Обложка Развейте меня на Каме

Развейте меня на Каме

Max Austen

0% прочитано
Стандартный
Max Austen

Развейте меня на Каме

Вместо предисловия

«Вообще-то, я уже должен был умереть.

И, если хотите, можете считать то, что собираетесь прочесть, моим посланием из потустороннего мира».

Я держал в руках автобиографию, которая начиналась с этих слов. «Друзья, любимые и одна большая ужасная вещь» Мэттью Перри. «О как, — подумал я, — да ты чертовски прав, дружище». Мэтти умер, а я, чувствовавший с ним родство, решил узнать его поближе.

Знаете, так бывает. Вы никогда не виделись, даже не переписывались, живете (или жили) на разных континентах в разных часовых поясах, а потом — раз! — и читаете о его жизни. Возможно, как вы сейчас.

«Вот так вот, да? — улыбался я, глядя на первые страницы той книги. — Ты украл мою идею, Мэтти». Теми же словами я хотел начать свою биографию.

Глава 1. Рай, сотворенный нами

В Лаишеве, нашем маленьком городке, все лето стоит речной запах. По улицам люди ходят в купальниках, мокрыми и с надувными кругами заглядывают в магазинчики, и никого это не удивляет.

Воспоминания о дивном лете 2005-го, как и лете предыдущего года, и предыдущего, и предыдущего… Переполнено яркими, можно сказать, морскими, красками: солнце, жаркий песок, бескрайняя Кама, птицы в небесах…

Но вот вечер. Мачеха — а я звал ее тетей Ниной, и нас это устраивало, — и мой папа зовут на берег. Я и Никита, мой сводный брат, после долгих купаний наконец-то выходим из воды. Оба дрожим. Синие. «Родители» спешат дать нам полотенца.

— Замерзли, аж зубы стучат! — говорит мачеха.

И правда. Стучат.

Я смотрю на нас, четверых, собирающихся вечером домой с пляжа. Точнее, с самого его края, где купается не так уж много народу. Приливают большие волны, омывают корни большого дерева, растущего неподалеку. Мачеха поднимает с песка пакет с вещами. Она почему-то не любит купаться. Приходит просто о своем подумать, в будущем я тоже начну так делать: приходить, мочить ножки, усаживаться на бревно и всматриваться в волны. Только я об этом еще не знаю.

Кто-то научил меня трюку: чтобы не мерзнуть после речки, нужно расслабиться. И я решаю похвастаться этим навыком. Я смотрю на трясущегося Никиту и вдруг — расслабляюсь. Я больше не дрожу. И мне очень хорошо.

— А мне не холодно! — говорю.

Мы уходим с пляжа домой. Скоро папа пожарит рыбу, и будет вкусный-вкусный ужин.

Мне одиннадцать лет, и моя жизнь меня вполне устраивает, даже больше: я ею ахренеть как доволен. Впереди пятый класс, новые учителя и уроки, но до сентября — целая вечность! Целое лето беззаботных, веселых деньков, сумасшедших приключений с друзьями и с двоюродным братом в лагере и у бабушки! Это лето точно будет лучше предыдущего, а следующее — лучше этого! Потому что так говорю я, Максим Третий, Король этих Земель.

Довольный жизнью, тем вечером я заберусь на второй ярус кровати и усну крепким сном. Конечно же, не подозревая, что папа окажется прав: моя линия жизни слишком короткая. Где-то в небесах Вяжущая мою судьбу уронит клубок нитей в лужу, а подняв, высушит в грязном песке, отряхнет с мыслью: «И так сойдет!» — и продолжит вязать. Но лета, такого же беззаботного и сумасшедшего, я уже не увижу. Ни в следующем году, ни в последующем, ни в каком-либо еще…

*

В одиннадцать лет я считал, что сам плету свою жизнь. Не всегда удачно, а порой подвергая себя риску быть избитым, обокраденным или уличенным в преступлении. Но какой-никакой рай я для себя создал. И считал свое обиталище раем, ведь другой жизни я просто не видел.

Я много раз проходил мимо той злосчастной трансформаторной будки и, будто по ироничному совпадению, размышлял о том, что мне подвластно, а что находится за гранью моих возможностей. Проходя по той скучной улице в сторону школы, я думал: вот если я всевластен, значит ли, что я есть Бог? А раз так, то значит ли это, что со мной ничего плохого не случится? Я проживу долго и счастливо, потому что иначе я не могу и помыслить?

Иронично и то, что, проходя мимо той будки, в своих размышлениях я забывал все те травматичные моменты прошлого: вот моя мать бросает меня и моего отца… вот я с моим отцом ночью иду поджигать дом ее любовника… а мне тогда всего лишь семь лет! И я в эти семь лет думаю: это не могло случиться со мной. Вот просто — не могло. Только не мои родители. Только не развод.

Я смело выкидывал воспоминания о маме. И в моем воображаемом фотоальбоме слово «мама» под ее фотографией было зачеркнуто. И подписано: «Ира, меня родившая». Маму я любил, но и ненавидел. За то, что бросила.

Спасибо, мама. ты научила меня разбрасываться близкими, считая, что без меня им будет лучше. Твои уроки я не забуду никогда.

В настоящем же фотоальбоме я вместе с папой, а где-то и без него, вырезал маму со всех снимков.

Я научился вертеться в этом мире. Так, кажется, говорят (или говорили) про таких, как я, — живчик. Я был хитрым ребенком, знавшим то, что ласковое дитя две матки сосет, и имевшим предпринимательскую жилку. Поэтому маму я хоть и вычеркнул из своей жизни, но со счетов не сбросил.

У меня был дом, даже полноценная семья: папа, мачеха, старший (на два года) сводный брат и я. Мачеха, кстати, была старше папы на десять лет и, можно сказать, жизнь повидала. Как и я, скорпионша, хитрая, умная. Тоже меня кое-чему научила.

Мы не жили богато, мачеха считала каждый кусок хлеба. Сахар мы видели нечасто. Но, я думаю, так было у многих в те годы. Меня это, впрочем, устраивало.

Потому что в моем раю всегда есть места, где можно полакомиться.

Путь к моей прабабушке (по маминой линии) я знал наизусть. После школы или в любое время, в какое пожелаю, я бежал к ней, чтобы вкусно поесть или свистнуть конфетку-другую. Я очень любил бабу Клаву (а так ее звали). Она любила меня. Иногда мы играли в странную, как мне тогда казалось, игру: я пытался выбежать из зала, а она, как вратарь, стояла в проходе и пыталась меня поймать.

На настенном ковре в зале висели две медали. Баба Клава не очень любила эту тему и на мои вопросы про войну отвечала неохотно. Говорила, что медали эти не ее, а прадедушки. Хотя позже родственники уверяли, что ее. Кто знает, где покоится правда…

У бабы Клавы было много красивых платков. Они часто лежали на спинке кресла, и я почему-то мечтал: вот бы хотя бы один из них достался мне. Было в них что-то чарующее, притягательное. Неведомая мне сила.

Баба Клава давала мне немного денег, хотя по моим меркам — очень даже много: по 50 рублей. Она знала, что я мало ем, и переживала за меня. И папу моего она ой как недолюбливала. Еще она давала мне с собой вкусняшек: печеньки, конфеты, орехи и даже колбасу. А я, приходя домой, все это добро прятал у себя под матрасом. И часто было так, что только ночью, когда все спали, я тихонько доставал пакетик с арахисом и, стараясь не шуршать, его хрумкал. Бывало и так, что наутро доставал кусок колбасы, завернутый в газетку, а он уже был весь в плесени.

В центре Лаишева, где толпилось больше всего людей, находился рынок. Многие местные бабушки торговали там овощами, фруктами, ягодами, чем бог пошлет. Баба Клава была среди них. И чаще всего я видел ее с яблоками. Так что я знал, где еще можно перекусить или выудить денюжку.

А спускал я эти денежки чаще всего неподалеку — в универмаге напротив торговок яблоками и картошкой. Там тоже был рынок, только с прилавками. А рядышком — кафешка. Вот в кафе я и покупал себе вкусняшки. Продавщица, видимо, меня знала, и иногда давала безе бесплатно. Это мое любимое лакомство до сих пор.

Были в моем раю и темные уголки, куда посторонним заходить воспрещалось. Чтобы купить сухарики или безе (кажется, я знал все места в городе, где продавали этот волшебный десерт!), я занимался мелким предпринимательством. В основном я скупал и перепродавал игрушки, иногда — что-то в том же духе, совсем безобидное. Но было и такое, что я продавал сигареты в школе (у меня была целая система по добыче сигарет и даже был подельник). В мои карманы сыпались деньги, и я не знал, что с ними делать. Тогда я обзавелся кассой (она находилась в нашей с братом комнате).

Мой «бизнес» шел так хорошо, что стали поступать жалобы… Помню: я сижу на полу в своей комнате и считаю кассу, когда в дверь стучатся. Папа открывает, а там — злобные мамы, недовольные тем, что их дети тратят деньги на игрушки, которые я втюхиваю. Хорошо, что не сигареты…

Но делишки свои я прикрыл. То ли я испугался того, как быстро я становлюсь богатым, то ли у детей резко кончились деньги, то ли… То ли.

Этой частью своей жизни я тоже был полностью удовлетворен. И другой я не просил.

Конечно, жизнь подкидывала мне проблем, от которых я хотел избавиться. Например, я писался по ночам приблизительно до десяти лет. Приятного мало, а папа — так еще и порку устраивал. Он воспитывал через устрашения, вот только это не помогало. Так что и здесь скорее люди создавали проблемы, а к мокрому матрасу и запаху мочи я привык (кажется, клеенка была, но уж больно бесполезная).

Я любил жизнь, любил учиться (не троечник!), часто посещал библиотеку. Даже летом я дружил с книжками. А на выпускной в четвертом классе нам подарили «предсказание»: кто кем станет в будущем. Мы выстроили в линейку перед родителями (среди них сидел мой папа с включенной видеокамерой). Слева от нас из магнитофона вещали: «… станет писателем… станет ученым…». И… тут такое дело: я не уловил, кому что предсказано. То ли Влад (одноклассник) станет писателем, то ли им стану я, а Владу уготована участь ученого. Но виду я тогда не подал, что прослушал. Подумал: потом на видео пересмотрю этот момент.

Спойлер: не пересмотрел.

Но я был не против стать и тем, и другим.

И я любил странности сводного брата. Некоторые я даже перенял.

Когда папа привел меня к ним в квартиру для знакомства, я сразу увидел что-то странное под столом: какие-то бумажки, коробки… Оказалось, что это были игрушки Никиты.

Он любил вырезать из книг или из газет, или же из чистых листов, мелкие прямоугольнички — это были люди. Чаще — солдаты. На некоторых он писал имена и даже даты рождения и даты смерти. Никита размещал этих бумажных человечков в коробки из-под конфет или еще из-под чего-нибудь. Нарекалось: коробка эта — некое королевство!

У Никиты было много «королевств». Везде сидел какой-нибудь король и было много воинов. Никита играл сценки: кто-то с кем-то общался, один король с другим, какие-то обсуждения торговли… И время от времени разгоралась страшная война! Ох, вот это было зрелище!

Никита размещал воинов по всему полу. И начиналось: один солдат набрасывался на другого, они бились мечами — а мечи Никита старательно вырезал из твердого и острого материала, например, из жестяных банок, оставшихся после газировки или пива. Воины протыкали друг друга, отрезали ноги, летели головы. Кто-то дрался копьями — а этими копьями были стержни для ручки. Иногда Никита заряжал воображаемые пушки, которые прилетали в скопление солдат. Тогда Никита сгребал «солдатиков», поднимал в воздух и разрывал на куски. Все летело на пол, на ковер.

После одно королевство завоевывало другое, воцарялся мир… На погибших царях писалась дата смерти или возраст, их помещали в гробницу (поэтому с важными персонами Никита был аккуратен).

Так писалась история.

И создателем этой истории был он — мой новый брат.

В его действиях было что-то медитативное, успокаивающее. Мне нравилось наблюдать, как он чуть ли не брызжет слюной, озвучивая битвы. Как долго расставляет всех по позициям. Как часами воссоздает некий мир…

Для меня это было в диковинку. Однако, когда мы съехались, я стал делать свои королевства (отчего папа посмеивался, а мачеха вздыхала).

Эту часть жизни я тоже любил.

Но войны велись не только дома и не только с бумажками. Никита привил мне любовь к битью крапивы мечами… То есть палками. Привил любовь к стрельбе из лука по лопухам. Мы, а с нами остальные дворовые ребята, воображали себя королями этих мест. И бывало так, что Никита упадет в сугроб (зима — отличный повод совершить поход на врагов!) и скажет: «Никита Первый погиб, отважно сражаясь с врагами. Теперь я Никита Второй».

Так я дошел до Максима Третьего. Воображая себя не то рыцарем, не то королем.

Мы жили недалеко от полей, поэтому для походов у нас всегда было место.

Никита любил историю, особенно Древней Греции. И, кажется, из-за него мы всем двором стали заниматься спортом. Мы жили еще и возле техникума и школы — а потому пользовались их спортплощадками. По утрам мы пробегали пару кругов, подтягивались на турниках, отжимались. Кто-то вместе, кто-то порознь.

Но чем старше мы становились, тем чаще Никита проводил время не со мной, а со своими друзьями, со своими сверстниками. А я же проводил время с младшими друзьями из нашего подъезда или с одноклассницами.

Летом на долгое время меня спихивали бабушке и дедушке — родителям моего папы. А там у меня были свои друзья. А еще был двоюродный брат Ваня (младше на два года), которого тоже на лето спихивали. И вот там, вдали от родительского взора, я чаще всего находил приключения на свою жопу. То мы по огородам чужим лазать вздумаем, чтобы ягоды поесть, то залезем в депо и узнаем, каково это — сидеть за рулем эскаватора.

Депо — для тогдашнего мальчика это рай в рае. Попрыгать по машинам, побывать в бетономешалке, залезть на кран и оглядеть окрестности. А потом в темноте улепетывать от дядек с собаками, прибегать домой, измазавшись мазутом, и выслушивать сердитый ор бабки и недовольное кряхтение деда. А потом вкусно ужинать лепешкой и идти спать, чтобы завтра с утра снова там же пропадать. Ну разве не рай?

В те летние деньки меня смело можно было назвать беспризорником. Нередко я выбегал из бабушкиной квартиры утром, а возвращался только вечером. С дружбанами я исследовал мир и познавал его грани. С Арсланом и его вредной бабкой я ходил купаться на Каму. С Сашей прикидывался наркоманом: мы тряслись и дергались, потому что у нас «ломка», и чтобы стало легче, надо было принять «таблетку». Обычно ею было драже или аскорбинка, которую мы покупали в ближайшем магазине. С Алмазом мы бродили вдоль Белых гор по берегу, находили бутылки пива и выпивали до дна, а потом пьяные обсуждали, как прийти домой так, чтобы не вызвать подозрений. Еще мы курили всей детворой и думали те же думки. Иногда устраивали бои или строили штабики в лесу. Кто-то из ребят постарше даже построил домик на дереве и домик с большой кроватью в лесу (не сложно догадаться, для чего).

С Ваней мы разбивали бутылки возле спорткомплекса, иногда кидали их на дорогу. Пару раз у кого-то спускало шину, и мы тогда поворачивались спиной, спускали шорты и показывали зад. А затем давали деру. Это не то, чем я тогда гордился. Но у меня была полная свобода действий, и я начинал ошибаться: мелкие кражи, хулиганство. Знали бы мои друзья по «отчему» двору, чем я занимаюсь вдали от дома на летних каникулах у бабушки, челюсть бы отвисла.

Спорткомплекс был еще одним домом для меня и для брата. Бабка с дедом работали там операторами котельной, поэтому мы получали доступ к тренажерам, сауне и большому залу, где можно было играть в футбол или баскетбол. Иногда мы заглядывали в кабинеты. Мне нравился запах офиса. Нравилось трогать столы, сидеть в офисных креслах, держать в руках папки, письменные принадлежности. Пару раз мы там что-нибудь да крали. Самым большим моим «хабаром» была карта Татарстана — огромная, во всю стену. Я расстилал ее на полу, ложился и изучал карту.

Пару лет подряд меня и Ваню отправляли в лагерь поблизости. По совместительству он был еще и реабилитационным центром для детей с инвалидностью. Нам повезло там находиться бесплатно, потому что папа Вани — мой дядя — служил в Афганистане.

Помню, как мы катались на инвалидной коляске и как кто-нибудь постарше обязательно упрекал: нельзя здоровым в нее садиться — плохая примета. Но я в эту примету не верил.

Лето заканчивалось, и я возвращался домой. Веселиться с новой силой.

Кажется, последний мой день рождения в той, уже прошлой жизни был и не моим вовсе. Мачеха родилась 26 октября, а я — 31-го. И чтобы дважды дискач не устраивать, мачеха и отец решили пригласить гостей в один день — 29-го.

Вот только в тот день почему-то все поздравляли только мачеху. Когда пришел дядя Вова, папин брат, и подарил что-то мачехе, я дернул его за руку и сказал: у меня вообще-то тоже день рождения. Дядя Вова удивился: «Я не знал». Выудил из кармана 50 рублей и подарил их мне.

Но не такая уж это и трагедия, правда ведь? Я бы вырос, переехал в другой город — и у меня были бы самые лучшие дни рождения в мире!

У нас с Никитой был кассетный магнитофон. Я гонял на нем t.A.T.u, Линду и кого-то еще, хотя в зале был музыкальный центр — но им пользовались взрослые. С Никитой мы нашли новое увлечение: перезаписывать пленку. Иногда мы запирались в туалете, садились рядом с камином и говорили всякую ерунду под запись. У нас была любимая фраза, которую мы повторяли разными голосами и интонациями: «Вместилище души — печень». Не знаю, правда ли это, но сейчас я уверен: вместилищем души в те моменты был тот магнитофон.

Однажды папа купил у своего друга игровую приставку Dreamcast за четыре тысячи. С кучей дисков. И тогда наши вкусы стали расходиться очень сильно. Впервые попробовав 3D-файтинг «Dead or Alive 2», я влюбился. Я не знал, что может быть прекраснее, чем эта игра. Я боготворил Аяне, Елену и Касуми, моих любимых персонажей. Но эта игра смущала Никиту. Видимо, из-за излишней откровенности нарядов. Никита зафанател от игры «Silver» и помногу раз перепроходил ее.

У Никиты вообще была такая фишечка: зацикливаться на чем-то одном. Он пересматривал одни и те же фильмы и мультсериалы до тех пор, пока не заучит наизусть каждую реплику. В одно лето каждое утро он начинал с просмотра «Властелина колец». Он приглашал своих друзей, и каждый, как и я, слышал, как Никита произносил реплику до того, как она будет произнесена на экране.

Мы часто боролись за право поиграть в любимую игру. Один пытался перехитрить другого: мы уходили пораньше из школы, а иногда и вовсе ее прогуливали, лишь бы усесться скорее перед телевизором и насладиться любимой игрой.

Но была одна игра, которая нас объединила. «Spawn: In the Demon’s Hand». В нее мы играли вдвоем против друг друга. Убивали, уничтожали, смеялись. Вот только Спауна постигла печальная участь. Как-то раз с работы вернулся папа, увидел, что мы опять зависаем в эту игру, хотя он запрещал нам много в нее играть, разозлился и вытащил диск из приставки. Со словами, что это дьявольская игра, он бросил диск в камин и сжег его. Что довольно забавно, потому что папа не верил ни в бога, ни в дьявола.

А потом сгорела приставка. Но ничего. Я это пережил. И моя жизнь все еще меня устраивала и менять ее я не хотел.

Иногда мачеха и папа засиживались на кухне под бутылочку пивка и сплетничали. Один раз, когда я стоял в коридоре (кажется, отец меня за что-то наказал — велел стоять пару часов у стены), мачеха, глядя на меня, решила поддеть:

— Твой сын только кажется сильным, а на самом деле он слабак.

Спасибо, теть Нин. Ты хотела задеть меня, но только повысила мою самооценку. Я-то считал, что выгляжу в глазах других слабаком, а оказалось наоборот! Как же я в тот момент зарделся, расправил плечи и разулыбался: «Я выгляжу сильным!».

В пятницу вечером и в выходные мы собирались всей семьей перед телевизором. Сейчас и представить трудно: у меня была полноценная семья. И мы смотрели «Кривое зеркало», «Поле чудес» и много-много других программ. По очереди шли принимать ванну — мы делали это раз в неделю, потому что воду и газ тоже нужно экономить. А когда я и Никита были совсем еще молодыми, мылись мы вдвоем. И когда папа работал оператором котельной (у нас это вообще-то семейное), мы принимали душ только у него на работе.

Я безумно любил те вечера, когда я сидел в ванне, а из зала доносился смех мачехи или папы, а то и всех троих. Рай, да и только.

Еще у нас была любимая собака. Джюзи. Или Джузи. Уж не знаю точного имени, потому что имя ей дал папа. Причем в который раз. До этого у нас уже была собака с таким именем (и, кажется, до той собаки — тоже). И одним зимним вечером мы нашли ее на обочине дороги, сбитую машиной, но еще живую. Она умерла через пару дней в нашем гараже, но с этой потерей я тоже справился, хотя было непросто. К счастью, у нас оставался дворовый пес Дружок — муж Джузи. Или Джюзи.

Я любил даже пьянки взрослых. Где бы они ни проходили: у нас в квартире или в маленьком домишке у друзей папы. А если у них — то я с большим удовольствием шел в их огород и лопал крыжовник: там его было несколько сортов и цветов! Я любил веселиться, и у меня в этом были отличные учителя. Я танцевал со всеми под новогодние хиты и смотрел на звезды под Modern Talking. И эти моменты были еще одним раем в раю. Когда лилось пиво или водка, никому не было дела до меня, и я мог вдыхать свободу полной грудью.

Да. Свобода — вот главный секрет рая. Ты волен жить так, как посчитаешь нужным. Делать то, что захочешь.

Например, признаться в любви Диляре — лучшей подружке и однокласснице.

Я не до конца понимал, что я к ней чувствую: любовь дружескую или романтическую, почти роковую? Наши семьи дружили. Ее мама — тетя Роза — была лучшей подругой и одноклассницей моей мамы, а когда я остался с отцом, тетя Роза стала подругой папы. С Дилярой я сблизился в пять лет, она была единственной лучшей подружкой, других мне было и не надо. Хоть я ее порой и обижал, но не нарочно, и влюбилась она не в меня, а в нашего одноклассника, в августе 2005 года я решил: приду в школу — признаюсь все-таки в чувствах. И будь что будет.

Уже в августе я соскучился по школе. Я всегда приходил раньше всех, хотя жил в двух минутах ходьбы от нее. Любил сидеть в темноте на полу возле класса. Потом приходил Андрей и ерошил мне волосы и всячески меня доставал. Иногда меня опережала Диляра, тоже ранняя пташка. Но в любом случае мы трое были первыми.

Я любил учиться и любил свой класс. Я даже помню, кто где сидел. Первый ряд: Андрей, Аня, Диляра, Костя и я. Второй: Леша, Наташа, Регина, Влад и Сережа. Вот так, всего десять человек под руководством молодой учительницы-практикантки Гульнары Гумаровны. Мы у нее были первыми. И сидеть одному на задней парте мне тоже нравилось.

Позже, уже в новой жизни, я буду скучать по одноклассникам и в воображении создам из них рок-группу.

Ох, как же мне нравилась та жизнь первой половины нулевых! Я не считал, что живу в раю, это несколько лет спустя я пришел к такой метафоре, когда я, как свободолюбивая птица, пытался вырваться из тесной клетки.

В новой жизни я много раз возвращался мыслями к двухэтажному многоквартирному дому. Заходил в первый подъезд и открывал дверь впереди. Маленький коридор с дверью в ванную комнату и дверью в остальную часть однокомнатной квартиры. Пару шагов — и я стоял напротив перегородки, вручную вбитой папой. Она делила зал надвое: одна часть — взрослым, вторая — детям. Я проходил мимо своей кассы, маленького столика и мимо шкафа. Взбирался по лестнице на второй ярус кровати. Стучал в потолок. И слышал в ответ приглушенный голос Ромы — друга, жившего над нами. Мы изобрели этот способ общения через потолок/пол и использовали, чтобы позвать на улицу или пожелать спокойной ночи.

Это было сложное, но счастливое детство, полное красок свободы и жизни.

В одиннадцать лет я не понимал вот чего: в мире, в котором существует рай, должен существовать и ад.

И этот ад толчками готов был прорваться в мою жизнь.

Глава 2. Знамения

Любому человеку может прийти мысль, что он умрет молодым. Вот не доживет до старости — сдохнет еще до наступления осени. А как эта мысль придет, так и уйдет. И это абсолютно нормально.

Но только если этому человеку не одиннадцать лет.

Почему-то я был уверен, что долго жить мне не суждено. Появившиеся из ниоткуда мысли о смерти меня пугали, а еще меня пугало то, что они уходить не спешили. Мелькали время от времени. Как нечто разумеющееся. Особенно перед новым учебным годом. На что я списывал эту дурость: просто не хочу взрослеть. Не хочу в пятый класс. Не хочу думать, что мне скоро двенадцать! Совсем уже взрослый!

Впрочем, плевал на мысли и дальше жил.

Иногда только поглядывал на шкаф — там лежала книга по белой магии, оставшаяся мне в наследство от мамы. Так уж вышло, что магия — дело у нас тоже семейное. Мама, или же Ира, меня родившая, практиковала всякое, да еще и с тогдашней лучшей подружкой — тетей Розой. Заклинания, ритуалы… Тетя Роза и мама в Казани при мне купили два толстенных тома: один — красной магии, другой — синей. Маме досталась вроде как синяя, но утверждать не стану. Но сколько же всего она оттуда понабрала! А наши с Дилярой папы смотрели на мам и разве что не хохотали.

Мой папа, в общем-то, сам далеко не ушел. У него был маятник и преинтереснейшая книга по гаданию с помощью маятника. А еще он якобы умел предсказывать будущее по рукам. Хиромантом себя называл.

Только вот я, со свойственной мне богатой фантазией, любовью к эзотерике, в ту чушь, что нес папа, не верил. Ну как можно поверить в то, что ты скоро умрешь?

А именно это мой папаша мне и заявил. Это случилось в августе 2005 года. Он выпил, распьянел. Сидя на кухне, позвал меня. Погадать захотел. Ну я и подошел. Руку протянул. А он на нее как посмотрел… Увидел, что линия жизни короткая, убрал руку и прямо мне в глаза сказал. Что умру я скоро.

И велел мне далеко не гулять. Не дальше двора. Чтоб всегда рядом был или дома сидел. Такое вот наставление.

А я вышел из кухни и посмеялся: ага, умру. Как же! Сщщаз! Разбежался!

Умирать в мои планы не входило. По крайней мере, в ближайшие сто лет. Вот только мысли… Странные мысли, что я умру молодым, не давали мне покоя.

*

Оттарабанил День Республики Татарстан, а заодно и тысячелетие Казани. Гуляние у нас проводилось 30 августа вблизи бабушкиного дома. Кажется, тогда я в последний раз помогал работникам собирать с земли палочки, оставшиеся от сахарной ваты (мне за это заплатили этой же самой ватой).

Вернувшись в бабкину с дедом квартиру, я пособирал свои пожитки, чтобы наконец-то вернуться домой. Вот только бабка чего-то вздумала отговаривать: останься, до школы еще один день. А я ей нет и нет. Не останусь. И поссорились, потому что я домой захотел именно сегодня, именно 30 августа.

А у нее чутье было (семейное же, говорю): плохое случится что-то.

Не слушал я эти бредни. То папа ляпнет, что умру, теперь вот бабка… Ну нафиг!

Видимо, смерти я не боялся уже в том возрасте. Ну умру и умру, чего бухтеть-то, правильно?

Подумай я хоть немного, что огонь не только сжигает до мертвечины, но и подпаляет крылышки, я, может, и остался бы у бабки еще на день. Нет же — полетел, как мотылек.

*

Я много раз проходил мимо той злосчастной будки. Мимо техникума и школы. Мимо каштанов, рассаженных вдоль синего забора от будки и до школьного огорода.

И почему-то именно на той улице появлялись философские мысли. Во что я верю? В жизнь после смерти? Или в закольцованность, вечное перерождение и прохождение одного и того же пути? Я склонялся к последнему варианту. Уж часто я ловил эффект дежавю. Мне казалось, что я проживаю эту жизнь не в первый раз и иду по этой улице в точности, как шел в прошлой жизни.

Стало быть, я застрял в этом мире. А знай я тогда слово «симуляция», подумал бы, что в симуляции.

Наверное, уже тогда я не верил в Бога, лишь притворялся, что верю. Моя душа тянулась к буддизму и вере в перевоплощения, в круг страданий, из которого нужно искать выход. А раз так, то и нечего удивляться тому, как легко я почувствовал родство со смертью. Старая знакомая, провожавшая меня из одной жизни в другую. Бесполое существо, прячущее свое лицо под черным капюшоном…

Это было то лето, мое последнее детское лето. Все мы когда-нибудь взрослеем, но не все — вот так.

И сколько знаков я видел, но не считывал, да и не мог считать, я же не умел предсказывать будущее.

Темный силуэт среди каштанов… Как ангел смерти или сама смерть.

Помню, как перепугал друзей, когда мы играли на территории школы. «Ребята, я видел кого-то! Там!» И пошли искать…

А потом мы сидели на трубах. Я рассказывал о своем черно-белом сне (обычно мои сны цветные). Как в городе пропал свет, стало так темно… И я с Никитой зажег свечи. А потом в дверь постучались. Мы выглянули в коридор, а оттуда на нас поползла страшная тень. И мы ринулись в зал, я упал и, как в ужастиках по телевизору, полз назад. Тень выпрямилась передо мной, чтобы… Чтобы что? Убить меня?

Я не знал. Сон обрывался.

И мы сидели на трубах, потрясенные и сном, и тем, что я увидел что-то похожее на силуэта человека в черном плаще среди деревьев.

Я будто бы ходил между Явью и Навью. Между миром живых и миром мертвых…

Но я был ребенком, так что вскоре выкинул из головы и кошмар, и странный черный силуэт у каштанов, как выбрасывал вообще все, что мне мешало быть счастливым и дышать яркой, свободной жизнью.

Выбросил, но со счетов не сбросил.

Глава 3. День, когда все рухнуло

Никита был моим сводным братом, и все четыре года совместной жизни он делал что изображено на фото — старался доминировать: оттенять меня, спихивать, изживать. На той корпоративной у мачехи елке я просил перефоткать, осознавая подлянку брата, не дававшего мне сесть нормально, да фиг там. Но, став взрослым, я полюбил эту фотографию. Потому что она живая и в ней есть история.

Никита был старше на два года, но мельче меня. Он ревновал свою мать и всячески боролся за ее любовь, а мать это только поощряла. Она часто напоминала мне, что я никогда не стану ее сыном, что я сын Иры, меня родившей, и всегда им останусь. На той елке я не получил новогодний подарок — по той же причине. И это было в порядке вещей.

Возвращаясь вечером с работы, его мать, тетя Нина, приносила сыну сухарики или сладости, а мне говорила: «Иди поплачься папочке. Я люблю только своего сына и только его буду баловать».

И будто указывая мне место, мачеха позволяла мне пить чай из маленькой чашечки. Она пила из такой же, потому что, как она говорила, ей, по фигуре миниатюрной, этого хватает. Папа пил из большой, а Никита — из самой большой. «Ему расти надо, пусть пьет больше всех». Я и папа называли его водохлебом.

Но я все равно оставался выше и крепче. Я рос богатырем, и никакие сто миллилитров чая на завтрак этому не мешали. Как не мешали ссаться по ночам. А ссался я не абы на кого, а на сводного брата, так как спал я на втором ярусе кровати. Несколько раз просыпался от его крика: «Маааам!» А с моей кровати ему на подушку бежала струйка. Мама уводила его спать в зал, а я внутренне готовился к утренней порке за очередной инцидент.

Никита зря волновался. Я не мог получить даже крупицу той любви, что он получал от своей мамы. И она считала это справедливым. Говорила: «У тебя аж три бабушки, вот они пусть тебя балуют. У Никитки ни одной». Она говорила, что мне везет в жизни больше, чем ему, так что ресурс любви распределен по справедливости.

«Ну раз так, — думал я, — то и не надо удивляться, что я прячу конфетки и деньги, которые мне дала баба Клава». А я не особо и прятал. Много ли места? Под матрас да на шкафу. Иногда эти деньги или лакомства находил папа. Он устраивал взбучку. Как я посмел заныкать? С близкими надо делиться! И в наказание он отнимал у меня все деньги, все орешки, все конфетки, которые я так берег. Это потом я приучился искать место для заначек вне дома. То, что принадлежало мне, ел Никита или папа. Потому что я наказан.

Но я усвоил другой урок: прячь лучше и думай только о себе, потому что вот он — совсем о тебе не думает.

И будто в подтверждение мачеха говорила: «Вот если бы твой отец собрал документы и лишил твою мать родительских прав, тогда и получал бы, что и Никита». Ее бесило то, что папа этим вопросом не озаботился.

А свой характер и взгляды на жизнь мачеха часто объясняла тем, что по гороскопу она скорпион. Как и я. И рассчитывала на мое понимание. И я вроде как понимал: она мне не мама и ничего не должна. В конце концов, я живу в ее квартире. Но обида копилась.

Была у мачехи добрая сестра. Тетя Таня. Она работала неподалеку в техникумской столовой. Порой я заглядывал к ней, она давала мне два перемяча. Говорила: «Один тебе, один передай Никите. Ну все, беги!». А я съедал оба. Хотя знал, что вечером мачеха устроит мне скандал. Пофиг. Живу здесь и сейчас. А здесь и сейчас эти перемячи так вкусно пахнут…

Это не то, чем я мог бы гордиться, но из истории слов не вычеркнешь.

У мачехи была еще одна добрая сестра — тетя Лена. Но жила она далеко, поэтому виделся я с ней нечасто. И обе сестры, в отличие от мачехи, искренне верили в Бога. Почти вся родня мачехи была верующей. И у них я тоже кое-чему научился.

Мне нравилось, как просто они относились к житейским проблемам. Без истерик, злых речей, упреков и обвинений. Обе тети не видели (или делали вид) разницы между мной и Никитой. То есть воспринимали меня как нового члена семьи, который уж точно должен быть любим не в меньшей степени.

Мачеха и Никита были крещеными татарами, поэтому нередко они о чем-то перешептывались на татарском. Моих знаний было недостаточно, но суть я улавливал: Никита жаловался то на меня, то на моего папу. Секретничали они таким образом обычно в коридоре, как только мачеха возвращалась с работы, и Никите нужно было вывалить ей скопившиеся на меня обиды.

Никиту я воспринимал как брата и требовал от него того же. Я ему говорил: «Ты старший брат. А старшие должны защищать младших». Но на улице меня защищал кто угодно, только не он. Вместо этого, он присоединялся к своим дружкам, издевавшимся надо мной.

Среди таких его дружков выделялся Женька, который жил на втором этаже в нашем же подъезде. Он хитростью выманивал у меня деньги, едко оскорблял и унижал. Я же не умел и не хотел давать сдачи, поэтому позволял ему все эти гадости.

И однажды этот Женька и Никита вывели меня из себя, и случилось то, что разделило мою жизнь на до и после.

*

День, который я запомнил навсегда. 31 августа 2005 года.

Утром отец, уходя на работу, велел мне сидеть дома. То ли помнил о том, что меня ждет скорая гибель, то ли я был за что-то наказан… Но я собирался в библиотеку и слушаться не намеревался. Мне нужно было отнести какие-то книги, а это дело важное и даже срочное.

Время спустя в дверь постучали. Это был Женя. Он позвал Никиту в библиотеку. Я оживился и сказал, что иду с ними. Никита был в курсе моих планов и, в общем-то, был не против, но вот Женя меня ненавидел. Он сказал, что я, такое ничтожество, не заслужил с ними куда-то ходить. Никита пожал плечами и ушел, оставив меня одного дома.

Ох, как же я злился в те минуты... Но недолго. В дверь снова постучали. На этот раз со второго этажа спустился мой друг — Рома — и его младший брат. Они позвали гулять.

«Не хочу я тут сидеть!» — подумал я и свалил из квартиры.

Что было дальше — я не помню. Август для меня завершается в тот момент, когда я решаюсь выйти из квартиры. Следующая станция — больница в другом городе, в другом регионе, в другом месяце.

В другой жизни.

*

Меня часто спрашивали: «Сколько тебе тогда было лет?» Я отвечал: одиннадцать. И нередко слышал следующее: «Взрослый. Должен был понимать».

Это говорили разные люди: врачи, мои родственники, соседи по палате, знакомые по творческим клубам.

Одна и та же хрень. Одна и та же мысль: ты сам виноват в том, что случилось.

В одиннадцать лет по трансформаторным будкам не лазают.

Быть может и так. Но вот что: в той трансформаторной будке бывали, наверное, все дети из нашего подъезда. Женя — на год меня старше — и Никита — на два. Они там хранили свои луки и копья и бог знает что еще. В открытой будке. Без замка, а в тот день, 31 августа, и без привычной таблички (которая до того дня висела) «НЕ ВЛЕЗАЙ — УБЬЕТ!».

Все это я проговаривал, если слышал про «в одиннадцать лет должен был понимать». Потому что я не знал, чем еще ответить. Вы дали мне чувство вины. Спасибо, милые люди, ну и что мне с этим чувством делать? Я был вынужден защищаться: были там ребята и постарше... я был зол на брата и его друга и не хотел сидеть дома... И что теперь? Что теперь мне делать с этой информацией? «Должен был понимать».

Им было все равно на мои отговорки. Люди будто бы находили ответ на какой-то вопрос, беспокоивший их, и наконец успокаивались. Много лет спустя я понял: они искали виноватых. Кто не доглядел за ребенком? С кого нужно спустить три шкуры за случившееся? А когда узнавали, что ребенок был уже и не ребенок (одиннадцать лет!!!) — виноватый вырисовывался сам.

*

Хаотичные воспоминания — все перемешивается в голове, и остается одна большая куча из разговоров, улыбок, детских возгласов и серьезного тона взрослых. Моя жизнь, как цветной журнал с пестрыми картинками, была смята и брошена в бездну. Ее не вернуть.

Я познал, что значит на самом деле находиться между Явью и Навью. Вот что — это лететь в той же бездне, пытаясь поймать смятую жизнь. Как Гарри — снитч. А меж тем, пока ты летишь, видишь только обрывки, приглушенные воспоминания. Но чем ближе ты к «снитчу», тем отчетливее картинка и звук. Тем стройнее в логике воспоминание, тем ближе эта реальность. Ближе жизнь.

Но до того — ничего. Пустота. Мрак.

Тебя не существует, пока ты не поймаешь желанный комок и не вынырнешь наконец со дна черного болота. Но плыть — или лететь — ты будешь долгие одиннадцать дней. По крайней мере, такое число мне назвали, говоря о днях, проведенных в коме.

Итак, я открыл глаза…

И оказался в аду.

Глава 4. 101 день в аду

Я выныривал в реальность ненадолго. Лишь бы вдохнуть немного воздуха, услышать эхо незнакомых голосов, увидеть расплывчатую картинку. И вновь нырял в небытие.

Но стрелки часов крутились. Мне чаще удавалось прийти в сознание.

Я просыпался под какой-то грохот за стенами и думал, что началась война. Я еще не понимал, где нахожусь и что со мной случилось. Мой одиннадцатилетний мозг меня убеждал, что я в центре войны: летят ракеты, трясется здание, я, возможно, в больнице, потому что пострадал от бомбежки. А иной раз я думал, что из депо, в котором я проводил многие летние дни, сделали госпиталь, и я сейчас, лежу на тех же жестяных листах. Или же я думал, что нахожусь в летнем лагере, в том, что по совместительству еще и реабилитационный центр.

Мне было очень страшно, и никто не мог объяснить мне, что за стенами грохочет невинный салют.

Я слышал голос папы. Своего лечащего врача я запомнил по голосу, потому что не видел лица. Я будто лежал бревном или по кускам: голова отдельно, туловище отдельно.

Я шептал имена Ромы и Глеба, которые спустились позвать меня на улицу. Я переживал, что с ними что-то случилось, а может, они погибли, ведь грохот стоял невероятный.

А может, это грохотало в аду, из которого я выныривал в реальность.

Российский ожоговый центр. Третий этаж. Я должен был лежать в детском отделении, но из-за нехватки мест меня положили во взрослое.

Нижний Новгород.

Когда я приходил в себя, папа пытался со мной разговаривать. Он открывал алфавит и учил меня заново читать. Точнее, он думал, что учит, а я ему не мог сказать: «Да убери ты сраный алфавит! Я умею читать и писать». Я лишь смотрел на этот размытый в моих глазах алфавит. Врачи сказали папе: возможно, я растерял всевозможные элементарные навыки, и мне заново предстоит всему обучаться. Поэтому этот алфавит и маячил перед глазами.

Я часто слышал, как что-то пикало или пищало. В какой-то момент я уже привык к грохоту. Я растерял страх, потому что вроде как все стабильно: открываешь глаза — и ты тут, в больничной палате. Лежишь себе по кускам.

И какие куски вообще были? Я даже не задумывался.

А в один вечер в палату вошел врач, Иван Николаевич. И сказал папе: левую руку спасти невозможно. Утром повезут на ампутацию. Смиритесь.

Я это слышал. Но меня накачивали чем-то сильным, и мне было все-е-е-е равно. Хоть голову мне ампутируйте. Пофиг.

Потом меня куда-то везли. И снова везли. И снова. Я открываю глаза — и та же палата. Иван Николаевич сказал: он посмотрел руку еще раз и все-таки считает, что шансы есть. Будем бороться.

Я закрывал глаза и снова летел вниз. Я больше не нигде. Не в пустоте, не во мраке, а в самом настоящем аду: вокруг огонь, все горит, дымит. Истошные вопли. И мне очень-очень-очень-очень-очень больно. Потому что я пытался убежать от пламени, но его злые языки меня настигали.

Я открывал глаза. Серьезный голос взрослого: «Что ты делал в трансформаторной будке?»

Я молчал. Меня спрашивали снова. А потом я говорил: «Там работала моя тетя».

«Где, в будке?»

«Да, у нее там магазин».

И засыпал. Чтобы потом проснуться и ответить на похожий вопрос похожим бредом: «Что ты там делал?» — «Я упал» — «Упал?» — «Да. И отбивался от комаров. Там тысячи комаров!»

Я говорил это и слышал жужжание: рой комаров кусал меня, пока я лежал на раскаленной сетке где-то в аду. Я отвечал на вопрос, но не видел спрашивавшего, потому что пребывал внизу.

Меня навещали правоохранительные органы, журналисты, психологи… Отец прогонял их. Когда пришла журналистка из какой-то газеты, я уже лежал в детском отделении на четвертом этаже.

Я открывал глаза, а надо мной висел пакетик с плазмой или кровью. Мне постоянно переливали кровь, я ее терял в большом объеме.

Помутненное сознание прояснялось с каждым днем. И наконец я смог узнать историю того, как я попал в Нижний.

Поняв, что я в беде, Рома и Глеб бросились ко мне домой звать на помощь. А несколько минут спустя прибежал папа и, схватив меня за руку, вытащил мое тело из-под проводов. По словам бабушки, папу тоже ударило током, и он отлетел. И припоминала она мне это позже уж очень часто. Чтобы я не забывал, что я чуть не угрохал ее сыночка.

Еще она часто говорила, что мою жизнь спасла случайность: живя с мачехой, я постоянно был голодным, и тем утром я ничего не ел. И благодаря тому, что я ничего не ел, я не захлебнулся рвотой, дожидаясь папу под проводами. Будь я сытым, я бы точно захлебнулся и умер, считала бабушка.

И вот, со мной на руках, папа бежал в больницу, которая, к счастью, тоже была недалеко от нашего дома.

В лаишевской больнице разводили руками и врачи, и медсестры: не жилец.

Но папа и другие мои родственники не хотели с этим мириться. Они умоляли сделать хоть что-нибудь. И когда кто-то из родственников протягивал купюру медсестре, та шла делать мне укол. Кто давал деньги и кто их клал в карман, мне неизвестно, свидетелем я не был. Впрочем, спасти меня в лаишевской больнице все равно не могли, а потому в тот же день, 31 августа, меня отправили в ДРКБ в Казани.

По словам бабушки, одна из медсестер узнала меня, потому что жила по соседству с бабушкой. И этой медсестре показалось, что я мерзну…

Бабушка рассказывала мне эту историю, а я ее кинематографично представлял. Двор лаишевской больницы. Медсестра выносит одеяло и укрывает тело одиннадцатилетнего мальчика на каталке. Это лето 2005 года, его последний день.

И буду я эту картинку видеть откуда-то сверху. И пытаться прорваться в сознание того мальчика. Ведь он — это я. Мне так хотелось вспомнить все, до мельчайших деталей…

В Казани за мной велось круглосуточное наблюдение: папа не спал двое суток, сидя рядом, его потом ненадолго подменила бабушка, а перед уходом она дала немного денег медсестре с просьбой присмотреть за мной. А седьмого сентября из Казани меня отправили в ожоговый центр в Нижнем Новгороде.

В палате ожогового отделения лежало от шести до восьми детей. Мамы и папы спали рядом: на верхнем ярусе койки или даже под койкой, на раскладушках в проходах. Редко, как мой папа, — на отдельной койке или в одной с ребенком постели.

Иван Николаевич приходил каждый день неоднократно. Общался с детьми, с родителями. Говорил мне, что я очень сильный, моя воля к жизни не дала мне умереть. Что я феномен, потому что случаи, когда выживают после удара током в трансформаторной будке, невероятно редки. Этот врач говорил, что напишет обо мне книгу. Думаю, не соврал. Просто под книгой он подразумевал какую-нибудь научную статью или монографию. Ведь я лежал не абы где, а в научно-исследовательском институте.

Мой врач был высоким и полным мужчиной, иногда со смешными усами. Его все обожали, а некоторые дети даже прыгали к нему на руки. От него исходило много тепла и доброты. Он умел успокоить глубоким голосом и похлопыванием по плечу (не меня, а родителя или опекуна).

Более-менее оклемался я к концу сентября — началу октября. Однако по-прежнему находился на питании через зонд, был подключен к каким-то аппаратам и едва мог говорить: чуть различимый шепот с неправильным произношением. В будущем я еще много лет буду учиться говорить так, чтобы меня хорошо понимали.

Я получил электроожог второй, третьей и четвертой степени на тридцати процентах площади поверхности тела. Это не так уж и много, через год я познакомлюсь с мальчиком, у которого сожгло семьдесят процентов. Вот только эти мои тридцать процентов — важные части тела.

Пострадали левая плечевая кость, обе кисти рук (в какой-то момент я пойму, что не мог схватиться за провода: внутренние стороны ладоней не пострадали), спина, небольшая часть грудной клетки, правая лопатка и область вокруг нее, правое предплечье, голова, прежде всего затылок, язык и нижняя челюсть, особенно левая ее часть, губы и нос. Пострадала и правая нога, маленький кусочек голени, о котором я постоянно забывал, если мне приходилось перечислять места ожогов.

В будущем я буду рассказывать, что пережил сотню операций. На самом деле, это не так. Я просто считал: раз меня усыпляли, значит — операция. Но наркоз был необходим и на перевязках. Длились эти перевязки долго, а боль была мучительной. Так что я не видел разницы: что перевязка, что операция — все одно.

Мне удалили часть левой плечевой кости и правой лопатки, пересадили кожу на пострадавшие участки тела, оставив еще больше шрамов (потому что я и был сам себе донором кожи, так что визуально казалось, что площадь ожогов — все шестьдесят процентов). Провели трахеостомию и трепанацию черепа.

Но я об этом мало что знал. Только видел перед собой трубки (по некоторым из них мне вливали пищу и лекарства, но вкуса я не чувствовал), лица или спины взрослых, соседей напротив. Было и такое, что я открывал глаза и видел свой язык, высунутый и прикрепленный к чему-то. Хочешь здоровый язык — терпи.

Большие проблемы доставляло все то, что находилось со спины: лопатка и затылок. Раны никак не хотели заживать. Но и повернуть меня на живот было нельзя. Однако ж как-то взрослые находили способ меня поворачивать для профилактики пролежней, пытались решать и эти проблемы.

В одну из ночей я потерял очень много крови. Я проснулся от металлического запаха и звука падающих капель на пол. Затылок был весь мокрый, и я запаниковал. Я звал на помощь папу. Папа спал, не слыша мой тихий голос. А я не прекращал его звать, хотя чувствовал дикую слабость. Думал: остановлюсь — умру. Возможно, так бы и случилось, если бы на соседней койке не проснулась женщина. Оказалось, что на полу успела образоваться лужа. Когда прибежали люди в халатах — я поддался слабости и отключился.

Мне продолжал видеться ад… Горел наш детский лагерь. Горело депо. Горело Лаишево. Горели люди. Горел я. И в октябре, ближе к своему дню рождения, я начал об этом говорить. Да, ад существует. Я там был.

Когда я мог что-то чувствовать, помимо безразличия и безучастия ко всему, я боялся, что это меня наказал Бог. За то, что я осмелился уверовать в себя, в свое бессмертие. В то, что со мной в этой жизни уж точно ничего плохого не случится.

Я боялся, что это наказание за все мои грехи: за те заколки для волос, которые я с братом стащил на Сабантуе. За ту маленькую куколку, которую я украл у девочки в лагере. За то, что курил сигареты и пил алкоголь в теплые летние деньки. За то, что притворялся наркоманом с Сашей, сидя на лестнице у магазина. За то, что съедал перемяч, дарованный Никите, но никак не мне.

И я хотел покаяться.

Я обращался к папе и говорил: «Прости меня. Я курю».

А он смотрел на меня странно. Отмахивался: «Потом обсудим» — и сам уходил покурить.

Я не заслужил прощения. Теперь я наказан навечно.

В один из дней меня повезли на перевязку со словами: «В этот раз без наркоза». Папа обрадовался, а я думал: чему тут радоваться? Это же боль! И я просил: «Нет, пожалуйста, нет!».

В перевязочной меня переложили на стол. Иван Николаевич попробовал снять с левого плеча гипс, и я закричал.

Но моя боль его не волновала. Впрочем, она никого не волновала. Некоторые, например, моя бабушка, которая приезжала на время заменить папу, чтобы он ненадолго вернулся в Лаишево, называли перевязочную «пыточной». Потому что оттуда постоянно доносились вопли.

Но пошло не по плану. Пока еще четыре или шесть рук меня держали и что-то на мне развязывали или разрезали, Иван Николаевич присмотрелся к ране на плече и сказал: «Знаете, нет». Он сказал: тут без наркоза не обойтись. Пока рано.

И меня усыпили.

Я не помню, когда меня впервые перевязывали без наркоза. По ощущениям — не скоро, ближе к выписке.

Иногда я просыпался во время перевязки. Наблюдал, как женщина копошится в ране на правой кисти. А она, заметив, что я открыл глаза, говорила: «Спи». И я засыпал.

В палате я лежал под капельницей чуть ли не двадцать четыре часа в сутки. Я проходил гормональную, антикоагулянтную и симптоматическую терапии. Помню, когда Иван Николаевич говорил о необходимости гормонов, тон был удручающим. Будто без этих гормонов я не выживу. Будто могут быть последствия. Впрочем, папа соглашался со всем, что говорил врач. Хотя через несколько лет по пьяни будет уверять меня, что это его, папина, заслуга — моя левая рука. Это он заставил врачей ее не ампутировать. Что я, конечно, считал и считаю наглым враньем.

Также у меня диагностировали (еще в Казани) язвенную болезнь желудка и двенадцатиперстной кишки. Лечили и вроде как вылечили.

По словам родственников, я перенес две клинические смерти. Возможно, это правда, но свечку я не держал, свидетелем, как говорится, не был. Никаких подтверждающих документов — если и перенес, то находясь в Лаишеве или в Казани. Сейчас, спустя двадцать лет, я отношусь к этой информации с большой долей скепсиса.

Осенние дни текли один за другим. Медленно, тяжко, мимо. Несколько раз в день заходили медсестры, чтобы уколоть или поставить клизму. Клизму ставили почти каждый вечер. И это была отвратительная часть вечера.

Почему-то папа сам делал мне клизмы. Он говорил: медсестры делают долго и мучительно больно, а он умеет делать это наименее болезненно. Еще он часто просил взрослых выйти из палаты, чтобы никто не видел, как он ставит клизму. Я же лежал на спине с согнутыми ногами. И мне за простынкой ничего не было видно. Поэтому я помню только боль.

Но была одна медсестра, она считалась самой вредной: впендюривала шприцы больнее всех, не церемонилась. И принципиально отказывала моему отцу, если тот предлагал сделать клизму самому. Молча я благодарил ее каждый раз, когда она приходила. Потому что папа врал. Клизма — не так уж больно и долго. Если делает ее не папа, а медсестра.

С медсестрами папа вообще умел ладить. Он общался с ними дружелюбно и всегда умел подмаслить: когда шел в магазин, спрашивал, не купить ли им чего-нибудь (а они иногда просили мороженое). Он умел договариваться: «Да ладно вам. Всего лишь бутылочка». Всего лишь пиво.

Иногда это было вино. В мой двенадцатый день рождения вино пил и мой папа, пили и мамаши обожженных детей. Помню, как у одной из мамаш с вина сильно покраснели щеки. А она все лепетала, что никогда это вино не пробовала, и смеялась.

Папе было плохо. Находиться рядом со мной, следить за моим состоянием — тяжело. И он пил все чаще и все больше. Чем ближе зима — тем дальше от меня папа. Он пропадал часами на третьем этаже с мужиками. Пил, курил, играл в карты. Женщины, ухаживавшие за детьми, регулярно его искали, если мне он был нужен. Кто поднесет утку, если я хочу писать? Кто укроет потеплее, если холодно (хотя было нельзя)? Кто просто посидит рядом, если мне страшно или одиноко?

Он злился, что уже ноябрь — а мы по-прежнему в этой сраной больнице. Злился, потому что осознавал: я буду жить. Но каким? Каким человеком я буду жить эту жизнь? Изуродованным? С ограниченными возможностями? Его это чертовски пугало, ведь, в общем-то, ему самому было только тридцать два года, а он толком для себя, как он считал, не пожил. А с инвалидом разве для себя поживешь?

Адским огнем мне жарило ноги. С них чаще всего брали донорскую кожу. На место, где была кожа, накладывали марлю, которая тотчас пропитывалась кровью, и так оставляли. Чтобы марля поскорее затвердела и образовалась новая кожа, на постель клали вентилятор, который грел ноги горячим воздухом. Так что пекло в самом деле, а не метафорически.

В ноябре я научился сидеть. Я вырвался из ада. Из того, в котором я сгорал заживо. Я начинал шутить и улыбаться. И во мне проснулся зверский аппетит.

Меня уже кормили с ложечки. И я съедал несколько порций за раз. И мне хотелось еще. Еще, еще, еще и еще. Взрослые смеялись: аппетит — хороший признак. Я требовал еду так, будто не ел много месяцев. Хотя по-настоящему я и правда давно не ел. И пил. Я пил много какао, все, что приносили, до дна через трубочку.

А еще у папы появился мобильный телефон, и я наконец-то мог поговорить с Никитой. Я по нему соскучился. Он не понимал мою речь, но я ему в мобильник говорил:

— А у меня сосед — Никита, и у него есть брат Кирилл! Ты представляешь?

И Никита через пару коек поглядывал на меня: чего это я несу? И бабушка его тоже. А я лишь нашел совпадение в именах: у моего сводного брата был двоюродный брат Кирилл, как и у этого парниши (только у него родной).

Я не знал, что еще мне рассказать Никите. Поэтому больше я ему ничего не рассказывал.

Одна из соседок часто кормила своего ребенка виноградом. И время от времени она бросала мне в рот виноградинку. Мне было вкусно и почему-то грустно. Наверное, потому что делала она это во время обеда или ужина, я был голодный, а папа где-то прохлаждался…

А потом того мальчика с бабушкой — Никиту — выписали. И в день их отъезда я плакал и умолял их не уезжать. Потому что эта бабушка заботилась обо мне, в то время как папа пьянствовал на третьем этаже.

Папа неплохо уживался с женщинами в палате. Флиртовал, говорил что-то смешное их детям. Но когда он окончательно спился, начались скандалы. Пьяница никого не устраивал. Ни больных, ни медсестер, ни врачей. Однажды чуть не дошло до драки: на место выписавшегося Никиты лег другой ребенок, и его папу не устроило то, что мой папа нарушал их сон.

В запойном состоянии папа часто чудил. Например, посреди ночи он проснулся, оделся, свернул одеяло и куда-то ушел вместе с одеялом. Позже он вернулся, а на следующий день рассказал, что лунатил. Он думал, что нас выписали, и поэтому «собрал вещи» и поехал на вокзал.

В другой раз ночью я разбудил папу просьбой дать мне утку. Но он решил, что я хочу не писать, а пить, и… вставил мне в рот горлышко пивной бутылки. Это был совсем другой вкус пива. Не тот, что я пробовал летом на берегу Камы, гуляя с другом. Противно горький и уж очень неприятный.

А в один прекрасный день меня навестил гость. Точнее, гости. Из Лаишева приехал дядя Игорь! Это родной брат моей мамы. Я любил своего дядю, и он любил меня, а потому приехал в далекий Нижний Новгород. И привез несколько пакетов шоколадок, конфет, киндеров, фруктов! Но тогда мне еще было нельзя это есть.

С ним приехала незнакомая девушка — Марина. Оказалось, они познакомились в поезде. Она ехала из Казани в Нижний на сессию (училась на экономиста), а он — ко мне. Разговорились, и Марина захотела тоже навестить меня.

В будущем Марина и дядя Игорь поженятся и у них родится дочь. Но в тот день я думал, что вижу ее в первый и в последний раз.

Поддержка дяди Игоря была очень важна для меня. Он, впрочем, всегда старался обо мне заботиться. Ведь я сын ее сестры. Он дарил мне подарки на день рождения и просто так. Отстегивал щедрые деньги на карманные расходы. И просто рад был меня видеть.

Вскоре после того, как я научился сидеть, папа решил, что пора мне научиться ходить. Он сажал меня в коляску и вез в коридор, где я пробовал встать. Не получалось. Мне казалось, что я уж точно никогда не научусь ходить: настолько не чувствовал ног.

Тогда папа просто катал меня по коридору. Будто я снова оказался в детском лагере. Только, увы, это был далеко не он.

Папа рассказывал мне о том, что это ожоговое отделение названо именем великого ученого — Николая Ивановича Атясова, и даже показывал табличку с его именем. А мой врач — сын этого ученого. Так что мне невероятно повезло: я в самых надежных руках. В будущем я случайно наткнусь на страницу о нем в Википедии и узнаю, что этот ожоговый центр появился благодаря стараниям Николая Ивановича. И благодаря его вкладу в науку люди, вроде меня, с тридцатью процентами обожженного тела перестали считаться обреченными на смерть.

Со мной начала работать специалистка ЛФК. Она массировала мне руки, сгибала и разгибала ладони, пальцы. Но ничего у меня не гнулось так, как должно гнуться у здорового человека. Понадобятся месяцы, говорила она, чтобы руки восстановились. Иногда мы сидели в детской комнате. Какая-нибудь девочка играла на пианино, а она массировала правую ладонь. С правой кистью неплохо получалось: пальцы понемногу начинали слушаться, я что-то мог сделать сам. Но вот левая кисть была словно камень.

— Послушай, — говорила она мне, — дома, когда тебя выпишут, обязательно тренируй руки, как я тебя учу.

Она повторяла это каждую встречу до самого дня выписки. Будто знала, что отцу такую задачу доверить нельзя.

Периодически медсестра открывала дверь в палату и звала:

— Козлов, на химию!

Папа сажал меня в коляску.

— Что такое химия? — спросил я один раз.

А он ответил, что это чуть ли не худшее, что может случиться.

На деле же, у меня просто брали кровь на анализы. Только и всего.

Когда третий месяц лежишь под капельницами, случается так, что вены прячутся, и катетер поставить некуда, и кровь взять трудно. Со мной такая беда приключилась. Меня истыкали везде: на руках, на ногах, на шее. И на шее, как оказалось, не так мучительно, как в ступню — по ощущениям будто иглу в кость вгоняют.

Пару раз папа «брал отпускной» — уезжал домой, оставляя меня на бабушку. Моя выписка была не за горами, а дом нуждался в изменениях под мои нужды. Но сидела баба Нина со мной недолго.

Однажды бабушка привезла с собой письмо… Оно было короткое, но подписано (почти) всем моим классом. Они желали мне скорее поправиться. Были в этом письме строки от Наташи, одноклассницы, в которых она поделилась открытием: оказывается, мы с ней троюродные брат и сестра!

Это письмо меня тронуло, и в будущем я берег его много лет.

На ногах чесалось: потихоньку отходили «донорки» — сухие куски марли с засохшей кровью. Я любил их тихонько отдирать или подглядывать под них и наблюдать, как восстанавливается кожа.

В один из светлых дней мне захотелось есть, но палата пустовала. А гостинцы дяди Игоря так и манили, лежа в пакетах на папиной койке. И я решил не ждать, а брать все в свои руки. Кое-как свесил с постели ноги. Встал. И, готовый шагнуть, тут же упал. Я ухватился правой рукой за одеяло на папиной койке и потянулся. Но ни встать, ни залезть не получалось. Так я и барахтался возле кровати, пока не появилась чья-то мамаша и не помогла взобраться.

И хотя я проявлял оптимизм, папа переживал, как я отреагирую, когда увижу себя в зеркале. Выбрав день и время, он повез меня в туалет. Предупредил, что то, что я увижу, может меня напугать. Что я могу плакать, злиться. Папа поднял меня перед раковиной и зеркалом, и я наконец-то себя увидел. И улыбнулся.

Простая улыбка. Ни слез, ни ора. Ничего из того, что ожидал папа.

Но, мне кажется, я уже был готов к этому. Разве можно напугать мальчика какой-то рожей, если он познал боль от адского пламени?

А может, я воспринимал новую реальность как некую игру.

Или же, что не менее вероятно, тот Максимка не выкарабкался. Остался в аду, а в его тело вселился я — защитная личность, готовая сторожить вечный покой одиннадцатилетнего мальчика и при этом жить его лучшую жизнь. Если так, то я с этим фигово справился.

Но почему бы просто не улыбнуться? Как любили говорить другие, мальчик я уже взрослый. Смышленый. Я до зеркала уже все понял. Так почему бы не проявить хотя бы искорку доброты к самому себе?..

В какой-то из дней мне разрешили мыться. Папа возил меня в санузел. Там была большая старая ванна, папа пересаживал меня в нее и мыл. Я потихоньку возвращался к обычной жизни. Вот только обычной она уже никогда не будет.

Лежал с нами один мальчик рядом с дверью. В обед, строго по расписанию, он громко заявлял: «Я хочу какать!». И мама сажала его на горшок. Папа потом будет вспоминать, что говном воняло на всю палату, но я этого не помню. Я запахи вообще плохо помню. Что не удивляет.

Напротив меня лежала четырехлетняя девочка. Она сунула пальцы в розетку — так к нам и попала. Девочка была общительной и жизнерадостной. Она часто залезала ко мне на койку с детскими книжками и велела: «Почитай сказку!». И я читал. Я не успевал дочитать текст, как она поворачивала страницу. Ее интересовали лишь картинки.

Пациентов за три месяца было так много, что я перестал их запоминать. Зато я хорошо запоминал медсестер. И иногда говорил папе: «А вот эта медсестра похожа на тетю Свету!». Я имел в виду жену лучшего папиного друга.

Я много часов проводил за тренировками: сжимал, разжимал руки, сгибал, разгибал пальцы, учился ходить. И даже получалось!

Я сильно хотел вернуться домой. А еще я хотел съесть то, что ели мои соседи…

— И еще, — сказал я в мобильник мачехе за сколько-то дней до выписки, — купи мне мармелад.

— Мармелад? — я сквозь телефон почувствовал, как она недовольно нахмурилась. — Ладно.

«Ладно». Будто делала мне одолжение. Будто я многого просил.

Я просил. Всего лишь. Сраный. Мармелад.

Неужели сложно ради такого-то события? После всего, что я пережил?

Кажется, это был первый прилив скопившейся злобы. Я не готов был мириться с теми, кто, по моему мнению, жестоко со мной поступал.

Папа, державший у моего уха телефон, сам заговорил с мачехой. Попросил сделать то, что я просил. Она просто не понимала, насколько мне досталось. Поймет, когда увидит.

Мы переехали в другую палату. Шел декабрь, и палаты переполнялись. К нам подселили взрослую женщину, которая стеснялась медбрата. Еще подселили человека с улицы. Папа был сильно недоволен тем, что какой-то бомж лежит в одной палате с нами, и ругался из-за этого. Наверное, поэтому мы чаще проводили время вне нашей палаты.

Я много наблюдал, как одни люди выписываются, а другие заселяются. Крики, слезы. А кто-то умирал.

На всю жизнь я запомнил четырнадцатилетнего мальчика. Нас разделяла стена и метра два от койки. Папа «дружил» с его мамой, поэтому мы часто их навещали. Но в тот день… У нее текли слезы, а он молча смотрел на нас. Этот мальчик слышал, что сказал врач. Им просто подарили время попрощаться.

Я сидел на его кровати. Моя рука была рядом с его рукой. И мне казалось, что в его глазах я вижу больше, чем кто-либо другой. Я вижу боль от осознания, что мама больше его не увидит, а он не увидит ее. Боль от вопроса: что же я наделал? Неужели это я виноват? И в то же время — пелену тумана: смерть его забирала, медленно, клетку за клеткой. Он уже был не с нами. Возможно, он летел в похожий ад, только свой.

А я знал: он вот-вот умрет, а я — я буду жить.

Я сел в коляску, папа вывез меня из их палаты. А часа через два этого мальчика не стало.

Девятого декабря, когда вовсю витала предновогодняя атмосфера, даже в ожоговом отделении, Иван Николаевич вручил папе справку. Это означало: мы свободны.

Ближе к вечеру я тихонько спускался по большим лестницам на первой этаж. Папа поддерживал меня сзади, а за нами шли мамочки. Они радовались за нас, но в то же время жалели, потому что привыкли к общению с моим папой. Им не хотелось прощаться, но было нужно.

Мы прошли мимо охраны и сели на топчан у выхода из больницы. Дядя Игорь любезно предложил нас отвезти домой на своей машине, и мы его ждали. Он опаздывал, потому что машина то и дело ломалась.

Но вот он приехал, еще не стемнело. Меня положили на задние сиденья, укутали куртками, и мы поехали.

Дядя Игорь смеялся, глядя на автомобильные номера проезжавших: «Вот они, наверное, думают, что здесь забыли татарстанские?». Как по мне, никакого им дела до нас не было.

Наступила морозная ночь. Я никак не мог согреться и уснуть. Машина ломалась, и папа с дядей частенько останавливались и ремонтировали.

Бабушка звонила и спрашивала, все ли хорошо. Папа давал мне с ней поговорить. Бабушка говорила, что она и дед приготовили для меня спальное место и очень ждут моего возвращения.

Той же ночью, но другой календарной даты, мы все-таки добрались до Лаишева. Но приехали не к бабке с дедом, а домой, во что я сам не мог поверить. Вот он — знакомый двор: палисадник, занесенный снегом, скамейка и темные-темные окна соседей.

Папа помог выбраться из машины, и мы поспешили в подъезд. Я полагал, что мой больничный ад закончился, главные трудности позади, а раз так, то начиналась новая, несомненно счастливая жизнь. Святая детская наивность.

Глава 5. Новый порядок

Брат и мачеха вышли в коридор встречать меня, но были не готовы увидеть то, что увидели. Никита в шоке ушел обратно в нашу комнату. Он не высовывался из комнаты всю ночь, хоть и не спал. А мы втроем сидели на кухне. Для мачехи моя инвалидность стала ударом.

Той ночью на кухне первым делом я спросил: где мармелад? И мачеха достала с холодильника. Она действительно его купила! И я сел за стол и уплетал мармелад. Вообще-то, папа не разрешал много сладкого, но в тот день решил, что можно.

Мачеха же довольно быстро осознавала, что нас ждет нелегкое время реабилитации. Мне предстоит пройти не один десяток операций, чтобы приблизиться к здоровому состоянию тела. Вот только как прежде мне уже не быть.

Ближе к утру папа отправил меня спать. Но в нашей с братом комнате меня ждали серьезные изменения: второй ярус кровати был заставлен бумажными королевствами Никиты, а там, где раньше стоял шкаф, находилась кровать. Мое новое спальное место. Потому что на второй ярус залезть по лестнице я уже не мог.

Наутро оказалось, что жизнь у других людей идет своим чередом. Взрослые уходят на работу, дети — в школу. И только некоторые остаются дома не у дел. Папа решил, что в школу я вернусь только в следующем учебном году.

Приехала бабушка. И устроила папе такой скандал, что я запомнил на всю жизнь: лучше ее не злить. Она отчитывала его за то, что он привез меня сюда, в крохотную квартирку мачехи. Я здесь буду голодный и холодный. А лучше б мне жить с ней и дедушкой — в тепле, уюте, сытым.

Но папа и слушать не хотел.

Вскоре меня посетили другие бабушки — по маминой линии. Баба Валя и баба Клава. И обе требовали того же. Ну, почти. Они хотели, чтобы я жил у бабы Клавы. Что мне не место среди тех, кто меня не любит и за мной уследить не может. Тем более не место с алкоголиком.

Они приходили, а папа прогонял. Бывало даже, что он дрался с ними. Бил их и вышвыривал в подъезд.

А я кричал и плакал, потому что не мог вынести этого зрелища. Я умолял папу остановиться, не бить их, позволить мне хотя бы заглянуть к ним в гости. Бесполезно.

В школе узнали, что я возвратился домой. И к нам нагрянули моя бывшая учительница Гульнара Гумаровна и ее старшая сестра Диля Гумаровна, учительница татарского языка. Хотели узнать, как я себя чувствую. Папа хвастался перед ними мобильным телефоном, и он даже обменялся номерами, что мне тогда не понравилось. Папа, как обычно, безбожно флиртовал.

По вечерам домашний телефон разрывался от звонков. Это были (почти) все мои одноклассники и одноклассницы. Звонили даже те, с кем я не особо близко общался. Меня это удивляло. Но нормально общаться с ними не получалось: мачеха была недовольна долгими разговорами, к тому же все, что я говорил, слышала и она, и папа, и Никита, а мне этого не хотелось. Да и чувствовалось, что их будто бы заставили мне звонить… Да и речь мою еще не все понимали, и тем для разговоров было мало. Поэтому наше общение скоро прекратилось.

Мне еще предстояло научиться хорошо выговаривать звуки, которые у меня не получались из-за травмы, в особенности из-за отсутствия губ. Это такие звуки, как «м», «б», «п». Вместо них получались «н», «д» и «т». Так «бабушка» стала «дадушкой», а «папа» — «татой». Я и сейчас, спустя двадцать лет, порой произношу неправильные звуки.

В один из декабрьских вечеров к нам пришла тетя Роза — мама Диляры, моей одноклассницы и лучшей подружки, а еще той, в кого я был влюблен и кому собирался в этом признаться первого сентября…

Тетя Роза села рядом со мной, когда я лежал в кровати, и сказала, что Диляра очень хотела прийти. Она хотела со мной увидеться. Тетя Роза спросила разрешения: может ли Диляра навестить меня в следующий раз? А я… испугался. Я сказал: нет, пусть она лучше не приходит.

Мне было стыдно и страшно показаться ей в новом обличье. Говорят, мужчину украшают шрамы. Вранье! То, о чем так говорят, — всего лишь мелкие царапинки. А настоящие шрамы — пугают, отпугивают и портят человеку жизнь.

В двенадцать лет я не верил, что какая-то диснеевская красавица может превратить чудовище в принца. И мне было ужасно стыдно за то, кем я стал.

Я был не готов встретиться с лучшей подружкой. Пока не готов.

Но, боюсь, тетя Роза и Диляра неправильно меня поняли.

Диляра и правда ко мне не пришла. Ни разу. И даже не позвонила. Она просто молча исчезла из моей жизни.

А тетя Роза тем временем садилась с папой за бутылочкой пива на кухне и слушала его рассказы о страшных днях в больнице и полученных мною травмах. Я подслушивал и негодовал, потому что папа понятия не имел, что я пережил, и, более того, он смел ошибаться в фактах! Тете Розе он говорил: больше всего пострадала правая рука. Что у правой руки нет полплеча. Тетя Роза ужасалась и замечала: «А ведь он правша. Как он такой рукой писать будет?». И слышался папин ответ: «Переучится».

Разве можно забыть, где у сына правая рука, а где левая?! Но в эти пьяные разговоры я не встревал. Потому что папа часто злился. Смотрел в потолок и рычал: «А все этот виноват!».

Под «этим» он имел в виду Глеба.

Событие, разделившее мою жизнь на до и после, повлияло на жизни других людей не самым лучшим образом.

Пока моя мачеха наивно думала, что я получил «всего лишь ожоги» и скоро вернусь домой здоровым, этажом выше «сходила с ума» мама двоих детей...

Током ударило только меня, но я был в тот момент не один. Рядом находились Рома и Глеб, и оба — младше меня. Роме — около девяти, Глебу — и вовсе около пяти лет. И не удивительно, что их мама здорово перепугалась. Они тоже могли погибнуть.

Когда же я смог выйти на улицу, а случилось это в том же декабре, я впервые встретился с Ромой и Глебом, а также их мамой. Рома и Глеб радостно кричали: «Макс вернулся!!! Это Макс!!! Смотрите, Макс!!!». Но их мама резко дернула своих сыновей за руки и увела прочь. Тогда мачеха мне и пояснила, что из-за того случая их мама «немного поехала кукухой».

Позже я не раз пересекался во дворе с Ромой и Глебом, но нашей дружбе положили конец: мама строго-настрого запретила нам общаться. Она люто меня ненавидела.

Мой папа тоже немного «поехал», но в другом ключе — ища виновных.

Когда я очнулся в больнице, я помнил только то, что Рома постучал в дверь и позвал меня гулять. А поскольку ни Ромы, ни Глеба рядом в палате не было, я пытался спросить: где же они? Но моя речь была столь неразборчива, что папе слышалось: «Меня толкнул Глеб». Этот человек допытывал меня, что случилось в будке, едва я пришел в сознание, а я переживал за младших ребят, потому что они были рядом — а теперь их нет, а я неизвестно где.

Я много раз потом повторял: меня никто не толкал. Я вообще не помню, как это случилось. Но папа решил, что в будке меня толкнул Глеб, я упал на провода, и от этого пострадал. Поэтому папа сердито поглядывал в потолок и поносил Глеба всякими словами. И на улице, сидя на лавочке у подъезда, он часто кричал вслед маме Глеба.

Весной, летом и осенью следующего года, когда я буду гулять во дворе, я не раз попрошу Рому и Глеба не верить моему отцу: он лжет. Я не говорил ему, что меня толкнул Глеб. Не говорил и не верю, что это могло быть правдой.

Вроде как шло следствие. Уполномоченные органы проводили свое расследование: что случилось на территории школы № 1? Кто виновен в том, что мальчик залез в будку и пострадал? Директор школы? Или начальник «электросетей»? Велось-то велось, да вот меня в это не втягивали. Позже, намного позже я кое-что узнаю: чем дело кончилось. Но легче мне от этого не станет. Зато для кого-то — как камень с плеч, удавка с шеи.

Но вот что было осенью 2005 года: начальник «электросетей» Наиль Рауфович дал папе двадцать тысяч рублей. Который пап тотчас… пропил! Это был скандал. Папе приходилось защищаться от нападок бабушки и мачехи. Ведь деньги должны были пойти мне на лечение.

Наиль Рауфович в будущем не раз еще придет на помощь — деньгами или чем еще. Но он рассчитывал, что договорится с папой: он ему двадцать тысяч — а в ответ никаких обвинений.

Плевать хотел мой папа на возможную уголовку, которую могли вписать какому-то там начальнику. Ничем ему (и мне) это не помогло бы. А вот деньги — это хорошо. Это мы берем.

Беда была еще и в том, что папа пропил и невесть на что потратил деньги, которые собрали всем городом на мое лечение. Возможно, не все, но большую сумму точно. И это тоже был скандал.

А собирали деньги во всех школах. Лаишево — город маленький, новость обо мне разлетелась быстро. Однако не всем нравилось отдавать кому-то деньги. И в будущем я еще наслушаюсь нехороших речей в мой адрес из-за этого.

Пока я лежал в коме, моя лучшая подружка Диляра ходила по классам и чуть ли не вынуждала у всех школьников отдать все, что было, на мое лечение. Принудительно-добровольная благотворительность. Похожая картина была в других организациях

Алкоголизм папы доставлял неудобства всем. Зимой было еще терпимо, но чем дольше он жил с сыном-инвалидом, тем сильнее он уходил в запои и ненависть.

Это в декабре он аккуратно мыл меня в ванне и выдергивал из моей головы швы, а потом обрабатывал марганцовкой. Это тогда он спокойно отвечал мачехе, спрашивавшей с неприязнью, почему цвет воды красный. «Не кровь это, успокойся».

Но через полгода он будет бить меня просто за то, что я — его сын — стал уродом.

Папа говорил мачехе, что она даже не представляет, как ему тяжело. А я слушал его и думал, что, должно быть, не тяжелее, чем мне.

Никита иногда возникал: почему у меня есть мобильный телефон, а у него нет? Разумные доводы мачехи, что телефон мне понадобился, потому что я попал в больницу, до Никиты не доходили, и мачехе ничего другого не оставалось, как пообещать скоро купить телефон и ему.

Я проникался ненавистью к этому миру. Постоянные ссоры и драки с бабушками, речи ненависти в потолок, запах алкоголя и рвоты… Как же я это все ненавидел! А еще… Каким же я был слабаком! Я проникался презрением к себе до травмы и клялся, что уж больше никогда не позволю себя обидеть.

Я будто мстил Никите и мачехе. Ровно в восемь вечера я ложился спать и требовал, чтобы Никита выключил свет. Он возражал: делает уроки. А я ему в ответ рычал: «Мне плевать». И выключал свет. Тогда приходила мачеха и уводила любимого сыночка на кухню, где он и делал дурацкие уроки.

Теперь я буду главным в этом доме. Я буду устанавливать порядки. Сказал выключить свет — так и будет.

И в то же время я чувствовал свою беспомощность. Потому что я не мог самостоятельно даже подтереться после того, как посрал. Моя правая рука еще не слушалась должным образом, и приходилось звать папу, чтобы он помог. Мачеха и Никита отказывались это делать, так что жопу мне подтирал только папа.

Для меня это было унизительно. Но и сделать я ничего не мог — левая рука вообще ни на что не годилась.

Так что утверждался я за счет злобы, которую выплескивал на членов семьи.

Иногда я как бы «случайно» толкал Никиту. И Никита бежал жаловаться мамочке. Я говорил: «Я толкнул его случайно». А мачеха плевалась ядом: «За нечаянно бьют отчаянно».

Если я видел в доме алкоголь, я выливал его в раковину или унитаз. Папа бил меня за это, но мне было уже плевать. Я боролся с тем, что так ненавидел. А папа все орал: «Ты знаешь, сколько денег ты слил в раковину?!»

Один-единственный раз я пытался до него достучаться. Я принимал ванну, папа курил на унитазе. Он говорил, что ради меня сделает все, что угодно. И я ему отвечал: тогда брось пить. И ответ был предсказуем: «Это не так-то просто».

Я тренировал руки: сжимал, разжимал, массировал. Правая рука хорошо поддавалась, но вот левая ни в какую не хотела меняться. Без посторонней помощи, желательно, специалиста, кажется, проблему было не решить. Папе же было это не особо интересно. Он не следил за тем, тренирую я руки или нет. Пару раз за декабрь кинул фразу через плечо: «Занимайся руками» — и все на том.

Спустя два года я столкнусь в коридоре больницы с той специалисткой, которая массировала мои руки, и она огорчится, увидев, что левая закостенела. Она укорит меня в том, что я недостаточно хорошо занимался, как она велела, и теперь уже ничего не исправишь. А я буду сгорать со стыда и винить себя в том, что не приложил побольше усилий.

Сейчас я уверен, что моей вины в этом нет, и даже прыгай я на руке, ничего бы не исправил. Только с чьей-то помощью были шансы исправить положение, но никак не правой, тоже пострадавшей, а потому плохо слушающейся, рукой.

Впрочем, папа забил на рекомендации врача. Не было ни ромашковых ванн, ни уколов преднизолона, ни лангеты на ночь, ни ЛФК и массажа — ни-че-го.

После новогодних праздников, которых я не ощутил (хотя приходил Наиль Рауфович, начальник «энергосетей», и вознаградил меня за муки новогодним подарком), я часто ездил в поликлинику, а в феврале мне дали вторую группу инвалидности на два года. Папа сказал: «Это хорошо, что вторая. Могли и лежачим признать». Но больше всего он радовался, что дали не бессрочно, а лишь на два года. Чего в этом хорошего, я не понимал. Потом пойму, что папе не нравится слово «инвалид» — оно как клеймо.

На всех этих медосмотрах я выяснил, что руки у меня не только не слушаются, они вообще не способны подняться. То есть правая еще может, но ограниченно — из-за травмы лопатки. У левой же дела хуже: предплечье свободно поднимается и опускается, а вот из-за плеча я не могу ни поднять, ни отвести в сторону, ни выпрямить руку. Из-за деформации лица рот открывается нешироко: пролезает только чайная ложка. Маленькие обожженные ноздри не позволяют мне полноценно дышать носом — так что делаю я это в основном через рот. Из которого, кстати, постоянно стекает слюна: левой части подбородка нет, открыты корни зубов и кость нижней челюсти. Есть приходится маленькими порциями, чтобы еда не вываливалась. В будущем бумажные салфетки станут мне лучшим другом. Из-за рубцов на шее я не мог запрокинуть голову или высоко поднять подбородок, так что на небо я смотрел нечасто.

Идею носить медицинскую маску подкинул папа. Он считал, что я пугаю людей своим обезображенным лицом, и поэтому следил, чтобы я натягивал ее, если шел гулять.

Зимой гулять мне дозволялось недолго, в основном во дворе и под присмотром Никиты. Брат соглашался меня выгуливать весьма неохотно: у него была своя жизнь, так что я был ему обузой.

Однажды Никита, видимо, вспомнил славные деньки, когда мы представляли себя рыцарями, храбро сражающимися с врагами, и начал гоняться за мной с лыжной палкой. Я убегал от него по снегу и кричал: «Ты чего делаешь?». А он бросал в меня эту палку. И случилось так, что наконечник проткнул мне пятку.

Мы прибежали домой, и я заорал, что этот придурок чуть меня не убил. Я злился так, что мачехе пришлось вступиться за сына самой тупой фразой, которую я запомнил на всю жизнь:

— Он сделал это нечаянно!

Я тут же вспомнил, как она мне говорила: «За нечаянно бьют отчаянно». Вспомнил, но промолчал. Лишь улыбнулся своим мыслям и больше из-за этого не скандалил.

Рана на пятке была глубокой и заживала несколько месяцев. И сейчас, если приглядеться, можно увидеть шрам.

Я скучал по прогулкам вне двора и скучал по друзьям. За день до Пасхи я договорился с Ромой, что он зайдет за мной утром, и мы вместе пойдем «христосоваться». Мне было уже двенадцать, но просто куда-то уже пойти очень хотелось. Увы, его мама переубедила это делать, и утром к нам никто не постучался.

Рома был отличным другом. Лучшим. Я — не очень. Я плохо на него влиял. Возможно, я научил его курить (хотя тогда мне казалось, что он научился этому у кого-то другого). Поскольку с Ромой часто таскался младший брат — Глеб, — а со мной таскался Рома, выходило, что я был ответственен за четырехлетнего мальчика. Их мама часто предупреждала меня, чтобы я следил за ее детьми, а не то… А что «не то» — черт его знает.

Но ни я, ни Рома не могли уследить за Глебом. Однажды, конечно же, до моей травмы, он исчез, когда я лазал где-то на стройке. Прибежала взволнованная мать и чуть ли не в истерике спросила, где Глеб. А я его, кажется, в тот день вообще не видел. И мы стали бегать по городу в его поисках. Их мама готова была меня убить, и, хотя на стройке я лазал без Глеба, а значит, не нес ответственность за него, все же я чувствовал свою вину, будто и правда не доглядел.

Под вечер Глеб нашелся. Оказалось, он утопал к какому-то родственнику и с ним тот день и провел.

После возвращения из больницы я продолжал восстанавливаться: учился нормально ходить, двигаться. Летом и осенью, когда я чаще стал выбираться во двор, я часто падал. Рома бежал ко мне и помогал подняться, а без его помощи мне было бы это сделать ой как тяжко. Рома общался со мной и переживал за меня, хоть мать ему запрещала. Рома по-настоящему меня поддерживал, пока другие сторонились. И мне было так стыдно перед ним. За свою слабость, за моего отца, за то, что мы пошли в ту будку.

Я ненавидел отца. По многим причинам. И родственники знали. Они, эти бравые защитнички папы, мне говорили: «Ты не смеешь его ненавидеть и быть против него, ведь он тебя спас!». На меня часто кричала бабушка: «Да если б не он — сдох бы ты! Он тебя за руку схватил и вытащил! Ты ему жизнью обязан!».

Да. Он меня спас. Я признавал это. Вот только из этой истории «защитнички» вычеркивали Рому и Глеба. Они не растерялись. Они поняли, что нужно звать на помощь. Это они прибежали домой в тот самый момент, когда мой отец вернулся на обед.

И если уж начинать кого-то благодарить за мое спасение, то стоит начать это делать с Ромы. Ведь его быстрота реакции, его действия — то, что спасло мне жизнь.

Но про это незаслуженно забыли…

На улице меня сторонился даже Женька, который раньше был бы только рад меня как-нибудь задеть. И все потому, что этот подонок по привычке при одной из наших непосредственных встреч во дворе, наехал на меня на велосипеде. Я был уверен, что сделал он это намеренно. Я не упал, но остановился и процедил: пусть только попробует еще раз тронуть меня, тварь.

Женька опешил от моего сердитого тона. Наверное, он ожидал, что я промолчу и свалю подальше. Но сваливать я не планировал, и молчать я не стал.

Я чувствовал свою власть. Меня уже было не напугать насилием, болью или шантажом. Я пообещал себе, что себя в обиду больше не дам. Любой ценой.

Наверное, так бывает, если щенка загоняют в угол. Ему только и остается, что показать свои острые зубки, каким бы миролюбивым он ни был.

Женька промямлил: «Извини». Я бросил ему еще какую-то злую фразу.

— Я же сказал: извини, — настороженно сказал Женя, развернул велик и уехал.

Больше он со мной не контактировал.

Меня часто навещала тетя Наташа, она же моя крестная. Хотя крестная ли, крестили ли меня — черт его знает. Просто почему-то за ней прижилось именно это слово. Она была сестрой папы и во многом заменяла мне маму. Она дарила мне подарки на день рождения, всегда проявляла заботу, была рада видеть, если я заходил к ней на работу (а она работала оператором котельной возле нашего дома). Так что ее я очень любил.

Изредка навещали меня дядя Игорь и дядя Сережа. Хотя Сережу я дядей никогда не звал, потому что он был старше всего на два года и учился вместе с Никитой. Но он, в отличие от Никиты, вел себя как настоящий брат: водился со мной не потому, что обязан, а потому, что ему было со мной интересно, и в школе всегда интересовался, не обижает ли меня кто. Сережа ко мне был добр.

Но вот мачеха ненавидела и Сережу, и дядю Игоря. Потому что они — родня Иры, меня родившей.

Я и заговаривать боялся о маме или о родственниках по ее линии, если рядом находилась мачеха. Сколько же в ней было несправедливой ненависти к ним!

Однажды тетя Люба (она была сестрой моей бабушки Вали и матерью дяди Сережи) подарила мне кеды (Сережа из них вырос). Я взял пакет с кедами и понес их домой. По пути встретился с одноклассником. Мы перелезли через забор возле школы, сели. И я сказал однокласснику, что не могу понести эти кеды домой. И вот что я сделал: я забросил пакет с кедами в лужу.

Потому что я был абсолютно уверен: принеси этот подарок домой, мачеха устроит разнос моим родственникам, и мне достанется просто за то, что я их отродье. Поэтому так глупо поступил. Не подумал. А мог бы заныкать где-нибудь в школе!

Вечером меня разнос все-таки ждал. Дело в том, что мачеха работала вместе с тетей Любой, и она узнала про кеды. А вечером, спросив, где они, узнала про лужу. Вот так: пытался избежать один скандал, а нарвался на другой.

В последний раз, кажется, Сережа навестил меня летом. Мы сидели в зале, Сережа рассказывал, что у него ноги разного размера, а дядя Игорь смеялся так, как умел смеяться только он (ну, может быть, еще так умели Волковы — тоже мои родственники по маме). Мы о чем-то болтали, а мачеха вежливо улыбалась.

Вскоре они ушли. Едва закрылась за ними дверь, как мачеха излилась ненавистью:

— Пришли, хуже татарина. Все такие сидят, улыбаются. Что, думали, я им чай налью? Я им чай специально не предложила!

Это было в ее духе. Чай — значит, сахар. Да даже без сахара — все равно деньги. А зарабатывала она немного. Мой папа — и того меньше.

Мачеха работала в справочной службе. Можно было набрать 09 — и услышать ее. Папа часто менял работу. То он работал оператором котельной в техникуме (тоже рядом с домом), то в больнице бог знает кем.

Папа как работник был безответственным. Очень уж часто мне доводилось будить его, пьяного, и умолять пойти на работу, а то уволят. Или будить, чтобы он наконец-то ответил на входящий звонок с работы. Но он стал таким не из-за моей инвалидности, как многие родственники думают.

Несколько раз, еще до моей травмы, он засыпал пьяный в котельной и не отвечал на звонки мачехи. Тогда мы с Никитой бежали к нему и видели, как из котельной валит дым. Заглядывали в окна — и внутри дым. Мы били в дверь или окно рядом с его койкой, и тогда он просыпался. Если бы не мы, он бы задохнулся, а то и подорвал бы котельную.

Как ты там говорила, бабушка? «Если бы не твой отец, ты бы погиб»? Ну так вот. Считай, мы квиты.

Весной 2006 года я должен был лечь в больницу снова. Но папа с этим делом не торопился. Казалось, он вообще уже не хотел с чем-либо торопиться и что-либо делать. Состояние моих рук его волновало с каждым днем все меньше. Пару раз он позволил съездить в гости к бабе Нине, но общение с другими бабушками строго запрещалось. Но только пару раз — потом дед доживал последние месяцы (говорили, что у него рак), и папа считал, что умирающий дед — зрелище не для слабонервного.

Десятого июня, когда я ел праздничный торт (у Никиты был день рождения), напротив меня зазвонил телефон. Папа взял трубку, а вскоре положил и молча выключил телевизор. Сказал: «Дедушка умер».

В следующие несколько часов папу будет мучить чувство вины. Дело в том, что бабушка часто звонила и просила его приехать. Дедушка нуждался в частых клизмах, а делать их умел только папа. И папа орал в трубку, что он задолбался туда-сюда кататься, так что фиг ему, а не клизма.

Вот так. Сыну он делал клизмы охотно, хотя на то были профессиональные медсестры, а отцу, у которого не было медсестры под боком, — фиг.

Я не знал, как реагировать на смерть близкого. Я любил дедушку, но… И что мне делать? Пока я думал, как правильно реагировать на смерть, снова зазвонил телефон. В этот раз на том конце провода была сестра дедушки — Наташа. Она что-то без умолку тараторила, и папа расплакался. Он положил трубку и сказал: «Умеет же она пробить на слезы».

И тогда я понял, что нужно делать. Я ушел в комнату, лег на кровать и попробовал расплакаться. Но не получалось. Я пытался до тех пор, пока папа не сказал: «Прекрати».

Однако все думали, что я на самом деле скорблю по дедушке. И как же они удивились, когда на следующий день, уже у бабушки дома, я много шутил и смеялся.

Дни шли. Почти все время я проводил дома. Но мне было чем заняться: я с удовольствием читал школьные учебники и художественную литературу. Мне хотелось щегольнуть перед учителями знаниями.

Тем временем наконец-то мое «больничное» дело сдвинулось с мертвой точки. Все документы были оформлены, и меня ждали в Нижнем Новгороде. Были куплены билеты на поезд.

Папа решил попросить у дяди Игоря помощи в поездке. Дядя подумал, что речь идет о дальней дороге до Нижнего и, даже не дослушав, дал заднюю: нет-нет-нет, ни за что! Он этот опыт не повторит. Хватило декабрьской ночки с вечно ломающейся машиной. Однако папа просил помочь добраться лишь до вокзала. И дядя согласился.

Был вечер 26 июля. Дядя Игорь уже приехал, чтобы забрать нас. Приехала и бабушка, чтобы проводить. Мы стояли в зале, с нами — Никита и мачеха. Не хватало одного человека — папы.

Все нервно поглядывали на часы. «Да где же он?» — ворчала бабка.

Надо было выезжать уже сейчас, иначе поезд уедет без нас.

Но отца все не было.

Бабушка повторяла: «Я так и знала. Прям как чувствовала!». Говорила: ехать надо. Без папы.

Я удивился: как же без папы? Я — один?!

Но вот прибежал папа, пьяный, конечно же, и со слезами упал перед бабушкой на колени.

— Я не могу, — сказал он, — я больше не могу туда вернуться! Пожалуйста, не заставляй меня туда ехать!

Бабушка взяла сумку и пошла к выходу.

Дядя вывел меня из квартиры и посадил в машину. Рядом села бабушка.

Папа меня бросил. Вот что я тогда понял абсолютно точно. Бросил. Вот так, с позором.

Мне было больно от его поступка, но эту боль притупляли ненависть и поддержка бабки, так что я вроде как обошелся без истерик.

Мы ехали очень быстро, чтобы успеть. Но на дорогах шли ремонтные работы, что замедляло скорость. Дядя рисковал: он съезжал с дороги и гнал по обочине, по траве, по земле, выезжал на дорогу и гнал еще быстрее. Но благодаря ему мы сели на поезд за минуту до отправления.

На поезде я ехал впервые. Я представлял, что меня ждет то же ожоговое отделение, те же палаты и те же медсестры. Я думал, как же буду рад снова увидеть специалистку ЛФК и услышать чью-нибудь игру на пианино в детской комнате. И, конечно же, я очень ждал встречи с тем, кто вытащил меня из ада, — с Иваном Николаевичем.

Глава 6. Предательства

К моему удивлению, положили меня не на четвертом этаже, ожоговое отделение, а на втором — в отделении реконструктивно-пластической хирургии и восстановительного лечения. А там все было совсем по-другому: меньше суеты, больше тишины и мало криков.

Заведующая отделением Надежда Леонидовна звала меня малышом, и часто. Я только от нее и слышал: «Пойдем, малыш». И я шел за ней в ее кабинет. Там она фотографировала мои травмы, обсуждала с другими врачами план лечения.

Лечащим врачом мне назначили прекрасного кистевого хирурга Игоря Юрьевича. В будущем он сам займет пост заведующего отделением и вскоре станет заместителем директора больницы, а в 2017 году и вовсе станет директором. Его нередко можно будет увидеть в новостях по ТВ; Игорь Юрьевич не отказывался прокомментировать какой-либо тяжелый случай.

Меня и бабушку поместили в платную палату, потому что, как оказалось, я должен был приехать с готовыми анализами, а я приехал ни с чем. И пока я сдавал эти анализы и готовились результаты, в моем распоряжении была удобная койка, большой холодильник, телевизор, кресло, а главное — личный санузел.

В те дни я узнал, что значит вкусная пища. Мне приносили завтрак, обед и ужин прямо в палату, и я наслаждался, казалось бы, простой едой, но чертовски божественной. На полдник приносили стакан черешни, и она была вкуснее любых ягод, что я пробовал прежде. По крайней мере, мне так казалось, и я даже описывал свои гастрономические впечатления в личном дневнике.

Я купался во внимании врачей и медсестер, как в солнечных ваннах: настолько они были добры и ласковы.

Бабушка спала в кресле и смотрела телевизор. Иногда уходила из больницы за продуктами (хотя нас и кормили, у бабушки были свои предпочтения в еде, да и чего пустовать холодильнику?) и за сим-картой. У меня был радиоприемник, так что я слушал радио.

Когда результаты анализов были готовы, меня перевели в двухместную палату. И второго августа повезли на операцию.

Я не боялся ложиться на операционный стол, потому что верил в профессионализм врачей, а про ад, в котором я сгораю заживо, я вовсе успел забыть. Не тот случай, чтобы снова там оказаться. Так что потрясений я не ждал.

Но потрясения пришли, хоть их и не звали.

Едва меня вкатили в наше отделение после операции, я начал отходить от наркоза. Рядом с моей палатой медсестры почему-то остановились. Я услышал вопрос одной из них: «Где бабушка?» — и он адресовался явно не мне.

— Уехала, — был чей-то ответ.

— Как уехала?

Вот так. Взяла — и свалила. Хоть несколько часов назад провожала меня на операцию. И даже словом не обмолвилась о том, что сбежит! А именно так я это воспринял.

Меня захлестнула паника: я остался один в незнакомом городе далеко-далеко от дома. Сначала бросил папа, теперь и бабушка…

Я проревел весь вечер, пока приходил в себя после наркоза. Но и на следующее утро я продолжал скулить: «Ба-а-а-абушка-а-а-а».

Я ожидал предательства от папы, от кого угодно, но только не от нее.

Мне и в голову не приходило, что бабушке тоже было нелегко. В июне она похоронила мужа, а в июле уехала со мной в Нижний, без личных вещей. Всякий ли близкий пойдет на такое?

Сосед по палате — мальчик тринадцати лет — сначала смеялся над моим поведением, а потом его это стало раздражать.

— Да хватит тебе! — рявкал он.

Его звали Женькой, а у меня, казалось, аллергия на людей с этим именем, так что, утерев слезы немощными руками, я переключил все свое внимание на этого пацана. Я ругался с ним, и мне становилось легче.

Женька давал поводы поругаться. Днем мы уживались, он рассказывал о себе, о том, как упал в люк с кипятком, потянувшись за пятьюстами рублями, я рассказывал ему о себе. Но вечером, когда дневные медсестры и врачи уходили, начиналась пьянка. Женьке кто-то проносил пиво в бутылках, и он его пил прямо из горлышка, пел песни и просто орал.

Позже я подумаю, что он познал жизнь, поэтому ничего не боялся. Но в те вечера его поведение меня не устраивало. И я требовал немедленно это прекратить. Я угрожал тем, что позову медсестер, расскажу все врачам, а он в ответ только хохотал.

И я звал. Приходила медсестра, приходил врач. Они видели, что тринадцатилетний мальчишка пьет то, что запрещено пить в стенах больницы. Вместо того чтобы его выписать за нарушение, они пытались его успокоить, просили больше не пить. Но от козла молока получить и то легче было бы.

Я бесился, но сердцем понимал, что врачи правы. Нельзя лишать мальчика шанса на здоровую жизнь. Подумаешь, пиво… Будто я не занимался тем же в прошлой жизни…

Все то, что было до 31 августа 2005 года, я стал называть прошлой жизнью. И в чем я неправ? Посмотрите: не будь травмы — был бы я таким же потерянным, как Женька. Но нет: теперь я злейший враг алкоголю и сигаретам. Такие вот метаморфозы.

Тем летом провели только одну операцию — кожную пластику рубцовой деформации верхней губы и носа. На перевязках Игорь Юрьевич смеялся, вынимая из моих ноздрей силиконовые трубки: «Сколько у тебя соплей!».

Я и сам смеялся. Соплей и правда было много, и они так забавно свисали с этих трубок.

Мне нравилось слушать Игоря Юрьевича. У него был красивый голос, и он так интересно общался о своей жизни с другими врачами на перевязках. О том, как учится его дочь и какие у нее планы на будущее.

Когда вернулась бабушка, я на нее уже не обижался. А она все плакалась врачам, что вот «только вчера деда схоронили». То же она будет говорить и через год, и врачи поймут, что она манипулирует, притягивая внимание к себе. Но тогда искренне ей сочувствовали.

Меня выписали 31 августа. Да, ровно в годовщину моей «трагедии». И в тот день приехал папа, чтобы забрать меня. В будущем папа будет вспоминать, что в тот день позвал Игоря Юрьевича на улицу и там набил ему рожу. На деле же рожу он ему не бил, хотя драться с ним лез. Кажется, его вывела охрана.

Да, в эту годовщину папа приехал пьяным.

И на вокзале напился еще пуще. У нас было мало денег — ровно столько, чтобы купить билеты на автобус из Казани до Лаишева. Не больше трехсот рублей. Но папа выманил эти деньги у бабушки и купил себе пиво, которое на вокзале, как и все товары, было с заоблачной ценой.

В поезде бабушка усадила меня в купе, а сама взяла стаканчик и пошла просить милостыню у пассажиров. Она плакала и просила о помощи, рассказывая обо мне. Любопытные люди заглядывали в купе и глазели на меня. И давали денег.

Папа в это время прохлаждался в другом вагоне с бутылочкой пива. Чуть позже он пришел к нам и заорал на бабушку: «Куда ты дела мой билет?!». Бортпроводница вызвала начальника поезда, чтобы разрешить возникший конфликт: пьяного пассажира без билета следует высадить на следующей остановке, но он едет с сыном-инвалидом.

А я сидел и думал: вот бы его высадили. Как же он отравлял мне жизнь!

Папа наезжал на бабушку, обвинял ее во всех грехах, а потом… А потом полез в карман своих брюк и достал потерянный билет.

Все-таки не высадили.

Итак, я снова оказался дома вместе с папой, мачехой и сводным братом. Но как дома я себя уже не чувствовал.

Трубки в носу мне полагалось носить еще полгода после выписки, но, кажется, я этого не делал, во всяком случае, такого не припомню. Что и неудивительно, ведь Игорь Юрьевич наставлял не меня, а бабушку и моего отца, а справку с рекомендациями на руки мне никто не давал. Впрочем, не в первый раз, когда рекомендации врачей слались на фиг.

Папе вообще было плевать, что мне делали, какую операцию, как. Да насрать. Его и мачеху тяготили заботы о ребенке с инвалидностью. Но я даже не подозревал, что через пару месяцев они от меня избавятся. Нет ребенка — нет проблем.

Но перед этим начался учебный год, и я наконец-то смог похвастаться своими знаниями за пятый класс. Я даже освоил часть учебника математики. Самостоятельно!

Папа решил, что обучать меня будут на дому. В школу я такой ходить точно не должен. К тому же, мне предстоит еще много операций, что несовместимо с учебой в обычной школе.

Тогда говорили, что я первый в нашем районе, кого отправили на домашнее обучение. Первым в чем-то я буду еще частенько.

И вот мы садились в зале за стол. Учительница открывала учебник и… за стенкой отчетливо слышалось, как откупоривается бутылка пива, и пенное льется в стакан.

Папа не стеснялся учителей. Он пил при них. Матерился при них. Ненавидел меня при них.

Он часто говорил, что ему не нужен сын-инвалид. Заставлял меня отжиматься на больных руках, а я не мог этого сделать, и тогда он бил меня. Бил сильно. Кулаками, ладонями, ремнем. Он бил и орал, что я урод.

Наверное, тогда этот человек перестал быть для меня папой. И стал отцом, меня породившим. Просто я это еще не до конца осознал.

Этот человек заставил меня возненавидеть свое тело. Свою инвалидность. Свою слабость.

Этот человек уничтожил меня морально. И еще не раз он это повторит, только любви я к нему больше чувствовать не буду и жалеть не стану.

Той осенью, когда еще было тепло и солнечно, к нам стала заглядывать тринадцатилетняя девочка. Точнее, стучаться в дверь, видеть, что ее открывает моя мачеха, и спрашивать: «А Толя дома?». А Толи дома не-е-ет.

Мачеха дурой не была и скоро смекнула, что к чему. Она выведала, кто эта девчонка, что ей нужно, и что за монстр живет в ее квартире.

Пожалуй, имя этой девочки я публично раскрывать не стану. Хотя могу. Но чувствую: не должен. Но именно она раскроет правду о моем отце. Она станет последним кусочком картинки, которая не укладывалась в голове мачехи.

Почему мой отец сошелся с женщиной, которая старше него на десять лет? Квартирка крохотная. Сын имеется. Да и красавицей она не была. Что уж — она была очень низкая, ростом с ребенка, хоть и нисколько не худая. Я иногда называл мачеху карликом, и ее это злило. Она говорила: «Я не карлик!». Просто в одиннадцать лет я был ее выше чуть ли не на голову.

Да и почему мой отец бегал с видеокамерой и снимал на пленку чужих детей? Мачеха подозревала и спрашивала отца: кем ему приходятся эти дети? Да никем, просто дети друзей. Почему бы не снять на память? И почему он приходил в школу снимать на камеру мой выпускной в четвертом классе? Почему всегда в центре внимания оказывались дети?

И все встало на свои места, когда объявилась та тринадцатилетняя девочка.

Мачеха рвала и метала. Она гремела посудой и кричала на отца:

— Ты педофил?! Вот почему ты стал со мной встречаться?!

А я сидел в комнате и слушал. Не верил ушам: мой папа кто?!

Мачеха не стеснялась в выражениях. Она заявила, что знает об отношениях между той девчонкой и отцом. И что он может катиться к черту.

И я так этому радовался! Наконец-то поганого отца проучили!

Мачеха выгнала отца за порог. А проходя мимо нашей комнаты, увидела, что я лыблюсь.

— Чего улыбаешься? Ты здесь тоже не останешься.

И моя улыбка сникла. Злорадствовал уже Никита, сидевший в той же комнатушке.

Вскоре вернулся отец. Накинул на меня курточку, схватил меня и повел из квартиры.

Он был пьян. Как и обычно.

Мы прошли мимо техникума, мимо больницы. И на перекрестке встретились с той тринадцатилетней девчонкой. Вообще, она была старше меня на несколько месяцев. Да и мне самому скоро исполнится тринадцать.

Про эту девчонку говорили много гадостей в школе. Я знал это, хоть и мельком. Говорили, что она детдомовская, хотя при родственниках. И вот эту девчонку обнимал мой отец у меня на глазах!

— Знакомься, моя будущая жена, — смеялся отец, — будет твоей новой мачехой.

Посреди бела дня тридцатитрехлетний мужчина обнимал девчонку на двадцать лет младше и говорил вот такое! Я был поражен, и, если до этого момента я сомневался в правдивости слов мачехи, теперь же верил.

И мы пошли дальше. Но эта девчонка нагнала нас и обратилась к отцу:

— Дай телефон, послушать МакSим.

Эта девчонка, забирая телефон моего отца, сказала, что обязательно вернет через пару дней. Просто послушает музыку.

Я протестовал и требовал от нее вернуть телефон, но отец повернул меня вперед и велел шагать.

Телефон она не вернула.

Отец взял его в кредит за семь тысяч и хвастался тем, что он тянет всякие игры. Да что там, я сам любил за ним играть, и Никита любил. Разряжали телефон много раз за день. Я сам на нем слушал МакSим. Кредит еще не выплачен, а телефона уже нет. Отец забьет на это, и лет через десять за этот телефон заплатит бабушка, но уже не семь, а двадцать тысяч.

Тем днем, почти вечером, мы зашли к другу отца. У того появился компьютер, и мне позволили на нем поиграть в гонки. Позже мы зашли в магазин, отец купил мне хлопья. И уже вечером мы оказались у бабушки дома.

Отец сказал, что между ним и мачехой все кончено. И теперь бабушкин дом — наш дом. И я поверил.

Отец доверял своей матери более чем полностью. Поэтому он спровадил меня в другую комнату, а сам сел с ней перешептываться на кухне. Я знал, о чем они говорили. О той девчонке.

И сейчас, вспоминая те годы, я понимаю, что бабушка знала все. И старалась защитить сына всеми способами.

Я переживал из-за телефона.

Через день отец написал объявление в газету: потерян телефон в автобусе. А я все недоумевал: зачем ты врешь? Зачем написал это объявление? Ради чего?! Просто пойди в полицию — и напиши заявление!

Отец мотал головой: нет. Не спрашивай. Просто забудь о телефоне.

А я говорил: тогда я сам пойду в полицию!

И у отца взгляд становился совершенно другим. Было в этом взгляде что-то пугающее. Будто смотрел на меня совсем не отец, а другой человек, которого я не знал…

Недели через две отец внезапно ушел. Просто взял свои вещи и ушел.

Я спрашивал у бабушки, куда. Она лукавить не стала: мачеха его простила. Теперь он снова будет жить с ней. С ней и Никитой. Дружной счастливой семьей.

А я? Ну а что я?

Я теперь сирота.

Глава 7. Бабушка и то, что она любила

Моя бабушка — уникальнейший человек. И при том неизлечимо больной. Но обо всем по порядку. Точнее, порядка в этой главе, как и в нескольких следующих, ждать не следует. Хаос и только хаос.

Жить с бабушкой — разве ж привыкать? Не у нее ли я проводил каждое лето? Вдали от отца и «дома»? Ну и вот. Плакать я не стал, страдать — тем более.

Я с радостью расположился в своей комнате, хотя располагаться было нечему — все вещи, даже одежда, остались там, у мачехи. Поэтому первым делом я сообразил позвонить туда и попросить отца привезти мне мои вещи. Одежду, игрушки, книги, учебники… Что там еще? Да все!

Но и этого я не увидел. Отец привез пару трико, еще чего-то, ну и хватит, решил он. Игрушки? Книжки? Размечтался!

А уж о том, чтоб я сам приехал и забрал то, что мне было нужно, и речи идти не могло.

Так что обживаться пришлось с нуля.

Меня успешно записали в другую школу, и учителя повалили новые. Они мне понравились больше. Дружелюбные, душевные, искренние. Класс!

Но по вещам я все-таки скучал. Особенно по книге про ежиков, которую я не дочитал.

В мой день рождения, 31 октября, должны были приехать отец, мачеха, Никита… Я ждал отца, но он позвонил на домашний и сказал, что они стоят на остановке, а автобуса нет и нет. Так что они не приедут.

Я знал, что он лжет. Из моей комнаты я следил за автобусной остановкой и знал, что автобус ходит. А этот человек даже не соизволил создать правдоподобную атмосферу: на фоне я отчетливо слышал звон бокалов. Конечно же, они сидели на кухне и потягивали пивко.

Так что тринадцатый день рождения я встречал один.

Бабушка уже работала в новом месте — реабилитационном центре. Тем же оператором котельной. Я иногда к ней туда захаживал, благо, пройти-то сто метров. Да и воспоминания о центре были как о том самом любимом лагере, в котором я провел много времени. Про то, что позже в моих больничных кошмарах это место полыхало огнем, я предпочитал не вспоминать.

Еще бабушка продолжала работать оператором котельной нашего трехэтажного многоквартирного дома. Сама котельная располагалась у нас в огороде, и там была ручная система, поэтому следить приходилось и днем, и ночью. Чуть батареи стали холодные — сразу бежать в котельную! Значит, огонь потух, и надо зажигать заново. Уж не знаю, как это все работало, но, видимо, работало с большим трудом, ибо вскакивать приходилось и посреди ночи. Тяжкая работа.

Раньше бабушка еще как-то вывозила, когда жив был дед. Один спит — другой дежурит. А теперь что? Да еще и платили копейки с задержкой в несколько месяцев.

Но всю работу несла бабушка на своем горбу. И хоть бы кто благодарил! Только жалобы и слышал.

Позже у нас проведут капитальный ремонт и установят индивидуальные котлы, за которые каждый из собственников квартир отдаст по семьдесят пять тысяч, или сколько-то. Но до того в зимние месяцы жилось тяжко.

Из реабилитационного центра бабушка каждый обед и вечер приносила пищу. Кормили там хорошо, я помнил это еще с лагерных времен, но в какой-то момент мне надоело есть холодное картофельное пюре в банке из-под майонеза, и я захотел, чтобы бабушка приготовила что-нибудь сама.

Тогда-то бабка и поняла, что я далеко не подарок. Потому что я устраивал такие скандалы! Я требовал заботы, а не равнодушного «подай-принеси». Бабка тогда варила мне пельмени, и я на какое-то время успокаивался. Тем более что мне было чем заедать свое «горе» и без того.

Бабушка хотела, чтобы я называл ее мамой. А я, словно уже где-то заучил эту фразу, говорил: «Ты не моя мама». Никто не заменит мне Иру, меня родившую. Каждому своя роль. И ей — своя.

Бабушка мне не отказывала в удовольствиях. Конфеты? Да ради бога! Печенье? Сколько хочешь! Я ел сладкое в невероятных масштабах. Ел и читал книги.

Однажды я попросил дядю Игоря привезти мне какие-нибудь журналы, потому что я любил читать, и он привез то, чем он гордился, — свою коллекцию журналов об автомобилях явно для взрослых автомобилистов. Там был настолько тяжелый слог, что не каждый взрослый поймет, что я какое-то время спустя, так и не прочитав, эти журналы выбросил.

В основном я брал книги из двух библиотек: той, что располагалась в реабилитационном центре, и деревенской, располагавшейся в детском садике. В прошлой жизни я дружил с девочкой, бабушкиной соседкой по лестничной клетке. И я решил, что, раз уж я теперь здесь живу, будет здорово ходить с ней вместе в библиотеку. Однако… ее родители запретили ей общаться со мной.

Еще живя с мачехой, я понимал, что как прежде уже не будет. Ни с Ромой, ни с одноклассниками. Но надеялся, что у бабушки все будет по-другому… То есть по-старому.

Не-а.

Меня сторонились и взрослые, и дети, словно я разносил чуму. А время шло, у детворы дефицита общения явно не было, и меня просто выбросило за границы социума. Попробуй войти в вагон, мчащийся на полной скорости!

Так что в библиотеку я ходил с бабушкой.

Еще бабушка не отказывала мне в кофе. А если точнее, я пил его постоянно, полностью забыв о чае. В связи с чем у меня часто шла кровь из носа. Один раз она шла и никак не хотела останавливаться, и бабушке пришлось вызвать скорую помощь. Вот медработники, уколов задницу, и пояснили, что меня нельзя поить кофе вместо чая.

Бабушка ужаснулась: как так?! Пообещала, что больше ни в жизнь не даст мне глотнуть чудеснейшего напитка. А уже на следующий день спросила, что я буду: чай или кофе? И я понял, что ей плевать, можно мне кофе или нет. Она даст мне то, что я сам захочу.

Кажется, это был первый случай, когда я сам запретил себе что-то пить. Моим верным другом снова стал чай.

Как-то вечером к нам нагрянул Наиль Рауфович. В зале он сел на стул напротив меня и сказал, что, по официальной версии (видимо, следователей), трагедия в будке случилась из-за денег. Я увидел за проводами упаковку из-под чипсов и потянулся за ней. Тогда-то меня током и ударило. В этой упаковке нашли деньги. Немного. Видимо, кто-то из мальчишек (возможно, я) хранил в том месте деньги. Вот и вся история. Вот ты и виноват, Максимка. И он, Наиль Рауфович, здесь совсем-совсем-совсем не причем. То, что в школе шли ремонтные работы и какой-то недоумок забыл закрыть будку, — просто случайность. Бывает же ведь!

Откровенно говоря, мне было насрать. Я не очень-то тяготился тем, кто виноват и что произошло. Это другие хотели знать. Я — нет.

И хоть мой день рождения прошел, отец все-таки нагрянул спустя время и принес подарок. Это был DVD-плеер. Но ему я был совсем не рад. Потому что пусть за дурака держит себя, а не меня, я-то знал, на какие деньги он этот плеер купил. На мои же.

Я говорил бабушке, что мне дали инвалидность, и папа получал мою пенсию, но она не верила. В будущем она будет думать, что впервые мне дали инвалидность только в 2008 году, когда я пройду переосвидетельствование.

Мне ой как не понравилось, на что отец тратил мои деньги. Удобно устроился! Сына сбагрил, а денюжки его в карман получает! Как же я его тогда ненавидел…

Мне было тринадцать, но я понимал, что деньги мне еще пригодятся, ведь я только встал на путь реабилитации.

Деньги… Шли месяцы: осень, зима, весна — и с каждым днем я лучше понимал, что для бабушки деньги — чуть ли не главная причина (а возможно, и главная), почему она за меня впряглась.

Бабка всерьез намеревалась лишить моего отца прав. И мать заодно. Ей были нужны опекунские выплаты. Она ходила то в одну инстанцию, то в другую. Скандалила, угрожала, требовала, умоляла — делала все, чтобы ей помогли получить опеку надо мной. Ей отказывали по разным причинам: по возрасту не подходит на роль опекуна, отец живой (ну надо же!), а чтоб маму прав лишить — надо в суд подавать (да неужели?!). Бабушка билась-билась, да ничего не добилась. Только ненависть ко мне воспитала: опеку не получила, денег не увидала, а проблемный ребенок так и остался у нее на руках.

Спасибо, отдел опеки и попечительства. Спасибо, отдел социальной защиты. Весь наш крохотный городок должен знать, какие вы безбожные твари. Я вам это никогда не забуду и не прощу.

Ребенок с инвалидностью на руках у пожилой женщины, в то время как мать черт знает где, а отец не просыхает и в вечном поиске работы, — весь город считал бабушку героиней. Она впряглась за меня, дала мне место для жизни, с голоду я не умирал, жрал кучу сладостей. Она возила меня на операции. Как говорится, жил я как у Христа за пазухой. А они ей: «Отец живой».

Когда убьют, тогда и приходите, правильно я понимаю?

Через два-три года скандал вокруг опеки и попечительства прекратится. Бабушка вздумает сдать меня в приют, потому что такой «подарочек» ей не нужен. Но в то же время она будет запугивать меня тем, что в детском доме я пройду через новый ад. Я и сам это буду понимать и мучиться мыслями: а стоит ли прощаться с хорошими условиями? И в итоге я останусь.

Стоит рассказать об этом подробнее, но понимаю: не могу. Дело в том, что события 2008–2009-х годов, когда особенно остро поднимался вопрос об опеке, я помню очень плохо, смутно, и на то есть причина.

Те года были для меня тяжелыми. Я чувствовал себя пойманным зверем в клетке. Переехав в 2006 году к бабушке, я думал, что обрел новый рай, но на самом деле потерял свободу. Вот чем все обернулось — ловушкой.

Я делал то, что велела бабушка. Но велела она мне вовсе не подметать полы и мыть окна — нет! — это она как раз запрещала. Учителя иногда спрашивали: «Ты такой молодец, хорошо учишься. Наверное, и по дому помогаешь убираться?». Я признавался: это запрещено. И бабушка подтверждала.

Она воспитывала во мне беспомощность: это не трогай, туда не лезь. Зато когда дело касалось выхода в люди, все должно было пройти точно так, как она планировала. «Ты наденешь эту рубашку», — говорила она. А я не хотел надевать эту рубашку. И так абсолютно про каждую вещь. Я чувствовал себя куклой в ее руках.

Выгляди так.

Двигайся так.

«Сними намордник (так она называла медицинскую маску, которую я продолжал носить). Пусть люди видят твое лицо».

«Сними намордник, я сказала. Тебе дышать нечем» (тебе откуда это знать, бабуль?).

Каждая мелочь в моей внешности контролировалась ею. За каждое мое неаккуратное слово на людях или при учителях каралось физическим ударом после (да-да, в шестьдесят с лишним лет она умела хорошенько ударить и кулачищем, и сапогом). «Позорник! Что ты им сказал? Позоришь нас! — причитала она после моих каких-нибудь слов, которые ей казались порочащими честь и достоинство семейства Козловых. — Весь в отца пошел. Таким же вырастешь. Алкашом!»

Удивительно, как умела она сравнивать меня с отцом, называть алкоголиком, хотя я яро выступал против алкоголя. Но из истории фактов не выкинешь.

Вот почему для меня те годы были с кучей провалов в памяти. Для меня все те месяцы, что я провел с бабушкой, слились в один большой день, полный пыток и издевательств.

Я снова прогадал. Я жрал эти долбанные конфеты и печенья, читал книги и просто кайфовал от жизни — но стоило оно того? Чтобы однажды все обернулось так резко, невыносимо резко, что по утрам я боялся просыпаться?

Я правда боялся. Я спал по двенадцать, а то и тринадцать часов. Тогда бабушка уже ушла на пенсию и много времени проводила дома.

Но просыпаться приходилось (хотя она была бы не против, спи я вечно). И когда я просыпался, она заходила в сапогах в мою комнату (в которой не было двери — и за мной можно было наблюдать частично из зала и коридора и полностью из кухни) и говорила:

— Целуй. Целуй мне ноги.

Она запугивала меня.

Била сапогом, когда я садился перед ней в слезах, и кричала:

— Будешь еще мне перечить?! Ты! Щ-щенок!

Я был раздавлен, убит.

Бабушка — еще один человек, сломавший мне психику.

Я даже не помню, что стало первопричиной такого ее поведения. То ли постоянные ссоры из-за того, что она не готовит еду, а приносит из центра холодное пюре или варит опостылевшие пельмени. То ли то, что я сказал что-то плохое о ней другим людям (а от такого она попросту свирепела). То ли она просто не знала, что делать с эмоциями, которые скопились после неудач в борьбе за опеку.

Мы постоянно скандалили из-за того, что она использует животный жир, когда что-то жарит. А меня тошнило от этой гадости в прямом смысле! Она обманывала, говорила: никакого жира. Но я его чувствовал! Мои вкусовые рецепторы было невозможно обмануть. Так что голодным иногда я оставался.

Иногда я объявлял голодовку. Я отказывался есть, и бабушка шла на подлую манипуляцию: выбрасывала из дома мою кошку, которую я приютил в 2007 году и которая шагу боялась сделать за дверь квартиры.

Когда я решал брать готовку в свои руки, бабушка устраивала еще пущий скандал: «Я что, по-твоему, тебя не кормлю? Голодом морю? Куда руки тянешь?! Что люди подумают?!». Так что самостоятельности у меня не было и в этом.

Я хотел уйти из жизни. Такая жизнь была невыносима. Добавьте сюда то, что это был подростковый период. Но даже на кухню за ножом я не мог прокрасться незаметно. И если я умудрялся уличить время ночью, когда она спала, меня выдавал скрип пола (он был из досок).

Бабушка моментально просыпалась и ревела из зала:

— Что ты там делаешь?!

И я врал:

— Есть хочу.

— Уйди, я сама наложу.

Я уходил к себе. Она вставала, накладывала мне в тарелку супа или чего еще и несла в комнату. Она ставила на стол еду с таким видом и стуком, будто я рассердил не только ее, но и весь мир.

Давясь слезами, я ел. Я не хотел, но ел, потому что иначе было нельзя. Она заставит проглотить еду силой.

Иногда она уходила после этого в зал, вставала перед иконой и громко молилась: «Боженька, за что ты дал мне такого изверга?! Забери меня к себе, не хочу больше жить!».

И давайте признаем: вот эта манипуляция над ребенком точно достойна звания самой разрушительной.

Я пытался сбежать. И сбегал несколько раз.

В общем-то, мне запрещалось выходить даже погулять возле дома. Разрешалось в исключительных случаях и в сопровождении Вани, двоюродного брата.

А я сбегал. Бежал к тете Наташе, то есть крестной, и умолял взять меня к себе. Я обещал быть послушным, жить тихо и мирно. Тетя Наташа говорила: «Я бы с радостью, да у меня свекровь». И я все понимал. Тете я не сдался.

Я бежал к дяде Вове, это брат Толи, меня породившего, и отец Вани. Я просил о том же. Дядя отвечал: «Я бы с радостью, да Галька (его сожительница) не разрешит».

Я помню, как я нашел своего отца где-то на пляже, как всегда навеселе. Мне уже было пятнадцать лет, мы редко виделись и уж точно не обсуждали мое возвращение. Я сказал отцу: «Забери меня. Мне с ней плохо». Отец понимал, очень хорошо понимал, что я имею в виду, потому что отлично знал характер своей матери. Но ответил: «Нет. С ней тебе будет лучше». И будто этого разговора не было, отец рассказывал, как тяжело ему воспитывать Никиту.

Мы шли с ним вдоль берега, а отец говорил: вот Никита от рук отбился, вот Никита совсем о будущем не думает, вот Никита его за родителя не считает, вот Никита о девушках не думает, вот Никита то, Никита се. И мне было так тошно с этого.

Мне некуда было идти. Или в детский дом, или к бабке.

Тогда-то я и вспоминал все страшилки про детский дом. Как бабка говорила, что мне там лучше не будет. Что мое место — рядом с ней.

И я возвращался к бабке с очередным поражением.

Бабушка знала о моих помыслах, а потому запирала дверь на ключ. Ключ же она прятала у себя под подушкой, если ложилась спать. Я, конечно, думал и окно разбить, и с балкона выпрыгнуть (всего-то второй этаж!), но это бы значило, что я сжигаю все мосты. А сжигать этот мост мне было страшно: я ведь точно не знал, что со мной приключится дальше.

Бабушка держала меня взаперти, в изоляции от других людей. Один раз (я посчитал абсолютно точно) я ни разу не вышел из дома за все три месяца зимы. Осенью и весной выходил — да и то несколько раз и ненадолго.

Позже, когда мне исполнилось шестнадцать лет, я получил больше свободы. Вернее сказать, я ее отвоевал бесконечными ссорами. Бабушка сдалась и дала право гулять, когда мне захочется. Вот только…

Вот только я столкнулся с новой проблемой, психологической. Я боялся отойти далеко от дома. В будущем я узнаю о таком явлении, как агорафобия, и буду полагать, что она у меня есть, но тогда же я ни черта не знал.

Гуляя, я доходил строго до одного места — перекрестка чуть дальше детского сада, что недалеко от нашего дома. И мое сердце начинало сильно биться. Мне было страшно перейти дорогу или свернуть влево. Я понимал, что здесь моя территория заканчивается, дальше начинается чужая. И хоть я боролся с этим страхом, чаще всего, дойдя до перекрестка, я разворачивался обратно.

Я нигде не чувствовал себя в безопасности, кроме как рядом с домом.

Я отрицал влияние бабушки, не связывал ее внушения с моей проблемой. Но сейчас думаю, я был слишком уверен в себе. Бабушка во время ссор кричала: пойду гулять один — меня кто-нибудь изобьет, убьет или ограбит. В лучшем случае — собьет машина. То есть со мной случится что-то плохое. Но я в это не верил. Считал: какой вздор!

Все-таки в бессознательное вся эта хрень втемяшилась, нужно признать.

Ходить дальше того перекрестка я все-таки научусь, несмотря на страх (он все равно будет присутствовать). Я нашел способы, которые мне помогали бороться с агорафобией: частая практика прохождения страшного пути, постановка какой-нибудь серьезной цели (например, сходить на мероприятие, где меня точно ждут) или позвать кого-нибудь с собой на прогулку.

Однако полностью от этой проблемы я не избавлюсь даже в тридцать лет. Когда я буду жить уже в другом городе, я всегда буду ходить по одному и тому же, как мой мозг считает, безопасному пути, и не заходить за границы своей безопасной зоны (которая имеет примерно тот же радиус — семьсот метров от дома). Это сильно отразится на качестве жизни.

Но отмотаем время назад, в тот 2006 год, осень (хотя дальше повествование, скорее, будет идти внахлест). Я наивно полагаю, что жизнь моя теперь — сказка. Грызу конфетки, лежа за «Гарри Поттером», вокруг одни фантики. Трясу жирок на пузе (осенью я еще не успел потолстеть, но зимой буду близок к образу Дадли из книжки).

И однажды к нам приезжает тот, кого я так давно хотел увидеть! Ваня! Подельник мой!

Это была первая наша встреча в новой жизни, поэтому я стыдился своего лица и отворачивался. А он все пытался посмотреть, что у меня с лицом. Так что я сдался и показал ему: вот, теперь я такой. А ему все смешно было, как я ем пюре чайной ложкой и пью суп через трубочку.

Ваня пробыл у нас недолго. Бабка отправила его обратно, не успели кончиться каникулы.

С Ваней у меня была особая связь, которую я не мог объяснить. Будто как дежавю: я знал, что мы пройдем через многое вместе, еще до того, как это «многое» приключится. И у него было похожее чувство.

И когда он приезжал в следующие разы на каникулы, мы часто вспоминали былые деньки. Просто сидели и часами делились: «А помнишь…».

Я часто хватался за воспоминания о прошлой жизни. Потому что такого больше не будет. Вспоминал, как раскачивался на стуле в первом классе и падал. Как с друзьями хоронил птичек то возле школы, то возле депо. Я вспоминал каждое счастливое мгновение, проведенное с друзьями, да и несчастливое тоже — например, когда двое сорванцов разбили о мою голову бутылку из-под водки. И как влез с одноклассницей в чей-то дом, искренне считая, что в нем никто не живет. И с Ваней как я пошел искать свою мать пешком до Казани — то еще приключение!

Мы помнили очень многое. Но кое-о-чем я Ване врал.

Ваня спрашивал, помню ли я, что было между мной и Сережей. Это его единоутробный брат, но я его считал просто двоюродным братом, и пофиг мне было, кто у него отец. Кажется, Сережа был старше меня лет на восемь.

Конечно, я помнил, что между нами было. Но я врал Ване. Я лукавил: ссылался на амнезию. Типа после удара током память отшибло так, что некоторые воспоминания стерлись. А Ваня будто не верил и переспрашивал. «Еще не вспомнил?» — «Нет, не вспомнил». А что именно я должен был вспомнить, Ваня умалчивал. Просто что-то.

Что-то, что иногда случается между братьями, чему Ваня был свидетелем.

Когда я впервые в новой жизни увидел Сережу, я посмотрел на него без страха, а скорее с вызовом. Если и есть какой-то плюс от моей инвалидности, так это то, что Сережа больше ко мне не притронется: губки не те, да и кулачком, как прежде, я уже не поработаю.

Позже я простил Сережу. Я думал, что он был слишком тупым, чтобы понять, что то, что он делает, — неправильно. Но за что я его так и не простил и не прощу, так за один случай. Он заплатил мне пять рублей (в мои одиннадцать лет это было хоть что-то), а я, положив эту монету на видное место, ушел умыться. Этот придурок меня обокрал, и заметил я пропажу, когда он уже надевал кроссовки. Это было подло, Сережа, так и знай.

Бабушка невзлюбила Ваню. Хотя вроде мы оба ее внуки, но вот так. Она запрещала ему приезжать, прогоняла, если появлялся на пороге, даже когда была зима (а он, на секундочку, жил в деревне, в шестнадцати километрах от Лаишева). Позже, когда я сам стану получать свою пенсию и буду иметь деньги со своей творческой деятельности, я буду отстегивать наличные бабке лишь за то, чтобы она позволила еще одному внуку побыть в ее квартире на каникулах.

Да, все упиралось в деньги. Ваня — лишний рот. «Мне тут тебя бы прокормить, а ты Ваню зовешь». К тому же, по ее словам, Ваня — сын проститутки. Ну… Так и я недалеко ушел. Что ж твои сыновья себе таких жен находят, а, бабуль?

Впрочем, и деньги не помогали. Сценариев было два. Первый: бабка брала деньги за недельное содержание, а выгоняла Ваню уже через день. Деньги не возвращала. Второй: она брала деньги и позволяла остаться на оговоренный срок, но превращала нашу жизнь в кошмар. Время семь вечера? Пора спать! Она грузно топала в нашу комнату и молча выключала свет, хотя видела, что мы не спим. И молча уходила. Нам нельзя было разговаривать привычным голосом. Только шепотом. Нам нельзя было много раз ходить на кухню или в туалет. Каждый наш шаг контролировался. А если мы смели вдруг хихикать (надо же: дети — и хихикать!), на нас обрушивался шквал ругани. Мы такие-то, мы сякие-то, не даем бедной, несчастной пожилой даме спокойно поспать.

Молодец бабушка. Добилась того, что ее возненавидел еще один внук (Ваня бабушку так и не простил за недружественное к нему отношение).

И потом, когда мы повзрослеем, она будет причитать: у других людей — вон какие дети и внуки, всего в жизни достигли, и работы хорошей, и машины, и богатств немыслимых! А мы? А мы ничтожества! Все такими же пропойцами станем, как наши отцы!

А я-то удивлялся, почему бабушку не навещают наши старшие двоюродные сестры. Вон оно что: просекли раньше нашего, что бабушка из себя представляет. А тот же Сережа, или даже Ваня, несмотря на обоюдную ненависть, если ей было плохо, приезжали к ней тут же! С гостинцами. Сережа несколько раз привозил ей несколько мешков лаймов, иногда просто так заезжал и что-нибудь дарил без повода. Потому что он ее внук, а она его бабушка, и так принято. И когда у Сережи родилась дочка, тоже приехал с подарком, просто поделиться радостью: бабушка стала прабабушкой!

Но до ее сердца было не достучаться…

Она, в шутку или всерьез, говорила (мне, Ване, Сереже, другим людям, дарившим ей что-нибудь): «Ты мне деньги, деньги!».

Она проводила все свободное время за телевизором, смотрела телеканал, где круглые сутки крутили программы с розыгрышем денег. Среди излюбленных были «Сто к одному» и «Своя игра». Частенько я просыпался именно от телевизора (бабушка с возрастом теряла слух и прибавляла громкость).

Так что я возненавидел в придачу еще и деньги.

Мы не шиковали: две пенсии, маленькая зарплата. Не спасал положение и дядя Вадим, сын бабушки, которые стал жить с нами. Когда он работал на птицефабрике, деньги еще какие-никакие были (но часто он их пропивал). Но бывало, что дядя уезжал на заработки черт знает куда, а возвращался через несколько месяцев ни с чем: надули! Не заплатили!

Помню, один раз вернулся с работы дядя Вадим, увидел меня лежащим на кровати и вдруг сел рядом, взял меня за руку и заплакал. Дядя Вадим был очень жестким человеком, часто вспоминавшим армейскую службу, к тому же он какое-то время проработал в милиции, и вот этих всех соплей не любил. А в тот раз что-то в нем сломалось. Он плакал и винил моего отца в том, что со мной случилось, и обещал, что он мне поможет, что он меня не бросит, он заработает мне на лечение.

Вскоре про это проявление слабости он забудет, а некоторое время спустя и вовсе будет находиться со мной в перманентном конфликте.

От папы помощи ожидать тоже не следовало. Наоборот, это он прибегал к нам и умолял дать денег на что-нибудь.

Однажды каким-то летом, когда мне было около шестнадцати, он прибежал весь напуганный и попросил у меня тысяч пятнадцать. Оказалось, он ехал на мотоцикле и попался гаишникам. А прав у него не было (вообще). Мотоцикл забрали и требовали выкуп. Так что я был единственным, кто мог спасти положение (потому что я откладывал с пенсии деньги на лечение, так что какая-то сумма была всегда).

Мое сердце в тот момент сжалось. Потому что я сам катался на том мотоцикле в прошлой жизни, и даже возил пьяного отца (и чуть не попал в аварию, потому что руль был тяжелым, и я не справился с поворотом). Мне было искренне жаль. Я понимал, что отец сильно любит этот мотоцикл. Но в деньгах я отказал, хотя они у меня были.

Я не собирался платить за человека, меня породившего. А вот бабушка иногда давала ему деньги, например, на оплату каких-то штрафов. Помнится, его несколько раз ловили за покупкой алкоголя для несовершеннолетних, но знаю я это со слов других людей, в том числе со слов бабушки.

Я ненавидел отца и побаивался (особенно когда он приходил вдрызг пьяный). Тогда он ссорился с бабушкой, и бабушка отправляла меня к соседям, чтоб он меня не убил. У них в коридоре я и пережидал, когда они уже накричатся и набьют посуду.

В будущем я буду остро реагировать на любые скандалы вокруг, даже если мелкие перепалки, даже если я не участник, а свидетель. Во мне будет гореть желание в этот момент исчезнуть, не существовать, кануть на дно самого глубокого озера. Даже если это будет просто чье-то замечание кому-то, оно может стать триггером для этого тяжелого чувства, которому я даже название не подберу.

Я боялся и бабушку. Она умела запудрить людям мозги, умела создать образ божьего одуванчика, человечка, который и мухи не обидит. На деле она была тираншей, как та, что в повести Санаева «Похороните меня за плинтусом».

Я еще думал, что у нее какая-то психическая болезнь. Ну не может же адекватный человек так себя вести? Она была не каким-то энергетическим вампиром, а настоящим демоном (что в нее вселился демон, я тоже думал на полном серьезе, особенно когда всматривался в ее черные-черные маленькие глазки).

В больнице она скандалила со всеми: с медсестрами, с уборщицами и раздатчицами еды, с врачами, с пациентами и ухаживающими. Поводы? Всегда находила. Или выдумывала.

При ней же я говорил соседям о своих подозрениях: ну больна она, понимаете? И взрослые тетки всматривались в нее, молчавшую в тот момент, и, не стесняясь того, что она все слышит, обсуждали это. «Да, — говорили они, — похоже на то». Они сочувствовали мне, когда наконец видели ее личину психически нездорового человека, и начинали верить моим словам о том, что она вытворяла со мной дома. Потому что ну один день с ней поживи в одной палате, ну два, да пусть даже три дня — но неизбежно взрослый человек придет к тому, что перед ним не любящая бабушка-героиня, а тиран.

Бабушку люто ненавидели в нашем отделении. Весь медперсонал. И некоторые заодно ненавидели меня. Они думали, что я такой же.

Но стоило бабушке уехать, наступало долгожданное облегчение: тишина да покой. А те, кто меня ненавидел, вдруг осознавали, что причиной всех скандалов был вовсе не я…

Бабушка строила из себя несчастного ангелочка, святого человека. Никто из родственников не верил в ее слезы, в ее россказни о ее бедах и ненастьях. Привыкли уж. Но на других-то эти сценки еще как действовали!

Она звонила Наилю Рауфовичу и слезно умоляла заплатить за квартиру: вся пенсия уходит на лечение Максимушки, говорила она, мы тут едва концы с концами сводим, отец его все пропивает, ничем не помогает. И он оплачивал все счета.

Она звонила депутатам из «Единой России», те удивлялись, откуда у нее их номер. Она, вся в слезах, умоляла дать денюжку: ребенок голодает, помощи никакой никто не дает, бедные мы, несчастные мы. Ох, как же я ненавидел эти речи! И нет-нет, да какую-то сумму присылали.

Завершая разговор, бабка всегда говорила одну и ту же фразу: «Пошла на…» или «Пошел в…». Один раз она случайно сказала эту фразу до того, как завершить звонок, и одна депутатка все услышала. После этого случая она с бабушкой больше не разговаривала, все звонки сбрасывала.

Так что деньги в основном тянулись из кармана Наиля Рауфовича. Доходило до того, что трубку брала его жена и кричала: хватит звонить, у него своя семья, своя жизнь, своя дочь, которой тоже нужны деньги! А мне отчего-то было жаль Наиля Рауфовича. Он столько раз помогал, а она все ему звонила и звонила… «Голодает ребенок, денег нет совсем, помогите чем можете», — плакалась бабушка, когда «ребенку» было уже двадцать лет.

И все же иногда я сам был не против, чтобы бабушка сделала пару звонков куда надо и о чем-нибудь договорилась. Например, я часто просил у Наиля Рауфовича купить мне конкретные книги. Обычно по две книги раз в несколько месяцев, и все же, он велел своим помощникам выполнить мою просьбу, и мне привозили то, чего я так хотел.

А два раза местные власти мне даже подарили ноутбук (о чем, конечно же, писали в местной газете, так что дарители без своей выгоды не ушли).

Поскольку я учился на дому, бабушка каждый день тщательно прибирала дом. Даже мыла подъезд. Не хотела подпортить свою идеальную репутацию, что называется. Эдакая Бри из «Отчаянных домохозяек». Она следила, чтобы каждый сантиметр дома был ухожен, прилизан и вычищен. А иначе что люди подумают?

Это была ее фраза: «Что люди подумают?».

Заправь рубашку. Что люди подумают?

Жри больше, жиру набирай. Подумают, я тебя голодом морю.

А я не позволял ей так со мной обращаться. Никто мне не указ. Мне дана вторая жизнь не для того, чтобы я жил ее по чьим-то лекалам, носил то, что я носить не хочу, ел то, что я есть не хочу, делал то, что я уж точно делать не стал бы.

Помню, один раз нас пригласили на концерт (в общем-то, нас приглашали куда-то часто), мне тогда было лет шестнадцать. И все то же с самого утра: это надень, намордник сними, веди так-то, разговаривай так-то. Я терпел это, пока мы не приехали в школу искусств и не сели на свои места. Концерт начался.

И, будто бы издеваясь, бабушка снова начала: выпрями спину, подними подбородок, расправь плечи, выпрями руки, на нас люди смотрят, подними подбородок, я сказала, сними намордник.

Я с шумом поднялся и вышел. В будущем я часто буду так поступать: если мне что-то не понравится, я с шумом поднимусь и громко хлопну дверью, насрав на все приличия. Даже в институте.

И пустые разговоры с тупой стеной — это не ко мне.

Я вышел на улицу и решил спуститься к Каме, а оттуда пойти домой. Немного пройдя вниз, я оглянулся и увидел бабушку, молча наблюдавшую за мной. Я шел дальше и дальше, иногда оглядываясь, и видел, как она все так же молча смотрит мне вслед. И было в этом много пугающего, а чего именно — я не знал. Неестественно было такое поведение, вот и все.

Я думал: нет, ментально здоровый человек вряд ли бы вел себя так, как моя бабушка.

И, чувствуя игрушкой в ее руках, я однажды спросил прямо:

— Скажи, я для тебя какая-то кукла?

Она в тот момент что-то варила (скорее всего, пельмени). Перевела взгляд с кастрюли на меня. Секунду помолчала. Ответила вполне серьезно:

— Да.

Очень многие восхищались моим мужеством, моим неугасаемым оптимизмом. Врачи, учителя, люди из дома культуры говорили одно и то же: что я их удивляю. Тем, что много шучу, улыбаюсь и нисколько не жалуюсь. Тем, что нахожу смелость смотреть в будущее, видеть в нем только хорошее. Они говорили, что многих новая реальность приводит к депрессии, к плохому настроению, но я удивительно легко принял изменения в теле и изменения в жизни. А я пожимал плечами, улыбался и говорил: так я же живой — разве не уже хорошо?!

Кто бы мог подумать, что в 2008 году все изменится, и этот позитиффчик будет грезить о смерти, о способах выбраться из клетки, о том, как же страшно просыпаться и видеть сердитую бабушку…

И хотя во мне оставался позитив, я продолжал любить жизнь, но не внутри той клетки. Вместо веселых текстов песен я писал грустные. Все, что меня окружало, было похоже на черный-черный день, один страшный непрекращающийся кошмар. И после 2009 года, когда мое состояние улучшилось, и я меньше задумывался о таких вещах, как суицид или побег, ссоры не прекращались. Они были всегда, просто я уже привык, адаптировался и… был уже не тем живчиком, способным плохое забыть (но со счетов не сбрасывать), хорошее приумножить. Мы с бабушкой не просто «не сошлись характерами». Мы, две мощные силы, сцепились в схватке. Я проигрывал в этих войнах, поэтому мрак сожрал во мне много хорошего. Меня не спасло и то, что в новой жизни я видел разницу между мной и моими родственниками и быть таким, как они, я не хотел.

Если бы отделы опеки и социальной защиты проявили больше внимания моей семье, к тем людям, которые меня окружали, если бы они поговорили со мной в те годы (обязательно — наедине!), может, удалось бы спастись от всей той черноты, расползавшейся по моей клетке и медленно меня пожиравшей…

Или если бы учителя не считали мои слова подростковым бредом, а прислушались бы. Сколько раз я шептал им (чтобы не услышала бабка, которая боялась, что я что-нибудь взболтну), что мне здесь плохо. Что бабушка меня бьет. Что мне страшно, очень страшно.

Бывало, что я умолял их не уходить, посидеть со мной подольше, потому что я боялся оставаться наедине с бабушкой. Но они вставали из-за стола, и я начинал плакать. Вот насколько мне было страшно.

Я не был послушным учеником. Порой я сам доводил учителей до слез. Например, я отказался изучать татарский язык. Я сказал: я ненавижу татарский. Не потому, что ненавижу в самом деле, а ненавижу в смысле политическая позиция такая. Видите ли, директриса той школы, на территории которой меня ударило током, была учительницей татарского языка. И после этого я принципиально не собираюсь изучать сей предмет. Такие дела.

И хотя несколько уроков татарского у меня были, учительница (а по совместительству завуч) согласилась с моим условием, и вместо татарского я изучал дополнительно математику, так как с ней были проблемы.

Я рано понял, что домашнее обучение — это фигня собачья. Бесполезная трата времени. Вплоть до десятого класса у меня было по два урока в день. Всего-то. И то — не факт. То уроки срывались, потому что я уезжал в больницу или на какое-то мероприятие, то бабушке было лень убираться или ей просто надоели эти учителя, то я заболел, то сами учителя заболели. И все смешивалось в кучу, и выходило много долгов, которые я разбирал (бывало, что до полуночи вместе с учительницей) раз в месяц–полтора. А если долги копились у нескольких учительниц, то могло выйти так, что их уроки выпадали на один день, что опять вело к переносам, сокращениям учебного плана и конфликтам (кто из учителей остается на урок, а кто выходит за дверь). Так что знаний я почерпнул мало, честно признаюсь. Для души я читал книжки по психологии разве что, но в школьную программу они не входили.

Уроки правда были малоэффективны, особенно по математике. Запомнишь одну формулу к следующему уроку, как следующий урок переносится на месяц — а там учи все по новой. Такая себе радость.

Однажды я написал заявление: я отказываюсь от уроков по математике, потому что математика слишком сложная для меня. Учительница прочла заявление и разревелась. Тогда я и осознал, что, в общем-то, сам тот еще тиран. Но останавливать поезд было поздно. В смысле, характер мой изменился. Я успел впитать в себя черноту этой новой жизни…

Вернемся в ту осень 2006 года. Бабушка контролировала не только каждый мой шаг. Она контролировала круг моего общения. Когда я жил с мачехой, мне звонили одноклассники. Но потом перестали — все, да кроме одной Регины.

Она узнала мой новый номер и той осенью (и зимой), бывало, звонила. Но общение не клеилось. Потому что над душой стояла грозная туча. Бабушка слушала наши разговоры и отказывалась отходить от телефона. А я не мог общаться с Региной, когда нас прослушивают. Это рушило всю атмосферу. Так что Регина, видимо, решила, что общение с ней мне неинтересно, и перестала звонить.

И единственным ребенком, с которым мне повезло хорошо пообщаться, был мой брат Ваня. И в следующем году, и в последующем, и далее бабушка запрещала мне всякие контакты с бывшими друзьями или с кем-нибудь еще. Я умирал от одиночества и нехватки общения, и в одно лето, по-моему, 2007 или 2008 года, я устроил страшную истерику из-за этого. Я сорвался. Я обвинял бабку в том, что я остался один без друзей, без общения со сверстниками. И тогда бабушка перепугалась моего гнева. Видимо, она подумала, что я мог кому-то что-то рассказать об этом. Поэтому она поступила так: вышла на улицу, поймала двух рандомных мальчиков и привела их в квартиру.

— Ты сказал, я запрещаю тебе общаться? — бабушка усадила детей на диван в зале. — Общайся!

Разумеется, из этого абсурда общение не сложилось. Но возможно, что благодаря тому срыву я стал видеться с Ваней чаще.

У Вани были свои друзья, ведь он рос на свободе, отсутствие общения со мной мог бы и пережить. Но нет. Ваня обожал меня и приезжал при любой возможности. Вряд ли он понимал это, но Ваня был мне необходим.

Ведь он оставался частичкой, что связывала меня с прежним миром. Прежней жизнью, которую я так любил.

Если бы не Ваня, я бы не выходил на улицу просто поваляться в снегу. Бабка выпускала нас строго под его ответственность.

Помню, мы лазали по снегу возле огорода, и Ваня поделился мнением своей матери по поводу моей травмы: «Мама сказала, что лучше бы ты умер там, в будке». Тогда я и усвоил, что некоторые родственники считают: лучше смерть, чем та жизнь, которая мне предстоит. С чем я категорически не согласился.

Хоть мы уже не могли куролесить, как прежде, а дома предлагалось ходить на цыпочках, мы находили чем заняться. Ваня притаскивал свежие сплетни. Рассказывал, где видел Диляру, мою бывшую лучшую подружку и первую любовь, и с кем.

Ваня даже попробовал организовать встречу с Дилярой. Диляра хотела увидеться со мной, но план был плохо продуман, и Ваня обратился за разрешением на встречу к бабушке. Конечно же, отказ.

Правда, если бы я очень хотел с ней увидеться, я нашел бы способ. Так что за неудачную попытку встретиться я свалил всю вину на себя.

Я не знаю, как бы я выжил без человеческого общения, если бы не удачное стечение обстоятельств.

В 2006 году на день рождения Наиль Рауфович подарил мне компьютер. Радости было! Мой отец дарил мне максимум машинки (ну ладно-ладно, он подарил мне DVD-плеер, хоть и на мои же деньги), а тут целый компьютер! Старый, правда, но это ничего. Он у меня первый, я и пользоваться им не умел!

Отец, правда, трепался своим друзьям, что это он компьютер подарил, а не начальник «электросетей». И лучший его друг, дядя Дима, один раз мне позвонил, чтобы убедиться, что отец не лжет. Я посмеялся и сказал правду. Отец любил строить из себя лучшего на свете папочку.

А в 2008 году бабушка узнала, что есть какой-то интернет, в котором любят сидеть дети. И спросила, не нужен ли мне этот интернет. Ох, если бы она только знала, что это такое…

Глава 8. Связь

Появление компьютера резко сделало меня любимым сыном в глазах отца. Когда он прознал о подарке, то пришел со своим — то были диски с играми. В основном стрелялки и хорроры.

Итак, в мою жизнь вернулся человек, меня породивший…

Отец стал заглядывать к нам часто, порой дважды в неделю. Приходил, спрашивал, как у меня дела, как успехи в учебе. А я, наивный и обрадованный таким вниманием, рассказывал. Потом же этот человек будто бы так, без особого интереса, садился за компьютер, чтобы глянуть одним глазком, какие игры он мне подарил…

И чем чаще он приходил, тем беспардоннее он спихивал меня со стула и занимал мое место, тем дольше он засиживался.

И я догадался. Ну да, ко мне он пришел. Как же.

Я тактично спрашивал его, почему он сидит за моим компьютером, вместо того чтобы заниматься своими делами. Отец отвечал: потому что он мой папка, а я обязан папке всем, и поэтому если он захочет играть за компьютером — то будет. Я его ни в чем не обвинял, просто уходил читать книжку или делать уроки. Или учиться, если приходили учителя.

Но вскоре мое терпение лопнуло. Я высказал все, что думаю о его «любви» и мнимой заботе обо мне. Да если бы это было правдой, то мог бы прийти на мой день рождения и на Новый год!

В общем, я запретил ему использовать мой компьютер. Отец обиделся и ушел. И не появлялся несколько месяцев. Порядок был восстановлен.

Перепало и моему брату. С Ваней я рад был делиться компьютером, мы вместе играли в Red Faction II, The Sims 2, «Лови волну» и прочее. Но в какие-то моменты мне стало казаться, что он тоже приезжал не ради меня, а ради игр за компом, и я без прелюдий его в этом обвинил. Ваня, в отличие от отца, не свалил в закат, а толкнул заумную речь про братские отношения и что он не будет больше играть в игры, если я ему запрещу.

Впрочем, сам я за компьютером проводил не слишком много времени. Первое время — не больше часа в день.

У меня были увлечения и без того: книги, радио, телек. Читать я любил фэнтези: истории о Гарри Поттере, Тане Гроттер, Мефодии Буслаеве. Любил детские детективы, особенно Екатерины Вильмонт. Читал и журналы, даже уговорил бабушку (не без помощи почтальонки, которая хорошо ко мне относилась) выписать мне «Классный журнал». Дорогущий, но еще не успевший стать совсем детским (будто его и без того детская аудитория решила помолодеть!). Еще я читал ежедневную «Комсомольскую правду», подписку на которую мне оплатила редакция газеты «Камская новь» (они не хотели этого делать, но я проявил наглость и своего добился).

Я обожал «Русское радио». У меня даже девиз по жизни был такой же, как у них: «Все будет хорошо!». Конечно, все хорошо не было, но говорить эту фразу мне страшно нравилось. Каждый день я с нетерпением ждал песни МакSим, и когда наконец слышал, то врубал радиоприемник на полную громкость.

По ТВ, как ни странно, клипы по музыкальным каналам я смотрел редко. Сначала да, часто, но потом я ловил странное чувство. Копаясь в нем, я определял, что это чувство одиночества. Тоскливо как-то было с этих клипов. И стал смотреть спортивные каналы! Но моим фаворитом были не футбол или хоккей, а игра в бильярд. Я любил залипнуть на чью-нибудь партию, слушать комментатора и чувствовать, что я не одинок. Вот что мне давали эти программы. Где-то кто-то что-то делает, и я будто нахожусь там же и чувствую близость людей (которых мне особенно не хватало первое время у бабушки, так как она с утра и до вечера работала в реабилитационном центре).

Когда бабушка заикнулась про интернет, я хитро переглянулся с Ваней. Мы отыграли как надо. «Да-а-а, интернет — хорошая вещь, для учебы полезен».

И мне его подключили.

Первых друзей я нашел не отходя от яндекс-поисковика: в чатах «Народа». С некоторыми из них вышла неплохая лучшая дружба, несмотря на расстояние, и мы пронесли эту дружбу сквозь годы.

Потом я появился в «Моем мире», где тоже нашлись друзья по интересам. Затем «ВКонтакте», а там я стал прям нарасхват. Моя личка разрывалась от сообщений, а аватарки набирали сотни лайков (в основном потому, что на них стояли всякие Йены Сомерхолдеры).

И весь мой черный реальный мир заместился миром виртуальным, полным дружбы, любви и поддержки. Моя социализация не остановилась. Она просто перешла в иную среду.

В интернете я мог быть кем угодно. Я мог создать себя с нуля. Написать биографию, характер. Что, в общем, я и сделал. Сдружившись с десятком-другим людей, я спокойно рассказывал о многих вещах из своей жизни: о бабушке, о родителях, об учителях и, конечно, интересах. Вот только я молчал о главном. Я не рассказывал об инвалидности.

Потому что я знал: расскажу — и отношение ко мне изменится.

Разве что Ваня не менял ко мне отношения. Это не всегда было хорошо, потому что он не понимал моих ограничений. Если мы шли на речку, я притворялся, что плаваю как прежде, хотя, разумеется, это наглая ложь, которая чуть не стоила мне жизни. Я чуть не утонул. Ваня спас и понял, что я разучился плавать, но побоялся в этом признаться.

Слабый.

Беспомощный.

Я.

Когда мы находили тарзанку в лесу, Ваня с радостью на ней катался и подзадоривал меня. И я, хватаясь за тарзанку пальцами, постоянно падал. Его разбирало на хохот, а вот мне было не смешно.

Учителя проявляли ко мне особое отношение. Они понимали, что я особенный, что надо со мной быть аккуратными и терпеливыми. Кто-то тактично молчал, видя, как по моему подбородку стекает слюна, а я не замечал, пока тетрадь не станет мокрой. Кто-то сообщал, и я успевал вытереть слюну салфеткой.

Учителя проявляли мягкость и доброту. Иногда вместо уроков мы просто разговаривали о жизни или о сериалах, и они считали, что это мне гораздо нужнее, чем история или биология.

Учительница русского языка и литературы вообще считала меня глупым, неспособным усвоить даже простые правила, поэтому завышала оценки и не требовала от меня выполнения домашних заданий. Она закрывала глаза на все мои ошибки, и если выходила двойка, то ее просто не ставила. Я считал ее доброй и любимой учительницей, но в какой-то момент осознал, что ее отношение ко мне определено моей инвалидностью, и обвинил ее в предвзятости. Мы очень сильно из-за этого разругались, и она в итоге призналась, что да, она относилась ко мне предвзято, считая меня несчастным ребенком, которому и так досталось. Она призналась, что не считает, что знания русского или литературы мне как-то помогут в жизни, ведь я инвалид, и максимум, чего я достигну в жизни, — займу первое место в школьном конкурсе рассказов (в коих я не участвовал). Эта учительница призналась: она меня жалела, но не ожидала, что я окажусь мелким демоненком (боже правый, оказывается, не все дети с инвалидностью — ангелочки!).

В следующем учебном году после скандала учительницу заменили, чему я не расстроился.

Так что да. Я предпочитал скрывать свою инвалидность. Я полагал, расскажу — и привет, жалость, затем отчуждение, и я останусь без друзей.

Учительницы в некотором смысле заменяли мне друзей. Все-таки я мог с ними поговорить, что-то обсудить, помимо учебы. В классах постарше, когда я достиг призывного возраста, пришла завуч и сказала, что мне велено прибыть в военкомат. А я тогда уперся: им надо — пусть сами и приходят. Я и шагу не сделаю добровольно. Немного поскандалив, завуч ушла, а сколько-то дней спустя вернулась с вестью: меня признали непригодным к службе, так что могу из-за этого не волноваться.

Учительница истории удивлялась моим политическим взглядам. Однажды она воскликнула: «О, так ты коммунист! Ну, возможно, так сейчас и надо мыслить». Не помню, о чем тогда была речь, но я молча кивнул. А потом заявил: я пацифист и в армию не пойду. А она снова удивилась и спросила: «А если нападут, война начнется, что делать будешь?». Я пожал плечами: «(Цветочными) горшками бросаться с балкона буду».

В те годы я еще не понимал, насколько на меня повлиял отец. Но он взращивал ненависть к моей инвалидности, называя уродом, ненужным, беспомощным. Даже когда я переехал к бабушке, он изредка приходил и говорил: «Ты это, давай, бабушку уговаривай (на госпитализацию), лечиться тебе надо». Он говорил: «Ты думаешь, с таким лицом тебя кто-то полюбит?».

Помню, я сидел на балконе летом 2007 года, на скамейке. Отец сел на корточки и сказал: «С таким лицом тебя ни одна девчонка не полюбит». А я мысленно хмыкнул. Меня это позабавило. Ну да, ведь я думаю о девчонках. Как же.

Отец не мог пробить мою скорлупу и донести: мне нужно лечиться. Во-первых, это отец, к чьим словам я успешно вырабатывал иммунитет. Во-вторых, не с той стороны он подошел к проблеме.

Лечиться мне было нужно не ради каких-то левых людей, а ради себя.

Но кое-что я из его слов все-таки усвоил: у людей с обезображенными лицами не складываются отношения с теми, чьи лица выглядят здоровыми. Это значило, что я мог позабыть и о взаимной влюбленности, и о простых дружеских отношениях.

И будто назло этому миру я перестал носить маску. Бабка это поощряла, отец же ругался, если видел, каким я выхожу на улицу. Я видел реакцию людей. Я впитывал их взгляды.

Помню, как я спустился на этаж ниже и своим видом напугал соседку-девчонку, с которой когда-то дружил.

Я ловил на себя взгляды не без специфического удовольствия. Я будто проверял людей. Считывал их эмоции. Любопытство, отвращение, удивление.

Зато вопросов у них возникало мало.

До и после того периода, когда я ходил с открытым лицом, прохожих беспокоила моя маска.

Ты чем-то болен?

Заразен?

Если не вопрос — так притворный кашель, а затем смех.

Спрашивали как дети, так и пред-пенсионеры. Любых возрастов. И по-хорошему я отвечал только тем, в чьих словах я слышал вежливость. В остальных случаях — грубил, игнорировал или зло шутил. Потому что не ваше, блин, дело, почему я ношу маску.

Без нее я ходил недолго. Потому что вдруг осознал, что мерзнет рот, особенно зубы. Я часто простужался и списывал это на отсутствие маски. В ветренную погоду в рот летела пыль и грязь. Так что я плюнул на свои провокации ради комфорта и здоровья.

В один прекрасный день к нам заглянула женщина, которая очень хотела со мной познакомиться. Это была Зухра Салимовна, председательница детского ордена милосердия имени Александра Денежкина. Она узнала, что я занимаюсь творчеством, и пригласила в творческие клубы людей с инвалидностью.

Пока мы общались, я то и дело отворачивался от нее. Зухра испугалась и подумала, что от нее пахнет чесноком, который она в тот день ела. Бабушка поспешила успокоить: я отворачиваюсь, потому что стесняюсь своей внешности.

В те юные годы меня не сильно заботила моя внешность. Я себя принял еще до того, как бодипозитив вошел в моду. Хотя люди судачили, что это не так. Нужно понимать разницу между принятием себя и границами чужого человека. Я ненавидел свою инвалидность не потому, что «я страааашный», а потому, что она круто изменила мою жизнь в сторону изоляции от общества. Потому что обществу я оказался неугоден. Взрослые запрещали детям играть со мной, и я оказывался на свалке, как поломанная игрушка, где лежали другие такие же поломанные игрушки.

А именно так я воспринимал творческие встречи людей с инвалидностью, в которые я вписался. Хотя поначалу я воспринимал эти клубы как обычные клубы по интересам, где инвалидность — сильный такой центр притяжения. Мне больше нравился подход в лагере, в котором я был в прошлой жизни: разные дети с разными потребностями оказываются рядом друг с другом. И никто им не запрещает общаться, а наоборот — поощряют.

В клубах я думал: мы собираемся здесь и тусим, как в каком-нибудь гетто, а нам нужно больше общаться со здоровыми людьми. Нам нужна представленность в обществе, потому что мы и есть часть этого большого общества.

Но нет. Мое мнение оскорбляло состоящих в клубах и со мной были не согласны. Кажется, была только одна девушка, которая была того же мнения, что и я, и не стеснялась высказать недовольство. «Как скот в загоне».

Я остро чувствовал, что эти клубы — не собрание людей по интересам, а собрание людей по нужде. И не мы туда пришли, а нас туда загнали, как стадо тупых овец, которым не место среди приличных людей. И мы должны знать свое место. А если куда не туда зайдешь, так спросят: «Мальчик, ты заблудился? Клубы для инвалидов в другом здании».

Мне говорили: инвалидам нужно место, где их понимают. Я не соглашался: это усугубляет проблему. Мы исчезаем в глазах большого общества. Нас нечасто встретишь в парках или магазинах, и люди думают, что нас единицы. А нас дофигища. Если мы все разом появимся в центре Лаишева, там будет не протолкнуться. Конечно нам нужно место, где нас бы понимали! И это место уже есть — весь мир. Но пока мы прячемся по норкам и просим «внешне приличных» людей сходить в магазин за молоком, какое к черту понимание? Его никогда не будет.

Большинство продолжит опасаться тех, кто сильно выделяется внешне, будь тот на коляске или в маске. Им нужно привыкать к разнообразию. К тому, что кто-то может выглядеть иначе или мыслить иначе.

И это же большинство будет свято верить, что это мы не принимаем себя такими, какие мы есть, хотя они сами разогнали нас по клеткам и выгоняют из них поштучно раз в полгода по своим мероприятиям, чтобы показать, какие же их мероприятия инклюзивненькие.

И вопреки своему тогдашнему мнению, будто метаиронизируя, я прятал свое лицо, как и прочие травмы, потому что стремился сохранить приватность.

И интернет был идеальным местом, чтобы ее сохранить.

В интернете я делился своим творчеством, и никто мне не говорил: «Творчество — удел инвалидов» или «Ты пишешь стихи, потому что ты инвалид?». Я занимался творчеством, потому что я хотел им заниматься еще до того, как пережил трепанацию черепа. А расскажи я тем, с кем чатился, о наличии розовой справки, то услышал бы что-то в духе: «Теперь понятно» или «У меня дядя инвалид, и он тоже пишет рассказы».

Когда я буду учиться в институте, мое мнение не изменится. Изредка я буду вытягивать друга с инвалидностью на прогулку или в магазин, а ему будет некомфортно под чужими взглядами, потому что он всю жизнь провел среди своих, сводя к минимуму контакты с иной средой.

Иногда я ходил в реабилитационный центр. Не только чтоб взять в их крутой библиотеке мистическую энциклопедию (был там толстый том, который я никак не мог дочитать, потому что он явно писался не для детей), но и чтобы поговорить с психологиней. Эта психологиня была чрезмерно прямолинейна. Она видела, что я не сильно стремлюсь общаться с другими детьми в центре, но считала, что должен. И под попытками заставить меня пообщаться с теми детьми, она сказала: «Если ты не будешь общаться с другими детьми, ты умрешь в одиночестве».

Я запомнил ее слова и припоминал всякий раз вслух, если где-то ее видел.

Так вот. Я не планировал умирать в одиночестве. Смерть, конечно, в планы входила, но вот чтоб совсем жить без друзей, без близких — нет. И интернет мне в этом помог.

Врать до бесконечности интернет-друзьям я тоже не собирался. Да, мои травмы — дело личное. И лицо свое показывать кому попало не стану. Но ведь когда-то я настолько сближусь с друзьями, что смогу доверить им секретик. Поэтому так и выходило. Я рассказывал правду только тогда, когда был уверен, что человек от меня не убежит. Так было с Женей (подругой из Эстонии) в 2010 году, так было с Олей из Сергиева Посада в 2012-м.

Не сказать, что бабушка отказывала мне в общении со всеми. Но выбор у нее был более чем странный.

В 2007 году, в октябре, я вместе с ней приехал в зеленодольский санаторий. Это было чудесное место с чудесными людьми. Мы вкусно ели в ресторане (нам позволяли выбрать еду самостоятельно, и там я впервые попробовал телячий язык — какое нежное мясо!), гуляли по городу (я постоянно рвался в книжные магазины и обошел их все!), по санаторному парку. Я с удовольствием читал книжки про Зачарованных.

Вот только бабушка и там умудрялась быть собою.

Тут нужно отметить, что о моем здоровье она не заботилась ни коим образом. Только напоказ. Когда я только переехал к ней, я часто пачкал постельное белье кровью: лопатка никак не заживала и сильно болела. Но к врачу бабушка меня не водила (а зачем? угробят только! само заживет). Так вот. Лопатка то заживала, то снова кровоточила на протяжении шести или семи лет. «Само прошло». Ага.

Я постоянно мучился головной болью. Единственное, что я мог получить, — таблетку парацетамола. Порой я лежал с сильной болью по несколько дней, а то мог и неделю пролежать. Хотелось выть и лезть на стены. Меж тем я умудрялся подозревать бабку в том, что ей просто нравится, когда я страдаю.

И если у меня болел живот. И если болел зуб. Я мог рассчитывать на таблетку парацетамола. Только когда я устраивал дикую истерику на весь дом, когда просыпались даже соседи, вот тогда она соглашалась: хорошо, отведет к стоматологу.

Здесь нужно признаться и в том, что я сам не следил за своим здоровьем. Понятно, я был ребенком, поэтому жрал всякую гадость. Но что зубы чистить нужно, я знал прекрасно. И пробовал чистить! Но всякий раз после чистки у меня болел живот (в будущем я начну думать, что это из-за фтора в пасте, хотя на самом деле, скорее, дело было в прополисе). И поэтому я подолгу не прикасался к зубной щетке.

Однажды бабушка повела меня к стоматологу, и случилось то, что простить никак нельзя. Хирургиня, осознавая, что у меня сложный случай, с которым разобраться она не может, все-таки решила вырвать мне зуб. Одну дозу обезбола вкатила — не взяло. Вторую — тоже. Третью — фиг там. А потому что у меня рубцы на лице, там знать надо, куда колоть! Она впрыснула в меня десять доз, прежде чем вырвала зуб. Но рот у меня не открывался полностью, задача стояла тяжелая. И поэтому, вырывая зуб, она сместила мне все зубы на нижней челюсти слева! В два ряда!

Перепуганная, она умоляла мою бабку о прощении. Она призналась, что должна была отправить меня в Казань, но сжалилась, так как на улице стояла жара. И бабушка… Ни слова плохого не сказала. Не заскандалила, как она любила это делать в больнице, а просто выдала что-то поддерживающее, что-то вроде: «Понимаю. Ну конечно. Рот-то маленький. Хоть зуб вырвали, на том спасибо».

Я пролежал в постели месяц с высокой температурой и абсолютно без сил. В этот момент я ненавидел и бабушку, и хирургиню, и дядю Вадима, который безучастно проходил мимо моей кровати в свою комнату.

Вот как бабушка обо мне заботилась. Мое лицо было изуродовано еще сильнее, а ей насрать.

Ну и вот. Эта бабка знала, что я не ем мед. Это она хорошо знала. Потому что у меня на него аллергия. Диагноз этот неподтвержденный. Возможно, это не аллергия, а непереносимость или что-то еще. Но факт был: как только я съем малость меда, в моем животе начинают танец адские боли.

А в санатории том, что в Зеленодольске, наутро всегда давали маленькую упаковочку меда. И я говорил бабке: мне нельзя, ты же знаешь. А она… заставляла меня есть.

Конечно у меня болел живот!

И так продолжалось каждое утро, пока это кто-то не заметил и не вызвал врача или медсестру (точно и не вспомню). Бабке строго-настрого запретили давать мне мед, и только тогда она успокоилась и не впихивала в меня это дерьмо насильно.

Так вот. Не отрицаю, что заметила мое поведение одна двадцатисемилетняя девушка (кажется, ее звали Чулпан или Лилия). Потому что она уж больно ко мне прикипела…

Эта девушка так и говорила: «Максим, я тебя люблю». Мне было тринадцать, но я очень хорошо понимал, что эта ее любовь уж больно странная. Ну как взрослая дамочка может говорить такие нежности подростку, совсем ребенку? В общем, я считал ее с прибабахом. А она носилась за мной, как черт знает кто…

И бабушка это не запрещала! Более того, она говорила: «Хорошая. Общайся с ней!». Эта девушка мне и номер телефона всунула. И бабка ей мой дала. Без меня договорились, что мы будем созваниваться. Тем более что девушка жила в Казани — совсем недалеко.

Я протестовал и говорил бабке: она же взрослая, и мне в любви признается! А бабка отвечала: зато у нее и квартира есть, и больна она, глядишь, подохнет. Ласковое дитя две матки сосет. Так что не выпендривайся, а будь с ней дружелюбен. Делай, что она просит…

Эта девушка называла мою бабушку ангелом-хранителем. А мне было так отвратительно от всего этого. И я решил, что нужно уезжать.

На удивление, бабушка с легкостью согласилась уехать домой пораньше. Нас долго отговаривали, но все-таки отпустили, взяв обещание, что мы вернемся до моего дня рождения.

Не вернулись. И когда эта девушка мне потом названивала, я не отвечал.

Я, конечно, хотел себе друзей. Но не двадцатисемилетних.

Благослови, Боже, святой интернет!

В соцсетях я создал образ себя таким, каким я и был, если очистить мое сознание от той черной скверны, что заполонила бабушкину квартиру. То есть я был Макси — пошляком, остряком, балагуром, непоседой, весельчаком, юмористом, стендапером! Я влюблял в себя людей за милую душу. Легко и непринужденно. По естеству.

Я дурачился, веселил друзей и приятелей. Было много фана, запредельного веселья, что я даже уставал улыбаться. Я пережил увлечение ролевыми играми, хотя это еще как посмотреть.

Многие мои друзья и подруги, войдя в ролевые игры, постепенно сращивали реальный мир с вымышленным. Переписка Дэймона Сальваторе и Елены Гилберт внезапно превращалась в переписку Макса Вольфа и Кети Гримм — не вымышленных персонажей, а реальных людей под псевдонимами. И иногда мы отыгрывали самих себя, а наши чувства друг к другу сильно менялись. Мы уже были не просто игроками мира фэнтези, а теми, кто будет созваниваться по видеосвязи, чтобы обсудить реальную жизнь с реальными проблемами.

Но близость с кем-то неизбежно вела к знакомству с иными субличностями. Так друзья стали узнавать меня не только со стороны Макси, но и со стороны Призрака — той части меня, которая вобрала в себя негатива сполна и смотрит на все вовсе не радужно. Похожим образом я узнавал и друзей с других их сторон. Потому что иначе едва ли это можно было бы назвать дружбой.

С Ваней я старался быть больше придурковатым, смешить. Мне казалось, если я стану серьезным и буду рассказывать о своих увлечениях (а они у нас не совпадали), он потеряет ко мне интерес. Я боялся его потерять, поэтому шел на всякие глупости.

С родственниками же, особенно с бабушкой, я старался прикидываться дурачком, глупеньким. Немножечко УО. И тоже из страха. Я боялся, что покажи я свою смекалистость, они будут бдительнее. За мной начнут следить еще тщательнее. А мне ради свободы нужно было убедить их в том, что я тупень, что я никому ничего не расскажу. Что я простак: в одно ухо влетело — в другое вылетело. Я просто хочу пойти погулять. Обиды? Какие обиды? И усыплять бабушкину бдительность удавалось, а вот отец часто ловил меня на том, что я далеко на так глуп, как кажусь.

С бабушкой я не дружил, как вы понимаете, никоим образом. Но попытки наладить с ней контакт имелись! Правда, односторонние.

Я частенько, по тогдашней наивности, подбегал к ней в зал или на кухню и что-нибудь рассказывал: что я прочитал, что нового узнал. О каких-нибудь фантазиях. Но бабушка неизменно делала одно: прогоняла меня. Под разными предлогами или говоря прямо, что она не хочет слушать мой бубнеж.

Так что я прекратил попытки.

Когда я написал фэнтезийную повесть о четырех подростках со сверхспособностями, журналистка из местной газеты пришла взять у меня интервью. Но вместе с тем она общалась с моей бабушкой (и интервью вышло ужасным, я раскритиковал его в пух и прах). Журналистка тогда спросила:

— А вам понравилась книга?

— Я не читала, — сразу ответила бабка.

Журналистка опешила.

— То есть как?

— Не люблю я такое, — вот и был весь ответ.

Мальчик, о котором знало все Лаишево, написал книгу, которую знало и читало все Лаишево (я гиперболизирую, разумеется, но несколько сотен экземпляров разошлись быстро на семитысячное Лаишево). А бабушка, которая якобы страшно гордилась внуком, не читала!

Я очень надеялся, что журналистка сделает правильные выводы. Но она, видимо, реальной журналистики не знала, хотя и проработала в СМИ много лет, и интервью вышло в духе пропагандистских текстов о матерях-героинях.

Но спасибо тебе, бабушка. Ведь благодаря тебе я буду проверять друзей: если читают мои книги — значит, меня любят и ценят. А не читают — значит, не друзья они вовсе, а такие же лицемеры, как и ты. И пусть рациональным мышлением я буду осознавать, что это вовсе может быть не так, но чувствами, если кто-то из близких и значимых книгу не прочел, я буду гореть в аду. А с моими чувствами ты хорошо поигралась, бабуль. Век не забуду.

Вернемся в 2006 год. Когда я говорил, что жопу мне подтирал только отец, я слукавил. Там, у мачехи, да — только он. Но и осенью, и зимой того года я еще не умел отводить правую руку так, чтобы сделать все необходимые гигиенические процедуры самостоятельно. Ладонь, пальцы — все не слушалось, хотя я, конечно же, тренировался справляться с этой задачей самостоятельно.

Поэтому заявляю: жопу мне подтирали еще бабушка и Ваня!

В тот период я, кажется, научился самостоятельно мыть голову, но надеть куртку тоже было проблематично. Так что чувство беспомощности сохранялось. К счастью, теперь никто не называл меня криворуким уродом и за мою беспомощность не бил.

Меня снова начали посещать бабушки по маминой линии — баба Валя и баба Клава. Они привозили гостинцы (иногда просроченные), справлялись о моем здоровье. Почему-то спрашивали, не начал ли я еще интересоваться женщинами.

В какой-то момент баба Валя и баба Клава крупно поссорились с бабой Ниной. Я плохо разбирался в причинах ссоры. Но баба Нина обвиняла их в том, что они прописали меня в какой-то квартире и собираются за счет этого получить квартиру от государства. Я был ребенком, в эти распри я не вдавался, но в 2018 году, когда умрет баба Клава, я вдруг узнаю, что мое имя фигурирует в договоре социальной ипотеки рядом с именем прабабушки. Значиться я там буду как «ребенок» этой самой прабабушки. И меня втянут в новую грызню между родственниками — в борьбу за наследство.

Но это все будет нескоро. Хотя история взяла начало именно тогда — в 2006 году.

Помню, когда они еще не рассорились, три мои бабушки перешептывались в зале, решая, дать мне что-то или нет. Я поинтересовался, о чем речь, и тогда они вручили мне то, чего я никак не ожидал.

Это было письмо от человека, которого так неаккуратно мы с отцом вырезали с фотографий. Письмо от той, чьей любви и поддержки мне не хватило. Той, кого я успешно позабыл, но со счетов не сбросил.

Это было письмо от мамы.

Глава 9. Мама

Помню тот вечер, когда мы, две дружные семьи, поехали на рыбалку. Я, папа, мама, тетя Роза, дядя Рустем и Диляра. Мне тогда было лет семь, не больше.

Пока родители рыбачили, я бегал с Дилярой по утесам. Было страшно упасть с этих утесов, потому что Кама в тех местах глубокая, а волны нехилые. Было холодно и ветрено. Впрочем, нам хватало места и тепла для веселья.

И Диляра вдруг остановилась. Посмотрела в ноги и спросила:

— Хочешь, я покажу тебе, где раки зимуют?

Я посмеялся. Думал, шутит. А она спрашивала серьезно.

— Ну давай.

И она указала в норку возле наших ног.

— Там, — сказала Диляра.

Так я узнал, что раки зимуют в норах.

Грянул дождь, и мы побежали к родителям.

*

Дядя Рустем запустил карася в ванну.

Это была после другой рыбалки, в теплые дни, когда дождь на утесах еще не предзнаменовал конец эпохи. И ванна лежала у нас в огороде. Ржавая и никому не нужная.

Что-то тяготило дядю Рустема. Кажется, ему было жаль рыбу.

Папа посмеялся и пошел внутрь дома. Надо жарить улов на ужин.

Я поспешил следом. Туда, где рекой течет веселье.

Зашел за мной и дядя Рустем. Вот только веселым он не выглядел.

Помаявшись немного, он сказал:

— Я не могу.

Он сказал:

— Пойду выпущу ее в Каму.

Он ушел выпускать карася, благо жили мы вблизи реки, а папа над ним смеялся. «Какой нежный».

*

Как-то так сошлось, что отец Диляры ушел из семьи примерно в одно время, что и моя мать ушла от нас. И причина была у них одна на двоих.

Измены.

Про мою мать что только не говорили. Сплетни ходили самые разные. Но и без них я хорошо знал, чем мама занимается. Видимо, чем-то обдолбавшись, она таскала меня с собой по каким-то незнакомым мужикам. И про дядю Сережу с нашей же улицы я тоже все знал, и про тех мужчин из трейлера. Многих мужиков моя мать обскакала.

Я ее не виню. Наверное. Но спасибо, мама, ведь ты подала мне замечательный пример распутства… Как и дядя Рустем показал пример Диляре… Или лучше сказать, вы показали нам, как получать удовольствие от жизни?

Вот в кого мы пошли своей натурой.

Чувственные.

Страстные.

Мы.

Отец работал в Казани или где еще. Я не видел его месяцами. Можно сказать, до семи лет воспитывался только мамой. И не удивительно, что маму любил больше.

Но зачем-то я захотел рассказать ему то, что я видел… Рассказать ему, что мама плохая. Она меня запугивала, но ее угрозы, видимо, меня не остановили, потому что я все равно рассказал.

*

Это была осенняя ночь 2001 года. Наш двор, но, похоже, с ним пора прощаться. Мы много переезжали, когда жили втроем. Из одного дома в другой. А теперь нас двое.

Вот так легко: поссав, отец закурил и сказал, что они разводятся.

И что сейчас мы пойдем поджигать дом того мужика, с которым была моя безгрешная матушка.

А я думал: нет, этого не может быть. Чьи угодно родители, но только не мои!

И в то же время я был совсем не против пойти что-нибудь поджечь…

Дом мы не подожгли. Остановились напротив. В окнах горел свет. И, кажется, в этом доме была моя мать.

Мы ушли, и маму я в 2001 году больше не видел.

Был суд. Отец говорил: что бы она мне ни предлагала — шоколадку или игрушку — не бери. Отказывайся с ней разговаривать, не подходи к ней. Когда тебя спросят, с кем ты хочешь остаться, скажи: «С папой».

Я кивал, а сам думал: ага. Нет. Я был полон решимости, как только увижу маму, сразу побежать к ней. Без шоколадок и игрушек. Просто потому, что я хочу остаться с ней.

Но на суд мама не явилась. И заседание перенесли (а в итоге и вовсе не состоялось). В 2018 году я узнаю (хотя должен был догадаться сам), что ни отца, ни мать родительских прав не лишили.

Мама сбежала, сказали родственники. Уехала в другой город. А куда — не знаем. Вроде бы, в Самару.

Но на день рождения она передала мне кучу конфет. Отец не разрешил их трогать, пока сам не проверит. «Вдруг яд всыпала», — сказал и съел конфету.

В 2003–2005-е года я несколько раз столкнулся случайно с Ирой, меня родившей. Не узнала. Будто у нее какая-то болячка, заставляющая забыть лица близких людей.

В те годы я навестил ее у бабы Вали. Мать ходила со сломанной ногой. Я пытался понять, чувствует ли она ко мне хоть что-нибудь. Ни капли любви. Безразличие.

А ведь она когда-то учила меня читать и писать. Со мной сидела возле печки, и я повторял буквы и слоги вслед за ней. Быстро научился.

И к ней я прибегал с дневником первоклассника: а у нас, говорил я, оценок не ставят, вместо них кружочки, треугольнички, квадратики и звездочки! Она этот дневник даже открывала.

Увы. Ей просто не дано быть матерью. Чужая роль, не ее.

Многие интересовались, где же моя мать, когда я лежал в ожоговом. Никто не знал. Ждали, пока объявится.

И вот объявилась. И написала письмо.

Я прочитал его, какое-то время хранил, а потом все-таки выбросил. Оно насквозь было пропитано фальшью.

«Сыночек, ты же у меня всегда был самым умным». «Я тебя растила таким хорошим!». «Выздоравливай, пожалуйста. Люблю, мама».

Нет, мне уже не десять лет — тогда этот трюк еще мог бы сработать. Но в тринадцать я считывал эту фальшь за долю секунды. И не верил ни единому ее слову.

Она не любила меня.

Как бы себя ни обманывала.

Я ее любил. В прежней жизни. И ненавидел ее за то, что она меня бросила. И, стыдно признаться, я даже винил ее в том, что током ударило — по ее вине. Будь я с ней, я бы не жил вблизи школы с мачехой, я бы не гулял там, я бы… Просто этого не случилось бы.

В этой, новой жизни я не знал, что к ней чувствую. Наверное, ничего? Однажды, мне тогда было шестнадцать лет, прибежал Ваня с новой сплетней: моя мама умерла! Той ночью, ложась спать, я долго думал: умерла, и что я чувствую? Я касался своей груди, там, где сердце, чтобы нащупать хоть что-нибудь: любовь, ненависть, скорбь. Там было пусто, как и прежде.

Ваня ошибся: мать не умерла. Впрочем, со слухами и сплетнями нужно быть очень осторожными.

Лет в пятнадцать, когда я и баба Нина пересеклись в центре города с бабой Клавой, я узнал, что в Лаишево приехала мать. Мне, в общем-то, было уже все равно, но баба Нина затолкнула меня в такси и велела ехать. У нее созрел дурацкий план: позвать мать на чай.

Я приехал к бабе Вале, вошел в дом и тут же столкнулся с мамой.

— Вы кто? — спросила она.

Кажется, я решил пошутить. Не помню, что я сказал, но мать шутку не оценила и велела проваливать. Тут из комнаты вышла баба Валя и обозначила: «Дура! Сын твой пришел».

Это была первая наша встреча в новой жизни. Она еще не видела моих травм.

Резко подобрев, мать подбежала и обняла меня. Но в ее объятиях мне было жутко неуютно. С чужим человеком будто обнимаюсь.

С обнимашками и любыми другими касаниями у меня были проблемы. Мне они не нравились. Скорее, это потому, что в детстве и подростковом возрасте меня особо-то никто и не трогал: не обнимал, не целовал, не касался руки. Не было такого, как в фильмах: поцелуйчиков в щеку, когда старшеклассник уходит в школу, обнимашек с друзьями перед занятиями, похлопываний по плечу в случае неудачи и «дай пять!», если удача повернулась лицом.

Возможно, дело было в чем-то еще. Потому что я боялся. Я боялся вот этих вот странных, непонятных мне прикосновений. Боялся рукопожатий (хотя они-то в моей жизни были, но часто неловкими). Еще я боялся чьих-нибудь резких движений, если человек находился рядом. Вытащи Ваня резко руку из кармана — я тут же дергался. Или просто локтем взмахнет кто — я вздрагиваю. Любое неожиданное резкое движение — и мое тело откликается.

В будущем друзья будут спрашивать: «Ничего, что я тут к тебе прижимаюсь?» А я врать: полный порядок. Я думал: мне надо просто привыкнуть. Я не знал тепла и ласки родителей и бабушки, я долгое время жил в физической изоляции от других людей. Конечно мне некомфортно. Но это пройдет. И иногда, когда я был в потоке Макси — балагуром, похабником, пошляком и шутником, — я сам лез ко всем обниматься, и это было так естественно и легко, потому что меня окружали люди, которым я полностью доверял.

Но обнимаясь с матерью, Макси я не был, и ее прикосновения мне были чужды.

Я передал матери слова бабушки, что мы ее ждем, как и ждет такси возле дома. И мы приехали уже к нам.

Бабушка о чем-то расспрашивала мать в зале, а я ушел к себе в комнату, потому что мне, в общем-то, было неинтересно. Более того, я считал эту встречу большой ошибкой. Я знал, что должен был прийти отец, и если он застанет… А он и застал.

Увидев Иру, меня родившую, он выкрикнул:

— И что эта здесь делает?!

Бабушка пыталась его успокоить, но безуспешно. Толя, меня породивший, орал и на меня, за то, что я позволил ей приехать, и на бабушку, и на Иру.

— Ты бросила меня! — кричал он. — Скинула на меня ребенка! Я мучился с ним, пока ты…

Вот так номер, думал я, честно признался, что не очень-то папаша и хотел со мной возиться. Зачем тогда было уговаривать дать показания в суде против матери? Спихнул в итоге на бабушку и еще возникал, когда бабушка хотела лишить его прав. «Нет, он мой сын, ты не лишишь меня прав!»

Очередной лицемер, преследовавший неизвестно какие цели.

Отец прогнал ее. Она оделась и, прежде чем выйти за дверь, жалобно спросила бывшего супруга:

— Ты меня не проводишь? Там собаки.

Ответом ей был смех и посыл в грубой форме.

*

Моя мать убила человека. Я не знаю деталей. Она говорила: самооборона. Родственники утверждали: из-за денег. Но восемь лет впаяли.

До убийства (а возможно, после него, как знать), она связалась со мной по телефону. И мы иногда общались. Она рассказывала прокуренным голосом о том, что живет с мужчиной в двухэтажном доме в каком-то далеком от меня городе. Работает швеей, много курит. Спрашивала, как у меня дела.

Потом она звонила и плакала, что любит меня и что все будет хорошо. Потом кто-то отбирал у нее телефон.

Потом — посадка.

Через шесть лет она вышла по УДО и устроилась дворницей в Казани. И снова связалась со мной.

Зашла издалека: через родственников. Они написали мне в соцсетях: сжалься над мамкой, она одинока, у нее никого нет, позволь ей хотя бы поговорить с тобой.

И я позволил.

Это был 2017 год. Год, когда она позвонила и попросила прощения за то, что бросила меня. Я ей ответил: «Я не обижаюсь». То есть сделал вид, что простил. Хотя это было не так. Я помнил, что ей не дано быть матерью, меня она не любила, и слезы ее — фальшь. Значит, что-то ей было от меня нужно. И я мог использовать это в своих интересах.

Можно сказать, я заподозрил ее «долгую аферу» и решил сыграть в эту же игру. Так что прикинулся простаком.

В том году я вытряс из нее какую-то сумму денег, хватило на новый телефон и на что-то еще по мелочи. Плюс я оставался у нее ночевать, если в Казань приезжали друзья и я с ними гулял. Но долго общаться с ней я не хотел. Во мне горело желание дать ей почувствовать, что означает быть брошенным. Хотя я с сожалением понимал: не почувствует, не поймет. Прошлое не изменить, думал я, но какую-то месть преподнести было бы неплохо.

Мать пригласила к себе летом того года, и я приехал. Она накрыла стол, но к еде я не притронулся.

— Боишься, что отравлю? — спросила.

Всего лишь предосторожность, милочка, а не страх.

В тот день она задавала много вопросов об инвалидности. Но больше всего ее интересовало, не пострадал ли мой детородный орган. Видите ли, она хотела бы дожить до внуков.

«Ну, может, месть какая-никакая, а будет», — улыбнулся я про себя.

Я рассказывал ей о своей жизни все, без утайки. Я вываливал на нее столько информации и наблюдал за ее реакцией. Вот она узнала о моих сексуальных и романтических приключениях. Что это у нее на лице? Ха-ха, забавная реакция! Вот она узнала о том, что в бога я не верую и крестик не ношу. Хи, ну и рожа!

Я отчетливо осознавал, что, узнав обо мне то, что не знал даже отец, она невзлюбила меня еще больше. Я ждал, когда же она сдастся и скажет: ладно, попробовали поиграть в дочки-матери, не получилось, прощай. Но она играла до последнего.

Когда я от нее уходил, с первой попытки открыть дверь у меня не получилось. И тогда мать с нескрываемым раздражением отпихнула меня в сторону и открыла дверь сама. «Вот ты и прокололась, мамочка», — хитро усмехался я про себя.

Что же ей тогда было от меня нужно, раз она согласилась терпеть общение с ненужным сыном? О, зимой я это узнал.

Спустя полгода после смерти прабабушки, в январе 2018 года, я узнал, что являюсь участником договора социальной ипотеки. В 2006 году прабабушку переселяли по программе ветхого жилья, и она получила двухкомнатную квартиру! И я мог жить вместе с ней! Мог избежать всего того ужаса, что я пережил с бабой Ниной!

Ох, как же я злился… И никто об этом мне не рассказал!

А меж тем выяснялись новые детали: в договоре должно было фигурировать имя не мое, а моей матери. Но она ведь сбежала, а куда — неизвестно! Вот и решили «добрые люди» впихнуть мое имя под видом «ребенка» прабабушки (как это вообще юридически возможно, я так и не понял).

И мать моя, у которой после отсидки не было даже регистрации в паспорте, обеспокоилась вопросом, где ж ей прописаться и где ж ей в будущем жить.

Вот почему она со мной связалась летом 2017 года. Не потому, что хотела получить мое прощение и начать сначала. А потому, что квартирный вопрос ее мучил.

И так уж вышло, что наши интересы совпали… Я отчаянно нуждался в своем жилье, где не было бы конфликтов с бабушкой или отцом. Так что я ухватился за эту квартиру, как за спасательный круг.

Тем временем наследники прабабушки подали в суд на меня. Обвинили в том, что я ни разу не оплачивал ипотеку (еще бы, я ж о ней не знал!), и просили исключить меня из договора. Тут объявились дядя Игорь и его жена Марина (та самая студентка, которую дядя встретил в поезде, когда ехал в Нижний в 2005 году). Они пообещали мне, что помогут отвоевать квартиру и все расходы на юристов и прочее возьмут на себя.

Я согласился вступить в эту борьбу, но согласился с матерью. Я ей сказал: я понимаю, что тебе эта квартира тоже нужна, как и мне, но ни адвокатов, ни саму квартиру я сейчас не потяну. Поэтому, сказал я ей, делаем так: я борюсь за квартиру в суде — ты берешь на себя все расходы без пререканий. Хоть одно слово о том, что я за что-то должен буду заплатить, — квартиру ты не увидишь.

И она согласилась.

У меня было два адвоката, и оба играли мной, как хотели. То они представляли меня в суде как несчастного инвалида, то не просто несчастного инвалида, а еще и умственно отсталого (но это было во время последней нашей встречи).

Я делал все то, что от меня требовалось.

И квартиру я тоже посетил. Там родственники-истцы вынесли почти всю мебель. Даже унитаз забрали, а ванну бросили валяться в зале. По их словам, они затеяли ремонт, поэтому вынесли вещи.

Мать отстегивала юристам, дядя Игорь отстегивал им тоже. Хорошо устроились. Судебный процесс шел, юристы убеждали меня, что еще чуть-чуть — и квартира будет моей. «Ты же видел судью! Он на твоей стороне».

А я видел только то, что эти двое мной манипулировали, и судья на моей стороне точно не был. Но я готов был сражаться до последнего вдоха.

Пока не случилось то, что я запрещал матери делать.

Когда я потихоньку начал перевозить вещи в ту квартиру, Марина уговорила меня заказать сразу унитаз. Мы пошли вместе и заказали дешевый унитаз в магазине знакомых.

Я позвонил матери и сказал, что нужно заплатить четыре тысячи за унитаз. И она на меня наехала. Она оскорбляла меня и обвиняла в том, что я сорю ее деньгами, даже не советуясь с ней. Что она, оказывается, нашла уже унитаз бесплатно. Тогда я ей спокойно ответил: ладно, схожу в магазин и отменю заказ, без проблем.

Но мать была в потоке ярости и прорычала: ну уж нет. Сам решил заказать унитаз — сам и плати. А она бесплатно доставшийся унитаз не привезет. Из принципа.

Я вкрадчиво напомнил ей о нашей сделке. Что я тогда сказал? Хоть раз заикнешься — забудь про квартиру.

Я завершил разговор.

И в следующий раз в суд уже пришел, чтобы встать на сторону истца.

«Он инвалид. Головушка пострадала, сам не знает, что несет», — примерно это сказал тогда юрист, полагая, что его слово будет важнее моего.

Но, к всеобщему удивлению, меня из договора не исключили. Оказалось, исключение меня из договора — это нарушение прав третьих лиц. О как.

В итоге, с моего согласия, квартира досталась не только мне, но и моим родственникам-истцам.

Мать мне писала угрозы, требовала отдать ей ключи, говорила, что это ее квартира, истерила. Но это я, Макс-фак-меня-Остин, и свое обещание я сдержал в лучшем виде.

Пусть я в прабабушкину квартиру и не переехал, пусть я так и жил в крохотной комнатке в доме с ненавистными людьми, я преподнес матери маленькую месть, и был собою страшно горд.

Глава 10. Невозможно

Начало 2007 года прошло в подготовке к госпитализации. Поскольку отец меня бросил, возила меня по врачам бабушка. Хотя и могла вышвырнуть за порог тоже, чего уж там. Но спасибо.

РКБ в Казани я невзлюбил сразу. Врачи ни в какую не хотели перенаправлять меня в Нижний Новгород. Они говорили: «Мы можем вылечить его руки!». А бабушка и я повторяли: «Лицо важнее». Первым делом я хотел вернуть себе прежнее лицо, так что я ни на какие увещевания не соглашался. «Мы тебе и отдельную палату выделим, и все, что захочешь, все будет лучше, чем там!» — говорили врачи в РКБ. «А лицо? — спрашивал я. — Лицо мне сделаете?»

Нет. Они говорили: это невозможно. Лицо восстановить нельзя ни здесь, ни там, ни где-либо еще. А вот руки…

И они постоянно трогали мои руки, обсуждали, что и где резать, как пришивать.

Я не сдался. Не согласился.

«Там могут. И сделают».

Когда мы зашли к главному врачу или черт знает кому, мы проговорили то же самое. Руки отложим, лицо поставим в приоритет. Нам нужна квота в Нижний Новгород.

Дядька за столом выматерился и сказал: «Дверь сами найдете».

Бабушка посчитала, что последнее слово должно быть за мной. И я сказал: в РКБ я не лягу. Лицо — и точка.

И своего я добился.

Двадцать второго июня меня госпитализировали в уже полюбившееся отделение РПХ. Но лечащим врачом мне назначили не звонкоголосого Игоря Юрьевича, а Ларису Александровну. Впрочем, ее я полюбил несмотря на нюансы.

Лариса Александровна была чуткой, доброй, отзывчивой, а главное, умела все терпеливо объяснить, расшифровать сложные термины, рассказать подробно о какой-либо процедуре. Она никогда не проявляла сильных эмоций. Будто в ней таилось бездонное море спокойствия.

Третьего июля была операция. С помощью шейного кожно-мышечного лоскута Лариса Александровна попыталась закрыть дефект нижней губы. То есть за одну операцию провернуть фокус: бам — и часть твоей шеи стала тебе подбородком и основой для формирования губы! Но увы, кое-что пошло не по плану…

После операции я очнулся в реанимации. Это нормально, если операция была сложной, — тебя отправляют в реанимацию для твоего же блага, а не вовсе потому, что кто-то напортачил во время операции.

Лариса Александровна в этот момент разговаривала с медбратом и медсестрой. Я не видел их лиц, слышал только голоса. Моя хирургиня давала наставления: она четко говорила, что спустя сколько-то часов мою голову надо будет повернуть направо. А медбрат и медсестра поддакивали: да, поняли, сделаем.

И вот настало время, когда голову нужно повернуть. Медбрат и медсестра — а я их помнил и знал, что они та самая женатая парочка — стали переругиваться. Медбрат говорил, что велено было повернуть направо, а медсестра убеждала: нет, налево! Они немного поругались, и медбрат сдался.

Я шептал: «Направо». Но они не понимали, что я говорю. А я шептал и шептал, осознавая, что происходит нечто плохое: «Направо, направо, направо».

Все оставшееся время я пролежал с повернутой головой влево.

На другой день, когда я оказался в родной палате родного отделения, стало ясно, что операция пошла насмарку. То ли из-за отека, то ли из-за того, что что-то сползло. Но как же я злился!

Блин, тупые, тупые, тупые, тупые медбрат и медсестра! Додуматься сами не могли, мозгов в черепушке не хватило, чтобы понять: если оперировали левую часть головы и шеи, то поворачивать надо в правую сторону!

Лучше б поменьше заигрывали друг с другом на рабочем месте и побольше слушали приказы врачей.

В тот день, в своей палате, я еще приходил в себя и беспрестанно блевал. Частая реакция моего организма во время отходняка. Но едва я пришел в себя и смог заговорить, я высказал все, что думаю, прямо в лицо Ларисы Александровны. Я обвинил медбрата и медсестру в том, что они испортили мне лицо и шею и пообещал это дело просто так не оставить. Я говорил бабушке: давай, сделай что-нибудь! Ребенок пострадал по их вине!

Я думал, бабушка натравит всех собак на них, отыщет лучших юристов, подаст в суд, ну сделает хоть что-нибудь!

А она… А она собачиться не стала. Лариса Александровна сохранила лицо, сказала, что, наверное, я не прав, я просто что-то напутал, что-то плохо помню, я же еще от наркоза не отошел, просто операция была сложная, ну вот так случилось, нет здесь ничьей вины…

По глазам ее видел: все она прекрасно поняла, кто виноват. Но, видимо, царь-батюшка (директор больницы) по головке не погладит, если холоп (лечащий врач) не замнет ситуацию.

Так что я усвоил урок: в больнице справедливости нет.

Мир вообще жесток, в общем-то. И полагаться на кого-то, кроме как на себя, — фатальная ошибка.

Мне оставалось только бессильно рычать и говорить: «Ненавижу!», если видел этих медбрата и медсестру. Обычно мы пересекались возле буфета на первом этаже.

Я искал облегчение и удовольствие в этой несправедливой жизни, и находил их в книгах и сериалах. Я любил сериал «Остаться в живых», но телевизора у нас в палате не было, и я выкручивался тем, что ночью (сериал транслировался слишком поздно) ложился ухом на радиоприемник и находил волну телеканала. Так и слушал диалоги, а картинку воображал с закрытыми глазами.

Лариса Александровна узнала, что я люблю «Остаться в живых», и сказала, что тоже его смотрит. А потом она принесла из дома маленький телевизор. Правда, его оккупировала бабушка, так что я продолжил обниматься с радиоприемником.

Перевязывая меня в энный раз, Лариса Александровна заметила, что я сильно отличаюсь от других детей: те орут от боли, а я молча терплю. «Молодец, — говорила она, — атаманом будешь». А в моей голове проносилась мысль: «Так что, можно орать разве?!». И на следующей перевязке я орал, как и другие дети. Мне казалось это глупым, но я орал. Было в крике, как и в боли, особое удовольствие. Лариса Александровна говорила: ну вот, сглазила. А мне кажется, я делал это в отместку, чтобы знала: я не паинька и то, что ты выгородила других сотрудников больницы, я вовек не забуду.

Я покинул больницу первого августа. В справке в графе «Результат госпитализации», как издевка, будет написано: «выписан с улучшением».

*

В том же августе я приютил котенка. Белую девочку, которой я дал красивое длинное имя: Шеннен Мария Доэрти Прюденс Холлиуэлл-Мэнор Викторовна. Или проще: Прюшка.

Ее я спас случайно, просто на моих детских чувствах сыграли. Я навестил бабу Валю и нашел там Прюшку, которую почему-то не утопили, как сделали это с ее братьями и сестрами. Тогда баба Валя сказала: забирай или мы ее утопим.

Мы с Ваней готовились к бою с бабушкой, полагая, что она запретит. Однако ж сопротивления не было. Бабка дала добро, и мы притащили котенка домой.

Но Прюшка была не первой, кого я пытался приютить. Осенью 2006 года кто-то подбросил нам под дверь котенка, тоже девочку. Я взмолился: давай приютим! И бабка, со словами, что в нашей квартире кошки долго не живут, дала добро.

Я дал ей имя: Дафна. Она была очень ласковой и дружелюбной, постоянно сидела рядом со мной. Но после первой же ночи с ней я проснулся с кучей блох в постели.

Тогда мы решили ее помыть. Мы ее мыли долго и несколько раз. Но блохи уходили не все. Утром я находил десятки мертвых блох у себя на подушке, а живые тем временем оккупировали не только Дафну, но и коридор (бабка находила там блох).

Я побоялся спать в своей кровати и попросился спать в зале на диване. Тогда бабка решила: ну все, хватит. И выкинула Дафну в соседний подъезд.

Дальнейшая ее история мне неизвестна. Однако я очень жалею, что ее не спас, и не могу себя простить за это до сих пор.

Прю оказалась другой природы. Дружелюбием и не пахло. Первые месяцы я ходил с расцарапанными руками. Она долго привыкала ко мне, что уж говорить об остальных.

Поскольку она была только моей ответственностью, то и уход полностью ложился на мои плечи. Но где-то через год бабушка к ней привыкла, и Прю ответила ей взаимностью. И стала она нашей общей кошкой.

Я не подозревал, что Прю сильно повлияет на мою жизнь.

Я был ребенком, и искусству манипуляции еще только учился. Бабушка же была в этом профи.

Поэтому многие следующие поездки в Нижний Новгород обязательно оборачивались уговорами: бабушка уговаривала ехать домой, а врачи просили здраво рассуждать и лечиться, пока есть такая возможность. Бабушка использовала подлый, абсолютно неприемлемый прием: она играла моими чувствами к Прю. «Она же скучает. Ждет тебя».

Когда я разговаривал с бабушкой по телефону, бабка говорила: «Вон, бежит! Голос твой услышала!». Она говорила: Прю целыми днями сидит у двери и плачет. И я соглашался.

Я ведь тоже хотел домой. Меня легко было уговорить и без Прю, но я больше переживал, что с ней может что-нибудь случиться в мое отсутствие.

Это было неправильно. Я должен был лечиться до последнего. Но когда отцу, матери, бабушке плевать на твое здоровье, начинаешь на него плевать и ты сам…

Ребенок не должен принимать такие серьезные решения, как лечиться ему или нет. Но эта ответственность тоже лежала на мне. Взрослый, опекун или родитель, должен четко и твердо говорить: «Ты лечишься. Потому что это важно и окупится в будущем». Увы, ни опекуна, ни родителя у меня такого не водилось. Хотя я верил, что бабушка — мой опекун, и говорил об этом, если спрашивали. А оказалось, что нет.

Я был ребенком и в долгосрочной перспективе планировать не умел, только учился. Я жил одним днем: «Сейчас — Прюшка, а с остальным — как-нибудь потом разберусь!».

Врачи, заполняя документы, спрашивали, кем бабушка является. И она говорила: опекуном. Врачи поднимали взгляд: «А справка где?». Бабушка выдумывала сразу же: «Дома забыла».

Врачи закрывали на это глаза и вписывали ее как опекуна.

Кажется, в 2008 году я сказал бабушке: хочу в этом году отдохнуть от операций. И она с облегчением вздохнула: значит, никуда не поедем.

Но, возможно, мы все-таки поехали. Или же нет. Восьмой и девятый годы, как я успел сказать, плохо отложились в памяти, будто их поглотила тьма. И, на удивление, на руках у меня не оказалось больничных справок за эти годы. Бабушка говорила: по дурости своей отдала оригиналы в Минздрав и еще куда-то, даже не оставив копии. Вот пойди и вспомни, что же мне в то время оперировали. Скорее всего, последствия неудачной операции на лице и шее в 2007-м, рубцы на шее и правую кисть (бабушка говорила, что руку еще хуже только сделали, и отговаривала от дальнейших операций на нее, а я не понимал, с чего она так решила).

Мне нравилось лежать в РПХ. Это одно из немногих отделений, где была своя столовая и зона отдыха. Палаты были меньше, чем в ожоговых отделениях: по две-четыре койки в каждой из двадцати палат. Были две платные палаты с одной койкой и личным санузлом. Была своя детская комната, добрая нянечка, которая водила детей в летний сад (взрослые сами туда шли). В столовой, совмещенной с зоной отдыха, по вечерам всегда можно было найти компанию на вечер, поиграть в карты за столом, или поделать уроки.

Не нравилось то, что было всего по два тесных мужских и женских туалета, в каждом — по два унитаза. О приватности там и не слышали: унитазы стояли рядышком, никаких кабинок. Зона с унитазами, правда, закрывалась, но не будешь же закрываться, если на унитазе сидишь один.

Еще не нравился будничный шум в коридоре: врачи, медсестры, студенты сновали туда-сюда, что-то кричали, кого-то звали. Если не везло с соседями, то шум был и внутри палаты.

Но я был парнем смышленым, и знал одно прекрасное место, где я мог посидеть в тишине, поиграть за ноутом или пописать статью, — это были диван и кресло возле широкого панорамного окна в четыре этажа в диагностическом отделении. Там никто не лежал, и в целом было тихо. И еще открывался великолепный вид на улицу Минина. Я любил наблюдать за красиво одетыми студентами и думать, что Нижний — столица мод.

Там же неподалеку находился просторный туалет с закрытыми кабинками, куда я без зазрения совести с радостью ходил, если была надобность.

Минус, конечно, был в том, что меня могли потерять. А это ой как нехорошо.

Но общение с людьми мне тоже нравилось, хотя некоторые могли думать иначе, потому что дружелюбным я не выглядел. В РПХ собирались самые разные люди, и богатые, и бедные, но в основном, конечно, жизнь повидавшие, дерьма пожравшие. Я любил слушать их рассказы про их жизнь. Как инвалидность круто все меняла: бросали матери или отцы (многие дети, как и я, лежали с бабушками), как теряли работу. Были и счастливые рассказы, например, о том, как друзья скинулись и купили моему соседу дорогущую инвалидную коляску.

Внимание ко мне тоже было. Одна медсестра, ее звали Ирой, из процедурного кабинета, прежде чем уйти в декрет, частенько дарила мне и другим детям, которые лежали одни, шоколадку или что-нибудь еще вкусненькое.

Как-то раз сотрудница милиции подарила мне дорогущий набор питательной смеси, которую ей доставили друзья, кажется, из Германии. Она уже выписывалась и посчитала, что смесь мне будет очень полезна. А один сосед, узнав, что я коллекционирую ручки (у меня была целая коробка исписанных ручек разных видов и форм!), подарил мне перьевую ручку. Этого соседа звали Максимом, и его лица я почти не запомнил, так как лежал в одном положении почти месяц.

Я очень любил больничную еду. И не я один. Готовили там замечательно (но только до 2014 года). Бабушка ее тоже любила, но почему-то готовить так же дома она не планировала (уж больно любила то, что мой нежный желудок не выдерживал: суп, сваренный с огроменной костью какого-нибудь животного и жиром, картошка, обмазанная свиным жиром, холодец и все, что связано с мясом).

На завтрак по четвергам давали творожную запеканку со сгущенкой. Это было лучшее, что я когда-либо пробовал на завтрак. В остальные дни — каши со сливочным маслом, двумя кусочками белого хлеба или батона, вареные яйца. Детям наливали какао, а взрослым кофейный напиток (что-то вроде растворимого «3 в 1»).

На обед всегда два блюда: суп и второе. Я любил все больничные супы: борщ, щи, рассольник, уху — потому что бабушкины супы есть было невозможно. Так же со вторым: каши, макароны, пюре шли с котлетами, кусочками мяса или рыбы, и блевать с них меня не тянуло. Иногда давали мясную и рыбную запеканку или суфле. Наливали компот или кисель.

Раздатчицы запоминали, что я сначала ем второе, и только потом суп, и потому приносили сначала второе. Поговаривали: в Татарстане так принято обедать. На деле же я просто ждал, когда остудится суп (чуть-чуть горячая пища для большинства людей — очень горячая для моего языка). С напитка аналогично: то, что так спокойно пили люди, меня обжигало так, что язык болел еще долго, и вкуса я не чувствовал.

На ужин к блюду, аналогичному второму на обед (но не повторявшемуся в один день), давали сладкое: вафли, печенье или конфеты. Иногда — фрукт (его могли дать и в обед). Разливали сладкий чай.

В восемь вечера медсестры развозили кефир.

Детям и тем взрослым, которые лежали на платной основе, давали полдник: стакан сока или фрукт. Давали на завтрак шоколадку «Аленка», но, кажется, взрослым она тоже полагалась. Только ее никто не ел. С голодухи — бывало, но ради удовольствия — нет. Копилась в тумбочке, и потом десятки плиток везлись домой.

Я любил наше отделение. Нравилось, что уборщицы мыли палаты дважды в день, и каждый раз могли положить руки на швабру и заговорить с тобой: о жизни, о врачах, о пациентах. В основном они общались с бабушкой, но она уезжала, и они переключались на разговоры со мной или с другими пациентами. Такая душевная болтовня. Боже, храни уборщиц — самые общительные люди на свете!

Да, я любил отделение РПХ, да все ННИИТО в целом. Потому что чувствовал себя как дома. Никаких косых взглядов, не нужно прятать лицо за маской. Все на одной волне, в одной лодке.

Наверное, поэтому я считал ННИИТО родным домом, а Нижний — родным городом.

Хотя косые взгляды все-таки были. В диагностических отделениях или в поликлинике — там, куда приходили «обычные» люди. Я же смело задирал нос. Этим людям нужно было усвоить: это они пришли в мой дом, это они здесь гости, так что пусть ведут себя уважительно.

*

В день, когда мне исполнилось шестнадцать лет — 31 октября 2009 года, — бабушку я поставил перед двумя фактами: во-первых, теперь я взрослый, а во-вторых, свою пенсию я буду получать лично в руки (раньше ее получала и контролировала она) и сам же ею распоряжаться.

Мне казалось, что черная полоса прошла и настало время для светлого будущего. Время скорых улучшений во всех сферах жизни. Я наконец-то беру все в свои руки!

Мне даже повезло наконец-то заглянуть в дом бывшей мачехи, чтобы забрать свои вещи (мне же их не привезли, помните?). Вот только мои вещи… они выбросили в гараж. Я открыл гараж и увидел, что мои книжки прогнили на сырой земле. Другие же вещи они неизвестно куда дели. Тогда я исхитрился и забрал сломанную приставку Dreamcast и кое-какие фотографии. Не знаю, что я тогда наговорил мачехе, но я забрал хоть что-то!

В том же году я издал книгу. Это была фэнтезийная повесть «Избранные. На острове». В тетрадках хранились планы на десять книг о четырех подростках со сверхспособностями, и вот — это была первая.

В основном это заслуга Зухры Салимовны, которая выпросила материальную помощь у «Газпрома» и местных депутатов и лично объездила большое количество типографий Казани. Она часто заявляла обществу обо мне как о первом самиздатовском писателе в Лаишевском районе.

Она же организовала презентацию книги в марте 2010 года в РДК. Примерно тогда же я получил рецензию, в которой мне предсказывали карьеру… эм-м-м… не писателя, а журналиста. Я же подумал: почему бы и нет?

На презентации было много людей, некоторых пригнали из школы целым классом. Я прочитал отрывок, а несколько ребят даже разыграли сцену из книги. Можно сказать, я купался в лучах славы, и это было волшебно. Под конец Зухра Салимовна раздала картонные звездочки посетителям и попросила написать мне пожелания.

Вечером, уже дома, я вывалил десятки золотистых звездочек на стол и принялся читать. Но не все послания оказались пожеланиями. Были среди них оскорбления и угрозы.

Видимо, четырех с половиной лет недостаточно, чтобы люди забыли, как какой-то мальчик попал в больницу со страшными ожогами и со всех учеников стали трясти деньги на его лечение.

Несколько анонимных звездочек — и в них вопросы в грубой форме. Когда я верну им деньги?

Будто я их взял в долг или украл. Будто это вообще я расхаживал по классам и вытрясал бабло.

Меня иногда дергали какие-нибудь дети на улице. Говорили: «А я тебя знаю». Они говорили: «Мы на твое лечение денег давали. Когда вернешь?».

А я этих денег и не видел. Папка пропил или растратил черт знает на что. На те же книжки, которые он понакупил в Нижнем. В основном, фантастика. Эти книги мы потом использовали как туалетную бумагу. Но одну я у отца стыбзил — «Пираты Венеры» Эдгара Берроуза. Точнее, аж три его повести венерианского цикла в одном томе.

На меня сильно повлияли обвинения в «краже» денег. Я зарекся вообще когда-либо брать деньги в долг, даже если мне это будет жизненно необходимо.

И проблема не в том, что дети глупые и не понимают, что никто их не обворовывал. Проблема в том, что они — ретрансляторы мнения, которое они услышали от своих родителей. Быть может, случайно. И все же, проблемы прежде всего создают взрослые, а не дети.

Дети могут и не услышать ту часть разговора, где говорится: да, мы отдали много денег той семье, но это было необходимо. Зато они могут услышать интонацию: огорчение, досаду, злость — что-то негативное.

И вообще, я помнил: деньги — то еще зло. Люди ради них готовы на все.

Как я и завещал, в долг денег я не брал. Но зато давал. Есть такая категория людей, которая живет взаймы. И тетя Нина, бывшая мачеха, — вот из таких. Я часто выходил к магазину рядом с домом, чтобы вручить ей деньги, или забрать одолженное. Тетя Нина не любила мою бабку, поэтому к нам не заходила.

А один раз я сильно рискнул. Вечером позвонил дядя Игорь и сказал, что ему срочно нужна крупная сумма денег вот прямо сейчас. Кажется, около двадцати тысяч. А я ведь помнил, что он был добр ко мне, что даже в 2005 году приехал в Нижний и привез гостинцы. А та сумма, о которой он говорил, у меня была. Точнее, ровно столько и осталось. Дядя Игорь обещал вернуть завтра же. И я ему поверил.

Он меня не подвел и в самом деле вернул долг в полном объеме в назначенное время. Я не знаю, везение ли это или пример того, что я умел разбираться в людях.

Когда нам внезапно привезли приблизительно двести экземпляров моей повести (с чего вдруг такая щедрость, мне было не ведано), бабушка стала разъезжать по Лаишеву и продавать книжки. На удивление, распродала она быстро и по разной стоимости. Но с заработанного на продажах дала только половину. Бабушка тогда сказала: «Я ездила, продавала. Так что пятьдесят процентов — мои».

Она искренне за меня не радовалась. В смысле, что такое творческий успех? Ай, какая разница! Но напоказ, конечно, она чуть ли не расцеловать меня была готова.

Меня часто приглашали на творческие концерты и мероприятия. Я выступал со сцены, читая стихотворения и тексты песен собственного сочинения. Я ездил с творческими коллективами в разные города на экскурсии и «обмен опытом»: в Волжск, Казань, Чистополь, Йошкар-Олу, в разные села.

Я не всегда принимал приглашения, полагая, что делать мне там нечего. Тогда Зухра Салимовна говорила: «Еще раз откажешься — вообще приглашения больше не получишь». Так что в некотором смысле меня принуждали приезжать.

Бабушку тоже приглашали первые годы. Потом перестали, потому что увидели ее склочный характер. Как я уже говорил, образ ангелочка — это только по первому впечатлению. Копнешь глубже — и станет ясно, что бабушка совсем непростая.

В 2010 году, приехав снова в Нижний, я подарил детской комнате нашего отделения экземпляр «Избранных» и еще один — Ларисе Александровне.

*

Бабушка была ужасно негостеприимна. Иногда к нам из Казани приезжала Наташа — сестра дедушки. Она специально брала отпуск, чтобы побыть с нами, отдохнуть за чтением любовных романов и просмотром телевизора. Я любил те дни, в которые она гостила. Но вот бабушке она на фиг не усралась.

Мы с ней часто обсуждали звезд эстрады, просто трепались ни о чем. Но и молчать с ней было комфортно. Хотя был один минус: она часто повторяла, что обожает Ваньку, моего непутевого братца. Что до меня — ну… Она проявляла предвзятость. И гостинцы привозила она тоже Ване. А поскольку того, конечно же, у нас не водилось, в итоге гостинцы доставались мне (Наташа отдавала их с большой неохотой).

Бабушка ее терпела-терпела, а потом, кажется, когда я уже учился в институте, прогнала, и больше она не приезжала. Бабушка сказала той, что она якобы мешает мне учиться. Впрочем, меня не впервые использовали вот так — как оправдание.

Еще из Казани приезжали бабушкины родственники: ее сестра и сын сестры с женой, сыном и кучей неизвестных мне родственников. Всего человек двадцать. Они приезжали весной или летом на несколько дней, чтобы сходить на Каму и пожарить шашлыки.

Понятно, что двадцать человек в трехкомнатной квартире — содом какой-то. Мы спали, скучковавшись, кто на диванах и кроватях, которых было у нас в достатке, кто на полу. Но что меня реально бесило — вечные очереди в туалет. В остальном — это были чуть ли не лучшие дни за весь год! Сколько общения было, сколько интересных людей! А стесненные условия ради этого можно и потерпеть.

Увы, однажды бабушка, вновь использовав меня как причину, запретила им приезжать.

Но что я не забуду никогда — доброту тети Гульнары. Узнав, что я скоро уезжаю в больницу, она пообещала проводить меня на железнодорожном вокзале. И в тот вечер, когда я ждал поезда, она не просто пришла, а еще и принесла вкусный ужин!

*

Итак, 20 мая 2010 года я снова лег в больницу.

Заведующим был уже другой врач, а та, что была до него, Надежда Леонидовна, была просто хирургом. Ее-то мне и назначили лечащим врачом.

Она уже не называла меня малышом. И других детей тоже. Надежда Леонидовна вообще перестала быть доброй и милой, а казалась вечно сердитой и агрессивной. Видимо, была недовольна тем, что ее вышвырнули из кабинета заведующего отделением. Ходили слухи, что ее обвиняли во взяточничестве, но правда ли это, я не знаю. Но раз она все еще работала, значит, дело кончилось хорошо.

Надежда Леонидовна отличалась от других врачей своей радикальностью, прямолинейностью и неумением по-доброму общаться с пациентами. Но поскольку все врачи знали всех пациентов в отделении, для пациентов проблемой это не было.

Можно сказать, в нашей РПХ была своя тройка сестер-Зачарованных: Надежда Леонидовна брала на себя самые сложные случаи, смело, но все рассчитав, оперировала и лечила, Лариса Александровна объясняла каждый поступок Надежды Леонидовны, каждый термин, как и объясняла, зачем вообще она что-то назначала, Евгения Геннадьевна проявляла эмпатию, теплоту, внушала, что все будет хорошо, а то и давала конфетку.

Мы, пациенты, шутили: если утром не слышишь в коридоре ругань Надежды Леонидовны, значит, утро еще не наступило. О да, ругаться она любила, вплоть до нецензурных выражений.

Но меня это более чем устраивало. Потому что в ее поведении я видел много искренности, а еще я считал, что она ну точь-в-точь как Грегори Хаус! Только без трости. Хотя прям уж искренней она не была, и хитрости ей было не занимать.

Надежда Леонидовна изучала меня, прежде чем решиться с планом лечения. Она консультировалась с другими врачами, ходила задумчивая. Она полагала, что, может быть, получится снова провернуть то же, что пыталась сделать Лариса Александровна в 2007 году, но один микрохирург сказал: нет, не выйдет. И тогда Надежда Леонидовна опустила плечи. И сказала: будем идти проверенным методом. Через миграцию стебля Филатова.

А я уже видел, что это такое. Видел людей, в основном мужчин, которые ходили в разных позах с пришитыми к разным частям тела руками или лицом. И я знал, что это очень долгий этап, едва ли не на годы.

И моя тайная мечта поскорее получить красивенькое лицо рухнула с неба.

Я заплакал.

Да, в шестнадцать лет я заплакал. Потому что испугался. Что это все большой обман, все вокруг врут, скрывают от меня правду. Что на самом деле я обречен ходить с изуродованным лицом всю оставшуюся жизнь.

Запрыгнув себе на кровать, я схватил телефон и… позвонил отцу.

Если подумать, без матери и отца я без труда справлялся с жизненными трудностями. Ну нет их поддержки и нет, подумаешь! Я живу, и ведь живой.

А в тот день я зачем-то ему позвонил. И со слезами сказал, что, кажется, я здесь застряну на долгие годы. Я ему сказал: мне пришьют руку к животу, а потом к лицу. И черт знает сколько времени я проживу в таком состоянии.

Наверное, я обманывал себя. Как и любому ребенку, мне было нужно родительское внимание, родительская любовь. Но я, высокомерный скорпион, поднимал голову выше и говорил себе: я достоин лучшего.

Отец ответил: ну да, а что ты хотел? А я услышал: «Вот потому-то я тебя и бросил».

Я отшвырнул телефон. А рядом села Надежда Леонидовна. Я, все еще плача и вспоминая слова врачей из Казани («Невозможно»), попросил: «Просто скажите честно: мое лицо сделать невозможно?».

И Надежда Леонидовна заговорила удивительно спокойным голосом: возможно.

Она спросила, видел ли я тут одну девушку в такой-то одежде. Я ответил: да. Так вот, оказалось, ее губы были сделаны тем же долгим путем. А я даже не заметил, что у нее что-то не так с губами!

Надежда Леонидовна ответила: путь чертовски долгий, это тебе не удаление рубцов с шеи или увеличение ноздрей. Да, можно было обойтись без всего этого, что и пыталась сделать Лариса Александровна в 2007 году. Но результаты анализов плохие: лоскут таким путем не приживется.

Может быть, она схитрила. Просто со мной не захотела рискнуть.

Пожалуй, это единственный случай, когда Надежда Леонидовна проявила терпение и спокойно объяснила, что же мне предстоит, да еще и внушила уверенность: что-то, да будет хорошо.

Глава 11. Осталась только боль

Второго июня меня прооперировали. Но до того, в День защиты детей, меня, как и других несовершеннолетних пациентов, няня повела в актовый зал. Намечалось событие.

В большущем и удобном актовом зале я и моя бабушка сели и ждали чьего-то выступления. Людей было полно: и медперсонала, и детей, и взрослых.

Я не помню, было ли какое-то театрализованное представление, но вот что я запомнил точно: со сцены нам поведали о дорогущих подарках нашему институту. Новые операционные, техника! А еще спецбортом к нам прилетели экранные звезды, чтобы вручить подарки детям.

Двери, через которые мы входили, открылись, и вошли знаменитости. В основном это были эстрадные артисты. Они побросали в актовом зале мягкие игрушки. Один, брошенный, кажется, певицей Славой, поймала моя бабушка. Я ее упрекнул, что я давно уже не ребенок, но как об стенку горох.

Ко мне подошла Надежда Бабкина и протянула большой пакет со сладостями. Я глянул на пакет, затем ей в лицо. Строго спросил: «Это что, мне?!». И певица со смешком ответила: «Тебе». Ну, ладно…

Почему-то получать подарки мне почти всегда было неловко. Неважно, от кого они. Так что выглядело это так, будто я оскорблен тем, что к моей персоне проявили внимание.

Позже все разойдутся, и я донесу огромный пакет и мягкого зайца до палаты. Сладости попробую еще не скоро. А зайца назову в честь певицы — Славой, а поступив в институт, передарю его близкой подруге.

*

Слева в нижней части живота мне сформировали филатовский стебель в форме «чемоданной ручки». И уже шестнадцатого июня я угнал обратно в родное болото. Во-первых, должно пройти какое-то время прежде, чем можно приступить ко второму этапу. Во-вторых, уехать уговорила бабушка (а врачи отговаривали: есть еще чем заняться: руки, голову прооперировать).

Так что эта почти что месячная госпитализация прошла на лайте. Минимум боли, минимум процедур и обследований. Из необычного я запомнил только тепловизорное исследование. И то — потому лишь, что дядька в кабинете тепловидения был как будто пьяным (там постоянно пахло спиртом, которое использовали во время процедур, может, парами надышался?).

Причем уехали мы раньше, чем следовало. Мне еще не сняли швы, и Надежда Леонидовна говорила: ну подождите вы еще пару дней, возьмите билеты на пятницу. Бабушка уехала за билетами на вокзал, а вернулась и сказала Надежде Леонидовне: были только на среду. А потом мне прошептала: «Я ее обманула. Чего тут еще лежать, тухнуть? Пораньше уедем». Какой же она была глупой…

Чтобы снять швы, я пришел в лаишевскую поликлинику, но врач под предлогом того, что он занят, отправил меня в больницу к медсестре из гнойной перевязочной. Велел: «Скажи, я ей потом шоколадку подарю».

Швы были сложные, не такие, какими я привык их видеть, но медсестра справилась легко и быстро. Поворчала только на хирурга.

*

Лето было жарким, и под «чемоданной ручкой» прело. Изредка я созванивался с Надеждой Леонидовной: были зуд и покраснения, появлялись ранки. Она отвечала: используй детскую присыпку. И не забывай про салфетку. Иначе может все кончиться плачевно. Отвечала, правда, как всегда, в своем стиле: на повышенных тонах с бранью. Но к этому привыкли все — от директора ННИИТО до медсестер, — привык и я.

Изредка по ночам я мучился одним и тем же кошмаром. Вообще, мучился я с ним с раннего детства, но после 2005-го снился крайне редко, только почему-то в 2010-е годы вернулся флэшбеками, отрывками, урывками и болью.

Когда мама была рядом, мне уже это снилось: белое чистое пространство, я парю в невесомости, а мне навстречу летят белые листы бумаги. Они летят и летят, летят и летят, летят и летят, проплывают по воздуху мимо меня, все дальше и дальше (но я не оборачиваюсь, я смотрю вперед). А там, впереди, среди белых листов маячит черный колышек. Или не кол? В общем, это что-то фаллическое черного или темного цвета. Но я идентифицировал его как кол.

И, подлетая ко мне, он врезался мне в сердце, и я просыпался со страшной болью в груди и со слезами на щеках.

Мама и папа просыпались и пробовали меня успокоить, а я даже объяснить не мог, что же я чувствую. Боль. Страшная, мучительная боль. Как будто грудь чем-то сдавило, как будто она стала тяжелее автомобиля. Так, что сбивалось дыхание и я боялся задохнуться на ровном месте.

Но у этого сна была и иная вариация. Кол подлетал ко мне и заговаривал мужским голосом. Он звал меня в сторону. Я следовал за колом через какие-то узкие коридоры. Кол опускался до уровня пола и в чем-то меня убеждал. А я не соглашался. И тогда он стремительно врезался мне в сердце. И я вновь просыпался.

Этот сон повторялся часто, и я не мог понять, что же он значил. А когда меня ударило током, когда я повзрослел, я подумал: ну вот, это он и значил. Условно (или сравнительно) беззаботная жизнь текла своим ходом, но настал черный день, который и разрушил мою жизнь.

А спустя пару лет сон снова возвращался, но не целиком. Иногда предчувствием, едва я закрывал глаза, иногда всполохом картинки: белое пространство, белые листы… И отголоском боли…

Сейчас, когда я пишу эти строки, мне тридцать один год, и я до сих пор сталкиваюсь с этими неясными ощущениями и отголосками сна. И мне неведомо, что это за чертовщина.

Но в 2010-е годы я начал подозревать, что сон не связан с моей инвалидностью. Он связан с чем-то иным, с чем-то, что, возможно, случилось в моей жизни, настолько ужасающим, что память стерла эти воспоминания…

Еще в 2010 году я мучился фантомными ощущениями перед сном. Мне казалось, у меня отросли губы! Я их чувствовал! И даже вскакивал с постели, чтобы взглянуть в зеркало…

В шестнадцать лет я верил в паранормальное, в магию, экстрасенсорику. Я все еще помнил, что я потомственный колдун: бабушка владела ясновидением, мама была ведьмой, а папа — хиромантом и экстрасенсом.

А я отчаянно хотел вернуть себе прежнее лицо. Пофиг на руки! На ноги! Дайте мне подбородок, губы, нос! В идеале — чтоб еще и остальные части головы были без травм. И чтоб волосы росли там, где они должны расти.

Я много читал эзотерических книг и статей. Состоял в каких-то магических форумах, общался с лучшей подругой-ведьмой, искал способы восстановить лицо с помощью магии. Я молился каким-то богам, ходил на природу и творил ритуалы. Резал ладонь, пил травы, читал заклинания, зажигал свечи, чистил чакры водой, призывал стихии, искал свой уникальный дар, угрожал высшим силам и ставил ей ультиматумы — наверное, я делал все возможное, чтобы однажды проснуться, как в каком-нибудь американском сериале, с новой внешностью и новой судьбой.

Но утро начиналось (почти) всегда одинаково.

И хотя я бросил гиблое дело в те же шестнадцать лет и успешно позабыл обо всех этих дурацких магических приколах, душой и сердцем я принадлежал всецело слепой вере в магию вплоть до второго курса на журфаке.

*

Я вновь появился в стенах ННИИТО второго ноября того же года. В отделении снова сменился заведующий. Теперь им был Николай Вадимович — хирург, с которым в том и последующих годах я обожал обсуждать свои книги, показывать травмы его студентам и размышлять, где же лучше: в любом крупном городе России или в Лос-Анджелесе. Поскольку Николай Вадимович, как и многие другие хирурги нашего отделения, бывал в городе ангелов, он смело делился своим мнением: «Как по мне, Лос-Анджелес — большая деревня».

Еще я частенько сдавал всякие тесты в его кабинете, общался с психологиней, которая, похоже, была его родственницей, наблюдал, как в конце рабочего дня Николай Вадимович перед нами переодевался из врачебной одежды в стильную.

Девятого числа стебель пришили к руке в области кисти. И так началась моя пытка: чуть дерни руку в сторону — все насмарку.

Конечно, во избежание этого рука полностью была в гипсе, и вместе с ней в гипсе были плечи. Но рука все равно чуть-чуть да отводилась в сторону, поэтому все равно приходилось следить за собой, особенно по ночам.

После снятия швов я остался в гипсе, потому что настал период тренировки стебля. Это выглядело так: три или четыре раза в день ты пережимаешь ножку стебля, которую нужно подготовить к дальнейшей миграции (в моем случае это та, что была родной частью живота и к руке не пришивалась) специальным зажимом. Начинаешь с трех раз в день по пять минут с минимальной степенью давления. Постепенно (каждые несколько дней) увеличиваешь продолжительность процедуры и степень давления. Под конец тренировки ты делаешь это три-четыре раза в день по часу или два часа.

Первое время кажется, что это не больно или, если степень сжимания низкая, терпимо. Потом же становится понятно: больно. Я удивлялся тому, как интересно чувствуется боль: только поставишь зажим — и появляется сильное жжение. Но проходит минут пять — и жжения уже не чувствуешь. Живешь своей жизнью, не обращая внимания на «ножницы» в животе. Когда проходит еще полчаса, жжение снова становится ощутимым и при том нестерпимым, аж хочется лезть на стены или хотя бы сплясать (ага). Срабатывает таймер, снимаешь зажим — и такое блаженство! Просто кайф! Облегчение, будто паришь на облачках в голубом небе и смотришь на все сверху вниз.

В какой-то из дней тренировок гипс сняли, и моя ответственность за то, чтобы не порвать стебель, возросла. А такие случаи в практике врачей уже были.

Как-то раз во время обхода Надежда Леонидовна обратила внимание, что я зажимаю стебель не в том месте, где полагалось. И увидела синяк от пережатия. Ругань стояла!

Она наорала на меня за то, что я все сделал неправильно, а операция уже скоро, и что теперь делать?! Я же (с удивительным для семнадцати лет спокойствием) сказал: «Это ваша ошибка». На нас глазел с десяток хирургов. И я знал, что она стушуется, проглотит, потому что с правдой Надежда Леонидовна не спорит.

Я сказал: «Когда вы мне показывали, как это делать, вы сами небрежно поставили зажим вот здесь». И я показал, где это «здесь» находится. А я еще потом линеечкой вымерял, ручкой помечал! Чтоб не ошибиться! Я же не мои горе-родственники, которые все на авось делают!

И вот те здрасьте, хрен на грядке, поглядите-ка! Обвиняют в преступлении, мной не совершенном!

Под конец своих объяснений я выдал: «Где вы были все это время?». И правда: Надежда Леонидовна забегала каждое утро, ровно в семь утра, в палату, спрашивала, как у меня дела, и убегала. И ни разу не заглянула ради одной простой задачи — проконтролировать, как пациент проводит процедуру самостоятельно.

Надежда Леонидовна успокоилась, признала: да, ошибочка вышла. «Что-нибудь придумаем», — сказала она.

До следующей операции я прошел кучу обследований. Надежду Леонидовну в основном интересовало сосудистое состояние моего организма, особенно в стебле и на лице. Поэтому к привычным анализам крови, коагулограммам и всяким прочим добавились термография и ультразвуковая допплерография. Ну или, говоря моим тогдашним языком, плевать, что это значит, — просто заткнись и делай.

Вместе с тем я пережил КВЧ-пунктуру, которую, как я тогда и в последующие годы, считал бесполезной тратой времени. Это когда ты садишься в кресло (или ложишься на кушетку), а к больному месту прикладывают фиговину, которая якобы что-то там излучает и лечит.

И еще я прошел электроэнцефалографию. Это когда к твоей тупой башке прикрепляют кучу датчиков, и ты целый час сидишь с закрытыми глазами, пока врач за чем-то наблюдает на компьютере. В моем случае еще и неоднократно спрашивали: «Ты не уснул?». Стало быть, что-то в обследовании смутило врача. Как я позже выясню, уже спустя много лет, заглянув в справку-выписку, у меня выявили ослабление основной активности и странную медленноволновую активность в правом полушарии, а еще пароксизмальные признаки в левой височной области. Нейросеть мне подскажет: похоже, я эпилептик (но чтобы подтвердить или опровергнуть это, к врачу, конечно же, я не пойду).

Параллельно с обследованиями, КВЧ-терапией, перевязками и тренировкой стебля к миграции, я продолжу жить человеческо-юношескую жизнь: общаться с друзьями, с соседями, играть в карты, веселиться, не спать ночами и прожигать молодость так ярко, насколько это было возможно в тех условиях. Но еще и учиться, ведь даже супергерои ходят в школу.

Если посмотреть по документам, я учился во второй гимназии Нижнего Новгорода. Но, кажется, я там никогда не был. Проходил пару раз, да и только.

На деле учителя приходили сами. Вот только терпеливостью, в отличие от лаишевских учителей, они не отличались. Если ты на перевязке, на процедуре, лежишь под капельницей, свалил посрать — чхать они хотели на уроки. Чиркнут у себя, что урок пройден, да свалят поскорее (а то вдруг объявлюсь и придется заниматься!).

22 декабря ножку с живота срезали и пришили к подбородку. И я снова оказался в гипсе, на этот раз с пришитой к лицу рукой. Очень неудобная поза, но деваться было некуда.

То ли из-за того, что я не в том месте пережимал стебель, то ли еще из-за чего, у меня возник отек, который не спадал в первые дни. Дело было плохо.

И что же решили мои врачи-гении? Что назначить бедному семнадцатилетке? Ну конечно же гирудотерапию!

Мне на лицо клали больших, жирных пиявок, а я молился: «Хоть бы в рот не залезли!». Они напивались моей кровушки, и бабушка, которая была в те дни со мной рядом, говорила: «Напьются и завтра вернутся снова». А Ольга Васильевна, моя терапевтка, смеялась, ведь после «ужина» она уносит их не для того, чтобы они отдохнули. Пиявок после сеанса терапии вообще-то утилизируют.

Зато отек и вправду спал.

25 декабря (или в какой-то из других дней, пока я приходил в себя после операции) в палату нагрянул Дед Мороз и принес мне подарок. Я, конечно, посмеялся, хотя смеяться мне было трудно. Семнадцатилетний дылда получил конфеты! Да еще от кого — от анестезиолога, дядьки с вечно серьезным лицом!

Я решил, что это бабка надоумила его что-нибудь мне подарить, и велел ей забрать подарок с собой в Лаишево.

Едва я переехал жить к бабушке, в 2006 году, на меня посыпались предновогодние подарки в огромном количестве: от отдела соцзащиты, РДК, реабилитационного центра, школы, Наиля Рауфовича, бабушки и даже от сельхоза! В января 2007 года так вообще повезло: папа раскошелился на мешочек с конфетами. Да и я сам был горазд: хочу это, хочу то! Указывал пальцем на наборы в магазинах, и бабушка покупала. Так что отжирался я конфетами, как Дадли Дурсль!

Вскоре бабка уехала, и я остался встречать Новый год в почти опустевшем отделении. Благо, у меня был сосед, и скучать не пришлось.

В праздники больничная кухня «поломалась»: обед начинался в десять утра, ужин — в час дня. При том все блюда были жутко пересоленые. Смеялись, плевались, но ели. Куда ж деться?

Минус в моем новом состоянии был в том, что после каждого приема пищи мне приходилось перевязываться. Такая задача иногда ложилась на медсестер, которые, без сомнений, умели это делать (учились у врачей). Вот только случилось то, что я не предвидел.

Я пришел к медсестре после обеда с просьбой перевязать, а она рявкнула: «Сам, что ли, не можешь?!». И ударила меня по стеблю.

Ну то есть да. Ударила, получается, что по лицу.

Ну как ударила? Она через несколько дней скажет: «Салфетку положила». На стебель. Чтобы я сам этой салфеткой и перевязался.

Ох, ну и всклокотало у меня внутри! То ли от обиды, то ли от того, что я не ожидал от этой медсестры подобного отношения. То ли от чувства беспомощности: ну да, давай, перевяжись сам! Подумаешь, одна рука в гипсе и пришита к лицу, вперед!

Но чем я ответил? Я обвинил ее во всеуслышание в коридоре, что она меня ударила. А потом развернулся и ушел к себе в палату, чтобы попробовать все сделать самостоятельно.

И я понял, что что-то не так.

Ощущения между подбородком и стеблем были такие, будто веяло прохладой. Будто разошлись швы и кровоточило.

И вот что я сделал: позвонил Надежде Леонидовне. Ох, как она ругалась! «Как ты смеешь звонить мне в мой отпуск! Я в горах! Я же просила: только если что-то срочное!». Не дословно, но суть такая.

Я доложил ей о ситуации, доложил и дежурному врачу, кажется, ею была Евгения Геннадьевна — она в те годы практически жила в отделении (я еще думал: может, у нее «домашний» арест, и поэтому она не может никуда уйти?).

А через пару дней пригнала, прервав отпуск, Надежда Леонидовна, чтобы лично убедиться, что со мной все в порядке.

В порядке я не был.

Действительно, та медсестричка, ударив по стеблю, похоже, разорвала швы или что-то в этом духе. И хотя у меня не было на это сил, я все же выплеснул весь гнев и на нее, и на врачей, которые позволяют медперсоналу так обращаться с пациентами.

Когда врачи вызвали медсестру на разговор при мне, она отрицала. Я помнил случай с медбратом и медсестрой — как же такое забудешь! — ненавижу! — и потому уже сделал вывод: ничего не изменится.

Но вот удивительно: эта медсестра, проработав еще какое-то время, вдруг исчезла и больше не появлялась. И я думал: уволили. Даже радовался, думал, Надежды Леонидовны заслуга. Ей уж не в первой за меня впрягаться: она и квоты мне выбивала, ходила в Минздрав. Но спойлер: в будущем я снова увижу ту медсестру (и она меня узнает!), правда, работать будет в другом отделении.

Поздно вечером, почти что ночью, Надежда Леонидовна, недолго подумав, везти меня в экстренную операционную или нет, повела меня в перевязочную.

Вместе с медсестрой (другой!) отыскала нитку, сказала: «Терпи» — и принялась меня штопать.

Ну вот я и познал прелести иглы с ниткой, прямо как в американских сериалах! Только зашивали не ранения на боку от ножа или пули, а лицо — очень чувствительное его место. Да и вискарем рану не обеззараживали… Эх, в сериалах это выглядело намного эпичнее!

К сожалению, не помогло.

13 января меня повторно прооперировали: удалили часть стебля (там начался какой-то фиг-пойми-че-за-процесс) и пришили к подбородку снова.

И чтобы лучше заживало, меня стали возить на гипербарическую оксигенацию. Это когда ты лежишь в барокамере (похожей на капсулу) час-полтора и то и дело зажимаешь нос и сглатываешь, потому что периодически закладывает уши. Изредка мучаешься приступами клаустрофобии.

В кабинете ГБО работал очень сердитый мужик, почти что хам. Мне он не нравился своей грубостью, а вот бабка нашла в нем что-то привлекательное: «Такой вот характер», — говорила она со странной улыбкой (уж не влюбилась ли?).

В феврале или марте мне позвонила завуч из школы и сказала, что меня оставляют на второй год. В девятом-то классе. А причина: я не посещаю уроки уже почти полгода. Я ответил, что учусь в Нижнем и, если нужно, пришлю справку. Справка почему-то была нужна им срочно, и я поспешил найти какую-нибудь учительницу, чтобы выбить оную. На помощь пришла Надежда Леонидовна. Помогла добыть справку и даже отправила ее в школу по электронной почте. Так что я избежал этого недоразумения в виде «второго года».

Следующую операцию провели десятого марта. Тоже после длительного этапа тренировки стебля к миграции. Снова ходил с зажимом, снова пережимал ножку сам, но проблем уже не возникало, потому что на этот раз Надежда Леонидовна убедилась, что я делаю все правильно, прежде чем довериться мне.

Ножку с руки перешили на подбородок, и теперь «ручка от чемодана» была у меня на лице. Вот с нею (и салфеткой под «ручкой») меня и выписали 30 марта 2011 года.

Получается, в больнице я пролежал безвылазно пять месяцев. За это время жутко соскучился по Прюшке и удивительной тишине квартиры (пока бабка снова не включит телек).

Но до выписки, сразу после операции, когда с меня сняли сраный гипс, начался длительный период восстановления левой руки. Поскольку в одном положении рука была несколько месяцев, она перестала разгибаться.

Каждый день я проводил много часов за тренировками в зале ЛФК, на сеансах физиотерапии. Я час лежал или сидел с рукой, обмотанной в парафин, затем шел на массаж.

Я хотел ускорить процесс, усилить тренировки, но специалистка ЛФК говорила: «Терпение». По чуть-чуть, нельзя спешить, иначе можно сильно навредить.

Когда я выписывался, руку так и не удалось вернуть в прежнее положение: нам удалось разогнуть, но не полностью. Уже дома я продолжил тренировки, и почти за полгода я вернул руке прежнюю гибкость.

*

Это случилось. То, чего я боялся: к нам переехал папаша. Бывшая мачеха, видимо, не выдержала его пьянок и тунеядства. Или чего еще…

Я помню, как незадолго до этого он пришел к нам и сказал: у мачехи случился выкидыш.

Я вроде как знал, что она беременна. И удивлялся: ну не дура ли? В ее-то возрасте, да еще и от такого человека, как он. А потом пришел отец и вот — выкидыш.

Отец был разбит этим: «Я же говорил ей не поднимать тяжести!». А во мне сражались разные мысли. С одной стороны, жаль. Может, появись в его жизни новый ребенок, он наконец-то вовек забыл бы про меня. Но увы. А еще: не мачеха ли потрудилась? То есть до нее дошло, что рожать в почти пятьдесят лет в стесненных условиях и безработным папашей-алкашом — сомнительное решение. И отыграла как надо. По-скорпионьи.

Вот потом отец и переехал к нам. Благо, дядя Вадим, живший до него, свалил к тете Свете — женщине, которую он любил. Хотя слово «любил» здесь не подходит. Во-первых, дядя Вадим — однолюб. Во-вторых, ну не для нашего семейства это чувство… Не для нашего (а я себя членом этой семейки как бы и не считал даже). А может, он свалил через год — наверняка не скажу. Потому что дядя был для меня просто человеком, проходившим через мою комнату на кухню, в туалет или коридор. Мы с ним не общались, потому что он тоже любил выпить.

Вот, да. В этом семействе если и любят, так бутылочку крепенькой.

И началось все, закрутилось. То, чего мне уже хватило: ссоры с отцом, ссоры отца с соседями, с бабкой. Громкая музыка ночью на весь район. Эти бесконечные Modern Talking…

Но за кое-что я отцу благодарен. После окончания гимназии по моей просьбе отец поставил перегородку. Моя комната была открыта со всех сторон, и приватности мне жесть как не хватало. Так что я ему заплатил, закупил материал, и просто наблюдал, как он эту перегородку возводит.

А вместе с перегородкой пришла дверь бог весть из чего. И эту дверь я закрывал с помощью бинта, привязанного к столу: бросаешь на ручку двери, затягиваешь — и готово. Никто не войдет.

Правда, от отца это слабо спасало. Напиваясь, отец регулярно дергал эту дверь. Ему хотелось обсудить игры, фильмы, сериалы, политику, девушек, инопланетян, анекдоты. А я не хотел. И говорил ему: я занят. Работаю или учусь.

Когда у меня появился интернет, я задумался, как я могу с помощью него заработать. Помимо того, что скачивать для дяди Вовы игры (компьютер у него был, а вот интернета нет). И я начал серчить тему.

Просмотр рекламы, клики, черт знает что еще и в какой валюте — я делал это, да! Зарабатывал первые гроши и выводил на «вебмани».

Еще я создал несколько сайтов на «юкозе», распихал по каталогам и нарабатывал контент вместе с подругой-ведьмой. А для заработка размещал рекламу на сайте.

Но все это серьезных денег не принесло. И я ушел на биржи копирайтинга и рерайтинга, где меня периодически блокировали (в том числе за безграмотность, ха!).

И я не врал отцу, если говорил, что работаю или учусь. Даже если я этого не делал в ту секунду, то через минуту приступал к делу. Ведь я думал: «Черт возьми, что я делаю со своей жизнью? Я хочу стать таким, как он?! Нет! Тогда хватит прожигать жизнь, убивать время тупыми фильмами и соцсетями!».

До отца было не достучаться. Если он хотел «пообщаться», то общался через дверь (можно сказать, что с дверью и общался) или же сдергивал защитный бинт на ручке и врывался ко мне в ярости: «Зазнался, да? С родным отцом не хочешь разговаривать? Я тебя научу уважать папку!».

Как и в период учебы в школе и гимназии, он толкал меня, ударял головой о стол, загонял в угол. Но приходила бабушка и орал громче него: «Еще раз посмей ребенка тронуть только! В клоповник захотел?».

И нередко заканчивалось тем, что она вызывала полицию (или милицию). И его закрывали на сутки, трое суток, тридцать дней или даже на два месяца (потому что подрался и матерился, и черт знает что из этого по мнению полицейских страшнее).

После того как его продержали где-то два месяца, он вернулся домой с огромной ко мне ненавистью. С того момента я перестал быть ему сыном. Он со мной даже не разговаривал (чему я радовался). А если снова начинал пить и шуметь, всего одно слово — «полиция» — делало его шелковым. Иногда он ныл: «Мне нельзя туда. Ты даже не представляешь, что с такими, как я, там делают». Будто фильмов про смазливых плохишей пересмотрел.

В такие моменты я очень хотел домой… То есть в больницу.

Скоро отец решит портить мне жизнь, казалось бы, мелочью: он начнет курить дома. Все мои книги пропитаются никотином. По утрам я буду просыпаться с кашлем, потому что прокурен матрас. Этот матрас я однажды выкину и стану спать на полу. Если я уеду на сессию — отец откроет дверь из своей комнаты, и все станет только хуже. Вернусь домой из Елабуги или Нижнего — и уже в коридоре резко заболит голова и я начну задыхаться.

Помню, в году так 2018-м мне одна подруга, незадолго до того, как мы перестанем общаться, скажет, что я даже представления не имею, как ей сейчас тяжело: в одной с ней квартире живут другие родственники, и ее комната — проходной двор. Я лишь молча усмехнусь. Не понимаю. Ага.

Я ошибусь. Мне следовало отреагировать иначе. Сказать: «Понимаю». И поведать о том, что почти всю жизнь только и жил в этом проходном дворе. Что в Лаишеве, что в Нижнем. У меня никогда не было полной приватности. И дать подруге совет: «Вот в больнице с соседями я устанавливал правила или мы договаривались, если была нужна какая-то приватность. Быть может, тебе тоже поговорить с родственниками?».

Хотя, в общем-то, подруга тоже могла бы выстроить коммуникацию иначе. Что, зря мы журфак вместе окончим? Сказала бы: «Я знаю, что ты долгое время лежал в больнице, да и живешь с родственниками. У меня проблема, нужен совет». Но нет, мы, людишки, не хотим друг друга слышать.

Шло лето, затем осень. В ННИИТО документы только собирались, а может, я уже ждал вызова.

В мой восемнадцатый день рождения позвонила учительница истории и спросила, не отменяю ли я сегодня уроки. А я ей буднично ответил: «Нет, я вас жду».

Она пришла. Мы провели урок. Как обычно. А потом она высказалась, что удивлена моим поступком. Она знала, что у меня день рождения, и думала, что я под этим предлогом откажусь от занятий. А я и словом не обмолвился. Я пожал плечами. Взрослый уже. Уставший от всего.

Тогда эта учительница протянула мне открытку.

— С днем рождения, — сказала она.

Это было самое милое и приятное, что случилось в тот день.

Глава 12. Гимназия

В декабре я снова лег на операцию. Тринадцатого числа мне распластали стебель, удалили рубцы на шее, которые тянули голову вниз, и создали преддверие ротовой полости, причем сделали это за счет рубцовой ткани. Операция была настолько успешной, что из Москвы приехал какой-то профессор, чтобы воочию увидеть результат творчества Надежды Леонидовны. Его удивляло то, что рубцовая ткань отлично подошла для преддверия.

А двадцать седьмого декабря я уехал обратно. Почему-то решили, что с меня достаточно приключений за 2011 год. Ездил ли я в 2012 году на операции, точно не скажу: справок нет, но вероятность такая есть — и только на первое полугодие. Потому что в том году я пришел в лаишевскую гимназию и написал заявление о том, что планирую учиться в одиннадцатом классе вместе со всеми учениками.

Это был мой осознанный, взрослый выбор — на весь учебный год забыть о лечении. Потому что у меня были планы отучиться на журналиста или психолога. Проблема заключалась в том, что все мои учительницы, учившие на дому, наотрез отказались готовить меня к ЕГЭ. Они убеждали меня, что это большая ошибка. Что я не наберу и минимальный балл. Они уговаривали сдавать традиционный экзамен — альтернатива для людей с инвалидностью. Я их и слушать не хотел.

Так что поступил по-своему.

Я распрощался со своими учительницами из школы. Теперь у меня будут новые учителя, новые знакомства, и… Я неизбежно возвращался к тому, с чего начал: шел в ту школу, ставшей гимназией, в которой провел свой самый первый урок много лет назад. В ту «школу», на территории которой меня ударило током. В ту гимназию, о которой я теперь почти ничего не знал.

31 августа я позвонил в гимназию. Трубку взяла завуч. Я ее спросил, приходить ли мне завтра на линейку. Ответ был грубым: «Все ученики приходят на линейку. Тебе что, особое приглашение нужно?». Не слово в слово, но суть была такой.

Я положил трубку и задумался: видимо, год будет нелегким.

Первого сентября я проснулся рано и долго смотрел в окно. Мне было страшно. Меня до дрожи пробирала мысль, что я иду в гимназию, как самый обычный ученик. Но не этого ли я хотел? Разве я не мечтал об общении с одноклассниками, полноценных уроках? Вон, у нас даже был свой желтый автобус, прямо как в американских сериалах. Который ждал тебя на остановке. И ты садился туда, где была твоя фамилия и инициалы.

Но мне было чертовски страшно.

Я зашел в гимназию, полагая, что просто заберу учебники и уйду домой. К черту эту линейку. Но тут меня схватила незнакомая женщина и повела меня в угол к другим старшеклассникам.

Этой женщиной оказалась моя классная руководительница Светлана Юрьевна. Она четко дала понять, что я иду на линейку.

И вот она собрала весь класс и повела на улицу. Я был к этому не готов. Я оделся в черт пойми что, на мне была дурацкая шерстяная жилетка и серая курточка. Ни брюк, ни пиджака, ни рубашки. Все нарядные, а я… А я в своем стиле. И вот такого меня отправили под руку с первоклассницей.

Девочка взяла меня за левую руку. Уж не знаю, что она чувствовала, держа меня, но она всякий раз страдальчески вздыхала. Я подумал, ей тоже не нравится эта церемония.

На той же линейке я впервые за долгие годы встретился с Ромой — тем самым, кто был рядом во время удара током. Он дружелюбно со мной поздоровался и сказал, что учится в десятом классе. Рома вымахал выше меня и казался крупнее. Впрочем, неудивительно: мои травмы не дали мне возможности нормально расти.

После линейки я вместе со своим классом поднялся на второй этаж, в класс Светланы Юрьевны. Я сел на предпоследнюю парту, но через пару дней меня оттуда попросят пересесть. Видите ли, это чье-то место. Застолбили. И я пересяду на переднюю.

Светлана Юрьевна познакомила меня с классом. Если быть точнее, просто сказала, что я буду с ними учиться. Все.

Потом мы заглянули в библиотеку и забрали учебники. И разошлись.

Чувствовал я себя паршивенько. Иногда я переписывался со своими старыми одноклассницами, в том числе с теми, с которыми я учился только в первом классе в деревенской школе (находившаяся в районе бабушки). И одна одноклассница напутствовала: «Не бойся. С городскими, может, не поладишь, но с тобой будут учиться свои — деревенские. Они дружелюбные». И она оказалась права.

В деревенской школе было только девять классов, поэтому те, кто шел в десятый и одиннадцатый, автоматически переводились в гимназию. Поэтому мне повезло учиться с несколькими ребятами со своего района.

Но не все они проявили ко мне дружелюбие. Познакомившись с ними, я решил, что будет здраво, если я добавлю их в друзья в соцсети «ВКонтакте». И одна деревенская девушка меня заблокировала. Причем дважды. В гимназии я подходил к ней и спрашивал, почему она это сделала. А она отвечала, что меня не блокировала. Такая вот странная реакция.

Отношения у меня не заладились и с классом, и с учителями.

В первый же учебный день, в понедельник, на уроке физкультуры (который я пропускал по логичным причинам) у меня порвался портфель. Я, наивно не сверившись с расписанием, поехал домой. Видимо, запаниковал и забыл, что после физкультуры шла литература.

Не успел я добраться до дома, как мне позвонила Светлана Юрьевна. Она грозно кричала в трубку: «Как ты посмел прогулять первый же урок литературы?! Ты не сдашь ЕГЭ, если продолжишь в таком духе!».

Вот что я усвоил из этого: в этой гимназии всем срочно надо пропить успокоительные. Я не привык к такому крику со стороны учителей и уж тем более терпеть это был не намерен. Я признался честно: порвался рюкзак, и поэтому уехал. И завершил разговор.

Первые недели у меня особых трудностей не возникало: уроки давались легко, а некоторые одноклассницы даже пообещали в случае чего помочь с учебой (и я потом этой помощью воспользовался).

Но той осенью трудности все-таки начались. Пожалуй, в момент приезда брата. Ваня к тому времени вместе со своей семьей переехал в другой район республики, в татарскую деревню, где была всего одна школа на несколько деревень — и там преподавали только на татарском языке. А он учился в девятом классе, и ему нужно было сдавать ГИА. И он позвонил мне с просьбой о помощи: помочь перевестись в мою гимназию и далее помочь с учебой.

Разумеется, я ему не отказал. Ваня тут же переехал в мою комнату.

Когда мы пришли к директрисе писать заявление, нас встретил отказ. Директриса сказала честно: Ваня — ученик плохой, учится на двойки. Нет, учиться в нашей гимназии он не станет. Испортит рейтинг. В лучшем случае — перейдет в восьмой класс.

Разумеется, нас это не устроило, и тогда я обратился за помощью к начальнице отдела образования, благодаря которой Ваню приняли в гимназию на законных основаниях.

К ЕГЭ и вступительному экзамену по журналистике я начал готовиться еще в десятом классе. В одиннадцатом я добавил к этому еще и подготовку к поступлению на психфак: читал лекции по психологии, книги по биологии. А теперь добавились занятия с братом: я учил ему всему тому, что сам знал. Математика, русский язык были у него в приоритете. Еще я накупил ему много справочных и подготовительных к ГИА материалов по всем нужным предметам, в том числе по истории.

У меня катастрофически не хватало на все времени. И я начал прогуливать некоторые уроки ради подготовки. Особенно пострадали уроки татарского языка. Но мне это было позволено. Потому что эти уроки у нас вела Венера Фаризовна — та самая, которая была директрисой в 2005 году.

С ней я изредка сталкивался, гуляя с бабушкой по городу. И всякий раз, чуть не плача, она давала мне немного денег.

И вот. Мы снова встретились.

Однажды я почему-то пришел на ее урок. Кажется, тогда я пришел к ней не как ученик, а как журналист. Я работал над каким-то материалом в местном СМИ и мне было нужно ее мнение.

Дав задание классу, Венера Фаризовна села напротив меня и стала рассказывать то, что у нее лежало на душе уже много лет.

Расплакавшись, она призналась, что в 2005 году, после того несчастного случая, она была вынуждена уйти с поста директрисы, потому что ей пригрозили уголовной статьей. То есть был риск сесть в тюрьму. Она несла ответственность за то, что со мной произошло. Но почему-то единственным способом избежать наказания была «отставка».

Мне было ее жаль. Конечно, в будущем я еще буду кривляться и отлынивать от занятий по татарскому языку даже в институте (просто из принципа и по старой привычке), но я не испытывал ненависти ни к языку, ни к Венере Фаризовне. Я не винил ее в случившемся. Я вообще не думал об этом прошлом, хотя иногда меня съедало любопытство: что же сожрала амнезия? Я лишь продолжал жить, нагромождая эту жизнь правилами, принципами, условиями, вырисовывая в себе черты характера.

И несмотря на это, в тот день я был благодарен Венере Фаризовне. За признания. За слезы. И за ответ для публикации, который я потом исчеркал до неузнаваемости.

Один раз сбежав с урока, я спустился на первый этаж и увидел Рому. Он сидел у стенки и плакал. Мы встретились взглядом, и я подумал: подойти или забыть? Мы не были теперь друзьями, наши пути разошлись. Но я помнил о том, что он для меня сделал. Я мог подойти, поинтересоваться: «Что случилось?» — и, сев рядом, просто выслушать.

Но я развернулся и ушел.

Отношения с одноклассниками у меня были только на уровне рукопожатия (и то не со всеми, некоторые проходили молча мимо меня). Попытки пообщаться на какие-нибудь темы проваливались. Была только Юля, с которой я мог о чем-нибудь поговорить. Я рассказывал ей о физиогномике, в которую в те годы верил, даже составлял ее физиогномический портрет. Мы болтали о паранормальном и в целом поддерживали друг друга, потому что Юля не была любимицей класса и зачастую ее мнение отличалось от мнения большинства.

Она же мне после окончания гимназии и призналась: наша классная руководительница запретила им, всему классу, общаться со мной. По странным причинам. Светлана Юрьевна, по словам Юли, их запугивала: «Максим — журналист. Не дай бог взболтнете лишнего!».

Еще, по мнению некоторых, в нежелании со мной общаться мог сыграть роль возраст (той осенью мне исполнилось девятнадцать, и я все еще помню, как по классу пронесся возглас: «Ого!», стоило мне, по требованию учительницы, назвать это число).

Впрочем, недостатка друзей у меня не было. У меня было огромное количество друзей — но почти все они жили в других городах и даже странах. Мы никогда не виделись вживую.

Но был Дима, которого я знал с детства, потому что жил в одном с ним подъезде — в славные времена жизни с мачехой и сводным братом. Вот с Димой мы как-то сдружились и периодически виделись.

Еще у меня была неудачная попытка снова сдружиться с одной из бывших одноклассниц. Мы несколько раз вместе гуляли, вспоминали прошлое до травмы, а потом она находила причины не встречаться, и я обвинил ее во лжи: я считал, что ей просто разонравилось со мной общаться, но она стесняется об этом сказать. Она, конечно, заявила, что это неправда, но раз я так считаю, то катись к черту, Макс! Умно.

С Димой дружба закончилась тоже, кажется, как раз после выпуска из гимназии. Вместе с общей нашей подругой я обвинил его во лжи и лицемерии. Я никогда не терпел такое к себе отношение, и послал Диму с его двойными играми, патологическим обманом куда подальше. И впредь, если с ним сталкивался, всячески выказывал ему свое презрение.

Может, и не было бы всего этого, да я уж очень быстро привязывался к людям. А потому остро реагировал на конфликтные ситуации.

Еще в сентябре в гимназии мне сказали: хочешь покушать — можешь делать это в специально отведенной для тебя зоне на кухне, скрытой от чужих глаз. Это было «мило». На деле же, если бы я решил есть в стенах гимназии, я бы делал это при всех и со своим классом. Вместо этого, я или дожидался окончания дня, чтобы поесть уже дома, или уходил во время физкультуры в магазин неподалеку — там работала тетя Наташа, она же моя крестная.

Вот у крестной я и покупал сосиску в тесте или чего еще и ел в подсобке, попутно общаясь с ней на разные темы. Я вообще любил приходить к ней без повода. Просто потрещать за жизнь.

*

Потрещать за жизнь я заходил и в бывший дом — к мачехе. Мы изредка сталкивались в центре города и обменивались репликами. Я не испытывал к ней неприязни или чего-то такого, как и к Никите. Ни в 2013-м, ни в последующих годах. Мы всегда здоровались, справлялись о делах. Иногда мачеха предлагала заглядывать к ним в гости. И я этим воспользовался.

Еще, пытаясь наладить общение с теми, кого я знаю, я напишу Никите, которого я ни разу не застану дома, с предложением погулять. Или просто провести время как-то. Он прочитает, но ничего не ответит.

Но здороваться со мной продолжит. Такая вот странная штука жизнь.

*

Той же осенью у меня начались проблемы со здоровьем.

Долгие годы я мазал рубцы гелем «Контрактубекс» (для меня он был жутко дорогим, потому что площадь рубцов большая, а лечение их — несколько месяцев). И вот — появилась аллергия! Стоило мне помазать рубцы на руке или ноге, где-нибудь на теле вскакивал отек. То отекали пальцы, то веки, то еще что-нибудь. Я перевязывался или мазался каждое утро перед поездкой в гимназию, а уже на первом уроке сидел с отекшим веком.

Начались проблемы с ЖКТ. Стоило мне слезть с автобуса и войти в гимназию — начинал ныть живот. Часто я сбегал с уроков по этой причине.

Я думал: может, меня чем-то травит бабушка? Но я ел то же, что и Ваня. Частенько на завтрак бабка готовила нам салат из яблока и моркови с сахаром. У Вани таких проблем не наблюдалось. Зато он жутко злился на меня, считая, что я притворяюсь, лишь бы сбежать домой пораньше. Он тоже так хотел.

Зимой меня начали преследовать. Если я выходил из гимназии утром и шел в поликлинику (и часто по одной причине — боли в животе, но ни разу так и не попав к хирургу, а терапевтка лишь разводила руками: не ее профиль), за мной выезжала директриса на своей иномарке и из окна говорила, чтобы я вернулся на уроки. Она контролировала мои передвижения, оправдывая это тем, что несет за меня ответственность: хоть я и совершеннолетний, но, если со мной что-то случится, спрашивать будут с нее.

А потом дошло до угроз: директриса заявила, что не допустит меня к сдаче ЕГЭ, если я продолжу уходить с занятий. А я рад был бы учиться так же ответственно, как в сентябре, но вот, поглядите — здоровье шалит.

Я старался не доводить ситуацию до катастрофы. Я знал, что есть определенный процент, за который я не должен переступать. Кажется, это были пятьдесят процентов: пропустишь больше уроков — забудь про ЕГЭ, забудь о выпуске, о будущем. Так что я сверялся со своим дневником: когда и что я пропустил, обязан ли я прийти на урок хоть убейся или нет.

Но угрозы стерпеть я не мог. Поэтому снова отправился к начальнице отдела образования и рассказал о ситуации. Начальница снова поставила директрису на место.

Той зимой я часто болел простудой. С этой причиной тоже ходил к терапевтке.

А один раз, перед новогодними праздниками, я свалился с температурой. Градусник показывал тридцать девять с лишним. Я весь горел, была невыносимая слабость. В глазах все плыло. Я попросил бабушку съездить за лекарствами в аптеку, но она отказалась (черт знает что за причину нашла). Отец только посмеивался: «Ты всегда болел в Новый год». Когда под вечер вернулся домой Ваня, я попросил его о помощи. Но что? Правильно. Фиг тебе, а не помощь, Максимка.

Я не мог поверить, что даже брат ко мне жестокосерден.

Наверное, следовало позвонить в скорую. Это было бы правильно. Но в какой-то из дней, а может, в первый день болезни, я кое-как поднялся и, осознавая, что перезаражаю кучу людей, поехал в аптеку сам.

Что я любил в больнице — чувство безопасности и защищенности. Мне нравилось находиться под присмотром врачей. Иногда даже казалось, что Надежда Леонидовна мне как мать. И если со мной что случится, я знал: один не останусь, мне обязательно помогут.

Дома я этого не ощущал. Близкие зачастую жестоки, а незнакомые готовы помочь, даже если не просишь. Я убедился в этом, когда ходил в магазин в Нижнем, будучи в гипсе. Видимо, люди полагали, что у меня вовсе нет левой руки — под курткой ее не увидишь, — и они помогали в мелочах: открывали мне двери, уступали место, складывали товары в пакет. До того момента я и не знал, что люди бывают такими добрыми…

Я учился отчаянно: во время уроков ненужных мне предметов — обычно это были история или английский язык — я доставал электронную или печатную книгу и читал то, что мне было необходимо для сдачи вступительного экзамена в вуз. Учительницы нехорошо косились в мою сторону, но на их мнение мне было откровенно насрать.

Уже при поступлении в Елабужский институт КФУ я знал о журналистике столько, что в дальнейшей учебе и не нуждался вовсе. И публикаций в портфолио у меня было предостаточно — я их написал тоже в одиннадцатом классе. Сбегал с уроков, чтобы провести интервью или опрос.

Я читал и во время перемен.

Моя главная ошибка была в том, что я готовился к ЕГЭ и по биологии, и по английскому языку, и по литературе, если не брать в расчет обязательные предметы. И когда я понял, что биологию и английский я не вывожу, я отбросил идею поступать на психфак и в лингвистический институт Нижнего Новгорода, где на международную журналистику требовались результаты ЕГЭ по английскому языку.

Я помнил, что мне говорили учителя из старой школы: что я гарантированно не сдам ЕГЭ ни по одному предмету. Но я верил, что это брехня. Они не знают, насколько я упорен, и если чего-то хочу, то добьюсь этого! Так что я продолжал готовиться к ЕГЭ несмотря ни на какие трудности: плевал на ругань учителей, которым не нравилось, если я вдруг среди урока без спросу собирал вещи и уходил, плевал на скандалы с директрисой. Я плевал на все, потому что передо мной стояла важная цель: сдать это чертово ЕГЭ и поступить в вуз.

А ведь поначалу я даже пытался быть хорошим учеником: я изучал химию дополнительно, чтобы не отставать от класса, усердно выполнял домашние задания по всем ненужным предметам. Даже вступал в дискуссии с учительницей мировой художественной культуры просто потому, что мне было что сказать по теме.

Но отсутствие адекватного общения с классом, неуважительное ко мне отношение со стороны учителей озлобили меня, и я сказал: к черту дипломатию. Если играть по их правилам, я и правда не сдам ни единого предмета!

Так что я не жалею о совершенных мною «преступлениях» и раскаиваться не собираюсь.

После уроков я оставался с классной руководительницей на дополнительные занятия. Меня и мою одноклассницу бесплатно готовили к ЕГЭ по литературе. Дополнительные занятия были и по другим предметам. Так что порой из школы мы уходили после четырех часов вечера, а поскольку я жил очень далеко, добирался я домой и вовсе в шесть вечера. А мне нужно было еще обучать математике брата…

Несмотря на адский график, я находил время повеселиться. Обычно веселился вместе с Ваней: играли на компе и ноуте в Perfect World, во что-нибудь еще. Много гуляли зимой. Один раз даже сбежали из гимназии вместе и уехали в Казань покупать мне новый ноут! А старый я Ване продал тысяч за пять.

Я не помню, сколько я платил бабушке за проживание Вани. Но скандалов у нас было мало. В основном из-за внешнего вида и «что люди скажут».

За Ваню я нес ответственность перед директрисой. Отвечал за него. Так что скандалов хватало и на этой почве. Но Ваня меня приятно удивил. Не знаю, чего он наговорил своему девятому классу, но девятиклассники всегда здоровались со мной и жали руку, что вызывало удивленные взгляды моих одноклассников. Казалось, в девятом меня за что-то уважали.

Впрочем, было за что, скажу без стеснительности.

Зимой пришла новая проблема: дядя Вова, отец Вани, дал наш домашний номер каким-то кредиторам, и теперь ежедневно нам названивали непонятные люди с непонятными требованиями. И я часто скандалил из-за этого с дядей Вовой. Я ему велел: объясни своим кредиторам или кто они там, что у тебя другой номер. Я ему чем-то угрожал, мы ругались, дядя Вова говорил: «Просто вешай трубку — и все». Или: «Отруби телефон от провода — и все». Дядя Вова будто играл в дурачка…

А потом, 17 февраля, мне приснилось, что какой-то дядя дает мне на руки ребенка и говорит: «Позаботься о нем». Тем утром я просыпался много-много раз, снова засыпал и видел дядю, ребенка, море… И как дядя ныряет в море и уже не выныривает.

В тот же день, точнее, уже вечер, нам позвонит сожительница дяди Вовы и скажет, что он умер. И мой сон станет мне предельно ясен.

Вот только я не смог позаботиться о Ване.

На следующий день я пришел в гимназию, хотя мог бы помочь с организацией похорон и просто побыть рядом с братом. В фойе я столкнулся с директрисой. И она довольно громко спросила: какого черта мой брат не в гимназии? Я ответил: у него отец умер. Но ее этот ответ не устроил, и она заявила, что он должен быть на уроке. И тогда я закричал на всю гимназию. Я кричал ей в лицо. Видел, как останавливаются ученики и пялятся на меня.

А я кричал, что мой брат прямо сейчас копает могилу своему отцу. Что черта с два он должен быть на уроке. И, кажется, я как-то ее обозвал. Директрису. Мне было плевать. Я был в гневе и мог говорить все, что придет на ум.

Но дело было еще вот в чем.

Директрису обожали если не все, то многие. А я знал, что нельзя обожать человека, который незаконно отказывает ученику в поступлении. Нельзя обожать человека, который преследует тебя и угрожает не допустить к ЕГЭ, не имея на то оснований.

И мне хотелось, чтобы ученики открыли уже глаза и увидели наконец истинную сущность директрисы! Поэтому я кричал. Поэтому привлек внимание.

Я точно знал, что моя агрессия запомнится свидетелям надолго и они это точно между собой обсудят.

Мои отношения с Ваней дали трещину. Он, видимо, внезапно понял, что смертен, и наплевал на учебу. Он часто стал отлучаться по ночам ради секса, сбегать с уроков. А под конец февраля и вовсе вот что он сделал: обвинил меня в том, что я на него наседал с учебой, заставлял его много учиться, и поэтому он решил съехать от меня к дяде. В моей помощи он больше не нуждался.

Я больше не контролировал Ваню. Но продолжал нести ответственность перед директрисой. Я за него поручился, понимаете ли. А он вот так…

Близился конец учебного года. Я продолжал прогуливать, как мне заблагорассудится, что злило даже одноклассников. Стоило мне подняться со стула вместе с сумкой — сзади слышались стоны и возгласы: «Да ладно! Он опять уходит!».

Я не понимал: а им-то что? Я чем-то обязан? Оказалось, кто-то, то ли директриса, то ли Светлана Юрьевна, ругал их за то, что я ушел с уроков. В моей голове это не умещалось: ушел я — а ругали их. Немыслимо…

Жизнь в классе шла своим путем: организовывали День учителя, определяли, кто какой класс будет учить, устраивали концерты, готовились к последнему звонку… Но в это все не вписывали меня. Осенью, когда был День учителя, и вместо учителей преподавали старшеклассники, я удивился, что меня никто не вовлек в этот процесс. А потом я просто понял, что я стал изгоем в классе.

И только когда пришло время обсудить концерт на последнем звонке, Светлана Юрьевна дала мне роль. И когда мы репетировали то ли песню, то ли стихотворение и дошли до моих строк, Светлана Юрьевна сказала: «Твоя очередь». А я горько усмехнулся: серьезно? В конце учебного года — спустя столько активностей, в которые меня не вписали, — моя очередь?! Вы рехнулись?

Я посмотрел на учительницу, на класс. И сказал: в этом дерьме участвовать не стану.

Господи, я был изолирован от общей школы много лет, живое общение было только со сверстниками в больнице, разве неясно, что все должно быть по-другому?! Разве не понятно, что завуч не должна была говорить мне перед сентябрьской линейкой, что я не какой-то там особенный, а такой же, как и все.

Ни фига. Я не такой же, как и все.

Я это знал. И понимал, что подход к моему образованию, к моей интеграции в общество должен был быть другим.

Один раз я даже расплакался перед Светланой Юрьевной. Вроде бы, еще осенью или ранней зимой. Я рассказал ей, как мне тяжело и тревожно находиться в обществе, и что есть много чего плохого, что я переживаю. Что у меня умер близкий друг, а я даже узнал об этом только через месяц — настолько был занят учебой, и что почти все друзья у меня — откуда-то, но не отсюда. Я не ожидал настолько холодного приема в гимназии. Полагал, что будет поддержка хотя бы от учителей — и она была, но не во всем и не ото всех.

Я плакался Светлане Юрьевне, даже не подозревая в тот момент, что она стояла за приказами классу не общаться со мной. Хотя сердцем чувствовал, что есть в ней что-то… Лицемерное.

Спустя годы, я понимаю, что пережил явно что-то нехорошее со стороны работниц гимназии. Я мог бы назвать это буллингом, травлей. Но не уверен, что этому есть подходящее слово.

Неужели это и была хваленая инклюзивность?..

Я был слишком нежным для такого общества. Лицемерного, послушного, лизоблюдствующего.

Когда я просек, что у нас на уроках ОБЖ преподают ровно то же, что в десятом классе, я часто прогуливал уроки не из желания поучиться, а из принципа. И если кто спрашивал, почему я не на ОБЖ, говорил с ядом: сначала программу для одиннадцатиклассников сделайте. Мой класс просто молча терпел, хотя им тоже не нравилось, что их обучают всему тому, что и годом ранее.

И когда на дом задали сочинение по английскому на тему «Моя семья», я отказался писать по личным причинам. И мне поставили двойку. Я вспыхнул и сказал: ах, хотите сочинение? Будет вам! И принес в класс, и прочитал вслух: что мой отец — алкаш, а мать — убийца. «Довольны?»

И я не постеснялся обвинить учительницу истории в дискриминации. Потому что она не ставила мне оценок, хотя я на уроках отвечал. Она убеждала директрису, что такого не было. Но я-то знал, что она лжет. Я отвечал на ее вопросы, приходил домой и проверял электронный дневник — а там пусто. И это меня обвиняли в отсутствии оценок.

Самое нелепое, что она говорила: «Я просто не видела, что ты говоришь. Ты же в маске сидишь». У меня специфический голос, и спутать его с чьим-то сложно.

Так что да, повторюсь: это была дискриминация. Уж чем-то я ей не угодил.

Весной меня вызвали в учительскую. Собрались мои учителя и директриса. Они вызывали «проблемных» учеников по очереди, вот и до меня дошли.

Мне предъявили обвинения в том, что я пропустил больше пятидесяти процентов уроков истории.

Вот это был для меня шок. Как же? Я же тщательно следил! Но учительница истории сказала: вот так. Осознав, что крупно ошибся, я искренне извинился перед всеми и сказал, что эту ошибку я не повторю и снижу процент, пока не поздно…

Я сдал ЕГЭ по всем предметам: математике, русскому языку и литературе. Не с высоким результатом (на русском я вообще мучился от аллергии и кое-как набрал шестьдесят восемь баллов), но доказал всем, кто в меня не верил, что они круто ошибались.

Ване повезло меньше. Он завалил экзамены, кажется, все. На одном из них — и вовсе уснул. Я не помню, получил он аттестат или все же его выпустили со справкой. Скорее всего, второе.

Но вот что я запомнил: помощь директрисы. Мало того, что она подсобила на экзамене, чтобы там прозвучали правильные ответы (но он, придурок, уснул). Так еще и договорилась с техникумом, чтобы там его приняли без экзаменов.

Помню, мы собрались вместе — я, Ваня, директриса — в ее кабинете. И она сказала: это крутая возможность. В техникуме он выучится на тракториста. Она хотела, чтобы я убедил Ваню принять приглашение.

А я на него посмотрел и понял: он не примет. Он не будет больше учиться. Нигде и никогда. И мне стало от этого так горько. Я подвел директрису, взяв ответственность на себя. Я подвел дядю, который рассчитывал, что я помогу его сыну встать на правильный путь.

И тогда я Ване сказал: «Решать тебе». Твоя жизнь, брат, и тебе ее просрать.

Перед последним звонком я вошел в наш класс, где все уже разбирали цветы и распределяли, кто кому дарит. Меня, впрочем, снова опрокинули. Но то ли кто-то за меня вступился, то ли Светлана Юрьевна поняла, что некрасиво выходит: я один не дарю цветов, — букет взял и я.

И мы вышли на улицу. Выстроились в линейку. Я стоял первым. И я же словил вишенку на торте буллинга.

Светлана Юрьевна сказала, что меня не включили в список тех, кто должен звенеть колокольчиком, и поэтому передала колокольчик однокласснику, стоявшему следующим. Ох, как же я хотел в тот момент высказать все им в лицо! И Светлане Юрьевне, и директрисе, что это омерзительно! Но я сдержался.

И, кажется, рядом стоявший одноклассник был нашим, деревенским. Он просто передал колокольчик мне.

И когда прозвучало мое имя, которое, видимо, звучать было не должно (но раз уж я стою, то надо, а то скандал будет, правда же?), я сделал то, что должен был, злясь и ненавидя эту гимназию.

Потом я нашел брата, и мы, с дурацкой лентой выпускника на плечах, пошли ко мне домой.

На выпускной мы с братом купили бутылку пива и распили ее на пляже.

Эта сраная школьная жизнь осталась позади.

Глава 13. Потерянных не ждут

Летом 2013 года я поступил в Елабужский институт КФУ на заочное отделение. Мне предстояло отучиться пять лет на журналиста. Я выбрал бы очное отделение, не нуждайся я в дальнейшем лечении.

Как и прежде, я продолжал участвовать в жизни творческих клубов людей с инвалидностью. Посещал фестивали. Один раз даже стал со-организатором фестиваля и членом жюри на одном из конкурсов стихотворений. Зухра Салимовна считала, что я должен стать председателем одного из клубов. И что вообще мне следует хорошенько задуматься, кем я хочу быть в будущем. Но я не сильно хотел в этом участвовать: организовывать творческие поездки, экскурсии, искать спонсоров — не мое. Мне ведь и без того тяжело находить язык с людьми, а тут просят быть акулой.

В студенческие годы я продолжал получать грамоты, премии. У меня их скопилось столько, что на стене не хватало места, и я просто складывал их в папку.

Мое пессимистичное настроение не менялось, и, кажется, в ноябре 2016 года я в последний раз куда-то ездил со своими. Зухре Салимовне не понравилось, что я сидел с пофигистичным лицом на концерте Ника Вуйчича. Видимо, этот концерт и заставил ее задуматься: а нужно ли мне вообще что-либо предлагать?

Что тут скажешь… Мне правда не понравилось выступление Вуйчича. Потому что все это фальшь. Человек из другой страны приехал учить меня жизни и веровать в бога. Мне казалось, что он сам не верит в то, о чем говорит. Будто за ним стояли люди, которые выжимали через него деньги. Эксплуатация человека с инвалидностью, игра на чужом горе, отрицание реальности — вот что я видел.

А ведь есть же люди, которым мы нужны. Мы или какие-нибудь животинки. Или сироты. Этим людям нужно место, куда они придут, дадут денюжку — и появится прелестное чувство, что ты сделал хорошее дело, и совесть чиста, какой-нибудь грешок отмыт. Или хотя бы греет душу чувство собственной важности…

Мне не нравились запреты на те чувства и эмоции, которые я испытывал. Порой я прибегал к Зухре Салимовне, чтобы рассказать все-все-все о тех условиях, в которых я жил с бабушкой. О том, что она меня бьет. Заставляет целовать ей ноги. Но Зухра Салимовна перебивала: «Помиритесь». Что бы у вас ни происходило, вы должны помириться. А я не хотел мириться, потому что знал, что это ненадолго, и скоро я снова начну опускаться на пол перед бабушкой. Я хотел, чтобы хоть кто-нибудь меня услышал и спас.

Спасения не было.

В этом мире либо ты, либо тебя.

А я даже не мог дать отпор, потому что ну не позволяла мне совесть бить в ответ пожилую женщину! Разве ж можно?! Я до такого не опустился.

Вместо этого — селфхарм. Просто пустить кровь по руке, почувствовать боль, выплакаться втайне ото всех — и станет легче. И можно жить дальше.

От одной боли меня спасала боль другая. Вот так у меня работало.

Зухра Салимовна многое сделала и для меня, и для всего Лаишевского района. Ее заслуги трудно переоценить, это знает каждый, кто хоть немного был с ней знаком. Но она видела, что мне плохо. Что я пишу ужасно грустные стихи. Вот только не разговоры о причинах следовали после. Нет. Зухра решала, что будет лучше меня отругать. За то, что я пишу ужасные стихи.

«Если ты продолжишь писать в том же духе, ты кончишь плохо», — сказала она мне как-то.

А я и без нее знал, что я кончу плохо. Потому что мою психику сломали те, кого я любил, кому доверял. Я знал это прекрасно, и эти упреки лишь ухудшали ситуацию.

И потом… Я ведь такой не один.

Порой я уходил из РДК и думал: ну черт возьми, а ведь есть же в Лаишеве дети, которые проходят через похожее дерьмо или что похлеще. Но об этом никто не узнает, потому что те, у кого есть власть, у кого есть возможность что-то изменить, не хотят их слышать.

У меня не было власти. Я мог лишь рассказать свою историю, написав книгу, и столкнуться с обвинениями: «Ты все врешь!».

И я уходил в зависимости… Если бы не мои стальные принципы, а впрочем, я и на них забивал, я бы курил и пил, и прожигал жизнь, как самый отчаянный невменозник. А так я уходил в книжные и сериальные запои, отказываясь признавать реальность вокруг, погружался в компьютерные игры или в общение с интернет-друзьями и ролевые игры. Я создавал собственные миры, вписывая в тетради поэпизодники телесериалов, создавая яркие персонажи и конфликты, но без чернухи.

Осенью 2013 года я надеялся, что в этот раз я не повторю ошибок, совершенных в гимназии. От своих одногруппников я по умолчанию не стану ожидать чего-то хорошего. Для меня они — просто левые люди, с которыми через пять лет я больше никогда не увижусь. Я не позволю, чтобы мне снова было больно.

И даже когда на второй день первой сессии мне предложили дружбу двое одногруппников, я был настороже. Я отказывался подпускать их к себе близко, на личные вопросы отвечал уклончиво или вовсе безбожно врал. «Когда случился ожог?» — «В шестнадцать лет».

Я был травмирован, поэтому реагировал так. Мне следовало дать этому миру исправиться, следовало быть тем Макси — открытым, общительным, экстравертным, позитивным пошляком, балагуром, придурковатым, зато искренним, несмотря на трикстерскую натуру, человеком. Но страх того, что, взлетев очень высоко, я рухну вниз, был слишком велик.

Однако я оттаял. Со временем, уже на первом курсе, я вновь звенел от счастья. Правда, в основном в больнице и в Елабуге на летней сессии.

Осенью 2013 года я в последний раз прошел переосвидетельствование. Я тщательно подготовился, подобрал нужные слова, в общем, сделал все, что от меня зависело, чтобы выбить бессрочную розовую справку. Показывая левую руку, я попросил обратить внимание на то, что она сильно короче правой и что она уже навсегда останется такой. Может, вот это «навсегда» и выбило мне бессрок.

20 февраля 2014 года я вновь лег в ННИИТО. За время моего отсутствия там все сильно изменилось. Медсестер стало вдвое или втрое меньше, часть отделения отдали ортопедии. Тогда-то я и вспомнил наставления Надежды Леонидовны: «Лечись, пока есть возможность. Кто знает, что завтра политики придумают!» — не дословно, но суть была такой.

Заведующей отделением стала Евгения Геннадьевна, все еще добрая и отзывчивая женщина. Она знала, что я учусь и работаю из больницы, что делал далеко не каждый пациент, поэтому предложила свой кабинет в качестве рабочего места. Она говорила: по вечерам она все равно домой уходит, и я могу этим пользоваться. Я отказался, потому что для меня это было слишком щедро.

Впрочем, эта доброта могла быть связана с тем, что у нас были общие знакомые как внутри, так и вне стен больницы. Когда подолгу лежишь, можешь найти себе хороших друзей. И бывало, пройдусь я по лестничным пролетам, столкнусь с врачом из поликлиники, а он мне передаст привет от общего знакомого.

Надежда Леонидовна, по-прежнему мой лечащий врач, сказала: что-то нужно делать с зубами. Теми самыми, которые мне сместили в Лаишеве. И отправила меня к стоматологам.

Кабинет стоматолога-терапевта находился на другом этаже в черт пойми каком отделении. Войдя в него, я столкнулся с отказом выполнять требование моего лечащего врача. Оказалось, лечение зубов квота покрыть не может.

Благо, Игорь Юрьевич, который лечил меня в 2006 году, уже стал заместителем директора, а потому лично принес справку, подписанную директором: этого пациента лечите за счет клиники.

Возможно, такой щедрости я бы не увидел, если бы не тот факт, что меня и мою историю в ННИИТО знали очень хорошо и очень давно.

Стоматологи-терапевты отменили записи других пациентов и усадили меня в кресло. Из кресла мне открылся потрясающий вид на Волгу.

Следующие несколько дней пролетели в том кресле. Какие-то зубы удалили, какие-то пролечили. Иногда заглядывала Надежда Леонидовна и следила за процессом, консультировалась, как мне в дальнейшем ухаживать за ротовой полостью.

Пятого марта была первая операция: удалили часть нижней челюсти. Не знаю, что случилось, возможно, был некроз тканей или удалили выпиравший нарост, который мог помешать в будущем. А через неделю, двенадцатого числа, была уже пластика филатовским стеблем. Я наконец-то мог забыть о постоянном ношении салфеток и слюнях.

Самое отвратительное в операциях на лице, а точнее, в области рта, — так это то, что первые дни ты постоянно отхаркиваешь или глотаешь кровь, много крови. И делать это не так-то просто, когда часть лица обездвижена повязками.

Я снова питался через трубочку жидкой пищей. Надежда Леонидовна строго запретила мне есть твердую пищу, даже если я почувствую улучшения. Жевать мне было нельзя.

А еще нельзя было смеяться.

Но мои соседи — уж такой народ в больницах! — постоянно меня смешили. Ох уж эти похабные анекдоты, истории из жизни и кривляния! Так что я, как минимум, улыбался — улыбался и чувствовал боль от улыбки.

Параллельно с лечением — а это постоянные походы по физиотерапевтическим кабинетам — я готовился к сессии. Читал нужную литературу, заучивал правила и таблицы транскрипции русского языка. Вместе с тем продолжал рерайтить и копирайтить на биржах, хотя все больше склонялся к мысли, что пора бы бросить это дело — слишком уж оно несерьезно. И умудрялся находить время на общение с интернет-близкими (о, слово-то какое!).

10 апреля мне прооперировали правую руку. Удаление рубцовой деформации и кожная пластика. Я с облегчением вздохнул: наконец-то меня не тошнит после операции и я отхожу за несколько часов. Наконец-то оперировали не многострадальческую голову, а руку. Кайф! Какое же чувство легкости испытываешь, видя загипсованную руку — только и всего! Ни тяжести в голове, полуобморочного состояния, ни поездки на коляске до туалета, ни тебе сраных уток и лежачего режима! А лежачий режим я ненавидел люто. Может, я и не СДВГшник, но определенно не фанат позы трупа.

Вот только с рукой появились проблемы: она никак не заживала. Более того, у меня появилась странная реакция во время перевязок: я летел в обморок. Летел, да не отлетал. Медсестры быстро приводили меня в чувство, и тогда Надежда Леонидовна перевязывала меня не сидячего, а лежачего. Из перевязочной я выходил с легким ознобом и с пульсом в восемьдесят ударов в минуту. Сам считал, приложив палец к шее, медсестра потом лишь подтверждала и рекомендовала отлежаться.

Все осложнилось тем, что в апреле нас закрыли на карантин. Все мы болели долго и тяжело. А нас лечили дурацким «Арбидолом» и прочей неработающей фигней. Считай, что не лечили вовсе.

Я кутался в одеяло, пропотевал так, что вся постель была мокрой. Ужас! И тогда я вспомнил, что, вообще-то, кутаться при температуре нельзя! И я стал спать вообще без одеяла. Когда медсестра увидела, что я делаю, она сказала: «Молодец. Кутаться нельзя». А раньше, блин, у тебя языка не было, что ли?

А вообще, мне это показалось даже забавным. Я подумал: видимо, медсестры настолько привыкли к тому, что люди кутаются при простуде, что даже не начинают спорить — дело бесполезное. Но вот, сделал правильно — и звучит в ответ: «Молодец».

Похожая ситуация была, когда у меня шла кровь из носа. Она у меня частенько шла. И я вдруг вспомнил — то ли прочитал где, то ли сам написал рерайтерскую статью о том, что делать, если течет кровь из носа, — что запрокидывать голову нельзя. И что паниковать нельзя — вспомнил. И что образовавшуюся слизь нужно легонько смыть.

Медсестра (но другая) увидела, как я это делаю, и сказала: «Ты молодец! Правильно все делаешь». Ну офигеть! А если бы я запрокинул голову, ничего бы она мне не сказала. Вот так.

Когда-нибудь такое «вежливое» молчание сведет кого-нибудь в могилу, ей-богу! Или уже свело.

Меж тем по вечерам я выбирался из палаты и бежал к окну в конце коридора. Причина простая: там лучше всего ловила связь, а у меня начинался вебинар. Наташа, уборщица, как-то раз мыла полы рядом и поинтересовалась, чем я занимаюсь. А я ей ответил: сижу на вебинаре по буддизму. Я в то время состоял в каком-то чатике буддистов, и у нас организовывались лекции. Вот их я и посещал.

А Наташа вдруг спросила: «Ты что, сектант?». Я посмеялся, но вполне серьезно объяснил, что им не являюсь. Я и вправду буддист. Такова моя вера, моя религия, если хотите. И нет ничего постыдного в моих интересах.

Едва карантин закончился, я стал выбираться в город.

Я любил гулять по Горькому, захаживать в ТЦ, маленькие магазинчики и — самое главное — в книжные. Еще я брал в «Спаре» кусок пиццы и возвращался с ним в отделение.

Но рука о поправке и не думала. Тревожила меня тем, что я могу опоздать на летнюю сессию в институте.

Еще ко мне подселили известного хирурга, Григория Ивановича. Просили приглядывать за ним. Я помнил этого врача, потому что часто видел его на обходах. И вот — теперь он на пенсии, не у дел, с болезнью. И лечится в нашем отделении.

Я часто с ним спорил. О разном. Мы расходились во взглядах, я их считал устаревшими. А что он, видите ли, великий ученый — ну, что ж поделать, да я тоже будущее светило науки, и споров не чураюсь. Григорий Иванович удивлялся: как так, неужто ль журналистика тоже наука?! Ага. Наука. И как можно было этого не знать?

Иногда Григорию Ивановичу приносили свежие выпуски институтской газеты. И он, читая, хмыкал.

Частенько заглядывали другие врачи. Чтобы поболтать. Заходила его дочь — она была моим врачом по ЛФК. Заходил и знакомый из поликлиники, с которым у меня есть знакомые среди знакомых…

Ну и тесен этот мир!

В начале мая пошло отторжение донорской кожи, и Надежда Леонидовна решила: надо действовать. Повела меня в перевязочную, уложила на стол. Вфигачила в ногу обезбол, а заодно и в руку. Схватила электродерматом и, велев медсестре Юле держать меня на случай, если я захочу поднять голову и снять на фотоаппарат процесс (а я хотел!), — срезала с ноги кусок кожи. И пришила на руку вместо старого трансплантата. Вышел я из перевязочной со свежей раной на ноге и поскакал в палату.

В нашем отделении, видимо, старшая медсестра ушла в декрет, и поэтому ее заменяла постовая — Ольга Вячеславовна. Мы с ней не очень хорошо ладили (из-за бабушки). Но поскольку в том году я лежал без нее, да еще и приглядывал за великим хирургом (он мне даже проветривать палату не разрешал — ему дует!), Ольга Вячеславовна поняла, что не такой уж я и злыдень. А в мае так вообще расщедрилась: когда узнала, что у меня аллергия на «Контрактубекс» и мазать рубцы на руке нечем, она дала мне дорогущий гель, кажется, это был «Дерматикс», который в то время стоил свыше четырех тысяч рублей.

13 мая я наконец выписался. Кусок марли на «донорке» отошел уже дома, перед самым отъездом в Елабугу.

Снова я лег уже после сессии — восьмого июля. А первую операцию провели одиннадцатого числа: реконструировали лицо лоскутом, углубили преддверие полости рта, снова поудаляли мне рубцы с шеи (во второй уже раз).

Я по-прежнему учился, лечился, работал и общался с близкими — и удивительным образом совмещал это с отдыхом!

Нижегородские друзья приносили мне книги — я их читал. Иногда они звали меня погулять, и мы гуляли и даже отмечали день рождения в кремлевских стенах (благо он находился недалеко от больницы). Дважды я ходил на экскурсии для иностранцев в качестве фотографа, хотя, как мне кажется, это был лишь предлог, и подруга, звавшая меня на это дело, лишь хотела внести в мою жизнь больше красок.

Вместе с ней, с Таней, и в одиночку я бегал по редакциям в поисках работы. Тогда я усвоил, что в журналистике работу получают чаще всего благодаря связям.

Я и правда удивительно много развлекался тем летом в Нижнем: много гулял, ездил с соседом в кино и даже подбирал одежду для свидания.

Мне позволили работать над будущим номером журнала для выпускников школ, и я искал идеи для публикаций и даже начал что-то писать.

Кажется, слишком часто я возвращался в больницу ночью. Я прошмыгивал через приемный покой и, опьяненный жизнью, признавался в приемном покое, что весело проводил время. А потом быстренько шагал в свое отделение, где еще какое-то время болтал с Леной, любимой медсестрой, а мы с ней частенько болтали обо всем: о политике, об учебе, о путешествиях, о науке, об образовании.

Мой день начинался в семь утра с прихода Надежды Леонидовны. Она осматривала раны и уходила. Я завтракал, шел на перевязку или лежал под капельницей, а в свободное от этого время бегал по кабинетам физио- или магнитотерапии, слишком их было много за все эти годы, что я давно перестал следить, какая и когда была назначена терапия, полагался только на текст в справках, или же убегал на обследования, КТ, МРТ и всякое такое.

В обед я частенько уходил в буфет: больничная еда в 2014 году вдруг испортилась, а я из-за своих отношений с мясом даже обед и ужин нормально съесть не мог, и я вынужденно покупал себе поесть. Однако все равно возвращался домой сильно похудевшим.

После всех обязательных процедур, где-то в четыре часа дня я принимался за учебу или работу: устраивался в тихом уголке и читал «электронку» или печатал что-то. На худой конец, если соображалка не работала, я играл в «Нано-ферму»!

А вечером, перед сном, смотрел с соседом фильмы или «Орла и решку» (для полного кайфа я закупался килограммами мороженого и обжирался вусмерть!).

Ну и желал своим близким друзьям счастья перед сном. Как без этого?

Тем временем здравоохранение в стране катилось в пропасть.

В день операции я все ждал-ждал, когда же явится медсестра и вколет премедикацию. Это была обязательная часть подготовки к операции. Время шло, и медсестра наконец пришла. Вот только она была без лотка. Эта медсестра велела: «Собирайся! Идем в операционную».

Я был, мягко сказать, удивлен: меня не только премедикации лишили, так еще и в операционную пешком отправили! Чего тоже не случалось ранее. Ни со мной, ни с кем-либо другим в нашем отделении.

Спускаясь по лестнице, я спросил, какого черта. Медсестра ответила: «Премедикация теперь не положена». Все. Баста.

В операционном блоке я разделся, передал одежду и обувь медсестре. И лег на операционный стол. Весь в предвкушении и при том в волнении.

Анестезиолог удивился, узнав, что мне не дали премедикацию. Удивились и операционные сестры. Не знаю уж, вкололи они мне чего для расслабона или решили обойтись без этого. Я был в предвкушении кое-чего другого (хотя премедикацию обожал очень даже).

Частенько попадая на стол к хирургу (а Надежда Леонидовна любила на операции опаздывать, поэтому анестезиолог никуда не торопился), уже знаешь, как все пройдет: подключат датчики, найдут вену — вдолбят катетер. В зависимости от того, что вы решили с анестезиологом за день до операции, будут проводить нужную анестезию. Бывало, мне искололи все лицо, надеясь, что обезбол подействует. Но рубцы не позволили обезболить, и меня пришлось усыплять. Или, бывало, чуть-чуть усыпляли газом так, что я оставался в сознании, а обезбол впендюривали в живот и в руку (во время миграции филатовского стебля).

Но чаще всего в меня медленно вливали пропофол или что-нибудь похожее, и я медленно-медленно засыпал (бывало и быстро, но так вообще-то нельзя).

И вот этот процесс засыпания я и предвкушал. Тепло разливается по всему телу, приятная дрожь, в ушах начинает звенеть, а голоса отдаляться и превращаться в эхо…

Да, плохо дело. Все-таки я понимал, что наркотики — зло, но я старался не засыпать как можно дольше. Конечно, от меня это не зависело. Но глазки подольше открытыми подержать, до десяти подольше считать — это я практиковал.

После операции я продолжил наблюдать за падением качества медицины. Видите ли, катетеры необходимо промывать. Причем дважды день. Гепарином. Так было всегда и ни разу это правило не нарушалось.

Но вот что произошло: один день не промыли, два дня не промыли. Я уже включил истеричку: какого черта?! А медсестра на меня зло зыркнула, будто я задал самый глупый вопрос на свете. И сказала: «Промывать катетер каждый день вовсе необязательно. Ничего с тобой не случится, тромба у тебя нет».

Может, со мной ничего плохого и не случится, смекал я, но и хорошего с такой медициной ждать тоже не стоит.

Поскольку штат медсестер сократился, почти каждый день я видел одни и те же лица. И что меня печалило, раньше в ночь дежурили две медсестры, теперь же всего одна на все отделение.

Еще я снова видел Григория Ивановича, которого снова положили на лечение и за которым снова меня попросили присматривать. Так что в моей палате в последние недели две появлялись только врачи. Я даже начал скучать по нормальным токсичным соседям, с которыми тем летом я успел чуть ли не подраться.

Не появлялась моя любимая раздатчица: худенькая пожилая женщина, которая постоянно приносила мне полдник, хотя он мне не полагался. Она приносила его, если соседом был «платник». И когда слышала изумленный возглас соседа, говорила: «Чай платник, значит, сам себе купишь». И клала мне на тумбу яблоко, апельсин, грушу или наливала стакан сока. Впрочем, соседи против не были, а я чуть ли не сгорал со стыда.

Как-то раз, кажется, весной, я увидел ее лысую голову и парик в руке. И все понял.

Поэтому в июле я в первые же дни поинтересовался, куда она пропала. Хотя ответ и так уж знал. И мне было так жаль, что ее не стало, да еще от рака.

Не все раздатчицы были добры ко мне. В основном снова из-за бабушки. Но в 2014 году, когда бабушка вообще не появлялась, я убедил даже самую сердитую из них, что я ей не враг, не скандалист. И она научила меня мыть чашку с помощью соды.

Все-таки знала меня много лет.

Мне нравилось наблюдать за пациентами. Особенно за теми, кто попал к нам впервые. Сначала они проходили через отрицание: «Нет, я больше ни за что не пройду через это снова!». А потом смотрели на себя в зеркало и радовались при виде изменений. Новое ухо, новый нос… Даже мелкие изменения вызывали радость. И обязательно ложились на операцию снова.

Вот что было настоящим наркотиком — изменения. Да, устаешь. Хочется обычной жизни. Поскорее выписаться, вырваться из этих стен в свободный мир! И в то же время чувствуешь себя героем «Зачарованных»: пока всех демонов не перебьешь, покой будет только сниться. Да и привык уже к такой жизни. И иной не мыслишь. Каждый убитый демон, то есть побежденная травма, заставляет хотеть меняться еще и еще.

Поздним вечером или же ночью, когда мы, пациенты — ранние пташки, — уже ложились спать, я частенько слышал фейерверки. Один раз, когда Григорий Иванович мирно сопел, я под грохот за окном смотрел на высокий потолок и думал: а ведь надо мной ожоговое отделение. Там полно пациентов в критическом состоянии. И многие — идут на поправку.

Лежа на больничной койке в темноте, я тогда подумал: то, что доносится с улицы, — это не про войну и не про смерть, как мне мерещилось в далеком 2005-м. Это про жизнь. Я слышу салюты в честь каждого из нас. В честь выживших.

Помню, как меня навещала Таня. Она садилась напротив и говорила, что чувствует: самое страшное у меня позади, и теперь-то у меня точно все будет хорошо. И мне отчаянно хотелось ей верить. Что она не ошибается. Но уже не верил в силу этого девиза. «Все будет хорошо» — лживая, отвратительная фраза, дающая ложную надежду.

Поэтому я старался такого своим друзьям не говорить. И сам не верил, и другим верить не давал.

Последняя операция была седьмого августа. В подвздошной области мне сформировали еще один стебель — на этот раз для левой кисти.

Но Надежда Леонидовна поторопилась с операцией. Сначала сделали — потом подумали: а что дальше? Она хотела выпрямить руку с помощью аппарата Илизарова, а потом покрыть дефект стеблем, но что-то ее смущало… И тогда она повела меня к Игорю Юрьевичу — он специализировался как раз на кистях. И Игорь Юрьевич подтвердил опасения Надежды Леонидовны: если кисть выпрямить, она лишится своих функций. То есть мои пальцы перестанут сгибаться даже так, как сгибаются сейчас. Да, будет красивенькая рука. Но чисто декоративная.

И Надежда Леонидовна спросила меня: оно мне нужно? И я сказал: нет. Так и порешили: руку выпрямлять не будем. А вот что делать со стеблем — не решили.

К концу августа в ННИИТО прошлась весть: больнице выделили кучу квот, которые нужно отработать до конца года.

Помню, как Надежда Леонидовна, Игорь Юрьевич и Григорий Иванович в моей палате думали: что же делать-то? Как выкручиваться?

А потом Надежда Леонидовна мне сказала: «Тебе нужно отдохнуть. Ты ведь сам чувствуешь, что нужно». Я знал, что это манипуляция. Я мог бы лечиться и дальше. Но ответил: «Да, чувствую».

Я был расстроен и разочарован тем, что мне второй раз удалили с шеи рубцы, а они все появлялись. И что из-за них невозможна дальнейшая пластика лица: потому что контрактура тянет лицо вниз.

29 августа я, собрав свои сумки, вышел из палаты. Сработала сигнализация, и я подумал, что что-то где-то горит. Впрочем, я уже уходил.

Я спустился, вызвал такси и уехал на вокзал.

Это была моя последняя госпитализация, и больше не будет. Когда я приеду в 2018 году с вопросом, на что я могу рассчитывать, мне скажут: максимум на две операции в год. Ничтожно мало. И я подозревал, как все будет: мне опять удалят контрактуру с шеи и отправят домой, чтобы через год мне снова удалить эти сраные рубцы на шее.

Нужно было учиться жить с тем лицом, что я имею. Впрочем, уже умел.

Я слышал от некоторых, что такие, как мы, имеющие инвалидность с детства, долго не живут. К сорока или пятидесяти умирают. Травма лица? Знай: ты в зоне риска. Рак языка, рак губы, рак гортани, рак неба, рак щек, рак слизистой — рак всего, где есть последствия травмы, — тебя прибьют. Нет полплеча? Если не покроешь дефект мышечно-кожно-жировым лоскутом, тебя прибьет остеомиелит. Поэтому надо лечиться как можно быстрее.

Но в 2014 году я об этом не думал.

Несмотря на травмы, я лучился оптимизмом. Я дышал частичной свободой, верил, что смогу чего-то добиться в жизни, если хорошенько постараюсь.

Но эта книга — не о том, как я добился успеха, увы. Она о том, каким был весь этот путь к исцелению. Кто на самом деле был ангелом-хранителем и помогал двигаться вперед, а кто был демоном и уводил с дорожки.

И зачастую ангелом и демоном был я сам.

Я был ребенком, лишенным поддержки от близких. Реальной поддержки. Слова отца: «Ты должен лечиться» — ничто, если он не ездил в Минздрав, чтобы выбить квоту на ВМП по коду «19». И бабушка была вовсе не обязана в этом всем разбираться. Но она разбиралась, собирала документы, обманывала людей, что является моим опекуном, — и в результате в моей жизни, в моем теле что-то менялось в лучшую сторону.

Жаль, что бабушка играла на моих темных желаниях. Уговаривала поскорее вернуться домой, ведь там меня заждалась Прюшка, хитрила так, чтобы я сам не захотел больше лечиться.

И только после шестнадцати лет по моей инициативе и при поддержке врачей, умевших открывать новые для меня квоты, я лечился дольше и больше. Однако этот путь пройти в одиночку тяжело. И я сдался.

Я понял, что жил на износ: работа, учеба, лечение и друзья. И что больше я такое не потяну. Я уже не вернулся. Испугался трудностей, через которые я должен был пройти один.

И речь даже не о том, что мне предстояло бы еще лежать многие годы, испытывая физическую боль. Речь о пустоте в моем сердце.

Я часто смотрел на родителей своих соседей и думал: вот бы я был их сыном. Чтобы они так же любили и заботились. И потом, уже в институте, видя, какая у моей подруги классная мать, тоже думал: это то, чего мне не хватает.

В моей жизни не было адекватного взрослого, который дал бы мне ту любовь, которая помогла бы пройти путь к исцелению до конца. Я получил от взрослых еще больше травм, от которых не отделаешься за пару сеансов с психотерапевтом. Пробовал.

Чувство ненужности, брошенности убивало меня, даже если я этого не замечал. И это лишь в фильмах кажется легко преодолимым. Встань. Будь выше всех этих людей. И смело шагай вперед. Ради себя и собственного будущего.

На деле же все иначе.

В 2014 году я вернулся домой из Нижнего и подумал: Надежда Леонидовна сняла не все швы в ротовой полости. Надо бы сходить к хирургу. Подумал, но сделал по-своему.

Я достал мелкие ножницы, пинцет, фонарик и зеркало. Не найдя лучшего положения, лег на кровать, подогнул кверху ноги. Зажав между коленями зеркало и всучив пальцам ног фонарик, я открыл рот и стал выискивать швы. Я одной рукой оттянул щеку, другой нащупал шов пинцетом, поддел его и срезал ножницами. Фонарик и зеркало не очень помогали, да и пинцетом поддеть было сложно, поэтому я скорее делал все по наитию, по ощущениям, тыкаясь в щеку ножницами.

А потом, когда управился со всеми швами, я задумался: «Что я делаю?». Ради чего вся эта борьба? Ради кого? Ради меня?!

Мне хотелось быть кому-то нужным, но вот что: слишком поздно.

Без любви к родителям в сердце, а с искренней к ним ненавистью, я оказался не нужен сам себе.

Вернув себе лицо и руки, стерев все шрамы, уничтожив инвалидность, я не верну родителей. Для них я потерян, потерян навсегда.

Но тогда я этого еще не осмыслил. И я попытаюсь восстановить хотя бы нейтральные отношения с отцом и бабушкой. Попробую стать главным в доме и решать все «семейные» вопросы на еженедельном пятничном собрании. Но это им будет не нужно, а мне принесет лишь еще больше боли.

Мне было бы проще относиться к ним однозначно: чистая ненависть, яд в душе. Но это было невозможно, потому что я помнил и хорошее, что они для меня сделали. И это тоже меня убивало.

В этой истории нет героев или злодеев.

И как бы я ни убеждал себя, что моя семья — мои друзья, это правдой так и не станет.

Помню, в феврале и в июле 2014 года я ехал ночью в Горький и смотрел «Бесстыжих». В купе был выключен свет, и все мое внимание занимал этот сериал. Он спасал меня от тотального чувства одиночества. Временно, но с успехом — спасал. И продолжит спасать не раз. Не только в те ночи, а также во время лечения или на сессиях, когда я приходил домой после пар и, чувствуя свое одиночество, включал четвертый сезон и погружался в него с головой.

И ведь я не был одинок. У меня было много друзей, и они меня обожали. В купе под утро я писал подруге из Арзамаса, что прямо сейчас нахожусь в ее городе, но через несколько минут поезд тронется дальше. И мы шутили о чем-то пошлом. И мне будет хорошо в минуты нашего общения, но «хорошо» — будто бы на фоне апокалипсиса.

На фоне адского пламени, пожирающего меня и все, что вокруг.

Я услышу много поддерживающих фраз: «Ты обязательно будешь счастливым!» — «Ты создашь свою семью, сам станешь родителем!» — «Не теряй духа, парень!». Но я не фанат воодушевляющих речей.

И я был счастлив. По-своему в чем-то, с нюансами. Потому что ощущение счастья не зависит от большинства факторов, событий и людей, сделавших мою жизнь печальной.

Так уж случилось, что счастливым меня делали не концерт Ника Вуйчича и встречи с клубами в РДК (хотя встречи мне иногда нравились и я знал, что для некоторых клубы — настоящее призвание и удовольствие, но каждому свое). И даже не книги или игры. Счастливым меня делали созвоны с друзьями по скайпу и наши песнопения. Наши встречи ночью на качелях. Пьяные приключения с новыми знакомыми из института. Постоянные шутки соседа, когда мне запрещено смеяться. Глупые переписки в «ВК». Посиделки в кафе в мой день рождения.

Моя инвалидность не сделала меня несчастливым человеком, как можно было подумать. Просто были в этой жизни люди, которые подливали горючего в мой персональный ад. А может, они сами этот ад и создали.

Возможно, не прими я себя с инвалидностью, я бы сражался, чтобы поскорее от этой инвалидности избавиться. И никакая кошка или бабка не остановила бы. Я бы вернул себе «человеческое» лицо, взглянул в зеркало и облегченно вздохнул. Без ненависти.

Но мое отношение к телу иное. И ненависть к инвалидности была связана не с физическими ограничениями и внешним уродством. Она была навязана отцом и обществом, которые видели в моей инвалидности барьер для успешной коммуникации. Вот как я это воспринимал: не как страшное зрелище, а как препятствие в общении с людьми.

Помню, когда я переехал к бабушке и вышел летом на улицу, я столкнулся с Андреем — он был моим лучшим другом и мы учились вместе в первом классе, а незадолго до 31 августа 2005 года он переехал в другой регион. И он меня не узнал.

Впрочем, того Максика и правда больше не существовало. Максим Третий трагически погиб. Так что Андрею я заново представляться не стал. Перекинулся парочкой фраз и пошел своей дорогой дальше.

Тем более я уже знал, что его мать запретила нам общаться.

Но мое сердце обмануть было нельзя: я чувствовал, что это неправильно, что физическая травма уж точно не должна быть барьером.

Так что отец ошибался. Это не со мной что-то не так.

Что-то не так с отцом. И с ему подобными. Для кого я прежде всего ходячий ярлык — «инвалид».

Помню, как я бегал по аудитории в институте, предлагая показать филатовский стебель, а одногруппники отказывались и отворачивались. Я провоцировал их, зная, что они, скорее всего, откажутся, тем самым подтвердив мои мысли. Это они потом будут говорить мне, что мне следовало снять маску и головной убор. Говорить, что я этого не делаю, потому что себя не принимаю. На самом деле, они не хотели и не готовы были увидеть самое простое и самое позитивное, что было связано с травмой — стебель, — и уж тем более они не готовы были увидеть что-то более личное. А я был не готов им это показать, потому что не доверял. Никакого отношения к принятию себя это не имело.

Еще помню, как сотрудница института увидела, что я ношу шапку в учебном учреждении, крикнула мне: «Сними шапку!». А я ей: «Не сниму!». Она требовала снять шапку снова и снова, грозным, властным голосом, а я переходил в истерику и кричал громче: «Черта с два!». Это мои шрамы, и я имею право их не показывать, а эта дама возомнила, что дурацкие институтские правила важнее моего права на приватность.

Мне было легко принять любопытство одногруппников. То, как одногруппник схватил мой фотоаппарат и нашел фото моего лица. И то, как он внимательно его рассматривал. Для него я всегда был таким, таким и останусь. И перед ним мне нечего было стыдиться.

В то время как перед Дилярой, перед Ваней и всеми теми, кто меня знал до травмы, мое лицо — это стыдное последствие моей глупой, почти смертельной ошибки. Вот чего я перед ними стыдился — собственной глупости.

Моя тетя считала, что лучше б я тогда не выжил. Ей, видите ли, было жаль меня, потому что моя новая жизнь — уже не жизнь.

Но я приспособился. Освоился. И научился вытирать задницу самостоятельно. И так и не понял: а из-за чего жалеть-то? Вот из-за этих недоразумений в виде некоторого ограничения в подвижности рук и тяжелого дефекта лица, что аж еда изо рта вываливается?

Может, она была умнее и подразумевала, что непринятие лицемерного общества, равнодушие государственных органов, борьба за место под солнцем, осознание цены собственной мальчишеской ошибки сделают жизнь невыносимой.

Не знаю. Но я точно не жалею, что выжил, хотя и я, бывало, молил вселенную смилостивиться и убить меня наконец, чтоб не мучился.

Я дожил до тридцати и написал эту книгу. Потому что были и друзья, и одногруппники, которые не являлись частью разлагающегося общества. Которые не отворачивались от меня и не называли мой стебель чем-то противным. Которые отвечали честно: «Да, ты урод» — и их честность была слаще липовых, уклончивых ответов: «Внешность — не главное».

Были люди, понимавшие, что за травмами и шрамами на теле скрываются травмы и шрамы куда серьезнее. И они не отвернулись, не исчезли при первом же удобном случае, когда поняли: я — не романтизированный образ из фильмов и сериалов.

Я знаю, что некоторым моя смерть принесла бы облегчение. И какое же это удовольствие — огорчить их.

Меня уже не убить.

Конец

Если вы дочитали до этого места, значит, вы меня любите и цените. А возможно, вы просто перелистнули, чтобы начать с конца или узнать, что же там, в финале.

В финале рая нет, скажу я вам.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге