Обложка Рассвет русского царства. Книга 15

Рассвет русского царства. Книга 15

Грехов Тимофей, Ник Тарасов

0% прочитано
Стандартный
Грехов Тимофей, Ник Тарасов

Рассвет русского царства. Книга 15

Глава 1

Через три дня пришла пора провожать гостей.

Иван и Ильдар отправлялись в Кремль в сопровождении Ратмира и трёх десятков дружинников. Сборы вышли короткими – мальчишки за эти дни научились укладываться быстрее иного обозного, чем откровенно гордились. Во дворе Иван с седла оглянулся на ворота, на башни, на банную крышу... и вздохнул так, что конь под ним переступил.

- Осенью ещё пойдём? На охоту?

- Заслужишь – пойдём, – ответил я. – И матушке кланяйся, скажи, воевода обещал письмо прислать с рассказом вскоре. Показал ты себя, княже, очень достойно. И мне было приятно с тобой в одной ватаге находиться.

Он оживился и, широко улыбнувшись, поклонился. Я поклонился, разумеется, ниже, чем он.

Ратмиру я наказал отдельно, отведя в сторону, довезти, сдать с рук на руки Марии Борисовне и никому больше, по дороге на ночёвки вставать только в знакомых местах. Хотя об этом он и так всё прекрасно знал.

- А про охоту княгине что сказывать, если спросит?

- Правду. Всю, кроме кружки вина. Про кружку я ей сам скажу... годика через два.

- Мудро, – оценил Ратмир без тени улыбки, и мы ударили по рукам.

Ильдар прощался сдержаннее, но руку мне пожал по-нашему, и Митрию кивнул отдельно. Ива вышла на крыльцо, кивнула обоим и удалилась в дом раньше, чем колонна тронулась. Характер... ну да её дела.

Мне показалось, что мальчишки после того, как вернулись с охоты, старались держаться Ивы стороной. Нет, они не сторонились её и общались, но уже чуточку иначе.

Пыль за отрядом улеглась, ворота закрыли, и Александрийск вернулся к обычной своей жизни.

А я – к лесопилке.

Срочных дел в Москве у меня не было, и я собирался этим воспользоваться. Не так часто выпадает неделя-другая, когда можно с утра до вечера заниматься тем, что любишь... а любил я, чего уж там, именно это: создавать, когда из брёвен, железа и ругани рождается что-то новое!

Начата лесопилка была ещё по весне, у третьего жёлоба. К моему отъезду на охоту там стояло главное: рама с вертикальным пильным полотном, кривошип на валу водяного колеса и длинный шатун, который тянул раму вверх-вниз. Полотно Доброслав отковал из тигельной стали, и само по себе оно было чудом этого века. Упругая звонкая полоса, которую можно согнуть в дугу, а она вернётся ровной, и заточку держит так, что он над ней сам подолгу стоял и любовался.

Вот только у всякой машины сама её главная часть – это дело десятое. Держится она на тысяче мелочей вокруг этой части.

Плотники мои, к слову, в затею не верили ни на грош. Вслух они со мной давно уже не спорят, отучились… зато по глазам всё читалось. Уверен, они считали, что топором оно и быстрее выходит, и сподручнее. А эта громадина воду мутит, место у жёлоба занимает, да ещё троих мужиков от настоящего дела отрывает.

Первую неделю нам трепала нервы рама. Дубовые стойки, врытые в землю, стоило пустить полотно (пилу) в дерево, начинали ходить ходуном. Шатун дёргал их с силой доброго коня, и вся постройка плясала, как пьяная на свадьбе, роняя на землю щепу и труху из пазов. Доска из-под такой пилы выходила волнистая… хоть сразу пускай её на растопку. Пришлось всё останавливать, раскапывать и перекладывать основание заново. Под стойки легли каменные подушки на извести, сами стойки связали крестовыми подкосами, а каждый узел стянули коваными скобами в два обхвата. Три дня работы насмарку, зато рама встала намертво.

Следом воевали с зубом. Первое полотно Ерофей наточил, как саблю, и оно горело. Вязло в сыром дереве, рвало волокно, грелось до синевы. Я вспоминал, что мог, из прошлой жизни: зуб надо разводить, отгибать через один вправо и влево, чтобы пропил выходил шире самого полотна и железо шло в дереве свободно. Сколько на этот развод ушло проб, вспоминать не хочу... разводили на глаз, щупали пропил пальцами, снова разводили. На пятый или шестой раз полотно вдруг перестало ныть и пошло правильно И Доброслав, который всю неделю бурчал, что переводим сталь, впервые погладил, как коня.

Потом закапризничал сам ход. Стало колесо тянуть неровно. На рабочем ходу, когда зуб пилил дерево, скорость проседала и теряла разгон, а на холостом пила разгонялась сверх меры.

Лекарство от этой проблемы я знал из прошлой жизни и имя ему – маховик. Тяжёлое колесо на валу, которое копит разгон и отдаёт его там, где тяжело. Сколотили его из дубовых плах, оковали ободом, а для веса кузнецы залили в гнёзда обода свинец. Ход выровнялся и пошёл плавнее.

Со смазкой тоже пришлось повозиться отдельно. Втулки, в которых крутился вал, грелись, да так, что на третий день одна из них задымилась и чуть не прихватила огнём всю раму. Исправляли это так: бронзовые вкладыши взамен деревянных, сало с дёгтем в мазницу да мальчишка при пиле, у которого во всю смену одна забота – подливать и слушать. Завыла втулка – останавливай колесо не думая, даже если показалось, потому что горелый вал обойдётся вдесятеро дороже потерянного часа.

Про подачу бревна я, каюсь, думал в самую последнюю очередь, и вышло мне это боком, потому что подавать лесину на пилу оказалось делом похитрее самой пилы. Кривому кряжу на салазках сидеть смирно не хочется: он ёрзает, поворачивается, зуб его закусывает и рвёт волокно вкось. Городили мы упоры, клинья, зажимные скобы да ещё вертлюг, чтобы бревно можно было доворачивать по месту. Переделывали всё трижды, пока салазки с воротом и храповиком не стали держать кряж так, что тот уже и дёрнуться не мог.

Зато, когда рама, маховик, втулки и салазки наконец сошлись в одну работающую машину, я стоял у стены избы и смотрел, как полотно без надрыва идёт сквозь сосновый кряж, оставляя за собой ровную золотистую щель, и улыбался.

Из бревна, которое топором обтесали бы в одну плаху, пила брала четыре ровные гладкие доски, одну к одной. Плотники ходили вокруг и щупали их, как чудо... да это и было чудо, по местным меркам.

Пильную избу я, разумеется, тут же обнёс тыном и поставил караул. Хорошая привычка въелась уже.

(От авторов: водяные пильные мельницы в Европе известны с XIII-XIV веков, а вот на Руси пилёная доска ещё очень долго оставалась редкостью. Лес кололи клиньями и тесали топорами, и на одну тесаную плаху уходило целое бревно. Пила, дающая из того же бревна несколько досок, меняла всю экономику строительства.)

Так прошли три недели. Хорошие, приятные три недели, из тех, что потом вспоминаешь с тоской.

Потому что на исходе третьей пришла весть, которой я ждал. Не хотел... а ждал. Знал, что рано или поздно она придёт, и вопрос был только в том, когда и с какой стороны.

В Строгановке пропали двое мастеров-литейщиков.

Гонец влетел во двор на загнанном коне с грамотой от Марии Борисовны. Из него я понял одно, мастера ушли вечером с острова к семьям, на московский берег... и до дворов не дошли. Ни тел, ни следов драки. Княгиня уже выслала разъезды по ближним дорогам.

Я читал грамоту, и внутри у меня разжигалась ярость. Разъезды это правильно. Только искать надо не по ближним дорогам, по ближним ищут сбежавшего холопа. А тут работали люди, которые знали, кого берут и почём. Тем более я уже знал, как работают разъезды, и что их можно легко обойти, что уже на практике доказали рыцари барона Гюнтера.

А за деньги… в истории Земли, ворота не одной, и даже не десяти крепостей открывались, что уж говорить про посты.

Но ближе к делу.

Мастера пропали вечером, грамота шла до меня почти сутки, значит, у похитителей фора в два дня, а то и в три. Верхом, с телегами это вёрст сто, если не жалеть коней. Круг поисков расползался с каждым часом и сидеть над картой, гадая, было некогда.

Литейщик, ставивший пушки, в чужих руках… это не два пропавших мужика. Это наши «Рыси» через год на чужих стенах. Глав ещё зимой доносил, что Орден скупает пушечных мастеров по всей Европе, вдвое против цены. Я тогда ещё подумал, что доберутся и до наших. Вот... добрались.

Дальше я действовал быстро.

Собрал три сотни. Первую отдал Богдану и отправил его на можайскую и смоленскую дороги, в литовскую сторону.

- Догонишь, мастеров беречь пуще глаза, – наставлял я его, пока сотня строилась. – Остальных можешь не беречь. Но двоих-троих возьми живыми... мне очень нужно поговорить с тем, кто их послал.

- А если у них грамоты какие? Купеческие, посольские?

- Богдан, плевать на грамоты. Их нынче пишут все, кому не лень.

Вторую сотню повёл Глав по рязанскому тракту к Оке, в сторону Большой Орды. В участие татар я, признаться, не верил. У них там сейчас брат режет брата, Муртаза с Шейх-Ахмедом делят отцовское наследство, а Хасан копит силы, для того чтобы забрать своё… и о пушках им думать некогда... Но «не верю» – это не довод, когда на кону такое. И потом, чужими руками через степь возили товар и похитрее.

Третье направление, на Тверь и Великий Новгород, откуда тянутся старые ганзейские тропы в Ливонию и к свеям (Швеция), я взял себе.

Некраса отправил в Москву, к Ощере.

- Скачи и передай слово в слово: пусть шлёт голубей по всем крепостям, заставам и таможенным избам, куда почта достаёт. Обыскивать каждый караван. Каждый, Некрас, хоть купеческий, хоть посольский, хоть церковный обоз... двое мастеровых, руки в литейных подпалинах, могут везти связанными, могут пьяными, могут в монашеском платье. За найденных награда, за пропущенных – спрошу лично.

- А если посольский заартачится?

- Задержать и слать гонца. Разбирать буду сам, и отвечать, если что, тоже сам.

Ждана, Главова товарища, я послал в саму Строгановку.

- Твоя работа не менее важная. Узнай, как их взяли... и взяли ли. Может статься, никто их не крал, а ушли сами, за чужое золото. Тряси семьи, тряси артель, тряси кабаки на московском берегу... кто в последний месяц вокруг литейщиков вился, кто поил, кто расспрашивал. Что нароешь, шли гонцов вслед всем трём сотням. Авось догонят.

Митрия я оставил в Александрийске за старшего. Парень аж задохнулся, когда услышал... шутка ли, шестнадцать лет, и под тобой двор, тын, караулы. Его возмущение я унял тем, что только ему из оставшихся я могу доверить своих детей и близких.

Это подействовало.

- Сделаю, воевода. Не подведу.

- Знаю, что не подведёшь. Потому и оставляю.

А с собой я взял Иву.

Объяснить это можно было бы просто. Глаз у неё острее, чем у половины моей сотни, а из лука она бьёт лучше меня, и всё это было бы чистой правдой. Вслух я сказал ей коротко: «Собирайся, ты мне понадобишься». Она замерла на полвздоха, будто ослышалась, а потом развернулась и умчалась в дом, не задав ни единого вопроса. Собралась быстрее, чем иной дружинник подпругу подтягивает. Когда я вышел на крыльцо, она уже сидела в седле у ворот с таким лицом, будто дожидается меня тут с рассвета, а глаза у неё горели ярче углей в горне.

- Только уговор, – поравнявшись с ней, сказал я. – Едем мы не забавы ради. В конце этой дороги нас могут встретить стрелы, и слово моё там будет законом. Спорить со мной и геройствовать я тебе запрещаю сразу.

- Да, брат, – произнесла она.

Шли мы быстро. Там, где новый большак уже лёг камнем и гатью, сотня держала рысь без роздыха, и вёрсты преодолевали с большой скоростью. Великая всё-таки вещь – дорога, и человеку, который не водил обозов по осенней хляби, этого никакими словами не растолкуешь. Где большак кончался, мы ныряли на старые тракты, и там начиналась обыкновенная русская езда, с матерком и молитвой вперемешку.

Каждый встречный караван мы останавливали, и с купцами я говорил сам.

Спрашивал всегда об одном. Не попадался ли им по дороге отряд при двух мастеровых, а если не при мастеровых, то просто отряд, чем-нибудь им не глянувшийся. Купцы чесали бороды, вспоминали, божились и разводили руками. Соляной обоз из Русы никого не видал, окромя таких же соляных. Рыбники клялись, что дорога пуста, как их мошна после неудачного торга, и тут же просили замолвить за них слово на заставе. Молодой суздалец с пчелинным воском обрадовал было конными «числом несметным», но по расспросу несметное число усохло до трёх княжьих гонцов и одного попа при них. Так прошёл день, за ним другой и третий. Вёрсты уходили под копыта, а надежда моя таяла с каждым таким разговором.

Ночевали мы по малу… два часа сна у придорожной канавы, смена коней, и снова в седло. Сотня втянулась в этот ход и шла молча... люди понимали, за чем идём, объяснять никому ничего не требовалось. Погоня дело такое, либо ты висишь у беглеца на хвосте, либо гоняешься за собственной тенью. И с каждым пустым днём всё больше казалось, что верно второе... что взяли мастеров вовсе не на эту дорогу, и Богдан или Глав сейчас глотают ту пыль, которую должен глотать я.

На пятый день Бог послал нам тверского суконщика.

Обстоятельный купец, внимательно выслушал нас, потом немного подумал и сказал то, от чего у меня по спине пошло тепло.

- Отряд видел, боярин. Вчера, к вечеру... вёрст сорок отсюда, за Мшагой. Только он не на дороге стоял, а в стороне, в лесу, лагерем. Я бы и не заметил, да у меня возчик глазастый... дым учуял, они его зачем-то под кроной деревьев тихарили. Мы на взгорок поднялись, и увидев, что люди при оружии и броне не стали к ним лезть, и ушли…

- Сколько их?

- Десятка три, никак не меньше. Кони добрые, строевые, не обозные клячи. А телег при них всего две. – Суконщик пожевал губами. – И вот что скажу тебе, боярин... я по дорогам тридцать лет хожу. Купец так не ходит... купцу люди нужны, торг, постой. Разбойник так не стоит. А кто тогда так стоит? Тот, кому самому на глаза попадаться нельзя. В общем, я своим велел шибче ехать и не оглядываться.

Умный мужик. Я велел записать его имя... такой глаз казне пригодится... сунул ему серебра сверх всякого его ожидания и напоследок спросил про телеги.

- Крытые, – подтвердил он. – Рогожа увязана наглухо. И вот ещё, боярин... у костровища ихнего, сторонкой, когда объезжали, возчик мой углядел бочонок водовозный. Большой. Тридцать конных из ручья напьются...

- И что? – спросил я.

- Я этого не говорил, боярин, и надеюсь ты мне этого не припомнишь. Но бочонки с водой такие возят, чтобы заставы объезжать. Они ж где находятся? – спросил он и сам же ответил. – У воды, там, куда купец стоянку сможет сделать. – И ещё тише добавил. – Чтобы мыт не платить (контрабанду, то есть везут).

Вот тут у меня внутри всё и сложилось окончательно.

- Слыхали? – повернулся я к сотне. – День пути. ГОНИМ.

И мы погнали.

Заводные кони, ночёвки по два часа, сёдла, к которым прирастаешь. Сотня растянулась по дороге, я гнал передних и подгонял задних... Трёх лошадей мы за этот гон загнали. Они ложились честно, отдав всё до последнего вздоха, и было мне их жаль по-настоящему, до зубовного скрежета. Только перед глазами у меня в эти минуты стояло совсем другое. Наши мастера у чужой печи, отливающие стволы для тех, кто придёт по нашу душу. Картечь из этих стволов, выкашивающая наши же полки где-нибудь под Псковом. Против такого гибель трёх коней шла ценой малой и почти не считалась.

Ива, к слову сказать, сидела в седле, как пришитая. Роздыха она не попросила ни разу за всю дорогу. Я поглядывал на неё и всякий раз видел одно и то же – упрямство. На короткой ночёвке она свалилась у костра и уснула прежде, чем успела улечься толком, а на подъёме была в седле среди первых, ещё и меня подождала. Григорьева порода, и пусть не по крови, но наша школа, тут ни убавить, ни прибавить.

К вечеру первого дня гона мы вышли к месту, о котором рассказывал суконщик. За Мшагой, в стороне от дороги, лес сохранил следы стоянки. Костёр и впрямь располагался под кронами деревьев. Трава примята десятками тел, вытоптана широким кругом, а по краю поляны набросан конский помёт, ещё сыроватый на изломе. Колеи двух телег уходили от стоянки не назад к дороге, а лесной прогалиной, в обход... и вливались в тракт только версты через две, за поворотом.

- Прячутся, – сказал Фадей, поднимаясь с колена. – След свежий, воевода. Ночь стояли, утром снялись. Полдня у них форы, не больше.

Полдня. После двух суток гона это звучало, как музыка.

- Коней не жалеть, – сказал я. – Совсем.

На второй день гона, за полдень, передовой дозор замахал с холма.

Я вылетел к ним, и с гребня открылась дорога, уходящая вниз, к речной пойме. И по дороге шёл караван.

Две телеги. Всего две... и всадников при них десятка три, никак не меньше. Крытые телеги, рогожа увязана наглухо. Всадники шли плотно, коробкой, телеги в середине: так не возят товар. Так возят то, что боятся потерять.

Десять минут, чтобы надеть брони, натянуть тетивы, и взвести рычаги арбалетов. Проверить, как сабля вылетает из ножен и…

- По коням, – скомандовал я, и сотня за моей спиной пришла в движение без единого лишнего звука.

Десятникам хватило двух жестов рукой, чтобы развернуть конный строй лавой, края вперёд, серпом... чтобы не ушёл никто, ни к лесу, ни назад по дороге. Иве я ткнул пальцем, тем самым говоря ей, чтобы при мне держалась стремя в стремя. Она кивнула и легла грудью к самой холке.

Мы перевалили гребень и тронули лошадей вниз, набирая ход. Расстояние сокращалось... И нас увидели. Караван смялся, вздрогнул, всадники закрутились у телег, сбиваясь в плотное кольцо... и ветер донёс до меня их крики.

И всё моё нутро взвыло разом, в один голос: ЭТО ОНИ!

Глава 2

Ветер дул от них к нам, и потому я услышал сперва чужую речь, а следом, поверх неё, русскую, и от этой русской у меня свело скулы.

- СТРОГАНОВ! Это Строганов, вон он, в середине!

- «Узнали. Ну надо же... польщён, весьма польщён», – подумал я. Выходит, кто-то в этом отряде видел меня. Но додумывать было некогда, потому что от каравана уже сорвались первые стрелы.

Одна врезалась в мой щит, удар пришёлся вскользь, по верхней кромке, и наконечник с визгом ушёл в сторону. Вторая прошла в полуметре. Стреляли с сёдел, навскидку, на такой дистанции попасть можно только чудом. Но чудеса, как известно, случаются, и подставлять под них сотню я не собирался.

- АРБАЛЕТАМИ БЕЙ! – заорал я, привставая на стременах.

И тут же, словно вспышка в голове… ТЕЛЕГИ. Мастера могут быть в телегах, а болт дурак, он рогожу насквозь прошивает и не спрашивает, кто там за ней.

- В ТЕЛЕГИ НЕ БИТЬ! ПО ВСАДНИКАМ! ТЕЛЕГИ НЕ ТРОГАТЬ!

Десятники подхватили, покатили мой крик по лаве... и через два вздоха ударил залп.

- Пах-пах-пах... – защёлкали вразнобой спускаемые тетивы. Стрелять с седла, наскоку, мои учились много и подолгу, и деньги, вложенные в эту науку, нынче возвращались с лихвой. Рядом со мной тенькнул Ивин лук... Она выцелила того лучника, что успел наложить вторую стрелу и снова водил ею по мне... и он выронил лук, схватился за плечо и завалился набок.

Залп собрал с врага страшную жатву. Кольцо у телег просело разом, будто из него выдернули опоры. Я видел, как один всадник опрокинулся через конский круп с болтом под ключицей, как второй сложился пополам, поймав своё в живот... Ещё двое лучников, что огрызались с сёдел, попадали почти одновременно. Одному болт вошёл в бедро и пригвоздил к седлу, второму ударило в грудь, и он сполз под копыта своей же лошади. Лошади без всадников заметались, ломая врагу остатки строя... в тесноте у телег это было хуже любого тарана.

А мы уже накатывались.

За саблю я хвататься не стал. Вместо неё вытянул из седельной кобуры заряженный пистолет и вскинул его, ловя на прыгающей мушке ближнего врага. Шагов пятнадцать до сшибки. Десять...

В последний момент Барс мотнул головой, перепрыгивая тележную оглоблю, меня тряхнуло, и ствол повело вниз. Грохнуло, полыхнуло дымом... и пуля, предназначенная всаднику, ударила его коня точно между глаз. Конь умер на полном скаку. Ноги у него подломились, он врылся мордой в дорогу, перевернулся через голову... и всей тушей накрыл собственного седока. Мне даже показалось, что я услышал хруст… даже сквозь общий грохот.

- «Целился в одного, убил другого... стрелок от Бога», – зло усмехнулся я про себя, суя дымящийся пистолет за пояс и выдёргивая саблю.

А потом два конных потока ударились друг о друга.

Числом мы превосходили их втрое, злости и свежести у нас было вдоволь, а выучки вдесятеро против ихней, да ещё залп выбил у них каждого третьего до всякой сшибки. Исход тут решился раньше первого сабельного звона, и нам оставалось лишь доделать начатое.

На меня вылетел бородач в стёганом доспехе и рубанул от плеча. Я принял его клинок на щит, довернул Барса и достал его на противоходе, под руку. Он охнул и пропал где-то за спиной. Следом сунулся воин, которого я принял за немца, доспех его был из добротной брони, и этот дрался умело. Вязал мой клинок, уходил от размена, тянул. Ему бы ещё пару вздохов, и он бы, глядишь, придумал, как меня достать... вот только слева подлетел Фадей и без всякого размаха приложил его древком копья поперёк спины. Немец качнулся в седле, а я вышиб его наземь плечом Барса. Этот, вроде, остался живой и, возможно, к лучшему, потому что живые нам нынче тоже нужны.

Вокруг шёл бой. Мои работали парами, как учены. Один вяжет, второй бьёт. Одних стаскивали арканом с сёдел, других глушили обухом по шишаку. А кого взять живым не выходило, того рубили насмерть, и печалиться об этом никто не стал. Я видел, как двое моих зажали между конями наёмника в шведском шишаке... тот бросил клинок и вскинул руки раньше, чем его успели достать. Видел, как молодой дружинник из зимнего набора срубил замахнувшегося на него врага и застыл на миг, с лицом белым, как рубаха... Это был его первый… убитый.

Кольцо у телег развалилось на островки одиночек...

Возле дальней телеги успел встать последний оплот сопротивления. Трое в бронях, спиной к бортам, огрызались длинными клинками и подпускать никого не хотели. К ним не полезли... мои попросту осадили коней, разошлись полукругом и подняли перезаряженные арбалеты. Старший посмотрел на десяток стальных жал, переглянулся с товарищами... и с лязгом бросил меч под копыта.

И тут краем глаза я поймал движение на краю поймы.

Один всё-таки вырвался. Пригнулся к гриве, бросил коня в намёт вдоль реки... уходил грамотно, низом, прикрываясь конской шеей. Ещё сотня саженей, и ищи его потом по кустам до ночи.

Крикнуть я не успел, да и незачем оказалось.

Рядом пропела тетива. Ива выпустила стрелу с оттяжкой, и беглец на всём скаку ткнулся лицом в конскую гриву, да так и остался лежать на крупе, раскинув руки. Стрела торчала у него под левой лопаткой. Конь пробежал ещё немного, перешёл на шаг и встал, недоумённо оглядываясь на обмякшего хозяина.

Я посмотрел на сестру. Она опускала лук, и лицо у неё было спокойное, только ноздри ходили.

- Уходил, – будто оправдываясь сказала она.

- Молодец. Хороший выстрел.

На этом бой и кончился. Только что стояли грохот, звон железа да конский храп, а остались только человеческие и лошадиные стоны.

- Обыскать телеги! – ещё не отдышавшись, скомандовал я. – Оружие собрать, живых вязать! Своих раненых искать первым делом, кричите громче, ежели кого найдёте!

Сотня рассыпалась по дороге заведённым порядком, а я стоял и просто ждал. Потому что вся эта погоня, загнанные кони, две сотни вёрст в сёдлах... всё это стоило чего-нибудь только в одном случае. И если мы ошиблись, то убили невиновных.

Ждать пришлось меньше минуты.

- ОНИ ЗДЕСЬ! – радостный крик Фадея сорвался на петуха. – Воевода! ЗДЕСЬ! Живые!

Я спешился так быстро, что чуть не оборвал повод, и в три шага оказался у крытой повозки. Откинул полог и с облегчением выдохнул.

В полутьме, на соломе, лежали двое. Связанные по рукам и ногам, с кляпами, перетянутые поверх всего верёвкой к тележным скобам... как груз. Старший, бородатый, с проседью, смотрел на меня одним глазом – второй заплыл здоровенным, в пол-лица, синяком, а через всю бровь у него шло рассечение, кое-как затянувшееся коркой. Младший был целее лицом, зато руки... руки у обоих были в сбитых, содранных костяшках.

Я не великий знаток, но сбитые костяшки на связанных руках читаются в любом веке одинаково. Эти двое не предавали и не сдавались без боя. Они дрались.

- Освободить их и ко мне, – начал я отдавать приказы. – Кляпы долой, путы резать, только осторожно, руки-ноги у них затекли, сразу на ноги не ставить.

Дружинники полезли в повозку с ножами. Когда изо ртов у мастеров вытащили тряпьё, старший закашлялся... а потом оба заговорили разом, перебивая друг друга, благодаря меня, дружину, Богородицу и ещё кого-то, кого я не разобрал.

- Тихо, тихо, – поднял я ладонь. – Наблагодаритесь ещё, успеете. Слушай меня, я вас осмотрю и перевяжу, потом вас накормят... а потом вы мне расскажете всё, что с вами случилось. По порядку и без утайки. Уговор?

Ответа я дожидаться не стал и пошёл вдоль дороги, туда, где уже начали стаскивать убитых и раненых.

Картина там была разгромная. Вражеские тела лежали вперемежку с конскими, дорога была истоптана в кашу. Мои ходили между ними и собирали оружие, ловили лошадей, вязали тех, кто ещё дышал и не выглядел безнадёжным, других же добивали. Я нашёл глазами десятника, что командовал правым крылом.

- Потери наши? Докладывай.

- Нету потерь, воевода, – он сам, похоже, до конца в это не верил, потому что сказал и перекрестился. – Ни убитых, ни раненых. У Сёмки коня посекло... копыто разрублено, и то не до мяса. Выходить можно.

Я выдохнул медленно, сквозь зубы, чтобы никто не видел, чего мне стоил этот выдох.

Сотня против трёх десятков, конная сшибка, сабельная свалка у самых телег и никого из моих даже не зацепило. Вот она, цена трёх лет муштры, залповой стрельбы с седла и работы парами, ради которой я гонял их до седьмого пота и слушал за спиной ворчание, что воевода лютует. Когда численный перевес сходится с выучкой, бой перестаёт быть боем и превращается в холодный расчёт. Наука эта, если вдуматься, страшноватая, зато нынче я привезу домой всех своих до единого, и по вдовам ходить мне не придётся.

- Добро, – вслух сказал я. – Теперь слушай. Людей и обоз уводи вон туда, – я показал на сосняк в полуверсте. – Там разбить лагерь, выставить караулы по всем сторонам, коней держать под сёдлами до темноты. Телеги забираем обе, они нам ещё пленных повезут. Убитых ихних собрать, снести на дальнюю телегу и отвезти подальше, в сторону от дороги. Заройте в одном рву, поглубже, чтоб зверьё не растащило. Пёс с ними с врагами, а зараза по здешним местам никому не нужна. Но прежде каждого обыскать до нитки… грамоты, письма, перстни, кошели, всё приметное в отдельный мешок, и мешок ко мне. Для сыска сгодится каждая мелочь.

- Сделаем.

- И лошадей ихних собрать всех. Кони добрые, строевые... казне пригодятся, да и наших загнанных возместить надо.

Мешок с приметным добром мне принесли ещё до сумерек, и одна находка в нём стоила всех прочих. С руки задавленного конём старшего – того, в кого я целил из пистолета и в кого не попал – сняли перстень. Тяжёлый, серебряный, с чернёным знаком, с изображением: башни и ветки. Точно такой же знак стоял на восковых печатях грамот, взятых зимой при Конраде фон Эглофштайне. Я эту башню запомнил на всю жизнь. Стало быть, сомнений не оставалось никаких.

Ещё в мешке лежали кошели с литовским грошем, серебро прутами, пара писем без подписей, писанных по-немецки (эти я отложил для московского толмача), да дорожная грамота с подписью смоленского писаря. Каждая вещь тут была не вещью, а показанием. Суд у нас любит, когда показания можно взвесить на ладони.

Работа закрутилась и в сосняке уже горели костры, стоял войсковой порядок и пахло кашей.

Живых врагов мы взяли семерых.

Пятеро были люд разномастный: наёмники да служилые, а вот двое из семи выделялись сразу. Добротное тёмное сукно, справная броня, снятая теперь и сложенная в общую кучу, выправка... и морды. Такие морды не у наёмников бывают, а у людей, которые привыкли, что кланяются им, а не они. Я ещё до первого их слова знал, какой язык польётся из этих ртов. И не ошибся: между собой, вполголоса, они перекидывались немецкой речью, от которой у меня с зимней дороги сводило челюсть.

Всех семерых обыскали до нитки, раны осмотрели и, оставив в одном исподнем, развели по соснам и привязали. Спинами к стволам, руки за дерево, крепко, но без изуверства. К слову, оно тут и не требовалось: от реки уже поднимался вечерний гнус, и до утра он должен был поработать на меня лучше всякой пытки. Комар, если кто не знал, ломает волю человека вернее калёного железа.

Распорядившись, я вымыл руки и пошёл к мастерам. У меня начиналась вторая работа за этот день, та, которую я любил куда больше первой.

Мастеров усадили у отдельного костра, на попоны. Звали их Куприян и Третьяк. Старшему было к пятидесяти, младшему едва за двадцать, и держались они, при всей своей измождённости, на удивление прямо. Первым делом я велел дать им пить, но помалу, и никакой еды, пока не гляну – мало ли что у людей внутри после почти недельной дороги.

Осматривал я их по всей науке, не торопясь.

У Третьяка всё оказалось более-менее нормально. Рёбра целы, хотя бока в сплошных синяках, из носа, когда-то разбитого, дышалось уже свободно, руки немного распухли, но кости уцелели. Чуть позже я узнал, что они бежать пытались и после этого их ещё раз побили и сильно связали.

С Куприяном пришлось повозиться. Рассечение над бровью было глубокое, до кости, и затянулось оно коркой поверх грязи... Поэтому я усадил его к огню поближе, выстриг волосы вокруг, отмочил корку тёплой водой с солью и развёл края.

- Терпи, мастер. Сейчас будет больно.

- Надо, значит потерплю, боярин, – ответил он. – Мне не привыкать...

Рану я вычистил, промыл хлебным вином – Куприян на этом месте зашипел и высказался о моих способах так, что дружинники у соседнего костра заржали, – после чего свёл края и положил четыре шва варёной шёлковой нитью. Благо игла у меня в походной укладке всегда при себе. Сверху повязка, и через десять дней снять швы сможет любой из моих учеников.

- Всё, – сказал я, отряхивая руки. – Жить будешь, шрам останется. Бабам скажешь – на медведя ходил.

- Своей жене я скажу, что от немцев отбивался и ни словом не совру, – усмехнувшись сказал он.

Я на это лишь кивнул.

После этого их накормили жидкой кашей и, когда оба отогрелись у огня, я сел напротив.

- Рассказывайте всё с самого начала.

Они переглянулись. Начал старший, как и положено.

- А началось, боярин, с того, что мы в тот вечер в цеху засиделись. Форма под новый ствол сохла неровно, я побоялся оставлять... ну и провозились дотемна, домой шли уже в сумерках, к перевозу. А у перевоза Толик сидит.

- Что за Толик?

- Рыбак тутошний... то есть тамошний, строгановский. Его все знают, он на острове лет пять как прижился, рыбу в цеха носит, перевозчикам подсобляет. Свой человек, одним словом... – Куприян потемнел лицом. – Вернее был своим.

- Дальше, – скомандовал я.

- Ну а дальше он и говорит… мужики, чего по домам-то, вечер добрый, у меня на берегу ушица доходит и бражки, говорит, малость есть... посидим. А чего не посидеть? Устали, дома всё одно все спят уже... Пошли. Сели у его костерка, он разливает, шутит... А потом из темноты, со спины, разом... – он сжал кулаки так, что хрустнуло. – Пятеро, – он тяжело вздохнул. – Двое на меня, двое на Третьяка, пятый с верёвкой наготове. Мне сразу мешок на голову накинуть хотели... да я успел развернуться и одному в скулу засадил. Второй меня чем-то по голове... вот сюда, – он тронул повязку. – Я на колени, а всё одно машусь. Третьяк вон двоих раскидал поначалу...

Я понял, что их пытались брать живыми, поэтому и церемонились. Желай они их просто убить, то и пикнуть не успели бы.

Тем не менее продолжил слушать.

- Одному нос свернул, – мрачно подтвердил младший. – Только их пятеро… Заломали, руки скрутили и в рот тряпку, да волоком к лодке...

- И вот когда нас уже в лодку валили, – продолжил Куприян, – Толик рядом суетился. Помогал им, стало быть. А старшой их глянул на него этак... мельком... и кивнул кому-то. И Толика ножом под ребро. Два раза. Он и охнуть не успел. Камень ему на шею с верёвкой, и в воду…

У костра стало тихо.

- Стало быть, Толик вас туда и вывел, – сказал я. – Заодно и себя, дурака, под нож.

- Выходит так, боярин, – Куприян замялся.

Про себя же я подумал, что картинка складывается пока в одну сторону. Рыбак, пять лет вживавшийся в остров, свой для всех, знающий, кто когда идёт с работы... классический «спящий», как сказали бы в моём прошлом мире. Его вели долго, берегли, а когда он отработал своё – концы в воду. В самом буквальном смысле, с камнем на шее.

Оставалась надежда на Ждана. Если он там, в Строгановке, размотал хвосты – кто Толика поил, кто ему платил, – то, сложив его сыск с рассказом мастеров и с тем, что я вытрясу нынче из пленных, мы получим картину. А из картины, глядишь, всплывут и новые имена.

Когда я закончил с мастерами и отпустил их спать, ко мне подошла Ива. Подошла с чашкой в руках и сунула её мне.

- На, покушай.

Я отказываться не стал. Похлёбка была горячая, с копчённым мясом. И я только сейчас понял до чего голоден, и полчашки ушло в три глотка. Ива сидела рядом на бревне и ждала.

- Ты хорошо себя показала, сестра, – сказал я между глотками. – Тот лучник, первый... И беглеца сняла чисто, с такой оттяжки не всякий Семёнов ученик попадёт.

- Спасибо, – она приняла похвалу спокойно. И не удержалась, добавила. – От тебя последнее время похвалы не дождёшься.

Я посмотрел на неё. Устала, под глазами тени, коса растрепалась за день.

- Не дождёшься, говоришь... – я отставил чашку. – Ива, я тебе так скажу. Я понимаю, что ты ни в чём не виновата касательно парней, что вокруг тебя вьются. Ты их не манила, не обещала… всё это я знаю. Только проблем от этого меньше не становится. Один из-за тебя другому нос ломал, второй чуть не сгорел в конюшне...

- Я...

- Ива, – перебил я, и она закрыла рот. – Сейчас не время об этом говорить. Ночь на дворе, у меня семеро пленных и допрос впереди. Договорим на обратной дороге, обещаю. – Я помолчал и добавил. – И вот ещё что. На допрос я тебя с собой не возьму. Уж что-что, а в этом ты меня не переубедишь.

Ива глянула на дальние сосны, где в темноте, у костров охраны, маячили привязанные фигуры, и спорить не стала. Даже, как мне показалось, выдохнула. Стрелять по врагу в бою она могла и умела... а вот эта сторона служилой жизни её не прельщала нисколько. И слава Богу. Хоть что-то девичье в этой валькирии я уберёг.

К допросу я готовился, как к операции. То есть спокойно, обстоятельно и заранее зная, что приятного не будет.

Взял с собой Фадея. У парня, при всей его весёлости, обнаружился редкий дар – он умел быть жутким. Не злым или свирепым, а именно жутким, что для допроса ценнее вдесятеро. Мы сели у отдельного костра, в стороне от лагеря, я неспешно разложил рядом на тряпице ножи из лекарской укладки (исключительно для вида, но вид у них был убедительный) и велел привести русского. Выбрал я смолянина покрепче прочих – судя по одёже, человек этот был в отряде не из последних, а такие знают больше рядовых.

Двое дружинников привели его, посадили у костра и молча, без единого слова, взяли за плечи и наклонили лицом к пламени. В абсолютной тишине и ничего перед этим не спрашивая.

В этом и был замысел: человек готов терпеть за ответы, к этому он себя приготовил, а вот когда его начинают жечь до всяких вопросов, приготовленное рушится.

- Подождите!.. ПОДОЖДИТЕ! – завизжал он, дёргаясь от жара. – Вы же... вы же ничего не спросили!!

- А ты скажешь? – равнодушно поинтересовался я и сделал знак рукой.

Его отвели от огня. И вот тут он совершил ошибку – замолчал. То ли дух перевести, то ли соображал, с чего начать.

- Глаз ему долой, – сказал я, приняв скучающий вид.

Фадей достал кинжал. Медленно, с удовольствием оглядел лезвие у костра... и, насвистывая что-то себе под нос, не пошёл, а пополз к пленному на коленях, по-звериному, наклонив голову набок. В отсветах костра это выглядело так, что у меня самого, знавшего, что это театр, прошёл холод по спине. Просто, на миг представил себя на месте пленника и стало… жутко.

Сознание врага мы ломали комарами, огнём и сейчас этим представлением, и он сломался.

- ВСЁ СКАЖУ! – он забился в путах, пытаясь отползти от Фадея. – Христом Богом... всё скажу! Не надо! Всё, как есть!

Я сделал знак. Фадей разочарованно вздохнул, убрал кинжал и уселся рядом со мной, всем видом показывая, что его оторвали от любимого дела.

- Говори. Имя, откуда, кто послал.

- Микулой звать... Микула я, из Смоленска, при наместничьем дворе служил... – слова из него полились, как из ведра. – Нас послали... это... послал нас Казимир, князь литовский, король, то есть...

Я поднял бровь и сделал жест рукой... короткий, к Фадею. Микула проследил этот жест взглядом и посерел.

- Не так! Не так сказал, прости, боярин! С самим Казимиром я не то, что не говорил... я его и не видал никогда! Со мной говорил пан Николай... Радзивиллович, наместник смоленский! Он королю первый человек в тех землях, его слово, что королевское... Он меня и ещё пятерых смолян к отряду приставил, дорогу казать и на заставах говорить, если что... Подорожные нам его писарь писал!

Вот это уже было похоже на правду.

- Дальше. Кто в отряде был главный? Немцы кто такие?

- Немцы... – Микула сглотнул. – Рыцари. Семеро их было, и при них ещё наёмные, из свеев да из ливонских. Старший у них был господин Дитрих... его конём задавило... Они промеж собой не таились при нас, думали, мы не разумеем, а я по-ихнему малость разумею, при наместнике насобачился... Они люди барона Гюнтера. Так и говорили: барон спросит, барон заплатит, барон шкуру снимет... А барон этот при самом императоре теперь состоит. При германском.

- При каком-каком? – переспросил я, хотя расслышал прекрасно.

- Германском. Они так и говорят теперь... империя, мол, Германская. Государь ихний новый, Альбрехт, как венчался, так первым делом велел старое прозвание похерить и писать по-новому. Мол, была империя невесть чья, а стала Германская, Немецкая то есть, по крови...

- «По крови... ну конечно», – подумал я и почувствовал, как внутри у меня всё стягивается в холодный узел.

- Дальше, – стараясь сохранять видимое спокойствие сказал я. – Как шли? Русские земли не Литва, как вы с телегами до Строгановки добрались и назад ушли, и ни одна застава вас не окликнула?

- Так вели нас, боярин... – Микула съёжился. – Ведал дорогу боярин Селезнёв. Василий Селезнёв, из новгородских... он раньше Великому Новгороду служил, из больших людей был, а как Новгород под Москву отошёл, он в Литву утёк, с казной утёк, вроде как сказывали... Он и дороги знает, и людишки у него по старым местам остались. Где какая застава стоит, где объехать, где мытник, прикормленный... всё он расписал. И провожатых дал, двоих... они нас лесными дорогами вели, а у рубежа ливонского нас ждать должны были его же люди, и корабль в Ругодиве...

- Провожатые его где? Те двое?

- Побиты, боярин... – Микула шмыгнул носом. – Оба в сшибке легли. Они наперёд всех к бою кинулись... им-то в плен было никак нельзя… их по рожам опознали бы.

Логично. Кому есть что рассказать, тот умирает первым...

- Селезнёв сам где?

- Не ведаю, боярин, вот крест, не ведаю! Его люди говорили... в Ливонии сидит, не то в Риге, не то в Юрьеве...

Дальше я тянул из него ещё с час... по ниточке, по узелку. Сколько платили и чем. Где стояли днёвками, кого встречали, кто из мытников брал мзду и пропускал, не глядя... имена двух прикормленных я записывал сам, чтобы не забыть. Как брали мастеров Микула знал с чужих слов, сам при этом не был, ждал с конями на том берегу. Но подтвердил главное – рыбака вели давно, ещё с зимы, и платил ему селезнёвский человек.

В принципе, мы узнали всё, допросив одного человека и почти не прибегая к пыткам.

- А с немцами, что делать будем? – спросил Фадей, когда Микулу, обмякшего, как пустой мешок, увели обратно к его сосне. – Этих двоих тоже к огоньку?

Я покачал головой.

- Нет. Языка их я толком не знаю... Наврут, недопойму, потом казнись. Этих повезём в Москву и там допросим с толмачом. – Я поглядел в темноту, где угадывались привязанные к соснам фигуры. – И сдаётся мне, Фадей, ломаться они будут долго. Это не Микула... это люди идеи. А люди идеи самые скверные из всех.

- Чего за люди?.. – не понял Фадей.

- Потом объясню. Годика через два.

Отпустив его спать, я ещё посидел у костра, раскладывая в голове добытое за вечер и всё это следовало изложить письменно, для Ощеры и для княгини. И я, придвинувшись к огню, до полуночи скрипел пером, пока строчки не поплыли перед глазами.

Глава 3

Глава 3.

На ночь глядя мне выпала ещё одна работа, самая неблагодарная из всех - лечить тех, кого днём сам же и калечил.

Поэтому все семеро были осмотрены: троим я перевязал порезы, одному вправил выбитое плечо, а с одним из рыцарей пришлось сесть всерьёз. У него была рваная рана бедра - не то копьё вспороло, не то собственный конь протащил по чужому железу. Кровь уже унялась, но края разошлись, и без шитья такую рану ждало только нагноение.

Работал я при двух кострах и факеле, который держал дружинник. Промыл солевым раствором, потом хлебным вином (рыцарь на этом месте втянул воздух сквозь зубы и что-то процедил по-своему, я не обратил на это внимание), и аккуратно выбрал мусор, свёл края и наложил дюжину швов.

К чести рыцаря, держался он образцово. Кроме того шипения, он за всё лечение почти не дёрнулся. Сидел, смотрел в небо и только желваки катал. Он прекрасно понимал, что я делаю: что чужой воевода, взявший его в плен, зачем-то спасает ему ногу, а может, и жизнь. Понимал, но благодарить, разумеется, не собирался. Когда я затянул последний узел и наложил повязку, он повернул голову и посмотрел на меня долгим изучающим взглядом.

- Не за что, - сказал я по-русски, собирая укладку. - Заживёт, будешь ходить. А смотреть так на меня не трудись... меня уже смотрели люди пострашнее тебя. Где они теперь, спроси у своего барона.

Он, разумеется, не понял ни слова. Ну и ладно, сказано было не для него.

Ночь прошла почти спокойно. Именно почти.

Поднялся я от шума... топот, глухой удар, вскрик. Рука сама нашла саблю раньше, чем успел проснуться. Лагерь освещали четыре костра, и в их свете картина читалась с одного взгляда, как лубок.

Второй рыцарь - тот, что был целее - стоял на четвереньках шагах в двадцати от своей сосны, а над ним, с коня, навис караульный из ночного разъезда, наматывая на руку длинный хлыст. Верёвка на сосне висела перетёртая. Рыцарь, судя по всему, полночи елозил путами по коре, дождался, пока народ уляжется, и пополз к коновязи. Одного не учёл, мои караульные ночами не у огня греются, а ходят кругами по темноте, и глаза у них к ней привычнее, чем у него.

Хлыст свистнул ещё раз... и беглеца, скрученного заново, поволокли к дереву.

- Живой? - подходя, спросил я.

- Куда он денется, воевода. Плетью поперёк спины принял да мордой в хвою съездил.

Рыцарь поднял на меня лицо, исцарапанное хвоей, и сплюнул на землю. По-хорошему его проучить надо было. Вот только я так устал, как и мои люди, что решил, оставить это дело до Кремлёвского поруба.

- Путы вдвое, - распорядился я. - И за шею к стволу привяжите, с напуском, чтоб дышал, но не ёрзал. Караульному, что углядел, от меня рубль. Остальным передать, что эти двое будут бегать до самой Москвы, так что ухи пусть держат востро.

Досыпал я уже вполглаза.

Обратная дорога вышла вчетверо длиннее погони, как оно всегда и бывает.

Туда мы летели налегке, меняя коней и не жалея ни их, ни себя. Обратно шли обозом: две телеги, семеро пленных, посаженных связанными на трофейных коней, мастера, которых я велел кормить от пуза, да табунок захваченных лошадей в поводу. Вёрст по сорок в день, не больше...

Пленных стерегли, как казну. Рубль, выданный глазастому караульному при всех, сработал вернее любых угроз и внушений. Больше бежать рыцари не пробовали. Ехали они молча, глядели поверх голов и берегли силы для чего-то другого, а для чего именно я догадывался, и московскому толмачу заранее не завидовал.

С Ивой мы договорили на третий день, на длинном перегоне, когда сотня растянулась по полю и шум ветра съедал слова раньше, чем они долетали до чужих ушей.

- Обещал договорить, - начал я. - Договариваю. Ты пойми меня правильно, сестра... я тебя с выбором не тороплю. Годы твои такие, что спешить некуда, - слегка слукавил я. - И неволить тебя ни отец, ни я не станем, не та у нас семья. Только от того, что мы не торопим, дело само не рассасывается. Женихов вокруг тебя вьётся уже трое, и каждый... - я хмыкнул, - каждый со своим приданым. У одного род и мурза за спиной, у другого сабля да верность, а у третьего, на минуточку, шапка великокняжеская.

Ива ехала молча, глядя меж конских ушей. Потом сказала.

- Иван не моего полёта птица, брат. Я это давно поняла. Он - князь, ему княжну подавай али царевну заморскую... А я кто? Меня к нему близко-то пускают потому только, что я твоя сестра.

- Разумный вывод, - согласился я. - Вот только знаешь, что я тебе скажу. Судьба… нет, наша жизнь пишется нами, а не за нас.

- Это ты к чему?

- Это я к тому, что зарекаться не надо. Ни в какую сторону. - Я помолчал. - Ладно, оставим князя. А остальные двое? Митрий? Ильдар?

Вот тут она задумалась надолго. И вёрсты полторы мы проехали молча.

- Не знаю, брат, - наконец ответила она. - Вот честно тебе скажу, как на духу... не знаю. Они мне оба любы, только любы, как братья. С Митрием мне легко, он смешной и надёжный. С Ильдаром интересно, он про степь рассказывает так, что заслушаешься. А чтобы сердце замирало, как про то в песнях поют, чтобы увидела его через двор и дыхание перехватило... такого нет. Ни с одним из троих. - Она помолчала и добавила совсем тихо, глядя коню в холку. - Может, я порченая какая? У девок в мои годы сердце уже вовсю болит, они и плачут, и сохнут, и вышивают невесть кому... а у меня будто и нету его вовсе.

- Есть, - сказал я. - Просто оно у тебя покамест луком занято да седлом. Придёт срок, оно тебе само скажет, и головы твоей спрашивать не станет.

- А ежели скажет не про того?

- Тогда и думу думать будем, - улыбнулся я.

На том разговор и кончился… ничем. Потому что я понятия не имел, что ей посоветовать и какое решение тут будет правильным.

Одно я уяснил точно: Ива в своих чувствах не разобралась по той простой причине, что разбираться пока не в чем. Не пришло к ней ещё, и слава Богу. Целее будет, а мне спокойнее. Подольше бы так.

За день до Москвы я выслал вперёд гонца: упредить Ощеру, чтобы к нашему приходу приготовили поруб на семерых, и чтобы у ворот нас встретили его люди. Тащить пленных через торговую толчею без пригляда я не желал. Гонец вскоре обернулся и у заставы нас ждали.

Москва встретила нас колокольным звоном - не по нам, вестимо, просто час был обеденный.

Первым делом, с колёс, я распорядился о главном. Пленных в поруб, всех семерых, рыцарей отдельно от прочих и под особый догляд. Сторожам я лично, с глазу на глаз, пересказал историю с перетёртой верёвкой. Мастеров же я оставил при Кремле, на житьё в служебной избе, не под стражей, упаси Бог, в тепле и сытости, но и не по домам пока. Нутро моё говорило, что эти двое чисты, что не предавали и предавать не собирались, но нутро к делу не подошьёшь. Порядок для всех один. Сперва своё слово скажет сыск, а обниматься будем после.

После чего мы с Ивой пошли на доклад.

Принимали нас в тронном зале, и по числу собравшихся я понял, что вести о нашей погоне обогнали нас самих. У трона по правую руку стоял Ощера. По левую возвышался в чёрном клобуке митрополит Варлаам, и рядом с ним переминался келейник с чернильницей. Поодаль кучковались бояре, человек пять, из тех, что при любой погоде оказываются в нужной палате, и этих я удостоил общим кивком.

На троне сидел Иван, а Мария Борисовна, в тёмном строгом платье, стояла у трона чуть позади и сбоку. Не сидела, как раньше, подле Ивана. И это говорило о многом.

Я прошёл через зал, остановился в положенных шагах и поклонился в пояс. Сперва Великому князю, со всем почтением, какое надлежит оказывать правителю. То, что почти месяц назад этот правитель хлебал со мной уху из одного котла и учился под моей рукой свежевать зайца, к делу здесь никакого отношения не имело. Потом княгине-регенту на ладонь меньше, как велит чин. Ива за моей спиной повторила оба поклона и, к чести её, ни разу не сбилась, а ведь в тронном зале она стояла впервые в жизни.

- Великий князь, Великая княгиня, - я выпрямился. - Дозвольте доложить.

- Дозволяю, - сказал Иван.

- Мастера-литейщики Куприян и Третьяк отбиты и возвращены в целости. Раны их осмотрены мною лично, к работе оба годны. Похитители настигнуты за Мшагой. Было их тридцать один человек при двух телегах. Двадцать четыре легли в бою, семеро взяты живыми и нынче сидят в порубе, ждут суда. С нашей стороны потерь нет. Ни убитыми, ни ранеными.

По залу прошёл гул.

- Совсем без потерь, Дмитрий Григорьевич? - переспросила Мария Борисовна.

- Одной лошади копыто посекли, Великая княгиня. - Она кивнула, улыбнувшись, и я продолжил. - Теперь о деле. Среди пленных двое немецких рыцарей, люди барона Гюнтера фон Вальдбранда, что ныне состоит при новом германском императоре. Прочие наёмные да служилые смоляне. Одного я допросил на месте, и доклад о том подам письменно, ибо там имена... - я выразительно глянул на кучку бояр, и Мария Борисовна поняла меня с полувзгляда. - Рыцарей же надобно допрашивать здесь, в Москве, и с толком. Для того мне нужен дьяк-толмач, знающий немецкую речь, а вдобавок такой, чтобы у него в пытошной руки не тряслись и перо букв не роняло. Эти двое, я уверен, будут ломаться долго.

- Найдётся, - подал голос Ощера, переглянувшись с княгиней. - Есть у меня молодой дьяк из Посольской избы.

- Благодарствую.

- Василий Иванович, - Мария Борисовна повернулась к Ощере, - доложи теперь ты. Чем сыск в Строгановке кончился. Боярину это знать первее всех.

Ощера кивнул и рассказал то, что я и так знал. Разве что Толика смогли выловить в реке. А кто, что, когда и почему - ответов не было.

- Стало быть, мастера чисты? - спросила Мария Борисовна.

- Чисты, Великая княгиня, - переглянувшись с Ощерой ответил я.

- Быть по сему, - Мария Борисовна кивнула. - Семьям Куприяна и Третьяка по десять рублей из казны, за страх и поруху.

- А от церкви, - неожиданно подал голос Варлаам, - молебен благодарственный. О возвращении рабов Божиих из плена и о воинстве, что вернуло их без единой капли своей крови. Такое, боярин, - он глянул на меня из-под клобука, - такое и в назидание пастве полезно. Пусть знают, чьих людей трогать не надо.

- А тебе, боярин... - продолжила было Мария Борисовна.

Договорить она не успела. Потому что Иван, который всё это время ёрзал на троне и явно слушал вполуха, наконец не выдержал. Смотрел он при этом вовсе не на меня.

- Ива, - сказал он, и в зале стало тихо. - А ты... ты почему тоже в погоне была? С сотней, с боем?

Ива, не ожидавшая, что её вообще заметят, на миг растерялась... но выпрямилась и ответила.

- Я в дружине состою, Великий князь. Брат велел собираться... я собралась и поехала. Я служу…

- СЛУЖБА?! - Иван сорвался на крик, подался вперёд с трона. - Какая служба?! Не дело это... не дело девке с луком за врагами ездить! Там... там убить могли!

- Великий князь, - я сделал шаг вперёд и в сторону... загородил сестру собой, после чего поклонился. - Прости, княже, но тут я отвечу. Ива… сестра моя и дружинница моя. Что она делает, как служит и где ей быть в походе... это дело её рода, то есть моё. - Я выпрямился и посмотрел ему в глаза, чуть тише, теплее добавил. - Не твоё, князь.

В зале наступила тишина. Бояре замерли с широко раскрытыми глазами. Ощера смотрел в пол, пряча то ли тревогу, то ли ухмылку. Иван вспыхнул, вцепился в подлокотники, открыл рот...

И тут вступила Мария Борисовна.

- Я думаю, сын мой, тебе стоит подобрать слова вернее, - она положила руку на спинку трона. - Ведь ты же не собирался неволить вольную девицу и указывать чужому роду, такого у тебя и в мыслях не было. Ты хотел сказать, что переживал за неё. Что подруга твоя ходила под стрелами, а ты о том узнал только нынче, и сердце у тебя с той самой минуты не на месте. Так ведь?

Пауза продлилась несколько секунд.

- Эм... да, - выдавил Иван, стремительно краснея от ушей к скулам. - Так. Я переживал. Именно это и хотел сказать.

- Вот видишь, - безмятежно кивнула Мария Борисовна. - А то по молодости скажешь одно, а услышат совсем другое. С князьями это случается сплошь и рядом, и чем громче сказано, тем вернее переврут.

По залу поплыли улыбки. Поняли тут все, что случилось на самом деле, и отчего кричал княжич, и каким ловким движением мать вытащила сына из ямы, которую он сам себе выкопал тремя словами. Лучше матери сына не знает никто... а эта мать вдобавок знала цену каждому слову, сказанному с трона.

Ива стояла за моим плечом красная, как маков цвет... и я, каюсь, так и не понял, от смущения или от злости.

На том приём и свернули. Мария Борисовна объявила, что о наградах за погоню будет сказано особо, по завершении сыска, отпустила бояр. И нас с Ивой развели по палатам, отведённым для отдыха. Палаты оказались по соседству, через сени, с постелями, от которых после недели в сёдлах слипались глаза на подходе.

Я, впрочем, выспаться не успел. Часа через два в дверь поскреблась Ива. Вошла, села на лавку у окна и некоторое время молчала, болтая, по девчоночьей привычке, ногой.

- Иван приходил, - сообщила она наконец. - Извинился… а потом попросил... - она замялась, - попросил, чтобы я и впрямь больше жизнь свою опасности не подвергала. Сказал, что у него друзей мало, и терять их он не согласен.

- А ты что?

- А я сказала, что подумаю, - Ива дёрнула плечом. - Врать не стала. Думать буду. Просто долго… - и хитро улыбнулась.

- Ну и правильно, - я зевнул так, что челюсть хрустнула. - Слушай, сестра... с пленными я завтра с утра начну, нынче уже не пойду, пусть дозреют. А ты, чем маяться в этих стенах, съезди-ка к Ксении Шуйской в гости. Она тебя, помнится, привечала, а ей сейчас, в её положении, любая живая душа в радость.

Ива просияла - эти две язвы нашли друг друга - и, не успел я договорить, умчалась собираться. А я полежал ещё немного, глядя в потолок, понял, что сон перебит окончательно, и решил, что время до вечера можно потратить с толком.

Я решил наведаться к Марии Борисовне. Был у меня к ней один разговор... не для тронного зала.

Машу я нашёл в беседке на заднем дворе, в дальнем углу сада, где дворцовый шум глохнет в яблонях. Она сидела над грамотами... даже здесь над грамотами... но при виде меня отложила их без сожаления.

- Явился, - она сощурилась. - Я уж думала, ты до ночи отсыпаться будешь, герой.

Я сел напротив, сказал.

- Разговор есть, про Ивана.

- Про сегодняшнее? - она поморщилась. - Брось. Мальчишка сорвался, я его прилюдно вытащила, вечером мы с ним поговорили... он и сам всё понял, и к Иве твоей ходил виниться.

- Нет. То есть и про это тоже... но глубже. - Я собрался с мыслями. - Маша, мальчик растёт. Быстро растёт, быстрее, чем мы с тобой привыкли думать. Ты сегодня сама видела, из-за чего он сорвался на весь тронный зал... не из-за службы и не из-за порядков. Из-за девицы. Год назад он из-за неё же чуть в горящей конюшне не остался. Это уже не детские шалости, Маша... это возраст. И возраст этот пришёл, нравится нам или нет.

- К чему ты клонишь? - наклонила голову она.

- К тому, что ему опыт нужен не только в правлении. Ему и в людях опыт нужен... и в женщинах тоже, - наконец перешёл я к главному.

Маша молчала и смотрела на меня. Долго смотрела... я выдержал этот взгляд, хотя стоило оно мне дорого.

- Ты понимаешь, о чём говоришь? - сказала она наконец. - Он дитя ещё! Мой сын. Да и грех это... мне духовник за такие разговоры епитимью наложит, и правильно сделает.

- Духовнику про такие разговоры знать незачем, - отрезал я. - Ты же духовнику своему про нас не рассказываешь?

- С ума сошёл? Нет, конечно.

- Тогда и здесь смолчи. А про грех... Маша, у него невеста сговорена, Екатерина Ярославна, вот только разница у них… - я сделал паузу, - уж не хочешь ты, чтобы к венцу он пришёл дурак дураком? Или чтобы его до венца успела прибрать к рукам какая-нибудь ясноглазая, подведённая недругами? Ведь через несколько лет он сядет на престол и твоё слово ему будет не указ. Да и в свиту ему будут стараться просунуть бояре своих детей. Мне дальше продолжать или…

- Понимаю всё я, - перебила меня княгиня.

После чего надолго замолчала. Потом Маша повернулась, и я увидел, что решение принято.

- Прав ты, - сказала она с тяжёлым вздохом. - Не хочу, чтобы прав был... а прав. Хорошо. Я подберу... сама подберу, к сроку. Служанку помоложе из надёжных, из проверенных родов, чтоб ни болтовни, ни корысти, ни чужой руки за спиной. И догляд за этим оставлю за собой... - она вдруг остро глянула на меня. - А тебе, боярин, за то, что мать про сына такое слушать заставил... будет отдельное наказание. Позже.

- Уже боюсь, - усмехнулся я.

- И правильно делаешь, - провела она своими пальцами по моей ладони.

(От авторов: взрослели в XV веке рано и стремительно - в шестнадцать лет княжичи водили полки и вступали в брак, а Иван III в реальной истории был обвенчан двенадцати лет от роду и к восемнадцати уже имел сына. Забота о том, чтобы возле юного государя вовремя оказались «правильные» люди, а не подосланные чужие, была для матери-регентши не блажью, а вопросом безопасности династии.)

Мы ещё посидели, уже молча, но это было доброе молчание, из тех, что дороже разговоров. Просто наслаждались обществом друг друга.

И всё было хорошо, пока не показалась служанка Дуня. И по тому, как она спешила, подобрав подол, я понял - покой кончился.

- Княгиня! - выпалила она, едва поклонившись. - Княгиня, там... в Кремль въехали! Князь Михаил Борисович Тверской пожаловал... а с ним сестрица ваша, Анна Борисовна!

Мы с Машей переглянулись.

- Ну вот, - вздохнула Мария Борисовна, поднимаясь и одним движением превращаясь из Маши обратно в Великую княгиню-регента, - прибыли на день раньше.

- Ты знала о их прибытии? - спросил я.

- Конечно, - она улыбнулась. - Михаил мытом (пошлиной) дорожной недоволен, что до Великого Новгорода строится. Вот и приехал лично об этом говорить. - Она сделала паузу. - Ты сильно устал?

- Твой брат ко мне не питает тёплых чувств и…

- Вот именно, - хищно усмехнулась Мария. - При тебе он не сможет ясно изъясняться. Поэтому прошу, сопроводи меня в малый тронный зал.

- А как же Иван?

- Ивана пока рано к этим делам подпускать. Но я ему всё расскажу, после того как мы поговорим с моим братом, и я объясню ему в спокойной обстановке почему отказала.

Я кивнул, и направился за Великой княгиней.

Глава 4

Собрания в малом тронном зале проходили редко. Палата была невелика, шагов пятнадцать в длину, сводчатый потолок да два окна в толстых стенах. Для больших приёмов она не годилась, зато для разговоров, которые предназначались не для лишних ушей, подходила лучше некуда. Покойный Великий князь, сказывают, эту палату за то и жаловал, что стены толстые, окна высоко... что здесь сказано, то здесь и умерло.

По дороге Мария Борисовна успела обрисовать мне расклад в несколько фраз. Чего брат попросит, что она ответит и зачем при этом нужен я. И роль моя в нём, честно сказать, была не из приятных. Но отказывать я не стал. В конце концов, за эти годы я побывал и приманкой, и пугалом, и знаменем. Сейчас же я буду громоотводом. Только не стоит забывать, что молния как раз-таки туда и метит.

- Ты, главное, говори с ним как есть, – сказала Мария Борисовна уже у самых дверей. После чего она поднялась на невысокий постамент и села в большое резное кресло. Я по её знаку встал рядом, по правую руку, и только тут сообразил, что больше в палате нет ни души. Ни рынд у дверей, ни писца в углу, ни девок сенных, ни истопника за печью. Мы вдвоём... и тишина такая, что слышно, как за окном воркует голубь.

Маша вдруг усмехнулась. Тихо так, себе под нос... но я услышал.

- Что тебя улыбнуло?

- Да так... – она глянула на меня искоса. – Представила, как сейчас откроются двери, войдут мои брат с сестрой... а мы тут милуемся. – Она выдержала паузу, и глаза у неё сделались совсем уж бесстыжие. – Или того лучше... ты срываешь с меня одежду и берёшь меня прямо на этом троне.

Я поперхнулся воздухом.

Картинка, надо признать, нарисовалась мгновенно и в таких подробностях, что пришлось усилием воли задвигать её подальше... до лучших времён. Кресло, к слову, было добротное, с широкими подлокотниками...

- «Тьфу ты, – мысленно выругался я. – Кажется, я плохо влияю на Машу… или хорошо?»

В общем, я задвинул эти мысли поглубже и вслух сказал совсем другое.

- Не ожидал, что пара месяцев разлуки настолько снесёт тебе голову, княгиня.

- Сам виноват, – невозмутимо отозвалась она. – Нечего было...

Договорить она не успела. За дверями послышались шаги, створки распахнулись и в палату вошёл князь Михаил Борисович Тверской, а следом за ним Анна.

(От авторов: Анна Борисовна Тверская в реальной истории никакой политической роли не сыграла и в летописях почти не запомнилась. В этой сюжетной линии судьба её сложилась иначе и горше: она была выдана за князя Семёна Оболенского, и муж её погиб в сече на Шелони, когда Анна ходила тяжёлой. От горя и случившейся истерики приключился выкидыш, после которого детей она иметь уже не могла... потому и второй раз замуж не пошла, хотя сваталось к ней немало.)

Тверского князя я не видел года два, и годы эти его не пощадили. Он оставался высок и статен, борода черна и подстрижена... но у глаз легли морщины, каких раньше не было, и знакомый высокомерный взгляд никуда не делся.

Увидев меня подле кресла, Михаил на полшага сбился... совсем чуть-чуть, но я заметил. Заметил и то, как быстро он взял себя в руки: спина выпрямилась, подбородок пошёл вверх, и дальше он шёл уже так, будто меня в палате не было вовсе.

У постамента он остановился и поклонился сестре, по-родственному. Анна склонилась следом.

- Здравствуй, сестрица.

- Здравствуй, брат. Здравствуй, Аннушка. – Мария Борисовна кивнула обоим и повела рукой в мою сторону. – Дмитрий Григорьевич приглашён на этот разговор мною, как глава Боярской думы, ибо дело, с которым ты приехал, я наперёд угадать берусь, и дело это думское.

Я поклонился княжеским особам, как положено: в пояс, но без лишнего усердия.

Михаил совсем слегка кивнул мне. Анна же задержала на мне взгляд чуть дольше, чем требовала учтивость. Был этот взгляд любопытствующим, оценивающим, безо всякой враждебности. С последней нашей встречи она заметно переменилась. Тогда была девушка, а теперь красивая женщина.

- По-родственному я приехал говорить, Маша, – начал почти мирно Михаил. – Безо всяких чинов... как брат к сестре. Чинов промеж нас с тобой и в детстве не водилось. Худо у меня, сестрица. Казна тверская тоща, как великопостные щи. Земли скудеют, служилые разбегаются – кто в Москву на жалованье просится, кто вовсе саблю на соху сменял. Кремль который год стоит нечиненый, стена с полуденной стороны сыплется, а чинить не на что. Я уж и с бояр своих тряс, и с монастырей просил... – он развёл руками. – А через мои земли меж тем большак идёт, какого на Руси отродясь не бывало. Обозы день и ночь, купцы вереницами, добро мимо моих окон рекой течёт, а мне с той реки и напиться не дозволено. Дозволь мне мыт с той дороги брать. Невеликий... Не чужого ведь прошу, Маша... по своей же земле дорога лежит. – Он помолчал и добавил тише, через силу: – Мне ведь, Маша, много и не надо. Стену подпереть да служилым жалованье к Рождеству закрыть... а там год-другой продержусь и, глядишь, само выправится.

Мария Борисовна выслушала не перебивая. Потом скосила глаза на меня, я чуть шевельнул бровью, показывая, что сказать есть что... и она сделала лёгкий жест головой в мою сторону: «говори».

- Дозволишь, князь? – спросил я учтиво и, дождавшись его сухого кивка, продолжил. – Тогда по порядку. Года полтора тому назад ты, Михаил Борисович, подписал грамоту и крест на ней целовал. В грамоте той писано ясно: с московских людей и обозов на новгородском большаке Тверь мыта не берёт, а взамен получает четвёртую деньгу со всякого иного купца, что той дорогой пойдёт. Помнишь ту грамоту?

- Помню, – процедил он. – Только когда я её подписывал, я не знал...

- Чего ты не знал, князь? Что дорога выйдет? – я хмыкнул. – Ты, помнится, первый посмеивался и думал, что дорогу по болотам построить от Москвы до Великого Новгорода не сможем. – Я сделал паузу. – Ну а раз уж мы с тобой начали считать, давай досчитаем до конца. На чьё серебро это чудо строится? Замер и разбивку вели московские люди, и жалованье им шло из московской казны. Камень под гати ломают наши артели, возят наши обозы, кормят их опять же с казны. Мосты через реки, ямы постоялые, вёрсты мерные, кузни при перегонах, – я перечислял без спешки, давая ему время сосчитать вместе со мной, – и всё это, Михаил Борисович, из одного ларя. Серебра туда ухнуло столько, что твоей тверской казне такого и за десять лет не наскрести, прости уж на прямом слове. А свой отрезок ты по уговору вёл собственным коштом. Как ты его вёл, мы с тобой оба знаем: третий год ни шатко ни валко. Нынешним летом моим мастерам пришлось идти в твои земли с московскими деньгами и московскими же людьми – иначе дорога у тебя встала бы вовсе.

Михаил темнел лицом.

- Теперь посмотрим на происходящее с другой стороны. Если ты поставишь мыт на московские обозы, то завтра псковичи на своём конце захотят того же. Затем то же самое пожелает всякий боярин, через чью вотчину верста проляжет, и дорога умрёт, не родившись. И вот тогда, Михаил Борисович, нынешнюю свою тощую казну ты будешь вспоминать с тоской.

Я перевёл дух и закончил уже мягче.

- А коли хочешь с дороги кормиться по-настоящему, так пути для того есть, и пути честные. Ставь ямы да постоялые дворы через каждые тридцать вёрст, руби склады под купеческий товар, заводи кузни, колёсные да шорные мастерские, сажай при дороге корчмы. Обоз в пути ломается каждый день, и всякая починка – это серебро, что оседает у того, кто починил. Хочешь, пришлю людей, что расскажут, как это дело ставится и почём окупается. Дорога тому, кто при ней хозяйствует, платит вдесятеро против всякого мыта, только хозяйствовать надо, князь.

Всё это была чистая правда. Я предлагал князю Рюриковой крови сделаться придорожным хозяином, по сути – купцом. Дело выгодное, умное, только для его ушей это звучало, как совет боярыне идти плясать в кабак за деньги. Я понимал, что предлагал, но другого пути не видел. Тверь исчерпала, вернее должна была исчерпать возможность оставаться самостоятельной. Ещё несколько лет и Тверской сам поймёт, что надо идти под руку Московского князя.

Вот только если Маша уступит, то присоединение отложится на десятилетия.

В палате стало тихо. Анна смотрела на меня с откровенным интересом. Мария Борисовна сидела спокойно, сложив руки на подлокотниках.

А Михаил взорвался.

- Да КТО ты такой, чтобы мне такое предлагалась?! – он шагнул вперёд. – Кто дал тебе право князю Тверскому, Рюриковой крови, толковать про его собственную землю?! Смерд! Кузнецов выкормыш! Титул тебе слепили из милости, грамотку написали задним числом, а ты и поверил, что боярин! Лекаришка курмышский! Тебе бы подковы гнуть да чирьи вскрывать!

Он рубанул рукой воздух, поперхнулся на вдохе... и добрал новую порцию яда.

- А ты у трона встал и рот открываешь, когда князья говорят! «Хозяйствуй, князь»... ты меня ещё жить поучи, знахарь! Городишко себе поставил, стекляшки варишь, доску пилишь, мужиков чужих сманиваешь, думаешь, не ведаю, куда мои людишки бегут?! К тебе бегут! На твои дворы, на твоё жалованье, на твои посулы! Мои деды под Тверью землю держали, когда твоих на свете не значилось, и с самим Донским в родстве состояли. А твоего деда, поди, и поп в книгу записать побрезговал! Двести лет Тверские князья с Московскими за старшинство спорили, и спорили на равных, вот как! А нынче что?! Нынче мне у сестры милостыню просить велено, а над казной, над МОЕЙ казной, кузнецов сын посмеивается! Не смеешь ты тут стоять! НЕ СМЕЕШЬ!

Он выговаривал это мне в лицо, брызжа слюной, и с каждым словом заводился только пуще. Есть такая порода людей – они от собственного крика пьянеют.

На что я стоял и молчал. Слушал. Внутри было на удивление спокойно. Обиды не было. Ведь он был прав, я сманивал людей, при этом не только с Твери, но и с других земель. И хоть Мария сказала мне не трогать Тверь, когда мы присоединяли Псков и Ростов, но планов по её присоединению я не забыл. Поэтому грамота, которую подписал Михаил по дорожному тракту, была специально написана так, чтобы Михаил почти ничего не поимел с неё.

Когда он закончил оскорбительный словопоток, я высказался негромко и раздельно.

- Жаль, что ты брат Великой княгини. А так бы я тебя сейчас по этой палате размазал.

Голоса я не поднял. Но в такой тишине и шёпот слышно, а уж это расслышали все: и Мария, и Анна, и, разумеется, Михаил.

Князь задохнулся. Ему просто не хватило воздуха на ответ, а когда хватило, его понесло по второму кругу. Только теперь он тыкал пальцем в мою сторону, а слова обращал к сестре. Выглядело забавно… будто ребёнок жалуется матери на проделки чужого мальчика.

- Ты слышала?! Слышала, Марья?! Он мне... МНЕ... грозить смеет! В твоём дому, при тебе, посреди белого дня! Вот кого ты у трона держишь! Змею подколодную пригрела, сестра! Он тебе голову задурил своими пушками да стёклами, а ты и рада слушать! По Москве уже шепчутся, в Твери надо мной в голос гогочут... дескать, регентша безродыша слушается! Да он же... да ты хоть понимаешь, чем он тебе так...

- Всё сказал? – негромко произнесла Мария Борисовна.

- Да, но...

- ПОШЁЛ ВОН! – она поднялась с кресла разом, во весь рост. – И ЧТОБ ГЛАЗА МОИ ТЕБЯ НЕ ВИДЕЛИ!

Михаила качнуло назад, будто его пихнули ладонью в грудь. Вот к этому он готов не был. Ехал он объясняться с сестрой. Получил регентшу всея Руси.

- Что... что ты такое говоришь? – он перевёл ошалевший взгляд с сестры на меня и обратно. – Ты кого выбираешь, Марья? Смерда этого?! Я тебе брат! Кровь твоя!

- СТРАЖА!

Двери распахнулись раньше, чем стихло под сводами эхо. В палату шагнули трое курмышских дружинников. Сабли на бёдрах, лица каменные, и глаза уже отыскали, кого тут вязать.

Михаил посмотрел на них, и его перекосило.

- Выйди сам, брат, – сказала Мария Борисовна уже без крика. – Выйди сам, или тебя выведут. – Она вздохнула и продолжила спокойным тоном. – Уйдёшь на своих ногах и через день-другой позову опять, и поговорим по-людски, остывши. Станешь упираться, и велю выкинуть тебя из Кремля при всём честном народе. Как ты после этого будешь глядеть своей Твери в глаза, брат, я не знаю. Придумаешь сам.

Михаил простоял ещё несколько секунд. Желваки у него ходили ходуном, пальцы то сжимались, то разжимались, будто искали, за что бы ухватиться. Разум, к чести Тверского князя, одолел. Михаил прошёлся по мне ненавидящим взглядом, прошипел под нос что-то, из чего я разобрал одно только «попомнишь», и пошёл к дверям. Развернулся так резко, что полы кафтана хлестнули по сапогам. Дружинники расступились, пропуская, и створки затворились.

Нас осталось трое.

Анна выдержала приличную паузу. Отошла от двери, неспешно оправила рукав, и заговорила так, будто мы тут всё это время мирно беседовали о погоде.

- Да-а... братец наш всегда был горячим. – Она повернулась ко мне, и глаза у неё смеялись. – Но ты, Дмитрий Григорьевич, в нём это пламя раздуваешь, как мехами в кузне. Стоишь себе молча, руки за спину, а он от одного твоего вида вскипает.

- В этом моей вины нет, – ответил я. – Я с ним про дорогу говорил. Про дедов моих он сам вспомнил.

- Знаю, – легко согласилась Анна. – Хотя, если по чести... он ведь прав. Ты и безродный, и выскочка, – она произнесла это без всякого яда, и перевела взгляд на сестру. – А вот ты, Машенька... ты, зная, как Миша к нему относится, нарочно взяла его на этот разговор, – она снисходительно улыбнулась, – чтобы позлить брата.

- Даже отрицать не стану, – сказала Мария Борисовна. – Пусть привыкает. Дмитрий Григорьевич глава моей Думы, и убирать его с глаз всякий раз, как братцу вздумается приехать, я не собираюсь.

Сёстры посмотрели друг на друга, и между ними прошла искра… понимания что ли, я не разобрал.

- Как насчёт поговорить наедине? – спросила Анна. – По-сестрински?

Мария Борисовна думала недолго.

- Дмитрий Григорьевич, – повернулась она ко мне, – ты с дороги, устал. Ступай, набирайся сил.

- Благодарю, – поклонился я и вышел из палаты.

За дверями я кивнул своим и пошёл коридорами к отведённым мне покоям.

По дороге честно пытался понять, за что Тверской князь меня так люто не любит.

По всем раскладам ему бы за меня свечки ставить, ведь я сторонник его сестры, а Тверь который год стоит нетронутой ровно потому, что её князь регенту родная кровь. К слову, убери Марию и тверскую самостийность Москва проглотит. Я это понимал, Мария это понимала... а Михаил, выходит, понимать отказывался.

Тогда за что? Разве что за старое?! Он ведь ещё после Новгорода требовал, чтобы я убрался из Москвы, от пересудов подальше, чтобы имя сестры рядом с моим не трепали. Я тогда уехал, а потом вернулся, и стал сильнее прежнего, и пересуды, надо думать, вернулись вместе со мной. Только теперь я был не заезжий лекарь-воевода, которого можно выставить за ворота одним словом. Теперь выставлять было поздно, и он это чувствовал. Люди его склада злее всего ненавидят тех, при ком чувствуют себя маленькими. И ведь я его маленьким не делал. Он, вероятнее всего, сам мерился... при каждой моей удаче.

Додумать я не успел. Дошёл до покоев, стянул сапоги, лёг на минутку поверх покрывала... и провалился в сон.

POV

Сёстры вышли из палаты вместе и, не сговариваясь, направились в дальний угол сада, туда, где меж старых яблонь стояла беседка и где по утрам Иван и Ильдар постигали сабельную науку.

Шли молча. Анна поглядывала на сестру сбоку и ждала, Мария не торопила.

- Ну? – наконец не выдержала Мария. – О чём ты хотела поговорить... по-сестрински?

- О Мише. – Анна сорвала с ветки лист, повертела в пальцах. – Маша, ты только не серчай, но брат наш прав. Дурак он в том, КАК говорил, тут и спорить не о чем. А вот О ЧЁМ говорил, в том прав. Тверь беднеет и чем сильнее становится Москва, тем беднее и слабее становимся мы. Мишиных выдумок тут нет, Маша. Я это своими глазами вижу, каждый Божий день.

- Почему? – Мария остановилась. – Дорога через вас идёт, торг растёт... с чего беднеть-то?

- А ты сядь, я тебе по-простому объясню. – Анна опустилась на лавку в беседке и расправила подол. – Погляди сперва, где Тверь нынче сидит. При батюшке как жилось? По одну руку Москва, по другую Новгород Великий, а мы посерёдке. Два хозяина промеж собой торгуются, а нам с их торговли прибыток – ведь обе стороны за тверскую дружбу платят, да ещё и наперегонки. Тем и кормились без малого двести лет.

- А теперь?

- А теперь Новгорода нет. Стоит он, конечно, где стоял, торгует... да только он теперь тоже Москва. И выходит, сидим мы у одного хозяина в горсти – со всех сторон московская земля.

Мария слушала молча.

- Теперь про торг, – продолжала Анна, загибая пальцы. – Чем тверскому купцу нынче торговать? Всё, за чем люди в очередь становятся: стекло, сукно доброе, железо, воск в огромных количествах, всё это идёт со строгановских дворов. Наши-то возят зерно да кожи, как при деде возили, а им навстречу везут такое, чего у нас и повторить некому. Серебро-то в одну сторону течёт, Маша. От нас к вам. Год за годом, ручеёк за ручейком, а назад не возвращается.

- Так торгуйте тем же, – пожала плечами Мария. – Кто вам мешает?

- Сестра, никто нам не мешает, но секретов, как твой Строганов делает сталь и стекло нам не ведомо. Если ты поделиться ими хо…

- Разумеется, нет, – тут же перебила Мария. При этом она не стала говорить, что сама не ведает как стекло делается. – А дорога?

- А что дорога? Дорога московская, и кормит она прежде всего московский торг. Нашим с неё крохи в кошель идут, за постой да перевоз. – Анна вздохнула. – И это я тебе ещё про мастеров не сказала. У нас в Твери испокон веку кузнецы добрые были, на всю Русь славились, а нынче что ни год, то двое-трое снимаются и уходят. Куда, спросишь? На Строгановку да в Александрийск этот. Там, сказывают, мастеру и жалованье, и дом, и работа по руке, и чести больше, чем у нас иному сыну боярскому. Молодёжь дворянская и та туда же смотрит, которые к твоему двору на службу просятся, а которые прямо к Строганову, в его сотни. Под Казанью-то с Ахматом кто славу взял? Молодым слава нужна, а у Миши какая слава... стена сыплется.

- А ты откуда знаешь, куда наша молодёжь смотрит? – прищурилась Мария.

- Оттуда, что мне их матери плачутся, – отрезала Анна. – Я же дома сижу, мне всё бабье горе первой несут. И последнее скажу, самое худое. Люди уходят. Я по своим сёлам вижу. На Юрьев день мужики снимаются дворами и идут в московские земли. Там подати легче, там на стройках деньгами платят. У меня в вотчинке за два года восемь дворов опустело. Во-семь, Маша. А земля без мужика – трава, и больше ничего. Вот и считай, что у Миши остаётся. Людей меньше, торга меньше, серебро утекает, а расходы у князя те же, что при батюшке были. Оттого Миша и воет. Не по злобе воет, а от бессилия.

Мария Борисовна слушала сестру и честно признавалась себе, что такого расклада не знала. То есть по отдельности знала всё... а вот так, в одну нитку связанным, из уст сестры, которая отродясь в государские дела не лезла, услышала впервые.

Однако верить на слово она не собиралась даже сестре. Особенно сестре, приехавшей вместе с братом-просителем.

- Я тебя услышала, Аннушка, – сказала она. – Подумаю. Велю дьякам поднять росписи по тверскому торгу, проверю каждое твоё слово, не обессудь. А через день-другой позову вас с Мишей обоих. Поговорим спокойно, если братец наш к тому времени остынет.

- Остынет, – усмехнулась Анна. – Он отходчивый. Проорётся, попостится... и придёт как шёлковый.

Они помолчали, и Анна, глядя в сторону дворцовых окон, вдруг спросила совсем другим голосом, лёгким.

- Твой Строганов умеет удивлять.

- Есть такое, – ответила Мария Борисовна.

- И он, говорят, до сих пор холост?

Мария медленно повернулась к сестре и сощурилась.

- На что это ты намекаешь?

- Я? – Анна сделала невинные глаза. – Ни на что, что ты... – и тут же, без перехода, с чисто сестринским сарказмом. – А что это ты так напряглась, Машенька? Али затащила его всё-таки в постель?

Мария открыла рот сказать «нет»... и не сказала.

Потому что внутри у неё, быстрее всякого разума, появилась ревность. Анна была моложе её на добрых шесть лет. Анна была нерожавшая, тонкая в стане, и красота её была не тронута ни родами, ни бессонными ночами над грамотами. И спрашивала Анна про Дмитрия по-девичьи, как на посиделках выспрашивают о приглянувшемся парне. Вроде между делом... а глаза-то блестят.

Разум подсказывал отшутиться да увести разговор, но тут распоряжался не он.

И Мария решила разом, что место это следует обозначить. Как межевой столб вкапывают, чтобы после споров не было.

- Да, – внимательно смотря в глаза сестре сказала она. – Он греет мне постель.

Сказала и сама себе подивилась, до чего легко это вышло. Сколько уже таскала эту тайну молчком, под замком, не доверяя даже ближним боярыням... а выговорила и будто мешок с плеч.

Анна такого ответа не ждала. Она повернулась к сестре всем корпусом, и на лице её на короткий миг проступило изумление... но взяла она себя в руки быстро.

- А знаешь... – произнесла она медленно, будто пробуя мысль на вкус. – Наверное, это и к лучшему.

Теперь пришёл черёд удивляться Марии, она не ожидала, что Анна встанет на её сторону. Думала, что начнёт возмущаться и говорить нравоучения, о том, что Строганов безродный и тому подобное. Но этого не произошло.

- Почему это? – наклонив голову спросила Мария.

- Потому что он силён, – просто ответила Анна. – Ты пойми, Маша, я ведь помню кем он был десять лет назад. Никем. Лекарь из порубежной крепостицы, каких на Руси сотни. А теперь загни-ка пальцы. Новгород его саблями взят, Казань его пушками взята, Ахмата, перед которым вся степь тряслась, он сам с седла снял. Думой правит, войско под его рукой ходит. Город себе каменный ставит, о его стекле уже Венеция зубами скрипит, а про его сталь мне купцы такое рассказывают, что я вполовину не верю. И это я говорю про громкие свершения, а сколько мелких он сделал одному Богу известно. – Она сделала пузу. – И всё это за десять лет, Маша. Мне даже боязно представить, чего он добьётся ещё через десять. К слову, заметь, всё это время он стоял за тебя, сестрица. А если вспомнить, что он сделал, когда твоего мужа покойного не стало, то посему ты и вовсе ему жизнью обязана. Без духовной грамоты власть в Москве ты бы не удержала, и войска за тебя на Девичьем поле не бились бы.

- Они сражались бы за Ивана, – возразила Мария. А сама же мысленно чертыхнулась. Она уже и забыла, что Анна и Михаил, сидели с ней в покоях, когда правда про неё и Глеба Ряполовского вскрылась.

И Мария была уверена, что сестра непросто так вспомнила об этом. Однако, также она была уверена, что Анна и Миша унесут эту тайну с собой в могилу. Потому что им самим невыгодно, чтобы правда вышла наружу.

Тем временем Анна продолжила.

- Думе с боярами Строганов тоже ничем не обязан. – Она помолчала и закончила. – Такого человека надобно держать в друзьях. Любой ценой. Потому что во врагах его не удержит никто.

Мария усмехнулась невесело.

- Жаль, что наш братик этого не понимает.

- А Миша и не поймёт, – Анна махнула рукой. – Миша не со зла, ты же знаешь, его зависть ест. Смерд безродный за десять лет добился того, чего Рюриковой крови за всю жизнь не добиться. Такое, сестрица, не всякий мужчина переварит. Вот его и корёжит.

Дальше разговор не складывался. Обеим сёстрам было над чем подумать, и они разошлись. Мария пошла к терему, её ждали дьяки, росписи, вечерний доклад и сын, которому надо было объяснить, отчего дядю Мишу нынче выставили из палаты.

А Анна осталась стоять у беседки. Она смотрела сестре в спину: на походку, в которой и после всех этих лет угадывалась прежняя тверская девчонка, гонявшая с ней наперегонки по батюшкиному саду, и думала о том, в чём никогда и никому не призналась бы вслух.

Она завидовала.

Не венцу, упаси Бог... корона Марии обошлась дороже, чем кто-либо смел подумать. Анна завидовала другому. Сестра потеряла мужа и не сломалась. Подняла детей, удержала державу, выстояла в смуту, пережила такое, отчего мужи седеют... и сумела, ко всему прочему, устроить свою жизнь заново. Тайком, с оглядкой, а всё-таки устроила.

Больше того. Мария выглядела счастливой.

А это, как Анна знала по себе, удаётся вдовам реже всего.

Глава 5

Проснулся я к обеду… Что в принципе на меня не похоже, и можно было бы предположить, что я выспался, но это было не так. И по-хорошему надо было попробовать уснуть, но в коридорах и с улицы слышались крики, топот, и многие другие звуки, мешающие сну.

А причиной моего недосыпа стал тот факт, что Маша ушла под утро.

Пришла она ночью потайными ходами, тихо, и то, что мне надо было отоспаться по-людски, ей было глубоко плевать. Регент всея Руси нужды моего бренного тела в расчёт не взяла.

И если смотреть правде в глаза, в тот момент я не жаловался. Сам был виноват, и коли уж я ввязался строить отношения, то смешно пенять, что Великая княгиня приходит, когда ей вздумается.

Оставила она меня к рассвету. Скользнула к дверце за поставцом, обернулась, шепнула что-то про «наказание позже» – у неё это стало вроде присказки – и растворилась в темноте хода. И вот тогда, когда за ней стукнула потайная дверца, я и уснул. По-настоящему и без задних мыслей.

Я полежал ещё немного и понял, что дальше лежать бессмысленно. Тело моё отдыха просило ещё, а вот голова уже включилась, потому как остались неоконченные со вчерашнего дня дела.

Внизу, в сенях, топтались двое курмышских. При виде меня подобрались. Я спросил про княгиню. Сказали, что Мария Борисовна с утра у себя в кабинете над грамотами сидит. Я кивнул, решив, что мне пока к ней незачем было идти. К тому же у меня нынче своя работа, скверная, но необходимая.

Я вышел на двор и пошёл к Ощере.

Василия Ивановича я нашёл там, где он обыкновенно в такой час и обретался – в приказной палате, среди дьяков, что сновали вокруг него, как пескари вокруг сома. Ощера меня встретил кивком, отложил грамоту. Я напомнил ему про толмача. Он кивнул, назвал имя, сказал, что человека уже послали и что через час тот будет ждать меня у поруба.

- А ты, боярин, точно с этими двумя немцами возиться станешь? – спросил он, глянув на меня из-под кустистых бровей. – Может, палачам оставишь? У них рука набита.

- Палачам рука набита ломать. А мне надо не сломать, а вызнать. Это разное, Василий Иванович.

- Оно так, – согласился Ощера. – Только не к месту боярину столь грязным делом заниматься.

Он был прав, но вот только не знают палачи на что стоит обратить внимание при развязывании языков.

- Благодарю за беспокойство, Василий Иванович. Но с немчурой я сам пообщаться должен. – Он кивнул, и я пошёл на выход, и по дороге к порубу завернул в казармы, к Ратмиру.

Он сидел на лавке у окна и чинил арбалет. Сотник кремлёвской стражи, доверенный человек, правая рука... а руки всё те же, что и десять лет назад, когда я его в Нижнем купил холопом. Тогда он был угрюмый, битый жизнью мужик из рязанской дружины, с женой да двумя детьми, проданный за долги. Теперь под его рукой три сотни воинов, у него дом с каменным низом, и Мария Борисовна доверяет ему свою жизнь. Но снаряжение он всё одно – чинит сам. Привычка. От неё не отделаешься, сколько ни возносись.

Он поднял на меня глаза, отложил шило.

- Дело есть, – сказал я. – Немцев допрашивать надо, тех двоих. Помоги.

Ратмир помолчал. Он такие дела не любил, но делать это умел получше многих.

- Надо, значит надо, – поднимаясь и откладывая арбалет в сторону, ответил он.

Мы прошли двором, мимо соборов, к дальнему углу, где у самой стены, вросший в землю по самые оконца, стоял поруб.

У входа меня уже ждал человек.

Молодой, на вид лет двадцати пяти, в тёмном дьячьем платье, с чернильницей на поясе и связкой очиненных перьев. При виде меня он низко поклонился.

- Клим Фёдорович Безобразов, боярин, – назвался он. – Из Посольской избы. Пятый сын у батюшки, – добавил он, будто извиняясь.

Пятый сын. Это пояснять было незачем, я и так всё понял. Ни земли ему, ни удела, ни доброго места по старшинству. Старшим братьям – вотчина да имя, а младшему… сам себе дорогу торь (прокладывай). Вот и пошёл в дьяки, языки учить, чтоб хоть чем-то себя прокормить и хоть чем-то роду пригодиться. У них, у младших боярских сыновей, выбор небогатый: либо в службу, либо в чернецы*.

(Чернец – это устаревшее название монаха, члена религиозной общины, который посвятил свою жизнь служению Богу.)

- Немецкую речь откуда знаешь? – спросил я.

- Отрочество в Новгороде провёл, боярин. Батюшка там двор держал, а к нам ганзейские гости частили, по торговым делам. Я при них и навострился. Ежели немец ругаться начнёт, всё переведу, до последнего словца.

- Ругаться он начнёт наверняка, – сказал я. – А вот про остальное поглядим. Одно тебя прошу, Клим Фёдорович. Что бы там ни было, переводи дословно, не меняя смысла. Не привирай, не приукрашивай, не смягчай. Мне правда нужна, а не то, что тебе послышалось. Сможешь?

- Смогу, боярин, – глядя в глаза ответил он. – Не впервой мне в пыточной толмачить.

Мы спустились.

Внизу всё уже приготовили. Трое палачей, привычных к своему делу, в кожаных запонах, с руками как лопаты, стояли у стены и ждали. Посреди подвала, на дыбе, висел рыцарь.

Тот, что пытался бежать ночью. Второго очередь тоже настанет, но чуть позже.

Я осмотрелся и увидел, что у немца руки заведены за спину и вздёрнуты к вороту, но пока его не тянули, держали вполсилы, чтоб дозрел до разговора. Разум у человека, вздёрнутого на дыбу, работает быстрее калёного железа: он загодя рисует себе всё, что с ним сделают, и порой одного этого хватает.

Я подошёл к жаровне. Поворочал в углях железный прут. Кончик уже налился алым цветом. Я вынул его, поднёс к лицу немца, поводил из стороны в сторону – не касаясь, только чтоб он ощутил проносящийся перед глазами жар.

Рыцарь смотрел на прут… и глаз не отвёл.

Дышал он спокойно и только на скулах ходили желваки да на лбу и висках проступила испарина – он боялся. Всякий живой боится калёного железа, это в человеке засело куда глубже разума, ещё со звериных времён. Но воля у рыцаря была крепкая, и страх свой он держал в кулаке, как я минуту назад держал раскалённый прут.

Это значило, что работать придётся долго.

Я разглядывал его тело: не как палач, а как лекарь. Плечи широкие, мускулы жёсткие, шея бычья. Такой и на дыбе провисит долго, прежде чем суставы сдадут. На груди старый рубец, косой, от плеча к соску. Воевал. Не первый год под латами.

- «Такого голым страхом не проймёшь…» – подумал я.

- Клим Фёдорович, – не оборачиваясь сказал я, – спрашивай. Имя, род, кто послал, сколько их в отряде барона, что барон замышляет. По порядку, спокойно, повторяй, если не отвечает.

Дьяк заговорил. Немец же слушал и смотрел мимо него… молчал.

Начались пытки.

Его потянули на дыбе. Медленно, с оттяжкой, как я и велел. Плечи вышли из суставов с противным хрустом. Немец захрипел, но сквозь хрип не выдавил ни имени, ни числа, ни единого дельного слова. Одну короткую брань, которую Безобразов переводить не стал, только глянул на меня и качнул головой.

Его жгли прутом. По бокам, по ляжкам, по внутренней стороне рук – там, где боль сильнее. К слову, я этого не знал, а вот кремлёвские палачи просветили насчёт этого. Кожа шипела, скручивалась, по подвалу пошёл смрад палёного мяса. Рыцарь орал, отдыхивался и снова умолкал, переводил дух и упирался взглядом в стену.

Ему клали на лицо мокрую холстину и лили из ведра.

Вода льётся, холстина липнет к лицу, ко рту, к ноздрям, человек глотает, захлёбывается, тонет... тонет на суше, зная умом, что не утонет, а тело этого ума не слушает, тело бьётся в петлях и орёт, боясь смерти. Немец выгибался дугой, хрипел сквозь тряпку. Ему давали продышаться, отнимали холстину, спрашивали. Он выкашливал воду вперемешку с руганью и молчал.

Я стоял в стороне и смотрел, и мне было тошно.

Не оттого, что жалко немца. Тошно было от самого ремесла.

Так прошло три часа. И всё, что мы из него вытянули за эти три часа, было имя.

Ульрих фон какой-то там, из рода какого-то там... Безобразов записал полностью, я и запоминать не стал, ни к чему. Про то, кто его послал, мы знали и без немца – барон Гюнтер фон Вальдбранд, он же покойный, вернее живой, к сожалению, Нильс Васса. Тут гадать было нечего. А вот сколько их всего в этой «священной сотне», где она квартирует, чем барон дышит, чем живёт, что замышляет дальше... об этом ни слова.

Ломать его дальше можно было. Дожать до бреда, до того состояния, когда человек говорит уже что попало, лишь бы перестали, лишь бы дали умереть. Вот только правды в таком бреду не больше, чем в бабьих россказнях у колодца. Он мне наплетёт с три короба, я побегу проверять, а всё окажется ложью. Идейный, когда сломается, не правду выдаёт, он выдаёт то, что, по его разумению, от него хотят услышать.

Я понял, что подход надо менять.

Вышел в холодный проход, поманил старшего палача.

- Тяните дальше, – велел я. – Только помалу, без спешки, чтоб дышал и в разум приходил. Заговорит по делу, хоть слово, пошлёте за мной и за дьяком. Останавливаться не смейте.

Я стоял в проходе, прислонившись к сырой стене, и соображал.

Вспомнилось глупое, из прошлой жизни. Не то в кино видел, не то в книжке вычитал, будто таких вот стойких ломают через похоть. Мол, приведи бабу, чтоб возбудила, довела до края, а после пригрози отнять у него мужское естество и всякая твёрдость разом становится жиже. Была даже мыслишка попугать его ножом у паха. Есть у человека места, за которые он держится крепче, чем за любую веру и любую присягу.

Я эту мыслишку покрутил и отбросил.

Во-первых, где я среди бела дня возьму бабу, согласную на этакое? Из-под палки не заставишь, а по доброй воле в пыточную, к обожжённому немцу, мало кто пойдёт. Во-вторых, этот уже поломан и ему баба нафиг не сдалась. Разве что со вторым попробовать, тот поцелее... да только всё то же упирается в бабу, которой нет. А в-третьих, и это главное, узнай Маша, какими способами я тут работаю… в общем, отбросил эту идею. Такого она мне не спустит.

Я постоял, немного привёл голову в порядок. Спешить-то мне, если рассудить, было некуда. Немцы никуда не денутся, барон за море не убежит, а лишний день на них потратить я мог.

И придумал другое, после чего вернулся в камеру.

- Снимите его, – велел я вернувшемуся палачу. – Положите на пол. Свяжите так, чтоб не дёргался, лицом кверху, голову закрепите, чтоб не мотал. И устройте, чтоб вода капала ему на темя. В одну точку, вот сюда, – я ткнул себя пальцем чуть повыше лба. – Кадку с водой над ним подвесьте, дырочку проткните шилом, чтоб не струёй лило, а по капле. Кап... кап... кап. Ровно, чтоб не сбивалось. Всю ночь, весь день и так пока он не заговорит.

Палач глянул на меня, как на душевнобольного.

- Водой, боярин? В темя? Да ему после калёного железа вода за ласку покажется. Он и не почует.

- Это ты так думаешь, – сказал я. – А ты сделай да погляди, что уже к утру будет.

Про этот способ я тоже слыхал в прошлой жизни. Будто где-то на востоке им пытали. Вода на макушку, по капле, час за часом, в одну и ту же точку. Больно от неё не бывает совсем. От неё другое. Человек лежит, связанный, и ждёт следующую каплю. Каждую следующую ждёт, как удара. И от этого ожидания, от этой мерной капели, у него в голове час за часом всё съезжает набекрень. Железо ломает тело. А капля ломает рассудок. И к утру иной идейный, что под прутом молчал, болтает уже всё подряд, лишь бы прекратилось это проклятое капание.

- И со вторым немцем то же самое, – добавил я. – В другой пыточной, чтоб не переговаривались меж собой и не сговорились.

На том я их и оставил.

Первым делом я вымылся, смывая смрад, въевшийся в мозг. Потом переоделся в чистое. Это помогло, но не до конца. Надо было отвлечься… только это могло помочь.

И самой удачной мыслью, мне казалось, было оказаться рядом с Марией. Так сказать, стряхнуть с себя дурные мысли и поговорить о живом. А там и до «сладкого» доберёмся. Однако, когда я направился к ней, узнал от слуг, что к княгине пришёл духовник и что затворились они надолго. Ну и ладно. Исповедуется, так-то дело святое.

Я велел накормить меня в горнице. И ел я жадно. В подвале аппетита не было и в помине, а теперь навалилось разом, будто тело своё требовало.

Поев, я подумал, чем себя занять до вечера, и решил проведать Ивана с Ильдаром. Соскучился, что ли? Не знаю. Я был очень доволен собой, что сводил мальчишек на охоту. И очень надеялся, что смог в Иване пробудить новые светлые чувства.

В коридорах спросил у слуг, где парни, и те сказали, что видели князя у конюшен. Иван, известное дело, гонял своего литовского аргамака, подарок Олельковича, и наглядеться на него не мог.

Пошёл я к конюшням. И не сказать, чтоб сильно удивился, застав там, кроме мальчишек, ещё и князя Тверского.

Михаил Борисович стоял у изгороди загона, а Иван перед ним гарцевал на аргамаке, поворачивал коня то так, то этак, красовался. Ильдар держался поодаль, на своей мохноногой степной лошадке. Дядя племяннику что-то втолковывал, наклонясь к нему, и по лицу мальчишки видно было, что слушает он с охотой.

Я хотел развернуться и уйти по-тихому. После давешней стычки в малой палате видеться с Тверским мне было ни к чему, а лезть в их беседу и подавно.

Но Иван меня заметил.

- Дмитрий Григорьевич! – окликнул он, придерживая коня. – Постой!

Пришлось подойти. Я поклонился: сперва Ивану, как Великому князю положено, потом князю Тверскому, поменьше, по чину. Ильдару кивнул. Татарчонок кивнул в ответ и глаз с меня не сводил, будто чуял, что сейчас что-то будет.

- Здрав будь, Великий князь, – с лёгкой улыбкой произнёс я. – Князь Михаил Борисович. Ильдар.

Тверской мне не ответил. Только глянул. И по одному этому взгляду я понял, что вчерашнее он не забыл и забывать не собирается.

А Иван с места в карьер взял быка за рога. Соскочил с седла, бросил повод конюшему и шагнул ко мне.

- Дмитрий Григорьевич, а почему ты не хочешь помочь моему дяде? – спросил он в лоб. – У него казна пустая, стена в Твери сыплется, служилые разбегаются. Ты же богатый, я слышал, да и сам видел, как ты живёшь. Отчего не подсобишь моей родне?

Я мысленно застонал. Ну вот, добрался князь Тверской до племянника. Пока я в подвале немца пытал, он тут мальчишке в уши пел. И крыть-то было нечем: казна у Твери и вправду тоща, и стена вправду сыплется. Только дело было совсем не в казне и не в стене.

- Великий князь, – осторожно начал я. – Дело это непростое. Объяснить его лучше без спешки и не на бегу. Дозволь, я тебе после всё растолкую. Не здесь.

Я пытался дать понять Ивану, что при князе Тверском я про самого князя и про дела его говорить не стану.

Иван перевёл взгляд с меня на дядю и обратно.

- А чего не здесь-то? Дядя вон рядом, чего от него таить?

- А того, – я старался быть как можно мягче, – что дело касается тверской казны и тверских порядков. Негоже мне о них судить при самом князе, в глаза ему. Это выйдет обидно и несправедливо. Лучше всего тебе про это расскажет матушка. Она регент, ей и решать, и объяснять, а моё дело малое, я...

- Я же говорил тебе, племянник, – чуть ли не плюясь ядом, перебил меня Тверской. – Строганов цены родной крови не ведает. Оттого и не ведает, что род у него сам – пустышка. Слепили из ничего, грамотку задним числом написали, вотчину пожаловали, вот он и мнит себя ровней князьям. А спроси его, кто дед его был, и не ответит.

И тут меня повело.

Не знаю, что на меня нашло. Может, три часа в подвале. Может, четыре часа сна на всю ночь… тут ещё спесивый князь при мальчишке меня родом попрекает, второй раз за два дня.

По-хорошему, надо было смолчать. Смолчать, да и уйти.

А тут не смог.

- Пустышка, говоришь, род? – глядя ему прямо в глаза, прошипел я. – Не тебе слово покойного Ивана Васильевича оспаривать. Но даже если и так, и род мой пустой, но живёт сытнее твоего княжеского. У меня казна полная, а у тебя, князь, в кремле стена валится да портки светятся. И вся-то разница промеж нами – я на хлеб зарабатываю, а ты по сёстрам с сумой ходишь. Вот тебе и вся твоя древняя кровь. Голубая, а на неё даже стену подпереть нечем.

Тверского перекосило.

Кровь бросилась ему в лицо, губы задёргались, и он, словно забыв про всё на свете, кинулся на меня с кулаками.

Бил он наотмашь, от плеча, сбоку. Замах его я приметил раньше, чем он его начал. Тело сработало само, на рефлексах – годы муштры, они въедаются глубже всякого рассудка. Я качнулся, ушёл под руку, кулак пролетел мимо уха, и я ответил… резко, снизу, в челюсть.

Приложил хорошо. Голова у Тверского мотнулась, ноги подкосились, и князь Рюриковой крови сел задницей в конскую пыль. Кулак у меня после того удара занемел, и я уже заносил ногу... впечатать, добить, чтоб не поднялся...

- ПРЕКРАТИТЬ!!!

Крик Ивана хлестнул по ушам.

Я застыл с поднятой ногой. Опустил её и тяжело дыша выдохнул. И только теперь, придя в себя, огляделся вокруг.

И понял, что дело худо.

Потому что у конюшен, оказывается, был народ. Много народу. Пока Иван катался, а Тверской ему пел, вокруг натекло бояр... кто по своим делам шёл, кто поглазеть на великокняжеского аргамака, а кто и просто у Кремля отирался, ловил, откуда ветер дует. И все они видели, как воевода Строганов свалил в пыль удельного князя Тверского, брата самой Великой княгини. У изгороди застыл с раскрытым ртом боярин Хромой, а рядом с ним двое из его своры, поодаль маячил тучный жирдяй, которому я когда-то сломал нос, у ворот замер какой-то дьяк с грамотами под мышкой.

Хуже свидетелей и не придумаешь.

Я отступил от Тверского на шаг, поднял раскрытые ладони перед собой, показать всем, что закончил и что лежачего не трону.

- Великий князь, – сказал я громко, чтоб слышали все, – твой дядя на меня бросился, ты сам всё видел.

Иван стоял растерянный. По нему видно было, что он не знает, как теперь быть. С одной стороны, у ног его в пыли сидит родной дядя, кровь Рюрикова, с разбитой челюстью, и утирает губу. С другой, именно он бросился, это все видели, а я всего лишь оборонился. А с третьей, я его учитель, воевода, глава Думы, человек, к которому он привязан больше, чем сам себе в том признался бы. Всё это разом навалилось на тринадцатилетнего мальчишку, и он попросту завис, переводя взгляд с меня на дядю и обратно.

И тут, на моё счастье, подоспел митрополит.

Варлаам появился со стороны собора и с ним двое служек. Оценил он всё одним взглядом... князь в пыли, воевода с поднятыми руками, побледневший князь, толпа бояр с горящими глазами... и не дал делу разрастись.

- Что за срам у святых стен? – негромко сказал он, но так, что услышали все до последнего. – Князь на боярина с кулаками, боярин князя оземь, а вокруг зеваки, будто на медвежьей потехе собрались. Стыдитесь. Эй, подымите Михаила Борисовича.

Служки кинулись, подхватили Тверского под руки, помогли встать. Тот вырывался, зашипел сквозь разбитую губу что-то про «попомнишь» да про «безродного пса», но митрополит так глянул на него из-под клобука, что князь умолк на полуслове.

- Ступай, князь, умойся да остынь, – сказал Варлаам. – А ты, Дмитрий Григорьевич, ступай к себе. И ты, князь, иди в палаты. Негоже Великому князю торчать посреди этого позорища. А вы все… разойдитесь. Нечего тут глазеть.

И разошлись.

Тверского увели служки, он всю дорогу оглядывался и что-то бормотал. Ивана Ильдар с конюшим повели к палатам, и мальчишка тоже оглядывался... то на меня, то в ту сторону, куда уводили дядю. Бояре, потолкавшись и нашептавшись всласть, растеклись кто куда, унося с собой новую сплетню. А я пошёл к себе, растирая занемевший кулак и понимая, что дров наломал знатно.

К вечеру всё это разрослось так, что мы будто по разным углам Кремля попрятались, как коты после драки на заборе. Тверской у себя зализывал рану и, надо думать, копил новую порцию яду. Иван сидел с матерью, и о чём они там говорили я не знал. Я торчал в отведённых мне палатах и ждал, чем всё обернётся.

Обернулось сперва скверно.

Ужин мне принесли в спальню.

Это был знак прямо-таки недвусмысленный... Обыкновенно я ел в горнице, а то и с Машей, ежели дела позволяли и никого чужого рядом не было. А тут, тарелки принесли в спальню, и ешь один, воевода. Стало быть, Мария Борисовна нынче со мной разговаривать не расположена. Оно и понятно. Свалить её брата в пыль на глазах у половины московского боярства – такое даже мне с рук просто так не сходит.

Я поел без всякого удовольствия и завалился спать, решив, что утро вечера мудренее и что назавтра, глядишь, всё уляжется.

Улеглось, но не всё, вернее не все.

Ночью пришла Мария.

Я услышал знакомый скрип потайной дверцы за поставцом, приподнялся на локте. Маша скользнула в темноте к постели, села на край.

- Рассказывай, – строго сказала она. – Что там у конюшен было. Мне уже с десяток разных небылиц напели, одна другой краше. Хочу от тебя правду.

И я рассказал. Всё как было, себя не выгораживая.

Маша слушала внимательно, не перебивая, и по тому, как она молчала, я не мог разобрать, гневается она или уже перегорела. Дослушала до конца. Помолчала ещё. Потом заговорила.

- Ты пойми, Дима, – произнесла она. – Михаил мне брат. Родной брат, кровь моя. Дурак, спесивец, я его насквозь вижу, и злюсь на него порой так, что своими руками удавила бы. А всё одно… брат. И когда ты его при боярах в пыль сажаешь, ты не Мишку-спесивца сажаешь. Ты род мой позоришь. Тверской дом. А через него и меня.

- Он сам первый...

- Знаю, что сам, – без злобы, перебила она. – Знаю. В прежние времена, при покойном муже моём, при Иване Васильевиче, вздумай кто поднять руку на братьев его, на князей крови, тому бы головы не сносить. В тот же день. Без суда, без разбора. Как бы ни был он воеводе люб и сколько бы заслуг за ним ни числилось. Кровь княжескую руками не трогали. Понимаешь ты это?

Я понимал.

- Понимаю, – сказал я. – Времена, стало быть, теперь помягче.

- Времена помягче потому, что я на троне, а не он, – сказала Маша. – И потому, что ты мне... – она не договорила, только положила ладонь мне на грудь, поверх сердца. – Но ты границу-то чувствуй. Одно дело, купца боярского на место поставить. И уже совсем другое, брата регентши оземь при всём народе уронить. Разница есть, и разница немалая.

Мы ещё полежали в темноте, молча. Злость её, кажется, вышла окончательно, осталась одна тревога.

Я потянулся к ней поцеловать, и она ответила. Не знаю сколько прошло времени, мы уже лежали голыми в постели и придавались любви, когда с улицы раздался звон колокола.

Потом ещё и ещё, словно взахлёб. И следом, с улицы, сквозь оконце, донеслись крики. Много голосов разом, наслаиваясь друг на друга. И в этой мешанине я разобрал одно слово, от которого сел на постели.

- Измена!

Маша тоже вскинулась, вцепилась мне в руку.

Крики множились, накатывали волнами. Где-то гремели двери, топотали ноги, ржали кони, звенело железо. Я уже спускал ноги на холодный пол, шаря в темноте сапоги, когда сквозь весь этот гвалт до нас долетели новые слова.

И от них у меня сердце едва не оборвалось. И судя по тому, как Маша впилась ногтями мне в запястье, не у меня одного.

Кто-то кричал – УБИЛИ КНЯЗЯ.

Причём просто князя. Мозг человека работает так, что вначале думает о самом худшем.

В этот момент дверь в мою спальню распахнулась без стука. И влетел Ратмир с саблей наголо. Влетел точно в тот миг, когда Маша поднималась с моей постели. Она успела рвануть на себя покрывало, прикрыться... почти успела... но Ратмир и сам уже понял, куда влетел, и отвернулся так резко, будто ему в глаза плеснули кипятком.

- Прости, боярин, – выдавил он, глядя в стену. – Прости, Великая княгиня.

- Что стряслось? – я уже был на ногах, натягивал порты. – Кого убили? Говори толком!

Ратмир сглотнул. И, не оборачиваясь, сказал то, от чего у меня разом отлегло и похолодело в один и тот же миг.

- Князя Тверского нашли УБИТЫМ.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге