Обложка Разлом сансары

Разлом сансары

Кармакиллер

0% прочитано
Стандартный
Кармакиллер

Разлом сансары

Глава 1

Швейцария не спрашивает, кто ты.

Её горы просто предстают пред

тобой и смотрят выдержишь ли ты.

I

Я выдерживала всю жизнь с самого рождения. Отец старался обучить меня всему на случай его отсутствия, но пока эти навыки не пригодились, меня больше волнует замужество, точнее волновало, до сегодняшнего утра.

Комната была темной, не мрачной, а честной. Стены с дубовыми темными панелями, с прожилками, которые я разглядывала в детстве, когда не могла уснуть. Потолок был низкий с открытыми балками, тяжелыми и крепкими, на них тени от свечей были длинными и спокойными. Пол из темного паркета, натертый воском с шерстяным ковром у кровати, она была большая с балдахином, дубовая с высоким резным изголовьем где были изображены ветви и листья. Те же, что и на полках отца и на перилах лестницы, родовое дерево было везде. Я лежала под тяжелым одеялом, сшитым из кусков овечьей шерсти и не двигалась, потому что знала, что как только я пошевелюсь, холод найдет меня. Он пробрался под одеяло тонкой, почти ласковой струйкой и коснулся щиколоток. Я проснулась за мгновение до того, как часы внизу пробили шесть. Это было странное чувство – не звук разбудил меня, а тишина перед ним, та самая, когда мир замирает и ждёт. Лежа с закрытыми глазами, я слушала удары: первый, глухой, будто из-под земли, второй, третий, четвертый, пятый, шестой – и каждый отдавался где то в груди, под ребрами, ровно, как чужие шаги в пустом коридоре.Открыв глаза, я лежала неподвижно, слушая, как в доме потихоньку просыпается прислуга, их голоса накладывались друг на друга, как круги на воде, пока не слились в один ровный, мелодичный звук, но со своим изъяном. Я ненавижу часы. Ненавижу их аккуратность, их немецкую педантичность, уверенность в том, что всё в мире можно измерить и разложить по полочкам, как считает Элеонора. Они просто шли. Тик. Так. Тик. Так. Как будто время – это единственное, что действительно имеет значение. Как будто горы, снег, люди, я – просто декорации. Но пока молчала, потому что это единственное, что у меня оставалось.

Свет проникал через плотные, тяжелые, из тёмно-зелёного бархата с кистями шторы. Неяркий, зимний, но честный. У окна была кушетка с кожаной обивкой и подушками, там я любила сидеть, поджав ноги и смотреть на озеро. Свет ложился на постель, касаясь моей руки. Она казалась чужой - бледной, слишком холодной для живого человека. Я сжала руку в кулак, разжала и так несколько раз, почувствовав, как приливает кровь, неохотно, медленно, словно ей тоже не хотелось просыпаться. Наоборот было желание спрятаться от нарастающего чувства тревоги, словно что-то вот-вот произойдет, что-то к чему я не готова.

Пол ощущался ледяным, я не стала надевать тапки, да, холодно, но мне надо было прийти в себя и сделать голову более менее ясной. Подойдя к окну, я отдернула штору и замерла. Не от красоты, хотя пейзажи Швейцарии всегда дают чувство свободы и эйфории, но на этот раз я увидела в ней ответ, увидела правду. Озеро лежало внизу, огромное, неподвижное, цвета мокрого камня и только ели на склоне – темно-зеленые, почти черные, в снегу, тяжелые стояли против всего этого, не сгибаясь, не жалуясь, давали чувство спокойствия. Вдали за озером поднимались горы. Я смотрела на них долго, пока глаза не начали слезиться от холода. Пока дыхание не стало видимым – легкий пар, танцующий в воздухе, внизу на снегу я увидела следы, может они были Маттиаса, который уже почистил дорожки, либо отца – оставшиеся, когда он уходил в горы один и возвращался к вечеру, молчаливый, с красными руками, счастливый по своему. В глубине комнаты обращал на себя внимание клавесин. Я не играла на нём с тех пор как родители уехали по делам пару недель назад, но каждое утро я проходила мимо, касалась крышки просто чтоб почувствовать дерево под пальцами. Теплое, живое, помнящее. Мама играла здесь каждый вечер, Бах, Шопен, что-то грустное, я сидела рядом на полу, поджав ноги и слушала. Она не говорила мне «смотри, как красиво», она просто играла и я слушала, в этом молчании было больше слов, чем в иных речах. Когда мне было семь лет она остановилась, взяла мои руки и положила их на клавиши.

— Слушай.

И я слушала, не ушами, а пальцами, кровью, тем, что глубже слов. Мы сидели так долго и музыка шла через нас. А потом она посмотрела на меня так, как смотрят на то, что уже потеряно и сказала:

— Калерия, ты сильная, это хорошо, но и плохо одновременно.

— Почему?

— Потому что сильных не любят, их бояться. Сказал она с грустной улыбкой.

Отведя взгляд я увидела на столе письмо. Слева от кровати стоял туалетный столик с зеркалом в золоченой раме, свеча в серебряном подсвечнике, жемчуг в фарфоровой чашечке, кольца, медальон.

Оно ждало меня с вечера. Прислуга шепталась на кухне, и я слышала их голоса сквозь стену – не слова, только интонацию и поняла: что-то случилось. Но не спросила, я никогда не спрашивала, для меня это было словно самой кануть в пропасть тревоги, поэтому я просто ждала, перебирая в голове все возможные варианты развития событий. Да и в конце концов знать – это выбирать, а выбирать – это отвечать, отвечать – это быть собой. А быть собой в этом доме, в этой стране, в это время было опасно. Особенно теперь.

Я нехотя подошла к столу, голова еще сопротивлялась – боялась, тянула время как могла. Конверт был плотный, дорогой, с водяным знаком и гербом. Нашим фамильным гербом, тем самым от которого Элеонора когда-то отреклась, заявив, что не имеет к этой династии никакого отношения. А теперь она пишет на этой бумаге. Значит случилось что-то серьёзное, что заставило её вспомнить о роде. Письмо было холодное или это мои пальцы были настолько замерзшими, я уже не понимала.

Нож для бумаг лежал тут же, на столе – тонкий, серебряный, отцовский. Я взяла его, провела по сгибу, и бумага разошлась легко, будто ждала этого. Внутри был плотный, дорогой, с тиснением лист. Буквы были ровные, немецкие, от почерка так и веяло фальшивостью тётушки.

«Дорогая племянница. С прискорбием сообщаю: твои родители пропали без вести. Подробности позже. Я приеду через месяц, подготовь дом для продажи и себя, мы уедем в Германию, ты будешь учиться в пансионе и это не обсуждается.»

Прочитав, я не почувствовала ни одной эмоции, но тело всегда чувствует первее и я обратила внимание, на сжатую пальцами бумагу, она тихо хрустнула, даже как то жалобно, а на ладони остался след от ногтей. Тогда пришло и осознание. Пришло не горе, оно приходит позже, не торопясь. Ему нужно время чтобы осесть, как снегу, сначала пришел холод, утренний, из под одеяла, только теперь он внутри, в груди, в горле, в пальцах, и не уходил, сколько бы я не дышала. Я села на кушетку прямо у окна, подтянула колени к груди и смотрела на озеро. Вода не двигалась, ель стояла без колебаний ветра, а горы молча начали нависать всё больше и больше, словно пытались выдавить меня настоящую, мой характер, мой стержень и всё то чему учил отец. Они будто знали, что надвигается буря, которую выдержит только настоящая я, а не эта слабая, беззаботная девушка, в голове которой были лишь страхи о замужестве и неразделенной любви.

Я думала не о родителях, не о смерти, я не верила, что они так легко могли погибнуть, зная отца он мог только залечь на дно. Больше я думала о себе, о том, что теперь я одна, что завещание – не факт, что наследство – в воздухе, что Элеонора приедет через месяц и что я не знаю, кто я без них. Без отца, который учил меня не бояться, Без матери, которая учила меня молчать и быть покладистой, чтобы взяли замуж и не бросили потом из за характера. Кто я? Дочь? Сирота? Наследница? Или просто девочка, которую можно забрать, переделать, запереть?

Я сидела долго, час или два свет за окном менялся – из серого становился чуть светлее, потом снова серым, – и я следила за этим изменением, как за чем-то важным, потому что не могла думать ни о чем другом. В глубине комнаты был камин. Каменный, с часами на каминной полке. Те самые, ненавистные.

А потом пришла мысль, точная, резкая, как удар часов, но не немецких. Этот удар рождал во мне не ненависть, а призыв к свободе, как отрезвляющий знак, наставление, что пора взять в себя в руки. Я подумала об отце. Он редко входил в эту комнату, не любил вторгаться, о иногда по утрам, когда я еще спала он садился на край кровати и молчал. Я просыпалась от того, что он рядом, не от звука, не от движения – от присутствия. И лежала, не открывая глаз, чтобы продлить это, мы оба молчали и в этой тишине было всё. Родители пытались воспитать меня правильно для общества. Я ценю их заботу и переживания, но отец знал кто я, он не просто так меня готовил, он знал, что однажды либо я сама, либо жизнь заставит меня показать миру настоящую себя. Он учил меня не словами, а тем, как жил, как работал, он никогда не говорил быть сильной. Он просто был сильным и я смотрела на его спину, когда мы шли в горы – долго, молча, по колено в снегу и запоминала. Не слова. Молчание, присутствие, силу. У него были большие теплые руки и все в мозолях, он не боялся работы, не боялся жизни. Пахло от него табаком и старым деревом и еще чем-то теплым, живым, отцовским. Этот запах я узнала бы из тысячи. Я чувствую его до сих пор, когда захожу в его кабинет. Он никогда не повышал голос, но когда говорил – слушали все. И я слушала, больше, чем кого-либо. Он говорил:

— Сильные люди не кричат, они делают. Ты никому не должна ничего доказывать, кроме себя. Если меня не станет – не плачь, действуй.

Элеонора считает меня глупой, избалованной девчушкой. Думает, что меня можно забрать так легко и лишить всего того, что отец готовил мне, что можно меня переделать, запереть в пансионе и выдать замуж за старого аристократа, чтобы якобы избавить род от позора. Отрекшись от династии, вдруг запереживала за её статус, за моё будущее. Как бы не так, что-то не сходится, она явно едет не за мной.

Я встала. Тело сопротивлялось, хотелось спрятаться или исчезнуть от опасности, но сегодня я меняю планы, как бы ему это не нравилось. Подойдя комоду, я открыла нижний ящик – он всегда скрипел, сколько себя помню, но сегодня он словно тоже был на моей стороне и открылся спокойно. Я достала фотографию родителей. Молодые, смеющиеся, счастливые. Отец обнимает мать за плечи, она смотрит в объектив и между ними какой- то человек, аккуратно вырезанный по контуру так, что осталась только тень. Кто он я не знала, но чувствовала, что он важен. Отец его прятал не просто так. Не знаю сколько я смотрела на фотографию, но больше прятать её в комоде я не стану. Вырезав из фотографии лица родителей я засунула фото в бабушкин медальон и надела на шею.

— Я всю жизнь боялась за тебя — сказала мне мама однажды вечером, стоя у окна, — Не за то, что ты сделаешь, а за то, что сделают с тобой. — и повернулась ко мне, посмотрев в глаза, — Утихомирься, прошу.

Не приказ, а мольба, которую я слышу до сих пор, каждый раз, когда готова взорваться или крикнуть.

Я не знала, что будет дальше и поможет ли мне кто-то, но знала одно, Элеоноре я точно ничего не отдам. Ни себя, ни дело отца, ни этот дом, мой дом.

За окном пошел снег, первый в этом году – тихий, спокойный, я смотрела на него и впервые за долгое время улыбнулась. Ни природе, ни миру, а себе.

II

Мне приснился кабинет отца. Кабинет был большой, продолговатый, с высоким потолком, обшитый темными панелями. Пахло табаком, старым деревом, воском и чем то еще живым, теплым, пахло отцом, от него щемило в груди так, что хотелось закрыть глаза и просто дышать. Этот запах впитался в стены, в книги, в сукно на столе, и сейчас во сне он был сильнее, чем когда-либо. Я стояла и не могла двинуться, не от страха, а от того, что в этом сне тело становится чужим и тяжелым, здесь нельзя спешить и надо внимательно смотреть. Дверь была приоткрыта и свет из кабинета падал в коридор узкой полосой – теплый, дрожащий, живой. Я сделала шаг, половицы под ногами не скрипнули и я встала у самой двери. По стенам тянулись полки, высокие, до самого потолка, темное дерево с резьбой, почти черное от времени и на них стояло много книг с кожаными корешками с золотым тиснением и потертыми углами. Я знала эти полки с детства и знала, что отец не любил, когда их трогали, но не потому что боялся за книгу, а потому что каждая стояла на своем месте и он помнил их места наизусть.

Отец сидел за столом, спиной ко мне – вполоборота, свеча горела ровно, чуть подрагивая и тени на стенах были длинными, спокойными, не страшными. В руках у него было письмо, не от наших родственников и не от папиных партнеров, лист был попроще и с загнутым уголком. Он читал шепотом сам себе, а может и мне, потому что чувствовал, что я стою рядом за дверью, он всегда меня чувствовал, играть с ним в прятки было бесполезно. Я не понимала слов, мне было лет семь и слова были слишком тяжелые для моего тогдашнего слуха, но я запомнила голос, не такой как всегда, обычно он говорил ровно, спокойно, уверенно, а сейчас – тише. Как будто он читал не письмо, а приговор: «… если что-то случится…долги…он не оставит… предупреди… Калерия…оставь адрес… письмо…её надо подготовить…» доносилось до меня сквозь сон. Я не понимала, но тело сжалось, целиком, и стояло неподвижно, не дыша, боясь, что он заметит и одновременно желая, чтобы заметил, позвал и объяснил.

Он дочитал и долго смотрел на свечу так, как смотрел на озеро, когда думал о чем-то, что не мог или не хотел сказать. Потом сложил письмо, встал и тени на стенах качнулись. Он подошел к полке, к той, что была чуть выше его головы – третья слева. я видела ее, но не увидела конкретную книгу, сон ускользал, расплывался, как бывает, когда пытаешься разглядеть что-то важное, а оно уходит. Он вытянул одну книгу, не глядя и не выбирая, будто знал, что она там стоит, будто приготовил её заранее. Вложив лист между страницами и поставив книгу на место, он обернулся и увидел меня, какое то время он молча смотрел на меня так, как смотрят люди, которые знают, что однажды могут больше тебя не увидеть и в этом взгляде не было ни страха, ни жалости, лишь просьба. Он хотел, чтобы я запомнила, не слова, а место.

Я проснулась в холодном поту…

Сердце колотилось где-то в горле, тело было мокрым, я лежала неподвижно, глядя в потолок и несколько долгих секунд не понимала, где я и что со мной. Потом пришло осознание, сон не уходил, он стоял перед глазами так ясно, что я могла бы нарисовать: свеча, стол, полки с книгами, отец и письмо. Я видела это где-то раньше, в детстве, но забыла.

Я села, ноги коснулись холодного пола и я стала потихоньку приходить в себя. Подойдя к окну, я отдернула шторы и резко стало светло, на улице светило солнце и снег буквально сиял. Давно не было такой погоды, быть может это затишье перед бурей.

Я знала где письмо, теперь точно знаю, что отец оставил его для меня, он готовился к этому и ещё я нутром чувствую, что родители живы, отец не мог так сглупить и попасть в ловушку, но почему они оставили меня? В голове хаос, у меня есть еще месяц до приезды Элеоноры, письмо может подождать, в коридоре послышались легкие шаги, я узнала их сразу – Агата. Она вошла без стука, так как в руках у нее был поднос с чаем и медом, поставив его на столик, она посмотрела на меня таким взглядом, как будто знала, что ночь у меня была неспокойная.

— Не спится?

— Сон снился, то ли мои воспоминания из детства, то ли моя отчаявшаяся фантазия.

— Что-то плохое?

— Скорее что-то возможно очень важное.

— И что же там было?

— Послание от отца для меня, либо прощание, не знаю.

Она кивнула, словно ждала именно этого ответа, словно она знала то, что знал только отец и могла знать я, но может это не бред и отец что-то ей доверил, на тот случай, если моя память меня подведет. Подойдя к окну, она встала рядом, погладила меня по спине.

— Знаешь, дорогая, иногда пути людей пересекаются неспроста. Я открою тебе свой собственный секрет жизни. Завязывай уже думать о других, будь эгоистична, потому что как только ты задашь вопрос: «А как же быть со мной?», тут же все меняется к лучшему. — Она повернулась и посмотрела на меня, прямо в глаза, — В конце концов, кто ты такая и чего ты хочешь, Калерия?

Я смотрела на нее и впервые за долгое время, может, за всю жизнь, я задала себе этот вопрос, по настоящему, не как дочь, сирота, наследница, а как Калерия.

— Свободы.

Агата кивнула уголком губ и с нежностью посмотрела на меня.

— Тогда иди и не оглядывайся. — Она взяла поднос и пошла к двери, но на пороге остановилась и обернулась ко мне:

— Через месяц приедет твоя тетушка, ты должна быть готова. Она едет не просто так и ты сама это понимаешь, но ты сильнее, чем думаешь. Ты дочь своего отца, ты Эшер, а эта династия никогда не сдавалась.

— Я знаю.

— Знаешь, но иногда нужно услышать. Чай остынет, пей давай и собирайся.

— Куда?

— Куда захочешь, ты свободна, моя милая, просто пока не поняла этого до конца, но уверена, гены твоего отца не заставят себя ждать.

Я осталась одна с вопросом, который теперь звучал во мне громко, как удар больших часов: «Чего ты хочешь, Калерия?», в глазах выступили слезы, я сделала глоток чая и открыла кулон с фотографией родителей.

— Свободы, прости мам, но я хочу быть собой.

Я вновь сделала глоток чая, он был горячим, крепким с медом, я пила и смотрела на снег, чай согревал все внутри меня и я чувствовала, как что-то внутри меня, что долго спало – просыпается. За окном шел снег, горы молчали, а я впервые за долгое время знала, зачем живу.

III

Ночь пришла тихая, темная и я легла, закрыла глаза и попыталась уснуть, считая удары сердца, часов, но сон не шел. Внутри оставалась тревога от того, что письмо не у меня. Я лежала так часа два, лунна уже отбрасывала на пол слабый свет. Я думала об Агате, ее словах и вопросе, я ей ответила, но ответ был неполным, желая быть свободной, надо знать правду, а правда была где-то в кабинете отца. Я встала, накинула шаль и вышла в коридор, дом спал, на кухне тлел огонь. Кабинет отца был заперт, но я знала, где ключ, отец его спрятал, но не от меня, настолько он в меня верил. Войдя в кабинет было заметно, что ничего не изменилось, пахло так же, я подошла к той самой полке, книг было много, я смотрела на них и не знала, какую брал он, я помню, что он взял ее ближе в концу и начала просматривать книги с середины, потратив пол часа я нашла письмо.

Я открыла его аккуратно:

«Калерия, если ты читаешь это, значит меня нет. Не верь никому, даже тем, кто называет себя семьей, тебе надо отправиться в Лугано и найти Луку Моро, он тебе все объяснит. Я тебя очень люблю и верю в тебя, не подведи меня и нашу династию, на тебя вся надежда. Папа.»

Я перечитала еще несколько раз и села на пол у полок, прижав письмо к груди. Мне очень хотелось плакать и сдерживаться я не стала, меня накрывало от отчаяния, от того, что все так резко изменилось, что все свалилось на меня. Я не воспринимала всерьез наставления отца, а надо было, надо собраться с силами и взять все в свои руки, я не верю, что он погиб, я не верю, что это все действительно происходит, не хочу верить. Что-то внутри было сильнее слез, но сейчас сил у меня не хватало на выдержку, я села в кресло отца и смотрела на наше семейное фото. Спрятать письмо в кабинете смысла нет, надо найти другой тайник, я забрала письмо и вышла из кабинета, ключ оставила у себя. Вернувшись в комнату я легла в кровать и от усталости меня накрыло крепким сном.

Глава 2

I

Прошло три дня, и все эти три дня я не выходила из своей комнаты, кроме тех тихих часов, когда дом окончательно замирал и можно было незаметно проскользнуть на кухню, выпить чаю, который Марта молча ставила для меня на стол, и так же незаметно вернуться обратно, в свое добровольное заточение. Я не плакала, не спала, я думала, и в моей голове непрерывно крутились слова Агаты, сказанные ею на кухне: «Чего ты хочешь, Калерия?», и мой собственный ответ, который я тогда произнесла так твердо, что сама удивилась: «Свободы».

Но теперь, спустя эти три дня, проведённые в тишине и мыслях, я вдруг отчётливо поняла, что свобода — это не просто уйти в метель, не просто хлопнуть дверью и раствориться в белой крупе. Свобода — это когда у тебя есть на что жить, когда у тебя есть чем защищаться и есть что терять, а у меня, кроме нескольких писем и медальона на шее, не было почти ничего и это «почти ничего» нужно было срочно превратить в силу.

Я думала об отце не как о мёртвом, а как о живом, потому что я знала — он жив, я чувствовала это каждой клеткой своего тела, каждой мыслью, каждым ударом сердца. Тела не нашли, могилы нет, а письмо, которое он оставил, было написано так, будто он знал, что я приду, будто он готовился, будто он ждал и если он ждал, значит, он был где-то там, за горами, за снегом, за туманом, и он вернётся, я верила в это, и эта вера давала мне силы.

На четвертое утро я встала раньше обычного и спустилась вниз, чувствуя, как внутри меня что-то меняется, как будто старая кожа сходила с плеч, обнажая что-то новое, еще не окрепшее, но уже живое. Дом, казалось, ещё спал, свернувшись калачиком вокруг своих старых стен, но я уже не спала. Я прошла мимо портретов предков, смотрящих на меня с высоты своих золоченых рам, и открыла дверь в кабинет отца.

Внутри пахло пылью и старым табаком, тем самым запахом, который я помнила с детства и который теперь казался мне не просто запахом, а голосом, тихим шёпотом, говорившим мне: «Ты справишься, ты должна». Мутный зимний свет залил комнату, ложась на полки с книгами, на глобус, на кресло, в котором все еще чувствовалось присутствие отца.

Я подошла к столу и села в кресло, но не для того, чтобы почувствовать себя хозяйкой или прикоснуться к прошлому, а для того, чтобы работать. Я выдвинула верхний ящик, потом второй, потом третий, и в них лежали бумаги — счета, квитанции, письма, всё было перемешано, будто отец в последние месяцы торопился, будто знал, что времени осталось мало, и не успевал раскладывать всё по местам, а просто складывал в стопки, чтобы успеть сделать хоть что-то.

Я провела пальцами по краю стола, зелёное сукно было холодным, и взяла первую папку, открыла ее, и передо мной возникли цифры — столбцы, даты, суммы, я ничего не понимала в банковском деле, но я знала другое: если я хочу выжить, если я хочу защитить себя и тех, кто мне дорог, если я хочу дождаться отца и помочь ему, я должна понять, как устроен наш дом, как устроен наш банк, как устроена моя жизнь, и я погрузилась в чтение, как в темную воду, с головой, не зная, выплыву ли.

Я просидела так до полудня, голова гудела, глаза слезились от мелкого шрифта, пальцы покрылись пылью, но я не вставала, потому что каждая прочитанная страница, каждая понятая цифра делали меня сильнее. В какой-то момент в дверях появилась Агата, она не постучала, просто вошла и встала, держа в руках поднос с чашкой чая и сухарями, и её глаза, серые и острые, смотрели на меня так, будто она видела меня насквозь.

— Ты сидишь здесь с самого утра, — сказала она, не спрашивая, а утверждая, и в её голосе не было ни удивления, ни осуждения, только спокойное понимание того, что происходит.

— Мне нужно понять, — ответила я, не поднимая глаз от бумаг, потому что боялась, что если посмотрю на неё, то увижу в её глазах жалость, а жалости я не выносила, — сколько у нас денег, сколько обязательств, что она может у нас отнять.

Агата поставила поднос на край стола, тихо и аккуратно, не задев ни одной бумаги, и помолчала, прежде чем сказать:

— Ты хочешь управлять домом.

— Я хочу, чтобы дом выжил, — ответила я, наконец поднимая глаза на неё, — а для этого мне нужно знать, где у него болит и ещё я хочу быть готовой, когда он вернётся.

Агата замерла, её лицо не изменилось, но я увидела, как дрогнули её пальцы, лежавшие на краю подноса.

— Ты в этом уверена? — спросила она тихо, и в её голосе не было сомнения в моих словах, было что-то другое, похожее на страх за меня.

— Я знаю это, — сказала я, — тела не нашли, могилы нет, он оставил письмо, он готовился, он жив, Агата, я это чувствую.

Она молчала долго, смотрела на меня, и в её взгляде было что-то, чего я не ожидала, — не жалость, не гордость, а что-то похожее на уважение, смешанное с тревогой.

— Твой отец никогда не посвящал тебя в это, — сказала она наконец.

— Мой отец готовил меня к этому, — сказала я и голос мой не дрогнул, потому что я давно уже решила, что не позволю себе дрожать, — и я больше не могу позволить себе быть просто дочерью, я должна быть его наследницей.

— А если ты ошибаешься? — спросила она. — Если его нет?

— Тогда я останусь одна, — сказала я, — но я буду знать, что сделала всё, что могла, а если он жив и я не подготовлюсь, я никогда себе этого не прощу, так что выбирать не из чего, Агата, я должна быть сильной, для него, для дома, для всех нас.

Она кивнула, медленно, и вышла, тихо прикрыв за собой дверь, а я осталась одна среди бумаг, и в этой тишине, когда шаги Агаты стихли, на меня вдруг накатило.

Я смотрела на разложенные передо мной листы, на колонки цифр, проценты, сроки, слова, которые я видела, но не понимала, — «вексель», «долговое обязательство», «оборотные средства», — и это был язык моего отца, язык, на котором он говорил с миром, пока я... Пока я что делала?

Я вспомнила себя всего лишь год назад, как я стояла перед зеркалом и примеряла платья, думая о том, какое из них произведет впечатление на Бориса. Как я репетировала фразы, которые должна была сказать ему, чтобы он посмотрел на меня не как на «дочь конкурента», а как на равную, как я играла с ним в эту игру, хотя в глубине души он был мне противен; его спокойный, сытый, спящий взгляд на жизнь вызывал во мне тошноту. Я не любила его, я почти смирилась с тем, что мать отдаст меня ему в жёны ради каких-то своих выгод, и я умоляла отца не давать на это благословения, и он не дал, он защитил меня.

А что сделала я? Пока отец спасал меня от этого брака, пока он вел дела нашего банка, пока пытался уберечь наш дом, я тратила время на пустые игры с Борисом, я зевала, когда отец показывал мне банковские отчёты, считая, что это скучно, что это мужские дела, а мое дело — быть красивой и любимой. Я думала только о том, как избежать замужества, вместо того чтобы учиться управлять тем, что принадлежало нашей семье, нашей династии Эшеров. Я была дурой, самовлюбленной, глупой, эгоистичной дурой, я винила Элеонору в том, что она хочет запереть меня в пансион, но я сама уже давно сидела в клетке собственных иллюзий.

А теперь его не было, или он был где-то там, в опасности, и ждал от меня помощи, а я сидела над его бумагами и не понимала, как они устроены. В горле встал ком, дыхание сбилось, я сжала край стола так сильно, что костяшки пальцев побелели, и мне стало по-настоящему страшно, не от того, что приедет Элеонора, а от того, что я могу просто не справиться, что я не смогу защитить то, что он оставил, потому что я была слишком занята собой и своими глупыми играми с человеком, который мне даже не нравился. Я закрыла глаза, глубоко вдохнула, выдохнула, как учил отец: «Страх — это не слабость, это сигнал, слушай его, но не позволяй ему управлять».

Я слушала, я признавала свою ошибку, я признавала, что была глупа, но слёз не было, потому что слёзы не помогут, помогут только знания. Я открыла глаза и взяла чистый лист бумаги, перо, обмакнула в чернильницу.

Если я не знаю — я узнаю, если я забыла — я вспомню, если я была плохой ученицей — я стану лучшей, у меня есть месяц, месяц, чтобы выучить то, что он пытался мне вдолбить годами. И я начала писать, выписывая каждое незнакомое слово и ища его значение в книгах на полках, а если не находила — запоминала, чтобы потом спросить у Агаты, у Маттиаса, у кого угодно.

Страх никуда не ушёл, он сидел где-то под рёбрами, сжимая сердце, но теперь у него была цель, я буду бояться, но я буду делать, потому что теперь я не просто дочь, мечтающая о замужестве. Я — наследница банкирского дома Эшеров, и я должна выучить свой урок. Я вернулась к бумагам, и время снова потекло, как вода сквозь пальцы; я складывала их в стопки — счета за уголь, счета за еду, жалованье прислуге, налоги, ремонт крыши и постепенно передо мной вырисовывался огромный механизм, который работал, пока его кто-то заводил, и теперь этот механизм остался без хозяина, и я должна была стать этим хозяином.

Я уже собиралась отложить папку с налоговыми бумагами, как вдруг мой взгляд зацепился за один документ, который лежал в самом низу, под стопкой старых писем, и выглядел иначе — не как счет за дрова или уголь, а как что-то более важное: плотная бумага, тиснение, печать нашего банка, и я вытащила его, чувствуя, как сердце начинает биться быстрее. Это был вексель. Долговая расписка. Выданная банком Эшеров. И на имя Артемия. Отца Бориса. Огромная сумма, взятая несколько лет назад под залог поместья. И рядом — еще одна бумага, и еще, целая стопка. Я перечитала цифры несколько раз, прежде чем поверила своим глазам; в висках стучало, кровь приливала к щекам, и я вдруг поняла, что Артемий должен был нашему банку. Огромные деньги. И если он не смог расплатиться... значит, у него был мотив. Огромный мотив. Избавиться от кредитора. От моего отца.

И тут же, под этими векселями, я нашла еще один документ. Финансовый перевод, ежемесячный, на имя Элеоноры фон Гарден, в Германию. И сумма была такой же огромной, как и долг Артемия. Я смотрела на эту бумагу, и во мне поднималось что-то холодное, не злость, а что-то хуже, что-то расчетливое и твёрдое, как камень. Артемий платил Элеоноре. Каждый месяц. За что? За молчание? За то, чтобы она не приехала и не начала задавать вопросы? Или это был ее способ получить наследство Эшеров, не имея на него прав? Они были в сговоре. Оба.

Я аккуратно сложила векселя и перевод вчетверо, медленно и не спеша, и убрала их в карман своего платья, подальше, к сердцу, туда, где уже лежали письмо отца и фотография родителей. Теперь у меня было оружие. И не просто оружие, а мотив. Я знала, кто враг. Знала обоих. И я знала, что они заплатят.

За окном пошёл снег, и я подошла к окну, чтобы посмотреть на горы, которые были там, молчаливые и вечные, мои, и я почувствовала, как внутри меня что-то выпрямляется, как пружина, готовая распрямиться.

— Я справлюсь, — сказала я вслух, тихо, только для себя, но в этой тишине мой голос прозвучал так твердо, что я сама почти поверила в это, — мы справимся, оба.

II

На восьмой день приехали гости. Я сидела в кабинете отца, разбирая бумаги, когда услышала, как во дворе зазвенела упряжь и залаяли собаки, и этот звук был настолько чужим в тишине нашего дома, что я сразу поняла: это не Маттиас вернулся с рынка, это кто-то другой, кто-то, кого мы не ждали. Я подошла к окну и увидела тяжёлый экипаж, из которого выходил мужчина в дорогом пальто, и я узнала его сразу, хотя видела всего несколько раз в жизни, это был Артемий, отец Бориса, а за ним, чуть поодаль, с каменным лицом и пустым взглядом, шёл сам Борис. Я не ждала их, но я знала, что они придут, потому что люди вроде Артемия всегда приходят проверить, как идут дела у тех, кого они загнали в угол, и я спустилась в гостиную, чувствуя, как внутри меня собирается что-то холодное и твёрдое, как камень.

Артемий уже стоял там, оглядываясь с таким видом, будто оценивал, сколько можно выручить за этот дом, если его продать, и когда он увидел меня, на его лице появилось выражение скорби — фальшивое, как театральная маска.

— Калерия, — сказал он, подходя и беря меня за руку, и его ладонь была холодной и сухой, как бумага. — Я не мог не приехать. Мы все потрясены тем, что случилось с твоим отцом. Это невосполнимая утрата.

— Спасибо, — ответила я, аккуратно высвобождая руку, потому что мне не хотелось, чтобы он касался меня дольше, чем это было необходимо. — Вы очень добры.

— Твой отец был моим партнером и другом, — продолжил он, и в его глазах не было ни капли печали, только холодный расчёт. — Если тебе что-то нужно, если нужна помощь с бумагами или делами банка... мы с Борисом всегда готовы помочь.

Борис стоял в стороне и молчал, он не смотрел на меня, он смотрел на свои перчатки, которые держал в руках, и, казалось, был здесь совершенно случайно, как вещь, которую принесли в дом.

— Благодарю, — сказала я. — Я справляюсь.

Артемий улыбнулся, и это была та самая улыбка, от которой у меня по спине пробежал холодок, а потом он повернулся к Агате, которая стояла в дверях, и сказал:

— Агата, голубушка, не найдётся ли у тебя чаю для старика? И, может быть, Калерия покажет Борису дом? Я слышал, у вас тут прекрасная библиотека. Борис так любит книги.

Я посмотрела на Артемия, на его фальшивую улыбку, на Бориса, который даже не поднял глаз, и я поняла: это была подстроенная ловушка, Артемий хотел оставить меня наедине с его сыном, он хотел, чтобы Борис сделал то, что должен был сделать — закрыл меня в клетке, занял мои мысли, заставил меня снова думать о замужестве, а не о бумагах, пока они с Элеонорой будут делать свои грязные дела. Я знала это, и я не собиралась им мешать, потому что теперь я играла по-другому.

— Конечно, — сказала я, улыбнувшись так же фальшиво. — Пройдемте, Борис. Библиотека действительно прекрасна. Особенно если знать, где искать.

Я провела Бориса в библиотеку, чувствуя, как он идёт за мной, как тень, как что-то тяжёлое и бесполезное, и когда дверь за нами закрылась, я не стала оборачиваться, а просто прошла к полкам и провела пальцем по корешкам, будто искала что-то, будто мне было всё равно, что он здесь.

— Прекрасная библиотека, — сказал он, и в его голосе не было ни интереса, ни восхищения. Просто слова, чтобы заполнить тишину. — Отец говорил, у твоего отца были редкие книги.

— Были, — сказала я, не оборачиваясь. — И есть, в отличие от некоторых.

Он не ответил. Я слышала, как он переминается с ноги на ногу, как мнет в руках перчатки. Спящий, сытый, пустой. Я знала этот тип людей, они не злые, просто никакие, плывут по течению, потому что так проще.

— Зачем ты пришёл, Борис? — спросила я, наконец оборачиваясь. — Только честно, без «отец сказал».

Он посмотрел на меня, и в его глазах мелькнуло что-то похожее на удивление. Будто он не ожидал, что я спрошу прямо.

— Отец сказал, что тебе нужна поддержка, — сказал он. — Что ты теперь одна. Что я должен... — он запнулся, подбирая слова, — ...быть рядом.

— Быть рядом, — повторила я, и в моём голосе было столько холода, что он вздрогнул. — Или быть удобным?

— Что?

— Ты слышал. — Я отошла от полок и встала перед ним. — Ты пришел сюда не потому, что тебе не всё равно. Ты пришел, потому что тебе сказали, как всегда, как в тот день, когда мы встретились впервые. Как тогда, когда ты смотрел на меня и думал, что я — просто дочь конкурента, которую можно использовать, а потом выбросить.

Борис сжал перчатки сильнее. Я видела, как напряглись его пальцы.

— Это было не так, — сказал он.

— Правда? — Я подняла бровь. — А как это было, Борис? Расскажи мне. Только не ври. Я слишком хорошо знаю это выражение лица, ты смотришь на меня так, будто хочешь что-то сказать, но боишься. Боишься, что я скажу то, что ты не хочешь слышать.

Он молчал. Долго. А потом — тихо, почти шёпотом:

— Ты всегда была слишком острой.

— А ты всегда был слишком мягким. — Я улыбнулась холодно. — Знаешь, что я думаю? Я думаю, что твой отец послал тебя сюда, чтобы ты занял мои мысли. Чтобы я снова думала о платьях и о замужестве, а не о том, что происходит в этом доме. Я права?

Он побледнел на секунду.

— Я не знаю, о чём ты, — сказал он, но голос его дрогнул.

— Знаешь, — сказала я. — Просто не хочешь знать. Это удобнее, правда? Не думать, не чувствовать, не задавать вопросов. Плыть по течению. Ты ведь так живёшь, Борис? Ты ведь никогда не задавал вопросов своему отцу, о том, откуда деньги, о том, какие дела он ведет, о том, почему мой отец исчез.

Он смотрел на меня, и в его глазах больше не было пустоты. Был шок и страх.

— О чём ты? — прошептал он.

— О том, что твой отец должен моему, — сказала я спокойно. — Огромные деньги и он не хотел их отдавать.

Долгая тишина, я слышала, как тикают часы в гостиной. Раз. Другой. Третий.

— Ты лжешь, — сказал он, но голос его был слабым.

— Зачем мне лгать? — Я пожала плечами. — Мне нет до тебя дела, Борис. Я не люблю тебя, никогда не любила. Ты был для меня просто... игрой. Способом доказать себе, что я могу получить то, что хочу. Но ты никогда не был тем, чего я хотела на самом деле. Он отшатнулся, как от удара и я увидела, как что-то в его лице изменилось. Боль? Обида? Или просто уязвленное самолюбие?

— Тогда зачем ты это говоришь? — спросил он.

— Чтобы ты знал, — сказала я. — Чтобы ты не думал, что я — та девочка, которая смотрит на тебя влюблёнными глазами, я больше не она, я никогда не была ею, а теперь — иди. Не возвращайся, пока не решишь, кто ты. Сын своего отца или свой собственный человек.

Он смотрел на меня, а потом развернулся и вышел, не попрощавшись, не сказав ни слова. Я осталась одна в библиотеке с книгами, тишиной и с чувством, что только что сбросила с плеч что-то тяжёлое. Что-то, что держало меня в прошлом, что-то, что я больше не хотела нести.

Я подошла к окну, за стеклом шёл снег. Горы стояли, ель была там и я знала, что теперь я свободна. От Бориса, от его отца, от той глупой девочки, которой я была. Оставалось только одно — тетушка. Но с ней я тоже справлюсь.

В гостиной Артемий допивал чай и что-то весело рассказывал Агате, увидев Бориса, он поднялся и, извинившись, поспешил к выходу, и Борис шёл за ним, не поднимая глаз. Когда экипаж скрылся за воротами, Агата подошла ко мне.

— Что ты ему сказала? — спросила она.

— Правду, — ответила я. — Или часть правды. Достаточно, чтобы он начал думать.

— А если он расскажет отцу?

— Он не расскажет, — сказала я. — Он слишком напуган и слишком пуст. Но теперь в нем есть трещина. А трещина — это начало.

Я не пошла обратно в кабинет, потому что поняла: бумаги не спасут меня, если я останусь одна и я спустилась на кухню, где пахло хлебом и где за большим столом сидели те, кто был со мной всю мою жизнь.

Марта хлопотала у печи, хотя время обеда давно прошло, Роза перетирала чашки, которые и без того были чистыми, а Маттиас сидел у двери на табурете, чинил старую упряжь и делал вид, что не замечает моего появления, но я знала, что он заметил, потому что он всегда замечал всё; Агата сидела в своём кресле у окна и вязала, и спицы в ее руках двигались так ровно, будто ничего в этом мире не случилось.

Я села на свободный стул, положила руки на стол и посмотрела на них всех, чувствуя, как внутри меня собирается что-то твёрдое, потому что я знала, что сейчас скажу, и знала, что они будут сопротивляться, но я также знала, что по-другому нельзя.

— Мы все понимаем, что она приедет, — сказала я тихо, и мой голос прозвучал в тишине кухни громче, чем я ожидала, — и мы все понимаем, зачем она приедет, и я не собираюсь сидеть сложа руки и ждать, пока она запрёт меня в пансионе или выдаст замуж за кого-нибудь вроде Бориса.

Роза вздрогнула, и чашка в её руках звякнула о блюдце, а Марта замерла у печи, не донеся руку до заслонки, и только Агата продолжала вязать, не поднимая глаз.

— Что ты задумала, барышня? — спросила Роза шёпотом и в её глазах был страх, но было и что-то ещё, похожее на надежду.

— Я задумала не сдаваться, — ответила я, — но для этого мне нужна ваша помощь и я не приказываю вам, я прошу, потому что вы не прислуга, вы — моя семья и я не могу это сделать одна.

Марта всхлипнула, вытерла руки о фартук и подошла к столу, и её глаза были полны слез, но она кивнула.

— Ты всегда была для меня как дочь, — сказала она, — и если тебе нужно, я всё сделаю, только скажи.

— Мне нужно, чтобы ты была готова, — сказала я. — В любой момент, я скажу тебе слово, и ты соберешь узелок в дорогу: хлеб, сыр, воду и платок. Тот шерстяной.

Марта кивнула ещё раз, и в её глазах больше не было слез, только решимость и она отошла к печи и стала что-то шептать себе под нос, перечисляя, что положит в этот узелок. Я повернулась к Розе, и та уже смотрела на меня, выпрямившись, как солдат перед командиром.

— А я? — спросила она.

— А ты будешь моими глазами и ушами, — сказала я. — Когда она приедет, она попытается перевернуть весь дом, она будет заходить в комнаты, задавать вопросы, искать бумаги, и ты должна будешь видеть всё, что она делает, и слышать всё, что она говорит, и запоминать. Ты справишься?

Роза кивнула так быстро, что рыжие волосы выбились из-под чепчика.

— Я справлюсь, барышня, — сказала она твёрдо. — Я буду смотреть в оба.

Я перевела взгляд на Маттиаса, он отложил упряжь и смотрел на меня своими выцветшими глазами, и в них было что-то, чего я не видела раньше, — он смотрел на меня так, как смотрел на отца, с уважением и готовностью выполнить любой приказ.

— Маттиас, — сказала я, — ты знаешь дорогу в Лугано?

— Знаю, — ответил он коротко.

— Ты сможешь увезти меня ночью так, чтобы никто не видел?

— Смогу, — сказал он, и в его голосе не было ни сомнения, ни страха. — Я знаю все тропы в этих горах. Я езжу по ним с тех пор, как твой отец был молод. Мы уедем так, что ни одна собака не залает.

— Хорошо, — сказала я. — Тогда готовь лошадей и сани. Но пока — молчи. Никто не должен знать.

Он кивнул и вернулся к упряжи, и его руки двигались спокойно и уверенно. Тогда я посмотрела на Агату, она отложила вязание на колени и смотрела на меня, в её взгляде было что-то, чего я не видела раньше, — гордость, смешанная с той самой печалью, которая бывает у людей, знающих цену каждому слову.

— Ты всё продумала, — сказала она. — Даже то, о чём я не подумала.

— Я старалась, — сказала я. — Но мне нужна твоя помощь. Ты знаешь этот дом лучше всех. Ты знаешь, где какие бумаги лежат. Ты знаешь, что нужно сделать, чтобы она не смогла ничего найти.

— Я знаю, — сказала Агата. — И я помогу тебе, но сначала ты должна кое-что понять.

Она поднялась, подошла к столу и села напротив меня, и её глаза, серые и острые, смотрели на меня так внимательно, будто видели меня насквозь.

— Ты хочешь, чтобы мы все были на твоей стороне, — сказала она. — И мы будем. Но ты должна понимать: как только она приедет, всё изменится. Она будет искать слабые места. Она будет давить на нас по одному, она попытается перессорить нас, запугать, купить кого-то из нас, если понадобится. И ты должна быть готова к тому, что не все выдержат. Даже среди нас.

Я слушала её и почувствовала, как холодеет внутри, потому что она была права и я это знала, но одно дело — знать, а другое — слышать это от человека, которому ты доверяешь.

— Ты думаешь, кто-то может предать? — спросила я.

— Я думаю, что люди слабы, когда им страшно, — ответила Агата. — Даже те, кто любит тебя. Поэтому ты должна быть готова ко всему и ты не должна винить их, если они не выдержат.

Я молчала, переваривая её слова, а потом кивнула, потому что понимала, что она говорит правду, и правда эта была горькой, но необходимой.

— Хорошо, — сказала я. — Я буду готова, но пока мы вместе. И мы будем держаться до конца.

Агата кивнула, и в её глазах снова блеснула гордость.

— Тогда начинаем, — сказала она. — Скажи нам, что делать.

Я посмотрела на них всех — на Марту, которая уже собирала в уме список продуктов, на Розу, которая выпрямилась и смотрела на меня с готовностью, на Маттиаса, который молча чинил упряжь, но слушал каждое слово, и на Агату, которая ждала моего приказа, — и почувствовала, как внутри меня что-то выпрямляется, как пружина, готовая распрямиться.

— Мы будем готовиться, — сказала я. — Каждый день, каждый час. Пока она не приедет и когда она приедет, мы встретим её так, как она не ожидает.

Я встала из-за стола, и они все встали вместе со мной, и в этой кухне, пропитанной запахом хлеба и дыма, я вдруг почувствовала себя не одинокой сиротой, а хозяйкой дома, у которой есть армия.

— Спасибо вам, — сказала я тихо. — За то, что вы со мной.

Марта всхлипнула и обняла меня, и Роза прижалась с другой стороны, и даже Маттиас подошёл и положил свою тяжёлую руку мне на плечо. Я стояла в этом кольце тепла и чувствовала, что справлюсь. Потому что теперь я была не одна. И это было самое главное.

III

Третья неделя началась с того, что я поняла: знать теорию — это одно, а уметь применять её на практике — совсем другое.

Я сидела в кабинете отца, передо мной лежала стопка счетов, которые нужно было оплатить, и я смотрела на них так, будто это были не цифры, а вражеские солдаты, которых нужно победить. Вчера я выучила, что такое «вексель» и «залоговое обязательство», но сегодня мне предстояло сделать то, чего я никогда не делала, — подписать чек.

Агата стояла рядом, сложив руки на груди, и смотрела на меня с тем самым выражением, которое я так хорошо знала: «Я жду, когда ты начнёшь».

— Ты не можешь просто сидеть и смотреть на них, — сказала она. — Они не исчезнут от твоего взгляда. Ты должна действовать.

— Я знаю, — ответила я, но рука не поднималась. — Просто... это странно. Раньше этим занимался отец или ты. Я никогда не...

— Вот именно, — перебила она меня. — Ты никогда не делала этого, но теперь придётся. Твой отец ушёл, и теперь это твоя ответственность.

Она подошла и положила передо мной чистый лист бумаги, перо и чернильницу.

— Начнём с малого, — сказала она. — Вот счет за уголь. Сколько ты думаешь, это стоит?

Я посмотрела на цифры, сумма была огромной. Я даже не представляла, что уголь может стоить столько.

— Это... очень много, — сказала я.

— Это нормально, — ответила Агата. — Зима, дом большой, но ты должна проверить, не завышена ли цена. Твой отец всегда торговался, он знал, что поставщики пытаются нажиться на тех, кто не разбирается.

Я кивнула, взяла перо и вывела первую строчку. Буквы получились неровными, чернила растеклись, но я написала. Сумма, дата, подпись. Это было странное чувство — я ставила подпись под чем-то важным, что уже нельзя отменить.

— Хорошо, — сказала Агата, заглядывая через мое плечо. — Теперь следующий, продукты.

Я посмотрела на следующий счет. Мясо, мука, масло, специи, всё то, что каждый день появлялось на нашем столе и о чём я никогда не задумывалась.

— Ты должна не просто подписывать, — сказала Агата, будто читая мои мысли. — Ты должна знать, что подписываешь. Каждый чек — это деньги твоей семьи, если ты будешь подписывать всё подряд, не глядя, ты разоришься.

Она села напротив меня и начала объяснять: как проверять цены, как вести переговоры с поставщиками, как отказывать, если что-то кажется завышенным.

— Завтра придет мясник, — сказала она. — Он всегда приходит в конце месяца. Ты должна с ним поговорить, он попытается тебе продать мясо подороже, потому что ты молодая и неопытная. Ты должна знать, что сказать.

На следующий день он пришел, его звали Герр Шнайдер, он был крупным мужчиной с красным лицом, густыми усами и громким голосом и он смотрел на меня с таким видом, будто я была ребёнком, который случайно оказался за взрослым столом и сейчас будет плакать из-за того, что не понимает цифр.

— Барышня, — сказал он, кладя на стол счёт, — вот за этот месяц. Цены немного поднялись, сами понимаете, зима, холода, дороги замело…

Я не стала сразу брать счёт. Я откинулась на спинку кресла и посмотрела на него. Долго. Так, как смотрел отец, когда хотел, чтобы человек почувствовал себя неуютно.

— Герр Шнайдер, — сказала я наконец, — вы ведь знаете, что я недавно осталась одна, что я молода, что я, возможно, не разбираюсь в ваших делах так, как разбирался мой отец. Он закивал и в его глазах мелькнула самодовольная искра.

— Именно поэтому я, барышня, стараюсь для вас, — сказал он. — Всё лучшее. Всё свежее.

— Я ценю вашу заботу, — сказала я и в моём голосе не было ни капли тепла. — Но я не настолько глупа, как вы думаете.

Я взяла счёт и провела пальцем по строчкам, хотя уже знала цифры наизусть — я проверяла их вчера по торговым книгам отца.

— Фунт говядины, — сказала я спокойно. — По этой цене я могу купить мясо на рынке в Лугано и заплатить за доставку, и это выйдет мне на пятнадцать процентов дешевле, чем то, что вы мне предлагаете. Я понимаю, что цены растут, но не настолько же, герр Шнайдер.

Мясник замер. Улыбка медленно сползла с его лица.

— Барышня, — начал он, — рынок — это одно, а доставка, а хранение, а...

— Доставка от Лугано до нашего дома — это два часа пути, — перебила я, не повышая голоса. — У вас свои лошади и вы всё равно ездите туда каждую неделю. Так что давайте не будем делать вид, что вы работаете себе в убыток. Вы назвали цену, которая меня не устраивает. Предложите другую.

Он смотрел на меня так, будто видел впервые и в его глазах больше не было снисходительности. Была злость, но было и что-то ещё, похожее на уважение.

— Хорошо, — сказал он. — Я снижу цену на десять процентов.

— На пятнадцать, — сказала я. — Или я найду другого мясника. В Лугано есть ещё двое, и я уже навела о них справки.

Он долго молчал, а потом усмехнулся — криво, без радости.

— А вы, барышня, не так просты, как кажетесь.

— Я просто знаю цену тому, что покупаю, — ответила я, в моём голосе не было пафоса, только холодная констатация. — Вы согласны на пятнадцать?

Он кивнул. Ушёл, согласившись на мою цену. Я осталась сидеть в кресле, внутри меня что-то выпрямлялось. Я справилась и это было новое чувство, но это была только одна битва, а впереди их было ещё много. На следующий день пришёл счетовод. Сухой старик в очках, который вёл дела отца и смотрел на меня с плохо скрываемым скептицизмом. Он принес бумаги на подпись, и я, помня наставления Агаты, стала проверять каждую строчку. И наткнулась на странную цифру — расходы на ремонт конюшни, которых в этом месяце не было.

— Что это? — спросила я, указывая на строчку.

— Ах, это, — сказал он, не моргнув глазом. — Это старые долги, барышня. Ваш отец задолжал за прошлый ремонт.

— Мой отец? — Я посмотрела на него в упор. — Мой отец всегда платил вовремя и у него был отдельный журнал для долгов. Я его видела. В этом журнале нет записи о ремонте конюшни.

Счетовод побледнел. Он начал что-то бормотать про «ошибку» и «недоразумение», но я уже всё поняла. Он пытался меня обмануть, пользуясь тем, что я молода и неопытна.

— Вы уволены, — сказала я спокойно. — Соберите свои вещи и уходите. Я найду другого счетовода.

Он пытался возражать, но я не слушала. Я смотрела на него, и во мне поднималась холодная ярость. Я не позволю себя обманывать. Никому. Это было нелегко, я не спала ночами, читая книги по экономике и финансам, которые нашла в библиотеке отца. Я писала конспекты, как студентка перед экзаменом, задавала вопросы Агате и она отвечала, и в ее голосе больше не было той тревоги, которая была в начале. Теперь была гордость. Я училась проверять счета за керосин, за воду, за ремонт крыши. Я узнала, что такое «накладная» и «акт выполненных работ». Я узнала, как проверять, не обманывают ли меня, и как отказывать, если что-то кажется подозрительным.

Однажды вечером, когда я сидела над очередным счетом, Агата подошла и положила руку мне на плечо.

— Ты становишься похожей на него, — сказала она тихо. — На отца.

Я подняла на неё глаза. В горле стоял ком.

— Правда? — спросила я.

— Правда, — сказала она. — У тебя его упрямство. Его ум и его сердце. Ты справишься, Калерия. Я в тебя верю.

Я кивнула, не в силах говорить и вернулась к бумагам. Я знала, что это только начало, что впереди ещё много всего — и Элеонора, и её интриги, и борьба за наследство, но теперь я была готова. Я научилась, я стала хозяйкой и когда она приедет, она увидит не испуганную девочку, а женщину, которая знает себе цену.

IV

Ночь накануне была самой тихой за весь месяц. Я лежала в постели, но не спала, потому что мысли не давали мне покоя, и я перебирала в голове всё, что узнала и сделала за эти недели, как скряга перебирает монеты в сундуке. За окном шёл снег, ровный и густой, в его белом шуме дом казался ещё больше, ещё тише, будто он затаился вместе со мной, задержав дыхание перед бурей. Я смотрела в потолок, на темные балки, которые знала наизусть и думала о том, что завтра всё изменится. Завтра или послезавтра в этот дом войдет враг, я должна быть готова встретить её не дрожащей девочкой, а хозяйкой.

Я сама не заметила, как провалилась в сон, темнота комнаты вдруг стала мягче, глуше, как будто кто-то накрыл меня плотным одеялом и я оказалась стоя на камне. Вокруг меня были горы, более высокие, дикие, окутанные густым молочным туманом. Он стелился по склонам, прятал вершины, скользил между стволами старых елей и от этого воздуха закладывало уши, как бывает, когда поднимаешься слишком высоко. Я не чувствовала холода, хотя на мне было только легкое домашнее платье, и не чувствовала страха. Было странное, тягучее спокойствие, будто я наконец-то там, где должна быть.

Туман впереди раздвинулся, как занавес и я увидела две фигуры на краю скалы. Их лица скрывала пелена, густая и непроницаемая, но я видела силуэты — один высокий, широкоплечий, с той спокойной и уверенной осанкой, по которой я угадала Луку и другой чуть пониже, с более резкими, быстрыми движениями, в которых чувствовалась молодость и ещё не до конца обузданная сила. Они стояли друг напротив друга и между ними было натянуто что-то вроде невидимой струны.

Лука сделал лёгкое движение рукой, не удар, не жест угрозы, а что-то вроде приглашения и второй, молодой, ответил, я услышала звон клинков — чистый, короткий, как удар капли о стекло. Они двигались медленно, плавно, обходя друг друга по кругу и это была не битва, а тренировка, но в их движениях было столько сосредоточенности, что я вдруг поняла: они готовятся к настоящей войне.

Молодой сделал резкий выпад, целясь в плечо учителю и Лука легко ушёл от удара, шагнув в сторону.

— Не торопись, — сказал Лука. Голос его был тихим, но я слышала каждое слово так ясно, будто он стоял рядом со мной. — В горах спешка убивает. Ты думаешь, что твой клинок быстрее, чем твой страх, но это не так. Страх всегда быстрее.

Молодой опустил руку с клинком и в его позе не было раздражения, только сосредоточенность.

— А если я не боюсь? — спросил он. Голос был низкий, ровный, без эмоций, но в нем чувствовалась какая-то внутренняя сила.

— Если ты не боишься, значит, ты глупец, — ответил Лука. — Или ты видел слишком много смертей и они больше не трогают тебя. Но ты не глупец, Адриан. Ты просто слишком стараешься не думать о том, что чувствуешь.

Адриан ничего не ответил. Я видела, как он поднял клинок снова и их тени снова затанцевали на снегу. Туман вокруг них сгущался, закручивался, но не мешал им. Они двигались в этом тумане так, будто он был их домом.

— Ты должен помнить не о том, как убить, а о том, ради чего ты это делаешь, — сказал Лука, его голос прозвучал как наставление. — Клинок — это инструмент, но то, что у тебя внутри, — это причина. Если ты потеряешь причину, ты потеряешь себя.

— Разве у тебя есть причина? — спросил Адриан, и в его голосе не было вызова, только искренний интерес.

— У меня есть долг, — ответил Лука. — Перед твоим отцом, перед тобой, перед девочкой, которая скоро придет.

Я замерла. Девочка. Это я. Он говорил обо мне и я вдруг почувствовала, как сердце сжалось от чего-то похожего на страх, но это был не страх, а что-то другое. Что-то, похожее на ожидание.

Адриан остановился. Он стоял спиной ко мне, я видела, как напряглись его плечи.

— Ты уверен, что она придёт? — спросил он тихо.

— Она уже на пути, — ответил Лука. — Она не знает, что мы здесь, но она чувствует. Как чувствуют звери перед бурей.

Адриан помолчал, а потом сказал, в его голосе была какая-то странная теплота:

— Значит, она сильная.

— Она очень сильная, — сказал Лука. — Но сила без направления опасна и если она не научится направлять ее, она может разрушить себя или других.

Туман вокруг них снова закрутился, я вдруг увидела, как Адриан оборачивается. Он посмотрел прямо в туман, туда, где стояла я. Я замерла, я знала, что он не может меня видеть, но мне казалось, что он смотрит прямо на меня.

— Она боится, — сказал Адриан тихо, и это был не вопрос.

— Она боится не того, что снаружи, — ответил Лука. — Она боится того, что внутри. Она боится, что не справится, что не оправдает ожиданий, что не будет достойна.

Адриан поднял клинок. Его движения были быстрыми, точными и в них не было ни капли сомнения.

— Тогда я научу её не бояться, — сказал он, и в его голосе была такая уверенность, что я почти поверила ему. — Если она придёт.

— Она придёт, — сказал Лука. — И ты будешь рядом, ты поможешь ей найти свою причину, как я когда-то помог твоему отцу.

Я сделала шаг назад. Снег налетел со всех сторон, закрыл фигуры, скрыл горы, скрыл небо и я проснулась.

Резко, будто кто-то выдернул меня из темной воды на поверхность. Я открыла глаза и несколько секунд лежала неподвижно, глядя в потолок, но не узнавая его. Тёмные балки казались чужими, будто я вернулась в незнакомую комнату, а не в свою собственную. Сердце колотилось где-то в горле, отдаваясь глухими ударами в висках и во рту пересохло так, будто я на самом деле вдыхала морозный горный воздух, а не спала в теплой постели.

Я медленно провела рукой по лицу, будто стирая остатки сна. Пальцы были холодными, но в этом холоде не было страха, была странная, тягучая уверенность. Звон клинков всё ещё стоял в ушах — чистый, короткий, как удар капли о стекло. И голос Луки, тихий и спокойный: «Не торопись. В горах спешка убивает».

Я вспомнила две фигуры на скале. Высокого мужчину и молодого, чьё лицо скрыл туман. Я не знала, кто он, но почему-то думала о нём с теплом, будто он был кем-то, кого я знала давно и просто забыла. Адриан.

Я села в постели. Одеяло сползло с плеч, и холодная ночная свежесть, висевшая в воздухе комнаты, сразу пробралась под сорочку, заставив меня вздрогнуть. Я встала, подошла к окну и прижалась лбом к холодному стеклу. Заснеженный двор, черные ели и где-то за ними — горы. Где-то за горами — тот самый дом, где ждет меня Лука и тот, с кем я, возможно, скоро встречусь.

— Ладно, — прошептала я тихо, почти беззвучно. — Я иду.

Я вернулась в постель, но сон больше не шёл. Я лежала и смотрела в потолок, а в голове всё ещё звучал голос Адриана: «Тогда я научу её не бояться». И я почему-то знала, что он не отступит, что он будет рядом. И от этого осознания мне было тепло, несмотря на мороз за окном.

Глава 3

I

Я проснулась до часов, не смогла спокойно спать, зная, что сегодня приедет моя лжеродственница. Свет за окном был еще серый. зимний, но в нем уже чувствовалось что-то другое. Я лежала под одеялом и слушала дом, он тоже стал иным, тише, напряженнее, как будто он знал, что сегодня произойдет.

Месяц прошел. Месяц с того утра, когда я вскрыла конверт с фамильным гербом, две недели с того сна, в котором отец спрятал письмо в книге, за этот месяц я научилась ждать и готовиться. Я подошла к окну и взялась за медальон, расстегнула замочек и открыла крышку, посмотрев на родителей, мамин голос из памяти снова твердил мне:

— Утихомирься, прошу.

Я ей не ответила, не сегодня, мама.

Я умылась холодной водой, долг терла лицо ладонями, пока кожа не загорелась, потом подошла к шкафу. Я знала, что надену не простое, темное, траурное – то, что ждала увидеть Элеонора, нет, я выбрала светлое платье, цвета слоновой кости, тонкое кружево, длинные широкие рукава, воланы на плечах и по подолу, легкая ткань, которая двигалась вместе со мной, дышала, жила. Оно было из другого времени, из тех лет, когда дом еще смеялся, когда мать играла на клавесине, а отец носил меня на руках по коридорам. Оно было моим настоящим, в котором я не сирота, не пленница, а наследница. Волосы я не стала собирать, оставила распущенными темными, тяжелыми, волнистыми и надела маленькую диадему, тонкую почти невесомую с прозрачными камнями, которые ловили свет и отдавали его обратно, Она была из материных вещей. Я не носила ее, до сегодняшнего дня. Посмотрев на себя в зеркало, высокая, юная, но глаза уже не были детскими, взгляд был спокойным, твердым, как у отца.

Придя в зал я вновь осмотрела всё, хотелось запомнить все детали. Он был просторный, темный дуб, камень, тяжелые балки на потолке, высокий, как храм. Пахло воском, старым деревом и домом. Массивный камин с вырезанным на нем гербом, занимал почти всю стену, дуб с корнями, уходящими в скалу, ключи и весы и над всем этим цитата, выбитая в камне: «Fides et Veritas», вера и истина, слова, которые я знала наизусть, но никогда не читала вслух. По стенам портреты, темные, старые, в тяжелых рамах, люди на них смотрели вниз – молча, строго, вечно, либо они как будто прощались с домом, либо это был поклон надежды и знак веры. Дубовая лестница с резными перилами поднималась двумя дугами сходилась наверху, под аркой, по ступеням темная ковровая дорожка, по бокам канделябры. Свечи горели, хотя был день, керосиновые лампы на стенах отбрасывали теплые пятна света и тут же часы, их тиканье было фоном моей жизни. Прямо передо мной, в углу у окна, стоял клавесин, темное дерево, две клавиатуры и ноты на пюпитре.

Я остановилась на мгновение и посмотрела на себя в отражение в темном паркете, натертым воском до блеска. Светлое платье, кружево, распущенные волосы, маленькая диадема, я стояла среди этого темного дерева и камня, как что то живое, случайно попавшее в музей. А потом я пошла вниз по лестнице, мимо портретов, свечей и каждая ступенька отдавалась в груди, не от тяжести, а от тишины. Здесь было так тихо, что я слышала, как горит воск.

Внизу у подножия лестницы, стояла Агата, она смотрела в окно, туда, где у ворот стоял черный экипаж, но я знаю, что она слышала мои шаги. Я подошла и встала рядом, за окном лошади, кучер, снег еще не пошел, но небо было готово.

— Приехала?

— У ворот — сказала Агата. — Раньше срока. Она помолчала и потом добавила тише:

— Значит боится. Думает, что застанет вас врасплох.

— Не застанет. — твердо сказала я, что мой голос словно врезался в колонны и стены этого дома.

Агата повернула голову, посмотрела на меня – долго, серыми, острыми глазами и впервые за месяц улыбнулась уголком губ, едва заметно.

— Вся в отца, упрямая.

Стук в дверь прозвучал резко, требовательно, как приказ, а не как просьба. Так стучат не гости – так стучат те, кто считает, что им должны открыть немедленно. Роза вздрогнула, марта выглянула из кухни, вытирая руки о фартук, а Маттиас во дворе выпрямился и замер, глядя на дом.

— Открывай — сказала я, подождав пару минут.

Агата кивнула Розе и та, дрожа, пошла к двери. Вошла Элеонора, высокая и прямая, в темном пальто, застегнутом на все пуговицы, с зонтом в руке, но на улице ни дождя, ни снега, неужели Агата была права в том, что Элеонора боится и всем своим внешним видом пытается создать иллюзии. Седые волосы уложены идеально, Лицо спокойное, правильное, без единой морщины…или с морщинами, тщательно скрытыми. Она вошла, как входят в собственный дом, не спрашивая разрешения, не снимая пальто, медленно осматриваясь, она оценивающе задержалась на портретах предков в золоченых рамах, на мраморном камине, на клавесине, который виднелся из открытой двери музыкальной комнаты.

— Мрачно, — сказала она. Голос был ровный, немецкий акцент, холодный.

— Мрачна здесь только ты, а все что тебя окружает в моем доме – честность. Дерево, камень, все это куда правдоподобнее твоей маски распереживавшейся тетушки.

Я стояла у подножия лестницы, не двигаясь, молча наблюдала. Она обернулась, сначала взгляд, быстрый и скользящий сверху вниз, как будто она проверяла не выросла ли я, не похудела ли, не сломалась ли я духом. Потом – лицо, ничего не выразило, следом голос.

— Калерия. — она произнесла моё имя так, как произносят диагноз, как факт, что я существую и эта проблема, которую надо решить. — Ты выросла, но все такая же.

— А ты все так же предсказуема, приехала раньше срока. Думала, застанешь врасплох? — Я смотрела на нее и чувствовала, как во мне поднимается что-то теплое, злое, живое – то самое, что отец называл «твоя буря». Оно поднималось из груди к горлу, к пальцам и хотело вырваться, навести свой порядок. Тут я услышала голос матери из глубин памяти с просьбами угомониться, я сжала пальцы, дыхание ровное, взгляд прямой. Я не сдамся, не сейчас и уж точно не ей.

Она замерла на секунду, но я увидела, что попала прямо в яблочко.

— Я приехала, потому что должна была приехать, это мой долг.

— Долг? Странно, ты кажется, говорила, что не имеешь к этой династии никакого отношения или это было при других свидетелях?

Элеонора сжала губы, я видела, как её пальцы на ручке зонта сжались сильнее, чем нужно.

— Ты не рада меня видеть, — сказала она не спрашивая. — Это неважно, я здесь не для того, чтобы тебе нравится, я приехала забрать тебя.

Она сняла перчатки, аккуратно и медленно, положила их на стол рядом с письмом других родственников с сочувствиями и никакой помощи. Прикрыв перчатками герб, она с улыбкой продолжила осматриваться.

— В доме, где ты живешь, слишком много беспорядка. Слишком много старых вещей. много прислуги, музыкальных инструментов, книг, много тебя.

— А в твоем доме слишком много пустоты, зонтов, перчаток и ни одного человека, который бы тебя ждал,

Она обернулась так резко, что сама же опешила от своей яркой реакции, но быстро вновь надела маску.

— Как ты смеешь?

— Сижу вот, на лестнице, смотрю на тебя и удивляюсь, как человек, который отрекся от семьи, может теперь так уверенно говорить долге.

Она прошла в гостиную, не спросив разрешения, села в кресло отца, в которое ей к сожалению не удалось вписаться, оно оказалось слишком вальяжной формы для её немецкого стана. Она выпрямила спину, опустила руки на колени, как на приеме у врача. Меня раздражало её поведение, но я ничего не говорила, пальцы за спиной сжались сильнее.

— Через месяц мы уедем в Германию, ты будешь учиться в пансионе и будешь есть, что скажут, читать, что положено и общаться с теми, кто тебе ровня. Т ызабудешь эту страну, дом и надеюсь забудешь свои глупости, к добру они тебя не приведут, впрочем как и твоего отца, наглядный пример для тебя. — Она сделала паузу и посмотрела на меня. — Это не обсуждается.

В гостинной стало тихо, так тихо, что я слышала, как на кухне перестала стучать посуда, Марта замерла, Роза, наверное, закрыла рот рукой, Агата – я знала – стояла в дверях и смотрела.

Я сделала пару шагов вперед, медленно и спокойно остановилась напротив нее.

— Ты сидишь в его кресле, — голос был ровный, холодный, как у матери.

Тишина. Она подняла на меня глаза, медленно, без скольжения, оценки и в этом взгляде было что-то, чего я не ожидала. Не страх, не удивление, а что-то холодное, тяжелое, как камень.

— Что ты сказала?

— Я сказала: ты сидишь в его кресле. — Я не повысила голос, не дрогнула. — Встань.

Она смотрела на меня с вызовом, я слышала как тикают часы на каминной полке и этот звук бесил меня еще больше, чем взгляд Элеоноры. Потом она встала, не потому что я приказала, потому что поняла, что её плану придется видоизменится и если тактику она не сменит, она проиграет. Сделав шаг в сторону, она остановилась и осталась рядом с креслом, так чтобы я видела: она уступила, но не сдалась.

— Ты забываешься, — сказала она. Голос был ровный, но я слышала, что в нем что-то дрогнуло. — Я твоя тётя, твой опекун и я старше тебя. Я приехала сюда, чтобы спасти тебя от твоей безрассудности.

— Ты приехала за наследством, не за мной.

Она замолчала на секунду, но я увидела – я попала.

— Я не поеду, — сказала я привычным тоном отца. — Ни в Германию, ни в пансион. Никуда. Это мой дом, моя судьба, — Я сделала паузу, посмотрела ей в глаза и добавила. — А ты – гостья, Элеонора. Веди себя соответствующе.

Она не ответила, только сжала губы так сильно, что они побелели и в этом молчании было больше ярости, чем в любом крике. Я кивнула и пошла к лестнице. За спиной тишина, потом голос Элеоноры, чуть резче:

— Прислуга! Ко мне.

Я поднималась по ступеням и слышала, как внизу засуетились, зашептались, застучали каблуками. Как Марта что-то уронила, как Роза всхлипнула и как Агата сказала тихо:

— Тише, дурочка. Тише.

Я вошла в свою комнату и закрыв дверь, прислонилась к ней спиной, закрыла глаза, дыхание вс так же ровное, пальцы уже разжаты, буря – внутри, не вырвалась. Не сегодня. Я подошла к окну, черный экипаж все еще стоял у ворот, кучер топтался на снегу, лошади дышали паром, а за озером горы, молчаливые, вечные, мои. Я смотрела на них долго, потом отвернулась, села на кушетку, поджала ноги и стала ждать.

II

После завтрака Элеонора поднялась на второй этаж.

Я слышала её шаги — ровные, твердые, без единого лишнего движения. Она шла по коридору, и половицы не скрипели под ней. Так ходят люди, которые привыкли, что мир не смеет их беспокоить. Так ходят те, кто никогда не бегал по этим коридорам босиком. Кто не прятался за шторами. Кто не знает, где скрипит третья половица от лестницы. Я знала. Я знала всё.

Она остановилась у двери кабинета отца. Я стояла в конце коридора — у окна, со свечой в руке. Платье шуршало при каждом движении. Кружево касалось кожи. Диадема ловила свет и отдавала его обратно, тонкими искрами. Я спокойно ждала. Элеонора взялась за ручку кабинета и дернула, дверь не поддалась. Она обернулась и увидела меня, в её взгляде впервые мелькнуло что-то, чего я не видела раньше. Не ярость, не презрение, это было подозрение. Оно промелькнуло и исчезло, как рябь на воде.

— Заперто, — сказала она.

— Правда? — Я подняла бровь. — Надо же, кто бы мог подумать.

Она не ответила. Только сжала губы чуть-чуть, на секунду.

Я медленно подошла и остановилась рядом, достав из кармана ключ — тот самый, что взяла ночью, когда ходила за письмами Луки, вставила в замок и открыла дверь.

— Прошу, — сказала я. — Гостья первая.

Она посмотрела на меня. Долго. И вошла.

Я — следом. — сказала я с улыбкой на лице.

Кабинет был тот же, что во сне. Полки до потолка — темное дерево, почти черное от времени, с резьбой по верхнему краю. Ветви, листья, что-то ещё, что я так и не разгадала, глобус с трещиной по Африке. Кресло, продавленное в одном месте — там, где отец сидел всегда. Стол с зелёным сукном, вытертым по краям, с пятнами от чернил, свеча в серебряном подсвечнике. Всё на своих местах. Ничего не тронуто. Ничего не найдено.

Я прошла к столу и села в кресло отца. Руки на подлокотниках, подбородок чуть вверх, раскрепощенная и вальяжная поза. Элеонора остановилась в дверях и смотрела на меня.

— Ты сидишь в его кресле, — сказала она наконец.

— Сижу, — сказала я. — И что?

— Это неприлично.

— Это мой дом.

— Это дом твоего отца. Которого больше нет.

— Правда? — Я наклонила голову. — А я слышала, что тела не нашли. Странно, да? Как это — «нет», если никто не видел?

Она замерла на секунду, но я увидела очередное попадание.

— Ты слишком самоуверенна для своего возраста, — сказала она.

— А ты слишком стара, чтобы учить меня манерам. Но раз уж приехала — учи. Я слушаю.

Она молча вошла, оглядываясь. Взгляд скользил по полкам, по книгам, по бумагам на столе, она искала, я видела это по тому, как её пальцы касались корешков — быстро, оценивающе, как она заглядывала за глобус, как отодвинула стопку бумаг на столе.

— Что-то потеряла? — спросила я.

— То, что принадлежит мне по праву.

— Здесь нет ничего твоего.

— Посмотрим.

Она сняла первую книгу, пролистала, поставила и так вторую, третью, я следила за ней, не отрываясь, как за врагом, за тем, кто думает, что он здесь хозяин.

— Знаешь, — сказала я, — отец всегда говорил, что в этом кабинете есть вещи, которые не стоит трогать. Но он не уточнял, какие. Интересно, правда?

Она резко обернулась и посмотрела на меня, в её взгляде было всё сразу — подозрение, презрение и что-то ещё. Страх.

— Что ты знаешь? — спросила она.

— Всё, — сказала я. — И ничего. В зависимости от того, сколько ты готова заплатить.

— Ты играешь со мной?

— Я развлекаюсь. Есть разница.

Она сжала кулак ведь не привыкла к такому, никто не говорил с ней так и это было лучшее, что я могла ей дать.

— Твой отец любил книги, — сказала она, снова отвернувшись. — Это единственное, что в нём было приличного.

— Да, — согласилась я. — А ещё он любил свою семью и свою дочь, жену, даже сестру, которая отреклась от рода. Странно, правда? Он любил тебя. А ты ушла.

Она замерла.

— Я ушла, потому что не могла остаться, — сказала она.

— Все так говорят. Особенно когда возвращаются за деньгами.

Она обернулась. В её глазах не было ярости, было что-то старое, то, что болит давно.

— Ты ничего не знаешь обо мне, — сказала она тихо.

— Знаю, что ты отреклась от династии, при свидетелях. Знаю, что ты сказала: «Это не моя семья», а теперь приехала, за наследством, домом, именем и за мной. Странно, как быстро меняются люди, когда пахнет деньгами.

Она молчала. Я видела, как её пальцы касаются корешка — уже не ища, а просто чтобы удержаться.

— Твой отец тоже так думал, — сказала она наконец. — Что я вернусь только за деньгами. Он ошибался.

— Он не ошибался, он просто был слишком добр чтобы сказать это вслух, а я не такая. Я скажу.

Она сжала губы и отвернулась к полкам, к своему поражению.

— Ищи, — сказала я. — Всё, что найдешь, — твое. Если найдёшь.

— Твой отец тоже так думал, — повторила она. — Посмотрим, как ты заговоришь через месяц.

— Ты опоздала на семнадцать лет, — сказала я. — Отец всё оставил мне, ты не найдёшь ничего, потому что здесь нет ничего твоего.

— А если найду?

— Тогда, — я улыбнулась, — я удивлюсь и возможно, даже похлопаю.

Она обернулась посмотрела на Маттиаса, который стоял в дверях — молча, в тулупе, с шапкой в руках. Потом на меня и снова на него.

— Ты, — сказала она. — Ты зачем здесь?

— Смотрю, — сказал Маттиас.

— Что?

— Как барышня тебя обыгрывает.

Элеонора задохнулась. Я видела это по тому, как она набрала воздух, как её плечи дернулись. Она хотела сказать что-то резкое, уничтожающее, но не сказала, не смогла, потому что Маттиас не боялся её и я не боялась. Она развернулась и вышла, шаги — ровные, твердые, но я слышала: что-то в них сломалось, что уже не починить.

Маттиас посторонился, пропуская её, она прошла мимо, не удостоив взглядом. Он тихо закрыл за ней дверь и посмотрел на меня.

— Барышня, — сказал он.

— Спасибо, Маттиас.

— За что?

— За то, что стоял. За то, что смотрел. За то, что сказал.

Он кивнул, надев шапку.

— Я всегда буду стоять, — сказал он, как факт и вышел.

Я осталась одна, в кресле отца с его свечой, с его запахом и с чувством, что сегодня я выиграла. Пока. Я знала, что родителей якобы нет в живых, но я знала и другое — то, что не сказала Элеоноре. Я знала, что отец готовился, что он оставил письмо. Что Лука ждал. Что всё это — не случайность, а план и если отец планировал — значит, он жив, где-то в тени, ждет, пока я вырасту. Элеоноре я не сказала ничего, ни взглядом, ни дрожью, ни словом. Она видела девочку, которая играет во взрослую, а я была не девочкой, я была дочерью своего отца.

За окном шёл снег, горы молчали и я знала: они где-то там, за горами, снегом, ждут. Я встала, поправила платье и вышла — спокойно, не спеша, — чтобы готовиться к вечеру.

III

Дверь открылась без стука. Я сидела у окна, когда Элеонора вошла в мою спальню так, как входила во все комнаты этого дома: без разрешения, предупреждения, без единого признака сомнения. Она закрыла за собой дверь. И осталась стоять — у порога, спиной к ней, — глядя на меня. Долго. Молча. Я не встала. Не спросила, зачем она пришла. Просто смотрела.

— Можно? — спросила она наконец.

— Ты уже вошла, — сказала я.

Она улыбнулась уголком губ, едва заметно и прошла в комнату. Взгляд скользил по дубовым панелям, по балкам под потолком, по клавесину в углу, по камину, она смотрела на всё. Я видела это по тому, как её пальцы касались спинки кресла, как она задержалась у клавесина на секунду, не больше, как посмотрела на портреты предков, которых здесь не было. Она села в кресло, не спрашивая.

— Калерия, — начала она. — Я хочу поговорить с тобой, как взрослая с взрослой без свидетелей.

— Говори, — сказала я.

Она глубоко вздохнула, как человек, который готовился к трудному разговору и наконец решился.

— Я знаю, что ты меня не любишь, — сказала она. — Это нормально, я не жду любви, но я хочу, чтобы ты поняла: я приехала не за наследством. Я приехала за тобой.

Я молчала.

— Ты — дочь моего брата, — продолжила она. — Единственная. Когда его не стало… когда они оба исчезли… я поняла, что должна что-то сделать. Должна позаботиться о тебе. Потому что больше некому.

— Некому, — повторила я. — А где ты была семнадцать лет?

Она моргнула. На секунду.

— Я была… — она запнулась. — Я была не в том положении. Я не могла. Но теперь — могу и я здесь, я хочу помочь тебе. Хочу, чтобы ты получила образование. Настоящее, чтобы ты выросла в достойную женщину, чтобы вышла замуж — по любви, не по расчёту, чтобы была счастлива.

— Звучит как мечта, — сказала я. — А на деле — пансион в Германии, замуж за старого аристократа и позор рода, если откажусь.

Она сжала губы. Улыбка стала напряженнее.

— Ты несправедлива ко мне, — сказала она. — Я не желаю тебе зла, я желаю тебе добра, но добро — не всегда приятно, иногда оно выглядит как пансион, как дисциплина, как правила.

— Как клетка, — сказала я.

— Как защита, — поправила она.

Мы смотрели друг на друга.

— Знаешь, — сказала она наконец, — твой отец был таким же, упрямым, гордым. Он думал, что знает лучше всех и что с ним ничего не случится.

— И что с ним случилось? — спросила я.

Она замолчала на секунду и в этой секунде я увидела — всё. Она знала больше, чем говорила.

— Он исчез, — сказала она. — Как и твоя мать и ты осталась одна. Я не хочу, чтобы это повторилось, я хочу, чтобы ты была в безопасности.

— Под твоим контролем.

— Под моей опекой.

— Под твоим замком.

— Калерия…

— Элеонора.

Мы замолчали. Я смотрела на неё — на эту женщину, которая говорила о любви, о семье, о защите, и видела под этим другое, расчёт, тайну, страх. Она боялась, не меня, чего-то другого, что было связано с моим отцом. С его исчезновением, наследством. И тогда я поняла: пора. Я поставила свечу на подоконник и тихо, спокойно сказала. Так, как учил отец.

— Знаешь, Элеонора, — сказала я. — Я тут подумала, ты приехала за наследством, а что, если кто-то узнает, что ты отреклась от династии? При свидетелях, что тогда скажет банк? Что скажут партнёры? Что скажет суд? Опека над наследницей — дело тонкое, особенно если опекунша когда-то публично отказалась от рода.

Она замерла, улыбка исчезла, как вода, которая уходит в песок.

— Ты… — начала она.

— Но ты не волнуйся, — сказала я. — Я никому не скажу. Пока.

Я слышала, как тикают часы внизу. Раз. Другой. Третий.

— Знаешь, тётя, — продолжила я, улыбнувшись. — Ты так стараешься ради меня, аж сердце радуется. Жаль, что свидетели твоего отречения ещё живы, я тут подумала — может, их навестить? Спросить, что они помнят?

Она резко встала. Ее пальцы сжались в кулак на секунду, не больше и разжались. Она не привыкла к такому, никто не говорил с ней так, а эта семнадцатилетняя девочка — говорила с ней как с равной. Хуже, как с той, кто ниже. Она подошла к двери. Положила руку на ручку. Обернулась.

— Хорошо, — сказала она. — Хорошо, Калерия. Ты умная девочка, я недооценила тебя, признаю. — Она смотрела на меня долго, без злобы, презрения, как игрок, который понял, что соперник сильнее, чем казался. — Но запомни одно, ты осталась без отца и матери, без защиты и однажды ты пожалеешь, что отказалась от моей.

Она открыла дверь и в этот момент — где-то в коридоре, совсем близко, — послышался звук, тихий, едва различимый, как будто кто-то шагнул по половице или задел юбкой стену, или просто выдохнул. Она обернулась, посмотрела в коридор. Никого. Она снова повернулась ко мне, в её взгляде было что-то новое. Подозрение, но она не сказала ничего, только сжала губы и вышла. Дверь закрылась и я осталась одна.

Я не двигалась, слушала шаги Элеоноры, как они удаляются по коридору. Потом достала письмо отца, перечитала. И вышла в коридор.

Маттиас стоял у лестницы, в тулупе, с шапкой в руках. Он видел, как Элеонора вышла из моей комнаты, видел её лицо и понял — что-то случилось. Он посмотрел на меня — долго, внимательно и в его взгляде было что-то, чего я не ожидала, тревога. Он знал меня с детства, видел меня в ярости, видел в слезах, но такой — собранной, тихой, решительной — не видел никогда.

— Барышня, — сказал он.

Я остановилась. Посмотрела на него.

— Маттиас. Запрягай. Сегодня ночью.

Он не спросил куда, не спросил зачем. Он просто кивнул, надел шапку и вышел — во двор, к лошадям.

А потом — пошёл к Агате.

IV

Кухня была единственным местом в доме, где ещё оставалось тепло. Марта с вечера растопила печь. Печь — это сердце дома, пока она горит, дом жив. И сейчас, когда Элеонора спала наверху, в своей комнате, занятой чужими мыслями и планами, здесь внизу мы собирались, чтобы решить, как сохранить это тепло.

Я спустилась последней, тихо, босиком, чтобы не скрипели половицы. Дверь на кухню была приоткрыта и оттуда пахло хлебом, воском и чем-то ещё — тем самым запахом, который я помнила с детства, запахом дома.

Они ждали меня. Агата сидела у печи, но не вязала, спицы лежали на коленях и она просто смотрела на огонь, языки пламени, которые лизали дрова и отбрасывали на её лицо теплые тени. Роза стояла у стола, комкая фартук, её пальцы нервно теребили ткань, то отпускали, то сжимали снова. Марта у плиты, хотя готовить было нечего, просто стояла, чтобы занять руки и в её глазах уже стояли слёзы, хотя она ещё не знала, что я скажу. Маттиас у двери в тулупе, с шапкой в руках и его лицо было неподвижным, как камень. Я вошла, закрыла за собой дверь и осталась стоять — у порога спиной к ней, как Элеонора. Только я пришла не отнимать, а просить.

— Я ухожу, — сказала я. — Сегодня.

Тишина. Только печь потрескивала.

Роза ахнула и закрыла рот рукой, глаза её наполнились слезами так быстро, что я почти увидела этот момент, как вода выступает поверх края. Марта заплакала беззвучно, как всегда, слёзы текли по щекам и она вытирала их фартуком, оставляя на лице белые полосы муки. Маттиас не шевельнулся, только посмотрел на меня долго, прямо и в этом взгляде было что-то, чего я не ожидала. Гордость.

Агата медленно и аккуратно положила спицы на колени, посмотрела на меня серыми, острыми глазами, которые видели меня насквозь.

— Знаю, — сказала она. — Давно знаю.

— Я не могу остаться, — сказала я. — Она заберет меня в пансион, в Германию, я не вернусь оттуда.

— Мы знаем, барышня, — сказала Роза, голос дрожал, но она держалась. — Мы всё знаем. Мы слышали, как она кричала на вас, мы видели, какая вы вернулись.

Я посмотрела на неё. Молоденькая, рыжая, веснушки, ей бы замуж, детей нянчить, пироги печь, а она стоит здесь, в чужом доме, среди чужих интриг, и плачет из-за меня.

— Я пришла не за тем, чтобы прощаться, — сказала я. — Я пришла, чтобы попросить.

Они ждали, я обвела их взглядом — медленно, по одному, Роза, Марта, Маттиас, Агата, четыре человека, четыре жизни, моя семья.

— Держитесь, — сказала я. — Пока домом управляет тётя. Она будет давить, будет ломать, будет менять всё, порядки, привычки, людей. Не поддавайтесь, сохраните дом, сохраните его таким, каким он был при отце. Я вернусь, я заберу дом и вас, жалованье будет больше, потому что вы — не прислуга, вы — семья.

Марта всхлипнула, Роза закрыла лицо руками, Маттиас отвернулся к двери, чтобы никто не видел его лица.

— И ещё, — сказала я. — Слушайте меня, а не её. Что бы она ни говорила, что бы ни приказывала вы подчиняетесь мне, потому что хозяйка здесь я, а она — гостья, если она спросит вы не знаете, куда я ушла. Если она давит — вы терпите, но не предавайте, не сдавайтесь, это мой дом и я вернусь за ним.

Агата встала, подошла ко мне, взяла мои руки в свои, сухие, лёгкие, тёплые и сжала так сильно, что я почувствовала каждую её морщину, каждую косточку.

— Мы дождёмся, — сказала она. — Все. Я первая.

И молча перекрестила меня,как крестила в детстве перед сном, я закрыла глаза на секунду, потом открыла:

— Агата, — сказала я. — Я иду к Луке Моро, в Лугано, в горы.

Она кивнула, не вздрогнула, не ахнула. Только чуть прикрыла глаза.

— Я знала его, — сказала она. — Он приезжал, давно, когда ты была маленькой. Он сидел в кабинете твоего отца, они говорили всю ночь, я носила им чай и помню его руки, большие, спокойные. Он держал чашку так, будто она была из стекла и смотрел на тебя, тогда еще совсем маленькую, так, будто знал, кем ты станешь.

Я молчала. Сердце билось где-то в горле.

— Он ждал тебя, — сказала Агата. — Все эти годы, я знала, что он появится, когда придет время.

Роза снова всхлипнула, но громче, подошла ко мне, обняла крепко, порывисто, как сестра. Я почувствовала, как её слёзы впитались в ткань моего платья, не отстранилась.

— Я вас никогда не забуду, барышня, — сказала она. — Вы для меня — как сестра. Только лучше. Я буду молиться за вас, каждый вечер, пока вы не вернётесь.

— И ты для меня, — сказала я. — Держись, что бы ни было, держись. Если она будет кричать, молчи, если будет угрожать, не верь, она слабее, чем кажется, она боится.

Роза кивнула, вытерла слёзы и в её глазах я увидела, что-то изменилось. Марта подошла, протянула узелок — хлеб, сыр, яблоки, бутыль с водой, варенье в маленькой банке и теплый платок, шерстяной.

— В горах холодно, — сказала она. — Укутайся и ешь, голодная в дорогу не пойдешь, я тебе ещё сыра положила и мяса немного, но на первое время хватит.

Я взяла узелок, обняла её крепко, как мать.

— Спасибо, Марта, — сказала я. — За всё, за хлеб, за тепло, за то, что ты всегда была рядом.

— Не говори так, барышня, — сказала она, всхлипывая. — Будто прощаешься, ты вернёшься, я знаю, я буду ждать и пирог испеку, твой любимый с яблоками.

Маттиас всё ещё стоял у двери, не оборачивался. Я подошла к нему и встала рядом.

— Маттиас.

Он медленно повернулся. Глаза — старые, выцветшие, преданные., в них блестело что-то — я не хотела думать, что это слёзы.

— Довези меня до Лугано, — сказала я. — Дальше я сама.

Он кивнул, надел шапку и вышел за дверь, в холод, запрягать лошадей. Я слышала, как скрипнул снег под его сапогами, как фыркнули лошади, как зазвенела упряжь.

Я повернулась к Агате.

— Ты знаешь, чего хочешь? — спросила она.

— Знаю, — сказала я. — Свободы, своей, настоящей.

— Тогда иди. — Она снова перекрестила меня. — И не оглядывайся. Мы дождёмся.

Я кивнула, взяла узелок, сунула в карман письмо отца и фотографию с медальоном на шее и вышла.

В коридоре было темно, тихо. Только где-то наверху, в комнате Элеоноры, всё ещё горел свет, она не спала, она что-то чувствовала, но не знала что. Я прошла мимо лестницы, портретов, кабинета отца, к черному ходу в конце дома, за кладовыми. Дверь была приоткрыта, Маттиас ждал. За дверью метель, снег бил в лицо, сетер выл. Я вдохнула — глубоко, до боли в лёгких и шагнула наружу.

Дверь закрылась за мной.

V

Метель ударила в лицо, как пощёчина.

Я стояла на крыльце черного хода, в нескольких шагах от дома, и не могла двинуться. Снег летел горизонтально мелкий, колючий, злой и ветер выл так, что закладывало уши. Мир сузился до нескольких шагов: вот дверь, вот Маттиас, вот сани, вот лошади, которые переступали с ноги на ногу и фыркали, выпуская пар. Всё остальное — горы, озеро, ель, дом. исчезло, растворилось в белой крупе, которая неслась куда-то в темноту. Я глубоко вдохнула, до боли в лёгких. Холод обжег горло, я закашлялась, но не отступила.

— Барышня! — Маттиас подошёл, взял меня за локоть, потянул к саням. — Скорее, нельзя стоять.

Он усадил меня, накрыл колени тяжёлым тулупом, тем самым, в котором сам ходил зимой и я сразу почувствовала запах: деготь, лошади, мороз и что-то ещё, тёплое, живое. Я вцепилась в край тулупа, как в спасательный круг, пальцы не слушались, окоченели за те секунды, что я стояла на крыльце.

Маттиас сел на козлы, щелкнул вожжами и лошади резко рванули с места, сани понеслись по снегу, скользя и подпрыгивая на ухабах. Я обернулась.

Дом остался позади. Тёмная громада, каменная, с плющом, который сейчас был похож на чёрные нити, вмерзшие в стену, окна — тёмные, все, кроме одного, наверху в комнате Элеоноры. Свет там горел неровно, подрагивая, как будто она ходила из угла в угол или стояла у окна, смотрела вслед.

Я отвернулась.

Сани летели быстро, слишком быстро для такой дороги и Маттиас, обычно молчаливый, сейчас что-то говорил лошадям, тихо, спокойно, как говорят с теми, кому доверяют. Я не разбирала слов, только голос низкий, ровный и он был единственным, что не давало мне сорваться.

Мы ехали долго или мне так казалось, время в метели течёт иначе, то растягивается, то сжимается, я не знала, сколько прошло час, два, три. Дорога вилась между холмами, спускалась в долины, поднималась на склоны, деревья чёрные, тяжёлые от снега стояли по обочинам, как стражи. Где-то вдалеке мелькали огни деревни, хутора, одинокие фермы, но мы не останавливались, Маттиас гнал лошадей вперёд и я понимала: он боится, не за себя. За меня.

Холод пробирался под тулуп, я поджала ноги, натянула платок, от Марты, шерстяной, тёплый и всё равно дрожала. Дрожь шла изнутри, из глубины, откуда-то из-под рёбер и никакой тулуп её не останавливал, я сжала зубы, сжала кулаки, дышала глубоко, медленно, как учил отец. «Страх — это не слабость, это сигнал, слушай его, но не позволяй ему управлять». Я слушала и не позволяла.

Я думала об Агате. О том, как она стояла в дверях кухни маленькая, сухая, в белом платке и крестила меня. Молча. Как крестила в детстве перед сном. Я помню ее руки, лёгкие, тёплые. Помню, как она вязала у печи, и спицы двигались ровно, привычно, как маятник. Помню, как она сказала: «Будь эгоистична, потому что как только ты задашь вопрос: "а как же быть со мной?", тут же всё меняется к лучшему». Я не сразу поняла тогда. Теперь — понимала. Я думала о Розе, о ее рыжих волосах, веснушках, о том, как она комкала фартук, когда нервничала, о том, как она обняла меня — крепко, порывисто, как сестра и заплакала, сказала: «Вы для меня — как сестра. Только лучше». Я не знала, что ответить. Не знала, что вообще можно ответить на такое, я просто держала её за руку и это было больше, чем слова. Я думала о Марте, о её тёплых руках, о запахе хлеба, о том, как она сунула мне узелок с хлебом, сыром, яблоками, вареньем в маленькой банке. «Голодная в дорогу не пойдешь». Она всегда так говорила, когда я была маленькой и не хотела есть, она садилась рядом и говорила: «Голодная не вырастешь» и я ела, потому что не хотела расстраивать её, потому что её глаза были добрые и тёплые, как печь. Я думала об отце, о письме, которое лежало у меня в кармане — рядом с фотографией, рядом с сердцем. «Иди в Лугано. Найди Луку Моро. Он знает всё». Я не знала, что меня ждет, не знала, кто он — этот Лука. Друг? Враг? Но я знала: отец не отправил бы меня в ловушку. Он верил ему, а значит — и я буду. Я думала об Элеоноре о ее лице, когда я сказала ей про свидетелей, о том, как оно изменилось из мягкого, сочувствующего, в холодное и жёсткое. О том, что она сказала на прощание: «Однажды ты пожалеешь». Я не пожалею, я знала это, потому что лучше жалеть о том, что сделала, чем о том, чего не сделала. Лучше идти в метель, чем сидеть в золотой клетке, лучше быть одной, чем с теми, кто тебя не любит.

Дорога пошла круто вниз, что сани накренились и я схватилась за край, лошади замедлили ход, фыркая, упираясь копытами в снег, Маттиас натянул вожжи.

— Лугано, — сказал он.

Я подняла голову. Внизу, в долине, лежал город, огни тёплые, жёлтые горели в окнах, отражались в темной воде озера, дрожали, как что-то живое. Горы вокруг чёрные, тяжёлые, стояли стеной, а над ними — небо, не серое, как в горах, тёмно-синее с звёздами. Я не видела звёзд уже месяц, забыла, что они есть, что мир может быть таким огромным, тихим, полным света, который идёт не от свечей и не от ламп, а откуда-то из глубины, из самого неба. Я смотрела на эти звёзды, и в груди что-то сжималось. Не от холода, от чего-то другого, от того, что я — здесь, жива, что я — сделала это, первый шаг, самый трудный.

Маттиас свернул на узкую дорогу, которая вела в горы выше города, в сторону леса. Дома здесь стояли редко, далеко друг от друга, укрытые снегом, темные, молчаливые. Только окна редкие, тёплые говорили о том, что здесь живут, что здесь ждут, что здесь — люди.

Он остановил лошадей у одного из домов — небольшого, сложенного из камня и дерева, с крутой крышей, с одним окном, в котором горел свет. Дом стоял на склоне, чуть выше дороги и к нему вела узкая тропинка, занесенная снегом, но тропинка была расчищена, кто-то ходил по ней сегодня.

— Здесь, — сказал Маттиас.

Он помог мне выйти из саней. Я стояла на снегу, в тулупе, с узелком в руках, и смотрела на этот дом, маленький, старый, но в окне — свет.

— Иди, — сказал Маттиас. — Он ждёт.

— А ты?

— Я подожду, пока не увижу, что ты внутри.

Я кивнула, подошла к двери. Она была дубовая, тёмная, с железными петлями и кованой ручкой, я подняла руку и постучала. Тишина, только ветер и снег, где-то далеко собака. Потом медленные, тяжелые шаги и дверь открылась. На пороге стоял высокий мужчина. В тёплом свитере, вязаном, с высоким воротом, седые волосы, борода, глаза — тёмные, внимательные, спокойные. Он смотрел на меня долго, так, как смотрят на то, что ждали много лет.

— Калерия, — сказал он.

— Лука Моро?

— Балда, — сказал он. — В такую погоду сбегать, надо было спланировать всё со мной, в горах опасно. Я надеюсь ты не пешком пришла?

— Маттиас меня привез, а отец всему меня обучил вообще-то, — сказала я. — Я не пропаду.

Он посмотрел на меня, улыбнулся уголком губ, едва заметно и отступил в сторону.

— Заходи, — сказал он. — Пока не замёрзла.

Я шагнула через порог, и дверь за мной закрылась, отсекая вой ветра. Метель осталась снаружи.

Внутри пахло деревом, дымом и чем-то ещё, травами, сушёными, развешенными под потолком пучками. Книги везде. На полках, на столе, на подоконнике, на полу — стопками, ровными, будто их не читали, а переписывали. Сотни книг. В углу — камин, небольшой, но живой, с огнем, который тихо потрескивал, бросая на стены тёплые, дрожащие пятна света. У камина — кресло, продавленное, с пледом, из которого торчала шерстяная нитка. И стол — дубовый, с бумагами, с пером в стакане, с чернильницей, открытой, будто кто-то только что писал.

Я стояла в этом тепле, в тулупе Маттиаса, который был мне велик, с узелком в руках, мокрая от снега, и чувствовала себя чужой. Слишком громкой, слишком живой, слишком... нездешней.

И тут я увидела его.

Он сидел в кресле у камина. Не вставал, не суетился, просто сидел, откинувшись на спинку, с книгой в руках. Молодой — лет двадцати, может, чуть больше, темные волосы, спадающие на лоб, густые, непослушные, резкие черты лица — скулы, линия подбородка — но не жесткие, спокойные. Он не смотрел на дверь, когда я вошла, смотрел в книгу и только когда Лука закрыл дверь, поднял голову.

Взгляд был ровный, без жалости, без любопытства, без оценки. Просто взгляд человека, который увидел то, что ожидал увидеть, либо того, кого ждал, либо того, кто просто оказался здесь в три часа ночи.

— Адриан, — сказал Лука, проходя мимо меня к столу. — Это Калерия, дочь моего друга.

Адриан молча кивнул и медленно закрыл книгу — аккуратно, заложив страницу какой-то закладкой, — и положил ее на подлокотник. Не вскочил, не бросился помогать, не сказал: «О, наконец-то!» или «Как вы себя чувствуете?». Просто кивнул и остался сидеть.

Я стояла в тулупе, с узелком, с растрепанными волосами, и чувствовала себя... лишней. Этот дом был не моим. Этот человек был не моим. И этот парень с книгой смотрел на меня так, будто знал обо мне всё или так, будто ему было всё равно.

— Ещё один мудрец? — спросила я. Резче, чем хотела. Голос прозвучал громко в этой тихой комнате.

Адриан не обиделся, не улыбнулся и не отвел взгляд. Он просто посмотрел на Луку, потом снова на меня.

— Нет, — сказал он. Голос был низкий, спокойный. — Просто ученик.

Он не суетливо встал, медленно, будто у него было всё время мира. Подошёл к столу, взял чайник, что стоял на подставке у камина и налил в чашку горячей воды. Из маленького глиняного горшочка достал щепотку трав, бросил в воду. Пар поднялся, и по комнате поплыл запах — мятный, теплый, успокаивающий. Он поставил чашку передо мной.

— Садись, — сказал он. — Ты устала.

Я не села и смотрела на него. На его спокойное лицо, на его темные глаза, на его ровные плечи. Он не лез ко мне, не успокаивал, не говорил красивых слов. Он просто поставил чашку и отступил на шаг.

— Я не просила, — сказала я.

— Знаю, — сказал он. — Пей.

И вернулся к камину. Сел в кресло, взял книгу открыл на той же странице и замолчал.

Я стояла, смотрела на чашку, на пар, который поднимался над ней, и чувствовала, как уличный холод, который пробрался под тулуп, под платье, под кожу, — начинает медленно отступать. Пальцы, которые не слушались, начали согреваться. Я сняла тулуп, повесила его на спинку стула и села

Лука посмотрел на меня и в его глазах было что-то, чего я не ожидала, а что-то похожее на гордость или на понимание.

— Садись, Калерия, — сказал он. — Ты устала и нам о многом нужно поговорить.

Я села у камина в кресло и впервые за долгое время — почувствовала, что дома. А Адриан сидел напротив с книгой и не смотрел на меня, но я знала он видит всё и это было странно спокойно.

Я сделала глоток. Чай был горячим, крепким, с мятой и ещё чем-то — травами, которых я не знала. Я почувствовала, как тепло идет по горлу, вниз, в грудь. Как дрожь — та самая, которая не прекращалась всю дорогу, — начинает стихать.

— Ты знал моего отца, — сказала я.

Лука кивнул.

Он медленно сел в кресло напротив, и огонь камина бросал на его лицо тени — глубокие, спокойные. Он не торопился, он вообще, казалось, никогда не торопился.

— Знал, — сказал он. — Мы учились вместе, в Цюрихе, потом он вернулся в Швейцарию, а я остался в Италии, но мы писали друг другу.

— Он писал тебе о долгах?

— Писал.

— И ты знал, что будет?

— Догадывался. — Лука помолчал. — Твой отец был осторожен, но он недооценил жадность и страх.

Я смотрела на него, на его спокойное лицо, на его руки — большие, лежащие на коленях, с длинными пальцами. Он не отводил взгляда, не юлил, не говорил загадками он отвечал прямо.

— Адриан, — сказал он вдруг, не оборачиваясь. — Принеси нам еще чаю и достань ту папку, что в нижнем ящике.

Адриан отложил книгу, молча встал, не спросил, какую папку. Он просто пошёл к столу, наклонился, открыл нижний ящик, достал тонкую кожаную папку — тёмную, с вытесненным на ней гербом. Гербом Эшеров. Я узнала его сразу, дуб, корни, ключ и весы.

Он положил папку на стол перед Лукой и снова отошёл к камину. Взял кочергу, пошевелил дрова, огонь вспыхнул ярче.

— Это копии, — сказал Лука, открывая папку. — Документы о долгах, письма, то, что твой отец оставил мне. Оригиналы — в надежном месте, но и этого хватит.

Я смотрела на папку. На бумаги, которые лежали внутри, печати, подписи и чувствовала, как во мне поднимается что-то тёплое, злое, живое. То самое, что отец называл «твоя буря».

— Значит, у меня есть доказательства, — сказала я.

— У тебя есть не только доказательства, — сказал Лука. — У тебя есть время и ты. Ты — главное доказательство того, что ты смогла дойти сюда, что ты не сдалась.

Он закрыл папку. Подвинул её ко мне.

— Это твоё, но не сейчас. Сначала — отдохни. Утром мы всё обсудим.

Я хотела сказать, что не устала, что могу говорить сейчас, что хочу знать всё. Но тело знало лучше. Оно было тяжелым, как камень.

Я взяла чашку, сделала еще глоток. Чай был горячим и тёплым, живым.

Адриан все еще стоял у камина с кочергой в руке. и смотрел на огонь. Но когда я подняла глаза — на секунду, на одно мгновение, — наши взгляды встретились и в его глазах не было ни жалости, ни любопытства, только спокойствие и что-то ещё.

Он отвел взгляд первым. Опустил кочергу и вернулся к книге.

Я осталась сидеть у камина с чашкой в руках, с папкой на столе и с чувством, что я наконец, — дома.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге