Обложка Речной Князь 6

Речной Князь 6

Тимофей Афаэль

0% прочитано
Стандартный
Тимофей Афаэль

Речной Князь 6

Глава 1

Я смерть обману, я беду отведу,

Сквозь сечу кровавую выход найду.

Пусть чёрные вороны ждут мертвеца,

Но к дому домчится ладья молодца.

— Ко мне, — сказал я. — Все.

Они подошли и стали полукругом. Хвощ подкатился на своей подстилке к самой колоде, поднял голову.

— Слушайте и запоминайте, — начал я. — С этого часа вы не десяток увечных. Вы — расчёт. Слово чужое, но объясню просто: расчёт — это когда всякий делает одно своё дело и не лезет в чужое. Как гребцы на вёслах: один сбился — вся лодка встала. Тут хуже. Тут один сбился — все легли.

Молчали. Слушали.

— У всякого будет свой номер. Не имя — номер. Потому что в бою имя выкрикивать долго, а номер короток. Хвощ — первый.

Безногий поднял глаза.

— Первый номер — наводчик. Он глядит, куда бить, и он же подносит огонь. Всё, что мы тут делаем, делается ради того, чтоб он положил камень куда надо.

— Понял, — сказал Хвощ.

— Прон — второй. Клин. Ствол вверх-вниз только ты, по слову первого номера. Ни на волос без его слова.

— Есть, — сказал Прон и поудобнее перехватил колотушку.

— Кувалда — третий. Прибойник и банник. Ты гонишь пыж, ты гонишь ядро, ты моешь ствол. Работа простая и самая тяжёлая, оттого и ты.

— ЛАДНО! — гаркнул Кувалда.

— Тише ори, я рядом.

— ЛАДНО.

— Окунь — четвёртый. Зелье. Ложка у тебя, бочонок у тебя, и никто, кроме тебя, к зелью не подходит. Ни я, ни Атаман, ни сам чёрт. Ты один считаешь и один сыплешь.

Одноглазый кивнул и молча забрал у меня ложку.

— Ждан — пятый. Ядро и пыж. Подаёшь, когда скажут, и не раньше. Тумак — шестой, мера. Всякое ядро проходит через твоё кольцо, прежде чем лечь в ствол. Не прошло — в отвал, хоть мы тут все на коленях ползай.

— Не пройдёт — не дам, — сказал Тумак.

— Третьяк — седьмой. Вода. При тебе всегда полное ведро, и глядишь ты не на пушку, а по сторонам: не занялось ли где, не тлеет ли. Прочие — восьмой, девятый, десятый: подтаскивать припас и держаться сзади.

Я обвёл их взглядом.

— Теперь главное. Всё, что мы делаем, делается по команде и в одном и том же порядке. Всегда. Не потому, что я так хочу, а потому, что порядок — это ваша жизнь. Кто сделал раньше команды — убил себя и соседа. Кто пропустил шаг — то же самое.

— А ежели видно, что надо? — спросил Ждан. — Ежели я знаю, что сейчас ядро подавать?

— Знаешь — жди. — Я поглядел на него. — Ты знаешь, а третий номер в это время рукой в стволе. Ты сунешь ядро — ему пальцы отдавит. Или хуже: он ещё не прогнал банник, а там тлеет, и ты сыплешь зелье. И нет ни тебя, ни его.

Ждан замолчал.

— Хвощ.

— Ну?

— Запоминай, как я командую. Слово в слово. Нынче командую я, потому что учу. А после будешь командовать ты, и командовать будешь этими же словами, а не какими вздумается.

Хвощ посмотрел на меня снизу вверх.

— Отчего теми же?

— Оттого, что человек в бою слышит не смысл, а звук. Он оглох, он в дыму, у него сердце в горле. Он не думает — он делает то, что вбито. Поменяешь слово — он замешкается. Замешкается — умрёт. — Я присел рядом с ним. — Так что запоминай. Ты у меня первый учитель этого дела, а после тебя будут другие расчёты, и учить их станешь ты.

Хвощ помолчал.

— Стало быть, я нынче вроде как в науку иду, — сказал он.

— Стало быть, так.

— Ну, давай. — Он выпрямил спину, насколько мог. — Учи.

Из-за колоды подал голос Гнус. Они трое сидели там на песке, при своём бочонке, и до сих пор молчали — редкий случай.

— Кормчий, а нам чего делать?

— Вам — не мешать.

— Это мы умеем, — сказал Бес.

— Первый раз пойдём порожняком, — сказал я. — Без зелья и без ядра. Руками и голосом.

— Это как? — не понял Кувалда.

— А так, что учиться на заряженной пушке я вам не дам. Пушка терпит один раз, а руки надо ставить десять. Стало быть, ложка пустая, ствол пустой. Всё остальное — как взаправду.

Хвощ хмыкнул одобрительно.

— У нас так лучников ставили, — сказал он. — Сперва без стрелы тетиву тянешь, покуда рука не запомнит.

— Вот и тут. Начали. Первое. Банник!

Кувалда шагнул, обмакнул овчину в ведро, погнал банник в ствол. Прогнал до дна, повернул, вытянул.

— И скажи, — велел я.

— Чего сказать?

— Что сделал. Всякое дело кончается словом, иначе первый номер не знает, готово ли. Ещё раз. Банник!

— Банник! — Кувалда прогнал и вытянул. — СТВОЛ ЧИСТ!

— Хорошо. Второе. Мера!

Окунь шагнул к бочонку, зачерпнул пустой ложкой, повёл ладонью по краю, будто снимает верх, и поднёс её Хвощу.

— Что ты сделал? — спросил я.

— Мерку снял. Показываю первому номеру.

— Верно. И всегда показывай, а первый номер всегда гляди. Ты, Хвощ, глазом должен видеть, сколько тебе в ствол положили, потому что бить будет тебе, а не ему.

Хвощ кивнул, поглядел на пустую ложку и сказал:

— Мера верна. Заряжай.

Окунь наклонил ложку, будто ссыпает, и отступил.

— Заряжено! — сказал он.

— Третье. Пыж!

Ждан взял из кучи войлочный кругляш, обмакнул в ведро, отжал и подал.

— Пыж мокрый! — сказал он.

Кувалда приложил его к дулу и застыл, не вкладывая.

— Клади, чего стоишь, — сказал я.

— Дык порожняком же.

— Клади, — повторил я. — Пыж клади взаправду и гони до дна. Он мягкий, он тебе ничего не сделает, а руки твои запомнят, как оно идёт и где встаёт. Только запомни: покуда пушка пустая, ты можешь ошибиться и ничего не будет. Второй раз ошибёшься — уже будет.

Кувалда вложил пыж, взял прибойник и погнал вниз.

— Не колоти, — сказал я. — Не сваю бьёшь. Дави ровно, а подбивай в конце.

Кувалда сбавил. Прибойник дошёл, упёрся.

— ПЫЖ НА МЕСТЕ!

— Четвёртое. Ядро!

Тумак взял из ящика серый шершавый шар и продел его в своё кольцо. Шар прошёл, покачнувшись.

— Годно! — сказал Тумак и передал Ждану, тот — Кувалде.

Кувалда поднёс ядро к дулу и вопросительно поглядел на меня.

— В ствол не клади, — сказал я. — Ядро тяжёлое, потом выколачивать замучаемся. Подержи у дула и скажи, будто заложил.

— ЯДРО НА МЕСТЕ! — гаркнул Кувалда, держа ядро в руке.

Гнус за колодой прыснул.

— Смешно? — не оборачиваясь, спросил я.

— Ага, — честно сказал Гнус. — Он его в руке держит и орёт, будто зарядил. Как дети в войну играют.

— Дети в войну играют, а потом взрослые войну проигрывают, — сказал я. — Оттого и играем.

— Складно, — признал Гнус. — Молчу.

— Пятое. Затравку!

Окунь взял медное шило, сунул в отверстие у казённика, поворошил.

— Чисто!

— Затравочное зелье!

Он поднёс к отверстию пустую щепоть, потряс пальцами и отступил.

— Готово!

— Шестое. Наводить! Первый номер!

Хвощ подтянулся к казённой части, лёг грудью на колоду и повёл взглядом вдоль ствола, прищурив глаз.

— Второй номер. Клин на палец.

Прон стукнул колотушкой. Ствол чуть задрался.

— Ещё чуток… Стой.

— Стой, — повторил Прон и убрал руки.

— Наведено, — сказал Хвощ.

— Седьмое, и запомните его крепче всего. Отойти!

Расчёт замер.

— Отойти! — повторил я. — Нынче, на первом выстреле, уходят все, включая первый номер. Фитиль возьмём долгий. Отходим за камни, ложимся и не поднимаем голов, покуда не грохнет.

— А после? — спросил Хвощ. — Всегда так будет?

— Нет. После, когда узнаем, что железо держит, ты станешь подносить огонь и уходить сам, а расчёт будет стоять поодаль. Но нынче мы не знаем ничего. Может, она выстрелит, а может, разорвётся, и обручи полетят во все стороны.

— И тогда мы всё одно ляжем, — заметил Окунь. — Хоть за камнями, хоть где.

— Не ляжете. Оттого и камни.

Прошли всё во второй раз.

Потом в третий. К третьему они уже не путались, а Кувалда орал «СТВОЛ ЧИСТ!» так, что за яром, наверное, крестились.

— Ещё раз, — сказал я.

— Кормчий, — не выдержал Прон. — Мы уж трижды.

— И четвёртый сделаете. И десятый.

— На кой?! Мы всё запомнили!

— Головой запомнили, — сказал я. — А надо руками. Нынче вы делаете это на берегу, при солнце, и никто в вас не стреляет. А будете делать на палубе, да еще может ночью, в дыму, когда рядом орут и умирают. И тогда у вас не будет времени вспоминать. Будут только руки.

Прон замолчал и взялся за клин.

Прошли в четвёртый раз. В пятый. В шестой я нарочно сбил их: рявкнул «Ядро!» раньше времени, до пыжа.

Ждан потянулся к ящику.

— Стой! — Тумак перехватил его за локоть. — Пыжа не было!

Я поглядел на них.

— Молодец, шестой номер. — Потом на Ждана. — А ты, пятый, покойник. И третий номер вместе с тобой, потому что ты ему сунул ядро на голое зелье.

Ждан побледнел.

— Так ты ж сам скомандовал!

— Сам. — Я обвёл их взглядом. — И такое будет. Я ошибусь. Хвощ ошибётся. Всякий может ошибиться, потому что мы люди. Оттого запоминайте второе правило: команда командой, а порядок порядком. Услышал команду не в свой черёд — не делай. Скажи вслух: «Не время». Никто вас за это не накажет, а вот за молчание — накажу.

— «Не время», — повторил Ждан.

— Громко скажи.

— НЕ ВРЕМЯ! — рявкнул Ждан.

— Вот. Ещё раз, с начала.

Прошли в седьмой раз, и на седьмой всё легло как надо.

Я оглядел их. Мокрые от пота, злые, с одинаковым упрямым выражением на битых лицах.

— Хорошо, — сказал я. — Теперь заряжаем всерьёз.

Мишень выбрали заранее. На той стороне протоки, саженях в восьмидесяти, к воде подступал ельник — тёмная стена в два человеческих роста и глубже. Бить туда было ладно: своего ничего, живого никого, а за деревьями ещё версты леса, и ядру есть куда уйти.

— Первый номер, — сказал я. — Куда бьёшь?

Хвощ прищурился.

— Вон те две ели, что рядом. Промеж них.

— Годится.

Я оглядел расчёт.

— Слушай команду. Заряжай!

— Банник! — Кувалда обмакнул овчину, прогнал шест до дна, повернул, вытянул. — СТВОЛ ЧИСТ!

— Мера!

Окунь зачерпнул из бочонка. Повёл ладонью по краю, снимая верх, и понёс ложку к Хвощу обеими руками.

Хвощ поглядел.

— Мера верна. Заряжай.

Зерно ушло в дуло с сухим шелестом, и на пустом берегу этот шелест услышали все.

— Заряжено!

— Пыж!

Ждан обмакнул войлок, отжал, подал.

— Пыж мокрый!

Кувалда вложил его в дуло и погнал прибойником вниз. Шест ушёл на всю длину и встал.

— ПЫЖ НА МЕСТЕ!

— Ядро!

Тумак продел шар в кольцо. Шар прошёл, качнувшись.

— Годно!

Ждан подал Кувалде. Тот принял ядро в обе ладони, поднёс к дулу и опустил.

Оно ушло вниз с каменным шорохом. Прибойник, удар, ещё удар — на третьем ядро село, и шест дальше не пошёл.

— ЯДРО НА МЕСТЕ!

— Затравку!

Окунь сунул медное шило, поворошил.

— Чисто!

— Затравочное зелье!

Он подсыпал щепотью, разровнял пальцем.

— Готово!

— Наводить! Первый номер!

Хвощ лёг грудью на колоду.

Лежал он долго. Вёл взглядом вдоль ствола, поворачивал голову, примерялся.

— Хвост влево на полшага.

Мужики взялись, повели. Круг провернулся на шкворне со скрипом.

— Стой. Второй номер, клин.

Прон стукнул колотушкой.

— Много. Осади.

Прон подбил с другой стороны, и ствол опустился на волос.

Хвощ полежал ещё. Потом отвалился от колоды и вытер лицо.

— Наведено.

Я поглядел вдоль ствола сам. Дуло смотрело на ту сторону, в тёмную стену ельника.

— Фитиль!

Фитиль я отмерил длинный, в две ладони. Вставил в затравку, придавил, чтоб сидел плотно.

— Все за камни.

Кувалда подхватил Хвоща на закорки, и они потопали первыми. За ними, ковыляя и спеша, пошли остальные. Гнус с Бесом и Рыжим ушли следом.

Бурилом со своего валуна не двинулся.

— Атаман. Ляг за камень.

— Лежу.

— Ты сидишь.

Он поглядел на меня и лёг как положено.

Я остался один.

Пушка лежала передо мной с торчащим из затравки серым хвостиком. От неё пахло железом и мокрым войлоком.

Я не знал, что сейчас будет. Знал физику, знал, что всё сделано с запасом и по уму. И всё равно не знал ничего, потому что железо делали руки и делали впервые.

Я раздул уголёк в ладони и поднёс к фитилю.

Фитиль зашипел.

К камням я пошёл шагом. Дошёл, перевалился через валун и лёг рядом с Атаманом.

— Долго? — спросил он.

— Считай до двадцати.

Мы считали. Я лежал щекой на песке и слушал, как за яром шепчется народ. В лесу стучал дятел.

Восемнадцать. Девятнадцать. Двадцать.

Ничего.

— Не идёт, — прошептал Бурилом.

— Жди.

Двадцать три. Двадцать пять.

— Кормчий, — просипел из-за соседнего камня Гнус, — а оно точно…

ГРОМЫХНУЛО.

Меня вжало в песок. В уши словно ваты набило, по камням хлестнуло горячим воздухом, и сверху посыпался мелкий сор.

А с того берега долетел треск и следом протяжный шорох, с каким валится дерево, цепляя ветвями соседей.

Я поднял голову.

Берег заволокло белым дымом. Он валил от колоды, стелился по песку и полз к воде. Сквозь него проступала пушка.

Она лежала в колоде и была целая. Колода отъехала назад на аршин, тяжи натянулись и держали. Из дула ещё курилось.

Я встал.

За мной поднимались остальные — вылезали из-за камней, с песком на рожах, и все смотрели на ту сторону.

Одна тонкая ель упала. Её перебило у комля и завалило в протоку. Она лежала теперь наполовину в воде, а свежий излом белел на солнце. Вторая, надломленная, медленно, с треском оседала на соседние деревья и никак не могла упасть до конца.

На берегу стояла тишина.

Никто не орал. Расчёт стоял и молчал. Стоял Гнус с открытым ртом, стоял Рыжий, протирая глаза. Молчал Бурилом. Молчал Хвощ, сидевший на песке там, где его ссадили, и глядел на белый излом.

И за яром, на гребне, молчали жители Хлынова.

Я стоял у дымящегося ствола и смотрел на своих битых, ломаных мужиков, которых этот мир выкинул за ненадобностью. Они таращились на пушку в полном обалдении. Глядя на их рожи, а расхохотался во все горло.

— Ну вот! Бесы вас побери! Вот так вот! — рявкнул я в эту тишину, оглядывая Бурилома и охреневшие рожи над яром. — Первый же выстрел, и всякому ясно — артиллеристы смертельно опасны!

Глава 2

Вернусь поутру, как рассеется дым,

Осыплю каменьями, златом литым.

Чеканным серебром усыплю порог,

Чтоб нас разлучить даже дьявол не смог.

— РАСЧЁТ, К ОРУДИЮ!

Берег дёрнулся.

Мои артиллеристы рванули с места и в три вздоха были у колоды. Кувалда швырнул Хвоща на подстилку у казённой части, схватил банник и уже мочил овчину.

— Кормчий, дай хоть обручи щупну! — заорал Микула, лезущий к пушке сбоку.

— Пошёл вон от ствола. Четвёртый номер, мера — две ложки!

Окунь метнулся к бочонку.

— Две?! — крикнул он через плечо.

— Две! Слушай команду и не переспрашивай! Заряжай!

— Банник! — Кувалда прогнал шест до дна, вырвал, брызги полетели веером. — СТВОЛ ЧИСТ!

— Мера!

Окунь зачерпнул, снял верх ладонью, ссыпал в плошку, зачерпнул второй раз, снова снял. Понёс к Хвощу.

Хвощ глянул на ложку, потом на меня.

— Две, — сказал он.

— Две. Принимаешь?

— Принимаю. Заряжай!

Зерно ушло.

— Заряжено!

— Пыж!

Ждан обмакнул войлок, отжал так, что вода потекла по локтю, подал.

— Пыж мокрый!

Кувалда вбил, погнал прибойником.

— ПЫЖ НА МЕСТЕ!

— Ядро!

Тумак уже держал шар в кольце.

— Годно!

Ждан перехватил, сунул Кувалде. Ядро ушло в ствол, прибойник, удар, ещё — село.

— ЯДРО НА МЕСТЕ!

— Затравку!

Шило в дырку, поворошить, вынуть.

— Чисто!

— Затравочное!

Щепоть, разровнять пальцем.

— Готово!

— Наводить!

Хвощ упал грудью на колоду.

— Хвост правее! Ещё! Стой! Клин на палец!

Прон бил колотушкой, и на этот раз ни один из них не спрашивал, зачем и почему.

— Наведено!

Я вставил фитиль, вдавил в затравку.

— Все за камни! И рты открыть!

— Чего?! — обернулся Ждан.

— Рты открыть, кому сказано! Когда грохнет — рот разинут, иначе уши порвёт! У кого рот закрыт — тот к вечеру оглохнет!

Их сдуло за камни.

Я поднёс уголёк, дождался шипения и пошёл следом, лёг за валун, вдавил щёку в песок и открыл рот.

Считать не стал. Просто лежал и слушал, как за камнями сопят десять человек, и слышал, как Гнус где-то справа шепчет — не то молитву, не то похабщину, у него это выходило одинаково.

Ударило.

По-другому ударило. Тяжелее, громче, и по земле пошла отдача — я почуял её через песок животом. Валун рядом со мной дрогнул, сверху посыпалось.

А с того берега грохнуло так, будто там уронили избу.

Я поднял голову.

Дым стоял стеной, и сквозь него было ничего не разобрать. Он полз к воде, разматывался, и медленно, слишком медленно открывал то, что осталось на той стороне.

Колода отъехала дальше прежнего. Тяжи звенели.

Ельник на том берегу проредило.

Одна ель лежала поперёк, срезанная у самого комля. Вторая, что стояла за ней, надломилась на высоте в человеческий рост и завалилась на соседнюю, а та не выдержала и оседала под ней с треском. В глубине, за ними, ещё что-то падало — ядро прошло далеко.

И весь этот треск, шорох и хруст шёл к нам через воду.

— Мать честная, — сказал кто-то за моей спиной.

А потом берег взорвался.

Я такого рёва не слышал даже на абордаже. Весь Хлынов орал разом, и в этом реве даже слов было не разобрать — просто вой, в который каждый вкладывал что мог. С яра валили вниз, кубарем, сшибая друг друга.

Микула добежал до пушки первым и облапил ствол обеими руками, невзирая на то, что он ещё горячий.

— ЦЕЛА-А! — взвыл кузнец. — АРХИП! ДЕРЖИТ, ЁДРИТЬ ТВОЮ НАЛЕВО! ДВЕ ЛОЖКИ ДЕРЖИТ!

Архип обхватил его сзади, и они закружились вокруг колоды, вопя друг другу в лица такое, что я и повторять не стану. Микула сорвал с головы шапку и лупил ею по колоде.

— Я ГОВОРИЛ! — орал он в толпу. — Я ГОВОРИЛ, ЧТО ОБРУЧИ СЯДУТ! КТО ГОВОРИЛ?!

— ТЫ ГОВОРИЛ, ЧТО В БРАК УЙДЁТ! — орал в ответ Архип.

— А ЭТА СТОИТ!

Кувалда сгрёб Щукаря в охапку и оторвал от земли.

— ДЕД! ВИДАЛ?!

— Пусти, ирод! — сипел Щукарь, суча ногами в воздухе. — Пусти, кости переломаешь, чёрт глухой!

— ЧЕГО?!

— ПУСТИ, ГОВОРЮ!

Гнус носился по берегу и хватал всех подряд за грудки.

— Я ЗЕЛЬЕ МОЛОЛ! — вопил он в лицо какому-то мужику из новых. — Слышь, ты?! Вот этими руками! Вот этими самыми! Оно моё было, зелье-то!

— Наше, — поправил Бес.

— Наше! Но моё тоже!

Ждан хохотал и не мог остановиться. Окунь стоял с ложкой в руке, глядел на тот берег единственным глазом и молчал. Тумак крестился, а потом складывал пальцы в оберег, и делал это попеременно, и никак не мог решить.

Прон подошёл к стволу с другой стороны от Микулы, положил ладонь и тут же отдёрнул — горячо.

— Ах ты ж… — сказал он и снова положил.

Бабы визжали на яру. Детвора неслась к воде. Кто-то уже запрыгал по берегу, потом оказалось, что это Смоляк, и Гринька за ним. Оба они получили от Улиты по шее, когда вернулись.

Я стоял и смотрел на всё это, а потом поглядел на Хвоща.

Он один не двигался. Сидел на подстилке у казённой части, среди всего этого воя, и глядел на тот берег.

— Первый номер, — сказал я, подойдя.

Он поднял голову.

— Приказ будет? — хрипло спросил Хвощ.

— Будет. Отдыхай, покуда я тебе третью ложку не отмерил.

Хвощ посмотрел на меня.

А потом захохотал — тем самым лающим смехом, каким смеются люди, которым когда-то было нечего терять. А теперь вроде и дело появилось.

Первым додумался Лыко.

— Мужики! А ну хватай Кормчего!

Меня взяли с четырёх сторон. Земля ушла из-под ног, берег перевернулся, и я полетел вверх.

— И-и — раз! — ревел Лыко. — И-и — два!

Небо. Рожи. Опять небо. Мелькнула Зоя у самой кромки воды — она смеялась и держалась за Дарью.

— Уроните — сами воевать пойдёте! — заорал я на четвёртом взлёте.

Меня поставили на песок. Мир качался ещё некоторое время.

А Лыко уже развернулся к колоде и заорал:

— А теперь безногого!

Хвощ вскинулся:

— Куда?! Куда, дурья башка?! У меня ног нету, я ж перевернусь!

— А мы тебя аккуратно!

— Я тебе дам «аккуратно»!

Его подхватили вчетвером — и он полетел, ругаясь на весь берег так заковыристо, что аж заслушаешься. Потом качали Прона, потом Окуня, потом добрались до Кувалды и не смогли поднять. Тот весил как медведь, и его уронили в песок под общий вой.

— ЧЕГО?! — заорал Кувалда, сидя в песке.

— Тяжёлый ты!

— А, — сказал Кувалда и остался сидеть, потому что вставать ему было лень.

Микула тем временем облапил ствол обеими руками.

— Кормчий, поди сюда! — Он тыкал пальцем в железо. — Шов покажи! Ну покажи мне шов!

— Нету шва.

— НЕТУ! А их там десять было, десять полос, я их сам ковал! А теперь их нет, они одно! — Он схватил меня за ворот. — Ты понимаешь, что это?! Я много лет железо бью, я думал — всё видал, а тут…

— Ворот отпусти.

— Не отпущу!

Дубина со Щукарём тем временем ходили вокруг колоды и мерили.

— Полтора аршина, — объявил Дубина, шагами отмерив, докуда отъехала колода. — С первого выстрела аршин, со второго — полтора.

— Тяжи гляди, — сказал Щукарь.

Они полезли смотреть тяжи. Дубина щупал верёвки, тянул, дёргал.

— Целые, — сказал он. — Ни одна не села.

— Ты гляди, где вязано, — не унимался Щукарь. — Не на верёвку гляди, а на кольцо. Верёвка-то выдержит, а вот кольцо вырвет вместе с деревом, и полетит твоя колода в реку.

Дубина полез смотреть кольца.

— Не вырвало, — сказал он с облегчением.

— Нынче не вырвало. — Щукарь ткнул пальцем в крестовину. — А ты ещё раз посчитай. Тут у тебя земля, а на учане что будет? Доска и вода. Ты мне, Дубина, кокоры дубом усиливай, я тебе давно говорю. Иначе на первом же выстреле нам всю корму разворотит.

— Усилю, — буркнул Дубина.

— Не «усилю», а завтра начнём.

— Дед, дай хоть выпить сперва!

— Выпить дам, — сказал Щукарь. — А завтра начнём.

Бурилом взобрался на камень и рявкнул на весь берег:

— МУЖИКИ! ХОРОШ ТУТ ТОПТАТЬСЯ! ИДЁМ НАВЕРХ, ТАМ КОТЛЫ И БРАГА! ХОЛОДНО ЖЕ, МАТЬ ВАШУ!

Народ повалил наверх. И правда сегодня холодно было: солнце не показывалось, от воды тянуло стылым, и все стояли тут только потому, что забыли про холод.

Я задержался.

— Клещ. Бугай.

Они обернулись.

— Пушку не бросаем. Накройте её и колоду дерюгой, потуже, чтоб не задувало. Сверху рогожи. И припас весь уберите: зелье — обратно к пороховщикам, ядра — под навес.

— А караул ставить? — спросил Клещ.

— Тут некому воровать, но скажу Волку, поставит.

Мы накрыли. Пушка под дерюгой стала просто длинным горбом на песке, и, глядя на неё, никто бы не сказал, что тут только что сломали лес на том берегу.

В Хлынове гуляли всерьёз.

Костры развели прямо между землянками, вытащили котлы. Дарья с Улитой командовали так, что мужики шарахались. Брага пошла по кругу, кто-то уже пел, кто-то уже спорил, а кто-то уже спал в стороне лицом в траву.

И посреди всего этого сидели мои десятеро.

Их усадили к самому большому костру — не спрашивая, просто взяли и усадили. Им таскали еду. Им совали брагу. Вокруг стоял народ и глазел, будто на скоморохов.

Я подошёл ближе и стал в сторонке.

— …а он мне: клин на палец, — вещал Прон. Вокруг него сидело человек десять, слушая. — А палец, братцы, это не палец. Палец — это вон куда ствол уходит. Я забью лишку — и ядро в небо уйдёт, за реку, ищи его потом. Недобью — по воде шлёпнет. Так что клин — это, я вам скажу, наука.

— И ты всё это сам? — недоверчиво спросил мужик из новых.

— А кто ж ещё? — Прон приосанился. — Второй номер я.

— Так у тебя ж рука одна.

— А на кой-мне две? — Прон помахал култышкой. — Я колотушкой бью, мне одной хватает. Мне не бревно ворочать, мне на палец подбить. Тут не сила нужна, тут глаз решает.

Мужик покивал уважительно.

Рядом Ждан рассказывал бабам, как оно грохнуло, и с каждым разом грохало всё сильнее.

— Меня в песок вжало! — говорил он. — Вот прям вдавило, как ладонью! А потом землю тряхнуло, я говорю тебе, землю! Я думал, конец нам.

— Ой, страсти какие, — качала головой одна, которая и сама за яяром сидела. НО тож за яром.

— А то! А после гляжу — ели-то нет! Была ель — и нету!

К Окуню подсел кузнец Архип, и они сидели молча, двое, глядя в огонь. Окуню совали брагу, он не брал. Он вообще не разговаривал в тот вечер — сидел, потягивал воду и молчал. По нему было видно, что он всё ещё там, на берегу, у своей ложки.

Кувалда орал в кругу песню, слов которой не знал, и от того орал одну строчку по десятому разу, а мужики ему подпевали и хохотали.

Мимо меня протопала стайка детворы. Смоляк волок палку, Гринька шёл за ним с ведёрком.

— Банник! — гаркнул Гринька.

Смоляк ткнул палкой в пустую бочку.

— СТВОЛ ЧИСТ! — заорал он на весь Хлынов.

— Мера!

— Заряжено!

— ПЫЖ НА МЕСТЕ!

— Стойте, — сказал я. — А кто у вас первый номер?

Пацаны замерли.

— Я, — сказал Гринька.

— А чего первый номер сзади идёт?

— Дык я командую…

— Первый номер наводит и подносит огонь. Он у ствола, а не за спинами.

Гринька насупился, обдумывая.

— А клин? — вдруг спросил Сёмка, который хромал позади всех.

— А клин у второго номера.

— Значит, я второй, — заявил Сёмка. — У меня и колотушка есть.

И показал деревяшку.

— Ну, стало быть, второй, — согласился я.

Они умчались, и через минуту из-за землянок донеслось: «КЛИН НА ПАЛЕЦ!» — и стук колотушки по бочке.

Гнус выскочил передо мной, за ним Бес и Рыжий — эти трое весь вечер держались вместе, как привязанные.

— Кормчий! — Гнус тряс жбаном. — Ты понял или нет?! Это ж наше зелье было! Наше!

— Ель Микулова, — сказал Бес.

— Наша!

— Железо его, зелье наше. Пополам.

— Тогда пополам ель! — Гнус обернулся куда-то в темноту, где была река. — Слышь, ель! Ты наполовину наша!

Рыжий фыркнул.

— Ярик, — сказал Бес, придвинувшись. Он один из троих был почти трезвый. — Я вот чего понял. Я это зелье мешал и всё думал: ну зелье и зелье, горшки набивать. — Он кивнул в сторону берега. — А оно вон чего.

— Оно самое.

— Стало быть, мы теперь не ватага.

— А кто?

— Хрен его знает, — честно сказал Бес. — Только не ватага. Ватага — это когда купца щиплют. А мы теперь… — Он поискал слово и не нашёл. — Другое.

Гнус допил, оглядел гулянье и придвинулся ко мне вплотную.

— Кормчий, — сказал он вполголоса, и голос у него стал вдруг трезвый. — А ведь против нас никто не сможет. А?

— Против нас — нет.

— Совсем никто?

— Пока да, если пушек в достатке сделаем.

Гнус помолчал.

— Страшно, — сказал он.

— Тебе-то чего? Ты за трубой сидишь.

— Того и страшно. — Он поглядел в темноту. — Я всю жизнь бегал. От княжьих людей, от голода, от мужиков с кольями. Мне бегать привычно, я в этом мастер. А теперь выходит, что бежать будут от меня. — Он хмыкнул. — Не приучен я.

— Привыкнешь.

— Привыкну, — вздохнул Гнус и заорал: — БЕС! КУДА БОЧКУ ПОНЕСЛИ?! ДОГОНЯЙ!

И они укатились.

Волк поймал меня у крайнего костра, когда мимо тащили жбан и нас обоих чуть не снесли. Он придержал меня за локоть и не отпустил.

— Дело одно, — сказал он.

— Ну?

— Ворота в Устье помнишь? Дубовые, в две ладони. — Он глядел не на меня, а в огонь. — Она их возьмёт?

— Возьмёт. Не с первого раза, но возьмёт. Может, раза с третьего.

— С третьего, — повторил Волк.

Мимо прошли, горланя. Кто-то хлопнул Волка по спине, и он даже не обернулся.

— Значит, за день можно стену взять, — сказал он. — Без осады. Без лестниц. И без трёх сотен мужиков, что лягут под стеной.

— Да.

Волк повернулся ко мне.

— Ты боярского сына нынче убил, Кормчий. Всякого, какой на свете есть. И меня в том числе.

— Ты живой.

— Я живой, а ремесло моё мёртвое. — Он оскалился. — Меня с семи годов учили топор держать, оттого я и стою дорого: меня учили, а смерда никто. А ты берёшь смерда, ставишь к трубе — и через три дня он меня убивает с восьмидесяти сажён. И плевать ему, кто я и чей сын.

Он забрал у проходящего мужика жбан, отхлебнул, вернул. Мужик и слова сказать не успел.

— Ну и хрен с ним, — сказал Волк. — Зато поглядим на Глебову рожу.

И ушёл в темноту.

Зоя нашла меня сама.

Она подошла, встала рядом и некоторое время молчала, глядя, как гуляет Хлынов.

— Все говорят, ты страшное сделал, — сказала она наконец.

— Страшное.

— А мамка твоя говорит — доброе.

— Дарья не мамка мне.

— Она всем мамка, — сказала Зоя. — Особенно тебе.

Я усмехнулся.

— Ты боишься? — спросил я.

Она подумала.

— За тебя боюсь, — сказала Зоя. — А того, что ты сделал, — нет. Я нынче на яру лежала и глядела. И знаешь, чего думала? Что вот теперь, может, за нами не придут. — Она поглядела на меня. — Мамка моя от князя бежала. И я бегала. И вот я стою и первый раз в жизни думаю, что бежать больше не надо.

Я не нашёлся что ответить.

— Иди уже, — сказала она. — Вон тебя Атаман высматривает.

Бурилом и правда высматривал. Он мотнул головой в сторону, и мы отошли за землянки, где потише. Атаман сел на бревно, поставил жбан между колен. Я сел рядом.

За спиной пели.

— Прошлым летом, — сказал Бурилом, — мы купцов щипали по мелочи, а нынче у меня четыре сотни народу и вот это. За одну весну.

Он выпил, передал жбан мне. Брага была злая, ещё играла.

— Я тебе у порогов чуть глотку не порвал, — сказал он. — Помнишь?

— Помню.

— Хорошо, что не порвал.

Он забрал жбан и долго молчал.

— Скажу один раз, — сказал он наконец. — Ватага моя. Хлынов мой. Слово моё, и так останется, покуда я жив. — Он повернул голову. — А война эта твоя. Веди сам, поперёк не встану ни в чём.

Такого он мне никогда не говорил.

— Понял, Атаман.

— Ну и добро. — Бурилом поднялся, отряхнулся и заорал: — МУЖИКИ! ЧЕГО ЖБАН ПУСТОЙ?! ТАЩИ ВТОРУЮ!

Хлынов взревел.

Хвощ подсел ко мне позже, когда я уже сидел один у догоравшего костра. Его принесли, поставили рядом жбан.

Он отхлебнул и уставился в темноту, где была река.

— Кормчий.

— Ну?

— Третью ложку когда?

— Завтра.

— Завтра, — кивнул Хвощ. Подумал и отставил жбан. — Значит, нынче пить не буду.

— Пей. Одна ночь не решит.

— Она решит, — сказал Хвощ. — Я всегда пил после всякого дела, потому что иначе не спалось. А нынче мне спать неохота. Нынче мне утра охота дождаться.

Глава 3

Ты слёзы утри, прогоняя печаль,

Твой сокол летит сквозь кровавую даль!

Наутро Хлынов встал тяжело.

Полдеревни ходило с помятыми рожами, кто-то отпивался водой у котлов, а Лыко сидел на бревне, держась за голову, и на всякий вопрос отвечал одинаково: «Не ори».

Мы пришли на берег ввосьмером — расчёт да я. Дерюгу с пушки сняли, и она лежала в колоде, холодная, тёмная от ночной сырости.

— Кувалда. Ствол проверь.

Кувалда прогнал банник и вытянул.

— СУХОЙ! ЧИСТЫЙ!

— Не ори, — сказал Ждан. — Голова трещит.

— ЧЕГО?!

— Голова, говорю, трещит!

— А НЕ ПЕЙ!

Ждан махнул рукой.

Я подошёл к колоде, поглядел на тот берег. Двух елей не было, да еще дальше сломанные виднелись.

— Нынче три ложки, — сказал я. — Последняя проба.

Расчёт подобрался.

— А после? — спросил Прон.

— А после установим меру и будем стрелять только ею. Всегда.

— А ежели больше положить? — Кувалда почесал обваренную щёку. — Оно ж дальше кинет?

— Кинет. — Я обвёл их взглядом. — Только считайте сами. Лучник бьёт прямой стрелой сажён на семьдесят. Ну, добрый лучник — восемьдесят. Хвощ, я вру?

— Не врёшь, — сказал Хвощ. — В упор — семьдесят. Дальше он тебе навесом кинет, только в бою навес по лодке — что горохом в стену. На большую дальность из лука залпами бьют, а залп на воде это курам на смех.

— Вот. А мы вчера с двух ложек взяли восемьдесят и ель перебили. С трёх возьмём и сотню, и поболе. И вот когда у нас будет сотня — мы стоим, а он до нас не достаёт. Что ещё надо?

— Ничего, — сказал Окунь.

— Ничего, — согласился я. — А всякая лишняя ложка сверх — это риск разорвать ствол. За что рисковать так будем? За то, чтоб добить туда, куда нам и не надо?

Прон покивал.

— Стало быть, три и хватит.

— Три и хватит. И запомните крепко: мера — не для того, чтоб бить дальше. Мера для того, чтоб бить всякий раз одинаково. Одинаково — это когда ты знаешь, куда ляжет, ещё до того, как поджёг.

Я оглядел их и добавил:

— И вот ещё что. Сегодня командую не я.

Расчёт замер.

— Хвощ, — сказал я. — Твоё орудие. Веди.

Безногий поднял голову.

— Как это — моё?

— Так и есть. Ты первый номер, ты наводчик и старший. Учил я тебя, а дальше учить нечему — дальше надо делать и закреплять науку. Веди.

Хвощ помолчал.

— А ежели я собьюсь?

— Собьёшься — поправлю. Но командуй ты. Слушай, мужики. С этой минуты у орудия один голос, и голос этот — Хвоща. Я скажу своё — вы всё равно глядите на него. Понятно?

— Понятно, — сказал Прон.

— Хвощ. Начинай.

Он выпрямил спину. Оглядел своих — и я увидел, как у него дрогнули губы, а потом стали жёсткими.

— К орудию, — сказал он.

Вышло тихо. Расчёт стоял и смотрел.

— Громче, — сказал я. — Ты не просишь. Ты велишь.

Хвощ набрал воздуху.

— К ОРУДИЮ! — гаркнул он так, что за яром, поди, кто-то опять схватился за голову.

И они побежали.

— Заряжай! Банник!

Кувалда обмакнул овчину, прогнал шест до дна, вырвал.

— СТВОЛ ЧИСТ!

— Мера — три ложки!

Окунь зачерпнул. Раз, снял верх ладонью. Два, снял. Три, снял. Понёс.

Хвощ поглядел на ложку и вдруг замялся.

— Э… — Он оглянулся на меня.

— Не на меня гляди. На насыпку.

Он снова поглядел.

— Мера верна, — сказал Хвощ. — Заряжай.

Дальше пошло ровнее. Пыж, ядро, затравка — команды у него выходили сперва рвано, потом всё крепче, а к наводке он уже забыл, что за спиной кто-то стоит.

— Второй номер, клин!

Прон стукнул.

— Ещё. Стой. Осади малость… Так.

Хвощ лежал на колоде, приладив глаз к стволу, и я видел, как он работает: ведёт от дула вдаль, ищет линию, прикидывает.

— Кормчий, — сказал он, не поднимая головы. — Куда бить?

— Куда хочешь. Твоё орудие. Нам нужно навеску проверить, не забывай.

Он ещё поглядел.

— Тогда вон в тот берёзовый выворотень, — сказал Хвощ. — Он подальше будет.

Я поглядел. Выворотень лежал ниже по берегу — здоровенный корень с комлем, вымытый весенней водой, — и до него было сажён сто с лишком.

— Годится.

— Хвост вправо на шаг! — скомандовал Хвощ. — Ещё чуть… стой. Наведено.

Он выдохнул и обернулся.

— Фитиль, — сказал я.

— Фитиль! — повторил Хвощ. И добавил: — Все за камни. Рты открыть.

Расчёт пошёл. Кувалда подхватил Хвоща на спину.

— Погоди, — сказал я. — Хвощ, огонь подносишь ты.

Кувалда встал.

— Я ж без ног, — сказал Хвощ.

— И что с того? Ты первый номер. Огонь — твой. Кувалда донесёт тебя до ствола, ты подожжёшь, он унесёт. Так и будет всегда.

Хвощ помолчал.

— Ставь меня, — сказал он Кувалде.

Его подсадили к казённой части. Он взял у меня уголёк, раздул в ладони и поднёс к фитилю. Рука у него не дрогнула, я смотрел.

Фитиль зашипел.

— Пошли, — коротко сказал Хвощ.

Кувалда подхватил его и потащил к камням. Мы залегли, и я лежал, глядя на Хвоща. Он лежал рядом, губы у него шевелились — считал.

Ударило.

Тяжелее и мощнее вчерашнего. Земля дёрнулась под животом, по камням хлестнуло горячим, и с яра посыпался песок.

А с берега пришёл треск и звонкий удар.

Мы поднялись.

Дым сносило вбок, к воде. Выворотня не было — вернее, он был, но лежал теперь развороченный, разорванный вдоль. Куски корневища раскидало по песку саженей на десять.

Расчёт молчал.

— Сто с лишком, — сказал Хвощ. — С первого раза.

— С первого, — подтвердил я. — Твой выстрел, наводчик.

Хвощ сидел в песке и глядел на разбитый корень. Потом медленно повернул голову.

— Кормчий, — сказал он. — А я ведь и правда наводчик. Слово-то какое мудрёное.

— А ты сомневался?

— Сомневался, — честно сказал Хвощ. — Я думал, ты меня жалеешь. Ноги отняли, вот и посадил к трубе, чтоб при деле был. — Он поглядел на свои култышки. — А оно вон как вышло. Я теперь могу больше, чем когда с ногами был.

Кувалда заорал и хлопнул его по спине так, что Хвощ чуть не уткнулся лицом в песок.

— НАШ НАВОДЧИК! — ревел Кувалда. — СЛЫШЬ, ХВОЩ, ТЫ У НАС НАВОДЧИК!

— Пусти, дурень! Задавишь!

— ЧЕГО?!

— ПУСТИ!

Я подошёл к пушке, поглядел вдоль ствола на разбитый здоровенный выворотень.

Сто сажён. Намного дальше, чем достаёт лучник в упор.

— Мера установлена, — сказал я. — Три ложки. Больше не сыплем никогда, ни при каких делах, хоть бы сам чёрт велел. Кто сыпанёт четвёртую — я его от орудия отставлю навсегда. Слышали?

— Слышали, — сказал Прон.

— Хвощ, повтори.

— Три ложки. Больше не сыпать никогда.

— Вот и славно. Теперь другое дело, и дело большое.

Я оглядел их всех.

— Пушка у нас одна, но скоро будет три. Стало быть, и расчётов надо три. Учить их некому, кроме вас, а вернее — кроме тебя, Хвощ.

Расчёт переглянулся.

— Как это — три? — не понял Ждан. — Нас-то десять.

— Вот из десятерых и сделаем два, а третий доберём со стороны.

Стало тихо.

Они и правда сжились за это время — работали вместе, ели вместе, спали в одной землянке. И теперь я собирался их делить. Так они думали, хотя деление-то поорудийное было.

— Не хочу, — сказал вдруг Плюга, мелкий, с вывернутой ступнёй. — Кормчий, а можно нам всем при одной?

— Нельзя.

— Отчего?

— Оттого, что орудие без расчёта — железная колода. А расчёт без орудия — просто мужики. Мне нужны три орудия и три расчёта, и делать я их буду из того, что есть. — Я поглядел на них. — И вот что ещё запомните. Кто из вас станет старшим над вторым орудием — тот не отрезанный ломоть. Вы все одно дело так и продолжите делать.

Хвощ подтянулся, сел прямее.

— Кого во второй? — спросил он деловито.

— Ты первый номер. Ты и скажи.

Он не удивился. Оглядел своих, и я видел, что он это уже прикидывал.

— Кутыря, — сказал Хвощ.

Молодой безногий вскинулся.

— Меня?!

— Тебя. — Хвощ поглядел на него. — Ты, паря, злой и упрямый, а главное — сидишь как я. Тебе бегать не надо, тебе глядеть надо. Глаз у тебя целый, оба.

— Так я ж молодой!

— И что? Я старый, а толку. — Хвощ повернулся ко мне. — Кормчий, он годится. Он вчера, покуда мы стреляли, за мной глядел, а не на ель пялился. Я приметил.

— Значит, Кутырь — первый номер второго орудия, — сказал я. — Кто с ним?

— Тумак вторым, на клин. У него глазомер, он мне и наводить поможет, покуда тот не выучится. Сохатого третьим, на банник — он на ногах и жилистый. Плюгу четвёртым, на меру. Он мелкий, зато памятливый, счёт держит. Третьяка пятым, на подачу.

— А у тебя кто останется?

— Прон на клине, Кувалда на баннике, Окунь на мере, Ждан на подаче. — Хвощ развёл руками. — Кормчий, я тебе так скажу: я их всех перебрал ещё вчера вечером. Знал, что ты этот разговор заведёшь.

Я поглядел на него.

— Хвощ.

— Ну?

— Ты не первый номер. Ты старший над всеми орудиями.

Он моргнул.

— Это как?

— А так. Три орудия, три расчёта, и над всеми — один человек, который учит их, спрашивает с них и отвечает за них передо мной. Вот это ты и есть.

Хвощ сидел в песке и молчал.

— Кормчий, — сказал он наконец. — Мне годов уже под сраку. Я в дружине десятником был, и то недолго — а после ноги отняли, и я на паперти сидел, руку тянул. Ты понимаешь, кого ставишь?

— Понимаю. Ставлю того, кто с первого раза попал в выворотень за сто сажён.

— Так это ж…

— И того, кто вчера, покуда я про расчёты только думал, уже перебрал всех людей и разложил по номерам. — Я присел перед ним. — Хвощ, ты не за ноги мне нужен. Ты головой мне нужен. Такая голова у меня одна, и я её на пустое место не поставлю.

Он утёр лицо ладонью.

— Ну, — сказал Хвощ. — Стало быть, буду учить.

— Будешь. И вот тебе первая наука: учить будешь вхолостую, на этой самой пушке. Все три расчёта, по очереди. Зелья на всех не напасёшься, да и незачем. Руки ставятся всухую, а огонь — дело последнее.

— А третий-то расчёт откуда?

— А за третьим мы с тобой сейчас и пойдём, — сказал я. — К Волку.

*

Волк учил своих за перешейком, на вытоптанной поляне.

Мы услышали их раньше, чем увидели. Над лесом стоял стук — деревом о дерево, — и поверх него голос, который перекрывал всё.

— Щит к щиту! К щиту, я сказал! Ты чего его на пузе держишь, ты им от солнца закрываешься?!

Мы вышли из-за деревьев, и я остановился поглядеть.

На поляне стояли полсотни мужиков. Волк их отбирал сам, и отбирал долго. Кого-то забраковал в первый же день, кого-то держал неделю, а потом всё равно отправил на работы.

Щиты у них были не щиты, а плахи с ручкой — Дубина настрогал на скорую руку, чтоб не портить трофейные. Роль копий выполняли жерди с обожжёнными концами.

Волк ходил перед строем.

— Ещё раз. Стеной!

Полсотни сдвинулись и подняли щиты. Плахи стукнули друг о друга, легли внахлёст — где ровно, где криво.

— Криво! — Волк пошёл вдоль линии, тыча черенком. — Тут дыра. Тут дыра. Ты, длинный, отчего щит выше держишь? Ты выше соседа, стало быть, тебе его край опустить надо, чтоб внахлёст легло, а не лесенкой!

— Так мне ж тогда самому…

— Тебе тогда самому неудобно. Верно. — Волк остановился перед ним. — А теперь слушай, чем это кончится. Ты держишь высоко, у соседа под щитом дыра. В эту дыру ему бьют копьём в бедро. Он валится. Ты стоишь один, и тебя достают сбоку. Валишься ты. И через две ваши дырки в стену входят трое и режут вам всю линию с боку.

Строй молчал.

— В стене нет тебя, — сказал Волк. — В стене есть мы. Тебе удобно — а нам всем помирать. Ещё раз. Стеной!

Стукнули щиты.

— Копьё вверх! Коли!

Жерди вразнобой пошли поверх щитов, кто выше, кто ниже.

— Стой! — Волк выругался. — Вы чего машете? Вы не машете, вы колете. Копьё идёт прямо, поверх щита, и назад. Прямо и назад. Кто размахнулся — тот открылся. Ещё!

Кололи. Раз, другой, десятый.

Мы с Хвощом стояли в тени и глядели. Кувалда, которого мы прихватили с собой нести Хвоща, поставил его на пенёк и сам смотрел с интересом.

— Ровно идут, — сказал Хвощ.

— Ровно?

— Ровно, Кормчий. Ты не гляди, что криво стоят. Ты гляди, что они щиты сводят и не бегут врозь. Такое поставить быстро не выйдет. — Он прищурился. — Волк своё дело знает.

— Знает.

— Только вот… — Хвощ помолчал. — Их бы к воде вывести. На палубе-то оно всё иначе. Там качает, места нет ничерта и позади борт.

— И это будет. Волк про то не забудет никогда.

Волк заметил нас и рявкнул своим:

— Стоять! Дышать! Щиты не бросать, кто бросит — подниму пинком!

Он подошёл, вытирая шею.

— Кормчий.

— Здоров, Волк. Гляжу вот.

— Гляди. — Он обернулся на строй. — Ну? Чего скажешь?

— Скажу, что дыры у них по всей линии.

— А то я не знаю. — Волк сплюнул. — Это ж не гридни. Это вчерашние крестьяне да прочие, у них отродясь щита в руках не было. Я с ними как с дитями: сюда встань, тут держи, туда не лезь.

— Сроки, — сказал я. — Мне нужны сроки, Волк. Когда с ними можно на дело?

Волк подумал. Он думал долго, глядя на поляну, и я его не торопил.

— Смотря на какое, — сказал он наконец.

— На то, что мы задумали. Подошли к заставе, побили её с воды. Затем, если надо, высадились, добили и ушли.

— Высадились и добили, — повторил Волк. — Стало быть, драка на берегу, накоротке.

— Против гридней, возможно.

— Тогда так. — Он поднял палец. — Нынче они не годны. Совсем. Ты их нынче выведи — они первую же сшибку не выдержат, побегут, и мы их потом по всему берегу собирать будем.

— А после?

— А после — глядя как пойдёт. — Волк прищурился. — Ежели твоя труба и вправду разнесёт им лодьи и они выйдут на берег битые, ошалелые, без начальства… вот тогда мои сдюжат. Против ошалелых. Строем задавить, числом. Это они уже почти могут.

— Почти.

— Почти, — согласился Волк. — Мне бы ещё им щиты настоящие дать, а не эти плахи. И к воде вывести, ты верно сказал — они на лодке ни разу строем не стояли. Дай мне… — Он прикинул. — Дай мне столько, сколько тебе на вторую пушку надо. К той поре они у меня будут держать стену. Не как гридь, а как мясо, что не бежит. Мне большего от них и не надо.

— Это я и хотел услышать.

— Только одно, Кормчий. — Волк поглядел на меня в упор. — Ты мне их беречь будешь. Я тебе не строю рать для того, чтоб ты её положил ради красоты. Твоя труба бьёт издали — вот и бей издали, покуда там всё не подохнет. А моих пустишь после, на готовое.

— Затем труба и делается, Волк. Я всех берегу.

— Вот и помни.

Он повернулся, гаркнул на поляну:

— Ещё раз! Стеной!

Полсотни встали и свели щиты.

— И вот что, — сказал я, когда стук стих. — Мне пятеро нужны.

Волк обернулся.

— Забирай. Кого?

— Не из этих.

— А из каких?

— Из тех, кого ты не взял.

Волк поглядел на меня. Потом недобро заулыбался, как он один умел.

— Ты, Кормчий, или дурак, или хитрец, — сказал он.

— Ко второму склоняйся.

— К нему и склоняюсь. — Волк мотнул головой в сторону Хлынова. — Пошли. Они на стройке, я их Дубине сдал. Я тебе их и покажу, коли не побрезгуешь.

— Не побрезгую. Ты мне их и назови, ты каждого смотрел.

— Смотрел, — сказал Волк. — Всякого смотрел, а как же.

Мы двинулись через перешеек, и на ходу он начал перечислять — и по тому, как он перечислял, я понял, что он и правда помнит их поимённо, всех, кого забраковал.

Хлынов строился.

За те дни, что я просидел в распадке при кузне, берег поменялся. Землянок прибавилось вдвое. Недалеко, стояли на подкладках три сруба без крыш, и в них стучали топорами.

Мы шли через это, и всякий, кто нас видел, бросал работу поглядеть.

— Гляди, — сказал Волк вполголоса. — Как ты идёшь — они смотрят.

— Пусть смотрят.

— Ты не понял. — Волк усмехнулся. — Раньше на тебя смотрели, потому что ты Кормчий. А нынче смотрят иначе. Ты вчера ель за восемьдесят сажён перебил, а сегодня идёшь через двор в старом кафтане. Они не знают, как на такое глядеть.

Дубина обнаружился у нижнего сруба. Он покрикивал на артель и тесал сам, потому что не мог не работать.

— Дубина! — крикнул Волк. — Отбраковку мою давай.

— Кого?

— Тех, кого я тебе спихнул.

— А, этих. — Дубина воткнул топор в бревно. — А чего они натворили?

— Ничего не натворили. Кормчему нужны.

Дубина поглядел на меня и покачал головой.

— Ну ты, Кормчий, даёшь. Ты у меня людей уже второй раз забираешь. Так я тебе зимой избы не поставлю, будешь в землянке зимовать со всей своей пушкой.

— Пятерых, Дубина, и не насовсем. Новую науку им давать будем, но это же не на целый день. Хвощ их поучит и к тебе отпускать будет.

— Пятерых он. — Дубина сложил руки рупором. — Крень! Луня! Кила! Мал! Тишка! Сюда, живо!

От срубов и от кучи брёвен потянулись пятеро.

Первым подошёл Крень — здоровенный детина с круглым лицом. Он нёс на плече бревно, которое обычные мужики таскали вдвоём, и, подойдя, аккуратно опустил его на землю.

— Вот этот, — сказал Волк. — Силы как у быка. Я его на второй день отставил.

— Отчего?

— Оттого, что он в лад ходить не может, хоть режь. Идёт как пьяный. Всякий строй ломает.

— Не могу я в лад, — виновато пробасил Крень. — Мне ноги сами не туда ставятся. Я и в хороводе не мог, меня девки со смехом гнали.

— А бревно поднять можешь?

— Дык вон. — Крень кивнул на бревно. — Могу и потяжельше.

— Годится, — сказал я.

Следующим стоял тощий мужичок с длинными руками, весь измазанный глиной.

— Луня, — сказал Волк. — Этого я на третий день отставил. Дурная память: трижды покажу — на четвёртый путает. Копьё в левой руке держал, я его учил-учил…

— Оно у меня само в левую лезет, — вздохнул Луня.

— Зато, — Волк ткнул черенком, — этот у меня всё пересчитал. Копья, щиты, рухлядь. Никто не просил, а он пересчитал и мне доложил, что двух жердей недостача.

— Так недостача же была, — обиделся Луня.

— Была, — согласился Волк. — Я потом сыскал.

— Считать любишь? — спросил я.

— Дык это просто, — сказал Луня. — Число оно ровное. Его и спутать негде, оно всегда одинаковое. Это вот людей путать легко, а число — нет.

Хвощ на спине у Кувалды подал голос:

— Кормчий. Четвёртый номер.

— И я о том подумал.

Третий — мужик с перекошенным набок телом, стоял, придерживая бок ладонью.

— Кила, — сказал Волк. — Грыжа у него. Ему тяжести таскать нельзя, а какой воин без тяжестей. Я его сразу отставил, чтоб не помер на учении.

— А что можешь?

— Стоять могу, — сказал Кила. — Мне ходить много нельзя и поднимать нельзя. А руки у меня целые, и голова целая. Я вон Дубине шнур держу целыми днями, размечать.

— Ровно держишь?

— Как струну.

— Годится.

Четвёртым стоял здоровый, крепкий парень, а на лице испуг, будто его сейчас бить будут.

— Мал, — сказал Волк вполголоса. — Этот у Лобана в холопах жил. Его там били так, что он теперь на всякий крик приседает. Я на учении рявкнул — он замер и стоял столбом, покуда я не отошёл. В бою помрёт первым.

Я подошёл к парню. Он вздрогнул.

— Мал.

— Я, — сказал он быстро.

— Работать можешь?

— Могу. Всё могу. Копать, носить, тесать. Я в работе хороший, меня за работу не били. — Он торопился и глотал слова. — Меня за другое били.

— За что?

Он молчал.

— Ладно, — сказал я. — Слушай сюда. У меня не кричат. У меня командуют. Разницу знаешь?

Мал подумал.

— Не знаю, — честно сказал он.

— Кричат от злости. Командуют по делу. Тебе никто не скажет «пшёл, скотина». Тебе скажут: банник. И ты возьмёшь и сделаешь. Понял?

Он поднял на меня глаза.

— А ежели я ошибусь?

— Ошибёшься — поправят. Второй раз ошибёшься — научат. Третий раз — переставлю на другое дело, где у тебя пойдёт.

Мал стоял и глядел, и было видно, что он ждёт подвоха, потому что вся его жизнь была из подвохов.

— Годится, — сказал я.

Последним стоял мелкий сутулый мужичок, ростом чуть выше Гриньки.

— Тишка, — сказал Волк. — Ростом не вышел. Копьё ему не по руке, щит выше него самого. Зато шустрый и языкастый — за него весь берег говорит.

— Я не языкастый, я общительный, — уточнил Тишка. — Языкастый — это который лается. А я который договаривается.

— Ты вчера с Дарьей договорился?

— Договорился, — с достоинством сказал Тишка. — Она мне добавки дала.

— Она тебя половником огрела.

— Огрела и дала. Одно другому не мешает.

Волк хмыкнул и повернулся ко мне.

— Ну вот. Все мои браковки. Ещё есть, но эти — самые подходящие для вас.

Пятеро стояли и молчали. Я видел по их лицам, что они всё это время слушали, как их перебирают, и слушали спокойно, потому что привыкли. Их всю жизнь так перебирали.

— Кормчий, — осторожно сказал Тишка. — А это… нас куда? Мы вроде и так работаем.

— К пушке.

Стройка перестала стучать.

Замолчали все, кто был поблизости, и те, кто в срубах. Топоры замерли.

— К той самой? — тихо спросил Кила.

— К той самой. Вы будете третий расчёт.

Крень расплылся в широкой и до того счастливой улыбке, что на неё было неловко смотреть. Луня открыл рот и забыл закрыть. Тишка приподнялся на цыпочки и оглядел стройку с высоты своего роста. На роже его было написано такое, что Волк не выдержал и заржал.

— Гляди, — сказал он мне. — Мелкий сейчас лопнет.

Мал не радовался. Мал стоял и глядел на меня, а потом тихо спросил, чтоб другие не слышали:

— Кормчий. А ты меня не обманываешь?

— Нет.

— Меня хозяин тоже сперва к хорошему делу ставил, — сказал он. — А потом…

— Я не хозяин, — сказал я. — У меня хозяев нет и холопов нет. У меня есть люди при деле, и всякий получает долю. Ты будешь получать долю воина, как все. И командир, — я кивнул на Хвоща, — тебе первый заступник, если что не так.

Мал поглядел на безногого, сидящего на закорках у Кувалды.

Хвощ поглядел на него в ответ.

— Слышь, паря, — сказал Хвощ. — Ты не бойся. У нас тут бить некому. Мы все битые, нам чужого не надо.

Со стройки кто-то крикнул:

— Кормчий! А нас возьмёшь?!

— И меня возьми!

— Я тоже негожий, меня Волк на первый день турнул!

Волк развернулся к стройке и рявкнул так, что артель присела:

— Работать! Кто ещё вякнет — пойдёт ко мне на поляну, и я ему покажу, какой он негожий!

Стук возобновился.

Дубина подошёл, оглядел пятерых, покачал головой.

— Кормчий, ты хоть Креня мне оставь, — сказал он с надеждой. — Он мне за троих таскает.

— Не оставлю. Он мне за троих будет прибойник гонять и пушку поворачивать.

— А что такое прибойник?

— Такая палка, которой ядро в ствол загоняют. Полтора пуда весом, и гонять её надо весь бой.

Дубина поглядел на Креня. Крень стоял и сиял.

— Ну, — вздохнул Дубина. — Тогда забирай. Ему такое в самый раз.

Мы двинулись к берегу — я впереди, за мной Кувалда с Хвощом, следом пятеро новых.

Шли молча. Потом Луня подал голос:

— Кормчий. А спросить можно?

— Спрашивай.

— А сколько в неё зелья кладут?

— Три ложки.

— А ложка это сколько?

— С полгорсти. У нас специльная ложка её Дубина резал.

Луня помолчал, шевеля губами.

— А ежели ложку потеряют?

Я остановился.

Хвощ на спине у Кувалды хмыкнул.

— Что? — не понял Луня. — Я что-то не то спросил?

— То, — сказал я. — Ровно то самое. Ложка одна, и если она потеряется, вся мера пропадёт, потому что новую вырежем на глазок, и она будет уже другая.

— Дык это ж… — Луня заморгал. — Так надо вторую сделать. И третью. Чтоб одинаковые. И одну спрятать, чтоб по ней проверять.

Я поглядел на Хвоща. Хвощ поглядел на меня.

— Четвёртый номер, — сказал Хвощ. — Как есть четвёртый номер.

— Я чего-то не то сказал? — испугался Луня.

— Ты сказал то, до чего я сам должен был додуматься, — сказал я. — И не додумался.

Луня растерянно поглядел на остальных.

— Дык это ж просто, — сказал он. — Это ж всякому ясно.

— Не всякому, — сказал Хвощ. — В том всё и дело, паря. Не всякому.

Глава 4

Школа у отца Никодима стояла под навесом, между поварней и стройкой, и была она — четыре чурбака, доска на козлах да куча золы.

Я шёл мимо и остановился, потому что оттуда доносился знакомый звук: сухой щелчок по лбу.

— Не вертись, — говорил Никодим. — Пиши.

Он сидел на чурбаке — тощий, длинный, в рясе, которая давно перестала быть рясой и стала просто одёжей. Расстрига был не благостный. Он был жилистый, злой на бестолковость и на всякое баловство отвечал костяшкой в лоб, без замаха, но метко.

Перед ним на земле сидело десятка два мальцов. Писали кто чем. У кого береста и уголёк, а больше — палочкой по разровненной земле.

Я подошёл и стал в сторонке.

— Аз, — говорил Никодим. — Ну? Гринька, что это?

— Аз, — сказал Гринька.

— А это?

— Буки.

— А вместе?

Гринька насупился.

— Ну… аз-буки.

— А зачем они вместе?

— Дык… — Гринька поглядел по сторонам, ища помощи. — Чтоб азбука была?

— Тьфу на тебя.

Смоляк рядом рисовал не буквы, а рожу с рогами. Никодим, не глядя, дотянулся и щёлкнул его по темени.

— Ай!

— Стирай.

— Так я ж…

— Стирай.

Смоляк, бурча, разровнял землю ладонью.

Я поглядел на эту публику. Половина сидела с постными рожами и явно отбывала. Сёмка-хромой ковырял болячку на коленке. Двое в заднем ряду откровенно дремали.

Никодим заметил меня и поднялся.

— Кормчий.

— Сиди, отче. Как идёт?

Он покосился на своих учеников и понизил голос.

— Скверно идёт, — сказал он. — Не потому, что глупые. Глупых тут нет, тут иное. Они не разумеют, зачем это.

— А ты объяснял?

— Объяснял. — Никодим вздохнул. — Я им про Писание, про душу, про то, что грамотный ближе к Богу, а они слушают и глазами хлопают. Им бы за козами бегать да в реке плескаться, а я им про душу.

— Дай-ка я попробую.

Никодим поглядел на меня с сомнением, но отступил.

Я вышел на середину. Мальцы подобрались — при мне они не дремали и не рисовали рож.

— Гринька, — сказал я. — Возьми бересту и уголёк.

Он взял.

— Пиши: Хвощу. Готовь орудие.

Гринька засопел, высунул язык и стал царапать. Писал он коряво и долго. Мальцы вытянули шеи.

— Написал?

— Написал. — Он показал.

Написано было криво, но разобрать можно.

— Теперь беги на берег и отдай Хвощу. Не говори ему ничего. Просто отдай и стой.

Гринька сорвался и умчался.

— А теперь глядите туда, — сказал я, и все повернулись к берегу.

Ждать пришлось недолго.

С берега донеслось:

— К ОРУДИЮ!

Оттуда, снизу, было видно, как расчёт побежал к колоде. Как Кувалда прогнал банник, как Окунь пошёл к бочонку с ложкой, как Прон взялся за колотушку.

Мальцы смотрели, раскрыв рты.

— Видали? — сказал я. — Я туда не ходил. Я тут стоял, с вами. А там сейчас люди работают, потому что Гринька отнёс им три слова.

— Так это ж Гринька отнёс, — сказал Смоляк. — Он бы и так сказал.

— Сказал бы. А если б забыл? Или переврал? Ты Гриньке своё имя доверишь, а свою жизнь?

Смоляк подумал.

— Не доверю, — сказал он. — Он вчера полкраюхи забыл, что нёс, и сам сожрал.

— Врёшь! — донеслось от берега, где Гринька уже разворачивался бежать назад.

— Вот, — сказал я. — А написанное не забудет и не переврёт. И вот это, малые, первое, что грамота даёт: твой голос идёт туда, где тебя нет.

Сёмка перестал ковырять коленку.

— А второе? — спросил он.

— А второе поважнее будет.

Я присел перед ними на корточки, чтоб быть вровень.

— Скажите мне вот что. Пахом-гончар сколько лет ремеслу учился?

Мальцы переглянулись.

— Дык он старый, — сказал кто-то. — Всю жизнь, поди.

— Всю жизнь. Он знает, какая глина годится, а какая нет. Знает, сколько сушить, сколько жечь, чем мешать. Он знает такое, чего в Хлынове больше не знает никто. — Я оглядел их. — А теперь скажите: где всё это у него лежит?

Молчание.

— В голове, — сказал Сёмка неуверенно.

— В голове. И только там. — Я помолчал. — А что будет, когда Пахом помрёт?

Мальцы притихли.

— Помрёт — и всё пропадёт, — сказал я. — Много лет ремесла, все его находки, все ошибки, за которые он платил, — всё исчезнет вместе с ним. И внук его будет учиться заново, с самого начала. И будет мучиться теми же муками, и портить те же горшки, и доходить до того же самого — тридцать лет спустя.

— А отчего так? — тихо спросил Смоляк.

— Оттого, что не записано.

Я подобрал уголёк и прочертил на бересте черту.

— А теперь слушайте другое. Мы с вами льём ядра из раствора, который каменеет. Слыхали?

— Слыхали!

— А знаете, откуда мы про этот раствор узнали?

— Ты придумал! — сказал Гринька, подбегая и плюхаясь на своё место.

— Не я. Я знать не знал, как его делать. Его придумал грек, который жил на юге. — Я поглядел на них. — И помер он сотни лет назад. Сотни, малые. От него самого и костей не осталось. А наука его дошла до нас, до этого берега, и мы вчера этой наукой перебили ель за восемьдесят сажён.

Тишина стала другая. Даже задние окончательно проснулись.

— Как дошла? — спросил Сёмка.

— По цепочке. Кто-то записал. Другой прочёл и передал. Третий записал по-своему… — Я развёл руками. — А могла и не дойти. Это долгий срок, много чего потерялось по дороге. Сколько такого пропало навсегда, никто и не сочтёт.

Я поднялся.

— Вот теперь главное. Слушайте внимательно, потому что я вам сейчас работу дам, а не сказку рассказываю.

Они смотрели снизу вверх.

— В Хлынове нынче есть то, чего нет больше нигде на свете. Микула знает, как ковать ствол из полос и сажать обручи. Пахом знает, как лить каменное ядро. Бес с Гнусом знают, как варить и зернить зелье. Хвощ знает, как наводить и с какой меры бить. Щукарь знает, как вязать это железо к судну, чтоб не разнесло. Наши мастера много знают еще всего. Как дома строить, как печи класть, как горшки делать.

Я оглядел их.

— И всё это лежит в их головах. Больше нигде.

— И ежели они помрут… — начал Гринька.

— Ежели они помрут — всё пропадёт. И через сто лет какой-нибудь малец опять будет с нуля мучиться, и опять ему на это уйдёт жизнь.

Я помолчал.

— А теперь скажите: кто это может записать?

Они молчали.

— Пахом не может — он неграмотный. Микула не может. Хвощ не может. Бурилом читает через слово, и то мучается. — Я поглядел на них. — Из всего Хлынова читать и писать умеют я, Волк, отец Никодим и Бес, да и тот через пень-колоду.

— И мы, — сказал Гринька.

— И вы. Когда выучитесь.

Я присел снова.

— Вот вам работа. Кто выучится писать — тот пойдёт ходить за мастерами. Будет стоять рядом, глядеть, спрашивать и записывать. Как что делается, из чего, в каком порядке, сколько чего класть, что бывает, когда сделаешь неправильно.

Я показал им бересту.

— И из этого будет книга. Книга Хлынова. В ней будет всё, что мы знаем. И когда Пахом помрёт, а он помрёт, потому что все помрут, — его ремесло останется. И моё останется. Через сто лет мальчишка возьмёт эту книгу и с неё начнёт — не с пустого места, как мы, а с того, куда мы дошли.

Мальцы сидели молча.

— Так это ж… — Смоляк заморгал. — Это ж выходит, что мы вроде как…

— Выходит, что вы будете хранить всё, что Хлынов знает, — сказал я. — И то, чего ещё не знает, тоже будете хранить, потому что мы будем узнавать дальше, а вы записывать.

— Кормчий, — сказал Сёмка. — А меня возьмут? Я ж хромой.

— А тебе к мастерам не бегать. Тебе сидеть и писать.

Он выпрямился.

Гринька поднял руку, как на вече.

— Кормчий. А ежели кто чужой эту книгу украдёт?

Я поглядел на него внимательно.

— Хороший вопрос, — сказал я. — И вот тебе ответ: книгу мы будем беречь как пушку. Про то, где она лежит и что в ней, будут знать немногие. И вы будете в числе тех немногих, а стало быть, за язык свой станете отвечать головой.

Гринька сглотнул.

— Я не проболтаюсь, — сказал он.

— И я! — сказал Смоляк.

— И я! — заорал Сёмка.

Заорали все разом, вскочили, замахали руками.

Отец Никодим стоял за моей спиной и молчал. Потом сказал негромко:

— Кормчий.

— Ну?

— Я им три дня про душу говорил. Про то, что грамота — свет.

— И что?

— А ты им сказал, что они будут беречь чужое ремесло от смерти. — Никодим покачал головой. — И они поняли.

— Так это и есть про душу, отче. Просто другими словами.

Он поглядел на меня искоса.

— Опасный ты человек, Кормчий, — сказал Никодим. — Ты словами делаешь то, что иные плетью не сделают.

— Плетью такого вовсе не сделаешь.

— Знаю. Оттого и говорю, что опасный. — Он повернулся к своим. — А ну сели! Сели, кому сказано! Уголёк взяли! Аз!

— АЗ! — рявкнули два десятка глоток.

Я пошёл дальше, а за спиной у меня отец Никодим гонял азбуку так, что впервые за всё время его было слышно на весь берег.

*

Гончарное место я не узнал.

За те дни, что я туда не заглядывал, у обрыва вырос целый двор. Дымила известковая печь — приземистая, обмазанная глиной, с длинным зевом. Рядом, под навесом, сохли кирпичи рядами. Дальше, на утоптанной площадке, стояли формы: не две и не три, а десятка полтора, все обвязанные верёвками крест-накрест.

И ядра.

Они лежали в коробах. В одном коробе — годные, в другом брак. Годных было десятков пять. Брака — вдвое больше.

Первуша с двумя парнями дробил обожжённый кирпич колотушками, и над ними стояло рыжее облако. Онисим возился у печи. Пахом сидел на своём чурбаке и мешал раствор в корыте — сам, никому не доверяя.

— Здорово, мастера.

Пахом поднял голову и я сразу увидел, что с ним что-то не то.

Он был серый. Не от усталости — усталого я бы отличил. Он был серый той серостью, какая бывает у человека, который плохо спал.

— Здоров, Кормчий, — сказал он и снова взялся мешать.

Я подошёл, поглядел в короб с готовыми ядрами. Взял одно. Оно было гладкое, шершавое на ощупь, тяжёлое — не думал, что раствор даст такую тяжесть.

— Микула окалины подсыпал? — спросил я.

— Подсыпал. Два короба привёз, глухой этот ваш. — Пахом не поднимал головы. — С окалиной оно тяжелей выходит. И щебня речного я туда мелкого мешаю, для крепости.

— И как?

— А ты сам глянь.

Он кивнул на пень, стоявший в стороне. На пне лежало разбитое ядро — расколотое пополам, и я поднял половинку. Скол был плотный, серый, с чёрными вкраплениями окалины.

— Пробовали?

— Пробовали, — сказал Пахом. — Я их этой самой кувалдой бью. Которые с первого удара разваливаются — те в брак. Которые с третьего — те годные.

— С третьего?

— С третьего. — Он наконец поднял глаза. — Кормчий, я тебе одно скажу. Как оно… как оно ель-то перебило…

Он замолчал.

— Ну?

— Я не спал, — сказал Пахом.

Он бросил месить и вытер руки о передник.

— Я, Кормчий, много лет посуду делаю. С двенадцати лет за кругом. Я миски делал, кувшины, горшки под кашу, корчаги под мёд, детям свистульки лепил. Я на свадьбу горшки лепил, на поминки лепил. Вся моя жизнь — глина да огонь.

Он поглядел на короб с ядрами.

— А вчера я стоял на яру и глядел, как моё изделие ель ломает. Я его этими вот руками лил. Я его из формы вынимал, обстукивал, чтоб заусенцы сбить. Я его гладил, чтоб ровное было.

— И что?

— А то, что оно ель сломало, — сказал Пахом. — А в ели-то ничего худого не было. Ель просто стояла.

Он замолчал. Первуша с мальцами перестали дробить и слушали.

— Я ночью лежал и думал, — сказал Пахом. — Ель стояла — и нет ели. А ведь это не ель, Кормчий. Это ж не про ель вовсе. Ты в людей их кидать будешь.

— Буду.

— Вот. — Он кивнул. — И вот я лежу и думаю: а сколько их будет-то? Тех, которых моим горшком… то есть моим ядром…

— Много, — сказал я.

Пахом поглядел на меня.

— Ты хоть не врёшь, — сказал он. — И на том спасибо.

Он поднялся, прошёлся вокруг корыта, вернулся.

— Я тебе, Кормчий, не отказываю, — сказал он. — Ты не подумай. Я буду лить, покуда руки держат. Я ж не дурак, я понимаю: не мы, так нас. Придёт Глеб, и первым делом наших в холопы. Я это понимаю, и оттого лью.

— Но?

— Но душу мою эта работа гложет, — сказал Пахом просто. — Вот и всё, что я хотел сказать. Гложет — а я лью. Такие дела.

Я помолчал.

Утешать его было бы враньём, и он бы это унюхал. Оправдываться — тоже.

— Пахом, — сказал я. — А хочешь, скажу, что я про это думаю?

— Скажи.

— Я думаю, что мы с тобой оба виноваты, и вины этой с нас никто не снимет. Ни поп, ни атаман, ни то, что нам деваться некуда. Что мы делаем — то мы и делаем, и знаем это.

Пахом кивнул.

— И ещё я думаю вот что, — сказал я. — Всякий раз, когда где-то придумывали, чем убивать сподручнее, — придумывали не злодеи. Придумывали мастера. Кузнец, который сковал первый топор, тоже до того подковы делал. И он тоже, поди, лежал ночью и думал.

— И что ему думалось?

— То же, что и тебе. — Я поглядел на короб. — А поутру он вставал и ковал дальше. Потому что если он не скуёт, скуёт сосед и соседский топор придёт к нему в дом.

Пахом пожевал губами.

— Складно, — сказал он. — И не утешает ни капли.

— Оно и не должно утешать. Утешать — это к попу. А мне тебе врать нельзя, ты мне ядра льёшь.

Гончар вдруг усмехнулся — впервые за весь разговор.

— Вот за это я тебя, Кормчий, и терплю, — сказал он. — Ты меня в такое втравил, что мне на том свете отвечать. А врать не врёшь.

Он сел обратно к корыту и взялся мешать.

— Ладно. Ты по делу пришёл или душу мою пытать?

— По делу.

— Ну говори.

Я подошёл ко второму коробу — тому, где лежал брак.

Их было много. Одни треснули при вынимании из формы, у других откололся край, третьи вышли кривые — со сдвигом, потому что половины формы разошлись. Были и такие, что просто рассыпались в руках.

— Куда деваете? — спросил я.

— В замес обратно, — сказал Пахом. — Бьём кувалдой да в новый раствор мешаем, как ты и велел. Ничего не пропадает.

Я взял из короба обломок. Он лежал в ладони — с кулак размером, с острыми сколами по краю.

Повертел.

Потом взял второй. Третий.

— Пахом.

— Ну?

— А много его?

— Брака-то? — Гончар махнул рукой. — Прорва. Из трёх отливок одна годная, дай бог. Мы ж не мастера в этом деле, мы наощупь идём.

Я стоял с обломком в руке и глядел на короб.

Ядро — это одна дыра. Против лодьи — самое то. А если на палубе стоят сорок человек и ждут абордажа? Или степная конница на нас прёт, что ещё более реалистично.

Одно ядро выкосит троих, если повезёт. И всё.

А нам надо не троих.

— Пахом, — сказал я. — Не мешайте больше брак в замес.

Он поднял голову.

— Это как? Ты ж сам велел.

— Велел, а теперь отменяю. — Я подкинул обломок на ладони. — Копите. Всё, что бьётся, — в отдельную кучу.

Пахом поглядел на короб. Потом на меня. Потом опять на короб — и в глазах у него медленно проступило понимание.

— Кормчий, — сказал он. — Ты что удумал?

— Собери мне вечером мастеров, — сказал я. — Всех. Микулу, Дубину, Хвоща, пороховщиков. И ты приходи.

— Да ты скажи!

— Скажу при всех, чтоб дважды горло не рвать. — Я положил обломок обратно в короб. — Одно скажу: ядро у нас есть, чтоб лодьи ломать. А теперь мне надо то, чем людей на палубе косят.

Пахом медленно опустился на чурбак.

— Боги лесные, — сказал он. — А я-то думал, хуже уже не будет.

*

Собрались вечером, у Пахомовой печи — тут и место было, и свет от горна.

Пришли все, кого звал. Микула с Архипом, Дубина, Щукарь, Хвощ на закорках у Кувалды, пороховщики втроём. Пахом сидел у своего круга и молчал, а рядом с ним стоял короб с браком, который я велел не мешать в замес.

Я вытряхнул этот короб прямо на землю.

Обломки раскатились по утоптанной глине, размером от кулака до мелкой крошки.

— Вот, — сказал я. — Про это разговор.

Мужики поглядели.

— Дык это ж брак, — сказал Дубина. — Пахом его в замес пускает.

— Пускал. Больше не будет. Точнее будет, но не весь.

Я присел и подобрал один обломок.

— Слушайте задачу. Ядро у нас есть. Оно бьёт всё, что на пути. — Я провёл рукой прямую линию. — А путь этот шириной в кулак. Ядро выкосит троих, если станут в ряд. Ну, четверых, если повезёт.

— И то немало, — заметил Микула.

— Немало. А теперь думайте. Идёт на нас Глебова лодья. На ней сорок гридней с копьями и крючьями, стоят вдоль борта и ждут, когда сойдёмся. Бьём ядром — трое легли. Покуда мы перезаряжаем, они прошли ещё полсотни шагов. Бью второй раз — ещё трое.

Хвощ подался вперёд. Он понял первым.

— А их тридцать четыре осталось, — сказал он.

— Тридцать четыре. И они уже на борту. Или степняки на лошадях, которые идут ещё быстрее.

Стало тихо.

— Поэтому, — сказал я. — Мне нужен такой заряд, который бьёт не в одну точку, а разом по всей палубе. Чтоб от одного выстрела легло не трое, а два десятка.

— Это как? — не понял Дубина. — Одним камнем два десятка не положишь.

— Одним — нет. А если камней будет двести?

Мужики переглянулись.

Я разжал ладонь и высыпал горсть мелких обломков.

— Вот. Вместо одного ядра — двести кусков. Вылетают разом, расходятся веером и бьют широко.

Бес присвистнул.

— Как из пращи, — сказал он. — Только не одним камнем, а горстью.

— Вроде того.

— Погоди-погоди. — Микула присел к куче, взял обломок, повертел. — А оно у тебя в стволе-то не растеряется? Ты его сыпь в трубу — оно ляжет как попало, и половина в щели уйдёт.

— В том и вопрос. Оттого я вас и собрал.

— А железа взять? — предложил Архип. — Гвоздей рубленых, обрезков. Железо тяжелее камня, оно и бьёт злее.

— Дорого, — сразу сказал Микула. — Ты знаешь, почём нам полоса встала? Я из неё стволы кую, а ты её в мешок сыпать хочешь. Нам на три пушки железа впритык.

— А свинец?

— Забудьте про железо и свинец. У нас есть вот это, — я кивнул на кучу, — и оно нам ничего не стоит. Это наш собственный брак. Мы его и так делаем, хотим того или нет.

Пахом хмыкнул со своего чурбака.

— Стало быть, чем хуже я лью, тем тебе лучше, — сказал он.

— Стало быть, так.

— Ну, тогда я тебе горы наделаю.

Мужики засмеялись.

— Ладно, — сказал Микула, разглядывая обломки. — Камень так камень. А как его в ствол-то класть? Вот я насыпал двести кусков в трубу. Куда они лягут?

— По всей длине, — сказал Хвощ. — Часть в горло каморы сядет, часть повыше застрянет, часть у дула ляжет. И полыхнёт — а оно всё вразнобой пойдёт. Ближние вылетят, дальние в стволе поцарапают.

— И ствол побьют, — добавил Архип. — Ты острым камнем по своему же стволу изнутри — это ж наждак. Он тебе за десяток выстрелов канал изгрызёт.

Я кивнул. Про это я думал сам.

— Значит, сыпать нельзя. Значит, надо класть всё разом, одним куском.

— В мешке, — сказал Гнус.

Все обернулись.

— Ну а чего? — Гнус пожал плечами. — Мешок сшить, набить и в ствол сунуть. Он ляжет куда надо, ствол не поцарапает, а как полыхнёт — мешок порвёт, и оно всё вылетит.

— Дельно, — сказал я.

Гнус приосанился.

— Гляди, Бес! Кормчий сказал «дельно»!

— Слыхал.

— Второй раз!

— Из чего мешок? — спросил Микула.

И вот тут началось.

— Из холста, — сказал Дубина.

— Холст жалко, — тут же возразил Пахом. — Его у нас на всех не хватает, бабы и так кроят помалу.

— Из кожи, — предложил Кувалда.

— Кожа дороже холста!

— Из бересты, — сказал Щукарь.

Все обернулись к нему.

— А чего? — Старик пожал плечами. — Береста крепкая, гнётся, свернул кульком — и всё. И у нас её хоть завались, вон весь лес стоит.

— Она в стволе застрянет, — сказал Хвощ. — Она ж жёсткая. Ты её в ствол сунешь, она разогнётся и колом встанет.

— А коли размочить?

— Размочишь — она мягкая, а высохнет — опять колом.

Щукарь поворчал и умолк.

— А лыко? — предложил Архип. — Сплести кошель…

— Плести долго, — сказал я. — Нам таких зарядов надо не десять и не сто. Их надо делать быстро и просто, из того, что валяется под ногами.

Помолчали.

Тогда подал голос Бес.

Он всё это время сидел на корточках у кучи и перебирал обломки, взвешивая на ладони.

— Дощечка, — сказал он.

— Чего?

— Дощечка. — Бес поднялся. — Дубина, ты стакан выточить можешь? Из тонкой доски, чтоб в ствол лез впритирку.

Дубина почесал бороду.

— Долблёный?

— Хоть долблёный, хоть склёпанный. Как бочонок малый, без крышки. Вот такой. — Бес показал руками. — Ставишь его на пыж, засыпаешь камнем доверху, сверху пыж — и всё. Он лёгкий, он ствол не портит, и разнесёт его в щепу, как только полыхнёт.

Микула прищурился.

— А щепа-то куда денется?

— Так с камнем вместе и полетит, — сказал Бес. — Она ж деревянная, лёгкая, далеко не пойдёт. А коли кому в рожу воткнётся — так и хорошо.

Мужики зашумели.

— Погоди, — сказал Дубина. — Мне такой стакан долбить — это работа. Мне их сотню долбить, что ли?

— Сотню, — сказал я. — А то и больше.

— Кормчий, у меня руки не казённые!

— Не сам будешь. Покажешь, как делается, и посадишь людей. Работа простая, кто хочешь справится.

Дубина пожевал губами.

— Ну, ежели не я… Тогда ладно.

— Погодите, — сказал вдруг Пахом.

Он поднялся со своего чурбака и подошёл к куче. Присел, взял горсть обломков, посыпал их с ладони обратно.

— Вы всё про мешок думаете, — сказал он. — А я вам про камень скажу. Вы гляньте, какой он у меня.

Мы поглядели. Обломки были разные: с кулак, с яйцо, с орех, а половина — крошка и пыль.

— Так и что? — спросил Дубина.

— А то, что оно так не пойдёт. — Пахом растёр в пальцах крошку. — Крупный кусок далеко полетит и убьёт. А эта пыль? Она у тебя из ствола вылетит и через десять шагов сядет. Ты её вместе с крупным зарядишь — и половину заряда впустую пустишь.

Хвощ хлопнул себя по колену.

— Верно! — сказал он. — Я то же самое хотел сказать, да слова не нашёл. У лучника стрелы все одинаковые. Ежели одна тяжелей, а другая легче — они по-разному летят, и ты не знаешь, куда бьёшь.

— Значит, надо колоть в один размер, — сказал я.

— В один и тот же, — подтвердил Пахом. — И просеивать. Крупное — в дело, мелочь — обратно в замес. Тут сито нужно, как под зелье, только грубое.

— Кувалда! — позвал я.

— ЧЕГО?!

— Работа тебе. Колоть будешь.

Кувалда просиял.

— Много колоть?

— Горы.

— ЛАДНО! — И тут же нахмурился. — А как я узнаю, какой размер?

Тумак, стоявший в стороне, шагнул вперёд.

— Кольцо, — сказал он. — Как с ядрами. Сделаю решето: которые сквозь дырку прошли — те годные. Которые не прошли — бей ещё. Которые сквозь мелкую сетку сыплются — те вон.

— Стало быть, два сита, — сказал я. — Верхнее и нижнее. Что между ними осталось — то и есть наш камень.

— Сделаю, — сказал Тумак.

Микула тем временем сидел и щупал обломки, и лицо у него было недовольное.

— Кормчий, — сказал он наконец. — Ты не серчай, а я скажу. Камень — это не железо. Он лёгкий. Он далеко не полетит.

— Не полетит, — согласился я. — И не надо.

— Как это не надо?

— А так. — Я оглядел их. — Ядром мы бьём с сотни сажён, по лодье. А этим будем бить в упор, с полусотни, а то и ближе. Когда они уже идут на сцепку и стоят на палубе плотно. На таком расстоянии камень доходит.

— А ежели не дойдёт?

— Вот завтра и узнаем.

Пороховщики зашевелились.

— Кормчий, — сказал Рыжий. Он редко говорил, и оттого все обернулись. — А зелья сколько?

Я подумал.

Вот это и был главный вопрос, а я к нему подошёл только сейчас.

— Меньше, — сказал я. — Заметно меньше трёх ложек.

— Отчего?

— Оттого, что ядро одно и тяжёлое, а этого будет много и оно рассыпчатое. Ядро сидит в горле каморы, оно запирает огонь. А стакан с камнем — он лёгкий, он сорвётся с места сразу, и упор будет слабей. — Я поглядел на Микулу. — И вот тут я не знаю, что случится со стволом.

Кузнец нахмурился.

— Поясни.

— Не могу пояснить, — честно сказал я. — Я знаю одно: когда снаряд лёгкий, а зелья много, огонь идёт не так, как надо. Может, ничего не будет. А может, порвать.

— И как узнаем?

— Как всегда. От малого вверх. Первый раз положим две ложки, поглядим, что вышло. Потом прибавим.

— И все за камни, — сказал Хвощ.

— И все за камни.

Мы просидели у печи ещё долго.

Дубина ушёл первым — делать свой стакан. Кувалда утащил короб с браком и уже к ночи начал колоть. Стук его колотушки было слышно по всему берегу. Тумак сел вязать сита. Бес с Гнусом ушли к себе — им предстояло отмерить и разложить пробные заряды.

Пахом остался сидеть у круга.

Я задержался.

— Пахом.

— Ну?

— Ты сегодня две вещи сказал, которых я не додумал. Про размер камня и про то, что мелочь пойдёт впустую.

— И что?

— И то, что если б ты не сказал, мы бы завтра стрельнули и получили пшик. И решили бы, что затея дурная.

Пахом хмыкнул.

— Я много лет глину сею, — сказал он. — У меня всякая крупа своё дело знает. Крупная — на кирпич, средняя — на посуду, пыль — на поливу. Кто сеет, тот про размер понимает.

Он помолчал.

— Кормчий.

— Ну?

— Я тебе вчера сказал, что душу мою эта работа гложет.

— Помню.

— Так вот. — Пахом поглядел на кучу обломков. — Она и нынче гложет. А только я сидел тут при вас и думал не про душу. Я думал про то, как сито поставить и какую крупу брать.

Он поднялся и потянулся, хрустнув спиной.

— Вот что с людьми работа делает, — сказал он. — Втянулся я, Кормчий. И, вишь ты, интересно мне.

— Это, Пахом, со всеми так.

— Знаю, — сказал гончар. — Оттого и страшно.

Глава 5

Учан вытащили на песок и подпёрли слегами, и с воды он теперь был не учан, а непонятно что.

Я обошёл его кругом.

Плоское широкое корыто, каким оно и было, — только палубы у него прибавилось, борта нарастили на локоть, а по бортам через равные промежутки торчали столбики с пазами. Два места — на носу и ближе к корме — были укреплены так, что глядеть страшно: там шли поперечные брусья в руку толщиной, а под ними виднелись новые кокоры, врезанные в старый набор.

Щукарь стоял рядом и глядел на меня, скрестив руки. Дубина топтался чуть поодаль.

— Ну? — сказал старик.

— Погоди. Дай поглядеть.

Я залез на палубу.

Настил был новый — толстые плахи, положенные в два слоя, крест-накрест. Под ногами не играло. В двух местах, там, где стояли те самые брусья, из палубы торчали дубовые шкворни, а вокруг них — вделанные заподлицо круги из плах.

Я присел, потрогал.

— Круг ходит?

— Ходит, — сказал Щукарь. — Толкни.

Я толкнул. Круг провернулся со скрипом.

— Туго идёт.

— Он гружёный пойдёт легче, — сказал Дубина. — Как колоду поставим да салом промажем — он у тебя как жёрнов пойдёт. А туго — оно и хорошо, чтоб сам собой не гулял.

Я поднялся и прошёл на нос. Круг там стоял почти у самого форштевня, и от него в стороны расходились кольца для тяжей — вделанные в брусья, а брусья уходили в кокоры.

— Тут ясно, — сказал я. — А корма?

— А вот тут мы с ним поругались, — сказал Дубина.

— Не поругались, а поспорили, — поправил Щукарь.

— Он мне чуть по башке не дал.

— Дал бы, кабы дотянулся.

Я подошёл к кормовому кругу и сразу увидел, в чём было дело.

Круг стоял не на самом срезе кормы. Он был сдвинут вперёд шагов на пять, и позади него оставалось место — как раз столько, чтоб кормщик стоял у потеси и работал руками. Они еще и надстройку сделали, чтобы кормщик чуть выше орудия стоял.

— Это ты правильно сделал, — сказал я.

Щукарь фыркнул.

— Я правильно, — сказал он. — А этот, — он ткнул палкой в Дубину, — хотел её на самый срез поставить.

— Так там же крепче! — вскинулся Дубина. — Там весь набор сходится!

— Крепче, — согласился Щукарь. — А кормщика ты куда денешь? Ему за пушкой стоять? Она ему всякий раз в брюхо колодой отдаст, а он на потеси висит. Да и оглохнет он в первый же выстрел, а глухой кормщик — покойник и всё судно с ним. Потому и настил сделали, чтобы ему еще и видно всё было.

— Дед прав, — сказал я.

— Вот! — Щукарь торжествующе стукнул палкой. — Слыхал?!

— Слыхал, — уныло сказал Дубина. — Ты, дед, только не пляши. Я ж не спорю, я тебе крепость хотел.

— Крепость я тебе иначе сделал. — Щукарь показал под настил. — Я туда, где круг сидит, три кокоры дубом усилил и связал их промеж собой продольным брусом. Теперь оно как одна кость.

Я поглядел под настил. Работа была сделана на совесть — плотно, аккуратно, врезано, а не приколочено.

— Дед, — сказал я. — Ты сколько ночей не спал?

— А тебе что за печаль?

— Мне печаль, что ты мне живой нужен.

— Помру — сам достраивай, — буркнул Щукарь, но было видно, что доволен.

Я прошёл вдоль борта, потрогал столбики с пазами.

— А это?

— Щиты, — сказал Дубина. — Вставные. Вот. — Он поднял с песка широкую плаху, обитую по краю кожей, и вставил в паз. Плаха села, встала торчком. — По всему борту такие. Идём спокойно — сняли, сложили. Идём в дело — вставили, и вот тебе стена.

— От стрел?

— От стрел. Стрела в такую войдёт на палец и станет. Я нарочно доску потолще брал, и кожу сверху пустил, чтоб не щепило.

Я поглядел вдоль борта. Со вставленными щитами учан становился низкой, широкой коробкой, со стенами по бортам.

— А стрелять как? — спросил я. — Щиты выше ствола станут.

— А вот тут гляди. — Дубина подошёл, вынул две плахи подряд. — Против всякого круга — сектор. Тут щиты съёмные, вынул — вот тебе просвет. Хочешь — все вынь, хочешь — половину.

— И тогда там дыра, — сказал я. — И в эту дыру расчёту прилетит.

— Прилетит, — согласился Дубина. — А как иначе-то? Ты либо стреляй, либо прячься.

Я постоял, прикидывая.

— Нет, — сказал я. — Так не пойдёт. Расчёт у меня один-единственный, второго я за неделю не выучу. Мне нужно, чтоб они и стреляли, и были прикрыты.

— И как ты это сделаешь? — сощурился Щукарь.

Я поглядел на щиты. Покатал мысль в голове.

— А сделаем мы вот как. Щит не снимаем. Мы в нём вырежем окно.

— Какое ещё окно?

— Такое, чтоб ствол в него проходил, а человек за щитом стоял. — Я показал руками. — Дыра по размеру ствола, не больше. Дуло высунул — стреляешь. Расчёт при этом за досками.

— Так ты ж наводить не сможешь! — Дубина замахал руками. — Ты его в дыру просунул, а дыра-то узкая! Ты им вправо-влево не поведёшь!

— И вот тут, — сказал я, — щит должен ходить вместе с пушкой.

Оба замолчали.

— Как это? — спросил Щукарь.

— А так. Щит крепим не к борту. Щит крепим к самому станку, к колоде. Повернул круг — щит повернулся вместе со стволом. Дуло всегда в своём окне, а расчёт всегда за досками.

Щукарь открыл рот.

Потом закрыл. Потом присел на корточки и уставился на круг.

— Дубина, — сказал он не своим голосом. — Слышь, чего он удумал.

— Слышу, — сказал Дубина. — Погоди, дед. Кормчий, а вес? Ты на круг щит навесишь — он у тебя ещё тяжелее пойдёт. Его крутить-то как?

— Рычагом. Приладишь к колоде хвост подлиннее — им и поворачивать.

— Хм. — Дубина почесал бороду. — А ежели щит с одной стороны, а колода…

— Не с одной, — сказал Щукарь, поднимаясь. — Ты дурень. Тут надо дугой делать, вокруг. Щит не плоский, а дугой, полукругом. Тогда он у тебя и спереди прикроет, и с боков.

Он схватил палку и начал чертить на песке.

— Вот тебе круг. Вот колода на нём. А вот сюда, спереди и с боков, — дуга из плах. И в дуге дыра под ствол. Оно всё вместе ходит, как… как…

— Как башня, — сказал я.

— Какая ещё башня?

— Неважно. Верно говоришь, дед.

Щукарь глядел на свой чертёж и уже не слышал меня.

— Только доски я на дугу гнуть не стану, — бормотал он. — Гнуть долго. Я их гранями поставлю. Три плахи: одна спереди, две по бокам, углом. Оно и проще, и крепче выйдет.

— А тяжесть? — не унимался Дубина.

— А тяжесть мы на круг положим, — сказал Щукарь. — Оно всё на круге и висит, а круг на шкворне, а шкворень в брусе. Выдержит.

Он вдруг спохватился и обернулся ко мне.

— Кормчий. Это ж мне ещё работы дня на три.

— Делай.

— А ты не торопишь?

— Тороплю. И всё равно делай. Я лучше три дня потеряю, чем расчёт.

Щукарь поглядел на меня, и в глазах у него было что-то новое.

— Ты гляди, — сказал он Дубине. — Он про людей думает.

— Он всегда про людей думает, — сказал Дубина. — Он только виду не подаёт, чтоб мы не расслаблялись.

— Работайте, — сказал я и полез с палубы.

— Кормчий! — окликнул Щукарь.

Я обернулся.

Старик стоял на палубе своего переделанного корыта и глядел вокруг — на новый настил, на круги, на щиты.

— Ты понимаешь, что мы с ним сотворили? — спросил он.

— Понимаю.

— Ни хрена ты не понимаешь. Ты не корабел. — Щукарь топнул по настилу. — Это ж не судно больше, Кормчий. Судно — оно чтоб возить. А это… — Он поискал слово. — Это плавучая изба с чертями внутри.

— Крепость, дед, — сказал я. — Это называется крепость.

— Плавучая крепость, — повторил Щукарь. Попробовал на язык и остался доволен. — Вот. Так и буду говорить.

*

Спускали через три дня, всем Хлыновом.

Учан стоял на слегах носом к воде, и от него до реки было саженей десять пологого песка. Под днище подложили катки и Дубина ходил вдоль борта, проверяя каждый.

— Слушай сюда! — орал он. — По моему слову толкаем! Не раньше! Кто раньше толкнёт — тому катком ногу отдавит, и я его жалеть не стану!

Встали вдоль бортов, упёрлись плечами.

— Взяли!

Учан скрипнул и пошёл.

Он шёл медленно, тяжело, катки под ним хрустели и уходили в песок. Мужики упирались, кряхтели, кто-то поскользнулся и упал, его подняли за шиворот и снова поставили.

— Не стой! Толкай!

— Дед, катки подкладывай!

— Подкладываю! Куда прёшь, дай подложить!

Корма коснулась воды, и учан пошёл легче. Ещё немного — и он сел на воду, качнулся и встал ровно.

Хлынов заорал.

Щукарь стоял на песке и глядел — считал осадку. Потом он полез в воду, обошёл кругом, поглядел, потрогал борта.

— Ровно сидит, — сказал он, вылезая. — Не кренит. Дубина, ты гляди — не кренит!

— А чего ей кренить? Она пустая.

— Вот загрузим — тогда и поглядим, — сказал Щукарь и начал разуваться.

Пушки грузили до вечера.

Их подвезли на волокушах — просто на слегах, которые тащили вчетвером. Первую подвели к сходням, и тут всё встало.

— Шесть пудов, — сказал Дубина, глядя на сходни. — По этим доскам? Кормчий, они провалятся.

— Настилай в два слоя.

Настелили в два. Потом положили под ствол две слеги, продели верёвки под обручи, и восемь человек потащили.

Первую тащили долго. Дубина шёл рядом, командуя, а Щукарь стоял на палубе и орал сверху:

— Тише! Тише, черти! На круг не роняй! Круг мне уронишь — я вас всех утоплю!

Ствол опустили в колоду, что стояла на носовом круге. Прихватили скобами, забили клинья.

Учан осел носом.

— Кренит, — сразу сказал Щукарь.

— Дифферент, — сказал я.

— Чего?

— Носом сидит глубже, чем кормой. Балласт положим — выправим.

Вторую пушку затащили уже в сумерках. С ней вышло проще, потому что руки набились. Её поставили на кормовой круг, перед помостом.

И вот тогда учан стал таким, каким я его придумал.

Я поднялся на кормовой помост.

Это был настил на четырёх стойках с перильцами по краю. Кормовое весло уходило вниз, к воде, и я взялся за рукоять.

И увидел всю палубу. Оба круга с колодами. Поверх бортовых щитов — воду и оба берега. Я стоял выше своей кормовой пушки на голову и видел через неё вперёд, до самого носа.

— Дед, — сказал я. — Ты гений.

— Чего? — переспросил Щукарь снизу.

— Говорю: голова у тебя золотая.

— А. — Старик хмыкнул. — Так это не я один. Дубина стойки ставил, у него руки ровные.

— Ты сказал ставить, — буркнул снизу Дубина. — Я бы не додумался.

— Дык оно ж понятно, — сказал Щукарь. — Кормщик должен видеть. Он завсегда выше всех стоял, ещё при моём деде так делали. Тут думать нечего.

Я стоял на помосте, держал рукоять и глядел вперёд.

Всё, что я в этой жизни делал, я делал из обрывков своих воспоминаний— из того, что помнил, из того, что видал на картинках и в кино, из школьной физики и капитанских навыков. А эти люди делали из своего опыта и там, где мои обрывки кончались, они брали и доделывали сами.

— Щукарь.

— Ну?

— Балласт положим завтра. Камни в трюм, по осевой, вдоль. Не по бортам.

— А отчего не по бортам?

— Оттого, что по бортам она будет валкая. Качнёт — и не выпрямится сразу, будет ходить с боку на бок. А по осевой — тяжесть внизу и посередине, она такая упрямая станет: качнёшь — она обратно встанет.

Щукарь пожевал губами.

— Как ванька-встанька, — сказал он.

— Вот именно так, — сказал я. — Точно так и будет.

*

Вышли наутро, по холодку.

Река стояла спокойная, ещё сонная после ночи, и от воды тянуло сыростью. На борту были расчёт Хвоща на носу, расчёт Кутыря на корме, z на помосте, Гнус с Бесом при зелье и десяток гребцов на вёслах. Дубина со Щукарём напросились сами, и гнать я их не стал. Их работа, им и глядеть.

Отошли от берега и встали на середине протоки.

— Суши вёсла.

Вёсла поднялись, вода потекла с лопастей. Учан развернулся боком к течению и пошёл вниз.

Я оглядел палубу.

Всё было не так, как на берегу. Земля не ходит, а тут ходило всё. Не качало — на реке не качает, как на море, тут другое. Палуба под ногами подрагивала от струи, оседала, когда кто-то переходил с места на место, чуть кренилась, когда наваливались на борт.

— Хвощ! — окликнул я с помоста. — Чуешь?

Безногий сидел на носу, у своей колоды, и глядел на тот берег.

— Чую, — сказал он. — Она ползёт, Кормчий. Я на берег гляжу, а он уходит. Не то что уходит — уползает, тихонько так, как вор.

— Вот с этим и будем разбираться. Только сперва все сюда гляньте.

Я поднял пальник.

Штуку эту я срезал ещё вчера вечером: палка в локоть длиной, на конце расщеп, в расщепе зажат фитиль. Фитиль тлел, и на конце его сидел красный уголёк.

— Что это? — спросил Прон.

— Огонь. С этого дня мы длинный фитиль в затравку не суём.

— А чего так? — Кувалда почесал обваренную щёку. — Хороший же фитиль. Горит себе.

— Хороший, — согласился я. — Для того дела, для какого мы его брали. Мы его жгли долгим, чтоб успеть уйти за камни. Тогда это было верно, потому что мы не знали, разорвёт ствол или нет.

— А нынче?

— А нынче считай сам. Ты запалил фитиль. Он горит — двадцать вздохов, тридцать. Что за это время сделается?

Кувалда подумал.

— Ну… сгорит.

— А судно?

— А судно… — Он оглянулся на берег, который полз мимо. — А судно уйдёт.

— Уйдёт. И цель уйдёт. И покуда он горит, ты сидишь и ждёшь, а враг в это время идёт на тебя и не ждёт. — Я поглядел на них. — А ещё бывает, что фитиль гаснет. И тогда кому-то надо подойти к заряженному стволу и поглядеть, отчего он не горит. Охотники есть?

Молчали.

— Оттого и берём вот это. — Я протянул пальник Хвощу. — Огонь всегда при наводчике, в руке. Он тлеет и ждёт сколько надо, хоть полдня. А как поймал миг — ткнул в затравку, и выстрел идёт тут же.

Хвощ взял, повертел, подул на уголёк. Тот налился красным и посветлел.

— Ловко, — сказал он. — Ох, ловко. — Он поглядел на меня. — Кормчий, а чего мы раньше-то?

— Раньше нам ствол мог рожу разнести, а сейчас мы знаем, что не разнесёт.

— И то верно.

Мишень мы поставили ещё вчера. На том берегу, на песчаной косе, вкопали в ряд пять брёвен вплотную. Вышла стена в человеческий рост и шагов в пять шириной. От нас до неё было саженей семьдесят.

— Расчёт Хвоща. По стене. Три ложки. Заряжай!

Пошла работа.

И тут же полезло то, чего на берегу не было.

Кувалда взялся за хвост колоды и повёл круг, разворачивая ствол дулом внутрь палубы, — как я учил, чтоб заряжать не свисая за борт. Круг пошёл туго, со скрипом. Учан от этого движения чуть повело в сторону.

Дальше стало хуже. Кувалда с прибойником в руках сунулся к дулу — и упёрся спиной в Окуня, который стоял с ложкой. Окунь шагнул назад и наступил Ждану на ногу. Ждан отпрыгнул и чуть не сел на бухту каната.

— Куда прёшь?!

— Сам куда прёшь!

— Тут ходить негде!

— Стой, — сказал я. — Все стой. Руки убрали, стоим и слушаем.

Расчёт замер.

Я спустился с помоста и прошёл на нос. Встал у колоды, огляделся.

Места и правда было мало. От круга до борта — три шага и на этом пятачке должны были работать пятеро мужиков.

— Слушайте, — сказал я. — Тут не берег. Тут у вас три шага в любую сторону, а за спиной вода. Теперь не пройдёт то, к чему вы привыкли: подошёл, взял, отступил. Тут всякий стоит на своём месте и с него не сходит вовсе.

— Дык как же не сходить-то? — не понял Ждан. — Мне ж ядро подать надо.

— Подать — не значит идти. Подать — значит протянуть.

Я расставил их руками.

— Кувалда. Ты стоишь тут, у дула, и всегда тут. Прибойник у тебя длинный, и между тобой и стволом никто не ходит никогда. Вообще никогда, ни на волос. Окунь — ты справа от казённика, с ложкой, и всегда справа. Прон — ты слева, при клине, и тоже всегда. Ждан — ты за спиной у Окуня, ядро подаёшь через плечо, не обходя его.

— А коли я уроню? — спросил Ждан.

— Значит, поднимешь. И запомни: уронил ядро на палубе — это полбеды. Уронил на ногу Кувалде — это беда. Уронил за борт — это смех. Так что не роняй.

— Постараюсь.

— Не постараюсь. Не роняй.

Расставились заново. Пошли снова — медленнее, но уже без толкотни. Кувалда прогнал банник и не задел никого. Окунь отмерил и ссыпал, не отступая ни на шаг. Ждан подал ядро через плечо, и Кувалда принял его, не сходя с места.

— Вот теперь ладно, — сказал я. — И так будет всегда. Хоть в бою, хоть на учении, хоть в грозу.

— ЯДРО НА МЕСТЕ! — гаркнул Кувалда.

— Затравку!

Окунь прочистил шилом и подсыпал.

— Готово!

— Наводить, — сказал я и полез обратно на помост.

Кувалда с Проном взялись за хвост колоды и повели круг обратно, выводя ствол в вырез щита.

Хвощ лёг грудью на колоду, приладил глаз.

И тут началось то, ради чего мы вышли.

— Хвост влево, — сказал Хвощ. — Ещё чуть. Стой.

Кувалда встал.

Хвощ полежал, глядя вдоль ствола.

— Нет, — сказал он. — Ушло. Ещё влево.

Повели ещё. Он снова приладился.

— Стой… да чтоб тебя. Опять ушло.

— Куда ушло-то? — не понял Кувалда.

— Туда! — Хвощ ткнул рукой. — Мы плывём, дурень! Мы плывём, а стена стоит! Я на неё навёл, а нас снесло, и я гляжу уже мимо!

Он выругался длинно и с чувством.

— Ещё влево!

Повели. Он приладился и тут же поднял голову.

— Стой, — сказал Хвощ. — Стой, не трогай.

Расчёт замер.

Хвощ лежал на колоде и не двигался. Я глядел на него с помоста и не лез. Он думал, а когда человек думает, ему мешать нельзя.

— Дурак я, — сказал он наконец.

— Отчего? — спросил Прон.

— Оттого, что я его ловлю. — Хвощ приподнялся на руках. — Я его ловлю, а он уходит. Я довожу — а он опять уходит. И так до вечера будет, покуда я не сдохну.

— Ну а как иначе-то?

— А иначе — вот как. — Хвощ обернулся к нему. — Прон, ты по птице бил когда?

— Ну… из лука бил. Мальцом.

— Попадал?

— Куда там.

— И не попадёшь, потому что ты в птицу целил, — сказал Хвощ. — А в птицу целить нельзя. Она летит. Покуда твоя стрела дойдёт, её там уже не будет. Стало быть, ты целишь не в неё, а туда, куда она прилетит. Всякий охотник это с малолетства знает.

— Ну?

— Дык вот и тут то же самое! Только шиворот-навыворот! — Хвощ хлопнул ладонью по колоде. — Тут не она летит, тут мы плывём! Стена-то стоит на месте, она никуда не денется! Это нас несёт! А я, старый дурень, гоняюсь за ней стволом, вместо того чтоб ствол поставить да подождать, покуда она сама под него подойдёт!

Он развернулся к расчёту.

— Кувалда! Хвост вправо!

— Так ты ж влево велел!

— Влево я велел, покуда дурак был! Вправо, кому говорю! Ставь наперёд, вон туда, где мы ещё не были!

Кувалда повёл круг вправо. Хвощ приладился.

— Ещё. Так. Стой. — Он замер. — И не трогай больше. Кормчий, держи ровно! Не подправляй, не крути! Как идём, так и иди!

— Понял!

Хвощ лежал и глядел вдоль ствола, а стена из брёвен на том берегу медленно вплывала в его прицел.

Он поднял пальник. Подул на уголёк.

— Рты открыть, — сказал он.

И ткнул в затравку.

Ударило.

Учан толкнуло — всем корпусом, будто в борт наддали бревном. Колода с грохотом отъехала по брусьям на полтора аршина, тяжи хлопнули, как тетива, и удержали.

Судно качнуло раз, другой — и выпрямилось само, как и положено широкому корыту с камнем в брюхе. Я навалился на потесь, выправляя рыскание.

Дым потянуло к берегу.

Я поглядел на косу.

Стена стояла.

А правее её, шагах в трёх, взметнулся песок — ядро прошло мимо, вспороло косу и ушло дальше, в кусты. Там что-то хрустнуло.

— Мимо, — сказал Кувалда.

Расчёт молчал.

Хвощ сидел, вцепившись в колоду. Прон держал его за пояс — при откате безногого чуть не смахнуло с места.

— Мимо, — повторил Кувалда громче, будто кто не расслышал.

— Да слышу я, — сказал Хвощ.

Он не расстроился. Я глядел на него сверху и видел. что он не расстроился ни капли. Сидел и смотрел на песок, где оседала пыль, и явно что-то подсчитывал.

— Три шага, — сказал он.

— Чего? — не понял Ждан.

— Три шага вправо, говорю. Оно легло правее стены на три шага. — Хвощ поднял голову. — Кормчий!

— Ну?

— Я понял.

— Говори.

— Я упреждение взял, — сказал Хвощ. — Взял правильно, только великое. Я ж не знал, на сколько брать, я на глазок ставил. Стало быть, надо было брать меньше — вот на эти самые три шага меньше.

Он оглядел своих.

— Мужики, слушайте, это важно. Я нынче понял главную науку, и её всякому расчёту знать надо. Первое: за целью не гоняйся, ставь ствол наперёд и жди. Это я вам вдолблю, покуда не выучите.

— А второе? — спросил Прон.

— А второе такое: с первого разу не попадёшь. Никогда. — Хвощ поднял палец. — Оттого что судно всякий раз идёт по-разному и сколько упреждать — этого наперёд не угадаешь. Стало быть, первый выстрел у нас всегда будет не в цель. Он у нас будет для того, чтоб поглядеть, куда легло.

— А потом?

— А потом правишь. Легло правее на три шага — берёшь на три шага меньше. Легло недолётом — клин подбиваешь. И вторым выстрелом ты уже кладёшь куда надо, а не гадаешь. — Хвощ хлопнул по колоде. — И вот это, мужики, и есть наше ремесло. Не попасть с первого раза, а поправиться со второго.

Я стоял на помосте и слушал.

Он дошёл до этого сам. За один промах. Я собирался ему объяснять — и не понадобилось, потому что он бил из лука, и всё, что нужно было, у него уже сидело в руках. Ему только надо было увидеть, как это ложится на воду.

— Хвощ, — сказал я.

— Ну?

— Заряжай второй раз. Поправляйся.

Он оскалился.

— Расчёт! К орудию! Заряжай!

Второй раз пошёл быстрее, потому что руки уже знали, где чьё место. И наводился Хвощ уже иначе.

— Кувалда, хвост влево на палец. На палец, я сказал, не на локоть!

— Дык я и на палец!

— На волос тогда!

Он ткнул пальником.

Ударило.

И на том берегу крайнее бревно вывернуло из песка и швырнуло вбок, а соседнее с треском развалило вдоль.

Расчёт заорал.

— ЕСТЬ! — ревел Кувалда, размахивая прибойником. — ХВОЩ! ЕСТЬ!

— Не ори над ухом, глухая тетеря!

— ЧЕГО?!

— НЕ ОРИ, ГОВОРЮ!

Ждан хохотал. Прон колотил Хвоща по спине, а Хвощ отбивался локтем и тоже смеялся.

Я глядел на разбитые брёвна и считал.

Два выстрела на попадание. Значит, в бою, если враг идёт на нас с семидесяти сажён, у нас есть один пристрелочный и один боевой — а больше и не будет, потому что за это время они пройдут половину.

Мало.

Значит, стрелять надо начинать дальше. С сотни. С полутора сотен, если получится, чтоб успеть пристреляться и положить второй, третий, четвёртый.

Значит, и учиться придётся не два дня.

— Хвощ, — сказал я, когда шум улёгся.

— Ну?

— Сколько тебе надо, чтоб выучиться класть второй выстрел наверняка?

Он подумал. Думал долго, честно.

— Не скажу, Кормчий. Врать не стану. — Он поглядел на воду. — Может, десять выстрелов. Может, пятьдесят. Тут ведь оно как: покуда рука сама не поймёт — не выучишься. А сколько ей на то надо, я не ведаю.

— Значит, будем стрелять всякий день.

— А зелья хватит?

— От вас зависит хватит или нет. Учитесь быстрее.

Тут закряхтел Щукарь.

Он всё это время стоял, вцепившись в борт, и был бледный. Теперь он отлепился от борта и заорал:

— Дубина! Живо под настил! Кокоры гляди!

Дубина нырнул вниз. Возился там долго — слышно было, как он ползает и стучит костяшками по дереву. Потом вылез, красный и потный.

— Целы, — сказал он. — Все три. Ни одна не тронулась, и брус не пошёл.

— А шкворень?

— И шкворень цел. Круг сидит как влитой.

Щукарь сел прямо на палубу и вытер лоб рукавом.

— Ох, — сказал он. — Ох ты ж, мать честная. Я думал, у нас нынче нос вырвет.

— Не вырвало, дед.

— Нынче не вырвало, — сказал Щукарь. — А ты мне вот что скажи, Кормчий. Ты ей нынче два раза в брюхо дал. А завтра десять дашь. А после сто. Она сколько выдержит?

Я подумал.

— Не знаю, — честно сказал я. — Дерево не железо, оно устаёт. Оттого будешь глядеть после всякой стрельбы. Как заметишь, что где-то пошло, — исправлять придётся.

— Буду глядеть, — сказал Щукарь. — Куда я денусь.

Он поднялся, охая, и оглядел палубу.

— Плавучая крепость, — проворчал он. — Крепость-то она крепость, а только всякая крепость на земле стоит, а эта на воде. И я тебе, Кормчий, наперёд скажу: намучаемся мы с ней.

— Намучаемся, дед, — согласился я. — Зато с ней намучаемся, а не без неё.

Щукарь поглядел на меня, пожевал губами и пошёл к своему борту — щупать доски.

* Стреляли мы после того всякий день.

Уходили с рассветом на середину протоки, ставили на косе новые брёвна взамен разбитых и били по ним. Хвощ гонял расчёты по очереди, а сам сидел то на носовом кругу, то на кормовом и учил Кутыря тому, до чего дошёл сам.

Кутырь поначалу мучился хуже, чем Хвощ. Он был молодой и злился на себя так, что дважды швырял пальник на палубу, и оба раза Хвощ орал на него, не выбирая слов. А на четвёртый день у него легло вторым выстрелом, и он потом полдня ходил такой, будто ему княжество отписали.

Заодно кончилось и то, от чего у меня холодело в спине.

Открытый бочонок с зельем на палубе я больше видеть не мог: он стоял в трёх шагах от выреза, откуда бил огонь, и всякий раз, когда мы стреляли, я ловил себя на том, что гляжу не на цель, а на него. Дарья с Улитой посадили баб шить холщовые мешочки, а Бес с Гнусом набивали их у себя в лощине и вязали. Первый холст не годился. Он не догорал, и в каморе оставались тлеющие клочья. Пробовали другой, потоньше, — этот выгорал начисто.

С того дня на палубе не стало бочонка. Стоял закрытый ларь под мокрой дерюгой, в нём лежали готовые заряды, и брали их по одному. Затравочное зелье носили всего два человека в малом рожке на поясе, и больше горсти в том рожке не бывало.

Заряжать стало вдвое быстрее.

А по вечерам Щукарь с Дубиной лезли под настил и ощупывали каждую кокору. Дважды за эти дни Щукарь находил, что где-то пошло, и оба раза они с Дубиной чинили всю ночь, а наутро мы стреляли снова.

Так незаметно и подошло время идти на Глеба.

Глава 6

Почернела вода от смолёных бортов,

За спиной не осталось ни жён, ни дворов.

Опускаются вёсла в свинцовую гладь,

Эту чёрную воду не вывернуть вспять.

Вышли на берег с рассветом, и я встал на мостках, глядя, как строится войско.

Нас было больше сотни. Строились по судовым командам, как я расписал накануне: сорок семь с «Разящего» ближе к воде, команда «Нави» правее, стружники с краю. И на всяком, кто шёл в поход, было железо.

Мы вычистили под это все запасы до дна. Трофейные кольчуги, снятые с купеческой охраны и княжьих людей. Бусурманские панцири из южной добычи — с бронзовыми бляхами, каких на этой реке и не видали. Шеломы, наручи, кожаные брони. Что кому досталось, то и подгоняли и теперь строй отсвечивал вперемешку: где кольца, где чешуя, где варёная кожа с заклёпками. Конечно, на всю ораву броней не хватило, но чем богаты.

А поверх железа лежали чёрные плащи из овчины, тряпицы, замотанные до глаз. И над всеми тремя судами, в утреннем безветрии, обвисали чёрные полотнища.

Дарья, когда шила эти флаги, ворчала на всю поварню.

— Сукно переводим, — говорила она. — Люди из такого порты шьют, а мы тряпки на палки вешаем. Вы их еще и смолить собрались.

— Пусть висят, — сказал я ей тогда. — Эти тряпки нам людей сберегут. Иной, как увидит, драться передумает.

— Твоими бы устами…

Теперь она стояла в толпе и глядела на эти флаги молча.

Я сошёл с мостков и пошёл вдоль строя.

Старая ватага стояла вперемешку с новыми — я так и велел, чтоб не делились. Лыко углядел меня и подмигнул из-под тряпицы. Рядом с ним стоял мужик из набора, совсем зелёный, и у него подрагивал щит.

— Не тряси, — вполголоса сказал ему Лыко. — Чего трясёшь-то?

— Боязно, дядька.

— Дурень. Ты в железе, в строю, за спиной сотня своих, а впереди пушки. Это им должно быть боязно. Ты понял, кто ты теперь?

— Кто?

— Ты теперь страх, — сказал Лыко. — Ходячий. Вот и ходи гордо.

Мужик подумал и расправил плечи.

Волк шёл вдоль другого края строя — проверял. Тронет ремень, качнёт щит, поправит перевязь. Возле одного остановился, затянул ему ремешок шелома и сказал что-то на ухо. Тот кивнул.

— Ну? — спросил я, когда мы сошлись.

— Готовы, — сказал Волк. — Насколько такие бывают готовы. — Он оглянулся на строй. — Знаешь, что чудно, Кормчий? Я их палкой гонял, чтоб щиты не бросали. А нынче гляжу — стоят. Гридь не гридь, а стоят.

— Доспех человека меняет.

— Не доспех. — Волк качнул головой. — Доспех — это железо, его надел и снял. Их другое поменяло. Они поели досыта, отмылись, к делу приставлены, и всякого из них хоть раз да похвалили. Вот от этого человек и распрямляется. А железо уже сверху.

У воды стояли артиллеристы.

Пятнадцать человек, и все в железе — я настоял, хоть Хвощ и бурчал, что сидячему кольчуга без надобности. Хвощ сидел на носилках, которые ему сколотил Дубина, Кутырь рядом на своих, остальные вокруг. И весь строй нет-нет да и косился в их сторону.

Недавно на этих людей глядели с жалостью. Кто и с брезгливостью. А ныне новобранцы смотрели на них так, как мальцы смотрят на кузнеца — с почтением к людям, которые знаются с силой, недоступной прочим.

Кувалда поймал на себе очередной взгляд, приосанился и что-то громко сказал Прону. Прон заржал.

С краю, у самых сходней, стоял десяток лесных, что выделил Корч. Они были без железа. Старшим у них шёл Кряж, коренастый, с бородой в проседи.

— Не по нраву наша одёжа? — спросил я, поравнявшись.

— Одёжа добрая, — сказал Кряж. — Для строя. А мы не в строю пойдём. Нам по кустам лазить, а чёрное на зелени маячит, как дыра. — Он оглядел строй. — Ты не серчай, Кормчий. Всяк воюет в своём.

— И не думал серчать. Ты мне в кустах нужен, а не в строю.

— Вот и сговорились.

Я вернулся к мосткам и оглядел строй в железе и чёрном, суда с обвисшими флагами, укрытые дерюгой стволы над бортами «Разящего», толпу хлыновцев, что стояла позади плотной стеной.

Ещё недавно у меня было чужое тело, драная лодья и тридцать мужиков, которые решали, не скинуть ли меня за борт.

— Кормчий, — негромко сказал Волк рядом. — Атаман идёт.

Толпа расступалась.

Бурилом шёл через неё не спеша, и в руках он нёс братину.

Чашу эту я видел второй раз в жизни.

Она была большая, тёмная, с двумя ушами по бокам — за них её и держали, передавая друг другу. Ей было больше лет, чем любому из нас: её резал ещё прежний атаман, а может, и тот, кто был до него. Бурилом хранил её у себя. Доставал редко, и всякий раз это значило, что дело нешуточное.

Он вышел к строю, и берег затих сам собой. Даже детвора в толпе перестала возиться, и стало слышно, как под мостками чмокает вода.

— Ватага, — сказал Бурилом.

Он говорил всерьёз, поэтому говорил тихо.

— Мы с вами ходили за добычей, и не раз. Брали своё и чужое. То был промысел. — Он обвёл строй глазами. — А нынче не промысел. Нынче мы идём воевать на князя. И кто думает, что это как за солью сходить, — тот пусть выйдет из строя сейчас же. Слова худого не скажу, дело найдётся и дома.

Строй стоял.

Никто не шелохнулся, только у зелёного соседа Лыко опять дрогнул щит, и Лыко, не поворачивая головы, наступил ему на ногу.

— Так я и думал, — сказал Бурилом.

Он поднял братину. В ней плеснуло.

— Из этой чаши пили до меня. Пили те, кого уже нет — кто в земле, в воде. Те, кого уж и не сыскать. Пили перед всяким большим делом, и я вам врать не стану: всякий раз кто-то из пивших назад не приходил. Так было. Так, поди, будет и нынче.

По толпе за строем прошёл вздох. Какая-то баба начала было в голос — и осеклась, потому что на неё зашикали свои же.

— Но вот что я вам скажу про эту чашу, — продолжал Бурилом. — Кто из неё выпил — тот всякому пившему брат. И с этого часа нет у нас старых и новых, нет ватаги и набора, нет лесных и речных. Есть те, кто пил. И всё тут.

Он помолчал и повернулся ко мне.

— А теперь глядите все, — сказал он, — и запоминайте, потому что говорить это дважды я не стану.

Он подошёл ко мне и остановился в двух шагах, держа братину перед собой.

— Я атаман, — сказал Бурилом. — Хлынов мой, и ватага моя, и так оно и останется. Но эту войну задумал не я. Её задумал он, и оружие для неё сделал он, и вести её будет он. — Атаман поднял чашу. — И оттого первым нынче пьёт Кормчий. А вы все — за ним. И кто выпил после него, тот на этой войне его человек. Не мой. Его.

Он протянул мне братину.

Я взял её за оба уха. Она была тяжёлая — тяжелее, чем казалась, — и мёд в ней стоял тёмный, с плавающими крошками воска.

Больше сотни человек глядели на меня. И ещё три сотни — из толпы за строем.

Говорить длинно было нельзя. Длинно говорят те, кто не уверен.

— Я вас туда веду, — сказал я, — откуда не все вернутся. Врать не буду, Атаман уже сказал правду. Скажу одно: я никого из вас не потрачу зря. Всякая жизнь, которую можно сберечь, будет сбережена — на то и пушки, чтоб враги умирали, а не мы. А кто всё же ляжет — того будут помнить здесь, в Хлынове, покуда Хлынов стоит. И семью его будет кормить общий котёл, пока есть котёл.

Я поднял чашу.

— За то и пью.

Мёд был крепкий, старый — Дарья берегла его пуще глаза. Я сделал три глотка, как положено, и передал чашу Волку.

Волк принял, отпил и сказал одно слово:

— Веди.

И передал дальше.

Чаша пошла по рукам.

Лыко отпил и передал зелёному соседу, и тот принял её так бережно, будто она стеклянная. Брага. Ворон. Клещ с Бугаём. Чаша шла вдоль строя, и над берегом стояла тишина, только вода под мостками да шаги тех, кто подносил и доливал — Дарья с Улитой ходили вдоль строя с кувшинами, потому что на сотню ртов одной чаши не хватало.

Дошло до артиллеристов.

Хвощу поднесли на носилки. Он принял братину обеими руками, поглядел в неё и сказал, ни к кому не обращаясь:

— Я из такой пил в дружине. Сколько годов с тех пор прошло. Думал, не доведётся боле.

Отпил и передал Кутырю.

Дошло до лесных. Кряж принял чашу, помедлил — и прежде чем пить, отлил малость на песок, себе под ноги. Его десяток сделал так же, один за другим. Никто им слова не сказал, потому что их боги, их обычай, а чаша одна на всех.

Последним пил Щукарь.

Старик принял братину, заглянул в неё, поболтал остатки.

— Ишь ты, — сказал он. — Аккурат на меня и осталось. Стало быть, судьба.

Выпил до дна, перевернул чашу кверху донцем — показать, что сухо, — и вернул Бурилому.

Атаман принял братину, поднял её над головой, пустую, и держал так, покуда все глядели.

— Ну, — сказал он. — Быть по сему.

После братины берег ожил, а народ засуетился — пошла погрузка последнего: котлы, вязанки болтов, короба с сухарями. Строй рассыпался по судам, и в этой суете у меня было немного времени.

Зою я нашёл глазами сразу — она стояла у бани, на своём всегдашнем месте, чуть в стороне от толпы. Я прошёл к ней через берег, и люди расступались, не глядя, — понимали.

Мы зашли за угол, где никого не было.

Она не заплакала. Я знал, что не заплачет — не та порода. Она стояла и глядела на меня снизу вверх, и руки её что-то делали с моим воротом.

— Ворот у тебя опять кривой, — сказала она. — Под кольчугой не видать, а мне видать.

— Зоя.

— Молчи. — Пальцы её пробежали по шву. — Вот тут я тебе нитку вшила. Ещё третьего дня, покуда ты со своими стволами возился. Красную, с наузами. Тетка молилась, а я вязала, так что тебе с обеих сторон достанется.

— Надёжно, — сказал я.

— Не смейся.

— Я не смеюсь.

Она подняла глаза.

— Я знаю, что ты вернёшься, — сказала Зоя. — Я не гадаю и не надеюсь, я знаю. Ты из тех, кто возвращается. Ты только вот что мне пообещай.

— Что?

— Не лезь сам. — Она взяла меня за грудки, за кольчугу, и тряхнула — вернее, попыталась, кольчуга не тряслась. — Я тебя знаю. У тебя пушки, у тебя войско, а ты всё одно первым полезешь, потому что тебе всё надо самому. Не лезь. Командуй с кормы и не лезь.

— Зоя…

— Пообещай.

Я поглядел на неё.

— Не могу, — сказал я честно. — Совру ведь. Бывает такое, что надо самому, и я полезу, и ты это знаешь.

Она помолчала.

— Знаю, — сказала она наконец. — За то и… — Она не договорила, мотнула головой. — Ладно. Тогда так пообещай: без нужды не полезешь. Только по нужде.

— Это обещаю.

— Ну и всё. — Она разгладила мой ворот, отступила на шаг и оглядела меня всего — от сапог до ворота, будто запоминала. — Иди, Кормчий. Вон тебя уже ищут.

Меня и правда искали — от воды орал Гнус, что «Разящий» готов и все на местах.

Я взял её лицо в ладони и поцеловал. Она ответила, а потом упёрлась ладонями мне в грудь и оттолкнула:

— Всё. Иди. Не оборачивайся тут, обернёшься с воды.

И я пошёл.

У сходней стоял Бурилом. Мы коротко, по-мужски обнялись, стукнувшись железом.

— Хлынов сберегу, — сказал он. — А ты мне людей сбереги. Уговор?

— Уговор.

— Ну, с богом. И с теми, и с этими, — он усмехнулся в бороду. — Нам нынче все сгодятся.

Я поднялся на «Разящий» последним. Прошёл по палубе между гребных банок — тридцать человек сидели по местам, вёсла подняты, — мимо носового круга, где расчёт Хвоща уже стоял по номерам, мимо ларя с зарядами, у которого пристроились Бес с Рыжим. Поднялся на кормовой помост и взялся за потесь.

Отсюда было видно всё: палубу, оба орудия, «Навь» правее с Щукарём на корме, струг с Гнусом. И берег — весь Хлынов, высыпавший к воде, от мостков до яра.

Я набрал воздуху.

— НА СУДАХ! — покатилось над водой. — ОТХОДИМ!

Сходни втянули, концы полетели на палубы.

— ВЁСЛА НА ВОДУ!

Три десятка лопастей упали разом, и «Разящий» дрогнул.

— И — РАЗ!

Клещ с Бугаём взяли первый гребок, и за ними взяли все. Учан пошёл — тяжело стронулся, продавил воду и пошёл, набирая ход, и «Навь» тронулась следом, и струг.

И тогда на берегу бабы вышли к самой воде.

Они шли с вёдрами и корчагами — Дарья первая, за ней Улита, за ними все остальные, — и выплёскивали воду нам вслед, на след, широкими взмахами. Эта вода блестела в воздухе на утреннем солнце.

— Как с гуся вода-а! — выводила какая-то женщина. — Как с гуся вода, так с вас беда-а!..

Кто-то крестил нас вслед размашисто, в полную руку. Кто-то шептал и кидал на воду хлебные крошки. Отец Никодим стоял на мостках и благословлял, и борода его моталась на поднявшемся ветру. А детвора бежала по берегу вровень с судами, по кромке воды, орала, и махала. Сёмка-хроменький ковылял позади всех и свистел в два пальца так, что закладывало уши.

Я оглянулся — теперь было можно.

Зоя стояла у бани, где я её оставил. Она не махала. Просто стояла, выпрямившись, и глядела. Я знал, что будет стоять, покуда мачты не уйдут за мыс, — так у них провожают. Нас так всегда провожали.

Ровный ветер пришёл с верховьев и я скомандовал ставить парус. Полотнище поймало ветер, чёрные флаги на мачтах развернулись и заполоскались.

Берег уходил за корму. Голоса стихали, свист Сёмки стал тонким, как комар, и пропал. Впереди раскрывалась протока, за ней ждала Прорва, а за Прорвой — большая река, Глебовы заставы и всё то, ради чего мы ковали, лили, шили и учились.

Хвощ с носового круга обернулся ко мне.

— Ну что, Кормчий, — крикнул он через палубу. — Пошла война?

Я налёг на потесь, выводя «Разящий» на стрежень.

— Пошла, — сказал я.

Глава 7

Мы из чаши одной пили горькую смерть,

Значит, вместе стоять, значит, вместе гореть.

Не стрелой, не мечом мы проложим пути —

Наше слово из кованой пасти летит.

Вышли на штанину и караван вытянулся по воде цепью.

Впереди шёл «Разящий». За ним, придерживая ход, чтоб не обгонять грузного соседа, — «Навь» под парусами. Замыкал струг Гнуса, лёгкий, вертлявый, забегавший то к одному борту, то к другому, как пёс при возах.

Идти было непривычно медленно.

На «Нави» мы бы это расстояние покрыли вдвое скорее — она птица, ей только парус дай. А «Разящий» полз. Вес пушек, каменный балласт в брюхе, щиты по бортам — вся эта тяжесть сидела в воде глубоко и шла неохотно. Гребцы налегали, парус тянул, а он всё одно катился с ленцой большой сытой рыбы.

Я стоял на кормовом помосте, держал потесь и вёл его струёй.

Дар разворачивал реку подо мной, как всегда показывая дно, ямы, стрежень, отбойные жгуты у берегов, и я вёл «Разящего» так, чтоб он всё время сидел на струе, — где река сама подхватывала и тащила, там я его и держал. Гребцы этого не видели, но чуяли. То весло идёт как в масле, а то вдруг ляжет тяжело, будто в кисель.

— Клещ, — окликнул я загребного. — Чуешь, легче пошло?

— Чую, — отозвался Клещ, не сбиваясь с гребка. — Ты нас, Кормчий, по гладкому ведёшь. Я эту воду знаю — тут поперёк струя должна бить, а ты нас мимо неё.

— На то и Кормчий.

— Это точно. Благодарствуем, — согласился Клещ и остальные гребцы.

Грести было тяжело, и оттого запели.

Начал Брага — у него голос был зычный, годный на запев. Он бросил первую строку в такт гребку, и на второй её подхватил весь борт, а на припеве ухнула вся палуба разом.

— Не-е за солью мы идё-ом, — тянул Брага, — не за мё-одом, не за льно-ом!

— УХ! — ударили вёсла.

— А идё-ом мы к князю в го-ости, понесё-ом ему поклон!

— УХ!

— Князь наш Гле-еб сидит на реке-е, де-ержит мыто в кулаке-е!

— УХ!

— А мы кула-ак тот разо-огнём, да не рукою — а огнё-ом!

— УХ!

Песня была немудрёная, её и складывать некому — она сама сложилась за эти дни, из подначек. Всякий добавлял своё, и куплетов у неё стало без числа. Пели в ней про Глеба, про его десятников, про мыто, про то, что везут они князю в подарок. И на всякий куплет — то же «УХ!», под которое падали вёсла.

Гнус на своём струге не выдержал — подвёл ближе и заорал через воду свой куплет:

— А как встре-етит нас засто-ова, — завыл он гнусаво, — там мы ска-ажем: здра-авствуй, сно-ова! Помнишь Ка-асима-купца-а? Я тепе-ерь без багреца-а!

— УХ! — грохнул борт, и палуба зашлась хохотом.

— Гнус! — крикнул Кувалда с носа. — Ты петь не умеешь!

— Я не пою! Я вдохновляю!

— Ты воешь, как кобель на воротах!

— А ты, глухая тетеря, откуда знаешь, коли не слышишь?!

— ЧЕГО?!

Палуба ржала. Даже Хвощ, дремавший было у своей колоды, приоткрыл глаз и усмехнулся.

Он вообще всю дорогу дремал. Сидел на своих носилках у носового круга, привалившись к колоде, и спал вполглаза, как спят старые солдаты — вроде и спит, а всё слышит. Артиллеристы устроились вокруг него: Кувалда точил и без того острый нож, Прон вязал и перевязывал какой-то узел на клине, Окунь просто сидел и глядел на воду.

Третий расчёт держался кучкой отдельно.

Эти в поход шли без своей пушки, на подхвате, и оттого притихли. Крень сидел на банке, положив на колени руки-лопаты, и глядел вперёд. Луня что-то бормотал себе под нос — я прислушался: он считал. Считал вёсла, гребцов и зачем-то банки. Мал жался к борту и вздрагивал, когда палуба ухала «УХ!». Тишка вертел головой и всех разглядывал.

— Луня, — сказал я. — Ты чего там всё считаешь?

Он вздрогнул, поднял голову.

— Дык... — Луня смутился. — Оно само, Кормчий. Гляжу — и считаю. Вот вёсел тридцать. Гребцов тридцать. Смен две, стало быть, по пятнадцать в смене... нет, вру, по стольку не выйдет, кто-то ж и при пушках...

— Правильно считаешь.

— Дык я не нарочно.

— А ты нарочно начни, — сказал я. — Раз уж голова так устроена. Считай мне заряды. Сколько мешков в ларе, сколько ядер в коробах, сколько картечи. И всякий раз, как истратим, — вычитай. Чтоб я в любой миг знал, сколько у нас пороху осталось.

Луня заморгал.

— Это... это дело важное?

— Важнее нет. Останемся без счёта — станем в бою палить, покуда не кончится, а потом хвать — а пусто. И всё. А ты будешь знать заранее и мне скажешь.

Луня выпрямился и я увидел, как этот тощий мужичок с дурной памятью, которого Волк гнал из строя за путаницу, вдруг обрёл на этом судне своё второе место — единственное, которое было только его.

— Буду считать, — сказал он твёрдо. — Я, Кормчий, число не спутаю. Число ровное.

— Знаю. Оттого и говорю, чтобы увлечение на пользу пошло.

Песня на вёслах шла и шла, менялись куплеты, менялись смены гребцов. Солнце поднялось, разогрело палубу, запахло смолой и нагретым деревом. Мал понемногу перестал вздрагивать на «УХ!» — привык. Тишка уже с кем-то сговаривался о чём-то у борта. Крень сидел всё так же неподвижно, но по лицу его я видел: ему хорошо. Первый раз в жизни он был при большом деле и никому не мешал.

К полудню штанина стала сужаться, вода потемнела и пошла быстрее, и впереди, ещё далёкий, поднялся над рекой знакомый низкий гул.

Пение стихло само.

— Прорва, — сказал Клещ, переставая грести.

— Она, — сказал я. — Греби помалу. Дальше я поведу.

Гул нарастал, и мы шли на него.

Прорва открылась во всю ширь, и новички на палубе притихли.

Она была всё та же: серое водяное поле, где река дралась сама с собой. Воронки крутились по всему зеркалу, вода шла горбом там, где ей ходить не полагалось, два течения сшибались лоб в лоб и вставали рябью. Гул от неё поднимался низкий, ровный, и в этом гуле тонули все прочие звуки.

— Мать честная, — сказал кто-то из гребцов.

— Не поминай, — отозвался Клещ. — Тут её и без тебя поминают.

Я налёг на потесь, выводя «Разящего» к правому берегу.

Ход был там же, где всегда. Это была узкая полоса смирной воды вдоль самого яра, отвоёванная у реки канатами и воротами. Мы её брали дважды — и вниз, и вверх, — и я знал её наизусть, а Дар подтверждал, что справа обрыв, слева бешенство, а посерёдке ниточка спокойной воды в десяток саженей шириной.

— Держись берега! — крикнул я. — В струю не лезь!

«Разящий» вполз на смирную воду и пошёл вдоль яра.

Идти было тесно и муторно. Слева, в полусотне саженей, ревело и крутило, и всякий, кто туда смотрел, невольно вцеплялся в борт покрепче. Гребцы работали коротко, вполсилы, а я подправлял на всякой сажени, потому что струя нет-нет да и подсасывала левый борт.

Позади, держась строго в наш след, шла «Навь». Щукарь стоял у неё на корме, и даже отсюда было видно, как он прямо держится, будто аршин проглотил. Струг Гнуса шёл последним и жался к берегу так, что чуть не скрёб бортом глину.

— Кормчий! — крикнул с носа Хвощ. — Гляди, лесные!

Я поднял голову.

На яру, над самым проходом, стояли люди.

Их было десятка три. Они стояли вдоль обрыва, там, где кончался лес и начинался откос, и глядели вниз, на нашу колонну. Мужики с луками, бабы, ребятня. Вся деревня вышла.

Впереди всех, опершись на посох, стоял Корч.

Он не махал. Просто стоял и глядел, как мы ползём под его берегом, и ветер трепал ему бороду и полы рубахи.

— Поздороваемся! — скомандовал я. — Малым ходом!

«Разящий» сбавил и пошёл по инерции, подрабатывая на одном борту.

Мы прошли под ними так близко, что можно было докричаться.

— Здоров, Корч! — крикнул я.

— И ты здоров, Кормчий! — донеслось сверху.

Он поднял посох и повёл им над нашей колонной — над «Разящим», над «Навью», над стругом, — будто взвешивал.

— Гляжу на вас и не пойму! — крикнул Корч. — Это войско или ярмарка?!

— Войско!

— А чёрное на палках зачем?!

— Чтоб издали знали, кто идёт!

Корч помолчал, глядя на флаги.

— Складно! — крикнул он. — Только ты вот что запомни, Кормчий! Кто далеко виден — тот далеко и слышен! По вас теперь вся река знать будет!

— На то и расчёт!

Лесные на берегу зашевелились. Кряж, стоявший на «Нави» со своим десятком, вышел на борт и махнул рукой — и с яра ему замахали, закричали.

— Кряж! — крикнул Корч сверху, и голос его переменился. — Слышь, Кряж!

— Слышу, отец!

— Ты им, речным, в драку поперёд не лезь! Ты в лес гляди! Ваше дело — тропа да глаз, а рубиться пущай они рубятся, у них железа больше!

— Понял!

— И вертайся! Все вертайтесь! Мне десять мужиков не лишние, я вас на убой не отдавал!

— Вернёмся!

Корч перевёл взгляд на меня.

— Кормчий!

— Ну?

— Ты моих сберёг — и я твоих сберегу! — Он ткнул посохом себе за спину, в лес. — Мои дозоры по всей Прорве стоят, и в проходе стоят, и на дальних тропах. Мимо нас чужой не пройдёт ни водой, ни лесом! Ты за Хлынов не думай, ты воюй!

Вот этого я от него не ждал.

Мы уговаривались о другом: они дают десяток людей и берут долю с добычи. Про дозоры разговора не было. Он поставил их сам, и сам решил мне об этом сказать, чтоб слышали все.

— Корч! — крикнул я. — Ты понимаешь, что ты сейчас сделал?!

— Понимаю! — крикнул он. — Я в твою войну влез, вот что я сделал! Мне мои и то говорили — не лезь, старый! Отсиделись бы!

— А ты?

— А я поглядел на твою орду и рассудил! — Корч усмехнулся, и я разглядел это даже снизу. — Ежели ты Глеба побьёшь — нам с тобой жить. А ежели Глеб тебя побьёт — он сюда придёт и за нас возьмётся, и никакая чаща не спасёт! Так уж лучше я помогу тому, кто со мной хлебом ломался!

— Не забуду!

— Ты не забывай, — сказал Корч уже тише, но над водой донеслось. — Мне памятливые больше нравятся, чем благодарные.

«Разящий» уходил из-под яра, и теперь, чтоб говорить, надо было орать через плечо.

— Корч! — крикнул я напоследок. — Как вернёмся — приходи! Разговор будет!

— Какой?

— Про соль, про железо и про то, как нам дальше жить!

Он поднял посох и держал его над головой, покуда мы не ушли.

Я оглянулся один раз.

Лесные стояли на яру и глядели нам вслед, а потом гул Прорвы стал стихать. Ход кончился, впереди раздвинулись берега, и «Разящий» вышел на чистую воду.

Я поглядел вперёд.

Там, за поворотом, лежало основное русло. Большая река. Чужая вода, по которой ходил князь Глеб и брал с неё всё, что хотел, и никто ему в этом не мешал.

— Вот и всё, братцы, — сказал я, и по палубе прошло движение. — Кончилась наша вода.

*

На большую реку вышли к вечеру, а ночевать встали в курье, не разводя огня. Ночь прошла тихо, а поутру я поднял всех затемно.

— Слушай сюда! — сказал я, когда суда сошлись бортами и с «Нави» со стругом стало слышно. — С этого часа мы на чужой воде. Всякое встречное судно — враг, покуда не доказано иное. Всякий берег — с людьми, а люди с берега глядят. Никаких песен и ора. Идём тихо.

— А ежели купец встречный? — крикнул Гнус со струга.

— Купца не трогаем, если сам не полезет. Нам не с купцами воевать.

— А ежели он побежит и князю донесёт?

— Пусть доносит, — сказал я. — Мы не таимся. Мы флаги для того и подняли, чтоб на всей реке про нас говорили.

Волк с «Нави» подал голос:

— Кормчий. Порядок какой держим?

— Такой. «Разящий» идёт первым, я на нём. Вы позади в двух перестрелах, и позади вы остаётесь всегда — покуда я не позову. — Я поглядел на него. — Волк, услышь меня. Твоё дело не лезть вперёд. Нужно сидеть на «Нави» и ждать, покуда я тебе не расчищу дорогу.

— Не глухой, — буркнул Волк. — Только уговоримся сразу: коли у тебя не выйдет и они на тебя навалятся — я ждать не буду.

— Выйдет.

— Я сказал: коли не выйдет.

— Тогда не жди, — согласился я. — Но покуда я не позвал — ты сидишь.

Пошли с рассветом.

И река встретила нас так, как я и думал.

Первым встречным был рыбак. Он вышел из-за мыска на долблёнке, увидел нас, и вёсла у него встали. Он сидел, разинув рот, покуда мы проходили мимо.

Потом была барка с зерном. Эти сперва шли своим ходом, а как разглядели — навалились на вёсла и полезли к берегу. Со страху залезли в такое мелководье, что чуть не сели брюхом. Так и сидели, глядя нам вслед.

Потом плот с лесом. Плотогоны побросали свои жерди и просто легли на брёвна, будто их не видно.

— Гляди, — сказал Клещ, налегая на весло. — Кланяются.

— Не кланяются. Прячутся.

— А по мне — так одно и то же. Мы, Кормчий, всю жизнь по этой реке крались. Всякой лодки шарахались, всякого дыма. А нынче от нас шарахаются.

Я стоял на помосте, вёл «Разящего» струёй и глядел, как перед нами пустеет река.

Это была та самая вода, по которой мы шли в Устье, кланяясь всякой заставе. Где нас трясли, где мы совали серебро в тряпице, а Гнус в чалме изображал больного купца.

Прошло не так много времени и теперь по этой воде шёл я, и все убирались с дороги.

— Кормчий, — окликнул с носа Хвощ. — Долго ль ещё?

— К полудню будем.

— Тогда я, пожалуй, начну.

Он развернулся к своим и начал их гонять. Расчёт ходил по номерам, повторял движения, и Хвощ вполголоса поправлял.

Кутырь на корме делал то же самое со своими.

К полудню река сделала широкий поворот, и я почуял заставу раньше, чем увидел.

Дар подсвечивал воду впереди судна на добрых четыре сотни саженей, и в этой картине под водой отражались корпуса кораблей. Двое — стоят у берега, привязаны.

— Волк! Отстань ещё, держись за поворотом!

С «Нави» махнули.

Мы вышли из-за мыса, и застава открылась вся.

Она располагалась на низком правом берегу, на удобном месте. Там река сужалась и шла одним руслом, мимо не проскочишь. Частокол в человеческий рост, за ним крыши землянок, дымки. Вышка тоже имелась в виде помоста на четырёх столбах. На нём торчал человек.

От берега уходили мостки, и к ним были привязаны два струга. Третий лежал на песке.

Над частоколом висел прапор Глеба.

— Щиты в пазы! — скомандовал я вполголоса, и по палубе пошло движение. — Готовсь!

Плахи защёлкали в пазах — борта поднялись, и «Разящий» стал коробкой. Расчёты приготовились.

Бес с Рыжим откинули крышку ларя.

— Мешок! — сказал Окунь.

— Мешок пошёл, — отозвался Бес.

На вышке нас заметили.

Человек там завозился, приложил ладонь ко лбу, потом обернулся и что-то заорал вниз. По берегу побежали. Из землянок полезли люди.

Они не испугались нисколько. Увидели три судна, идущих снизу против течения. Может, разглядели чёрные флаги и не поняли, чьи. Ну и что? По этой реке ходили всякие. И всякий, кто по ней ходил, останавливался, платил и шёл дальше, потому что теперь так было заведено.

От мостков отвалил первый струг.

Он пошёл наперехват, разворачиваясь нам наперерез. На носу его стояли люди. Второй струг отчаливал следом.

— Идут, — сказал Клещ.

— Идут, — сказал я.

Я смотрел на этот струг и вспоминал рыжего десятника с весёлыми глазами, который брал у Беса серебро не глядя.

Они шли к нам разговаривать. Собирались подойти сажен на двадцать, окликнуть, потребовать стопорить ход, забраться на борт, потрясти груз, обозвать нас как-нибудь и взять своё.

Вот только теперь разговора не будет. За нас пушки поговорят.

Я перехватил потесь поудобнее.

Вот струя, что шла вдоль правого берега, отбойный жгут от мыса, суводь под самой заставой. Я знал, куда меня понесёт, если я сейчас положу руль.

Мои гребцы ждали.

Хвощ лежал на своей колоде и глядел на приближающийся струг. Кутырь на корме — тоже.

— Гребцы! — сказал я, и мой голос покатился над водой. — Левый борт — табань! Правый — навались!

Вёсла ударили слитно и «Разящий» начал разворачиваться.

Он пошёл тяжело, всей своей тушей, но пошёл ровно — я поймал потесью струю, и река сама повела его, доворачивая. Мачта качнулась. Берег поплыл мимо. Два Глебовых струга, шедших наперехват, поползли справа налево и встали ровно по нашему борту.

Оба орудия смотрели на них.

Я набрал воздуху.

— ОРУДИЯ К БОЮ!

Спасибо за чтение

Вернуться к книге