Развод без обратного билета
Глава 1
Стою у входа в ЗАГС, и мне кажется, что промерзла насквозь, хотя на улице всего минус три. Холод идет изнутри. Из того места под ребрами, где раньше жило что-то теплое и живое. Но любовь умерла безвозвратно, и теперь там пустота и вечная зима.
Три года брака уместились в несколько слов на листке из моего же блокнота для списка покупок. Антон просто оставил на кухонном столе записку: «Прости, не могу больше притворяться. Я люблю другую, а ты заслуживаешь лучшего.».
Зачем же ты мне изменял, если я заслуживаю лучшего…
В окошке номер три меня встречает сонное и хмурое лицо регистраторши. В конце концов, я здесь не за радостью сюда пришла.
— Морозова Лидия Александровна, — говорю, и голос предательски дрожит. Откашливаюсь. — За свидетельством о расторжении брака.
— Паспорт, — рявкает женщина, закатывая глаза, будто это именно я когда-то заставила выбрать эту профессию, занять эту должность, чтобы с восьми утра дарить людям счастье.
Протягиваю документ. Руки почему-то трясутся. Но ей все равно. Она печатает что-то, не поднимая глаз, её накрашенные бордовой помадой губы поджаты в ниточку.
— Триста пятьдесят рублей госпошлина.
Достаю мятую пятисотку из кармана джинсов. Она так и лежала там с того дня, когда я покупала вино. Собиралась быть гордой одинокой волчицей. В итоге вино так и стоит нераспечатанное. Не могу. Тошнит от одной мысли.
— Следующий! — рявкает женщина, вручая мне бумагу и сдачу.
На улице крупные мокрые хлопья липнут к ресницам, тают на щеках, смешиваясь с чем-то соленым. Не плачу же я? Нет, просто снег.
В сумке звонит рабочий телефон. Смотрю на экран — будильник. Свадьба в пять вечера. Черт, совсем забыла.
Хочется отменить. Сказать, что заболела. Что потеряла технику. Что сама умерла. Но не могу — это работа, а работа — единственное, что у меня осталось нормального. Фотоаппарат не предает, не уходит к другим. Чужое счастье через видоискатель камеры моя жизнь последние семь лет и я ей точно не стану изменять как бы больно мне не было смотреть на счастливые пары.
До свадьбы еще четыре часа. Еду домой переодеться. Нельзя же явиться на мероприятие в джинсах и растянутом свитере с катышками.
Квартира встречает меня тишиной. Даже соседи за стеной молчат. Обычно в это время их младший орет, требуя мультики. Снимаю пуховик, бросаю на диван. Свидетельство о разводе выпадает из кармана, планирует на пол как осенний лист. Оставляю его там. Пусть.
Дома больше нет аромата кофе. Антон всегда варил на двоих. Теперь я пью растворимый. Или не пью вообще. Может хоть это плюс?
В шкафу висит мой рабочий костюм. Черные брюки и водолазка. Фотограф должен быть незаметным, растворяться в толпе гостей, ловить моменты, а не привлекать внимание.
Прячу синяки под глазами бронебойным консилером. Подкрашиваю бескровные губы. Без помады, кажется, будто вся кровь ушла туда, в дыру под ребрами. Вожу кисточкой с румянами по щекам — надо же изобразить живого человека. Собираю волосы в пучок, и профессиональная невидимка готова.
Проверяю технику: три камеры, запасные батареи, карты памяти, вспышка. Руки делают все автоматически — столько свадеб отснято, что могу собирать оборудование с закрытыми глазами. Двести? Триста? Давно уже перестала считать. Чужое счастье, с любовью упакованное в гигабайты фотографий.
“Астория” встречает запахом дорогого парфюма и лилий. Лилии везде — в вазах, в композициях, в петлицах. Белые как снег за окном, как платье невесты, как моя тоска.
— Невеста в люксе на третьем этаже, — щебечет распорядитель, встречая меня в холле. — Сборы уже начались. Вы успеете?
Киваю. Всегда успеваю.
Поднимаюсь по лестнице, устланной красным ковром. Под ногами мягко, бегу, как по облаку.
Дверь люкса приоткрыта. Изнутри доносится смех, звон бокалов, возбужденные голоса. Стучу и захожу. Невеста стоит посреди комнаты в корсете и панталонах, руки разведены в стороны, как у фарфоровой куклы. Вокруг порхают подружки, мама и визажист с парикмахером.
Поднимаю камеру, и мир сужается до видоискателя. Так проще. Смотреть на жизнь через объектив, где все красиво скомпоновано, где можно выбрать ракурс, поймать свет, размыть фон. Щелк — мама застегивает пуговицы на спине платья. Щелк — подружка поправляет фату. Щелк — невеста смотрит на себя в зеркало, и в её глазах слезы счастья.
У меня тоже были слезы счастья. Три года и девять дней назад. Тоже декабрь, тоже белое платье, тоже "Астория" — правда, мы могли позволить себе только маленький зал. Антон плакал, когда я шла к нему через весь зал. Думала — от счастья. Может, уже тогда притворялся?
Как теперь понять, где началась его ложь, а где была правда? Да и надо ли?..
Невеста протягивает ногу, и её жених опускается на колено, чтобы надеть белую лодочку. Щелк. Еще один крупный план — его пальцы на её щиколотке. Нежно. Бережно.
Антон никогда не прикасался так ко мне. Он вообще не любил прикосновения и прочие нежности. Говорил, что у него личное пространство. А с Мариной, интересно, у него тоже личное пространство?
Встряхиваю головой, отгоняя мысли. Работать. Надо работать.
Церемония проходит в Белом зале. Название говорит само за себя — все белое: стены, потолок с лепниной, хрустальные люстры отбрасывают белые блики. Гости рассаживаются, шуршат платьями, перешептываются. Пахнет духами — тяжело, приторно. У кого-то явно перебор с «Шанелью».
Щелкаю без остановки. Вот отец передает руку невесты жениху. Вот они поворачиваются к регистратору. Вот обмениваются клятвами. Невеста плачет, размазывая водостойкую тушь.
«Согласна ли ты, Анастасия...»
Мой желудок сжимается. Помню, как кричала «да» на весь зал, как гости аплодировали. Как была уверена, что это навсегда.
«Согласен ли ты, Михаил...»
У меня звенит в ушах. Душно. Нужен воздух, но я не могу выйти — идет самый важный момент.
«Объявляю вас мужем и женой!»
Поцелуй. Долгий, настоящий. Не для фотографий — во имя любви. Гости аплодируют, кто-то свистит, подружки невесты плачут.
Начинаются одаривания, тосты и, наконец, танцы, когда я могу передохнуть.
Иду к окну. Нужен глоток воздуха. За стеклом уже темно, горят фонари, снег кружится в их желтом свете. Красиво. Как в снежном шаре. Каждый год друг детства дарит мне их, чтобы ни случилось…
— Девушки! — кричит Невеста. — Бросаю букет!
Подружки невесты собираются в кучку, визжат, толкаются локтями. Поднимаю камеру, чтобы снять момент. Настя поворачивается спиной, раз, два...
Букет летит прямо в объектив. Инстинктивно выставляю руку, и цветы шлепаются мне в ладонь.
Зал взрывается аплодисментами.
— У фотографа! Фотограф поймала!
— Теперь точно замуж выйдет!
— В этом году еще свадьба будет!
Улыбаюсь. Машу букетом. Изображаю радость, пока внутри все сжимается в ком.
Видеограф нас снимает. Мы с невестой, я с букетом, она обнимает меня, как родную сестру. На фото потом буду улыбаться — профессионально, правильно. Никто не догадается, что внутри у меня метель похлеще той, что за окном.
Еще два часа съемки. Первый танец молодых, танец с отцом, разрезание торта. Но я больше не могу. Просто физически. В горле ком, в глазах жжет, руки дрожат так, что камера ходит ходуном.
— Я на минутку, — бормочу ассистенту невесты и выскальзываю в коридор.
Запираюсь в кабинке. Сажусь на крышку унитаза, обхватываю колени руками.
И тут прорывает.
Вой начинается откуда-то из живота, поднимается к горлу, рвется наружу. Беззвучный. Я же профессионал, нельзя, чтобы услышали. Зажимаю рот ладонью, но слезы все равно текут. Горячие, соленые, размазывают тушь, капают на платье, оставляя серые пятна на черной ткани.
Плачу по всему сразу. По разводу. По трём годам притворства. По тому, что поймала чертов букет. По невесте с её настоящим счастьем. По себе в белом платье три года назад. По Антону, который «не может больше притворяться». По жизни, которая свернула где-то не там, и я даже не заметила где.
Глава 2
Вспышка. Ещё одна. И ещё.
Последние кадры. Невеста кружится в своём платье цвета шампанского, жемчужные нити в её волосах ловят свет хрустальных люстр. Красиво. Идеально.
— Лида, вы волшебница! Спасибо огромное! А вы точно не останетесь на банкет?
— Спасибо, но мне нужно обработку начинать, — вру, застёгивая чехол камеры. — Хочу, чтобы к Новому году у вас уже были первые фото.
На самом деле хочется просто сбежать, и даже то, что эта съемка последняя в этом году никак не греет.
В гардеробе наматываю шарф в три оборота. Шерсть колется даже через водолазку. Декабрьский Петербург не прощает легкомыслия. На улице мороз тут же впивается в щёки тысячей микроскопических иголок. Но после духоты банкетного зала холод бьет по щекам почти приятно.
Снег валит крупными хлопьями. Такой идеальный, киношный, какой бывает только в последние дни декабря, когда город готовится к главному празднику года. В витринах мигают гирлянды, из каждого кафе доносится "Last Christmas", и только я иду по этому празднику жизни с кейсом фототехники и пустотой в сердце размером с двухкомнатную квартиру на Петроградке.
Снег скрипит под ботинками. Как будто идёшь по битому стеклу чьих-то надежд. Фонари вдоль набережной создают жёлтые круги света, и в каждом медленно вальсируют снежинки.
До дома двадцать минут пешком. Можно взять такси, но я специально иду. Тяну время перед возвращением в пустоту. Мимо проносятся влюбленные парочки: он несет ее на спине, она визжит и целует его в заснеженную макушку. У входа в "Буквоед" целуется пара подростков. Неумело, носами друг в друга, но с таким упоением, будто изобретают поцелуи заново. Желудок скручивается в тугой узел.
Возле парадной уже насыпало небольшой сугроб, и дверь открывается с уставшим не то скрипом, не то вздохом. Топаю на пятый, придерживаясь за перила. Ступеньки стёрты поколениями жильцов до опасной покатости.
Дома, не включая свет, скидываю ботинки. Потом уберу. Сумка с аппаратурой аккуратно ставится на стол — это святое. В квартире холодно. Забыла утром поднять температуру на термостате. Или не забыла. Какая разница, греться-то некому.
Щёлкаю выключателем на кухне, свет бьёт по глазам. На столе коробка с ёлочными игрушками, которую я достала ещё пятнадцатого декабря. Так и стоит не распакованная. Рядом гирлянда спуталась в гордиев узел проводов.
Открываю холодильник. Йогурт, просроченный на три дня. Половина лимона в плёнке. Бутылка просекко, которую мы открывали с Антоном в ноябре, праздновали его повышение. Не допили. Метафорично до тошноты.
Выливаю выдохшееся вино в раковину. Пузырьки слабо шипят, как последний вздох умирающего праздника.
В гостиной ещё хуже. Пустой угол, где должна стоять ёлка. На журнальном столике наша с Антоном фотография с отпуска в Сочи. Почему я её ещё не убрала? Хватаю рамку, замахиваюсь, чтобы швырнуть в окно, но рука застывает в воздухе. Ставлю обратно. Аккуратно поворачиваю фото лицом к стене. Вот так. Не видеть твою идеальную улыбку предателя.
Сажусь на диван, прямо в пальто. В квартире так тихо, что слышно, как тикают часы на кухне. Тик-так, тик-так. Отсчитывают секунды до Нового года. До новой жизни, которую я не знаю, как начать.
И тут что-то во мне ломается. Резко встаю.
— Хватит, — говорю вслух пустой квартире. — Хватит, хватит, хватит!
Хватаю коробку с игрушками, рву скотч. Стеклянные шары выкатываются на стол — красные, золотые, серебряные. Дед Мороз с отколотой краской на носу. Ему лет тридцать, ещё мамин. Ангелочки из соломы. Гирлянда из стеклянных бус.
Но ёлки нет.
На часах половина десятого. Ёлочные базары работают до десяти. Если побежать... Шапку натягиваю уже в лифте.
Бегу. Поскальзываюсь на повороте, чудом удерживаю равновесие. Вода в канале Грибоедова подо мной чёрная, как провал в никуда. Итальянский мост скользкий, перила обледенели.
— Девушка, мы уже закрываемся! — кричит продавец, узбек в грязном халате Деда Мороза и ушанке.
— Пожалуйста, мне только ёлку!
— Вам покороче? Или ветки? — закатывает глаза.
— Самую красивую, — упрямо качаю головой. — И высокую. Под потолок чтоб.
Он показывает трехметровую канадскую ель — пышную, симметричную, пахнущую хвоей и чудом. Стоит как чугунный мост, но какая разница. Достаю карточку.
— Доставка есть?
— Закончилась на сегодня. Завтра с утра могу.
Завтра — это уже двадцать восьмое. Завтра — это еще один день без елки. Сую ему деньги не торгуясь. Он пакует ель в сетку, затягивает.
— Я сама.
Он смотрит на меня с сомнением. Я метр пятьдесят, в пальто, без перчаток, явно не готова тащить дерево вдвое больше себя по снежному городу. Может, и не готова. Но мне очень нужно, значит, справлюсь.
— Тяжёлая она, может, завтра?
— Справлюсь! — отбираю у него елку, будто он может передумать мне ее отдавать.
Господи, она правда тяжёлая! Но если женщине чего-то по-настоящему хочется…
Иду обратно. Снег валит стеной. В свете фонарей уже не вальс, а сплошная белая пелена. Набережная пустая, только редкие машины шуршат шинами по свежему снегу. Ель сползает с плеча, цепляется за воротник.
Первые сто метров еще ничего. Адреналин несет. Злость на Антона несет. Упрямство несет. На второй сотне метров начинает ломить плечо. Перехватываю по-другому — тащу за собой, как Сизиф свой камень.
Снег валит все сильнее. В лицо, за шиворот, облепляет ресницы. Под ногами каша из снега с солью — дворники щедро сыпанули реагентов. Ноги разъезжаются. Прохожие обходят меня по широкой дуге: городская сумасшедшая с елкой наперевес.
На середине Итальянского моста силы кончаются. Просто кончаются, и все. Отпускаю елку она падает в сугроб. Пытаюсь удержаться на ногах, но поскальзываюсь и лечу следом.
Лежу на спине в сугробе. Снег набился за шиворот, холодными ручейками течет по спине. Елка придавила ногу. Не больно, просто тяжело. Смотрю в черное петербургское небо, откуда валит и валит снег. Фонари превращают снежинки в золотые точки. Красиво, черт возьми. Красиво и больно.
— Ну и черт с тобой, Новый год! — кричу в небо. — Слышишь? ЧЕРТ С ТОБОЙ!
Эхо разносится по пустой улице. Где-то вдалеке сигналит машина. С Невского доносится шум — там жизнь продолжается, люди спешат по своим делам, встречаются, расстаются, влюбляются, разводятся...
Начинаю смеяться. Истерично, до слез. Лежу в сугробе, придавленная елкой, и смеюсь как ненормальная. Потом смех переходит в плач. Опять. Снова. Как будто этих слез во мне океан, и он никак не может выплакаться до дна.
Это случается внезапно, как прорыв плотины. Сначала одна слеза скатывается по щеке. Потом вторая. А потом я уже рыдаю. Безобразно, в голос, размазывая по лицу тушь, которая обещала быть водостойкой, но даже она не сдержалась.
— Господи, — шепчу в небо. — Ну почему все так? Почему я всегда одна в самые важные моменты? Почему он ушел именно перед Новым годом? Почему я должна сама таскать эту чертову елку? Почему...
Замолкаю. Нет ответа. Только снег падает на лицо, тает на горячих щеках, смешивается со слезами.
С трудом выбираюсь из-под елки. Колени саднят, джинсы промокли насквозь. Встаю, отряхиваюсь. Надо идти дальше. Поднимаю елку — спина простреливает болью. Плевать. Нужно тащить эту зеленую дуру к дому.
И тут вижу.
На Итальянском мосту поставили огромное светящееся сердце. Метров пять высотой, обвитое гирляндами. Оно пульсирует теплым розовым светом, как живое. Как настоящее. Не было его вчера — точно не было, я бы заметила.
Подхожу ближе, волоча елку. У сердца табличка: "Поделись любовью". И еще хештег какой-то, для соцсетей, наверное. Вокруг никого. Только я, елка и это нелепое светящееся сердце посреди ночного Петербурга.
Прислоняю елку к ограде моста. Достаю телефон. Руки окоченели, разблокировка по лицу не срабатывает. Видимо, я сейчас похожа на кого угодно, только не на себя. Набираю код трясущимися пальцами.
Фотографирую сердце, мост, канал Грибоедова, уходящий в снежную темноту. На фото все выглядит волшебно — город-открытка, город-сказка. Только меня на этой открытке нет. И уже не будет.
Открываю мессенджер. Палец сам находит нужный чат — "Матвей О." Последнее сообщение от него, две недели назад: "Как ты?" Я не ответила тогда. Не знала, что ответить. Плохо? Разваливаюсь на части? Умираю от одиночества, но улыбаюсь на свадьбах?
Отправляю фото. Без подписи. Просто фото сердца в ночи.
Ответ приходит мгновенно, хотя обычно он медлит или молчит. А тут будто открыл чат и ждал.
"Красиво. Жаль, меня рядом нет."
Смотрю на эти пять слов. Перечитываю. Еще раз. Жаль, меня рядом нет. Двадцать четыре года дружбы, и он всегда где-то не рядом. На дежурстве. На учебе. С другой девушкой. В другой жизни.
Начинаю печатать: "Приезжай". Стираю. Печатаю: "Мне тоже жаль". Стираю. Печатаю: "Я тут елку тащу одна как дура, упала в сугроб, реву третий час, и мне так хреново, Матвей, так хреново, что хочется сдохнуть прямо здесь в снегу". Стираю.
Отправляю: "Ага".
Он сразу пишет: "Не спишь?"
"Елку покупала."
"Не поздновато?"
"А что?"
"Лид, ты в порядке?"
Нет, хочется написать. Нет, я не в порядке. Я в полной жопе, Матвей. Мне так одиноко, что физически больно дышать.
"Норм. Через пять минут буду дома и спать."
"Лида..."
"Что?"
Три точки. Он печатает. Долго. Потом три точки пропадают. Потом снова появляются.
"Спокойной ночи."
"И тебе."
Убираю телефон. Как всегда. Наше общение никогда не перерастет ни во что большее.
Когда-то давно мы уже упустили свой шанс.
Все шансы.
Глава 3
Закрываю глаза, и память услужливо подбрасывает картинку за картинкой. Двадцать четыре года. Цифры пульсируют в висках, как мигрень.
Первое воспоминание приходит самое яркое, как вспышка. Мне шесть лет, декабрь. Детский сад на Ваське. Помню запах мокрых варежек на батарее, привкус манной каши с комочками, которую заставляли доедать. И его — маленького серьёзного мальчика с вечно сосредоточенным лицом.
Тот день был особенный. После долгого ожидания зимы выпал первый снег. Настоящий, густой, липкий. Воспитательница выпустила нас на прогулку, и все побежали лепить снеговиков. А Матвей стоял у забора, ловил снежинки на красную шерстяную варежку.
— Что делаешь?
— Ищу самую красивую.
— Зачем?
— Для тебя.
Помню, как он протянул варежку. На ней лежала идеальная снежинка. Настоящая звезда из хрусталя. Секунду она искрилась на солнце, а потом растаяла.
— Ой, сломалась, — расстроился он.
— Не сломалась, — почему-то уверенно сказала я. — Она теперь внутри варежки живёт. Навсегда.
Он улыбнулся так, будто я открыла ему тайну вселенной. А потом сказал те слова, которые помню до сих пор:
— Это тебе. Чтобы зима была всегда.
Мы всегда были больше, чем друзья. Просто слишком боялись это признать.
Две тысячи девятый всплывает следующим. Новогодняя дискотека в школе. Химичка уже навеселе, физрук флиртует с новенькой англичанкой, а мы с Матвеем сбегаем на улицу.
Снег валит хлопьями размером с пятирублёвую монету. Мы идём по проспекту, и он вдруг берёт меня за руку. Просто так, без повода. Сердце пропускает удар, потом начинает колотиться как сумасшедшее. В животе порхают не бабочки — там целая стая диких птиц.
— Холодно, — говорит он, хотя рука у него горячая.
— Нормально, — вру я, хотя щёки горят так, что снег на них должен шипеть.
Доходим до моего дома, останавливаемся у подъезда. Он поворачивается ко мне, и я вижу в его глазах что-то новое, незнакомое, от чего перехватывает дыхание. Наклоняется медленно, как во сне. Я приподнимаюсь на носочки, закрываю глаза...
И тут из подворотни с лаем выскакивает Рыжик — дворовая псина, которую подкармливает весь дом. Прыгает на Матвея, тот теряет равновесие, мы падаем в сугроб. Лежим, смеёмся, но момент упущен. Навсегда.
Потом был выпускной. Последний звонок, белые банты, короткие платья. Родители плачут, учителя желают счастливого пути, а у меня в голове только одна мысль: скоро мы разъедемся по разным вузам, и всё изменится.
Матвей находит меня на школьном дворе. Я сижу на качелях в своём нелепом розовом платье с пышной юбкой — мама выбирала, спорить было бесполезно.
— Не идёшь праздновать? — спрашивает он.
— Не хочется.
— Мне тоже.
Садится на соседние качели. Достаёт из кармана маленькую коробочку. Внутри — кулон на цепочке. Четырёхлистный клевер в эпоксидной смоле.
— Это настоящий? — выдыхаю я.
— Нашёл в парке Победы. Три часа ползал по газону, охранник думал, я наркоман.
— Зачем?
— Наудачу. Чтобы ты... чтобы у тебя всё было хорошо. В универе. В жизни.
Он застёгивает цепочку на моей шее. Пальцы касаются кожи, и по позвоночнику пробегает электрический разряд. Поворачиваюсь к нему, и снова этот взгляд. Эта пауза. Это замирание воздуха между нами. Он так близко, что…
— Лида Морозова! — орёт завуч из окна. — Немедленно в актовый зал! Аттестат с отличием вручать будем!
Вскакиваю и бегу, не оборачиваясь.
Клевер до сих пор на мне. Под тремя слоями одежды, но я чувствую его вес. Иногда, кажется, он весит тонну.
Поступление, универ… Время пролетело стрелой и мне уже двадцать два. Фотографирую свадьбы уже второй год, снимаю счастливых людей и делаю вид, что верю в вечную любовь. Матвей на четвёртом курсе медицинского — изможденный, с синяками под глазами, вечно пахнущий больницей и кофе. Мы ни на день не прекращали общаться, но все же отдалились…
Его день рождения пятнадцатого марта. Покупаю билет на поезд, еду в Москву с тортом в коробке и бутылкой виски в рюкзаке. Общежитие медицинского — это отдельный круг ада. Пахнет хлоркой, немытыми телами и чем-то кислым, от чего сразу хочется открыть все окна.
Его комната — четыре квадратных метра личного пространства. Кровать, стол, стул, полка с учебниками. На стене наша фотография с выпускного. Единственное украшение в этой берлоге.
— Ты приехала, — говорит он так, будто не верит.
— С днём рождения, придурок.
Пьём виски из кружек, едим торт ложками, потому что вилок нет. Он рассказывает про трупы в морге, про первую операцию, которую наблюдал, про то, как половина группы упала в обморок на вскрытии. Я рассказываю про невесту, которая сбежала со свадьбы прямо в платье, про жениха, который напился и признался, что любит другую.
К полуночи виски заканчивается, истории тоже. Сидим на его узкой кровати, и расстояние между нами сокращается миллиметр за миллиметром. Он пахнет больницей, усталостью и чем-то родным, домашним. Кладу голову ему на плечо.
— Устала?
— Угу.
— Ложись, я на полу посплю.
— Дурак. Кровать узкая, но мы поместимся.
— Лид, у меня девушка появилась…
Я сделала вид, что рада за него, но отвернувшись к стенке, слезы было не остановить. Утром просыпаюсь одна. Записка на подушке: «Экзамен в 7 утра. Не хотел будить. Спасибо, что приехала. М.»
Уезжаю обратно в Питер, так и не сказав того, зачем приезжала.
Две тысячи шестнадцатый бьёт по больному до сих пор. Мой первый серьёзный роман заканчивается фейерверком из соплей и разбитой посуды. Славик — фотограф-концептуалист, весь такой творческий и ранимый — уходит к своей музе, восемнадцатилетней модели с ногами от ушей.
Напиваюсь одна дома. Бутылка дешёвого вина, потом ещё одна. В три ночи звоню Матвею. Он снимает трубку после первого гудка, хотя у него завтра дежурство.
Приезжает через сорок минут. С термосом кофе, пачкой сигарет и пакетом из круглосуточного — шоколад, мороженое, чипсы. Джентльменский набор для разбитого сердца.
Реву у него на груди три часа подряд. Рубашка промокает насквозь. Он гладит по голове, шепчет какую-то ерунду про то, что я красивая, умная, талантливая, что Славик — идиот, что всё будет хорошо.
— Почему мужики — козлы? — спрашиваю в его грудь.
— Не все.
— Все! Ты тоже!
— Почему я?
— Потому что...
У меня точно тушь размазана, нос красный, глаза опухшие. А он смотрит на меня так, будто я восьмое чудо света. Тянусь к нему, он не отстраняется. Ещё миллиметр, ещё...
— Лид, ты пьяная. Это неправильно.
— Что неправильно?
— Воспользоваться ситуацией. Ты сейчас уязвима, тебе больно. Я не хочу быть тем, кто...
— Кем? Договаривай!
— Утешительным призом. Способом забыть Славика.
— Ты никогда не был призом, ты...
— Что я?
Но я не могу сказать. Потому что он встаёт, идёт на кухню, возвращается с подушкой и пледом. Устраивается на полу у кровати.
— Спи. Утром поговорим.
Утром не говорим. Утром я притворяюсь, что ничего не помню, а он притворяется, что верит.
Новогодние ночи сливаются в одну бесконечную пытку надежды. Каждый раз одно и то же. Дворцовая площадь, толпа, шампанское из пластиковых стаканчиков. Мы всегда находим друг друга в этом хаосе, будто притянуты невидимой нитью.
Пять минут до Нового года. Он наклоняется ко мне, перекрикивая толпу:
— Лида, я хотел сказать... Я давно хочу...
БУМ! Первый залп салюта. Небо взрывается золотыми хризантемами. Толпа орёт, все обнимаются, целуются. А я стою, смотрю, как его губы продолжают шевелиться, но слов не слышно. Совсем.
— Что? ЧТО ТЫ ХОТЕЛ? — кричу в ответ.
Он машет рукой — мол, неважно. Обнимает, чокается стаканчиком, и момент снова упущен.
После каждого Нового года обещаю себе — всё, хватит. Больше никаких встреч на Дворцовой. Больше никакого «почти».
И каждый раз вру себе.
Три года назад мы встретились на свадьбе нашего общего друга со школы. Загородный клуб, живая музыка, а я впервые на торжестве без камеры. Мой недолгий роман в прошлом, Матвей расстался с очередной девушкой. Мы оба свободны, оба немного пьяны, оба...
"If You Don't Know Me By Now". Димка специально ставит, подмигивает нам — все же знают. Все всё знают, кроме нас самих.
Танцуем. Его рука на моей талии, моя на его плече. Мир сужается до этого квадратного метра паркета. Он пахнет дорогим парфюмом и немного виски. В глазах решимость.
— Лида.
— М?
— Выходи за меня.
Замираю. Сердце делает кульбит, падает куда-то в желудок, подскакивает к горлу.
— Что?
— Выходи за меня замуж. Я серьёзно.
— Матвей, ты пьян.
— Трезв как стёклышко. Лид, мы знаем друг друга всю жизнь, мы...
Глава 4
Музыка стихает. Последние аккорды медляка растворяются в гуле голосов, звоне бокалов, чьем-то пьяном смехе у барной стойки. Мы все еще стоим посреди танцпола.
Вокруг нас медленно кружатся пары. Чей-то подол зацепился за каблук, кто-то тихо плачет от умиления, фотограф щелкает затвором, выхватывая вспышкой счастливые лица. А мы стоим. Просто стоим и смотрим друг на друга.
Его зрачки расширены, делают радужку почти черной. Он смотрит на меня так, будто видит впервые. Будто все наши двадцать четыре года дружбы схлопнулись в эту секунду и больше ничего не значат.
Я начинаю смеяться. Потому что это единственное, что могу сделать, чтобы не разрыдаться прямо здесь, посреди чужого счастья.
— Хорошая шутка! — выдавливаю сквозь смех. Голос чужой, визгливый. — Боже, Матвей, ты меня убил!
Вижу, как его лицо меняется. Медленно, кадр за кадром, как в замедленной съемке. Тепло уходит из глаз. Уголки губ опускаются. Челюсть каменеет. За долю секунды передо мной уже не мой Матвей, который держал мою руку на всех страшных экзаменах, который приносил мне кофе в термосе холодными утрами, который знает, что я боюсь пауков и не могу спать без ночника.
Передо мной чужой человек в черном костюме. Маска вежливой отстраненности. Стена, которую я только что своими руками выстроила между нами.
— Забудь, — голос ровный, без единой эмоции. — Принесу еще шампанского.
Разворачивается и уходит. Спина прямая, плечи расправлены. Я остаюсь одна посреди танцпола. Вокруг кружатся пары, кто-то задевает меня локтем, извиняется, но я не слышу. В ушах только его: «Выходи за меня».
Он был серьезен. Господи, он был абсолютно, стопроцентно серьезен.
Ноги подкашиваются. Нужно уйти. Немедленно. Он стоит у барной стойки с бокалом виски. Смотрит на меня. Просто смотрит. И в этом взгляде вся боль, которую я ему только что причинила. Все несказанные слова. Все наши упущенные годы.
Он отворачивается первым.
Через месяц я встречаю Антона на съемке корпоратива. Высокий, спортивный, с идеальной улыбкой и простыми желаниями. Не друг детства с двадцатилетним багажом недомолвок. Просто мужчина, которому я понравилась.
Через два месяца выхожу за него замуж. Тихо. Без букетов и фанфар. Матвею не говорю. Он узнает из общих чатов, пишет: «Поздравляю. Будь счастлива». Больше ни слова.
Три года. Три года я играла в счастливую жену. А сейчас молчу о разводе.
И вот я здесь. Тащу елку вдоль скованного льдом и заснеженного канала Грибоедова.
Волоку ее по тротуару, оставляя борозду в свежем снегу. Прохожие оборачиваются. Нормальные люди давно по домам разошлись. Нормальные люди елки с мужьями покупают. С детьми наряжают.
Телефон вибрирует в кармане, и от неожиданности я роняю елку на тротуар. Оказывается, просто спам. Но пальцы сами открывают нашу переписку. Зависаю на его: "Красиво. Жаль, меня рядом нет."
Жаль, меня рядом нет…
Не включая мозг набираю: «Так приезжай, идиот».
Отправляю, не думая. Секунду смотрю на сообщение. Что я делаю? Зачем его зову? Он же все равно не ответит или откажется...
Матвей: «Дежурство до 30-го. Потом могу».
Потом. Всегда это «потом». После дежурства. После экзаменов. После... всего.
Набираю: «Приезжай сразу после смены. Мне страшно без тебя». Стираю. «Буду ждать». Стираю. «Я соскучилась». Стираю…
Отправляю: «Ладно, забудь.».
Выключаю телефон, чтобы не ждать ответа. Снег валит все сильнее. Город затихает, прячется за белой пеленой, укутывается в одеяло.
Кое-как затаскиваю хвойную громадину домой. Ставлю в ведро с водой в углу гостиной. Макушка упирается в потолок. Елка расправляет ветки. Красавица.
Закрываю глаза. Хвоя пахнет детством. Тем Новым годом, когда мне было шесть, а Матвею семь, и он подарил мне снежинку.
Достаю коробку с игрушками. Старые, еще бабушкины — стеклянные сосульки, потертые шары, облупившийся ватный Дед Мороз.
Наряжаю елку до трех часов ночи. Почти медитативно наматываю километры гирлянды. Шарик, еще шарик, мишура, гирлянда. Включаю телевизор для фона — крутят «Сироту казанскую» где Настя дает шанс сразу трем отцам. На другом канале Ипполит бежит за Надей, Надя плачет, Лукашин поет «со мною вот что происходит».
Со мною тоже вот что происходит. Уже двадцать четыре года происходит…
Замечаю краешек свидетельства о разводе. Он укоризненно выглядывает на меня из-под дивана. За всеми этими воспоминаниями я забыла о собственном разводе…
Засыпаю на диване в гостиной. Снится свадьба. Но не моя с Антоном тихая, скучная, правильная. Снится та, июньская. Снится, что я не смеюсь. Снится, что говорю «да». Снится, что Матвей целует меня, и весь зал аплодирует, и конфетти летит, как снег.
Просыпаюсь от вибрации телефона. Голосовое сообщение от Матвея.
Руки дрожат, когда нажимаю «воспроизвести».
«Лид...» — его голос хриплый, усталый. Слышно, как где-то на фоне пищат мониторы, кто-то зовет медсестру. Он на дежурстве.
«Сдал смену. Точнее, сдаю. Через пятнадцать минут свободен. Утром тридцатого у меня отпуск. Десять дней, Лид. Десять дней, которые я хочу провести с тобой. Можно? Просто напиши — да или нет. Пожалуйста».
Еще пауза. Длинная. Будто он хочет сказать что-то еще, но не решается.
«Прости. Я не должен это говорить. Просто... просто напиши. Да или нет. Я приму любой ответ».
Сообщение обрывается.
Сижу на диване в темной комнате. Только елка мигает разноцветными огнями. В груди такая боль, будто кто-то медленно выворачивает сердце наизнанку.
И я в панике.
Потому что уже купила билет на «Сапсан». Еще вчера забронировала домик в глуши. Хотела сбежать. От города, от воспоминаний, от самой себя. Хотела встретить Новый год одна, напиться вина и выть в подушку. Как гордая, одинокая волчица отметить развод…
Набираю: «Я уезжаю 30-го утром».
Смотрю на эти слова. Трусливые. Жалкие.
Добавляю: «Лучше в следующий раз».
В следующий раз. Наше проклятое «в следующий раз». Сколько их уже было? Сколько еще будет? Или это последний?
Палец зависает над кнопкой «отправить».
Глава 5
Просыпаюсь от того, что телефон выпадает из руки и падает на пол. Экран всё ещё светится последним отправленным сообщением: «Лучше в следующий раз». Матвею. Три часа назад.
Господи, что я наделала.
Так и лежу на диване в гостиной. Вокруг хаос вчерашнего вечера: недопитая бутылка рислинга на журнальном столике, разбросанные игрушки и голая елочка. В квартире холодно. Забыла закрыть окно, и теперь по полу гуляет декабрьский сквозняк, приносящий запах мороза.
Сажусь, и голова тут же отзывается тупой болью. Не от вина — выпила-то всего половину бокала. От слёз. Опять реву по любому поводу, как подросток. Хотя какой «любой повод»? Матвей впервые за кучу лет сам предложил приехать. Сам! А я...
Смотрю на телефон. Он не ответил. Конечно, не ответил. Что тут ответишь? «Ладно, Лида, в следующий раз»? В какой следующий, если мы оба знаем, что следующих больше не будет?
Босыми ногами шлёпаю на кухню. Наливаю воду в турку, засыпаю кофе. Половина просыпается на белую столешницу. Чёрные крупинки на белом мраморе выглядят как метафора моей жизни — всё не там, где должно быть.
Пока кофе закипает, открываю холодильник. Пусто. Йогурт с истёкшим сроком годности, половинка лимона в плесени. Желудок сводит. Но не от голода. От осознания, что это утро, как и все последние утра, безнадёжно испорчено.
И тут я вспоминаю про Тамару Павловну.
Соседка с третьего этажа, восемьдесят один год, лучшая подруга моей покойной бабушки. Они дружили пятьдесят лет, пока бабушка не умерла три года назад. С тех пор Тамара Павловна взяла надо мной негласное шефство — подкармливает пирожками, даёт непрошеные советы и смотрит на меня тем особенным взглядом, который бывает у старых людей, видевших слишком много чужих ошибок.
Выключаю плиту, накидываю на пижаму длинный кардиган.
Лестница в нашем доме — отдельная песня: чугунные перила, стёртые мраморные ступени, витражное окно на площадке между вторым и третьим этажом. Утренний свет проходит через цветное стекло, разбрасывая по стенам радужные блики. В детстве я называла их «кусочками счастья» и пыталась поймать руками.
Звоню в дверь. У Тамары Павловны старый механический звонок, дребезжащий, как трамвай на Садовой. Слышу шарканье тапочек, бряцанье цепочки, скрежет трёх замков.
— Лидочка! — её морщинистое лицо расплывается в улыбке. — А я как раз чайник поставила. Будто чувствовала.
Квартира Тамары Павловны — это музей советского быта. Сервант с рижским хрусталём, ковёр с оленями на стене, фикус в кадке у окна. Он такой огромный, что занимает полкомнаты. Пахнет корвалолом, ванилином и чем-то неуловимо тёплым. Может, это запах самого времени, законсервированного в этих стенах.
— Худая какая, — Тамара Павловна ощупывает мои плечи, пока я разуваюсь. — Совсем есть перестала? Ну да, после развода все худеют. Я вот после своего первого на двадцать кило похудела. Правда, потом набрала тридцать, но это уже другая история.— Садись, — она усаживает меня на табуретку с продавленным сиденьем. — Сейчас всё будет.
И начинается священнодействие. Тамара Павловна достаёт из холодильника что-то завёрнутое в фольгу, загадочно улыбается и разворачивает. Торт. Не просто торт — «Прага» собственного приготовления, с шоколадной глазурью и надписью кремом: «Свободу Лиде!»
— Тамара Павловна... — у меня перехватывает горло.
— Вчера испекла. Думала, сегодня зайдёшь. У меня нюх на чужое горе, сама знаешь. Развод — это не горе, конечно. Развод — это иногда спасение. Вот моя мама говорила: «Тома, запомни — лучше быть одной, чем с кем попало». Правда, сама она всю жизнь с отцом промучилась, но дочерям всегда советуют то, что сами сделать не смогли.
Она режет торт — щедро, по-советски, огромными кусками. Ставит передо мной тарелку с розочками по краю — из того самого сервиза, который «только для гостей».
— Ешь давай. А то смотрю на тебя — одни глаза на лице остались. Красивые глаза, в бабушку. Она тоже после разрыва с первым женихом чуть с собой что не сделала. Хорошо, дед твой вовремя подвернулся.
Откусываю кусочек. Торт тает на языке — Тамара Павловна готовит по каким-то своим, секретным рецептам, где масла всегда больше, чем нужно, а сахара — в два раза меньше, чем написано.
— Как ты, Лидочка? — она садится напротив, и её выцветшие голубые глаза смотрят с той пронзительной прямотой.
— Нормально, — машинально отвечаю я.
— Нормально — это как?
И тут меня прорывает. Рассказываю про последние дни, про съёмку свадеб с улыбкой до ушей, про ёлку эту дурацкую, про вчерашнее сообщение от Матвея. Имя вылетает само, я даже не успеваю его остановить.
— И что Матвей?
— Написал вчера. Предложил встретиться. Впервые за... даже не помню, сколько лет. Обычно я предлагаю, а он вечно занят. А тут сам. Отпуск взял, хочет приехать. В одном городе живем, а так и…
— Ну и чудесно! — Тамара Павловна хлопает в ладоши, и её золотое кольцо звякает о чашку.
— Я отказалась.
Улыбка Тамары Павловны тает так же стремительно, как и расцветала радость.
— Дура, — наконец заключает она.
— Спасибо за поддержку.
— А что ты хотела? Чтобы я по головке погладила? «Ой, Лидочка, правильно сделала, нечего ему, такому-сякому»? Не дождёшься. Я твою бабушку любила, поэтому тебе вру и не буду. Дура ты, Лида. Редкостная дура.
Она встаёт, идёт к серванту, долго там что-то ищет среди рюмок и салфетниц. Возвращается с пожелтевшей фотографией.
— Смотри. Это я и твоя бабушка. 1978 год. Видишь мужчину слева?
Вглядываюсь. Высокий, в клетчатой рубашке, улыбается во все тридцать два зуба.
— Это Володя. Мы с ним десять лет дружили. Десять лет, Лида! Он приходил ко мне чай пить, я ему пуговицы пришивала. Все вокруг знали, что мы друг друга любим. Все, кроме нас. Вернее, мы знали, но боялись. Дружбу потерять боялись. Смешно, да? А потом он женился. На молоденькой медсестре из Выборга. Через полгода инфаркт — и всё. А я так и осталась. С дружбой, которую боялась потерять. Только вот дружбы без друга не бывает, оказывается.
Тамара Павловна вытирает глаза краем халата.
— Сколько ты этого своего Матвея знаешь?
— Двадцать четыре года.
— Двадцать четыре года! Я за это время троих мужей схоронить успела бы! А вы всё в кошки-мышки играете?
— Это не игры. Это... сложно.
— Сложно — это диссертацию по квантовой физике написать. А любовь — она простая. Либо есть, либо нет. Либо вместе, либо врозь. Всё остальное — отговорки для трусов.
Она наливает мне ещё чаю. Рука у неё дрожит — возраст, — и несколько капель падает на клеёнку в клеточку.
— Лидочка, я тебе сейчас одну вещь скажу. Может, обидишься, но скажу. Твоя бабушка перед смертью меня просила за тобой приглядывать. «Тома, — говорит, — у Лидки сердце нежное, а жизнь жестокая. Ты уж присмотри». И знаешь, что ещё сказала? «У неё есть мальчик один. Матвей. Они с детства вместе. Так вот, если он появится — ты её пинками к нему гони. Пинками, слышишь? Потому что счастье своё она сама не признает, даже если оно ей в лицо дышать будет».
У меня перехватывает дыхание. Бабушка умерла три года назад, когда я только собиралась замуж за Антона. Она единственная не поздравила меня с помолвкой. Сказала только: «Ну что ж, твоя жизнь». И больше мы об этом не говорили.
— Бабушка правда так сказала?
— Вот те крест, — Тамара Павловна осеняет себя крестным знамением. — Она много чего говорила. Что у Матвея твоего горе какое-то было в юности, что он теперь любви боится как огня. Что ты вечно ждёшь, пока он первый шаг сделает. Что оба вы упрямые, как стадо баранов. Но главное — что вы друг для друга созданы, просто слепые оба.
Я молчу, ковыряя вилкой крем на торте. В голове вертится одна мысль: бабушка знала. Все эти годы знала и молчала. Только смотрела иногда так странно, когда я рассказывала про очередного «перспективного» парня.
— Сколько тебе лет, Лида?
— Двадцать девять.
— Двадцать девять. Через год тридцать. Потом тридцать пять. Потом сорок. И знаешь, что самое страшное? Не то, что морщины появятся или фигура поплывёт. Самое страшное — это когда ложишься спать и понимаешь, что рядом не тот человек. Или вообще никого рядом нет. А мог бы быть тот самый, если бы ты не струсила когда-то давно.
Тамара Павловна встаёт, подходит к окну. За стеклом падает снег — медленный, пушистый, новогодний.
— Ты же уезжаешь куда-то на праздники?
— В деревню. Домик сняла под Приозерском.
— Одна?
— Одна.
— Дура, — повторяет она. — Позови его с собой.
— Тамара Павловна...
— Позови! — она поворачивается ко мне, и в её глазах столько силы, что я невольно вжимаюсь в стул. — Прямо сейчас бери телефон и пиши. Не завтра, не после чая, не «подумаю» — сейчас!
— Я не могу...
— Почему?
— Потому что... Потому что я уже отказала. Потому что он подумает, что я истеричка. Потому что...
— Потому что ты боишься, — обрывает меня Тамара Павловна. — Боишься, что он тоже откажется. Что будет неловко. Что придётся признаться в том, что любишь его все эти годы. Так?
Киваю.
— Лидочка, милая моя, — Тамара Павловна садится рядом, обнимает меня. — Страшно — это нормально. Но знаешь, что страшнее? Упустить. Вот как я своего Володю упустила. Сорок лет прошло, а я до сих пор думаю — а что, если бы тогда набралась смелости? Если бы сказала? Если бы не ждала, пока он первый шаг сделает?
Она гладит меня по голове. Как бабушка гладила в детстве, когда я прибегала к ней после очередной ссоры с мамой.
— И потом, — добавляет она, отстраняясь, — мне внуков хочется понянчить, пока совсем не развалилась. А на твоего Артема...
— Антона.
— Какая разница. На него надежды не было никакой. Мямля он был, прости господи. А Матвей твой мужик настоящий. Как стоял рядом с тобой, как руку на плече держал... Это ж надо быть совсем слепой, чтобы не видеть, как он на тебя смотрит.
— Он просто друг...
— Друг! — фыркает Тамара Павловна. — Друзья так не смотрят. Друзья на похоронах рядом не стоят. Он тебя любит, дурочка. Любит так, что аж светится весь. Просто боится. Как и ты.
Она встает, идет к плите, снимает свистящий чайник.
— А знаешь, что я тебе скажу? Мужики — они в любви ещё большие трусы, чем мы. Им проще на войну пойти, чем три слова сказать. Так что если он первый шаг сделал, написал тебе — это, знаешь, какая смелость с его стороны? Это как... как с парашютом прыгнуть!
— Звони ему, — говорит Тамара Павловна. — Прямо сейчас. Или пиши. Только не «привет, как дела». Пиши прямо — приезжай тогда-то, туда-то. И точка.
Достаю телефон. Руки трясутся так, что попадаю не в те буквы. Удаляю. Пишу снова.
«Приезжай 30-го в 11:00 на Московский вокзал. Платформа 3. Поедем вместе в домик, который я сняла. И не отказывайся, пожалуйста. Мне страшно, но ещё страшнее потерять тебя совсем. Л.»
Показываю Тамаре Павловне.
— Много лишнего, — качает головой она. — Давай я.
Забирает у меня телефон, медленно, одним пальцем удаляет воду:
«Приезжай 30-го в 11:00 на Московский вокзал. Поедем вместе».
— Тамара Павловна, это слишком сухо!
— Нормально. Мужикам конкретика нужна. Время, место, действие. Остальное — потом. Отправляй.
— А если он не ответит? Или откажется?
— Не откажется. Двадцать четыре года ждал — теперь точно не откажется.
Нажимаю «отправить». Сообщение уходит, и я чувствую, как что-то внутри меня сдвигается с места — словно поезд тронулся после долгой стоянки.
— Вот и молодец, — Тамара Павловна гладит меня по руке. — А теперь доедай торт и беги собираться. И платье красивое возьми. И бельё.
— Тамара Павловна!
— Что «Тамара Павловна»? Я в восемьдесят лет больше о любви понимаю, чем ты в свои двадцать девять. Бельё красивое — это важно. Для настроения. Для уверенности. Даже если он его не увидит — ты-то будешь знать, что оно на тебе. А это, знаешь, как броня работает.
Встаю, обнимаю её. Она маленькая, хрупкая — кости птичьи, кожа как пергамент. Но внутри — стержень, которому любой тридцатилетний позавидует.
— Спасибо.
— Иди уже. И счастливой будь, слышишь? За себя и за меня. За бабушку твою. За всех нас, кто своё счастье упустил.
Выхожу от неё — и мир кажется другим. Снег за окном — не холодный, а волшебный. Лестница — не обшарпанная, а винтажная. Даже дырка на кардигане выглядит не как след прошлых ошибок, а как знак того, что ошибки можно исправить.
Дома первым делом проверяю телефон. Матвей прочитал. Пишет. Три точки появляются и исчезают. Появляются снова. Сердце колотится так, что, кажется, вот-вот выпрыгнет.
Наконец, приходит ответ...
Глава 6
Стою на третьей платформе и не чувствую ног. Не от холода. От страха.
В животе будто экзотические птички бьются о стенки клетки, в горле ком размером с кулак. Снег валит такой плотной стеной, что противоположную платформу еле видно. Белая пелена съедает контуры мира, оставляя только меня и этот перрон, где через минуту должен появиться Матвей.
Или не должен. Вдруг передумал? Вдруг решил, что моё вчерашнее сообщение это истерика девицы, которая цепляется за прошлое? Достаю телефон в сотый раз. Проверяю сообщения. Пусто.
Может, написать ему? Напомнить про отправление электрички в шутку?
Нет. Если он едет, то сам прекрасно все знает. Впрочем, если не едет, тогда знает еще лучше. Просто ему это неинтересно…
Одна минута до отправления.
Поправляю шапку. Под ней влажные от нервов волосы липнут к вискам. Клевер висит на шее под тремя слоями одежды — футболка, свитер, пуховик. Прижимается к коже над сердцем, и от него исходит странное тепло. Или мне кажется. За эти годы я настолько сроднилась с этой штукой в эпоксидной смоле, что иногда забываю о её существовании. А иногда — как сейчас — она будто пульсирует в такт сердцу.
— Девушка, вы заходите? — проводница подгоняет пассажиров. Последний раз оборачиваюсь, перед тем как зайти в электричку.
И он выныривает из снежного марева. Чёрное пальто, маленький рюкзак за плечом. Снег оседает на его тёмных волосах, превращая Матвея в седого старика за секунды.
— Ты пришёл.
Голос предательски дрожит. Хочу добавить что-то умное, важное, но в голове пустота.
— Ты же позвала.
Он подходит ближе, открывает объятия, и я падаю в них, как падают с обрыва — без оглядки, без страховки, без надежды на спасение.
— Лид, ты меня задушишь, — обнимаю так крепко, что слышу его сдавленный выдох и хриплый смех.
— Заткнись.
Отстраняюсь первой, потому что начинаю плакать, а тушь не водостойкая. Последнее, что мне нужно — превратиться в панду на глазах у всей платформы. Хотя какая платформа — вокруг только снег и мы двое, будто весь мир исчез.
— Поехали? — спрашивает он, забирая из моих рук чемодан.
— Поехали.
Залезаем в вагон, и тепло бьёт по лицу. Щёки горят, нос течёт. Достаю салфетку, шумно сморкаюсь. Романтика, чёрт возьми.
Несколько минут уговоров проводницы и на ши места оказываются рядом. Снимаю пуховик, и Матвей автоматически помогает. Придерживает рукав, пока я выпутываюсь. Эти мелкие жесты заботы, которые Артём не делал никогда. «Ты же самостоятельная женщина», — говорил муж. Бывший муж.
— Кофе? — Матвей кивает на вагон-ресторан.
— Лучше вина, — шепчу.
— Лида Морозова с алкоголем в одиннадцать утра? Что случилось с моей правильной девочкой?
«Она развелась и едет невесть куда с мужчиной, которого любит четверть века», — думаю я, но вслух говорю:
— Твоя правильная девочка сдохла где-то между загсом и разводом.
Он удивлен, но ничего не говорит, накрывая мою руку своей. Горячая, сухая, с длинными пальцами. Помню, как в десятом классе гадалка на Невском сказала ему: «Руки целителя. Будешь спасать жизни». Мы тогда смеялись. А он стал реаниматологом. Тем, кто стоит между жизнью и смертью каждый день.
Поезд трогается. За окном Питер начинает размазываться, превращаться в абстрактную картину в бело-серых тонах. Знакомые пейзажи мелькают и исчезают — вот Обводный канал, вот промзона, вот первые дачные посёлки. С каждым километром город отпускает меня, и дышать становится легче.
— Расскажи про дом, — просит Матвей.
Достаю телефон, показываю скриншот объявления. «Уютный коттедж в лесу. Настоящая финская печь! Романтика севера!» На фотографиях летние снимки с зелёной травой и цветочками. Матвей хмыкает.
— Лид, это же сарай.
— Это уединение.
— Это сарай в лесу.
— Уединённый сарай в романтическом лесу.
Мы смеёмся, а за окном начинается тот самый лес. Настоящий, карельский, тёмный даже днём. Сосны в снегу похожи на великанов в белых шубах. Между деревьями мелькают просветы. То ли поляны, то ли замёрзшие озёра. Красиво так, что сердце сжимается.
— Помнишь, как мы собирались в поход? — спрашивает Матвей.
Ещё бы не помнить. Лето после первого курса. Планировали две недели в карельских лесах — палатки, костры, комары и романтика. Купили рюкзаки, спальники. А потом его мама попала в больницу, и он остался в городе. Я тоже никуда не поехала. Как-то не хотелось без него. Рюкзак до сих пор стоит в шкафу. Новенький, с бирками.
— Вот и добрались наконец, — говорю. — Через десять лет.
— Одиннадцать.
— Ты считал?
— Я многое считаю, Лид.
В его голосе что-то такое, от чего мурашки бегут по спине. Отворачиваюсь к окну, делая вид, что разглядываю пейзаж. В отражении стекла вижу, как он смотрит на меня.
Ласточка долетает быстро и в Выборге нас ждет пересадка на такси. Вокзал тут крошечный, пахнет сырой штукатуркой и печным дымом.
“Такси” здесь единственное в своем роде. Старая «Нива» пахнет бензином, мокрой псиной и чем-то кислым. То ли квашеная капуста, то ли перегар… На зеркале заднего вида болтается засаленная ёлочка-вонючка с запахом «Арктическая свежесть», которая не свежая и не арктическая.
Дорога сначала асфальтовая, потом грунтовая, потом — просто направление между деревьями. Нива скрипит, подпрыгивает на ухабах, но упрямо ползёт вперёд. В какой-то момент я перестаю понимать, где мы. Навигатор давно потерял сеть. Вокруг только лес, снег и серое небо, из которого сыпется и сыпется белая крупа.
— Во-он ваш дом, — таксист показывает куда-то в белую муть. — Забрались вы, конечно…
Присматриваюсь и вижу. Боже. Это действительно сарай.
Старый финский сруб с покосившимся крыльцом, маленькими окнами и трубой, из которой не идёт дым. На фотографиях в объявлении он выглядел... иначе. Милым. Уютным. А не как декорация к фильму ужасов про заброшенную деревню.
Выгружаемся. Таксист с сомнением смотрит на нас, потом на дом, потом опять на нас.
— Телефоны тут не ловят. Ближайшая деревня — три километра. Если что — я дежурю у полустанка.
Уезжает, оставляя нас вдвоём посреди леса у покосившегося крыльца. Снег залепляет глаза, набивается за шиворот. Тишина такая плотная, что звенит в ушах.
— Ну что, Морозова, — Матвей подхватывает чемодан, — добро пожаловать в романтическое уединение.
Ключ висит на гвозде под крыльцом. Точно как написала хозяйка. «У нас тут не воруют», — с гордостью сказала она по телефону. Ещё бы воровали в такой глуши.
Дверь открывается со скрипом из фильма ужасов. Внутри пахнет сыростью и старым деревом. Главная комната совмещена с кухней, есть печка, древний диван с продавленными пружинами, стол, две табуретки. На стенах — выцветшие обои с розочками, кое-где отклеившиеся.
— Электричество от генератора, — читаю записку на столе. — Он в сарае.
— Я схожу, запущу.
— Матвей...
— Что?
Хочу сказать «спасибо, что приехал», но вместо этого…
— Туалет на улице.
— Зато романтика, — смеется в ответ.
Пока он возится с генератором, я исследую дом. В спальне — большая кровать с горой одеял. На подоконнике — мёртвые мухи и прошлогодняя оса. За окном — стена леса и падающий снег.
Загудел генератор, вспыхнул свет. Такой тусклый, что почти не разгоняет сумерки. Зато есть. И это уже что-то.
Возвращается Матвей весь в снегу, с красными от холода щеками.
— Генератор древний, но рабочий. Бензина хватит на пару дней, если экономить. Дров полный сарай. И, Лид...
— Что?
— Сеть пропала совсем. Мы тут как на необитаемом острове.
Достаю телефон. Действительно, ни одной палочки. Полная изоляция от мира. И почему-то от этой мысли становится легко. Никто не позвонит. Не напишет. Не потребует объяснений.
— Давай печку топить? — предлагаю. — А то замёрзнем.
Печка — отдельная история. Старая, финская, с чугунной дверцей и загадочными заслонками. Матвей долго изучает её, потом начинает складывать дрова. Я сижу на продавленном диване и смотрю, как он возится — сосредоточенный, серьёзный, будто проводит операцию. В какой-то момент наши глаза встречаются, и он улыбается. От этого взгляда у меня в шестнадцать лет подкашивались ноги. Да что в шестнадцать, даже прямо сейчас.
Несмотря на сарай вместо коттеджа, туалет на улице и метель. Или благодаря всему этому. Потому что мы наконец-то вдвоём…
За окном снег падает всё гуще. Лес исчезает в белой пелене. Во всем мире остается только эта комната. Только мы вдвоем.
Диван жалобно скрипит под весом Матвея и не выдержав наших объятий, с громким щелчком и стоном, раскладывается в полноценную кровать.
Хохочем от глупости всей ситуации, но, зацепившись взглядами, тянемся друг к другу за поцелуем.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
