам это так просто с рук не сойдет, имейте в виду, — он старался сдержать негодование, но получалось не очень. — А вообще, у меня есть некоторые связи, мы могли бы вашу проблему уладить без шума… Но теперь…
Выглядел он при этом совсем не на свои слова — деланно улыбался гостям и озирался с легким страхом.
Я мельком взглянул на гигантский портрет Ломоносова на стене, сглотнул, вспомнил бюсты и внезапно чуть не захихикал. Неслабо я нервничал… На лестнице, ведущей в зал, толпились журналисты, один из них, с карандашом за ухом и со сбитым галстуком, подался вперед:
— Афанасий Абрамов, «Русское слово», я бы хотел задать…
— Все интервью потом, — прервал его Задьявский.
Журналист насупился, кивнул, толпа пропустила нас вперед. Я с тоской подумал о Брянцеве и Лезине, которые так не вовремя уехали в командировку.
У дверей в залу я увидел два плаката: «Вечер поэзии Аркадия Чернова». На обоих красовались мои изображения — я стоял на засвеченной сцене с бархатным занавесом на фоне заснеженной Москвы. Еперный театр, они и художника наняли!
У дверей шептались люди. Дама в изумрудном платье смотрела с восторгом и говорила, что преследования за свободомыслие — это романтично. Купчиха с лисой на плече тыкала в меня пальцем, а рядом с ними небольшая толпа парней в рабочих блузках и с всклокоченными волосами заговорнически мне кивали. У меня голова шла кругом — казалось, что всех этих гостей собрали из разных наборов, потрясли, как кости в стакане, и выбросили в фойе.
— Ну что, Аркадий, готовы? — спросил чуть подуспокоившийся Задьявский и толкнул тяжелые двери, ведущие в залу.
Двери распахнулись. Боже мой…
За дверьми оказался огромный лекционный амфитеатр. Человек на восемьсот, не меньше. Ряды кресел были под завязку забиты, кто-то сидел в проходе. Стоял гвалт от разговоров, смеха, шептаний, пахло духами, нафталином от шуб, потом. Между рядами сновали капельдинеры с программками. А по центру всего этого великолепия, под огромной люстрой, чуть возвышалась над полом сцена с кафедрой. Ждала меня.
Толпа зашумела громче, я слышал, как тут и там называли мою фамилию. Мы с Задьявским, а следом за нами Бурлюк, прошествовали к неприметной двери справа от сцены, я кивнул и улыбнулся нескольким людям, которых видел впервые в жизни, и нырнул в комнату, тускло освещенную электрическими лампочками.
На диване сидела Софья. Софья, милая Софья. Она встала, посмотрела мне в глаза и улыбнулась одним краешком губы — я так давно не видел этого ее выражения лица, что прямо расплылся в улыбке в ответ. Софья подала руку для рукопожатия, чуть покраснела и тут же приняла свой обычный вид — сдержанный и профессиональный, словно не было никакой улыбки. Но я-то видел!
Рядом с ней сидел без движения и смотрел в одну точку миниатюрный мужчина в монокле и отглаженном костюме. Задьявский представил как своего адвоката — тот привстал, пожал мне руку, вернулся на место и снова замер.
— Желаю вам отличного выступления, Аркадий, — сказала Софья, глядя на меня, как на стену, — полный зал, отличная премьера.
Я не отрываясь смотрел на светлые пряди волос у ее лица, спрятанные за аккуратные ушки, на строгую темную, почти черную блузу с высоким воротником, губы, щеки, глаза, лоб, родинку у виска.
— Софья, спасибо за все, за статью. Не думал, что вы согласитесь мне помочь.
— Разве хороший журналист откажется от такой истории? — она сжала в руках блокнот. — Преследование литераторов за инакомыслие — это тема, которая волнует общество.
Говорила она быстрее обычного, как-то вымученно сухо. Нервно поправила прядку, выбившуюся из-за уха.
— А вас это волнует? — я заглянул ей в глаза.
Бурлюк, стоявший позади у двери, еле-слышно прыснул. Когда я обернулся, он поправлял цилиндр и с деланным интересом разглядывал потолок.
— Впрочем, неважно, — опомнился я, — когда я выхожу?
Я повернулся к Задьявскому, тот достал из кармашка часы на золотой цепочке.
— С минуты на минуту.
— Тогда я пойду готовить толпу, — улыбнулся Бурлюк, поклонился и вышел за дверь.
Софья стояла, глядя вниз, на блокнот. Я уже было повернулся к выходу, когда она метнула на меня взгляд и чуть шагнула вперед.
— Аркадий, имейте в виду, большая часть зала — это просто любопытные или ваши сторонники, но есть и люди, которые только и ждут вашего падения. Вроде стервятников-журналистов или представителей властей. Там у черного выхода группа…
— Готовится меня задержать?
Мы долго посмотрели друг на друга, Софья взволнованно бегала взглядом от одного моего глаза к другому.
— Никто никого не задержит, — сказал вдруг тихим учительским голосом адвокат, продолжая смотреть в одну точку. — Слишком много общественного внимания, это им не на руку.
— А если все-таки задержат? — вмешался Задьявский. — Чем это чревато?
Спрашивал он явно не обо мне…
— Попробуем сократить ущерб, — поднял темные, как будто сонные глаза адвокат, — но годик посидеть, скорее всего, придется.
Я продолжал смотреть на Софью, и чем дольше это длилось, тем меньше меня волновало, годик, два или три — все равно.
— Будьте осторожны, — сказала она, не отрывая глаз, — не делайте ничего безумного, хорошо?
— Останетесь посмотреть выступление? — спросил я.
— Конечно, — она перевела взгляд на Задьявского. Тон ее снова стал спокойным, она чуть выпрямилась. — Мне ведь нужно записать все, что здесь будет сказано.
— Будьте добры, постарайтесь написать положительное, — улыбнулся одним ртом Задьявский. — Аркадий, нам пора.
Я еще раз посмотрел на Софью, чуть поклонился ей, кивнул адвокату и вышел за дверь. Как только мы оказались за кулисами, у сцены, Задьявский шепнул:
— Только ради всего святого, никаких призывов к свержению власти!
— Только к мировому перевороту, — пошутил я.
Задьявский сглотнул.
Бурлюк тем временем действительно неплохо «подготовил» толпу. Студенты перекрикивались с ним, кто-то свистел с задних рядов.
— …не только ради хлеба и зрелищ, господа! — кричал он, метаясь по сцене. — Кто здесь ради скандала, может сейчас же выйти вон! Мы здесь, чтобы защитить право художника на свободу слова!
Боковым зрением он заметил нас, и не успел я опомниться, как Давид заорал в полную мощь.
— Встречайте — Аркадий Чернов!
Зал взорвался аплодисментами, несколько человек вскочили и замахали руками. Я взошел на сцену, а Бурлюк, поравнявшись со мной, подмигнул: удачи!
Я вышел в центр сцены. В лицо бил свет, сердце колотилось, я неверными руками достал листки со стихами и положил на кафедру — на всякий случай, хотя и так все знаю наизусть. В первых рядах сидели дамы в ожерельях и мужчины во фраках, чуть поодаль — журналисты с блокнотами, студенты и богема заняли центр зала и последние ряды.
Толпа понемногу затихла, все ждали приветствия, моих первых слов. Руки подрагивали, я спрятал их за кафедру.
— Дамы и господа, — услышал я свой голос. Он звучал громче и увереннее, чем я ожидал. — Спасибо, что пришли.
Я обвел зал глазами. С краю, поближе к сцене, села на кресло Софья. Мы встретились с ней глазами, я быстро отвел взгляд и посмотрел перед собой, вглубь амфитеатра.
— Начну с того, что я не революционер и не борец за справедливость, что бы там не говорили в газетах. Я самый обычный человек, который время от времени попадает в глупые неприятности, причем чаще всего по своей вине.
Несколько человек усмехнулись.
Я открыл рот, чтобы продолжить, и — увидел их. У входа в зал стоял Ларин, глядя прямо на меня, а рядом с ним, в полутемном углу, его величество граф Дракула, следователь Рогов.
Я прочистил горло, взял с кафедры стакан воды и сделал глоток. А, к черту уже. Горит сарай — гори и хата, верно?
— Я знаю, что половина из вас здесь ради искусства, — сказал я чуть громче, — а другие жаждут увидеть, как поэта арестуют прямо на сцене.
Зал засмеялся. В задних рядах присвистнули.
— Постараюсь вас не разочаровать, — усмехнулся я.
— Уж постарайтесь, господин Чернов, — заорал кто-то из темноты.
Смех стал громче. Софья что-то записала.
— Знаете, я считаю, что человек должен быть свободным. Говорить, что думает, любить, кого захочет, делать то, что считает добросовестным для себя, — сказал я, глядя на Ларина с Роговым, — даже если это не нравится тем, кто сидит в кабинетах с золотыми пуговицами на мундирах.
Раздались аплодисменты. В первых рядах — посдержаннее. Ларин и Рогов стояли неподвижно, как две темные колонны. Я вышел из-за кафедры.
— Сегодня я прочту вам стихи, автором которых я себя не считаю, — продолжил я, шагая вдоль сцены, — их написал поэт, которым я стал поневоле. Я бы даже сказал, стал ради собственной выгоды.
На эти загадочные слова зал отреагировал неоднозначно, каким-то шуршанием. Я понял, что надо бы сворачиваться с этой речью. И что вообще за привычка такая — где ни попадя разражаться исповедью…
— Но главное, — замер я у края сцены, — о чем эти стихи. А они о том, каково это — оставаться человеком в мире, который хочет тебя задавить, прогнуть и заставить действовать по своим правилам. Но которому это все-таки не удается.
Зал зааплодировал. Я вернулся за кафедру, дождался тишины и начал читать.
— Не выходи из комнаты, не совершай ошибку. Зачем тебе Солнце, если ты куришь Шипку?
Зрители насторожились, кто-то хмыкнул.
— За дверью бессмысленно все, особенно — возглас счастья. Только в уборную — и сразу же возвращайся.
В первом ряду тихо хихикнули, дама в шляпке фыркнула
— О, не выходи из комнаты, не вызывай мотора. Потому что пространство сделано из коридора…
Рогов скрестил руки перед собой.
— …и кончается счетчиком. А если войдет живая милка, пасть разевая, выгони не раздевая.
Я бросил взгляд на Софью, она смотрела на меня, не отрываясь. Карандаш застыл над блокнотом.
— Не выходи из комнаты; считай, что тебя продуло. Что интересней на свете стены и стула? Зачем выходить оттуда, куда вернешься вечером таким же, каким ты был, тем более — изувеченным?
Голос мой стал еще громче, резче. Зал притих, только на фразе «На улице чай не Франция» раздались сдержанные смешки с дальних рядов. Я перестал обращать внимания на зал, его реакцию, Софью, а просто читал стихотворение, которое любил. Точнее, я почти кричал.
— Не будь дураком!
Будь тем, чем другие не были.
Не выходи из комнаты!
То есть дай волю мебели,
слейся лицом с обоями.
Запрись и забаррикадируйся
шкафом от хроноса, космоса,
эроса, расы, вируса.
Когда стихотворение закончилось, зал молчал мертвецки. Потом медленно стали аплодировать — один человек, второй, и вот уже вся зала сотрясалась от хлопков. Я оперся руками о кафедру, смахнул волосы со лба и посмотрел прямо в угол, где стояли Ларин и Рогов.
— Вот так и живем, дамы и господа, — громыхнул я, когда хлопки подуспокоились, — в комнатах и за баррикадами из шкафов, боимся показать носа, потому что за дверью сидит какой-нибудь червяк и все записывает, выслеживает, вынюхивает, ждет, пока ты оступишься, а он подползет и позовет тебя примкнуть к другим червякам. А ведь свобода она не всегда в том, чтобы бунтовать и геройствовать. Иногда она просто в том, чтобы иметь право совершить безрассудство.
Задние ряды снова зааплодировали. Рогов шевельнулся, Ларин так и продолжил стоять, как истукан.
— Но знаете что? — усмехнулся я. — Я вот недавно вышел из комнаты и меня сразу же продуло. Жалею ли я об этом? Ни на секунду.
Я посмотрел на Софью.
— Я устал сидеть в комнате, — сказал я, глядя ей в глаза, — и сам себе лгать. Так что выходите из своих комнат!!
Зал взорвался аплодисментами, свистом, задние ряды повскакивали. Из глубины амфитеатра закричали «Свободу поэтам!». На передних рядах продолжали хлопать, озирались.
И тут главные двери распахнулись.
Ворвалась толпа человек в тридцать — те самые, что были на улице с плакатами и протестовали. Впереди шла, задрав подбородок, Лиза, ее рыжие волосы пылали, как костер, — ну просто Жанна Д’арк. За ней виднелись нарумяненные холодом журналистки, студенты, парни в рабочих рубахах.
— Свободу! Свободу! —скандировали они.
— Долой полицейский произвол! — кричала Лиза.
— Что вы себе позволяете? — завопила дама с соболем на плечах. — Вы срываете премьеру! Вы платили за вход??
Но зал уже вышел из-под контроля и орал, что есть силы. Свободу! Долой! Ура! Раздался оглушающий, казачий какой-то свист. Половина толпы возмущенно загудела.
Я расхохотался от абсурда — я в самом центре, я, можно сказать, первопричина протеста за свободу поэтов, каков цирк! Я встал по центру сцены, на самый край, и тоже завопил:
— Свободу поэтам! Свободу слова!
Рядом вдруг материализовался Задьявский, весь багровый от злости и перепуганный.
— Что здесь происходит?! Это закрытое мероприятие!
Но мероприятие уже вышло из-под контроля — толпа протестующих слилась с гостями, задние ряды вскидывали вверх стулья. Казалось, они только того и ждали, а не вот этого всего искусства. Журналисты строчили в блокнотах, малый с карандашом за ухом, который приставал ко мне у входа, прорвался к сцене.
— Господин Чернов! — заорал он, держа наготове карандаш. — Вы призываете к свержению власти?
— Я призываю думать своей головой! — заорал я в ответ.
Задьявский смотрел на происходящее с трагичным лицом. Он словно махнул рукой и переместился мыслями в какую-нибудь Ниццу, куда уедет рефлексировать о жизни и своих инвестициях.
У первых рядов появилась Лиза, направилась ко мне. Я подал ей руку, чтобы она взобралась на сцену. Она улыбалась, вся была разгоряченная, сияла энергией и резко обняла меня.
— Аркадий, это просто великолепно!
Я улыбнулся ей и краем глаза заметил, как, придвинувшись к стене, о чем-то совещались Ларин и Рогов. Дракула что-то говорил, наклонившись к слуге, тот кивал. Рогов махнул рукой и стал пробираться к выходу. Ларин метнул на меня злой взгляд (ничего себе, у него есть эмоции!), медленно хлопнул в ладоши — раз, два, — и тоже развернулся, чтобы выйти из зала.
Я понял, что я победил. Да, все так! Съели! Вокруг меня бесновалась и скандировала толпа, концерт с полпинка превратился в беспорядки — они не могли меня арестовать. По крайней мере, как политического. И не смогут больше, слишком много шума. Сыграла ставка!!
Я сгреб Лизу в еще одно объятие, стиснул ее, взял за руку и мы вместе заорали, что есть силы:
— Свободу поэтам! Долой полицейский произвол!
Только я почувствовал какой-то небывалый восторг, как в двери зала с грохотом ввалилась группа городовых. Расталкивая людей, они двинулись к суфражисткам и студентам с плакатами. Я был готов ко всему — к драке, к бою, уже не важно.
Только хотел спрыгнуть вниз со сцены, как вслед за группой в зал вернулся Рогов. Пошел по проходу прямо к сцене, сверля меня взглядом.
— Владимир Владимирович Маяковский! — заорал он неожиданно мощным басом, перекрывая крик толпы. — Вы арестованы по обвинению в государственном преступлении — распространении противоправительственных воззваний и подстрекательстве к мятежу, а также в краже и умышленной порче имущества статского советника Кузнецова!
Рогов орал это, глядя на меня, и я на секунду потерялся. Какой еще Маяковский?
И тут увидел, как Вову крутят в одном из рядов в глубине амфитеатра. Как я мог сразу его не заметить? Не услышать? Конечно же, он тоже был здесь. Я видел, как он врезал двум городовым, но те навалились на него группой и скрутили руки.
Я спрыгнул со сцены и помчался к нему. Маяковский широко улыбался.
— Вова! — услышал я позади крик Бурлюка.
Мы прорвались сквозь толпу, когда Маяковского уже выводили из зала. Усатый городовой обернулся и замахнулся дубинкой.
— Назад!
К нему примкнули еще несколько полицаев. Мы встали напротив них, слева и справа от нас гудела толпа.
— Всем оставаться на местах! — рявкнул сзади Рогов. — Кто попытается вмешаться — будет арестован!
Какой-то студент кинулся было вперед, но городовой ударил его по рукам. Люди волной отступили назад. Я смотрел, как Маяковского, как быка, тащат к дверям.
— Придется посидеть немного в комнате, — громыхнул он со смехом.
Слева от меня показался Рогов, встал за спиной, как тень.
— Что, господин Чернов, — прошипел он мне в ухо, — сочли себя самым умным? Сидели бы в своей комнате, и не было бы хлопот. А теперь вот. Удет человек в Сибирь.
Я обернулся и посмотрел ему прямо в глаза. Занес кулак, чтобы ему врезать, но в локоть вцепился Бурлюк.
— Не надо, Аркадий, он того не стоит, — с силой отвел мою руку он.
Рогов чуть улыбнулся, коротко кивнул мне и двинулся к выходу.
Глава 19. План
Вот уже который час мы сидели в мастерской Бурлюка. За окном стояла тихая, мрачная ночь. Каменский задумчиво курил на подоконнике. Лиза и Софья, которые вызвались пойти с нами, сидели, напряженно переглядываясь, за столом у керосинки. Давид стащил с себя все цветные вещи, и я впервые увидел его в обычной рубашке без аляповатых пятен и маскарада. Выглядел он на удивление обычным мужиком — чуть усталым, трезвеющим и хмурым.
Я сидеть не мог и все шагал по комнате из угла в угол, придумывая план спасения. Весь час мы безуспешно прикидывали варианты, отметая все, что бросили сгоряча. Каменский и Бурлюк предлагали собирать народ и брать полицейский участок штурмом. Я поначалу надеялся на Задьявского, к которому первым делом бросился еще в Политехническом, — скандал или нет, а продажи моего сборника взлетят до небес после такой премьеры, он должен был быть на моей стороне. Но Задьявский, и без того злой от всей авантюры, открестился сразу: «я уже чуть не потерял репутацию. Маяковский — не моя проблема». Верно, Маяковский — моя проблема. И надо срочно ее решать.
— Давайте сделаем то, что уже сработало, — предложил я, встав посреди комнаты. — Поднимем шум, привлечем прессу и протестующих. Если они не смогли взять из-за общественного внимания меня, не смогут и Маяковского.
— Маяковский — не вы, — серьезно ответила Софья. — Он хулиган, футурист и варвар, публика его не жалеет. Кому-то даже понравится, что не будет больше назойливых выходок, даже Брюсов это понимает, хотя лично и на стороне футуристов. Он печатать этого не станет.
— Давайте попробуем другие газеты. Софья, у вас ведь есть выходы? — взмолился я.
Она нервно потрясла ногой.
— Я попробую, но ничего не обещаю. Будь у него хотя бы какая-то протекция…
— Тюрьма революционеру не страшна, — затянулся папироской Каменский.
— Нам нужно большое собрание, — вспыхнула Лиза, — плакаты, листовки, лозунги. Мы придем прямо к зданию полиции, встанем там на сутки, нет, на неделю, если понадобится!
— Листовок наштампуем у Волхитина, — предложил Бурлюк, — и разбросаем по городу. Везде, в каждую щель заткнем!
— Отлично, — я сел на стул, — будем пробовать все, — я вскочил со стула. — Какие еще есть варианты?
Группа спасения молчала. Каменский затушил папироску.
— Можно обратиться к отцу, — сказала наконец Лиза. — Он подскажет, какие есть лазейки.
Отец, точно! Меня как осенило.
— Не хотел это приплетать, но других вариантов нет, — повернулся я к Софье, — возможно, и ваш отец мог бы…
— Простите, Аркадий, — печально ответила она, — но к своему отцу я обратиться не смогу. Он избегает политических дел, даже меня еле признает как журналистку. Мое влияние слишком ограничено, я и так в шаге от того, чтобы оказаться в пансионе для благородных девиц во французской глубинке. Простите.
Достольская победно улыбнулась.
— Ничего, хватит и одного важного человека с мозгами, — сказала она.
Софья посмотрела на нее исподлобья, но даже не стала язвить.
— И к лучшему, — хмуро сказал Каменский. — Иначе чем мы будем отличаться от них, если будем вытаскивать своих героев через липкие договоренности? Какой тогда в нас вообще смысл?
Его слова повисли в воздухе — к такому нечего добавить. По-своему, Вася был прав, и все присутствующие это понимали. Сам собой вылез из памяти стих, который Каменский читал на чтениях, а написал, еще сидя в одиночке:
Давайте в небо взглянем Довольно святой кротости Эй рабочие — крестьяне Бунтуйте во имя Молодости.
Но стоило мне представить, что Маяковский, молодой, девятнадцатилетний, уедет на каторгу из-за дурацкой выходки, из-за того, что я слишком ловко спасал свою шкуру, как вся эта высокая идейность сразу рассеивалась в моей голове. Он просто не должен туда попасть, и все тут.
К утру мы договорились о том, кто и что делает, и разошлись исполнять свои части плана. Софья отправилась обивать пороги редакций. Бурлюк ушел к Волхитину, а Каменский — подключать сообщество анархистов. Мы с Лизой поехали к ее отцу.
Достольские жили в центре, в приличном доме с тяжелыми дубовыми дверями и парадной мраморной лестницей за ними. Мы буквально вбежали по ней и ворвались в еще одни двери, ведущие в квартиру. Лиза ушла будить отца, а я, оставшись в коридоре, разглядывал тяжелые хрустальные люстры, позолоченные рамы и мебель из красного дерева. Уткнулся взглядом в напольные часы — стрелка двигалась убийственно медленно.
Тик.
Так.
Тик.
Так.
Наконец, в дверях появился заспанный, но уже одетый в костюм Достольский и пригласил меня в кабинет. Там он сел за огромный стол, включил лампу, пригладил усы и посмотрел на нас с Лизой — мы сели перед ним на стулья, как два непутевых родителя, которых вызвали к директору за провинность их ребятни.
— Лизонька, душенька, будь добра, — чрезвычайно нежно сказал Достольский, — оставь нас с господином Черновым наедине.
Лиза хотела было возразить, но Достольский поднял руку.
— Нет-нет-нет! О чем мы договаривались?
Лиза надула губы, посмотрела поочередно на нас двоих и резко встала со стула.
— Ладно, папенька, — вздернула подбородок она, — но вы, Аркадий, расскажете мне потом все слово в слово.
Она вышла из комнаты и прикрыла дверь. Я мог бы руку на отсечение отдать, что она встала прямо за ней и слушает каждый писк.
— Судя по тому, что рассказала мне Елизавета, — обратился ко мне Достольский, — дело серьезное. Вашего коллегу обвиняют в государственном преступлении и краже, это минимум пять лет каторги.
Я уткнулся взглядом в свои руки и сжал кулаки.
— Более того, вы чрезвычайно разозлили полицию своим неповиновением еще в первый ваш к ним визит, — Достольский пробежал по моему лицу быстрым, оценивающим взглядом. — Да уж, не думал, что судьба еще раз сведет нас вместе. Но давайте взглянем на факты. Что вам известно о том, какой информацией обладают господа полицейские?
Я коротко пересказал все, что знаю — о предложении доносить и слежке за мной и футуристами, о лакее, который видел нас в Петербурге, выставке и повторном перформансе у московской квартиры Кузнецова. Достольский проявил невероятный профессионализм — и бровью не повел на рассказе о бюстах. Сразу видно, что человек всякое повидал во время работы…
— Что ж, — резюмировал он, — за одну только кражу и хулиганство вас могли бы привлечь, но они попытались сделать из этого политическое дело. Это была ошибка, и теперь, когда поднялся шум, все это понимают. Владимир же для них — идеальный виновный. Лакей легко его опознает, а за футуриста и скандалиста никто не заступится.
— Я заступлюсь, другие футуристы тоже выйдут, — выпалил я.
— Вне всяких сомнений, — спокойно ответил Достольский, — но вас недостаточно. Понимаете, времена сейчас неспокойные, но для полиции фигура Владимира недостаточно волнующая. Общественный резонанс мог бы помочь, но в текущих обстоятельствах он должен быть поистине большой. У вас есть два выигрышных варианта: или привлечь влиятельных особ, или народные массы. Сможете ли вы это сделать?
— Сделаем все возможное.
Он с прищуром взглянул на меня и, видимо, лицо у меня было не очень, потому что Достольский открыл шкафчик стола, достал оттуда сигары и протянул мне коробочку. Я отрицательно покачал головой. Достольский пожал плечами и стал раскуривать одну из них.
— Вы выступите на стороне защиты на суде, если понадобится? — спросил я.
— Ничем хорошим этот процесс не закончится, — сказал он, покачивая сигарой, зажатой в мясистых пальцах, — вашего коллегу в любом случае посадят, вопрос только — на сколько лет.
— Нужно сделать так, чтобы Маяковский вышел. Мы со своей стороны обеспечим шум, а вам останется только блистательно его отбить у полиции.
Достольский сдержанно усмехнулся.
— И с чего бы мне браться за провальное в перспективе дело?
Я задумался. Чем бы его подцепить….
— Ради Лизы, — нашелся я. — Пусть посмотрит, чем кончаются подобные поступки, будет аккуратнее на своих собраниях.
Достольский затянулся сигарой.
— В ваших словах есть резон, — он выпустил несколько идеально ровных колечек дыма. — Хорошо. Но только ради дочки. Постараюсь по возможности сократить срок до минимума.
Я посмотрел, как дым медленно растворяется в воздухе, кивнул Достольскому, поблагодарил его за участие и вышел из кабинета.
Лиза, которая и правда стояла максимально близко к дверям, но, кажется, ничего не слышала, отскочила и посмотрела на меня с волнением.
— Ну что? Аркадий, мы... Мы что-нибудь придумаем!
— Да, конечно, — рассеянно ответил я, — спасибо за помощь. А сейчас мне нужно идти.
За дверью кабинета послышался шум. Мы с Лизой спешно попрощались, я вышел из квартиры, коридора, дома, и помчался к редакции «Русского слова», где мы договорились встретиться с Софьей.
Улицы уже окончательно ожили — мальчишки размахивали газетами, раскрасневшиеся от утреннего холода бабы продавали свежий хлеб и сбитень. Стучали по брусчатке извозчики. Неслись по своим делам мужчины в пальто и шубах, расталкивали толпу мужики. Москва жила своей торговой, деловой и повседневной жизнью, все шло своим чередом. Солнце пригревало, и я распахнул ворот пальто — того самого, затертого и дырявого, которое привез еще из Петербурга. Не знаю почему, но мне казалось, что оно грело меня получше суматошно краденного у Задьявского.
Добравшись до редакции, я закурил у дверей папироску. Софья вышла из дверей почти сразу после того, как я ее затушил.
— Везде отказ, — без предисловий сказала она. — Я обошла несколько редакций, объясняла, втолковывала…
— Что ж, жаль!
— Попробуем с листовками….
Мы двинулись к набережной. Если бы не все происходящее, это утро было бы почти славным — небо стояло ясное, безветренное, почти что безмятежное. Река отражала его, как зеркало, и поблескивала на солнце.
— Знаете, Аркадий, нельзя так говорить, но я рада, что все-таки полиция арестовала не вас, — сказала Софья, глядя на реку.
— Не могу сказать того же, — усмехнулся я.
— Думаете, вам бы понравилось на каторге?
— Конечно! Во-первых, часто бываешь на свежем воздухе, говорят, это полезно для здоровья. Во-вторых, интересные знакомства. Судя по тому, кого сейчас арестовывают, в тюрьмах полным-полно интеллигентных и пассионарных людей.
— Да-да, а в-третьих, — рассмеялась Софья, — очень много времени для творчества. Политических же обычно держат в одиночных камерах.
Тут мы оба перестали смеяться, вспомнив о Вове.
— Как думаете, удастся его отбить? — чуть помолчав, спросила Софья. — Несмотря на все безумства, мне жаль терять такого поэта. Я ведь слышала его стихи в «Мнемозине». У него большое, честное сердце, а какой талант!
— Вы даже не представляете, — поддержал я, — он толком не успел развернуться в полную силу. Знаете, сколько всего он напишет в будущем? Маяковский будет великим поэтом. Нельзя ему никак на каторгу на пять лет…
Мы поднялись на мост. Софья остановилась, положила руки на металлический бортик и чуть наклонилась к воде. Прядь волос выскользнула у нее из-за уха. Я смотрел, как солнце просвечивает сквозь светлые волосы, и не переставал удивляться, какой же она была поразительно красивой. Софья взглянула на меня из-под пряди, и я машинально, как в день нашего знакомства, убрал ее волосы обратно за ухо. Она улыбнулась одним краешком губ, выпрямилась и долго на меня посмотрела.
— Аркадий, я слишком часто это говорю в последнее время, но на этот раз я бы хотела взять с вас обещание.
В ее серо-зеленых глазах отражалось голубое небо, и они сияли чем-то изумрудным.
— Дайте мне слово, что вы не сделаете ничего безумного.
— Это очень серьезное предложение, — улыбнулся я, — для начала нужно определить, что мы считаем безумством.
— Вы прекрасно знаете, о чем я.
Она смотрела взволнованно и требовательно, словно я должен дать ей клятву, подписавшись кровью. Это показалось мне ужасно трогательным.
— К сожалению, обещать не могу.
Софье мой ответ явно не понравился. Она открыла было рот, чтобы возразить, поспорить, съязвить, но я заговорил быстрее, чем она.
— Знаете, Софья, я ведь всю жизнь только о себе думал. И, в целом, это неплохо, каждый за свою душу переживает, в этом суть человеческой натуры. Но иногда жизнь тебя ставит лицом к лицу этой с самой натурой, ты смотришь на нее вблизи, и она вдруг становится тебе неприятна, как плохой анекдот, который глупо пересказали. Вот такое у меня сейчас чувство, понимаете?
Софья смотрела на меня удивленно, почти ошарашенно. Ветер чуть трепал ее волосы, они выбивались из прически волнистыми сияющими пружинками. Я просто не мог просто так стоять и смотреть на нее. Подался вперед, обнял ее и прижал к себе. Она не сопротивлялась, а тихо прижалась в ответ и уткнулась головой в ворот моего пальто.
— Не волнуйтесь, Соня, — я погладил ее по золотым от солнца волосам. — Все будет хорошо.
Мы постояли так с полминуты. Было хорошо замереть вот так посреди набережной, и неважно, в каком времени и пространстве. Я чуть отстранился, посмотрел ей в глаза и аккуратно погладил по щеке…
Но тут боковым зрением заметил тучную фигуру справа.
— Эй голубки, — услышал я хриплый женский голос с мощным «гхэ-каньем». — Ради христа, подскажите, как мне, этта, до Лубянки-то?
Мы с Софьей отпряли друг от друга и уставились на крупную бабу с полвершка ростом. Она грохнула перед собой телегу с капустой и поправила тыльной стороной руки сбившуюся шапку.
Софья указала ей направление, а когда баба, поскрипывая телегой, двинулась вперед, мы вместе нервно рассмеялись. Черт бы ее побрал, эту бабу, такой упустил момент!
Мы пошли обратно к переулкам — Софье пора было работать, да у меня еще были дела.
— До свидания, Аркадий.
— До встречи, дорогая Софья.
И она исчезла, обернувшись на прощание, в дверях очередной редакции.
А я помчался к Волхитину.
Уже на подходе к сараю я понял, что работа внутри идет полным ходом. Даже несмотря на «звукоизоляцию», из типографии слышались крики, и стоило мне открыть дверь, как меня окатило отборной руганью. Орал Миша, причем так, что я еле поверил происходящему. Со мной Волхитин вел себя чинно, как умудренный китайский сенсей, но только потому что я был гостем, а еще, видимо, потому что я сразу нашел подход к типографскому оборудованию, в отличие от Бурлюка, который стоял посреди цеха весь перемазанный чернилами, что, в принципе, соответствовало его обычному стилю, и отчаянно глядел на Мишу. Тот носился вокруг поломанного станка и крыл футуриста благим матом.
— …это станок, сукин ты сын!! Не табурет, еб твою через коромысло!
Миша смотрелся очень по-мужицки, и я впервые видел эту, рабоче-крестьянскую, его сторону. Он так выразительно напирал на слово «станок», будто Бурлюк сломал ему жизнь, а не машину.
— Мы его, как святыню, берегли, а ты! — сокрушался Миша. — Все к чертовой матери! Богема, б…ть! Вам бы на завод на месяцок, ты кроме кистей и бутылок в руках-то держал что-нибудь?
Заметив меня, Волхитин встал на месте и тяжело задышал. Он смешно поставил руки в боки, как разъяренная жена.
— Вот он! Явился!
— И тебе привет, Миша, — попробовал разрядить обстановку я, — что же ты меня обижаешь, я с тобой тут неделями печатал без продыху.
Волхитин, все так же хмурясь и тяжело дыша, задумчиво поводил глазами.
— Ладно, хоть один рукастый есть среди вашего племени. Аркадий, покажи своим, как тут что. И глаз с них не спускай! «Американку» тебе одному доверяю.
С этими словами он смурно затопал за к двери и вышел, чуть не задев меня своими размашистыми плечами.
— Давид, вы что с Мишей сделали? Был же уравновешенный человек!
— Да я помочь хотел, — почесал лоб Бурлюк, оставив на нем смешную кляксу, — но Миша, в общем-то, прав. Я в руках держал только кисточки, бутылки, книги, некоторое количество женских тел и скромное количество купюр, да и то временно. Со станками я на «вы».
Каменский расхохотался, поправил засученный рукав и кивнул мне на станок.
— Арка, давай, тут работы на всю ночь.
— А с этим что будем делать? — кивнул я на сломанный станок, стаскивая пальто.
— Отпевать, — грустно бросил Бурлюк.
Я подключился к работе. Мы с Каменским, которому печатное дело давалось ловко, быстро наращивали стопки бумаг с надписями «Свободу искусству будущего», «Руки прочь от Маяковского» и «Долой бесправие». Бурлюка мы больше к станкам не подпускали — он аккуратно, чуть ли не дрожащими руками, развешивал листки бумаги сушиться, подносил нам что-нибудь, складывал листы в аккуратные стопочки.
Спустя час работы вернулся Волхитин, а с ним еще несколько неизвестных мне людей. В одном из парней, который в открытую глазел на меня из-под длинной челки, я узнал зрителя с премьеры — он был в числе анархистов, одетых как рабочие, если бы тех наряжали кинохудожники по костюмам. Банда была нарумяненная, чуть запыхавшаяся — явно только-только подоспели на помощь. Миша быстро нас друг другу представил: Захар, Петр, Федор, Алексей. Анархисты. Гостем с премьеры оказался Петр — он восторженно улыбнулся, протягивая руку, обнажив пару отсутствующих зубов в верхнем ряду.
Парни рассредоточились по типографии, молча встали каждый у своего станка и стали так шустро печатать листовки, что нам с Каменским стало не по себе. Мы тоже прибавили скоростей, но Вася тут же хлопнул прессом по уже напечатанному листу, а я прищемил палец. Молодцы тем временем уже таскали ко входу увязанные кипы бумаг. Волхитин глядел на все это победно, всем видом показывая, что вот такой и должна быть работа, не то что вы. Бурлюк подлезал ко всем то тут, то там, но только мешался, и потому в какой-то момент он вздохнул, застегнул рубашку под горло, зализал волосы, вымазав и их в чернилах, залез на стул и стал оттуда декламировать, не обращая внимания на протесты Миши:
— Со звоном слетели проклятья
Разбитые ринулись вниз
Раскрыл притупленно объятья
Виском угодил на карниз.
— Давид, еб твою за ногу! — комментировал Волхитин.
— Смеялась вверху колокольня
Внизу собирался народ
Старушка была богомольна
Острил и пугал идиот.
— Не помогаешь, дак сидел бы хоть молчал, — Миша звучал чуть неувереннее.
— Ниц мертвый лежал неподвижно
Стеклянные были глаза
Из бойни безжалостно ближней
Кот лужу кровавый лизал!
Волхитин посмотрел на Давида обреченно. Как рабочему крестьянскому мужику, занятому делом, ему не нравилось, когда кто-то отлынивал от работы. Но как анархист и где-то в душе, пожалуй, авангардист, он симпатизировал искусству и отступал, когда то предъявляло свои права. Поэтому Миша насупился и продолжил слушать молча, чуть яростнее обычного налегая на рычаг пресса.
Бурлюк, надо отдать ему честь, вовсе не злорадствовал, а просто наслаждался своей стихией:
— Шестиэтажный возносился дом, — читал он, глядя куда-то в потолок. — Чернели окна скучными рядами…
Грохала «американка»: кх-дн! Кх-дн! Я с надеждой смотрел на возрастающие стопки листовок.
Должно сработать.
Глава 20. В печать
Я стоял у столба, курил и смотрел, как мальчишки, несмотря на валящийся с неба снег, носятся по брусчатке и пинают самодельный «мячик», собранный из наших листовок. Гонять пацанов сил не было, как и смысла. Рядом, нервно покусывая губу, стоял Бурлюк.
Всю ночь мы, как обезумевшие, печатали, а утром расклеивали листки по всему городу, чтобы уже к обеду понять, насколько предприятие беспомощно. Горожане просто не обращали на них внимания. На моих глазах пара студентов пробежалась по ним глазами, ахнули какие-то дамы — и на этом, в принципе, все. Листовки жалко мокли под снегом, слетали со стен, один мужик оторвал бумагу, чтобы протереть ботинок… С ним я уже почти ввязался в драку, но меня оттащил Бурлюк. Он, как истинный продюсер, быстрее меня оценил ситуацию и понял, что бороться с мещанами — себе дороже.
Чуть лучше шли дела у Каменского, который с кипами бумаг и бандой Волхитина укатил раздавать листовки анархистам, социалистам, авангардистам и прочим «-истам». Те откликнулись боевым кличем, которым, кажется, встречали любую околореволюционную движуху. Суфражистки, которых агитировала Лиза, тоже подключились, хотя и неохотно — в конце концов, они привыкли защищать права женщин, а не двухметровых скандальных поэтов. По нашим прикидкам, на собрание должны были прийти около ста человек. Что, конечно, было каплей в море по сравнению с Москвой и тем более всей страной, которые хотелось бы как следует поднять на уши.
Газеты. Нам нужны были газеты, и желательно много. Как же заставить их о нас говорить?
Один из мальчишек поскользнулся и шлепнулся, под смех товарищей, в сугроб. С него слетела шапка, обнаружив смешные лопоухие уши и лохматую засаленную голову. Я затушил папироску, закашлялся и уткнулся глазами в единственную листовку, оставшуюся на стене напротив. Ее правый угол грустно дергал ветер.
Тут мне в голову и пришла золотая идея.
— Давид!
Бурлюк тоже смотрел на мальчишек, но, в отличие от меня, не просто так, а с карандашом и блокнотом в руке. Не обращая внимания на снег и замерзшие пальцы, он отрывистыми штрихами зарисовывал бегающих пацанов. Выходило эффектно, хотя и непохоже на оригинал.
— Да-да, — ответил он, не отрываясь от своего занятия.
— Нам нужна типография!
Давид даже не поднял глаз от бумаги.
— Разумеется. Какая революция без типографии. Предлагаю захватить ее к следующему утру, только Васю дождемся, он у нас мастер по присвоению государственной собственности.
— Да нет, — вскочил я, — нам нужно ее арендовать, буквально на одну ночь. Если эти, — я кивнул на прохожих, — не обращают внимания на листовки, то на настоящую крикливую газету точно взглянут.
Бурлюк посмотрел на меня исподлобья.
— Ты предлагаешь за одну ночь сделать свою газету?
— Да!!
Он опустил глаза, резким движением дорисовал мальчишке ногу — она изгибалась, почти как лук. Все фигуры на рисунке словно неслись куда-то в ускоренной мультяшной съемке.
— Отлично! — Бурлюк захлопнул блокнот. — С чего начнем? Как ты планируешь арендовать типографию?
Честно сказать, я слабо представлял себе, как я планирую арендовать типографию. Уцепился за шаткое воспоминание, в котором Каменский рассказывал о своих тюремных знакомых. Кое-кто из них сидел за нелегальную торговлю — воровали из типографий все, что к полу не было прикручено, и сбывали на черном рынке. Это хоть какой-то, но шанс.
Каменский объявился через несколько минут, принес нам свежих пирожков и пива, за которыми отлучался. Я буквально вцепился в него, отчаянно жестикулируя, обрисовал свой план и все тыкал на газету, в которую завернули еду. Выглядел я, должно быть, безумно. Вася кивал, задумчиво разжевывая пирожок.
— Есть такие люди, — проглотил он последний кусок, — но нам нужен кальян.
— Кальян? — я не поверил своим ушам.
— Да, я как-то плавал в Константинополь, ухватил там старинный кальян, эмалево-стеклянный, с кожаной кишкой. Показывал бывшим соседям по тюрьме, они чуть не передрались за него. Я тогда кальян не отдал, он был мне дорог как памятная вещь, а теперь пришелся бы кстати. Товарищи за старинный кальян не то что типографию — корабль в аренду найдут. Но нужен не абы какой, а антикварный и турецкий, либо персидский.
Каменский не переставал меня удивлять, что он за человек такой.
— Слушай, а ты вообще много где был? — вдруг спросил я его.
— Как посмотреть. В Персии был, встречался с там революционерами меджелиса. Из Тегерана шелк возил, там встречался с верблюдами. А тебя что именно интересует?
— Надо будет нам с тобой сесть и хорошенько поболтать, Вася, — заключил я.
А пока нужно было раздобыть кальян.
В центре Москвы обнаружилось несколько антикварных лавок. В одной, относительно дешевой и заваленной старинным хламом вроде позеленевших самоваров, полуслепой дедок сообщил нам, что кальянов отродясь не видал. Во второй, подороже и поприличнее, но все равно с запахом залежалого старья, нас встретил пожилой еврей, протирающий от пыли медный поднос с узорами. Сказал, что восточная экзотика нынче в моде, кальянов днем с огнем не сыщешь — разбирают всякие коллекционеры и реставраторы. Предложил нам задрипанный вроде как грузинский кальян с почерневшей шахтой. И хотя мужик клялся, что кальян «из самого Каира», Каменский нахмурился и покачал головой — не то. С таким же примерно успехом мы обошли еще несколько лавок. Везде кальянов или не было, или были, но не те.
Шел четвертый час, часики тикали, мы носились по городу в поисках неведомой зверушки, чтобы отдать ее неведомым людям, и никак не приблизились к спасению Маяковского. В отчаянии я разглядывал вывески, пока не зацепился взглядом за одну из них: «Ломбардъ». Я кивнул Каменскому, и мы вместе толкнули двойные двери.
Ломбард, надо сказать, выглядел роскошно. Сразу было видно, что не один обедневший купец или офицер закладывал тут свое добро. Стеллажи были забиты какими-то лампами в духе «Алладина», картинами, иконами. На нижних полках стояли две отполированные до блеска машинки «Зингер». За гигантским столом по центру восседал огромный, просто вселенских размеров продавец — он складками наплывал на столешницу, закрывая своим телом выставленные под стеклом украшения и часы.
— Добрый день, господа-с, — он поднял на нас жабьи глаза с опухшими веками. — Чем могу быть полезен?
Мы коротко описали ему, что ищем. Мужик поднял мясистую руку, неторопливо провел по лысине, сияющей, как машинка «Зингер».
— Есть один, турецкий, правда, древний. Год уже никто не выкупает.
Он тяжело махнул в сторону одного из стеллажей.
— Лестница справа.
Вставать он явно не собирался, так что я придвинул лестницу к полкам и, следуя рекомендациям и наводкам мужика, достал наконец с самой верхней полки кальян. На потрескавшемся кожаном шланге болталась бирка с номером, а само устройство выглядело, как доисторическое ископаемое, — чаша была с таким угрожающим нагаром, что ее можно было бы вклеивать на пачки сигарет в качестве предупреждения. Если бы здесь клеили такие предупреждения, конечно. Или хотя бы были нормальные сигареты…
Я передал кальян вниз, Каменскому, слез с лестницы и повернулся. Вася стоял с сияющим лицом. Я даже удивляться не стал, хотя был уверен, что такой экспонат мы точно «развернем», — просто обрадовался, что этот уродец подошел.
— Сколько? — спросил Вася, водружая кальян на стол продавцу.
Тот лениво подался вперед и взялся двумя пальцами за шланг с таким видом, как будто это была дохлая крыса.
— Турецкая работа, антиквариат. Сто пятьдесят рублей, но только для вас.
Мы с Васей переглянулись. Он выглядел страдальчески — словно и правда собирался брать за сто пятьдесят, только ста пятидесяти у него никак не было. Я понял, что договариваться надо мне.
— За это? — я ткнул пальцем в монстра. — Да им только детей пугать.
— Кожаный шланг! Такой кальян — это редкость, — фыркнул толстяк.
— Редкость, потому что от него кто-то умер? Тут такой нагар, его лет тридцать курили без перебоя.
Продавец засопел, но с такой силой, словно только бежал марафон.
— Можете не брать, если не нравится.
— Нравится-то нравится, — примирительно сказал я, — но сто пятьдесят я бы за него дал, если бы он играл на гитаре и стихи читал. А в таком виде — максимум двадцать.
— Двадцать? — он так резко дернулся, что кресло под ним жалобно скрипнуло. — Это прямо-таки оскорбление! Восемьдесят.
— Сорок! И это еще щедро. Увидели бы это чудо техники на бухарском базаре, обсмеяли бы.
— Восемьдесят, и не рублем меньше!
— Да у вас год его не забирают, — улыбнулся я максимально искренне, — мы готовы забрать за пятьдесят. Прямо сейчас унесем это сокровище.
Продавец прикрыл глаза, как человек, который молится богам о терпении.
— Пятьдесят рублей стоит один только шланг, молодой человек.
— Ну так оставьте себе шланг, — пожал плечами я. — А мы возьмем все остальное.
Каменский прыснул.
Толстяк расплылся в кресле и молча пилил меня взглядом. Я смотрел в ответ со всем возможным дружелюбием.
— Забирайте за семьдесят. Отдаю в ущерб себе, имейте в виду.
— Шестьдесят, и ваши глаза его больше не увидят.
Продавец чуть поерзал и махнул рукой. Я отсчитал деньги, взял кальян, и мы с Васей почти вылетели на улицу.
— Ты его уничтожил! — обрадовался Вася. — Мне этот ваш капитализм так легко не дается, вот прямо не могу…
— Я уничтожил? — удивился я. — Да ты видел этот нагар?
Мы рассмеялись, а мне все хотелось спросить Васю, точно ли нам такой монстр нужен. Но я не стал уточнять… Уже в трамвае, пока мы ехали «на квартиру» я подумал, что надо больше доверять мнению людей, которые уже не раз мне помогли. Нагар так нагар.
Мы выскочили где-то на окраине Пресни и попетляли пропахшими углем переулками. Нырнули в сыроватый облупленный подъезд, залетели на второй этаж — к мощной деревянной двери, над которой кое-как держалась на гвозде пожелтевшая икона.
— А твои ребята, что, православные? — спросил я Каменского, который колотил в дверь.
— Они мужики простые, из народа. Верят в своих богов.
Дверь открыла сухая тетка, по-бабьи прищурилась. Довольно быстро выяснилось, что нужных нам мужиков в квартире нет.
— Ваши-то, — тетка обнажила полубеззубый рот, — господа теперь, ресторан держат. В конце переулка, а хоть его издалека видать, дым коромыслом.
Уже подходя к ресторану я понял, что дама не преувеличивала, — дым действительно шел коромыслом, но не из трубы, а из полуподвальных окон. Я понял почему, когда мы с Каменским нырнули под облезлую вывеску «Персидский шах» и распахнули дверь.
Внутри все было в дыму — и повсюду были кальяны. Мужики рабочего вида, сидя за низкими столиками с узорчатыми скатертями, курили их так интенсивно, что их фигуры еле просматривались, как и силуэты «кальянщиков», — ровно таких же мужиков, но в тюбетейках. Сам ресторан больше походил на узбекскую забегаловку, хотя ничего узбекского там, кажется, не было. Все от пола до потолка завесили пестрым тряпьем и коврами, больше напоминающими армянские. Увидев эту картину, я чуть не помер со смеху. Каменский тоже был ошарашен — он явно не ожидал, что за время разлуки с бывшими сокамерниками те откроют свою кальянную. Вот что значит люди воплотили мечты в жизнь.
Из дыма нам навстречу двинулась маленькая, круглая фигура. Приблизившись, она оказалась лысым мужиком с растрепанными усами, напомнившими мне персонажа из «Деревни дураков».
— Каменский! Вот те раз!
Они с Васей обнялись, громыхнув друг другу ладонями по спине.
— Ты глянь, ребята, поэт наш вернулся! — не мог надивиться мужичок.
Его звали Павлуша по прозвищу «Печатник», и он был мозгом кальянной группировки. Именно он, как мне объяснили уже за чаем из крохотных чашечек на турецкий манер, придумал когда-то схему с типографиями.
Главным исполнителем и «руками» банды был Гришка «Кистень» — здоровенная детина, он еле умещался за низеньким столиком, задирал колени и то и дело поправлял крохотную тюбетейку, которая на его крупной фигуре смотрелась, как крышечка на толстом чайнике. Гришка, как я понял, некогда махал кулаками, а теперь перешел на сторону созерцания и называл себя «человеком восточной философии».
Третьим был Лева «Блохарь». Затрудняюсь определить, какой частью тела был он, но точно какой-то важной — Лева всю дорогу уплетал плов, водя жилистыми руками в халате с золотыми тесемками, и говорил только о ресторане, который был его идеей: «народ подымить ох как любит, а мы, что, хуже турок?». За время нашей беседы он раза четыре спросил, хуже ли мы турок, ему никто не отвечал, но он каждый раз проникновенно заглядывал каждому в глаза в поисках ответа.
Нашему с Каменским кальяну все трои обрадовались, как дети. Они сразу же приняли его за древнюю реликвию, сокровище турецких шахов и редкую жемчужину, водрузили на стол и позвали «кальянщика» его забивать. Теперь я с ужасом смотрел на его ловкие движения, не в силах придумать, как мне избежать потери как минимум одного легкого.
— Да, дело дрянь, — прокомментировал Павлуша нашу ситуацию, когда мы с Васей рассказали о Маяковском. — Значит, вам требуется типография и желательно сегодня? Эк жешь вы вляпались, бусурмане.
Павлуша то и дело вставлял в речь «восточные слова» — к месту и не к месту.
— А вы, что же, промышляете еще? — осторожно спросил Каменский, отхлебывая чай.
— Промышляем…. — пригладил ус Павлуша, но тот сразу же отпружинил на место. — Мы теперь люди почтенные, предприятие имеем.
Павлуша обвел рукой ресторан.
— Ребята… — задушевным тоном сказал Вася. — Нам нужно отпечатать пять тысяч газет, до рассвета.
Гришка чуть не поперхнулся кальяном и даже Лева «Блохарь» с интересом поднял глаза от плова.
— Васе кальян больше не предлагаем, — хохотнул Павлуша.
— Я серьезно.
— Дорогой, у нас теперь культурное заведение, без лишних делишек.
— Да прям без лишних, — встрял Гришка, затягиваясь кальяном. Тот грозно урчал изнутри темной гари. — Ты ж сам накануне говорил, что тоска тебе смертная без махинаций. Подсоби мужикам, не ерепенься.
— Я по-метафизически сказал, — Павлуша смотрел на Гришку, как на упрямого ишака. — Образно, дурья ты башка.
Гришка надул губы и сунул в рот кальянную трубку.
— А сколько платите? — неожиданно включился Лева. Так вот каким органом он был. Финансовым!
— А сколько требуется? — спросил я.
— Задачка не из простых, — Блохарь вытер рот салфеткой и вытянул жилистую шею, — опасная, а к тому же тяжелая.
— Интеллигентная, я бы сказал, — мечтательно вставил Гришка.
— Триста рублей, — подытожил Лева, глядя на Гришку, как на юродивого.
Павлуша одобряюще кивнул и дернул у Гришки кальянную трубку.
— И еще одно условие, — затянулся Павлуша, — когда поэт ваш выйдет, прочтет свои стихи у нас. Мы через месяц второй зал открываем, надо чтоб народ шел.
— По рукам, — выпалил Каменский и протянул Павлуше ладонь. Тот пожал ее в ответ, и мы все обменялись рукопожатиями.
Оставалось только понять, где мы возьмем триста рублей. У меня наскреблось бы максимум пятьдесят, у Каменского денег вообще не водилось. Словно прочитав мои мысли, Павлуша улыбнулся.
— До лета вернете, — пояснил он. — И если кто спросит, мы ничего не слышали, не видели, плов уплетали. Только имейте в виду, господа, свое дело мы знаем, но печатники из нас, как из верблюда балерина.
Гришка хохотнул, Каменский тоже усмехнулся.
— Главное, чтобы буквы можно было узнать, — сказал он.
— А остальное мы возьмем на себя, — добавил я.
Павлуша погладил торчащий ус и протянул мне кальянную трубку, которую я старательно избегал в течение всего разговора. Но тут было не отвертеться, вроде как «трубка мира». Я улыбнулся, взялся за агрегат, внутренне перекрестился, сделал затяжку — и тут же страшно закашлялся. Казалось, что я просто сожрал угля, аж глаза заслезились. Вся компания расхохоталась, а я, примирительно кивая, всучил трубку Каменскому. Тот, как ни в чем не бывало, набрал полную грудину воздуха и выпустил облачко дыма.
— Учись, казак, — оскалился на меня Лева Блохарь. — Что мы, хуже турок?
И обвел нас глазами, ожидая реакции, как в первый раз.
После этих переговоров мы с Васей, успев перехватить немного плова, полетели в мастерскую Бурлюка. Туда уже примчались Лезин с Брянцевым — они как раз кстати вернулись из командировки и теперь, мотивированные страстной речью Давида и бутылкой красного, были готовы к труду и обороне. Впятером мы уселись за импровизированный стол и зажгли еще пару керосинок, залив комнату светом.
Немного сверху на нас смотрел прислоненный к стене гигантский недописанный портрет Марии, жены Давида, которую тот частенько рисовал с разных ракурсов по вечерам и которую я так ни разу и не увидел вживую. У нее были огненно-рыжие волосы и кислотно-зеленые глаза, чем-то своей энергией она напоминала Марианну с картины «Свобода, ведущая народ» — мощную женщину, олицетворяющую французскую революцию. Восприняв ее присутствие как символическое, я включился в обсуждение газеты.
— Как назовем? Нужно что-то звучное! — Лезин смотрел на нас восторженно, как будто мы планировали брать Зимний.
— И футуристичное, — добавил Брянцев, — чтобы форма не спорила с содержанием. Но не настолько, чтобы отпугнуть народ.
— Новые гунны! — предложил Вася.
— Не самое понятное массам, — поспорил я.
— Liberté, — на отличном французском предложил Брянцев. Он заметил мой удивленный взгляд и улыбнулся.
— Свобода… Слишком банально! — сбрил его Лезин. — А что если «Звезда»?
— Мечтательно… — Вася задумчиво погладил усы.
— Оруженосец, — предложил Давид таким тоном, что все сразу поняли: именно так газету и назовем.
Дальше дело пошло бойчее — мы разделились, и каждый работал над своей частью. Бурлюк искрометно писал о дряхлости искусства прошлого и о том, что нужно изгонять «костенеющую мертвенность буржуазного эстетства», добавляя как можно больше провокационных изречений. Каменский, чуть завуалировав по общим просьбам, рассказывал о положении крестьян и рабочих, «чорном терроре» и «палачах и опричниках со сгнившими ртами». Лезин и Брянцев взяли на себя «светскую» часть и выдали сразу по две колонки со слухами вперемешку со свежими городскими анекдотами.
Я же, подписываясь собственным именем, чтобы привлечь побольше внимания, сочинял центральную полосу — о незаконном преследовании хулигана, который однажды станет великим поэтом. Я назвал ее «Запрещаем запрещать» — французской революции шестьдесят восьмого еще не было, так что лозунг был вполне свободен. Я щедро засыпал текст афоризмами из тех же времен, а Маяковский вышел у меня гением, заключенным пока в тело беспечного ребенка с нежным сердцем. А разве можно наказывать за пакости каторгой? Что мы за общество, если позволяем распнуть невинную душу? И все в таком духе.
К полуночи сумасшедшая газета была готова. Бурлюк даже успел сделать для нее несколько сатирических зарисовок, на главной из которых гигантский Маяковский стоял, вытянув руку вперед, как на будущих памятниках, пока за его ботинки хватались крохотные, кривоногие и похожие на крысят городовые. Рядом в виде старой наседки статский советник Кузнецов высиживал медные бюсты. Выглядело просто убийственно!
Осталось добраться до «экспроприированной» на ночь типографии, сделать пять тысяч копий, распространить их по всему городу и вытащить Владимира Маяковского из тюрьмы. Подумаешь!
Глава 21. Бунт
Шел третий день после ареста Маяковского. Ночевал я в мастерской Бурлюка, где наконец отоспался на соломенном матрасе под портретом его жены. Руки так и не смог отмыть от чернил после работ в типографии и теперь разглядывал их в солнечных лучах. Оно только-только пробилось сквозь облака, стоял морозный день. Я засунул руки под шерстяной плед, укутался и дал себе еще часок поспать и восстановить силы перед тем, как начнется решающий день — день, когда мы или отобьем, или потеряем Вову.
В восемь утра в мастерскую постучался Захар. Стоило мне открыть дверь, как он ворвался в комнату и стал вертеться вокруг, как юла.
— Аркадий! — закричал он, размахивая пачкой газет. — Сработалось!
Захар подскочил ко мне, пожал руку, уперся руками в колени и тяжело засопел.
— Ты б отдышался сначала, — улыбнулся я, вытащив стопку у него из рук.
Захар улыбнулся желтоватыми зубами, поправил кепи и снова стал носиться вокруг меня по комнате, то тут, то там вляпываясь в засохшие ошметки краски.
Наш план сработал как нельзя лучше. Пять тысяч экземпляров «Оруженосца» не только разлетелись по всему городу, но и стали местной достопримечательностью. Поскольку все авторы газеты были талантливыми, поддатыми, и никакие главные редакторы их не сдерживали, тексты вышли очень бойкими. Лично видел, как два мужика в трактире, водя пальцем под заголовком «Запрещая запрещать», помирали со смеху и вырывали рисунок с Кузнецовым-наседкой прямо из газеты. Выяснилось, что Кузнецова многие недолюбливали за наглое пользование властью. Даже в Москве у многих были знакомые, которые через пару рукопожатий были знакомы с его самодурством, поэтому наш рисунок разлетался стремительно.
Теперь же у меня в руках было и материальное доказательство общественного интереса — об аресте Маяковского написали все значимые газеты, которые успели выйти к этому времени. А в «Русском слове» появилась потрясающе язвительная статья в защиту Вовы с подписью «С нежным сердцем, Селена Волкова». Я то и дело возвращался к этой подписи, перебирая страницы, а потом не выдержал и, пока Захар не видел, вырвал страницу и быстренько запихнул в карман жилета.
Пора!
К восьми утра к участку на Малой Дмитровке стала стягиваться толпа. Я прибыл туда вместе с Захаром, зацепив по дороге Каменского и Бурлюка. Оба были при полном параде. Давид нарядился поприличнее, в изысканное пальто, цилиндр и ярко-синий, в цвет глаза, шейный платок, а Вася — в любимые казачьи шаровары, телогрейку и авиаторские очки.
Они скакали у входа и «разогревали» толпу, заговорщически кивая стайке журналистов, которые, дыша на замерзшие руки, регистрировали в блокнотах каждое их слово. Лезин и Брянцев задавали вопросы, как на пресс-интервью, как будто понятия не имели, что здесь творится. Рядом с ними довольно улыбались Княжич и Анна из «Русской мысли». Футуристы — Крученых, Хлебников, даже Елена Гуро пожаловала из Петербурга — встали ближе всех ко входу. Анархисты в рабочих бушлатах развернули плакаты «Свободу Маяковскому», а суфражистки во главе с Лизой репетировали кричалки. Все группы переглядывались и, кажется, назревали свидания.
К девяти утра у участка образовался настоящий фестиваль. Люди все прибывали, набралось уже человек двести. Крики становились громче, даже началась торговля — несколько теток, расталкивая толпу, продавали горячие пирожки и чай из самоваров. Было даже несколько дам в мехах — видимо, любительниц скандалов. Чуть поодаль я заметил Волхитина, мы кивнули друг другу через дорогу.
Наконец появилась Соня. С убранными волосами и в строгом темном пальто с поднятым воротником она выглядела, как обворожительная шпионка. Я машинально дотронулся до кармана жилетки, пробрался к ней сквозь толпу и тут заметил, что рядом с ней, выпрямившись, как палка, стоял Брюсов. Он царственно сложил ладони на рукоятке трости и сдержанно мне кивнул, когда я подошел.
Казалось, сегодня здесь собрались вообще все. Не удержались даже наши типографские подельники — у края толпы, не отсвечивая, курили и удивленно оглядывались Павлуша, Гришка и Лева. Толпа гудела и раз в несколько минут скандировала «Свободу!», журналисты то бегали за горячим чаем, то проталкивались поближе ко входу. Знакомый тип с карандашом за ухом подскочил ко мне.
— Аркадий, добрый день! К вам вопрос как к организатору собрания.
— Организатору? Что вы, чур меня. Народ сам пришел, где-то услышали…
— А что вы думаете о…
— Все после, — прервал я его. — Сначала пусть выпустят Маяковского.
Дверь участка приотворилась, и из нее сначала выглянул, а потом и вышел угрюмый мужичок с усами, как у моржа. Он как-то резко побагровел и набрал побольше воздуха в легкие.
— Начальник управления, — шепнули мне на ухо.
Из-за его спины начальника выглядывали из темноты коридора растерянные городовые.
— Граждане! — заорал морж. — Немедленно расходитесь! Ваше собрание незаконно!
— А арест Маяковского такой уж законный?! — заорали из толпы.
— Свободу Маяковскому! — подхватили его с другого конца.
Морж побагровел еще сильнее, с отливом в малиновый.
— Мы не позволим хулиганам диктовать закон руководству! Господин арестован по всей строгости закона! Взят за государственное преступление, вы думаете, это шутки?
Толпа загудела, городовые переглянулись, один сглотнул.
— Последний раз повторяю — всем немедля разойтись!! — поорал начальник, как кукушка из часов, зыркнул на первые ряды и захлопнул дверь участка.
От его воззваний толпа только сильнее разошлась. Студенты стали водить хоровод у входа и скандировать не самые приличные частушки про полицию. Лиза организовала суфражисток в живую цепь, и чтобы выйти, городовым приходилось протискиваться сквозь стену женщин, что скорее смущало их, чем злило.
К десяти приехал с иголочки одетый Достольский. Он приподнял одну бровь, увидев Лизу, командующую суфражистками, но ничего не сказал — только сдержанно кивнул на девушек, глядя на дочку. Лиза энергично закивала ему в ответ, что-то шепнула суфражисткам, те расступились. Достольский торжественно прошел по живому коридору, сжимая папку с бумагами, и скрылся за дверью.
Примерно через полчаса он показался снова. Вышел, оглядел толпу, нашел меня взглядом. Я подскочил к нему, боковым зрением заметив, как Лиза нервно топталась на месте, глядя в нашу сторону.
— Ну что? — спросил я.
— Они в ярости, — наклонился Достольский к моему уху. — Начальник полицейского управления брызжет слюной, хочет всех разогнать, а еще лучше — посадить.
— Обычно в таких случаях бывает две новости, — предположил я, — и вторая хорошая.
— Верно, — кивнул Достольский, поглядывая на разгоряченную толпу. — Они вас еще не разогнали, потому что боятся шума. К тому же, слишком много журналистов. Если сейчас применят силу, завтра же все газеты отрапортуют, что полиция избивает интеллигенцию.
— Это нам на руку, — обрадовался я. — Есть шанс отбить?
— Есть, вы хорошо постарались, как, впрочем, и я. Указал господам на несогласованность протоколов, неправильное оформление места кражи, ошибки в показаниях свидетелей. Более того, у самой полиции приличный набор нарушений. Давление на задержанного вне присутствия адвоката… Политическое дело они будут вынуждены закрыть, но вот в кражу вцепились, хотя вы и вернули бюсты, а ущерб — копеечный… Да и доказательств кот наплакал. Считайте, что нет.
— Посадят за воровство?
— Понимаете-с, в их интересах замять шумное дельце, но все зависит от господина Кузнецова, — Достольский чуть сморщился. — Он сейчас там, страшный шум поднял, требует показательной кары для господина Маяковского и наказания для Чернова, стало быть, вас.
— Кузнецов? Там? — я совсем растерялся от новостей. — Как он там оказался?
— С черного входа, но скоро выйдет делать заявление для прессы. Хочет восстановить поруганную честь.
— А я-то здесь причем?
— Господин Кузнецов переговорил с господином Задьявским и, к тому же, он не дурак. Понимает, что Маяковский не один его бюсты… Экспроприировал. У него теперь на вас зуб… Но не беспокойтесь, пока что вы выигрываете, потому что газеты изображают его тщеславным коллекционером и намекают, что имеет место растрата государственного имущества. Вот если господин Кузнецов сможет переменить свой образ, тогда дело усложнится. В конце концов, он пострадавший в этом… этом… происшествии.
Достольский вежливо откланялся, метнул многозначительный взгляд на Лизу и скрылся в толпе, отбиваясь от журналистов, а я продолжил стоять, как примороженный. Кузнецов требовал четвертовать меня вместе с Вовой. Его присутствие сильно все меняло…
Не успел я толком обдумать ситуацию или пересказать слава Достольского остальным, как двери участка распахнулись и к толпе вышел Кузнецов собственной персоной. Как и в прошлый раз, когда мы виделись, он агрессивно вздымал острую бородку и был при свите прихвостней в дорогих костюмах. На этот раз он вел себя сдержанно, почти холодно, хотя и был в бешенстве — его межбровье смялось в такую интенсивную морщину, что ей, наверное, можно было бы расколоть орех.
Толпа отреагировала на появление Кузнецова смешанно — кто-то свистел и кричал, но большая часть напряженно замолчала. Журналисты, расталкивая толпу, рванули к нему.
— Петр Яковлевич!
— Газета «Утро России», один вопрос!
Кузнецов, выставив вперед круг живота, смотрел на прессу так, словно они вот-вот преклонят перед ним колени. Царственно поднял вверх ладонь, словно останавливая «жужжание», а когда все утихомирились, выдержал драматическую паузу.
— Господа журналисты! — забасил он. — Я бы хотел сделать заявление!
По стайке с блокнотами прошло легкое шуршание.
— Я оказался в прескверном положении. Как вы знаете, двое преступников совершили кражу моего имущества, к тому же исписав фасад моего дома ругательствами и дьявольскими символами.
Чего сразу дьявольскими-то?
— Полиция делает все, что в их силах, — Кузнецов ораторствовал с явным удовольствием и входил во вкус, повышая голос, — одного преступника удалось поймать. Кроме того, мы подозреваем и конкретного второго.
На слове «преступник» из разных концов толпы свистнули и загудели.
— Я понимаю ваш гнев, — дипломатично продолжил Кузнецов, глядя только на журналистов, — вы выступаете за справедливое правосудие. Я с вами солидарен, и не одобряю беспочвенного политического преследования…
Нужно срочно его заткнуть…
— …но кража имущества — это противозаконно, и преступники, совершившие ее, должны понести полное и безоговорочное наказание. Я требую…
Если что-то скажу, уже завтра Кузнецов из первой же газеты узнает, кто именно ему перечил. А если не скажу… Аййй, горит сарай — гори и хата!!
— А как насчет краж, которые совершают высокопоставленные чиновники? — прервал я Кузнецова, выступив из толпы.
Он перевел на меня удивленный взгляд, его ноздри угрожающе раздулись. Из толпы показались заинтересованные лица, видимо, кто-то встал на носочки.
— О каких кражах идет речь? И с кем… — он метнул взгляд на журналистов, — Имею честь говорить?
— Владимир Маяковский, полный тезка. Вы сказали, что люди, совершившие кражу имущества должны быть безоговорочно наказаны. Почему же это касается только поэтов, людей противоположных политических взглядов и простых работяг? Сколько ни читаю газет, ни разу не видел крупного разбирательства по делу о хищении государственных средств, неужели у нас такие кристально честные чиновники?
По толпе прокатился смешок, несколько человек одобрительно захлопали, а когда перешептывания докатились до задних рядов, оттуда раздался смачный гогот.
— Как вы можете сравнивать одно с другим!
Это ляпнул, конечно… Толпа взорвалась возгласами и гудением. Кузнецов попал в самое сердце классового недовольства. Он быстро понял свою ошибку, поджал губы и продолжил упорно избегать толпу глазами — смотрел на меня в упор, наливаясь кровью. У него были выразительные, надо сказать, глаза, с каким-то янтарным отливом…
— Действительно, господин Кузнецов, сравнение так себе, — меня понесло в артистический раж, — ведь в данном случае мы имеем дело вовсе не с кражой. Бюсты, если я не ошибаюсь, вам вернули?
Кузнецов побагровел весь — и его разлинованный морщинами лоб, и сползающие вниз упитанные щеки, даже белки глаз, казалось, стали чуть розоватыми.
— Странный поступок для вора, не правда ли? — я осмотрел толпу, мне закивали, — получается, что кражи имущества нет. А что есть?
Народ смотрел завороженно, журналисты строчили. Кузнецов, казалось, сейчас кинется на меня.
— Мы имеем дело с искусством! Чем больше величие произведения, тем больший общественный резонанс оно вызывает, верно? Верно! — я махнул рукой. — А мой тезка Маяковский как раз таким искусством и занимается. Петр Яковлевич, могу задать вам вопрос?
— Я не обязан отвечать на ваши вопросы, — процедил Кузнецов.
Он сдерживался, чтобы не ответить злее — то ли боялся толпы и журналистов, потому что знал свою вспыльчивость, то с ним вообще не часто спорили, и он просто не умел парировать…
— Разумеется, я не настаиваю. Господа журналисты, так и запишите, что господин Кузнецов отказался отвечать на вопросы обеспокоенных граждан.
Журналисты, как по команде, замельтешили карандашами. Кузнецов взглянул на них в ужасе, даже краснота чуть сошла.
— Экий вы хитрец! — нервно захохотал он, — ну, спрашивайте, обеспокоенный.
Кузнецов улыбнулся мне, его рот чуть подрагивал от гнева.
— Спасибо, господин статский советник. Вопрос у меня такой: как же так получилось, что вы, человек с таким опытом и положением, с тонким художественным вкусом не смогли распознать художественный акт новейшего направления?
Слышно было, как муха жужжит и елозят по бумаге карандаши. Я уже думал, конец, но потом услышал, как прыснул Бурлюк. За ним усмехнулся Каменский. Кто-то из их соседей хохотнул, и смех покатился по толпе, как волна, все громче и громче. Студенты прикрывали рты руками, ржали просто все.
Кузнецов залился краской, и, кажется, его тоже понесло.
— Имя!! — заорал он. — Как вы смеете? Со мной? В таком тоне?
Он сделал шаг ко мне, но толпа начала гудеть, послышались крики — вот-вот начнут скандировать. Кузнецов сжал желваки.
— Это не искусство и даже не провокация! — он попробовал успокоиться. — Это преступление, причем по отношению к лицу государственной важности.
— Ваши бюсты вернули, сложили пирамидкой, как детские кубики. А фасад вашего дома украсили современной поэзией. Это искусство, Петр Яковлечив, вы просто недопоняли.
Мой расчет наконец сработал — Кузнецову сорвало колпак.
— Я вас уничтожу! — заорал он и кинулся на меня.
Я подался назад, к толпе, а на Кузнецова сразу же напрыгнули, придерживая, люди из свиты, а следом за ними навалились и двое городовых. Их выражение лица изменилось стремительно — они на автомате сделали свою работу, но в ту же секунду пожалели, что дотронулись до статского советника, потому что тут повернулся к ним своим красным, задыхающимся лицом, и стал орать уже на них. Он ткнул острой бородкой в глаз одному из городовых, тот взвыл, толпа гоготала, свистела, ржала. Второй городовой бросился к сослуживцу, Кузнецов не знал, на кого орать, свита стояла, вся бледная, как дрессированные собачки, которым забыли дать команду и вкусненького.
— Со света сгною!! — шипел Кузнецов. — Всех!
Гнев статского советника окончательно переключился на подчиненных, которые уводили его, словно рок-звезду, расталкивая толпу, как папарацци.
— Ищи нас свищи! — орали вслед Кузнецову.
— Долой чиновничье самоуправство! Даешь искусство!
— Клоуны!!
Я от души расхохотался, глядя на этот кордебалет. И тут я увидел Соню. Она показалась из-за моего плеча справа, в ее руках был раскрытый блокнот, сверху донизу исписанный убористым почерком. Что ж, возможно, анонимом мне не остаться, но по крайней мере, выразительный образ мне обеспечен. Я улыбнулся Соне счастливо, как дурачок.
— Похоже, вы нажили себе очень серьезного врага, — она улыбнулась одним кончиком губы.
— Знаете, я уже ничего не боюсь. Змей разве что, и то не всех. Разве можно сравнить статского советника со змеей?
Соня заливисто расхохоталась, и я засмеялся вместе с ней.
— Великолепно, — она посмотрела на меня, как чертенок, тем самым азартным взглядом, который я впервые увидел у нее в «Мнемозине».
— Ну что, герой-оратор, — хлопнул меня по плечу Каменский, — уходим в бега?
— Да, сейчас не стоит мельтешить в Москве, — показался с другой стороны Бурлюк.
— Да вы погодите, надо сначала Вову вытащить.
Только я это сказал, как двери участка распахнулись и показался начальник. Перекрывая шум толпы, он стал зачитывать по бумажке канцелярским тоном:
— Граждане! По результатам пересмотра дела Владимира Маяковского…
Толпа чуть притихла.
— …все обвинения снимаются. Маяковский будет освобожден в течение часа.
Здесь уже все пошли в разнос. Я подхватил и закружил Софью, Каменский запрыгнул обнимать Бурлюка. Студенты подбрасывали шапки и суфражисток, те брыкались, смеялись. Дамы в мехах всплакнули.
— Мы выиграли! Арка, мы выиграли! — орал Бурлюк.
Лезин с Брянцевым довольно переглядывались. Я стал искать глазами Лизу, поначалу не мог найти, а потом увидел, как ее рыжая копна волос скрывается в толпе… Я провел взглядом дальше. Волхитин исчез так же таинственно, как и появился. Типографская банда тоже как испарилась. Брюсов счастливо улыбался и впервые выглядел не чопорным педантом, а вполне себе живым человеком.
Наконец дверь открылась.
К толпе вышел Маяковский — в пальто нараспашку, с небольшой ссадиной у виска. Он широко улыбался, и прежде чем толпа кинулась к нему, начала поздравлять, чествовать, поднимать на руки и тащить, как по воде, в глубину ликования, я успел подойти к нему и пожать руку. Вова хмуро взглянул на меня.
— Ну и шум, Арка, неужели что-то случилось?
— Да так, — я тоже серьезно нахмурился, — спасали одного хулигана.
— Знаю я такого. Недавно познакомились. Свалился на меня из ниоткуда, писал стихи конвейером, все хотел прославиться и озолотиться, но его поэтическая натура не давала ему спокойно жить.
Я сощурился.
— Не понимаю, о ком речь. А что с ним сейчас?
— Говорят, примкнул к революционному движению.
— Да ну? Быть такого не может!
Толпа окружила Маяковского, раздались крики, ор, началась возня — и вот уже его двухметровую фигуру ловко вскинули вверх, как на рок-концерте. Маяковский ругался, хохотал, а потом стал на ходу каламбурить стихотворные строчки.
Я рассмеялся, и глядя ему вслед, подумал о его словах. Что случилось со мной за это время? Из неудавшегося нищего поэта, отравившиеся белладонной, я стал… Нищим почти удавшимся поэтом, которому нравится очень нравится его жизнь. Нажил врагов. Приобрел друзей. Ввязался в общее дело с хулиганами, которые изменят историю. И, кажется, все же проникся кое-какими их идеями…
Соня тронула меня за рукав.
— Ну что, довольны собой?
Я сразу же забыл обо всем.
— Еще как!
Я повернулся к ней, посмотрел в глаза, сделал шаг, чтобы встать поближе…
— Чернов!! — заорали сбоку. — Ваша очередь!!
Толпа резко оттащила меня, руки крепко взялись за ноги, пальто, голову… Ррррраз! И мое тело подняли вверх, положили лицом наверх, а надо мной поплыло синее-синее небо без единого облачка.
Но мы-то с вами знаем.
Скоро обязательно разразится гром.
——————————————————————————————————————————
Конец книги!
Продолжение — во втором томе: https://author.today/work/610537
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
