Редиланд: Революция
Глава 1
ГЛАВА ПЕРАЯ: ЧУЖАК
Холод.
Он просочился сквозь одежду, забрался под куртку, впитался в майку. Я лежал на боку, прижимаясь щекой к чему-то твёрдому и шершавому. Камень. Грубо отёсанный, в трещинах, пахнущий сыростью и плесенью.
Я открыл глаза.
Над головой — узкая полоска серого неба, зажатая между двумя стенами. Стены из тёмного камня, кладка грубая, раствор местами выкрошился. Подворотня. Где-то рядом пахло гнилью, мочой и старым деревом. В углу, у ржавой бочки, возились две тощие крысы.
Я приподнялся на локте. Мышцы слушались с задержкой, в висках стучало. Провёл рукой по лицу — крови вроде нет. Одежда на месте: куртка, майка, штаны, кроссовки. Карманы вывернуты. Ничего. Ни документов, ни денег, ни ключей.
Я сел, привалившись спиной к холодной стене, и попытался вспомнить. Как я здесь оказался? Где я был до этого? Пустота. Ни одной связной картины. Только обрывки: свет, шум, чьи-то голоса. И резкая, пульсирующая боль в висках.
Из проулка тянуло сквозняком. Оттуда же доносились звуки: стук колёс, крики, человеческая речь. Я прислушался. Голоса звучали странно. Отдельные звуки казались почти знакомыми — «р», «т», «ш» — но слова не складывались. Будто язык был тот же, что я знал, но переломанный, искорёженный временем.
— П-ст рнь... пл-ть н-д... дв мд-н...
Бессмыслица. Набор звуков, в котором тонуло любое знакомое эхо. Я стиснул зубы и медленно, опираясь о стену, поднялся на ноги. Ноги держали. Уже хорошо. Сделал шаг к выходу из подворотни — и замер. В проём, загораживая свет, входил человек. Высокий, тощий, в серой хламиде до колен. Лицо заросшее, глазки маленькие, злые. На поясе — дубинка. За спиной — мешок.
Он остановился, увидел меня. Медленно, оценивающе осмотрел одежду. Задержал взгляд на кроссовках. Потом перевёл глаза на лицо.
— Эт м-й прлк, — произнёс он хрипло. — Чт збрл — двй сд.
Я не понял ни слова. Но тон не оставлял сомнений. Человек шагнул ближе, и рука его легла на дубинку.
Я не успел ответить — он не ждал ответа. Дубинка пошла вверх, и я шагнул назад, выбрасывая руки вперёд, но недостаточно быстро. Первый удар пришёлся по запястью — резкая, обжигающая боль. Второй я попытался отвести, но он оказался быстрее: дубинка врезалась в плечо, и рука сразу онемела, повисла плетью. Он дрался как человек, который делал это много раз — без пауз, без раздумий, просто избивал.
Я отступал, пока не упёрся спиной в стену. Дальше бежать было некуда. Он надвигался, замахиваясь снова, и я сделал единственное, что мог — заорал.
— Стража! Сюда! Стража!
Слова вырвались на моём родном языке. Он не понял их смысла, но звук — громкий, резкий, эхом отразившийся от каменных стен — заставил его дрогнуть. Он обернулся, всего на секунду, проверяя, не появился ли кто за спиной. И в эту секунду я увидел её.
Бутылка. Пустая, с отбитым горлышком, валялась у бочки. Я схватил её левой рукой — правая почти не слушалась — и ударил. Без замаха, без техники, просто вложив в этот удар весь страх и всю ярость. Бутылка врезалась ему в затылок и взорвалась осколками.
Он рухнул сразу, лицом в грязь. Дубинка откатилась в сторону. Тело дёрнулось раз, другой, пальцы заскребли по камню. Я стоял над ним, тяжело дыша, с горлышком от бутылки в руке. Он ещё дышал — грубо, хрипло, с бульканьем.
Добить. Быстро, пока никто не пришёл. Пока он не оклемался, пока не доложил куда-нибудь. Я огляделся — у бочки валялся грязный лоскут ткани, не то обрывок мешка, не то чья-то старая тряпка. Я поднял его и, не давая себе времени на раздумья, накинул ему на шею. Натянул. Тело подо мной дёрнулось — раз, другой — и затихло.
Я убил человека. Руки дрожали. Я отбросил тряпку и заставил себя не смотреть на труп. В проёме подворотни мелькнула тень — кто-то из прохожих заглянул внутрь, на секунду замер и тут же исчез, ускорив шаг. Видел ли он что-то? Не знаю. Но времени у меня было мало.
Я заставил себя двигаться. В конечном счете, смерть незнакомца волновала меня не так сильно, как собственная жизнь. Обыскал тело быстро, без брезгливости — брезгливость сейчас была роскошью. В мешке: краюха чёрствого хлеба, кусок сушёного мяса, маленький нож с зазубренным лезвием. Взял ту самую дубинку, которой меня только что избивали. Кошель на поясе. Двенадцать медных монет с грубой чеканкой. Номинал непонятен.
Осмотрел себя. Вид неоднозначный — одежда слишком яркая для окружающей серости. И холодно, в моей одежде чертовски холодно! Перевёл взгляд на тело. Серая хламида из толстой шерсти. Грубая, но тёплая. Я стянул её с трупа и натянул поверх своей куртки. На пояс перекочевала полученная добыча.
Теперь я не выделялся. Теперь меня укрывала тень капюшона. Я был просто ещё одним бродягой в серой хламиде. Я вышел из подворотни и осмотрел улицу. Верить в окружающую реальность было сложно.
Улица встретила меня шумом, запахами и серым светом пасмурного дня.
Я стоял, вжавшись в стену у выхода из подворотни, и осматривался. Улица была не мощёной — просто утоптанная земля, перемешанная с щебнем и соломой. После недавнего дождя здесь и там блестели лужи, и прохожие обходили их, не замедляя шага. Дома по обе стороны — серый камень, деревянные надстройки, крыши из потемневшей дранки. Всё низкое, приземистое, будто вросшее в землю. Никаких тебе балконов, никаких украшений — только грубая кладка и узкие окна, забранные не стеклом, а чем-то мутным, полупрозрачным.
Люди текли сплошным потоком. Одежда тёмная, бедная: лён, шерсть, заплаты. Женщины в чепцах, мужчины в колпаках или кожаных шапках, надвинутых по самые брови. Двигались быстро, целенаправленно — никто не гулял, никто не глазел по сторонам. Все спешили по делам.
Я вглядывался в лица. Усталые. Хмурые. Никакого любопытства к окружающим — каждый смотрел под ноги или прямо перед собой. Но на меня всё же косились. Не задерживали взгляд, не останавливались — просто скользили глазами и отводили их. Чужак. Даже в серой хламиде я чем-то отличался. Может, походкой. Может, тем, как я стоял — не двигаясь, вжимаясь в стену, слишком напряжённо для местного.
Мимо прогрохотала телега. Возница, мужик с рыжей бородой, заправленной за ремень, что-то крикнул на ходу — резко, гортанно. Я разобрал только «п-ст» и «дрг». Дорогу, значит, уступи. Я отступил глубже к стене, пропуская повозку.
Вдоль улицы тянулись вывески. Букв не было — только картинки. Сапог. Нож. Буханка хлеба. Скрещённые ключи. Грубо намалёвано на досках, но понятно без слов: сапожник, мясник, пекарня, постоялый двор. Значит, грамотность здесь — удел немногих. Простой люд обходится картинками.
Я медленно двинулся вдоль улицы, стараясь не привлекать внимания. Мимо прошёл мальчишка лет десяти, одетый в те же серые лохмотья, что и я. На его левой щеке темнело клеймо — круглое тавро, три скрещённые линии. Он тащил корзину, которая была едва ли не больше его самого, и никто не предлагал помочь. Никто вообще не смотрел на него.
Следом, спустя пару минут, прошла женщина с таким же клеймом. Она несла на плече тюк с какой-то поклажей, сгибаясь под его тяжестью. Мужчина в кожаной шапке — без клейма на лице — прошёл мимо неё, даже не заметив.
Я начал понимать. Клеймо — это знак. Метка тех, кто здесь не имеет прав. Низшая каста. Я пока не знал, как их называют и что именно с ними делают, но отношение было очевидным. Их не били, не гнали — их просто не замечали. Как мебель. Как рабочий скот.
У перекрёстка я наткнулся на стражу. Двое в кожаных куртках, с короткими мечами на поясе. Они стояли у стены, лениво переговариваясь, но глаза их ощупывали толпу. Я опустил голову ниже, натянул капюшон и прошёл мимо. Сердце колотилось где-то в горле. Один из них скользнул по мне взглядом — и отвернулся. Пронесло.
Я шёл дальше, запоминая. Город жил по своим законам. Здесь были богатые и бедные, свободные, крепостные и клеймёные, стража и торговцы. Здесь никто не улыбался. Здесь каждый знал своё место. А я не знал даже, как называется этот город.
Я шёл по улице уже, наверное, час. И город не кончался — он расползался вширь, путал переулками, оборачивался тупиками и снова выбрасывал меня на людные перекрёстки. Я проголодался. Деньги в кошеле были, но я не знал ни их ценности, ни местных цен.
У лотка, сколоченного из грубых досок, толстая торговка в чепце раскладывала тёмные буханки хлеба. Я подошёл и ткнул пальцем в ближайшую. Торговка посмотрела на меня — сначала на капюшон, потом на руку, потом снова на капюшон — и что-то сказала. Я разобрал только «дв» и «мд-н». Два. Два медяка, видимо.
Я вытащил из кошеля две монеты и положил на прилавок. Она взяла их, осмотрела, попробовала на зуб — привычка, видимо, старая — и кивнула. Буханка перекочевала ко мне. Я отошёл и, разрывая хлеб руками, попытался сопоставить цены. Двенадцать монет у меня в кошеле. Буханка — две монеты. Значит, на оставшиеся я могу купить ещё шесть буханок. Или что-то другое, что стоит столько же. Много это или мало — непонятно. Но обнадёживает не сильно.
Радостно разжёвывая буханку, я услышал крики. Я испугался, подумав, что связаны они со мной, но вскоре понял, что раздаются они со стороны небольшой площади перед каменным зданием с колоннами — ратуша? суд? Место это было заполнено людьми. Я продвинулся ближе, чтобы рассмотреть, в чём дело. В центре, на небольшой надстройке, стояли люди. Тощие, в рваной одежде. На левой щеке — у троих клеймо, один без него.
Группа стражников удерживала несчастных. Один из стражников, в кирасе побогаче, стоял напротив и что-то громко зачитывал с пергамента. Я не понимал слов, но смысл был ясен: суд. Приговор. Наказание.
Клеймёные что-то бормотали — тихо и обречённо, а человек без клейма кричал отчаянно и громко, срываясь на плач. Толпа молчала. Кто-то отворачивался, кто-то смотрел равнодушно. Я поймал обрывки фраз: «не рбта», «крж», «бнт».
Стражник дочитал и кивнул. Приговорённых завалили на землю, прижали головы к деревянным колодам. Лязг стали, выходящей из ножен. Я отвёл взгляд. Крик оборвался, толпа выдохнула и начала расходиться. Когда я снова посмотрел, на земле валялись головы. Стражники деловито заворачивали их в тряпки. Зачем — не знаю. Может, как доказательство исполнения приговора. Тела стаскивали к краю надстройки и сбрасывали в сторону стоящей рядом телеги.
Я пошёл дальше. Хлеб в руке стал безвкусным.
Богатый дом я заметил издалека. Он стоял на небольшом возвышении, окружённый каменной стеной с коваными воротами. Сад, ухоженные деревья, фонтан во дворе — вода била из каменной чаши, и это было настолько неуместно в сером городе, что я на секунду замер.
За стеной, во дворе, работали люди. Не меньше дюжины. Клеймёные и без клейма — крепостные, видимо. Таскали камни, месили глину, подстригали кусты. Над ними стоял надсмотрщик — толстый, в кожаном фартуке, с плетью в руке. Он не бил — просто стоял и смотрел. Плеть висела на поясе, но все знали, зачем она там.
Из дома вышел человек. Высокий, в тёмном плаще с меховой оторочкой. Он остановился на крыльце, окинул взглядом двор — так, как смотрят на свой амбар или конюшню, — и что-то сказал надсмотрщику. Тот поклонился. Человек скрылся внутри.
Я стоял у ворот и смотрел. Крепостные не поднимали глаз. Клеймёные работали молча. Фонтан журчал. Я развернулся и пошёл обратно, в сторону бедных кварталов. Вечерело. Серое небо темнело, улицы пустели. Я шёл без цели, просто чтобы не стоять на месте — в движении было спокойнее, меньше шансов, что кто-то обратит внимание на одинокого бродягу в капюшоне.
Вечерело. Крики я услышал раньше, чем увидел источник. Женский голос — высокий, срывающийся, полный не боли даже, а унижения. Я ускорил шаг и вышел к узкой улочке, зажатой между двумя глухими стенами.
Он тащил её за волосы.
Высокий мужчина, в дорогом тёмном плаще. Пьяный — это было видно по тому, как его шатало, как он спотыкался о собственную тень. Одной рукой он сжимал её волосы, намотав их на кулак, другой держался за пояс — поправлял пряжку. Девушка — почти девочка, лет шестнадцати — была полуоголена: серое платье разорвано, сползло с одного плеча, обнажая худое тело. На щеке — клеймо.
Она пыталась вырваться, царапала его руку, но он лишь дёргал сильнее, и она вскрикивала, спотыкаясь о камни.
— Тх! Тх! — рычал он. — Н-брй, дря...
Я не понимал слов. Но смысл был ясен без перевода.
На улице были люди. Двое прохожих — мужчина в колпаке и женщина с корзиной. Они шли по своим делам и, услышав крики, подняли глаза. Мужчина посмотрел на богача, на девушку, на меня. Женщина прижала корзину к груди. И оба пошли дальше. Быстрее, чем шли до этого. Просто ускорили шаг и скрылись за углом.
Никто не вмешался. Никто не закричал. Здесь это было в порядке вещей.
Я стоял в тени, рука сама потянулась к дубинке на поясе. Богач не видел меня — он был занят добычей. Он уже почти доволок её до двери в конце улочки, что-то бормоча себе под нос. Девушка больше не кричала — только тихо всхлипывала, повиснув на его руке.
Я двинулся следом. И быстро преодолел расстояние между нами. Он отпустил её, чтобы взяться за ручку двери. Она рухнула на колени, не пытаясь бежать — сил уже не было.
Я подошёл сзади, размахнулся и ударил дубинкой по затылку — коротко, без замаха, так же, как несколько часов назад меня самого били в подворотне. Звук вышел глухой, влажный. Богач охнул, но вместо того чтобы упасть, внезапно развернулся и посмотрел прямо на меня. Я замешкался. Богач открыл рот, в лицо хлынул перегар, а с края его губ и из глаза пошла струйка крови. Я замахнулся и ударил ещё раз. Он ещё только начал падать, а я ударил ещё и ещё. Вываливая на него ярость, порождённую смятением и неизвестностью, захлестнувшими меня в этом мире.
Он мешком обмяк у двери. Из разбитого черепа проступила не только кровь, но и что-то ещё.
Девушка подняла голову. Посмотрела на меня, на тело, на дубинку в моей руке. В глазах — не благодарность. Страх. Я для неё был таким же чудовищем, как и он — просто другим чудовищем, которое почему-то убило первое.
— Бг, — прошептала она. — Бг...
Я не понял. Я просто махнул рукой в сторону переулка: уходи. Она всё поняла без слов. Вскочила, придерживая разорванное платье, и бросилась прочь, в темноту.
Я остался один. Один с телом.
Присел на корточки и быстро, с каким-то животным спокойствием, обыскал труп. Кошель — тяжёлый, звякнувший серебром. Перстень с пальца — тёмный металл, возможно, ценность. На поясе — ножны с коротким мечом. Хорошая сталь, простая рукоять. Я снял их и закрепил на своём поясе поверх хламиды. Плащ с меховой оторочкой трогать не стал — слишком заметный.
Поднялся, в последний раз окинул взглядом тело и скрылся в переулке. За спиной осталась дверь, которую он так и не открыл.
Окончательно стемнело. Я петлял по переулкам, пока не вышел к небольшой площади, освещённой лишь парой чадящих факелов у входа в двухэтажное здание. Над дверью — вывеска: грубо намалёванный горшок, из которого поднимаются схематичные струйки пара. То ли таверна, то ли постоялый двор. В любом случае — крыша над головой.
Внутри было немногим светлее, чем снаружи. Узкие окна, забранные мутным бычьим пузырём, не пропускали лунный свет, а очаг в углу давал лишь дрожащее оранжевое зарево. Пахло кислым пивом, варёными потрохами и дымом. Длинный зал, столы из грубого дерева, лавки. Несколько посетителей — кто-то дремал, уронив голову на руки, кто-то молча цедил кружку.
За стойкой стоял мужчина. Лет сорока, лысеющий, в зеленоватой рубахе и кожаном фартуке. На левой щеке — клеймо. Три скрещённые линии. Он протирал глиняную кружку тряпкой, которая была грязнее самой кружки, и поднял на меня глаза, когда я подошёл.
— Чво? — спросил он коротко. Не грубо, но и не приветливо.
Я сел на табурет напротив и выложил на стойку две медные монеты — наугад, просто чтобы показать, что платить мне есть чем.
— Ночлег, — сказал я медленно, стараясь, чтобы голос звучал спокойно. — Комната. И... поговорить.
Он посмотрел на монеты, потом на меня. Взял одну, повертел в пальцах.
— Дв мдн — кржк, — он кивнул на кружку в своей руке. — Дсят — комнт. Н-нчь.
Я отсчитал ещё десять монет. Трактирщик сгрёб их в ящик под стойкой и налил из кувшина тёмного напитка — пахло ягодами и чем-то кислым. Поставил кружку передо мной. Я достал ещё пару монет — еды. Похлёбки, супа. На столе вскоре появилась странного вида вкуснопахнущая жижа. Я отхлебнул. Похлёбка жидкая и жирная. Напиток — тёплый, терпкий, слабо алкогольный.
Наконец я начал говорить, медленно, с паузами. Стараясь, чтобы слова звучали похоже на местные — я уже начинал улавливать ритм, мелодику, то, как они глотают окончания.
— Я... издалека. Очень издалека. Заблудился. Где я?
Трактирщик наклонил голову, разглядывая меня.
— Вльдхйм, — сказал он. — Грд Тльбрук. Првнц Вльдхйм.
Я покачал головой.
— Скажи медленнее. Очень медленно. Я глуховат, — сказал я.
— Город Тальбрук. Провинция Вильдхейм.
— А страна? Как называется страна?
Он моргнул.
— Рдлнд. Ко-ро-лев-ство Ре-ди-ланд.
Ределанд. Я повторил про себя это слово. Ничего не говорило. Ни одной ассоциации.
— А... Европа? — спросил я, уже понимая, что ответ будет пустым. — Азия? Земля?
Он смотрел на меня так, как смотрят на сумасшедшего, который только что спросил, не из хлеба ли сделаны облака.
— Н-зню ткх змль. Есть Здмрк, есть Встчн Прдл, есть Свбдн грд. Есть Змл Мть, н-эт... — он сделал неопределённый жест рукой, — н-мст. Бг. Вр.
Я попытался зайти иначе.
— Какой сейчас год?
Он назвал. Я услышал что-то похожее на «трст птдст т-тьг врмн». Бессмыслица. Ничего похожего на земное летоисчисление.
— Это... от какого события? От рождения бога? От основания города?
Он нахмурился, явно не понимая.
— Гд — эт гд. Пршл, бдт. Чсл — н-вжн. Вжн — чт змл рдт, чт бг н-гнвн. Остльн — прх.
Я замолчал. Он тоже. Мы сидели так, наверное, минут пять, глядя друг на друга через стойку. Клеймёный, который моет кружки, и чужак, который спрашивает о несуществующих странах. Задаёт глупые вопросы.
— Ты... — начал я снова. — Ты кто? Что это значит? — Я указал на клеймо на щеке.
Он коснулся пальцем своей щеки — того самого места, где темнело тавро.
— Клйм. Мтка. Я — вщь. Н-члвк. Рб. Мть бл рб — я рб. Дть бдт рб. — Он говорил это ровно, без жалости к себе. Просто констатировал факт.
— А хозяин? Хозяин у тебя есть?
— Хзн Врлн. Кпц тртьй гльд. Држт тр з-вдн... з-вдн... тр тркт. Я — смтр... смтрщ. З-стйкй.
Он говорил на смеси знакомых и незнакомых слов. Но общий смысл я уже улавливал. Хозяин Варлен. Трактирщик — клеймёный раб, который присматривает за стойкой. Не владелец. Просто вещь, которую поставили здесь работать.
— Понял, — сказал я. — Спасибо.
Он кивнул и вернулся к своим кружкам. Разговор был окончен. Я взял кружку и пошёл к лестнице. Комната нашлась на втором этаже — крохотная каморка с топчаном, тазом и огарком свечи. Я закрыл дверь, сел на топчан и уставился в стену.
Ределанд. Город Тальбрук. Год неизвестен. Европы не существует. Земля — он что-то сказал про богиню, про планеты он не знает наверное. Я не знаю, где я. Я не знаю, когда я. Но я начинаю понимать правила игры. Завтра предстоит понять, что и как следует делать. А сегодня... Сегодня я устал бродить по этому миру. Сегодня я убил уже двоих, но совесть меня особо не мучает, что странно наверное. А сегодня — спать.
Проснулся я рано. Очень рано. Сон был беспокойным. Серый утренний свет едва пробивался сквозь мутное окно. Я сел на топчане, растирая затёкшие плечи, и прислушался. Внизу уже гремели — трактирщик готовил завтрак для постояльцев. Есть не хотелось.
Я спустился, кивнул трактирщику и вышел на улицу. Утро было таким же серым, как и вчерашний день. Те же люди, те же телеги, те же вывески. Но что-то изменилось. Я почувствовал это раньше, чем понял: на меня смотрели. Не так, как вчера — украдкой, мельком. Теперь взгляды задерживались. Кто-то отворачивался слишком быстро, кто-то, наоборот, провожал меня глазами, прищурившись.
Я натянул капюшон ниже и ускорил шаг.
Площадь, на которую я вышел, была той самой, где вчера казнили бунтовщиков. Сейчас здесь было людно. Торговцы раскладывали товар, мальчишки крутились у лотков, стражники стояли у ратуши. И у стены ратуши, прямо на сером камне, среди других висел лист пергамента, зацепивший меня таким знакомым обликом.
Я подошёл ближе, протиснувшись сквозь толпу, и замер. Это был портрет. Грубый, намалёванный углём, с искажёнными пропорциями — художник явно не блистал талантом. Но сходство было. Капюшон. Линия подбородка. И самое главное — глаза. Тот, кто рисовал, видел меня. Возможно, тот прохожий, что заглянул в подворотню. Или женщина с корзиной. Или ещё кто-то, кого я не заметил во время убийства богатого ублюдка.
Под портретом — несколько строк корявым шрифтом. Я не мог их прочесть, но внизу стояло число. «50». Пятьдесят. Пятьдесят чего? Монет? Серебряных? Медных? В любом случае — награда. За меня.
Я опустил голову и попятился, пока толпа не сомкнулась за моей спиной. Сердце колотилось где-то в горле. Пятьдесят. Достаточно, чтобы любой бедняк сдал меня страже. Достаточно, чтобы меня искали всерьёз. Или нет? А что на других пергаментах о розыске? Не помню.
Я развернулся и пошёл прочь с площади. Не быстро — бег привлёк бы внимание. Просто ровным шагом, держась ближе к стенам, пока площадь не осталась позади. Теперь я знал точно: нужно уходить из города. Сегодня. Сейчас.
Ворота я искал недолго — просто шёл против течения. Люди с корзинами и телегами двигались в одну сторону, и я встроился в этот поток, держась ближе к краю, где тени от домов были гуще. Капюшон я натянул до самого подбородка. Меч под хламидой придерживал локтем, чтобы не звенел.
Городские ворота оказались высокими, обитыми железными полосами. Две массивные створки, сейчас распахнутые настежь. Перед ними — затор из телег и людей. И стража. Четверо в кожаных куртках, с короткими мечами на поясе. Двое осматривали возы — заглядывали под тюки, тыкали копьями в сено. Ещё двое стояли у самых створок и вглядывались в лица выходящих. Рядом с воротами был такой же камень с листовками о розыске.
Я остановился у стены ближайшего дома, делая вид, что поправляю обмотку на ноге, и стал наблюдать. Стражники не проверяли каждого — только тех, кто вызывал подозрение. Высокий мужчина без капюшона прошёл свободно. Женщина с ребёнком — тоже. А вот парня в надвинутой на глаза шапке остановили, что-то спросили, заставили поднять голову. Потом отпустили.
У меня не было шансов пройти так же. Портрет видели. Возможно, стражники уже знают, кого искать. Рисковать я не мог.
Я развернулся и пошёл вдоль городской стены, удаляясь от ворот. Стена была старой, сложенной из всё того же серого камня, кое-где поросшей мхом. Чем дальше от ворот, тем меньше людей. Ещё поворот — и улица превратилась в узкий проулок, зажатый между стеной и глухим боком какого-то склада. Здесь пахло гнилью, отбросами и чем-то кислым.
Я шёл, пока не упёрся в тупик. Вернее, в решётку. Тяжёлая ржавая решётка, за которой открывался провал — тёмный, влажный, полный мерзкого запаха. Сточная канава. Выгребная яма. Она уходила под стену — я видел свет с той стороны, пробивавшийся сквозь прутья.
Решётка была заперта на простой засов. Я потянул — засов поддался, но петли заскрипели так, что я замер. Тишина. Никто не крикнул, никто не прибежал. Я потянул ещё, чуть-чуть, ровно настолько, чтобы протиснуться. Открыл. За решёткой — темнота и вонь. Сточная вода, нечистоты, что-то ещё. Глубина — по колено, может, чуть выше.
Чувство мерзости, отвращение и безысходность. Я не знаю, безопасен ли трактир, я не знаю, насколько хорошо здесь ловят преступников, но я отлично знаю, что с ними делают. Зрелище на площади, увиденное вчера, не оставляло сомнений о моей участи.
Я шагнул в жижу, сжав зубы, и прикрыл решётку за собой. Темнота обступила меня. Под ногами хлюпало. Было темно, лаз явно делали так, чтоб здесь не прошло войско, и сливали сюда, казалось, все отходы города. Пару раз меня вырвало прямо под ноги, впрочем, грязнее не стало.
Я шёл, выставив руку вперёд, пока не ударился лбом о каменный свод. Пригнулся. Ещё несколько шагов — и впереди показался свет.
Выбрался я с другой стороны стены, весь в грязи, вонючий и мокрый до нитки. Ручей протекал рядом — я рухнул в него прямо в одежде, смывая с себя дерьмо и страх. Вода была ледяной, но чистой.
Отброс... Я в этом мире чертов отброс. Я не понимаю его, я не имею в нём места, я просто выброшен сюда без цели, как мусор, и вот я даже в этом мире оказался в яме с нечистотами. Стало смешно. Я улыбнулся самому себе — придурок.
Я встал, отжал хламиду, накинул капюшон и зашагал прочь от городских стен. По случайной дороге. В случайном направлении. Навстречу миру, которого я не знал. Раз я здесь, мне предстоит бороться: за себя, за жизнь, за место в этом странном мире.
Буду рад услышать ваш отзыв о первой главе, с уважением Брант!
Глава 2
Дорога заняла почти два дня.
Я шёл, не оглядываясь, пока городские стены не превратились в серую полосу на горизонте, а потом и вовсе не исчезли. Тракт был пуст — только телеги, гружённые сеном да глиняными горшками, и редкие крестьяне, бредущие в сторону города. На меня не смотрели. Я был просто ещё одним никому не нужным путником.
К полудню я отошёл достаточно, чтобы перестать вздрагивать от каждого стука копыт за спиной. Никто не гнался. Никто не кричал «Вот он!». Я позволил себе замедлить шаг и впервые за последние сутки выдохнул.
Местность вокруг менялась. Одни поля сменялись другими — то жёлтыми, сожжёнными солнцем и заросшими бурьяном, то зелёными, с ростками чего-то похожего на рожь. Дорога вилась между холмов, ныряла в перелески, снова выныривала к открытому небу. Я шёл, и мир вокруг становился тише, проще. Только земля, только небо, только ветер.
К вечеру я проголодался. Свернул с тракта в поле. Где лучше переночевать, я не знал. Плутал несколько часов, пока не нашёл небольшой овраг, образовывающий крытую нишу — похоже на небольшую берлогу. В конце концов я выбрал именно это место для ночлега. С одной стороны, усталость брала своё. С другой — страх, что это берлога и у неё есть владелец. Я ещё продолжал взвешивать за и против, как тело само улеглось на подстилку из мха, съёжилось и скрутилось, готовясь к зябкому сну. Последней мыслью было, что даже если это и чья-то берлога, возможно, не я стану чьей-то добычей, а именно я смогу поесть.
Ночь была холодной. Я проснулся рано. Не просто рано. Когда я ложился, солнце уже заходило, и всё вокруг было чёрно-белым, а сейчас... Сейчас была ночь в самом своём разгаре.
Всё вокруг было зеленовато-синим. Видимость слабой и какой-то мрачной. Звёзды надо мной были чужими — ни одного знакомого созвездия. И даже луна была не та. Вроде бы тоже диск, вроде бы также бледен, правда с зеленоватым оттенком, но какая-то она была близкая, огромная. Закрывающая собой небо прямо над моей головой, она была похожа на огромный глаз, пронизывающий не то что меня, а всю суть этого мира. Я встал и продолжил путь.
Только на рассвете на горизонте показалась деревня. Ничем не примечательная. Но для меня она казалась спасительной. Живот урчал, и я руку отдал бы на отсечение за похлёбку из того трактира. Живот сжало от мыслей.
Я вошёл в деревню.
Она была меньше, чем мне показалось с холма. Три десятка домов, не больше, вытянутых вдоль единственной улицы, что вела от тракта к реке. Дома низкие, крытые дранкой, у некоторых — крохотные огороды, у других — курятники. Чуть дальше, за мостом, скрипела колесом водяная мельница.
На меня косились. Без злобы, без страха — просто замечали чужого и шли дальше. Я был не первым странником, проходившим через эту деревню, и не последним. Пара женщин у колодца скользнули по мне взглядом и вернулись к разговору. Мужчина, чинивший плетень, поднял голову, кивнул — я кивнул в ответ — и снова взялся за работу.
Деревня жила своей жизнью. Люди работали. Все без исключения, но работа у всех была разная. Клеймёные — я уже научился узнавать их не только по клейму, а по тому, как они двигались, как вели себя — таскали тяжести, месили глину, чистили хлев, гнули спины в поле. Их труд был тяжёлый даже с виду. Движения — экономные, выверенные, без лишних пауз. Они не отвлекались. Не разговаривали. Просто работали.
Свободные — без клейма — тоже работали, но иначе. Кузнец у открытого горна размеренно бил молотом по раскалённой полосе, и рядом с ним крутился мальчишка-подмастерье, тоже свободный. Двое мужчин у мельницы грузили мешки, но между делом перебрасывались словами, смеялись. Женщина у колодца, прежде чем набрать воду, поправила чепец и оглядела улицу. У них было время. У них было право на паузу.
Разница чувствовалась сразу. Даже без клейма, даже без ошейников — по тому, как человек двигался, как держал спину, как смотрел по сторонам, было ясно: свободный он или нет. Клеймёные смотрели в землю. Свободные — по сторонам. Клеймёные молчали. Свободные переговаривались. Клеймёные спешили. Свободные могли себе позволить не спешить.
В центре деревни, у лавки, что служила одновременно и кузницей, и складом инструментов, и чем-то вроде местного рынка, собралось несколько человек. Мужчины в кожаных фартуках, женщина с корзиной. Они обсуждали что-то, размахивая руками — скорее, спорили о цене.
И над всем этим, с небольшого табурета у стены, раздавался скрипучий голос:
— Бздльнк! Лнтй! Кд грш нсшь, дря?!
Я обернулся. На лавке сидел старик. Тощий, седой, с жилистыми руками и злыми, прищуренными глазами. Одет в старую, но добротную шерсть. Клейма на лице не было. Он смотрел на проходящего мимо крестьянина — тоже свободного — и ругался ему вслед:
— Дв дн н-рбт, а тж грш трбш! Шл б тб в клйм, тм б трд прздн н-знл!
Крестьянин отмахнулся и пошёл дальше.
Старик перевёл взгляд на другого прохожего — молодого парня с корзиной:
— А т! Крзн пст, спн грязн! Чт нссь, кму нссь? Н-бсь, н-бсь, тк и знл — бз тлк!
Парень ускорил шаг. Старик проводил его взглядом и заметил меня:
— А т! Чт стш, рт рзвсл? Чжк, чт ль? Вдн, чт чжк — стшь, н-длш нчг!
Вредный старик. Очень вредный. Я подошёл ближе, но садиться не стал — просто остановился рядом.
— Добрый день, — сказал я, старательно выговаривая слова. — Я тут... остановиться ищу. Переночевать где. Подскажете?
Старик прищурился:
— Стнвтс? — Он хмыкнул. — Знм гд. Чрз дваэе деревн пстл двор дл конных. Ил в лес ночй — тм мест мног, нкт н-гнт.
— В лесу не могу, — ответил я. — Не готов я. Да и до постоялого двора далеко. Несподручно мне. Мне бы в деревне, может, у кого...
Старик посмотрел на меня долгим взглядом — оценивающим, но уже без злобы. Потом хмыкнул снова, на этот раз тише:
— В дрвн... — Он потёр подбородок. — А деньг ест? Ил прст тк ходшь, н-рбт н-длш?
— Деньги есть. Заплачу.
— Покж.
Я достал из кошеля серебряную монету. Старик взял её, повертел в пальцах, попробовал на зуб. Потом вернул.
— Дбр. Звть мня — Гран. Пошл. Покрмл, спт улож. А т мн расскж, кт т ткой, чт з мч, чт з рч стрн. Идёт?
— Идёт, — сказал я.
Он поднялся с лавки и зашагал к своему дому, не оборачиваясь. Я пошёл следом.
Дом Гарена стоял на отшибе, у самого леса — старый, покосившийся, но ещё крепкий. Внутри пахло сушёными травами, дымом и старым деревом. Он провёл меня в единственную комнату, где были печь, стол, две лавки и топчан у стены. Бросил мне старое одеяло.
— Тут спть будешь. Не бйся, не ксаюсь. Еда — тм, — он кивнул на горшок с чем-то похожим на кашу. — Жри, спи, здс нчуй.
Я ел. Каша была пресной, но горячей и на голодный желудок чертовски вкусной. Гарен сидел напротив и молча смотрел, как я ем. Сам он только пил какую-то брагу, которой вскоре угостил и меня. Потом заговорил. Сначала спрашивал, я отвечал уклончиво или молчал. Он явно сделал выводы и сменил стратегию — заговорил сам. Не спрашивал — рассказывал. О деревне, о том, кто чем живёт. О бароне — коротко, но уже без той злобы, что он выплёскивал на прохожих у лавки. О себе — неохотно, уклончиво. Я слушал, задавал вопросы, когда не понимал. Он повторял медленнее, иногда с раздражением, но терпеливо.
К концу вечера я заметил: говорить стало легче. Слова больше не рассыпались на отдельные звуки — они собирались в предложения, и я улавливал смысл, даже если не знал каждого из них. Половина речи уже звучала как родная — искажённая, с непривычными окончаниями, но понятная. Гарен, кажется, тоже это заметил. Он стал говорить быстрее, и я поспевал.
На следующий день я остался. Заплатил ещё за три дня вперёд. Гарен взял деньги молча, но я видел: он рад. Не деньгам — тому, что в доме появился кто-то живой. Старик в доме был один и, видать, уже много лет.
За эти дни я узнал больше, чем за всё время в городе.
Я узнал, что деревня называется Ольховка, хотя Гарен называл её просто «дрвн» — деревня. Что барон Фольк — хозяин этих земель, и он редко появляется здесь сам, чаще присылает людей. И здесь я впервые начал понимать, как устроено королевство.
— Барон, — объяснял Гарен, — это земля. Он владеет деревнями, полями, лесом. Всё, что родится на этой земле, — его. Часть он забирает, часть оставляет крестьянам. Он судит, он наказывает, он милует. Кто на его земле живёт — тот его человек. Свободный должен платить налог и работать на барском поле сколько барон скажет. Клеймёный... ну, клеймёного ты видел. Он не человек, он имущество.
— А выше? — спросил я. — Кто над бароном?
— Ярл. Ярл — это провинция. У него несколько десятков баронов под рукой. Он собирает налоги со всех земель, он ведёт войско, если король призовёт. Барон перед ярлом — как крестьянин перед бароном. Должен платить, должен служить, должен выставлять людей. Ярл может сместить барона, если тот не угоден. Может и убить, если бунтует.
— А король?
Гарен сплюнул в огонь:
— Король сидит в столице. Далеко. Я его не видел, и отец мой не видел, и дед не видел. Король — это... как бог. Все знают, что он есть, но живут без него. Ярлы правят. Они собирают Совет, они решают войны, они держат корону. Король подписывает, что они скажут. Если ярлы захотят — короля сменят. Так уже было.
— А боги? — спросил я. — Вы в кого верите?
Гарен покосился на меня, как на ребёнка:
— В Отца-Небо и Мать-Землю. Отец даёт дождь и солнце. Мать даёт урожай. Молись, не молись — они не слышат. Но жрецы говорят: молись. Жрецы всегда говорят. А мы всегда молимся. Так заведено.
Я запоминал. Устройство было простым и жестоким. Барон владеет землёй и людьми. Ярл владеет баронами. Король — фигура, реальная власть у ярлов. Боги — где-то там, высоко, и им нет дела до смертных.
За эти дни я познакомился с парой местных. Бранн — сын кузнеца, свободный, широкоплечий парень лет семнадцати. Он пришёл к Гарену за каким-то инструментом и задержался, разглядывая меня. По мелочи разговорились.
Потом пришёл Корвин — его друг, тоже свободный, но из бедной семьи. Вдвоём они иногда помогали Гарену по хозяйству — за деньги.
За следующие несколько дней я стал для Ольховки не просто чужаком, а чем-то вроде временного жильца. На меня перестали оглядываться, перестали замолкать при моём появлении. Я ел и жил у Гарена, помогал ему по хозяйству — колол дрова, чинил плетень, таскал воду. Он ворчал, что я делаю всё не так, но не прогонял. Ему определённо нравилось, что в доме снова кто-то есть.
Вечерами мы сидели у печи. Я расспрашивал его о прошлом — осторожно, не настаивая, если он замолкал. Он рассказал о жене. Её звали Лита, она умерла от горячки лет десять назад. О детях: сын ушёл в город и пропал, дочь выдали замуж в соседнюю деревню, и он не видел её уже года три. Рассказывал сухо, без слёз, но я видел, как дрожали его руки, когда он говорил.
— А ты? — спросил он однажды. — У тебя кто-то есть?
— Нет, — ответил я. — Никого. Я... я даже не помню, откуда я. Совсем.
Он долго смотрел на меня, потом кивнул:
— Бдн. Н-стршн. Здсь тж мжн жть. Есль глв н плчх.
С Бранном и Корвином мы постепенно сдружились. Они приходили к Гарену, и мы втроём бродили по окрестностям. Они, как с ребёнком, знакомили меня с миром, показывали ядовитые и съедобные ягоды, следы зверей, рассказывали, где и как лучше себя вести. Их забавляла моя глупость, и, как мне кажется, я в их глазах был неким чудным дурачком.
Как-то раз мне рассказали про последнюю войну. С неё минуло лет двадцать пять, но миром это называть было сложно: на границах то там, то здесь стычки, налёты, бандиты на дорогах. В этом разговоре я узнал об основном виде оружия в этом мире.
Раньше я думал — меч или копьё. На деле же оказалось — лук, или, как чаще принято, арбалет. Многого парни сами не знали, но довелось Брану по моей просьбе притащить из отцовской кузницы один из рабочих образцов. Тяжёлый и сложный. Решили было дело побаловаться, попробовать. В итоге вышло худо: тяжёлый арбалет, натянутый не до упора, лягнул вхолостую, ударив тетивой по руке Корвина, глубоко рассекая кожу.
Местные периодически спрашивали, откуда я. Я отвечал уклончиво — дальние земли, долгая дорога, не помню. Они не допытывались, больше этой темы сторонились. Им было достаточно того, что я не баронский человек и не доносчик.
Мару я встретил у колодца. Она набирала воду — молодая женщина с клеймом на левой щеке, худая, с усталыми глазами. Рядом крутились двое детей: мальчик лет семи и девочка лет пяти. Мальчик тащил ведро, девочка цеплялась за подол. Я помог им донести воду до дома, что, впрочем, вызвало у местных недоумение. Дом стоял на окраине, маленький, крытый соломой, с земляным полом. Беднее большинства, но по-женски уютный.
— Спасибо, — сказала она тихо. Говорила она чище, чем Гарен, почти без деревенского проглатывания слов.
— Не за что, — ответил я. — Я Кир. Я тут... у Гарена живу.
— Я знаю, — она чуть улыбнулась. — В деревне все уже знают.
Я стал заходить к ней — не часто, но всё же. Дети привыкли ко мне, перестали прятаться. Мальчик, Лиан, показывал мне палки, которые обстругивал ножом. Девочка, Илька, плетя венки, рассказывала мне о своих куклах. Мара оттаивала медленно. Местные окончательно окрестили меня дурачком, даже хуже — умалишённым. Всем известно, что клеймёные — не люди. Свободный с клеймёными? Даже если детей понесут, то дети будут клеймёными. Да и дети чужие.
А я... Не с тем умыслом помогал. Сам не знаю. В какой-то момент мне начало казаться, что в той жизни, которую я не помню, у меня тоже была большая семья. Были младшие брат с сестрой... И мать... Тоже одна справлялась.
Мара рассказывала о своей жизни — тихо, без жалоб. Её продали барону ещё ребёнком, она не помнила родителей. Работала в поле, на кухне, в прачечной. Родила детей от такого же клеймёного, которого потом продали на юг. Она не знала, жив ли он. Она не мечтала о свободе. Она мечтала, чтобы дети выжили.
Я слушал. И чем больше слушал, тем тяжелее становилось внутри.
Один только Гарен ни слова мне не сказал насчёт моей регулярной ей помощи. В какой-то момент он начал возвращать мне деньги, что я отдавал ему за ночлег. Ссылался, что оплатил я уже, принеся ему дров или починив ограду. А в один из вечеров Гарен подарил мне арбалет.
Подарил — за большую часть имеющихся у меня монет. Но я не смог отказаться. После происшествия с тетивой я не забросил тренировки. Я раз за разом клянчил свою игрушку и тренировался.
Меч для меня был сложен. Я не смог бы на равных сражаться с опытным воином... А арбалет — это другое дело. Это вещь, схожая с винтовкой из моего мира. Вещь, конечно, сложная, требующая обучения, но привычная и куда как лучше лежащая в руке, чем меч.
— Дарю, — сказал он, кладя арбалет на стол. Старый, с ясеневой ложей и дугой из тёмного металла. Тот самый, что висел у него на стене, но никогда не покрывался пылью. — Вижу, как ты всё с кузницы таскаешься, всё на оружие смотришь. Бери и плати.
Я взял арбалет в руки. Он был тяжёлым, добротным. Я провёл пальцем по тетиве — ещё крепкая.
— Сколько? — спросил я.
Старик прищурился:
— Половину того, что у тебя есть, и пять медных монет сверху.
Я обозлился.
— Ты с ума сошёл? Это грабёж!
— Н-грабж, — спокойно ответил он. — Цн. Хчшь — бр. Н-хчшь — н-бр. Мн н-кптс.
Я хотел отказаться. Но арбалет уже лежал у меня в руках, и я знал, что он мне нужен. В кузнице тот, что я уже не раз брал для себя, не продавался. Оружие, особенно дальнее, оказалось весьма ограниченным для простых людей. Я отсчитал монеты и бросил на стол, резко, неуважительно. Гарен сгрёб их, не считая, и молча пошёл спать раньше обычного.
Через два дня я зашёл к кузнецу — отдать в заточку нож. Разговорились. Я упомянул про арбалет, про цену. Кузнец присвистнул:
— Скльк? Д он тб ег задарм отдал! Арблт, даж хлпкий стоит в четвер раз дороже. Грн, вдн, тб з чт-т увжл.
Я промолчал. Вспомнил, как старик смотрел на меня, когда я бросил монеты. В его глазах не было жадности и злости. Было что-то другое.
Вечером я вернулся к Гарену. Он сидел у печи и что-то строгал ножом.
— Кузнец сказал, что ты отдал мне арбалет за бесценок, — сказал я.
Старик не поднял головы:
— Кзнц мнг гврт. Кзнц н-брл днг н-стл. Т мн нжн, Кр. Дньг мн н-нжн.
Я сел напротив. Мы долго молчали, глядя в огонь. Потом он заговорил — тихо, не мне, а скорее самому себе:
— Был у меня сын. Давно. Такой же, как ты. Упрямый. Всё ему было мало, всё куда-то шёл. Пропал. Может, жив, может, нет. А ты пришёл — и вдруг заговорил. Я стар. Мне деньги не нужны. Мне нужно, чтобы этот арбалет снова стрелял. И чтобы он вернулся.
Я не знал, что ответить. Я обнял старика, к ночи помог ему лечь, укрыл потеплее. Всё-таки дурак я.
Вскоре я начал не только тратить, но и зарабатывать. Охотиться — и к этому делу у меня проявился отличный талант. Первые ходки в лес были с Браном и Корвином. Они показали мне зверей, следы, вместе мы принесли первую добычу, и лучшие куски местной разновидности оленя я целиком преподнёс Гарену.
В тот вечер похлёбка была не пресной и необычайно сытной и вкусной. Не без участия Мары, которая в благодарность за немалый кусок мяса для неё и для детей передала мне трав, сделавших блюдо необычно вкусным и ярким.
Со временем я охотился чаще, и уже вся деревня активно меняла у меня мясо на прочие товары и на деньги.
Оказалось, что я контрабандист. В лесах ярла бить дичь без разрешения нельзя. Но в деревне мясо моё полюбилось, да и головой рисковал я только своей, и в деревне о разрешении не вспоминали.
Я жил в деревне уже больше месяца, и в какой-то момент этот мир мне стал казаться не таким уж и чужим. Я даже стал думать, что смогу жить здесь.
Безусловно, клеймёные, в том числе Мара, трудились безбожно много и тяжело. Периодически в деревне объявлялась свита ярла. В такие моменты местных избивали и обирали до нитки — объясняя это налогами и приказами барона. Мне и самому несколько раз досталось. Один раз за «неуважительный поклон и недостаточное почтение к солдатам барона» я получил несколько ударов под дых. В другой раз Гарен во время очередного обхода людей барона вбежал в дом и сказал только одно: «Тебя сдали. Кто-то донёс».
Вскоре пришли и стражники. Прямо ко мне. Изъяли всю дичь, все шкуры и все результаты моей охоты за последние недели. При этом хорошенько меня поколотив. Добавив уходя: «Барон снисходительно отнёсся к отсутствию у охотника лицензии. Впредь каждую неделю охотник за возможность добывать дичь должен отдавать все шкуры, кости и лучшее мясо барону. Оставляя себе малую часть». С этим они и ушли.
Но всё перечеркнула одна особенно тяжелая и бесчеловечная ночь.
Я проснулся от крика. Не такого, как от пьяной ссоры — в деревне бывало, что шумели. Этот крик был дикий, животный. Я вскочил раньше, чем понял, где нахожусь. Гарен уже стоял у двери. Мрачно смотрел во двор.
— Не выхдт, — сказал он, не оборачиваясь. — Сиди здсь.
Я не послушал. Вышел за ним.
Улица была освещена. Не полная в эту ночь луна давала мало света, но факелы — десятки факелов — освещали главную и единственную деревенскую улицу. Десятка два всадников и пеших стражников заполнили деревню. Кони храпели, фыркали, переступали в грязи. Часть солдат бесцеремонно выволакивали людей из домов.
Клеймёных. Только клеймёных.
Свободные стояли у своих дверей и смотрели. Кто-то отворачивался. Кто-то заходил обратно в дом и закрывал дверь. Никто не вмешивался. Никто. Это была не облава, не наказание — это была рутина. Так собирают урожай.
На улицу выгоняли детей. От пяти лет и старше. Их выталкивали из домов, строили в колонну вдоль дороги. Девочки, мальчики — без разницы. Они жались друг к другу, кто-то плакал, кто-то молчал, вцепившись в руку брата или сестры.
Из дверей изб выли родители. Клеймёные, что стоически сносили тяжёлый труд, теперь страдали. Тех, кто не хотел отдавать ребенка и сопротивлялся, жестоко избивали.
Одного мальчишку, попытавшегося вырваться, ударили дубинкой по голове. Он упал. Его подняли и бросили в телегу, куда бросали особенно маленьких и хлипких.
Я видел Мару. Она кричала. Один стражник прижал её сапогом к земле. Лиан и Илька уже стояли в колонне. Лиан держал сестру за руку. Илька плакала.
Стражник попробовал идти дальше со своей жатвой, но Мара вдруг вцепилась ему в руку. Он что было силы ударил её и отшвырнул. Она упала в грязь. Поднялась, снова бросилась. Второй стражник перехватил её, заломил руку. Она кричала.
Я шагнул вперёд. Гарен схватил меня за плечо — сильно, до боли.
— Н-смй, — прошипел он. — Убьют. И тб, и её, и дтей. И мня. И всх. Стрж — эт зкн. Зкн н-тргт. Смп н-тргт.
Я стоял. Рука сжимала рукоять меча под хламидой, костяшки побелели. Я смотрел, как детей грузят в телегу. Как Мара бьётся в руках стражника, пока он не ударил её — коротко, в живот. Она согнулась, затихла.
Колонна двинулась. Телега, гружённая детьми, покатилась по дороге, в сторону замка. Стражники уходили. Факелы удалялись, и деревня погружалась обратно в темноту.
Двери изб свободных закрывались, свет гас. Только семьи клеймёных так и оставались на улице. Кто-то без сознания, не имея возможности встать. Кто-то — не имея смысла.
Я стоял, пока последний огонь не скрылся за холмом. Гарен отпустил моё плечо.
— Всё, — сказал он глухо. — Идём.
Я не ответил. Я смотрел на дорогу, где ещё минуту назад стояли дети. Где стояли Лиан и Илька. И я ничего не сделал. Потому что не мог. Потому что любой мой шаг сделал бы только хуже. Потому что закон на их стороне, а у меня — только меч и ярость, и ярость эта сейчас бесполезна.
Наутро деревня жила как обычно. Свободные работали. Клеймёные работали. Никто не говорил о прошедшей ночи, словно её и не было. Только на улице стало тише, только меньше стало бегающей и работающей детворы. И в доме Мары было тихо. Та на работу не вышла.
Гарен ещё ночью объяснил: такое практикуют уже не в первый раз. Из какой-нибудь деревни барон собирает клеймёных на продажу. В этот раз, видимо, выпала доля на эту деревню.
Утром, как только прорезалось солнце, я пошёл к ней, к Маре. Гарен не остановил — только посмотрел мне в спину и что-то пробормотал под нос.
Дома её не оказалось. Я бродил долго, искал её, хотел утешить. И я нашёл её... Нашёл у реки, ниже по течению от мельницы. Она лежала в воде, лицом вниз, волосы расплылись по поверхности. Мара утопилась. Я не успел.
Я вытащил её на берег — тяжёлую, холодную. Закрыл ей глаза. Долго сидел рядом, глядя на серое небо.
Потом встал и пошёл обратно в деревню. К Гарену.
О той ночи все забыли. Мару и ещё пару таких же, как она, схоронили. Насколько я понял, даже могилы у клеймёных безымянные.
Я ходил по деревне и злился. Злился, злился, злился! Почему?! Ну почему? Твари! Я и сам не мог сформулировать, кто виноват. Жители деревни, ничего не сделавшие? Стражники, исполнившие чудовищный приказ? Барон, его отдавший? Страна эта дурацкая с такими законами? Или мир этот проклятый за его бесчеловечность?
Виновны все! И главный преступник — барон. Из рассказов Гарена следовало, что каждый барон сам определял законы и жизнь на своих землях. А раз местный барон допускает такое... Он животное. Зверь. Опасный зверь.
И как наставлял меня Гарен: опасное зверьё близ деревни следует истреблять — а то не оберёшься беды.
Эта мысль, заставшая меня за работой на хозяйстве, заставила остановиться. Вот. Вот что мне следует сделать!
Мне следует убить опасного зверя.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
