Пятое время года. Книга вторая
Эпиграфы
То пятое время года,
Только его славословь,
Дыши последней свободой,
Оттого, что это – любовь…
Анна Ахматова
Книга вторая
Время срезает цветы и травы 1904–1914
Время срезает цветы и травы
У самого корня блестящей косой:
Лютик влюбленности, астру славы…
Но корни все целы – там, под землей.
Зинаида Гиппиус
Глава первая
январь 1904 года
1903 год, начавшийся для княжны Гликерии Аристовой столь радужно, закончился трагически – в новый 1904-й они с братом вступали совсем осиротевшими: по осени тяжело заболел и скончался князь Дмитрий Сергеевич Беклемишев, а в последних числах декабря отошла ко Господу и супруга его Дарья Ильинична. Еще на Рождество она стояла обедню вместе с Ликой и приехавшим на вакации Петром, а под самый Новый год они схоронили бабушку на Донском.
– Дядя, дядюшка, как же так? За что? – рыдала Лика, уткнувшись в обшлаг дядиного мундира. – Сначала papi, теперь mami, и вы с tantine уедете вскорости, Петруша в корпус воротится… Ежели б не условие, мы повенчались по осени, а теперь…
– Успокойся, mon coeur, не рви мне душу, Господь так управил. Матушка отца очень любила, вот и не вынесла разлуки. Им сейчас хорошо там, на Небесах, они на нас сверху смотрят и радуются. Не плачь, милая, напишем Дмитрию Сергеевичу, что твои обстоятельства изменились, выхлопочу я ему перевод в Кронштадт, летом, глядишь, и обвенчаетесь.
– Правда? – в огромных карих глазах девушки застыло недоверие. – Но как же? Неужто можно это? – она даже слегка отстранилась от Павла Дмитриевича.
– Нынче я твой опекун, а я еще прошлой зимою считал, что тянуть со свадьбой нечего. Коль скоро Сергей Романович благословение свое прислал, он бы и деньгами за сына поручился, да и ты не бесприданница. Остался бы Дмитрий Сергеевич в Кронштадте служить или в Гельсингфорсе в штурманском экипаже, хотя чухонцы, поди, не лучше хунхузов, – попытался он отвлечь племянницу от грустных мыслей.
– Ce que vous dite, oncle (что вы говорите, дядюшка (фр.)), в Гельсингфорсе как в Европе совсем. Дмитрий Сергеевич писал мне летом с практики. Они несколько дней стояли там и в город выходили, красивый город. Только лучше нашей Москвы нету, – вздохнула Лика, загрустив и о женихе, которого не было рядом в столь трудную и горестную для нее минуту, и о том, что теперь придется ей покинуть любимую Москву и переехать в столицу. И дядя, и tantine с князем Бобровским звали ее в Петербург, да княжна и сама понимала, что негоже юной девице на выданье оставаться в доме одной. Чернышевы так и не вернулись из имения, в московском их доме жил барон Велио с супругой и дочерью. На поминальный обед Андрей Петрович прибыл один, поскольку баронесса снова была в тягости. Он же и сказал, что телеграмму в Чернышевку о кончине Дарьи Ильиничны отправил, да погоды уж больно плохие, снегом все замело – не добраться со станции.
Будь Чернышевы в Москве, Лика, возможно, и уговорила бы oncle Paul оставить ее пока тут с графиней, приходившейся крестной покойной матери княжны, хотя бы до сороковин, а то и на более долгий срок. Теперь же предстояло ехать сразу после девятого дня – долее Павел Дмитриевич никак задерживаться не мог. Князь же Бобровский отбыл в столицу на другой день после похорон.
Уединившись в спальне, Лика попыталась дописать начатое давеча письмо к Мите, но только расплакалась и вконец испортила уже написанное. Она имела обыкновение писать молодому графу едва не ежедневно, да и от него письма приходили с завидным постоянством. Сейчас княжне очень не хватало его присутствия, но ободренная словами Павла Дмитриевича, она очень надеялась на скорую встречу. Так в мечтах об этом Лика и уснула, едва коснувшись головой подушки.
***
Мичман Чернышев, окончивший Морской корпус одним из первых по успеваемости, мог выбрать флот и корабль, на котором намеревался служить. Все предрекали ему блестящее будущее на Балтике или на Черном море, но Дмитрий Сергеевич решил иначе – его выбор пал на бронепалубный крейсер «Новик» под командованием капитана 2-го ранга Эссена. Этот легкий маневренный корабль был изготовлен в Германии и совсем недавно спущен на воду.
Из-за нездоровья старого князя Лика не могла присутствовать на выпуске жениха, и он испросил разрешение заехать в Москву проститься с родными и уже оттуда отправиться к месту службы.
Воспоминания о неделе, которую они провели вместе, согревали Митю в далеком Порт-Артуре, где ему суждено было служить – «Новик» входил в состав Тихоокеанской эскадры.
Опавшие листья золотым ковром устилают дорожки Нескучного сада. Дни стоят погожие и теплые, но вечерами от Москвы-реки уже тянет прохладой, и в быстро наступающих сумерках деревья кажутся серебристыми, словно сошедшими с иллюстраций к сказкам Гауфа.
Двое идут по аллее, шуршит под ногами листва, пахнет прелой землей и немного дымом – чуть в стороне жгут костры, закатное солнце окрашивает верхушки деревьев багрянцем, где-то впереди слышится плеск воды, удары весел, чей-то смех.
– А пойдемте к реке, – Лика заговорщически смотрит на мичмана, любуясь синим мундиром, золотом аксельбанта, втайне желая потрогать кортик, что висит у него на поясе. Ей хочется петь и кружиться, собирать горстями опавшие листья и бросать их в воздух, осыпая себя и идущего рядом мужчину золотым дождем.
– Поздно уже, Гликерия Александровна, я бабушке вашей обещался к ужину вас домой доставить, – Митя, улыбаясь, смотрит на девушку, ему явно не хочется расставаться, но он дал слово княгине.
– Мы все равно уже опоздали, Дмитрий Сергеевич, – лукавые глаза блестят, предлагая авантюру, – пойдемте, право, теплынь какая, словно бабье лето задержалось.
– Нет-нет, и не уговаривайте. Я завтра пораньше к вам приду, и поедем на лодке кататься. Можно поближе – на Чистых у Апаюна лодочки замечательные, – Митя решительно разворачивается, увлекая Лику к выходу из сада. Она слегка хмурит брови, пытаясь выразить недовольство, а потом звонко смеется, отпускает руку кавалера, срывается с места и с криком «Догоняйте» бежит вперед, петляя между деревьями. Чернышев устремляется следом, сняв с головы фуражку, чтобы не обронить ее в траву. Светлое платье мелькает меж темными стволами, шляпка упала с головы и держится только на широкой ленте, которой княжна подвязала ее под подбородком, но мичман бегает шибче, потому догоняет девушку довольно быстро и, обняв за плечи, разворачивает к себе. Несколько мгновений они смотрят друг на друга, раскрасневшись от быстрого бега и тяжело дыша… Она поднимается на мысочки, качнувшись к нему, он слегка наклоняется – подхватить, чтобы не упала, и вот они уже целуются со всем пылом юности…
Невдалеке лает собака, раздается чей-то крик, спугнув очарование момента и оставив некую неловкость…
Сняв перчатки, Митя осторожно поправляет шляпку девушки, потом надевает фуражку, проверяя ладонью, чтобы сидела ровно, и они медленно бредут к выходу из парка.
– Митя, а почему вы выбрали именно этот корабль? – моща нос и щуря глаза от солнца, от которого не спасает ни зонтик, ни широкополая шляпа, спрашивает княжна. – Порт-Артур так далеко, я давеча на карте смотрела в кабинете у papi. Неужто на Балтике таких нету?
– Этот самый новый, у него скорость, знаете какая – 25 узлов. Для бронированного он крайне маневренный. Да и Эссен – замечательный командир. Он вторым по выпуску был в своем классе, Морскую Академию закончил. Сам «Новик» в Германии со стапеля принимал, – мичман с таким воодушевлением рассказывает о корабле, что даже грести перестает, а Лика во все глаза смотрит на него…
Спроси ее потом кто-нибудь, о чем был разговор, кроме названия корабля она вряд ли что-то внятное смогла бы произнеси…
– Лика, аккуратнее, ровнее держите руль, у вас уже очень хорошо получается, – Митя кладет свои руки сверху ладошек княжны на руль автомобиля, и помогает ей совершить поворот, поражаясь тому, насколько она способная ученица. Девушка же с радостью позволяет себя учить, благополучно умолчав о том, что вождению мотора еще с прошлого лета Павлом Дмитриевичем обучена. И сам полковник Беклемишев, приехавший в Москву навестить больного отца, ни словом, ни взглядом не выдает тайны племянницы. Только иногда подначивает ее «научиться» уже поскорее, а Лика смеется и отрицательно качает головой: ей эти уроки с мичманом в радость. Еще немного, и Дмитрий Сергеевич уедет далеко, и им останутся только письма на долгие полтора года до его производства.
Промозглый дождливый день, ветер рвет из рук зонт, и Лике приходится бороться с ним, одновременно придерживая другой рукой шляпку, которая так и норовит слететь с головы: княжна сделала взрослую прическу и приколола головной убор булавкой, но непогода нарушила все ее планы выглядеть как можно лучше…
Гудок паровоза, усатый проводник приглашает пассажиров поскорее пройти в вагон, Митя держит Лику за руку, а она судорожно цепляется за обшлаг его шинели…
– Пишите мне как можно чаще, и я буду писать вам, – шепчут непослушные губы княжны, мичман кивает головой, потом наклоняется и легко касается поцелуем ее щеки. Она поворачивает голову, чтобы Митя не видел заблестевших слезами глаз, но он все замечает:
– Не плачьте, mon coeur, я хочу запомнить вас улыбающейся, – пытается ободрить Лику. – Право, ma joie (радость моя (фр.)), улыбка вам так к лицу.
Княжна пытается улыбнуться, Чернышев одобрительно кивает, звучит последний звонок… С трудом разжав руки, Лика отступает на шаг, отпуская, и тут же оказывается в крепких объятиях Павла Дмитриевича, который держит ее за плечи. Митя вскакивает в вагон, поезд трогается, девушка поднимает руку в прощальном жесте, да так и стоит, пока последний вагон не мигнет красным огоньком сигнального фонаря.
– Rien, ma bonne, ne éternellement la même étoile (Ничего, моя хорошая, не навечно же расстаетесь (фр.)) – беря племянницу под руку, полковник поднимает над их головами зонтик и ведет Лику из здания Курского вокзала. – Смотри-ка, Дмитрий Сергеевич словно и погоду хорошую у нас забрал, уезжая. Давеча еще солнце светило, а с утра как зарядил дождь, так и не кончается, и похолодало сильно, придется извозчика брать.
– А там, куда он едет, еще холоднее? – княжна поднимает на дядю красные от слез глаза.
– Не знаю, милая, – пожимает плечами князь Беклемишев, – вообще там климат мягче должен быть. К тому же мужчины гораздо менее обращают внимание на непогоду. Служба, и этим все сказано.
– Что, и в дождь? – удивляется Лика. – Vous plaisantez, oncle (вы шутите, дядюшка (фр.))
– Отнюдь, моя милая, – качает головой полковник, – в любую погоду могут и в наряд поставить, и на дежурство…
Княжна недоверчиво смотрит на дядю и всю дорогу до дома молчит, раздумывая над его словами. А вечером в ее альбоме появляются несколько набросков: застигнутый непогодой корабль отважно борется с волнами, мичман Чернышев на капитанском мостике – полы шинели и волосы на непокрытой голове треплет ветер, матросы, убирающие паруса под проливным дождем. И не важно, что под парусом уже давно никто не ходит, и на капитанском мостике Мите делать нечего…
***
Поезд по Транссибирской магистрали шел до нужного места более двух недель с пересадками, а это – довольно долгий срок, потому письма стали приходить еще с дороги, да и потом до Нового года переписка между Москвой и Порт-Артуром была довольно интенсивной. Бывало, правда, что письма приходили по нескольку за раз, иногда с большой путаницей в датах (и Лика, и Митя непременно помечали числа), но это было не столь важно. Главное – получить весточку от родного человека.
24 октября, Самара, проездом
Кажется, только отъехали от Москвы, а я уже пишу Вам. Дождь вчера сильно разошелся, не замерзли ли на обратной дороге? У нас тут тепло и солнечно, спасибо за пирожки, очень выручили меня вчера.
Москва, 2 ноября 1903
Конечно, я совсем не возражаю, чтобы на «ты» и по имени. Мы уже раньше о том договаривались. Письма – это только наше личное, значит, дозволительно. Я их в стол складываю и под замок.
Купила третьего дня атлас географический, жалею, что познаний в этой области почти не имею. Зато медицинским разным премудростям обучена. Тетушка считала, что это важно, но на практике применять не приходилось: ежели кто заболевал, звали доктора.
Порт-Артур, 15 ноября 1903
Ликуша, дорогая моя, не кручинься, все хорошо у меня. Назначен в артиллерийскую команду – помогло то, что в Александровском училище этим занимался. Море здесь удивительно красивое, а сама природа унылая: много пыли, мало деревьев, и все они какие-то невысокие…
Москва, 20 ноября 1903
Сегодня девять дней, как papi нет с нами, только что проводила oncle Paul на поезд, бабушка сильно кручинится, никуда выходить не желает, разве в храм. Даже на кладбище мы с дядей одни были. Бобровские приехать не смогли, на сороковины обещались. Погоды стоят холодные, снег то выпадает, то снова стаивает. От Вашей матушки было письмо – зовет приехать в имение погостить. Коль mami оправится, непременно поедем.
Порт-Артур, 25 декабря 1903 года
С Рождеством Христовым, Гликерия Александровна! Как хочется быть в этот день вместе, подумал о том на службе. Тут мы в городской храм только по большим праздникам выбираемся, и, к стыду своему, сегодня первый раз приобщился за все время с прошлой Пасхи. Недосуг было, да и вера моя мала и все уменьшается. Сложно объяснить, что чувствую, знаю, матушка не одобрила бы меня, да и ты, mon coeur, поди, гневаешься. Ежели соберусь, напишу подробнее, постараюсь объясниться, а нет – при встрече поговорим. Летом мне отпуск будет, на Москву приеду.
Москва, 5 января 1904 года
Неправда это, мы и были вместе на Рождество, коль Вы приобщались. Я – тоже. И в Господе мы едины были через то. Не говорите страшного, Митенька, прошу Вас, как не верить можно? Вот приедете в отпуск, съездим с Бобровскими к отцу Иоанну. Он вразумит.
По всему выходит, что завтра мы с Павлом Дмитриевичем покидаем Москву, так что пишите на адрес в столице…
Письмо так и осталось неотправленным в этот день – неожиданно уединение Лики было нарушено горничной Аленой.
– Барышня, от Чернышевых записку принесли, господа на Москву вернулись, ввечеру у нас собираются быть. Князь велел отъезд еще на день отложить.
Отъезд отложили, а потом Лике удалось уговорить oncle Paul оставить ее в доме Чернышевых хотя бы до сорокового дня по бабушке, о чем очень просила и Аполлинария Павловна. Но еще до истечения этого срока случилось событие, нарушившее все планы и в одночасье переменившее жизнь и судьбу княжны: 27 января вышел царский манифест о начале войны с Японией, напечатанный в экстренном выпуске «Нивы». Там же между прочим значилось, что крейсер «Новик» получил пробоину ниже ватерлинии, а среди потерь этого дня – два раненых флотских офицера.
Глава вторая
Незадолго до Рождества 1903 года графиня Аглая Ильинична Чернышева счастливо разрешилась от бремени мальчиком – ее сын родился девятого декабря на празднование иконы Божией Матери «Нечаянная радость». На следующий день была память Стефана Сербского, в честь которого и нарекли младенца. Крестили малыша на дому, поскольку в крестные давно обещалась Ольга Валериановна Гогенфельзен, но она сама была на сносях, а потому не выезжала. Ее дочь Ирина увидела свет менее чем через неделю. Крестным Стефана стал Петр Чернышев, приехавший в Париж навестить брата.
Предполагалось, что после Нового года Аглая и Василий поедут вместе с Петром в Италию, где, по словам последнего, климат для маленького ребенка куда как лучше, да и Фея могла бы помочь. Последним доводом в пользу переезда было желание Петра и Февронии не возвращаться пока в Россию.
– Понимаешь, братец, отец домой настойчиво зовет, а нам так хорошо тут – и климат теплый, и Фея успехи в пении делает, как и я в рисовании, – изрядно нагрузившись за обедом бренди, уговаривал Петр старшего брата принять его сторону. – Коль ты родителям отпишешь, что мы вместе, и присутствие наше здесь вам необходимо, согласятся они непременно.
– Странно ты рассуждаешь, Петруша, не понять мне тебя, право же, – Василий откинулся на спинку кресла и с некоторым укором посмотрел на подвыпившего младшего брата. – Великий Князь Павел Александрович хотел бы вернуться, да не может, и я не могу, а ты можешь, и – не возвращаешься. Право, теряюсь я, тебя слушая. Пение, рисование – это же не главное, главное – дом, Родина, матушка о прошлом годе болела, отец… – граф ненадолго замолчал. – Давеча письмо от Мити получил – старый князь Беклемишев преставился и княгиня при смерти. Никто не знает, когда Он призовет. Вон как графинюшка моя в одночасье осиротела, и даже на родные могилы поехать… – он встал и заходил по кабинету, ссутулившись и заложив руки за спину. – Нет, конечно, отпишу, коли скажешь, но вот, веришь ли – моя б воля, завтра был бы в Москве.
– Спасибо, братец, – Петр Сергеевич снова налил себе бренди, – потом поймешь когда-нибудь, впрочем, неважно сие, – он мотнул головой, словно пытаясь прогнать опьянение. – Никогда вы нас не понимали, ни ты, ни Роман. Я всегда себя чужим чувствовал – не взрослый, как вы, и не маленький, как Митя, которого все вечно баловали, хотя и разница у нас всего в три года, только Фея меня и понимает, – одним глотком осушив бокал, Петр поднялся, нетвердо стоя на ногах, и пробормотав на ходу, – пойду отдыхать, устал нынче, – направился к двери. Василий подхватил брата под руку, иначе тот непременно упал бы, и, выведя в коридор, передал его в руки лакея, сам же вернулся в кабинет и, достав папиросу, прикурил и глубоко затянулся.
Странный какой-то разговор вышел, и эти неуместные обиды, – Василий был расстроен поведением Петра и гнал от себя нелепые мысли, которые приходили в голову, считая, что младший просто перебрал, а на трезвую голову все иначе будет.
Однако за завтраком Петр вдруг сказал, что уезжает и просил брата непременно отписать отцу, как договаривались.
– Вас же мы непременно ждем у нас в Мессине, как только станет возможным путешествие, – младший брат раскланялся со старшим и поцеловал руку невестки. – Фея будет очень рада познакомиться с племянником.
– Кажется мне, Петр Сергеевич какой-то странный, – промолвила Аглая, едва за деверем закрылась дверь, и посмотрела на мужа.
– Мне тоже показалось, – кивнул Василий, – будто сам не свой, нервный и словно скрывает что.
– Да-да, – кивнула графиня, – именно скрывает, проговориться боится.
– Не нравится мне это, Аленька, и в Италию ехать не хочу. Может, и к лучшему, что Петруша столь быстро нас покинул, дожидаться не стал. Теперь у нас есть выбор, – Чернышев улыбнулся жене и, поймав за руку, притянул Аглаю к себе на колени.
– А что он просил Сергею Романовичу отписать? – тихо спросила молодая женщина, положив голову на плечо мужа.
– Вечор беседовали, Петр пьян был до крайности, – Василий махнул рукой, словно не желая продолжать это разговор, но потом все-таки сказал, – возвращаться они не хотят, ни он, ни Фея. Считает, что тут лучше, а дома, дескать, все равно как чужой – ни старший, ни младший, – повторил граф слова брата. – Одна сестрица его понимает, никто более. Не нравится мне все это, напишу отцу, как есть, – он снова махнул рукой, потом погладил плечи жены, – не волнуйся, родная, доктор сказал – тебе вредно волноваться.
– Да как не волноваться, не чужой, чай, – вздохнула Аглая. – Только вот знаешь, прав он. Сколько помню близнецов, они все время вдвоем. Вы с Романом обиняком как-то были, взрослые совсем, Варвару Сергеевну я и не помню даже, а Петр Сергеевич, он Коте нашему одногодок, кажется, но как приезжал в Сосновку, все с сестрицей. Как-то на именины Костины, в мае, папенька бал давал, братец тогда как раз из корпуса выпустился, а я маленькая была, с антресолей смотрела. От вас только близнецы и приехали, на бале Варламов Мишель Февронию Сергеевну пригласил, так Петр запретил ей и Михаила Ниловича так отчитал, что мне аж страшно стало, боялась – подерутся. Я тогда сразу и убежала с антресолей в комнаты.
– И правильно отчитал, неприятный тип это Мишель, – кивнул головой Василий, – я бы тоже запретил Фее, – граф улыбнулся, но мысли, бередившие его душу в ночи, снова всколыхнулись, вспомнилось, как Петруша всегда слишком рьяно отстаивал свое право на сестру, на общение с ней, прогулки и танцы. Случай, пришедший на память Аглае, еще раз убедил его в том, что отцу следует отписать все по правде, и даже, вероятно, мысли озвучить, как это не неприятно.
Кормилицу маленькому Стефану Аглая нанимать категорически отказалась, потому конец 1903 года и начало следующего жили Чернышевы затворниками – никуда не ездили и почти никого не принимали. Вести из России до них доходили тоже не сразу, и о начале войны с Японией граф узнал только в середине февраля с письмом из дома. В нем же отец сообщал о кончине княгини Беклемишевой и о том, что на очередное прошение о возможности возвращения Василия с супругой в Россию отвечено отказом.
– Что, дорогой, снова отказали? – увидев мужа с письмом в одной руке и бокалом коньяка в другой, спросила графиня. – Может, стоит вам самому написать на Высочайшее имя? Или я братцу отпишу, что все деньги бабушкины ему отдам, лишь бы он на вас наговаривать перестал? Негоже это, не думала, что Николенька на такое способен, – Аглая Ильинична подошла к супругу и, отобрав у него бокал, поставила на стол, – и пить негоже Василий Сергеевич, право слово.
– Домой хочется, Аленька, Митя вон воюет, а я за границей отсиживаюсь, – тяжело вздохнул граф.
– Как воюет? – глаза Аглаи испуганно распахнулись.
– С японцем война. Они на нас неожиданно напали, а Митя в Тихоокеанской эскадре. А я – дома сижу, – Василий неожиданно резко поднялся и стукнул кулаком по столу, – дома, понимаешь? Потому что братец твой – лживый ублюдок! Николенька, – неожиданно передразнил он жену, – сволочь он, твой Николенька, – граф буквально выбежал из комнаты, резко хлопнув дверью, а Аглая опустилась в кресло и заплакала.
Тем же вечером граф просил у супруги прощения, умоляя извинить его вспыльчивость и обещая более не срываться и слов таких впредь не употреблять. Аглая его простила, но долго еще не могла забыть побелевшего лица и резкого голоса мужа – никогда доселе она его таким не видела, но прошел месяц – и все повторилось, когда совершенно неожиданно в дом Чернышевых приехали незваные гости…
***
Посмотрев в газете списки убитых и раненых, Лика обрадовалась, не найдя там имени мичмана Дмитрия Чернышева, но газеты приходили нерегулярно, и кто знает, что может случиться, ведь Митя каждый день рискует жизнью. Она гнала от себя эти мысли, постоянно подавала записки на Литургию и заказывала молебны о здравии воина Димитрия, но сидеть и ждать в бездействии не могла.
– Tante Pauline, – с недавних пор княжна звала Аполлинарию Павловну тетушкой (с момента переезда к Чернышевым девушка очень сблизилась с родителями Мити, их забота помогала ей пережить боль утраты), я благословение взяла у отца Михаила поступить в Иверскую общину сестер милосердия, за ранеными ухаживать, их много прибывает, я там хоть как полезной буду, – сказала Лика как-то вечером, сидя рядом с графиней в гостиной за пяльцами.
– Ох, милая, не тяжело тебе будет? – покачала головой Чернышева. – Я с юности крови боюсь, не смогла бы.
– Я была сегодня в перевязочной, в обморок не упала, правда, толку от меня пока мало, – вздохнула Лика. – Но доктора и сестры там хорошие. Не ругаются и обучают всему, чего не знаю. Мне так легче, tante Pauline, кажется, что, если я тут кому помогу, в Порт-Артуре кто-нибудь Ми… Дмитрию Сергеевичу поможет, – девушка опустила голову к вышивке, чтобы не показать графине набежавших на глаза слез. – Писем которую неделю нет.
– Так война ж, детонька, – графиня ласково погладила Лику по плечам, – Сергей Романович вечор из собрания вернулся, свежие газеты из Артура принес, а они двухнедельной давности. Граф поинтересовался у сведущих людей, ему сказали, что всю корреспонденцию оттуда переправляют дипломатической почтой, а это очень долго и, как я поняла, недешево, может, оттого и писем нет.
– Je comprends tante, mais j'ai peur (я понимаю, тетушка, но мне страшно (фр.)) – княжна отложила в сторону вышивку и, достав платочек, вытерла слезы, – сны какие-то странные снятся, недобрые, и просто так дома сидеть совсем не могу.
– Так может быть тебе в Петербург, к родне? – Аполлинария Павловна обняла Лику. – Не подумай, что гоню, – тут же спохватилась она. – Просто, с дядей и теткой не лучше ли будет?
– Нет-нет, что вы, – слезы на глазах княжны сразу высохли, – мне на Москве лучше, я и бабушку с дедом проведаю, и вы… если что… – она не договорила, но графиня поняла, что имеет ввиду княжна – если с Митей что-то случится, здесь она все узнает быстрее, потому что сообщат родителям. Обе как-то вдруг притихли и замолчали, думая о том, что может случиться, и, надеясь, что этого не произойдет.
– Лика, голубушка, довольно о дурном, спой лучше что-нибудь, у тебя очень хорошо получается, – решила графиня отвлечь их обеих от грустных мыслей. – Что вы с Митей пели или иное что…
– Я попробую, – Лика позвонила в колокольчик и попросила прибежавшего Степку принести гитару, потом долго настраивала инструмент, и после некоторое время сидела, задумчиво перебирая струны и склонив голову к колкам, – я спою, папенькино любимое. Дмитрий Сергеевич тоже как-то пел этот романс.
Я вас люблю так, как любить вас должно;[1]
Наперекор судьбы и сплетней городских,
Наперекор, быть может, вас самих,
Томящих жизнь мою жестоко и безбожно.
Запела княжна, глядя куда-то поверх головы Аполлинарии Павловны в темень за окном. Бог весть, что она там видела, или о чем вспоминала, но пела Лика столь проникновенно, что на глазах у графини выступили слезы.
Я вас люблю без страха, опасенья
Ни неба, ни земли, ни Пензы, ни Москвы, –
Я вас могла б любить глухим, лишенным зренья...
Я вас люблю затем, что это – вы!
Закончив на довольно высокой ноте, Лика снова спела первый куплет, а потом взяв несколько бравурных аккордов, запела романс того же Дениса Давыдова «Я люблю кровавый бой», но где-то на середине вдруг резко оборвала игру, так, что зазвенели струны, и одна лопнула, сильно ударив девушку по пальцам.
– Ай, – княжна бросила инструмент на диван и затрясла ладонью, с которой капала кровь, – ой, …мамочки, – сунув пораненный палец в рот, она быстро выскочила из комнаты и понеслась на кухню. – Глаша, дай воды, промыть, йоду и бинт, – скомандовала Лика горничной, придерживая платком палец, который все еще кровил, – и пошли кого-нибудь убрать в гостиной, графиня крови боится.
– Ой, барышня, да как же, что же, – запричитала Глафира, – доставая бутылочку с йодом и бинт.
– Ничего страшного, до свадьбы заживет, – дородная повариха Марья быстро промыла Лике палец, залила ранку йодом и забинтовала. – Вверх руку подержи, касатка, все пройдет.
– Струна порвалась, – девушка немного виновато посмотрела на вошедшего в кухню конюха Трифона, хозяина гитары, – завтра непременно новую куплю.
– Сорвалась-таки, – Трифон покачал головой, – там одна струна была слишком сильно натянута, давно сменить хотел, да руки не доходили.
– Вот вечно ты, – Марья сердито посмотрела на парня, – не доходили… а барышня поранилась.
– Что ты, что ты, Марья, сама я виновата, резко дернула, вот и оборвалось, – девушка переводила взгляд с одного на другую, – Трифон не причем, я сама виновата, сама и поправлю, и не вздумайте Сергею Романовичу сказать. Пусть чаю подадут, – она поднялась с ларя, на котором сидела, пока повариха бинтовала палец, – пойду Аполлинарию Павловну успокою.
Лика поднялась наверх, но графини в гостиной не оказалось, а из комнат, которые занимал барон Велио с супругой и маленькой дочерью, неслись душераздирающие крики.
Княжна, подхватив юбки, понеслась туда и буквально столкнулась с доктором Бартеневым, обычно пользовавшим графиню Чернышеву.
– Что, что случилось, Нил Федорович? – только и смогла выговорить она, глядя на его бледное лицо.
– Вам, барышня, лучше туда не надо, теплой воды прикажите и простынь, и девку мне какую пришлите порасторопней, – отрывисто сказал Бартенев и снова скрылся за дверью.
__________________________________
[1] Романс. Слова Дениса Давыдова. Музыка С. Акутина.
Глава третья
Порт-Артур, конец января 1904 года
Вечером 26 января на флагманском корабле Тихоокеанской эскадры броненосце «Петропавловск», где держал свой флаг вице-адмирал Старк[1], проходило совещание, на котором обсуждали возможные мероприятия на случай нападения противника. При этом в войну особо никто не верил. Общие настроения выразил начальник морского штаба контр-адмирал Вильгельм Карлович Витгефт[2], прощаясь с командирами кораблей: «Войны не будет».
Эти слова были сказаны за полчаса до начала атаки японских кораблей…
Мичман Дмитрий Чернышев, отстояв вахту, прошел в кают-компанию «Новика», но ложиться не стал, решив дописать письмо домой. В четверть двенадцатого он вышел на палубу крейсера передать запечатанный конверт вахтенному матросу, чтобы утром письмо было отправлено на городскую почту. Ночь была темная, морозная, но видимость ясная. Море спокойное.
– Вашбродь, завтрева не выйдет, – отозвался матрос Гордеев в ответ на просьбу офицера, – велели никому корабль не покидать, готовиться к выходу.
– Да, знаю, но наши вроде еще на берегу, со шлюпботом приедут, можно с ним обратно передать, – растолковывая очевидное, кивнул Чернышев.
– Наши все на борту, недавно шампунька[3] привезла механика и доктора – последних, – ответил матрос, – вон оне еще в каюту не ушли.
– Что, Дмитрий Сергеевич, не спится? – окликнул мичмана судовой врач Лисицын, балагур и весельчак, один из основателей корабельного оркестра крейсера. – Ночь-то какая тихая, словно затаились все. Какое-то предчувствие у меня недоброе. В Морском собрании ужинал, даже чарку не пропустил, мало ли что.
– Бог с вами, Николай Васильевич, отчего недоброе? Завтра в море выйдем, приказ был по всей эскадре, вероятно, как третьего дня по фарватеру прогуляемся и вернемся, – Митя посмотрел вперед, но за громадами кораблей почти ничего не было видно, только иногда прожектор выхватывал борта стоящих рядом «Петропавловска» и «Боярина».
– И по мне что-то зловещее в воздухе витает, – к стоящим на палубе подошел штурманский офицер мичман Алекс Шейковский, – нынче Николай Оттович как с флагмана вернулся, все нервничает, адмирал Витгефт сказал, что не будет войны, а наш командир считает, что японцы вот-вот нападут, это раньше сообщали противнику «иду на вы», теперь перестали быть столь щепетильными.
Словно в ответ на слова мичмана где-то впереди раздались звуки выстрелов и взрывы, но понять, что именно происходит, из-за стоящих впереди больших кораблей не было никакой возможности. Тем не менее вахтенный начальник лейтенант Штер приказал сыграть отражение минной атаки, и офицеры с палубы разошлись по боевому расписанию.
«Неужели война? – подумал Митя, пытаясь что-то разглядеть в темноте море и прислушиваясь к усиливающейся канонаде. – Только бы не увечье, лучше уж сразу погибнуть», – пришла мысль, которую он тут же попытался отогнать, а потом и вовсе забыл, потому что думать о чем-то постороннем стало просто некогда. Поступил приказ стеньговой флаг поднять, развести пары в котлах и готовиться к выходу в море. Прогудела боцманская дудка, по палубе и трапам затопали сотни ног.
– Быстро за борт все огнеопасное, пиронафт, скипидар, спирт, бензин, – командовал вахтенный начальник барон Кнорринг, и матросы споро выполняли распоряжения лейтенанта.
– Шлюпка с правого борта, – раздалось во тьме, и вскоре на палубе крейсера появился флаг-офицер с «Петропавловска» Шмидт.
– Что, что там, Левушка, война? – окликнул мичмана Кнорринг.
– Война, Костя, сейчас сам увидишь, вам приказано сняться с якоря и преследовать японца. Как выходить будете, вся картина перед глазами предстанет. «Ретвизан», «Цесаревич», япошки словно знали наши диспозицию, – махнул рукой Шмидт.
– Да, Того[4] можно поздравить с успехом. Ничего, сейчас прогуляемся, может, накрутим им хвосты, – кивнул барон и, пожав руку мичману, пошел подгонять свою команду. – Шевелись, ребята, живее, живее, – послышался его зычный голос из темноты.
Сигнальщик передал с флагманского броненосца «"Новику" приготовиться к походу». И крейсер, пока не на всех парах, потому что успели развести только шесть котлов, поднял якорь и взял курс на Вейхавей – в той стороне были видны дымки кораблей японской эскадры. Поврежденные «Ретвизан» и «Цесаревич» медленно двигались к берегу, чтобы приткнуться к нему и не затонуть.
– О, еще один, – не удержался от восклицания Митя: чуть ближе к выходу на внешний рейд на отмели стоял с сильным креном крейсер «Паллада».
– И сухих доков нет, – откликнулся стоявший рядом мичман Бурачек, – надолго ремонт затянется.
– Вон с флагмана семафорят: «Джигиту» подойти к «Палладе» для оказания помощи», – разобрал Чернышев сигнал с «Петропавловска», – значит, повреждение сильное.
– Утром станет ясно, – пожал плечами Степан Павлович, – а мы быстрее пошли, видать, раскочегарились.
Четыре японских миноносца были видны в лучах боевого освещения эскадры, и «Новик» постарался выдать полный ход в двадцать пять узлов, старясь догнать противника, но более быстроходные японцы вскоре скрылись в темноте, и крейсер, завершив патрулирование, вернулся к эскадре за приказаниями.
– Смотрите, Дмитрий Сергеевич, три ракеты на Золотой Горе, – Бурачек протянул Чернышеву бинокль. – Россия официально вступила в войну.
– А мы тут с вами, Степан Павлович, полночи в игрушки игрались, – не удержался Митя.
– Дипломатия – вещь тонкая, вы еще молоды, мой друг, идемте отдыхать, пока можно. Думаю, часа четыре у нас есть… – кивнул молодому человеку Степан Павлович и, осторожно ступая по скользкой палубе, пошел в каюту.
Митя спустился в каюту и моментально провалился в сон, едва голова коснулась подушки, но мичман Бурачек был не прав, четырех часов отдохнуть не получилось.
– Проснитесь, Ваше благородие, к капитану треба, – Митя с трудом открыл глаза и не сразу понял, что от него хочет командирский вестовой.
Капитан 2-го ранга Николай Оттович Эссен[5] – плотный мужчина среднего роста с густыми усами и небольшой складкой меж бровей, придававшей ему суровый, а иногда даже сердитый вид, быстро ходил по своей каюте в весьма приподнятом настроении.
– Положение серьезно, но мы посмотрим и еще как посмотрим! – сказал он, подняв глаза на вошедшего мичмана, не то ему, не то самому себе.
– И еще как посмотрим, Николай Оттович, – неожиданно резко сказал Митя, преисполнившись обиды за ночную ситуацию и за весь русский флот.
«Мальчишка совсем, и сгинет не за понюшку табаку, смелый, горячий, на месте не усидит, уже вон в бой рвется, ровно молодой конь», – подумалось Эссену, но вслух он сказал совершенно иное.
– Вы, мичман в Санкт-Петербурге живете? – капитан остановился рядом с Чернышевым и, взяв его за пуговицу бушлата, посмотрел в глаза.
– В Москве, в столице только сестра замужняя, – мичман весь засветился изнутри при воспоминании о доме, Лике, об их прогулке в Нескучном. Словно солнышко того теплого осеннего дня согрело его сейчас.
– В Москве невеста, поди? – неожиданно ласково улыбнулся Николай Оттович.
– А как вы… – опешил Митя, удивленно глядя на командира.
– Так сияешь, как начищенная рында, – по-доброму засмеялся тот, продолжая смотреть на мичмана.
– Невеста, правда, мы не обручились еще, дед ее хотел, чтобы я чин сначала получил, она сирота, – вздохнул мичман, – а как уезжал я, князь старый умер, и намедни письмо получил, что и княгиня в мир иной отошла. Гликерия Александровна теперь совсем сирота – дядюшка только холостой и в возрасте и тетка замужняя.
– Дядюшка в чинах? – осведомился капитан фон Эссен.
– Да, Беклемишев, князь, полковник Генерального штаба, – Митя неожиданно стал во фрунт, называя должность Павла Дмитриевича.
– Наслышан, наслышан, – кивнул Николай Оттович, – хорошая семья. Ты вот что, мичман, очертя голову под пули не суйся, – капитан поднял руку, пресекая возражения, готовые сорваться с губ Чернышева. – Молод ты еще, не обстрелян, жалко будет, коль невеста не дождется. Много вас тут таких – недавних выпускников, войны не нюхавших. И на нашем корабле, и на других. Войны, почитай, более четверти века не было, ни у нас, ни в Европе. В мирное время вы жили, воевать обучены только теоретически, потому и прошу, бойтесь. Всяк человек боится, когда пули над головой свистят и снаряды рядом рвутся, и вы бойтесь, но деритесь храбро. Храбрость нужна, а безрассудство вредно. Даст Бог, родные вас дождутся, ступайте.
Митя не успел покинуть капитанскую каюту, как прибежал вахтенный с докладом:
– С моря идет «Боярин» и держит сигнал: «Вижу неприятеля в больших силах».
– Дождались, – капитан Эссен резвым шагом направился к мостику.
В сереющей дымке морозного зимнего дня показывается неприятельский авангард, крейсера «Такасаго», «Касаги», «Читозе», «Иошимо», а затем главные силы: «Миказа», на котором держал флаг адмирал Того, «Асахи», «Хатсузе», «Шикишима», «Фуджи», «Яшима» и броненосные крейсера «Асама» и «Токива», и другие в строе кильватерной колонны.
– Сам Того пожаловал, – не удержался от комментария мичман Бурачек, рассматривая в бинокль японскую эскадру и называя корабли.
Хорошо соблюдая равнение, неприятельские суда производили величественное впечатление.
– Подлецы, как равняются! – воскликнул Николай Оттович. – Ничего, мы еще посмотрим, кто кого.
Как только приблизились главные силы противник, на мачте Золотой горы, видной отовсюду, взвился сигнал «Эскадра к бою». Тяжелые броненосцы еще только разводили пары и не смогли быстро построиться в кильватерную линию для ведения боя, но крейсера «Баян», «Аскольд» и «Новик» снялись с якоря и вышли в море наперерез.
– Экипаж к бою, – прозвучало с мостика, и тут же разнеслось по кораблю, – всем занять места по боевому расписанию!
С расстояния в двадцать пять кабельтовых японский флагман открыл огонь, в ответ выпустил снаряд «Новик», шедший правофланговым и бывший ближе всех к неприятелю. После этого началась длительная канонада с обеих сторон, в которую вступили с нашей стороны и береговые батареи крепости. Легкий «Новик» был вооружен всего шестью орудиями калибра сто двадцать миллиметров, на один борт могли вести огонь четыре из них, но корабль ловко маневрировал, подходя все ближе к броненосцу «Миказа». С расстояния в восемнадцать кабельтовых «Новик» повернул, отходя назад, потом снова пошел на сближение с неприятелем. Так, петляя, он старался уйти от вражеских снарядов, в то же время попытаться нанести японцам максимальный урон.
– Задымил, японец задымил, – раздались радостные крики на борту «Новика», и крейсер снова ринулся вперед.
– Наполнить баркас и моторный катер водой, – слышится приказ, который матросы спешно принялись выполнять. На недоуменный взгляд Чернышева мичман Бурачек, обозвав Митю салагой, объяснил, что это – защита от осколков. «Вот о чем говорил командир, – мелькнуло в мозгу графа, – необстрелянные, необученные таким хитростям, как эта. Ничего, научусь». Скинув в каюте шинель, он носился по палубе в одном парусиновом кителе и не чувствовал холода.
– К заряду, цельсь, пли, – звучит команда, от ветра чуть не сносит фуражку (приходится закрепить ремешок под подбородком), от громкой стрельбы закладывает уши. «Я впервые в бою и впервые командую орудийным расчетом, но комендор и матросы все делают споро и ловко, словно не под огнем противника, а на учении», – эта мысль поразила Митю, поразила еще и тем, что сам он не испытывал страха, просто не думал о том, как не думал и о возможной смерти, что грезилась ночью.
– Полный вперед, телеграф на полный, – рупор перекрывает звуки боя, и «Новик» на все двадцать пять узлов хода несется вперед на японскую эскадру. Вокруг вспенивается вода от снарядов, которые никак не могут попасть в корабль из-за его быстрого хода и маневрирования. Когда снаряд рвется совсем близко от борта, всех обдает ледяной водой, но в горячке боя этого не замечаешь, главное, крейсер цел и движется дальше, на ходу стреляя по вражеским кораблям.
Японец совсем близко, и вдруг капитан «Новика» с полного хода приказывает:
– Полный назад, телеграф, полный назад, – и крейсер отходит, увеличивая расстояние.
– У японцев поврежден броненосец «Фудзи», повреждения на двух других и на крейсерах, – смотрит в бинокль вахтенный начальник лейтенант Штер, – и на флагмане дымит, – радостно восклицает он, – а мы словно заговоренные.
И почти сразу после этих слов явно слышно попадание снаряда в борт «Новика».
– На мостике, в корме пробоина, все рулевое отделение затоплено, – подбегает матрос, растерянно, не по уставу сообщая о случившемся. Опомнившись, пытается козырнуть, но Эссен машет рукой, быстро спускается с мостика и почти бежит по палубе – посмотреть, насколько сильны повреждения.
Шлюпка, баркас, вельбот, труба в нескольких местах пробиты осколками, одно из орудий сто двадцатимиллиметрового калибра буквально испещрено осколками большого снаряда, влетевшего в кают-компанию и там разорвавшегося. Снаряд разрушил каюту лейтенанта Зеленого и соседние – мичмана Кнорринга и лейтенанта Штера, пробил броневую палубу и через сорванный кингстон затопил рулевое отделение. Из рулевого все успели выскочить и задраить за собой люки.
– Убитые, раненые есть? – капитан всматривается в лица стоящих и сидящих на палубе, понимая, что в горячке боя можно просто не понять, что ранен.
– Принято сто двадцать тонн воды, сорвано четыре листа обшивки, кингстон сорвало, ранен осколком комендор Илья Бобров, – доложил кто-то.
– Японец уходит, на зюйд повернул, уходит, – подняв к глазам бинокль и тут же опустив его, сообщил мичман Кнорринг, потом посмотрел на береговые батареи, которые отстреливались словно нехотя, хотя вражеская эскадра была еще довольно близко, растянувшись в кильватерном строю, и достать японские крейсера снарядами с эскадры или береговых батарей, тем самым заставив противника рассредоточиться и подойти ближе к нашему берегу, а там накрыть мощным огнем, возможность была. Но ею не воспользовались.
На мачте Золотой горы взвился сигнал «Миноносцам атаковать противника», но не прошло и четверти часа, как его сменило предписание возвращаться на базу.
– Встать на якорь, подвести пластырь, откачать воду, – командует Эссен и уходит на мостик, чтобы оттуда наблюдать за происходящим.
– Восемьдесят футов под килем, семьдесят футов под килем, якорь потравить до воды, есть, стоп машина, – слышатся команды. Крейсер останавливается, но волной его все равно качает, и подвести пластырь, чтобы заделать пробоину, сложно, хотя лейтенанты Порембский и Лазарев с командой матросов отчаянно пытаются это сделать (пробоина ниже ватерлинии).
– Ваше благородие, течь устранена, но надолго не хватит, домой надо, Николай Оттович, – замечает барон Кнорринг.
– Вижу, Константин Николаевич, поднимите сигнал «не могу управляться», пусть катер вышлют из порта отбуксировать нас, а мы попробуем потихоньку сами, на машине, без рулей, – капитан говорит негромко и спокойно, словно не приказ отдает, а на чай приглашает, но все выполняется быстро и беспрекословно.
Подошедший через пару часов буксирный катер принес мало пользы, только оборвал два троса, зато появление «Новика» в гавани вызвало приветственные крики и в порту, и на береговых батареях.
Корабль входил, как победитель – пусть на самом малом ходу и еле управляясь, но с музыкой. Корабельный оркестр играл «Коль Славен…», команда выстроилась на палубе, а на берегу слышны были крики: «"Новичек"! Родной "Новик"! Наш герой!»
Капитану фон Эссену было предписано тотчас явиться к наместнику адмиралу Алексееву, который его одновременно отчитал – наблюдая с Золотой горы за маневрами крейсера все было решили, что «Новик» пойдет в минную атаку – и наградил золотым оружием.
Ближе к ночи в Морском собрании праздновали эту победу и крейсера, и его командира. Все поздравляли Николая Оттовича с наградой, но он только отшучивался.
– Я выстрелил, попали в меня, но наградили снова меня, – и тихо посмеивался в усы. – Я написал реляции на представление всех отличившихся, – поднял рюмку капитан, – без вас и наших матросов мы бы бой проиграли, а мы его выиграли.
Троекратное ура разнеслось над залом.
– О, смотрите, что про вас пишут, – к командиру «Новика» подошел капитан миноносца «Стерегущий» Борис Кузьмин-Караваев с газетой «Новый свет», в просторечии именовавшейся артурской сплетницей. Он встал во фрунт и зычным голосом зачитал заметку под аплодисменты собравшихся:
Наступила торжественная минута, Быстроходный крейсер должен был первым вступить в бой, Впереди надвигалась масса неприятельских крейсеров и броненосцев, сзади наша эскадра и батарея крепости. Взоры всех обращены на «Новик». Молодецки снявшись с якоря, крейсер рванулся навстречу врагу. Бодрость духа, непоколебимое спокойствие командира капитана II ранга Николая Оттовича Эссена отлично отозвалась на нравственном состоянии экипажа. Все горели желанием драться и победить.
Выйдя впереди эскадры «Новик» стремительно понесся на неприятельскую эскадру. Заметив огонь на флагманском судне неприятеля, он тот час же открыл огонь из своих батарей; ему ответили беглым огнем японцы, зарокотали орудия нашей эскадры, загремели батареи фортов – начался бой. «Новик», дав полный ход с тем чтобы лишить неприятеля возможности пристреляться, летел, громя его носовыми орудиями и на полном ходу поворачивая, осыпал его снарядами кормовых батарей. Крейсер был в самой середине огня, неприятеля и нашего. Снаряды со страшным свистом перелетали, другие падали в воду, поднимая огромные столбы. Это был ад.
Прислуга у орудий, офицеры поражали хладнокровием и спокойствием духа. Приказания немедленно и отчетливо исполнялись. Заметна была некоторая серьезность; в каждом молодце-матросе говорило сознание серьезности и страшной опасности переживаемых минут.
– Складно врет Ножин, – заметил старший офицер «Новика» Андрей Лазарев, – за возвращение из ада стоит выпить.
Его слова покрыл дружный смех и звон бокалов.
Митя Чернышев постарался пораньше уехать из собрания на квартиру не только потому, что сумасшедший день его ужасно вымотал, и больше всего на свете мичман мечтал выспаться в мягкой чистой постели: в кармане его парадного кителя лежал листочек со стихотворением про сегодняшний бой, которое написал квартирмейстер крейсера Александр Галятин, и граф очень хотел скопировать эти стихи для Лики.
___________________________________________
[1]Оскар Викторович Старк (16 (28) августа 1846 – 13 ноября 1928) – русский адмирал, командир Порт-Артура (1898–1902), начальник эскадры Тихого океана (1902–1904).
[2]Вильгельм Карлович Витгефт (14 октября 1847 – 10 августа 1904) – русский контр-адмирал, участник русско-японской войны. Погиб в морском бою на броненосце «Цесаревич» во время боя в Желтом море при переходе русских кораблей из Порт-Артура во Владивосток.
[3]Шампунька – небольшая китайская лодка под парусом или без него.
[4]Адмирал Того – Маркиз Того Хэйхатиро – японский военно-морской деятель, маршал флота Японской империи (21 апреля 1913), командующий Объединенным флотом Японии в русско-японской войне.
[5]Николай Оттович фон Эссен (11 декабря 1860 г. – 7 мая 1915 г.), – герой Порт-Артура, в первые недели Русско-японской войны командовал крейсером II ранга «Новик». Он сумел восстановить и подготовить Балтийский флот к Первой мировой войне. Адмирал (14 апреля 1913 г.).
Глава четвертая
В неделю Жен-Мироносиц девятьсот четвертого года[1] в парижском доме Чернышевых намечалось небольшое суаре по случаю праздника и того, что Стефану только что сровнялось четыре месяца, и Василий Сергеевич решил представить сына публике. С самого утра Аглая была занята приготовлениями, и только ушла к себе покормить малыша и немного отдохнуть, как в дверь позвонили. Решив, что пришел очередной посыльный и, зная, что Василия Сергеевича еще нет дома, графиня уложила сына в колыбель и, накинув на плечи шаль, собралась выйти, чтобы дать распоряжения, как дверь отворилась, пропуская испуганную Мари:
– Madam de la comtesse, y a un homme un en uniforme, et une fille avec lui (графиня, там мужчина какой-то в мундире и девочка с ним (фр.)) – быстро заговорила та, – une petite fille, il vous demande (маленькая девочка, он вас спрашивает (фр.))
– Какая девочка? – удивленно спросила Аглая по-русски, забыв, что Мари русской речи почти не понимает, – quelle fille? (какая девочка (фр.)), – тут же поправилась графиня, – restez avec le bébé (посиди с малышом (фр.)), – кивнула горничной, открывая дверь. – Я сейчас.
В холле в самом деле были мужчина и ребенок, лиц которых Аля с высоты антресолей разглядеть не могла, но стоило ей спуститься на один пролет, как ноги сами понесли вниз чуть не бегом:
– Котя, Котенька, – графиня с разбегу повисла на шее брата, – родной мой, ты приехал, – быстро говорила она, вглядываясь в уставшее и какое-то посеревшее лицо Константина Закревского. – Кто это, что за ребенок, что случилось? – отстранившись от брата, Аля наклонилась к девочке, уткнувшейся в шинель ротмистра. Малышка повернула голову, и молодая женщина не смогла сдержать крик удивления. – Оля? Оленька? Как же это? – графиня начала раздевать крестницу, шепча ей на ухо ласковые слова, а потом снова обратилась к брату, и на этот раз голос ее был строгим и чужим. – Извольте, Константин Ильич, объясниться, как вы тут оказались, и почему Олюшка с вами? Где барон? Баронесса?
– Алюша, погоди с расспросами, дай в себя прийти, дороги страшные, прикажи лучше ванну, и девочку пусть спать уложат, после поговорим, – отдав слуге верхнюю одежду, Закревский обнял сестру, – устал я, милая, не чаял уже добраться, право, прикажи ванну и коньяку.
– Хорошо, Костя, – сердце графини сжалось от дурного предчувствия. – Василий Сергеевич скоро будет, проходи в гостиную, я сейчас распоряжусь.
Вернувшись через полчаса в гостиную, Аглая нашла брата дремлющим на диване. Видимо, тепло дома и выпитый коньяк разморили уставшего ротмистра, и он даже не нашел в себе силы дойти до ванны.
– Тимофей, – кликнула Аглая камердинера мужа, одного из немногих русских слуг в доме, – это мой брат, граф Закревский, проводи его в ванну. Вещи, – графиня указала на чемодан и портплед, – снеси в гостевую на первом этаже и мундир ротмистру почисти, боюсь, другого у него с собой нет. – Отдав распоряжения, она прошла на кухню приказать, чтобы поставили на ужине еще один прибор, и вернулась к себе.
Аля терялась в догадках, что могло случиться, и встретила пришедшего домой супруга едва не в слезах.
– Василий, беда у нас, чует мое сердце, беда, – едва Чернышев появился в детской, куда он всегда заходил первым делом поцеловать сына, сказала графиня, прижимаясь к мужу и ища утешения в его объятьях.
– Что, mon coeur, что случилось, Аленька? – Василий с готовностью обнял жену и принялся легонько поглаживать ее по спине и вздрагивающим плечам, – что с тобой, моя хорошая? Кто приехал-то? Вести дурные привезли?
– Костя, – тихо проговорила Аглая, – Костя и Оленька с ним.
– Quelle est cette Olenka (какая такая Оленька (фр.))? – граф пытался говорить шутливо, чтобы Аглая быстрее успокоилась, чувствуя, что приезд брата и этой неведомой ему Оленьки сильно тревожат супругу.
– Велио. Дочка Мари и Андрея Петровича, крестница моя, – только и смогла выговорить графиня и, не сдержавшись, заплакала, уткнувшись в сюртук мужа.
– С какой стати? – брови Василия недоуменно поползли вверх, – выкрал он ее что ли? Надо срочно в Москву телеграфировать, узнать, что там произошло.
– Не надо в Москву, граф, не трудитесь, я расскажу, – в проеме двери неожиданно возник Константин Ильич Закревский, – извините за вторжение, и, я думаю, сестрице лучше здесь обождать, пока мы поговорим.
– Хорошо, ротмистр, пройдемте в кабинет, – Чернышев поцеловал супругу, взглядом прося ее не волноваться, и вслед за Закревским покинул детскую.
Аглая опустилась в кресло и прикрыла глаза, пытаясь успокоиться и не накручивать себя прежде времени, но, не выдержав сидения в одиночестве, прошла в гостиную и приказала подать чаю.
Всю дорогу от Москвы до предместья Парижа ротмистр прокручивал в голове диалог с графом Чернышевым. Он намеревался отдать ребенка, выдвинуть свои условия и, урегулировав все, уйти. Остановиться предполагал в гостинице, к Чернышеву лишь наведаться и, вполне возможно, сначала одному. И лишь договорившись обо всем, привезти Олю. Только в пути он очень привязался к девочке, да и многое передумал, а то, с какой радостью Аля бросилась ему навстречу, вовсе смешало все планы, и теперь он положительно не знал, как начать разговор, потому сидел в предложенном ему графом кресле молча.
Василий Сергеевич тоже разговора не начинал, лишь терялся в догадках, что именно произошло в Москве, и отчего младший из братьев Закревских сидит сейчас тут перед ним, изрядно выпивши, имея сказать что-то важное, и при этом молчит.
– Курите, Константин Ильич, – Чернышев достал из кармана портсигар и предложил ротмистру.
– Благодарю, – Закревский взял папиросу, слегка помял ее в пальцах, понюхал, но отчего-то курить не стал, – хороший табак у вас, Василий Сергеевич.
– Не жалуюсь, – кивнул граф, затягиваясь, – к делу, прошу вас, там Аглая места себе не находит, а мы тут рассусоливаем, ровно барышни кисейные.
– Мой брат убит на дуэли в Москве почти месяц тому, – выдавил из себя Закревский и замолчал.
Василий ждал, не перебивая, предпочитая не задавать наводящих вопросов, пока не очень понимая, куда клонит ротмистр.
– Только и соперник его в ту же ночь от раны скончался. Доктор Бартенев ничего сделать не смог, – продолжил Константин свою сбивчивую речь, но услышав имя семейного врача, Чернышев не выдержал, смяв в ладони папиросу, вскочил с кресла и буквально вцепился в ворот рубашки шурина.
– Кто?! – выдохнул Василий, едва не сорвавшись на крик, – кто???
– Барон, – Закревский схватил зятя за руки, – пусти, задушишь, не ровен час.
– Задушил бы, – в сердцах бросил граф Чернышев, – да рук марать не хочу. Рассказывай. По порядку рассказывай.
– Я пока ехал, думал много, – Константин пружинисто поднялся с кресла, подошел к столику, на которой стоял графин с коньяком и снифтеры, плеснул себе полный и выпил залпом. Видно было, как ходит его кадык в вырезе рубашки, как дрожат пальцы. Выпив, он налил себе еще и пошел к столу, когда был окликнут собеседником.
– И мне плесни. Полный.
Кивнув, Закревский наполнил второй бокал, отнес оба к столу и сел в кресло.
– Сволочь я, Василий, как есть сволочь. И поступил по-скотски. И дальше бы так себя вел, если бы не Оленька и не Аля. Аглая так мне обрадовалась, что… – он скрипнул зубами и сделал глоток обжигающего напитка, – я себя последним человеком почувствовал. Блудным сыном, как в притче. Только я – брат, но это, наверное, еще хуже. – Закревский наконец закурил, жадно затягиваясь, а потом заговорил снова. – Николай с самого начала на наследство Алино зарился, да и я тоже. Денег-то давно в семье не было. Дом продали, имение заложено. Только бабкино héritage и оставалось. – Константин встал, подошел к окну и распахнул форточку шире. В комнату ударила струя теплого воздуха с ароматами весенних цветов, – как родители погибли, братец запил, и если б не Сергей Романович, кто знает, чем кончилось бы. Он тогда в Сосновку приехал, помог, и Николя вроде выправился. Писал мне, что жениться собрался, но оказалось, все – ложь. Андрей Петрович мне в полк отписал истинное положение дел. И все слухи, что брат мой распускает, и много чего. Сразу я приехать не смог, но как отпуск выправил, примчался. Как раз перед дуэлью. Ну и секундантом его стал, брат все-таки. Хоть и говорил тогда, что миром лучше решить, но он уперся: «честь мундира, честь мундира». …Какая к черту честь, коль ведешь себя бесчестно. Андрей Петровича секундантом был прапорщик Штольц, инженер из вольноперов. Тоже все мириться уговаривал. …Куда там! …Рано утром в роще за Ходынкой, пятнадцать шагов, выстрелили одновременно. …Барон оказался лучшим стрелком, – ротмистр словно выплевывал слова и короткие предложения, делая большие паузы. Чувствовалось, что говорить ему нелегко до чрезвычайности. – Андре еще сутки почти промучился… Господи, лучше б мне не ездить туда… Эта француженка… как она кричала, а потом… прокляла меня. Только и я не в себе был… Родители, брат… – Константин уронил голову на руки, и Чернышев услышал глухие рыдания. Он и сам был на грани после этого разговора, а неясным оставалось еще многое. Закревский же был сильно не в себе, и продолжать его мучить казалось графу бесчеловечным.
– Иди проспись, Костя, – Василий назвал ротмистра по имени, как когда-то летом в Сосновке, когда они с Романом порой снисходили к младшим, и все еще было хорошо, и все были живы… – граф вздохнул.– Сейчас Тимоше кликну, уложит тебя, а договорим потом, – Чернышев положил руку на плечо шурина и слегка сжал его. – Я тоже во многом виноват… Прости… Завтра, все завтра…
Сейчас предстояло как-то рассказать Аглае о гибели ее брата и барона, а потом встречать гостей – звонить с отказом было уже неприлично.
***
Вербное воскресение[2] стало для Гликерии Аристовой вместо праздничного днем траура – поутру схоронили на Введенском кладбище барона и баронессу Велио. Месяцем ранее в том же склепе упокоилось и тело старого барона, наказавшего непременно отвезти его в Москву в семейную усыпальницу. Стараниями доктора Бартенева маленького сына Мари удалось спасти, спешно вызванный отец Михаил окрестил младенца по святцам Кириллом, и сейчас мальчиком занималась найденная Чернышевыми кормилица. Малыш чувствовал себя вполне сносно, хоть и появился на свет недоношенным.
Перед смертью Петр Карлович с сыном помирился и завещание переписал, но не в пользу Андрея Петровича, а в пользу его сына, буде таковой родится, так что теперь выходило, что маленький Кирилл – барон и наследник рода Велио.
– Хоть в чем-то малышу повезло, – вздохнул Сергей Романович Чернышев после разговора с поверенным. – Родственников только нет никого, кому опекунство оформить.
– Надобно на Высочайшее имя прошение, – кивнул тот. – У Гликерии Александровны дядья при дворе, помогут оформить.
– И то правда, Павел Дмитриевич Беклемишев на Пасху обещался, с ним и поговорю, – согласился граф, попросив стряпчего составить документ как можно скорее.
– Непременно, Ваша светлость, все сделаю, на отпевание буду, как же-с, непременно, и бумаги привезу.
На том и распрощались.
То, что обоих дуэлянтов будут отпевать в одном храме и похоронят на одном кладбище, было неожиданным, но еще более неожиданным стало приглашение Сергеем Романовичем Константина Закревского и прапорщика Штольца – единственных, провожавших в последний путь второго дуэлянта, – на поминальную трапезу в дом Чернышевых.
Говорили за столом все больше о войне – как сообщали газеты, накануне в Одессу прибыл пароход «Малайя» с командами «Варяга» и «Корейца». Моряков восторженно встречали в карантинной гавани, и был отслужен торжественный молебен.
После трапезы Федор Федорович Штольц откланялся и уехал, было явно, что он чувствует себя в этом доме несколько неуютно, а граф Закревский, хвативший лишнего, уложен спать в кабинете Сергей Романовича, поскольку на дворе было еще сыро и холодно, а в гостевых комнатах не топили из экономии.
Всю Страстную Лика провела в госпитале, который окормляла Иверская община, вместе с крестовыми сестрами и вернулась домой только после пасхальной заутрени – разговеться с родными. Константин Ильич зашел с визитом и попрощаться – после праздника должен был отбыть к месту службы.
Видевшая ротмистра Закревского практически второй раз в жизни – детские приезды в Сосновку не в счет, с того времени она никого из братьев Аглаи не помнила – Лика была рада его отъезду. Было в нем что-то такое, как написала она Мите, скользкое, что общение становилось неприятным. Княжне казалось, что граф не говорит того, что думает, потому что он постоянно прятал глаза; Аполлинария Павловна же считала, что ему, вероятно, просто неловко бывать у них – ведь именно его брат был виновником сиротства детей барона, которые жили у Чернышевых. Прошение на Высочайшее имя пока подано не было, потому что ни Павел Дмитриевич, ни Бобровские на Пасху не приехали, а другой оказии отправить бумагу в Петербург с желаемым результатом пока не случилось.
Отобедали, попрощались с Константином Ильичем, Сергей Романович даже велел Готфриду отвезти графа на вокзал, но тот отказался, поскольку еще не был собран окончательно, да и предпочитал, по его словам, добираться на извозчике.
Ужинали Чернышевы в одиночестве – Лика переменила платье и уехала в госпиталь с подарками, а на следующее утро за ней прибежала взволнованная Дуняша: пропала маленькая Оленька.
Граф Чернышев сообщил в полицию, в доме учинили обыск и опросили всю прислугу, но никто ничего не видел и не слышал. Лишь спустя пару дней к дому явился нищий и за двугривенный рассказал, что ночью – аккурат после Пасхи – из окна первого этажа выпрыгнул мужчина в темном плаще, а на руках у него был не то сверток, не то другое что.
– Ребенок, маленькая девочка, – Сергей Романович внимательно смотрел на мужичонку в обносках, ожидая ответа.
– Мабуть и девочка, барин, ночью-то как разберешь, да и побег он не ко мне, а в проулку. Коли б в мою сторону, разглядел бы, – побирушка мял в руках то, что когда-то было картузом, и смотрел себе под ноги. – Давеча бабы на базаре баяли, я и вспомнил, барыня-то ваша завсегда нищим копеечку подаст у Николы, вот и пришел сказать.
– Спасибо, что пришел, – кивнул Сергей Романович и приказал мужичка накормить и дать что из чистой одежды.
Устроив маленький «совет в Филях», решили нанять частного сыщика, но и тот ничего путного узнать не сумел. Отец Михаил записал Оленьку в синодик за здравие на полгода и призвал всех уповать на милость Божию и надеяться, что девочка жива и найдется.
Лика сообщать Мите о случившемся не стала, чтобы не тревожить, а Аполлинария Павловна отписала в Париж старшему сыну с невесткой, наконец, обо всем случившемся, включая дуэль и пропажу ребенка, надеясь, что молитва крестной скорее до Бога достанет. Только письмо где-то задержалось, потому и получилось, что ни Василий Сергеевич, ни Аглая ничего не знали до момента приезда в их дом графа Закревского с девочкой.
***
Препоручив Константина Ильича заботам Тимофея, Василий первым делом отослал телеграмму родным, понимая, что они наверняка беспокоятся о ребенке, отправленном в такой далекий путь даже без няни. Граф тогда еще не знал, что же произошло на самом деле, и решил, что родители почему-то попросили Закревского отвезти маленькую Олю крестной. При этом он совершенно не понимал, отчего не поехала Мари, и к чему такая спешка.
На другой день поутру принесли письмо из Москвы, и все разъяснилось…
Позже Аглая никак не могла вспомнить, что разбудило ее – крики мужа или топот ног прислуги, бежавшей усмирить барина.
«Слава Богу, двери в гостевой комнате слабые, – писала она позже свекрови, – иначе мы бы не успели предотвратить смертоубийство. Василий одной рукою держал Костю, а другой бил, куда придется. Оба были уже в крови, Тимофею и мне едва удалось их разнять».
Граф выгнал зятя и велел забыть дорогу в его дом, но Закревский ежедневно приходил и просил разрешения объясниться. В конец концов через неделю Василий Сергеевич принял его в кабинете.
Говорили долго, едва снова не подрались, но в конечном итоге пришли к некому соглашению.
– Метрик девочки у меня нет, в мой паспорт вписана, но я могу батюшке свидетельствовать, чья она дочь, чтобы документы выправить, – Константин стоял у окна, опираясь руками о подоконник. – Сам не знаю, что на меня нашло, Василий, словно помешательство. Думал – отдам ее вам и денег потребую, чтоб Аглая и от своей доли отказалась и от притязаний на то, что Николаю положено, а пока ехали, понял – не смогу. Человеком торговать не смогу, не до конца, видать, душой очерствел.
– Так отец от доли Аглаи Ильиничны сразу отказался и денег брату твоему дал, матушка мне отписала, и отказную на долю Николая я тебе от ее имени напишу, пойдем к нотариусу. Там и про Олю расскажешь, поверенный решит, как лучше поступить. – Василий поднялся, показывая, что разговор окончен.
– Нет, ты не понял, Василий, ничего мне не надобно, а Николая доля, коль ее получить можно, пусть девочке будет, ее приданое, и Алина тоже. Я б от своей отказался, да обнищал в конец, а так хоть одолжить смогу в счет будущего наследства, – граф вздохнул и посмотрел на графин с коньяком, но попросить не решился, а хозяин кабинета не предложил. – Мне ж и в Россию теперь путь заказан, ищут меня, наверное.
– Ищут, – не стал отрицать Чернышев, – и найдут скоро, я домой телеграмму дал. Уезжай, Константин, живи, как знаешь, а с наследством вашим как быть, не ведаю. Сейчас бумаги подпишем, на дорогу я тебе дам, но чтобы мы виделись в последний раз. И Аглаю не тревожь, мне спокойствие жены дорого. Как устроишься, поверенному адрес пришлешь, коль захочет графиня тебе писать – противиться не стану, но сейчас знать тебя не хочу. Идем.
Мужчины вышли из дома, сели в поджидавший экипаж и поехали. А у окна наблюдала за ними и тихо плакала Аглая, осеняя непутевого брата крестным знамением, пока ландо не скрылось за поворотом дороги.
_____________________________
[1] 11 апреля ст. ст.
[2] 21 марта 1904 года (ст. ст.)
Глава пятая
Сидя за столом в маленькой комнате скромной квартирки, которую он снимал в Старом городе Порт-Артура, мичман Чернышев писал письма домой. Писал, не имея надежды их отправить, понимая, что военная цензура не пропустит тех слов и мыслей, которые он излагал на бумаге, но не выговориться, не излить того, что его переполняло, молодой человек не мог, потому он писал что-то вроде дневников, лишь малую часть из которых потом отсылал домой.
В первые дни после начала войны – дни вынужденного бездействия, когда «Новик» находился на ремонте, это было единственным занятием, помогавшем пережить тот сумбур, который творился вокруг, не отчаяться и не спиться…
С 29 января японцы начали практически ежедневную бомбардировку Порт-Артура, а крепость мало чем могла противостоять – рельеф местности не позволял нанести сколько-нибудь возможный урон противнику. Правда, постепенно, стрельба по японцам была налажена, но на это ушло время, а в первые дни жертв было много, в том числе и среди мирного населения. Флотским офицерам тоже было запрещено без крайней необходимости покидать корабли – в городе было часто опаснее, чем на море. Но и корабли нести потери, порой из-за халатности и несогласованности действий морского и сухопутного начальства, да и самих флотских командиров. Так, на третий день войны на собственных минах подорвались транспорт «Енисей» и крейсер второго ранга «Боярин».
Минный транспорт «Енисей» ставил заграждение в Талиенванском заливе около города Дальнего, о чем не предупредили другие корабли эскадры, бывшие в тот момент в дозоре. По счастливой случайности ни один из них на поставленные мины не налетел, а вот самому «Енисею» повезло меньше: транспорт подошел фатально близко к своему заграждению, желая потопить всплывшую мину, и пошел ко дну. Из трехсот семнадцати членов экипажа погибло три офицера и девяносто два матроса, тридцать пять человек получили ранения и контузии. Когда грустное известие о «Енисее» было получено адмиралом Старком от инженера Сахарова, градоначальника и строителя Дальнего, к месту катастрофы отправился крейсер второго ранга «Боярин» с двумя миноносцами. Командиру крейсера был вручен секретный пакет с планом минного заграждения, который по непонятным причинам остался невскрытым, и «Боярин» тоже наскочил на мину и получил пробоину. При взрыве погибло пятеро кочегаров, и несколько человек контузило. Капитан крейсера, решив, что корабль скоро затонет, снял с него команду на пришедшие вместе с «Боярином» миноносцы и вернулся в Артур. Только крейсер тонуть не спешил. Даже после того, как в него были пущены мины, корабль продолжал держаться на плаву. Лишь разразившийся на следующий день тайфун силой ветра бросил несчастный крейсер на мины, и он утонул недалеко от Дальнего. Тайфун свирепствовал трое суток, словно вся природа тоже ополчилась на нашу крепость: ветер поднялся такой силы, что по улицам города невозможно было ходить.
Командира «Боярина» капитана второго ранга Сарычева отдали под суд, но, как сообщила всезнающая газета «Новый край», наказали не очень строго.
За ужином в морском собрании в тот же вечер офицеров «Боярина» подвергли обструкции – никто не пожелал ни сидеть с ними за одним столом, ни подать руки.
– Иногда становится обидно, что я офицер флота, – Чернышев не смог сдержать эмоций в разговоре с корабельным врачом Лисицыным, который зашел к нему на квартиру выпить адмиральскую чарку, – обидно, понимаешь, Николай Васильевич? Война еще только началась, а у нас уже столько потерь, да и в крепости что творится? Был вчера на Электрическом Утесе, на батареях блиндажи осыпаются, поручик Ильменев жаловался, что им не разрешают щиты на пушки ставить, чтобы орудийную прислугу от осколков защитить, а ему самому выговор в приказе объявили за то, что без шашки был во время боя – не по форме. Ерунда какая-то получается – их бы наградить за хорошую стрельбу, а ему выговор. Вероятно, я что-то в это жизни не понимаю.
– И не поймешь, Дмитрий Сергеевич, горячая твоя голова, – Лисицын вынул из кармана и выставил на стол принесенную четушку. – Просто служи исправно, чтобы не стыдно было перед Богом предстать, если что, а думать за нас начальство будет. – Из другого кармана докторской шинели появилась краюха хлеба. – Вот, разжился у баталера, а то твое сиятельство, поди, и не ел с утра, – с первого дня на «Новике» Николай Васильевич взял негласное шефство над «зеленым» мичманом и опекал его как старший брат.
Отложив письмо, Митя собрал на стол то немногое, что у него было, но пить с доктором отказался, хотелось сохранить голову ясной. Какое-то время говорили о ситуации в целом, о том, что сейчас стало очевидным для всех – ни крепость, ни флот к войне оказались не готовы, потому что все были уверены, что ее не будет. Мужчины еще долго спорили бы о том, морское или сухопутное начальство ведет себя стратегически правильно, но явившийся вестовой матрос положил конец всем праздным беседам – «Новик» покинул док, и команду срочно собирали на борт.
Правда, выйти в море представилось только дней через десять – флот ремонтировался, ожидал прибытия нового адмирала вместо смещенного после боя 27 января Старка, и по договоренности с сухопутным начальством, моряки занимались усилением обороноспособности крепости. С некоторых кораблей снимались орудия, которые и устанавливали на фортах. На долю «Новика» выпало построить батарею из пяти семидесятипятимиллиметровых пушек; ежедневно часть команды с офицером отправлялась на передовые позиции и строила форт. Это оказалось довольно сложной задачей для неспециалиста, тем более моряка, которому когда-то в корпусе дали легкий намек на фортификацию. Мичман Чернышев был спешно вызван по начальству и как единственный, учившийся в «сухопутном» училище и проходивший фортификационную практику, назначен старшим над производством работ по постройке форта, тем более что крепостной инженер Лилье только однажды и появился на батарее «Новика» – когда она была совершенно готова, и орудия установлены на собранных своими же средствами платформах. Инженер нашел, что все построено по правилам науки, только одна пушка почему-то оказалась в мертвом углу, так что ее пришлось перенести в другое место. Занятие это все-таки разнообразило жизнь, полную томительного ожидания и неизвестности.
Неизвестность кончилась с прибытием в Порт-Артур адмирала Степана Осиповича Макарова[1]. Теперь «Новик» не просто выходил в море практически ежедневно, он стал, пожалуй, самым востребованным кораблем эскадры. Началось все с того, что в ночь на 26 февраля в море был выслан отряд миноносцев – на разведку. Японцы же решили отметить месяц с начала войны, и наши корабли нарвались на вражескую эскадру. В рассветном сумраке с Золотой горы увидели, что отряд миноносцев, по всей видимости, сильно подбитый, возвращается в гавань со стороны Дальнего. «Властный» с большим креном еле ползет, «Решительный» входит в гавань, а «Стерегущий», окруженный неприятелем, изредка стреляет, но не двигается. Адмирал, приказав крейсерам развести пары и выйти в море, поднял свой флаг на «Новике», стоявшем уже под парами, и вышел на выручку. Была малая вода, и эскадра ожидала прилива, чтобы могли тронуться корабли с большой осадкой. Легкий и маневренный «Новик» вместе с «Баяном» на всех парах направился к «Стерегущему». Четыре японских крейсера тут же развернулись в его сторону, а два продолжали обстреливать наш миноносец. С «Новика» открыли стрельбу, и в какой-то момент даже казалось, что ему удастся спасти «Стерегущий», но японцев оказалось больше, и крейсер сам едва не был зажат вражескими кораблями в тиски. Пришлось повернуть к Артуру и дать полный ход – маневренность и быстроходность спасли «Новик», а в гавани его встретили рукоплесканиями и восторженными криками. Андреевский флаг с гюйсом в крыже – флаг главнокомандующего флотом, поднятый на легком небронированном судне, много значил для поднятия боевого духа эскадры, и Макаров это хорошо понимал. «Баян» тоже сумел вернуться в порт без потерь, «Стерегущий» же затонул вместе с оставшимися в живых моряками – они открыли кингстоны, и израненный корабль ушел под воду, чтобы не достаться японцам.
Вечером того же дня адмирал вызвал к себе командиров кораблей и тепло поблагодарил Эссена за хорошую выучку команды.
– Замечательный у вас крейсер, Николай Оттович, – улыбнулся в усы Макаров, когда после совещания пригласил всех отужинать, – если бы все корабли эскадры были такими, как Le brave Novik, мы бы неизбежно выиграли войну.
– Благодарю, Степан Осипович, – поклонился Эссен, – но, смею заметить, было рискованно со стороны Вашего превосходительства выходить в море на не бронированном «Новике». Вы оказали честь и кораблю, и команде, но совсем не думали о собственной безопасности.
– Зато как встречали, как матросики нас встречали, – адмирал провел рукой по окладистой бороде, заметно нервничая, – а насчет осторожно, вы правы, несомненно правы, – Макаров как-то слегка ссутулился и замолчал, потом снова расправил плечи и обвел притихших офицеров горящим взглядом, – но с Того мы еще повоюем. Ежедневно будем его доставать.
И с того дня эскадра действительно стала очень часто выходить в море и вступать в схватки с противником. «Новик» же находился под парами чуть не постоянно. Офицеры даже посмеивались меж собой: «что бы ни случилось, поднимают сигнал: «Новику» развести пары; идут брандеры – «Новику» приготовляться к походу; показался дым на горизонте – «Новику» выйти в море; наместник видел дурной сон – «Новику» сняться с якоря». В конечном итоге на специальной мачте на Золотой Горе, которую было видно отовсюду, стали вешать позывные крейсера, если требовался его выход в море, чтобы находящиеся по какой-либо надобности на берегу офицеры и матросы спешили вернуться на корабль.
– Третьего дня из бани вытащили, едва мыло снять успел, почитай, на ходу одевался, – жаловался лейтенант Штер в кают-компании за вечерней чаркой. Его слова были встречены дружным хохотом.
– Ох, Андрей Петрович, ну ты и сказал, – барон Кнорринг утер выступившие от смеха слезы. – Зато как отличился при захвате вражеского судна с лазутчиками. Это Станислав, а то и Анна. Командир реляцию отправлял на флагман, так что проставиться не забудь.
Весь следующий месяц в крепости строили оборонительные укрепления на Лаотяшане, чтобы не дать японцам вести бомбардировку Порт-Артура с моря через эту гору. Были налажены совместные действия армии и флота – на береговых батареях появились матросы-сигнальщики, которые, во-первых, отличали по силуэтам вражеские корабли от русских, во-вторых, могли вести переговоры семафорной азбукой, направляя стрельбу.
В двадцатых числах марта Чернышев записал в своем дневнике: «18 марта на корабле сменился капитан. Николай Оттович, уходя на «Севастополь», сказал, что Щульцу ему не страшно доверить свой корабль. Перед уходом имел беседу с ним, на броненосец перейти отказался. Тогда командир отметил, что написал на меня представление на награду и звание – с ним на «Севастополь» перейдет несколько офицеров, и откроется вакансия для меня. Жаль, что не с ним, но так прикипел к «Новику». Японцы пытаются затопить свои корабли на нашем фарватере, чтобы запереть эскадру в гавани, но Макаров молодец – не дает им этого сделать. И минные банки поставили, загородили рейд, теперь япошки не сунутся близко».
Постоянными, частыми выходами в море вице-адмирал Макаров сильно беспокоил японцев, не позволяя им далеко уходить от Артура, а тем более возвращаться в Японию для пополнения запасов. Вражеским кораблям пришлось устроить базу в группе островов Эллиот, куда им подвозили из Японии уголь и военные припасы. Макаров все время, видимо, преследовал цель усыпить внимание японцев своими безобидными выходами из Артура и в один прекрасный день или прорваться всей эскадрой во Владивосток, или же неожиданно напасть на их базу.
«Новик» продолжал нести боевое охранение по ночам – тоже нововведение адмирала, ходил в разведку, сопровождал минные транспорты при постановке заграждений.
Еще дважды «Новику» пришлось спасаться из разведки бегством от превосходящих сил противника, один раз он ушел буквально чудом, не получив ни одной пробоины, а японские снаряды ложились рядом и даже перескакивали через крейсер, пытаясь все-таки достать его хоть как-то. Вообще, многие считали, что «Новик» словно заговоренный – выходит целым и невредимым из сражений, в которых сам ухитряется нанести урон японцам.
На Страстной седмице эскадра в море не выходила, благо и у японцев наметилось некоторое затишье. В то же время, в сам праздник Пасхи все ожидали новой атаки японцев, поэтому эскадра находилась в боевой готовности при потушенных огнях. Командующий флотом, ежедневно по ночам осматривающий лично меры охранения, провел пасхальную ночь на сторожевой лодке. Пасхальная заутреня для сухопутных войск была совершена в отрядной церкви святителя Николая, где присутствовал весь генералитет. На батареях и кораблях служили в походных храмах с максимальным соблюдением светомаскировки. Японцы не делали попыток прорыва или бомбардировки города ни на Пасху, ни в первые дни Светлой.
В середине марта в город приехали великие князья Кирилл и Борис Владимировичи, и ради царственных особ во вторник Светлой седмицы был устроен обед в офицерском собрании. Кирилл Владимирович так же привез огромный пакет с письмами командирам и офицерам флота (где он достал его, так и осталось загадкой), и Дмитрий Чернышев в числе прочих тоже получил весточку, правда, не из дома, а от князя Беклемишева. Павел Дмитриевич писал, что на Москве все хорошо, и все в добром здравии, что бумаги наследственные Гликерии Александровне выправлены, как и паспорт, и что он как старший из оставшихся родственников княжны Аристовой дает Дмитрию Сергеевичу благословение на брак с ней. Митя несколько удивился и самому письму, и его содержанию, но был несказанно рад, что дома и у Лики все благополучно.
В тот же день многих офицеров и матросов флота наградили за первые бои. Получил орден Святого Станислава 3-й степени и производство в лейтенанты без выслуги ввиду военного времени и образовавшейся вакансии и Чернышев.
На «Новике» свежих кавалеров «обмыли» тем же вечером, и, засыпая, Митя думал, что это – самый счастливый день его пребывания в Порт-Артуре. Он еще не знал, сколь страшным и несчастливым для эскадры, да и всего флота станет следующий – 31 марта.
На утро был назначен выход эскадры в море. Адмирал Макаров справедливо считал, что наступившее на фронте затишье – перед бурей, и что японцы что-то замышляют, и стоит попытаться упредить их…
Есть моменты и события в нашей жизни, о которых помнишь всегда, хотя некоторые мечтал бы вычеркнуть из памяти, но даже через много лет они встают перед мысленным взором в самых мельчайших подробностях. Таким стала для многих участников обороны Порт-Артура среда Светлой седмицы – 31 марта 1904 года.
Дмитрий Чернышев проснулся и вышел на палубу ранним утром, когда край неба только начинал сереть, начиная новый день. Море было в дымке тумана, и практически ничего не было видно, но вдали слышалась канонада.
– Утро доброе, Дмитрий Сергеевич, – поприветствовал новоиспеченного лейтенанта вахтенный начальник Андрей Петрович Штер, – думал уже посылать за вами. Примите вахту на пару часов, я отдохну. С флагмана передали поднимать пары, выходим раньше срока.
– Что там за канонада вдали? – уточнил Митя, подняв к глазам бинокль и силясь что-то разглядеть на горизонте.
– Миноносцы нарвались на противника. «Смелый» всю ночь за япошками хвостом ходил, а как рассветать стало, понял свою ошибку и дал деру. Они – следом, ну и стрелять. «Смелый» проскочил, а вот «Страшному» досталось. «Баян» уже вышел на выручку, мы – как раскочегаримся. И осторожнее в маневре, там минное заграждение вчера ставили, – с этими словами Штер ушел в каюту, а Чернышев остался на вахте.
Около шести утра «Новик» вышел на внешний рейд и полным ходом направился к месту сражения «Страшного» с неприятелем. В бинокль было видно, как матросы с «Баяна» под непрестанным огнем спасают на шлюпках команду миноносца.
– Сволочи, раненых добивать, – тихо шептал Митя, крепко сжав в руках бинокль, – а наши молодцы, какие же молодцы. Недолет, перелет, ах, черт, – последний возглас вырвался у графа, когда взметнувшийся столб воды загородил от него бесстрашный «Баян», но вскоре вода осела, и на корабле можно стало различить флажки «Следую своим курсом».
«Новик» тоже продолжил путь в сторону японской эскадры, на ходу открывая огонь по противнику. Следом потянулись на внешний рейд другие корабли, впереди которых шел броненосец «Петропавловск» с флагом командующего флотом.
– Как вахта, Дмитрий Сергеевич? – на палубу поднялся лейтенант Штер, – возвращается «Баян»?
– Да, искусно маневрирует, держа неприятеля на выгодном для себя курсовом угле, ни одного попадания. К флагману идет, оттуда просигналили «Приблизиться», сейчас рапортовать будет, все узнаем. – Митя на миг оторвался от бинокля и тут же снова приник к нему.
– Читай, читай, – торопил вахтенный начальник, – что там?
– Пятерых матросов спасли со «Страшного», больше никого. – Чернышев услышал, как тихо чертыхнулся лейтенант: наверняка у него на миноносце были друзья, возможно, однокашники.
Тут же с флагмана просигналили: эскадре в боевом порядке идти на место гибели «Страшного». «Новик» двинулся вперед вместе с «Баяном». В тот же самый момент из мглы показались четыре неприятельских броненосных крейсера и немедленно открыли огонь с расстояния 45-50 кабельтовых. Море вокруг наших кораблей кипело от взрывов, но прямых попаданий не было, толь от взрыва восьмидюймового снаряда совсем близко от «Баяна» там контузило двух офицеров и четырех матросов.
Увидев русскую эскадру, японцы стали медленно удаляться, точно желая завлечь наши суда подальше от Порт-Артура. Мгла начала расходиться, и на юго-востоке уже были видны неприятельские суда. Там выстроилась практически вся японская эскадра: шесть броненосцев, шесть броненосных крейсеров (в числе их были новые, недавно купленные крейсера «Ниссин» и «Касуга»), легкие крейсера и очень много миноносцев. Наши корабли выпустили по японцам несколько снарядов, с флагманского броненосца «Петропавловск» было произведено пять выстрелов из двенадцатидюймовых орудий, но за дальностью расстояния огонь был прекращен. Адмирал приказал повернуть в Порт-Артур.
Японская эскадра двинулась следом на приличном расстоянии. Было ощущение, что они чего-то ждут…
Подойдя на внешний рейд, адмирал Макаров повернул на восток. Броненосцы находились мористей, крейсера во второй линии – ближе к берегу. На флагмане подняли сигнал: «Миноносцам войти в гавань», и сам «Петропавловск» тоже стал маневрировать. Послышался негромкий взрыв, и броненосец накренился; вслед за тем раздались последовательно несколько оглушительных взрывов, и громадный корабль, буквально разваливаясь на части, быстро погрузился носом; на поверхности воды показались винты, затем красная подводная часть, по палубе, как потоки лавы, побежали огненные языки – и «Петропавловск», захлебываясь и выбрасывая громадные столбы пара и воды, окончательно исчез под водой. Все это продолжалось не более полутора минут, но никогда не изгладится из памяти очевидцев.
Спустя время Дмитрий Чернышев запишет в своем дневнике: «это было до такой степени ужасно, ужасно именно полною невозможностью спасти, остановить несчастие или предотвратить его, что все положительно потеряли в первый момент способность к какому бы то ни было активному действию. После первого же взрыва лейтенант Штер приказал спускать кормовые шлюпки, но ни он, и никто из команды в течение нескольких минут не в состоянии были начать действовать – опускались руки», – и поставит на полях красным карандашом литеры NB.
Вскоре к месту катастрофы собрались шлюпки со всех судов, паровые катера; подошли миноносцы и спасали немногих, оставшихся на поверхности. В смерти адмирала Макарова еще не были уверены, а потому посылали справляться по всем судам, не спасли ли адмирала, но отовсюду получали неутешительные ответы; только через несколько часов пришлось окончательно бросить всякую надежду, так как все шлюпки вернулись, не найдя даже его трупа.
Почти тут же после флагмана подорвался на мине броненосец «Победа», но он смог дойти до крепости и выброситься на берег. Многие решили, что эскадру атаковали японские подводные лодки, и началась беспорядочная пальба по воде, люди запаниковали, и не было никакой возможности остановить это безумие. Два командира сохранили хладнокровие в этой ситуации – капитан «Новика» Щульц, приказавший участия в стрельбе не принимать и отойти назад, в море, чтобы ни корабль, ни людей не задело случайным снарядом, которые рикошетили буквально через головы, и командир «Баяна» капитан первого ранга Роберт Николаевич Вирен, который поднял сигнал: «Входить по порядку номеров, указанному в приказе адмирала Макарова». Мачта на Золотой Горе отрепетовала его, а затем и все суда. Сразу восстановился порядок, и корабли благополучно вошли в гавань и на внутренний рейд. «Новик» отшвартовался последним.
На «Петропавловске» потеряли своих братьев сам командир корабля Максимилиан Федорович Шульц, мичман Степан Бурачек и вахтенный начальник Константин Кнорринг. Вечером в кают-компании поминали погибших.
– Жалко адмирала, при нем только и воевать начали, – Дмитрий Чернышев отвернулся от сидевшего рядом барона Кнорринга, чтобы тот не видел его покрасневших глаз, хотя и сам Константин Николаевич был не в лучшем состоянии.
– Страшно подумать, господа, сколько человеческих жизней, сколько талантливых, нужных флоту людей, собранных в штаб адмирала Макарова, погибло в несколько мгновений, – тихо заговорил Андрей Петрович Штер, – а если представить, что многие из них, находившиеся внизу в момент катастрофы, опустились еще живыми на дно вместе с броненосцем, если подумать, что им пришлось пережить и перечувствовать, сознавая себя заживо погребенными, поневоле ощутишь ужас.
– Вечная им память, – Максимилиан Федорович Шульц поднялся из-за стола и выпил стоя. – Как батюшка сегодня пропел «Вечную память» рабам Божиим Стефану, Василию, Павлу, Любиму, Константину и иным, горло перехватило, но надобно выстоять и сражаться, именно в память о наших дорогих погибших.
Жаль только, что слова командира крейсера нигде, кроме кают-компании «Новика» услышаны не были – гибель «Петропавловска» надолго погрузила эскадру в траур и апатию – за весь апрель не было ни одного выхода в море…
***
На Красную Горку[2] в Москву на несколько дней неожиданно приехал Павел Дмитриевич Беклемишев. Дядя с племянницей долго беседовали в кабинете Сергея Романовича Чернышева. Беклемишев привез газеты, он даже ухитрился раздобыть где-то лондонскую «Таймс», в которой была заметка про крейсер «Новик»: «Едва ли какое другое событие в течение этой весны привлекло к себе в Японии больше внимания, чем судьба "Новика". Маленький крейсер беспримерными подвигами завоевал сердца своих противников. Начиная с первого морского боя 27 января, когда он отважно вышел из рядов своих более могучих товарищей и устремился на японскую эскадру, "Новик" под командой Н.О. Эссена отличался по меньшей мере шесть раз. При этом он ни разу не понес сколько-нибудь серьезных повреждений. Он казался как бы заколдованным! И не раз японские моряки благословляли судьбу, что им приходится иметь дело только с одним "Новиком" – иначе вся судьба морской кампании могла быть совершенно иною...».
– Вот видишь, все хорошо, крейсер воюет без повреждений, Дмитрий Сергеевич твой награжден и в звании повышен, не стоит тебе сердечко рвать, – не в первый раз уговаривал князь Лику.
– Не могу, oncle Paul, я же писала тебе и не раз, не могу более тут оставаться, да и в общине… – начала девушка, тоже уже не в первый раз убеждать Павла Дмитриевича в своей правоте.
– Знаю, милая, все, что скажешь, знаю, да и документы я тебе выправил, но не лежит душа отпускать, к тому же и санитарный поезд, сама писала давеча, на второй седмице еще уехал в Харбин, – продолжал упорствовать Беклемишев. В глубине души он уже смирился с выбором племянницы и даже в Артур Чернышеву отписал и про документы, и про благословение – мало ли как там на войне повернется – в то же время он крайне не хотел отпускать совсем еще юную Лику на театр военных действий, вот и старался ее всячески от этого поступка отговорить. Да только чем дольше отговаривал, тем сильнее понимал – не отступится, видимо, в бабушку характером пошла (княгиня Наталья Аркадьевна Аристова прошла вместе с мужем несколько военных кампаний, став сестрой милосердия).
– Вы вон, mon oncle, листок за какое число принесли? До Пасхи еще. А с тех пор и адмирал Макаров погиб, и многое еще могло случиться, а от Дмитрия Сергеевича, почитай, с начала февраля писем нет, – княжна, едва не плача, схватила дядю за рукав мундира, – отпустите, Христом Богом прошу. Вот-вот уже едут – на Вознесение чтобы там быть.
– Ну, положим, наградные реляции совсем недавно пришли, mon coeur, да и как ты Чернышевых одних оставишь? Аполлинария Павловна сильно сдала, как я погляжу, еще эта история с бароном и Закревскими, – Павел Дмитриевич вздохнул, потом, махнув рукой (вероятно, окончательно уразумев всю бесплодность уговоров), произнес, – хорошо, милая, езжай с Богом. – Взяв с божницы икону Казанской, Беклемишев благословил ею племянницу, – только непременно пиши, как будет возможность.
Прошло еще несколько дней томительного ожидания и сборов, и вот уже поезд увозит княжну Аристову вместе с другими сестрами и врачами в сторону Харбина. Целыми днями Лика смотрит на унылый пейзаж за окном и перечитывает письма Мити, которые взяла с собой, а стихотворение о первом бое «Новика» знает почти наизусть.
Еще вели переговоры с Россией подлые враги,
Взвилась сигнальная ракета, раздался выстрел роковой,
Когда, подкравшись в ночь как воры, взорвали наши корабли
Сыны Японии коварной вступили с нами в грозный бой.
Исполнив замысел коварный, объятый страхом враг бежит,
Поднявши флаги стеньговые, пошли навстречу мы врагу,
Сомненья нет, удар ужасен, но Русских он не устрашит.
Но очутилися мгновенно как в заколдованном кругу.
Настанет час возмездья скоро для вас, коварные враги:
Летит картечь, шипит граната, осколки сыпятся как дождь,
Мы в честной битве грудью встанем, отмстим за наши корабли.
Эскадра наша наступает, ее ведет наш славный вождь
Вы мнили: хитростью победу легко над Русским совершить,
В дыму и под огнем жестоким идет эскадра грозно в бой,
Нет, не надейтесь, слишком скоро России вам не устрашить.
Чтоб доказать врагам кичливым, что близок час их роковой
Наш славный «Новик» ураганом несется, мужеством горя,
Чтоб победить врагов отчизны или погибнуть за царя.
_______________________________________
[1] Степан Осипович Макаров (27 декабря 1848 – 31 марта 1904) – русский военно-морской деятель, герой Русско-японской войны, океанограф, полярный исследователь, кораблестроитель, вице-адмирал.
[2] 4 апреля 1904 года (ст. ст.)
Глава шестая
Лето того же тысяча девятьсот четвертого года в Москве вышло жарким и удушливым. Еще с самого начала мая парило, и извозчики с водой едва не круглосуточно поливали мостовые, но это помогало на очень короткое время. Чернышевы с маленьким Кириллом Велио съехали в имение, только началась жара, а приехавший навестить родительские могилы князь Беклемишев, не вынеся и пары дней пребывания в совершенно одуряющей духоте, уехал в Крым, в так и не обжитый дом Юсуповых в Балаклаве.
Там все как раз вошло в пору цветения, и Павел Дмитриевич, гуляя вечерами по набережной, вдыхал пряные ароматы распускающихся деревьев и каких-то цветов (названия растений никогда не держались в его памяти) и думал о том, что пора бы уже и ему остепениться и выбрать дальнейший путь.
Прожив без малого сорок лет за отцовской спиной, он только и выучился, что служить, да и там не то чтобы особо преуспел – ни наград, ни званий, кроме как по выслуге лет, ни войны. Да, он был грамотен и исполнителен, потому и занимал немалые должности при дворе, но последнее время службою этой все более тяготился: отпуск и поездку в Крым намечал еще прошлым летом, но так и смог выкроить времени. В будущем году на Павла Фивейского сорок лет ему стукнет, и хоть погоны на плечах полковничьи, и в петлице и на шее – кресты, да только должность у него все равно адъютантская, собачья, пусть и при высочайшей особе. И посоветоваться не с кем, а решение надо принять сложное, поворотное, можно сказать.
Сидя на балконе вечерами или окунаясь по утрам в теплые волны Черного моря, Павел Дмитриевич чувствовал себя по-настоящему живым и полным сил и очень сетовал на то, что не смог взять с собой в Крым племянника Петю Аристова. У мальчика как раз в мае начались испытания, потом летние лагеря, а у самого полковника отпуск был только на два месяца, вот и получалось, что он как раз закончился к тому моменту, когда Петя смог бы куда-нибудь поехать. В письмах Сергею Романовичу Чернышеву князь договорился, что брат Лики по окончании практических занятий в конце июня приедет в Чернышевку погостить на месяц, а далее – будет видно.
Эти два месяца в Крыму в большой мере улучшили самочувствие Павла Дмитриевича, но не успокоили его душу – решение об отставке и переезде пока принято не было. Отсрочку он дал себе до окончания войны, в то же время прекрасно понимая, что это – лишь дань собственной нерешительности, не более: сам он на войну не собирался, а встретить ее окончание, будучи на службе или в отставке – большого значения не имело как для окружающих, так и для него лично…
Возвращаясь из Крыма, князь Беклемишев решил заехать на несколько дней в Москву, распорядиться относительно отцовского дома, который он вознамерился частично сдать внаем не из-за нехватки средств на его содержание, а затем лишь, чтобы жилые помещения не пришли в негодность. Отапливать столь огромное здание, когда там никто не жил, было слишком расточительно, но и не топить совсем было невозможно: отсыревали полы и стены, портились обои, появлялась затхлость и плесень. К тому же сейчас, когда страна воевала, вполне резонно было передать часть помещений пустующей усадьбы под госпиталь, с тем, чтобы разместить тут раненых и выздоравливающих офицеров, которым требовалось отдохнуть и прийти в себя после лечения перед новой отправкой на фронт.
В принципе, управляющий уже обо всем договорился, Павлу Дмитриеву требовалось лишь подписать нужные бумаги и дать указания, какие комнаты запереть, и что из мебели он непременно желал бы оставить на своей половине.
Все это было сделано довольно быстро, и уже на третий день по приезде князь покинул Первопрестольную.
Столица встретила серым утром и моросящим дождем. Полковник даже слегка поежился под тонким мундиром и пожалел, что не взял с собой плаща.
Выходя же следом за носильщиком из здания вокзала, он совершенно неожиданно встретил сестру Веру, одну, без сопровождения и в абсолютно растрепанных чувствах. Княгиня Бобровская шла, не разбирая дороги, и не останови ее Павел Дмитриевич, непременно угодила бы под авто или экипаж.
– Вера, Вера, постой, куда ты, – князь развернул молодую женщину к себе лицом, крепко держа ее за руку выше локтя, – успокойся, милая, пойдем, отвезу тебя.
Уже усевшись в крытый экипаж, Беклемишев взял холодные ладони сестры в свои, пытаясь ее одновременно согреть и успокоить, и лишь дома, приказав подать чаю и красного вина и насильно напоив Веру горячим, попытался выяснить, что случилось.
– Анатоль, – только и могла вымолвить княгиня и громко заплакала, спрятав лицо в ладонях.
– Что, что стряслось, родная? Ранен, при смерти? Что с ним? – Беклемишев опустился на колени около сестры и стал осторожно гладить ее по голове и вздрагивающим плечам.
– Нет, Павлуша, нет, – Вера подняла мокрое от слез лицо и посмотрела куда-то сквозь брата. – На фронт проводила. Жить без него не могу. – Она немного помолчала. – Не по силам ношу себе взяла. Не по силам, Павлуша.
– Отчего на фронт, chérie? – Павел Дмитриевич от удивления даже вскочил на ноги. – Анатолий Владимирович флигель-адъютант, желания бессмысленно рисковать собой за ним не водилось.
– Не знаю, братец, он не сказывал, только в два дня собрался и уехал, – княгиня достала платок и утерла лицо. Слезы еще дрожали на ресницах молодой женщины, но видно было, что она взяла себя в руки и переборола то состояние близкой истерики, в каком встретил ее Беклемишев на вокзале.
– Ты успокойся, родная, – князь снова взял руки сестры в свои, – я все узнаю и постараюсь что-нибудь предпринять.
– Не надо, Павлуша, не стоит, – покачала головой Вера, – если б Анатоль мог, он бы остался. Значит, не мог, – она помолчала и добавила едва слышно, – или не хотел.
Через пару дней князь Беклемишев выяснил, что Бобровский и в самом деле своей волей на фронт уехал – еще будучи в Академии, писал он работу по Японии, хорошо знал местность и народ: много раз бывал там с инспекцией. Состоял он и в свите Великого князя Кирилла Владимировича, когда тот ездил на Дальний Восток в 1902 году. Все это Павел Дмитриевич знал или мельком слышал от самого Анатолия Владимировича или от сослуживцев, просто не принял к сведению. Да и с началом войны разговора на эту тему у него с зятем не случилось. По всему выходило, что мысль эта засела у Бобровского давно, и он сделал много для ее осуществления, не посвящая супругу ни во что, чтобы раньше времени не травмировать. Когда же вопрос с отбытием в действующую армию решился, он и сообщил Вере об отъезде. Для нее весть явилась неожиданной и тем более страшной, что в Петербург приходили с театра военных действий известия одно ужаснее другого, много было убитых и раненых, да и сама война оказалась далека от короткой и победоносной.
Прощаясь с мужем на вокзале, Вера Дмитриевна просила его беречь себя и писать по возможности, сама же держалась стойко, расплакавшись лишь, когда поезд отошел от перрона. Тогда же она отчетливо поняла, что любит мужа гораздо более, чем братской любовью, но решила отложить разговор на эту тему и с самим князем, и с духовником до возвращения Анатолия Владимировича, молясь лишь о том, чтобы оно состоялось.
***
– Аленька, mon coeur, как ты смотришь на то, чтобы нам уехать из Парижа и вообще из Франции? – Василий Чернышев, улыбаясь, посмотрел на Аглаю, которая принесла ему в кабинет поднос с чаем и печеньем.
– Неужели нам в Россию вернуться разрешено? – передавая супругу чайную пару, графиня едва не разлила чай: дрожали руки.
– Нет, родная, пока не разрешили, но я дело себе нашел, – он протянул жене номер «Le Petit Parisien», свернутый так, чтобы она прочла заинтересовавшую графа статью. На странице было фото странной конструкции, похожей на лежащую на боку этажерку, которая при этом парила над землей. В сопровождающем изображение тексте было написано, что братья Уилбур и Орвилл Райт 17 декабря 1903 года в присутствии свидетелей в Китти-Хок (Северная Каролина) подняли в воздух аэроплан Flyer. Автор статьи рассуждал о том, что это новое слово в технике – аэроплан парил уже почти минуту, преодолев двести семьдесят девять метров на высоте до четырнадцати метров. Правда, был поврежден при посадке.
– Я вас решительно не понимаю, Василий Сергеевич, – Аглая успокоилась, пока читала статью, но в самом деле совершенно не представляла, с какой целью муж предложил ей это прочесть. Чудеса техники графиню Чернышеву абсолютно не занимали, моторам она предпочитала конные экипажи, и услышанный как-то на званом обеде разговор о дирижабле, облетевшем вокруг Эйфелевой башни, ее совершенно не заинтересовал. Она не запомнила даже имени изобретателя.
– Это один из тех, что получил приз за полет на дирижабле? – спросила она, больше чтобы поддержать беседу, чем действительно интересуясь проблемой.
– Какой приз, когда? – Василий слегка нахмурил лоб, вспоминая, – ты, вероятно, говоришь о Сантос-Дюмоне? Да, мы недавно о нем и его победе вспоминали, но нет, тут совсем другое. Аэроплан это не дирижабль вовсе, и я бы очень хотел этим заняться.
– Чем, Basile? Вы хотите строить эти штуки? – Аглая удивленно посмотрела на мужа.
– И строить, и летать на них. Мon coeur, ты решительно не понимаешь, это же такой восторг. Я смотрел старые листки, братья Райт давно этим занимаются и сильно преуспели, – граф Чернышев взял со стола пухлую тетрадь, исписанную его твердым почерком без наклона и завитушек. – Вот смотри, – он открыл тетрадь и развернул наклеенную на страницу фотографию на тонкой бумаге. Надпись гласила, что это Уилбур Райт летит на планере в Китти-Хок (Северная Каролина) 10 октября 1902 года. Были там еще записи и снимки. В глазах Василия, когда он с жаром рассказывал жене о планерах и аэропланах, была явная заинтересованность, он весь преобразился, куда делась меланхолия и апатия последних пары месяцев. Аглая могла бы даже сказать, что за все время их жизни в Париже едва ли не впервые видела мужа таким живым и увлеченным.
– Так что вы хотите, Василий Сергеевич? – наконец решила графиня прервать пламенную речь супруга.
– Ехать в Америку, в Северную Каролину. Там и климат хороший, для детей вполне подойдет, и тебе там будет чем заняться, – взяв за руку жену, граф притянул ее к себе и обнял. – Поедемте, mon coeur, уверяю вас, вы ни о чем не пожалеете.
– Воля ваша, Василий Сергеевич, – Аглая попыталась отстраниться от мужа, понимая, что в противном случае разговора не получится. – Воля ваша, но поедем не ранее, чем я родных Оленьки найду. Графиня Гогенфельзен отыскала через свои связи адрес, и я вчера отписала туда. Кажется, это сестра покойной баронессы, родная тетя моей крестницы. Не то чтобы я хотела отдать ей девочку, но хоть познакомиться, повидаться, посмотреть, что за люди. Мы рано или поздно, – графиня вздохнула, – я очень надеюсь, вернемся в Россию. Не знаю, стоит ли везти туда Олю. Да, там ее брат и наследство старого барона, но дуэль Андрея Петровича и его гибель сослужили недобрую службу его детям. Кто знает, как оно все там? Может, стоит и мальчика во Францию вывезти, и с наследством отсюда как-то решать.
– Надо же, как ты заговорила, – Василий поначалу даже опешил, не ожидая от своей Аленьки, которую продолжал считать юной барышней, лишенной какой-либо деловой хватки. – Разумно, очень разумно. Хорошо, ma chère, я согласен подождать, вдруг и правда тетка стоящей окажется. Да и родная кровь, какая-никакая, – он снова притянул жену к себе. – Пойдем наверх, а вечером отвезу тебя в оперу. Великий князь нас в свою ложу пригласил.
– Так день на улице, – покраснела Аглая, прекрасно понимая, зачем муж завет ее наверх, – что прислуга о нас подумает?
– Какое мне до них дело, – улыбнулся граф, целуя жену, – пусть думают, что хотят, – и, подхватив молодую женщину на руки, вышел из кабинета и легко поднялся со своей ношей на антресоли. – Ты моя жена, я люблю тебя и желаю делать это в любое время суток.
Прошло еще недели две или три, и, вернувшись вечером из театра, Чернышевы узнали от прислуги, что их ожидает гостья, по словам гувернантки, – дама весьма респектабельной наружности.
– У мадамы письмо от графини, потому не пустить было никак нельзя, – оправдывался Тимофей. – Барыня, как есть барыня, только ихняя, хрянцузская. Мы ее в залу проводили и чаю подали.
В гостиной и в самом деле сидела богато одетая женщина средних лет, которая при появлении хозяев проворно вскочила на ноги и затараторила.
– Je suis Julie, Julie Leblanc, ma sœur Marie, vous avez écrit sur elle. La petite fille, sa fille, c'est parce que avez vous? (Я Жюли, Жюли Леблан, моя сестра Мари, вы писали про нее. Девочка, ее дочь, она ведь у вас? (фр.))
– Oui, dacord, (да, конечно (фр.)) – кивнула Аглая после минутной паузы: она несколько растерялась и от того, что родственница Мари приехала сама, и от того, что это произошло столь скоро, да и вообще от всей ситуации. В том, что перед ней сестра покойной баронессы, графиня Чернышева ни сколько не усомнилась – стоявшая посреди гостиной женщина была похожа на Мари как две капли воды. – Vous êtes des jumelles (вы – близнецы (фр.))? – спросила она гостью, и та кивнула утвердительно.
Велев накрыть легкий ужин, Чернышевы проследовали вместе с Жюли в столовую, и там в более спокойной обстановке рассказали ей о судьбе сестры и племянницы. Женщина охала, промокала платочком глаза, качала головой и периодически повторяла «oh, oui и oh, non», выражая этими восклицаниями одновременно и восторг, и страх, и все остальные эмоции, которые менялись на ее лице по мере рассказа.
Узнав, когда умерла Мари, Жюли рассказала, что в ту ночь она проснулась оттого, что было трудно дышать, и не сомкнула глаз до рассвета. Она ощущала, что случилась какая-то беда, но не могла понять, с кем, а потом в тонком сне увидела сестру – та уходила куда-то и махала рукой, и на лице ее была радостная улыбка. Но поскольку связи между собой женщины не поддерживали, узнать, что это было, Жюли суждено было только от Чернышевых.
– Peut-être, elle a fait ses adieux à moi, dans notre enfance nous avions été très proches (возможно, она прощалась со мной, мы в детстве были очень близки (фр.)) – тихо заговорила француженка, комкая в руке батистовый платочек, а потом вдруг расплакалась, раскачиваясь из стороны в сторону и тихонько повторяя «Mari, Mari, ma sœur Mari». Графине с большим трудом удалось ее успокоить и уложить спать.
Наутро состоялось знакомство с Олей, которая на удивление сразу пошла к Жюли, не стеснялась и не пугалась ее, как это обычно бывало с незнакомыми. Видимо, ее детское сердечко почувствовало родную душу и, девочка сразу приняла тетушку.
Жюли рассказала Аглае и Василию, как лишившись родителей, они с Мари вынуждены были пойти в гувернантки, только сестра уехала в Париж, а сама она получила место в хорошей семье в поместье в Нормандии. Сначала девушки постоянно переписывались. Потом письма из Парижа стали приходить все реже, а еще через некоторое время письма самой Жюли вернулись с пометкой «адресат выбыл».
Прошло года два, прежде чем девушка узнала, что сестра встретила русского офицера и живет с ним. Еще через время окольными путями пришло известие, что Мари уехала в Россию.
К тому моменту и сама Жюли оставила место гувернантки, удачно вышла замуж («Мой муж небедный человек, и уважаемый в городе, он адвокат») и переехала в Марсель. Там и нашло ее письмо графини, и она тотчас собралась и поехала за племянницей.
– Notre Seigneur ne nous a pas donné d'enfants... à moi et à Pierre, alors maintenant nous élevons la nièce (Господь нам детей не дал, …мне с Пьером, так теперь племянницу воспитаем (фр.)) – говорила она как само собой разумеющееся, а сердце Аглаи сжималось от предчувствия скорого расставания с Оленькой. Она прикипела к крестнице всей душой, но везти девочку в неизвестную Америку страшилась, к тому же считала, что ребенку будет лучше в родной семье, тем более и сама девочка с такой охотой приняла тетку и проводила с ней время.
– Ну что, Аленька, настало время решать. Жюли живет у нас уже две недели с лишним, Оля к ней привыкла, мне кажется, в этой семье девочке будет хорошо, – Василий Чернышев ласково обнял жену и притянул ее к себе. – Не переживай, родная, так для всех лучше будет. А устроимся на новом месте, позовем их к нам в гости, да и сами сможем приехать, не на век же расстаемся.
– Ох, Basile, сердце у меня не на месте, – вздохнула Аглая, – умом понимаю, что так лучше, а сердце противится. Будто навсегда расстаемся, и не увидимся уже, оттого горько.
– Что ты, Аленька, mon coeur, глупости говоришь, право слово, глупости, все хорошо будет и у Оленьки твоей, и у нас с тобой. И в Россию вернемся, непременно вернемся, и крестницу ты еще много раз увидишь. Верь мне, родная, все хорошо будет, – успокаивал граф жену, впрочем, совершенно искренне веря в то, что говорил.
По прошествии еще нескольких дней Оленька Велио уехала с тетушкой в Марсель, а вскоре и сами Чернышевы отбыли в Северную Каролину.
Глава седьмая
Над Порт-Артуром сгущались сумерки. Небо было в дымке облаков и пороховой гари, которая оседала везде, казалось, ею пропитаны и воздух, и вода. Лейтенант Дмитрий Чернышев сменился с дежурства и направился в свою квартиру в Старом городе, чтобы помыться, сменить белье и выспаться в нормальной постели, когда кровать не качается вместе с кораблем. Едва успев зайти в комнату и снять шинель, он услышал, как в дверь робко постучали.
– Лика, Гликерия Александровна, Господи, как вы… тут? – практически потеряв дар речи, Митя стоял в дверях, не в силах ни сделать шаг к невесте, ни отступить с порога, чтобы она могла войти.
Первой не выдержала княжна, она буквально повисла на шее Чернышева, неожиданно заплакав в голос, причитая и приговаривая, – Митя, Митенька, живой.
Одной рукой прижимая девушку к себе, лейтенант, наконец, вошел внутрь квартиры и захлопнул дверь. Потом уже крепче обнял Лику и стал гладить ее по растрепанным волосам и вздрагивающим худеньким плечикам, уговаривая не плакать.
Когда княжна успокоилась, Митя усадил ее на диван, продолжая держать за руку, и счастливо улыбаясь.
– Как вы меня нашли, mon coeur? Я же почти не бываю в городе. После сильной бомбежки недели две назад нам вообще запретили увольнительные. И сегодня с трудом отпросился помыться и одежду переменить, – Чернышев говорил быстро, словно все еще не очень веря в то, что сидящая рядом с ним девушка реальна, и боясь, что она исчезнет как виденье, а он не успеет всего узнать и рассказать. Конечно, это было нелепое предположение, княжна была абсолютно и совершенно живая, и он был несказанно рад видеть ее и говорить с ней, и в тоже время абсолютно не рад ее приезду. Не рад до такой степени, что готов был немедленно препроводить невесту на вокзал, усадить в поезд и наказать никуда не выходить до самой Москвы или Петербурга – в общем, до конечной станции, если бы не знал, что это совершенно невозможно: еще два дня назад сообщение по железной дороге с Порт-Артуром было окончательно прервано.
– Я с санитарным поездом, с Иверской общиной. Мы до Харбина доехали, а там, как распределять стали, я сюда попросилась, семь человек нас в Порт-Артур назначили. Остальных – кого куда: в госпитали, в санитарные поезда, в Мукден, кого-то в Харбине в резерве оставили. В Пушкинскую школу меня и еще двух сестриц определили, там как раз госпиталь новый размещают, филиал Сводного, – начала рассказывать Лика. А потом отчего-то притихла, опустила глаза и тихо проговорила, – вы совсем не рады тому, что я приехала?
– Рад, как не рад, что вы, как можно, – Митя осторожно приобнял невесту за плечи и подвинулся к ней почти вплотную. – И видеть я вас очень рад, и смелости вашей поражаюсь, но завтра же рапорт подам о женитьбе.
– Так скоро? Зачем? – Лике показалось по голосу, что граф был недоволен сложившейся ситуацией, – я не затем вовсе приехала. – Она обиженно поджала губы и постаралась вырваться из рук жениха.
– Глупенькая ты моя, – лейтенант крепче прижал к себе девушку, переходя на интимное «ты», – конечно не за тем, но война, – он ненадолго задумался. – Пойми, ma joie (радость моя (фр.)), – одинокая девица массу соблазнов представляет для, – Митя запнулся, не зная, как корректнее выразиться, – для тех, кто считает, что война все спишет. Я ничем вас защитить не могу, находясь на корабле, ничем, кроме своего имени. – Он замолчал, не желая открывать неискушенной молодой девице всего ужаса нахождения в осажденном городе, где люди порой становятся хуже зверей, идут по головам и трупам, и нет для них ничего святого. Замужество в такой ситуации тоже довольно слабая защита, но так он хотя бы будет иметь возможность участия в судьбе Лики. Вероятно, сможет устроить ее на плавучий госпиталь: у моряков все-таки с дисциплиной лучше, чем на берегу. Только сейчас он ей этого не скажет – не стоит пугать раньше времени.
– Хорошо, как скажете, Дмитрий Сергеевич, – волнение лейтенанта передалось и Лике. Княжна интуитивно чувствовала, что жених что-то не договаривает, и это что-то если и не страшное, то неприятное, и от этого становилось тяжело и неловко. Ей даже на миг подумалось, что прав был oncle Paul, и не стоило ехать, и она уже собиралась сказать об этом вслух, но Митя неожиданно улыбнулся, и все страхи рассеялись, на душе стало тепло и хорошо, и откуда-то возникла твердая уверенность, что все как-нибудь управится.
Потом пили чай с сухарями, которые Чернышев по случаю захватил на камбузе, намереваясь заночевать в городе, и Лика рассказывала, как боялась на переправе через Байкал, как волновалась, что ее оставят в Харбине за недостаточностью знаний и возраста, как искала уже здесь, в Порт-Артуре, Митю, а он в двух словах описал ей положение дел в городе и на флоте, особо в подробности не вдаваясь. О печальных событиях в Москве княжна тоже ничего не сообщила, равно как и об отъезде на фронт князя Бобровского.
Несколькими часами позже лейтенант проводил княжну в Пушкинскую школу, был всем там представлен в качестве ее жениха и отбыл на корабль, намереваясь тотчас же подать рапорт о женитьбе. Возрастной ценз Чернышева волновал мало – через две недели ему должно было исполниться двадцать четыре, разрешение на брак от Павла Дмитриевича тоже имелось, а вот реверса[1] однозначно не было. Он надеялся, что из-за военного времени в этом вопросе будет смягчение, потому что достать пять тысяч рублей в осажденном городе, где банк уже вторую неделю не выдает наличных денег за их отсутствием, было просто нереально.
За советом граф решил отправиться к своему прежнему командиру Николаю Оттовичу Эссену, ставшему флаг-офицером при новом адмирале Витгефте. В этой мысли лейтенанта утвердил и капитан Шульц, к которому Чернышев явился с рапортом в тот же вечер. Решено было поутру отправиться на «Севастополь», что лейтенант и собирался сделать, заодно заручившись запиской доктора Лисицына к Геннадию Николаевичу Петрову – главному врачу лазарета на «Монголии». В городе постоянно муссировались слухи о том, что эскадре должно в скором времени выйти в море и прорываться во Владивосток, потому и хотел лейтенант заранее договориться о возможности нахождения Лики на плавучем лазарете. При любой ситуации так будет лучше, думалось ему, но не всегда, как известно, происходит с нами то, что хотелось бы: человек предполагает, а Бог располагает…
Утром выяснилось, что никак невозможно лейтенанту Чернышеву отбыть в город, потому что едва рассвело, пришел приказ разводить пары и выходить на внешний рейд, на мачте Золотой горы реяли флаги «Японский броненосец Иошимо взорвался».
– Это вчера минный транспорт «Амур» заграждения ставил, – радостно сообщил Чернышеву, сменившему его на вахне, лейтенант Штер.
– Откуда знаете, Андрей Петрович? – удивился граф осведомленности лейтенанта.
– Иванова вчера в Морском собрании встретил. За стаканчиком кларета он нам и сообщил, что мины в одиннадцати милях поперек хода неприятеля поставил. Адмирал-то ему велел в восьми, как по международной конвенции, а Федор Николаевич непонятливым сказался. «Не уразумел, дескать», и вся недолга, – рассмеялся Штер.
– Ну, он командир минзага, ему и решать, – согласился Чернышев, – да и удачно все сложилось же.
– Весьма, – кивнул вахтенный начальник, и офицеры разошлись, а с Золотой горы поступило новое сообщение – подорвался на мине и затонул еще один японский корабль.
Неприятельские суда стали уходить в море, открыв беспорядочную стрельбу по воде вокруг себя.
– Что за чертовщина? – вслух недоумевал Чернышев, наблюдая за происходящим в цейсовский бинокль.
– С Золотой горы радио передали, Вашбродь, международным кодом, флот извещается, что наши подводные лодки потопили броненосец,– радостно сообщил матрос-сигнальщик Буров, – видать, для япошек. Вот они и всполошились, в воду лупят, почем зря и деру дали.
И в самом деле неприятельская эскадра, задымив, скрылась за горизонтом. Как потом стало известно, подбитый броненосец «Иошимо» до берегов Японии не добрался, затонув в нейтральных водах.
Все последующие дни «Новик» ежедневно выходил в море – то в разведку, то патрулировать внешний рейд, и лишь шестого мая, когда в честь тезоименитства императора на центральной площади Порт-Артура был устроен парад войск гарнизона, корабли тоже остались в порту, и офицерам разрешено было съехать на берег.
Фортуна благоволила молодым людям: рапорт лейтенанта Чернышева был подписан с разрешением ввиду военного времени венчаться без реверса, а гарнизонный батюшка, оказавшийся знакомцем отца Михаила Певницкого – духовника семьи Беклемишевых, согласился не ждать положенные три недели с оглашением, и назначил Мите с Ликой прийти в ближайшее воскресенье – девятого мая.
До венчания они почти не виделись, и вот теперь стояли рядом в притворе какие-то скованные, словно чужие. В окна церковки светило яркое солнце, словно пришедшее поприветствовать жениха и невесту, рядом с Чернышевым и княжной стояли матросы и офицеры с «Новика» и «Севастополя», сестры Сводного госпиталя, все что-то говорили, суетились, а Лика и Митя чувствовали себя потерянными. Много лет спустя они вспоминали свою свадьбу и удивились схожести ощущений. Хотя, что тут удивительного…
Подошедший священник вручил свечи, хор запел «Гряди, гряди, от Ливана, невесто», и стало тепло и радостно. И от этого пения, и от шепота за спиной, и улыбок… «Имам, честный отче»[2], прозвучавшее громко, на весь храм, и тяжесть венцов на голове, «Исайя»[3] и громкий шепот «плат, плат уберите, негоже», а потом поздравление и серебристый перезвон колоколов, и поцелуй – открыто, при всех…
Свадебный обед прошел как в тумане, а когда на город опустились сумерки, и гости разошлись, вновь в квартире повисла какая-то неловкость. Она была ощутимой и тягуче вязкой, заставляла княжну удушливо краснеть, а Митю отводить глаза в сторону и говорить какую-то ерунду. Они вдруг растерялись, не зная, что сказать и сделать, как вернуть ту легкость общения, что была ранее. Оба словно встали перед невидимой чертой, которую надо переступить, но сделать это невероятно страшно – и ей, и ему.
– Дмитрий Сергеевич, может быть, чаю? – Лика принялась хлопотать, наливая в чайник воду, разжигая керосинку, доставая чашки, но Митя вдруг подошел и, взяв ее за руки, прекратил эту нелепую возню. Загасив керосинку, он молча потянул девушку в комнату, а там просто обнял и поцеловал, легко касаясь губами. И неловкость куда-то ушла, растворилась, будто и не было ее, и слова оказалась не нужны. Только тихие вздохи и шорох снимаемой одежды, скрип пружин и крик чаек за открытым окном, и имена – шепотом, и ее слезы, которые он сцеловывал с мокрых щек, успокаивая и благодаря. А потом оба уснули, обнявшись, и ничего не слышали – ни выстрелов с моря, которые переросли в яростную канонаду, ни стрельбы береговых батарей и судов эскадры, ни грома внезапно разразившейся грозы. В эту ночь Лика и Митя видели, понимали, ощущали и слышали только друг друга, и ничто в целом мире не могло помешать их единению и любви…
Гроза не прошла бесследно для Порт-Артура – японцы сумели слишком близко к нашим позициям передислоцировать людей и технику – через день пал Цзинь-Чжоу, а еще через несколько дней русские войска отдали неприятелю порт Дальний.
Когда на кораблях эскадры получили эту скорбную весть, лейтенант Чернышев как раз сменился с вахты, но домой не пошел, а спустился в кубрик и там нагрузился дешевой китайской водки, а потом плакал пьяными слезами, зло выговаривая доктору Лисицину, когда тот пытался угомонить не в меру распоясавшегося офицера:
– Да поймите вы, Николай Васильевич, кругом воровство и обман. Сплошной обман. В городе, говорят, есть почти нечего, но мы-то вполне нормально питаемся. Потому что на флоте не воруют, – Митя стукнул кулаком по столу.
– Экий вы, батенька, не воруют. Еще как воруют. Это у нас капитан заботливый – и скотину держит, и огород, а на других судах посмотрели бы вы, чем офицеры питаются. О матросах я и не говорю, – доктор убрал подальше от лейтенанта початую бутылку водки.
– А то что Дальний сдали почти без боя, это как? Даже толком взорвать ничего не успели, и наши же минзаги взорвали корабли, а сами – пешком в Артур. Почему штатские прошли, а военные, присягу дававшие, испугались? Вот ответь мне Николай Васильевич, почему так? И под Цзинь-Чжоу солдаты храбрее офицеров дрались, а наградили начальство. Давеча от штабных в Морском собрании слышал. Даже они возмущены. Генерал Фок за время боя один раз всего на позициях появился, да и то около полковника Третьякова четверть часа посидел и уехал, а наградная реляция на него составлена, – Чернышев снова уронил голову на руки и вскоре затих, забывшись тяжелым похмельным сном.
– Эх, молодо-зелено, молодо-зелено, – покачал головой доктор, с помощью матросов разоблачая лейтенанта и укладывая его в койку, – горячая голова, Дмитрий Сергеевич. А ну как услышит кто, так и на губу недолго, – Лисицын снова покачал головой и пошел к себе в каюту, не забыв послать нарочного в Пушкинскую школу сообщить Гликерии Александровне, что ее муж задержался на дежурстве и на берег не съедет.
Ближе к середине июля госпиталь в Пушкинской школе по непонятным причинам закрыли, и Лика по протекции доктора Лисицына поступила в лазарет на «Монголии». Доктор Петров, фельдшера и сестры тепло приняли молоденькую графиню как жену флотского офицера, а когда оказалось, что она сестринскому делу совсем неплохо обучена, Геннадий Николаевич был тем более рад, что и не преминул высказать Лике за обедом.
– Я-то думал, милочка, вы просто барышня неглупая и образованная, что уже хорошо, а вы еще и сестрица знающая, – доктор налил Лике кларета, – если и морской болезнью не страдаете, цены вам не будет. – Он ободряюще улыбнулся девушке. – Ваше здоровье, сударыня.
– Не знаю, Геннадий Николаевич, раньше плавать не приходилось. В Крыму бывала в детстве, на лодке каталась, – молодая женщина осторожно подняла бокал и отпила немного вина.
– На кораблях ходят, а не плавают, Гликерия Александровна, – заметил капитан «Монголии», разрезая ножом кусок сочного бифштекса. – Неужели ваш лейтенант вас не научил? Упущение с его стороны.
Голос капитана Охотского звучал совсем не сердито, но Лика почему-то растерялась и даже немного испугалась.
– Мы почти не видимся последнее время, Измаил Дмитриевич, – негромко проговорила она и опустила голову.
– Не тушуйтесь, Гликерия Александровна, вы человек штатский, к тому же барышня, а капитан у нас остер на язык, – тут же вступился за свою подопечную Петров. – Совсем девушку запугали, Измаил Дмитриевич, негоже так. Давайте лучше на берег съедем, пока тишина, проветримся.
Мужчины согласно закивали и поднялись из-за стола, с ними заторопились и некоторые дамы, Лика же решила остаться на борту отдохнуть в одиночестве. В свободные минуты она писала письма домой – дяде и свекрам – в надежде хоть как-то передать им весточку, что живы. Гарантии, что все письма доберутся до адресата, не было практически никакой, оставалось лишь надеяться, что дойдут хоть несколько, пусть даже одно…
Семнадцатого июля началась тесная блокада Порт-Артура. Японцы энергично принялись за осаду. Уже через неделю они подвезли крупные орудия и двадцать пятого числа, в воскресенье, во время крестного хода впервые обстреляли город и находившуюся на внутреннем рейде эскадру. Для торжественного соборного служения из всех артурских церквей собралось около двух десятков военных и морских священников. В праздничных золотых и серебряных ризах они усердно молили Бога о помощи и избавлении от надвигавшихся с началом осады бедствий.
Над толпой медленно поднимался колечками сизый дымок ладана. Объединенный хор певчих мягко вторил прошениям ектений. Возвышаясь на толпой, колыхались разноцветные хоругви, духовенство и народ медленно двинулись крестным ходом по грязным и пыльным улицам к набережной Старого города, откуда настоятель гарнизонного храма протоиерей Александр издали осенил крестным знамением стоявшие на внутреннем рейде суда. Затем все так же размеренно крестный ход вышел к Новому городу на луг у Цирковой площади.
Вдруг вдалеке мягко прозвучал выстрел. В воздухе начал нарастать резкий свист быстро приближающегося снаряда, за которым последовал оглушительный взрыв. Над толпой взвился огромный султан черного дыма. Люди с воплями кинулись бежать кто куда, теряя по дороге шляпы, плащи, обувь.
– Сережа, мальчик мой, где ты, – истошно голосила какая-то женщина, растерянно оглядываясь и кидаясь то в одну, то в другую сторону.
– Аня, Аннушка, не умирай, – кричала другая, стоя на коленях около лежащего в пыли тела.
– Мамочка! Мамочку мою никто не видел? – плакала девочка лет пяти, размазывая по щекам слезы грязными кулачками, пока ее не подхватил кто-то, чтобы унести в безопасное место.
Все словно обезумели – неслись, не разбирая дороги, упавших топтали ногами, над площадью и ближайшими улицами стоял плач, крики, ругань, витал запах гари и крови.
Едва канонада стихла, вся площадь была сплошь покрыта одеждой, зонтиками, шляпками... Тут же валялись иконы и хоругви. Среди всего этого хаоса лежало около двух десятков людей – раненых, полузатоптанных и просто испуганных. Некоторые из них пытались подняться на ноги, другие же лежали недвижимо, считая, что опасность еще не прошла.
Когда первый переполох миновал, появились солдаты и начали подбирать раненых и покалеченных и собирать разбросанные вещи.
– Страшно как, Митенька, – шептала Лика, прижимаясь ночью к мужу, обнимавшему ее за плечи. – Нянюшка сказывала, на коронации, на Ходынском поле давка была, вот так же, наверное, как сегодня.
– Не знаю, милая, нас тогда в Москве не было, всех кадет в летние лагеря увезли раньше срока, но дядька Прохор слышал от свойственника, что подводы с убитыми всю ночь шли с Ходынки до кладбища во Всехсвятском. Страшно и в той трагедии, и сегодня, что люди мирные погибли, дети, женщины, – Чернышев крепче обнял жену, – паника страшна, когда человек теряется и не знает, что делать, куда бежать. Главное, панике не поддаваться. – Он тяжело вздохнул, понимая, что словами тут не поможешь. – Спи, родная, с завтрашнего дня все увольнительные отменили, последний раз в городе ночую. Видимо, скоро на прорыв пойдем.
Это и в самом деле оказалось скоро – двадцать восьмого июля рано утром эскадра, пропустив вперед тральщиков, освобождающих проход, потянулась на внешний рейд к выходу из порта.
На востоке в утренней дымке смутно виднелись японские корабли. Они словно поджидали русские суда. Тотчас вперед на всех парах вылетел «Новик», задымив из всех труб и неся на носу огромный белый бурун. Стайка миноносцев наперегонки с ним тоже кинулась в сторону неприятеля. Раздалось несколько глухих выстрелов. На горизонте взметнулись столбы воды, и японцы поспешили скрыться в море. Сделав свое дело, «Новик» с миноносцами двинулся к эскадре.
Корабли остановились на внешнем рейде. На флагманском «Цесаревича» взвился сигнал – «Приготовиться к бою», через несколько минут сменившийся новым, встреченным экипажами судов с большим воодушевлением – «Флот извещается, что Государь император приказал идти во Владивосток».
Русская эскадра в кильватерной колонне шла курсом на юго-восток, имея тринадцать узлов хода. Шли в боевом порядке: впереди «Новик» с первым отрядом миноносцев, затем броненосцы с «Цесаревичем» в голове, наконец, крейсера, вынужденные следовать малым ходом и временами вовсе стопорить, чтобы не налететь на концевые броненосцы «Севастополь» и «Полтаву» – устаревшие тихоходные суда, которые только задерживали остальную эскадру.
Сначала все благоприятствовало нашим кораблям, даже относительно спокойное море и ясная погода, но буквально через час что-то случилось с машиной на «Цесаревиче», и он сбросил ход до восьми узлов, а потом выкинул сигнал «Не могу управляться». Вся эскадра застопорила машины в ожидании, пока головной броненосец снова будет на ходу.
Наконец, в полдень просимафорили «иметь тринадцать узлов», и эскадра вновь двинулась вперед. С «Новика», державшегося на месте и пропускавшего мимо себя всю колонну, беспрерывно сигналили: «Остерегайтесь плавающих мин!», которые то тут, то там виднелись из воды прямо по курсу наших кораблей.
Тем временем японцы подошли на расстоянии выстрела, и в воде взвились первые буруны от выпущенных снарядов. С наших броненосцев начали ответный огонь. «Монголия» держалась чуть в стороне от эскадры, и с нее в бинокль прекрасно было видно, как на «Цесаревиче» взметнулись языки пламени, и он повернул круто на четыре галса к востоку. Противник, шедший до того времени параллельным курсом, тоже сманеврировал, и зайдя в «хвост» русской эскадре, сблизился на тридцать кабельтовых и обрушил огонь на концевые крейсера. Недостижимые для пушек наших броненосцев, японцы надеялись потопить их, но те яростно отстреливались и маневрировали. «Аскольд» почти сразу развернулся из невыгодного положения и, выйдя на японцев бортом, открыл огонь из всех орудий. Получив сигнал с головного крейсера, «Новик», «Диана» и «Паллада» тоже удачно и быстро перестроились и вышли из этого боя практически без сильных повреждений и потерь в живой силе.
– На «Даше» и «Палаше» двое раненых нижних чинов, у «Аскольда» трубу своротило, убитых один офицер, десять матросов, ранено восемь, на «Новике» все целы, на «Ретвизане» убитых нет, раненых пятеро, повреждения малы; на «Победе» трое убито, раненых двадцать, повреждений нет. «Пересвет» и «Севастополь» – потерь и повреждений нет, – доложил матрос-сигнальщик «Монголии» высыпавшим на палубу женщинам. (Перед самым выходом из порта на плавучий лазарет было принято несколько жен офицеров эскадры, и теперь они волновались за своих мужей). Охотский был категорически против такого положения дел, бурча себе под нос, что на корабле и так мало места для раненых, но ослушаться приказа адмирала не посмел.
«Цесаревич», а за ним и остальные корабли прибавили ходу, расстояние между нашей и вражеской эскадрой стало увеличиваться.
– Кажется, нам сегодня посчастливилось, – улыбался главный врач. – Прорвались через японскую эскадру и теперь можем двигаться во Владивосток. Все склонны были поддержать радужное настроение доктора Петрова, тем более что и с головного корабля просемафорили «Команде пить чай».
На «Монголии» просигналили обед, приглашая всех в кают-компанию, а кому не хватило там места, предложили расположиться прямо на палубе. Обед уже заканчивался, когда к лазарету на всех пор вдруг стал приближаться японский корабль, на ходу отдавая сигналы «Остановиться и спустить трап».
Капитан Охотский приказал подчиниться.
– Мы не военное судно, досмотрят и отпустят, – пытался он успокоить публику на палубе.
По спущенному трапу на «Монголию» поднялись два японских офицера в сопровождении нескольких вооруженных матросов.
– Гликерия Александровна, вы же говорите по-английски? – обратился к Лике вахтенный начальник.
– Да, конечно, извольте, – Чернышева подошла к Охотскому и стоявшим рядом с ним офицерам. Только переводить не пришлось. Один из японцев объяснялся по-русски почти без акцента, и многие узнали в нем парикмахера наместника мсье Жана, а он не преминул радостно раскланяться со своими бывшими клиентками.
Контрабанды и военных грузов на госпитальном судне не нашли, и оно было отпущено, но этот инцидент сильно задержал «Монголию». Эскадра успела уйти за это время довольно далеко, и пришлось поспешить, чтобы поскорее догнать ее.
Было около четырех, часов дня. Солнце уже заметно склонялось к западу. Море по-прежнему было спокойно, а горизонт ясен. Справа, с западной стороны, японцы медленно нагоняли русскую эскадру, идущую полным ходом в направлении мыса Шантунг. Крейсера двигались параллельной колонной с левой стороны, в десяти кабельтовых от броненосцев. Еще левее тянулись цепочкой миноносцы. К ним в кильватер пристроилась и «Монголия». С «Цесаревича» тут же запросили, все ли в порядке на госпитальном судне, и сигнальщик быстро заработал флажками, отвечая.
Спокойно шли около часа, а потом японская эскадра снова стала нагонять наши корабли. Как только головной корабль японцев вышел на траверз броненосца «Полтава», грянул выстрел из двенадцатидюймовки. Примеру броненосца последовали остальные суда. Японцы не замедлили ответить, и вскоре бой разгорелся по всей линии. Вражеские снаряды, перелетая через русские корабли, начали падать невдалеке от «Монголии». Охотский поспешил отойти еще дальше в сторону.
С мостика были прекрасно видны обе сражающиеся стороны: ближе, в двадцати кабельтовых – русские, а в шестидесяти-семидесяти – японцы.
Лика с ужасом смотрела на рвущиеся снаряды и вспыхивающие то на одном, то на другом судне языки пламени и тихо молилось, чтобы Господь спас раба своего Димитрия. С их корабля «Новика» совсем не было видно, но когда «Цесаревич» окутало черным дымом, на «Севастополе» начался пожар, а на «Пересвете» срубило снарядом мачты, молодая женщина испуганно закрыла глаза и зашептала: «Пресвятая Богородица, спаси и сохрани, Мати Божия, Заступница, убереги раба Божиего Димитрия, пусть только жив будет, помоги ему, управи».
– Гликерия Александровна, шли бы вы вниз, голубушка, – доктор Петров взял Лику за локоть, и она поневоле открыла глаза, все еще продолжая молиться и не сразу сообразив, что от нее хочет главврач. Когда же поняла, отчаянно замотала головой.
– Благодарю, Геннадий Николаевич, я лучше тут, на воздухе, – она слабо улыбнулась.
– Как знаете, сударыня, – пожал плечами Петров, – на «Новике» особых повреждений и потерь среди офицеров нет. Везучий корабль. Если уж с семнадцатью миноносцами япошек сразился и лишь маневренностью и быстроходностью победителем вышел, то и сейчас обойдется.
Желание доктора подбодрить графиню вызвало обратный эффект.
– Как семнадцать? – вскрикнула вдруг Лика и расплакалась, уткнувшись в жесткое сукно офицерского пальто главного врача.
– Успокойтесь, голубушка, – не зная, что делать в эдакой конфузии, умоляюще попросил Петров. – Идемте, я вам валерианы накапаю.
В этот момент что-то произошло в море, потому что по палубе пронесся крик ужаса.
– О, Господи, «Цесаревич»! – все, стоявшие на палубе госпитального парохода, смотрели на флагманский корабль, не отводя глаз. Казалось, повторяется трагедия «Петропавловска».
Броненосец неожиданно круто бросился влево и при этом так накренился, что всем казалось, будто он сейчас перевернется, но корабль так же неожиданно выпрямился и, продолжая катиться влево, казалось, готов был таранить «Севастополь» или «Пересвет». Оба эти броненосца, давая ему дорогу, свернули в сторону противника. Строй эскадры был нарушен. Весь огонь японцев теперь сосредоточился на «Ретвизане», но, вследствие быстрого приближения его, снаряды давали перелет. Броненосец, полыхая огнями всех своих орудий, стремительно шел на «Микасу», который, не выдержав, начал поспешно отходить. Но остальные корабли русской эскадры не последовали за «Ретвизаном», и он принужден был повернуть назад.
Прошло еще несколько мгновений. Наши броненосцы продолжали отстреливаться от неприятеля, но все уже лежали на разных курсах. Затем один за другим они в полном беспорядке начали поворачивать к Артуру.
На все еще продолжавшем описывать циркуляцию «Цесаревиче» взвилось несколько флагов.
– «Адмирал передает командование», – расшифровал сигнальщик.
– Значит, Витгефт или убит, или тяжело ранен, – проговорил Охотский.
Крейсера, следуя за флагманским «Аскольдом», пошли на сближение с броненосцами, но те продолжали идти нестройной кучей, на ходу обгоняя друг друга. При этом они стреляли во все стороны, так что два или три снаряда упали около «Монголии».
– Право руля! – скомандовал Охотский, и пароход начал поворачиваться кормой к эскадре. Несколько мгновений с мостика ничего не было видно за дымом из трубы.
Когда дым рассеялся, стало ясно, что большинство русских кораблей идут в Артур. Японцы не преследовали их, ограничиваясь лишь огнем с дальней дистанции. В это время крейсера подошли к идущему впереди всех «Ретвизану». На «Аскольде» подняли какой-то сигнал, и, густо задымив из всех труб, крейсер на всех парах ринулся на видневшийся поодаль японский отряд. За ним последовал «Новик». Оба они быстро исчезли в уже темнеющем на востоке море. Некоторое время издалека доносилась усиленная канонада, а затем все стихло.
Последние лучи закатного солнца освещали красноватым светом мерно колышущиеся волны, на фоне которых четко вырисовывались силуэты русских кораблей. «Ретвизан», сильно зарываясь на ходу носом, со снесенной наполовину передней трубой, уходил все дальше вперед. За ним шла, оседая на корму, «Полтава». Несколько поодаль двигались «Цесаревич», на котором была снесена часть верхних надстроек, и «Севастополь» с нелепо задранной вверх двенадцатидюймовой пушкой в носовой башне и развороченной передней трубой. В стороне виднелись «Пересвет» со сбитыми верхушками мачт и разрушенными кормовыми надстройками и «Победа», у которой были разворочены две передние трубы, и зияла надводная пробоина с левого борта. Только «Диана» и «Паллада» не имели никаких повреждений.
Закат был ярко-красный, и казалось, будто море окрасилось кровью. Вскоре совсем стемнело. Плавучий лазарет продолжал идти параллельным курсом с броненосцами, держась в нескольких кабельтовых от них.
Появившийся наверху Петров в бинокль осмотрел горизонт и, недовольно пробурчав: «Куда это нас несет нелегкая!», – поднялся на мостик. После короткого разговора с капитаном о назначении «Монголии» как плавучего лазарета Красного Креста, доктор приказал собрать на спардеке весь медицинский персонал и обратился к ним с речью:
– Дамы и господа, мы – госпитальное судно Красного Креста и можем свободно уйти в любой нейтральный порт или даже во Владивосток и оттуда вернуться домой в Россию. Японцы нас не задержат, но эго будет бегством из осажденного Артура. Как вы считаете, куда нам следует идти?
– Можно мне? – неожиданно для самой себя подала голос Лика. – В Артуре мы нужны, наше оснащение намного лучше, чем в Сводном госпитале, да и сестры, врачи, их в городе не хватает, – она обвела взглядом стоящих рядом людей, и все они вдруг зааплодировали и поддержали ее.
– Уход в нейтральный порт будет дезертирством, – закивал головой сухопарый младший врач Миротворцев, прибывший в Порт-Артур уже после начала войны.
– Как знаете, господа, – откликнулся с мостика капитан Охотский, – давайте попробуем вернуться, надеюсь, Бог милует, на свои мины не наскочим.
Несмотря на все опасения, на рассвете «Монголия» благополучно подошла к Артуру и стала на якорь далеко от берега, против самого входа. Тут же стояли «Севастополь», «Паллада» и миноносец «Бойкий». Справа, около бухты Тахе, виднелся «Ретвизан». Вскоре показались идущие с юга в кильватерной колонне «Пересвет», «Победа» и «Полтава» с двумя миноносцами. Таким образом, к Артуру собралась почти вся эскадра – не хватало «Цесаревича», «Аскольда», «Дианы», «Новика» и пяти миноносцев…
_____________________________________
[1] Жениться до 23 лет было запрещено законодательно. Если же потенциальному жениху было не более 28 лет, то он должен был получить соизволение начальства и представить имущественное обеспечение – так называемый "реверс". Реверс вносился из средств жениха, либо совместно со средствами невесты. Он мог представлять собой наличные деньги, недвижимое имущество, а также разного рода процентные бумаги. Сумма реверса при женитьбе на дочери офицера составляла 2500 рублей, а на другой девушке – 5000 рублей. Деньги отправлялись в казначейство, а проценты с них отдавались офицеру, внесшему реверс. Необходимые документы хранились в Морском собрании до достижения искомых 28 лет.
[2]Имам, честный отче – ответ жениха, потом невесты на вопрос священника о согласии вступит в брак.
[3]Исайя – Исайе, ликуй, Дева име во чреве и роди Сына Еммануила, Бога же и Человека, Восток имя Ему, Его же величающе, Деву ублажаем, – один из трех тропарей, под пение которых пару ведут вокруг аналоя.
Глава восьмая
Раскрыв за утренним чаем «Петербургские ведомости», князь Беклемишев был неприятно поражен, прочтя набранное мелким шрифтом сообщение: «7-го августа флот наш лишился “Новика” – лихого и славного, самого быстроходного из наших крейсеров, бывшего красой русского флота и грозой японцев... Ранено нижних чинов легко 14, тяжело 2, убито 2, ранен в голову лейтенант Штер, все время остававшийся на своем посту». Про других раненых или убитых офицеров не сообщалось, как непонятно было, где произошла трагедия, и куда направились спасшиеся члены экипажа. Заметка была написана очень размыто, словно, выдав необходимую часть информации, власти старательно хотели скрыть остальное. Оставалось надеяться, что зять хотя бы жив. О судьбе же племянницы и второго зятя Павел Дмитриевич пребывал в полном неведении, как и княгиня Вера Бобровская, уговорившая его после отъезда мужа перебраться в родительский особняк на Морской.
Дни неведения тянулись непозволительно долго, и лишь в первых числах сентября полковнику Беклемишеву под строжайшим секретом была показана копия телеграммы командира порта Николаевска контр-адмирала Русина, в которой сообщалось, что туда прибыл транспорт «Тунгуз» с командой «Новика». Среди членов экипажа числился и лейтенант Чернышев.
– Все, слава Богу, Верочка, далее они следуют водой в Хабаровск, а потом по железной дороге во Владивосток. К Филипповкам, надеюсь, граф в столице окажется, непременно позабочусь о том, чтобы Дмитрию Сергеевичу дали отпуск по личным обстоятельствам на две-три недели, а то, неровен час, к Сибирской флотилии прикомандируют. Отдохнет, в себя придет после всех боев, а далее перевод выхлопочу ему в Гельсингфорс, – радостно сообщил Павел Дмитриевич сестре. – Только вот из Порт-Артура нет никаких вестей, – вздохнул он. – Как там Лика?
– Анатолий Владимирович тоже давно не пишет, – загрустила и Вера.
– Ничего, дорогуша, ничего, даст Бог, все управится. Коль скоро в списках убитых его нет, значит, жив, а что не пишет, так война, не до писем, право. Не волнуйся раньше времени, – попытался успокоить княгиню полковник. – Анатоль человек разумный, зря под пули не полезет.
– Я понимаю, Павлуша, умом все понимаю, но сердце отчего-то не на месте, – тяжело вздохнула Вера Дмитриевна, – пойду прилягу.
– И верно, голубушка, отдохни, завтра, поди, снова в госпиталь чуть свет уйдешь? Поберегла бы себя, сестрица, – Беклемишев погладил княгиню Веру по вздрагивающей руке. – Брому выпей и приляг.
Молодая женщина поднялась с дивана и, кивнув брату, пошла в буфетную. Оттуда послышался скрип дверцы, звон склянки, а потом шаги Веры Дмитриевны удалились куда-то вглубь дома.
«Вот и славно, – подумал полковник, потянувшись за газетой, – отдохнет, успокоится, глядишь, нервничать перестанет. Что за глупость был это их брак ненастоящий? Зачем вообще жениться, если вот так? А теперь маются оба. Не потому ли и Анатоль сбежал в армию, что не мог разобраться в себе и в своих отношениях с Верой? Как все это, однако, нелепо». – Беклемишев встал и, отбросив газету, прошел в отцовский кабинет, где долго курил в открытую форточку и периодически прикладывался к графину с бренди, стоявшему на столике. Заглянувший в кабинет двумя часами позже в поисках барина Прохор, обнаружил Павла Дмитриевича спящим на диване и беспокоить не решился, поэтому почта и газеты остались на столике в гостиной, и первыми их увидела Вера Дмитриевна. Серый конверт с казенной печатью, где чужим почерком было написано ее имя, сразу привлек внимание молодой женщины, но она некоторое время не решалась взять его в руки и смотрела на серый прямоугольник в таком в ужасе, будто увидела ядовитую змею…
На нелинованном и таком же сером, как конверт, листочке бумаги было написано: «С прискорбием сообщаем, что Ваш муж, полковник князь Бобровский, пропал без вести в битве на Шахэ сентября двадцать четвертого дня сего года. Уповаем на милость Божию. Командир Восточного отряда генерал Штакельберг.» Далее следовал витиеватый росчерк. Держа лист в руке, Вера смотрела на этот росчерк, расплывающийся у нее перед глазами, и видела, словно наяву, лицо мужа почему-то совершенно белое с закрытыми глазами. Она помотала головой, отгоняя видение, а потом не в силах совладать с собой, расплакалась в голос, громко причитая…
Прошла неделя, прежде чем Вера Дмитриевна смогла встать с постели и выйти в столовую к обеду. Она сильно осунулась и подурнела с лица и скорее была похожа на тень княгини Бобровской, чем на нее саму. Павел Дмитриевич пытался как-то подбодрить сестру, при этом изыскивая все возможности для поиска зятя – пропал без вести, еще не значит – убит, и это вселяло надежду. Занимался он попутно и делами второго своего зятя – Дмитрия Чернышева, причем, гораздо более успешно. Удалось выхлопотать ему отпуск по ранению с дальнейшим переводом на Балтику, о чем полковник Беклемишев и отправил Мите телеграмму во Владивосток. Предполагалось, что на основании этой телеграммы лейтенант сможет выправить литеру до Москвы или Петербурга.
Дни тянулись медленно, за окнами моросил, казалось, непрекращающийся дождь, начался ноябрь, но никаких известий ни из армии Куропаткина, ни из Владивостока не поступало. В особняке на Морской обстановка была гнетущей, поэтому князь Беклемишев все чаще засиживался в клубе допоздна, возвращаясь домой только переночевать, да справиться утром у сестры, как она себя чувствует. Он прекрасно понимал, что так долго продолжаться не может, Вера себя изведет окончательно, и если Анатоль, как надеялся Павел Дмитриевич, жив и вернется, встретить его будет некому. Совершенно отчаявшись, полковник решил отвезти сестру в Кронштадт, к духовнику. Княгиню это поездка несколько привела в чувство – еще на пути туда она ободрилась, а после долгой беседы с отцом Иоанном, казалось, окончательно воспряла духом: по возвращении домой нормально поужинала и даже поддерживала беседу за столом, а утром следующего дня отправилась в госпиталь. Павел Дмитриевич облегченно вздохнул и по дороге в Зимний зашел в храм и поставил рублевую свечу святителю Николаю – единственному святому, которого почитал лично.
И то ли святой услышал молитвы князя, то ли просто так сложилось, но именно на Николу зимнего поздним вечером в дверь особняка Беклемишевых позвонили, и выскочившая в переднюю Вера Дмитриевна не сразу узнала в запорошенном снегом высоком уставшем небритом морском офицере своего зятя.
– Мое почтение, Вера Дмитриевна, – хрипло сказал вошедший и закашлялся. – Простите, что не предупредил, но все деньги дорогой вышли, а Павел Дмитриевич… – начал он снова, и опять зашелся в тяжелом кашле.
– Господи, Митя, это вы? – удивленно вскрикнула княгиня и попыталась обнять Чернышева, но тот отстранился.
– С дороги я, грязен, как черт, неделю не мылся, да и захворал где-то, неровен час, заразитесь. – Чернышев как-то неловко улыбнулся, словно извиняясь за свой внешний вид.
– Прохор, Тимофей, – крикнула Вера вглубь дома, – ванну Дмитрию Сергеевичу, я сейчас распоряжусь доктора и чаю горячего с дороги.
– Лучше водки или коньяку, – в дверях появился Павел Дмитриевич, – за доктором я уже послал, а вещи, наверное, придется сжечь, чтобы в самом деле заразу какую в дом не принести.
– За моим мундиром можно к Масальским послать, простите, сам я к ним ехать такой не решился, там дети, – Митя скинул башлык, шинель и китель прямо на пол и пошел следом за Прохором, слегка пошатываясь, не то от усталости, не от хвори.
– Правильно сделал, я так и рассчитывал, что к нам, – кивнул полковник, – мы с сестрицей одни во всем доме. Мы тебя, Дмитрий Сергеевич, еще к Филипповкам ждали.
Приехавший вскоре доктор Абельман диагностировал запущенную двустороннюю пневмонию при общем сильном истощении организма, нервное расстройство вследствие усталости, ранений, а так же возможной контузии, потому что Митя жаловался на сильную головную боль, а порой бредил. Выздоравливал он медленно и тяжело. Пришлось даже пригласить священника соборовать и приобщить больного, и лишь после Рождества наметился некоторый перелом, и доктор обрадовано сказал, что опасность миновала. Все то время, что Чернышев находился между жизнью и смертью, Вера Дмитриевна почти неотлучно сидела у его постели, он же метался в бреду, хватал ее за руки и хрипло кричал «заряжай» или, принимая княгиню за Лику, просил прощения, что не уберег, и признавался в любви.
К Новому 1905 году, который отпраздновали тихо по-семейному, Митя мог уже вставать и немного ходил по комнате. В газетах еще в декабре прошло сообщение о капитуляции Порт-Артура, и князь Беклемишев через Красный Крест попытался, правда, безрезультатно, выяснить что-то о судьбе племянницы, но едва оправившемуся от болезни Чернышеву решили этого пока не сообщать. Ничего не сказали ему и о князе Бобровском, только передали письма от родителей, которые привез князь Масальский, несколько раз наведывавшийся на Морскую. Он тоже поднял все связи, чтобы узнать о судьбе Лики и Анатолия Владимировича, но пока, увы, ничего радостного сообщить не мог.
В Крещенский сочельник сильно похолодало, и город как будто вымер: возвращаясь из храма, княгиня Вера не могла найти извозчика и сильно продрогла, добираясь пешком. Павел Дмитриевич даже не хотел никуда пускать ее на следующее утро, а сам он не смог после Богоявления уехать в Москву, потому что началась забастовка на Николаевской железной дороге.
– Представляешь, Верочка, бастуют железнодорожники, Путиловский завод стоит, судостроительный срывает поставки, а наше положение на фронте и без того тяжелое. Порт-Артур сдали, эскадра Рожественского сильно потрепана, и эта стачка на военных заводах – как внутренняя диверсия, – шумел князь Беклемишев, не заметив, что в столовой появился Митя.
– Как сдали, Павел Дмитриевич? Давно ли? – Чернышев заметно побелел лицом от волнения.
– Месяц назад, – повернулся к зятю Павел Дмитриевич, – ты болен был сильно, врач боялся нервного потрясения. – Красный Крест сообщает, что медицинский персонал вернется в Россию, как только представится такая возможность, это значит, думаю, не ранее весны.
– Как же так? – Митя медленно опустился в кресло, обхватив голову руками. – Впрочем, все к этому и шло, Стессель с самого начала воевать не хотел, но Белый, Кондратенко? Неужто и они…
– Кондратенко погиб за неделю до капитуляции, – вздохнул Беклемишев. – Жаль Романа Исидоровича, отменный был человек, имел честь водить с ним знакомство.
Разговор перекинулся на военные действия, и, ругая Морское министерство, полковник обмолвился, что на помощь эскадре Рожественского собираются послать отряд броненосцев. Он сказал об этой новости вскользь, совершенно не предполагая, какие его оговорка будет иметь последствия.
Всю ночь лейтенанта Чернышева мучили тяжелые сны. Он несколько раз просыпался в холодном поту, снова и снова переживая последний бой «Новика», опять слыша разрывы снарядов, крики раненых, отрывистые команды. Кровать качалась под ним, как палуба судна, сам он словно наяву мерз в ледяной воде, помогая залатать пробоину, стоял на мостике, до рези в глазах всматриваясь в горизонт. Никому не рассказывал Митя ни о том, что происходило на корабле, ни о том, как группа раненых моряков почти три недели добиралась из Корсаковского поста в Александровск пятьсот верст по Сахалину, по тайге, переходя вброд реки – оборванные, почти босые, на подножном корму… Последние два перехода люди шли под холодным морозным ветром, по снегу; они выжили на одной силе воли и желании выжить, на злости не только к японцам, но и к местным чиновникам, от которых не было никакой помощи. Помогала, конечно, и морская закалка, с песнями и солеными шутками, а где-то и с руганью тащили волоком местные лодки – кунгасы, спали на земле, по пояс проваливались в болото, но шли, потому что был приказ, была присяга и честь, потому что иначе они себя не мыслили. И он шел, как и остальные несколько офицеров наравне с матросами вытаскивая лодки, намокая под дождем, измазавшись в болотной жиже… Приказы не обсуждают, их надо выполнять, но у молодого лейтенанта было еще одно, что заставляло жить, грело холодными ночами, давало не отчаяться и не пасть духом – его путеводная звезда, его любовь, его Лика. Жена. Как мало им суждено было побыть вместе, и теперь она там, в капитулировавшем, отданном на разграбление японцам Порт-Артуре. Митя был уверен, что Лика жива, но он прекрасно отдавал себе отчет в том, что сейчас, в оставленном русскими войсками городе, она беззащитна, и на Красный Крест надежда очень слабая. Они не смогут защитить всех женщин, а как ведут себя воины победившей армии, Чернышев был наслышан. Он не мог, просто не имел права оставить ее одну, сидеть тут, в столице, и дожидаться – да какой он мужчина после этого. Надо действовать и как можно скорее. Если на помощь эскадре Рожественского идет отряд кораблей, он должен попасть на один из них, в любом качестве. Он – боевой офицер, имеющий опыт войны с японцами, непременно должен снова оказаться на корабле, идущем на бой. К тому же он не давал подписки о неучастии в войне, впрочем, даже наличие оной его бы не остановило…
Проснувшись затемно, Митя долго ходил по комнате, курил, что-то писал, а поутру, едва дождавшись отъезда полковника и княгини Веры, оделся и отправился в Морское министерство. В канцелярии его промурыжили до обеда, потом отправили в Главный морской штаб, а там долго выясняли, откуда ему, рядовому офицеру, да еще и находящемуся в отпуску по болезни, известно про то, что еще даже не всем адмиралам ведомо. Промаявшись в отделе личного состава, а потом и в учетном отделе до пяти вечера, лейтенант Чернышев вернулся домой, так ничего и не добившись.
После ужина он попытался подступиться со своей просьбой к полковнику Беклемишеву, имел с ним долгую беседу все с тем же отрицательным результатом. Павел Дмитриевич категорически отказался хлопотать за зятя.
– Понимаю, все понимаю, Дмитрий Сергеевич, и порыв твой уважаю, знаю так же, что там ощутимая нехватка личного состава, сам понимаешь, зимой в Либаве, а именно там формируется отряд, на всех кораблях сокращенные экипажи, да и готовится все наспех, еще эти стачки, саботаж. – Полковник встал с кресла и начал ходить по кабинету, нервно теребя руки. По всему было видно, что разговор это вести ему неприятно, князь нервничал и сердился, к тому же понимал, что как офицер и человек чести Чернышев прав. В то же время с высоты своего опыта и знаний, видел и чувствовал Павел Дмитриевич, что ничем хорошим поход отряда, куда так стремился Митя, не кончится. В лучшем случае лейтенант будет ранен, в худшем убит, и он, взрослый и старший, отвечавший и за племянницу, и за этого молодого лейтенанта, не мог, просто не имел права допустить его смерти. Из весьма достоверных источников Беклемишеву как полковнику Генштаба было известно и то, сколь плохо снаряжены корабли, спешно комплектуемые контр-адмиралом Небогатовым новыми дальномерами, снарядами. Начальник порта Императора Александра III Ирецкой всячески игнорировал просьбы адмирала, как и многие в верхах считая, что посылать отряд на помощь эскадре Рожественского абсолютно бессмысленно. Павел Дмитриевич знал и понимал многое, что не мог открыть сидящему напротив него юноше. Не мог и не хотел, но остановить его порыв был просто обязан, потому перевел разговор в несколько иное русло. – Пойми меня правильно, mon cher, ты совсем недавно был тяжело болен, я уже не говорю о ранении и контузии, но даже просто с болезнью шутить не стоит. В холодном море, на продуваемой всеми ветрами палубе ты можешь снова подхватить пневмонию, и даже если выживешь, все равно будешь лишь обузой и помехой. В бою каждый офицер, каждый член команды – на вес золота, а больной и контуженный ты станешь только мешать, а коль скоро заболевши, не покинешь своего поста, обречешь себя на верную смерть. И ладно бы только себя, хотя, поверь, я люблю тебя если не как сына, то как младшего брата, и твоя участь мне не безразлична, но в данный момент я думаю о племяннице. Каково будет ей получить известие о твоей гибели? О ней ты подумал?
– Да, Павел Дмитриевич, именно о ней я и подумал, прежде всего о ней. Сидеть и ждать тут неизвестно чего – разве это правильно? Прятаться за вашими связями – годится ли такое для меня как для офицера? Гликерия Александровна первая меня презирать за трусость станет, да и на корабле я ближе к ней буду, возможно, мы одолеем японцев и вызволим тех, кто остался в Порт-Артуре. Ведь не все еще потеряно, – упорно стоял на своем Митя.
Видя, что переубедить зятя не получается, Беклемишев согласился ходатайствовать о его возвращении в строй и помочь отъезду в Либаву, но при одном условии – Чернышев должен непременно пройти медицинское освидетельствование у военных медиков и получить положенное предписание.
– Пусть напишут, что ты годен к службе. Вот сейчас – здоров и вполне оправился, и можешь вернуться в строй, – полковник расстегнул ворот мундира, словно ему было душно, и потянулся за графином с бренди. – Тебе не предлагаю, коль назавтра в руки к эскулапам отправишься, – попытался он пошутить, но шутки не вышло, оба мужчины были вымотаны нелегким разговором.
– Благодарю, Павел Дмитриевич, – кивнул Митя, уходя к себе в комнату.
Ночь он снова спал плохо, и утром девятого января поднялся с трудом. Тем не менее, одевшись и наскоро выпив чаю, отправился в Адмиралтейство.
День был морозным, но ясным. Под ногами слегка поскрипывал снег, голова на воздухе перестала болеть и кружиться, и лейтенант Чернышев чувствовал себя весьма бодро. Побывав в министерстве, где по случаю воскресенья почти никого не застал, он отправился на Фонтанку в Военно-морской госпиталь, а оттуда – на Васильевский остров, к одному из корпусных приятелей. Он как раз шел по Дворцовому мосту, когда раздался полуденный выстрел с Нарышкинского бастиона Петропавловкой крепости. Митя обрадовался тому, как скоро управился, предполагая тем же вечером выехать в Либаву. По Тучковой набережной он свернул на Средний проспект, когда невдалеке послышался топот коней и бегущих людей, прогремело несколько выстрелов. Лейтенант быстрым шагом пошел в ту сторону (бежать на морозном воздухе ему было еще тяжело), когда прозвучал команда «Пли!», и раздался залп. Граф по инерции сделал еще несколько шагов, а потом упал в снег.
Дальнейшее Чернышев помнил довольно смутно – его куда-то несли на руках, слышались голоса – мужские и женские – потом резкая боль, от которой он снова потерял сознание. Очнулся в полутемной комнате на кровати. Рядом на деревянном табурете сидела девушка в бумазейном платье, перекинув на грудь толстую рыжую косу, конец которой она все время нервно теребила. Заметив, что лейтенант приоткрыл глаза, она обрадовано ойкнула и выскочила из комнаты, чтобы вскоре вернуться с товаркой постарше.
– Пришли в себя, вот и хорошо, – улыбнулась старшая женщина. – Мы с Аленкой боялись, что помрете, хоть дохтур и сказал, что все обойдется, все одно страху натерпелись, когда вас Трифон-то принес. «Офицерик, грит, моряк, молоденький, случайно попал, жалко».
– Пи-и-ить, – прошептал запекшимися губами Митя и, подняв руку к гудящей голове, обнаружил, что она перевязана. Повязка сдавливала и грудь, отчего было больно дышать и трудно говорить. – Гд-е-е я?
– Да вы не бойтесь, – бойко затараторила молодка, поднеся к губам раненого стакан воды и помогая ему напиться, – жандармы сюда не сунутся. Поранило вас чутка давеча, как погромщики с солдатами сцепились. Как Триша принес, совсем плохи были, а потом доктор приходил. – Она поставила на тумбочку стакан и села на табурет, старшая молча стояла у окна. – Доктор наш, проверенный, не скажет никому.
– О чем? – Чернышев непонимающе посмотрел на обеих женщин.
– Ну что ранетый вы, – теперь уже младшая посмотрела на него удивленно. – Политический, – это слово она произнесла еле слышно.
– Бог с вами, – лейтенант говорил еще медленно, но уже достаточно внятно. – Я к сослуживцу шел, когда стрелять начали. Какая политика?
– Так вы из энтих… – скривила губы та, что постарше.
– Я офицер флота, вернулся с фронта и снова туда направляюсь, – длинное предложение далось Мите с трудом, и он прикрыл глаза. Помолчав немного, добавил, – ни в какой партии не состою и политикой не интересуюсь.
– Дело ваше, Ваше благородие, – голос старшей из женщин перестал быть участливым, но она держалась в рамках приличия. – Все одно оставаться вам тут долго нельзя. Сегодня-то жандармы и правда не сунутся, а завтра все может статься, а у них разговор короткий – ранен, значит, бунтовщик. Родные-то у вас есть? Куда сообщить?
– Особняк князя Беклемишева на Морской, – тихо проговорил Чернышев, не открывая глаз. – Только не надо их пугать, Прохора позовите или Тимофея, они сообразят.
Поздним вечером того же дня карета без гербов отъехала от деревянного двухэтажного дома на Малом проспекте Васильевского острова. Вера Дмитриевна Бобровская с белым от волнения лицом обнимала впавшего в забытье Митю, а остановившему их жандармскому патрулю сообщила: «Мужа пьяного домой везу, перебрал в гостях. Офицер, герой Порт-Артура», – и задернула шторку. Сидящий на козлах Тимофей подтвердил, что «барин напимшись, и за женкой денщика посылал».
От Павла Дмитриевича происшествие пока скрыли, но за доктором Абельманом послали. Осмотрев раненого, эскулап похвалил неизвестного коллегу, вынувшего пули и перевязавшего Митю.
– Счастлив ваш бог, юноша, да и доктор знающий и умелый попался. Хорошо раны обработаны. Две недели покоя, это как минимум.
– У меня предписание, – начал было Чернышев.
– И не вздумайте, батенька, никаких предписаний, накажу Вере Дмитриевне за вами приглядывать. Она – сестра опытная, не забалуешь. Да и выходить на улицу нынче опасно, стреляют кругом. – Доктор остался ночевать в одной из гостевых комнат и покинул особняк поздним утром после плотного завтрака.
Полковник узнал о ранении зятя лишь вечером и в глубине души был даже немного рад тому, что теперь «этот непоседа» никуда не поедет.
– Знаешь, Верочка, – сказал князь сестре за вечерним чаем, – что Бог ни делает, все к лучшему. Дмитрий дома остался, и поездка моя в Москву отменилась, так оно всем лучше будет, а то уж больно на улицах неспокойно. Тебе бы я тоже советовал за лейтенантом ухаживать и в госпиталь пока не ходить. Думаю, скоро все устроится, а пока посиди дома, неровен час, попадешь, как Дмитрий Сергеевич в переделку. Хорошо, что у Петруши в корпусе увольнительные отменили.
Неделю Вера сидела дома затворницей, послушавшись брата, но на отдание Богоявления решилась выйти в храм. Она уже надевала шубку, когда в дверь позвонили и вышедшему на звонок Прохору вручили казенный серый конверт.
Глава девятая
Письмо, адресованное князю Беклемишеву, было ответом на его запрос в Красный Крест о судьбе племянницы. Никаких сведений, кроме того, что Порт-Артур капитулировал, и весь медперсонал будет вывезен в Россию, оно не содержало. Там даже не было указано, есть ли Лика в списках, поскольку она была не крестовой сестрой, да и фамилию сменила по браку, а все списки составлялись наспех ввиду военного времени и нехватки кадров. Оставалось только ждать и надеяться.
Метельный январь подошел к концу, волнения в столице несколько утихли, хотя в газетах периодически писали про какие-то выборные комитеты от рабочих и про забастовку в аптекарском магазине Феррейна, но в целом, казалось, что жизнь возвращается в свою колею. Князь Беклемишев собрался было съездить в Москву по отложенным из-за волнений на Николаевской чугунке делам, да и несколько оправившийся после ранения Митя намеревался отправиться с ним, чтобы навести справки о родителях, от которых давно не было вестей. И вскоре им обоим пришлось посетить Первопрестольную – совсем по иному поводу.
Просматривая пятого февраля утром газеты, полковник едва не поперхнулся кофе.
– Сергея Александровича убили, – выдохнул он, резко отставив чашку и потрясая газетным листом. – А они пишут так, словно это радостное событие. Ты только послушай, Дмитрий Сергеевич! Или на, сам прочти, мне невмоготу.
Митя взял «Петербургский листок» и сразу увидев набранный корпусом заголовок «Вести из Москвы» от четвертого февраля. «Сегодня в начале четвертого часа в Кремле у Никольских ворот убит Великий Князь Сергей Александрович бомбою, брошенной в экипаж. Тело Великого Князя разорвано на части. Кучер от ран вскоре умер. Убийца был в поддевке. Пока задержано трое», – было напечатано в заметке. Лейтенант сначала не понял пыла князя Беклемишева, пока не увидел более развернутый текст, где говорилось, что нападавшим был «стройный молодой человек с интеллигентным лицом», сказавший «берите меня, я не убегу, свое дело сделал», и весь тон заметки словно бы оправдывал убийцу.
– Я в Зимний, – поднялся Павел Дмитриевич, – надо узнать, что с похоронами.
Вернулся полковник ближе к вечеру, и еще через час вместе с зятем выехал в Москву в свите петербургского генерал-губернатора Дмитрия Федоровича Трепова.
– Государю настоятельно отсоветовали присутствовать на похоронах в целях безопасности, – Беклемишев откинулся на спинку дивана и прикрыл глаза. – В Петербург тело тоже не повезут, впрочем, насколько я понял из газет и телеграмм, везти там и нечего. Убийца – некто Каляев, из эсеров. Они же летом прошлого года убили Плеве, ты тогда в Артуре был, до вас эти новости, думаю, не дошли.
– Да, ничего подобного слышать не приходилось, – кивнул Чернышев. – На войне, как и в корпусе, политикой некогда было интересоваться.
– Вот и правильно, – полковник похлопал зятя по руке, – политика – дело гиблое. Особенно у нас, в России. – Он вздохнул, посмотрел в окно и, позвав проводника, попросил два стакана чаю. Разомлев от горячего, Митя быстро уснул, а полковник еще долго мерил шагами коридор, дважды выходил курить и прилег только под утро.
Москва встретила серым февральским небом и слякотью. Сыпал мокрый снежок, забиравший под воротники шинелей, было промозгло и сыро, но в воздухе отчетливо пахло весной.
Остановились на Мясницкой у Чернышевых, где были радостно встречены дворецким Тихоном, сообщившим, что барин и барыня с барчуком в имении и на Москву не собираются.
– А оно и к лучшему, батюшка-барин, – Тихон принял шинели у приехавших, – у нас тут такие страсти творятся, что не дай Бог. Сейчас велю протопить наверху, мы из экономии только на первом этаже топим, – он растерянно мялся в дверях, словно не зная, что сделать сначала – повесить мокрые шинели, распорядиться о завтраке для господ или идти топить печи.
– А внизу гостевая теплая? – Митя вывел старика из задумчивости.
– Протоплена, Митрий Сергеевич, а то как же, – поклонился Тихон.
– Вот и славно, мы пока там обоснуемся, а ты, голубчик, распорядись с ванной и завтраком, а комнаты наверху к вечеру приготовишь, – решил лейтенант разом все проблемы старого слуги и повел свойственника по анфиладе в угловую комнату. Обычно там останавливалась тетушка Прасковья, незамужняя сестра Аполлинарии Павловны, страдавшая подагрой и оттого с трудом поднимавшаяся по лестницам. Тетушка умерла лет пять назад, а не навещала родных в Москве и того более, но комнату ее не занимали, считая гостевой.
Отпевали Великого князя только десятого февраля. В Алексеевском храме Чудова монастыря было людно, а когда знаменитый московский протоирей Иоанн Восторгов произнес: «Выстрел за выстрелом, взрыв за взрывом, кровь за кровью и убийство за убийством на Русской Земле. И вот пролилась кровь, благородная кровь ближайшего Сродника Государева. Не в честном бою, не пред лицом открытого ополчившегося врага, а от злодея, из-за угла поджидавшего жертву… Государство в опасности, люди гибнут на войне и внутри страны, презренное и гнусное убийство вышло из темных углов и нагло показывается на улицах, а сыны народа, почитаемые его мыслящею частью, как будто ничего не случилось, твердят и твердят о своих мечтательных и заморских идеалах, своими писаниями плодят и плодят недовольство в стране вместо успокоения, несут разделения, раздоры вместо мира и согласия… – и призвал всех, – люди русские! Одумаемся! Суд при дверях. Господь близ. Жертвы кровавые перед нами. Поминая молитвою эту новую и страшную жертву – убиенного Великого Князя Сергея Александровича, восплачем о нем, восплачем о растерзанном сердце Царя, о несчастной терзаемой России, восплачем и о себе самих!»[1], по храму пронесся вздох, и многие заплакали в голос. Дмитрий Чернышев почувствовал, что и у него глаза увлажнились, хоть он и не считал себя сентиментальным.
Проводив гроб с останками в Андреевский монастырский храм, московская делегация направилась на траурный обед, а после – на Николаевский вокзал. Митя хотел было отпроситься у полковника Беклемишева и остаться на несколько дней дома, но тот ему отсоветовал.
– Родные твои все равно в имении, в городе неспокойно, да и Лика вот-вот вернется, – Павел Дмитриевич отечески обнял зятя за плечи. – Поедем, дорогой мой, в столицу. Честно скажу, и мне спокойнее, коль ты рядом будешь. – То, что он будет спокойнее за самого Митю, а не за себя, полковник добавлять не стал.
Прошла Масленица, наступил Великий Пост, но от Лики, несмотря на заверения Павла Дмитриевича, что, по слухам, племянницу стоит ждать не сегодня-завтра, никаких вестей не поступало. Новости в газетах тоже были нерадужные – поражение на фронтах следовало одно за другим, зато «Новости дня» сообщили, что в столицу прибыл генерал Стесель с супругой и был приглашен Государем на завтрак, где рассказал о героической обороне Порт-Артура.
Прочитав об этом в газете, Дмитрий Чернышев едва сдержался, чтобы не разразиться неприличной бранью. Остановило его присутствие в гостиной княгини Бобровской, но тем же вечером лейтенант имел длительную приватную беседу с Павлом Дмитриевичем, вследствие чего следующим утром отправился в Морское министерство.
Там он долго ходил по кабинетам, но добился лишь направления на очередное медицинское освидетельствование. Эскулапы вынесли вердикт о том, что лейтенант Чернышев ввиду ранений и контузии, а так же недавно перенесенного воспаления легких, должен быть отправлен на долечивание с последующим отпуском.
– И сколько мне так еще на суше прохлаждаться? – бушевал Митя в кабинете у князя Беклемишева. – Стессель у Государя завтракает, а люди, которых он бросил в Артуре...
– Не кипятись, Дмитрий Сергеевич, – осадил зятя полковник, – и не стучи кулаком по столу, руку отобьешь, он из мореного дуба, не убиваемый, еще деду моему служил. Эскадра Небогатова вышла в море, слава Богу, без тебя, потому что нездоровый ты был бы там только обузой. Долечись спокойно, послушай эскулапов, а там и назначение получишь. Боюсь я, война эта поражением России кончится, – Павел Дмитриевич встал и подошел к окну. – Одного зятя она у меня уже забрала, не хотелось бы потерять и второго.
– А что, Анатолий Владимирович точно погиб? Есть сведения?
– Нет, ничего нового, пропал без вести. Надежду на то, что жив, не теряю, но, кто знает, как там на самом деле. В плену тоже не сладко, – Беклемишев продолжал смотреть в окно на моросящий дождь, думая о том, что еще сказать или сделать, чтобы удержать этого горячего мальчишку от опрометчивого поступка, который может стоить ему жизни. Сам ни разу не бывший на театре военных действий, на фронт он не рвался, хотя и чувства Мити понимал хорошо, но, тем не менее, как не раз говорил, о племяннице думал более, чем о зяте, и хотел сохранить его для нее и ее счастья.
***
Поезд медленно подъезжал к перрону Витебского вокзала Петербурга. Лика с нетерпением стояла у окна желтого вагона второго класса, всматриваясь в серый сумрак. На станции в Двинске на последние копейки она успела дать телеграмму oncle Paul и теперь надеялась, что хоть кто-нибудь встретит ее. За столь долгое отсутствие молодая графиня Чернышева совершенно отвыкла от города, его шума и грохота, да и вид у нее в сером бумазейном платье и серой же косынке на голове был отнюдь не графский, денег же и вовсе не осталось.
Издав гудок, паровоз остановился, вагон слегка дрогнул, чуть подался назад, как норовистый конь, которого резко взяли под уздцы, и тоже остановился. Лика вернулась в купе. Взяла небольшой фанерный чемоданчик, накинула на плечи китайскую шаль и пошла по проходу к двери. Веселый проводник с усами улыбнулся ей и помог спуститься по лесенке на перрон. Молодая женщина неуверенно оглянулась, бросила чемодан и шаль, ойкнула, прижав на мгновение руки к лицу, а потом устремилась вперед, навстречу флотскому офицеру, спешившему к ней, огибая встречных пассажиров.
– Митя, Ми-и-итенька, – крепкие руки подхватили, прижали, дали уткнуться лицом в жесткое синее сукно, вдохнуть такой родной запах и замереть. Слезы сами лились из глаз, она не могла их остановить, как не могла и выговорить ни слова, только повторяла нараспев его имя, а Чернышев успокаивающе гладил жену по спине и вздрагивающим плечам, прикасаясь губами к серой косынке у нее на голове и улыбаясь всем вокруг какой-то совершенно шальной мальчишеской улыбкой.
Когда Лика немного успокоилась, Митя, не отпуская ее руки, взял чемодан и шаль и осторожно повел жену к выходу из вокзала.
В особняке на Морской они оказались в этот вечер совершенно одни – Павел Дмитриевич отправлен был инспектировать летние лагеря Николаевского училища, а княгиня Вера дежурила в госпитале.
Спросив ванну и ужин в комнату, Чернышевы устроились на мягком персидском ковре и наперебой рассказывали друг другу все произошедшее за это время. Митя больше молчал, обнимая свою ненаглядную Лику, а она, нежась в кольце его рук, вспоминала последние дни Порт-Артура и дорогу домой, снова переживая эти события. Она говорила и говорила, с трудом подбирая слова, делая паузы, сжимая руки в волнении. В глазах блестели слезы, и граф несколько раз пытался прервать жену, чувствуя, как она нервничает, но Лика не могла остановиться – ей словно нужно было выговориться, выплеснуть из себя весь этот ужас здесь и сейчас, когда она чувствовала себя защищенной в родном доме, в крепких объятиях мужа.
– Когда офицеров и солдат забрали в плен, женщин выселили из Артура в китайские деревни. Оставались только те, кто работал в госпиталях. Потом начали куда-то увозить раненых и больных, многие умирали, потому что не было ни нормальной еды, ни медикаментов. Всюду ходили японские офицеры, многие неплохо говорили по-русски, приставали к сестрам. Увидев на моей руке кольцо, старший из них что-то сказал своим, и меня оставили в покое. 31 марта, в годовщину гибели адмирала Макарова, отслужили панихиду, собрались все, кто мог передвигаться, плакали. Вскоре подошел немецкий пароход «Европа», остановился на внешнем рейде. Он боялся подорваться на минном заграждении. Нас отвезли на него в шлюпках с Электрического Утеса. Городской госпиталь вместе с госпиталем Красного Креста поместили на пароход и повезли морем вокруг Азии домой в Россию. Мы плыли около двух месяцев. Шторм, качка, многим было плохо – страдали от морской болезни.
Про Цусимскую трагедию узнали в Порт-Саиде от русского консула. Это известие потрясло всех, но особенно морских офицеров. Молоденький мичман вышел на палубу, заплакал, а потом застрелился.
Лика прижалась к мужу и тоже заплакала. Она очень устала за эти месяцы неведения и постоянного страха – за себя, за других сестер, за раненых, за него. Получив в Одессе телеграмму от князя Беклемишева, Лика все равно не сразу смогла успокоиться и поверить, что ее муж жив и здоров, ведь со дня, когда «Новик» не вернулся в Артур, прошло столько времени и событий, что, несмотря на постоянную молитву и веру в лучшее, в глубине души она простилась с Митей, прекрасно понимая: шансы выжить и вернуться у него невелики. Даже сидя в поезде домой, она продолжала сомневаться, и лишь увидев Чернышева на вокзале, поняла – да, все правда, он жив. Потому и плакала столь отчаянно, словно внутри лопнула какая-то пружина, державшая чувства все эти долгие месяцы, и они выплеснулись наружу слезами радости. И сейчас она снова плакала на его груди, но уже спокойнее и тише, завершив этот долгий путь и долгий рассказ, окончательно поверив в то, что они дома, вместе, и больше уже ничего страшного не случится.
Перед самым Успенским постом лейтенант Чернышев получил, наконец, назначение и отбыл с молодой женой в Гельсингфорс. В Морском министерстве незадолго перед этим он встретился со своим первым командиром Николаем Оттовичем Эссеном, на тот момент – заведующим стратегической частью Главного морского штаба. Эссен хорошо помнил своего боевого офицера, и вопрос о переводе того на Балтийский или Черноморский флот был решен в пользу Балтики. Дмитрий Чернышев был направлен вахтенным начальником на миноносец «Москвитянин», только недавно спущенный на воду, и намеревался сначала съездить сам проверить обстановку, снять житье и обустроиться, а потом уже перевозить туда Лику, но она воспротивилась этому плану мужа и Павла Дмитриевича, и они вынуждены были уступить, учитывая, что графине в ее положении не следовало волноваться.
Все устроилось как нельзя лучше – Гельсингфорс встретил графскую чету ярким теплым солнышком и спокойной неторопливостью. Чистота и опрятность чувствовались во всем – небольшие клумбы, уютные магазинчики, зеленые словно игрушечные трамваи, крики чаек и яркое солнце, которое, казалось, никогда не покидало этот город. После сырого серого Петербурга с его постоянными волнениями, вновь начавшимися стачками и забастовками, когда непонятно было, что еще случится завтра и страшно становилось выходить из дома на улицу, яркий и радостный Гельсингфорс был чужим и родным одновременно. Тут даже время было не то, что в столице – отличалось на двадцать минут, ходили свои деньги, везде слышалась незнакомая речь и большинство вывесок было тоже на финском или шведском. В то же время на рейде виднелись наши корабли, центральная улица Эспланада упиралась в Южную гавань, где как раз и швартовались миноносцы, то тут, то там мелькали черные плащи и белые фуражки офицеров, черные бушлаты матросов, люди вокруг были приветливы и улыбчивы, и город сразу становился родным и близким.
Оставив жену в гостинице «Клейнах» на Северной Эспланаде, лейтенант отправился в гавань, где спросил у матроса с золотыми буквами «Москвитянин» на бескозырке:
– Что, братец, катер скоро?
– Сейчас подойдет, господин лейтенант, – матрос лихо козырнул, с интересом рассматривая ордена офицера. – С Артура к нам, Ваше благородие?
– С «Новика», – кивнул Чернышев. – Как тут у вас, тихо?
– Как на курорте, – парень сверкнул белозубой улыбкой и поспешил принять конец швартовавшегося катера. – Героический у вас корабль, наслышаны, – матрос закрепил канат на тумбе и помог спустить сходни.
– Нет больше «Новика», – вздохнул Дмитрий Сергеевич, поднимаясь по шаткому тапу на катер, и весь дальнейший путь молчал, глядя на синее море и яркое солнце, совсем не такие, к каким он привык в Артуре.
Представившись командиру корабля, в котором с радостью узнал капитана второго рангаа Максимова, бывшего в Артуре капитаном миноносца «Бесшумный», лейтенант получил трехдневную увольнительную для устройства личных дел и съехал на берег с тем же катером.
Следующий день прошел в хлопотах о новом жилье – удалось снять премиленькую квартирку, состоящую из спальни, столовой и гостиной с эркером на Дачной улице – прислуге и прочих вещах, которыми раньше ни одному из супругов заниматься не приходилось. Лика и Митя чувствовали себя детьми, по какой-то странной случайности играющими во взрослую жизнь, и периодически оглядывались, словно ища дядю или тетушку, у которых можно спросить совета в том или ином случае. Но спросить было не у кого, потому молодые довольствовались собственной логикой и интуицией. Так в доме появилась кухарка Марта с дочерью Августой, которая стала одновременно горничной и прачкой и огромного роста с дивными пышными усами слуга Густав, нанятый топить печи, ходить на рынок и просто быть мужчиной в доме, чтобы женщинам одним не было страшно, когда лейтенанта нет на берегу.
Графу по чину полагался денщик, но не имевший оного в Артуре, Митя не особо представлял, чем может матрос помочь в доме, поэтому и был нанят Густав. Получив квартирные и столовые еще в Петербурге, Чернышев имел достаточно средств, чтобы обустроить квартиру, как того хотелось Лике.
Август прошел в привыкании к новому месту, и осенью, когда княгиня Вера Бобровская приехала навестить sa nièce, та с восторгом показывала тетушке город, водила ее на Эспланаду и в парк, на Набережную к гавани, на рыбный рынок и даже в театр. Давали пьесу Горького «На дне», которая обеим дамам абсолютно не понравилась.
Вера Дмитриевна пробыла в Гельсингфорсе до Покрова, а ближе к Рождеству Чернышевы получили от нее радостное письмо, что князь Бобровсий жив, был сильно ранен и попал в плен, сейчас уже почти оправился от ран и совсем скоро сможет выехать из Японии домой.
– Я же говорил княгине, что пропал без вести не значит, погиб, – Митя обнял супругу за плечи и привлек ее к себе. – Слава Богу, что так сложилось. Очень Вера Дмитриевна переживала, да и Павел Дмитриевич вместе с ней.
– Только сам все один, – вздохнула Лика, – а нынче еще и о Петруше заботится. Надобно будет летом к нам его забрать на вакации, чтобы oncle Paul смог собой распоряжаться.
– Непременно так и сделаем, mon coeur, возьму его юнгой на корабль, Андрей Семенович позволит, да и Петя уже второй курс оканчивает, не маленький.
Супруги стояли, обнявшись, у окна, смотрели на закатное солнце, медленно опускающееся в море, и были счастливы тем бесшабашным счастьем молодости, когда все еще впереди...
___________________________________
[1] Речь протоирея Иоанна Восторгова подлинная.
Глава десятая
Так и не прижившись за океаном, Василий и Аглая Чернышевы летом 1905 года снова оказались в Европе, правда, теперь не во Франции, а в Германии. Причин тому было несколько, и в первую очередь четкое понимание графом бесполезности их пребывания в Америке для осуществления его мечты летать.
Поначалу все шло неплохо – Василий Сергеевич познакомился с братьями Райт, с которыми быстро нашел общий язык благодаря знаниям и природной смекалке, научился управлять «Флайером» и несколько раз поднимался на нем в воздух. Только дальше дело не двигалось. Орвил и Уилбур готовы были совершенствовать свое детище, к чему привлекли и Чернышева, как и к полетам, но самих полетов никто не замечал, словно их и не было. В прессе отписали пару строк, и не как о сенсации – полете человека на аэроплане, а как бы между прочим – среди объявлений. На усовершенствованном «Флайере III» за несколько месяцев было совершено сто пять вылетов недалеко от Детройта, но местные газеты не придали этому никакого значения.
– Знаешь, Алечка, я всегда считал, что американцы – прогрессивная нация, что им интересны все технические новинки, – набив трубку табаком, Василий раскурил ее, и по комнате потек вкусный запах табака со сладкими вишневыми нотками, – но на самом деле, они хуже наших обывателей, которым ничего не нужно и не интересно. У тебя на глазах человек поднялся в небо, летает, а ты продолжаешь набивать пузо и пишешь в своей газетке о новом сорте бриолина или табака.
– Ничего удивительного, mon ami, – Аглая отложила рукоделье и посмотрела на мужа, – папенька всегда говорил, что люди боятся перемен, чего-то нового, а тем более полеты в небо. Им просто страшно, и они предпочитают не замечать.
– Может и так, mon coeur, может и так, – граф откинулся на спинку кресла, – прикажи-ка чаю, голубчик.
Аглая позвонила в колокольчик и попросила появившуюся в дверях служанку-мулатку подать чай.
За чаем в очередной раз зашел разговор о возвращении в Россию: графиня еще утром увидела в одной из газет фотографию Великого князя Павла Александровича в Кремле у Чудова монастыря и, не вникая в саму статью, решила, что великокняжеской чете дозволено было вернуться.
– Не рви себе сердце, родная, – граф опустился на колени около кресла Аглаи и взял ее ладони в свои, – Великий князь по особому поводу в Первопрестольную приехал, и повод этот весьма печален. Насколько я понял, прибыл он один и задержится в России недолго. Потерпи немного, отец обещал через князя Беклемишева похлопотать, он при дворе некоторый вес имеет, даст Бог, все и сладится. – Василий привстал, осторожно поцеловал жену в мокрые от слез глаза и прижал ее к себе, – все будет хорошо, вот увидишь, я очень хочу, чтобы ты была счастлива и улыбалась. Не плачь, mon coeur, не все можно получить сразу, как того хочется. Сейчас распоряжусь, чтобы начали складываться.
Однако в тот день вещи собраны не были, как и еще в несколько следующих, а потом начался Великий Пост, и графиня наотрез отказалась трогаться с места ранее Пасхи, и так получилось, что в Берлине Чернышевы оказались едва к Троице. Сняв уютный домик в Потсдаме, они продолжали вести тихую праздную жизнь – Аглая была в тягости и на сносях, а Василий по природе своей ни служить, ни работать особо не стремился. Лишь иногда он писал небольшие заметки о светской жизни в «Berliner Zeitung», а так же увлекся фотографией и даже приобрел аппарат с намерением открыть ателье, что, впрочем, так и не случилось – в июле графиня родила девочку, и Василий Сергеевич решил, что его долг – воспитание сына, чем он, кстати, тоже особо не занимался.
Малышку назвали Ольгой, крестной снова согласилась стать графиня Гогенфельзен, по-прежнему благоволившая Чернышевым, а в крестные граф заочно записал младшего брата Петра, потому что не мог придумать никого другого.
– Василий Сергеевич, вы же сами говорили в прошлый приезд брата, что вам его поведение отнюдь не импонирует, и теперь – в крестные, – пеняла Аглая мужу.
– Так ведь он лишь номинально числиться будет, да и пустое это все, в самом деле, как есть пустое. Я от своих крестных только подарки к праздникам получал три раза в год – на Рождество, Пасху и День ангела – и то в детстве. Уверяю тебя, mon ami, это всего лишь формальность. – граф Чернышев вообще был человеком нерелигиозным, обрядовую сторону Православия соблюдая просто потому, что все так делают, но на службах бывал только в большие праздники, говел и причащался пару раз в год. А с момента отъезда из России и вовсе к Чаше не приступал.
Крестили Оленьку в церкви Александра Невского в русской колонии, и Аглае очень понравился розовый, как пряничный домик храм и деревянные дома вокруг.
– Как в родной Сосновке побывала. У нас на селе такие же дома, – улыбаясь, сообщила она мужу за вечерним чаем, когда они сидели вдвоем в гостиной, проводив гостей и сдав детей на руки няням.
– Только не такие ухоженные. Что в Сосновке, что в Чернышевке в распутицу грязь непролазная, мужики пьют и дерутся, дети голоштанные везде бегают. А тут чисто аккуратно, клумбы, газоны пострижены. Хоть и русская колония, а немецкую аккуратность переняли за столько лет. – Василий пригубил коньяку. – Ну почему все так? И земля такая же, и родит одинаково, а у них чисто и аккуратно, тогда как на Руси-матушке грязь и срам один, смотреть тошно.
– Вот приедем домой, обновите школу и лечебницу, библиотеку устроите, платить работникам больше станете, да смотреть за всем, будет и у нас чисто и аккуратно, – графиня свела разговор, как обычно на возвращение в Россию.
– Так это ваш батюшка за хозяйством не следил, а у нас всегда управляющий был хороший, не плут и не пьяница, доход с имения исправно присылал и деньгами, и натурой, школу дед еще строил, больница есть, но как приехали с бароном, словно лет на сто назад откатились – дороги разбитые, много изб по-черному топится, да и господский дом... Воду ведрами с реки носили, яма выгребная. – Чернышев налил себе еще немного коньяку, покрутил слегка жидкость в бокале и поставил его на стол. – Отец писал, вроде что-то усовершенствовали, раз они там с матушкой живут, – граф все-таки выпил отставленный коньяк, – правда, батюшка всегда был неприхотлив в обиходе.
По осени граф затосковал, да и расходы семьи с рождением второго ребенка ощутимо увеличились, отец же денег присылал, как обычно, посему было решено все-таки заняться съемками и печатью фотографий. Изучив досконально все материалы касательно этого дела, Василий Сергеевич надумал нанять мастера, который и станет печатать карточки в подвале дома Чернышевых, сам же Василий намеревался только производить съемку по друзьям и знакомым.
– Так будет прибыльнее, mon ami, да и не столь зазорно, как ателье открывать, всегда можно списать на прихоть графскую, – Василий подошел к сидящей в кресле супруге и слегка повернул ее голову влево. – Вот так по свету лучше будет, – он снова отошел к аппарату. – Степушка пусть рядом встанет, а малышку на руки возьми. – Граф повернулся к сыну, – смотри, сейчас птичка вылетит.
Раздался шипящий звук, всех на мгновение ослепила вспышка, дети разом заплакали, а взрослые засмеялись.
– Кажется, причуда графская не удалась, – Аглая принялась укачивать Оленьку, одновременно гладя по голове уткнувшегося в ее колени сынишку.
– Ничего, ma chère, со временем все получится, это с непривычки, да и можно пока детских портретов не делать, – граф поставил аппарат к стене и, накрыв его черной материей, подошел к жене и взял у нее дочь. – Не плачь, моя маленькая, папА шутить изволил, да дурно вышло.
Аглая Ильинична подняла глаза на мужа и ободряюще улыбнулась ему, потом позвонила в колокольчик и попросила пришедшую няню забрать детей.
– Angelicka, nimm die beide. Ich komm’ gleich (Ангелика, забери обоих, я скоро приду (нем.)).
Когда за пожилой немкой закрылась дверь, Василий подошел к супруге, остановился позади кресла и, обняв ее за плечи, легонько поцеловал в пышную прическу и прошептал одними губами:
– Спасибо, родная, я так рад, что ты меня понимаешь.
Графиня слегка развернулась в кресле и поцеловала наклонившегося к ней мужа. Он предугадал ее движение, как это всегда случалось – три года брака, которые были отнюдь не безоблачными, сплотили супругов, научили их уступать друг другу, сделали Василия мягче, а Аглаю тверже. За бурными ссорами следовали столь же бурные примирения, но страсть быстро проходила, а нежность оставалась, и вот за такие моменты, как этот, граф был несказанно благодарен своей Алечке. Зная собственный слабый характер и способность увлечься то одним, то другим projet, он прекрасно понимал, каково Аглае Ильиничне, но ничего с этими увлечениями и прожектерством поделать не мог.
– Завтра отведу тебя в синема. В газете афишку дали, что новую фильму привезли. Как всегда, французскую. Хоть немцы и говорят, что именно братья Складановские, а не Люмьер изобрели синематограф, французская игра утонченнее. – Василий сел на диван и притянул жену к себе на колени. – Тебе надо чаще выходить из дому.
– Василий Сергеевич, неудобно, вдруг войдет кто? – Аглая попыталась было освободиться из объятий супруга и пересесть на диван, но видно было, что его ласка ей приятна, хотя поза молодой женщины оставалась довольно скованной, а спина прямой. Но Василий продолжал одной рукой гладить супругу по спине, другой придерживая ее за талию, чтобы не улизнула, и постепенно она расслабилась, обняла мужа, положила голову ему на плечо, уткнувшись лицом куда-то в основание шеи.
Внезапно за дверью раздались шаги, Аглая резко вскочила и, отпрянув от графа, почти упала в соседнее кресло. Оба, не мигая, уставились на дверь, но она так и не открылась, а испугавшие супругов шаги через минуту слышались уже где-то в отдалении.
– Какие мы с вами, mon coeur, пугливые, – Василий громко расхохотался, чем заставил графиню покраснеть и спрятать глаза, – ну же, не тушуйтесь, дорогая, в своем дому живем, никто нам не указ.
– Ох, Василий Сергеевич, какой вы… – Аля не договорила, махнула рукой и, вскочив с кресла, выбежала из гостиной. Вскоре стук ее каблучков затих в глубине дома.
Граф Чернышев встал и прошелся по комнате, продолжая улыбаться. Вся ситуация в целом и стеснительность супруги изрядно его насмешили. «Экая, право, лань пугливая. Хотя, что я, в самом деле, она же девочка совсем», – он развернулся и размашисто пошел вслед за женой – успокаивать.
***
Ожидая мужа домой не ранее Нового, девятьсот шестого года, Вера Дмитриевна Бобровская решила последнюю неделю перед Рождеством и сам праздник провести в Пюхтицкой обители. Княгиня хотела успокоиться душой, поблагодарить Бога, повидаться с крестной, помолиться о том, что так томило ее душу, пока Анатоль считался без вести пропавшим, а с момента получения известия о том, что он жив – и того более.
Когда же на праздничной Всенощной, отходя после помазания, она невольно подняла глаза и увидела у дверей мужа – в расстегнутой припорошенной снегом шинели, Вера на секунду замерла, протяжно вздохнула и упала бы на ковер прямо к ногам матушки игумении, если бы князь ее не подхватил.
– Неужели вид мужа так напугал вас? – попытался шутить Анатолий Владимирович, – осторожно целуя и согревая дыханием холодные как лед руки жены, присев рядом с ней на лавку у входа рядом со стасидиями.
– Живой, – только и могла прошептать Вера, глядя на князя вмиг повлажневшими глазами, – так скоро... я бы никогда... – сбивчиво пыталась она что-то объяснить, но он замотал головой.
– Потом, потом, все потом, служба почти окончена, давайте, я отнесу вас в комнаты. Надо непременно согреться и выпить чаю, – не слушая возражений, Бобровский подхватил княгиню на руки и понес из храма в гостиницу.
Всю ночь они просидели на кровати обнявшись, рассказывая друг другу, что пережили и перечувствовали за время разлуки. Оказалось, что белым браком[1] тяготились оба, и отчасти именно это стало причиной отъезда князя на фронт. Вера корила мужа за скрытность, а он оправдывался тем, что не хотел смущать ее и боялся быть отвергнутым. Она видела в его словах долю истины, поскольку сама поняла, что любит, только проводив Анатолия Владимировича в армию. Теперь оба настроены были все исправить и впредь говорить друг с другом прямо и честно, чтобы не было недомолвок.
– Поймите же, несносный вы человек, мы же могли больше никогда не встретиться. – Вера стукнула мужа кулачком в грудь, а он взял ее руку и поцеловал так нежно, что она снова заплакала.
– Думалось, так лучше для всех, да и себя до конца понять надо было. Я же сам уединения монастырского искал, а не брачного ложа, да и вы... – Бобровский не договорил, взял в ладони лицо жены и осторожно поцеловал ее в губы. – Надобно нам домой, не место здесь, в обители. К отцу Иоанну, – он слегка отстранился и посмотрел Вере в глаза. – Благословиться...
Она согласно кивнула, и оба замолчали, представляя, как будут разговаривать со священником, уже давшим им совсем иное благословение. Было страшно, но решение принято, и этот шаг необходим. Только вот никого видеть и ни с кем посторонним говорить не хотелось, потому утром после Литургии Анатолий Владимирович с Верой сразу уехали в столицу, не оставшись на трапезу, несмотря на приглашение матушки игумении отобедать в честь праздника.
Дома же святочные хлопоты закрутили Бобровских, но они в глубине души были рады некоторой отсрочке и просьбе князя Беклемишева провести праздники у него и даже вечерами старались не оставаться наедине, словно страшась сделать без благословения шаг, к которому оба стремились.
Так и вышло, что проведя с Павлом Дмитриевичем и отпущенным из корпуса на каникулы Петей Аристовым святки и Новый год, лишь на Богоявление Бобровские поехали в Кронштадт.
Дождавшись после Всенощной отца Иоанна, испросили благословения на беседу и долго говорили с батюшкой в его покоях. Вышли оттуда оба взъерошенные, раскрасневшиеся и очень веселые.
– Надо же, как батюшка обо всем догадался, я и слова сказать не успел, а он сразу благословил, и так легко стало, – Анатолий смотрел на жену и радостно улыбался. – Я-то, как кадет желторотый на экзамене мялся, никак начать не мог, а он сам все понял. Веришь ли, douce, все слова из головы вон. И вроде все проговорили, решили, а стою и молчу. Не от страха, растерянности или неудобства темы, а сам не знаю, отчего так.
Вера только кивнула, слегка пожав руку мужа, а он взял тонкую ладонь в лайковой перчатке и уже не выпускал ее, пока искали извозчика, пока ехали домой, входили, рассеянно здороваясь со слугами. Они лишь ненадолго разомкнули руки, когда снимали перчатки и верхнюю одежду, а потом князь снова нашел ладонь жены и, сказав дворецкому, что обедать будут позже, повел Веру вверх по лестнице.
– Люблю, люблю тебя, вечно любить буду, – отрывисто говорил он между поцелуями, путаясь в крючках платья, ворохе юбок и собственной одежде. Княгиня же от переполнявших ее чувств не могла вымолвить ни слова, только шептала имя мужа и крепко обнимала его, словно боясь потеряться в водовороте и новизне захлестнувших ощущений. Они так и уснули, обнявшись, и не спустились даже к ужину.
***
На второй седмице Великого Поста 1906 года, в субботу девятого марта, графиня Гликерия Чернышева благополучно родила мальчика. Назвать новорожденного изначально решили одним из семейных имен – Сергий, тем более что довольно близко в святцах имелся преподобный Сергий Савваит.
Старый граф Сергей Романович с супругой и маленьким Кириллом Велио по-прежнему жили в имении, поэтому им была послана телеграмма о радостном событии, а полковник Беклемишев из столицы на крестины приехал, как и чета Бобровских. Княгиню Веру попросили в крестные, а восприемником малыша согласился стать брат сослуживца Чернышева по «Новику» лейтенанта Константина Кнорринга Богдан Николаевич, недавно переведенный в Гельгингфорс из Кронштадта. С Митей они были ровесниками, да и доброе отношение к Константину граф перенес на его брата, чего тот вполне заслуживал. Будучи холостым, барон фон Кнорринг с радостью принимал приглашения в семейный дом Чернышевых, где всегда было тепло и уютно. А летние события на «Памяти Азова» и в Свеаборге еще больше сблизили обоих лейтенантов. Ведь именно с этого крейсера Богдан Кнорринг был переведен в Гельсингфорс и впоследствии благодарил Бога и судьбу за перевод (который вначале посчитал ссылкой), потому что, кто знает, смог бы он в противном случае остаться в живых.
Лето по прогнозам старожилов обещало быть жарким, поэтому еще в начале мая Чернышевы сняли дачу на Аландских островах, как это делали большинство офицеров дислоцировавшихся в Гельсингфорсе кораблей. На Балтике было все еще неспокойно, волнения пятого года не прошли даром, поэтому многих матросов, особенно замеченных в неповиновении офицерам, списали на берег, заменив их временно кадетами Петербургского морского кадетского корпуса, гардемаринами военно-морских инженерных училищ и учениками школ строевых квартирмейстеров. Новичков надо было срочно обучать, потому офицеры сутками оставались на кораблях, а женщины на берегу создали свой маленький кружок с домашними литературными вечерами, музицированием и редкими танцами, когда мужчинам удавалось получить увольнительную и навестить свои семьи.
Княгиня Вера Бобровская приехала к племяннице составить компанию и подышать морским воздухом, но компаньонка из нее вышла никудышная. Вера Дмитриевна тяжело переносила беременность и почти все время проводила в постели. Пришлось даже на некоторое время нанять еще прислугу из местных, чтобы со всем управиться, но к началу Петрова поста княгиня почувствовала себя лучше и засобиралась в столицу.
– Мне там спокойнее будет, – отвечала Вера на все увещевания Лики о полезности морского воздуха. – Право слово, я вам только докучаю тут своим присутствием.
Спорить было бесполезно, и графиня проводила тетушку в Петербург, телеграфировав зятю, чтобы он непременно ее встретил.
Дня через три пришла открытка от Бобровских, в которой Вера Дмитриевна сообщала, что добралась благополучно и чувствует себя хорошо.
На праздник первоверховных апостолов Петра и Павла, считавшихся наравне со святителем Николаем покровителями моряков, с утра разрешены были наконец увольнительные, и офицеры собрались съехать на берег. К «Москвитянину» подали катер, и лейтенант Чернышев уже направился к трапу, как был задержан вестовым матросом, передавшим приказ капитана всем офицерам собраться в кают-компании.
– Поступило радио из Петербурга, – капитан Максимов оглядел собравшихся, – вчера в Севастополе убит адмирал Чухнин.
– Григорий Павлович? – не сдержался Митя.
– Вы были знакомы? – Андрей Семенович строго посмотрел на офицера, нарушившего субординацию, перебив старшего по званию.
– Я корпус при нем оканчивал, – кивнул лейтенант, – и Его превосходительство контр-адмирал Эссен ставил Чухнина на одну доску с Макаровым.
– Надо же! А литератор Куприн в декабре в столичной газете «Наша жизнь» писал, что он матросов на ноке вешал и так входил в иностранные порты, что, на мой взгляд, чести ему не делает, – пожал плечами Максимов. – Не хочу сказать, что бунтовщики заслуживают мягкосердия, но не до такой же степени.
– Это после «Очакова»? – аккуратно уточнил лейтенант Кнорринг. – Так Петр Петрович Шмидт душевнобольной человек. Мой брат Любим, который на «Петропавловске» погиб, знал его хорошо. Он только стараниями Чухнина на флоте держался. И такая неблагодарность черная.
– Простите, господа, я не намерен дискутировать на эту тему, и собрал вас всех сообщить, что с настоящего момента вплоть до особого распоряжения увольнения отменены. Всем занять места по боевому распорядку и не дай вам Бог выказать сочувствие Чухнину при нижних чинах. Не хотелось бы второго «Очакова» или «Потемкина», – капитан строго посмотрел на офицеров, – в Кронштадте волнения не утихают, могут и сюда добраться.
Мрачные предвидения Максимова сбылись меньше чем через месяц. Сначала казалось, что все обойдется. И волна, катящаяся из Севастополя, до Балтики не дойдет, но утром семнадцатого июля радиограмма с берега принесла страшные вести – на крейсере «Память Азова» – восстание. Много убитых и раненых.
К середине дня стали известны подробности, в которые Дмитрий Чернышев сначала не мог поверить.
– Командира штыками закололи. Да как такое возможно, Кнорринг? – в кают-компании поминали погибших на «Азове».
– Капитана второго ранга Мазурова лежачего добили, – Богдан Кнорринг, не сдержавшись, стукнул кулаком по столу, – Цусиму прошел, а тут...
– Выжил Жорж, в госпитале. Ранен сильно, это правда, – сказал кто-то, – эти «братушки» – люди без чести и совести, если в лежачего стреляли. Говорят, в Свеаборге восстание из-за винных денег, в Кронштадте на улицах пальба.
– Лейтенант Захаров убит, мы с ним однолетки, сын его на месяц младше моего Сереженьки, – Митя залпом выпил рюмку.– Дачи вместе снимаем на Бернё, он всего год назад женился, Лёля его совсем девочка, и как ей сказать?
– Воля Унковский тяжело ранен, тоже герой Порт-Артура, вы его должны знать, Дмитрий Сергеевич, – обратился капитан Максимов к Чернышеву.
– Всеволод Андреевич? Помню, вахтенный офицер с «Полтавы». Дальнейшей судьбы его не знал, наш «Новик» после первого прорыва в порт не вернулся. Хороший офицер, – граф встал и, заложив руки за спину, прошелся по кают-компании. Хотелось на воздух. – Миша Зборовский погиб, так и не успел лейтенанта получить. Он корпус заканчивал, когда я переводился, довелось общаться. Уговаривал в артиллерийский класс.
– Счастлив ваш Бог, Богдан Николаевич, что к нам перевелись, кто знает, может, и вас бы сегодня поминали, – невесело усмехнулся лейтенант Иванов-четвертый, наливая коньяк барону Кноррингу.
– Да, видно под счастливой звездой родился, – ответил тот, поблагодарив сослуживца кивком головы.
– Звезды будем после считать, – Андрей Семенович Максимов встал, поднялись и офицеры, – приказано двигаться на Свеаборг на подавление мятежа.
Пока разводили пары, пришла радиограмма «Стоять на месте, охранять рейд», так что «Москвитянин» в усмирении гарнизона Свеаборга участия не принимал, но подробности гибели от рук мятежников офицеров крепости еще долго обсуждались в кают-компании.
– Подпоручик Исаков, москвич, вашего корпуса, Дмитрий Сергеевич, знакомы не были? – Богдан Кнорринг на минуту отвлекся от газеты и обернулся к Чернышеву.
– Я уже выпустился давно к моменту, как он поступил, мальчишка ведь совсем, девятнадцать лет. – Митя сокрушенно покачал головой. – Мичман Деливрон его ровесник.
– Там только штабс-капитан Борк постарше, он сам застрелился, когда понял, что все, – снова оторвался от газетного листа барон. – Поскольку отстреливался отчаянно, то даже мертвым был поруган – штыками искололи на глазах жены и годовалого сына. А телом полковника Нотары выстрелили из пушки, – пальцы Богдана Николаевича, державшие газету, побелели от плохо сдерживаемого гнева.
– В голове не укладывается, – взволнованно воскликнул молоденький мичман Львов, – и все-таки я рад, господа, что мы охраняли рейд, а по своим не стреляли.
– По каким своим, молодой человек? – строго посмотрел на мичмана Максимов. – Они мятежники.
– Но свои же, русские люди, – неуверенно начал Львов и замолчал.
Митя тоже молчал, но в душе был согласен с мичманом: «хорошо, что не пришлось стрелять по своим», и впоследствии, когда читал приговор в газете, сильно переживал, что было много смертных казней, в том числе расстреляли двух женщин, пытавшихся взорвать бомбы в зале суда. Одна из них, по слухам, была в тягости.
Все лето и начало осени моряки провели на кораблях, съезжать на берег было позволено только по крайней необходимости, поэтому лишь на Покров Чернышев смог повидаться с женой и сыном, которые уже давно вернулись с дачи в город. Лика видела и чувствовала, что муж глубоко переживает летние события, и что ему надо выговориться, поэтому срочной телеграммой вызвала из Петербурга дядю. Митя крайне обрадовался приезду полковника, и они долго беседовали в гостиной, даже ругались, что было слышно на всю квартиру, но после разговора с князем Дмитрий как-то успокоился и даже, по выражению фру Марты, «посветлел лицом».
Павел Дмитриевич привез из столицы и радостную весть – у Лики появилась кузина: перед самым отъездом князя Беклемишева княгиня Вера родила дочь.
– Доктор сказал, что преждевременно, но и малышка, и Верочка в порядке. Назовут Пелагеей. Седьмого Тарсийская, восьмого – Антиохийская, – сообщил он зятю и племяннице. – Если бы ты, Дмитрий Сергеевич, отпуск дня на три испросил, могли бы на крестины съездить.
Лика очень воодушевилась этим предложением oncle Paul, да и Митя рад был сменить обстановку, потому на следующее утро по возвращении на корабль подал прошение на отпуск по семейным обстоятельствам. Максимов разрешил лейтенанту отсутствовать в Гельсингфорсе неделю. Тем же вечером Чернышевы вместе с князем Беклемишевым выехали в Петербург.
______________________________________
[1] Супруги жили как брат и сестра, такой же брак был и у отца Иона Кронштадского, являющегося в романе духовником обоих Бобровских. Он же и благословил их на брак в первой книге.
Глава одиннадцатая
Зима 1908 года по всей России выдалась снежной и морозной. Особенно мело в феврале, и на Сорок мучеников вся Москва была еще в сугробах. Даже на Благовещение приехавший ненадолго в Первопрестольную граф Сергей Романович пришел утром из церкви весь запорошенный снегом.
– Давно такого не помню, – снимая башлык в прихожей и отряхивая бороду и усы от снега, жаловался он старому дворецкому. – Коль весна дружная будет, как бы Москва-река из берегов не вышла.
– Ваша правда, барин, – Тихон принял мокрую одежду и тут же отдал ее подошедшему слуге – отнести просушить. – Батюшка мой говаривал, как старая барыня померла – матушка вашей маменьки, сильное наводнение было, и Москва, и Яуза разлились, бульвар был весь под водой. Они бегали смотреть к стрелке.
– Это матушка рассказывала, – кивнул Сергей Романович, – да и как мы в Москву вернулись, в 56-м, тоже высокая вода была, более чем на четыре сажени против лета река поднялась, – он достал из кармана трубку. Хотел было раскурить, потом, видимо передумав, положил обратно. – Чаю пусть подадут, продрог.
– Так завтрак накрыли уже, – Тихон шаркающей походкой прошел вперед, открывая двери, – может, наливочки приказать, домашняя, или коньяку? Сейчас буфетчика кликну.
– Давай наливочки, Тихон, и завтракать, – граф Чернышев пошел по анфиладе к столовой, – и Аннушка как от обедни воротится, пусть составит мне компанию. Не люблю есть в одиночестве.
Позже, сидя в кресле напротив устроившейся на диване старой няньки и покуривая трубку, граф Чернышев сетовал на погоду, так некстати завалившую Москву снегом, на поднявшиеся на рынке цены, этого прощелыгу Канарейкина, из-за которого Сергею Романовичу приходится задерживаться в городе, но больше всего – на старшего и младшего из сыновей, что даже не пишут родному отцу вот уже какой месяц.
– Дык за границами оне, батюшка, – старушка поплотнее закуталась в теплую шаль, – Митенька плавает, а Васенька лётает, – коверкая незнакомое слово, вступилась Аннушка за своих птенцов.
– Лётает, лётает, – усмехнулся Сергей Романович, – все больше на балах и раутах, как я успел заметить из газет.
– Неужто? Васенька? – нянюшка всплеснула сухонькими ручками и с удивлением посмотрела на графа, и так это у нее умильно получилось, что Чернышев рассмеялся. Ему доставляло нескрываемое удовольствие слегка подначивать старенькую Аннушку, пользуясь ее незлобием и доверчивостью, впрочем, делал он это тоже всегда по-доброму.
Граф хорошо помнил статную красавицу Катерину, появившуюся в их семье еще на Кавказе. Она недавно овдовела, потеряв от переживаний и грудного младенца, и была нанята его матушкой, у которой от волнений за отца пропало молоко, кормилицей к его новорожденной сестре Ольге. Аннушка – старшая дочь Катерины, приехала в дом Чернышевых вместе с ней. Сами эти события Сергей Романович помнил смутно, ему на тот момент едва сровнялось четыре года, но образ Катерины – чернобровой, статной, с закрученной на голове длинной косой – в памяти остался. Аннушка же была худой, маленькой и невзрачной. И такой невзрачной оставалась лет до пятнадцати, пока не вошла в пору. Она как-то сразу расцвела, но так и осталась молчаливой тихоней. Жили они тогда уже в подмосковной, братья Чернышевы учились в корпусе, на вакации к ним приезжали товарищи погостить. Кого-то из них порой заставали с дворовыми девками то на конюшне, то на сеновале, да и младшие Чернышевы таких утех не гнушались, но тихая Аннушка, которую он знал с детства, внушала Сергею какой-то трепет, и хоть он и находил ее симпатичной, но подойти с непристойным предложением робел.
Как-то летом гостей было особенно много, а приехав домой на Рождество, братья не увидели ни Катерины, ни Аннушки. Спросив мать, ответ получили очень уклончивый. Но дворовые быстро просветили барчуков – «Катерина, де, померла еще по осени, простудилась, когда дочку из реки вытаскивала. Сама же Аннушка тогда даже не заболела, а сейчас в деревне живет. В тягости она, оттого и в реку бросилась», – добавил кто-то, пряча глаза. Сергей с Павлом тогда имели нелицеприятный разговор с отцом и оба поклялись на Евангелии, что к ребенку кормилициной дочери никакого отношения не имеют, что было правдой. Весной Аннушка родила девочку, но та прожила совсем недолго – приехавши на летние вакации, братья Чернышевы в живых ее не застали. Сама Аннушка долго болела, а оправившись, вернулась в дом помощницей кухарки. Когда Сергей Романович женился, и пошли дети, он вспомнил про Аннушку, перед которой в глубине души чувствовал себя виноватым, понимая, что совратил ее кто-то из друзей его или Павла, и вызвал ее в Москву, в няньки. И всю свою нерастраченную материнскую любовь Аннушка направила на маленьких Чернышевых, среди которых самыми любимыми были хилый от рождения Васенька и последыш Митя.
Глядя сейчас на кутавшуюся в шаль сухонькую старушку, Сергей Романович подумал, что и сам уже далеко не молод – восьмой десяток к середине подходит, скоро и на покой. А жизнь какая-то сумбурная и взбалмошная была, и так быстро промелькнула, словно и не жил. Лишь последние несколько лет в имении вдвоем с супругой и так неожиданно посланным им и ставшим родным малышом покойного барона Велио, грели сердце тихой радостью. Хотелось успеть позаботиться о сироте, вывести его в люди, тем более что все, что творилось вокруг, внушало графу Чернышеву неприятие и опасение.
Волнения пятого года обошли Чернышевку стороной, мужики, наоборот, вступались за своих бар перед особо ревностными сторонниками «подпустить хозяевам петуха», да и в соседних Сосновке и Ильинском было спокойно. В Беклемишевке же, пользуясь отсутствием хозяев, избили управляющего и увели всех лошадей, хорошо хоть – дом не тронули. Сергей Романович вместе со своим управляющим навели там порядок, и на некоторое время Иван Кириллович даже перебрался в княжеское имение.
Постепенно волнения стихли, но в воздухе словно витало что-то недоброе, что графу Чернышеву крайне не нравилось. Одно время он даже подумывал вернуться в Москву, но слабое здоровье dear Pauline, которой в имении было несравнимо лучше, удержало его от этого шага. Вот и сейчас он намеревался как можно скорее вернуться в Чернышевку, скучая по супруге и переживая – как она там без него.
На самом деле Сергей Романович не обижался на сыновей, прекрасно понимая, что Василию на чужбине с двумя маленькими детьми и молодой супругой иногда может быть и не до писем родителям, Митя же, переведенный в гардемаринский отряд, и сам редко бывал дома, проводя месяца в плавании, а вернувшись, естественно, отдавал все свободное время непраздной жене и сыну. Он скорее писал отцу, находясь на рейде, когда выдавалась свободная минута. Не волновался граф и за старшую дочь, зная, что у нее с мужем и детьми все хорошо кроме одного – отсутствия дочери (недавняя беременность Варвары Сергеевны закончилась поздним выкидышем, и доктор сказал, что это была девочка). Сергей Романович печаль эту разделял, но более всего волновался он о близнецах. Вестей от них последнее время практически не было, кроме того, что оба на Сицилии, а то, что удавалось узнать окольными путями, приводило в гнев и вызывало желание срочно все бросать и ехать в Италию, чтобы на месте убедиться в тех ужасах, которые упорно приписывали сплетники Петру и Фее, или опровергнуть их, и в зависимости от этого – казнить или миловать their twins (близнецов (англ.)).
С одной стороны, он категорически отказывал верить в содомский грех своих детей (ну не мог он их так воспитать, что дошло до эдакого), с другой – слухи и сплетни вряд ли возникли бы совсем уж на пустом месте, значит, что-то где-то все-таки было – дыма без огня не бывает. И от этого становилось Сергею Романовичу одновременно горько и противно.
Прошло еще не меньше недели, прежде чем граф Чернышев смог покинуть Первопрестольную и отъехать в имение. Но в конечном счете он даже рад был этой задержке, потому что в противном случае нескоро узнал бы радостную новость. Еще летом перебравшаяся в Москву вместе с мужем, назначенным адъютантом к московскому генерал-губернатору Джунковскому, княгиня Вера Бобровская привезла письмо от брата из столицы, где он сообщал, что 20 марта племянница благополучно родила дочь, которую назвали Дарьей. Ввиду того, что Дмитрий Сергеевич находился в походе, крестины отложили, а посему Чернышевым никто не написал.
– Ликуша пишет, что хотела бы вам с tante Pauline сообщить, но не знала, куда писать, боялась, что в московском доме никого нет, а в имение не дойдет по весенней распутице, – Вера Дмитриевна согласилась остаться на чай и, удобно расположившись в кресле, рассказывала Сергею Романовичу все новости.
– Да я и сам не знал, что подзадержусь в городе, – граф передал гостье чайную пару. – Краем уха слышал о переводе супруга вашего в Москву и не знаю, поздравить или высказать соболезнование, – он слегка пожал плечами, – все-таки после столицы...
– Поздравить, Сергей Романович, конечно, поздравить, мне в Петербурге так неуютно было, а тут – дома. Да и Анатолий Владимирович доволен – и службой, и отношением. Они с Владимиров Федоровичем почти одногодки, и в Пажеском корпусе вместе учились, да и потом друг друга из виду не теряли.
– И как вам живется? – Чернышев с улыбкой посмотрел на княгиню, которая явно расцвела за то время, что они не виделись. – В вашей усадьбе на Мясницкой госпиталь, как я слышал.
– Нет, там часть дома за братом осталась, но мы сочли за лучшее иметь свое жилье. Сняли квартиру на Остоженке. В третьем этаже, большая, светлая, она мне наш дом напоминает, – Вера Дмитриевна тоже улыбалась, рассказывая. – Вечор у Вяземских музицировали, и княжна Лидия обмолвилась, что видела вас у обедни давеча, вот я и решилась визит нанести.
– И правильно сделали, радость старику принесли, вот уж графинюшка моя обрадуется, – он достал трубку из кармана, – вы позволите?
– Конечно, Сергей Романович, – кивнула княгиня, – мне нравится запах табака. Что tante Pauline? На Москву не собирается?
– Здоровьем слаба Аполлинария Павловна. Сдавать стала, – вздохнул Чернышев, с удовольствием затягиваясь. – Летом думаю в Крым съездить, отвезти графиню морским воздухом подышать, да и Кириллу это будет полезно.
– Жалко мальчика, сирота с рождения, – теперь уж из груди княгини Веры вырвался тяжелый вздох. – Ликуша мне писала. А что Закревские? Тот из братьев, что девочку увез? Так и не вернулся?
– Не ведаю и не интересуюсь, – с металлической ноткой в голосе проговорил Сергей Романович. – Василий писал, что Аглая Ильинична его простила, но я знать не желаю, и приедет – не приму. Велю гнать взашей.
– Что-то мы все о грустном, – Вера Дмитриевна тактично попыталась перевести разговор. – Зима нынче как хороша в Москве, снежная, уже апрель, а весна словно и не спешит в Первопрестольную.
– Да, у нас в поместье тоже снегу намело, половодье большое будет, не сегодня-завтра обратно тронусь, пока таять не начало, – кивнул Чернышев, радуясь, что княгиня свернула с опасной темы.
Они еще некоторое время поговорили, обсудив не только погоду, но и цены на рынке, и пение нового хора у Троицы на Грязех, и Вера стала прощаться.
Проводив свояченицу, Сергей Романович кликнул Тихона и велел собирать вещи. Утром следующего дня он отбыл в имение.
***
В начале Страстной наступила вдруг весна, на редкость теплая и солнечная. В несколько дней сошел снег в городе, лед на реке посинел, побурел, почернел и тронулся. Возвращаясь в четверг от двенадцати Евангелий из Храма Христа Спасителя, Анатолий Владимирович Бобровский увидел ватагу бегущих в сторону набережной ребятишек с криками: «Лед пошел, лед, айда поглядим». И ему тоже вдруг захотелось посмотреть на ледоход. Князь свернул от Пречистенских ворот в Лесной переулок и направился к набережной, вспоминая, как в детстве любил с дворовыми мальчишками бегать по весне на реку. Имение их стояло на обрыве, и хорошо было видно, как несутся громадные льдины, сталкиваясь, налезая друг на друга, в воздух стоял гул и грохот, словно где-то шел огромный великан (тот, о котором матушка читала Анатолю сказки), и это содрогалась под его ногами земля. Ледоход был самой лучшей забавой и доставлял мальчишкам несказанную радость. Позже в корпусе Бобровский был лишен такого удовольствия, и вот теперь при взгляде на несущиеся по Москве-реке льдины неожиданно вспомнилось то детское забытое ощущение величия природы, которое и поражало, и страшило.
Посмотрев, как отражаются в темной водной глади фонари, Анатолий Дмитриевич отметил, что река поднялась достаточно высоко к парапету набережной, и направился домой. Полюбовавшись в лучах закатного солнца на фриз над окнами с изображением диковинных птиц и серн, князь Бобровский подумал, как красив барельеф именно в это время дня, когда закатный свет делает фигуры объемными, а еще о том, как бы не было наводнения. Но привыкнув к высокой воде в Неве и ежегодным почти ее разливам, о возможном половодье он подумал спокойно, как о чем-то неважном и само собой разумеющемся.
Даже на следующее утро, глядя на водную гладь под собственными окнами, Анатолий Дмитриевич не сразу понял всю полноту бедствия, обрушившегося на Первопрестольную. Лишь добираясь на службу, князь увидел, что Москва стала больше походить на Венецию.
– Рынок на Болоте затопило полностью, на стрелке одна сплошная вода – Москва-река, Обводный, Яуза, все слилось воедино, – рассказывал кто-то из младших офицеров, добиравшихся из Замоскворечья. – На пролетке кое-как можно проскочить, если ноги на сиденье поставить, но вода под самым брюхом лошади плещется. Так ехать страшновато, а смотреть – красота.
– Да где уж красота! – дежурный флигель-адъютант оторвался от телефона. – Дорогомилово затоплено, Павелецкий вокзал в воде, последний поезд вечером отошел, и то с трудом, колеса рельса не брали, а сейчас там море, у Кремля вода почти на три аршина над мостовой поднялась.
– Владимир Федорович, – спросил князь Бобровский генерал-губернатора, – что прикажете? – после долгого совещания в Думе, куда Анатолий Дмитриевич ездил вместе с Джунковским, выяснилось, что вода не только прибывает, но и затоплено обе электростанции, город может остаться без света.
– Надо перевести весь город на запасную аккумуляторную подстанцию, находившуюся здесь, в подвале Думы, – распорядился градоначальник. – Узнайте, что для этого нужно. – Вопрос о том, возможно ли сие в принципе, задан не был. Это было необходимо, значит, возможно.
– Заведующий электростанцией заявил, что она выдержит нагрузку при условии, что будут прекращены работы на всех заводах, – доложил через полчаса Бобровский, вернувшись вместе с некоторыми гласными городской Думы из подвала.
– Хорошо, я распоряжусь, – Джунковский подошел к окну и посмотрел на улицу. Там по-прежнему шел дождь. – Что вода, остановилась?
– Продолжает прибывать, – ответил кто-то. – Хамовники затопило, все Садовники и Кадаши в воде. Склады сахарозаводчика Гепнера в Дорогомилово затоплены.
– Так ему предлагали сахар вывезти по сходной цене, отказался, теперь все потерял, – ни к кому не обращаясь, сообщил мануфактур-советник Александр Алексеевич Бахрушин.
– Ну, он не один пострадал, химический завод Ушакова тоже смыло, – примирительно заметил Джунковский, – а что музей ваш, Александр Алексеевич? Не затопило? На Валовой, говорят, сильно разлилось.
– Успели спасти, Владимир Федорович, да и дом наш на взгорке, вода по низу только плещется, – купец заложил руки за спину, – знал бы загодя, вывез бы все спокойно, а то пришлось в спешке наверх поднимать. Гепнеру-то заранее сообщили, что наводнение будет, и сахар его предложили вывезти за четыре тысячи рублев, а он пожадничал, теперь убытку больше понесет, да и городу убыток.
– Как заранее? О стихии никто заранее предупредить не мог, на то она и стихия, – досадливо поморщился генерал-губернатор.
– Неужто? Да неделю тому уже говорили, что вода поднимается, и Мневники затапливает, снегу много было, потом тепло. Ясно как божий день – затопит. Сколько Москва уже плавала – тридцать лет назад на четыре с половиной сажени супротив лета поднялась вода, в пятьдесят шестом и того выше, в двадцать восьмом, – не унимался Бахрушин. – Эх, да что говорить! Москва наша ни в огне не сгорит, ни в воде не утонет.
Только в Великую субботу, когда вода начала немного спадать, князь Бобровский сумел попасть домой к совершенно измотанной ожиданием и неизвестностью супруге и дочери.
– Господи, Анатоль, я места себе не находила, – Вера Дмитриевна обняла мужа и расплакалась, уткнувшись ему в грудь. Чувствовалось, что все время, пока его не было, она держалась и не показывала виду, чтобы не испугать девочку, а тут ее отпустило.
– Тише, тише, родная, все хорошо, я в порядке, и вода больше не прибывает, вот только в храм не попасть, дома Пасху встретим, – князь гладил жену по спине и вздрагивающим плечам, и она постепенно успокаивалась.
В Светлый понедельник пришла телеграмма от Павла Дмитриевича Беклемишева, волновавшегося о московских родственниках, а во вторник явился на Остоженку и он сам, но к этому времени вода пошла на убыль, заработала французская электростанция, пошли трамваи, и даже были вновь зажжены фонари на Тверской, не горевшие несколько дней.
Как прочла потом графиня Гликерия Чернышева в газете «Русское слово» шестнадцатого или семнадцатого апреля (когда Павел Дмитриевич уже вернулся в столицу): «Особенно красива была картина реки между Москворецким и Каменными мостами. С одной стороны тонули в воде ярко освещенные электрическими фонарями обеих мостов кремлевские стены, с другой – отражались в ней красивые дома и особняки Софийской набережной. Поминутно встречались лодки с пассажирами, возвращавшимися из церквей с зажженными свечами. Совсем как на Большом канале в Венеции. Только серенад не было».
– Что, правда так было, oncle Paul? – Лика оторвалась от газетного листа и посмотрела на дядюшку, устроившего в кресле с внуком на руках.
– Не знаю, douce, – пожал плечами князь, – когда я приехал, вода уже почти ушла, да и не стал бы я сравнивать с Венецией стихию. Столько людей пострадало, жертвы, какая может быть красота?
– А все-таки, было бы интересно посмотреть на Москву в воде, – не унималась молодая женщина.
– Двое детей, муж, вроде пора уже повзрослеть, Ликуша, – вздохнул Павел Дмитриевич, укоризненно глядя на племянницу.
– Рardonne-moi, mon oncle, – виновато улыбнулась графиня. – Не знаю, что на меня нашло.
– Хватит на твой век и наводнений, и иных бед, – неожиданно горько сказал князь Беклемишев. – Пойдем лучше чай пить, пока Дарьюшка спит, а то потом не даст тебе посидеть спокойно. Когда Дмитрий Сергеевич вернется, не было от него вестей?
– Не было пока, – понурилась Лика.
В это время в дверь позвонили, раздались шаги, какой-то разговор, потом все стихло. Прошло еще минуты три, и в гостиную вошла горничная.
– Барышня, телеграмму принесли, ой, простите, барыня, – Дуняша подала графине небольшой сложенный листок.
– Буду завтра, встречать не надо. Чернышев, – прочла Лика и, подхватив сына на руки, закружилась по комнате. – Папа наш приезжает, Сереженька, какое счастье, ты даже не представляешь!
– Пг’едставьяю, – малыш обнял маму за шею и звонко поцеловал ее в щеку, – пг’едставьяю.
Глава двенадцатая
«Странная штука жизнь, – думал граф Петр Чернышев, сидя ранней осенью 1908 года на диване в гостиной их с сестрой квартиры в одном из фешенебельных районов итальянского города Мессина, – странная и непонятная. Как получается, что ребенок рождается в той или иной семье? Отчего выходит, что двое становятся братом и сестрой, тогда как им бы хотелось иного? Если Господь так нелепо распоряжается людскими душами, то Он несправедлив». Петр встал с дивана и нервно заходил по комнате, заложив одну руку за бортик жилета. Эту нелепую привычку он перенял еще в Швейцарии у одного из новых друзей. Понимал, что глупо выглядит, но ничего не мог с собой поделать, как и с чувствами к Фее. Феврония, младшая (всего на несколько минут) сестрица, белокурая и озорная, с огромными голубыми глазами и лучезарной улыбкой – его Фея. Кто первым придумал так сокращать имя сестры, Петр за давностью лет вспомнить не мог, но для него она всегда была феей, той самой – из сказки, которую маменька читала на ночь. Он готов был исполнять любые желания и капризы своей близняшки, быть наказанным за ее проделки, делиться с ней за обедом десертом, да не было ни одной просьбы Февронии, в которой брат ей бы отказал.
Единственный из сыновей семейства Чернышевых, он не готовил себя к военной карьере – окончил гимназию, потом университет. Феврония же получила домашнее образование. Собственно именно с этим и было связано то, что Петра не отдали в корпус – матушка с молчаливого попустительства Сергея Романовича не хотела разлучать близнецов надолго, и коль скоро Фея осталась дома, то и брату ее вовсе незачем жить в казарме. То, что близнецы всегда старались быть вместе, никого не заботило и уж тем более не напрягало – на то они и брат с сестрой, тем более столь близкие друг другу по рождению. Они же все время проводили друг подле друга – и вечерами по возвращении Петра из гимназии, и в каникулы – играли, читали, танцевали. Увлечения тоже были общие – пение и рисование.
Странности Петр стал замечать за собой, когда им с сестрой минуло пятнадцать. Тогда на одном их домашних балов он поймал себя на том, что ненавидит всех кавалеров, рискнувших пригласить его сестрицу. Ненавидит за то, что она им улыбается, отвечает, за то, как лучатся ее глаза, за ее смех. За то, что они смеют касаться ее руки и талии. В какой-то момент, не выдержав нервного напряжения, Петр выбежал из залы и, спрятавшись в туалетной комнате, плакал злыми слезами от невозможности что-то изменить, а после стащил в буфетной бутылку мадеры и напился. Ночью ему было плохо до чрезвычайности, даже доктора вызывали, и Нил Федорович Бартенев на правах не только врача, но и старинного друга семьи, который знал Петю Чернышева с самого рождения, строго выговорил тому за неуместное пьянство и глупость.
На какое-то время казалось, что все наладилось, Петр даже стал увиваться за дворовыми девками и изредка ездить со старшими братьями в нумера. Но всякий раз по возвращении он чувствовал себя словно вывалянным в грязи, на душе было муторно, а сердце разрывалось от непонятной тоски. Спокойствие и умиротворение наступало только рядом с Феей, а она будто чувствовала свою власть над братом и этой властью пользовалась.
Потом его собственнические чувства в отношении сестры угасли (во всяком случае, хотелось так думать), но дикая ревность вновь поселилась в сердце, когда к Фее неожиданно для всех посватался сосед, проживавший тут же на Мясницкой, полковник от кавалерии в отставке Алексей Александрович Желтовский. В отставку он вышел по обстоятельствам семейным, был еще достаточно молод, хорош собой и состояние имел приличное, потому Сергей Романович жениха приветил, оставив, правда, последнее слово за дочерью. Разговор состоялся вечером, и Феврония против полковника не возражала, но рано поутру влетела в кабинет графа вся в слезах и замуж выходить отказалась наотрез. Желтовскому отказали. От Феи же родители ничего толком не добились, лишь спустя какое-то время горничная Соня проговорилась в людской, что молодой граф Петра «дюже сильный скандал сестрице учинили, едва до рукоприкладства не дошло. А после плакали обои и целовались». Горничная в гардеробной прибиралась и все слышала. «Да быть того не может, – удивился кто-то из прислуги. – Оне ж кровные, брат он ей». «Так как брат и целовал», – пожала плечами Соня, и разговор переключился на какую-то иную тему.
После гибели Романа и отъезда Василия близнецы стали вообще как попугаи-неразлучники – это прозвище приклеилось к ним в компании студенческой молодежи, куда был вхож Петр как студент, и куда он привел сестру.
Продолжая жить в родительском доме, на самом деле там они только ночевали и иногда завтракали, все остальное время оба пропадали где-то, не полагая должным отчитываться даже перед родителями, поскольку были оба уже в летах достаточных, как говаривала Аполлинария Павловна. Считалось, что Петр оканчивает в университете какой-то очередной курс, а Фея берет уроки – то пения, то рисования, то музыки.
Это потом Сергей Романович будет сетовать, что слишком большую вольницу дал своим детям – когда Василий окажется в Париже, а близнецы в Италии – поначалу же никто Петру и Февронии препонов не ставил. Напротив, граф даже радовался, что во время студенческих волнений пятого года близнецы оказались в Европе, и все эти «революционные брожения» обошли их стороной. Если бы он знал, насколько ошибался!
Петр снова сел на диван, налил себе коньяку и, взяв в руку бокал, стал легонько крутить его, рассматривая янтарную жидкость на свет. Отчего-то подумалось, что и любовь такая же, как хороший коньяк – слегка ударяет в голову, если пить залпом, но коль распробовать, оставляет приятное послевкусие, жар внутри и тепло на сердце. Слегка пригубив напиток, поставил бокал на стол и, откинувшись на спинку дивана, закурил. Привычку курить трубку все сыновья переняли у Сергея Романовича, но здесь, в Италии, Петр отчего-то бросил трубку и пристрастился к сигарам, которые покупал в колониальном магазине. Средства, что выделял отец, жить на широкую ногу не позволяли, поэтому молодой граф Чернышев давал уроки, юридические консультации, но не брезговал и игрой в карты, правда, никогда не зарывался, частые же выигрыши объяснял тем, что был прекрасным математиком и хорошо умел считать. Феврония иногда подрабатывала натурщицей, что ужасно злило Петра, ревновавшего сестру к писавшим ее художникам, а в последнее время стала пробовать свои силы в синематографе. Не то чтобы у нее был к этому талант, но многие находили, что девица мила и играет недурственно.
В апреле Петр и Феврония ездили на Капри по приглашению литератора Горького, с которым они познакомились зимой.Алексей Максимович жил в это время вместе с Марией Федоровной Андреевой в пятикомнатной вилле «Сеттани», располагавшейся в южной части острова на вершине довольно высокого холма. Там же гостил еще один добрый знакомец Чернышевых со времен их поездки в Женеву несколько лет назад. Звался он тогда то ли Рихтером, то ли Иордановым[1], был среднего роста, с намечающейся лысиной и небольшой бородкой-клинышком. Петру запомнились глаза Владимира – таково было его настоящее имя – они всегда улыбались, но если заглянуть вглубь, можно было увидеть мертвенную холодность. Порой от взгляда этого человека становилось неуютно, и именно у него граф перенял привычку засовывать ладонь за борт жилета, когда говорил или думал и волновался, привычку, которая его бесила.
Они много говорили о Марксе и его трудах, еще больше – о свободе выбора и любви. Вопрос сей крайне занимал близнецов ввиду некоторых обстоятельств их собственной жизни.
– Раскрепощение духа чувственности, энергии, напг’авленной не на псевдосемейные ценности, поможет выплеснуть этот сгусток на дело победы социализма, – Владимир ходил по комнате, нервно потирая руки.
– А как же брак, семья, дети? – Феврония была захвачена тем, с какой страстью говорил их собеседник, но последние его слова вызывали в ней недоумение. – Общество подвергнет вас остракизму.
– Да как вы не понимаете элементаг’ных вещей, судаг’ыня, – Владимир слегка картавил, и когда волновался, совершенно терял звук эр. – Все запг’еты, касающиеся сексуальности, должны быть сняты… Нам есть чему поучиться у суфг’ажисток: даже запг’ет на однополую любовь должен быть снят.
От этих слов Фею бросило в жар, она почувствовала, что краснеет, и ей стало вдруг мучительно стыдно от того, что Владимир, совершенно не стесняясь, говорит о подобном в присутствии незамужней девицы, словно ему все о ней доподлинно известно. «Господи, какой ужас, как неловко», – она прижала руки к лицу, вскочила с дивана и буквально выбежала из комнаты.
– Сестрица, куда ты, сестрица, – Петр сделал два шага к двери, потом махнул рукой, пожал плечами, одновременно недоумевая и извиняясь, и вернулся к разговору.
– Соглашусь с вами, что семья, как буржуазный институт, полностью себя изжила, – кивнул он собеседнику. – Но, думаю, не стоит углубляться в подобные темы при Февронии Сергеевне. Девицы, знаете ли, такие странные существа. – Он отвернулся от собеседника и отошел к окну, словно не желая видеть того, либо опасаясь, что его собственные глаза или выражение лица могут выдать какие-то сугубо личные переживания и тайны.
Разговор прервал вошедший Алексей Максимович Горький, предложив собеседникам откушать чаю.
Более разговоры на темы любви, семьи и брака при Февронии не велись, но наедине мужчины изрядно спорили на эту тему, сошедшись во мнении, что отнюдь не все, что официальная Церковь, равно как и общество считает грешным и предосудительным, является таковым на самом деле.
– Всякий должен быть совег’шенно свободен исповедовать какую угодно г’елигию или не признавать никакой г’елигии, т.е. быть атеистом, каковым и бывает обыкновенно всякий социалист, – нервно тыча пальцем в собеседника, декларировал Владимир. – Никакие г’азличия между г’ажданами в их пг’авах в зависимости от г’елигиозных вег’ований совег’шенно не допустимы.
Впрочем, желание слыть атеистами не мешало никому из них отмечать религиозные праздники, потому Пасха была отпразднована шумно и весело, и на Светлой Чернышевы вернулись в Мессину.
Там жизнь близнецов потекла в обычном русле, если не считать того, что теперь и Феврония всерьез увлеклась идеями социалистов и даже ездила летом на их собрания в Германию и в Женеву. Сейчас она тоже была в отлучке, а Петр в одиночестве предавался меланхолии и мыслям о жизни, которые его невероятно раздражали.
***
Стоя на мостике броненосца «Цесаревич» в сгущающихся сумерках пятнадцатого декабря 1908 года, лейтенант Чернышев осматривал в бинокль горизонт. Гардемаринский отряд встал, наконец, на якорную стоянку в порту Аугуста на восточном побережье Сицилии. Учения по боевым стрельбам прошли удачно, море спокойно, небо безоблачно, только Этна сильно, как-то необычно курится, и дым с паром густыми клубами вырывается из кратера и стелется по вершине горы, сливаясь с плывущими мимо облаками, но вокруг царит тишина и покой, и ничто не мешает графу предаваться думам о доме. «Как удивительно быстро бежит время, не бежит, несется, а, может быть, это только кажется, потому что здесь оно, наоборот, тянется со скоростью черепахи».
Особенно насыщенным событиями был для Дмитрия Сергеевича прошлый, девятьсот седьмой год. Летом он оказался в гардемаринском отряде, на «Цесаревиче» и очень скоро ушел в плавание больше чем на полгода. Письма и телеграммы стали его уделом на это время, он писал супруге в любую свободную минуту и иногда в чужих портах отправлял сразу несколько посланий. Граф очень тосковал по маленькому сыну, который без него сделал первые шаги, сказал первые слова.
Конечно, он рад был оказаться на «Цесаревиче» в кругу друзей, горд тем, что ему в числе прочих офицеров доверили воспитать и обучить гардемаринов – выпускников Морского корпуса, подготовить их к настоящей флотской жизни, но не мог не думать о доме – слишком долгой оказалась разлука. Без него родилась и дочь, хорошо хоть с крестинами задержались до его возвращения. Правда, вскоре он снова вернулся на службу, потому что на корабли поступил следующий выпуск гардемарин.
Глядя на клубы пара над Этной, Чернышев снова подумал о том, что правильно настоял на возвращении супруги с детьми в Петербург под крыло дядюшки (он вообще мечтал отправить ее и малышей в имение к родителям, но Лика этому категорически воспротивилась) – так он был за них намного более спокоен.
Переживал лейтенант еще и о том, что в последнюю побывку был слишком занят в столице и не смог вырваться ни на Москву, ни к родителям в имение, а они, судя по письмам, несколько сдали за последний год. Особенно графиня. Летом она чувствовала себя еще достаточно сносно, а по осени занемогла и ослабла настолько, что и с постели едва вставала. К Покрову Аполлинария Павловна слегка оправилась, но все равно почти не ходила даже по дому, а вне его и вовсе передвигалась на коляске. Что, впрочем, не удивительно, графине шел шестьдесят восьмой год, дама она была грузная, а после болезни еще и ослабела. Дмитрий Сергеевич сильно корил себя за то, что не выбрался к отцу с матерью, оправдываясь лишь рождением дочери и слишком малым сроком отпуска и клятвенно обещая самому себе непременно исправить это и посетить имение сразу по возвращении из похода.
Сменившись с вахты, Чернышев спустился в кают-компанию, намереваясь выпить чаю с ромом и отправиться на отдых. Налив себе стакан чаю и добавив в него немного бренди, граф расположился за столом с газетой, когда послышался отдаленный гул и удар, точно где-то вдали взорвалась огромная мина; скоро после него – второй, потом третий. Через несколько времени в бухту вошла какая-то особенная мертвая зыбь, раскачавшая корабли.
– Что это, господа? – лейтенант едва удержал от падения стакан с напитком. – Словно в Порт-Артур вернулись, – он оглядел находящихся в кают-компании офицеров. Все, как и он сам, были в явном недоумении. – Пойдемте наверх, посмотрим, что происходит.
Но на палубе понятнее не стало. Взяв у подбежавшего матроса бинокль, Чернышев осмотрелся. Сам «Цесаревич» и ближайший к нему «Адмирал Макаров» стояли развернутыми на триста шестьдесят градусов, но никаких повреждений на кораблях не наблюдалось.
– Все целы, видимых повреждений на судах и у личного состава нет, – прочел семафор с «Макарова» выскочивший на палубу, услышав тревогу, на ходу надевая шинель, Богдан Кнорринг.
– Странно как-то, как миной шарахнуло, – поднявшийся из тепла каюты судовой врач Лисицын зябко поежился от налетевшего ветра. – Артур вспомнился, – он понимающе улыбнулся обоим офицерам.
– Да, Николай Васильевич, словно опять на «Новике» себя ощутил, как тряхнуло, – Митя был рад доктору как родному – шутка ли, всю войну вместе. Тогда, в Порт-Артуре, Лисицын опекал совсем еще юного Чернышева, и это теплое отношение друг к другу сохранилось между мужчинами до сих пор. – Но вроде все опять тихо. Если и случилось что, то далеко. Не дай Бог, Этна какой-нибудь сюрприз готовит.
– Отбой играют, можно и на боковую, – откликнулся Лисицын. – Вам Дмитрий Сергеевич после вахты непременно рому и в койку, вон как ветер разгулялся.
– Пожалуй, последую вашему совету, – кивнул доктору Чернышев. – Барон, шли бы вы тоже снова спать, – обернулся Митя к Богдану Кноррингу. – Зря только взбудоражились.
– Пойдем в самом деле рому выпьем, и по каютам, – согласился тот, и все трое вернулись в кают-компанию, чтобы вскоре разойтись отдыхать.
Весь день корабли гардемаринского отряда жили по своему расписанию, и лишь к вечеру на «Цесаревич» прибыли начальник порта и русский вице-консул Макеев. Оба они были все в пыли и копоти, словно только что выбрались из горящего дома.
– Этна взбунтовалась, Мессина горит, – обратился дипломат к контр-адмиралу Литвинову, державшему свой флаг на «Цесаревиче».
– Успокойтесь, Александр Николаевич, расскажите по порядку, – Литвинов предложил гостям рому и сменную одежду.
– В городе творится невообразимое, Ваше превосходительство, – консул тяжело опустился в кресло. – Гибель Помпеи кисти Брюллова – вот иллюстрация происходящего. Просим помощи ваших кораблей и матросов.
– Но, помилуйте, господа, у меня гардемарины, совсем еще мальчики, да и не могу я своей властью, надо радировать в Петербург, – замялся поначалу адмирал.
– Не только Мессина пострадала, Сиракузы тоже, вся Сицилия, семь баллов землетрясение, мы не рассчитывали, – начальник порта был явно растерян и не знал, что предпринять или сказать Литвинову, чтобы убедить того действовать немедленно.
Повисло тяжелое молчание, продолжавшееся несколько минут. Обведя взглядом присутствующих, адмирал встал, прошелся по каюте, стараясь осознать услышанное. На некоторое время он замер, вглядываясь вдаль, словно пытаясь рассмотреть сквозь тусклое стекло иллюминатора реальную картину происходящего на берегу, потом вызвал вахтенного офицера и приказал созвать командиров всех кораблей.
Совещание у Литвинова было недолгим – уже через час российская эскадра, изменив курс, на полной скорости шла к Мессине, не дожидаясь ответа на посланную в столицу радиограмму.
Взошло красно-багровое солнце, буквально окутанное черными облаками. Много лет спустя, увидев картины Николая Рериха, Дмитрий Чернышев вспомнит именно это небо декабря девятьсот восьмого, а тогда ему подумалось, что так, наверное, выглядит преисподняя. Разрезая килями неподвижную, словно сделанную из студня воду, в которой то тут то там плавали, медленно кружась, обломки лодок, куски камней и деревьев и, что страшнее всего, – мертвые тела, следуя строго в кильватер друг другу, вошли русские корабли в порт Мессины.
Отдана команда, шлюпки спущены на воду, быстро работают весла… Моряки прыгают в воду, подтягивая шлюпки на берег и сразу начинают разбирать завалы. Слышны свистки боцманов, громкие команды, стоны и крики раненых, треск горящего дерева и грохот рушащихся зданий. Все слилось в один гул, дышать тяжело из-за жары и взвеси пела в воздухе.
– Думал, страшнее Артура после бомбежки ничего уже не будет, – откашливаясь, проговорил лейтенант Чернышев. В горле пересохло, слова давались с трудом.
– Сколько людей погибло, страшно представить, – барон Кнорринг протянул Мите флягу, тот, благодарно кивнув, сделал пару глотков теплой воды.
– И это еще не все потери, господа, – утирая пот со лба, тихо сказал вахтенный офицер Пелль, – чувствуете, земля еще дрожит? Значит, будут новые обвалы. – Он тоже приложился к фляге и вернул ее Кноррингу. – Поторопимся, господа.
Шесть часов работы и смена, но как уйти, если под завалами люди, и счет идет на минуты? Возвращались на корабли, только если совсем падали от усталости, а так делали просто небольшой перерыв на отдых – и снова пытаться спасать тех, кого еще можно было спасти.
– Слава Богу, доктор Бунге сумел оборудовать операционную прямо на берегу, – сидя на камне во время такого короткого перекура и провожая взглядом закатное солнце, поделился услышанной от кого-то новостью лейтенант Небольсин.
– Да, Серж, эскулапы молодцы, это спасет несколько лишних жизней, – кивнул Богдан Кнорринг, – наш Лисицын тоже этому радовался, до Неаполя многие могли просто не дожить.
– Николай Васильевич воробей стреляный, всю осаду в Порт-Артуре, – согласился с ним Чернышев. – Да и Александр Александрович Бунге путешественник известный, тоже в Артуре был, ему не привыкать к походным условиям. Только тут страшнее – дети, женщины, – он отвернулся, закашлявшись.
Свистнула боцманская дудка, и все снова принялись разбирать завалы…
Работали все вместе, грязные, усталые, в разорванных мундирах, не различая чинов и званий, как когда-то в Порт-Артуре, как на войне… И как на войне, были бандиты и мародеры, с которыми пару раз пришлось подраться, и хорошо, что у офицеров было оружие, иначе схватка с любителями легкой наживы могла бы кончиться плачевно.
На второй день на рейде появились английские и французские корабли, подошли на помощь терпящим бедствие и американские моряки. Они развернули походные кухни, помогли восстанавливать в городе порядок, подвезли медикаменты. Сложность была еще в том, что землетрясение стихло, но не закончилось, толчки продолжались, угрожая новыми завалами…
Но все равно стало уже легче, появилась возможность передохнуть.
Добравшись до каюты, Дмитрий Чернышев помылся, переоделся в чистое и, улегшись на койку, начал проваливаться в сон, когда в дверь постучали.
– Вашбродь, к вам господин какой-то, – вахтенный матрос вытянулся во фрунт, а за его спиной возвышался усатый мужчина в посеревшем от пыли белом костюме.
– Лейтенант Чернышев, чем могу? – Митя поднялся навстречу незнакомцу, кивком головы отпуская матроса.
– Дмитрий Сергеевич, граф из московских дворян? – спросил вошедший, сильно окая.
– Совершенно верно, а вы, простите? – лейтенант был удивлен выговором гостя и его странной манерой изъясняться.
– Горький, Алексей Максимович, литератор, – представился тот, но это не прояснило ситуации.
– У вас ко мне какое-то дело? – Митя старался быть вежливым, но на самом деле хотел, чтобы этот человек как можно скорее покинул его каюту, потому что сам буквально падал от усталости.
– Петр Сергеевич Чернышев – ваш брат, верно? – начал гость, и у графа неприятно засосало под ложечкой. Так бывает, когда думаешь, что произошло или произойдет нечто дурное, и надеешься, что это не так.
– Да, старший. С ним что-то случилось? – этот Горький говорил слишком медленно, а лейтенанту не терпелось узнать все поскорее.
– Пойдемте, я провожу вас. Меня сестра его, собственно, и ваша, надо полагать, Феврония Сергеевна, за вами послала.
Чернышев оделся, с трудом попадая руками в рукава мундира, и вышел вслед за гостем. Прошло не менее часа, прежде чем они добрались по заваленным улицам к чудом сохранившемуся одноэтажному дому. В комнате у окна стояла женщина.
– Митя! – с криком бросилась она к Чернышеву, судорожно обнимая его за плечи. – Митенька! – и плача навзрыд, уткнула ему в грудь.
Граф с трудом узнал в этой худой, бледной, с поцарапанными руками и лицом молодой женщине свою сестру. Настолько она была непохожа на ту Фею, которую он помнил, но назвал он ее все же домашним именем, словно пытаясь этим привести в чувство.
– Фея, Феечка, как ты здесь, откуда? Что Петр? – Чернышев гладил плачущую сестру по спине и плечам, чувствуя себя совершенно беспомощным перед трагедией, о которой он уже догадался.
– Пьера больше нет, – отстранившись от брата, строго и холодно проговорила Феврония чужим голосом, а потом снова зарыдала, выкрикивая бессвязные слова, – я виновата, не пустила, уехать надо было, звали, уехать, в общей могиле, рука бледная, кровь, много крови, страшно.
Горький принес графине воды, накапав туда какое-то лекарство. Молодая женщина замолчала, потом обмякла в руках Мити, и он смог положить ее на диван, стоявший в углу комнаты.
– Они жили в Мессине, Феврония Сергеевна уроки пения брала, мы много общались, – Алексей Максимович вышел на улицу, пригласив Чернышева последовать за ним. – Я думал, они супруги, когда познакомились, а потом узнал, что брат с сестрой.
При этих словах Горького лейтенант дернулся, как от пощечины, но ничего не сказал, а тот продолжил:
– Вчера, к ночи ближе, случайно увидел сестрицу вашу в лазарете. Я литератор, говорил уже, материал собираю для книги, вот и хожу везде. Ну и помочь, руки-то есть. Она в полубреду сидела, и матросик какой-то сказал, что нашел ее у тела мертвого. Очень, говорит, убивалась. Он ее к доктору и привел, успокоительное вкололи. А того, мертвого, вроде захоронили. Так ли, нет, точно не скажу. Февронию Сергеевну я увел, а что с братом вашим, не знаю. Думаю, как говорит она, так и есть, но – сами видели, имен никто не записывает. Даже раненых не всех, а уж мертвых… – Он достал из кармана портсигар, предложил Мите папиросу и закурил сам. Какое-то время оба молчали, думая каждый о своем. Потом лейтенант заговорил, было видно, что он решил, как действовать, и возражений не примет:
– Я должен вернуться на корабль, думаю, Фее будет лучше со мной, в моей каюте, поэтому просил бы вас помочь мне отвести ее туда. Там доктор, да и я рядом буду, если что, – он не договорил, только махнул неопределенно рукой и вернулся в дом.
Доставив сестру на «Цесаревич», лейтенант Чернышев уступил ей свою каюту, перебравшись к барону Кноррингу. Стараниями доктора Лисицина Феврония пришла в себя, но возвращаться с братом в Россию наотрез отказалась.
– Но как же, Фея, там отец, матушка, они будут рады, – в который раз попытался Митя уговорить сестру. – Они в имение съехали, тебе там хорошо будет, привольно.
– Нет, Митя, нет, не упрашивай, не поеду. Тут останусь, – упрямо повторяла графиня. – Пьер тут, и я около него должна быть.
– Да где же тут-то? Вон и литератор этот, что приходил, Горький, уезжать собрался. Город разрушен весь, жить негде, в любой момент трясти снова начнет… – лейтенант смотрел на сестру и не узнавал ее. Совсем ничего не было в этой женщины от Феи, или он просто забыл – столько лет не виделись. Сам же Чернышев будто заледенел – не имея возможности предаться горю, убрал все эмоции как можно глубже, в тот потаенный уголок сердца, где сам он был еще ребенком, и живы были Роман и Петр, и Василий был рядом…
– Отвыкла я, Митя, от России, не хочу. Холодно там. Италия большая. Или еще куда поеду, – она аккуратно обрезала кончик папиросы, вставила ту в мундштук и закурила.
Чернышев поморщился – не терпел, когда женщины курят, и не понимал этого модного веяния, и вышел на палубу.
В тот же вечер «Цесаревич» направился в Неаполь отвезти раненых и пополнить запасы угля, и Феврония уговорила брата оставить ее там. Отпросившись на несколько часов в увольнение, граф снял сестре небольшую квартиру и, прощаясь, оставил ей все имевшиеся у него деньги.
– Спасибо, Митя, ты совсем взрослый стал, братец, – впервые за все это время графиня улыбнулась, но не радостно, а как-то виновато – Не сердись на меня, так всем лучше будет.
Они обнялись, Феврония обещала непременно писать, и Чернышев вернулся на корабль.
Всю ночь он не спал, думая о близнецах и абсолютно не представляя, что и как скажет родителям и Лике.
Спасательные работы продолжались, и мысли о сестре и обо всем, случившемся с нею и с Петром, отошли на второй план. Но в начале января, когда местные власти, поблагодарив российских военных, уведомили их, что теперь в состоянии справиться собственными силами, и отряд российских кораблей продолжил свой путь: сначала в Аугусту, а затем в Александрию, мысли эти вернулись с новой силой. Они не давали лейтенанту покоя ни на вахте, ни в кают-компании, ни ночью. Митя страшно жалел о том, что не с кем посоветоваться в столь деликатном деле и в конце концов решил написать обо всем, включая слухи и сплетни о близнецах, Павлу Дмитриевичу Беклемишеву, почитая его старшим родственником, способным разумно оценить ситуацию и дать совет. В любом случае к родителям придется ехать – не то это известие, которое можно мельком сообщить в письме, а поскольку швартоваться гардемаринский отряд будет в Кронштадте, то и путь Дмитрия Чернышева в подмосковное имение лежал через столицу.
________________________________________
[1] Рихтер и Иорданов – партийные псевдонимы Владимира Ульянова (Ленина).
Глава тринадцатая
Уехав в начале 1907 года в Париж, Василий Чернышев заболел там тяжелейшей ангиной и выздоравливал трудно и долго, благодаря Бога, что ни супруги, ни детей нет рядом, и он никого не заразил. Значительно легче стало лишь к Пасхе, и граф смог, наконец, вернуться к семье в Берлин. Там его ослабленный болезнью организм снова приковал Василия Сергеевича к постели на несколько недель. Оправился он к лету, но ни о каком переезде ни во Францию, ни в Италию речи быть не могло – болезнь сильно подкосила еще и финансовое положение Чернышевых. Пришлось почти отказаться от прислуги, а Аглая начала даже давать уроки французского в богатых немецких семьях, чтобы иметь достаточно средств и отложить какие-то деньги на поездку к морю. Доктор долго говорил о целебности морского воздуха и непременно рекомендовал графу отправиться на побережье, а лучше всего – переехать к морю насовсем.
Аглая Ильинична этой идеей загорелась и намеревалась даже воспользоваться приглашением Петра Чернышева, чему супруг ее категорически воспротивился.
– Пойми, mon ange, не упрекаю я братца ни в чем, но не лежит душа туда ехать. Прости. – граф сердито мерил шагами комнату.
– Полно, Василий Сергеевич, полно, право, напраслину на братца возводить, – Аглая отвернулась от мужа, едва сдерживая слезы. – Там море, воздух, ну, как по зиме снова сляжешь, куда я с детьми одна?
– Понимаю, все понимаю, Алюшка, родная моя, – Василий присел перед женой на скамеечку для ног и взял ее руки в свои. – Море, солнце, здоровье. Но пусть не там, не с ними. Коль не прав я, Господь рассудит, а коли прав – знать этого не желаю.
– Ох, Basile, как страус, голову в песок прячешь – не знаю, и нет этого, так? – Аля посмотрела на графа. – Молиться надо, чтоб Господь дурного не попустил, а избегать общения – последнее дело.
– Как хочешь, mon ange, называй это мое нежелание, но к Петру я не поеду. Да, я сам просил его в крестные к детям нашим, и вины той с себя не снимаю, как и во всем нашем положении – моя вина, но то давно было, Аленька, другой он тогда… – начал словно оправдываться Чернышев, потом махнул рукой и, прижавшись лицом к коленям жены, обнял ее. Чувствовалось, что разговор это дается ему тяжело.
В тот вечер супруги ни к какому решению так и не пришли, а еще через несколько дней столь сильно повздорили друг с другом, что граф даже спал на диване в гостиной, поставив под ноги стул.
Все разрешилось само собой, когда по прошествии недели пришло письмо из Марселя от Жюли Леблан, у которой жила Оленька Велио. Француженка писала о своем житье и приглашала Чернышевых в гости, на что они с радостью и согласились.
Марсель встретил теплым морем, криками чаек, солнцем, фруктами, приветливыми жителями и удивительной дешевизной жилья и продуктов. Сняв небольшой домик, Василий с Аглаей полагали прожить у моря до холодов, потом отложили отъезд до Рождества, после – до весны, и так вышло, что и следующим летом они все еще оставались во Франции.
– Как думаешь, Алечка, может, нам здесь на дальнейшее жить обосноваться? – сидя на открытой террасе теплым августовским вечером, спросил Василий жену. – Здоровье мое вполне поправилось, я мог бы заняться фотографией. И твои акварели дивно хороши. Их стоит попробовать продавать желающим. Уверен, таковые найдутся.
Аглая молчала, глядя на красный диск солнца, постепенно уходящий в морские глубины и окрашивающий море в багряно-оранжевые тона, которые ей никак не удавалось передать на бумаге, и граф уже не в первый раз задумался о том, как ему повезло с женой, и сколько горя и страданий принес он этой удивительной женщине. Именно он обрек ее на скитания по чужим городам и весям, вдали от Родины, на это довольно скудное существование, на тоску и переживания о родных, на невозможность поклониться могилам родителей и на многое иное, что он не вправе был делать с человеком, который любит его беззаветно и преданно. Безусловно, он тоже любил свою Алечку, но сколько эгоистичного было в этой его любви. Знал же за собой и слабость характера, и привычку сорить деньгами вкупе с полным неумением их зарабатывать, разве что картами, и пристрастие это к азартным играм и выпивке, и задиристость, а паче гордость великую – все это он осознавал прекрасно. Потому и сторонился Аглаи, когда понял, что влюбилась девочка, потому и не решался в собственных чувствах признаться, труса праздновал. Посчитал за лучшее в сторону отойти, а она смелее оказалась. Да только и тут он ее надежд не оправдал – сбежал и ее обманом увез, и который год она уже с ним мается… И с Петром он струсил, иначе не назовешь. Можно же было поговорить, объясниться честно и позицию свою высказать – тоже честно. А он еще тогда, в прошлый приезд брата просто закрыл ситуацию, переложив ее решение на отцовские плечи, и все. А права ведь Аля, Петр – детей их крестный, значит, в ответе за них, а он, Василий, за Петра в ответе, и как брат старший, и по духовному родству. Перед Богом в ответе. Только он и сам за себя забыл, когда перед Богом ответ держал. Когда в храме был, от сердца молился, да и вообще слова молитвы произносил. И тут переложил все на хрупкие плечи жены. Что же он за человек такой, граф Василий Чернышев? Слабый и нерешительный, от веры отступивший. Какая он опора жене и детям?
– Тяжело тебе со мной, родная, – неожиданно вырвался из груди Василия то ли всхлип, то ли стон. – Обуза я вам, а не защита и опора.
– Вася! – Аглая кинулась к мужу, обняла, прижалась крепко. – Васенька, не говори так, не рви сердце, – в ее глазах плескалось столько любви и нежности, что он задохнулся, и все слова, что хотел еще сказать, застряли комом в горле, а глаза увлажнились от невыплаканных слез. С детства внушенная заповедь, что мужчины не плачут, помогла сдержаться. Граф нежно поцеловал жену, словно прося у нее прощения за все, что она пережила с ним, и что еще предстоит пережить.
Тот вечер как будто изменил что-то в судьбе Аглаи и Василия, казалось, перешли они некий рубеж, и впереди будет только хорошее… К тому же графиня почувствовала себя в тягости, и очень радовалась этому событию, полагая, что малыш скрасит семейные будни и сильнее сплотит супругов.
Только жизнь, как известно полосатая, и за белой полосой следует черная…
Возвращаясь хмурым ноябрьским днем с детьми с прогулки, Аглая оступилась и упала. Ночью началось кровотечение, которое остановить не смогли. А после операции, длившейся несколько часов, доктор, пряча глаза, сказал, что девочка родилась мертвой и детей графиня больше иметь не сможет. Василий тогда ушел к морю и долго бродил по берегу, а потом напился в какой-то таверне, громко кричал и ругался, наутро ничего не помня и не чувствуя, кроме пустоты внутри. Он понимал, что его горе ничто по сравнению с тем, что испытывает Аглая, но не мог себя заставить пойти к ней обнять и успокоить. Жизнь, только что вроде устремившаяся вверх, сбросила их с вершины на самое дно отчаянья и скорби, откуда невозможно выбраться.
Лишь спустя два дня Василий нашел силы переступить порог палаты, в которой лежала его жена. Исхудавшая и бледная, она смотрела безжизненным взглядом в пространство и как будто даже не узнала супруга.
– Аля, Аленька, – позвал он тихо, осторожно присаживаясь на край постели. – Надо жить, Аленька. – Василий взял совершенно невесомую руку графини и прижал ее к своему лицу. – Надо жить. Степа и Оленька, они без тебя пропадут.
– Не могу, Вася, – еле слышно прошептала Аглая. – Сил совсем не осталось. – По ее лицу потекли слезы, и он стал стирать их пальцами, потом наклонился и поцеловал мокрое, соленое, но такое родное лицо. – Не уходи, любовь моя, мы без тебя тут не справимся.
Аглая вскоре уснула, а Чернышев всю ночь сидел около нее, шепча о своей любви и прося вернуться.
Через неделю графиню привезли домой, но она еще долго не могла оправиться от случившегося – все больше лежала или сидела в шезлонге у окна, не откликаясь ни на ласки детей, ни на попытки мужа ее растормошить. Отвечала односложно и снова замыкалась в себе.
Малыши Степан и Ольга были под присмотром няни, а все заботы по управлению домом взяла на себя Жюли. Василий тоже ушел в себя и словно отрешился от мира – не читал газет, почти никуда не ходил, потому известие о трагедии в Мессине прошло как-то мимо семьи Чернышевых, а о гибели брата граф узнал из письма отца, пересланного из Берлина едва к Пасхе.
Супруге Василий Сергеевич решил ничего не говорить – она только-только начала оттаивать и возвращаться к жизни, и это известие могло бы пагубно отразиться на ее здоровье. Не сообщил он ей и радостной новости – о рождении племянницы – поскольку радость эта могла обернуться для графини, у которой еще свежа была память о собственной потере, лишним напоминанием об этом горе.
Сам же он очень переживал гибель Петра, считая и себя, хоть отчасти, виновным в этой трагедии. Василию казалось, что если бы они приняли приглашение брата и приехали, ничего бы не случилось. Возможно, их даже не было бы в Мессине в тот роковой день.
Мысли эти бередили душу, оставляя в ней пустоту, и умом понимая, что избежать катаклизмов природных никто не волен, граф все равно не мог успокоиться. Самым ужасным было то, что и высказать этого горя ему было некому – ни одной близкой родной души рядом, кроме Аглаи, которой он никак не желал сообщать страшной новости. В его жизни вообще было мало близких людей, даже с братьями Василий был не особо дружен, лишь в старшем Романе находя родственную душу. Из всех же приятелей ближе всего был графу покойный барон Велио, но, впрочем, что греха таить, в этой дружбе Чернышев упивался собственной щедростью и покровительством и, ничтоже сумняшеся, поставил барона в неловкое положение, сбежав с Аглаей из имения. И вот сейчас не с кем было поделиться, некому высказать переживания и сомнения… Потому так и обрадовался Василий Сергеевич полученному от отца известию, что Дмитрий вернулся из заграничного похода, переведен на крейсер «Адмирал Макаров» и, возможно, будет в конвое яхты Государя в путешествии того грядущим летом в Англию и Францию. Об этом конфиденциально сообщил Гликерии Чернышевой ее дядя Павел Дмитриевич Беклемишев, а она (тоже под большим секретом) написала свекрам. Неожиданная возможность повидаться с младшим братом показалась вдруг графу подарком судьбы. Воспоминание о последнем разговоре с Митей дома и о том, как тепло они тогда расстались, грело душу. Куда именно будет это плавание, и в какое время, доподлинно неизвестно, но желание увидеть родного человека было столь велико, что, несмотря на всю эфемерность встречи, граф решил предложить супруге не уезжать из Марселя до осени. На что она неожиданно с радостью согласилась.
– Ты прав, Василий Сергеевич, летом здесь лучше будет. Да и Жюли с Оленькой тут. А уедем, кто знает, когда я крестницу увижу, – она оперлась на руку мужа, вставая с кресла и подходя к окну. – Удивительная здесь природа, mon cœur, одновременно дикая и сказочная. Не знаю, как объяснить. Море, скалы – это все дикое и неприступное, а солнце – живое и ласковое, и оно, когда моря и скал касается, словно ласкает, вот и живое все, сказочное.
Василий вновь почувствовал, как к глазам подступают слезы – от этих ее слов, голоса, улыбки, от того, что она ожила…
***
Вере Дмитриевне Бобровской нравилась жизнь в патриархальной Москве, но в то же время иногда она очень скучала по столице, сама поражаясь такой изменчивости настроения. Впрочем, не хватало ей не балов и раутов, а молитвенного уединения в тишине монастыря на Карповке и наставлений отца Иоанна. Искренне любя и почитая мужа, она, в тоже время любила бывать в обители, предпочитая долгие монастырские службы с обиходным пением концертным хорам помпезно украшенных московских церквей.
– Поедем в столицу, Анатоль, хоть ненадолго, сестры писали – батюшка очень плох, повидаться бы с ним на прощание, – попросила она мужа как-то вечером. Шел Филипповский пост, за окном серели сумерки, Москва утопала в сугробах – на Николу Зимнего был большой снегопад, и потом еще несколько дней мело и вьюжило.
– Подожди хоть до Рождества, mon ange, мне тогда сподручнее будет отпуск испросить, – Анатолий Владимирович поцеловал руку жены и улыбнулся.
– Хорошо, родной, только сердце у меня не на месте, так и свербит бросать все и ехать тотчас, и предчувствие какое-то недоброе, – княгиня посмотрела на супруга извиняющимся взглядом, словно прося прощения за свою настойчивость.
– Oui, bien d'accord, ma joie (да, хорошо, моя радость (фр.)), – Бобровский счел за лучшее согласиться, видя, как Вера нервно теребит пальцы. – Я поговорю с Владимиром Федоровичем.
В столицу чете Бобровских удалось вырваться только четырнадцатого декабря, в Неделю Святых Праотец. Оставив маленькую дочь с няней у Павла Дмитриевича Беклемишева, они направились сразу в Кронштадт, но лишь на следующий день были допущены в покои отца Иоанна. Батюшка чувствовал себя плохо, говорил с трудом, благословил Веру и Анатолия и передал благословение младенцу Пелагии, посетовав, что они не привезли девочку с собой.
– Я съезжу за Полин, – встрепенулся князь, но был остановлен рукой священника.
– Не трудись, не стоит, времени мало, – тихо проговорил отец Иоанн, подозвав Анатолия Владимировича ближе, и какое-то время беседовал с ним, так, что никто кроме Бобровского слов батюшки не слышал. Следом такой же разговор состоялся и с княгиней. Она молча слушала духовника, кивала и плакала, целуя его морщинистую руку.
– Ступайте с Богом и оставайтесь в Кронштадте, – напутствовал отец Иоанн обоих супругов. – Недолго осталось.
Вечером девятнадцатого декабря в гостиничный номер Бобровских прибежал соборный служка с запиской. «Батюшка умирает…» – эти два слова, написанные чернильным карандашом, навсегда остались в памяти княгини Веры, как и события последующих нескольких дней – ночная служба в Андреевском соборе, когда все собравшиеся молились сквозь слезы, панихида, шествие за гробом по льду из Кронштадта в Петербург, отпевание. Все для Веры Дмитриевны было как в тумане. Она машинально двигалась, крестилась, молилась, и, если бы не муж, могла потеряться или быть раздавленной в толпе желающих попрощаться с батюшкой. Она даже не помнила, ела ли что-то в эти дни и видела ли дочь. Внутри – страшное опустошение и ощущение невосполнимой потери. Такой, какую она не ощущала даже, схоронив одного за другим обоих родителей. Анатолий Владимирович тоже сильно спал с лица, глаза его были красны от слез, но держался он куда лучше супруги, вероятно просто чувствуя ответственность за нее и дочь и понимая невозможность безраздельно предаться горю. После девятин князь Бобровский настоял на возвращении в Москву, мотивируя это тем, что не может долее манкировать службой, что было лишь полуправдой, Анатолий Владимирович надеялся, что вдали от Петербурга и Кронштадта Вера быстрее оправится от потери, и жизнь вернется в свою колею. В чем-то его чаяния оправдались – княгиня продолжала ежедневно посещать храм, но постепенно перестала сильно горевать и снова занялась домом и ребенком. А вскоре Господь послал ей в утешение нового духовника – отца Алексея Мечева[1], служившего в никольской церкви на Маросейке. Вера Дмитриевна оказалась в храме Николы в Кленниках случайно, но, послушав проповедь священника, не могла уйти, не пообщавшись с ним. Когда же в разговоре выяснилось, что батюшка был знаком с отцом Иоанном и получал от него советы и наставления, княгиня испытала огромную радость и утешение, которыми не могла не поделиться с мужем. В ближайшую субботу супруги Беклемишевы приехали на Маросейку и после Всенощной имели долгую беседу с отцом Алексием, прося его духовного руководства для семьи. Батюшка, конечно, не отказал.
***
Вернувшись в марте 1909 года из заграничного похода, лейтенант Дмитрий Чернышев сразу испросил недельный отпуск для обустройства семейных дел, но, появившись в доме на Морской поутру, был обрадован тем, что Лика с детьми и няней гуляют в парке. Он быстро привел себя в порядок и прошел в кабинет Павла Дмитриевича для приватного разговора. Вернувшись с прогулки, Лика несколько раз подходила к двери дядюшкиного кабинета, но войти так и не решилась, подслушать же, о чем говорили мужчины, ей не удалось и от ощущения того, что это неприлично, и потому еще, что слышно ничего не было. Хотя разговор между мужчинами был очень тяжелый и достаточно бурный, но Митя старался говорить негромко, а князь Беклемишев к тому же открыл патэфон, и оттуда довольно громко лился голос Веры Паниной.
– Вот, приобрел по случаю вещицу, – указал Павел Дмитриевич на патэфон. – Только появились у нас в Петербурге, невероятно удобно, если в доме танцы, а никто не желает аккомпанировать, – усмехнулся он.
– Живого голоса не заменит, – пожал плечами Чернышев, раскуривая трубку. С недавних пор перенял он эту отцовскую привычку, но и от папирос не отказывался.
– Зато хорошо заглушает, – князь подвинул зятю массивную пепельницу. – Так понимаю, лишние уши нам без надобности?
– Вы правы, князь, – лейтенант замялся, не зная, как начать разговор. – Дело у меня очень важное, семейное, совета просить хочу. Сложно все, запутано, а батюшка в летах уже, да и графиня болеет, как бы не случилось чего. – Он тяжело вздохнул.
– Говори, говори, слушаю. – Павел Дмитриевич достал штоф с коньяком и налил зятю немного. – На вот, выпей, отпустит.
– Не помогает, пробовал, – Митя встал и нервно заходил по комнате. Потом все-таки взял бокал и залпом выпил. Коньяк обжег горло, но, как ни странно, прояснил голову. – В Мессине я Петра схоронил, – начал он говорить и неожиданно как-то обмяк, упал в кресло и заплакал, как ребенок.
Князь Беклемишев молча сжал плечо зятя и так и стоял рядом, пережидая, пока тот немного успокоится, потом обронил:
– Знаю. В телефонограмме были имена погибших. Да и твое письмо получил. Но, как понимаю, дело не только в этом? – Павел Дмитриевич сел на стул напротив Чернышева. – Их отношения с сестрой тебя беспокоят?
– Не знаю. Как отцу сообщить, не знаю. И что говорить, а о чем умолчать следует. – Митя посмотрела на полковника. – За Февронию корю себя, что остаться позволил. Случись что…
– Не кори, Феврония Сергеевна в летах достаточных сама о себе позаботиться. Другой разговор, что дела ее и знакомства под надзор полиции приведут, если уже того не случилось, – перебил лейтенанта Беклемишев. – Вот об этом стоит задуматься.
– Знакомств сестры в Европе не ведаю, и не виделись мы сколько лет, – пожал плечами Митя. Голос его осип от рыданий и все еще немного дрожал.
– Я и сам толком ничего не знаю, – полковник встал и, подойдя к окну, распахнул форточку. – Мне намекнули давеча, зная, что ты – мой зять, и намекнули весьма пространно. Из всего услышанного могу сделать вывод, что в столицу ей дорога заказана, да и в Москве лучше тоже не объявляться.
– Но отец, матушка? Потеряв Петра, они непременно захотят хоть Фею увидеть. – Митя положил трубку, которая никак не хотела раскуриваться, и, взяв папиросу, прикурил и глубоко затянулся. – Массальским тоже сообщить надобно и панихиду отслужить.
– Само собой. Только вот что я думаю. – Павел Дмитриевич снова повернулся к зятю. – Не стоит говорить старому графу о подозрениях относительно близнецов. Что было, то Петр в могилу с собой унес, а Сергею Романовичу – лишние нервы. И никого в это посвящать не след, Лику тем паче. Лично мы с вами, друг мой, ничего не знаем – домыслы Василия, слова этого литератора, как его там, Горького, и все. Верно?
– Пожалуй, что так, – кивнул Митя. – Между нами никогда особой дружбы не было, я же маленький, – он усмехнулся. – Да и дома почти не бывал. Корпус, летние лагеря, потом вот в столицу уехал. Той зимой последней, перед войной, чаще виделись, но душевных разговоров не вели.
– Вот и пусть тайна чужая тайной для всех и останется, – подытожил полковник. – Отцу отпиши, что приедешь и отправляйся на пару дней с Ликой и детьми. Они удар смягчат однозначно. Может, она и погостить немного у стариков останется, а там и я отпуск выправлю, в Крым поедем. Верочку с дочкой возьму тоже, давно им обещал. А ты тут спокойно делами займешься. Я пойду сейчас, пора уже. Сиди, сиди. – Павел Дмитриевич махнул рукой поднявшемуся было с кресла Чернышеву. – Скажу, чтобы не беспокоили тебя. Поплачь, легче станет.
Митя отрицательно покачал головой, но спорить не стал. Слезы сами вдруг потекли из глаз, едва полковник покинул кабинет, и Чернышев ничего не мог с этим поделать. Он так и сидел, откинувшись на спинку кресла, глотая соленые капли вперемешку с коньяком и думая о том, как странно и несправедливо устроено все в этом мире, если происходят такие трагедии. «Где этот Бог, добрый и справедливый, раз Он попускает такое? Да есть ли Он вообще, или это все выдумки священников? Почему погиб так нелепо Роман, теперь Петр? Зачем все эти войны? Если Господь милосерд, для чего допускает Он войны и гибель сотен тысяч молодых, ни в чем неповинных людей? Они могли любить, растить детей, стать счастливыми…» Последнее, о чем он подумал, – зачем вообще жизнь и для чего он, Дмитрий Чернышев пришел в этот мир, но измотанный последними событиями и этим тяжелым днем мозг отказался искать ответы, и лейтенант забылся тяжелым сном.
Из кабинета князя Чернышев вышел лишь к ужину. Он был благодарен Павлу Дмитриевичу и за разговор, и за возможность побыть одному, отгоревать по брату.
Видя тяжелое душевное состояние мужа, Лика не стала приставать к нему с расспросами, попросив няню поужинать с детьми наверху и уложить их, понимая, что слишком шумный Сережа сейчас будет только докучать отцу, отчего оба расстроятся. Лишь оставшись наедине с супругом в спальне, графиня постаралась выразить всю накопившуюся за время разлуки нежность, чувствуя, как постепенно оттаивает он под ее губами и руками, как отпускает его внутреннее напряжение, явно читавшееся во время ужина, как откликается он на ласки, перехватывая инициативу… «Родная моя, как же я соскучился, – прошептал Митя, обнимая жену, – как мне тебя не хватало». «Мне тоже», – шепнула она в ответ, удобно устроившись на широкой груди супруга и чувствуя, как бьется его сердце.
В Чернышевку приехали вечером следующего дня, и за радостью и суматохой встречи Митя решил отложить разговор с отцом до утра. Беседа выдалась очень непростой. Когда же Аполлинарии Павловне сообщили о гибели сына, как ни аккуратен был в выборе слов Сергей Романович, с ней случился нервный припадок. Графиня слегла и более уже на ноги не вставала.
– Лика, голубушка, хоть ты не уезжай пока, – попросил невестку старый граф, когда по прошествии пары дней Митя стал собираться в столицу.
– Конечно, Сергей Романович, мы останемся недели на две – на месяц. А, впрочем, как Бог даст, у братца вакации едва к Преображению начнутся, да и дядюшке отпуск, не знаю, когда дадут, – кивнула Лика, отчаянно желая уехать с мужем, но понимая необходимость своего присутствия в имении рядом со стариками. Ей удалось лишь уговорить супруга задержаться до утра, чему он и сам не противился – кто знает, что случится завтра и какой долгой будет нынешняя разлука.
– Береги себя, родной, – она нежно поцеловала мужа, провожая его поутру на крыльце барского дома. Экипаж уже стоял, готовый тронуться в путь, а эти двое все никак не могли оторваться друг от друга. Он держал ее руки в своих и целовал холодные пальцы, а она касалась губами его склоненной головы, стараясь сдержать подступившие к глазам слезы и улыбнуться – ему всегда так нравились ее улыбки.
– Я напишу, как что-то прояснится, – лейтенант Чернышев, наконец, отпустил жену и, надев фуражку, сел в пролетку. – Вернусь на корабль и напишу или телеграфирую. Люблю вас! – Он махнул рукой, крикнул вознице «Трогай!», и лошадка мелко затрусила по подъездной аллее усадьбы…
_________________________________
[1] Алексей Алексеевич Мечев (17 марта (29 марта) 1859 – 22 июня 1923) – известный московский протоиерей начала XX века, настоятель храма святителя Николая в Кленниках. Прославлен в лике святых РПЦ.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
