Рассвет.
Глава первая. День икс.
Несмотря на конец мая, сегодня выдалось дождливое утро. Я сижу за кухонным столом и тоскливо ковыряю вилкой в остывшей яичнице. Желток давно затвердел, превратившись в резиновую плёнку, отчего есть тем более не хочется. Мысли крутятся вокруг одного — как бы прогулять сегодняшние уроки.
Мать суетливо мечется между плитой и шкафом, роняя ложки и ворча что-то под нос про опоздание. Отец сидит напротив, уткнувшись в газету. Его кофе давно остыл, но он этого даже не замечает, лишь изредка щёлкает языком, читая про очередной скандал в мэрии.
В кармане жужжит телефон.
Сообщение от Вани:
"Йоу, чувак, моя сестра, ну ты знаешь, Сашу, ну в общем такое дело, она хотела что-то тебе сказать, так что будь другом, приди сегодня в школу. Судя по её настрою, разговор важный, ахахах, мне тебя жаль, но она в тебя кажись влюбилась."
Я замираю, чувствуя, как наливаются жаром уши. Саша?
Старшая сестра Вани. Мы почти не общаемся — она отличница, "золотой ребёнок", а мы с Ваней вечные хулиганы, то разбитое окно, то драка за гаражами. Но... она красивая. Не просто симпатичная, а такая, от которой перехватывает дыхание.
Быстро оглядываюсь — не заметили ли родители моего смущения. Мать роется в шкафу, отец по-прежнему погружен в газету.
Внезапно яичница кажется не такой противной. Хватаю со стола мятную жвачку, встаю из-за стола.
— Всё, я пошёл! — бросаю на ходу, уже хватая в прихожей потрёпанный зонт.
— Шапку надень! — доносится мамин голос уже из-за закрытой двери.
Двор залит лужами, но я не замедляю шаг. Саша хочет поговорить. Интересно, о чём?
Дождь стучит по зонту монотонно, как метроном. В голове крутятся обрывки воспоминаний — вот она в школьном коридоре, смеётся, запрокинув голову. Вот мы случайно сталкиваемся в библиотеке, и она улыбается мне, а я не могу выдавить ни слова.
Я ускоряю шаг. Впереди — серая школьная коробка, мокрая от дождя. Сегодня она почему-то не кажется такой унылой.
Люди вокруг смотрят на меня с недоумением. Все они такие серьёзные, вдумчивые — кто-то спокойно шагает под зонтом, кто-то печально опустил голову. И только я один иду вприпрыжку, да ещё и в школу.
Не могу с собой ничего поделать. Пусть Ваня и любитель преувеличивать — с него станет передать обычную симпатию как "любовь до гроба". Но он не врун. Значит, какие-то чувства у Саши ко мне и правда есть.
Я продолжаю бежать, насвистывая какую-то весёлую мелодию. Сердце бешено колотится, несмотря на все попытки его успокоить. Дух перехватывает, стоит только представить, как увижу её. Что я ей скажу? Как мне себя вести? Может, правильнее было бы, чтобы я сделал первый шаг?
Рой этих мыслей накрывает меня с головой, и я постепенно сбавляю шаг. Как любой мальчишка моего возраста, за пару метров до школы начинаю паниковать. А вдруг Ваня не так понял? А может, он вообще перепутал контакты?
Но отступать уже поздно.
В окне нашего класса мелькает знакомая фигура — Ваня весело машет мне рукой...
— А вот и наш герой-любовник! — Ваня так громко хохочет, что у меня не остаётся сомнений — он ничего не перепутал.
Я вхожу в класс и стукаю его по лбу только что достанным учебником по математике, шикнув сквозь зубы:
— Заткнись, болван, не сглазь.
Одноклассники переглядываются, перешептываются, обсуждая возмущенный крик Вани.
— Ну что, уже придумал, что ей ответишь? — не унимается он, потирая лоб. — Знай, хоть ты мне и друг, но если обидишь сестрёнку — живьём закопаю! А свадьбу уже планировал? Как детей назовёте?
Порой мне кажется, что Ваня — это девушка в мужском обличии. Так он любит посплетничать, потрещать без умолку. Я устало плюхаюсь на стул, пропуская его болтовню мимо ушей.
Проходит несколько минут.
И вдруг я замечаю — в дверях класса, не решаясь войти, переминается с ноги на ногу Саша. Она молча смотрит на меня.
Я встаю.
Шаг.
Другой.
Третий.
Уши заложило. Я уже не то что не слушаю — я даже не слышу, что орёт Ваня.
Мир вокруг начинает расплываться.
Удар в висках.
Ещё удар.
Сердце колотится так, будто сейчас вырвется наружу.
До Саши остаётся пара шагов, когда мир окончательно тускнеет. Ноги подкашиваются, и я с грохотом падаю на пол.
Последнее, что я вижу — испуганное лицо Саши.
Последнее, что слышу — голос Вани, внезапно ставший серьёзным:
— Старик, ты чего? Переволновался, что ли? С тобой всё в порядке?..
Как себя чувствует человек, переступивший грань смерти? Хотел бы я сказать, что не знаю... Но увы, знаю слишком хорошо.
Паршиво. Должен признаться, чертовски паршиво.
В тот момент, когда я падал на пол, я действительно ничего не чувствовал - ни боли, ни страха, ничего. Пустота. Тишина.
Но потом... Потом чувства нахлынули, как цунами. Боль - острая, разрывающая, невыносимая - стала моим постоянным спутником на долгие недели. Ни успокоительные, ни обезболивающие не помогали. Казалось, мое тело превратилось в одну сплошную рану.
Операция. Через несколько дней еще одна. И еще. Иногда мне казалось, что нельзя проводить столько вмешательств на больном сердце. Но врачи почему-то соглашались. Возможно, потому что отец - крупный чиновник. Будь я обычным парнем, наверное, выписали бы в первый же день с блистером активированного угля и напутствием: "Поправляйся, до свадьбы заживет". Как говорила наша школьная медсестра, когда я сломал руку, скатившись с лестницы.
Два месяца. Целых два месяца в этой проклятой больнице. Дни сливались в одно серое пятно, где единственными ориентирами были обходы врачей и редкие визиты родителей. Они приходили все реже - работа, дела... Я их не виню. Спасибо и на том, что заглядывали раз в несколько дней.
Но вот поступок Вани... Его я не забуду никогда.
Весь класс приходил меня навестить после случившегося. Ваня же был здесь каждый день весь первый месяц. Приносил домашние задания, рассказывал школьные новости, пытался развеселить... А потом - исчез.
Саша пришла всего один раз, когда я спал после очередной операции. Оставила записку. Всего три слова: "Прости. И прощай".
Дружба же умерла тихо. Без скандалов, без последних слов — просто перестала существовать, как перестает биться сердце во сне.
Ваня исчез. Сначала физически — перестал приходить в больничную палату. Потом ментально — его сообщения стали короче, реже, пока не превратились в молчание. А потом пришло то самое:
"Скучаю, брат. Но у меня своя жизнь."
Как будто этот месяц, когда он каждый день таскал мне домашку и трещал про школьные сплетни, были просто... временным развлечением. Как будто я был проектом, а не другом.
Самое мерзкое? Мне было все равно.
Не больно. Не обидно. Просто все равно.
Я лежал и смотрел в потолок и думал: а действительно, какая разница? Мы ведь никогда не были настоящими друзьями. Просто два парня, которых случайно бросили в одну клетку под названием "школа". Клетку, из которой Ваня сбежал первым.
Интересно, он чувствовал облегчение, когда отправлял это сообщение? Как будто сдавал ненужный багаж в камеру хранения?
"Своя жизнь."
У меня теперь тоже будет своя. Без него.
Я его не виню. Действительно - у него своя жизнь, другие друзья, интересы... Но этот поступок, эта предательская легкость, с которой они оба перечеркнули все, что было между нами...
Этого я не забуду. Никогда.
Прерывая нахлынувшую апатию, в палату входит мой кардиолог. Молодой до невозможности парнишка, лет двадцати семи, с мальчишеской внешностью и ребячьим чувством юмора — глядя на него, можно подумать, что он мой ровесник.
Я молча перевожу взгляд с него на открытую дверь, где появляются мои родители. Видимо, дело серьёзное, раз они собрались втроём.
Собираюсь с силами и пытаюсь улыбнуться — хоть как-то успокоить их. Но судя по тому, как мама ахает, а папа стискивает зубы, выходит у меня это неестественно и криво.
Решив, что хуже уже не будет, перестаю напрягать лицо и просто смотрю на них, выжидающе.
Тишина становится густой, тяжёлой.
Кардиолог переминается с ноги на ногу, не решаясь начать.
Наконец, он глубоко вздыхает.
— Ну что, — говорит он, и в его голосе вдруг появляется неожиданная для такого молодого врача усталость, — поговорить нужно...
— Пансионат «Рассвет» для детей с отклонениями? Серьёзно? — я сжимаю простыни в кулаках. — И это лучший вариант вернуть меня к нормальной жизни? Я же не инвалид, чтобы учиться с такими...
Кардиолог сначала хмурится, потом неожиданно усмехается:
— Ну да, конечно. Ты просто здоровый человек, у которого сердце может остановиться, если он чихнёт не так. Совсем не повод для особых условий.
— Но это же...
— Лучший вариант? Да, — он резко становится серьёзным. — Три операции, Макс. Ты принимаешь препараты, которые в обычной школе тебе просто не успеют дать, если что. В «Рассвете» есть медблок на каждом этаже.
Мама в углу тихо всхлипывает. Отец стоит как каменный, но я вижу, как дрожит его сжатая челюсть.
— А если я откажусь?
— Тогда, — кардиолог достаёт из кармана пузырёк с таблетками и бросает его мне на колени, — начинай молиться, чтобы следующий приступ случился рядом с реанимацией. Эти — каждые восемь часов, даже если кажется, что всё в порядке. Пропустишь — твоё сердце может решить, что оно больше не хочет играть в эту игру.
Я перекатываю пузырёк в ладони. Таблетки внутри глухо позванивают.
— Там нормальные люди, — вдруг говорит врач, и его тон снова становится лёгким. — Не представляешь, сколько девчонок будут тайно вздыхать по «загадочному новенькому с больным сердцем».
— Вы издеваетесь?
— Немного, — он ухмыляется. — Но это правда насчёт девушек. И учителя там... — он обменивается взглядом с отцом, — некоторые мне лично знакомы. Не дадут тебе скучать.
Я откидываюсь на подушки и смотрю в потолок. «Рассвет». Словно кто-то зло пошутил, назвав так место, куда отправляют тех, чья жизнь раскололась на «до» и «после».
— Когда? — спрашиваю я наконец.
— Послезавтра, — отвечает кардиолог. — Привыкай к мысли. И не теряй таблетки — вторую партию выпишут только через месяц.
Он поворачивается к выходу, но на пороге оборачивается:
— А, да... — его лицо снова становится шутливым, — попробуй там не падать в обморок при виде симпатичных девушек. А то подумают, что ты романтик, а не сердечник.
Дверь закрывается. В палате повисает тишина, нарушаемая только тиканьем кардиомонитора.
Вдруг из-за двери донеслись обрывки разговора, будто кто-то то включал, то выключал звук.
— ...готовы к самому веселому родительскому собранию? — раздался знакомый насмешливый голос.
Я вцепился в край больничной простыни. Веселому? Серьезно?
Долгая пауза. Потом сдавленный шёпот:
— ...сколько у него...
— О, если бы мне платили печенькой за каждый такой вопрос... — засмеялся врач. Печенькой? Мое будущее стоит печеньки?
Внезапно тон стал серьёзным:
— Если всё идеально — лет 60. Если нет — завтра.
В животе похолодело. Завтра. Всего одно слово, а звучит как приговор.
— ...он не дурак, поймёт что это... — прозвучал низкий голос отца.
— Что? Тюрьма? Лагерь для особо одарённых? — снова шутливый тон. Особо одарённых. Да, вот я какой — особо одарённый умирать.
Тишина. Потом шёпот матери:
— А если откажется?
Голос врача стал ледяным:
— Тогда следующая наша встреча будет в морге. И поверьте, там я не так остроумен.
Я резко откинулся на подушку. Морг. Просто и понятно.
Внезапно тон снова изменился:
— Эй, да он же крепкий орешек! Просто нужны... особые условия хранения.
Условия хранения. Как консервная банка.
Шаги. Дверь приоткрылась. Последняя фраза долетела уже из коридора:
— Пришлите фото с выпускного. Только чтобы не синел на нём, ладно?
И вновь тишина.
Только монотонный писк аппарата, отсчитывающего удары моего сердца. Как будто напоминает: “ты ещё здесь, ты пока жив, но кто знает, на сколько хватит этого «пока»?”
Шестьдесят лет... “Если повезёт.”
А если нет — завтра.
Я смотрю в потолок, и мысль, которая крутится в голове, становится всё тяжелее, всё невыносимее: А стоит ли оно того? Жить, зная, что в любой момент всё может оборваться. Что моё сердце — это бомба с непредсказуемым таймером. Что теперь я — ”особенный”. Не в том смысле, в котором хотелось бы.
“Особые условия хранения.”
Как банка консервов. Как экспонат в музее. Как что-то хрупкое, что нельзя ронять, нельзя трясти, нельзя жить по-настоящему.
Я сжимаю кулаки. За что? Я не сделал ничего плохого. Не курил, не пил, не гробил себя. Просто… не повезло. Генетическая лотерея, и мой выигрыш — это таблетки, больницы и страх, что однажды я просто не проснусь.
А что взамен?
«Рассвет».
Место, где собраны такие же, как я. Где все знают, что они — не такие. Где каждый день — это напоминание: ты не такой, как все, и никогда не будешь.
Я закрываю глаза.
Может, проще просто... перестать? Перестать бороться, перестать надеяться. Ведь если жизнь — это вечный страх, вечные ограничения, вечное ожидание конца...
То зачем она вообще нужна?
Но где-то глубоко внутри, под всеми этими чёрными мыслями, теплится крошечная искра.
А вдруг?
Вдруг там, в этом «Рассвете», найдётся что-то... *кто-то*... Ради кого захочется терпеть таблетки, боль, страх.
Но сейчас, в этой больничной тишине, эта искра едва теплится.
И я не знаю, хватит ли её, чтобы светить сквозь тьму.
Больничная палата. Белые стены. Мониторы, мерно пищащие в такт моему сердцу. Тишина, прерываемая только шагами дежурной медсестры за дверью.
А что, если «Рассвет» окажется хуже?
Что, если там не будет никого, кто поймёт? Никого, кому будет не всё равно. Только такие же, как я — сломанные, отчаявшиеся, запертые в своих болезнях.
Я смотрю на капельницу, на тонкую иглу, впившуюся в вену.
Здесь, по крайней мере, я один.
Здесь никто не смотрит на меня с жалостью. Никто не шепчется за спиной: «Смотри, это тот парень, который чуть не умер просто потому, что девушка заговорила с ним».
Но «Рассвет»...
Там я стану одним из многих. Ещё одним пациентом. Ещё одной историей болезни. Ещё одним телом, которое нужно сохранять в рабочем состоянии, как старый автомобиль на запчасти. Я сжимаю простыни. А если там будет ещё страшнее? Если эти стены окажутся не белыми, а серыми, потрёпанными, пропитанными отчаянием? Если вместо тишины — шёпот тех, кто уже сдался? Если вместо надежды — понимание, что это навсегда?
Я закрываю глаза.
Может, лучше остаться здесь? В этой стерильной, холодной, но понятной пустоте. Где я хоть знаю, чего ожидать. Где никто не будет ждать от меня ничего — ни улыбок, ни надежд, ни будущего.
Но где-то в глубине души шевелится червь сомнения. А если попробовать? Если там, за этими дверями, за этими стенами, есть хоть что-то…
Но страх сильнее. Страх оказаться ещё более одиноким. Но тогда — что? Тогда останется только эта палата. Эти стены. Это одиночество. И тихий, неминуемый отсчёт времени до конца…
Я лежал на больничной койке, слушая, как за окном дождь стучит по подоконнику. Мать сидела в углу, нервно перебирая листок с назначениями. Отец стоял у окна, спиной ко мне, будто разглядывал что-то очень важное в сером больничном дворе.
Интересно, они сейчас чувствуют вину? Или просто выполняют обязанности?
Мы никогда не были близки. Они – успешные, занятые, правильные. Я – случайная помеха в их графике. В детстве меня воспитывали няни, потом – репетиторы. Мы виделись за ужинами, которые мать называла "семейными", хотя чаще всего они проходили в тишине. Отец спрашивал про оценки, мать кивала, я отодвигал тарелку с недоеденной рыбой.
Может, они даже рады, что меня отправляют в этот «Рассвет»? На один повод для беспокойства меньше.
Кардиолог говорил что-то про "особые условия", про "круглосуточный контроль". Мать кивала, отец хмурился. Я смотрел на их лица и понимал: они не злые. Просто... чужие. Люди, которые привыкли решать проблемы деньгами и связями, но так и не научились обнимать сына перед сном.
Странно. Должен бы злиться. А мне... все равно. Может, там, в «Рассвете», будет хоть кто-то, кому не все равно.
Мать вдруг заплакала. Отец резко повернулся, будто хотел что-то сказать, но лишь потрогал мое плечо – неуверенно, как будто боялся сломать.
Ладно. Хотя бы попробовали.
Я закрыл глаза. Завтра меня отвезут в новую жизнь. И, кажется, никто из нас не был против…
Автобус вздрогнул на очередной кочке, и я судорожно вцепился в сиденье, чтобы не съехать на пол. Буклет с жизнерадостными улыбками и глянцевыми обещаниями шлепнулся рядом. Я даже не стал его поднимать.
"Где каждый ученик — это не диагноз, а личность!" — гласил дурацкий слоган. Особенно смешно это выглядело сейчас, когда древний автобус, похожий на консервную банку на колёсах, вез меня в этот "рай для особенных детей".
Я прижался лбом к холодному стеклу. За окном мелькали одни и те же пейзажи — бесконечные сосны, изредка разбавленные серыми скалами. Где-то вдалеке мерцало озеро, такое же безжизненное, как и всё вокруг.
Особенно радовали обещания из буклета:
"Уютные комнаты" — значит, буду жить в клетушке с ещё парой таких же "особенных личностей";
"Круглосуточный медпункт" — то есть за нами будут следить, как за подопытными кроликами;
"Ортопедическая обувь" — видимо, чтобы мы не только чувствовали себя ущербными, но и выглядели соответственно.
Автобус резко дернулся, взбираясь в гору. Я машинально потрогал карман, проверяя, на месте ли таблетки. Эта дурацкая привычка уже въелась в подкорку — как и постоянный страх, что сердце вдруг решит устроить забастовку.
И вот, за поворотом, оно появилось.
"Рассвет".
Трёхэтажное здание из тёмного кирпича с узкими, как бойницы, окнами. Чугунные ворота с коваными буквами, которые когда-то, наверное, блестели, а теперь покрылись рыжими подтёками. Башня с часами — стрелки застыли на без четверти пять, будто время здесь остановилось.
Автобус резко затормозил, и меня швырнуло вперёд. Водитель, не оборачиваясь, бросил:
— Приехали, пассажир. Добро пожаловать в дом родной.
Я медленно поднялся, чувствуя, как дрожат колени. В кармане загремели таблетки — мой личный саундтрек к новой жизни.
"Рассвет". Какое ироничное название для места, куда ссылают тех, кому не нашлось места в обычном мире.
Я толкнул калитку, и она со скрипом поддалась, словно нехотя впуская меня в этот новый мир. Чемодан неловко бил по ноге, а гитара за спиной казалась непозволительно легкой для всего того груза, что давил мне на плечи.
Площадь перед школой была пустынна. Ни души. Никого, кто бы махнул рукой, кивнул или хотя бы скривился при виде нового "постояльца". Только я, чемодан, гитара и тишина, нарушаемая разве что шелестом листвы где-то над головой.
"Встретят", ага. Как же.
Я огляделся. Главное здание школы — массивное, с высокими окнами — выглядело заброшенным. Ни огоньков, ни движения за стеклами. Только отражение облаков, плывущих по небу, придавало ему какой-то жутковатый оттенок.
Слева тянулась аллея, ведущая куда-то вглубь территории. Справа — что-то вроде спортивной площадки, но безмятежно пустующей. Прямо передо мной — широкие ступени, ведущие к парадному входу. Двери закрыты.
Я вздохнул и поставил чемодан на землю, давая руке передохнуть.
Ну и где все?
Родители говорили, что здесь всегда кто-то есть. Что учителя живут на территории, что часть учеников не уезжает даже на каникулы. Но сейчас это место напоминало скорее декорации к фильму про апокалипсис, чем школу.
Я потянулся к карману, машинально проверяя телефон, но тут же вспомнил — он теперь лежал в специальном ящике у водителя автобуса. Вернут только в конце четверти.
Отлично. Совсем один, без связи, в незнакомом месте. Ну что, добро пожаловать в "Рассвет", Макс.
Я поднял чемодан и решил двинуться по аллее. Может, там хоть кто-то есть. А если нет...
Ну, значит, придется осваиваться самостоятельно.
Шаги гулко отдавались по пустой площади. Где-то вдалеке каркнула ворона, будто издеваясь надо мной.
Аллея петляла между аккуратно подстриженных кустов, пока не вывела меня за угол здания. И там - о чудо - обнаружилось хоть какое-то подобие жизни. Всего один человек, но после мертвой тишины переднего двора это казалось настоящим скоплением народа.
Сначала мелькнула мысль, что это девушка - из-за собранных в небрежный пучок длинных волос. Но когда фигура обернулась на скрип гравия под моими ногами, сомнения рассеялись. Передо мной стоял парень лет восемнадцати в слегка помятом костюме, выпуская колечки дыма в прохладный воздух.
— Насколько я знаю, в школе курить запрещено, — бросаю нелепую фразу вместо приветствия.
Он поворачивается, и я вижу это лицо — молодое, с ямочками, с улыбкой, будто сорванной с моего кардиолога.
— Верно подмечено, пацан, — швыряет сигарету в урну. — Ты, видимо, новенький?
Я молча киваю, впиваясь взглядом в его костюм, в здоровые руки, в ровную спину.
— А что с тобой не так? — вырывается у меня.
Он смеется, но звук этот фальшивый, как треснувший колокольчик.
— О, малыш, — хлопает меня по плечу, — если бы ты знал... Я тут местная достопримечательность. Психиатрический эксклюзив.
— Серьёзно?
— Ага. — Тянется к карману, потом передумывает. — Видишь ли, у меня редкий талант — выглядеть нормальным.
— И?
— И это моя болезнь. — Улыбка не сходит с его лица, но глаза... Боже, эти глаза. Как два куска льда. — Представляешь, каково это — быть здоровым парнем в мире, где все только и делают, что жалуются?
Я молчу. Он наклоняется ближе, и вдруг его голос становится тихим, почти шёпотом:
— Но знаешь, что самое смешное? Я бы с радостью поменялся с любым из вас. Хоть с твоим больным сердцем. Хоть с отсутствующими ногами. Потому что моя болезнь... — Пауза. — Она невидима. А значит — её как бы нет.
Отходит, снова надевая маску весельчака:
— Ну что, проведу тебя, новобранец? А то тут без гида легко в дурку свернуть.
Идя за ним и обмениваясь дежурными для первого знакомства фразами я вдруг понимаю…
— Подожди, — я резко останавливаюсь, чувствуя, как холодеют пальцы. — Откуда ты знал про мое сердце?
Он оборачивается, и снова эта безупречная улыбка, будто нарисованная поверх настоящего лица.
— Видишь ли, — говорит он, поправляя манжеты, — директору положено знать о таких вещах.
Поворачивается, чтобы идти дальше, но я застываю на месте.
— Директор?
Он оглядывается через плечо, и в его глазах мелькает что-то вроде развлечения.
— Да, малыш. Я старше, чем выгляжу. Тридцать лет. Было. Или будет. — Машет рукой, будто отмахиваясь от назойливой мухи. — Какая разница?
— Тридцать лет, — повторяю я, вглядываясь в его профиль. — И директор.
Он прихрамывает на левую ногу, почти незаметно, но теперь я вижу этот легкий перекос в походке.
— А нога? — не удерживаюсь от вопроса.
Он вдруг останавливается и поворачивается ко мне всем корпусом. Улыбка становится жестче.
— О, это? — похлопывает себя по бедру. — Просто старый перелом. Неправильно срослось. Ничего особенного.
— Но в "Рассвет" просто так не попадают.
— Ты наблюдательный, — его голос внезапно теряет всю свою игривость. — Да, есть кое-что еще. То, чего не видно.
Он резко разворачивается и продолжает идти, теперь уже без присущей ему театральности.
— В двадцать три года я потерял всё. — Голос становится тише, но твёрже. — Не спрашивай что именно. Здесь у каждого своя история, которую лучше не ворошить.
Его левая нога слегка подрагивает, будто вспоминая ту давнюю боль.
— Видишь ли, — продолжает он, уже снова собирая себя по кусочкам, — "Рассвет" — это место, где учат жить заново. Даже когда кажется, что уже не для чего.
Его рука непроизвольно дергается к карману, где, я уверен, лежат сигареты.
Мы подходим к зданию общежития, и он снова надевает маску — расплывается в улыбке, будто ничего не произошло.
— Ну что, готов к экскурсии? Первая остановка — твоя новая клетка. Прости, я хотел сказать — комната.
И я понимаю, что этот человек — самая загадочная часть "Рассвета". И, возможно, самая опасная.
Моя комната казалась меньше, чем на самом деле — серые стены, узкая кровать, стол, прижатый к стене, как будто стесняясь занимать место. Некоторое время директор болтает со мной, но потом взглянув на настенные часы, висящие прямо над кроватью спохватывается и просит прощения - ему пора. Я разбираю свои вещи и плюхаюсь на кровать. Могло быть и хуже. Комната на первом этаже, по 32 человека на этаж, комнаты одноместные, при входе в общежитие есть разделение - налево и направо. с каждой стороны по 4 комнаты, есть проход дальше, где такие же деления. Моя комната - номер 131 - первый этаж, третье отделение, первая комната справа. В каждом отделении по 2 душа - по одному на каждые четыре комнаты. Директор, который кстати так и не представился, сказал что у меня будет всего один сосед, но он приедет ближе к началу учебы. Я не знал чем себя занять, есть совершенно не хотелось, поэтому ужин в столовой, которую директор мне объяснил как найти я решил пропустить. Заняться было нечем. Поэтому я решил взять в руки гитару.
Я сидел на краю кровати, гитара на коленях, пальцы сами находили знакомые аккорды, будто вспоминая то, что я уже почти забыл.
Сначала звук был кривым, фальшивым — струны дребезжали, словно смеялись надо мной. Но я крутил колки, прислушивался, заставлял их звучать так, как должно. И постепенно гитара оживала.
Я начал играть.
Сначала неуверенно, сбиваясь, пропуская ноты. Но потом... Потом музыка взяла верх. Пальцы сами вспомнили движения, голос нашел нужные тона, и я запел.
Я сидел на краю кровати, гитара на коленях, пальцы сами находили знакомые аккорды.
Belle...
Почему именно эту песню? Не знаю. Может, потому что в ней была тоска, которая жила во мне.
Я пел громче, смелее. Комната исчезла. Остались только вибрации струн и голос, звучащий в тишине.
На последнем куплете я закрыл глаза. А когда открыл — в окне мелькнуло движение.
Не тень. Не игра света.
Кто-то реальный.
Я резко обернулся. За стеклом, в лунном свете, стояла фигура.
Она смотрела на меня. Не испуганно — с холодным любопытством.
Наша встреча длилась секунду. Потом она резко отпрянула и скрылась в темноте.
Я медленно опустил гитару, не сводя глаз с окна. Занавеска слегка колыхалась, но уже ничего не нарушало рисунок ее складок. Только лунный свет, просачивающийся сквозь ткань, рисовал на полу причудливые узоры.
Может, это был кто-то из персонала? Или... тот самый сосед, о котором говорил директор? Но почему тогда не постучал в дверь, не представился?
Я подошел к окну и прижал ладонь к холодному стеклу. Снаружи - только пустой двор, освещенный редкими фонарями, и темная масса леса за оградой.
Но ощущение, что там кто-то был, не покидало меня. Кто-то, кто слушал, как я пою. Кто-то, кто теперь знал, что в комнате 131 живет парень с гитарой и не самым плохим голосом.
Я отдернул руку и отошел назад. Внезапно комната снова показалась мне тесной, а потолок - слишком низким. Но вместе с этим появилось странное чувство... предвкушения?
Возможно, "Рассвет" окажется не таким уж скучным местом.
Глава вторая. Рассвет.
Я проснулся раньше будильника — резкий луч солнца пробивался сквозь щель в шторах прямо мне в лицо. Комната казалась меньше при дневном свете, будто стены за ночь сдвинулись на пару сантиметров.
Душ оказался свободен — видимо, я действительно встал слишком рано. Вода была почти кипятком, оставляя красные следы на коже. Хорошо. Пусть боль будет хоть чем-то настоящим в этом месте.
Столовая встретила меня гулким гомоном. Человек тридцать — все разбиты по группам, все о чем-то болтают. И все, абсолютно все, бросают на меня быстрые взгляды, когда думают, что я не вижу. Пальцы, указывающие в мою сторону, шепот за спиной — классика. Я взял поднос и набрал еды, стараясь не реагировать.
Должен признать — кормили здесь божественно. Омлет таял во рту, бекон хрустел, а кофе... Настоящий кофе, не та бурда, что подавали в больнице. Я устроился за пустым столиком у окна, наблюдая, как солнце играет в капле варенья на моем тосте.
Тень упала на стол.
— Ну что, как первая ночь в "Рассвете"?
Директор стоял надо мной, улыбаясь своей фирменной улыбкой — губы растянуты, глаза холодные.
— Неплохо, — я хлопнул себя по животу, — а кормят тут — пальчики оближешь.
Он рассмеялся, но смех оборвался, когда я спросил:
— Кстати, вчера за моим окном кто-то был. Это вы?
Его лицо вдруг стало серьезным. Он наклонился, и его шепот обжег мне ухо:
— Так ты видел ее...
— Кого?
— Легенду "Рассвета". Девочку, которая повесилась в твоей комнате. Говорят, она является новичкам... предлагает присоединиться.
У меня перехватило дыхание.
И тут он снова рассмеялся, громко и неестественно:
— Да ладно тебе! Ты же не веришь в эту чушь? — Он вытер слезу. — Это была твоя будущая одноклассница. Она... — он оглянулся по сторонам, — ...прямо сейчас наблюдает за тобой.
Я резко обернулся. Десятки лиц, десятки глаз — но кто из них она?
— Не ищи, — директор похлопал меня по плечу, — если захочет, сама покажется.
Он уже уходил, когда бросил через плечо:
— Кстати, зайди после завтрака к фельдшеру. Помнишь, где кабинет?
Я кивнул, глядя, как он присоединяется к столику "учителей" — странных людей лет за тридцать, слишком молодых для преподавателей, слишком старых для учеников.
А потом я снова почувствовал её взгляд.
Кто-то наблюдал.
И это было куда страшнее любой легенды…
Я спустился в подвал, где располагался медкабинет. Постучал в дверь.
— Входи, если хочешь жить! — раздался изнутри хохот.
Фельдшер оказался молодым парнем лет двадцати пяти. Он поднялся мне навстречу, широко улыбаясь: — А, новенький "сердечник"! Макс, да? Я Алексей, твой личный ангел-хранитель... ну или демон, зависит от того, как посмотреть. — Он показал на табличку над дверью: "Здесь вас не похоронят... пока".
Мы пожали руки. На его запястье мелькнула татуировка — стилизованный медицинский символ с подписью: "Не реанимировать".
— Присаживайся на кушетку, — он хлопнул по белой простыне, — свежая, вчерашний "клиент" уже в морге, ха-ха!
Я неуверенно опустился на край кушетки. Алексей открыл мою карту: — Так-с, смотрим... Ага, синдром удлинённого QT! Поздравляю, у тебя редкий шанс умереть эффектно — как в кино!
Он достал баночку с таблетками: — Утром — белые (чтобы не путать с аспирином, а то вдруг передумаешь жить), вечером — голубые (цвет твоих губ при приступе). Шучу, шучу! — он хлопнул меня по плечу. — На самом деле голубые — потому что мы тут все грустим по вечерам.
В дверь постучали. Вошла медсестра с подносом. — О, наша "ангел смерти" с твоими таблетками! — фельдшер сделал гротескный поклон. — Не бойся, она только выглядит страшной, на самом деле она... ой, ты уже упал в обморок?
Я нервно проглотил таблетку, запивая водой. Алексей одобрительно кивнул: — Молодец! Видишь, как просто? Главное — не перепутай порядок: сначала таблетки, потом — морг. Ой, то есть завтрак!
Он вручил мне кардиомонитор: — Держи свой личный "счетчик жизни". Когда замигает красным — можешь начинать писать завещание. Шутка! (не совсем).
Когда я уже выходил, он крикнул вслед: — Если вдруг станет плохо — беги сюда! Ну или не беги... тогда хотя бы упади в сторону морга — нам так проще будет!
Я вышел из медкабинета, всё ещё слыша за спиной хохот фельдшера, и буквально наткнулся на директора.
— Ну что, выжил? — он ухмыльнулся, поправляя галстук. — Ладно, шучу. Так, у нас на выбор: музыкальный кружок — там как раз репетируют что-то ужасное, художественный — можешь нарисовать мой портрет, или шахматы — идеально, если любишь засыпать сидя.
Я скривился. Директор вздохнул:
— Вижу, пока не готов к культурному развитию. Тогда пошли гулять — покажу тебе наше царство-государство.
Делать мне действительно было нечего, поэтому я пожал плечами:
— Давайте.
Мы вышли во двор. Августовское солнце било по глазам после полумрака подвала.
— Вон там, — директор указал на кирпичное здание, — наша гордость — теплица. Выращиваем помидоры, которые по вкусу напоминают картон. Но зато свои!
Мы прошли мимо спортивной площадки.
— Видишь вон того парня на скамейке? — директор кивнул в сторону худого подростка с книгой. — Наш местный философ. Сидит там с прошлого года, всё ждёт, когда мяч сам к нему прикатится.
Я фыркнул. Директор продолжал:
— А вот это наше озеро. Глубина — три метра. Но не волнуйся, — он похлопал меня по плечу, — утонуть можно и на тридцати сантиметрах. Проверено.
Мы подошли к старой беседке.
— Любимое место для свиданий. Правда, после того, как тут Витька с Леной перепутали валидол с виагрой, народ как-то поосторожнее стал.
В этот момент из-за кустов выскочил рыжий кот и начал тереться о мои ноги.
— А это Барсик, наш талисман. Единственный, кто радуется понедельникам — потому что в столовой рыбный день.
Я неожиданно рассмеялся. Директор подмигнул:
— Ну что, уже не так страшно здесь? Ладно, идём дальше. Сейчас покажу, где мы прячем трупы... Ой, то есть спортивный инвентарь!
Мы свернули к небольшому сараю, с которого директор смахнул паутину театральным жестом:
— Наше сокровище — кладовка физрука! Здесь хранятся мячи, которые видели ещё советскую власть, и гантели, которыми можно убить... в смысле, укрепить здоровье.
Он постучал по ржавому замку: — Ключ, конечно, потеряли. Но если очень хочется, могу показать, как мы вскрываем его во время ЧП... То есть физкультуры.
Я усмехнулся, несмотря на себя. Директор указал на тенистую аллею: — Ну что, пойдём дальше? Там у нас есть скамейка с видом на лес — идеальное место, чтобы грустить о бренности бытия. Или просто пялиться в телефон, если повезёт поймать сигнал.
Делать мне действительно было нечего, поэтому я кивнул: — Давайте пройдёмся.
Аллея оказалась удивительно тихой и ухоженной. Директор шёл, размахивая руками: — Вот это дерево посадил наш первый выпуск. Выжило, хотя мы ставили против. А вон те кусты — местный «уголок влюблённых». Правда, после случая с Ваней и Катей мы теперь называем его «уголком скорой помощи».
Он внезапно остановился у старой липы: — А это наше самое романтичное место. Видишь вырезанные сердца? Каждое — чья-то несчастная любовь. Хотя это, — он ткнул в особенно глубокую зарубку, — моя бывшая жена вырезала. Но это уже криминальная история.
Мы вышли на небольшую поляну. Директор вздохнул: — Ну вот и весь наш «Рассвет». Не Нотр-Дам, конечно, но свои приведения тоже имеются.
Он посмотрел на часы: — О, уже почти обед! Если поторопишься, можешь успеть на десерт — сегодня, кажется, был компот. Или это вчера... Впрочем, — он хлопнул меня по плечу, — в любом случае выживешь.
Я продолжил бродить по территории, пока не вышел на небольшую поляну, скрытую среди деревьев. Там собралась группа из шести человек. Учитель складывал мольберты и коробки с красками, явно заканчивая занятие. Двое парней и две девушки оживлённо обсуждали что-то, показывая на оставленные мольберты.
Один из парней носил тёмные очки — странный выбор для художника, если он действительно не видит. Девушка с костылём под мышкой (левая нога отсутствовала ниже колена) смеялась чему-то, опираясь на плечо подруги, чьи руки мелко дрожали, когда она пыталась собрать кисти. Ещё один парень, высокий и худой, стоял, опираясь на толстую трость, явно не просто для стиля.
Но больше всего внимание привлекла фигура поодаль — стоявшая ко мне спиной одинокая фигура в мешковатой одежде, склонившаяся над рисунком, расположенным прямо на траве.
— Вика, ты точно не пойдёшь? — окликнул её парень с тростью.
Только тогда я понял, что это девушка — коротко стриженная, в мужской рубашке и широких штанах, она казалась отстранённой от всех.
Не получив ответа, парень пожал плечами и ушёл за остальными, оставив её одну.
Я замер на краю поляны, рассматривая странную фигуру. Девушка сидела, склонившись над альбомом, ее рукава свисали пустыми, аккуратно завязанными узлом чуть выше того места, где должны были быть локти.
Ее лицо было бледным, почти прозрачным, с выступающими скулами и острым подбородком. Но больше всего поражали глаза — огромные, миндалевидные, цвета темного янтаря, они казались еще больше из-за коротких, неровно подстриженных черных волос, которые падали на лоб неровными прядями.
Когда она наклонилась, я заметил:
Тонкую серебряную цепочку с маленьким висячим замком на шееЕдва заметные веснушки, рассыпанные по переносицеСлед от старого шрама, пересекающий левую бровьБледно-розовые губы, слегка потрескавшиеся от ветраЕе поза была странно изогнутой — она сидела, поджав под себя одну ногу, в то время как другая, бледная и тонкая, с изящным подъемом, ловко держала карандаш между пальцев.
— Ты будешь стоять там весь день? — внезапно раздался ее голос, тихий, но четкий. Она не подняла глаз от рисунка. — Или подойдешь посмотреть?
Когда я сделал шаг вперед, она наконец подняла голову, и солнечный свет поймал золотистые искорки в ее карих глазах. В уголке левого глаза виднелась крошечное затемнение, похожее на слезинку.
— Я... — мой голос сорвался, когда я увидел рисунок. Это была моя комната, в точности до мельчайших деталей — трещина на подоконнике, складки на покрывале, даже тень от гитары, прислоненной к стене.
— Вика, — сказала она, сгибая пальцы ноги, чтобы поправить карандаш. — А ты — новенький. С больным сердцем.
Она улыбнулась, и я увидел, что один из ее клыков чуть острее другого, придавая лицу что-то хищное. Когда она наклонилась снова, я заметил, как воротник ее мешковатой рубашки съехал, обнажив ключицу с крошечным рисунком черной ручкой — стилизованной птицей в полете.
— Ты рисуешь... мою комнату, — пробормотал я.
— Комнаты все похожи, — ответила она, проводя линию подошвой ноги с удивительной точностью. — Но да. Возможно, именно твою.
Ветер шевельнул ее волосами, и на мгновение я увидел маленькую серебряную серьгу в форме полумесяца, скрытую в правом ухе. Затем она снова склонилась над рисунком, оставив меня стоять с ощущением, что я только что разговаривал с кем-то не совсем из этого мира.
Я застыл за ее спиной, наблюдая за странным ритуалом рисования. Ее босые ноги двигались с хирургической точностью — пятка правой ноги упиралась в землю для устойчивости, а пальцы левой ловко орудовали карандашом. Кожа на ступнях была бледной, почти фарфоровой, с едва заметными прожилками голубых вен.
Я заметил:
Глубокую складку между большим и указательным пальцами, видимо, след от постоянного напряженияМелкие мозоли на подушечках пальцев от карандашаСовершенно чистые, аккуратно подстриженные ногти без следов лакаЛегкое дрожание мышц при особенно точных движенияхОна внезапно замерла, не поворачивая головы:
— Ты дышишь слишком громко. Это мешает.
Я затаил дыхание. Вика продолжила, добавив на рисунок новую деталь — силуэт у окна, лишь намеченный несколькими легкими штрихами. Ее пальцы скользили по бумаге с удивительной грацией, хотя выражение лица оставалось абсолютно отрешенным.
Когда она наклонилась ближе, я увидел, как напряглись тонкие мышцы ее спины под мешковатой рубашкой. Позвоночник вырисовывался четкими позвонками, словно струна, натянутая до предела.
Она провела последнюю линию — тень на стене, такую тонкую, что она почти исчезала, если смотреть прямо. Затем откинулась назад, упираясь локтевыми узлами рукавов в траву.
— Готово, — прошептала она, больше себе, чем мне.
Ее ступни, покрасневшие от напряжения, медленно расслабились. Карандаш выкатился на траву, оставив на пальцах едва заметный графитовый след.
Я стоял, завороженно глядя на законченный рисунок. Комната на бумаге казалась живее настоящей - каждая тень, каждый луч света были наполнены странной, тревожной энергией. Особенно тот расплывчатый силуэт у окна...
Вика вдруг резко втянула ноги, скрестив их по-турецки. Ее пустые рукава беспомощно болтались, когда она отодвинулась от альбома.
— На сегодня хватит, — сказала она, глядя куда-то поверх моей головы. Ее огромные глаза казались еще больше — темные зрачки почти поглотили янтарную радужку.
Я хотел что-то сказать, но в этот момент легкий ветерок перевернул страницу альбома, открыв другой рисунок. Моя рука непроизвольно потянулась остановить его, но я замер, увидев изображение.
Это была ясная картина того, что произошло вчера — я сижу на кровати с гитарой, рот открыт в пении, а за окном... за окном четко виднелся чей-то силуэт. Не расплывчатый, как на новом рисунке, а совершенно четкий.
Вика резко захлопнула альбом ногой, но было поздно — я уже увидел.
— Это... — мой голос сорвался.
— Ничего, — отрезала она. — Просто рисунок.
Она встала, ловко подхватив альбом согнутой ногой и прижав его к боку правой рукой. Ее пустые рукава колыхались на ветру, как крылья сломанной бабочки.
— Подожди! — я сделал шаг вперед. — Как ты могла нарисовать то, чего не видела?
Вика остановилась, но не обернулась. Ее голос донесся тихим, но четким шепотом:
— Я вижу многое. Слишком многое. И тебе, новенький, лучше не знать, что именно.
Она ушла, оставив меня стоять с комом в горле и карандашом на траве. А в ушах звенела последняя фраза, сказанная уже из-за поворота:
— И запри сегодня окно на ночь. На всякий случай.
Я подобрал карандаш, зажав его в ладони. Графит все еще хранил тепло ее пальцев ног, а на деревянной поверхности остались едва заметные следы от зубов. Солнце уже клонилось к горизонту, растягивая тени до неузнаваемости.
"Друзья", - усмехнулся я про себя, бредя по аллее к общежитию. Какая странная компания собралась за один день - директор, который скорее походил на заигравшегося в школу подростка, чем на взрослого мужчину, и эта странная девушка Вика, будто сошедшая с полотна какого-то декадентского художника. И я - новенький с больным сердцем и гитарой за плечами.
Карандаш в кармане постукивал о кардиомонитор, отбивая такт моим шагам. Вика вряд ли считала меня другом - скорее очередным объектом для своих мрачных рисунков. Директор же просто выполнял свою работу. Но в этом странном месте даже такое подобие человеческого тепла казалось драгоценным.
Я замедлил шаг, проходя под своим окном. Занавеска колыхалась от ветра, и на секунду мне показалось, что за ней мелькнула знакомая тень. Сердце екнуло, заставив монитор на запястье подать тихий предупредительный сигнал.
"Запри сегодня окно", - вспомнились мне ее слова. Я резко дернул головой, отгоняя навязчивые мысли. Просто ветер. Просто игра света. Просто...
Но пальцы сами потянулись к оконной раме, когда я зашел в комнату. Щелчок замка прозвучал неестественно громко в тишине. На всякий случай. Просто на всякий случай.
Я бросил карандаш на стол, где он покатился, оставляя за собой тонкую графитовую черту. Завтра. Завтра я верну его Вике. А может, и не верну - пусть будет повод поговорить снова.
Снаружи, за надежно запертым окном, шелестели листья, напоминая чьи-то осторожные шаги. Я отвернулся, доставая гитару. Сегодня я играл тише. На всякий случай.
Я сидел на кровати, перебирая струны гитары, но играть не решался. Лунный свет заливал комнату, превращая карандаш Вики на тумбочке в серебристую линию. Вдруг в дверь постучали — три четких, ритмичных удара, совсем не похожих на случайные звуки старого здания.
— Входите, — сказал я, хотя дверь и так была не заперта.
Дверь открылась, и в проеме появился высокий парень с тростью — тот самый, которого я видел днем на поляне. В свете луны его острые скулы казались еще резче, а вьющиеся темные волосы отбрасывали причудливые тени на стену.
— Не спится? — спросил он, опираясь на трость с серебряным набалдашником. — Я Мирон. Видел тебя сегодня с нашей художницей.
Я кивнул, с любопытством разглядывая гостя. Его левая нога была странно вывернута, но держался он с неожиданной грацией.
— Можно войти? — он показал на гитару. — Услышал, как ты вчера играл. Неплохо, хоть и фальшивишь местами.
Я подвинулся, давая ему место. Мирон опустился на стул, осторожно поставив трость рядом. Его длинные пальцы с тонкими шрамами потянулись к гитаре.
— Дашь попробовать?
Я передал ему инструмент. Его руки, несмотря на шрамы, двигались удивительно ловко. Первые же аккорды прозвучали чисто и уверенно.
— "Belle", да? — ухмыльнулся он, угадав вчерашнюю песню. — Хороший выбор. Хотя...
Он внезапно сменил мелодию, и через мгновение комната наполнилась нежной, грустной музыкой, которой я не знал.
— Это моя, — прошептал он. — "Рассветная соната". Сочинил в прошлом году, когда сломал ногу в третий раз.
Я слушал, зачарованный. В лунном свете его профиль казался вырезанным из темного мрамора. Музыка рассказывала историю без слов — о боли, одиночестве и странной надежде, которая живет даже здесь, в этом "особом" месте.
Когда последний аккорд затих, Мирон протянул мне гитару обратно.
— Завтра в беседке у озера собираемся, — сказал он, поднимаясь. — Приходи. Научим не фальшивить.
Он ушел, оставив дверь приоткрытой, а в комнате — странное ощущение, что музыка все еще звучит где-то в воздухе. Я посмотрел на карандаш Вики, потом на гитару.
"Рассвет", похоже, будет полон сюрпризов.
Глава третья. Пикник.
Я проснулся от того, что кто-то кричал.
Точнее, не кричал — выл. Долгий, протяжный стон, будто кого-то режут заживо где-то в темноте. Я вскочил с кровати, сердце колотилось так, что кардиомонитор на запястье замигал красным.
Дождь. Вот что я услышал первым. Он стучал по крыше, по подоконнику, по земле за окном — монотонный, навязчивый, как сердцебиение. Я подошел к окну, протирая глаза. За стеклом — кромешная тьма, лишь вдалеке мерцал одинокий фонарь, его свет дрожал в струях дождя.
И снова этот звук.
Не крик, не вопль — что-то среднее между стоном раненого зверя и скрипом ржавых петель. Я прижал ладонь к стеклу, пытаясь разглядеть хоть что-то, но увидел лишь свое бледное отражение с всклокоченными волосами и синяками под глазами.
— К черту, — прошептал я, отдергивая руку.
Я попытался убедить себя, что это ветер. Или больная птица. Но звук повторился снова, ближе, и мне показалось, что в нем есть слова. Чьи-то слова, застрявшие в горле.
Я не спал до рассвета.
Лишь когда серый свет начал пробиваться сквозь шторы, а дождь стих, я провалился в короткий, беспокойный сон. Проснулся от того, что кто-то стучал в дверь — оказывается, я проспал завтрак.
Я натянул первую попавшуюся футболку, сгреб пальцами волосы (они торчали во все стороны, как у ежа) и побежал в столовую.
Там уже было полно народу. Все столы заняты — кто-то смеялся, кто-то спорил, кто-то просто ковырял вилкой в тарелке. И только один стол стоял особняком — за ним сидела Вика.
Одна.
Я замедлил шаг. Она сидела, сгорбившись над тарелкой, ее пустые рукава были аккуратно завязаны узлами, а ноги... Ноги лежали на соседнем стуле, пальцы левой сжимали вилку с удивительной ловкостью. Она ела медленно, методично, не поднимая глаз.
Я подошел ближе.
— Можно?
Она не ответила, лишь слегка кивнула, не глядя на меня. Я сел напротив, чувствуя себя идиотом.
Завтрак был холодным — яичница затвердела, сок теплый. Но есть хотелось дико. Я ел украдкой поглядывая на Вику.
Она не просто ела без рук — она делала это с какой-то странной грацией. Пальцы ног сжимали вилку уверенно, без дрожи, подносили ко рту аккуратно, будто она годами тренировалась. Ее губы были бледными, слегка обветренными, а когда она наклонялась, я видел тонкую цепочку с крошечным ключиком на шее.
Мы молчали.
Когда она закончила, то вдруг подняла глаза — темные, слишком большие для ее худого лица.
— Возьми гитару. Сегодня. В беседку, — сказала она тихо, но четко.
Потом встала, ловко, как кошка, и ушла, оставив меня сидеть с открытым ртом и куском хлеба, застрявшим в горле.
Я так и не понял, почему она сидела одна. И почему сказала именно мне.
Но гитару, черт возьми, я возьму.
Я вышел на улицу, глубоко вдыхая влажный воздух. Солнечные лучи пробивались сквозь облака, превращая лужи в зеркала. По аллее шел неспешно, чувствуя, как гравий похрустывает под подошвами.
В столовой в обед было почти пусто. У буфета кучка ребят получала свертки с едой.
— С чаем или компотом? — спросила повариха, толстая женщина с веснушками.
— С чаем, пожалуйста.
На выходе меня перехватил Мирон, опираясь на трость.
— Ровно в семь. Беседка у озера. Не опаздывай.
— А что там будет? — попытался я уточнить.
Но он уже разворачивался:
— Увидишь.
Я посмотрел на часы - до семи оставалось около трех часов. Решил осмотреться.
Территория "Рассвета" оказалась больше, чем я думал. За главным зданием раскинулся настоящий парк - с извилистыми дорожками, скамейками, даже небольшим гротом. Я нашел теннисный корт с потрескавшимся покрытием, оранжерею с побитыми стеклами и... странную круглую площадку, выложенную черными и белыми плитками, как шахматная доска. На ней стояли несколько каменных фигур в человеческий рост.
Пройдя дальше, я вышел к озеру. Именно там, на небольшом мысу, стояла та самая беседка - восьмиугольная, деревянная, с резными колоннами. Уже сейчас возле нее копошились несколько человек - расстилали покрывало, расставляли какие-то коробки. Я решил не подходить пока, а вернуться позже, как и сказал Мирон.
По дороге назад я заметил директора и фельдшера. Они стояли за углом административного корпуса, и, судя по выражению лиц, разговор у них был не из приятных. Фельдшер, обычно такой балагур, сейчас жестикулировал с нехарактерной для него серьезностью. Директор же... Впервые я увидел его без привычной ухмылки. Его лицо было напряженным, почти злым.
Я замедлил шаг, услышав за углом голоса. Прижавшись к стене, различал обрывки разговора:
— ...устал, Алексей. Просто устал, — голос директора звучал приглушенно, без привычной бравады.
Фельдшер хрипло рассмеялся: — О, бедняжка! Хочешь, выпишу тебе больничный? "Диагноз: начальственная депрессия. Лечение: три бутылки и путевка в ад".
— Это не смешно. — Ага, особенно смешно будет, когда ребята узнают, что их "веселый директор"...
— Заткнись! — раздался резкий шёпот. — Ты вообще понимаешь, что здесь происходит?
— Понимаю лучше тебя, — фельдшер внезапно перешел на серьёзный тон. — У нас тут полшколы с реальными проблемами, а ты ноешь про усталость. Хочешь поменяться? Давай я побуду директором, а ты попробуешь собирать по кусочкам этих сломанных детей.
Пауза. Потом директор, уже тише: — Они же... они же не должны так жить.
— Ого, какое открытие! — фельдшер снова засмеялся, но в смехе слышалась горечь. — Может, сразу табличку повесим: "Внимание! Здесь лечат неизлечимое!"?
— Ты невозможен. — Зато живуч. Как таракан в реанимации.
Раздались шаги. Я поспешно отошел от стены, делая вид, что только подошел. Фельдшер первым заметил меня:
— О, пациент! Пришел пожаловаться на сердце? Или просто подслушивать?
Директор резко обернулся. Его лицо снова стало маской — усталость исчезла, осталась лишь привычная ироничная улыбка:
— Макс, ты как раз вовремя. Алексей тут как раз собирался...
— Проводить внеплановый осмотр! — перебил фельдшер, хватая меня за руку. — Идем, дружок, посмотрим, как там твой моторчик.
Он потащил меня за собой, оставив директора стоять с пустым взглядом. Через плечо фельдшер крикнул:
— А ты иди отдохни, начальник! Выпей чайку. Или яда. Как знаешь.
Когда мы зашли за угол, он внезапно отпустил мою руку:
— Ладно, свободен. Но запомни — лучшие актеры работают в морге. И здесь.
И, насвистывая, зашагал прочь, оставив меня стоять с ощущением, что я только что видел что-то очень личное — и очень грустное.
Я закрыл дверь комнаты и замер на секунду, прислушиваясь к тишине. Гитара лежала на кровати - черный глянцевый корпус отражал последние лучи заходящего солнца. Подойдя, я провел пальцами по струнам, не извлекая звука.
— "Возьми гитару", — пробормотал я, вспоминая слова Вики.
В зеркале над умывальником отражалось мое бледное лицо. Я смочил руки, пригладил непослушные волосы, поправил воротник. Что-то заставило меня обернуться — в окне, в отражении заката, мелькнуло движение. Я резко повернулся, но там никого не было. Только ветер шевелил занавеску.
— Воображение, — сказал я себе вслух, но все равно перед уходом на всякий случай закрыл окно на щеколду.
Гитара удобно легла на плечо. В коридоре было тихо — все уже собрались у озера. Я вышел на улицу, где вечерний воздух пахнул свежескошенной травой и... чем-то сладким. Медом? Ванилью?
Аллея к озеру была пустынной, но впереди, в сумерках, мелькали силуэты — кто-то шел туда же. Двое ребят впереди несли большой поднос, откуда и исходил тот сладкий запах.
— ...а Ленка сказала, что сегодня будет сюрприз, — донесся обрывок фразы.
Я замедлил шаг, не желая подслушивать. Впереди уже виднелась беседка — в ней горели фонари, бросая теплый свет на резные колонны. Оттуда доносился смех, чей-то звонкий голос что-то рассказывал, заглушаемый дружным "ш-ш-ш!".
Я переступил порог беседки, и теплый свет фонарей окутал меня, как одеяло. Запахи яблок, корицы и чего-то неуловимого — детства, может быть, или просто свободы — ударили в нос.
Вика стояла у воды, ее пустые рукава слегка колыхались на ветру. Она не обернулась, но я знал — она меня слышала.
Остальные уже собрались.
— Ну вот и наш новенький! — фельдшер Алексей поднял кружку, будто тост произносил. — Теперь у нас полный комплект.
Директор, стоявший у импровизированного стола из старых досок, улыбнулся:
— Макс, знакомься. Это твоя будущая компания.
Я кивнул, оглядывая всех.
Глеб сидел на скамейке, его черные очки отражали огоньки фонарей. Он не смотрел на меня — не мог, — но слегка повернул голову в мою сторону.
— Привет, — сказал он. — Ты позавчера играл Belle. Фальшивил на третьем куплете.
Я замер.
— Ты... как?..
— Слышал из окна, — он усмехнулся. — Уши — мои глаза.
Катя, опираясь на костыль, протянула мне шахматную фигурку — черного коня.
— На, держи. Ты теперь с нами.
Ее подруга Лиза улыбнулась, но руки ее дрожали, когда она наливала чай в кружки.
— Не бойся, не укусим, — сказал Мирон, откидываясь на спинку скамьи. Его трость лежала рядом, серебряный набалдашник блестел в свете фонарей.
Братья Костя и Дима о чем-то шептались, потом одновременно рассмеялись — слишком громко, слишком резко. Сердечники. Как и я.
Рома, пухлый паренек с книгой в руках, лишь кивнул мне. Артем, мой сосед, что-то бормотал про "тайные собрания" и "эксперименты", но его тут же заткнули.
А потом я увидел Алису.
Она сидела в углу, вся правая сторона ее тела скрыта под одеждой, несмотря на жару. Лицо — половина прекрасная, половина в страшных ожогах. Она не смотрела ни на кого, только на свои колени.
Мне вдруг стало ужасно ее жалко.
— Эй, Макс! — Директор хлопнул меня по плечу. — Поможешь костер развести?
Я кивнул, бросив последний взгляд на Алису. Она все так же сидела, будто застывшая.
— Идем, — сказал директор, толкая меня к выходу из беседки.
Но перед тем как выйти, я услышал, как фельдшер шепчет Глебу:
— Сегодня ночью опять было слышно?
Глеб медленно кивнул.
— Как всегда.
Я замер, но директор уже тянул меня за собой — к костру, к вечеру, к чему-то, что, казалось, наконец-то делало это место... почти домашним.
Я сидел на корточках у костра, спиной к беседке, и смотрел на Вику. Она стояла ко мне спиной — хрупкий силуэт в рубашке с пустыми рукавами, которые слегка колыхались на ветру. Казалось, она превратилась в статую — ни единого движения, даже дыхания не разглядеть. Прошло уже минут двадцать, а она всё так же замерла, будто забыла, как двигаться.
За моей спиной возился директор. Доносилось его недовольное бормотание:
— Ну и спички... Совсем не... Да как же так...
Раздался мягкий шлепок — он снова что-то уронил. Потом громкое:
— Чёрт побери!
Я не оборачивался. Только слышал, как он шаркает ногами по песку, тяжело дышит, скребёт зажигалкой. Вдруг — резкий треск, и за спиной разлилось тепло.
— Ну наконец-то! — директор хрипло рассмеялся.
Его шаги — тяжёлые, неровные — приблизились. Он остановился прямо за мной, так близко, что я почувствовал его дыхание у себя над головой.
— Понравилась? — вдруг громко спросил он прямо в ухо.
Я дёрнулся так, что чуть не опрокинулся в костёр. Обернулся — он стоял, согнувшись, с той самой жутковатой ухмылкой. Глаза, как всегда, пустые.
— Что? — выдавил я.
— Да не притворяйся, — он хлопнул меня по плечу. — Отлично вижу, куда ты смотришь. Не переживай, она всё равно не слышит.
Он переступил с ноги на ногу, его тень заплясала на песке.
— Нет, не глухая. Просто когда уходит в себя... — он щёлкнул пальцами перед моим лицом, — всё остальное для неё перестаёт существовать. Вообще.
Его рука снова опустилась мне на плечо — тяжёлая, как гиря. Потом он развернулся и зашагал к беседке, бросив через плечо:
— Эй, народ! Кто хочет зефир поджарить? Огонь готов!
Я снова посмотрел на Вику. Она даже не пошевелилась. Отблески пламени скользили по её спине, но казалось, она смотрит куда-то далеко — в какую-то свою, недоступную никому, реальность.
Ребята потихоньку начали собираться вокруг костра. Дима, сидевший рядом со мной, вдруг окликнул Вику:
— Эй, художница! Иди к огню, а то зефир уже подгорает!
Ответа не последовало. Вика продолжала стоять неподвижно, будто не слышала. Дима нахмурился, встал и подошёл к ней. Я видел, как он осторожно коснулся её плеча.
— Вик?..
Она резко вздрогнула, словно её разбудили посреди ночи, и неловко развернулась. В тот же миг её ноги подкосились, и она, потеряв равновесие, рухнула назад — прямо в озеро.
Берег здесь был пологий, но всё же достаточно высокий, чтобы выбраться без помощи было сложно. А уж без рук... Я даже представить не мог, как она справится.
Но прежде чем кто-то успел сообразить, что делать, директор уже сорвался с места. Он не крикнул, не засуетился — просто молниеносно скинул пиджак и прыгнул в воду.
Я вскочил и подбежал к берегу. Вода вздыбилась, и через мгновение из темноты показалась голова директора, а следом — Викина. Он держал её на руках, крепко прижимая к себе.
— Верёвку! — рявкнул кто-то.
Фельдшер, словно заранее подготовившись, протянул толстый канат. Директор схватил его одной рукой, не выпуская Вику из другой. Мы все, кто стоял ближе, ухватились за верёвку и потянули. Через несколько секунд они были на берегу.
Вика лежала без движения, её лицо было бледным. Фельдшер молча подошёл, взял её у директора и уложил на траву. Склонился над ней, начал проверять пульс, дыхание — действовал быстро, без лишних слов.
Моё внимание переключилось на директора. Он стоял в стороне, с раздражением стряхивая воду с рубашки, потом резко дёрнул её через голову и отшвырнул в сторону.
Я невольно застыл.
Он оказался куда более подтянутым, чем можно было предположить, глядя на его мешковатый пиджак. Не культурист, нет, но мышцы проступали чётко — видно было, что это не спортзал, а настоящая, грубая сила.
Но больше всего поражали шрамы.
Они покрывали его тело полностью — не ожоги, как у Алисы, а рубцы, глубокие и неровные, будто его когда-то разорвали на части, а потом кое-как собрали обратно. На плече — длинный след, похожий на сабельный удар, на боку — что-то вроде пулевого отверстия.
Я не мог отвести глаз.
Но страннее всего было то, что остальные... не реагировали. Ни удивлённых взглядов, ни шёпота. Как будто это было обычным делом.
Как будто они уже видели это раньше.
Директор тем временем отряхнулся, фыркнул и потянулся за пиджаком.
— Всё, — вдруг раздался голос фельдшера. — Очнулась.
Вика слабо закашлялась, и все тут же обернулись к ней.
А директор, уже снова в пиджаке, стоял чуть поодаль, и его пустые глаза, как всегда, ничего не выражали.
Костер потрескивал, отбрасывая длинные тени на лица собравшихся. Вода с мокрой одежды Вики и директора тихо шипела, испаряясь в теплом воздухе. Кто-то уже раздавал поджаренный зефир, липкие кусочки переходили из рук в руки.
— Ладно, — хлопнул в ладоши Глеб, его слепые глаза отражали огонь. — Чья очередь страшилку рассказывать?
В тишине раздался голос Артёма: — Я знаю одну... но это не просто байка.
Он говорил тихо, но так, что все невольно притихли, чтобы расслышать.
— Вы слышали про движение «Сестры Гипполиты»? — его пальцы нервно теребили край куртки. — Они маскируются под обычных феминисток, но на самом деле...
Он сделал паузу, обводя всех странным, горящим взглядом.
— Они подмешивают в мужские витамины, в воду, даже в пиво специальные препараты. Через поколение... — он щёлкнул пальцами, — и мужчин не останется. Вообще.
Тишина. Потом — взрыв смеха.
— Да ладно тебе! — фыркнула Катя, швырнув в него коробочку от зефира. — Опять свои конспирологии разводишь!
Даже фельдшер усмехнулся: — Артём, ну сколько можно? В прошлый раз ты про рептилоидов рассказывал!
Но Артём не смеялся. Он сидел, сжав кулаки, и его глаза бегали от одного к другому: — Вы не понимаете... Я видел их лаборатории. В интернете. Там документы...
Директор вдруг громко крякнул: — Ну, если они такие умные, почему до сих пор не справились с тобой, гений?
Новый взрыв смеха. Артём надулся, но тут в разговор неожиданно вступила Алиса. Она говорила так тихо, что все невольно наклонились:
— А я слышала... про зеркало в женском общежитии. Если в полночь в него посмотришь и скажешь «Я тебя вижу»... то увидишь своё лицо через двадцать лет.
Тишина стала гуще. Даже костер будто потускнел.
— И? — прошептал кто-то.
— Одна девушка... попробовала, — Алиса медленно провела рукой по своим ожогам. — Вот что она увидела.
Фельдшер резко кашлянул: — Ну хватит! Вику только из воды вытащили, а вы уже пугаете друг друга. Давайте лучше про привидение в школьном туалете.
Но рассказы уже пошли по кругу. Лиза шептала про «красные руки, которые хватают за ноги, если свесишь их с кровати», братья-сердечники взахлёб перебивали друг друга, рассказывая про «чёрного пса, который бежит за тем, кто скоро умрёт».
Только Вика молчала. Она сидела, завернувшись в чьё-то пальто, и смотрела в огонь. А директор... Он сидел чуть поодаль, и в свете костра его шрамы казались глубже, чем были. Как будто каждый рассказ оставлял на нём новый след.
Фельдшер Алексей долго отнекивался, но когда смех после рассказов утих, а ветер стал завывать чуть громче, он неожиданно хрипло произнёс:
— Ладно... Вы хотите по-настоящему страшного?
Он медленно обвёл всех взглядом, и в его обычно весёлых глазах появилось что-то чужое. Костер внезапно затрещал, будто в ответ.
— Это было в мою первую смену в морге. Привезли парня — ДТП, ничего особенного. Я должен был подготовить его к вскрытию. — Он сделал паузу, крутя в пальцах зефирную палочку. — Когда я повернул его на бок... на спине были цифры. Выжженные. 15-11-23.
Глеб нервно поёрзал: — Дата?
— Именно так я и подумал. — Фельдшер бросил палочку в огонь. — На следующий день привезли девушку — передозировка. И у неё... те же цифры. Тот же шрифт.
Тишина стала такой густой, что слышно было, как стучит в висках.
— Я решил проверить архив. — Его голос стал резким. — За последние пять лет в нашем городе каждые полгода находили тело с этими цифрами. Все в разных местах, с разными причинами смерти. Никакой связи... кроме одной.
Он наклонился вперёд, и тень от костра исказила его лицо.
— Все они... за неделю до смерти... приходили в нашу поликлинику. На обычный медосмотр.
Кто-то резко вдохнул. Вика неожиданно подняла голову, её глаза впервые за вечер были полностью сосредоточены.
— Я хотел доложить начальству, но... — Фельдшер провёл рукой по лицу. — На следующее утро все документы исчезли. А когда я пришёл в морг... все тела с цифрами тоже. Как будто их никогда не было.
Он замолчал. Даже костер будто потух на мгновение.
— А... а что значит дата? — дрожащим голосом спросила Лиза.
Фельдшер медленно поднял голову. В его глазах отражался только огонь.
— 15 ноября 2023. Через три месяца.
В этот момент где-то вдали громко хлопнула дверь, заставив всех вздрогнуть. Только директор не пошевелился. Он сидел, уставившись в огонь, и его пустые глаза были темнее ночи.
Директор внезапно улыбнулся — резко, неестественно, будто маску натянул. Его пустые глаза вдруг ожили, отражая пламя костра. Он пододвинулся ближе, и костер затрещал, будто предупреждая.
— Вы хотите знать правду о школе «Рассвет»? — Его голос стал мягким, почти ласковым, отчего по спине побежали мурашки. — Тогда слушайте внимательно.
Он протянул руки к огню, и в свете пламени его шрамы задвигались, как живые.
— Тридцать лет назад здесь не было школы. Была... клиника. Для особенных детей. — Он оскалился в улыбке, но глаза оставались мертвыми. — Официально — лечили. Неофициально — ставили эксперименты. Нас же все равно никто не хотел, верно?
Алиса невольно прикрыла рукой ожоги. Глеб замер, словно услышал что-то за пределами человеческого слуха.
— В ночь на 15 ноября 1993 года... — директор медленно провел пальцем по самому большому шраму на груди, — все пациенты исчезли. Все врачи — тоже. Остались только... цифры на стенах. Те самые.
Фельдшер резко поднял голову: — Подожди, ты же не можешь...
— Школу построили через год, — директор перебил его, не меняя тона. — И знаете, что самое забавное? — Он наклонился вперед, и тень от костра слилась с его силуэтом. — Каждые десять лет... кто-то снова начинает видеть эти цифры.
Внезапно Вика впервые за вечер заговорила, ее голос звучал хрипло: — Ты... один из них. Из тех детей.
Директор рассмеялся — звук был похож на скрип ржавых качелей.
— Мы все здесь... — он обвел взглядом собравшихся, — немного пациенты той клиники. Даже если не помним этого.
Костер внезапно погас, будто кто-то вылил на него ведро воды. В полной темноте раздался его шепот:
— 15-11-23. Следующая дата. Вы готовы встретить рассвет?
Где-то в темноте упала кружка, звонко разбившись о камни. А когда фельдшер зажег фонарик... директора уже не было на месте. Только мокрый след вел к воде.
Фельдшер резко вдохнул, его пальцы судорожно сжали край куртки, но через секунду его лицо расплылось в знакомой всем ухмылке.
— Ох, Серега... — он покачал головой, вытирая несуществующий пот со лба. — Каждый год одно и то же. Уже хоть новую концовку придумал бы!
Тишину разорвал хруст веток. Из-за ближайшего дерева вышел директор, отряхивая прилипшие листья к пиджаку. В свете фонарика его улыбка казалась почти обычной — если не смотреть в глаза.
— Ну так работает же! — он развел руками, брызги воды с его рубашки попали на костер, и угли зашипели. — Хотите сказать, не испугались? Да у вас, — он ткнул пальцем в сторону Лизы, — аж зефир из рук выпал.
Ребята переглянулись. Кто-то фыркнул, кто-то неуверенно хихикнул. Даже Вика уголками губ дрогнула — почти что улыбка.
— Ладно, ладно, — директор хлопнул в ладоши, — хватит страшилок. Кто хочет настоящих ужасов — завтра контрольная по математике.
Все застонали, но уже по-настоящему, с облегчением - контрольной то не будет - август же, еще полторы недели до начала учебы. Костер, будто ожив, снова разгорелся, отбрасывая теплые тени на смеющиеся лица. Только фельдшер, отходя в сторону, еще раз взглянул на дату на своем телефоне…
— Ладно, банда, — директор потянулся, его суставы хрустнули. — Кто за ночным купанием? Только без экстрима, а то Вику второй раз вытаскивать неохота.
Ребята зашумели, засобирались. Катя с Лизой уже стягивали кроссовки, братья-сердечники спорили, кто дальше прыгнет. Даже Алиса нехотя поднялась, поправляя рукав, прикрывающий ожоги.
Я остался сидеть у костра, наблюдая, как тени от огня пляшут на пустой беседке. Вдруг рядом присел фельдшер.
— Слушай, — он бросил в огонь щепку. — Ты же не поверил этой... сказке про клинику?
Я пожал плечами: — Ну, он же пошутил, да?
Фельдшер задержал на мне взгляд дольше, чем нужно, потом резко встал: — Конечно. Чушь собачья. Иди купаться, новенький.
Он ушел к остальным, оставив меня наедине с костром и Викой. Где-то в темноте плескалась вода, смеялись голоса. А я сидел и думал — почему на всех окнах в школе решетки... с внутренней стороны.
И почему директор так нервно засмеялся, когда Артем случайно обронил: "А что за дверь в подвале с тем самым номером — 15-11?"
Костер потрескивал. Где-то в камышах кричала ночная птица. А вода в озере была черной-черной, и в ней отражались только звезды... и ни одного из купающихся.
Я сидел у потрескивающего костра, наблюдая, как языки пламени рисуют причудливые тени. Вдруг почувствовал на себе чей-то взгляд.
Вика.
Она сидела напротив, её пустые рукава лежали на коленях. В глазах - не привычная отстранённость, а что-то новое, тревожное. Огонь отражался в её зрачках, превращая их в два маленьких горящих зеркала.
И вдруг я увидел.
Свет пламени дрожал на её щеке, подчёркивая влажную дорожку. Ещё одна капля повисла на ресницах, замерла на мгновение - и упала вниз.
Моё сердце сжалось. Я не знал, что делать. Она заметила мой взгляд. Наши глаза встретились - и в этот момент я увидел в её взгляде то, чего не видел раньше. Не привычную загадку, а... боль. Настоящую, человеческую боль.
Она медленно покачала головой, словно говорила: "Не подходи". Потом резко встала, смахнула лицом слезу о плечо и растворилась в темноте.
Я остался один у костра, с комом в горле и странным чувством, будто только что увидел что-то, чего не должен был видеть. Что-то личное, сокровенное, спрятанное за её обычной странностью.
А ветер раздувал угли, и в их красном свете мне чудились отблески слёз на песке.
Я поднялся и попрощавшись с ребятами побрел в сторону общежития. Сам не знаю как я оказался на той самой поляне, где впервые встретил Вику и остальных художников. Неожиданно меня чтото кольнуло в ногу. Я положил руку в карман и понял -карандаш. тот самый карандаш, который обронила Вика на этой самой поляне. Я уже собирался уходить, как вдруг услышал плач. Приглядевшись я увидел лежащую на траве девушку.
Луна освещала поляну, когда я нашел Вику. Она сидела, поджав колени к груди, а ее пустые рукава беспомощно свисали вдоль тела. Впервые за все время я увидел, как по ее щекам катятся слезы.
Я осторожно подошел ближе, карандаш в руке.
— Вика? Ты... потеряла это в прошлый раз.
Она подняла на меня глаза — красные от слез, полные такой боли, что у меня перехватило дыхание.
— Зачем тебе повод? — ее голос дрогнул. — Чтобы снова сказать, что у меня "нет чувств"? Что я "холодная"?
Я замер, не зная что ответить. В голове всплыли обрывки разговоров: "Вика — как робот", "Она вообще что-то чувствует?", "Да ей все равно".
— Я... не думаю так.
— Все так думают! — она резко встала, слезы блестели на ее лице в лунном свете. — Для всех я просто "странная Вика", которая говорит загадками и никого не пускает в свою душу.
Ветер шевелил ее короткие волосы, когда она повернулась ко мне:
— Ты знаешь, что сегодня сказал фельдшер? Что мне "повезло" — без рук меньше переживаний. Будто я... будто я не могу любить, страдать, мечтать!
Ее голос сорвался на шепот. Она сжала зубы, пытаясь сдержать новые слезы.
Я молча протянул карандаш. Она посмотрела на него, потом на меня.
— Я не знаю, что сказать... — начал я. — Но я вижу, как ты переживаешь. Прямо сейчас.
Вика замерла. Ее плечи дрожали.
— Мне... так одиноко, — прошептала она так тихо, что я еле расслышал. — Все видят только мои руки. Вернее, их отсутствие. Никто не видит меня.
Я сделал шаг вперед и, не думая, обнял ее. Ее тело напряглось от неожиданности, потом расслабилось.
— Я вижу, — сказал я. — И мне не все равно.
Она прижалась лбом к моему плечу, и я почувствовал, как ее слезы просачиваются сквозь мою рубашку. В этот момент где-то вдалеке раздался смех у костра — наши друзья продолжали веселиться, не подозревая, что здесь, в лунном свете, Вика впервые за долгое время позволила кому-то увидеть себя настоящую.
Я не знал, сколько мы так простояли. Её дыхание постепенно выравнивалось, а моя рубашка стала мокрой от слёз. Когда она наконец отстранилась, в её глазах было что-то новое — хрупкая надежда.
— Спасибо, — прошептала она, вытирая щёки о плечо. — Ты... ты первый, кто действительно...
Её голос сорвался. Я поднял карандаш с травы и протянул к ней.
— Может, попробуем по-другому? Я буду твоими руками, а ты — моим воображением.
Она задумалась, потом молча кивнула в сторону своей холщовой сумки, валявшейся в траве. Я наклонился, достал блокнот и несколько листов, аккуратно сложенных пополам.
— Рисуем? — спросил я, пытаясь поймать ее взгляд.
Она кивнула, и под ее тихие указания моя рука начала выводить линии. Сначала нерешительно, потом увереннее. Закат над озером. Фигура девушки с пустыми рукавами, развевающимися на ветру. И... еще одна фигура рядом, чуть в стороне.
Когда я закончил, Вика наклонилась и внимательно изучила рисунок.
— Ну что, великий художник, — сказала она с едкой усмешкой, — хоть себя-то узнал в этом кривом человечке?
Я рассмеялся, несмотря на всю серьезность момента. Действительно, мои художественные навыки оставляли желать лучшего.
— Убери в сумку, — вздохнула она, но в голосе уже не было прежней горечи. — А то еще кто-нибудь увидит этот "шедевр".
Я аккуратно сложил лист и сунул обратно в ее холщовую сумку. Потом помог подняться, и мы медленно пошли к общежитию. Всю дорогу я ловил себя на мысли, что не понимаю — что это было? Начало дружбы? Или что-то большее?
А когда мы расстались у ее двери, и я пошел к себе, в кармане у меня лежал тот самый карандаш — я забыл его отдать…
Глава четвертая. А жизнь то… Налаживается.
Неделя пролетела незаметно.
Каждое утро начиналось одинаково: резкий звон будильника, запах каши из столовой, голос фельдшера, выкрикивающего что-то похабное в коридоре. Новые ребята прибывали почти каждый день — кто-то оставался, кто-то исчезал так же быстро, как и появился. Я не старался запоминать их имена.
Компания с того самого пикника сложилась сама собой. После ужина мы собирались у старого дуба за столовой: Мирон напевал что-то под нос, постукивая тростью по земле в такт, Катя и Лиза спорили о книгах, которых, я был уверен, никто из них толком не читал, а братья-сердечники молча перекидывались картами, изредка переглядываясь. Мы смеялись, болтали, но друзьями не стали. Просто приятели — те, с кем не страшно провести вечер.
Но был один человек, с которым я общался иначе.
Глеб.
Слепой мальчик с фотографической памятью.
Он говорил загадками, будто каждое его слово было частью какой-то тайной игры, в правила которой я еще не посвящен.
— Ты слышал, как пахнет дождь? — спрашивал он внезапно, поднимая голову. — Не после, а перед самым началом. Как земля замирает.
Я не знал, что ответить.
Но больше всего меня поражали его рисунки.
Он не просто рисовал — он восстанавливал то, что видел когда-то. Его пальцы скользили по бумаге, выводили линии, и на моих глазах оживали:
— Дом с резными ставнями. — "Папина мастерская", — пояснял он. — Там пахло деревом и лаком.
— Женщина в синем платье. — "Мама на мой последний день рождения".
— Собака с белым пятном на груди. — "Рекс. Погиб под колесами".
Он не видел этого сейчас, но помнил так четко, будто мог дотронуться.
— Это не рисунки, — сказал он однажды. — Это двери. Пока я их рисую — они не исчезнут.
Мы часто оставались на той самой поляне, где я впервые их встретил. Глеб, я... и Вика.
Она стояла чуть поодаль, у мольберта, ее пустые рукава были завязаны ниже локтевых узлов, чтобы не мешать. Карандаш зажат между пальцев ног, спина прямая, взгляд сосредоточенный. Она не участвовала в наших разговорах, но иногда, когда Глеб рассказывал что-то особенно странное, уголки ее губ дрожали — почти улыбка.
После того вечера у озера мы с ней почти не разговаривали.
И это было... правильно.
Хорошо, когда у вас есть о чем поговорить с человеком. Но еще лучше — когда у вас есть о чем помолчать.
Каждый день я приходил на поляну и садился в траве неподалеку, наблюдая, как она рисует. Иногда это были простые вещи — пейзажи, портреты других ребят. Иногда — что-то абстрактное, резкие линии, которые я не понимал. Однажды она набросала мой профиль несколькими штрихами, потом смяла лист и ушла, не объясняя.
Я не спрашивал.
Молчание между нами стало чем-то вроде договора.
Я не лез в ее прошлое.
Она не спрашивала о моем.
А вечерами, когда солнце клонилось к закату, мы просто существовали рядом — трое людей, каждый со своими дверями в прошлое.
Глеб — рисующий то, что больше никогда не увидит. Вика — рисующая то, что никто не может понять. Я — просто смотрящий и еще пока еще не готовый открыть свои.
Как-то после обеда Глеб схватил меня за рукав своим цепким пальцами – он всегда умудрялся находить меня в толпе, будто видел сквозь стены.
— Пойдём, — сказал он, и в его голосе звучала та самая загадочная нотка, означавшая, что сейчас произойдёт что-то интересное.
Мы вышли во двор, где у старого дуба уже собралась небольшая группа ребят. Среди них выделялись две фигуры:
Соня – моя одноклассница и, как оказалось, глава ученического совета. Невысокая, с тёмными волосами, собранными хвост, и пронзительным взглядом. Она стояла совершенно неподвижно, лишь пальцы её быстро двигались, выписывая в воздухе сложные узоры.
Рядом с ней, словно заряженная батарейка, крутилась Лена – её подруга и переводчица. Рыжая, веснушчатая, с вечно взъерошенными волосами и горящими глазами. Она размахивала руками так энергично, что казалось, вот-вот взлетит.
— Это Соня, — представил её Глеб. — Она не говорит, но слышит тебя лучше, чем ты думаешь.
Соня резко повернула голову в мою сторону, её пальцы взметнулись в воздух.
— А это Лена, — продолжил Глеб, когда рыжая девчонка тут же начала переводить:
— Она говорит: «Ты новенький. Ты будешь слушаться».
Лена тут же добавила от себя:
— Но не волнуйся, она просто такая! На самом деле она классная, просто терпеть не может, когда кто-то нарушает правила. А ещё она рисует лучше всех в школе, даже если не слышит, как хвалят её работы.
Соня резко толкнула её локтем, но Лена только рассмеялась.
Я попытался улыбнуться.
— Приятно познакомиться.
Лена тут же перевела мои слова жестами, но Соня лишь слегка кивнула, изучающе глядя на меня.
— Она спрашивает, — сказала Лена, — почему ты всегда сидишь с Викой, но не разговариваешь с ней?
Я замер. Откуда она знала?
Глеб усмехнулся:
— Я же говорил – она слышит лучше, чем ты думаешь.
Соня снова зашевелила пальцами, и Лена перевела:
— Она говорит, что Вика – странная. Но если ты нашёл с ней общий язык... значит, ты тоже странный.
И вдруг – неожиданно – уголки губ Сони дрогнули. Почти улыбка.
Лена захихикала:
— Это комплимент, кстати.
Глеб положил руку мне на плечо:
— Добро пожаловать в клуб.
А где-то в стороне, у своего мольберта, Вика продолжала рисовать, будто ничего не происходило.
Но я знал – она всё видела.
И, возможно, даже слышала.
Неожиданно сзади раздался мягкий голос с британским акцентом: — А вот и наш новичок.
Я обернулся. Передо мной стояла высокая девушка с пепельными волосами, собранными в пучок. Её бледно-голубые глаза смотрели сквозь меня.
— Это Эмили, — представил её Глеб. — Староста моего класса.
Она протянула руку, но промахнулась на несколько сантиметров.Лена мягко поправила: — Он здесь, Эм.
— О, прости, — её пальцы нашли моё плечо. — Ты должен быть Максом. Я слышала о тебе от Глеба.
Лена фыркнула: — Она всё про всех знает. Настоящий школьный радар.
Эмили улыбнулась: — Когда не видишь, приходится больше слушать. — Она повернула голову в сторону Сони. — Как дела с тем проектом?
Соня молча кивнула. Лена тут же перевела: — Говорит, всё готово к завтра.
Глеб пояснил мне: — Эмили отвечает за школьное радио. Она делает эти программы с интервью...
— Не преувеличивай, — перебила Эмили. — Просто записываю истории ребят. — Она повернулась ко мне. — Может, когда-нибудь и твою запишем.
Я почувствовал, как что-то сжалось у меня внутри. Эмили, казалось, это заметила.
— Не сейчас, конечно. Когда будешь готов.
Лена хихикнула: — Она всегда так — чует, когда человек не в теме. У нас её зовут "человек-термометр".
Эмили лишь покачала головой: — Просто я помню, каково это — быть новеньким. — Она поправила невидимую прядь волос. — Ладно, мне пора. У нас сегодня запись.
Она легко развернулась и пошла вдоль стены, слегка скользя пальцами по шероховатой поверхности.
Вечером я заметил странное оживление у главных ворот. Ребята столпились у забора, перешёптываясь и показывая на дорогу. Подойдя ближе, я спросил у Лены:
— Чего ждём?
— Цирк приехал, — засмеялась она. — Сейчас начнётся шоу "один спецназовец против собственной тени".
В этот момент вдалеке загудел мотор. Все замерли.
— Спокойно, зрители, — прошептал фельдшер, вылезая из кустов с попкорном. — Главный аттракцион прибывает.
Автобус появился как призрак — с выключенными фарами, задымлёнными стёклами. Он резко затормозил в трёх сантиметрах от ворот.
— Снова не попал, — вздохнул директор, появляясь внезапно за моей спиной с секундомером. — Его личный рекорд — полтора метра вглубь ворот.
Дверь автобуса с треском отлетела. Из темноты выкатился чёрный клубок, который оказался человеком в кожаном пальто. Он совершил три переката, нырнул за мусорный бак и замер, прицеливаясь в... луну?
— Понял, — прошипел он. — Диверсант на дереве. Прикрывайте меня!
Фельдшер швырнул в него пустую банку: — Это ворона, гений! Ты же сам её вчера в журнал угроз записал!
Охранник осторожно поднялся: — Провокация. Птица ведёт себя подозрительно. — Он достал бинокль и начал следить за птицей, периодически делая заметки.
Директор подошёл к автобусу и заглянул внутрь: — Сергей Викторович... где водитель?
— Обезврежен, — гордо отрапортовал Коваль. — Спит в канаве. Подозрительно кашлял — стандартная схема заражения.
В этот момент из-за поворота появился пьяный мужик в форме водителя: — Кто мой автобус угнал?!
Все дети дружно указали на Коваля. Охранник вздохнул и достал из кармана наручники: — Ну что, бандит, сдавайся. Хотя стой... — Он вдруг принюхался. — Выпил 100 грамм в 17:35?
— Да я просто... — начал водитель.
— Диверсия! — завопил Коваль, падая за бочку. — Все на пол! Он под градусом!
Фельдшер схватил меня за плечо: — Вот почему мы тебя предупреждали. Каждый его приезд — это спектакль абсурда.
Я наблюдал, как директор спокойно подходит к перепуганному водителю, суёт ему деньги и что-то шепчет. Водитель кивает и уходит, пока Коваль осторожно высунул голову из-за укрытия:
— Где противник?
— Уехал, Шерлок, — сказал фельдшер. — Ты победил. Опять.
Охранник торжествующе поднялся, отряхивая пальто: — Миссия выполнена. Периметр чист. — Затем он заметил нас и сурово нахмурился: — А вы что здесь делаете? Комендантский час!
Ребята со смехом разбежались. Я остался последним, наблюдая, как Коваль начинает свой ночной обход — ползком, с фонариком в зубах, периодически замирая и прислушиваясь к "подозрительным" звукам сверчков.
— Не переживай, — сказал фельдшер, уходя. — Завтра он найдёт новый заговор. Возможно, даже не связанный с кухонным персоналом.
Я посмотрел на охранника, который сейчас осторожно "обезвреживал" скамейку, и понял — в "Рассвете" даже безумие имеет свою логику.
После шоу с Ковалём я думал, что день уже не сможет удивить меня сильнее. Как же я ошибался.
Поздним вечером, когда все уже разошлись по комнатам, я услышал странные звуки из коридора — металлический лязг и приглушённое бормотание. Выглянув в дверь, я увидел, как Коваль ползёт по полу, прижимая к груди... пожарный топорик.
— Пс-с-ст! — он резко махнул мне рукой. — В укрытие! Они повсюду!
Я хотел спросить "кто?", но в этот момент из темноты вынырнул фельдшер в каске и с противогазом на лбу.
— О нет! — драматично прошептал он. — Они уже здесь!
Коваль в панике швырнул в него тапком.
— Алексей, ты под прикрытием? — раздался голос директора из-за угла. Он был в пижаме с единорогами и с сонными глазами.
— Сергей Викторович, — фельдшер сделал серьёзное лицо, — ситуация критическая. В буфете исчезли три пакета молока. Я подозреваю диверсию.
Охранник побледнел: — Молоко... Это же классика! Там могли быть микрочипы!
Я не выдержал: — Вы что, серьёзно?
Все трое повернулись ко мне. Затем директор вздохнул: — Ладно, новичок, раз уж ты всё равно не спишь... Хочешь увидеть настоящий "Рассвет"?
Он кивнул фельдшеру, который достал из кармана... связку ключей.
— Только чур не пугаться, — предупредил Алексей. — И не смейся. Особенно над этим… Мы прошли до здания где находился медицинский кабинет. Спускаясь в это подвальное помещение фельдшер пошел дальше, не останавливаясь возле своего кабинета, завернул за угол, где оказалась непримечательная дверь. Он открыл ее... То, что я увидел, заставило мое сердце остановиться на секунду.
Вся стена была увешана... фотографиями ворон. Десятки снимков, соединённых красными нитками. На некоторых были надписи: "Подозреваемая №1", "Сообщник", "Глаз дьявола".
— Это... — я потерял дар речи.
— Рабочая теория Сергея Викторовича, — объяснил директор. — Он считает, что вороны — это дроны-шпионы.
Коваль гордо поднял подбородок: — А вы говорили — паранойя! А вон та, — он ткнул пальцем в особенно невзрачную птицу, — три дня подряд садится на одно и то же окно! Это же явный...
— ...признак того, что ты её подкармливаешь, — закончил фельдшер. — Мы проверяли. В его карманах всегда хлебные крошки.
Вдруг раздался шум из вентиляции. Коваль мгновенно прижался к стене: — Они идут!
Из решётки выпал... кот Барсик. Он лениво потянулся и пошёл к Ковалю тереться об ноги.
— Код красный! — завопил охранник. — Биологическое оружие!
Директор схватил его за плечо: — Сергей Викторович, это же наш Барсик. Ты же сам его вчера в столовой гладил.
Охранник замер, затем осторожно потрогал кота: — Проверка на микрожучки... Чист.
Я не выдержал и рассмеялся. Но тут же замолчал — Коваль смотрел на меня своими мокрыми асфальтовыми глазами, и в них была такая глубокая боль, что смех застрял у меня в горле.
— Ладно, — фельдшер хлопнул в ладоши. — Шоу окончено. Все по спальням. Завтра же первый учебный день.
Я кивнул, хотя не понимал. Но решил, что когда-нибудь обязательно спрошу у Коваля — без смеха, без шуток — о той войне, которая до сих пор идёт в его голове.
А пока я пошёл в свою комнату, стараясь не наступить на "минное поле" из крышек от бутылок, которые охранник аккуратно разложил на полу "на всякий случай". Сначала я задумался, как я мог пропустить такого человека и ни разу не увидел его в “Рассвете”, но потом понял - я же все время проводил на поляне вместе с Викой и Глебом, так что это было не удивительно.
Глава пятая. Первый день.
Дождь за окном выстукивал нервный ритм, словно предупреждая: сегодня всё изменится. Я проснулся с привычным чувством тревоги, ладонь автоматически потянулась к запястью — 92 удара. "Не так уж плохо", — попытался я себя успокоить, но ком в горле не исчез.
Столовая встретила меня какофонией звуков. Где-то звенела посуда, кто-то громко спорил о расписании. В углу, за отдельным столом, сидела Вика. Она зажала карандаш между пальцами ног и яростно что-то чертила в блокноте, время от времени резко отбрасывая чёлку, падающую на лицо.
Я подошёл ближе, вспомнив ту ночь на поляне, когда видел её слёзы. Теперь же передо мной был совсем другой человек — колючий, закрытый.
— Доброе... — начал я.
— Завтрак холодный. Чай тоже, — перебила она, указывая подбородком на свободное место. — Садись. Не мешай.
Я сел, наблюдая, как она ловко управляется с едой. Её движения были точными, почти механическими. "Как же сильно отличается эта Вика от той, что плакала у озера", — подумал я. Она словно надела маску, и теперь каждый её жест, каждое слово было рассчитано, чтобы оттолкнуть, чтобы никто не увидел ту ранимую девушку под защитным панцирем.
Фельдшер Алексей появился как всегда неожиданно:
— Ого, целых 92! Наш новичок волнуется! — он схватил мою руку для проверки пульса.
Вика даже не подняла головы, продолжая методично есть.
— Сегодня математика у Сергея Викторовича, — продолжал Алексей. — Советую не...
— Он не упадёт в обморок, — резко перебила Вика. — У него крепкие сосуды. Видно по цвету лица.
Я замер, вспомнив, как она говорила мне на поляне: "Здесь каждый носит маску. Даже я". Теперь я понимал, что имела в виду Вика. Её резкость, её грубость — всё это был щит. Щит, за которым пряталась та самая девушка, что боялась одиночества.
— Ну раз Вика сказала... — Алексей развёл руками. — Тогда держись, новичок. Первый урок в "Рассвете" — как прыжок в ледяную воду.
Вика внезапно встала, ловко подхватив блокнот. Перед тем как уйти, она бросила:
— Если испугаешься — смотри в окно. Там ворона гнездо свила. Лучше птиц, чем эти... — пауза, — лица.
Когда она ушла, я долго смотрел ей вслед. "Почему ты снова спряталась?" — хотелось крикнуть мне. Но я понимал — здесь, в "Рассвете", у каждого свои демоны. И если Вике проще притворяться колючей, чем показывать свою боль, кто я такой, чтобы её осуждать?
Я медленно шел по коридору, прижимая к груди учебники. После столовой осталось какое-то странное ощущение — будто все вокруг знали что-то, чего не знал я. Даже Вика, обычно такая резкая, сегодня лишь бросила на меня долгий оценивающий взгляд, когда я проходил мимо ее стола.
Класс математики оказался на втором этаже, в самом конце длинного коридора. Дверь была приоткрыта, и из щели лился желтый электрический свет — тусклый, будто выгоревший за годы службы.
Я вошел первым.
Комната оказалась неожиданно просторной, но душной. Высокие окна с матовыми стеклами пропускали мало света, а стены, выкрашенные когда-то в веселый желтый цвет, теперь потемнели от времени и покрылись трещинами. Парты стояли полукругом — не как в обычной школе, а будто специально, чтобы все могли видеть друг друга.
На передней стене висела огромная классная доска, испещренная меловыми следами прошлых уроков. Рядом — портрет какого-то ученого с усами, но кто это был, я не разобрал — стекло в рамке было разбито, и кто-то аккуратно заклеил трещины скотчем.
Но больше всего меня поразило то, что висело над доской.
Надпись, выведенная крупными ровными буквами:
"СЧИТАЙТЕ ТОЧНО. ОШИБКА МОЖЕТ СТОИТЬ ВАМ ЖИЗНИ."
Я только успел разглядеть странные пятна на партах — то ли следы от химикатов, то ли выцветшие пятна крови — как за моей спиной раздались тяжелые шаги.
Директор стоял в дверях, его тень растянулась через весь класс.
— Садись, — сказал он коротко. — Сегодня будем считать дозировки.
Его голос прозвучал так, будто объявлял приговор.
И урок начался...
— Тетради. Ручки. Без калькуляторов, — его голос звучал как приказ.
Он резко написал мелом условие задачи:
"Рассчитайте месячный запас лекарств при дозировке 2,5 мг/кг веса. Вес пациента — 65 кг. Учитывайте 10% запас."
— Десять минут, — бросил он, даже не обернувшись.
В классе воцарилась мертвая тишина, нарушаемая только скрипом грифелей. Я уткнулся в тетрадь, пытаясь сосредоточиться, но краем глаза заметил странное — директор в пылу объяснения сильно ударил кулаком по столу. Грохот разнесся по всему кабинету, заставив вздрогнуть половину класса. Но сам он даже не поморщился.
— Время, — раздалось ровно через десять минут. — Ответы.
Лена подняла руку, переглянувшись с Соней, которая быстро шевелила пальцами.
— Соня посчитала, — перевела Лена. — У нас получилось 5362,5 мг с учетом запаса.
Директор кивнул.
— Верно. — Его глаза медленно обвели класс. — Это не просто цифры. От них зависит, хватит ли вам лекарств до конца месяца. Или вы будете задыхаться по ночам, потому что кто-то неправильно посчитал.
Он прошел между рядами, проверяя работы. Его движения были резкими, словно он не боялся задеть углы или обжечься. Когда он приблизился ко мне, я разглядел красные костяшки — следы того удара. Но он вел себя так, будто вообще не чувствовал боли.
— Максим, — он остановился у моей парты. — Твой ответ?
Я пробормотал что-то невнятное.
— Ошибаешься, — холодно сказал директор. — С завтрашнего дня все расчеты — только в уме. Потому что однажды это может спасти вам жизнь.
Его пальцы сжали мел так, что тот раскрошился. Но на лице не дрогнул ни один мускул.
И я вдруг понял — он не просто учил нас математике. Он готовил нас к чему-то гораздо худшему.
Звонок прозвенел, но директор не спешил заканчивать. Он достал из стола пожелтевшую фотографию, положил её на кафедру и обвёл класс тяжёлым взглядом.
— Тридцать лет назад, — его голос звучал глухо, — это была не школа. Это был интернат для детей-инвалидов.
Он ткнул пальцем в снимок:
— Вот я. Единственный, у кого была семья. Мой отец... содержал это место.
Палец дрогнул, невольно соскользнув к краю фотографии, где стояла хрупкая девочка с косичками.
— Остальные... были сиротами.
Я замер. В его глазах — обычно пустых, как заброшенные окна — мелькнуло что-то живое. Боль. Настоящая, острая, неугасшая за тридцать лет.
Урок давно кончился, но класс застыл в тишине.
Директор резко поднял голову, и маска снова скользнула на место.
— На сегодня всё.
Он вышел, оставив фотографию на столе. Я видел, как его спина — всегда такая прямая — на мгновение ссутулилась, будто под тяжестью воспоминаний.
А на доске, под расчётами дозировок, кто-то давно написал мелком и не стёр:
"Выжившие помнят. Остальные — просто существуют."
Я задержался в классе, разглядывая оставленную директором фотографию. Солнечный луч, пробивавшийся через грязное окно, высвечивал пожелтевшие края снимка.
В дверях возникла тень.
— Любопытный, да?
Я вздрогнул. Фельдшер Алексей стоял на пороге, его обычно насмешливый взгляд сейчас был прикован к фотографии. Он подошёл ближе, пальцы непроизвольно сжались.
— Знакомая? — осторожно спросил я.
Алексей резко отвёл глаза.
— Сестра... — вырвалось у него, и тут же он стиснул зубы, будто пожалел о сказанном. Его рука, обычно такая твёрдая при осмотрах, дрожала.
За спиной раздался шорох. Вика появилась внезапно, как всегда.
— Пошли, — коротко бросила она.
Я попытался сопротивляться:
— Но...
— Некоторые истории здесь лучше не трогать, — прошептала она так тихо, что услышал только я. — Особенно эту.
Когда мы вышли в коридор, я обернулся. Алексей всё ещё стоял у стола, склонившись над фотографией, его плечи неестественно напряжены.
Вика толкнула меня в спину:
— Не оглядывайся. Некоторые двери, раз открыв, уже не закрыть.
В её голосе звучало что-то, чего я раньше не слышал — не привычная колкость, а... предостережение. Будто она знала, чем может закончиться это любопытство.
А из-за закрытой двери класса донёсся приглушённый звук — будто кто-то резко провёл ладонью по столу, сметая пыль времён…
Солнце слепило глаза, когда мы вышли на спортивную площадку. Директор уже ждал нас, закатав рукава рубашки. Впервые я увидел его руки полностью - переплетение белых шрамов, будто кто-то методично исчертил кожу ножом.
— Сегодня будем отрабатывать падения, — сказал он и, не дожидаясь реакции, резко бросился вперед.
Его движения были странными — резкими, порывистыми, без обычной осторожности. Он демонстрировал кувырок, и когда его локоть с глухим стуком ударился о землю, я невольно поморщился. Но директор лишь вскочил, как ни в чем не бывало.
— Вот так. Теперь ваша очередь.
Я украдкой рассматривал его руки, пока мы готовились к упражнению. Шрамы выглядели старыми, некоторые — почти белыми, другие еще розоватыми. Самые глубокие образовывали причудливый узор на предплечьях — будто следы от... наручников?
— Максим, ты заснул? — резкий голос вывел меня из раздумий.
Я поспешно занял позицию, но в последний момент Алексей подошел и поправил мою стойку:
— Колени согни, идиот. Хочешь сердце перегрузить?
Директор наблюдал за этим молча, и я вдруг заметил странную вещь — когда фельдшер касался его плеча, показывая ошибки в технике, тот не вздрагивал, как обычно делают люди. Наоборот — его плечи слегка расслаблялись.
— Ты слишком зажимаешься, Сергей, — ворчал Алексей, поправляя его положение. — Опять забыл, что у тебя...
— Хватит, — директор резко оборвал его, но без обычной жесткости. Скорее... устало.
Когда Алексей отошел помогать другим, я заметил, как директор на секунду закрыл глаза, глубоко вдохнув. В этот момент он выглядел не вселяющим страх руководителем, а... израненным человеком.
Вика, стоявшая рядом, вдруг прошептала:
— Они всегда так. Один не чувствует боли, другой чувствует слишком много. — Она резко повернулась ко мне. — И не вздумай спрашивать почему. Некоторые раны лучше не трогать.
Алексей крикнул что-то с другого конца площадки, и директор мгновенно преобразился — снова стал тем самым непробиваемым Сергеем Викторовичем. Но я-то уже видел. Видел, как его пальцы на мгновение сжали предплечье, прямо над самым заметным шрамом. Будто вспоминая то, что старался забыть.
Я слегка задержался после уроков, чтобы забрать забытый учебник математики. В опустевшей школе звуки разносились особенно четко — вот почему я сразу услышал приглушенные голоса из учительской.
— Ты снова показывал им эти фото? — голос Алексея звучал резко, неожиданно зло. — Хочешь, чтобы они видели тебя жертвой? Чтобы жалели?
Тишина. Потом глухой ответ:
— Я хочу, чтобы они знали. Что даже без семьи... можно выжить.
Стук. Будто кто-то с силой поставил чашку на стол.
— Поедешь завтра? На кладбище?
Долгая пауза. Настолько долгая, что я уже подумал — не услышал ли он.
— Нет. Может... в следующем году.
— Ты всегда так говоришь. Сергей, восемь лет уже прошло. Пора забыть...
Щелчок. Дверь резко распахнулась, и я едва успел отпрянуть в сторону. Алексей вылетел из учительской, лицо его было искажено чем-то, что я никогда раньше не видел — не злостью. Болью.
Он не заметил меня, прошел мимо, сжимая кулаки. А когда я заглянул в приоткрытую дверь, то увидел директора.
Он сидел за столом, уставившись в ту самую фотографию. И глаза...
Обычно пустые. Теперь в них стояла та самая боль, что я видел лишь на секунду в классе.
Я осторожно закрыл дверь и ушел.
Но в голове звучали слова Алексея.
Восемь лет.
И "забыть", сказанное так, будто забыть — это предать.
Глава шестая. Знакомство с родителями.
Я спал, когда дверь с грохотом распахнулась. В проеме стоял фельдшер Алексей, его халат был расстегнут, обнажая футболку с надписью "Я не псих, я психиатр". Он держал в руке кружку, из которой что-то подозрительно пахло кофе с коньяком.
— Подъем, принц, — голос Алексея звучал слишком бодро для субботнего утра. — Твои коронованные особы пожаловали.
Я сел на кровати, протирая глаза. Солнце только-только начало пробиваться сквозь грязные окна.
— Кто... что? — мой голос был хриплым от сна.
— Отец с матерью, гений. Уже полчаса как тут. — Алексей сделал глоток из своей кружки и скривился. — Твой батя сейчас у Сергея Викторовича в кабинете. Интересные у них... деловые отношения.
Я резко вскочил, ударившись коленом о тумбочку. Боль пронзила ногу, но я даже не вскрикнул — мысли путались. Родители? Без предупреждения? Это не в их правилах.
— Они... — я сглотнул. — Они что-то сказали?
Алексей усмехнулся, его глаза блеснули с привычной издёвкой:
— О, да. Твой папочка уже успел поинтересоваться, почему у нас тут "советская разруха" вместо "евроремонта". — Он передразнил голос моего отца, скопировав его холодную, отточенную интонацию. — А мамочка... — фельдшер закатил глаза, — мамочка уже трижды спросила, не забываю ли я давать тебе таблетки.
Я натянул первую попавшуюся футболку — она оказалась мятая и почему-то пахла костром. Алексей, тем временем, подошел к окну и отдернул занавеску.
— Ну что, принц крови? Готов к встрече с королевской четой? — он оскалился. — Только предупреждаю, директор сегодня... в настроении.
За окном, у главного входа, я увидел знакомый черный Mercedes отца. Я глубоко вздохнул. Сегодня будет тяжелый день.
Я застыл в дверях кабинета. Отец стоял посреди комнаты, его дорогой костюм резко контрастировал с обшарпанными стенами. Мать сидела, нервно перебирая ручку кожаной сумки.
— Сергей Викторович, — начал отец, и в его голосе зазвучали знакомые мне язвительные нотки, — я поражен вашей... скромностью. При ваших-то возможностях.
Его взгляд скользнул по новым часам на запястье директора — массивным, с золотистым циферблатом, которые так не вязались с убогой обстановкой кабинета.
Директор не шелохнулся, только пальцы слегка сжались: — Условия здесь соответствуют потребностям.
Отец усмехнулся, провел пальцем по пыльному подоконнику: — Да? А я слышал, ваши личные средства могли бы покрыть бюджет небольшого городка. Странно, что это никак не отражается на обстановке.
Мать тихо прошептала: — Миша, пожалуйста...
Но отец сделал вид, что не слышит. Директор медленно поднялся, и в комнате стало тесно.
— Мои финансы — не ваше дело, — его голос прозвучал тихо, но так, что у меня по спине побежали мурашки. — Как и то, как я их трачу.
Отец покраснел, сделал шаг вперед: — Я готов выделить средства на ремонт!
Раздался оглушительный удар ладонью по столу. Мать вздрогнула.
— Повторю, — директор говорил сквозь зубы, — если эта тема поднимется снова — все встречи будут за пределами школы.
В наступившей тишине я услышал громкое тиканье тех самых часов. Наглое. Вызывающее.
Поспешив прервать затянувшееся молчание я предлагаю родителям пройтись. Мать поспешно соглашается, а отец молча идет за ней.
Мы вышли на улицу, и холодный осенний ветер ударил мне в лицо. Отец шел впереди, его взгляд оценивающе скользил по потрескавшемуся асфальту дорожек, ржавым турникам спортивной площадки.
— Интересно, — его голос прозвучал слишком громко в тишине школьного двора, — сколько стоит содержание этого... заведения? — Он сделал паузу, достал носовой платок, чтобы вытереть пальцы после прикосновения к ржавым перилам. — Особенно при таких зарплатах преподавателей.
Я резко повернулся к нему: — Откуда ты знаешь про зарплаты?
Отец лишь усмехнулся, пряча платок обратно в карман: — Деловая осведомленность, сынок. Ты же знаешь — я всегда в курсе.
В этот момент из-за угла вышла Вика. Она шла, опустив голову, но когда подняла глаза и увидела нас, я буквально почувствовал, как воздух вокруг стал холоднее. Ее взгляд — острый, как лезвие, — скользнул по отцу, затем остановился на матери.
Мать вдруг сделала шаг назад, будто наткнулась на невидимую преграду. Ее пальцы судорожно сжали мой рукав.
Вика прошла мимо, не сказав ни слова. Но когда она поравнялась с отцом, тот неожиданно сморщился, будто почувствовал неприятный запах. Его рука непроизвольно потянулась к носу.
— Что с ней не так? — прошипел он, когда Вика скрылась за поворотом.
Мать все еще дрожала, держа меня за рукав: — Миша, давай уже пойдем... Максим выглядит уставшим.
Но отец не слушал. Его взгляд блуждал по территории, и я видел, как в его глазах загорается знакомый мне расчетливый блеск — тот самый, что появлялся перед какими-то деловыми махинациями.
— Слушай, — он вдруг положил руку мне на плечо, — а покажешь, где у вас тут...
Его слова оборвались, когда мы услышали за спиной шаги. Оборачиваюсь — директор стоит в нескольких метрах, его руки за спиной, а лицо непроницаемо. Те самые часы на его запястье блеснули в осеннем солнце.
— Экскурсия продолжается? — спросил он ровным тоном, но в его глазах читалось предупреждение.
Отец медленно убрал руку с моего плеча. В воздухе повисло напряжение, которое можно было резать ножом.
Директор стоял неподвижно, его тень длинной полосой ложилась на асфальт между нами. Ветер шевелил прядь седых волос, упавшую ему на лоб, но он даже не моргнул.
— Экскурсия продолжается? — повторил он, и в этот раз в его голосе явственно прозвучала сталь.
Отец медленно разжал пальцы на моем плече. Я почувствовал, как его ладонь стала влажной.
— Конечно, — ответил он через силу, делая неестественно широкий жест рукой. — Мы как раз хотели посмотреть... — его взгляд метнулся по сторонам, — ...вашу знаменитую поляну. Макс много о ней рассказывал.
Директор кивнул, но не шевельнулся, продолжая блокировать дорогу. Его часы тикали почти слышно в натянутом молчании.
Мать вдруг кашлянула в ладонь: — Может, нам стоит... — она робко указала в сторону тропинки, — там, кажется, дети?
Только тогда директор слегка развернулся, пропуская нас вперед. Но когда отец сделал шаг, их плечи едва не соприкоснулись, и я увидел, как пальцы директора непроизвольно сжались в кулаки.
Мы пошли по узкой дорожке, обсаженной старыми липами. Отец дышал через нос, его шея покрылась красными пятнами. Мать шла, опустив глаза, судорожно сжимая и разжимая пальцы.
Когда мы вышли на поляну, первое, что я увидел — Глеба, сидящего под дубом. Он что-то быстро рисовал, его пальцы порхали над бумагой с неестественной скоростью. Вика сидела в нескольких метрах. На песке перед ней змеился какой-то сложный узор.
— Вот... — я сглотнул, — это мои друзья. Глеб, Вика...
Глеб не поднял головы, только его пальцы на мгновение замерли: — Интересно... — его голос звучал отрешенно, — ваши глаза видят стены или людей?
Отец фыркнул, но мать неожиданно сделала шаг вперед: — Ой, а ты... — она неуверенно посмотрела на Вику, — как рисуешь?
Вика медленно подняла глаза. Солнце отразилось в них, сделав почти прозрачными. — Лучше, — она четко выговорила, — чем некоторые — руками.
В этот момент сзади раздался мягкий смешок. Я обернулся — директор стоял в тени деревьев, скрестив руки на груди. На его лице играла странная полуулыбка, а часы на запястье внезапно показались мне не золотыми, а цвета старой крови.
Мы стояли в неловком молчании, когда мать неожиданно нарушила тишину:
— А... твои родители тоже приезжают? — её голос дрогнул, когда она обратилась к Вике.
Воздух словно застыл. Вика замерла, её пальцы ног перестали выводить узор на песке. На несколько секунд воцарилась такая тишина, что стало слышно, как где-то вдали стучит дятел.
Отец поспешно посмотрел на часы: — Нам пора. — Он повернулся ко мне и неожиданно потрепал по плечу: — Здесь... не так плохо, как мы боялись.
Эти слова прозвучали так неестественно, так непохоже на отца, что я лишь кивнул, не находя что ответить. Мать порывисто обняла меня, её духи смешались с запахом лекарств, въевшимся в мою одежду.
Когда машина скрылась за поворотом, я облегчённо выдохнул: — Хорошо, что сейчас у всех есть родители. Здесь хоть нет сирот...
Глеб резко вскинул голову, его слепые глаза широко раскрылись: — Макс, подожди...
Но было уже поздно. Вика медленно поднялась. Когда наши взгляды встретились, я увидел в её глазах такую боль, что сердце сжалось. Её обычно бледное лицо покрылось красными пятнами, а губы дрожали. Без единого слова она развернулась и пошла прочь, оставив на песке незаконченный рисунок.
Глеб постоял ещё мгновение, потом грустно покачал головой: — Иногда тишина кричит громче слов, — прошептал он и последовал за Викой.
Я остался один посреди поляны, с внезапно сжавшимся горлом. Ветер донёс до меня обрывки их разговора:
— ...он не знал... — ...должен был догадаться...
А где-то вдали, у административного корпуса, стоял директор. Он курил, наблюдая за мной, и дым от его сигареты вился в воздухе, как вопросительный знак.
Я нашел Вику на краю старого пирса. Она сидела, поджав босые ноги, пальцы ног сжимали потрескавшийся карандаш. Вода перед ней была гладкой, как зеркало, отражая первые звёзды.
Мы молчали. Где-то в камышах плескалась рыба.
— Мама покупала мне краски в круглых баночках, — вдруг заговорила Вика. Её голос был ровным, без интонаций. — Самые дешёвые, с наклейками, которые отклеивались после первого же использования. Она говорила, что настоящий художник может рисовать чем угодно.
Она провела пальцами ног по шершавой доске пирса, оставляя невидимые линии.
— Папа мастерил мне мольберт из старой двери. — В её голосе впервые появилась тёплая нота. — Он прибил к ней белый линолеум, чтобы я могла рисовать фломастерами и стирать. Мы называли это "волшебной доской".
Карандаш в её пальцах ног начал выводить на песке знакомые контуры — я узнал здание нашей школы.
— В семь лет я выиграла конкурс в Доме культуры. — Её губы дрогнули. — Мама развесила мои рисунки на бельевых верёвках в зале. "Мир глазами Вики" — она сама написала таблички печатными буквами.
Ветер принёс запах нагретой за день сосновой смолы. Вика на мгновение закрыла глаза.
— Я мечтала иллюстрировать книги о динозаврах. — Её пальцы ног оживились, рисуя в воздухе знакомые очертания. — Папа приносил мне из библиотеки толстые энциклопедии. Мы подписывали каждую картинку: "Нарисовано Викой, 7 лет".
Она внезапно замерла, карандаш застыл над песком.
— Восьмое марта. Мы ехали с конкурса. — Её голос стал тише. — Мама за рулём в своём синем платье. Папа на переднем сиденье держал мой диплом в рамочке. Я спала на заднем, обняв альбом с набросками.
Пальцы её ног сжали карандаш так, что он треснул.
— Пьяный водитель. "Волга" чёрная. Встречная полоса. — Она говорила теперь монотонно, как диктор. — Я очнулась, когда спасатели разбирали обломки. Всего двенадцать минут... Руки... руки остались там, с мамой. Папа умер через три дня, не приходя в сознание.
Вода вдруг забурлила — большая рыба метнулась в глубине. Вика не обратила внимания.
— В детдоме воспитательница отобрала у меня карандаши. — Её голос стал твёрдым. — Сказала, что инвалидам нужно учиться жить, а не мечтать.
Я пыталась прыгнуть с крыши, но...
Она замолчала, её пальцы ног непроизвольно сжались, оставляя на песке глубокие борозды.
— В десять лет я залезла на крышу, — голос Вики стал тише, но твёрже. — Хотела прыгнуть. Было так просто — один шаг, и всё.
Ветер поднял её чёлку, открыв шрам над бровью.
— Но слепой мальчик... Глеб... услышал мои шаги. — Впервые за весь рассказ в её глазах появилось что-то, похожее на тепло. — Он стоял внизу и кричал: "Если умрёшь, твои картины умрут тоже".
Она фыркнула, но уголки её губ дрогнули.
— Глупо, да? — Вика провела ногой по песку, стирая следы. — Но я сошла вниз. А на следующий день директор принёс мне коробку карандашей.
Её пальцы ног машинально вывели на песке контур человечка — маленького, с раскинутыми руками.
Вика замолчала, её пальцы ног перестали чертить на песке. Вода у пирса вдруг застыла, будто затаив дыхание.
— Директор забрал меня не из жалости, — её голос стал резким, как удар ножа. — Первые его слова, когда он вошёл в мой детдом: "Ты будешь рисовать. Ногами. Или зубами. Но будешь".
Она резко сжала пальцы, и карандаш в её ногах треснул пополам.
— Я ненавидела его. Каждый день. Каждую минуту. — Глаза Вики стали тёмными, как вода в озере ночью. — Когда он заставлял меня держать кисть пальцами ног, пока они не кровоточили. Когда рвал мои рисунки и заставлял начинать сначала.
На её щеке блеснула одинокая слеза, но голос оставался твёрдым.
— Пока однажды он не принёс альбом. Мамин альбом. — Вика провела ногой по обложке воображаемой книги. — Он нашёл его в полицейском архиве. Последний её рисунок был незаконченным... мой портрет.
Ветер внезапно стих, и в тишине её слова прозвучали особенно чётко:
— "Она бы не сдалась. Ты — её копия". Вот всё, что он сказал.
Вика подняла голову, и в её глазах я увидел ту самую девочку, которая когда-то рисовала мир на бельевых верёвках.
— На следующий день он забрал меня. И Глеба. — Она кивнула в сторону школы. — Он собирает нас, знаешь ли. Всех, кого больше никто не ждёт.
Вдали показалась фигура директора. Он стоял у воды, курил, и дым от его сигареты вился в вечернем воздухе, как линии на ещё не нарисованной картине.
Вика замолчала, её взгляд скользнул по глади озера, где отражались первые звёзды. Пальцы ног бессознательно чертили что-то на старых досках пирса.
— Это тайна, — начала она тише, — о которой знают все. Ты видел ту фотографию в его кабинете? — Её голос стал глухим, словно она боялась, что нас подслушают. — Это правда. Здесь действительно был приют. Его отец... руководил всем этим.
Она резко сжала пальцы ног, оставив на дереве глубокие царапины.
— Он никогда не рассказывал мне подробностей о тех... экспериментах. Но... — Вика сделала паузу, её глаза стали тёмными-тёмными, — я знаю, что его отец был замешан в торговле детьми. Самый страшный его эксперимент... это сам директор.
Ветер внезапно поднялся, зашелестел камышами. Вика поёжилась.
— Помнишь девочку на той фотографии? — её голос стал едва слышным. — Это сестра Алексея. Будущая жена директора...
— Кошмары... — прошептала Вика. — Каждую ночь он просыпается в поту. Потому что видит ту аварию. Он был за рулём тогда. Водитель грузовика его не заметил... — её голос сорвался. — Жена погибла сразу. Дочку он успел вытащить, но когда вернулся за женой... Машина вспыхнула. Его шрамы — оттуда.
На поверхности озера заколебались отражения звёзд.
— Физическую боль он не чувствует. Но другая... — та всегда с ним. Дочку спасти не удалось. А он... он просто научился существовать.
Где-то вдалеке хлопнула дверь. Вика вздрогнула.
— Иногда он спит в кабинете — говорит, что так реже снится кошмар. — В её голосе появилась странная нежность. — Курит, как паровоз, но прячет это от нас. Алексей вечно ворчит: "Ты сдохнешь раньше своих учеников".
Она вдруг резко повернулась ко мне, и в её глазах было что-то невыносимо взрослое.
— После той аварии он никого не подпускает близко. Единственный, кто видит его слёзы — Алексей. — Вика горько усмехнулась. — И они оба делают вид, что этого не было.
На другом берегу озера вспыхнул огонёк — директор вновь закурил. Дым медленно растворялся в темноте, как невысказанные слова.
— После аварии... — её голос стал глуше, — он ушёл в леса. Стал настоящим изгоем. Год скитался — ночевал где придётся, питался тем, что найдёт. Научился воровать, врать, выживать.
— Пока его не нашёл Алексей. — В её глазах мелькнуло что-то тёплое. — Они вместе отстроили эту школу из руин, что оставил его отец. Каждый кирпич, каждую доску...
Вдали вновь мелькнул огонёк сигареты — директор стоял у воды, наблюдая за нами.
— Школа — его собственность, — прошептала Вика. — Он мог бы купить весь этот проклятый город, если бы захотел. Но его деньги... — она сжала кулаки, — наследство от отца. Заработано кровью детей. Поэтому он и не тратит их на удобства.
Где-то в камышах плеснула рыба.
— Он жертвует на благотворительность. А учителя здесь... — Вика усмехнулась, — не просто учителя. Лучшие из лучших. Хирурги, которые отказались от частных клиник. Профессора, бросившие университеты.
Лунный свет скользнул по её лицу, высветив старые шрамы.
— Их зарплаты выше, чем у иных бизнесменов. Но что смешно — большинство оставляют себе лишь часть. Остальное — в фонд школы. — Она повернулась ко мне, и в её глазах горел странный огонь. — Здесь каждый человек — загадка. Каждый — целая история.
Ветер донёс до нас запах сигарет. Директор медленно шёл вдоль берега, его тень растянулась по воде, как трещина.
— И ты тоже, — вдруг сказала Вика, глядя мне прямо в глаза. — Ты уже стал частью этой истории. Хочешь ты того или нет.
Она встала и ушла, её босые ноги не оставили следов на мокрых досках пирса. Я молча пошёл за Викой к общежитию, её босые ступни бесшумно ступали по гравийной дорожке. В голове пульсировала одна мысль: как мы перешли от разговора о её родителях к этой... исповеди?
Её слова о директоре, об экспериментах, о той аварии — всё это крутилось в голове, как калейдоскоп. Я украдкой посмотрел на Вику. Она шла, подняв подбородок, её пустые рукава слегка колыхались на ветру. Вдруг она повернулась:
— Удивляешься, почему я рассказала тебе всё это? — её голос звучал устало.
Я только пожал плечами, не зная, что ответить.
— Потому что сегодня, — она сделала паузу, — когда твой отец говорил о деньгах... у директора в глазах было то же самое, что и в ту ночь, когда он рассказывал мне про аварию.
Мы подошли к крыльцу общежития. В окнах горел свет, слышались смех и голоса других ребят — обычная жизнь, будто ничего особенного не произошло.
Вика остановилась на ступеньках: — Теперь ты знаешь. И вопрос — что ты будешь с этим знанием делать?
Она не стала ждать ответа, развернулась и исчезла в дверях. Я остался стоять, ощущая странную тяжесть в груди. Знания, которые я получил сегодня, казались слишком большими, слишком взрослыми для меня.
Где-то в темноте зажглась сигарета — директор наблюдал за мной с другого конца двора. Я резко отвернулся и зашагал к своему крылу, чувствуя, как его взгляд жжёт мне спину.
Мысли путались: родители Вики... директор... эта страшная авария... Почему я должен разбираться во всём этом? Я ведь просто оказался здесь случайно, из-за своего больного сердца.
Но где-то глубоко внутри уже зарождалось понимание — случайностей в "Рассвете" не бывает.
Глава седьмая. Спокойствие. Только спокойствие.
Моя дверь распахнулась с такой силой, что со стены слетела табличка "Не входить!". В проеме стоял Артём - его глаза были красными, как у лабораторного кролика, а в руках он сжимал кипу бумаг, скрепленных канцелярскими зажимами в форме сердечек.
— Ты видел последний приказ по персоналу? — он ворвался в комнату, распространяя вокруг себя запах энергетиков и потной паранойи. — Опять увольнение! Опять заменяют на женщину!
Я медленно отодвинулся к стене: — Артём... сколько ты не спал?
Он махнул рукой, как будто отмахиваясь от назойливой мухи: — Трое суток. Но это совершенно неважно! Важно то, что...
— Трое суток?! — я попытался перехватить его взгляд, блуждающий по комнате. — Может, сначала поспать, а потом уже...
— Нет времени спать! — он швырнул на кровать папку с надписью "Операция "Лилит"". — Они уже здесь! Вчера ночью я видел, как медсестра подкладывала что-то в наш чайник!
Я осторожно приоткрыл папку. Внутри были фото чайника из столовой с красным кружочком вокруг крышки, распечатка состава витаминных добавок с пометкой "ФЕМО-компоненты?" и схема вентиляции школы с пометками "Здесь можно распылять?" - почему то я сразу понял, что он стащил ее из подвала охранника.
— Артём, — я осторожно закрыл папку, — может, это просто твой мозг, перегруженный недосыпом...
— Мой мозг? — он засмеялся истерически, доставая из кармана пустую баночку из-под энергетика. — Вот что они добавляют в эти напитки! Ты видел состав? Экстракт гуараны, таурин... и что еще? Правильно - СОЮ!
Я вздохнул: — В энергетиках нет сои...
— Ага, конечно! — он размахивал банкой перед моим носом. — А почему тогда после третьей банки я начал замечать, как директор красиво ходит?
В коридоре раздались шаги. Артём мгновенно притих, прижав палец к губам. Мы замерли, слушая, как кто-то проходит мимо.
— Слушай, — прошептал он, когда шаги затихли, — у меня есть план. Сегодня ночью я проникну в кабинет директора и проверю его компьютер.
— Это же безумие!
— Нет, — он достал из-под куртки связку ключей. — Это логичный следующий шаг. Я уже раздобыл доступ.
Я уставился на ключи: — Откуда?!
— Уборщица оставила их в шкафчике. — Он гордо поднял подбородок. — Я три дня следил за ее расписанием.
— Три дня... значит все это время ты...
— Совершенно неважно! — он махнул рукой. — Важно то, что сегодня мы узнаем правду!
Я схватил его за руку: — Артём, ты не спал трое суток, пил одни энергетики и теперь собираешься вломиться в кабинет директора? Ты понимаешь, что это...
— Что? — он вырвал руку. — Единственный способ докопаться до истины? Да!
Он резко развернулся к двери, но вдруг замер, схватившись за голову: — Ой... голова...
— Вот видишь, — я подхватил его под руку, — может, все-таки сначала поспать?
Артём покачал головой, моргая: — Нет... нет... я должен... доказать...
Его ноги вдруг подкосились. Я едва успел усадить его на кровать.
— Все, дружище, — я забрал у него ключи, — сегодня ты никуда не идешь.
Он попытался протестовать, но его веки уже предательски слипались. Через тридцать секунд Артём храпел, сжимая в руках свою "разоблачительную" папку.
Я вздохнул и накрыл его своим одеялом. На полу валялась одна из его записок: "Проверить: почему в туалетах появились новые зеркала?"
За окном каркнула ворона. Одна. Потом вторая.
Я посмотрел на спящего Артёма, потом на ключи в своей руке.
И почему-то вдруг вспомнил, что завтра как раз понедельник. День, когда в столовой всегда подают рыбный суп.
Совершенно неважная деталь, конечно.
Столовая казалась неестественно просторной без привычных силуэтов за нашим столом. Я машинально поставил поднос на свободное место справа — там обычно сидел Глеб, — и сразу почувствовал себя идиотом.
Компот остыл, пока я водил ложкой по тарелке с манной кашей.
— Они завтракали уже? — спросил я у проходившего мимо Мирона.
Тот остановился, опираясь на трость:
— Кто?
— Ну... Вика. Глеб.
Мирон нахмурился:
— Странно. Обычно они первые приходят.
Внезапный грохот опрокинутого стула разорвал утреннюю тишину. В центре зала высокий парень с неестественно бледным лицом начал оседать на пол. Его тело содрогалось в странных судорогах, руки беспорядочно били по столу, опрокидывая посуду.
Я действовал на автопилоте - подхватил падающее тело, резким движением перевернул на бок и сунул свернутую куртку под дергающуюся голову
— Кто-нибудь, позовите Алексея!
Но вокруг только перешептывания. Две девочки в углу испуганно прижимали к груди подносы.
Парень под моими руками хрипел, изо рта шла пена. Я автоматически провел пальцем по его зубам — где-то читал, что так делают.
— Эй, держись...
Приступ начал отступать так же внезапно, как и начался. Тело под моими ладонями постепенно обмякло.
Я поднял голову, ища глазами хоть кого-то из персонала. В проходе мелькнула знакомая фигура — но нет, это был только Коваль с диким взглядом и рацией в руках.
— Что здесь происходит?! — охранник озирался по сторонам, будто ожидал нападения. — Это провокация!
Парень под моими руками слабо застонал.
— Ему нужен врач, — сказал я, но Коваль уже скрылся в коридоре, что-то бормоча в рацию.
Когда я оглянулся, столовая жила своей обычной жизнью. Только наш угол оставался пустым — три немытой тарелки, три недопитых стакана чая.
И странное ощущение, что я что-то упустил.
Где-то вдали хлопнула дверь.
Но когда я обернулся, в проеме никого не было…
Я поддерживал дрожащего парня, когда мы вошли в медпункт. Дверь скрипнула, и перед нами предстала неожиданная картина: Алексей в растрепанном халате тыкал пальцем в грудь директору, который стоял, упершись руками в стол, с недокуренной сигаретой в уголке рта.
— С такими анализами тебе нельзя даже на лестницу без лифта подниматься, не то что... — фельдшер резко замолк, заметив нас.
Директор первым пришел в себя: — Что случилось?
— Приступ в столовой, — я помог парню сесть на кушетку.
Алексей мгновенно переключился, ловко подхватив запястье пациента. Его пальцы нащупали пульс, в то время как другой рукой он уже тянулся к медицинской карте.
— Эпилептический припадок? Первый раз? — бросил он, листая страницы. Внезапно его брови поползли вверх. — Вот черт... В карте ничего нет.
Парень потупил взгляд: — Я... не указал при поступлении.
— Гениально, — фельдшер швырнул карту на стол. — А головные боли? Судороги? Тоже "забыл" указать?
Директор медленно затянулся, изучая новичка. Дым кольцами поплыл к потолку.
— Боялся специнтерната… — прошептал парень.
Директор неожиданно усмехнулся: — Поздно переживать, дружище. Ты уже в самом специализированном специнтернате на свете.
Алексей тем временем уже наполнял шприц. — Макс, проваливай. Надо осмотреть пациента как следует.
Когда я выходил, за спиной раздался голос директора: — И чтобы завтра же все анализы были переделаны. Все. Понял?
Дверь захлопнулась, оставив меня один на один с коридором и странной мыслью: сколько еще таких "неучтенных диагнозов" скрывают стены "Рассвета"?
Где-то вдалеке хлопнула другая дверь. Возможно, Викина. Или Глеба.
Но проверить это я бы не смог — номера их комнат были мне неизвестны.
Начать поиски я решил с женского общежития — буду стучаться во все двери пока не найду Викину — лучшего решения я не нашел. Я вышел на площадь, подняв воротник против пронизывающего ветра.
Место, обычно безлюдное в этот час, сегодня оказалось оживлённым. У главного входа застыла Эмили — одноклассница Глеба, её пальцы неторопливо стучали по рукояти трости. Рядом Соня, её глухая напарница, внимательно следила за руками Лены, которая с поразительной скоростью переводила разговор на язык жестов.
— Ты опять всё перепутала с графиком дежурств, — спокойно говорила Эмили, а Лена тут же превращала её слова в стремительные движения рук.
Соня вспыхнула и ответила жестами, которые Лена озвучила с соответствующей интонацией:
— Это ты не в курсе реального положения дел!
Я замер, наблюдая за этим странным диалогом. Со стороны казалось, будто Лена ведёт беседу сама с собой, мгновенно переключаясь между двумя манерами общения.
— Ну и представление, — раздался за моей спиной знакомый голос.
Я обернулся. Мирон и компания расположились в стороне, наблюдая за происходящим с видом знатоков. Алиса скрестила руки, Костя и Дима перешептывались, Лиза с Катей едва сдерживали улыбки.
— В чём на этот раз разногласия? — спросил я, присоединяясь к ним.
— Обычный спор старост, — пожала плечами Алиса. — Эмили считает, что Соня напутала с графиком.
— А Соня уверена, что Эмили просто не владеет ситуацией, — добавил Костя.
Тем временем Лена продолжала свой виртуозный перевод:
— Если бы ты видела списки... — озвучила она жесты Сони.
— Если бы ты их озвучила... — тут же парировала Эмили, и Лена перевела это в выразительное движение рук.
Мирон покачал головой:
— Без Лены они бы просто стояли и молча злились друг на друга.
— Или даже не поняли бы, что злятся, — усмехнулась Катя.
Я вздохнул, потирая переносицу:
— Ладно, мне бы Вику найти. Не в курсе, где её комната?
— Понятия не имеем, — хором заявили девочки. — Она в соседнем здании с нами, вроде второй этаж... Лучше спроси у Лены — они соседки.
Я повернулся к Лене, которая как раз закончила переводить очередной раунд спора и вытирала пот со лба.
— Лен, ты не знаешь, где Вика?
Она нахмурилась, переводя дух:
— С утра не видела. Дверь её комнаты закрыта, но свет горел.
— Может, спит? — предположил Костя.
— В десять утра? — фыркнула Алиса.
Лена нервно переминалась с ноги на ногу, её пальцы непроизвольно сжимались, будто всё ещё переводили чьи-то слова.
— Ладно, а какая хоть комната?
— Два один семь — не отвлекаясь от своего дела сказала Лена.
— Ну хорошо, пойду проверю 217-ю. Если что — кричите.
— Кричать будем, если услышим твой вопль, — пообещал Мирон.
Я направился к соседнему корпусу, чувствуя, как за спиной Лена снова втягивается в спор старост, а компания начинает обсуждать, сколько минут мне понадобится, чтобы либо найти Вику, либо попасть в какую-нибудь дурацкую ситуацию…
Дверь в корпус скрипнула. На втором этаже было тихо.
Слишком тихо.
Я подошёл к 217-й. Дверь действительно была закрыта.
Постучал.
Тишина.
Ещё раз, громче.
— Вика, это я.
Из-за двери донёсся шорох, затем глухой голос:
— Уходи.
— Вика, я не уйду. Скажи хотя бы, что случилось.
— Всё... всё хорошо. Уходи, я... просто заболела.
Голос её дрогнул на последнем слове, оборвался на странной, сдавленной ноте. Не всхлип — скорее резкий выдох, будто она зажала ладонью рот, но не справилась.
Мы оба понимали, что «всё хорошо» — наглая ложь.
— Ладно, — сказал я и опустился на пол, прислонившись спиной к стене напротив её двери. — Тогда посижу тут.
Тишина.
Минуты шли. Из-под двери лился узкой полоской свет, но ни шагов, ни звуков. Только едва уловимый запах её духов — что-то сладковатое, с горьковатым оттенком, будто перегоревший сахар.
— Макс... — наконец позвала она, тихо, неуверенно. — Ты ещё тут?
— Тут, куда я денусь. Не бросать же принцессу в слезах.
Я тут же стиснул зубы. Глупость. Вика могла неправильно понять.
Но дверь щёлкнула.
Медленно, неохотно, она приоткрылась ровно настолько, чтобы пропустить узкую полоску света в коридор. Не приглашение — так, намёк. Возможно, проверка.
Я поднялся, отряхнул штаны и вошёл.
Комната была в полумраке — светилась только настольная лампа, заваленная конспектами. Вика сидела на кровати, поджав ноги, закутанная в огромный свитер, который явно был не её размеру. Лицо бледное, глаза красные, но сухие — значит, плакала раньше. На полу валялись смятые салфетки, на столе — пустая кружка с засохшими остатками чая.
— Ну и бардак, — сказал я, потому что лучше было обратить внимание на беспорядок, чем на её опухшие веки.
— Зато мой, — она хрипло рассмеялась, но звук получился какой-то сломанный.
Я прикрыл за собой дверь и осторожно оглядел комнату, впервые оказавшись в Викином личном пространстве. Стены бледно-голубые, почти выцветшие, с едва заметными пятнами от снятых постеров. Над письменным столом — зеркало в деревянной раме, треснувшее в углу.
И вдруг мой взгляд зацепился за небольшой листок бумаги, приколотый прямо над кроватью. Мой рисунок. Тот самый, что я набросал той ночь на поляне, когда Вика, склонившись надо мной, вдруг резко сказала: "Убери в сумку. А то еще кто-нибудь увидит этот шедевр".
Сейчас он висел на самом видном месте.
Я обернулся к Вике. Она сидела на кровати, поджав ноги, и напряженно следила за моей реакцией. Когда наши взгляды встретились, она резко закашлялась, будто подавилась воздухом.
— Ты... почему не пришла сегодня? — спросил я, делая вид, что не заметил рисунка.
Вика нервно провела плечом по подбородку — привычный жест, которым она поправляла волосы в отсутствие рук.
— Не выспалась, — буркнула она, глядя в окно.
Я сел рядом, осторожно, чтобы не задеть случайно ее. Комната пахло лавандой и чем-то еще — может быть, ее шампунем.
— Приснилось что-то?
Долгая пауза. Комната наполнилась только тиканьем часов над дверью.
— Они... они были такие настоящие, — вдруг вырвалось у Вики. Голос дрогнул. — Папа вел машину, мама на переднем сиденье... Я сзади. Мы ехали куда-то, смеялись...
Она резко провела плечом по щеке, смахивая несуществующую слезу.
— А потом - громкий звук, крик... и я одна. Совсем одна посреди дороги.
Я не знал, что сказать. Просто протянул руку, осторожно коснувшись ее плеча.
— Самое страшное, - прошептала она, - что когда проснулась... первая мысль была: а вдруг я навсегда останусь одна? Вдруг...
Ее голос дрогнул. Я молча накрыл ее одеялом, встал, закрыл шторы. В полумраке комната сразу стала уютнее.
— Теперь ты не одна, — сказал я, садясь на пол возле кровати.
Из-под одеяла донесся тихий смешок. Через некоторое время ее дыхание стало ровным. "Спасибо..." - едва слышно прошептала она перед тем, как уснуть.
Я прислонился к стене, наблюдая, как солнечный свет через щель в шторах рисует полосу на полу. И незаметно для себя тоже закрыл глаза…
Глава восьмая. Стыд и срам.
Я проснулся от резкого стука в дверь.
— Вика! Макс! Вы там живы? — голос Лены звучал одновременно насмешливо и обеспокоенно.
Сознание накрыло меня, как ледяная волна. Я резко поднял голову — спина затекла от неудобного положения, а перед глазами поплыли темные пятна.
Где я?
Комната. Чужая. Полумрак. И...
Вика.
Она уже стояла у кровати, спокойная, словно и не спала вовсе. Ее волосы, короткие и чуть взъерошенные, не требовали приглаживания, а одежда — мешковатая рубашка и простые штаны — выглядела так же, как всегда. Будто для нее в этом не было ничего особенного.
А я...
Я вскочил, торопливо приглаживая волосы ладонями, пытаясь хоть как-то привести себя в порядок. Форма мятая, одна штанина закаталась — я дернул ее вниз, чувствуя, как жар разливается по лицу.
— Черт, — прошептал я, глядя на часы. — Мы проспали.
Вика лишь пожала плечами.
— Случается.
— Со мной — никогда! — я зашипел, поправляя воротник. — Все теперь будут думать, что...
— Что? — она подняла бровь.
Я замер.
За дверью Лена снова постучала, теперь уже настойчивее:
— Эй, если вы не отвечаете, я начинаю рисовать в воображении очень интересные картины!
Вика фыркнула и пнула дверь ногой.
— Отвали, Лен. Мы живы.
— О-о-о, «мы»! — захихикала Лена. — Ладно, предупреждаю — Сергей Викторович в бешенстве. Глеб сказал, что вы оба «исчезли», а он, цитата, «не намерен терпеть прогульщиков».
Мое сердце бешено колотилось.
Вика вздохнула и направилась к двери.
— Пойдем. Чем дольше тянем, тем хуже выглядим.
Я хотел возразить, но она уже толкнула дверь ногой и вышла в коридор.
Оставалось только последовать за ней.
Мы вышли во двор, где нас уже ждал директор. Он стоял, скрестив руки, а за его спиной толпились любопытные ученики.
— Ну что, — он ухмыльнулся, — объясните мне, почему мои лучшие ученики прогуливают уроки?
Вика молчала, но я видел, как напряглись ее плечи.
Я же чувствовал, как кровь приливает к лицу.
Вот оно. Позор.
Директор развёл руки, собирая внимание всей толпы во дворе. Солнце слепило глаза, а со стороны столовой доносился запах жареной картошки.
— О, смотрите-ка — Ромео без рук и Джульетта с аритмией! — его голос разнёсся по двору. — Ой, стоп, Вика же девочка... Ну что, признавайтесь, кто кого соблазнил первым?
Из толпы донёсся голос Мирона: — Да уж, Макс, не думал, что ты такой прыткий!
Катя закричала из-за его спины: — Может, она его за ногу приволокла?
Директор покачал головой, продолжая представление: — Максим, ты вчера так старался не упасть в обморок, что решил лечь заранее?
Глеб, стоявший у входа, крикнул: — Я слышал, как он храпел! Через три этажа!
Алексей, протискиваясь вперёд, добавил: — Зато теперь мы знаем — его сердце выдержало стресс! Настоящий герой!
Директор повернулся к Вике: — Вика, если хотела научить его рисовать — могла просто сказать. Не обязательно сразу к себе тащить!
Лена заливисто засмеялась: — Она ему, наверное, ногами показывала, как кисточку держать!
Из толпы раздался голос Кости: — Может, они анатомию изучали? В практическом формате!
Директор сделал театральную паузу: — Надеюсь, вы хотя бы конспекты вместе писали... — он многозначительно поднял бровь, — или уже перешли к... практическим занятиям?
Алиса фыркнула: — Практика — мать учения! Особенно ночью!
Я стоял, чувствуя, как горит лицо. Вика же сохраняла каменное выражение, лишь пальцы её ног слегка постукивали по земле.
Директор не унимался: — Ну что, ночные бдения за книгами? Или за чем-то другим?
— За сердечными делами! — крикнул кто-то сзади.
— Вика, — продолжал директор, — а ты случайно не забыла, что у нас школа, а не мастер-класс по тесному общению?
Алексей, уже вовсю разошедшийся, добавил: — Макс, если тебе станет плохо — Вика хотя бы сможет вызвать скорую? Или вы уже сами разберётесь?
— Она же ногами наберёт! — завопил Дима из толпы.
— Ну что, признавайтесь — кто кого срисовал первым? — не унимался директор.
— Макс, — вдруг раздался спокойный голос Вики, — ты вчера так громко храпел, что даже Глеб услышал.
Все разразились смехом. Даже директор на секунду сбился с ритма. Но тут же парировал: — Вика, а ты уверена, что ему нужны были именно уроки рисования? Может, он просто хотел позировать?
— В позе "спящей красавицы"! — подхватил Алексей.
— Ну что, Макс, — директор сжал мне плечо, — теперь ты знаешь, что значит остаться без рук... в прямом и переносном смысле!
Толпа взревела. Вика наконец не выдержала — уголки её губ дрогнули. А я стоял, мечтая, чтобы земля разверзлась и поглотила меня прямо здесь, во дворе "Рассвета", под смех всей школы и язвительные комментарии фельдшера.
Директор, довольный реакцией толпы, решил поднять ставки. Он отошёл на пару шагов, расставил ноги и сложил руки на груди, принимая вид строгого следователя.
— Так-так, граждане любовники, — начал он с преувеличенной серьёзностью, — давайте по пунктам. Максим, ты входил в комнату Вики добровольно или тебя туда... затянули ногами?
Толпа взорвалась смехом. Алексей, прислонившись к дереву, добавил: — Может, он поскользнулся и случайно упал... прямо к ней в кровать?
— Важная деталь! — подхватил директор. — Вика, ты хоть одеялом его прикрыла? А то у парня сердце слабое, ещё простудится в таком... возбуждённом состоянии.
Вика скосила глаза, но промолчала. Я же чувствовал, как капли пота стекают по спине.
— Кстати о возбуждении, — Алексей сделал многозначительную паузу, — Макс, твой кардиомонитор вчера случайно не подавал сигналов тревоги? Или это было не от аритмии?
Директор фальшиво ахнул: — Боже мой, Алексей! Ты же намекаешь на... физиологические реакции!
— Я ничего не намекаю, — фельдшер невинно развёл руками, — просто интересуюсь здоровьем пациента. Вдруг у него было... повышенное давление?
— В определённых местах! — крикнул кто-то из толпы.
Директор, изображая шок, прикрыл рот ладонью: — Ребята, вы слышите? Наш скромный Максим оказывается... горячий парень! Вика, тебе хоть веером не пришлось обмахиваться?
Вика наконец не выдержала: — Может, хватит уже? Мы просто заснули.
— О-о-о, "просто заснули"! — директор подмигнул толпе. — Это как в том анекдоте про "они просто лежали и смотрели в потолок"!
Алексей, притворно задумавшись: — Слушай, Сергей Викторович, а если у них действительно ничего не было... Может, нам стоит побеспокоиться? Мальчик и девочка, одна комната, целая ночь — и ничего? Это же ненормально!
Директор сделал серьёзное лицо: — Ты прав, Алексей. Максим, тебе, может, к психологу сходить? Или... — он многозначительно посмотрел на Вику, — может, тебе просто не объяснили, как это работает?
Толпа взревела. Даже обычно невозмутимый Глеб фыркнул. Вика скрестила ноги (насколько это возможно без рук) и сказала ледяным тоном: — Может, хватит уже издеваться? Или вам больше нечем заняться?
Но директор не унимался: — Ой, Викуля, да мы же просто заботимся! Вот скажи честно — когда он начал краснеть? Сразу или... после?
Алексей подхватил: — И главное — где именно он краснел? Это же важно для анамнеза!
— Может, они просто читали стихи друг другу? — крикнула Лена, притворяясь невинной. — При свечах... под луной...
— Без рук?! — завопил Дима. — Это ж надо так стихи читать!
Директор вздохнул: — Ну что, любовь зла... Особенно когда у одной стороны руки не работают, а у другой — сердце!
Директор, довольный произведённым эффектом, сделал театральную паузу. Вика стояла, стиснув зубы, но кончики её ушей пылали предательским румянцем.
— Ну что, — протянул директор, — признаётесь, где провели ночь?
Вика резко подняла голову: — В кровати. Где вы, надеюсь, не бывали.
Толпа ахнула. Алексей свистнул и закричал: — Огонь! Дайте девушке медаль за отбивную!
Директор хлопнул в ладоши: — Ладно, шутки в сторону. Наказание должно быть... символическим. — Он многозначительно подмигнул фельдшеру.
Алексей, притворно задумавшись: — Давайте их в подсобке запрём! Или... ну, хотя бы в один парк!
— Отличная идея! — директор повернулся к нам. — Вам поручается убрать листья в заброшенном парке за территорией. Место тихое... безлюдное... — он понизил голос до шёпота: — Проверено.
Фельдшер с задних рядов крикнул: — Только грабли не теряйте! А то мало ли... руки заняты!
Толпа взорвалась хохотом. Вика резко развернулась и пошла прочь. В этот момент я заметил, как директор и Алексей синхронно подняли большие пальцы вверх, явно довольные собой.
Я бросился за Викой, но директор ловко перехватил меня за рукав: — Сударь, а вам надо бы остаться.
Повернувшись к толпе, он громко объявил: — Все, шоу закончено! Расходитесь!
Толпа нехотя начала рассеиваться, продолжая перешёптываться и хихикать. Директор жестом подозвал меня ближе. Его лицо внезапно стало серьёзным.
— Слушай, Макс, — я не удержался и спросил, — почему вы нас по-настоящему не наказали? Ведь мы действительно нарушили правила...
Директор усмехнулся, поправив галстук: — Потому что я знаю, что у вас ничего не было. А раз нет факта — нет и преступления. — Он лукаво приподнял брови. — Хотя если бы было... пришлось бы либо женить вас на месте, либо... — он сделал многозначительную паузу, — ну, знаешь, в нашем лесочке тихое местечко для захоронений найдётся.
Алексей фыркнул: — Особенно для тех, кто обижает наших девчонок. Мы ж тут хоть и шутим, но за своих горой стоим.
— Но на самом деле... — директор обменялся взглядом с фельдшером, и его голос стал мягче, — мы рады, что у тебя появился кто-то близкий здесь. Правда, Алексей?
Фельдшер кивнул, неожиданно серьёзный: — Да уж, лучше пусть ночует у Вики, чем падает в обморок по углам. — Но тут же не удержался от ухмылки: — Хотя... смотри, чтобы у тебя не только сердце тренировалось!
Директор хлопнул меня по плечу с такой силой, что я едва устоял на ногах: — Ладно, иди. И... береги её. Она сильная, но... ранимая. Больше, чем кажется.
Я кивнул и бросился догонять Вику, оставляя за спиной двух взрослых мужчин, которые, вопреки всей их похабщине и дурацким шуткам, в этот момент показались мне самыми настоящими, самыми человечными людьми в этом странном месте под названием "Рассвет".
Я видел, как Вика скрылась за дверью женского общежития. Её стройная фигура мелькнула между резными перилами лестницы, а солнечные блики играли на коротко остриженных чёрных волосах.
— Подожди! — крикнул я ей вдогонку, но она сделала вид, что не слышит.
Решив загладить неловкость, я направился в столовую. Внутри пахло свежим рисом и васаби — оказывается, по понедельникам здесь действительно делали суши. Вспомнил, как неделю назад Глеб приносил их на поляну:
— Попробуй, — тогда сказал он, ловко разворачивая упаковку пальцами, — повар специально для Вики делает, с минимумом васаби. Она не любит острое.
Взяв две порции роллов с огурцом и лососем, я пошел к общежитию.
Дверь в её комнату была приоткрыта. Войдя, я застыл на пороге: Вика стояла перед зеркалом шкафа, странно изогнув шею. Она резко наклоняла голову то вправо, то влево, пытаясь рассмотреть затылок. Её темные волосы, обычно и так взъерошенные, сейчас торчали забавными прядями с одной стороны. В этот момент она выглядела не "странной Викой", а просто девушкой, озабоченной своей внешностью - удивительно милой и... уязвимой.
Мысль о том, как она хороша, ударила с неожиданной силой. На мгновение я представил, как провожу пальцами по этим непослушным прядям... И тут же споткнулся о её рюкзак, валявшийся посреди комнаты.
— Эй, Вика, — наконец сказал я, стараясь говорить естественно, отгоняя странное тепло в груди — я покушать принес. Будешь? Я поставил поднос на тумбочку, — с огурцом, как ты любишь.
— Ты запомнил... что я люблю? — обернулась она со странным выражением лица.
— Э-э... Глеб говорил, — сглотнул я, чувствуя, как горит лицо.
Тишину нарушало лишь размеренное тиканье часов…
Глава девятая. Свидание?!?!
Я стоял посреди её комнаты и не знал, куда девать руки. Смешно. У Вики хотя бы был официальный повод их не иметь.
— Глеб говорил, — повторил я, и эти два слова сворачиваются и умирают где-то между нами, как муха в смоле.
Вика смотрела на меня. Долго. Так долго, что часы над дверью успели трижды перевести дух.
— Глеб, — наконец протянула она и медленно наклонила голову набок. — Ну да. Глеб.
И вдруг — я не сразу поверил своим глазам — уголки её губ поползли вверх.
— Что смешного? — насторожился я.
— Ты принёс мне роллы, — она села на кровать, поджав ноги. — С огурцом. — В её глазах впервые за весь этот бешеный день мелькнуло что-то похожее на веселье. — Через чьи-то слова, но запомнил.
— С тебя причитается, — буркнул я.
— С меня? — она приподняла бровь. — С меня спойлер: они остыли.
Остыли они или нет — ели мы их молча, сидя на полу, спиной к кровати. Пахло лавандой, васаби и понедельником. Вика брала ролл вилкой... то есть пальцами ног с вилкой — с такой ловкостью, будто это её руки, просто немного не с той стороны.
— После уроков, — сказала она вдруг, не поднимая головы. — Парк. Грабли сами себя не возьмут.
И только когда я вышел в коридор, до меня дошло, что это, возможно, была самая странная договорённость о встрече в истории человечества. Или самая нормальная. В «Рассвете» это одно и то же.
Свидание. Это было слово «свидание»?.. Нет. Это была уборка листьев. В заброшенном парке. За территорией школы. Романтика уровня «подштопать забор».
Но сердце стучало так, будто ему было всё равно, как это называется.
Уроки в тот день тянулись, как больничный коридор. История. Преподаватель — лысый мужчина с голосом уставшего экскаватора — рассказывал про какие-то реформы, и я впервые в жизни не записал ни строчки. Просто сидел и смотрел в окно, где на ветке соседнего дерева сидела ворона и смотрела на меня с выражением лица старого ревизора.
Тоже мне, Коваль крылатый.
У лестницы на перемене меня поймал Глеб. Он мог находить меня в толпе безошибочно — уши, как радар.
— Свидание, — сказал он вместо приветствия.
— Наказание.
— Ага, — он кивнул с тем выражением, с которым взрослые слушают детские объяснения про аиста. — Свидание — это когда двое боятся одного и того же молчания.
— Это не свидание, Глеб.
— Конечно, — легко согласился он и пошёл дальше. — Поэтому я и сказал «боятся». Кто не боится — тот просто гуляет. А ты ходишь уже два дня, как по минному полю.
Я хотел возразить — и не нашёл чем. Глеб всегда так: говорит и уходит, оставляя тебя разбираться со своим же нутром без его участия.
Под конец учебного дня ко мне протиснулась Лена и сунула под парту смятую бумажку. Я развернул её под столом.
«Она сказала взять гитару. Это приказ совета старейшин. От себя лично: купи жвачку. И не красней, а то тебя видно даже отсюда. Л.»
Я поднял глаза. Лена уже сидела, задрав нос, и переводила что-то Соне. Соня покосилась на меня, и её пальцы выдали короткое движение. Лена хихикнула:
— Она говорит: «Я вижу, что ты красный, я глухая, а не слепая».
После уроков меня перехватил Алексей. Из ниоткуда, как всегда — будто он расставлял в коридорах невидимые растяжки.
— Стоять! Фельдшерский контроль! — он схватил меня за запястье, и его глаза уставились на кардиомонитор с профессиональным интересом. — Ого-о. Уже не 92. Уже 104. Это у нас что? Предынфарктное состояние?
— Пре-что? — я дёрнул рукой, но он держал крепко.
— Пре-свиданье, — ласково сказал Алексей. — Диагноз поставлю бесплатно. Лечение: гуляй, сердце. Такому моторчику полезно побегать. Только без экстрима. — Он отпустил меня и подмигнул. — А то знаем мы эти парки. Там совы. Опасные.
— Вы с Ковалем уже сговорились, что ли?
— Мы, — Алексей приложил руку к сердцу, — не сговариваемся. Мы симпатизируем.
У выхода из школы меня ждало ещё одно испытание. Директор стоял у дверей с таким видом, будто раскладывал там пасьянс из судьбы. В его руках обнаружились: двое грабель, совок, ведро и термос.
— Официальное имущество, — он водрузил грабли мне в руки. — Расписку не подписывайте, я доверяю. — Потом понизил голос до шёпота, которого хватало на полдвора: — Место тихое. Безлюдное... — пауза. — Проверено.
— Вы специально, да? — прошипел я, пока он складывал в ведро термос. — Из-за всего этого цирка утром.
— Цирк? — директор вскинул брови с честнейшим выражением, какое я видел только у вороны, клянущей кусок сыра. — Максим. Я человек государственных масштабов. У меня нет времени на личные драмы своих подчинённых.
Он посмотрел на меня исподлобья.
— Грабли в конце верните. Ведро тоже. Термос — выпьете и вернёте. И... — он вдруг сжал моё плечо, и на секунду из-под маски выглянул кто-то другой. — Листья там старые. С глубины веков. Не переусердствуйте.
И ушёл, прихрамывая на левую ногу, напевая что-то подозрительно похожее на имперский марш.
Артём напал на меня уже на крыльце общежития. Он выглядел так, будто не спал со среды. Впрочем, он всегда выглядел так.
— Парк, — сказал он вместо приветствия, прижав меня к стене. — Ты не понимаешь, куда едешь. — Едем. Как в командировку.
— В парк, Артём. За листьями.
— Вот именно! — он распахнул свою вечно пахнущую энергетиками папку. — Смотри: парк заброшен. Парк за территорией. Парк — идеальное место для тайной инфраструктуры. Я изучил вопрос. В таких парках обычно: бункеры, склады и... — он сделал драматическую паузу, — гнёзда.
— Чьи гнёзд?
— Неважно чьи! — он захлопнул папку. — Главное — если я до ужина не получу от тебя пароль «листья жёлтые», значит, тебя завербовали. Тогда разошли мой архив... хотя бы Глебу. Он единственный, кто читает внимательно.
Я отодрал его от своей футболки и пообещал прислать пароль. Про себя решил: если завербуют — точно не скажу.
Вику я ждал у ворот. Она пришла без опоздания, босиком, как всегда в конце августа.
— Гитару взял? — вместо приветствия.
— А она тут зачем?
— Увидишь, — сказала она и пошла вперёд, не проверяя, иду ли я.
Коваль у ворот оказался настороже. Бинокль, рация, даже противомоскитная сетка на голове — август, сентябрь, неважно, у него свой календарь.
— Куда?! — он навёл на нас оптику. — Комендантский час!
— Наказанные, Сергей Палыч, — сказала Вика ровно, как читают инструкцию. — Официально списаны в утиль. Директор приказал.
Коваль замер. Бинокль медленно опустился.
— Наказанных... — в его голосе появилось что-то похожее на уважение, — уважаю. Свободны. — И, когда мы уже прошли ворота, он крикнул вслед: — Если увидите что-то подозрительное — не вступайте в контакт! Запомните приметы!
Парк оказался за небольшой рощей — минут десять пешком по тропинке, которую давно забыла метла дворника. Я нёс грабли, ведро и термос. Вика своё главное — молчание, с которым она носилась везде.
Парк был мёртвым, но красивым. В центре — старая летняя сцена с облупившейся краской и прогнившим в паре мест настилом. Ржавые качели, которые скрипели сами по себе, без ветра. Гипсовый футболист в углу — без мяча, без лица, с обломанным носком. Всё заросло плющом, а на земле лежали первые жёлтые листья — август уже начинал шептаться с сентябрём.
— Красиво, да? — Вика остановилась посреди поляны и посмотрела на сцену. — Тут раньше играли спектакли. Директор рассказывал. Говорит, в его время тут ставили «Снежную королеву», и он играл Кая. — Она фыркнула. — Представляю. Осколки в сердце. В его случае — доктора бы не поняли.
Мы работали. Я греб, Вика мела — она сидела на низенькой скамейке, упиралась метлой в землю и сгребала листья в аккуратные горки с точностью часовщика. Я пытался помочь, она отшила меня один раз:
— Я два года в детдоме двор мела. Профессионалка. Не мешай художнику.
— Двор — это не парк.
— Парк — это большой двор. Та же физика.
Я сдался и пошёл грести дальше. Где-то через час мы вдруг посмотрели друг на друга — и одновременно с разных сторон напали на одну и ту же горку листьев. Она толкнула ногой, я дёрнул граблями — и пахучая жёлтая лавина накрыла меня с головой.
Тишина. Только ворона где-то наверху оценивающе каркнула.
Я стряхнул листья с волос и увидел Вику. Она сидела, закинув голову, и смеялась. По-настоящему, до слёз, всем телом — так, что я впервые увидел, как у неё дрожат плечи от смеха, а не от слёз.
— Попался, — выдавила она.
— Это было нечестно.
— Всё честное в этой жизни делается нечестно.
Я зачерпнул охапку листьев — но она успела пригнуться. Листья прошумели над головой и рассыпались за спиной. Вика посмотрела на них, потом на меня, и в её глазах зажглось что-то опасное.
Не буду описывать следующие двадцать минут. Военное преступление уровня «листопад». Грабли были брошены. Метла погибла героически. К вечеру нас самих можно было грести в ведро.
Передышку мы взяли на скамейке у качелей. Я достал репеллент, который директор зачем-то вложил в ведро, и предложил Вике. Она посмотрела на баллончик с таким лицом, с каким Коваль смотрит на ворону.
— Комары, — сказал я, показывая на свою облепленную руку.
— Они с меня собирают только дань, — сказала она. — С кровью обидевших. А ты теперь свой. — Пауза. — Ладно, давай сюда. Только пусть будет быстро.
Я попшикал ей на плечи, стараясь не смотреть, как странно это выглядит — обмахивать человека, у которого рукава завязаны узлом. Вике было не странно. Странно было мне, и она это видела, и молчала. Вот что я понял тогда: вежливость — это не когда не замечаешь. Это когда замечаешь — и молчишь.
— Знаешь, что я тебе скажу про метлу, — сказала она вдруг, глядя на свою работу. — Это первый инструмент, который мне доверили. В детдоме.
— Карандаши же отобрали…
— Отобрали. А метлу — оставили. Воспитательница сказала: «Вот твоё будущее, Вика». Двор мести. — Она усмехнулась, но в усмешке была старая, въевшаяся горечь. — Я долго верила. Год, наверное. А потом директор принёс коробку карандашей, и я поняла: обе ошиблись. И воспитательница, и я. Будущее — это не то, что тебе дают. Это то, что ты не отдал.
Мы сидели на старой сцене, глядя в небо. Доски тёплые, пахли старым деревом и солнцем. Где-то внизу скрипели качели. Сердце стучало ровно — я даже удивился. Такому сердцу, как моё, положено стучать в разные стороны от таких нагрузок. А оно лежит и радуется.
Перед этим я видел вещь, которую не забуду. Вика пошла по краю сцены — по самому краю, над пропастью высотой в полметра — босиком, спиной вперёд, раскинув... нет, не раскинув. У неё нечего было раскидывать. Просто ровно, как канатоходец, который не признаёт каната.
Я затаил дыхание. Я вообще дышать перестал — и монитор на запястье предупреждающе мигнул.
Она не упала. Она дошла до конца, развернулась на пятке и посмотрела на меня сверху вниз:
— Чего затаился? Я по крышам ходила, если ты забыл.
— Я не забыл, — сказал я.
И вдруг понял простую вещь: она не умеет падать. У неё не было на это права — падала она один раз, в семь лет, и всё. А я всю жизнь падаю — в обмороки, в историю, в чувства. Мы как две половинки одного равновесия: она держится, я — падаю. И где-то между этими двумя умениями живёт то слово, которое я пока не решался произнести.
— Чай, — сказала Вика и толкнула термос ногой в мою сторону.
Я налил. Она взяла кружку ступнями, обхватив её так, как обычно берут рукой, и сделала глоток. Ни один мускул на лице не дрогнул. У меня от одного вида кружки сводило живот — а ей было всё равно. Она так жила. Всю жизнь так жила.
— Почему ты никогда не спрашиваешь про мои руки? — сказала она вдруг. Глаза по-прежнему смотрели в небо.
Я пожал плечами. Потом вспомнил, что она не видит, и сказал вслух:
— А зачем? Руки — это не ты.
Тишина. Длинная. Я уже успел испугаться, что ляпнул что-то не то, как она вдруг села, скрестив ноги, и посмотрела на меня. Внимательно. Так, как смотрят на редкую птицу.
— Скажи это ещё раз.
— Руки — это не ты, — повторил я и добавил: — Ты — это то, как ты рисуешь. То, как молчишь. То, как смеёшься... — я осёкся. — Тоже ты.
Вика отвернулась. Я успел увидеть, как дрогнул её подбородок.
— Осторожнее, — тихо сказала она. — Некоторые двери, раз открыв, уже не закрыть.
— Знаю, — сказал я. — Ты уже говорила. — Я собрался с духом. На это ушло больше сил, чем на все операции вместе взятые. — Тогда послушай мою. Дверь. Одну.
И я рассказал. Про обычную школу, где я был просто долговязым парнем, который может упасть в обморок от одной красиво улыбнувшейся девушки. Про Сашу — сестру Вани. Про то, как я тогда, в мае, бежал под дождём в школу, и как мир расплывался, и как я падал на пол, не дойдя до неё трёх шагов. Про два месяца больницы. Про мониторы, которые пищали в такт моему сердцу, будто напоминая: «ты ещё здесь, ты пока жив, но кто знает, надолго ли?»
Про отца, который спросил кардиолога: «Сколько?» И ответ: «Если всё идеально — лет шестьдесят. Если нет — завтра».
Про Сашину записку: «Прости. И прощай». Три слова. Я помню их почерк до сих пор — буква «о» у неё была с закорючкой.
И про последнее сообщение Вани: «Скучаю, брат. Но у меня своя жизнь».
— И знаешь самое мерзкое? — я смотрел в потолок над сценой, где в углу висел паук и собирал в паутину последнюю муху сезона. — Мне тогда было всё равно. Ни боли, ни обиды. Просто всё равно. Я лежал и думал: а какая, собственно, разница?
Вика молчала. Я рискнул повернуть голову — она смотрела на меня, и в её глазах стояло что-то, чего я раньше не видел. Не жалость. Боже упаси, не жалость. Что-то знакомое. Как будто она смотрела в зеркало, только зеркало было моё.
— «Особые условия хранения», — сказала она тихо. — Так вам и сказали? В лоб?
— Ага.
— Мне говорили другое. — Она провела плечом по щеке, смахивая то ли пыль, то ли что. — «Ну что ты будешь без рук». Как будто руки — это я. Как будто я — без них никто.
— Значит, нас обоих хранили не в тех упаковках, — сказал я.
Она фыркнула. Потом — неожиданно, против всех законов физики и своих же правил — придвинулась ближе и положила голову мне на плечо. Так же, как тогда, на поляне, в лунном свете. Только тогда это были слёзы. А теперь — нет.
— Вот теперь я знаю, почему ты играешь Belle, — сказала она.
— Ты слышала?.. Первый вечер?
— Все слышали. — Пауза. — Только я, кажется, одна поняла.
Солнце опускалось за рощу, и парк медленно заливало янтарным светом. Гипсовый футболист без лица горел, как маяк. На дальнем краю сцены, у самых досок, приземлилась ворона и села — прямо, важно, как директор на линейке.
— Смотри, — Вика кивнула на птицу. — Гость.
Она взяла щепку и, держа её пальцами ног, вывела на запылённой доске несколько штрихов. Ворона. Точь-в-точь. С этим самым ревизорским выражением морды.
— Она у Коваля в журнале угроз, — сказал я. — Подозреваемая номер один.
— Все лучшие — под подозрением, — сказала Вика и добавила щепкой пуговицу-глаз.
Мы помолчали. Тиканье — на этот раз не часов, а шелест листьев — заполнял вечер ровно и спокойно, как хороший метроном.
— Вика, — сказал я. Сам не заметил, как это вырвалось. — А это... это было свидание?
Голос сел на последнем слове, как больной на скамейку. Она не спеша отложила щепку.
— Наказание, — сказала она ровно.
Сердце упало. Прямо сквозь прогнивший настил, вниз, под сцену, туда, где живут старые листья.
— Но, — она пошевелила пальцами ног, и между ними оказался мой карандаш. Тот самый. Я даже не заметил, когда она успела его взять. — Скажи им так. Нам же лучше.
— Вика!.. — я даже сел. — Это мой карандаш! Ты его с собой носишь?!
— Ты его у меня украл, — она убрала карандаш обратно, под колено. — Забыл отдать. Значит, теперь он мой. — Пауза. — И кстати. Следующий раз — просто свидание. Без граблей.
Мир качнулся. Где-то далеко скрипнули качели — сами по себе. Ворона на краю сцены наклонила голову набок, словно тоже ждала, что я скажу.
— Договорились, — выговорил я.
«Следующий раз». Два слова. Я повторял их про себя всю дорогу обратно, как молитву, как пароль, как название новой болезни, которой нет ни в одном справочнике.
У ворот нас встречал Коваль. Он приложил ладонь к козырьку и доложил в пустоту:
— Периметр чист. Листьев не обнаружено.
— Ты же видел, что мы вынесли два мешка листьев, — не выдержал я.
— Это была дезинформация, — непреклонно сказал Коваль.
Алексей нюхал воздух рядом с нами так старательно, будто искал след алкоголя.
— Чаем пахнет, — констатировал он. — И победой. Сердце как?
— Как у коня.
— Точнее, — он поднял палец, — как у жеребца. Есть разница, поверь фельдшеру.
Артём поджидал меня у общежития с бледным лицом и папкой.
— Пароль! — прошипел он.
— Листья жёлтые, — вздохнул я.
Он выдохнул так, будто сдавал экзамен за всю свою жизнь, и остался стоять на месте.
— Странно, — пробормотал он. — Я готовил тебя к завербованию. А ты, кажется... — он прищурился, — вернулся счастливым. Это подозрительнее всего остального.
Директор поймал меня у входа в столовую, забирая грабли.
— Ну как? — спросил он с самым непроницаемым лицом на свете.
— Наказание суровое, — сказал я.
— Знаю, — кивнул он. — Я его сам отбывал. Лет двадцать назад. — Он помолчал. — Правда, у нас с наказующим были несколько другие... отношения. — И, поймав мой взгляд, добавил без улыбки, которая, впрочем, тут же вернулась: — Возвращай грабли вовремя. А то ходят слухи, что у нас тут наказания превращаются в... каникулы.
— Договорились, — сказал я.
— Вот, — директор неожиданно оживился и постучал пальцем по граблям. — «Договорились». Услышал? Алексей! Он сказал «договорились»! Передай Вике, что договор — это уже юридический факт!
— Сергей Викторович, — сказал я с достоинством, — вы подслушиваете.
— Я директор. Я всё слышу. Даже то, что не говорилось. — Он взвалил грабли на плечо, как винтовку, и пошёл в сторону школы. На середине двора обернулся: — И, Максим... листья возвращаются. Каждый год. Так что готовьтесь.
Вика поджидала меня у крыльца женского корпуса. Босая, с карандашом где-то в складках своей холщовой сумки.
— Ну? — спросила она.
— Он сказал «листья возвращаются».
— Значит, — она кивнула с видом, с каким заключают мирные договоры, — будет продолжение. До следующего наказания, сердечник.
И ушла внутрь, оставив меня на крыльце с чувством, что «наказание» — это теперь наше личное слово. Наше первое личное слово. У пар бывают слова: «как дела», «скучаю», «люблю». А у нас — «наказание». Знаете, я в этом что-то подозрительно хорошее нахожу.
Вечером я сидел у себя в комнате и играл. Тихо, почти шёпотом — напевал Belle, как всегда. Артём не ворчал. Кажется, он даже слушал, сидя на своей кровати с папкой на коленях, неподвижно, как Будда с конспирологией.
Я сыграл третий куплет — тот, на котором всегда фальшивил. Но не в этот раз.
Потом полез в карман... пусто. Карандаша не было. Вика утащила обратно.
И знаете что? Пусть носит. Пусть таскает его в своей холщовой сумке, между блокнотами и зеркалом с трещиной. Это даже правильно. Карандаш у неё, а я — в словах «следующий раз».
Часы над дверью тикали ровно. Я впервые за долгое время не считал удары.
Глава десятая. Новые лица.
Следующие два дня школа жила тем, что обсуждала нас с Викой. Слухи множились со скоростью кроликов в учебнике по биологии: по одной версии, мы поженились в заброшенном парке, по другой — откопали там клад, по третьей — нашли в парке тело. В смысле, труп. Коваль только посмеивался и говорил, что «периметр чист», что расстраивало поклонников сенсаций.
А в четверг утром к воротам подъехала машина.
Не автобус, не отцовский Mercedes, не «Скорой помощи» с морга, как любят шутить у нас в столовой. Обычная серая машина, такая незаметная, что я не смог бы потом назвать её марку. Она стояла у ворот, как будто просто забыла себя здесь.
Из неё вышел человек.
Я увидел его из окна столовой, где мы с Глебом допивали чай. Высокий, в тёмной водолазке — в сентябре-то, когда весь «Рассвет» потел и обмахивался, — с коротко стриженными, сильно тронутыми сединой волосами. Седина была странная. Не старческая, аккуратная, а какая-то... ранняя. Как будто человек в какой-то момент своей жизни просто согласился поседеть и пошёл дальше.
Он не осматривался. Не искал глазами вывеску, не тянулся к телефону, не нервничал. Он просто стоял секунду — и пошёл к воротам ровным, тяжёлым шагом. Так ходят люди, которые несут что-то незримое, но очень не лёгкое.
А потом к нему вышел Алексей. И вот тут я перестал жевать.
Я знаю Алексея второй месяц. Этот человек не умеет быть серьёзным дольше четырёх секунд — я ставил эксперимент, у меня даже цифры были. Но сейчас он шёл к машине... нет, не так: он шёл к машине. Спина прямая, руки опущены, на лице — ни тени ухмылки. Он пожал приезжему руку. Обеими руками. Так, как пожимают руку не гостю, а расписке за что-то очень важное.
— Кто это? — прошептал я Глебу.
Глеб повернул голову. Слепые глаза за чёрными очками были закрыт, жестом руки он попросил меня помолчать и прислушался.
— Усталый, — сказал он чуть погодя. — Очень. У него шаг как у человека, который долго нёс кого-то на спине и не заметил, что тот уже пошёл своими ногами.
— Что за поэзия?
— Это не поэзия, — Глеб отпил чай. — Это наблюдение.
В столовую вошёл директор. Поздоровался с приезжим — коротко, кивком. И я увидел то, что не видел ни разу за всё время: Сергей Викторович опустил глаза первым.
— Всё, — сказал я. — Что-то сейчас будет.
— Что-то уже есть, — сказал Глеб. — Просто мы этого ещё не поняли.
На поляне в тот день молчали по-особенному. Мы сидели привычным треугольником — я, Глеб, Вика, — и все трое думали об одном и том же человеке, которого никто из нас не знал.
— У него слух, как у меня, — сказала вдруг Эмили. Она пришла с записями для радио, но ни одну так и не достала. — Я слушала его через коридор. Он слышит, где человек врёт. Только ему это не игра, как мне. От этого устают. Он устал им быть лет двадцать назад.
— Откуда ты взяла двадцать? — спросила Лена.
— По голосу видно, — сказала Эмили и встала, чтобы идти. У края поляны она остановилась: — Знаете, что самое странное? Он идёт тихо. Все взрослые здесь ходят громко: директор, Алексей, Коваль с его сапогами. А он — нет. Как будто боится, что его услышит кто-то, кто ещё спит.
Незнакомца представили в тот же день. Перед ужином, пока мы толпились в коридоре, он появился рядом с Алексеем — просто возник, без шагов, как появляются на пороге самые тихие люди.
— Внимание, — Алексей хлопнул в ладоши, и его голос был непривычно плоским, без обычного цирка. — Это Артемий Павлович. Он приехал по моей просьбе. — Он сглотнул. — Помогать нам. Всем.
Артемий Павлович обвёл нас взглядом. Я ожидал чего угодно — улыбки, как у директора, прищура, как у Коваля, скуки, как у преподавателя истории. Ничего этого не было. Он смотрел на каждого из нас недолго, секунды по две, и смотрел так, будто считал нас. Не пересчитывал — считал. И где-то внутри себя делал пометки.
— Здравствуйте, — сказал он тихо.
Не «здрасьте», не «привет». «Здравствуйте» — и голос был такой, что эта официальность прозвучала как что-то личное. Почти интимное.
— Пара слов о себе: я друг Алексея. Надолго я здесь не задержусь. — Он помолчал. — Возможно, останусь на пару дней. Зависит от многого.
Он не сказал — от чего зависит. И никто не решился спросить.
— Он в водолазке, — прошептала Лена мне в ухо с благоговением знатока. — В сентябре. В водолазке. Это либо святой, либо шпион.
— Либо человек, который мёрзнет последние лет десять, — сказала Эмили. Она стояла рядом, чуть повернув голову к нам, и её пальцы лежали на рукояти трости неподвижно. — Не судите по одежде. Судите по тому, как он молчит.
— А как он молчит? — спросила Лена.
— Как тишина после долгого крика, — сказала Эмили и пошла дальше вдоль стены.
Артём реагировал по классике. Он рванул в столовую раньше всех, занял стол с видом на вход, разложил на столе «наблюдательный журнал» (обычная тетрадь в косую линейку, но с названием) и вёл протокол.
— Фиксирую: посадка жёсткая, — бормотал он. — Позвоночник — столб. Не пьёт чай. Не ест суп. Смотрит в одну точку на стене... Стена — проверял — пустая. Вывод: он смотрит сквозь стену. Значит, за стеной что-то есть. Значит...
— Значит, ты забыл про уроки, — сказал я, отбирая журнал.
— Макс, ты не понимаешь, — Артём смотрел на меня с искренним ужасом. — Такие люди приезжают перед чем-то. Всегда. В каждом фильме. Перед концом света, перед революцией или перед свадьбой.
— Судя по нашей школе, — сказал я, — скорее перед концом света.
Вика отреагировала хуже всех. Точнее — тише всех, что для неё одно и то же.
Это было еще на обеде. Артемий Павлович сидел один за столом у окна — конечно, один, хоть свободных мест было полно; пустое пространство вокруг него было как нарисованное. Вика прошла мимо с подносом на завязках, как у торговок. Остановилась. Посмотрела на него — прямо, в упор, как умела только она.
Он поднял глаза. И они секунды три смотрели друг на друга — девушка без рук и человек, похожий на сжатую пружину усталости. Не поздоровались. Не кивнули. Просто посмотрели.
Потом Вика села за наш стол и несколько минут ела молча. А потом сказала — в пространство, не глядя на меня:
— От него пахнет больницей.
— Он выглядел как больница, — не понял я.
— Не так. — Она помешала вилку в рисе пальцами ноги, аккуратно, без звука. — Больницей пахнут те, кто там ночует. Не как пациенты. Как те, кто там работает. Годами. — Она подняла на меня глаза. — И снегом. От него пахнет снегом, Макс. Осенью.
Я не нашёлся что ответить. Вика иногда выдавала такие фразы — как будто читала людей по запаху, как слепые читают по звуку, как Соня по рукам. Каждый в «Рассвете» читал мир своим способом. Вика нюхала.
Глеб, когда я передал ему её слова, помолчал и сказал:
— Значит, он долго не спал.
— При чём тут снег?
— Снег пахнет тишиной, — ответил Глеб, как будто это объясняло всё. А, может, и объясняло.
Я услышал их разговор в тот же вечер. Чисто случайно — если можно назвать случайностью мою способность вечно забывать вещи в самых неподходящих местах.
После уроков я вернулся в школу за тетрадью по математике. В коридоре было пусто, свет горел через один, и голоса из учительской слышались так ясно, будто говорили в моём кармане.
Я не подслушивал. Я клянусь, что не подслушивал. Я просто шёл мимо. Просто замедлил шаг. Просто... остановился. Согласен, звучит подозрительно. Но у меня была тетрадь. У меня всегда есть какая-нибудь тетрадь.
— ...нет, Серёжа. Послушай меня. — Голос Артемия Павловича был тихим. Он и не повышал, он просто говорил — и почему-то было слышно каждое слово, как будто сам коридор наклонялся к нему поближе. — Я не затем помогал тебе тогда. Вспомни, о чём мы говорили, когда ты первый раз вышел из леса. Пострижен наголо, в чужой куртке, с глазами, которых я не забыл до сих пор.
Тишина. Длинная. Потом голос директора — севший, без единой подколки в голосе, без бравады:
— Артемий...
— Я сказал тебе тогда: иди к людям. Помогай им выходить на свет. Ты был должен вытащить из тьмы хоть кого-то — тогда, может, и сам не утонешь. Так я думал. Так мы договорились.
— Я и вытащил, — голос директора дрогнул. — Их десятки. Они здесь, они живы, они рисуют, играют, шутят, они...
— Ты зарылся, Сергей. — Тихо. Ровно. Как замыкающийся ключ. — Я помог тебе тогда не для того, чтобы ты вырыл себе школу-могилу и заживо в ней похоронился. Я хотел, чтобы ты помогал другим выйти на свет. А ты сам зарылся ещё глубже во тьму. Только теперь ты называешь это служением.
Стук — что-то тяжёлое опустилось на стол. Чашка. Или кулак.
— Ты не имеешь права...
— Имею. — Пауза. — Потому что приду тогда, когда ты ни на что не имеешь права. Я дал тебе время. Дал тебе этих детей. Восемь лет, Серёжа. Посмотри на себя. Ты не спишь. Ты куришь по пачке, пряча это от собственных учеников. Ты не ездишь на кладбище, потому что думаешь, что не заслужил права плакать. Ты построил себе декорации и живёшь в них. Как Гамлет, только без принца.
— Ты ничего не понимаешь, — голос директора стал глухим. — Ты не был там. Ты не слышал, как она...
— Не был. — Согласился Артемий Павлович просто. — И не буду притворяться, что понял. Но я вижу. Я всегда это видел. Ты потерял двух людей и решил, что тебе нельзя жить. Вместо этого ты решил: буду жить так, будто не живу. Это не цена, Сергей. Это долг. Ты повесил на себя долг, который тебе никто не выписывал.
Молчание. Я стоял в коридоре, прижимая к груди никому не нужную тетрадь, и сердце моё билось так громко, что я боялся: услышат. Тьма. Он сказал „тьма“. И это прозвучало не как метафора. Как диагноз.
— Зачем ты приехал? — наконец спросил директор. Совсем тихо.
— Алексей позвал. Он умеет звонить вовремя. — Пауза. — И потом... я приехал посмотреть на твоих детей. На тех, кому ты якобы помогаешь выйти на свет. Я хочу увидеть, выходит ли свет. Или ты складываешь их в ту же тьму, в которой живёшь сам. По частям. По кирпичику.
— Ты жестокий.
— Нет. — Впервые в его голосе что-то дрогнуло. — Жестокий был я двадцать лет назад. Сейчас я просто усталый. Это хуже, потому что жестоких боятся, а усталых — жалеют. А я не хочу, чтобы меня жалели.
Раздались шаги — тихие, тяжёлые. Я едва успел отпрянуть за угол. Дверь учительской открылась шире, вышел Артемий Павлович и пошёл по коридору — не быстро, не медленно, ровно, как идут поезда, на которые уже всё равно, опоздают они или нет.
Он прошёл мимо меня в трёх метрах. И вдруг остановился.
Не обернулся. Просто остановился и сказал — в пустоту коридора, в мою сторону:
— Учебный год только начался. Забытые вещи можно было забрать и завтра.
Шаги удалились.
Я стоял и не мог пошевелиться. Откуда он... Он же не видел меня. Он не обернулся. Он даже не повернул головы.
В «Рассвете» нет случайностей. Я это уже знал. Но чтобы вот так — сразу, в лицо...
— Он не видел тебя, — раздался за спиной голос Алексея. Я подпрыгнул так, что тетрадь взлетела. Фельдшер стоял в дверях учительской, с недокуренной сигаретой в зубах, и лицо у него было странное — взрослое, усталое, чужое. — Он услышал. У него уши как у Глеба, только хуже: Глеб слушает людей, а этот слушает вину.
— Что... что это за разговор был? — выдавил я.
Алексей долго смотрел на меня. Потом вдруг устало усмехнулся:
— Раньше ты бы не спросил. Раньше ты бы сделал вид, что ничего не слышал. А теперь спрашиваешь. — Он потушил сигарету о стену. — Знаешь, Макс, может, директор и правда что-то делает правильно, если сюда попадают такие, как ты.
— Я не понял ответа.
— Никто не понимает. — Он отвернулся к окну, за которым темнело. — Когда я нашёл Сергея в лесу, он был не человек. Он был место, где жил человек. Я притащил его сюда, а сам не знал, что с ним делать дальше. Вот тогда и позвонил... этому. — Алексей передёрнул плечами. — Они разговаривали одну ночь. Утром Сергей встал и сказал: «Отстроим». И мы отстроили. Я думал, он выздоровел. А этот... — фельдшер махнул рукой в сторону коридора, — этот говорит, что он просто выучил роль. Что маска — это тоже тьма. Только аккуратно сложенная.
— И ты веришь ему?
— Я врач, — Алексей усмехнулся, и в усмешке было больше горечи, чем веселья. — Я верю анализам. А по анализам у Сергея Викторовича всё те же восемь лет бессонницы, язва и сердце, которое стирается, как ластик. Так что решай сам.
Он ушёл. А я остался стоять в тёмном коридоре с тетрадью по математике, которой уже ни для чего не был нужен.
Первым делом я сделал то, что делал всегда, когда мир перекашивало: проверил пульс. Сто восемь. Ровно, как метроном у человека, который очень старается не разваливаться. Я дышал по счёту — раз-два-три-четыре, — как учил кардиолог, но успокоения не было. Было только холодное, ясное чувство, что я узнал про директора что-то, что знать мне, возможно, не полагалось.
Он строил школу не потому, что хотел строить школу. Он строил её, чтобы не строить себя.
Я не знал, что с этим знанием делать. В прошлый раз, когда я узнал слишком много, Вика спросила: «Что ты будешь с этим делать?» Тогда я не ответил. Теперь вопрос возвращался ко мне — уже про неё, про директора, про Алексея, про всех нас.
По дороге в общежитие я увидел сцену, которую потом долго прокручивал в голове. У старого дуба, в закатном свете, стоял Мирон. Он напевал — тихо, для себя, как всегда, постукивая тростью. А в двух метрах, прислонившись к стволу, стоял Артемий Павлович и слушал.
Мирон заметил его, запнулся, собрался уже извиняться и уйти — но Артемий Павлович вдруг поднял руку. Не останавливающий жест. Просящий.
— Ещё раз, — сказал он тихо. — С начала.
Мирон спел. С начала.
— Слишком быстро, — сказал Артемий Павлович. — Тоска не любит спешки. Она любит, когда ей дают время договорить.
И пошёл дальше — а Мирон остался стоять с открытым ртом, держа трость, как гитару. Я догнал его через минуту. Он смотрел на меня огромными глазами:
— Макс. Он сказал «тоска».
— Ну?
— Откуда он знает, что я там пою?.. — Мирон сглотнул. — В той песне — про тоску. Я никому не говорил.
Вечером я увидел директора у озера. Издалека — со второго этажа, через окно, как в первый день, когда кто-то смотрел, как я пою.
Он стоял на берегу, у старого пирса. Руки за спиной. И — я вгляделся, не веря — в его пальцах не было сигареты. Вообще ничего не было. Он просто стоял и смотрел на воду, как человек, который смотрит не на воду, а сквозь неё — куда-то очень далеко и очень глубоко.
Он стоит без сигареты. Первый раз за два месяца. Может, первый раз за восемь лет.
Я не знаю, сколько он там простоял. Я ушёл от окна, потому что вдруг понял, что подглядываю в дверь, которую никто не открывал.
Ночь, конечно, не обошлась без Артёма. Примерно в одиннадцать он вернулся в комнату с пылью на рубашке, с сорванной пуговицей и с выражением лица трижды укушенного репортёра.
— Допрос, — сказал он вместо объяснений и рухнул на кровать. — Подползал к учительской. Через вентиляцию, между прочим, а ты говорил, у меня руки не оттуда растут. И тут — он. Из темноты. Как чёрт из табакерки. И говорит: «Молодой человек, под потолком пыльно, вы простудитесь».
— Он тебя видел?!
— Не видел. Слышал! Кто вообще слышит ползущего человека в резиновых сапогах?! — Артём сел, глаза горели маниакальным восторгом. — Он не человек, Макс. Он камень, у которого отличная дикция. Я доложу: за сегодня установлено три факта. Первый — он не спит. Второй — он не ест. Третий... — Артём понизил голос до шёпота, — третий я не успел установить, потому что Коваль сдал меня в «штаб» на проверку. Час просидел. Барсик обнюхивал на микрожучки. Всё чисто, если что.
— А что за третий факт?
— Он знает моё имя. — Артём посмотрел на меня поверх папки. — Я к нему не представляться не собирался. Никто в школе не представляется по имени-отчеству. А он сказал: «Доброй ночи, Артём». — Артёма передёрнуло. — Знаешь, как по спине идут мурашки, когда незнакомый человек знает, как тебя зовут? И не по паспорту зовут, а по-настоящему?
Я знал. Сегодня вечером у меня самого по спине так шло.
А на следующий день, за ужином, он сказал это публично. Люди ели, гремела посудой столовая, Алексей травил какую-то байку про морг — и вдруг стало тихо. Просто все одновременно перестали жевать, хотя никто не попросил.
Артемий Павлович сложил салфетку. Он делал всё со скоростью замедленной съёмки, но так, что не хотелось его торопить.
— Я останусь на пару дней, — сказал он тихо. Но его услышали все — даже Соня, которая не слышала никого, а смотрела на лица. — Хочу посмотреть, чем вы дышите.
Тишина. Потом Мирон, который не мог молчать дольше минуты, брякнул:
— А чем мы дышим?
— Вот это и хочу узнать, — сказал Артемий Павлович.
И тут его взгляд прошёл по столу — медленно, как прожектор, — и остановился на мне.
Я чуть не выронил ложку.
— С третьего этажа слышно как ты играешь, — сказал он. И добавил — так же ровно, так же тихо: — У тебя хорошо получается.
И поднялся из-за стола, и ушёл — тяжёлой, ровной походкой человека, который несёт что-то незримое, но очень не лёгкое.
Столовая выдохнула только через секунду. Лена зашипела «что это было?!», Катя сказала «он что, ходит мимо твоего окна?!», Артём уже что-то строчил в журнал с лицом, будто поймал НЛО за руку.
А по дороге в общежитие меня поймал директор. Вышел из темноты за углом — с той своей привычкой появляться, от которой у меня всегда холодело в затылке.
— Максим. — Он посмотрел на меня поверх плеча. — Завтра он будет у нас на уроке.Я уступлю доску и сяду в конец. Не подыгрывай ему и не поддавайся. Он это уважает. И… — директор замялся, что для него было так же странно, как для Коваля — хорошо выспаться, — если он спросит тебя что-то личное — отвечай правду. Какую можешь. Он по половине дорисовывает остальное, но половина должна быть настоящей.
— Вы боитесь его? — спросил я. Это вырвалось, честно вырвалось.
Директор долго молчал. Где-то наверху, на башне, застыли стрелки на без четверти пять.
— Боятся тех, кто может отнять, — сказал он наконец. — А этот может только вернуть. Это страшнее.
И ушёл в темноту — я даже не услышал шагов.
В окно столовой было видно, как серая машина у ворот блистает на солнце. Она никуда не уехала. Пока.
Глава одиннадцатая. Разум и воля.
В пятницу после обеда директор сделал то, чего не делал ни разу за весь учебный год: молча уступил свою доску.
Он просто сложил мел в коробочку, положил указку и сел на заднюю парту, рядом с Костей и Димой. Те переглянулись и придвинулись ближе друг к другу, как пингвины при виде чайки. В дверях класса стоял Артемий Павлович.
— Садитесь, — сказал он тихо.
Мы сели. Все. Даже Артём, который обычно садился последним и с экспериментальными комментариями.
Артемий Павлович прошёл к доске — нет, не прошёл, дошёл: медленно, с той же экономией движений, с какой, наверное, экономят патроны. Сел на край учительского стола. Сложил руки. И некоторое время просто смотрел на нас.
За окном шумел ветер. Тикали настенные часы — те самые, которые во всей школе идут, а на башне стоят.
— Сегодня я не буду вас учить, — сказал он наконец. — Я предложу вам игру. Хотя нет. — Пауза. — Не игру. Мысленный эксперимент.
Лена на всякий случай приготовилась переводить для Сони. Эмили чуть повернула голову — она всегда слушала чуть внимательнее, чем слышат зрячие.
— Эксперимент простой. Настолько простой, что с ним не справились взрослые умные люди. — Он обвёл нас взглядом, и мне показалось, что его усталые глаза на секунду стали моложе. Или тяжелее. С Артемием Павловичем я ещё не научился различать. — Представьте, что вы — бог. Не ангел, не джинн, не начальник смены. Бог. Всё, что вы вообразите, — существует. Всё, что вы отмените, — исчезнет. Всё, что вы скажете, — закон.
Тишина. Кто-то из первоклашек в соседнем классе смеялся — далеко, как в кино.
— Ваша задача: описать свою реальность. Ту, которую вы создали. Не планету — реальность. Какая там погода. Какие там правила. Кто там живёт. И главное... — он поднял палец, медленно, как поднимают крышку с котла, — что вы в ней оставили от нашего мира. И что выбросили.
— А что мы получим? — не выдержал Мирон. — За правильный ответ?
— Ничего, — сказал Артемий Павлович. — Правильного ответа нет. Есть ваш ответ. Это разные вещи. — И добавил, чуть тише: — Кстати, о правильных ответах. Я давал похожий эксперимент своим студентам. Взрослым. Начитанным. Из них выходили бы лучшие из лучших... — он замолчал, и в его паузе было столько места, что все мы невольно в него заглянули. — Они не справились. Все. До единого.
— Почему? — выпалила Лена.
— Вот и я хотел бы понять, — сказал Артемий Павлович ровно. — У вас есть два дня. Суббота и воскресенье — на раздумья. В понедельник каждый даст ответ. Вслух. Здесь. — Он поднялся с края стола с той же скоростью, с какой падают листья в безветрие. — Не готовьте речи. Готовьтесь сказать правду. Это разные упражнения.
— А если я не смогу? — спросила вдруг Лиза. Тихо, почти шёпотом, дрожащими губами — она всегда говорила так, будто извинялась за то, что вообще издаёт звуки.
Артемий Павлович посмотрел на неё.
— Сможете, — сказал он. — Те, кто не может сказать правду, обычно могут. Им просто долго никто не давал слова.
И ушёл. Директор поднялся с задней парты следом — но у двери обернулся и посмотрел на нас так, будто хотел что-то добавить. Не добавил. Вышел.
— Так, — сказал Артём, нарушая религиозную тишину. — Я официально заявляю: это симуляция. Мы внутри симуляции. Он нам это и сказал, просто вы не умеете слушать между строк.
— Он сказал представить, — устало поправила Эмили.
— Именно! Значит, мы уже в симуляции раз можем представить другую!.. — Артём осёкся, засиял и начал что-то строчить в журнале.
Соня смотрела на доску, где Артемий так ничего и не написал. Потом подняла руки и быстро, зло выдала серию жестов. Лена переводила по ходу:
— Она говорит: «Ужасный человек. Он только что заставил меня впервые пожалеть, что я не умею кричать».
И вдруг улыбнулась.
Размышления я начал в ту же ночь. Не потому что был таким прилежным. Просто не спалось.
Суббота началась с того, что в два часа ночи зазвенел будильник. Таблетки — каждые восемь часов, даже если кажется, что всё в порядке. Я попил воды, посидел на кровати, слушая, как Артём дышит во сне размеренно, как человек, у которого совесть размером с энергетик. Часы над дверью тикали.
Бог, — подумал я. — Хорош бог. Больной бог. Каждые восемь часов ему надо напоминать самому себе, что он жив.
Первая версия пришла сама, злая и обидчивая. Бог-эгоист. Я бы открыл свою реальность — и выкинул из неё всё, что гремит и пугает меня. Таблетки. Мониторы. Больничный коридор с его запахом хлорки и отчаяния. Кардиолога с его «лет шестьдесят, если повезёт». Записку «Прости. И прощай». Сообщение «Скучаю, брат. Но у меня своя жизнь». Всю эту упаковку, в которую меня завернули ещё в мае.
Красиво. Чисто. И — пусто.
Я лежал и чувствовал, как эта версия рассыпается у меня в руках, как песочный замок. Если выкинуть больницу — выкинуть и то лето, когда я впервые за месяц захотел жить. Если выкинуть предательство — выкинуть и умение отличать настоящих от удобных. Если выкинуть таблетки... чёрт с ними, таблетки можно и оставить, они хотя бы звенят весело.
Не сходилось. В первой редакции моя реальность была мирной, как вокзал ночью: всё есть, но никто никуда не едет.
Утром в субботу я пошёл на поляну. Вика была уже там, у мольберта, — конечно, она всегда была раньше меня. Она рисовала озеро. Пацанёнка с гитарой. Не спрашивайте, откуда я знаю, кто это. У человечка на рисунке были такие же неумелые пальцы, как у меня в жизни.
Я сел рядом. Помолчал. Потом спросил — потому что молчать в голос было уже невмоготу:
— Вика. Тебе же задали. Бог. Реальность. Стала бы что-нибудь менять?
Она не удивилась. Она вообще никогда не удивляется — весь её сюрприз-потенциал уходит на то, чтобы вечно появляться за спиной.
— Думала, — сказала она. Карандаш между пальцами ног замер. — Всякое приходило. Мир, где никто не смотрит на руки. Мир, где мамин рисунок не оборвался на полпути. Мир, где я умею... — она не договорила. Пауза была долгой, как остановка в пустом зале. — А потом подумала: если убрать всё кривое, что останется рисовать?
Я молчал.
— Кривые линии, Макс, — сказала она и снова повела карандашом. — Это и есть жизнь. Бог, который исправляет все линии, рисует таблицу умножения. Я бы не исправила. Ни одной.
И добавила, не поворачивая головы:
— А ты как хотел? Отменить боль, да? Все хотят отменить боль.
Я не ответил. Она была права, и мы оба это знали, и на поляне повисло то самое молчание, о котором Глеб говорил, что оно ценнее разговоров.
В воскресенье шёл дождь. Честный, без злобы — он стучал по подоконнику и делал вид, что занимается этим уже третий месяц. Я сидел у окна и продолжал чертить в тетради столбики «бог-реальность», как будто готовился к контрольной по божественности.
Вторая версия пришла днём: бог-часовщик. Я завожу мир — и ухожу. Пусть тикает сам. Никаких чудес, никакого вмешательства, никакого «прости, я всё исправлю». Справедливый бог — это бог, который не путается под ногами.
Эта версия прожила минут двадцать и умерла от одной мысли: я бы сам ненавидел такого бога. Я уже жил в мире, где никто не вмешивается, — он назывался больницей, и за два месяца туда ни разу не вошло чудо.
После обеда за мной пришёл Глеб. Просто постучал и сказал: «Пойдём. Дождь кончится, а ты так и просидишь взаперти».
Мы шли по коридору, и он вдруг спросил:
— Ну что, бог Макс, что у тебя на повестке?
— Пока — мрак. То есть хаос. То есть ничего.
— Значит, ты уже близко, — удовлетворённо кивнул Глеб. — Все божественные начинания начинаются с ничего.
— Глеб, а ты что ответишь?
Он помолчал. Дошли до окна, за которым серебрился мокрый двор.
— Я долго думал, — сказал он наконец. — У меня есть готовые миры, знаешь ли. Я в них живу по ночам. Мир, где я вижу. Мир, где мама приходит на день рождения, всегда. Мир, где Рекс живой. Хочешь — любой, выбирай, я их помню наизусть. — Он улыбнулся, но улыбка была не такая, как обычно. — А потом понял. Бог — это не тот, кто управляет, Макс. Все в классе завтра будут описывать власть: кто чего запретит, кого оживит, что исправит. Власть — это скучно. Власть есть у Коваля, и что?
— А что тогда?
— Бог — это тот, кто не отворачивается, — просто сказал Глеб. — Всё остальное — декорации. Представь: вы создали мир, и в нём кто-то плачет. Всемогущий бог может стереть плач. Стереть слёзы, стереть того, кто плачет, стереть себя. А может... сесть рядом. Не чинить. Не отменять. Просто не отворачиваться. Первое — это власть. Второе — это бог. Мне кажется, вы все перепутаете.
Я стоял и смотрел на него — на слепого пацана, который только что сказал про бога то, чего я не услышал бы ни в одной церкви, ни в одной книге. В его чёрных очках отражалось серое окно, и мне вдруг подумалось: он единственный здесь, кто смотрит не отворачиваясь, — просто потому, что не умеет смотреть по-другому.
Вечером в нашу дверь постучал Артём. Я успел спрятать тетрадь, но он был не за этим.
— Макс, — он стоял на пороге, бледный, серьёзный, без папки. — Я тут подумал всю ночь. Сидеть не могу. У меня ответ есть, но я не знаю, можно ли его говорить. Он... неправильный.
— Как в этом задании может быть неправильный ответ? Он сам сказал — правильного нет.
— Это не тот случай. — Артём вошёл, сел на край моей кровати, потёр лицо ладонями. — Слушай. Мой бог — программист. Реальность — код. Понимаешь? Всё, что болит, — баги. Всё, что умирает, — вылетает по ошибке. И я, как бог, мог бы влезть в исходники и всё починить. Разом. Сердца, руки, ожоги, головы... — он поднял на меня глаза, и в них не было обычного лихорадочного веселья. — И я не стану. Понимаешь? Я всё продумал — и не стану. Потому что если я починю человека, он перестанет быть человеком. Он станет строчкой, которую я правил. Мальчиком, которого я «починил». А не собой. — Он сглотнул. — Я хочу открыть исходники. И оставить всё как есть. Дать каждому доступ. Понимать — да. Править — нет. Это же неправильный бог, да? Бог, который не правит?
Я смотрел на Артёма — на вечно не спящего, вечно жующего энергетики конспиролога — и понимал, что впервые вижу его без маски. Оказывается, и у него она была. Оказывается, под паранойей всё это время лежал мальчик, который очень хочет, чтобы его поняли, — и боится, что за понимание взамен потребуют починить его.
— Знаешь, что я тебе скажу, — начал я. — Это не неправильный бог. Это первый правильный, которого я слышал.
Он кивнул. Встал. У двери обернулся:
— Не расскажешь никому? Про исходники?
— Кому? Коваль записывает только ворон.
Он засмеялся — и ушёл. А я остался с дождём, тетрадью и третьей версией, которая начинала проступать сквозь первые две, как рисунок сквозь кальку.
Ночью я проснулся в два. Таблетки. Вода из кувшина была холодной и имела вкус полуночи. Артём спал, иногда вздрагивая и что-то бормоча про исходники. Часы над дверью тикали — ровно, глухо, как сердце большой машины.
И вот тогда, в полной темноте, между полуночью и утренней серостью, ответ наконец встал на место. Не придумался — встал. Так, как встаёт картина, когда отходишь на три шага.
Я записал его в тетрадь одной строкой, потому что длинное не могло быть правдой. Потом выключил фонарик и уснул — впервые за эти выходные спокойно, как человек, сдавший экзамен, к которому готовился всю жизнь.
Понедельник выдался ясный. В классе пахло мелом и волнением. Артемий Павлович сел на тот же край стола, сложил руки и сказал только:
— Кто первый?
Первым, конечно, был Артём. Он вышел к доске, оглядел класс, как командир перед штурмом, и выпалил:
— Бог-программист. Реальность — код. Я открываю исходники каждому — и не правлю ни строчки. Болезни — баги, но чинить их нельзя: починенный человек — это уже не человек. Мой мир... — он запнулся, — мой мир честный. Там можно всё понять. Понять — да. Править — нет.
Артемий Павлович кивнул. Одно движение головой — и всё.
Мирон встал, опираясь на трость, откашлялся с видом Карузо:
— Реальность — песня. Большая, на весь мир. Бог — тот, кто задаёт такт. Не пишет ноты — их все и так знают, — а задаёт такт, чтобы никто не сбился и не остался один в собственной глухоте. Я бы убрал из мира только одно — фальшь. — Он приложил ладонь к груди. — Фальшивить я умею лучше всех, я бы знал.
Катя подошла к доске и мелом нарисовала — со скрипом, старательно — шахматную доску.
— Мир-партия, — сказала она. — Но с одним отличием: фигуры сами выбирают цвет клеток. Пешка может стать ферзём — не дойдя до конца, а просто решив, что она ферзь. И никто не имеет права говорить: ты пешка, стой на месте. — Она положила мел. — Мой мир — где никто не рождается фигурой.
Лиза говорила тихо, глядя в парту, и руки её дрожали так, что она спрятала их за спину:
— Мир, где ничего нельзя уронить. — Пауза. Предметы... сами идут навстречу. Хочешь чашку — она подходит. Хочешь написать — бумага ложится под руку сама. Там никто никогда не слышит звона бьющегося стекла и не видит, как на него смотрят после этого звона. — Она вскинула голову. — Там всё целое. Все.
Костя поднялся, молча посмотрел на брата. Дима встал рядом. Они говорили по очереди, как всегда, перебивая друг друга, словно один человек с двумя голосами:
— Реальность, где время не считается...
— ...где не надо отсчитывать восемь часов до следующей таблетки...
— ...где утро — это когда проснулся, а не когда по расписанию...
— А сердце? — не выдержал кто-то.
Дима пожал плечами:
— Сердце — просто орган. Как печень. Никто же не пишет в паспорте «печёночник».
Алиса встала неожиданно рано — первой из тех, от кого никто ничего не ждал. Она никогда не говорила на таких собраниях. Половина её лица была в тени от волос, и она, как всегда, держалась так, чтобы тень было побольше.
— Мир, где смотрят в глаза, — сказала она очень тихо, и класс наклонился к ней, чтобы не пропустить. — Только в глаза. Кожу там не видно. Совсем. Люди смотрят друг на друга — и видят... изнутри. Улыбку. Страх. Что угодно — но изнутри. — Она помолчала. — Там невозможно быть уродливым. Там нет этого слова. Я проверяла — по ночам, когда придумывала свой мир. Там этого слова просто нет в языке.
Она села, и Лена — вот это было неожиданно — просто обняла её за плечи. Молча.
Рома отложил книгу, которую, как всегда, таскал с собой:
— Бог — библиотекарь. Реальность — библиотека. В ней каждая жизнь — книга. Толстые, тонкие, со скидками, без. Главное правило библиотеки: никто не имеет права вырывать страницы. Даже самые страшные главы. Даже те, где герой ведёт себя подло. — Он поднял подбородок. — Потому что без них не бывает финала.
Соня встала, выпрямилась и показала длинную серию жестов — руки летели быстро и точно, как птицы. Лена переводила вполголоса, и её голос в этот раз звучал непривычно бережно:
— Мой мир — тишина. Но не та, где тебя нет. Там все говорят руками — и слова никогда не приходят и не уходят, они стоят и светятся, пока их не сотрут сами. Там тишина — это не стена. Это воздух. Там никто не путает молчание с одиночеством, потому что молчание там умеют слушать.
Лена закончила переводить — и все посмотрели на неё. Она вздрогнула:
— А я?.. Ну... — она глубоко вдохнула. — Мир, где не нужны переводчики. Где все слышат друг друга с первого раза. Без слов. — Она усмехнулась, но глаза были усталые, старые. — Я устала быть голосом. Мой бог даёт каждому свой голос. Всем. Иначе зачем он вообще, этот бог?
Эмили встала, легко нашла спинку стула рукой, поправила невидимую прядь.
— Реальность, где ничего не теряется безвозвратно, — сказала она спокойно. — Всё прожитое можно достать и «посмотреть» снова. Как книгу шрифтом Брайля — пальцами по памяти. Первый снег. Голос мамы. Запах класса в первый день. Мой бог ничего не оживляет — оживление обесценивает. Он... сохраняет. У забвения там отобрана лицензия. — Она чуть улыбнулась. — Слепота в моём мире — не темнота. Способ хранения.
Глеб встал медленно. Класс затих — про Глеба знали все.
— Я не стал бы создавать, — сказал он. — Создавать — это про «заново». А я бы... помнил. — Он повернул голову, будто оглядывал всех нас, хотя видел только звук. — Мир существует, пока его помнят. Значит, единственная настоящая власть бога — не молния, не рай, не приговор. Память. Я бы запретил забвение. Всё, что было, — остаётся. Папины мастерские. Собаки с белыми пятнами. Люди. — Он помолчал. — Двери моего мира не закрываются никогда. Вот такая реальность. Скучная. Тёплая. Вечная.
Вика встала последней из ребят.
— Бог — художник, — сказала она. — Реальность — рисунок, который он рисует не глядя. Не потому что высокомерный. Потому что так интереснее. Кривая линия — не брак. Я бы не исправила ни одной. Ни... одной. — Она обвела класс взглядом и добавила, тихо и хлёстко: — Проверено на себе.
Артемий Павлович слушал молча, затем сложил мел в коробочку — аккуратно, как складывают инструменты после операции — и посмотрел на меня.
— Последний.
Я встал. Колени были ватные — сердце стучало ровно, но где-то в горле сидел старый знакомый ком, который жил там со времён больницы. Я вышел к доске, оглядел класс — четыре ряда лиц, от любопытных до скучающих, — и понял, что говорить по бумажке не буду. Всё равно никто не читал бы.
— У меня было три версии, — сказал я. — Хотите, расскажу все? Нет? Всё равно расскажу — это мой бог, тут я главный. — Кто-то хмыкнул, и стало чуть легче. — Первая версия: бог-эгоист. Я открываю свою реальность и выкидываю из неё всё, что гремит и пугает лично меня. Таблетки. Мониторы. Больницу. Записку «Прости. И прощай». Сообщение «Скучаю, брат. Но у меня своя жизнь». — Я увидел, как дрогнула Вика. Она помнила. Она единственная здесь помнила всю мою дверь от и до. — Красиво получается. Чисто. И пусто. Потому что если выбросить всё кривое — выбрасываешь и то, что случилось после. Поляну. Гитару за окном. Свидание… То есть наказание с граблями.
Вика фыркнула. Кто-то засмеялся. Лена радостно прошептала «о-о-о», и Соня толкнула её локтем.
— Вторая версия: бог-часовщик. Завожу мир и ухожу. Никаких чудес, никакого вмешательства. Справедливый бог — тот, кто не путается под ногами. — Я покачал головой. — Только я бы сам ненавидел такого бога. Я в мире, где никто не вмешивается, прожил два месяца. Он называется больничная палата. Чуда туда ни разу не завезли. Даже через окно.
Артемий Павлович слушал неподвижно. Он слушал всех одинаково — не кивал, не перебивал, не хмурился. Но сейчас мне показалось, что его усталые глаза чуть прикрылись. Так закрывают глаза не от скуки. Так смотрят внутрь себя.
— Третья версия живёт у меня в тетради одной строкой. Я записал её в два часа ночи, между таблетками. — Я достал тетрадь, открыл, но читать не стал — зачем, я и так знал строчку наизусть, она за ночь успела вырасти во мне, как корень. — Я бы оставил мир как есть. Со всеми таблетками, кривыми линиями и битыми чашками. Добавил бы только одно правило. Одно. — Я сделал паузу и сказал его: — Никто не встречает рассвет один. Никто. Ни в одной комнате, ни в одной палате, ни в одной тьме. — И, помолчав, добавил то, что вертелось на языке всю ночь: — И чтобы у каждого был кто-то, кто его видит. По-настоящему.
Я сел. В классе было очень тихо. Даже Артём не строчил.
Артемий Павлович помолчал. Потом медленно поднялся с края стола.
— Четырнадцать богов, — сказал он тихо. — Четырнадцать вселенных. Программист и дирижёр. Шахматная доска и мир, где ничего нельзя уронить. Библиотека, тишина, которая светится, глаза вместо кожи. Рисунок с кривыми линиями. И правило про рассвет. — Он обвёл нас взглядом. — Кардинально разные ответы. Я ждал именно этого — и именно этого боялся.
Он отошёл от стола на два шага. Движение стоило ему чего-то — я видел, как он на мгновение оперся ладонью о парту, будто стол был единственным, что держало его вертикально.
— А теперь послушайте. — И он заговорил тише обычного — а обычно он и так говорил почти шёпотом. — Вы говорили разными словами. Про код, про такт, про клетки, про чашки, которые сами подходят, про страницы, которые нельзя вырывать, про забвение без лицензии. Разными словами, разными намёками и метафорами. Но ядро, суть — одна и та же. Во всех четырнадцати вселенных.
Он остановился.
— Ни один из вас не захотел трона. Вы описали не власть. Вы описали присутствие. Ваши боги не отменяют мир и не уходят из него почивать на облаке. Они остаются. Слушают фальшь и всё равно задают такт. Смотрят на кривую линию и не исправляют. Садятся рядом с тем, кто плачет, и не отворачиваются. Вот и всё ядро. Бог, которого вы придумали, — не всесильный. Он присутствующий. Ужас в том, что это редкость. Чудо в том, что вы это знаете.
Тишина стояла такая, что было слышно, как тикают часы.
— А... — Артём поднял руку, как школьник, забывший, что он школьник. — А ваши? Студенты. Что они ответили?
Артемий Павлович посмотрел на него долго. Так долго, что Артём втянул голову в плечи.
— У них был другой вопрос. Похожий, до боли похожий, но друго, — сказал он наконец. — На него они ответили по разному. Они описывали власть. Троны. Законы. Идеальные миры без единой лишней детали. Один — рай по расписанию. Другой — мир, где бог отменил смерть, третий — где отменил память, чтобы никто не страдал. — Он помолчал. — Пока человек описывает власть — он ещё надеется ею воспользоваться. А вы... — он обвёл нас взглядом, и в его усталом лице на секунду проступило что-то очень похожее на благодарность, — вы описали дом. Потому и справились, что не пытались быть богами. Попытайтесь бы — не вышло бы и у вас.
— А кто они? — не удержалась Катя. — Студенты ваши. Откуда они?
— Из института, — сказал Артемий Павлович и улыбнулся. — Всё. Эксперимент окончен. Я назвал бы его «Разум и воля»: разум придумал вам четырнадцать миров, но воля — вы сказали правду вслух. Второе труднее. С этим справляются не все.
Он собрал свою лёгкую сумку — она весила почему-то меньше, чем он сам, — и пошёл к двери. У порога обернулся:
— Я уезжаю сегодня вечером. Не провожайте. И... — он задержался, подбирая слова так, как подбирают камни для моста, — Спасибо. За четырнадцать домов.
Ушёл. Директор, всё это время сидевший на задней парте неподвижно, как каменные фигуры на шахматной площадке, встал, хлопнул в ладоши и сказал своим обычным тоном:
— Так, герои вселенных. На сегодня всё. Завтрак в восемь, дозировки в уме, богов в стол не рисуем. — И, когда класс зашумел и потёк в коридор, добавил негромко, для нас с Глебом: — А вы двое — задержитесь.
Мы задержались. Директор посмотрел на нас — и впервые за два месяца я не смог прочитать на его лице ничего. Ни маски, ни тьмы. Просто человек смотрит.
— В субботу, — сказал он, — я поеду на кладбище.
Глеб чуть повернул голову. Я не понял ни слова — и понял всё.
— Восемь лет не ездил, — директор потер переносицу. — Алексей каждый год предлагает. Я каждый год отвечаю «в следующем». А в пятницу один очень усталый человек сказал мне, что я похоронил себя раньше, чем умерли они. — Он усмехнулся — криво, без веселья. — Он иногда говорит такие вещи. Нельзя ему давать разговоры на ночь. — Он вздохнул. — Всё, идите. И, Макс... — я обернулся в дверях. — Твой ответ. Про рассвет. Он был... не по школьной программе. Спасибо.
Я шёл в столовую на ужин, как во сне. Он сказал «спасибо». Директор. Мне.
Вечером Артемий Павлович уезжал.
Мы, конечно, не послушались — вся школа высыпала к воротам, и Коваль делал вид, что патрулирует именно этот участок периметра. Серая машина ждала за воротами, скромная, как её хозяин.
Прощался он быстро и странно. Подходил к каждому — и говорил две-три коротких фразы, каждому свои.
Артёму: — Исходники храни. Миру они нужнее, чем богу.
Мирону: — Такт держи. Он в тебе, не в трости.
Кате: — Цвет клеток выбирается ходом, а не рождением. Не забудь.
Лизе: — В вашей реальности всё само подойдёт. Начинайте уже сейчас — протягивайте первым.
Косте и Диме: — Время ваше. Всё время ваше.
Алисе: — Глаза там, где смотришь. Смотри чаще.
Роме: — Не вырывайте страницы. Ни в чужих книгах, ни в своих.
Лене он вдруг сказал так громко, что слышали все:
— Твой голос не перевод. Он сам — речь. Перестань извиняться за то, что звучишь.
А потом случилось то, о чём наша школа будет гудеть до конца времён. Артемий Павлович подошёл к Соне, посмотрел ей в глаза — и поднял руки. И показал что-то жестами. Быстро, чисто, без запинки — так, как показывают только те, для кого это не второй язык, а первый или уж точно равноправный.
Соня застыла. Потом её пальцы взлетели — быстро, зло, радостно. Лена переводила сдавленным голосом, и в конце у неё дрожали губы:
— Он говорит: «Тишина, которая светится, — это лучший мир из четырнадцати. Я бы остался в нём жить». А она ему ответила... — Лена сглотнула. — Она сказала: «Останься». И он сказал... — Лена махнула рукой: — А это уже не для перевода.
Эмили досталось короткое: — Память — зрение. Вы это давно знаете, просто называете скромнее.
Глебу: — Двери держите открытыми. С той и с этой стороны.
Вике он наклонился и сказал что-то совсем тихо. Я стоял в трёх шагах и не услышал ни слова — а ведь я, кажется, начал улавливать его шёпот, как Глеб шаги. Вика слушала не мигая. Потом кивнула — один раз, коротко, как взрослые кивают друг другу.
Ко мне он подошёл последним.
— Ну, — сказал он, глядя сверху вниз. Он был высоким — или я был низким, — но в его глазах не было ни капли надменности. — Четырнадцатый.
— Я не бог, — сказал я. — Я просто...
— Все вы не боги, — сказал он. — В этом вся суть. — Он поправил воротник водолазки. — Максим. Твой бог, который не оставляет никого на рассвете. У него есть одно слабое место, знаешь какое? Он не может прийти к каждому сам. Богов много, но ночей больше. Поэтому он придумал себе помощников. Обычных. Которые видят — и не отворачиваются. Ты с ними уже знаком. Скажи им, что я приветствовал.
— Я... не понял.
— Поймёшь, — сказал он так спокойно, что я ему поверил. — Поймёшь или вспомнишь. Это в общем-то одно и то же.
Он прошёл к воротам. Директор стоял у столба с фонарём, Алексей рядом. Я слышал обрывок — последний, как всё в этой школе:
— ...береги глаз, Серёжа. Один у тебя на всё.
— Куда ж я его дену, — сказал директор. И это был не его обычный голос. Это был голос человека, который двадцать лет назад играл здесь Кая и до сих пор иногда выковыривает осколки из сердца.
Они пожали руки. Долго, по-стариковски, обеими руками — так же, как Алексей жал ему руку в день приезда.
Коваль вдруг вышел из тени, отдал честь — чётко, по уставу, с лязгом:
— Разрешите доложить! Прошли проверку. Считаю вас... союзником. Из центра.
— Принято, — серьёзно сказал Артемий Павлович и — клянусь — отдал честь в ответ. Идеально.
Машина уехала за поворот, и двигатель растаял в вечернем воздухе, как тает звук колокольчика, когда несущий его уже не видно. Народ потянулся к общежитию, шумно разбирая по косточкам весь день. Соня шла, взяв Лену под руку, и её пальцы что-то неспешно показывали — не для перевода, для себя.
Директор остался у ворот. Стоял долго, куда дольше, чем стоило бы, и смотрел на пустую дорогу. Я проходил мимо последним и слышал, как Алексей говорит ему:
— Он всегда так. Приедет, перевернёт всё — и уедет до того, как упадёт.
— Знаю, — сказал директор. — В этом вся воля. И вся бессовестность.
Я поднялся в комнату. Артём сидел на кровати и торжественно — с выражением, как присягу, — зачитывал своему журналу новый титул: «Наблюдательный журнал. Том второй. „Союзник из центра“».
А я сел у окна, открыл тетрадь на странице с одной строкой и долго на неё смотрел.
«Никто не встречает рассвет один».
Разум придумал четырнадцать миров, — думал я. — А воля — это остаться в этом. Не богом. Помощником. Который видит — и не отворачивается.
За окном, в самой глубине темноты, чернела башня с часами. Стрелки стояли на без четверти пять — как всегда, сколько я себя помнил в этом месте.
«Пора просыпаться, — вдруг подумалось мне совсем не по-детски. — Уже почти рассвет».
Глава двенадцатая. Эфир.
Во вторник школа проснулась другой.
Не знаю, как объяснить. Казалось бы — уехал один молчаливый человек в водолазке, чего изменилось? А всё изменилось. Ребята на завтраке не обсуждали Коваля и не спорили о расписании. Они разговаривали. По-настоящему, с паузами, с подпрыгивающими бровями. Лена дошла до того, что отказалась переводить один из жестов Сони. Мирон напевал что-то своё и говорил, что «такт теперь за ним, он его выиграл». Артём раздавал автографы к журналу «Союзник из центра» — автографы у него никто не просил, но он не унывал.
А я боролся с одной мыслью, засевшей в голове, как заноза.
«Скажи им, что я приветствовал. Ты с ними уже знаком».
Кто — «они»? Помощники? Какие помощники?
Я крутил эту фразу всё утро, как мыльный пузырь на ветру. И, как всякий пузырь, она лопнула в самый неподходящий момент — на литературе, когда мне на плече объявилась Эмили.
— Ты готов? — спросила она тихо.
Я вздрогнул так, что уронил ручку.
— В смысле?
— В том, — она не улыбалась. Её бледно-голубые глаза смотрели чуть мимо меня, куда они всегда и смотрели, — и от этого казалось, что смотрят внутрь. — Помнишь, я обещала? Школьное радио. Твоя история. «Когда будешь готов».
— Эмили...
— Ты готов, Макс. — Она сказала это без нажима, как констатируют погоду. — Вчера ты рассказал классу про свой мир. То есть до тебя дошло, а дослушали — все. Осталось нажать кнопку.
Я молчал. В горле опять сидел тот самый ком — старый знакомый, прописанный с мая.
— Я не могу, — сказал я наконец. — Это не про богов. Это про... настоящее. Про больницу. Про них. — Я не назвал имён. Незачем было. — Если я скажу это в микрофон, оно станет настоящим. Совсем.
— А сейчас оно что — ненастоящее? — Эмили наклонила голову. — Знаешь, почему мои эфиры слушают? Не потому что я хорошо говорю. А потому что до записи истории врут громче. А после — не могут.
Она ушла вдоль стены, легко, пальцами по шероховатой штукатурке, и напоследок бросила, не оборачиваясь:
— Радиорубка открыта до девяти вечера. Я не жду. Я просто говорю, где дверь.
Всю вторую половину дня я был как зомби — все звуки проходили мимо, не задерживаясь. На математике директор дважды посмотрел на меня поверх класса — и оба раза не спросил. На обеде Лена трижды начала какой-то анекдот и трижды теряла сюжет.
Вику я нашёл на поляне. Карандаш, мольберт, привычная спина. Я сел рядом в траву и долго молчал. Она дала мне помолчать — у неё это было лучше всех в школе.
— Эмили просит эфир, — сказал я наконец. — Про меня. Про всё.
Карандаш не остановился.
— А ты боишься, — сказала она. Не спросила.
— Угу.
— Плохо боишься. — Она закончила линию, отстранилась от мольберта и посмотрела на меня. — Знаешь, что я поняла за десять лет рисования? Пока картину не покажешь — она страшная. Всегда. Там внутри будто что-то ужасное, хуже, чем есть. Она давит. Ты её носишь в себе, как... — она кивнула на свои пустые рукава, — как протез, который носят про запас. А покажешь — и выясняется. Просто рисунок. Кривые линии. Живой. — Она отвернулась к мольберту. — Я свои прячу с самого детдома. Думаешь, мне легко? Вот и не прячь. Хоть один из нас двоих.
Хоть один из нас двоих.
Я поднялся. Отряхнул штаны. Сказал:
— Пойдёшь со мной? Не в радиорубку. Просто... до неё.
— Иду, — сказала Вика и встала, даже не спросив, который час.
В радиорубке пахло пылью, старым пластиком и чуть-чуть — лавандой. Эмили, оказывается, держала здесь свой порядок: каждая ручка на своей полоске бархотки, каждый провод свёрнут и перевязан. Слепая комната была устроена точнее любой зрячей.
— Садись, — она указала на стул перед микрофоном. — Первое правило моего эфира: тут нет эфира. Есть только мы двое и лампочка записи. Слушатели потом. Они даже не в счёт.
— Мягко сказано.
— Я слепая, — невозмутимо сказала Эмили. — Мне положено мягко касаться только правды.
Щёлкнул переключатель. Загорелась красная лампочка — маленькая, как зрачок. И почему-то от этого огонька у меня перехватило дыхание точь-в-точь как тогда, в мае, перед падением.
— Назови себя, — сказала Эмили. — Как хочешь. Имя не обязательно.
— Макс, — сказал я. — Сердечник. Из комнаты сто тридцать один. — Помолчал и добавил: — Тот, кто верит в чудо.
И пошло.
Я рассказывал — сначала вполголоса, потом нормально, потом как рассказывают, когда перестают рассказывать и просто говорят. Про обычную школу и прогул за гаражами. Про Сашу, от одной улыбки которой я падал — буквально, физически, лицом в школьный паркет. Про кардиолога, который швырнул мне на колени пузырёк: «Пропустишь — твоё сердце решит, что оно больше не хочет играть в эту игру». Про «лет шестьдесят, если повезёт. Если нет — завтра».
— А ты поверил в «завтра»? — спросила Эмили.
— Я в нём жил. Два месяца. — Я смотрел на красную лампочку. — Знаешь, что такое особые условия хранения? Это когда ты — консервы. Не открывать, не трясти, не ронять. Я лежал и слушал, как пищит монитор, и он мне как будто говорил: ты ещё здесь. Ты пока жив. Кто знает, надолго ли это «пока».
— Дальше, — тихо сказала Эмили. Не «продолжай» — «дальше». Так говорят не о рассказе. Так говорят о дороге.
— Дальше — записка. «Прости. И прощай». Три слова, я до сих пор помню, как у неё написана буква «и». Потом сообщение. «Скучаю, брат. Но у меня своя жизнь». — Я усмехнулся, а вышло криво. — Самое мерзкое, мне было всё равно. Ни боли, ни обиды. Просто всё равно. Как будто во мне выключили не сердце — всё остальное. И потом автобус, сосны, ворота с рыжими подтёками. И буклет: «Где каждый ученик — не диагноз, а личность». Я тогда думал: диагноз и есть личность, чего уж там.
Голос сорвался на слове «там». Всего на секунду.
— Пауза, — мягко сказала Эмили. — Пауза — это тоже речь. Кто умеет — слушает.
Я подышал. Она тем временем молча налила мне воды из кувшина и поставила передо мной. Между нами лежал мой кардиомонитор — я с ним уже почти сроднился, как Коваль с рацией.
— Кстати, моя очередь говорить: знаешь, что такое радиорубка? Она у меня единственная во всей школе. Все ходят мимо, а внутрь не заходят: думают, там приборы. А там — дверь. Макс, твой эфир — это дверь наружу. Первая твоя. Открывай, пока не заржавела.
Я подышал. И сказал дальше — про первый вечер, про гитару и песню в лунном окне, про то, что кто-то за стеклом слушал и не постучал. Про поляну, где я впервые за два года кому-то понадобился. Про то, что «Рассвет» — ироничное название для места, куда свозят тех, чья жизнь раскололась на «до» и «после».
— И как теперь твоя жизнь? — спросила Эмили. — Расколотая?
Я подумал. По-честному, вслух, как она умела заставлять.
— Собранная заново, — сказал я. — Но трещины остались. Только теперь в них что-то растёт.
— Что?
— Не знаю. Время покажет. У меня, между прочим, по прогнозам, лет шестьдесят. — Я усмехнулся уже честно. — Если повезёт.
— Везение, — сказала Эмили, — это когда рядом кто-то сидит, пока темнеет. Всё остальное — статистика. Последний вопрос, Макс. Он будет единственным из тех, что я задаю на всех эфирах. Что бы ты сказал тому себе — из больничной палаты, в те два месяца, с монитором?
Я замолчал. Долго. Лампочка горела.
— Ничего бы не сказал, — выговорил я наконец. — Я бы сел рядом. До рассвета. И чтоб не отворачивался.
Щелчок. Лампочка погасла. В темноте рубки пахнуло лавандой — или это Вика в дверях стояла всю дорогу, я не знаю.
Эфир вышел в девять вечера. Динамики у нас висели на каждом этаже, старые, с хрипотцой, и обычно из них гремел только сбор на линейку. А в этот вечер по всему «Рассвету» — по мужскому корпусу, по женскому, по столовой, где мыли полы, — тихо шёл мой голос.
Я вышел в коридор, чтобы послушать, как он звучит.
Первое, что я увидел: в окне напротив, в кабинете директора, был свет. Он сам сидел за столом — я видел его профиль — с сигаретой в поднятой руке. И рука не опускалась. Он слушал. По мере того как из динамика шёл мой голос, он всё медленнее опускал сигарету к пепельнице, пока наконец не положил её туда, не докурив. Я такое видел у него впервые.
А на первом этаже, в нише у дежурки, сидел Коваль. В наушниках — откуда у него наушники, никто не знал, у него вообще много чего неизвестно откуда. Он слушал, отдав честь невидимому динамику, и что-то старательно писал в журнал. Когда я проходил мимо, он прикрыл страничку ладонью — но я успел: «Подозрительно хорошая музыка. Взять под наблюдение. Возможно — вербовка».
Странное чувство. Голос — мой, а усмехается так, как я никогда не усмехался. «Лет шестьдесят, если повезёт» — и хрип динамика. «Особые условия хранения» — и скрип половицы на женском этаже. Где-то наверху хлопнула дверь — и не захлопнулась обратно: кто-то, как и я, вышел слушать.
И школа слушала. Тишина стояла такая, что я слышал, как в столовой доигрывает свою партию вода в мойке. Тишина — не пустая, не больничная. Другая. Та самая, про которую Глеб говорил, что она ценнее разговоров.
Я стоял у себя в коридоре первого этажа и глупо улыбался. Сердце стучало ровно. Даже скучно ровно. Я его, кажется, недавно приучил к хорошему.
В дверь постучали через минуту после финала. Потом ещё — уже кулаками и ногами, с характером.
На пороге стояла вся моя реальность. В прямом смысле.
Мирон пританцовывал — отбивал каблуком трости какой-то свой, новый такт. Лена протиснулась внутрь с подносом печенья, прихваченного, судя по горке крошек, у поварихи под честное слово. Артём нёс лист бумаги, загнутый уголком, с торжественной миной нотариуса. Соня просто стояла рядом с Леной и смотрела на меня так, как смотрят не глазами. Рома тащил три книги. Катя с Димой спорили, кто громче слышал третий куплет. Глеб стоял позади всех, в дверях, и улыбался своей самой честной улыбкой.
— Ну? — сказал я, когда они ввалились и расселись по кроватям, по подоконнику, по моему жилету, который завёлся у кого-то вместо подушки.
— Официально, — Артём разгладил лист. — Заявление. Пункт первый: гражданин Макс объявляется богом четырнадцатого разряда. Пункт второй: реальность его одобрена общественностью. Пункт третий: правило про рассвет вводится на территории школы. С сегодняшнего дня. Нарушившим — дежурство в парке. С граблями. — Он посмотрел на меня поверх листа. — Подписывай. Мне нужен хоть один документ, который я не выдумал.
Я подписал. Что делать. Против Артёма и его папки устоит не всякая реальность.
Лиза пила чай из моей кружки и вдруг сказала — тихо, в стол, дрожащими губами:
— У меня тоже так было. Подруги. Когда я заболела... они сначала приходили. Потом перестали. Я думала — это только у меня так. Что это со мной что-то не так. — Она подняла глаза. — Спасибо, что сказал. Теперь я знаю: это с ними было не так.
Я не нашёл слов. Соня нашла — она быстро, легко показала что-то, и Лена перевела:
— Она говорит: «Кто выжил — тот и говорит. Кто исчез — тот молчат».
— Она у нас, — с гордостью сказала Лена, — философ. Уголовного толка.
Рома сидел на подоконнике с книгой на коленях и всё время что-то хотел сказать, но, как всегда, ему не хватало паузы. Не выдержал он только к концу вечера:
— Я тут подумал... — он погладил книгу, как гладят кошку. — У меня есть правило: не читать чужие дневники. Даже случайно открытые. А сегодня ты дневник зачитал вслух. И знаешь что? Ни капли неловкости не появилось. Только... спасибо, что открыл. Надо же было проверить правило.
— И как? — спросил я.
— Работает, — сказал Рома. — На громких дневниках — тем более.
Глеб уходил последним. У двери он остановился, повернул голову на мой голос:
— Макс. Дверь наружу ты сегодня открыл.
— Ага. Эмили говорит, теперь главная проблема — не дать ей заржаветь.
— Нет, — сказал Глеб. — Проблема в другом. Двери, которые открываются наружу, всегда впускают и что-то внутрь. Помни про это. И не пугайся, когда пойдёт сквозняк. Сквозняк — это когда старое уходит. Это хороший звук.
Позже, когда все разошлись, Эмили осталась у двери последней.
— Слышишь? — она повернула голову к коридору. — Школа молчит вместе с тобой. Это редкость. Обычно она молчит про кого-то. А сегодня — с кем-то. — Она чуть улыбнулась. — Всё, иди спать. Первая программа с повтором — в воскресенье. Просьба не падать в обморок от собственной славы, у тебя сердце не то.
И тут, стоя в дверях, глядя на тёмный коридор, я вдруг понял.
«Скажи им, что я приветствовал».
Помощники. Обычные. Которые видят — и не отворачиваются. Лена, которая извиняется за свой голос и всё равно звучит. Соня, чья тишина светится. Лиза с её чашками, которые сами подойдут. Алиса, которая смотрит в глаза. Мирон с тактом. Артём, который не правит — понимает. Вика, которая не исправляет ни одной линии.
Они. Они все. Боги у нас уже есть — по одному на каждого. Четырнадцать штук. Артемий Павлович просто пришёл посмотреть, все ли на месте.
Я засмеялся — один, в пустом коридоре, как идиот. И пошёл гулять через весь двор, под звёздами, потому что спать после такого было нельзя.
У озера горела спичка.
Нет. Не горела. Я уже знал этот огонёк, но его там не было, и от этого внутри всё перевернулось. Директор стоял на берегу, у старого пирса, лицом к воде. Руки за спиной. И — второй раз за неделю — без сигареты.
Я подошёл. Он не обернулся, но и не прогнал — про меня это у него целая система жестов.
— Слышал эфир, — сказал он, не поворачиваясь.
Помолчали. Вода у пирса была чёрная-чёрная, и в ней отражались только звёзды.
— «Собранная заново, но трещины остались, и в них что-то растёт», — вдруг сказал он. Голосом спокойным, ровным. — Знаешь, я много лет живу с трещинами. И впервые слышу, чтобы кто-то сказал про них так, что... — он не договорил. Вместо этого тихо добавил: — Спасибо, что живёшь, Максим.
Я почувствовал, как у меня пересохло в горле. Взрослые так говорят редко. Директор — вообще, кажется, впервые.
— У меня планы на выпускной, — сказал я. — Лет через десять. Сделаете фото?
Он повернулся. И засмеялся — по-настоящему, от души, всем своим страшным арсеналом морщин.
— Пришлю, — сказал он. — Только не синей на нём, ладно?
На пирсе, поджав босые ноги, сидела Вика. Когда он прошёл мимо — она не обернулась, он не остановился, но я видел, как они на секунду встретились взглядами, как два дирижёра одного такта. И директор ушёл к школе, тяжёлой ровной походкой человека, у которого впервые за восемь лет по расписанию не значилось ничего страшного.
Я поднялся на пирс. Сел рядом. Пальцы её ног чертили на старых досках — два человечка. Кривых. С кривыми линиями, изломанными руками, одноногих, косых.
— Это мы? — спросил я.
— Это мы, — сказала Вика и не стёрла рисунок. Впервые — не стёрла.
— Слушай, — сказал я. — А «в следующий раз» ещё в силе? Без граблей?
Она помолчала. Вода у пирса чёрная-чёрная, звёзды в ней горели и не тонули.
— В силе, — сказала она наконец. — Только я уже придумала куда. Тут за озером, если пойти налево, есть холм. Директор говорит, с него видно, как солнце встаёт из-за сосен. Я там ещё не была. Ни с кем не была. — Она покосилась на меня. — Ну и ты, если что, тоже, я проверяла.
— Когда?
— В субботу. До восхода. Ты же сердечник — не проспишь?
— У меня будильник, как у Коваля рация. С ним не забалуешь.
— Тогда договорились, — сказала она, и мы оба услышали, как это слово теперь значит гораздо больше, чем юридический факт.
Мы сидели и смотрели, как на другом конце неба, там, где кончается лес, серая тьма начинает выцветать. Медленно, нехотя, как выцветают старые фотографии. Куда-то туда, за горизонт, уехал сегодня человек в тёмной водолазке — и дорога его, наверное, была вот такой же: из ночи в то самое время, когда уже не ночь, но ещё не утро.
Часы на башне показывали без четверти пять. Стояли. Всегда стояли, сколько я себя помнил в этом месте.
Я впервые за всё время не поверил им.
Потому что рассвет — это не название. И не время по расписанию. Это обещание. Тупое, упрямое, ежедневное: что бы там ни стояло на циферблате — однажды темнота кончается. Просто потому, что её кто-то ждал. Не отворачиваясь.
И где-то там, за лесом, за городом, в своей серой машине, уставший человек в тёмной водолазке, наверное, тоже смотрел сейчас на восток.
Приветствую, — подумал я ему. — Получилось. Никто не встретил рассвет один.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
