Обложка Речной Князь 5

Речной Князь 5

Тимофей Афаэль

0% прочитано
Стандартный
Тимофей Афаэль

Речной Князь 5

Глава 1

Есть такая минута в любом деле, когда всё ещё можно повернуть. А следом приходит другая, после которой уже ничего не повернёшь, останется только рубить. Я эту границу чуял всегда, ещё там, на ледоколе: вот идёшь во льдах, и есть миг отвернуть, а есть — когда поздно и корпус уже трещит. Сейчас мы стояли ровно на этой черте. Шаг — и польётся кровь.

Волк это тоже чуял, только по-своему. Он уже перенёс вес на переднюю ногу, и пальцы его сомкнулись на топорище под полой. Из него шла та зимняя стынь, что находит перед убийством. Ему и командовать не надо было — он знал своё дело лучше всякой команды. Беда была в другом: дай ему волю, и он рубанёт первым, не рассчитывая, выгодно нам это или гибельно. Сейчас было гибельно.

Я качнул кистью у бедра, чтоб видел он один. Стой, мол, замри.

Он не отпустил топор, но и не двинулся. Поверил мне больше, чем своему нутру, — а это дорогого стоило, я знал, чего ему такое стоит.

А вот остальных мне поднимать не пришлось. Пока я делал свой полушаг вперёд, заслоняя плечом побелевшего Гнуса, за спиной ватага уже стянулась в единый кулак. Бугай развернулся плечом, перекрывая проход. Клещ сместился ему за спину, в опору. Ворон утёк вбок, за спины гридням, готовя к бою самострел. Руки легли на рукояти оружия.

Гридень, что стоял напротив, прочёл передвижение и готовность к бою не хуже меня.

Он был из битых, сразу видно. Это читалось, по тому, как держался впереди своих, как лениво и оценивающе оглядывал нас, без молодого задора. Такой сдуру не полезет. Он вначале всё просчитает. Вот и выходило, что видит он больше десятка мужиков при оружии, что стоят строем, и ждут приказа бить.

— Оглох? — Он шагнул мне навстречу, придвинувшись так что мы оказались почти лицом к лицу. Привык, видать, что перед боярской дружиной пятятся. — Я спросил: кому служите да чей товар? Отошли. Дали досмотреть.

Я не отошёл и смотрел ему в глаза, не моргая.

— Служим тому, кто платит, — сказал я спокойно. — Купец Касим нанял нас стеречь его добро да его шкуру. Стережём, как уговорено.

— Стережёте. — Он усмехнулся и опустил ладонь на топор. Положил, видимо, для веса. Парни за его спиной тоже тронули железо. — А может, вы те самые, что давеча «Бочку» выпотрошили? Со всем гнездом? — Он качнул головой. — Вот и поглядим, чем ваши тюки пахнут. Кровью или смолой. А ну, посторонись.

И шагнул, чтоб отодвинуть меня плечом.

Я не сдвинулся. Лица наши сошлись вплотную, и я тихо заговорил. Для него одного да для двух ближних:

— Лезь в телеги, десятник. Потроши тюки. Много высмотришь? Смолу да кожи. — Я выждал. — А теперь слушай, пока мы одни это слышим. Ты ищешь тех, кто режет ночью и уходит в темень. А мы стоим под солнцем, посреди торга, у всех на виду. Хочешь шарить — шарь, но если ляжет твоя рука или рука твоих людей на купца либо на его мошну — мы вас тут всех положим.

Злоба плеснула у него в глазах.

— Грозишь? — выдохнул он. — На моей земле? Да у меня тут полста человек по торгу. Свистну — набегут, в грязь втопчут.

— Набегут, — согласился я. — Только пока добегут, ты остыть успеешь. Прямо тут, у меня под ногами.

Я молчал и он молчал, оглядывая моих. Они стояли, готовые начать бой в любое мгновение. Он это видел. Видел и считал, я по глазам читал, как он просчитывает варианты.

— Глянь на них, десятник. — Я подпустил в голос легкий вызов и надавил. — Мы не сторожа, что за резану нанялись да за неё и разбегутся. Мы волчья сыть, и помирать нам привычно. Мы каждый день смерти в лицо улыбаемся. Тронешь нашего — ляжем все и половину твоих с собой возьмём. И тебя вместе с ними. — Я помолчал. — Вот и считай. Сколько твоих тут нынче ляжет — за бочки со смолой? Ты сам-то лечь готов посреди торга — за пустую опаску?

Он молчал.

— А хозяин, — добавил я ещё тише, — за тех мёртвых тебя по головке погладит?

Щека у него дёрнулась. Достало, значит.

Долго он на меня глядел. Лицо держал. Да только в глазах у него я уже видел сомнение. Прикинул он их шансы и эти шансы выходили не в его пользу.

Он медленно снял ладонь с топора.

— Тьфу. — Гридень отступил и сплюнул под ноги. — Бешеные. Под топоры лезть ради заезжего купчины. — Он оглядел нас уже с недобрым уважением. — Бешеные, да зубастые.

Он не уходил. Стоял, мерил меня глазами, и я понял — ждёт. Надо ему было отойти, не уронив себя. Я молчал, не подгонял. Пускай отойдёт, сохранив лицо перед своими.

— Звать-то как тебя? — буркнул он. — Нужно мне знать кто по торгу так борзо ходит. Хозяину передам.

— Ярослав, — сказал я громко, чтоб слышали и его парни, и зеваки. — Ярослав Кормчий.

А второе название легло само, будто всегда там лежало.

— А дружину нашу — Чёрной гридью кличут. Запомни, десятник. И хозяину передай слово в слово: люди мы терпеливые, да всему край есть. Кто за край ступит — того и встретим.

Он скупо кивнул, оставляя зарубку на память и развернулся.

— Уходим, — бросил своим.

И повёл десяток в торговую гущу. Гридни потекли следом, оглядываясь с опаской, словно на зверя, которого сдуру чуть не подняли с лёжки.

Я не двинулся, пока последний шелом не пропал за возами. И ватага не двинулась. Мы проводили их взглядами и только потом я выдохнул.

— Грузи, — сказал тихо. — Без спешки. Будто ничего и не было.

Бочки да кожи снова потащили к воротам.

Волк поравнялся со мной, катя бочонок.

— Чёрная гридь, — проговорил он вполголоса и усмехнулся, довольно. — Складно. С языка сорвалось?

— С языка.

— Доброе имя. Злое. — Он покатил бочку дальше. — Словно под нас задумано.

Я хмыкнул. В этом весь Волк. Ему такое по сердцу. Он всю жизнь хотел не в ватаге ходить, а в дружине.

Ворота Третьякова двора сомкнулись за нами. Брус лёг в пазы, отрезая торг, гридней и весь город с его глазами. И тут с Гнуса слетела личина.

Его повело. Он привалился к тыну спиной, сполз на корточки, схватился за грудь. Чалма съехала набок, лицо стало белое, губы пляшут.

— Я думал — всё, — выдавил, не поднимая глаз. — Думал, кишки нам там выпустят. Играл купчину как мог, чтоб всех не подставить. Уж и обереги творить начал, под полой…

— Не выпустили. — Я присел перед ним, тронул за плечо. — Дыши ровней, купец. Ты доброго замеса оказался, Касим. У самого поджилки пляшут, а за чалму держался да важничал. Иной воин так лицо не удержит.

Гнус слабо хохотнул. Трясучка из него выходила, как хворь.

Я встал, оглядел двор. Мужики свалили последний груз, переглядывались — каждый ещё доживал случившееся на торгу. По лезвию сейчас прошли. Товаром запаслись и нежданно негаданно имя себе получили.

— Все ко мне, — позвал я.

Они обступили меня.

— Прошли мы сейчас по самому краю, — сказал я. — И не оттого, что они нас испугались, — таких не пугнёшь. А оттого, что мы им показали, что связаться с нами выйдет дороже, чем плюнуть да уйти. Запомните — не всякую драку берут топором. Иную берут головой.

Лыко скалился — этому растолковывать не надо. Бугай чесал в затылке.

— А дальше что, Кормчий? — спросил Лыко. — Сидеть да ждать?

— Главное мы уже сделали. Грека прикрыли — к нему и к купцам, что на вече кричали, наших парней приставили. Завида с дружками одних и до ветру не пускают. След наш из них не выбьют. — Я обвёл их взглядом. — А сегодня на торгу мы ещё кое-что очнеь важное сделали. Мы отвели от себя глаза. Понюхал нас боярский пёс да ушёл ни с чем. Купец с дерзкой охраной, с которыми лаяться себе дороже. Стало быть, ищет он теперь не нас.

— Обманули, выходит? — хмыкнул Бугай.

— Пока обманули. — Я не дал им сильно радоваться и расслабляться. — Пока. А как долго они нам верить будут — поглядим. Да и вообще присмотрим за ними. Кто куда сунется, кого эти дружинники хватать станут. По тому и поймём, поверили нам или вид сделали. Именно поэтому шагу лишнего за забор не делаем. Двор крепим, дозоры ставим. На торг без нужды не ходить. Сидим тихо да смотрим, что они дальше делать будут.

— А грамота? К Греку когда? — не унимался Лыко.

— Грамота не убежит. К Греку пойду, как уляжется всё и станет видно, куда ветер дует. Сунуться к нему сейчас по горячему, — самим к старику ниточку протянуть. Обождём. Терпение в нашем деле — оружие не хуже самострела.

Они разошлись: кто на ворота, кто груз таскать, кто в дозор. Двор нашего дома превращался в малую крепость.

Но я все равно чувствовал беспокойство. Слишком легко тот десятник отступил. Битый волк, а сдал назад от одних слов. Может, и впрямь людей пожалел, а может отступил не оттого, что поверил, а оттого, что пошёл доложить кому надо.

*

К полудню мужики заскучали, а скука после такого дела хуже драки.

— Опять каша? — Лыко скривился, заглянув в котёл, где Брага замачивал пшено. — Третий день одно пшено. У меня уже брюхо по-пшённому урчит.

— Не нравится — сам вставай к котлу, — огрызнулся Брага. — Тоже мне, боярин, пшено ему не угодило.

— Я бы встал, да вы тогда передохнете все от моих умений.

— Хватит вам, — сказал я и поднялся, разминая спину. — Надоело пшено — будет вам не пшено. Мясо будет.

Мужики обернулись все сразу. Слово «мясо» в ватаге работает вернее всякого приказа.

— Это где ж ты его возьмёшь? — недоверчиво протянул Бугай.

— На торгу. Касим у нас гость богатый, южный. Стыдно такому кашу хлебать, когда вокруг целый город. — Я кивнул Рыжему. — Со мной пойдём, пособишь. И ты, Карасик.

Карасик подскочил, будто его шилом ткнули. Рыжий молча встал, сунул нож за пояс.

— А чего они, а не я? — насупился Лыко.

— Рыжий молчун, лишнего на торгу не сболтнёт, а Карасик юркий, где надо пролезет, приценится и мне расскажет. — Я накинул простой кафтан.

Мы вышли втроём — двое мужиков да пацан, идут по хозяйству, и весь сказ. Не придерёшься. На торгу после полудня стало тише, гридни поредели, разбрелись по городу, но я держал глаза открытыми, и Рыжий рядом шёл вроде вразвалку, а сам зыркал по сторонам не хуже меня.

— Кормчий, — заговорил Карасик, едва отошли от двора. — А правда, что южные люди змей едят? Бес говорил — там, на юге, змей жарят и едят, как мы карасей.

— Бес тебе наговорит, ты только уши подставляй. — Я усмехнулся. — Кто ест, кто нет. Земля большая.

— А ты ел?

— Случалось. — буркнул я, вспомнив прошлую жизнь. — Невкусно. Жёстко и костлявые они. Хребет один.

Карасик аж задохнулся от уважения. Рыжий покосился, фыркнул, но смолчал.

Мясной ряд встретил гомоном. Свинину я выбирал сам — прошёлся вдоль прилавков, приценивался, нюхал, тыкал пальцем. Мясник, краснорожий, в заскорузлом переднике, сперва глядел косо, а как понял, что я в товаре разбираюсь, зауважал и цену сбавил.

— Гостю южному берёшь? — кивнул он, заворачивая окорок в холстину. — Поговаривают, ходит по торгу гость, серебром сорит.

— Себе берём, — подтвердил я не моргнув. — Южный гость северное мясо не жалует. Мы думаем у него от него брюхо пучит.

Мясник захохотал, довольный. Молва, гляжу, уже пошла — Касим примелькался. Это было нам на руку.

Взяли окорок пожирнее, а потом я свернул к зеленному ряду. Там, как я и думал, было пусто и дорого: весна, прошлогоднее кончается, нового ещё нет. Но капусту квашеную нашёл. Ещё взял связку лука, и чесноку. У другого торговца взял корчагу подкисшего кваса.

— Это зачем тебе кислятина? — не утерпел Карасик. — Пить, что ли?

— Увидишь.

Назад шли гружёные. Карасик пёр кадушку с капустой, обнимая её, как родную. Рыжий нёс мясо и квас, ну а я — лук с чесноком. Всю дорогу пацан канючил, что да зачем, а я отмалчивался. Объяснять — только сюрприз портить. Пусть удивляются.

Во дворе я взялся за дело сам, мужиков отогнал.

Окорок порезал крупно, кусками с кулак, чтоб внутри остались сочными. Сложил в котёл, добавил лука, давленого чеснока, плеснул щедро капустного рассола, долил квасом, чтоб покрыло мясо. Перемешал руками, посолил.

— Пусть постоит, — сказал я. — К вечеру дойдёт.

— И всё? — Бугай заглянул в котёл, сморщил нос. — В кислятине мокнуть? Да зачем добрый окорок переводить? Кисло же будет, тьфу.

— Не будет. Кислота мясо размягчит, а на углях прихватится — вся кислота уйдёт, останется один дух. Ты, Бугай, носом раньше времени не суди. Языком потом рассудишь.

Бугай с сомнением покачал головой, но отстал.

Пока мясо доходило, я велел нажечь углей, чтобы был рровный жар, как я люблю. Прутья наладили из вымоченной лозы, чтобы не сгорела. Мясо насадил сам, вперемешку с луком, и развесил над углями на рогатинах.

И вот тут двор притих.

Запах пошёл такой, что мужики, как псы, потянули носами и сами собрались к огню, без зова. Жир капал на угли, шипел, дым стелился сытный, мясной, с дразнящей кислинкой. Карасик сглатывал так, что слышно было за версту.

— Ох ты, — выдохнул Лыко. — Это что ж за дух такой…

— Терпи, — сказал я, поворачивая прутья. — Сырым есть кинешься — живот сведёт.

Когда мясо взялось золотистой корочкой, а внутри осталось сочным, я раздал прутики и двор замолчал по-настоящему: жевали, сопели, обжигались, перекидывали куски с ладони на ладонь.

Бугай прожевал первым. Поглядел на обглоданную палочку так, будто ему чудо показали.

— Кормчий, — проговорил он с набитым ртом. — Был я дурак. Беру слова назад. Это не еда, а праздник настоящий.

— Я ж говорил — языком рассуди.

— Где ты этому научился? — Лыко обсасывал пальцы.

— Рецепт нехитрый. — Я опустился на чурбак за стол и взял свой кусок. — Главное выдержать хорошо.

Какое-то время ели молча. Вскоре сытость разморила, дневная злость вышла с потом, и у огня завязался ленивый разговор какой и нужен после такого дня.

Гнус отогрелся, отошёл. Отложил кость, поглядел на меня. Без чалмы он был снова просто Гнусом.

— Кормчий, ты не серчай, что спрошу. — Он замялся. — Я ведь чего нынче на торгу боялся… Не топора. Боялся, что меня раскусят. Что Касим мой треснет по швам — и тогда все из-за меня лягут. На мне же личина держится. Уроню её — всех под топор подведу.

— Знаю, — сказал я, и сказал громко, чтоб слышали все. — Потому ты и крепок, Гнус. Кто за себя одного трясётся — тот трус, а кто за всех боится тот о себе в последнюю очередь думает. Ты сегодня ответ держал и удержал. Это дорогого стоит.

Гнус потупился, но видно было — отлегло.

— Только я одного не пойму, — продолжил он, осмелев. — Чего мы тут сидим? Дело сделали, товар почти весь взяли. Вокруг же гнездо осиное, и жужжит всё злее. Может, ну его? Погрузились бы тихо да ушли, пока река открыта. Чего ждём-то?

Вокруг притихли. Не один Гнус об этом думал — просто он один спросил вслух. Все повернулись ко мне.

Вот это и надо было разъяснить раз и навсегда, чтоб больше не свербело.

— Уйти, говоришь. — Я отложил прутик, обтёр руки. — А ты подумал, что мы тогда потеряем?

— Шкуры свои сбережём, вот что, — буркнул Лыко. — Не велика потеря — целыми остаться.

— Шкуры. — Я кивнул. — А я не про шкуры. Зачем мы вообще в этот город лезли? Не за окороком же. Мы шли сюда не один раз товара набрать да сбежать. Мы шли тут зацепиться. Своего человека завести, ход на торг получить, грамоту, по которой нам река открыта. Чтоб не ворами заезжими сюда красться по ночам, а въезжать в ворота хозяевами.

Мужики слушали, не перебивая. Это им было внове — про такое я с ними прежде не разговаривал.

— Грек и купцы — это и есть наш проход в город. Они теперь наши люди тут. Уйдём — бросим их под нож, и завтра в Устье у нас не останется ни единой души. Опять станем чужаками, которых на первой заставе повяжут. — Я обвёл их взглядом. — Уйти сейчас легко, да только вернуться уже не выйдет. Этот город закроется для нас навсегда.

— Так нам он на что, город-то? — не унимался Лыко. — Река прокормит.

— Лес прокормит, — согласился я. — А вырасти не даст. В лесу мы так и помрём ватажкой, что по мелочи купеческие лодки щиплет. А я не за тем сюда шёл. Мне надо, чтоб у нас в городе было своё слово, люди, что нам должны и вес. Чтоб не мы бояр боялись, а с нами считались. Это и есть будущее, мужики. Ради него стоит ещё посидеть тут, в петле, да решить вопрос с тем, кто эту петлю затягивает.

Повисло молчание. Мужики переваривалиуслышанное. Они привыкли думать про сегодняшний день. Брюхо набил и ладно. А я им говорил про годы вперёд, и это в их головы укладывалось со скрипом.

И тут сказал Волк.

Он сидел поодаль, чистил топор тряпицей, и я думал, что он, как всегда, отмолчится, но он поднял голову, и на лице у него появилось выражение, будто он услышал слово на языке, который давно забыл.

— Корни, — проговорил он медленно. — Ты корни пустить хочешь, Кормчий. — Он отложил тряпицу. — А я и забыл, что так-то можно. Отвык уже.

— Чего бормочешь? — покосился на него Лыко.

Волк усмехнулся, но смотрел не на Лыко — на меня.

— Дурень ты, оттого и не разумеешь. — Он повернулся к мужикам и оглядел их. — Кормчий вам про власть толкует. Не про разбой — про власть. Так оно у больших людей и делается. Не мечом город берут, мечом его не удержишь. Его берут через своих людей. Один купец тебе должен, другой тебя боится, третий с тобой в доле — и вот уже полгорода твои, а ты ни единого тына не приступом не брал. — Он качнул головой, будто сам себе удивляясь. — Меня этому сызмальства учили. Я и думать про это забыл, а он, гляди-ка, — Волк кивнул на меня, — он это сам допёр.

Мужики глядели то на него, то на меня. От Волка, от боярского сына, такое слышать весомее. Он им как бы переводил мои слова на понятный язык.

— Значит, не бежим, — подытожил Волк, и в глазах у него зажёгся азарт. — Корни пускаем. Мне это, Кормчий, по нраву. Я в лесу-то не от хорошей жизни сидел. Я свой угол хочу.

— Будет, — сказал я. — Если не сбежим, поджав хвост.

Бес, обгладывая кость, хмыкнул.

— Складно. Выходит, в петлю лезем не сдуру, а с умыслом.

— С умыслом, — кивнул я.

— А если медведь сильнее? — тихо спросил Карасик. Он сидел с краю, обхватив колени, и глаза у него были большие. — Если он нас всё равно передавит?

Я поглядел на пацана. Бледный, тощий, а спросил по делу — взрослее иных взрослых.

— Может, и сильнее, — сказал я честно. Врать пацану не годилось. — Может, и передавит. Только знаешь что? Тот, кто всякий раз считает, кто сильнее, и отступает, — тот всю жизнь под кем-то ходит. Мы вылезли из-под князей и из-под всех, кто хотел нас в землю втоптать. Не для того лезли, чтоб теперь лечь под нового хозяина. — Я обвёл их взглядом. — Поглядим сперва, какой он, этот медведь. А там и решим, кто кого.

Двор молчал, но молчал хорошо. Они меня поняли и поверили.

— Доедайте, — сказал я, поднимаясь. — И за дело. Сытое брюхо к ночи пригодится.

И тут, будто по уговору, с ворот крикнул дозорный.

— Кормчий! Гость. Один пришёл. Тот самый давешний… десятник боярский.

Я поднялся, выдохнул и двинулся к воротам. Играем дальше.

Десятник стоял за приоткрытыми воротами и ждал меня, оглядывая двор и наши настороженные рожи. Не сробел.

— Не пужайтесь, не с войной, — буркнул он и осмотрел меня с головы до ног. — К тебе я, Кормчий. Со словом.

— Говори.

— Слово не моё. Хозяина. — Он помолчал. — Прознал он про тебя. Про нынешнее, на торгу. Про Чёрную гридь твою. — Уголок его рта дёрнулся. — Видеть тебя хочет нынче вечером. Разговор, говорит, есть. Серьёзный.

Двор за спиной у меня замер.

Вот и проснулся медведь.

И зовёт в берлогу — потолковать.

Глава 2

Дом выглядел богато. Крепкий и явно купеческий, из тех, где не гуляют, а решают дела. Нас провели через сени, мимо двух молодцов у дверей, и наверх, в горницу. Там было тепло и чисто. На столе горели свечи в шандале, стоял кувшин и два кубка. По углам, вдоль стен, расположились ещё трое и держали руки у поясов. Явно припугнуть расставленные, чтобы мы видели и сразу понимали к кому пришли.

Я и прикидывал. Пятеро на виду, кто-то ещё, поди, внизу. Многовато для дружеской беседы.

За столом сидел грузный, плечистый мужик, с бритым черепом и седеющей бородой лопатой, он и не подумал встать нам навстречу. Лицо у него было битое: переносица не раз ломана, через бровь тянулся белый рубец. Сразу видно, не торгаш или боярин-белоручка — этот сам ломал людей и занимался этим не первый год.

Вот значит с кем говорить будем. Мужик явно тот, к кому ведут, когда не хотят марать тех, кто выше.

— Садись, — сказал он мне, кивнув на лавку напротив. Голос у него был мощный, как труба. Шмель натуральный, а не мужик. Он перевёл взгляд на Волка. — А этот пусть стоит. Здоровый больно, не люблю, когда такие садятся, — не видать, что у них в руках.

Волк не шелохнулся, только широко оскалился, окинув смеющимся взглядом молодцов по углам. Он так и остался стоять у меня за плечом. Я сел.

— Путятой меня звать. За дружиной тут хожу, за порядком. — Он сказал это просто, без нажима, но так, чтоб я понял: хозяин здесь он. — А ты, стало быть, тот самый Кормчий.

За дружиной хожу. Дружинный голова, значит. Большая рыба, не уличная мелочь.

— Вина? — Путята качнул кувшином.

— Не сегодня.

— Брезгуешь моим вином?

— Голову берегу. — Я откинулся на спинку стула и внимательно на него посмотрел. — Ты ведь не на пир меня звал, воевода.

Он хмыкнул, плеснул себе и не торопясь отпил, разглядывая меня поверх кубка. Я не мешал ему разглядывать. Пусть решает, зачем меня сюда позвал.

— Чёрная гридь, — проговорил он наконец, будто пробуя слово на язык. — Звонко придумано. Сам родил или подсказал кто?

— Сам.

— Гремишь ты на торгу, гость. Десятник мой прибежал ко мне с глазами как плошки: купец, мол, заезжий, а охрана при нём такая, что лучше стороной обойти. — Путята отставил кубок. — Вот я и думаю — что ж за гость такой, коли мои псы его сторонятся? Дай, думаю, сам погляжу.

— Ну, гляди.

— Гляжу. — Он откинулся, и скамья под ним скрипнула, а потом, без всякого перехода, рыкнул: — Зуба вы порешили?

Вот оно. Спросил будто между прочим, чтоб я споткнулся на резком повороте. Старый приём, я и сам так делал не раз.

— Это который Зуб? — спросил я лениво, словно припоминая.

— Тот, что на старых причалах сидел, с братвой своей. Которых третьего дня в «Бочке» нашли остывших.

— А, этот. — Я качнул головой. — Нет. Не мы.

— Не вы, — повторил он без выражения.

— Не мы. — Я спокойно встретил его взгляд.

— А кто ж тогда, не подскажешь, мил человек? Зуб, хоть и мошка, но не всякий его на нож поднимет. Тут сметка нужна. Я на месте был. Красота, аж засмотреться можно. Так вырезать могут только те, кто латинянам или ляхам глотки вскрывал. И, все же, не вы?— Ты рассуди сам, воевода. Мы при купце Касиме. Он нас нанял товар стеречь да бока свои прикрывать, за то нам и серебро платит. А кабацкую пьянь по ночам резать нас кто рядил? Никто. Задаром же мы и пальцем не шевельнём, не та порода. Кровь проливать — это работа, а за работу должны платить.

Путята смотрел на меня долго, и я знал, о чём он думает. Уж больно складно для простого совпадения. А копнёшь — и не подкопаешься.

— Стало быть, люди серьёзные, — сказал он.

— Стало быть.

— А морды у твоих серьёзных людей, — он повёл подбородком в сторону Волка, — будто их с южной галеры сняли да топор сунули в руки.

— Ты, воевода, сам «красавец», хоть картины малюй, — вернул я ему остроту. — Мужчину шрамы красят, слышал может? Чем больше, тем красивее морда.

Уголок рта у Путяты дрогнул. Он отставил кубок, побарабанил толстыми пальцами с расплющенными ногтями по столу.

— Ладно. Не вы так не вы. — Сказал он и мне сразу стало ясно, что не поверил он мне ни на ломаную монету. Просто отложил тему до поры. — Будь по-твоему, гость. Тогда о другом потолкуем. О деле.

— Толкуй.

— Есть у меня в городе заноза. — Он подался вперёд, и лавка опять крякнула. — Завелись тут крикуны, на вече глотки дерут, права качают. Раньше сидели тихо, серебро считали да в землю глядели, а нынче — гляди-ка, осмелели. Голос обрели. И больно уж не вовремя.

Я слушал, не перебивая, но уже понимал к чему ведёт.

— Трое там самых горластых купчишек. — Путята загнул три пальца. — Этих бы убрать по-тихому, ночью, чтоб поутру их на собственных воротах нашли. Город сразу присмиреет, остальные языки в зад втянут. — Он откинулся, глянул на меня в упор. — Работа по тебе, Кормчий. Заплачу щедро, не обижу.

Вот, значит, как. Купцы на вече. Он явно Завида с дружками имеет ввиду.

Интересно выходит. Путята хочет, чтоб я зарезал своих же.

Я не дрогнул лицом. Помолчал, будто прикидываю цену, — а сам думал. Если откажусь в лоб — Путята смекнёт, что мне эти купцы не чужие, что я с ними одной верёвкой связан, потому что, по его разумению, наёмник от лёгких денег не бегает.

Значит, отказаться надо так, чтоб вышло не «не хочу», а «не по чину».

— Нет, — сказал я.

Путята поднял бровь.

— Нет? Я ж ещё цену не назвал.

— И не называй. — Я качнул головой. — Ты меня, воевода, с кем-то спутал. Я тебе кто — тать подзаборный, чтоб по ночам купчишек в их же постелях резать? Это работа для уличных, для голытьбы с ножиком за голенищем. За такую грязь пускай берётся тот, кому имя терять не жалко. — Я выдержал паузу. — А мы крепость на щит возьмём. Обоз через дикое поле проведём. Гостя дорогого сквозь любую напасть протащим. За это нам и платят, и платят хорошо. А душить спящих торгашей — это мокрая работёнка для тех, кто ничего другого не умеет.

В горнице стало тихо. Молодцы по углам переглянулись. Я только что в доме Путяты, при его людях, обозвал его заказ работой для шпаны — и сказал это, глядя в глаза.

Путята смотрел на меня, а потом, неожиданно, крякнул. То ли рассмеялся, то ли рыкнул.

— Гордый, — сказал он. — Гордость — она хороша, пока по карману.

— Гордость дешевле дурной славы, — отозвался я. — Прирежу твоих купцов — кто меня после наймёт? Слух пойдёт, что Чёрная гридь за грош своих заказчиков душит. А с таким слухом мне одна дорога — в петлю.

Это его проняло. Он мужик битый и понимал, что верно говорю.

Только мне сейчас важнее было другое. Отбиться от заказа — это полдела. Мне надо понять, что за этим заказом стоит. И я закинул ленивый камешек мысли, будто меж делом. Так, размышление вслух.

— Чудно только мне, воевода. — Я повертел в пальцах пустой кубок. — Трое купчишек на что они тебе сдались-то? Купец — он трус. Поорёт на вече да и сядет, как прикрикнешь. Сила-то у тебя — вон, по углам стоит да внизу ждёт. Своих бы и послал. Тихо, по-семейному разобрались бы и всё. Вместо этого ты чужаков зовёшь, заезжих. — Я поднял на него глаза. — Будто своими руками в это дело лезть неохота. Или нельзя.

Путята сразу не ответил и вот эта короткая заминка, в один удар сердца, сказала мне больше всяких слов. Потом у него дёрнулся желвак на битой скуле. Глянул он на меня как на собаку, что вдруг понюхала не там, где велено.

— А ты не по делу любопытен, — проговорил он медленно.

— Я осторожен, — поправил я. — Прежде чем в драку лезть, гляжу, кто за углом стоит. Привычка. С ней дольше живут. Те трое купцов воду мутят или вообще?

Путята задумался на секунду и это его и выдало. Значит дело не в Грека дружках. Дело гораздо серьезнее, чем эти трое, что не вовремя вылезли.

— В них троих, — ответил воевода, но я-то уже догадался, что это не так.Я помолчал, поставил кубок, а потом накинул ему мыслишку, будто и не думал вовсе, а так, обронил её по пути:

— За купчишками-то кто-то стоит. Так ведь, воевода?

Я не знал точно. Сказал наугад — как палку в тёмную воду сунул, чтобы проверить, есть ли дно. Купец сам не осмелеет, кишка тонка. Раз осмелели, значит кто-то их всех подталкивает. Так получается.

Путята слегка дрогнул, да пальцы на столешнице застыли. Другой бы и не заметил, но я заметил, потому что этого ждал.

Попал. Во что — пёс его знает. Но дно там было, и моя палка в него ткнулась.

И вот тут важно было не лезть дальше. Не спрашивать «кто», не давить, не выдавать, что я сам ничего толком не знаю, а бью вслепую. Я придержал язык. Раз нащупал нитку, то разматывать её не здесь надо. Не перед Путятой.

— Ладно. — Я отвёл глаза первым, будто мне и неинтересно вовсе. — Не моё дело, чьи они там и кто за ними. Я к чему веду, воевода. Заноза твоя с купцами — заковыристая. Резать их нельзя, сам, поди, знаешь, иначе б давно порезал, не меня бы звал. А как иначе — это думать надо. — Я помолчал. — Сдаётся мне, я бы вам с этой бедой подсобить мог. Головой пособить, а не ножом.

— Так подсоби, — буркнул Путята. — Чего тянешь.

— А вот тут не обессудь. — Я качнул головой. — Тебе я говорить не стану. Не потому что глуп ты, — ты не глуп. А потому что не твоё это дело решать. Ты — рука. Тебе велят — ты бьёшь. Дело тут такое, что его не рукой решают, а той головой, что повыше тебя сидит. — Я выдержал паузу. — Сведи меня с теми, кто Устье вправду держит. Им и выложу.

Молодцы по углам напряглись. Гость хозяину в лицо сказал, что он не голова, а рука. Оскорбительно, Но Путята не вспыхнул. Сидел, смотрел на меня, и я понял, что он не обиделся. Зацепило его другое совсем. То, что я наугад брякнул про «кого-то за купцами», — оно у него внутри отозвалось, я по лицу прочитал. Он-то знал, во что я ткнул, а я не знал. И в этом была вся хитрость: пусть думает, что я знаю больше, чем сказал. Пусть гадает.

Он поднялся, опираясь на стол, и навис надо мной всей своей тушей.

— Дерзкий ты, Кормчий. Пришёл в мой дом, заказ мой обозвал, меня рукой назвал, а теперь к хозяевам просишься. — Он покачал бритой башкой. — Иной бы за такое уже рыб кормил.

— А я не иной.

— Вижу. — Он хмыкнул, и в маленьких глазах мелькнул живой интерес. — Ладно. Может, и сведу. Передам слово, кому надо. Захотят говорить — позовут.

— Добро.

— Только вот что. — Он наклонился, голос упал и потяжелел. — Покуда тебя не позвали — ты у меня на глазу со всей своей Чёрной гридью. Куда пойдёшь, с кем шепнёшься, чем дышишь — узнаю. И людей приставлю не таких, чтоб ты их враз приметил. — Он выпрямился. — Гуляй покуда, наёмничек, а я погляжу, что ты за птица. Больно складно для охранника мыслишь.

— Гляди, воевода. — Я встал. — Чистому глазу чужой пригляд не страшен.

— Вот и поглядим, какой ты чистый.

Я кивнул и пошёл к двери. Волк двинулся следом. Спиной я чуял тяжёлый Путятин взгляд — он провожал меня до порога, и в нём уже не было прежнего пренебрежения. Будто пригляделся хозяин к собаке, которую держал за дворнягу, и засомневался — а не волк ли.

Что ж. Пускай сомневается.

Одно я понял точно: за купеческой смутой кто-то стоит. Не пустой это крик, не сами они осмелели. А кто, зачем, насколько велик — про то я ещё ничего не знал. И знать пока было неоткуда.

Ночь стояла глухая. Город спал, редкие окна желтели сквозь ставни, под ногами чавкала весенняя грязь. Мы шли с Волком молча, плечо к плечу. Я знал, что он молчит неспроста — собирается с мыслями. Он всегда так помнёт своё, а после выложит.

Выложил шагов через сто.

— Ты ведь не знал, — сказал он, глядя перед собой. — Кто там за купцами стоит. Ты это с потолка взял.

— Кто стоит — не знал и сейчас не знаю, — ответил я. — А что кто-то стоит — это я не с потолка. Мне Путята сам показал. Два раза он дрогнул. Первый — когда я спросил, в трёх купцах ли дело. Второй — когда сказал, что за ними кто-то есть. Будь это пустые крикуны, он бы и ухом не повёл. А он дрогнул. Значит, дело не в тех троих.

— А какая сила — не ведаешь.

— Не ведаю, — признал я. — Вот это и грызёт.

Волк сплюнул в грязь.

— Тогда давай вместе помозгуем. Покуда идём.

И мы стали думать вслух, на двоих.

— Я так скажу. — Волк заговорил, и в голосе у него прорезалось напряжение. — Старые роды, что город держат, меж собой не дружат. Грызутся за вече, за пошлины, за то, чей человек в посадники сядет. Это вечная свара. Что, если один род поднял купцов на другой? Серебра подсыпал, силу за их спинами укрыл. Тогда тот, кто за купцами, — просто другие бояре. Свои же, городские.

— Может, и так. — Я покрутил это в голове. — Да только одно мне покою не даёт. Зачем боярам вообще купцов кошмарить? Зуба на них спускать, в страхе держать? Купцы им платят. Исправно платят, годами. Дойную корову не режут, Волк. Её доят. А они корову Зубом по бокам охаживали. С чего бы?

Волк нахмурился, и не нашёл что ответить.

— Вот и я не пойму, — сказал я. — Будь дело в серебре — берегли бы купцов, а не гнобили. А они гнобили. Значит, не в серебре дело. В чём-то другом.

Мы прошли несколько шагов молча.

— И ещё одно, — продолжил я. — Путята про троих толковал. Трое, мол, горластых, их убрать — и город присмиреет. Да только сам-то он дрогнул, когда я спросил, в троих ли дело. Дрогнул — значит, не в троих. Будь корень в трёх крикунах, чего бы ему дёргаться? Прихлопнул троих, и вся недолга. А он дёргается. Значит, не трое их, а много.

— Как это — много? — не понял Волк.

— А так, что трое — это те, кто громче орал. Высунулись, на них и указали. А за ними — кто знает, сколько ещё. Может, осмелело всё купечество разом. Целое сословие голову подняло, а эти трое просто хвост, который решили подчистить для острастки. Может, они и не виноваты ни в чём, просто шумели не вовремя.

Волк присвистнул.

— Выходит, — проговорил он медленно, — мы со своим Греком да его дружками…

— Выходит, мы влезли не в свару троих купцов с боярином. — Я договорил за него. — Мы влезли во что-то большое. Купцы полезли вверх, но они трусы, ты знаешь. Сами трусы такого не затевают. Раз полезли разом — кто-то их разом и качает. Кто-то большой, кому это движение зачем-то нужно. А мы, дурни, пришли деда Грека выручить да старую обиду Зубу припомнить — и угодили в самую серёдку.

— И что это за движение? — спросил Волк. — Кто качает?

— Не знаю. — Я качнул головой. — И сколько их, осмелевших, не знаю. И кто заводила — не знаю. Опереться не на что, Волк. Я привык дно чуять под лодкой на полверсты вперёд, а тут — ничего. Вопросы одни.

Какое-то время мы шли молча. Мысли мои ходили по кругу и всякий раз возвращались к одному: мы зацепили хвост, а корень где-то глубоко, и я даже не вижу, насколько он велик.

— Скверно одно, — сказал я наконец. — Влезли мы по самые уши, а во что — не знаем. Думали — кабацкого пса режем, за обиду. А вышло — кому-то большому планы спутали. И этот большой нас уже приметил. Иначе Путята не звал бы меня в гости.

— Боишься? — покосился Волк.

— Опасаюсь, — сказал я. — Это другое. Кто боится — бежит. Кто опасается — глядит в оба да держит нож под рукой.

— И что делаем?

— Ждём. — Я поддёрнул ворот, с реки тянуло сыростью. — Ждём, пока Путята сведёт меня с хозяевами. Сяду с ними, потолкую, погляжу, кто как себя поведёт, — глядишь, и нащупаю край. А до того мы тихие. Помни, Путята обещал хвост приставить.

Волк проследил мой взгляд в темноту и усмехнулся.

— Хвост — дело поправимое, — сказал он. — Хвост и укоротить можно.

— Можно. Только не сейчас.

Мы свернули в проулок к Третьякову двору. Город спал вокруг, ничего не зная, а я нёс в себе ворох вопросов без единого ответа и впервые за долгое время не знал, с какого боку их ухватить.

Ничего. Доберусь. Я всегда добирался.

Глава 3

Утро на Третьяковом дворе выдалось серым и сырым. С реки натянуло тумана, он висел над тыном клочьями, и не спешил расходиться. Мужики уже поднялись — кто колол дрова, кто просто грелся у костра, кутаясь в кафтан. Жизнь шла, тихая и скучная. Ровно такая, какой ей и положено быть у честных мыловаров.

Я сидел на чурбаке у стены, грел руки о кружку с горячим взваром и думал о Путяте, о боярах, что прячутся за его широкой спиной. Чем больше думал, тем спокойнее становилось на душе, потому что дело знакомое. Эта их возня, заказы чужими руками, страх замараться, грызня за то, кто кого подомнёт, — всё это я уже видел. Разумеется, не здесь, а в кабинетах пароходства, в другой жизни. Там тоже сидели свои бояре — в галстуках, при должностях, — и так же гнули друг друга и топили чужими руками. Улыбались в лицо и точили нож за спиной. Я там выжил. Не утоп в той грызне и судно своё провёл, и людей сберёг.

Люди везде одинаковы. Меняются только кафтаны и слова, а нутро человечье что тогда, что сейчас — неизменно. Я эту музыку знаю наизусть и поэтому боярские хитрости меня не пугают. Пугает незнакомое, а тут всё знакомо до зевоты.

От раздумий меня оторвал Карасик.

Пацан подошёл бочком, потоптался, явно с чем-то, да не решался начать. Я отхлебнул взвару, глянул на него.

— Чего топчешься? Говори.

— Кормчий… — Он понизил голос, оглянулся. — За нами глядят. Хвосты у нас. Со вчерашнего дня.

Я не удивился — Путята обещал, Путята приставил. Удивился другому.

— Откуда знаешь?

— Дык пацаны сказали. — Карасик пожал плечами, будто это само собой разумеется. — Двое тут крутятся, у проулка да у колодца. Один с утра уже сменился, другой пришёл. На двор зыркают.

Я отставил кружку.

— Какие пацаны?

— Ну… местные. — Карасик замялся, потупился. — Тутошние. Я с ними это… знаюсь маленько.

— Знаешься, — повторил я. — А ну пойдём. Познакомишь.

Карасик переступил с ноги на ногу, глянул исподлобья — и видно было, что мнётся он не зря, что-то его держит.

— Кормчий, ты это… не серчай. Я еды бы им взял. Хлеба там, и чего от завтрака осталось. — Он заторопился, будто оправдываясь. — Они ж голодные совсем. Я им иногда выношу, что не доедим. Самую малость, не объедаю никого, чесслово…

Вот, значит, как. Пацан тайком кормит чужих оборванцев с нашего стола и боится, что я заругаю за переведённый харч.

— Бери, — сказал я. — Хлеб бери, лука возьми. Сала кус прихвати. Идём.

Карасик вскинул на меня глаза — явно не ждал, что разрешу. Метнулся к котлу, сгрёб хлеба, шмат сала, замотал в тряпицу и повёл меня за дом, в дальний угол двора, где в заборе была щель.

Там он сунулся в щель, свистнул негромко с переливом.

Сперва было тихо. Потом за тыном, в кустах бузины, что-то шевельнулось и на свет, опасливо вышли двое мальчишек лет восьми-девяти, может, десяти. Не разберёшь, потому что заморыши, мелкие не по годам. Грязные, в обносках, что висели на них как на палках. Босые по холоду. Один белобрысый, со стёсанной коркой на коленке, другой чёрноволосый, вихрастый, с цыпками на руках. Они затравленно глядели на меня, готовые юркнуть назад в кусты при первом резком движении. Как звери, что к жилью выходят от голода, а сами всякого шороха боятся.

Я не двинулся. Стоял, давая им меня разглядеть.

Карасик тиснул им узелок.

— Нате. Хлеб тут, сало. Не боись, это Кормчий, он свой, он добрый.

Пацаны жадно и быстро схватили еду, как хватают то, что могут отнять. Белобрысый тут же впился в горбушку, чёрноволосый прижал свой кусок к груди, не ел, глядел на меня.

Я махнул рукой назад, где у костра маячил Бес.

— Бес! Тащи ещё. Хлеба, каши, всё что есть. Да побольше.

Бес глянул, понял без слов, толкнул Рыжего. Скоро они притащили миску каши, ещё хлеба, пару луковиц и пару шматов вчерашнего мяса. Поставили поодаль, чтоб не пугать. Пацаны косились, но уже не так дико. Еда теплила доверие быстрее всяких слов.

Я присел на корточки.

— Сами живёте? — спросил негромко. — Без старших?

Белобрысый, прожевав, мотнул головой.

— Сами. Батьки нету. Мамку зимой схоронили.

— Сколько вас?

Пацаны переглянулись. Чёрноволосый посчитал на пальцах.

— Много. С десяток. Кто где. По торгу, по пристаням. — Он шмыгнул носом. — Тут вот мы двое, рядом ночуем. Остальные дальше.

— А Карасику чего помогать стали? Про хвосты-то наши чего рассказали?

— Дык Карасик добрый. — Белобрысый шмыгнул, покосился на Карасика с явной приязнью. — Кормит. А мы что, мы глазастые. Видим, кто куда. Эти двое чужие к вам прилипли — мы и приметили. Думали, лихие. Карасику и шепнули.

Я смотрел на этих голодных, грязных, никому не нужных детей и видел то, чего ни за какое серебро не купишь в чужом городе. Десятки глаз, что шныряют по всем углам, пристаням и проулкам, которых никто не замечает. Кто на нищего мальчишку посмотрит дважды? Никто. А он всё видит и всё слышит.

Капитан собирает экипаж из того, что есть. Иной раз — из портовой швали, из отребья, которое больше никуда не берут. А выходит из них команда не хуже прочих, если накормить, обогреть да делом занять.

— Слушайте сюда, — сказал я. — Дело вам будет. Не тяжкое. Приходите сюда трижды на дню — утром, в полдень, по вечеру. Будем вас кормить досыта и с собой давать — для остальных, кто по городу. Чтоб никто из ваших голодным не сидел. А то и вместе с ними приходите сюда. Всех накормим горячим.

Пацаны замерли. Белобрысый перестал жевать, уставился на меня, потому что явно не верил.

— Задаром? — выдохнул чёрноволосый.

— Не задаром. — Я качнул головой. — За глаза ваши. Вы по городу ходите, всё видите. Вот и смотрите дальше — кто куда, кто за кем, кто чужой, кто к нашему двору приглядывается. А что увидите — рассказывайте вот им. — Я кивнул на Беса с Рыжим. — Бесу да Рыжему. Они вас слушать будут, всякий раз. Поняли?

Пацаны быстро закивали. За горячую кашу трижды в день эти двое мне бы полгорода обошли и обнюхали.

— И вот ещё что. — Я поднялся. — Своих зовите. Всех, кто голодный. Места хватит, каши хватит. Только болтать про нас на стороне — ни-ни. Кто язык распустит — кормить перестанем. Ясно?

— Ясно, дядька Кормчий, — выпалил белобрысый. И, осмелев, добавил: — А ты и впрямь добрый. Карасик не врал.

Я усмехнулся и повернулся к Бесу и Рыжему.

— На рынок сходите и еды купите побольше.

Они кивнули и заулыбались.

*

Зов пришёл после полудня.

Я как раз сидел над расходными записями и прикидывал, сколько ещё серебра осталось от Касимовой казны и на что его хватит, когда от ворот крикнул дозорный:

— Кормчий! Гость к воротам из вчерашних, путятинский.

Я отложил записи. Вышел во двор.

У приоткрытых ворот стоял не вчерашний десятник, а другой — молодой, ладный, в добром кафтане, с лицом гладким и наглым, из тех, кто при больших людях кормится и оттого нос не по чину задирает. Он свысока оглядел двор, мужиков, меня и процедил сквозь зубы.

— Ты, что ли, Кормчий?

— Я.

— Велено передать. — Он держался так, будто делал мне великую милость. — Нынче вечером тебя ждут. Люди важные, не чета тебе. Придёшь, как стемнеет. Я провожу.

— Куда?

— Куда надо, туда и провожу. — Он усмехнулся. — Не боись, не на тот свет. Пока что.

Волк, что стоял неподалёку, положил руку на нож и посмотрел на молодца так, что тот даже немного стушевался. Впрочем, ненадолго.

— Со своими пойду, — припечатал я.

— Одного бери. Не больше. — Молодец смерил Волка глазами. — Хоть вон того, страшного. Остальные пусть дома сидят, не нужны вы там толпой.

— Добро. Как стемнеет — буду готов.

— Уж постарайся. — Он развернулся, бросил через плечо: — Важных людей ждать заставлять — последнее дело. Для здоровья вредное.

И ушёл, не прощаясь.

Волк проводил его тяжёлым взглядом.

— Дай срок, Кормчий, — проговорил он негромко. — Я этому гладкому однажды улыбку-то поправлю.

— Поправишь. — Я смотрел вслед молодцу. — Только не сегодня. Сегодня он нам нужен живой да говорливый.

Я вернулся к мыслям. Значит, Путята слово передал, и хозяева решили глянуть на дерзкого наёмника, что просился к ним в гости. Я и добивался возможности сесть с теми, кто вправду держит город, и через них нащупать край той загадки, в которую мы влипли.

Но хорошо — не значит безопасно. Меня звали к людям, что одним словом отправляют на дно реки, и рука у них не дрогнет. Войти-то войду, а вот выйду ли — это уж как разговор сложится.

— Волк, — позвал я. — Со мной пойдём, как вчера. Если что — ты моя последняя надежда.

— Как всегда. — Волк оскалился. — А если резать начнут?

— Тогда режь и ты. Дорого продадимся. — Я усмехнулся. — Но до того не дойдёт. Им со мной говорить будет интереснее, чем резать.

До вечера было время. Я собрал ближних и наказал, как быть, пока нас нет.

— Двор держать. Никого чужого не впускать, самим не высовываться. Пацаны прибегут с вестями — Бес, ты слушай и запоминай, мне доложишь. Гнус — ты за Касима, если кто чужой сунется, держи личину. — Я обвёл их взглядом. — Если к утру не вернусь ни я, ни Волк — значит, дело плохо. Тогда не геройствуйте, не бегите нас искать. Грузите струг, всем что успели взять, и уходите. Хлынову вы нужнее живыми, чем мёртвыми.

— Типун тебе, Кормчий, — буркнул Лыко. — Вернёшься.

— Вернусь. — Я хлопнул его по плечу. — Я живучий. Но порядок есть порядок: на всякий случай уговор такой.

Они разошлись хмурые. Не любили они таких разговоров. Да я и сам не любил — только без них нельзя. Командир, что не оставил приказа на свою смерть, — дурной командир.

Стемнело рано — туман так и не разошёлся за день, навис над городом, и сумерки пали в него, как камень в молоко. К воротам я вышел, когда совсем смеркалось. Гладкий молодец уже ждал, нетерпеливо переминался.

— Наконец-то. Идём. И этот твой — пусть идёт, да помалкивает. Там, куда идём, языкастых не любят.

Мы шагнули за ворота, в туман. Волк двинулся за мной, молчаливой тенью, а я шёл и складывал в голове предстоящий разговор — кто там будет ждать, о чём спросят, что я скажу и чего не скажу.

И, странное дело, страха не было. Только азарт.

*

Вели нас долго и путано — нарочно, чтоб мы сбились и не запомнили дорогу. Переулками, задворками, через какой-то двор, через тёмные сени. Я и в тумане на реке держал курс отлично, а уж по городу-то меня не закружишь. Но виду не подал — пусть думают, что закружили.

Привели в палаты. Каменный низ, дубовый верх, горница просторная, тёплая, с дорогими шкурами по лавкам и серебряной утварью на поставце. Свечей много, что горели ярко. Богато жили хозяева, не таясь.

За длинным столом сидели четверо стариков. Крепкие, мощные старики, из тех, что с годами не усыхают, а словно каменеют. Седые бороды, дорогие шубы, перстни на толстых пальцах. Сидели кучно, плечом к плечу, и от них шла та спокойная, ленивая сила, какая бывает у людей, что держат в горсти многое и давно к этому привыкли.

Я скользнул по ним глазами. Один, в середине, погрузнее прочих, глядел сонно, будто дремал, но я-то знал, что такие сонные глаза самые цепкие. Другой, сухой, остроносый, постукивал перстнем по столу. Третий, румяный, с хитрым прищуром, смотрел на нас с весельем, как на потеху. Четвёртый, у края, молчал и не смотрел вовсе, отвернувшись к свече. Этот мне сразу не понравился: кто на встрече держится в стороне, тот либо самый малый, либо самый опасный.

У стены, чуть поодаль, стоял Путята. Свёл, представил — и отошёл, сложив руки на груди. Как Волк за моим плечом. Мы с ним переглянулись без приязни, но и без вражды.

Меня не пригласили сесть. Так и оставили стоять посреди горницы, под четырьмя тяжёлыми взглядами. Старый приём — пусть проситель потопчется, почувствует, кто тут самый важный.

Я не топтался. Встал ровно, спокойно, руки опустил. Волк замер за плечом. Молчал и я — заговорит пусть тот, кому я нужен. А я им зачем-то нужен, иначе не звали бы.

Молчание тянулось. Я его не прерывал.

Первым не выдержал остроносый — постучал перстнем, хмыкнул.

— Так вот он какой. Гроза старых причалов. — Голос его был сухой и скрипучий. Он оглядел меня с головы до ног, и губы его покривились. — Тощой. Молодой. Соплив ещё. Я-то думал, нам зверя ведут, а привели… мальца.

Вот оно. Я ждал этого — всякий такое думает, когда меня впервые видит. Тощий мальчишка, а за ним матёрый Волк. Не сходится такое в их головах.

— Слышь, Путята, — остроносый повернулся к воеводе, будто меня и в горнице нет. — Ты кого привёл? Это вот эта вобла нам и «Бочку» вырезала, и боярина свалила? Да его соплёй перешибить можно.

Путята промолчал, только желвак прошёл по скуле.

А я улыбнулся одним углом рта.

— Можно, — сказал я спокойно. — Соплёй перешибить — можно. Подойди, боярин, перешиби. Погляжу, как у тебя выйдет.

Остроносый осёкся. В горнице стало тихо. Румяный фыркнул в бороду, сонный приоткрыл веки.

— Дерзишь, — процедил остроносый.

— Не дерзю. — Я качнул головой. — Отвечаю. Ты меня воблой назвал — я тебе ответил. Хочешь дальше меряться, кто кого перешибёт, — давай. Только звал ты меня, боярин, не воблу взвешивать, а по делу. Так, может, о деле и потолкуем? А меня щупать — пустое. Я не девка на торгу, чтоб меня за бока мять.

Тут румяный от души засмеялся.

— А он за словом в карман не лезет, — сказал он, отсмеявшись. — Гляди-ка. Воблу взвешивать… — Он утёр глаз. — Ладно, малый. Не серчай на Гордяту, он у нас колючий, такая порода. — Румяный поглядел на меня уже с интересом. — Садись, что ли. В ногах правды нет.

Мне пододвинули скамью. Я неторопливо сел, будто так и надо. Волк остался стоять.

Сонный, в середине, наконец подал голос. От него все приумолкли — видать, он тут был главный, хоть и сидел сонной глыбой.

— Тощой ты и впрямь, — проговорил он, разглядывая меня из-под век. — Да только Путята зря болтать не станет. А Путята сказал: с этим мальцом говорить стоит. Голова, говорит, у него не по годам. — Он помолчал. — Вот и поглядим на голову. Тело-то нам твоё без надобности.

— Голова при мне, — сказал я. — Спрашивай.

— Спрашивать буду, — сказал сонный. — А ты отвечай и не юли, малый, юлу я за версту чую.

— Не буду юлить, — сказал я. — Если и ты со мной начистоту.

Румяный приподнял бровь, остроносый Гордята фыркнул — дерзко, мол. Но сонный не сердился. Только головой качнул.

— Поглядим, кто с кем начистоту. — Он сложил руки на животе. — Путята сказывал, ты к нам сам просился. Дескать, есть у тебя слово, как нашу проблему решить. Так?

— Так.

— И что ж ты в наших бедах смыслишь, заезжий малый? Ты тут без году неделя, а мы этот город три поколения держим.

— В ваших бедах смыслю мало, — сказал я честно и увидел, как они переглянулись — не ждали, что признаюсь. — Города вашего не знаю, раскладов ваших не знаю, кто с кем и против кого — тоже. Тут вы меня умнее, спору нет. — Я выдержал паузу. — Зато я знаю как мыслит тот, кто город изнутри ломает, потому что сам так делаю, когда надо. И вот это знание у вас, бояре, и есть слабое место.

Тихо стало в горнице. Сонный приоткрыл веки чуть шире.

— Какой такой враг? — спросил остроносый резко. — Ты о чём это, вобла?

— О купцах ваших, — сказал я. — Что на вече глотки дерут.

— Купцы — не враг, — отрезал Гордята. — Купцы — мошкара. Прихлопнем, как надумаем.

— Прихлопнете, — согласился я. — Только не в купцах дело. Сами-то вы это знаете, оттого и не хлопаете до сих пор. Будь дело в крикунах — давно бы их на воротах вздёрнули, своими руками. А вы не вздёрнули. Зовёте чужака. — Я обвёл их взглядом. — Значит, боитесь и не купцов, а того, кто за ними.

Румяный перестал улыбаться. Гордята застыл с открытым ртом. И только сонный глядел на меня всё так же спокойно — но что-то в его взгляде переменилось, отвердело.

— Гляди-ка, — проговорил он негромко. — А Путята не соврал.

— Я ещё ничего не сказал, — заметил я. — Я только повторил то, что вы сами знаете. Теперь хочу услышать то, чего не знаю я. Без этого мне вам не помочь. — Я поглядел на сонного в упор. — Карты на стол, бояре, или я встаю и ухожу, и сидите дальше со своей бедой сами.

Гордята вскинулся, но сонный поднял ладонь, и остроносый смолк.

Сонный долго думал, а я не торопил. Потом он кивнул — будто что-то решил про себя.

— Ладно. Слушай. — Он подался вперёд, и сонная одурь сошла с лица, открыв холодный, цепкий ум. — Город наш мы держим крепко. Спокон веку. Купечество при нас жило тихо. Торгуй, богатей, дань плати, а во власть не суйся, власть — наша. И так было, покуда пол года назад не пошло.

— Что пошло?

— Брожение. — Сонный поморщился, будто слово было кислое. — Сперва по мелочи. То один купчишка на вече вякнет не по чину, то другой. Раньше за такое мы их быстро укорачивали. — Он покосился, и я понял: укорачивали Зубом. — А теперь укорачиваться перестало. Чем больше давишь — тем злее лезут. И не один, не два. Все разом. Будто кто их подзуживает по всему городу.

— Подзуживает, — повторил я. — Кто?

— А вот это, малый, мы и сами хотели бы знать. — Румяный наконец заговорил, и весёлости в нём не осталось. — Думаешь, мы дураки? Думаешь, не искали? Искали. Да только не нашли концов. Купцы недовольны — а отчего вдруг так дружно осмелели, поди разбери. Серебра им со стороны никто не носит, мы проверяли. Чужих в городе, что воду мутят, не видать. А брожение будто само собой растёт.

— Само собой ничего не растёт, — сказал я.

— Вот и я о том. — Сонный кивнул. — Кто-то умный и осторожный за этим стоит. Рук не марает и следов не оставляет. Сидит в тени и дёргает за ниточки. А кто — мы не ведаем. — Он помолчал, и голос его стал тяжелее. — И вот что страшнее всего, малый. Этому кому-то нужны не деньги. Деньги мы бы поняли. Ему нужен город.

В горнице повисла тишина. Вот оно — то, чего я искал. Они знали больше меня про город, но в главном были в тумане, как и я. Кто-то большой, умный, невидимый раскачивает Устье изнутри и метит забрать его целиком. Тень чья-то.

И эта тень мне кое-что напомнила еще из прошлой жизни.

— Теперь скажи ты, — произнёс сонный, глядя на меня. — Ты сказал, что знаешь, как мыслит такой враг. Так скажи: что бы ты делал на его месте? Куда бы метил?

Я подумал и ответил.

— На его месте я бы город не штурмовал. Зачем? Стены крепкие, дружина при вас, в лоб не возьмёшь. — Я говорил, раскладывая им старую как мир схему моего мира. — Я бы сделал так, чтоб город сам себя сожрал. Стравил бы низ с верхом. Купцов — с боярами. Раздул бы старую обиду. Сказал, что вы богатеете, а купцов жмете. Доколе терпеть. Дал бы им ваших же вожаков, городских, кому вы давно поперёк горла. И ждал бы пока вече не треснет и пока вы сами друг другу глотки не начнёте рвать. А как треснет — тут-то город и мой будет. И войду я в город защитником обиженных. По приглашению войду и сяду править.

Я замолчал. Молчали и они.

— По закону, — повторил сонный. — Чтоб вече само его призвало.

— Само, — кивнул я. — Силой вольный город не возьмёшь. Будет бунт, осада, кровь, чужие на помощь сбегутся. А по приглашению — никто и не пикнет. Только соломку подстелить надо, чтобы свои люди везде были.

Гордята выругался сквозь зубы. Румяный потёр лицо ладонью, а сонный сидел неподвижно, и я видел, что попал. Назвал то, что они и сами смутно чуяли, да боялись выговорить.

— Складно рисуешь, малый, — проговорил он наконец. — Уж больно складно. Будто сам так делал.

— Делал, — честно соврал я. — Не с городом. С людьми поменьше.

Сонный долго смотрел на меня. Потом откинулся, и веки снова полуприкрыли цепкие глаза.

— Голова у тебя и впрямь не по годам, — сказал он. — Складно говоришь и страшно говоришь. И, чую, верно говоришь. — Он помолчал. — Ну так что ты нам предложишь, голова? Раз всё так разумеешь.

Вот и дошли до истины. Теперь — торг.

— Предложу простое, — сказал я. — Я найду того, кто за купцами стоит и обрублю ему руки в вашем городе. Чтоб оборвались ниточки, за которые он дёргает, а вече осталось ваше.

— Найдёшь, — хмыкнул Гордята. — Мы три поколения тут, и то не нашли, а ты, заезжий, найдёшь.

— Найду. Потому и не нашли вы, что искали неправильно. Вы искали чужака — а чужака там нет. — Я качнул головой. — А я искать буду того, кто слишком громко зовёт. Вашего же, городского, кто вдруг осмелел не по чину. Кто-то ведь этих купцов в кулак сбивает, на вече толкает. Вот их и возьму, а взяв спрошу. Мои воины умеют спросить так, что отвечают всё.

Сонный смотрел на меня из-под век, не перебивал.

— Возьму одного — он выведет на другого. Тот — на третьего. И так, ниточка за ниточкой, дойду до того, кто над ними. — Я обвёл их взглядом. — Не сразу. Дело долгое, грязное. Но дойду. Это мы умеем.

В горнице стояла тишина. Они слушали уже всерьёз.

— А купцов наших, крикунов, — подал голос румяный, — резать, стало быть, не будешь?

— Не буду и вам не дам. — Я поглядел на него. — Зарежете крикунов — сыграете врагу на руку. Поутру город увидит купцов на воротах, и пойдёт крик: бояре народ режут. Вот этого кукловод и ждёт. Дайте ему мучеников — и он войдёт их отмщать. Крикунов трогать нельзя. Их надо оставить — да приглядеть, куда бегают и с кем шепчутся. Живой крикун выведет на хозяина. Мёртвый только воды замутит.

Сонный медленно кивнул. По лицу я видел, что план до него доходит и нравится.

— Складно, — проговорил он. — Ох, складно, малый. — Он помолчал, прищурился. — А корысть твоя в чём? Задаром ты на нас спину гнуть не станешь. Не та порода, сам же сказал. Чего просишь?

Вот и дошли до главного. Я не стал ломаться.

— Прошу немного и для вас недорого. — Я подался вперёд. — Перво-наперво — бумагу. Охранную грамоту, чтоб торговали мы в Устье вольно и чтоб ни один мытарь, ни один пёс на вашей заставе нас не трогал. Чтоб ходили мы по городу честными гостями, под вашей рукой.

— Грамоту, — повторил сонный. — Это можно. Дале.

— Дале — двор, что мы у Третьяка сняли, стоял неприкосновенный. Чтоб ни стража, ни дружина без моего слова туда не совались и не вынюхивали. Раз я на вас работаю — мне нужен угол, куда чужой глаз не лезет. Иначе как мне вашу сеть ловить, если за мной самим сто глаз ходит.

Путята у стены шевельнулся — это он за мной хвосты приставил, ему про неприкосновенность слушать кисло. Но смолчал.

— И третье. — Я выдержал паузу. — Вольный путь на скупку. Хочу брать в городе железо, припас и всё что мне надобно много и без помех. Чтоб не косились, не пытали, отчего гость берёт железа, как на целую дружину. Ваше слово купцам да кузнецам — продавать мне, сколько спрошу, и не любопытничать.

Я откинулся.

— Вот и вся корысть, бояре. Бумага, угол да вольная торговля. Серебра не прошу — серебро я и сам добуду. Прошу того, чего у меня нет, а у вас в избытке. За это — найду вам того, кто под вас копает, и отрублю ему руки.

Повисло молчание, они переглядывались. Гордята недовольно сопел — ему всё было не по нутру. Румяный задумчиво щипал бороду. Молчун у края наконец повернулся от свечи, глянул на меня и снова отвернулся. А сонный сидел с прикрытыми глазами и думал.

— Дёшево просишь, — проговорил он наконец. — Подозрительно дёшево. Иной бы золота запросил, мешками. А ты — бумагу да угол.

— Золото сегодня есть, завтра нет, — сказал я. — А бумага да добрая молва — это надолго. Я, боярин, не на один день к вам пришёл. Я тут осесть хочу, торговать, корни пустить. Мне с вами в ладу жить выгоднее, чем мешок золота урвать да сбежать. Сытый сосед лучше золотого вора.

Сонный открыл глаза и впервые за весь разговор посмотрел с одобрением.

— Умён, — сказал он просто. — Купец из тебя вышел бы добрый. Может, ещё и выйдет. — Он оглядел своих. — Ну? Что скажете, братья?

— Чужак, — буркнул Гордята. — Не верю я чужакам.

— А кому ты веришь, Гордята? — усмехнулся румяный. — Ты и нам-то не веришь. — Он повернулся к сонному. — А я так скажу: пускай попробует. Терять нам нечего. Не сыщет руку — мы ничего не потеряли, бумага не серебро. Сыщет — нам прибыток. Своими-то мы в тупик зашли.

Молчун у края не сказал ничего. Только кивнул.

Сонный собрал их взгляды, помолчал. Потом повернулся ко мне.

— Быть по сему, — сказал он. — Грамоту дадим. Двор твой не тронем. Торгуй, бери, что надобно и ищи руку. Покуда ищешь, держим слово. Но запомни, малый. — Он подался вперёд, и сонной дрёмы в нём не осталось вовсе. — Это аванс. Доверие наше даём в долг. Проведёшь нас, на две стороны играть удумаешь — найдём хоть под землёй. Понял ли?

— Понял, — сказал я.

— Спросим. — Сонный откинулся, веки снова поползли вниз. — Ступай. Путята тебе грамоту справит. С ним и впредь дела будешь вести. Вижу, не любо вам друг с другом. Да стерпите. Дело общее.

Я поднялся, кивнул им.

— Стерплю.

Путята от стены глянул на меня с подозрением. Я ответил тем же. Свели нас в одну упряжку — мне с ним теперь воз тянуть. Что ж. Бывало и хуже.

Я вышел из палат в туман, Волк за мной. Унёс я больше, чем нёс сюда: будущую бумагу, угол, вольную руку в городе — и врага. Пока безымянного, но уже не выдуманного. Зато теперь искать его мне.

А кого он мне напомнил там, в палатах, — про то я Волку по дороге скажу.

Глава 4

Поутру их пришло не двое, а семеро.

Видать, белобрысый с чёрноволосым разнесли весть по своим, что у страшного двора кормят, и не бьют. К завтраку под тыном уже топталась целая стайка — мал мала меньше. Грязные, носатые от худобы, жадно косящиеся на котёл. Самый младший, лет пяти, едва от земли поднялся. Держался за рукав старшего и таращил голодные глазищи.

Я велел впустить всех.

Они робко вошли, жались к стене, готовые порскнуть назад при первом окрике. Но окрика не было.

— Так, руки моем и за стол все, — скомандовал я ребятне.

Кашеварил у нас Брага. Он черпанул им каши, от души, с верхом, и пацаны набросились на еду так, что любо-дорого. Ели так, что только ложки стучали, запихивали за щёки, поглядывали — не отнимут ли.

Мужики смотрели на это кто как.

— Кормчий, ты часом не приют тут открыл? — Лыко облокотился на верею и ухмыльнулся по-доброму. — Гляди, скоро весь городской детинец к нам набежит. Кашей не напасёшься.

— Не напасёмся — ещё сварим, — отрезал я.

— Дело хозяйское. — Лыко пожал плечами, но от тына не ушёл. Стоял, глядел на пацанов, улыбался, да только в глазах грусть стояла. — Тощие, заразы. Кости да кожа.

Здоровенный, угрюмый Бугай нарезал хлеба, лука на стол положил, взвару всем разлил, мясо разложил.

Я приметил это и внутренне усмехнулся.

Когда они наелись и осоловели, я подозвал Беса с Рыжим.

— Гляньте на них. — Я кивнул на пацанов. — Босые по холоду, в рванье. Смотреть тошно. — Я отсыпал из своей доли горсть серебра, протянул Бесу. — Сходите на торг. Купите им чего на ноги — поршни там, лапти. Обмотки не забудьте. И рубах, портов, да покрепче. Чтоб не светили голым пузом.

Бес взял серебро, хмыкнул.

— Папкой заделался, Кормчий?

— Заделался, — не стал спорить я. — А ты — нянькой. Бери Рыжего да ступай. И вот ещё: баню сейчас истопите. Отмыть их всех, дочиста, со мылом, а то вшей да коросты на них — на пол-Устья хватит.

Ворон удивленно присвистнул.

— Кормчий, может, их ещё и спать в избу положим, на перины?

— Понадобится — положим. — Я глянул на него и ухмыльнулся. — Тебе что, тесно? Места жалко?

— Да мне-то что. — Ворон поднял руки и стушевался. — Мыть так мыть. Я ж для порядку спросил.

Для порядку. Все они для порядку ворчали, а сами уже — гляди — обихаживали кто как умел. Рыжий пошёл за вёдрами, Брага кинул в котёл ещё крупы, Бугай нарубил дров на баню, не дожидаясь, чтоб велели. Холостые мужики, душегубы лесные, у которых ни жены, ни детей, ни дома путём не было, — и вот они, бурча, возились с чужими голодными пацанами и сами тому радовались, только признаться в том стеснялись. Не по чину суровым людям над сиротами таять.

Я не торопил их с этой мягкостью. Пусть. Хорошему командиру нужен злой экипаж в бою да добрый в тылу. А эти умели и то, и другое — просто второе в себе прятали.

Когда суета улеглась, я отвёл белобрысого с чёрноволосым в сторонку.

— Теперь слушайте про дело. Помните, я говорил — глаза мне ваши нужны?

Пацаны закивали.

— Вот вам первое задание. — Я понизил голос, хоть рядом были только свои. — Я вам говорил слухи собирать, но теперь работаем с прицелом. Есть в городе купцы. Я вам после покажу которые, или Бес покажет. За ними и глядите. Кто к кому в гости ходит. Кто с кем на торгу шепчется, в стороне от чужих ушей. Кто со двора крадётся, куда не след. Поняли?

Чёрноволосый наморщил лоб.

— А чего за ними глядеть-то? Купцы и купцы.

— А того, что не всякий купец — просто купец, — сказал я. — Иной с виду мёдом торгует, а сам гадость творит. Вот вы мне и высмотрите, кто из них не тот, за кого себя выдаёт. Дело это не быстрое, так что глядите и подмечайте все, а что приметите — несите Бесу. Даже если кажется, что пустое, — всё одно несите, я сам разберу, пустое или нет.

— Поняли. — Белобрысый серьёзно, по-взрослому кивнул. И вдруг спросил: — А нас не побьют? Купцы-то?

— За погляд не побьют. Вы только глядите, близко не лезьте, в руки не давайтесь. Заметят, погонят — бегите. Ваше дело смотреть и не попадаться. — Я потрепал его по вихрам. — Живые вы мне нужны, не битые. Уразумел?

— Уразумел.

— Тогда ступайте мыться. А там и за дело. И ещё одно, — я посмотрел на них. — Если еще ваши придут, то пусть приходят. Всех накормим. Главное, всей толпой за забор не валите, а то увидят. Аккуратно заходите маленькими группами. Понятно?

Пацаны закивали и бросились к своим.

Я выпрямился, поглядел на двор. Пацаны под приглядом Рыжего тянулись к бане, мужики бурчали и таскали воду, над котлом курился пар. Скучный, тихий двор честных мыловаров — а под этой скукой уже расправляла крылья сеть, которой никто в городе не ждал. Толпа местных мальчишек, которых не замечает ни одна живая душа. Лучших глаз мне было не сыскать ни за какое серебро.

Оставалось второе дело на сегодня — к Греку сходить. Пора рассказать старику, во что мы все вляпались.

— Ворон, — крикнул я ему. — Пацанов вечером здесь оставишь спать и проследи, чтобы не шлялись до поздна.

Ворон икнул, а я только ухмыльнулся. Дядька Ворон — старший воспитатель. Звучит.

*

К Греку я пошёл один. Волка оставил на дворе за старшего, с собой взял только нож.

Дед, по обычаю, открыл сам, едва я стукнул условно в калитку. Глянул, втянул в калитку, заозирался на пустую улицу — всё как всегда. Но в этот раз я шёл к нему не пугать, а вывалить ему правду, и от этой правды старику было не отвертеться.

Наверху, в натопленной горнице, он усадил меня, плеснул взвару, сам сел напротив, потёр сухие ладони.

— Ну, сказывай, лесной. С чем пришёл? По лицу вижу — не с пустяком.

— Не с пустяком, — согласился я. — Сядь крепче, дед. Разговор долгий и невесёлый.

И рассказал. Всё, без утайки. Про Путяту, про дом богатый, про четырёх стариков в шубах, что держат город в горсти. Про Старшую братчину, короче.

— А теперь слушай, дед, и держись за лавку, — сказал я. — Зуб, которого мы зарезали. Ставр, которого свалили. Ты думал, это просто пёс да продажный боярин. А они ходили под Братчиной. Это была их рука в городе, их псы. А мы с тобой эту руку взяли да отрубили. Понимаешь, что мы натворили? Ты ко мне пришёл — убери, мол, Зуба, обижает он нас. Я и убрал, а оказалось серьёзным людям псину придушил. — Я выдержал паузу. — Кабы я к ним не пошёл и не сговорился, знаешь, что было бы? Дознались бы они, чьих рук дело и сняли бы головы. Тебе. Завиду. Всем, кто Зуба заказывал. И мне заодно. Всех бы на дно реки пустили. Вас уже хотели, да я отбрехался.

И про сделку рассказал: я ловлю боярам того, кто воду мутит, а они за то дают нам бумагу, угол да вольную торговлю. И про главное — про то, что за купеческой смутой стоит кто-то большой, метящий забрать весь город целиком.

Грек слушал.

Сперва — с любопытством, подавшись вперёд. Потом любопытство сползло, и проступила опаска. Он бледнел. Морщины на лбу сходились всё гуще, рука с кружкой замерла на полпути ко рту, да так и застыла. К концу рассказа дед сидел белый, как снятое молоко, и взвар в его кружке давно остыл.

— Святые угодники, — выдохнул он, когда я смолк. Голос его осип. — Святые угодники, лесной. Ты хоть… ты хоть понимаешь, что говоришь?

— Понимаю.

— Да нихрена ты не понимаешь! — Он вскочил, заметался по горнице, всплеснул руками. — Старшая братчина! Ты к Старшей братчине в гости ходил, а вышел оттуда живым да ещё с уговором?! Да я полвека в этом городе живу и Старшую братчину только в страшном сне видал! Это ж не люди, это ж… это ж тени! Их имён вслух не говорят, лесной! Их даже бояре прочие боятся, как огня!

— Теперь я на них работаю, — сказал я.

— Работает он. — Грек схватился за голову, осел обратно на лавку. — Господи, а я-то, дурак старый, плясал тут. Скалу, кричал, снесли. Короли, кричал, города. — Он горько усмехнулся. — Какие короли. Мышей мы потревожили, а под полом-то медведь спал. И ты его сейчас будить пошёл.

— Медведя будить никто не идёт. — Я качнул головой. — Медведя искать иду. И знаешь, что хуже всего, дед? Тот, кого я ищу, — он и боярам не по зубам. Они сами не знают ничего. Знают только, что кто-то их город разваливает изнутри, купечество всё поднимает, а кто — не ведают. Большой кто-то. Умный. И ему не серебро нужно, ему всё Устье целиком подавай.

Грек замер. До него медленно доходило. Он был не дурак, мой дед, ох не дурак, оттого и доходило до него быстрее, чем до иного купца бестолкового.

— Стало быть, — проговорил он тихо, — мы не плохого боярина свалили. Мы… мы Братчине планы поломали.

— Поломали.

— И они теперь… — Грек сглотнул. — Теперь и про меня знают? Про Завида, про наших?

— Знают, дед. — Я подался к нему. — Оттого я тебя и под охрану взял, помнишь? Оттого купцов твоих стерегу. Покуда вы целы и молчите — целы и мы. А станет худо — я первый узнаю. У меня теперь в городе глаза есть, дед. Много глаз.

Грек посмотрел на меня, будто впервые разглядел.

— Кто ж ты такой, лесной, — проговорил он тихо. — Простой мужик к Старшей братчине не вхож. Простой мужик от такой вести в портки наложит, а ты сидишь — спокойный, будто о погоде толкуешь. — Он покачал головой. — Я думал, я тебя нанял, а выходит, это ты меня к рукам прибрал. Тихо так, ласково. И не пикнул я.

— Не серчай, дед. — Я усмехнулся. — В одной мы лодке и грести нам теперь вместе, хотим этого или нет. Утонем — так оба. А выгребем — оба и на коне.

Грек помолчал. Потом крякнул, потёр лицо ладонями — и я увидел, как страх в нём отступает, а на его место возвращается хваткий, цепкий ум, за который я этого старика и ценил. Тёртый калач, его одним страхом не свалишь.

— Ну, коли в одной лодке, — проговорил он уже твёрже, — тогда и думать будем вместе. Чего тебе от меня надо, лесной? Не просто ж так ты пришёл душу мне вынимать.

— Надо. — Я кивнул. — Ты город знаешь, я — нет. Скажи мне вот что. Купцы на вече мутятся — много их? Или трое-четверо горлопанов, а прочие так, при них?

— Да какие трое. — Грек махнул рукой. — Всё купечество бурлит, лесной. Весь круг. Кто громче, кто тише, а недовольны все. Богатеем, мол, а власти нам нет, доколе под боярами гнуться. Это давно зреет.

— Вот это худо. Я-то думал кучку заговорщиков ловить, а тут — целое море взбаламученное. Ладно. Море морем, а начинать с чего-то надо. Кто у вас высунулся первым?

— Завид, само собой. — Грек вздохнул. — Наш Завид, со своими двумя дружками. Они на вече первыми и поднялись. Оттого и Зуба заказывали через меня — допекло их. — Он покачал головой. — Дурни. Высунулись громче всех да неудачливее всех. Других-то много, да эти трое — на самом виду.

— С них и начнём. — Я кивнул. — Раз высунулись — они и под ударом первые. И через них размотать сподручнее. Надо их тряхнуть, дед. По-доброму, но крепко. Вытрясти, с кем якшались за этот год, кто к ним прибился, кто советы умные давал. Может, их кто и подзуживал, а они, дурни, и не приметили.

Грек поскрёб бороду, призадумался.

— Тряхнуть-то можно. Только Завид чист, лесной, вот те крест. Он от души злится, не за корысть. — Дед поднял корявый палец. — А вот ежели ищешь, где гнильца, — попомни ещё двоих. Местяту-суконника да Олфера, что солью торгует. Эти прежде тихо сидели, а с полгода как осмелели, и осмелели не по-доброму. Шепчутся, по углам жмутся. Давно я за ними примечаю — что-то с ними не то. С Завидом нашим они не больно-то дружны, а тоже воду мутят, по-своему.

— Местята и Олфер. — Я запомнил. — Добро. За этими тоже пригляжу, отдельно. А трясти нынче пойдём Завида с дружками — они свои, при тебе откроются.

— Приглядывай. — Грек кивнул, а потом вдруг хитро сощурился. — А ещё чего надумал, лесной? Я ж тебя знаю. Ты не только купцов ловить пришёл. У тебя в глазах всегда ещё что-то крутится.

Я усмехнулся. Видел меня старик насквозь, чёрт глазастый.

— Крутится, — признал я. — Дед, а скажи-ка. Из припасов твоих алхимических — что у тебя ещё водится, окромя того, что я уже брал? Чем богат?

Грек оживился пуще прежнего — про своё ремесло он мог говорить часами.

— О, у меня всякого добра хватает! — Он принялся загибать пальцы. — Купорос есть, и зелёный, и синий. Квасцы. Сурьма. Ртуть-живчик, малость. Известь жжёная да негашёная. Сера, само собой, нынче её вдоволь. Селитры запас. Уголь берёзовый. Масла разные, смолы, дёготь. Травы сушёные — этих короба. Купоросное масло варю, едкое, что твой огонь. — Он развёл руками. — Всё, что алхимику потребно. А тебе на что? Опять чего огненное удумал?

— Может, и удумал. — Я не стал раскрывать карт. — Пока не знаю, но ты припасы свои береги, дед, не разбазаривай. Сгодятся ещё. Может, такое сварганим вместе, что весь город ахнет.

Я уже прикидывал в уме. Купорос, сурьма, известь, дёготь. Масла да смолы. Многое из этого само просилось в дело — в дым, в огонь и едкую дрянь, какой тут отродясь не видали. Но это после. Всему свой срок.

— Ну, гляди. — Грек хитро покивал. — С тобой свяжешься — без бороды останешься, спалишь к лешему. Но и без скуки не помрёшь, это точно.

— Не помрёшь, — согласился я и поднялся. — Бывай, дед. Завида с дружками собирай к вечеру — пойдём горлопанов уму-разуму учить. А за Местятой с Олфером я пригляжу особо, чуть позже. Всему свой черёд. Ты ж сиди тихо, носа без моих людей не высовывай.

Грек проводил меня до калитки. Уже у самой двери придержал за рукав.

— Лесной. — Он глянул снизу вверх, и в выцветших глазах его была не то опаска, не то уважение. — Ты только это… выживи. Я к тебе, душегубу, прикипел, кажись. Жалко будет, коли тебя на дно реки спустят.

— Не спустят. — Я хлопнул его по плечу. — Я живучий, дед.

И вышел в туман.

Глава 5

Собрались у Грека, как уговорено, — я, Волк да Бес. Дед уже ждал, накинув поверх рубахи тёплый охабень, и, едва мы вошли, оглядел Волка с Бесом да сплюнул.

— Этих двоих зачем приволок? — Он ткнул пальцем в Волка. — У купчишек моих и без того поджилки трясутся, а ты им эдакого верзилу ведёшь. Он же с лица чисто палач с плахи сбежал.

Волк осклабился.

— Пущай трясутся, — сказал я. — Пуганый лучше слушает.

— Твоя правда. — Грек хмыкнул, замотал платок на шею. — Ну, идём. Только уговор такой, говорить буду сперва я. Этих баранов надо с нужного бока подвести, а то заартачатся.

Шли недолго, сырыми проулками. Дом Завида стоял на купеческом конце. Справный дом, с резным крыльцом и коваными петлями на воротах. В оконцах теплился свет.

А вот пустили нас не сразу.

Холоп потоптался за воротами, ушёл спрашивать, вернулся, снова сгинул. Мы стыли на крыльце. Грек мрачнел с каждым вздохом, желваки под сивой бородой заходили ходуном, и когда засов наконец лязгнул, дед уже кипел, как забытый на углях горшок.

Он ворвался в горницу первым.

— Ну спасибо, Завид! — рявкнул он с порога, не здороваясь. — Уважил так уважил! Я к нему по-людски, сам встречу сладил, а он меня на крыльце студит, будто побирушку у паперти! Ты кого мариновать удумал, борода? Меня?! Да я тебя ещё сопляком помню, ты тогда за отцовским прилавком сопли рукавом тёр, а нынче гостей за воротами держишь?!

За столом сидели трое. Завид во главе. По правую руку грузный Сбыслав, суконщик, с одышкой и тройным подбородком. По левую Гюрята, сухой да желчный, с лицом, будто уксусу хлебнул. Все трое от Грекова напора малость осели.

— Да будет тебе, дед, — поморщился Завид. — Совещались мы. Время нынче такое, всякого пускать боязно.

— Всякого! — Грек всплеснул руками. — Это я тебе всякий?! Я, что тебе прошлой зимой мазь от лишая варил, когда у тебя пол-морды слезло, и никому не сболтнул? Всякий?! — Он грохнулся на лавку, отдуваясь. — Тьфу. Купцы, мать вашу. Один страх да спесь, а благодарности — с гулькин нос.

Гюрята поджал губы, Сбыслав засопел и отвёл глаза. Завид крякнул, махнул холопу — дверь запри.

— Ладно, не серчай. — Он перевёл взгляд на меня, и цепкость вернулась. — Здрав будь, лесной. — Он побарабанил пальцами по столу. — Только не пойму одного. Дело мы сделали — Зуб на дне, Ставр повержен. Чего ж не уходишь? Чего встречи ищешь?

Я сел. Волк с Бесом встали за спиной, у стены. Грек ещё пыхтел сбоку, но глазом уже поблёскивал — отвёл душу, теперь слушал.

— Чего гляжу как на татя, хочешь спросить? — Я откинулся. — А вы сами-то, братцы, чего на меня как на татя глядите? Наняли волка, волк дело сделал, а теперь думаете, не укусил бы?

— Осторожничаем, — процедил Гюрята. — Ты человек тёмный. Люди твои по городу шастают. Беспокойно нам.

— Осторожничаете. — Я кивнул. — Дело хорошее. Только сперва одно вам скажу, а после осторожничайте сколько влезет. — Я обвёл их взглядом. — Кто вам Зуба с шеи снял? Я снял. Спаситель ваших шкур перед вами сидит, а вы его на крыльце морозите да татем зовёте.

— Гляди-ка, спаситель. — Завид усмехнулся. — Высоко себя ставишь, лесной.

— Не выше, чем стою. — Я не отвёл взгляда. — Пришёл я не серебро клянчить и не грозить вам, а предупредить. Влезли вы, братцы, в такое, что головы у вас у всех полетят. Оттого и не ушёл. Оттого и кручусь.

Грек рядом крякнул, вставил своё:

— Слушайте, дурни, что человек говорит. Он зря языком не мелет, я его знаю. Коли говорит — полетят головы, стало быть, уже топор точат.

В горнице стало тихо. Завид долго глядел на меня.

— Говори, — сказал он. — Слушаем.

— Волк, Бес, — я кивнул им, — садитесь. Разговор долгий будет, чего у стены торчать.

Волк отлепился от стены, обошёл стол и сел так, чтоб видеть дверь. Купцы, с настороженностью, проводили его глазами. Здоровая, страшная туша умащивалась на лавке рядом, и от неё им было явно не по себе. Бес пристроился поодаль.

Я дождался, пока все устроятся, а потом зашёл издалека.

— Дом у тебя добрый, Завид. — Я оглядел горницу, резные лавки, серебро на поставце. — Крепкий дом, богатый. Видать, торговля идёт.

— Идёт помаленьку, — буркнул Завид, не понимая, к чему я клоню.

— Помаленьку. — Я кивнул. — А могла бы и не помаленьку, кабы не мыто на каждом углу. Так ведь? — Я глянул на него в упор. — Мы когда пришли, тоже платили каждому встречному-поперечному. Сколько ты боярам за год отдаёшь, Завид? С такого-то оборота? Небось на этот дом ещё один такой набежит.

Завид поджал губы. Промолчал, но по лицу я видел — задел.

А вот Гюрята смолчать не сумел. У таких, желчных, обида всегда ближе к языку, чем осторожность.

— Ещё один? — Он желчно усмехнулся. — Да два! Мыто на въезд, мыто на вывоз, за место на торгу мыто. Спроси, куда серебро идёт? В боярский сундук, вот куда. А нам что? Кланяйся да помалкивай.

— Помалкивай, — повторил я задумчиво. — А если не помолчишь?

— А если не помолчишь — укоротят. — Гюрята подался вперёд, его понесло. — У них ведь и суд куплен, и вече в кулаке. Прав ты аль виноват — коли боярину поперёк встал, всё, твоя вина. Так и живём. Город кормим, серебро в него льём, а власти нам — шиш да кукиш.

Сбыслав засопел, побагровел и тоже не утерпел:

— И ведь молчали годами. Терпели. — Он отёр лоб. — А доколе терпеть-то?

Пошло-поехало. Я только чуть приоткрыл им дверь, а обида, что копилась годами, полилась сама, через край. Они перебивали друг друга, распалялись. Про поборы, про боярскую гордыню и тяжёлую купеческую долю. Я слушал, кивал, изредка подбрасывал словцо — не спорил, а поддакивал, подливал масла в огонь. Пусть выговорятся до дна. Чем выше человек взберётся на своей правоте, тем звонче с неё падать.

Завид держался дольше прочих, но под конец и его прорвало.

— Ты пойми, лесной. — Он подался вперёд, борода встопорщилась. — Прежде мы врозь были. Каждый в своей норе дрожал. А нынче сговорились, всем купечеством и бояре это сразу почуяли, присмирели малость. Мы теперь сила. С нами считаться придётся.

Сбыслав с Гюрятой одобрительно загудели. Кто-то стукнул кубком о стол.

Я выждал ровно столько, чтоб тишина стала неловкой, а потом тихо, как о пустяке, обронил:

— Складно поёшь, Завид. Единое купечество, сила, боярам укорот. — Я помолчал. — Только я вчера вечером с Братчиной сидел за одним столом. С теми самыми боярами, кого вы тут костерите.

Гул разом оборвался, будто ножом отрезало.

Завид застыл. Сбыслав приоткрыл рот. Гюрята прищурился недоверчиво.

— С кем ты сидел? — переспросил желчный.

— Со Старшей братчиной. С теми, кто этот город в горсти держит. — Я говорил это с лёгкой улыбкой, глядя им в глаза по-очереди. — Меня позвали — я пошёл и вышел живым, как видите. А вы тут сидите, гордитесь своей силой, и невдомёк вам, что над этой силой вся Братчина посмеивается.

— Врёшь. — Гюрята сказал это, но без прежней твёрдости. Так говорят, когда очень хотят, чтоб собеседник соврал.

Грек рядом фыркнул.

— Врёт он, как же. — Дед покачал головой. — Я, дурни, сам поперву не поверил, а он и меня носом ткнул. Слушайте дальше, не перебивайте.

Я кивнул ему и продолжил.

— Вы выступать начали единым купечеством. Ставра свалили и загордились. А теперь послушайте, зачем боярам вообще нужен был Зуб, который вас по городу гонял и дань тряс. Вы думали, что он просто пёс жадный? — Я качнул головой. — Нет. Зуб был боярской уздой на вас. Как только вы, купцы, начали голову поднимать и роптать погромче, — Зуб тут как тут. Кому рёбра пересчитает, кому лавку спалит или лодку утопит. И порыв ваш гас. Братчина не знала, как с вашим брожением сладить по-тихому, вот и держала при вас злую собаку, чтоб вы боялись да помалкивали.

Купцы слушали, не дыша. Я снова выждал.

— А мы этого пса взяли да зарезали. По вашему же заказу. И вы возликовали — свобода, победа. — Я усмехнулся невесело. — А знаете, что было на другой день? Братчина недосчиталась своей собаки и начала искать, чьих рук дело.

Я обвёл их взглядом.

— И я вам больше скажу — они вышли на вас. Уже знали, потому что на вече вы громче всех орали когда Ставра валили.

Тишина в горнице сделалась вязкой. Сбыслав побелел, рука его с кубком дрогнула.

— Вы уже покойники были, — сказал я тихо. — Приговорённые. Топор над вами висел, а вы и не чуяли — пировали тут, силой своей хвастались. — Я подался вперёд. — Тот топор снял я. В гостях у Братчины сговорился и отвёл его от вас. Оттого вы и живы сегодня и вино тут пьёте.

Завид медленно поставил кубок. Рука у него тряслась.

— Допустим. — Голос у него сел. — Допустим, ты и вправду с ними сидел. Допустим, Зуб был ихний. Но нам-то что теперь? Мы едины. Нас много. Так просто не согнёшь.

— Едины. — Я подался вперёд. — Вот эта вера в вас крепче всего засела. Что вы сами, своим умом, дружно поднялись. — Я фыркнул и издевательски рассмеялся. — Слушай меня, Завид. И вы слушайте, оба. Расскажу вам сейчас, как бы я сам поднял ваше купечество на бояр. С самого начала, по шагам. А вы примерьте — похоже оно на то, что с вами вышло, или нет.

Тишина сгустилась так, что слышно было, как в печи потрескивает полено.

— Первое. — Я загнул палец. — К толпе я бы не пошёл. Толпа труслива, её с места не сдвинешь. Я бы выбрал двоих-троих из ваших же, из уважаемых, к чьему слову прислушиваются и кому верят на слово. Потом я бы тихо перетянул бы их к себе. Может, серебром, может, посулом, или старую обиду разбередил бы да раздул.

Сбыслав заёрзал. Гюрята застыл.

— Второе. Через этих двоих-троих я бы начал сеять раздор. Их голосами говорить стал бы, чтоб шло от своих, от уважаемых. Доколе, братцы, терпеть? Мы город кормим, а власти нам нет. Богатеем, а бояре нас за глотку держат. — Я говорил их же словами, что слышал только что за этим столом. — И повторял бы эти слова раз за разом, пока каждый из вас не решит, что это его родная мысль. Что он сам до неё дошёл.

Желчный Гюрята побледнел ещё сильнее. До него дошло быстрее всех.

— Третье. Я бы дал вам почувствовать силу. Свёл бы вместе, показал, что вас много. Целое купечество объединилось. Чуете задор какой? — я усмехнулся и обвел их взглядом. — Единство пьянит крепче браги. Один человек трусит, а в толпе таких же он герой. И вот вы уже не по углам ропщете, а на вече орёте и кулаками в грудь себя лупите.

— Хватит, — глухо сказал Завид.

Я не остановился.

— Четвёртое. Дождался бы, пока вы полезете на бояр всерьёз. Пока свалите кого — Ставра, к примеру. И обрадуетесь - вот оно! Ещё чуть и победа! А того не поймёте, что это не ваша победа, а мой план вашими руками сделанный. — Я широко осклабился. — А пятое, братцы, самое сладкое. Как расшатаете город, стравите купцов с боярами, доведёте дело до смуты — тут я и приду вашим заступником. Защитником обиженного купечества, вашим же радетелем. По вашему зову войду, чинно и по закону.

Я откинулся на лавке.

— Вот тогда вы и узнаете, что такое настоящая узда. Бояре с их пошлинами вам мёдом покажутся. Потому что боярин — он свой, ему тоже город беречь, ему тут жить. А я новый хозяин и я пришлый. Буду вас доить, покуда не сдохнете. Пошлины втрое задеру. Дань наложу такую, какой деды ваши не видали. А пикнете — так на кол, без разговоров. Вы ж мне уже показали, что бунтовать умеете. Второй раз я вам такого сделать не дам. В зародыше смуту давить буду.

В горнице стояла мёртвая тишина. Трое купцов сидели белые, притихшие, и весь гонор сошёл с них, как позолота с медного колечка.

Волк, что всё это время молчал, шевельнулся на лавке, а потом лениво заговорил, с той спесью, которую боярский сын не спрячет, сколько по лесам ни бегай.

— Верно он вам говорит. — Волк усмехнулся. — Я сам из тех, кого этому с пелёнок учат. Города не всегда мечом берут — мечом дорого да кроваво. Города берут вот так, тихо, чужими руками. Через ваши же глотки. — Он оглядел купцов и покачал головой. — А я на вас гляжу и дивлюсь. Вас режут потихоньку, а вы пляшете да радуетесь. Ещё и поблагодарить норовите того, кто нож точит.

— А кто он? — хрипло выдохнул Завид. — Тот, кто нас… ведёт?

Дозрели.

— Не знаю пока, — сказал я честно. — Знаю, что есть. А кто он — это нам с вами теперь вместе выяснять. Коли жить хотите.

Купцы молчали и глядели на меня снизу вверх, будто это не я к ним пришёл, а они ко мне на поклон.

— Что от нас надо? — выговорил Завид. — Раз уж мы, по-твоему, у тебя на крючке.

— Малого. — Я отставил кубок. — Первое: сидеть тихо. С веча не орать, бояр не задирать, соседей не подзуживать. Каждый ваш крик приближает вас к скорой смерти. Приумолкли — прожили дольше.

Гюрята дёрнулся.

— Так вся ж затея была голос поднять! А ты — молчи?

— Затея ваша была лечь в реку. — Я глянул на него и рыкнул. — Голос поднимете, когда я скажу да куда я скажу, до того сидите тихо. Живой молчун полезнее мёртвого крикуна.

Желчный засопел, но смолчал. Крыть было нечем.

— Второе. — Я обвёл их взглядом. — Мне нужна ваша память. Вспоминайте, все трое кто к вам прибился из новых? Кто заделался вдруг советчиком или другом? Кто на вече рядом становился, в ухо шептал нужные слова?

— Да мало ли кто, — пожал плечами Завид. — Круг тесен. Все друг с другом трутся.

— Я про новых спрашиваю. — Я не отступал. — Прежде вы порознь дрожали, а потом разом сбились в кучу. Кто вас свёл? Само так срастись не может. Думайте.

Купцы примолкли, зашевелили извилинами.

— Радко, — первым сказал Завид. — Гость приезжий, из низовских. Годом раньше объявился. Речистый, всё про единство пел — держитесь, мол, кучей, поодиночке перещёлкают. Складно говорил. Да только он сбоку, не вожак. Присоветует, поддакнет — и в тень.

— Радко твой пустое, — поморщился Гюрята. — А вот Местята-суконник — этот погромче. Он на вече вперёд всех лез и меня подзуживал не раз — чего терпишь, Гюрята, доколе кланяться.

— Местята с Олфером, — вставил грузный Сбыслав, отдуваясь. — Спелись они. Прежде порознь торговали, друг друга терпеть не могли, а с полгода как — не разлей вода. Шепчутся вечно по углам. Я думал, дело какое общее затеяли, торговое.

Я слушал и складывал. Радко. Местята. Олфер. Грек ещё поутру двух последних поминал сам, не сговариваясь с купцами. Два источника, а имена одни.

— Ну, имён вы мне накидали, — сказал я лениво, будто без большого интереса. — Радко, Местята, Олфер. Может, кто из них, а может, и пустое всё. Приезжий болтун, купцы горластые — таких в любом городе воз да маленькая тележка. — Я пожал плечами. — Разберёмся. Ещё кого припомните — говорите Греку. Всякого, кто за этот год к вам прилип, кто советы давал, кто сводил с людьми. Даже если кажется — пустяк. Пустяк я сам отсею.

Грек рядом покосился на меня. Старый лис смекнул, что не зря я и Местяту с Олфером мимо ушей пропустил, про кого сам мне утром толковал. Но смолчал, только бровью повёл.

— И запомните. — Я поднялся, купцы задрали головы. — Уговор простой. Вы сидите тихо и живёте. Я гляжу, кто вас на смерть ведёт, и отвожу нож. А что вспомните — Греку. Он передаст.

— А коли не сладится у тебя? — буркнул Сбыслав.

— Тогда вам тем более тихо сидеть надо и гребень боярский вас стороной обойдёт. Ну и дела у меня теперь с Братчиной. — Я усмехнулся. — Так что не сомневайся, суконщик. За свою-то шкуру я порадею покрепче, чем за вашу.

Мы вышли в ночь. Туман сгустился к вечеру, лёг по проулкам, и дом Завида растаял за спиной, будто его и не было.

Грек догнал меня, потянул за рукав.

— Три имени, — шепнул он. — И два — мои же, утрешние. Местята да Олфер. Сходится, лесной.

— Сходится, — согласился я. — Оттого и не кинусь я сразу на них. Сходится слишком гладко. — Я поддёрнул ворот. — Может, они, а может и нет. Проверим. Радко тоже со счетов не сброшу — приезжий, ниоткуда взялся, про единство пел. Больно уж под руку ложится.

— И как же ты? — не понял Грек. — За всеми троими сразу?

— За всеми. — Я кивнул. — Погляжу за каждым. Кто из них к кому ходит, кто с кем шепчется. Спешить не будем, дед. Спешка только при ловле блох хороша.

Глава 6

Поутру у нас во дворе было шумно и весело.

Пахло дымом, кашей и мокрым деревом. Обычное утро. Только вот к обычному этому утру прибавилось кое-что новое и от того интересное.

Детей набежало вдвое против вчерашнего. К тем семерым, что прибились накануне, поутру пришли ещё трое — и не одни. Двое привели сестёр, тощих девчонок с косичками-мышехвостиками, глядевших на страшных бородатых мужиков огромными глазами. Самая мелкая пряталась за спину брата и оттуда зыркала, будто мышь из-за печки.

Вся эта орава сидела с нами за общим столом, бок о бок с ватагой, и уплетала кашу так, что за ушами трещало.

Зрелище было — хоть смейся, хоть плачь.

За одним столом — душегубы, каких свет не видывал. Волк с топором под рукой, вечно мрачный. Бугай, что кулаком быка валит. Клещ, Рыжий, Лыко — публика, от которой в тёмном проулке душа в пятки уходит. И тут же, промеж них, — дюжина сопливых детишек веселых, вихрастых, тянущих ручонки к общему котлу.

Брага, кашевар наш, черпал детворе с верхом, а сам ворчал:

— Это ж прорва какая. Я на ватагу варил, а нынче будто на дружину целую. Этак у меня крупы до вечера не хватит.

— Не бурчи, Брага. Слава богам с деньгами у нас проблем нет. Ещё купим, — сказал я, присаживаясь к столу. — Крупа дешевле верных глаз.

— Оно так. — Брага крякнул, сунул мелкой девчонке лишний кусок хлеба с салом, будто ненароком. — Ешь, дереза. Кости-то одни.

Девчонка схватила и юркнула обратно за брата.

Бугай сидел с краю, и на колене у него, доверчиво привалившись, пристроился самый мелкий из пацанов тот пятилетка. Здоровенный Бугай держал в лапище деревянную ложку и кормил мальца кашей, а сам делал грозное лицо — мол, не таю я вовсе, просто дитё голодное, кому-то ж надо.

— Бугай, — хмыкнул Лыко, — ты часом в няньки не подался? Гляди, борода, а телёнка нянчишь.

— Захлопнись, — беззлобно буркнул Бугай, не поднимая глаз. — Тебя не спросил.

— Да я чё, я ничё. — Лыко ухмыльнулся, но тут же и сам подвинул ближней девчонке миску, чтоб удобней тянуться было. Для порядку, вестимо. Не от доброты же.

Я оглядел этот детский сад посреди разбойничьего логова и поймал себя на том, что впервые за долгое время на душе у меня было тепло. Холостые мужики, а вот поди ж ты. Возятся с чужой мелкотой, бурчат, отнекиваются, а сами вон сидят, блестят глазами.

Оно иногда кажется, что душа только по доброй сече поёт, а нет-нет да и хочется, чтобы дома кто-то встречал.

Карасик крутился тут же, гордый — он этих пацанов привёл, он теперь над ними вроде старшого.

— Карасик, — позвал я. — Иди сюда.

Он подскочил, вытер рот рукавом.

— Тут я, Кормчий.

— Слушай дело. И вы, ребятки, слушайте. — Я оглядел детвору. Ложки замерли. — Помните, о чём вчера уговорились? Про глаза?

Пацаны закивали, серьёзные, важные — при деле же.

— Весь день вчера по городу носились, — поддакнул черноволосый, который выложил Бесу все их наблюдейния.

— Вот вам сегодня уже прицельное задание будет. — Я понизил голос. — Есть в городе два купца. Местята-суконник да Олфер, что солью торгует. Дома их вам Бес покажет. За теми домами и за ними самими глядеть в оба. Нам надо всё про них знать. Вообще все. Уразумели?

— Уразумели, — выдохнул белобрысый.

— И второе. — Я обвёл их взглядом. — На торгу есть человечек. Радко звать. Приезжий, языкастый, торгует всяким барахлом, вертится вечно. Найдите мне его. Где сидит, где ошивается, куда ходит. Кто первый высмотрит — тому от меня отдельная награда. Медовый пряник. Уговор?

При слове «пряник» глаза у детворы вспыхнули, как у кошек на сметану. Пряник — это вам не каша. За пряник эти чертенята весь торг вверх дном перевернут.

— Найдём! — загалдели разом. — Мы его вмиг сыщем, дядька Кормчий!

— Тихо, тихо. — Я усмехнулся. — Найдёте — не лезьте к нему. Только высмотрите да прибегите ко мне. Он вас не знать не должен. Ясно?

— Ясно!

Бес поднялся из-за стола.

— Ну, пойдём, глазастые. — Он кивнул детворе. — Покажу вам, за кем глядеть. А ты, Рыжий, со мной — подсобишь.

Двое-трое пацанов постарше увязались за Бесом и Рыжим. Остальные дохлёбывали кашу, толкались, гомонили. Обычная детвора. Не скажешь, что через час-другой они станут моими глазами по всему здоровенному Устью. Город-то крупный. Узловой. Через него почти весь торг идет. Неудивительно, что за контроль над ним такие склоки начались.

Я допил взвар, поднялся.

— Волк. Со мной. Пора и нам за дело.

Волк отставил миску, встал, потянулся так, что хрустнули плечи.

— Куда нынче?

— К Путяте. За бумагой да за уговором. — Я накинул кафтан. — А там, глядишь, и Радка нашего пощупаем. Коли ребятки не подведут.

— Не подведут, — Волк глянул на галдящую ораву и, кажется, чуть не улыбнулся. — За пряник-то? Землю носом выроют.

Мы вышли за ворота. За спиной ещё долго слышался детский гвалт да ворчание Браги — наш двор жил, шумел, кормил ораву сирот и точил ножи. Всё разом.

*

Дружинный двор Братчины прятался за высоким тыном на боярском конце.

Не съезжая изба, куда волокут пьяных драчунов да воришек. Вдоль стен стояли рогатины и щиты, в углу дымилась кузня, и звон металла разносился над двором. Место для тех, кто убивает за деньги и делает это хорошо.

Самого Путяту мы застали за обучением.

Посреди двора он гонял молодого гридня — здоровенного, но зелёного. Учебное оружие глухо стучало от ударов. Гридень пёр напролом, а Путята бил коротко, будто гвозди заколачивал. Раз — по рёбрам. Два — по ляжке. Парень охнул, скособочился.

— Локоть! — рявкнул Путята. — Локоть прижми, дубина! Ты топор держишь аль корову за титьку доишь?! — Он вытянул гридня плашмя по хребту. — В строю тебя за такое первого снимут, и поделом!

— Слышь, Кормчий, — Волк толкнул меня локтём. — Тебя бы тоже поучить не помешало, а то ты с лодьёй обращаешься, а с топором как телепень. Того и гляди прибьют где-нибудь. С твоей жизнью тебе драться уметь надо.

Я покосился на него и хмыкнул:

— Так и скажи, что тебе меня просто избить охота.

— Не без этого, — хохотнул он.

Заметив нас, Пуията опустил оружие, утёр лоб рукавом. Швырнул деревяшку зелёному.

— Ступай. Синяки считай да думай, где дурак был.

Гридень уковылял, держась за бок. Путята повернулся к нам, и по лицу его расползлась недобрая ухмылка.

— Гляди-ка. Наймит пожаловал. — Он подошёл, отдуваясь. — За бумагой, поди? Держи, коли за ней. Всё, как старшие велели.

Он сунул руку в сундучок на лавке, вытащил свёрнутую грамоту с восковой печатью и сунул мне в руки.

Я развернул, глянул мельком. Сделали всё честь по чести, печать боярская, слово охранное. Спрятал за пазуху.

— Благодарствую.

— На здоровье. — Путята скрестил руки на груди. — Взял бумагу — и ступай себе, лови кого хочешь. Чего ещё топчешься?

— Топчусь, потому что не всё взял. — Я не двинулся с места. — Есть у меня к тебе, воевода, ещё пара слов. По делу.

Путята закатил глаза.

— Ну говори. Только быстро, у меня вон дурней ещё гурт непоротый.

— Первое. — Я держал его взгляд. — У Третьякова двора крутятся детишки. Беспризорники. Это мои глаза по городу. Шепни своим гридням да городской страже — вы ж их всех на поводке водите, — чтоб детей этих не трогали. Пусть ходят, где хотят.

Путята моргнул. Потом хмыкнул, недоверчиво.

— Нищих пацанов? Ты серьёзно, наймит?

— Серьёзней некуда. Второе. — Я не дал ему вставить слово. — Завид и двое его дружков. Мне нужен тихий караул у их домов. Твоих людей, лучших, чтоб сидели незаметно и стерегли. Купцов этих порежут — оборвётся ниточка, за которую я тяну. А ниточка мне дорога.

Вот тут Путяту и прорвало.

— Стой-стой-стой. — Он побагровел, шагнул ко мне. — Дай-ка я уразумею. Ты, наёмник заезжий, пришёл в мой двор и указываешь мне, воеводе? Моих гридней, боярскую кровь, лучших бойцов в городе — приставить няньками? К торгашам вонючим да к нищим сопливцам?! — Он навис надо мной всей тушей. — Да я за такое иных на воротах вешал, чтоб неповадно было!

Волк за моим плечом шевельнулся, рука пошла к поясу.

Я не отступил ни на шаг. Смотрел Путяте прямо в налитые кровью глаза и произнёс тихо и спокойно.

— Не указываю, воевода. Дело делаю, на какое твои хозяева мне добро дали. И сроки поставили. — Я выдержал паузу. — Хочешь, чтоб я до корня докопался? Не мешай копать. Дай лопату. Мы с тобой в одной лодке теперь, нравится тебе или нет. Утонут купцы — и мы за ними ко дну пойдём.

Путята сопел, играя желваками. Злость в нём боролась с рассудком, и я видел, как рассудок берёт верх. Битый мужик. Умом не обделён, хоть и хочется ему меня об колено переломить.

— Тьфу. — Он отвернулся, сплюнул. — Складно стелешь. Гладко. — Помолчал, побарабанил пальцами по рукояти топора. — Ладно. Будет тебе караул к купцам. Своих поставлю. А пацанов твоих не тронут, шепну кому надо. — Он глянул на меня искоса. — Только гляди, наймит. Коли это всё пустая твоя блажь, коли ты меня за нос водишь — я тебе этот нос-то и откушу. Понял ли?

— Понял. — Я кивнул. — Не блажь. Скоро сам увидишь.

Путята хмыкнул, вроде как смягчаясь. Оглядел меня, потом Волка.

— Ну а сам-то нынче что делать удумал? — спросил он. — Раз такой деловой.

— Радко пойду брать. — Я не стал таиться. — Того балабола приезжего, что вокруг заговорщиков вертелся. Слишком много он там крутился. Потрясу — авось что и вытрясу.

Путята оскалился, узнав имя.

— А, Радко. Знаю хлыща. Скользкий, как налим в бочке. — Он хохотнул. — Только в моём городе ты его сам трясти не будешь. Я с тобой пойду.

— Это ещё зачем?

— А затем. — Путята подбоченился. — Погляжу, как ты работаешь. И заодно пригляжу, чтоб ты мне на торгу резню не устроил да лавки не пожёг. Знаю я вас, наймитов. Чуть что — за нож. А тут город, порядок.

Я смерил его взглядом. Спорить было без толку — да и не хотелось. Лишний топор под рукой не помеха, а Путята, при всей его дури, топор добрый.

— Пошли, — сказал я. — Только цепь свою воеводскую сними и кафтан накинь попроще. Нам Радка спугнуть нельзя. Увидит эдакого борова в золоте — упорхнёт, только его и видали.

Путята крякнул, но — гляди-ка — не осерчал. Даже вроде оценил.

— Дело говоришь, — буркнул он, стягивая с шеи цепь. — Погоди тут. Переоденусь.

Он ушёл в избу. Волк проводил его взглядом, покачал головой.

— Уговорил-таки борова, — сказал он тихо. — Я уж думал, он тебя нынче на воротах вздёрнуть попробует.

— Не вздёрнет. — Я усмехнулся. — Он мужик правильный, хоть и гонористый.

Путята вышел из избы другим человеком.

Цепь снял, накинул кафтан попроще. Шапку надвинул на брови. И всё же гридня в нём выдавала стать — плечи, разворот, тяжёлая поступь битого воина. Купца из такого не сделаешь, сколько ни ряди. Но хоть золотом теперь не сверкал, и то ладно.

— Ну, гляди. — Он развёл руками. — Простой мужик, каких на торгу пруд пруди. Доволен?

— Сойдёт, — сказал я. — Теперь пошли Радко искать. До торга дойдем, а там уже и определимся.

— Да я знаю где он… — начал было Путята, но договорить не успел.

В калитку влетел наш черноволосый. Влетел он бегом, запыхавшийся, в новых своих обувках. Увидел меня, кинулся через двор, чуть не сшиб зазевавшегося гридня.

— Дядька Кормчий! — выпалил он, хватая воздух. — Нашли! Нашли балабола твоего!

— Тихо, тихо. — Я присел, взял пацана за плечо. — Отдышись. Где?

— На торгу, у ткацких рядов! — Пацан частил, глотая слова. — Стоит, примеряется всё к товару! Мы, как Бес велел, глядели, а он там, Радко-то! Гринька сторожит, а я к тебе бегом, во весь дух!

— Молодец. — Я потрепал его по вихрам. — Прянику быть. Ступай, отдышись да Гриньке скажи — пусть глаз не спускает, но близко не лезет.

Пацан просиял, кивнул и рванул обратно, только пятки засверкали.

Путята глядел на всё это, приподняв бровь, а как пацан упорхнул — хмыкнул, покачал головой.

— Ишь, пристроился. — В голосе сквозила усмешка. — Нищету по городу гоняешь, как гончих. Глаза у него, вишь ты. Умилительно прям.

Я поднялся. Поглядел на него без злобы, но и без тепла.

— Пристроился, говоришь. — Я отряхнул колени. — А ты знаешь, воевода, отчего у меня эти пацаны за пряник весь город обшарят, а твои гридни, сытые да справные мятеж под носом углядеть не могут?

Путята нахмурился.

— Ну-ка?

— А оттого. — Я шагнул ближе. — Что я мимо чужого горя не пройду, потому что своё такое же хлебал. — Голос я не повышал. — А вы? Вы в своём городе сидите, за высокими тынами, жрёте от пуза да брюхо чешете. А под самым носом у вас голодные дети по помойкам шарят, а вы их не видите. В упор не видите. Для вас они — сор, пустое место. Как и купчишки, что мыт за каждый чих платят. Оттого и проглядели вы всё. Оттого сеть чужая у вас под боком выросла, а вы и не почуяли. Потому что глядите поверх голов. А я гляжу вниз. Там-то всё и делается.

В горнице двора повисла тишина. Даже звон из кузни будто притих.

Путята молчал. Смотрел на меня внимательно и с досадой. Крыть ему было нечем, и он это знал. Оттого злился пуще — не на меня, а на правду.

— Языкастый ты, наймит, — процедил он наконец. — Ох, языкастый. Договоришься однажды.

— Может, и договорюсь. — Я усмехнулся. — Да только не сегодня. Сегодня нам Радко брать. Ткацкие ряды, слыхал? Пошли, пока не упорхнул.

Путята хмыкнул, махнул рукой — то ли сдаваясь, то ли отгоняя досаду.

— Пошли.

Мы вышли за тын — я, Волк да Путята. Странная троица: я впереди, спокойный, налегке. За мной Волк — мрачная громада с топором под полой. И сбоку Путята, битый воевода в мужицком кафтане, всё ещё жующий губами мою отповедь.

*

Торг встретил нас гамом и толчеёй.

Кричали разносчики, из мясных рядов тянуло кровью и требухой. Народ толкался у лотков, торгуясь, щупая товар и переговариваясь. В этой каше немудрено сгинуть.

Мы протолкались к ткацким рядам. Гринька торчал у лотка с горшками, делая вид, что глазеет на товар, а сам зыркал в сторону. Углядев меня, он чуть повёл подбородком — туда, мол.

И я его увидел.

Радко оказался мелким, юрким мужичонкой в пёстром кафтане с чужого плеча. Лицо хитрое, носатое, глазки-бусины так и бегали. Он стоял вполоборота и вдохновенно охмурял какого-то заезжего простофилю — краснолицего толстяка в добротном тулупе.

— …да ты пойми, мил человек, что за товар! — Радко тряс перед носом толстяка каким-то сморщенным корешком. — Это ж не простой корешок. Это корень с горы Святой! Монахи святые его в полнолуние копали, слезами омывали! От всех хворей пользует — от ломоты, от лихоманки и от мужского бессилия особливо! Жену молодую взял, а сам не тянешь? Вот он, спаситель твой!

Толстяк недоверчиво нюхал корешок.

— А чегой-то он хреном пахнет?

— Так то дух целебный! — и глазом не моргнул Радко. — Южный! Чем ядрёней смердит, тем сильней пользует! Тебе за такое сокровище три гривны отдать — и то дёшево, я ж почти задаром, по доброте душевной…

Я невольно усмехнулся. Хрен сушёный он впаривал, ей-богу. Обычный огородный хрен — за корень со святой горы.

Путята рядом фыркнул в кулак.

— Во дают, — шепнул он. — Каждый раз новое. В прошлый раз он бабам толчёный мел за жемчужную пудру продавал. Артист, чтоб его.

Мы неспешно, вразвалку двинулись к нему, чтоб не спугнуть. Я впереди, Волк с Путятой чуть сзади. Ещё бы десяток шагов пройт и хватать можно.

Не вышло.

То ли Волк неловко пихнул кого-то в толпе, то ли Радко чутьём своим налимьим что-то учуял — но он вдруг оборвал речь на полуслове и вскинул голову. Глазки-бусины метнулись по толпе. Наткнулись на нас. На меня, мрачную громаду Волка и Путяту.

И понял задним умом, что надо бежать.

Дальше всё случилось разом.

Радко швырнул свой святой корень прямо в рожу толстяку. Сгрёб с лотка монеты — свои и, кажется, чужие заодно. И прыснул прочь, только пёстрые полы взметнулись.

— Уходит! — рявкнул Путята. — Держи хлыща!

Погоня понеслась через весь торг.

Юркий, вёрткий Радко нырял в толпу, как налим в осоку. Скользил меж возов и спин, будто всю жизнь только и делал, что удирал. Он снёс лоток с овощами, и они раскатились под ноги, а следом полетела брань торговки. Перемахнул через корзину, поднырнул под телегу, распугал стайку гусей — те взвились с гоготом, хлопая крыльями.

Путята пёр за ним, как разъярённый бык. Расшвыривал зевак, опрокидывал всё, что подворачивалось, и крыл матом на весь торг:

— С дороги, раззявы! Пшёл, куда прёшь! Лови вора, мать вашу!

Толку от его напора было немного — Радко юркий, а Путята тяжёл, где мелкий прошмыгнёт, там воевода застрянет. Но зато шуму он поднял на весь город.

Волк рванулчуть наискось, срезая угол. Где стоял забор — перемахивал, где стояла телега — перепрыгивал. Он не орал, берёг дыхание.

А я не бежал следом. Я срезал.

Толпа, возы, лотки — всё это Радко обегал, петлял, тратил силы, а я глядел на его метания и просчитывал направление и вместо того чтоб гнаться за кормой, пошёл наперехват.

Я срезал напрямик, дворами, пока Радко петлял по торгу, — и вылетел в тот проулок с другого конца, раньше него.

Успел как раз вовремя.

Радко влетел в проулок с разбегу, оглянулся через плечо — видать, решил, что оторвался. Меня, стоявшего в тени, он не заметил. Оскалился довольно, сбавил шаг, поправил шапку. Впереди торчал плетень — перемахнуть да задворками уйти, ищи потом ветра в поле.

Он разбежался и прыгнул. Красиво, лихо, как молодой козёл.

И повис.

Его широкие шаровары зацепились за толстый сучок, что торчал из верхней жерди. Радко дёрнулся раз, другой — без толку. Перевесился через плетень и закачался вниз головой, кверху задом, суча ногами в воздухе.

Из-за пазухи посыпалось добро. Медяки, какие-то перстни и прочий хлам. Всё это раскатилось по грязи под болтающимся Радком.

Я вышел из тени.

Следом в проулок ввалились остальные — Волк, отряхивая рукав, и красный отдувающийся Путята, всё ещё бурча про раззяв.

Я подошёл к висящему Радку. Поднял из грязи укатившуюся медяшку, повертел в пальцах. Радко скосил на меня налитые кровью глаза и обмер.

— Ну здравствуй, птичка-говорун, — сказал я. — Долетался. Слезай, потолкуем. За политику.

Радко страдальчески завёл глаза к небу.

— Ой, да за что же, люди добрые, я вас спрашиваю? — запричитал он нараспев, качаясь на гвозде. — За что честному человеку эдакая напасть? Стою себе, торгую, никого не трогаю, — а на меня облавой, будто на волка! У меня ж голова слабая, мне ж вниз висеть нельзя, у меня ж вся кровь к темечку прильёт, и всё, поминай как звали! — Он потянулся к штанам, не достал, махнул рукой в отчаянии. — И порты, порты пожалейте! Это ж не порты, это ж последнее, что у сироты осталось! Снимите по-человечески, а? Я ж вам ещё сгожусь, я ж полезный, я ж на всё руки мастер!

Глава 7

— Сгодишься, — согласился я. — За тем и пришли.

— Во! — Радко воспрял, насколько можно воспрянуть кверху задом. — Так бы сразу и говорили, а то — гоняться! Дело есть? У Радка на всякое дело товар сыщется, ты только шепни! Шёлку надо? Меду? Меху? Камешков заморских жёнке? Всё будет, всё справлю в лучшем виде, по-божески, по-свойски! Ты меня спусти только, а то у меня уж в глазах караси плавают, а мне голова-то ещё пригодится — ей торговать!

— Помолчи покуда, — сказал я. — Повиси ещё. Голова проветрится — авось перестанешь ерунду нести.

Висел Радко хорошо. Ладно висел, обстоятельно — как окорок в коптильне.

Кровь прилила ему к лицу, шапка свалилась в грязь, жидкие волосёнки повисли сосульками. А язык всё одно не унимался. Молол и молол, будто вниз головой ему думалось даже вольготнее, так что дождаться окончания словесного потока было несуждено.

Я присел перед его перевёрнутой рожей, чтоб глядеть глаза в глаза, и слегка хлопнул его по щеке. Радко заткнулся.

— Вот и славно. Теперь слушай меня, а не себя. — Я повертел медяшку. — Ты на вече воду мутил. Про единство пел, купцов баламутил. Кто надоумил? Кто платит?

— Ой. Ну вот, здрасьте вам. — Радко завёл глаза под лоб. — Пла-атит. Скажи, кормилец, вот кабы мне кто платил — стал бы я, по-твоему, в эдаких портах висеть да сушёный хрен за святой корень выдавать? Да я б в шелку ходил! Я б мёд ложкой ел, а не облизывал! — Он качнулся на сучке, всплеснул руками. — Нет у меня никакого платителя, вот тебе крест святой! И слыхом я не слыхал ни про какое единство! Это враги, это злые языки набрехали, у меня ж завистников на торгу — что блох на псине…

— Врёшь, — сказал я спокойно. — Тебя видели. Ты Завиду в уши дул. Местяте дул. Всем подряд. И складно дул. У балабола такие речи сами собой не родятся. Кто вложил?

— Да какие речи! — Радко чуть не прослезился. — Ты пойми, добрый человек, я ж что делаю? Я ж людям приятное говорю, и вся недолга! Стоит купец — злой, надутый, боярами затюканный, а я к нему бочком, по плечику похлопаю: «Держись, брат, вы сила, вы им ещё покажете!» Ему и полегчало! А как размякнет, как расчувствуется — тут я ему поясок и подсуну. Аль пряжечку. Аль ножик хороший. Втридорога. Он и берёт, и радуется, и меня ж благодарит! — Радко скорбно вздохнул, качаясь. — Такое моё ремесло, кормилец ты мой. Я ж не заговорщик. Я людскими сердцами торгую. Погрел словом — сбыл вещицу. Где ж тут измена, я тебя спрашиваю? Где?!

Я слушал и молчал. Молчание моё пугало Радко сильно — он аж завозился, заизвивался на сучке, как червяк на крючке.

— Не веришь? — заскулил он. — Ой, не верит он мне. Да вот тебе крест, вот те другой, чтоб мне с этого сучка поганого не слезть, коли вру! Радко пройдоха — да! Радко балабол, Радко плут — каюсь, грешен, бей меня! А чтоб в боярские дела соваться?! Да ты шо, кормилец, я ж пожить ещё хочу, у меня ж планов — полны штаны!

Волк подступил, брезгливо глянул на висящего сверху. Тронул топор.

— Кормчий, чего ты с ним возишься. — Он качнул лезвием. — Чикну верёвочку — он разом всё вспомнит. И что было, и чего сроду не бывало.

Радко тонко взвыл, как щенок, которому прищемили хвост дверью.

— Ой, не надо верёвочку! Ой, не надо! — заверещал он, задёргавшись всем телом. — Всё скажу! Всё, что знаю, и даже чего не знаю! Хочешь про Местяту? Он рыбу тухлую под свежую подмешивает, вот те крест! Хочешь про Олфера? Он с мытарями спелся, товар мимо весов таскает! Хочешь, кто чью жёнку тайком милует — тоже скажу, я ж всё про всех знаю, я ж ходячая книга! Только не режь, кормилец, я ж полезный, я ж на вес серебра!

Сыпалось из него всякое. Что дельное, что труха. Мелкие должники, чужие грешки, базарные сплетни — всё вперемешку, лишь бы завалить нас словами и откупиться болтовнёй. Старый приём загнанного: не убежать — так засыпь погоню мусором с головой.

Я поднял ладонь. Радко захлебнулся на полуслове и замер.

— Помолчи, — сказал я. — Ты мне мусор суёшь, а мне зерно надо. Провисишь ещё — глядишь, зерно и просыплется.

— Да шо ты с этим зерном-то всё! Нету зерна! — простонал Радко, качаясь. — Я ж пустой, я ж сирый, у меня одна мякина в закромах…

Договорить Радко не успел.

В устье проулка загремели шаги, лязгнуло железо. Из-за угла вывернул патруль — трое стражников с копьями. Важнае такие, при бляхах. Старший шёл впереди, пузатый, с рыжими усами, и на ходу уже набирал в грудь воздуху для окрика.

— А ну стоять! — гаркнул он, оглядев картину: висящий Радко, я на корточках, Волк с топором, Путята в сторонке. — Это что тут за самоуправство?! Кто такие?! Чего человека вздёрнули средь бела дня?!

Радко, вися вверх ногами, оживился — учуял спасение.

— Служивые! — заголосил он. — Родненькие! Спасите, грабят! Разбойники это, тати лесные! Меня, честного…

— Цыц, — бросил я, не оборачиваясь.

Старший побагровел, шагнул ближе, перехватил копьё.

— Ты мне не цыкай, морда! — рявкнул он. — Я стража! Ну-ка снимайте купца, покуда я вас всех в холодную не свёл! Оглохли?! Именем города…

Он не договорил.

Путята развернулся к ним и на ходу сдвинул шапку с бровей, поднял лицо к свету.

Старший осёкся на полуслове. Он глядел на Путяту, и румянец сползал с толстой рожи, как краска под дождём, оставляя серую, испуганную бледность.

— В… воевода, — выдавил он и попятился. — Прощенья просим… не признали…

— Не признали. — Путята подошёл вплотную, навис. Голос его упал до тихого рокота — и он этой тихостью жути на мужиков нагнал еще больше. — Глаза протри, служивый. И вот что запомни, ты и щенята твои. Не было вас тут. Не заходили вы в этот проулок. Не видели ничего, не слышали ничего. Всё поняли?

— П-поняли, воевода! Как есть поняли! — Старший закивал так, что бляха запрыгала на брюхе. — Ошибка вышла, недоглядели! Уже уходим!

— Считаю до двух, — обронил Путята. — Раз…

Стражу как ветром сдуло. Только копья брякнули да ноги зашлёпали по грязи — патруль вымелся из проулка быстрее, чем влетел. Через миг их и след простыл.

Путята хмыкнул, надвинул шапку обратно.

А наверху, на сучке, творилось диво.

Радко смолк. Совсем. Впервые за всё время язык его прилип к нёбу. Он висел, глядел вслед сбежавшей страже, и на лице его медленно проступало страшное понимание.

Он-то думал, что попал к бандитам. К лихим людям, с какими всегда можно сторговаться, откупиться, заболтать. А оно вон что. Стража, гроза торговых воришек, при виде этого серого мужика в потёртом кафтане обделалась и утекла, как вода сквозь пальцы. Значит, вляпался Радко не в разбой. Вляпался он в самую верхушку, в силу, выше которой в городе и нет ничего.

Шутки кончились. Я это видел по его лицу.

— Ну вот, — сказал я мягко, поднимаясь. — Теперь, кажется, мы друг друга понимаем. Правда, птичка?

Радко сглотнул и кивнул — насколько можно кивнуть вниз головой.

— Волк, — сказал я. — Сними его, а то он мне тут удавится ненароком, а нам с ним ещё толковать.

Волк подошёл к плетню, коротко замахнулся. Топор хряснул по жерди, сучок с куском дерева вылетел вон — и Радко рухнул.

Шмякнулся он смачно, в самую грязь, лицом да плечом. Крякнул, охнул, завозился. Кое-как перевалился на карачки, потом сел, отплёвываясь, размазывая по роже жижу пополам с кровью из прикушенной губы. Жалкий, чумазый, дрожащий. Но живой.

Я прошёлся перед ним туда сюда.

— Ну вот что, купец. — Я говорил тихо, без нажима, — нажим тут был уже без надобности. — Разбежались наши дорожки на две и выбирать тебе прямо сейчас, третьей не дам. — Я показал пальцем в сторону реки. — Либо ты сегодня же пойдёшь купаться с камнем на шее и никто тебя не вспомнит. Кто по такому, как ты, плакать станет? Никто.

Радко побелел под грязью, задрожал.

— Либо, — продолжил я, — становишься моим человеком. Глазами моими и ушами. На торгу, у купцов, всюду, где вертишься. Всё, что видишь и слышишь, — несёшь мне и живёшь себе дальше, торгуешь своим хреном святым и хлопаешь дурней по плечу. Только теперь под моей рукой.

Радко сглотнул. Перевёл взгляд с меня на Волка, с Волка на Путяту — и обратно. Прикидывал. Даже сейчас, в грязи, полумёртвый от страха, торгашья башка его считала, взвешивала, искала выгоду.

— А… а платить будешь? — выдавил он.

Волк за спиной фыркнул. Путята хрюкнул от смеха.

Я не удержался, усмехнулся тоже. Ну что ты будешь делать.

— Тебе жизнь — мало платы? — спросил я.

— Жизнь — оно да, жизнь — хорошо, — залопотал Радко, замахав руками. — Жизнь я беру, жизнь мне подходит! Просто я ж это… я ж подумал, вдруг сверх жизни ещё чего перепадёт, я ж старательный буду, я ж носом рыть стану…

— Будешь рыть — будет и сверх, — оборвал я. — По делам воздастся. Принесёшь что стоящее — не обижу. Труху сдашь — сам знаешь, где рыбы плавают.

— Понял, понял! — закивал Радко истово. — Стоящее! Только стоящее, зуб даю, вот те крест! — Он вдруг оживился, приосанился, насколько можно приосаниться сидя в луже. — Ты, кормилец, не гляди, что я с виду плюгавый. Я ж тебе теперь золото, а не человек! Я ж на этом торгу каждую собаку знаю! Кто чем дышит, у кого что нечисто, кто с кем шепчется по углам — всё Радку ведомо! Ты меня пригрел — а я тебе отслужу, я благодарный!

— Вот и славно, — сказал я, поднимаясь. — Считай, договорились.

Я протянул ему руку. Радко уставился на неё, будто не веря, — что чужак, только что грозивший утопить, вот так запросто тянет ему ладонь. Потом ухватился обеими руками, вскочил на ноги. Засуетился, отряхиваясь и тут же подбирая из грязи рассыпанное добро.

Путята глядел на всё это, качая головой.

— Ну и помощничка ты себе завёл, наймит, — буркнул он. — Не человек — сопля на палочке.

— Сопля-то сопля, — сказал я. — А по всем углам пролезет, где твои гридни в дверь не влезут. Иная сопля дороже дружины стоит.

Радко, подбиравший монеты, расплылся в щербатой улыбке — похвале обрадовался, дурак.

— Слыхал, воевода? — просиял он. — Дороже дружины! Это ж я, Радко! Ты меня ещё вспомнишь добрым словом…

Договорить он снова не успел.

В проулок влетел наш пацан. Черноволосый, что поутру бегал к нам говорил где Радко. Только теперь на нём лица не было. Мокрый, запыхавшийся, глаза с плошку. Он вылетел из-за угла, шатнулся, увидел меня — и кинулся, задыхаясь:

— Дядька Кормчий! Беда! Беда, дядька!

Я перехватил его за плечи, присел.

— Тихо. Дыши. Что стряслось?

— У Местяты! — Пацан хватал воздух, частил, глотая слова. — Мы глядели, как ты велел! А там… там чужие! Двор обложили! В тени жмутся, у ворот, у забора! Я подполз тихонько — а у них под полами железо! Ножи, топоры! Я к тебе бегом, во весь дух…

Меня будто окатило холодом.

Всё сошлось разом. Пока мы тут с балаболом плясали, ловили его по торгу да вербовали в грязи, — кто-то другой не терял времени и пошёл резать тех самых купцов, за которых я цеплялся, — свидетелей, ниточку мою.

— Гринька где? — бросил я пацану.

— Там остался! Глядит!

— Молодец, что прибежал. — Я вскочил. — Волк! Путята! Уходим. Живо. У Местяты режут.

Волк подобрался сразу, лицо окаменело, рука на топоре. Путята коротко выругался.

— Далеко? — рыкнул воевода.

— Купеческий конец. Бегом — успеем.

Радко, доселе суетившийся над рассыпанным добром, вскинул голову. Понял, чем пахнет, — и лицо его вытянулось.

— Ой. Ой, нет. — Он замотал головой, попятился. — Резать? Кого резать? Куда резать? Люди добрые, вы куда, а я? Я домой! У меня ж это… у меня ж кошка не кормлена. Третий день голодная сидит! Я пойду, а?

— С нами пойдёшь, — сказал я.

— С ва-ами? — Радко аж присел. — Ой, не надо с вами! Куда мне с вами, я ж не воин, я ж торгаш! Я ж крови не выношу, я ж от одного вида в обморок валюсь, шоб я так жил! Отпустите Радку, а? Радко тихонький, Радко дома посидит…

Волк, не тратя слов, сгрёб его за шиворот одной лапищей — как котёнка.

— Пойдёшь, — сказал он. — Отпустим — потом ищи тебя по всем щелям. Ты, птичка, теперь наш.

— Вэй, за что-о… — заскулил Радко, повиснув в Волковой руке. — У меня ж нервы! У меня ж плоскостопие! Я ж бегать не могу, у меня ж стопы плоские, как блины!

— Побежишь, — сказал я. — На плоских побежишь. Всё, хватит выть. Вперёд.

И мы рванули к купеческому концу.

Я впереди. За мной Волк — свободной рукой волочёт Радко, будто мешок. Путята пыхтит следом, но не отстаёт, зажав в руке топор. А Радко, болтаясь в Волковой хватке, тонко подвывает на бегу, поминая то кошку, то плоские стопы, то матушку свою покойную.

Смеркалось. Тени вытягивались, ложились поперёк улиц. Мы неслись через город к воротам Местяты. Только бы успеть.

К дому Местяты мы вылетели, когда сумерки уже загустели.

Высокие ворота, глухой забор, резной конёк на крыше. Богато живет суконщик. Только вот тишина вокруг стояла нехорошая. Мёртвая тишина. Ни лая, ни голоса, ни огонька в оконце. Улица будто затаилась.

Гринька с круглыми глазами вынырнул из-за поленницы напротив.

— Дядька Кормчий, — зашептал он, вцепившись мне в рукав. — Тихо стало. Совсем. Были чужие, у ворот терлись, а потом — шасть внутрь, и всё. Ни звука.

— Молодец. Беги отсюда. — Я отцепил его пальцы. — Домой, к нашим. Скажи Бесу — пусть хватают железо и сюда, к Местяте, бегом. Понял? Лети.

Пацан кивнул и растворился в темноте.

Волк опустил Радко на землю. Тот сполз к тыну, сел, зажал себе рот обеими ладонями — то ли чтоб не заскулить, а может чтоб зубами не стучать.

Мы подошли к воротам.

Волк скользнул вперёд, пригнулся, приник к щели. Замер. Потом качнул рукой у самой земли — гляди, мол. У забора, в тени, что-то тёмное лежало.

Он потрогал и обернулся.

— Псы, — шепнул Волк. — Двое. Тёплые ещё. Крови нет. Языки наружу и слюни. Отравили их, Ярик.

Путята перехватил топор. Лицо у него окаменело.

— Работают серьёзные люди, — процедил он. — Не голытьба.

— Серьёзные, — согласился я и вытащил нож.

Радко у забора тихо застонал сквозь ладони.

Волк толкнул калитку.

Она подалась легко, без скрипа. Даже не заперли за собой, а это значило одно: те, кто внутри, ещё не закончили и уходить не спешили.

За калиткой чернел двор, но во дворе никого не было, зато через окна были видны темные силуэты внутри дома.

— Ждать наших времени нет, — выдохнул я. - Придётся втроем лезть. Готовы?

Путята с Волком переглянулись и кивнули.

Глава 8

Двор мы проскочили так, будто под ногами горела земля. Таиться? К чёрту. Внутри уже разделывали наших купцов.

Волк впечатал пятку в дверь. Створка жалобно крякнула, внутри хрустнуло и она грохнула о стену. Мы ввалились следом.

Щелчок. Время остановилось.

Один замедленный удар сердца. Замри, мгновение, ты прекрасно своей глупостью.

В центре горницы, прямо под балкой, болтался жирный купец. Лицо — цвета переспелой сливы. Глаза вылезли из орбит. Этот толстый придурок так обрадовался нашему шумному появлению, что с перепугу вышиб из-под себя хлипкую табуретку. Мы летели через половину города спасать бесценного свидетеля, а свидетель решил удавиться от радости прямо у нас на глазах. Услужливый мужик.

Мне говорили, что Местята толстый, а Олфер худой. Значит, радостный мужик в петле Местята.

За его дёргающимися ногами, в полумраке, застыла их похоронная команда. Кольчуги тускло блестят, оружие наголо. Никакой суеты и бегающих глазок. На нас зыркали убийцы, которым только что вышибли дверь во время грязной работы. Они смотрели на нас. Мы смотрели на них. Немая сцена.

Расклад — просто сказка. Двое отбитых речников, один запыхавшийся боярский воевода и визжащий барыга против элитных мясников. И всё это под аккомпанемент хрипящего в петле суконщика, который своими судорогами отсчитывал мгновения до нашей общей кончины.

Вдох кончился. Время пошло.

— Радко! Толстого держи! — рявкнул я, выхватывая нож. — За ноги, мать твою, он сейчас удавится!

Радко с диким воплем нырнул под радостного висельника. Вцепился в жирные ляжки, поднатужился, попытался поднять… и оторвался от пола, повиснув на купце, как гирька на весах. Толстый, совершенно не оценив заботы, от души заехал спасителю пяткой в ухо.

— Мамочка, за шо мне это! — заголосил Радко, болтаясь маятником вместе с суконщиком. — Он же железный! Не брыкайся, гад, я тебе жизнь спасаю! У меня сейчас грыжа лопнет!

Но слушать его было некому.

Волк с радостным рёвом врубился в строй татей. Путята влетел следом, как сорвавшийся с горы валун, снося первого попавшегося мясника вместе с дубовой лавкой. Хряснуло дерево. Зазвенела сталь. Горница превратилась в мясорубку.

А я смотрел в угол.

Там, над избитым Олфером, самый расторопный из чистильщиков уже заносил клинок. Умный, паскуда. Решил добить заказ, пока мы вязнем в драке у дверей. Почти жаль убивать таких сообразительных.

Я рванул наперерез, на ходу подхватывая со стола глиняный кувшин.

Кувшин я запустил чистильщику в затылок. Убить я его не планировал даже. Куда мне. Задача была сбить с руки. Топор, что уже падал на Олферову седую голову, вильнул и вошёл в половицу рядом. Щепки брызнули. Связанный Олфер шарахнулся в сторону и замычал в кляп.

Чистильщик обернулся. Глиняные черепки сыпались с его плеч, а на роже не было ни злости, ни удивления. Так глядит мясник на муху, что села на тушу. Мелкая помеха, которую он сейчас смахнёт.

Плохо дело.

— Ну здорово, — сказал я, пятясь. — Ты, я гляжу, занятой. Может, зайду попозже?

Он не ответил. Шагнул на меня, перехватывая топор поудобнее, и я понял: в честную этот меня сложит вдвое и не вспотеет. Драться с ним — всё одно что кулаком реку остановить.

Значит, не драться, а мешать.

Я схватил со стола деревянную миску, что подвернулось под руку, и метнул ему в лицо. Он мотнул головой, миска ушла в сторону. За миской полетел горшок. За горшком — ковш. Я хватал и швырял всё подряд, не давая ему толком замахнуться

— Стой смирно, вражина! — рявкнул я, запуская в него солонкой. — Дай хоть попаду разок!

Он пёр сквозь этот дождь, огрызаясь топором. Раз лезвие свистнуло у самого уха — я отшатнулся, налетел на лавку, чуть не сел на пол. Смахнул лавку под ноги ему. Чистильщик перешагнул, не глядя. Хорош, сволочь. Слишком хорош.

За спиной у меня ревела своя буря.

Волк рубился как одержимый — топор мелькал, кто-то уже сползал по стене, оставляя тёмный след. Путята орудовал своим, крякая, и его ругань перекрывала лязг:

— Куда прёшь, падаль! На, отведай! Кислое?!

Но их было мало, а тех — много, и лезли вражины слаженно, стеной. Я видел краем глаза: Волку рассадили плечо, Путята пятился, отбиваясь сразу от двоих. Плохо. Всем нам плохо.

А под потолком всё качался Местята с Радком на ногах.

— Помоги-и-ите! — верещал багровый Радко, обвивший купца, как шмель тычину. — Люди добрые, он щас лопнет, и я с ним! Кормилец, руби верёвку, руби-и! Только не меня, меня не надо!

Помочь ему было некому. Мне бы самому уцелеть.

Чистильщик достал-таки меня — плашмя, вскользь, по рёбрам, но так, что в глазах потемнело и дых перехватило. Я отлетел к стене, хватая воздух. Он шагнул добить.

Ах ты ж.

Я схватил кочергу с жаровни и швырнул ему в морду.

Взвыл он красиво. Наконец-то хоть что-то его проняло. Схватился за обожжённое лицо, замотал башкой — и на этот-то миг перестал быть неуязвимым.

— Вот теперь поговорим, — просипел я

Договорить не вышло. За стеной, во дворе, грохнуло, затрещало — и я услышал самый сладкий звук за весь этот поганый вечер.

Рёв Бугая.

Задняя дверь влетела внутрь вместе с косяком.

Первым башкой вперёд в пролом всунулся Бугай с топором, и рёв его заполнил горницу. За ним посыпались остальные: Бес с ножом, Рыжий, красный от бега, а следом — двое Путятиных десятников.

Свежая кровь ударила в драку, как половодье в запруду.

Чистильщики держались слаженно, пока их было больше, а как повалила подмога — расклад перевернулся в один вдох. Теперь много было нас.

Бугай снёс первого попавшегося — просто впечатал плечом в стену, а после добавил топором, и тот сполз кулём. Бес возник за спиной у другого, чиркнул понизу, и чистильщик подломился, схватившись за ноги. Десятники Путяты работали — двое на одного, без геройства.

Мой чистильщик, тот, что повредил мне рёбра, обернулся на шум и это была его ошибка. Пока он глядел на своих, я вбил ему нож прямо в незащищённую кольчугой ногу. Он охнул, подогнулся, а тут подоспел Волк и решил дело топором, коротко и без затей.

— Спасибо, — просипел я, держась за бок. — Долго же ты.

— Дела были, — обронил Волк, уже высматривая следующего.

Но следующего не осталось.

Всё кончилось так же быстро, как началось. Мгновение назад горница кипела боем, а теперь по полу вповалку лежали чужие, кто затих, кто ещё стонал. Наши стояли, тяжело дыша, забрызганные, злые, но живые.

Один из чистильщиков ещё шевелился — тот, самый борзый, что вязал Олфера. Он привстал на карачки, потянулся к оброненному топору. Дотянуться не успел. Путята шагнул и наступил ему на кисть всей своей тушей — хрустнуло. Чистильщик взвыл.

— Э, нет, соколик, — прогудел воевода. — Ты живой нужен. Вязать его.

Бугай навалился, заломил татю руки, прижал к полу коленом. Тот дёргался, хрипел, но куда там — под Бугаем и бык бы не дёрнулся.

Я оглядел горницу.

Разгром был знатный. Битая утварь, поломанные лавки, тёмные лужи на половицах, чад от рассыпанной жаровни. Двое чужих не встанут уже никогда. Ещё трое годились разве что стонать.

А под потолком всё ещё висел Толстяк и под ним, посинев не хуже купца, из последних сил держался Радко, на одном упрямстве, беззвучно уже шевеля губами.

— Верёвку! — крикнул я. — Режьте, покуда оба не задохнулись!

Волк уже был там. Одним взмахом развалил верёвку под самой балкой — и вся конструкция рухнула.

Толстый обвалился кулём, придавив собой Радка. Тот обиженно квакнул под тушей суконщика. С пару мгновений из-под жирного купца торчали только тощие Радковы ноги в стоптанных поршнях да слабо шевелились, будто у придавленного жука.

Мы стащили с него борова.

Радко выполз на карачках, перевернулся на спину и остался лежать, раскинув руки, и глядя в потолок пустыми глазами. Грудь ходила ходуном.

— Всё, — просипел он в потолок. — Всё. Радко больше в политику не ходит. Радко торгует хреном и умирает своей смертью, в постели, старым и толстым.

— Отработал долг, — сказал я, присаживаясь рядом на корточки.

— Отработал? — Он скосил на меня мутный глаз. — Кормилец, я тебе не долг отработал. Я тебе десять жизней вперёд отработал! Я купца держал, я его собой прикрывал! У меня спина хрустнула, у меня грыжа, у меня в ухе звенит от его пятки! — Радко всхлипнул. — А дома кошка не кормлена. Третий день. Ждёт, бедная, а хозяин тут в чужой крови валяется.

— Накормим твою кошку, — сказал я. — Живи покуда.

Я поднялся, шагнул к толстому.

Тот лежал на спине, хрипел, тянул воздух ртом, как выброшенная на берег рыба. Петля так и болталась у него на шее, впившись в багровые складки. Я нагнулся, поддел удавку ножом, распустил. Стянул через голову. Купец закашлялся, задышал глубже, и синева на роже медленно поползла на убыль.

Живой. И этот живой.

Оба живых. Оба свидетеля, за которыми я гнался через полгорода, — целы, дышат, лежат передо мной в разгромленной горнице. Едва успели.

В углу застонал второй. Про него-то в горячке все и забыли.

Бес уже возился над ним — резал путы, вынимал кляп. Седой купец выплюнул тряпку, зашёлся кашлем, а после уставился на нас. На чужих, страшных, забрызганных кровью людей, что вломились в дом и вместо того, чтоб добить, зачем-то его спасли.

— Вы… — прохрипел он. — Вы кто?

— Долгий разговор, — сказал я. — И у нас с тобой, купец, он как раз впереди.

Купцов мы усадили на уцелевшую лавку, рядышком. Битые, помятые, трясущиеся, но радостные до усрачки — жалкое зрелище. Местята растирал багровую полосу на шее и всхлипывал. Олфер молчал, но руки у него ходили ходуном, и унять их он не мог.

Путята встал напротив, скрестив руки на груди. Одной своей тушей он нависал так, что и без слов делалось тошно.

— Ну что, торговые люди, — прогудел воевода. — Жизнь мы вам нынче спасли. Из петли вынули, из-под ножа выдернули. Теперь черёд платить. — Он наклонился ближе. — Кому вы дорожку перешли? За что вас резать пришли, да ещё эдак, с выдумкой?

Купцы переглянулись. Молчали. Страх в них боролся с ещё большим страхом — тем, что стоял за всей этой резнёй.

— Молчите. — Я присел на корточки перед ними, чтоб глядеть в глаза. — Понимаю. Боязно. Только вы прикиньте вот что. Те, кто вас нынче вешал, — они ведь не отступятся. Сегодня не вышло — завтра снова придут и нас рядом уже не случится. — Я выдержал паузу. — А коли расскажете — я буду знать, от кого вас беречь. Другого пути у вас нет, купцы. Или говорите, или ждите гостей.

Местята сглотнул. Пошевелил разбитыми губами. И его прорвало. Прям полилось.

— Мы ж не хотели ничего, вот те крест! — зачастил он. — Мы ж по своим делам шли! Ночью, по реке… тихо товар везли мимо застав. Ну, сам понимаешь, мимо мыта, чтоб пошлину не платить. Дело обычное…

— Дальше, — сказал я.

— А на реке, в темноте, — лодка. — Местята понизил голос, будто и сейчас боялся, что услышат. — Чужая. Большая. И к берегу пристаёт, к глухому месту. А с неё сундуки таскают. Тяжёлые, судя по всему. Двое таскали кряхтели и ругались. Мы затаились, глядим. Серебро, не иначе. Столько серебра я отродясь не видывал.

Олфер, доселе немой, вдруг подал голос и надтреснуто каркнул:

— А принимал его человек. На берегу стоял, распоряжался. И мы его… — Он осёкся, глянул на Местяту.

— Узнали, — выдохнул Местята. — Мы его узнали. Из наших он, из купеческих. Всякий его в городе знает.

У меня внутри всё подобралось. Вот она, ниточка, за которой я гнался, — сама легла в руку.

— И вы, дурни, — медленно проговорил я, — сунулись к нему.

Я глядел на эти два избитых недоразумения и дивился. Удивительная штука — людская жадность. Отшибает страх смерти начисто, до самого корня. Двое лопухов застали серьёзного человека за грязным делом и вместо того чтоб забыть про это до конца дней своих и молиться, что уцелели, — пошли выставлять ему счёт. Углядели, как волк тушу закапывает, подкрались сзади, похлопали по мохнатому заду: делись, мол, серый. Вернейшее дело. Из тех, где прибыток один — гроб, да и тот за свой счёт.

— И много запросили за молчание? — Я хмыкнул, глядя на него сверху вниз. — На доски-то хоть выторговали?

— Куда там. — Местята опустил голову. — Бес попутал. Думали — прижмём его тихонько, долю попросим за молчание. Он же не откажет, думали. Куда ему деваться, коли мы такое видали…

— И он не отказал, — закончил за него Путята мрачно. — Он вам убийц прислал. Вот и вся доля.

Местята мелко закивал, весь трясясь.

Я глядел на купцов, ласково улыбаясь этим двум идиотам.

— Кто?

Спасибо за чтение

Вернуться к книге