Обложка Путевка в первый круг

Путевка в первый круг

Alexander Sergeenko

0% прочитано
Стандартный
Alexander Sergeenko

Путевка в первый круг

Пролог

Вселенная гаснет не вспышкой, а бесконечной тишиной. Тем невысказанным словом, которое застревает в горле холодным комом. Оно повисает в темной комнате, тяжелое и ядовитое, словно пары ртути. Проходят годы, и твои отравленные легкие превращаются в заиндевевшие свинцовые мехи, неспособные дать и грамма воздуха, чтобы закричать.

Тишина — это не покой. Это вакуум, в котором кристаллизуется новая реальность. Там все обретает мучительную прозрачность. Сквозь толщу льда проступают силуэты прошлой жизни, обрывки забытых споров, слышится лязг тормозов, от которого до сих пор сводит сердце.

Это и есть истинный ад. В нем нет котлов, только бесконечное эхо того, что ты не сказал или не сделал. Предашь себя — и дорога приведет тебя туда, отдаваясь болью в висках на каждом повороте.

Спасение начинается с попытки услышать собственный шепот. Погибель — в нежелании закричать ему в ответ. Между ними — вечность, пахнущая карболкой, архивной пылью и холодом предательства.

Глава 1. Зеркало, которое не имело отражений.

Автобус нервно дергался на ухабах, то взмывая на четверть метра вверх, то рассеянно колеблясь поперек продольной оси, словно не кованые стальные рессоры, а чьи-то слабые руки пытались уберечь пассажиров от тряски.

Песчаная проселочная дорога дымно пылила вслед удаляющемуся автобусу. За его мутными окнами бодро проносился типичный подмосковный пейзаж: зеленые пятна травянистых лугов, темная кайма соснового леса на горизонте и редкая стена из пыльных елей вдоль кромки дороги.

Виктор Петрович устало вздохнул и приподнял очки, попытавшись сфокусироваться на пейзажах. Каждый маневр автобуса отзывался в его голове тупой болью. Июльская подмосковная жара лишь усугубляла и без того сомнительное самочувствие писателя.

Некоторое время он задумчиво рассматривал виды, обращая внимание на глубокие траншеи и воронки. Приглядевшись, он понял, что это сгладившиеся следы окопов, оставшиеся здесь еще с войны.

Он поискал во внутреннем кармане пиджака и выудил оттуда носовой платок. В нем оказался завернут чуть надорванный трамвайный билет. Гранин посмотрел на находку удивленно, помедлил и с нескрываемым раздражением сунул листок обратно в карман.

Глубоко вздохнув, он медленно вытер пот со лба. Июль стоял очень знойный. Густо пахло полевыми травами и хвоей, будто отваренными в солнечном мареве. Откуда-то тянуло смрадной махоркой.

В облике Виктора Петровича угадывалась старательная, но уже сдающая позиции опрятность. Ему было немного за сорок, но выглядел он куда старше. Во многом из-за усталости, которая копится в уголках глаз у людей с внутренними противоречиями. Его волосы, когда-то густые и темные, теперь заметно редели и были коротко, почти по-солдатски, подстрижены. Виски подернулись легким инеем седины. Его будто специально загримировали в образ «солидного советского литератора», лауреата всяческих премий.

Виктор потянулся за портфелем и извлек из внутреннего кармана папиросы «Казбек». Привычно постучав одной из них о край пачки, он закурил. Дым был горьким и щипал глаза.

Автобус дернулся, объезжая очередную выбоину, и истлевший пепельный кончик папиросы осыпался на колени писателя. Гранин смахнул его дежурным движением и встретился взглядом с собственным отражением в окне. На мгновение ему показалось, что на него смотрит кто-то чужой. Писатель увидел изможденного, болезненно худого мужчину.

«Неужели это я? Совсем уже старик!» — с усмешкой подумал он.

Автобус ехал на удивление быстро. Кажется, за рулем оказался отчаянный лихач, если не сказать — хулиган. Разглядеть его было невозможно: кабину полностью отгораживала плотная занавеска, за которой лишь отдаленно угадывались движения спины. Иногда сквозь ткань проступал четкий силуэт, но в следующий миг он исчезал в облаке табачного дыма от папиросы Гранина.

Виктор Петрович усталым движением снял очки и положил их на портфель. Он потер уставшие глаза и под веками вспыхнули яркие разноцветные узоры. Посидев так пару минут, он не без труда снова взглянул в окно. Дорожная пыль ложилась на стекло автобуса замысловатыми узорами, словно невидимый палец выводил на нем свою рукопись. Гранин на мгновение поймал взглядом одинокий подсолнух в самом центре гречишного поля и его обугленный диск на длинном сухом стебле. Сразу за ним начинался глубокий шрам очередного окопа. Виктору Петровичу на миг показалось, что он увидел отблеск стальной каски.

Спокойный трансмиссионный гул автобуса вдруг сменился пронзительным металлическим воем. Автобус резко рванул вправо. Он заметно накренился и почти сразу Гранин по инерции сорвался вперед. Буквально на мгновение он ощутил невесомость. Заднюю ось машины с силой бросило вниз, она ударилась обо что-то твердое и тут же отскочила вверх, оторвав колеса от земли.

На пару секунд все пассажиры зависли в воздухе. Гранину показалось, что время замедлило свой ход. Салон будто наполнился серым туманом, который поглотил звуки, оставив только равномерный механический гул. Вещи слетали с багажных полок и падали в проход между креслами. В форточку проник невесть откуда взявшийся ледяной сквозняк, от которого по спине писателя пробежала дрожь. Это продлилось не дольше секунды. Время постепенно набирало свой ход, возвращаясь к норме. Позади кто-то громко ругался.

Из-за занавески водителя донесся смешок. Затем хлопок ладонью по обивке сиденья, сменившийся полным странного веселья возгласом: «Ну вот мы почти и дома!»

Гранин испытал странное ощущение дежавю, даже поежился. Оглянувшись на убегающую вдаль ленту проселка, он увидел ствол поваленной сосны, которая перегородила почти половину дороги. Непонятно, каким чудом лихачу удалось объехать ее на такой скорости. Прищурившись, писатель заметил, что стекло рядом с ним дало крупную трещину.

Он оглядел салон автобуса. Пассажиров было не более дюжины, почти все — коллеги по союзу писателей или их родственники.

Ковалев, молодой литературный критик, чертыхаясь ощупывал лоб, которым он здорово приложился об поручень. Рядом причитала и всячески пыталась ему помочь Анна Чесовская, поэтесса лет тридцати пяти, известная своими злободневными произведениями о тунеядстве.

Были и те, кто продолжал спать, покачиваясь в такт движениям автобуса. Их лица были удивительно безмятежны. Резкий маневр потревожил далеко не всех.

В автобус откуда-то проник назойливый дух карболки, от которого у Гранина начало сводить скулы. Похоже, разбилась склянка в чьем-то багаже. Едкий и обжигающий, он навсегда остался для него запахом полевых госпиталей.

Через два ряда от Гранина сидела белокурая девчушка лет пяти. Она весело разговаривала с куклой, которую держала в руках.

— Скоро, Машенька, скоро, — звонко смеясь сказала она, — приедем в санаторий! Мама говорит, что там очень красиво! — подбадривала она куклу.

Девочку Гранин не знал, как и женщину, спящую в кресле рядом с ней, очевидно — мать. На ее коленях лежала раскрытая книга «Как закалялась сталь». Ветерок, врывающийся в приоткрытую форточку, шелестел ее тонкими папиросными страницами, перелистывая их одну за другой. Женщина крепко спала и не замечала этой прелестной картины.

Виктор Петрович откинулся на спинку автобусного кресла и постарался подремать, надеясь, что боль в голове утихнет.

Глава 2. Незаманчивое предложение.

Кабинет заместителя председателя Союза писателей Александра Николаевича Волкова источал молчаливую власть и могущество. Потолок был украшен изысканной лепниной в виде кленовых листьев, а стены сверкали лакированными дубовыми панелями. Под потолком висела громадная хрустальная люстра, никак не меньше двух метров в высоту.

Воздух густел от табачного дыма, запаха чернил, писчей бумаги и дорогого паркетного воска. В ажурной пепельнице из уранового стекла тлела зажженная папироса, испускавшая спирали сизоватого дыма.

За массивным столом зеленого сукна, больше похожим на саркофаг, словно демиург, восседал крупный темноволосый мужчина средних лет в сером костюме, с интеллигентным, чуть тронутым морщинами лицом, острыми скулами и внимательным взглядом. В его аристократических чертах едва уловимо угадывалась легкая насмешка превосходства. В гостевом кресле напротив него, сутулясь, сидел Виктор Петрович Гранин.

Волков протянул ему листок плотной бумаги с большой синей печатью внизу и размашистой росписью над ней:

— Виктор Петрович, — его голос был ровным и дружелюбным, — партия очень заботится о своих писателях. Ваше здоровье, ваша творческая форма и, самое главное, настрой — это наш общий капитал. Такой заслуженный писатель, как вы, нуждается в сбалансированном труде и отдыхе. Мы вас ценим и на очередном заседании Союза писателей приняли решение наградить вас путевкой на санаторный отдых. Вы что-нибудь слышали про санаторий «Стеклянный бор»? Это в ближнем Подмосковье.

Гранин не раз слышал про «Стеклогорский санаторий Союза писателей». Путевка в него считалась высшей мерой партийного признания для любого литератора. Туда отправляли отдохнуть, поправить здоровье и «найти новые силы» тех, чья благонадежность и приверженность идеям не вызывала ни малейших сомнений.

Пальцы Волкова, длинные и худые, на мгновение задержались в воздухе, передавая листок. Виктору Петровичу показалось, что они отбрасывают на столешницу едва различимое багровое сияние вместо тени. Улыбка Волкова казалась насмешливой, а в его поблекших глазах плескалась бездонная скука.

Бумага путевки оказалась неожиданно холодной. Гранин ощутил ее необъяснимую тяжесть.

— Я высоко ценю оказанную мне честь, Александр Николаевич, — вступил Виктор. Собственный голос показался неприятным и слегка заискивающим.

Волков молчал. Его взгляд скользил по книжным шкафам и длинным рядам корешков за спиной писателя, будто выискивая на них подходящие фразы. Он медленно взял папиросу, легким касанием пальца стряхнул пепел и сделал глубокую затяжку. Сизый дым на мгновение окутал обоих писателей, образуя в полумраке кабинета затейливые световые узоры. Казалось, что он не выходил из легких чиновника и от этого его лицо начало приобретать болезненный серый оттенок. — У нас к вам есть серьезное, я бы сказал, стратегическое поручение. — продолжил Волков. — К грядущему двадцатилетнему юбилею нашей кузницы металлов. Книга о трудовом подвиге. О металлургах. Нужен масштаб. Эпическая мощь, на которую способен только видный писатель с твердым характером и убеждениями. Человек, понимающий ответственность слова перед народом, партией и будущим, — сказав последнее слово, Волков будто мысленно переместился на пару десятков лет вперед и увидел там что-то важное.

Гранин понимал, что речь идет о новом партийном заказе. Каждый писатель время от времени получал такие разнарядки. В сущности, не сказать, чтобы пустяковые, но определенно не доставляющие особых переживаний. Однако на этот раз сердце предательски кувыркнулось в груди, пропустив очередной удар. Такие просьбы были частью индульгенции на многие радости жизни. Коллективный договор — обмен возвышенных идей на теплую реальность. Виктор уже давно стал частью этого уклада, который не подлежал расторжению в одностороннем порядке.

— Александр Николаевич, я... я не уверен, что моя скромная кисть достаточна для такого масштабного полотна, — выдохнул он, ощупывая взглядом дубовую стену за спиной Волкова. Гранин по-прежнему питал робкую надежду отказаться без особых последствий.

— Ваша «кисть», как вы выразились, как раз то, что нам сейчас нужно, — отрезал Волков и в его голосе впервые прозвучала холодная сталь. — Вы — мастер формы. Ваш слог... отточен. А что до выдержанного содержания… Не переживайте, вам предоставят все необходимые материалы. Пришлют готовые стенограммы бесед с работниками, начальниками цехов, ударниками. Подскажут, какие характеры важно подчеркнуть и раскрасить. Воспринимайте поездку в «Стеклянный бор» как первый этап нашей будущей большой работы. Там вы сможете... настроиться на нужный лад, если пожелаете. Отрешиться от всей суеты, от бытовых проблем, которые вам могут помешать. Вообще, стоило бы отнестись к этой поездке с долей присущей вам ответственности. Санаторий, можно сказать, место уникальное.

Волков смотрел на кончик догорающей папиросы, которую все еще держал в руке. Пепел с нее упал на зеленое сукно стола, оставив маленькое серое пятно.

— Мне хорошо известна ваша непростая семейная ситуация, — продолжил пару секунд спустя Волков. — Мы все понимаем и желаем вам только добра.

От брака с Ириной у Гранина осталась лишь горькая, почти утраченная привычка к определенному укладу, приправленная легким послевкусием вины. С детьми у них не вышло, хотя Гранин всегда мечтал о дочке. Они развелись тихо и без скандалов, исчерпав весь запас нежности, как однажды из ощущения жалости выкуривают пачку дорогих, но невкусных папирос.

Ирина, женщина с мягким характером, но большими ожиданиями, в конце концов устала жить с человеком, который все больше молча сидел в кресле, глядя в стену. Он будто читал на обоях видимый только ему, бесконечно длинный текст. Гранин ничего не мог с собой поделать. В последние годы он чувствовал себя все хуже, иногда не понимая, что болит сильнее, тело или душа.

От бывшей жены Виктору Петровичу осталась только искусно сделанная серебряная закладка в виде молнии и книга по азиатской философии, которую он так и не прочел. Вот уже полтора года Гранин жил один в маленькой квартире в Лаврушинском переулке.

Волков поднялся из кресла и протянул Гранину руку, давая понять, что разговор окончен. Плечами он перекрыл мягкий свет бра и его тень в клубах табачного дыма легла на писателя ажурными багровыми пятнами:

— Вы будто не очень довольны, Виктор Петрович. — медленно произнес он. — Но поверьте мне, не всякому литератору у нас выпадает такой уникальный шанс. Используйте его. И для своего оздоровления, и для выполнения важной партийной задачи. Путевка действует с двадцатых чисел июля. Помните, что доверие вам оказано величайшее. Вы уж не подведите.

Гранин вышел из кабинета, сжимая в пальцах холодную бумагу путевки. Он давно привык быть литературным инженером, возводящим монументы из чужих мыслей и идей.

Глава 3. Юность.

Гранин тревожно дремал по дороге в санаторий. Сон окутывал его тягучей массой, словно пластом влажной глины. Ему чудился теплый запах преющей хвои, пологий спуск к реке в сосновом бору и осенняя коричневая вода, теряющая последние признаки лета. Он видел небольшой песчаный пятачок, изъеденный обнаженными корнями прибрежных сосен. Наполовину уйдя в песок, у самой кромки воды ржавел велосипедный обод — как единственное свидетельство присутствия человека. Вековые сосны почти касались хмурого низкого неба, вырывая из него редкие холодные капли. В глубине речной воды угадывалось что-то безмолвное.

Резкий маневр автобуса вернул Гранина к реальности. Он вздрогнул, потер ладонями лицо и увидел, что небо затянуло серыми облаками, а за окном капал мелкий дождь. Писатель оглянулся назад и успел заметить, что поперек убегающей вдаль дороги снова лежала упавшая сосна — недавний ураган повалил в этих местах немало деревьев. Ему очень хотелось спать. Что-то липкое и теплое маской надвинулось на глаза, и спустя миг он снова погрузился в небытие.

Он увидел город Волхов летом тридцать первого года. Воздух был ощутимо вязким от нестерпимого зноя и терпкого запаха сосновой смолы.

Они были высокими, широкоплечими, уже вполне сформировавшимися юношами. Оба только что сдали экзамены в литинститут и вернулись домой, чтобы провести последние недели перед новой жизнью.

Велосипеды были брошены на берегу. Присев на корточки у самой воды, они швыряли в реку плоские камешки, заставляя их долго скакать по поверхности и оставлять за собой расходящиеся круги. Мишка, с которым они делили многое в непростой юности, поднял с песка хвоинку и сунул ее в рот. Звонко смеясь, он с напускной важностью провозгласил:

— Смотри, Витька, как жизнь устроена! Хвоинка колючая, острая, но если приноровиться… то и ее можно держать не уколовшись, и даже пользу извлекать. Чистейшие витамины! — он хитро подмигнул, довольный своим масштабным открытием.

Спустя многие годы это простое юношеское изречение поразило Гранина своей истинной глубиной. Мишка не мог знать, насколько окажется прав, и тем более не мог представить, с какой безжалостной точностью Витя усвоит это нехитрое правило и научится держать в зубах жизнь, не ранясь о ее острые края.

Еще в школе их объединила тяга к творчеству. Учитель истории и литературы, Ростислав Михайлович, в то время казался человеком из другой эпохи. Он самозабвенно прививал ученикам любовь к искусству.

Его кабинет был полноценным убежищем литератора, пахнущим старыми книгами, школьным мелом и чернилами. Здесь дважды в месяц собирался созданный им литературный кружок «Арион».

Он был сухопарым мужчиной лет пятидесяти, с седыми волосами и невероятно живыми глазами. Виктору всегда казалось, что учитель не просто преподавал свои предметы, а буквально дышал ими. Его тонкие пальцы, скользя по строчкам Тютчева или Блока, извлекали из них саму душу.

Конкурировать с его талантом мог разве что Мишка Казанцев. Тот не просто читал стихи, а проживал их. Когда он с горящими щеками декламировал только что сочиненное стихотворение о «паруснике, рвущемся из свинцовых кулаков волн», воздух, казалось, ревел бурей. Ростислав Михайлович, откинувшись на спинку стула, слушал с нескрываемым восторгом.

— Ребята, обратите внимание! — обращался он к классу. — Это не рифмовка, это настоящее кровообращение! У Михаила в каждом слове словно бьется пульс!

Витя чаще сидел чуть поодаль, будто прячась в тени своего товарища. Стихи Гранина, выверенные и структурно правильные, звучали гораздо тише, словно извиняясь за свою тусклость.

— Очень технично, Виктор! Молодчина! — говорил Ростислав Михайлович и в его голосе звучала легкая усталость. — Видна работа. Но где жар? Где тот самый нерв, что заставляет строку обжигать?

В такие минуты Витя, сжимая в потном кулаке исписанный листок бумаги, чувствовал, как в груди закипает что-то едкое. Его бесконечно раздражали пламенные жесты Мишки, когда тот декламировал свои стихи и прозу. Ему не нравилось, с какой легкостью даются другу эти обжигающие строки и филигранные рифмы.

Кажется, именно тогда, в светлом школьном кабинете, он впервые с убийственной ясностью понял разницу между служением слову и его умелой эксплуатацией. Это жгло его изнутри, оставляя на душе едва заметный шрам зависти.

Глава 4. Рукопись.

За без малого четверть века Виктор Гранин сильно изменился. Лицо его, некогда подвижное и живое — теперь обросло тонким слоем безразличия. Очки в стальной оправе стали щитом, за которым он прятал свой рассеянный взгляд.

Он дремал в автобусе, и его сознание пронзало пространство и время. Во сне писатель летел над мелководьем, ощущая запах прогретой солнцем реки, сухих водорослей и рыбы. В прозрачной воде мелькали хвоинки и пожухлые кленовые листья, напоминавшие ему старые письма.

По краям проплывали безлюдные песчаные берега, поросшие редкими соснами. Он слышал отдаленный свист, становившийся все громче и вдруг окончательно перешедший в натужный вой. В него с огромной скоростью полетели комья черной прелой земли, ветки и камни. Он ощутил резкий толчок в грудь и проснулся.

Сознание возвращалось к нему постепенно, как проявляющаяся фотокарточка. Сначала он ощутил влажный холод стекла, к которому прислонился щекой, потом — звук, вернее только его силуэт: натужный, далекий гул мотора, будто доносящийся со дна глубокого колодца.

Гранин открыл глаза и рассеянно ощупал левый висок. Покрутил головой вправо-влево — серебряные мухи роились перед глазами. Мир снова обрел краски.

Многие пассажиры по-прежнему спали. Свет, пробивавшийся сквозь облачную взвесь, мягко ложился на их лица. Пылинки кружились в лучах света почти осязаемым хороводом. В этой застывшей реальности его отражение в стекле накладывалось на мелькающий за окном лес, и ему чудились юношеские черты Михаила, таявшие в мутной ряби.

Он потянулся, чтобы поправить портфель, который сполз с сиденья и теперь почти висел на краю. Нажав на массивную, потускневшую от времени латунную кнопку, он сдвинул язычок в сторону с глухим щелчком. Потянуло запахом старого клея и кожи, из внутреннего кармана выскользнула толстая стопка линованных листов, исписанных стремительным и слегка неровным почерком.

В последние годы Гранин редко писал от руки. Он предпочитал свою печатную машинку «Москва», которая сопровождала его во всех поездках и сейчас чудом удержалась на багажной полке. После выписки из госпиталя в июне сорок второго, он какое-то время не мог восстановить мелкую моторику, и это сильно сказалось на его способности писать от руки.

Виктор Петрович взволнованно посмотрел на стопку бумаг. Он не мог вспомнить, когда положил рукопись в портфель. Да и вовсе не понимал, как эти без малого полторы сотни страниц оказались в его багаже. С чувством нарастающей тревоги он осторожно вытянул заглавный лист. На нем четко и с нажимом было выведено: «Сталь и люди. Повесть». Почерк показался ему знакомым. Потратив буквально пару секунд на анализ, Виктор Петрович пришел к сокрушительному выводу. Сомнений не было — угловатый почерк принадлежал Михаилу. Рукопись производила отталкивающее впечатление. Вызывала в груди Гранина щемящие вибрации, будто рядом кто-то бил в огромный колокол.

Бумага на ощупь оказалась обычной, тонкой и чуть сероватой. Чернила были фиолетовыми, похожими на те, что продавались вместе с автоматическими ручками «Союз». Он припомнил, что почти сразу после войны подарил Мишке такую ручку, купив ее в ЦУМе за баснословные, даже по меркам известного литератора, деньги.

Гранин сжал листы так, что стопка смялась почти пополам и нервно сунул ее обратно в портфель. Затем откинулся на спинку сиденья и с тяжелым вздохом прикрыл глаза. Пальцы похолодели, будто прикоснулись к сухому льду. Ледяная игла страха вошла в грудь Виктора Петровича и медленно поползла вглубь тела.

Пять лет назад, в душной кухне Нащокинской коммуналки, Гранин в муках писал свое последнее письмо к Михаилу. Он сидел над желтоватым листом бумаги, чувствуя, как чернила в ручке застывают от его нерешительности. Каждое слово давалось ему с таким трудом, будто он вырезал его на собственной коже.

Он не нашел в себе ни одного теплого слова — только пустые и выверенные фразы, за которыми писатель пытался скрыть свою душевную нищету. Он боялся, что любая искренняя эмоция или чернильная клякса на этом листе может расплыться и на его собственную биографию. Отправив конверт, он надеялся, что письмо не дойдет, затеряется где-то в лагерной пыли и не сохранит никаких свидетельств его малодушия.

Он не удержался и снова достал рукопись, начав лихорадочно листать страницы. Описания цехов, диалоги рабочих, черновые зарисовки характеров... Он узнавал стиль Казанцева и его излюбленные обороты.

Писатель порылся в портфеле и достал блокнот в черном кожаном переплете. Затем торопливо вывел свою фамилию и инициалы на пустой странице. Другой наклон, более округлые буквы, меньше нажима. Почерк в рукописи совершенно точно был не его.

Глава 5. Река времени.

Михаил и Виктор имели некоторое сходство. Оба были поджарыми, но без следов истощения. Они обладали той упругой жилистостью, которая обычно остается после голодных лет. Виктор, хоть и был чуть ниже ростом, скрывал в своих покатых плечах силу, воспитанную с ранних лет плаванием.

Судьба прочертила невидимую линию между Виктором, выросшим в семье с суровой мужской дисциплиной, и Михаилом, которого растили мать и бабушка.

Отец Гранина, Петр Николаевич, был человеком-крепостью. Он преподавал в техникуме, носил строгий костюм и очки в роговой оправе, излучая спокойствие и невозмутимость. За фасадом советского интеллигента тщательно скрывалось другое прошлое. Витя знал, что недра их старого комода скрывают выцветшие фотографии, где мужчины с суровыми лицами позировали в мундирах с царскими орлами, а дамы в кружевах отдыхали на фоне усадебных парков. Дворянские корни заставляли Петра Николаевича быть в десять раз бдительнее окружающих, воспитывая в сыне ту же двойную жизнь.

Мишка Казанцев жил в старом доме, где всегда пахло щами и подвальной сыростью. Его мать, Анна Ивановна, с утра до ночи работала кассиром в магазине и уборщицей в местной школе. Его бабушка раньше была портнихой, но к старости почти ослепла, хоть и продолжала на ощупь вязать мелкую одежду на продажу. Их бедность была будничной. Мишка унаследовал от матери стоическое упрямство, а от бабушки — старую, еще дореволюционную веру в то, что настоящая сила рождается только в праведном труде.

Он обладал той болезненной красотой, которая заставляет иных прохожих оборачиваться вслед. Высокий лоб мыслителя, темные живые глаза и кудрявые волосы придавали ему вид юного поэта-романтика. В моменты глубокой задумчивости его лицо приобретало неприятную нервную гримасу. Но этот изъян был почти незаметен.

То лето на Волхове выдалось особенно жарким. Вода прогрелась до самого дна, загустела, словно кисель, и пахла свежей рыбой. Михаил заплыл далеко и с коротким криком исчез под водой. Он зацепился ногой за корягу и отчаянно бился в тщетных попытках освободиться.

Виктор грелся на плоском камне у кромки воды и в один миг сорвался на помощь. Он не думал и секунды, тело само рванулось вперед, подчиняясь инстинкту. Он нырнул в зеленую мглу, где пузыри воздуха метались, как серебряные мухи. Через пару секунд Витя нащупал в темной глубине руку Михаила. Тот бился в слепой панике, цепляясь за него. Пока Гранин, стиснув зубы, боролся с течением, сознание подкинуло ему острый осколок:

«Он всегда был лучше тебя в Слове, а сейчас слаб и беспомощен... как легко все могло бы кончиться…»

Он ударил Мишку кулаком в плечо, чтобы сбить панику. Ухватив его за волосы, он поплыл к берегу, активно работая ногами. Спустя минуту они рухнули на песок, отчаянно глотая воздух. Михаил, синий от холода и испуга, кашлял водой. Его тело била крупная дрожь. Виктор сидел на корточках, пытаясь восстановить дыхание.

Он наблюдал, как жизнь медленно возвращается к Михаилу. В этот момент Гранина окутывал леденящий ужас. Он спас друга, но еще помнил мимолетный импульс — бросить и не доплыть, разжать пальцы. Он увидел в себе чудовище. Ужас перед самим собой оказался страшнее любой речной глубины.

Город Волхов пах остывшей водой, речными водорослями и известковой пылью, которая врезалась в подошвы ботинок и ложилась на карнизы низких домов тончайшим серым покрывалом. Их юность прошла голодно, ярко отмеченная потрепанными томиками Ильфа и Петрова.

Литературный институт встретил их солнечными зайчиками, скользящими по высоким стенам коридоров. Они сидели за деревянным столом, отполированным до блеска сотнями локтей, и заполняли формуляры. Чернильница больше походила на пузатую стеклянную жабу, притаившуюся в углу стола. Они макали в нее стальные перья и темно-фиолетовые капли ложились на бумагу, превращаясь в тексты вступительных заявлений.

В студенческие годы они с товарищами нередко ночами напролет спорили о литературе, пуская к потолку табачный дым и пытаясь наполнить свои строки смыслом. Их рукописи лежали на общем столе и, казалось, что судьба обязательно дарует каждому бессмертие в вечности русского слова.

В стенах Литинститута разница между друзьями стала еще более очевидной. Виктор писал добротно и строго, преподаватели хвалили его за «выверенность формы». Он ощущал внутри что-то настоящее, острое, как осколок стекла. Истинную мысль, достойную честной прозы. Но едва его перо касалось бумаги, оно выводило искаженные фразы, будто кто-то невидимый управлял его рукой. В конце выходила только исписанная канцелярская бумага, бездушная и отдававшая казенными смыслами.

Когда свои тексты зачитывал Михаил, в аудитории воцарялась тишина. Его проза была не просто талантливой — она была пугающе зрелой. Иногда преподаватели, заслушавшись, качали головами и говорили: — Казанцев, а вы и вправду талант…

Ходили слухи, что ночами он работал над чем-то грандиозным. Романом или повестью, которую не показывал даже друзьям. Однажды Виктор, заглянув в комнату Мишки, увидел на столе стопку исписанных листов и обложку с карандашной надписью: «РЕКА ВРЕМЕНИ. РОМАН».

В тот вечер Гранин долго сидел у окна, рассматривая ночные огни. Хмурое небо озарялось редкими всполохами молний. При каждом ударе грома он слегка вздрагивал. Виктор был отличным студентом. Но Михаил уже стал писателем.

Пропасть между ними с годами только расширялась и Гранин тяжело это переживал. Он часто не мог уснуть и подолгу смотрел в низкий потолок студенческого общежития, на котором ему чудились красноватые огоньки, напоминавшие тлеющие угли. В те годы у Виктора случались странные откровения — моменты, когда его собственные мысли начинали звучать в голове чужим голосом. Однажды, сочиняя очередное стихотворение, он отчетливо услышал чей-то насмешливый шепот: — И это ты называешь поэзией?

Голос словно доносился из соседнего помещения. Виктор резко отшвырнул перо и испуганно оглядел пустую комнату. На секунду ему показалось, что все тени приобрели багровый оттенок.

С тех пор, стоило сомнению коснуться его мыслей, внутренний шепот просыпался вновь. Он давал едкие, обидно точные замечания, которые звучали очень убедительно.

После окончания Литинститута пути товарищей постепенно разошлись. Михаил жил бедно, но его глаза горели. Он устроился работать корреспондентом в одну газету. Его острые репортажи заметно выделялись на фоне выбеленных зарисовок коллег. По ночам он пропадал за романом и прятал черновики рукописи в старом чемодане. Когда Гранин однажды попытался расспросить его о сюжете, Мишка лишь отшутился:

— Просто пишу мелкие зарисовки от скуки и всего-то, — соврал он.

Виктор еще в институте часто посещал светские мероприятия, подрабатывая фотографом. Ему удалось обрасти некоторыми связями и получить хорошее место в редакции молодежной литературы.

Его дни были заполнены рутиной: редактурой, рецензиями, планами и бесконечными совещаниями. Он вел аккуратную жизнь и всячески расширял круг полезных знакомств. Иногда он издавал свои повести. Обычно это были бравурные рассказы про освоение целины и успехи пятилеток. Они выпускались в одинаково синих переплетах с золотистым шрифтом на обложке. У Гранина редко оставалось хоть одно живое воспоминание о своих произведениях. Глядя на аккуратно расставленный письменный набор, он с тоской вспоминал стол Михаила, заваленный бумагами и наполненный творческим хаосом, из которого рождалось что-то по-настоящему живое.

Глава 6. Война.

Война застала Гранина на залитом солнцем Арбате, когда из стальной тарелки репродуктора на углу дома хрипло полилась речь Молотова. Холодный ужас его слов смешался с запахом нагретого асфальта и цветущих акаций.

Его призвали корреспондентом в армейскую газету в звании лейтенанта. Спустя полгода, когда его полевая редакция попала в окружение под Вязьмой, он руководил эвакуацией уцелевших материалов и трое суток выходил из окружения. После этого Гранина назначили командиром разведвзвода. Так он, привыкший строить слова, научился держать живых людей перед лицом смерти. Новая роль далась ему с пугающей легкостью.

Война разметала друзей еще дальше. Связь не оборвалась, скорее превратилась в почти невидимую нить, протянутую полевыми почтами. Они все еще спорили о литературе. Теперь их аргументами стали окопная грязь, въевшаяся в кожу, и свист мин, прошивающий воздух стальным воем. Часто они ощущали страх. Ледяной, пропитывающий стены землянки изморозью отчаяния. Свои ощущения они выводили химическими карандашами на пожелтевших от копоти листах.

В тот день взвод Гранина поднимался в атаку на безымянную высоту, утопая по щиколотки в черной вязкой жиже, смешанной со снежной крупой. Немцы били кинжальным огнем, покрывая сотни метров вокруг непроходимыми фонтанами вспарывающих землю осколков. Воздух гудел от пуль, свист которых сливался в один непрерывный вой. Впереди, метрах в тридцати, один за другим исчезали в грязи солдаты. Гранин отдавал команды, но его слова тонули в общем грохоте. Невидимой косой пуля срезала бойца слева от него. Голова солдата резко дернулась и он бессильно сложился пополам, тяжело упав в черную жижу.

В следующий миг земля вздыбилась. Огромный стальной кулак врезался в грунт и мощная волна ударила Гранина в грудь, отбросив на несколько метров. Он не услышал взрыва, только ощутил ослепительную пустоту, будто все вокруг исчезло. Жжение в левой стороне груди разрывало его на части. Сквозь боль он ощутил, что воцарилась неожиданная тишина. Лишь отдаленно гремели крики и автоматные очереди. Он лежал на спине и смотрел на низкое свинцовое небо. С удивлением он подумал: «Так вот как это. Совсем не больно».

Чье-то небритое осунувшееся лицо заслонило собою свет. Липкие от крови пальцы судорожно затягивали на его груди повязку.

— Держись, писатель... Живой будешь. Сердце не зацепило.

Его ждала долгая дорога в санитарном эшелоне, наполненная запахами карболки и крови. Белые миры госпиталей. Потом новые бои, но уже с колющей болью под левым ребром.

В полутьме госпиталя, сквозь туман горячки, к нему снова и снова приходило видение. Из-за ширмы возникал высокий сухопарый мужчина в сером кителе. Лицо его оставалось размытым, но кривая улыбка проступала с пугающей четкостью.

— Ты почти готов, писатель, — говорил он голосом, похожим на скрип несмазанных петель. — Жить будешь. А хочешь — не просто жить, а писать. И чтобы твои книги знали все. Для этого нужно лишь… кое-что обменять. Стать кем-то другим.

Он приближался и от него тянуло сырой землей и мокрым металлом. Исчезал призрак так же внезапно, погружая Гранина обратно в беспамятство.

Осенью 1943 года их разведотряд вышел к деревне Заозерье. По данным разведки, она была пустой. Лейтенант Гранин, убирая бинокль, почувствовал, как в животе сжалось что-то ледяное. Ему показалось, что в подернутом инеем окне избы он увидел маленькое детское лицо.

Его отряд залег в промерзшей траншее на опушке соснового леса. Неподалеку от Гранина, прижавшись спиной к стволу березы, сидел рядовой Семен Шпагин — «Воробышек». Щуплый, в веснушках, светловолосый, на вид — не старше двадцати. Он держал голову чуть набок, с хитрым прищуром в светлых голубых глазах.

— Шпагин, — прошептал Гранин, показывая пальцем на крайнюю избу. — Пойдешь за мной. Проверим, что там. У меня плохие предчувствия.

Воробышек кивнул. В его взгляде мелькнула готовность и хищная уверенность солдата, привыкшего к опасности.

Они выбрались из траншеи и поползли по мерзлой земле, вжимаясь в нее телами. Каждая кочка отзывалась тупой болью. Воздух был неподвижен и густел от запаха торфяного дыма и сырости.

Почти добравшись до окраины деревни, они присели на корточки. Ноги не слушались, затекшие от неудобной позы и холода. Гранин, краем глаза заметив сосредоточенное лицо Шпагина, подал знак и спустя секунду рывком скользнул за угол сруба.

Прозвучал выстрел. Звонкий, будто кто-то ударил стеклянным молотком по камню. Пуля, прилетев откуда-то сверху, вонзилась в грудь Шпагина, бросив его спиной на землю. Следом послышалась короткая, режущая воздух очередь немецкого шмайссера, которая прошила забор возле головы Гранина, вздымая фонтанчики земли и вонзаясь в бревенчатые стены соседних изб.

Воробышек лежал на спине, широко раскинув руки в стороны. Его голова по-прежнему была повернута набок, а в широко раскрытых глазах застыло хмурое осеннее небо. Алое пятно на гимнастерке расползалось, пропитывая ткань с пугающей скоростью. Этот взгляд Гранин пронес через всю войну и через многие книги. Он часто просыпался ночью и в темноте перед ним вспыхивали два голубых осколка.

Писатель вскочил на ноги, вскидывая пистолет-пулемет. Его сердце бешено колотилось. Длинная очередь пробила окно, за которым мелькнула немецкая каска. Деревянная щепа со свистом полетела в стороны. Воздух наполнился сладковатым запахом пороха и ароматом старой древесины.

Немцы стреляли в ответ, но Гранин уже не чувствовал опасности. Его поле зрения сузилось и пульсировало в такт ударам сердца. Он стрелял короткими точными очередями, прижимая приклад пулемета к плечу. Пули свистели у его головы, одна даже сорвала пилотку, но он продолжал идти вперед.

Из-за угла соседней избы выскочили бойцы: — Командир! — прозвучал крик, смешавшийся с выстрелами. Они бросились к нему, ведя шквальный огонь в сторону противника.

Очередной немец пал под выстрелами Гранина. Он тяжело рухнул на пороге избы, пораженный в самый центр груди. Оставшиеся отступали, отстреливаясь и двигаясь в сторону соснового бора. Гранин в два прыжка подскочил к избе и с размаху вынес ногой дверь. Внутри клубились пороховые газы, а под ногами хрустели сотни латунных гильз. Виктор поднял одну из них — она была еще теплой. Стояла оглушающе звонкая тишина. Ствол пулемета еще дымился.

В подвале одной из изб они нашли троих детей. Он запомнил их напуганные глаза и сжатые в кулачки руки.

Окопы под Воронежем были вырублены в промерзшей земле — звонкой, как чугун. Студеный ветер медленно скользил по траншеям. Стенки отливали мертвенной синевой инея. Холод прожигал шинели насквозь, сводило зубы, немели пальцы.

Грянул минометный удар. Вибрация прошибла внутренности, заставляя сердца биться в судорожном ритме. Земля содрогнулась, выбрасывая в воздух комья мерзлой глины. Солдаты вжимались в грунт, пытаясь стать частью мерзлоты, слиться с ней и сделаться невидимыми.

Свист следующей мины, длинный и ищущий, пронзил воздух. Михаил почувствовал, как в груди все немеет и вздох застревает в горле. В следующий миг он ощутил взрыв. Грязь, осколки земли и металла с силой били по лицам солдат. Песок и глина попадали в рот и глаза, смешиваясь с едкой пороховой гарью. В глазах темнело, голова наполнялась металлическим звоном. Свист мин повторялся снова и снова, словно кошмарный метроном.

Сержант Самохвалов, весь в замерзшей грязи, попытался криком перебить звуки боя: — Казанцев! Березин! Ко мне! Связь перебита! Немец идет на правый фланг, нужно их предупредить!

Михаил смотрел на сержанта снизу-вверх невидящими глазами.

— Так точно… — прошептал он, но не двинулся с места, словно врос в землю.

— Казанцев, твою мать! — рыкнул сержант. — Встать, выполнять приказ!

Самохвалов что-то прокричал, затем они с Березиным ринулись вдоль траншеи в сторону правого фланга. В тот же миг разорвалась мина. Взрывная волна ударила Казанцева в грудь и землю выбросило из-под его ног. Сержанта Самохвалова отбросило спиной в стенку окопа. Он скатился вниз, неловко хватаясь за шею. Куски земли бились в его каску тяжелыми ударами.

Грохот артиллерии плавно сменился давящей тишиной. Михаил видел, как санитар перевязывает сержанта: бледного, с глазами, полными ненависти. Он плевал кровавой слюной и что-то кричал, грозя Казанцеву кулаками.

Спустя пару часов, комбат Звягинцев остановился над сидящим в нише Казанцевым. Его сапог грубо ткнул того в бок.

— Ты чего, писатель, сусликов в норе считал? Какого рожна не выполнял приказ? — его голос звучал жестко.

Михаил поднял голову и дрожащей рукой протянул комбату окровавленный листок — последнюю страницу своего фронтового дневника, на которой химическим карандашом было выведено:

«Бой местного значения. Трое раненых. Я проявил трусость...»

В пустых глазах Казанцева Звягинцев увидел испуганного мальчишку. В его груди что-то закололо. Он скомкал и выбросил листок.

Затем медленно повернулся к замполиту: — Контузило его, понимаешь. Пусть роет, может хоть так толк выйдет.

Звягинцев и замполит ушли, хрустя сапогами по подмерзшей грязи. На следующий день Казанцеву выдали лопату вместо винтовки.

Глава 7. Предательство.

Потом была Победа и возвращение в города с их выщербленными оскалами пустых окон. Они стояли среди руин, дыша воздухом, пахнущим сырой известкой и пеплом. Поверх прежнего отчаяния прорастали новые надежды.

Виктор вернулся в молодежную редакцию. Он сменил китель с медалями на привычный серый пиджак. Иногда они встречались с однополчанами. После этих встреч Гранин возвращался в пустую квартиру и до утра смотрел в потолок, ощущая, как осколок у сердца врастает все глубже в плоть.

Михаил же пытался встроиться в мирную жизнь, как сломанный штык в ножны. Его острые стихи редакторы возвращали с резолюциями: «не соответствует генеральной линии». С каждым конвертом он все сильнее отдалялся от мира. Сперва пил по вечерам, скрываясь в темном углу кухни. Потом — с самого утра. Издательства теперь отвечали ему молчанием, а друзья — провожали сочувствующими взглядами. Он в одиночку выпивал за упокой того парня, которым был когда-то, и за здравие того, кем так и не сумел стать.

Его проза больше не ложилась типографским шрифтом на сероватую книжную бумагу. На партийных собраниях его фамилию произносили с осуждением. Прежние товарищи по перу отдалились, опасаясь, что тень от его опалы ляжет и на них.

На одном из приемов в доме литераторов к Гранину подошел Всеволод Баранов, один из руководителей союза писателей. Они обсуждали новую повесть Виктора Петровича:

— Замечательный ритм и слог. Кроме того, отмечу высокий уровень этичности и глубины воспитательной работы, — мягко обращался к нему Баранов, — думаю, что мы выставим эту повесть на премию в ближайшем квартале.

— Всеволод Анатольевич, право, мне очень приятно слышать похвалу от такого читателя, как вы, — с некоторым промедлением, сдержанно улыбаясь, ответил Гранин.

Баранов кивнул, принимая благодарность как нечто должное, и на секунду задержал свой оценивающий взгляд на Викторе Петровиче. В зале стоял ровный гул голосов, хрусталь звенел от легких столкновений бокалов, был слышен негромкий смех. Сквозь этот шум их разговор казался почти приватным.

— Вы ведь работаете над новой книгой? — спросил Баранов.

— Да… есть некоторые наброски.

— Это хорошо. Очень хорошо. — Он наклонился чуть ближе: — Нам сейчас особенно нужны такие тексты. Ваша повесть, — продолжал Баранов, — производит правильное впечатление. Чувствуется внутренняя дисциплина. Это редкое качество.

Гранин снова кивнул. Ему вдруг стало трудно держать взгляд из-за внутреннего напряжения — их разговор медленно смещался в неприятную сторону.

— Кстати, — Баранов выпрямился и достал из внутреннего кармана пиджака сложенный вдвое листок, — раз уж мы встретились… есть один пустяковый вопрос.

Он развернул бумагу.

— Мы готовим одно коллективное обращение. Ничего особенного, просто подтверждение общей позиции, скажем так.

Гранин посмотрел на лист. Строки расплывались, он различал отдельные слова, но общий смысл ускользал.

— Это касается…? — начал он, не отрывая взгляд от бумаги.

— Одного автора, — спокойно ответил Баранов. — Вы его знаете, Казанцев.

Гранин поднял взгляд.

— Михаил?.. — переспросил он.

— Да. — Баранов кивнул. — К сожалению, он в последнее время допускает некоторые неточности. Вы и сами это замечали.

Он говорил мягко, как о чем-то уже решенном и не требующем подробного обсуждения.

— Мы хотим, чтобы вы обозначили свое отношение. Это важно.

Гранин не отвечал. Гул зала стал отчетливее, как будто кто-то повернул ручку громкости вправо.

— Разумеется, — добавил Баранов, — это никак не связано с вашей работой. Напротив. Я уже говорил, что мы высоко ее оцениваем, — он слегка улыбнулся, — и будем поддерживать.

Лист лежал на столике между ними. Гранин посмотрел на текст еще раз. Теперь отдельные слова проступили яснее.

«неустойчивость…» «искажение действительности…» «вредное влияние…»

Он почувствовал, как внутри что-то болезненно сжалось.

— Это формальность, — сказал Баранов тем же тоном, что и раньше. — Мы просто фиксируем очевидное.

Гранин ясно понял, что от него требуется лишь жест. Небольшое движение руки, которое ничего не меняет — все уже произошло без его участия. Он взял ручку. На секунду Виктор Петрович вспомнил, как Михаил зачитывал вслух свои стихотворения. Его интонацию — иногда сбивчивую, с паузами, будто слова приходили к нему не сразу. Гранин ненадолго прикрыл глаза и резко выдохнул.

Подпись заняла не более секунды. Он вернул ручку. Баранов аккуратно сложил лист пополам:

— Благодарю, Виктор Петрович, — сказал он.

Гранин кивнул.

Зал заседаний был похож на затейливую малахитовую шкатулку, но в поразительном масштабе. В глубоком лаке дубового стола призрачно отражались массивные люстры. Стены были увешаны огромными портретами известных литераторов. Пахло старыми бумагами, дорогими папиросами и завистью.

Председательствующая комиссия больше походила на суд присяжных. В самом центре, лицом к президиуму сидел Михаил Казанцев. Бледный, но собранный.

Первым слово взял критик Марченко, неприятный толстяк лет шестидесяти, седовласый и елейный, с голосом, похожим на стекающий мед.

— Товарищи, мы собрались для неприятного, но необходимого разговора, — начал он, с сожалением глядя на Казанцева. — Мы все знаем Михаила Юрьевича как талантливого литератора. Но талант — это прежде всего ответственность. А что мы читаем в его последних... опусах?

Марченко взял в руки несколько машинописных листов так, будто они были заразными.

— Вместо жизнеутверждающего гимна нашей великой стройке, мы видим лишь грязь и упадничество, — его голос стал жестче. — Вместо героического труда какие-то «изломанные судьбы». Вместо светлого пути — сплошная апатия. Это не просто ошибка, товарищи! Это — идеологическая диверсия!

Он ударил кулаком по столу, заставив некоторых вздрогнуть.

— Казанцев не просто ошибается. Он сознательно искажает правду нашей жизни! Он сеет сомнения в умах! И самое отвратительное — он делает это, прикрывая свою незрелость мнимой «правдой художника»!

Марченко обвел зал взглядом, встречая кивки согласия.

— Я знаю, некоторые скажут: «Но он же талантлив!» — А я спрошу: а кому нужен такой талант? Его стихи не учат, не воспитывают, не ведут вперед! Они разлагают! Они — яд! И мы не можем держать в своих рядах человека, чье перо не служит народу!

Марченко еще раз обвел публику пристальным взглядом и сел на место. В зале повисла тяжелая пауза. Взгляды переместились на Гранина. Многие знали об их дружбе с Казанцевым и ждали его слов. Виктор сидел, опустив глаза и разглядывая узоры на столешнице. Он чувствовал на себе ожидающий взгляд Михаила. В горле застыл ком. Он вспоминал их юность и жаркие споры. Мысленно он составлял фразы защиты, вроде: «Михаил — настоящий писатель... он ищет... он искренен...».

Гранин поднял глаза и заметил заинтересованные взгляды коллег-литераторов. Лицо секретаря оставалось непроницаемо. Виктор Петрович вспомнил недавно полученные премии и награды, столь важную репутацию «выдержанного» литератора, которой он гордился.

Гранин встретился взглядом с Михаилом и быстро отвернулся в другую сторону. Опустив голову еще ниже, он начал демонстративно делать пометки в блокноте, как будто фиксируя тезисы из выступления Марченко.

Он промолчал, и это оказалось громче любого высказывания.

Через несколько минут большинством голосов Михаила Юрьевича Казанцева исключили из Союза писателей. Он встал и, не глядя по сторонам, молча вышел из зала. Его уход был тихим, но для Гранина прозвучал громче хлопнувшей двери. Внутри него что-то навсегда сломалось.

Падение Михаила было неотвратимым сползанием по спирали, будто его засасывало в вязкий ил. Сперва они иногда пересекались — на прокуренных кухнях общих знакомых или на холодных скамейках парков, пытаясь собрать осколки прежних планов. С каждым разом Михаил выглядел все хуже. От него почти всегда пахло дешевым портвейном и махоркой. Его ироничная улыбка сменилась циничной усмешкой. Разговоры о новой прозе затухали, натыкаясь на тягостные паузы. Он начинал фразу о композиции и внезапно замолкал, уставившись в одну точку, а в его некогда ясных глазах все сильнее проступала серая пелена. Словно тонкая непроницаемая завеса, отделявшая его от мира.

Он начал подолгу пропадать. Виктор иногда видел его в очереди за выпивкой в замызганном винном отделе. Михаил, небритый и в заношенном до глянца пиджаке, терпеливо ждал, не глядя по сторонам. Или на вокзале, где он часто сидел на своем потрепанном чемодане, будто вечный безбилетный пассажир.

Михаил Казанцев падал со странным, почти стоическим спокойствием. Съемная комната в центре сменилась углом в бараке на окраине Москвы. Потом он и вовсе растворился в подворотнях и случайных городских подвалах. Из яркого, подающего надежды литератора он превратился в призрака, в шепот в литературных кругах: «Слышал, Казанцев совсем спился... Жаль, такой талант был».

Он тонул и с каждым днем его гениальный дар все глубже уходил под воду, оставляя на поверхности лишь пузырьки горьких воспоминаний.

Виктор Петрович часто ездил на работу в трамвае №15, который по утрам почти всегда был полон. Он стоял на задней площадке, зажатый между другими пассажирами, и устало смотрел в запотевшее окно. Вдруг он почувствовал на себе чей-то пристальный взгляд.

В углу вагона, на деревянной скамье, сидел человек в выцветшей грязной телогрейке. Его руки были исчерчены темными трещинами, а лицо скрывалось за густой щетиной. Остекленевшие глаза смотрели прямо на Гранина. Сквозь его отрешенность медленно проступало что-то ужасающе знакомое.

— Миша? — невольно вырвалось у Виктора.

Человек не отреагировал. Он продолжал смотреть, будто продираясь сквозь толщу собственного забытья. Потом его губы дрогнули.

— Витя...

Его голос был чужим, хриплым и простуженным, лишенным прежних интонаций.

Михаил резко, по-воровски, оглядел окружающих и, убедившись, что никто не смотрит, резко вскочил и наклонился к Гранину. От него пахло перегаром, немытым телом и чем-то кислым.

— Витя, слушай... На Арбате, дом тридцать один, квартира четыре. У Риммы Анатольевны... В чулане, под старыми газетами... Рукопись. «Река времени». Ты можешь ее забрать?

Он схватил Гранина за рукав пальто и его пальцы, как клещи, впились в руку.

— Сохрани. И... издай... когда сможешь. Только... под моим именем. Михаил Казанцев. Похоже, это... все, что от меня останется.

В его глазах вспыхнул огонь.

Трамвай с лязгом притормозил, подъезжая к остановке. Гранин, ошеломленный, лишь молча кивнул, не в силах вымолвить ни слова. Этого было достаточно. Казанцев резко убрал руку, словно обжегся, и не оглядываясь ринулся к выходу, расталкивая пассажиров. Двери с грохотом захлопнулись за его спиной. Виктор успел рассмотреть, как сгорбленная фигура в грязной телогрейке быстро затерялась в утренней толпе на Садовом.

Гранин пытался разыскать Михаила. Опрашивал сомнительных обитателей подвалов, обходил окрестные винные ларьки и забытые дворики, но не смог найти никаких следов.

Спустя месяц в курилке Дома литераторов кто-то небрежно бросил: «Слышал, Казанцева, твоего приятеля, забрали. Загремел. Исчез и все». Причин никто не знал. Очередной писатель ступил на кривую дорожку и пропал.

Пару дней спустя Виктор Гранин, сидя в своем кабинете, смотрел на потрепанную папку. «РЕКА ВРЕМЕНИ. Роман. М. Казанцев». Она была тяжелой. Невыносимо тяжелой.

Через год Михаила не стало. Он умер на урановых рудниках Бутугычага. Об этом Виктор узнал лишь спустя пять лет.

Гранин же остался в Москве — с осколком у сердца и неисчерпаемым чувством вины.

Глава 8. Литературный взлет.

Вечером, запершись в кабинете, Гранин с тяжелым сердцем открыл папку. Сперва он вчитывался в текст с настороженностью редактора, выискивая идеологические нестыковки. Но спустя несколько страниц напрочь забыл о корректуре и полностью окунулся в пучину сюжета.

Роман казался огненным вихрем, в котором сплетались судьбы десятков персонажей: от философствующего московского сапожника до бывшего партийного работника, ослепшего в лагерях. Казанцев будто высекал слова из гранита самой жизни. Проза оказалась аскетичной и мощной. Он писал о цене молчания, о страхе и выживании. О том, как обстоятельства методично вытравливают из человека совесть, подменяя ее эрзацем.

Гранин то и дело вскакивал с кресла, хватался за голову и ходил кругами по комнате. В нравственном напряжении романа он слышал отголоски Достоевского. Ощущал платоновскую емкость в гротеске и булгаковскую свободу в мистических пассажах. Это была та самая «большая литература», о которой в литинституте рассуждали с придыханием, но которую мало кто мог создать.

И тогда Гранин сел за стол, взяв в руки красный карандаш. Сначала он вычеркивал отдельные фразы, казавшиеся слишком опасными. Потом — целые абзацы и сцены. С каждым новым штрихом ему мерещился смех Михаила. Виктор Петрович вырезал нерв романа, самое его сердце. То, что оставалось, было лишь изувеченной тенью гениального текста. Но даже в этом виде роман возвышался над всем, что Гранин читал прежде.

Когда карандаш провел очередную жирную черту через целую главу, в звенящей тишине кабинета раздался знакомый холодный голос:

— Работай аккуратнее, — прозвучало у него за спиной, будто кто-то стоял вплотную к креслу, — но режь смелее. Ведь ты расчищаешь себе место на пьедестале.

Гранин резко обернулся, задев локтем стопку листов. Они веером разлетелись по полу. В комнате никого не было, лишь в мутноватом стекле окна отражалось его собственное бледное отражение.

Уже глубокой ночью, глядя на искалеченные страницы, Виктор Петрович принял окончательное решение. Он аккуратно перепечатал рукопись на своей «Москве», с судорожным остервенением изорвал на мелкие куски потрепанную папку с карандашной подписью Казанцева и сжег ее в импровизированном костре прямо в мусорном ведре.

На чистом титульном листе новой машинописи он твердым почерком вывел:

РЕКА ВРЕМЕНИ роман Виктор Гранин

Роман вышел в свет и произвел фурор. Критик Марченко в восторженной рецензии назвал книгу «долгожданным прорывом», «эпическим полотном, пронизанным суровой правдой времени», а Гранина — «голосом поколения, нашедшим в себе мужество сказать горькую, но столь необходимую правду».

Виктора Петровича осыпали почестями: он получил Государственную премию и просторную квартиру на Котельнической набережной. Его портреты мелькали на страницах литературных журналов, а имя постепенно становилось синонимом признанного таланта.

В этот период в его жизни появилась Ирина. Красивая, утонченная женщина, очарованная его славой. Их брак казался почти идеальным — светские приемы до глубокой ночи, дача в Переделкине, зарубежные командировки. Все соответствовало самым строгим критериям успешности в литературных кругах.

Гранин много писал. В основном — добротные и выверенные романы о человеке труда. Они издавались многотысячными тиражами и ровными рядами выстраивались в его домашней библиотеке.

Постепенно в эту безупречную жизнь просачивался яд. Он ловил себя на мысли, что, услышав разговор о «Реке времени», невольно отводит взгляд. Когда кто-то восторженно хвалил его «главный труд», во рту появлялся привкус гари, будто он вновь сжигал в огне ту самую рукопись.

Затем пришла бессонница. Ночами, в тишине роскошного кабинета, ему мерещился тихий скрип половиц и шепот, доносившийся будто изнутри стен. Он видел в своих новых романах только бесконечную пустоту: гладкие фразы и отполированные идеи, за которыми не было и доли той глубины, которая когда-то поразила его в «Реке времени».

Он стал раздражителен и его выдержка, что помогла пройти до самого Берлина, начала давать осечки. Однажды, на торжественном банкете, когда Марченко в очередной раз принялся смаковать «многослойную метафору реки» в его романе, Гранин резко встал. Его стул с грохотом опрокинулся назад. Все разговоры затихли — взгляды устремились к писателю.

— Александр Николаевич, — его голос прозвучал непривычно тихо и оттого еще более зловеще, — а вы не думаете, что у некоторых рек бывает илистое дно? И что с этого дна иногда поднимается такая вонь, что вся кристальная чистота воды становится абсолютно вторичной?

Он не дождался реакции и не увидел покрасневшее лицо критика. Развернувшись, он прошел через весь зал, ощущая на спине десятки удивленных взглядов. В его ушах стоял оглушительный звон. Выйдя в коридор, он закурил папиросу и машинально взглянул на часы. Секундная стрелка «Победы» вращалась вперед с пугающей скоростью.

Когда Гранин пешком возвращался домой, туман над Москвой-рекой был настолько густым, что фонари вдоль набережной превратились в мохнатые желтые пятна, больше похожие на одуванчики. У чугунного ограждения возле реки он замер. Шагах в сорока, спиной к нему, стоял человек в потрепанном драповом пальто с невероятно знакомыми очертаниями. Влажный ветер донес до Гранина обрывок его смеха. С хрипотцой, какой смеялся только Михаил.

«Мишка!» — вырвалось у Гранина, и он побежал вперед.

Человек обернулся и в тусклом свете мелькнуло его лицо — страшно худое, с темными впадинами вместо глаз. Человек не убегал, но словно начал отдаляться. Гранин задыхался и бежал изо всех сил, асфальт гулко вибрировал под его каблуками, но расстояние между ними не сокращалось.

На мосту фигура остановилась, повернулась к писателю и медленно подняла руку, указывая пальцем куда-то за его спину. Обернувшись, Виктор Петрович увидел только плотную стену тумана. Когда он снова посмотрел вперед — на мосту уже никого не было.

Он проснулся и резко сел на кровати. Сердце колотилось так, будто он только что бежал. За окном клубилась московская ночь. Сон казался настолько реальным, что даже мышцы ног ныли от усталости.

Его романы теперь выходили с гордой подписью «Лауреат Государственной премии», но тиражи уже не были прежними. Критики теперь отзывались скорее сдержанно: «зрелое мастерство», «верность традициям», «вдумчивый анализ». Слово «гений» больше не звучало. Он был уважаемым, предсказуемым, почти классиком при жизни — и это было хуже забвения.

Запершись в кабинете, он пытался высечь из себя искру, похожую на ту, что пылала в «Реке времени», но выходили лишь ее бледные тени. Он был талантливым редактором, но не гениальным творцом. Он мог отшлифовать чужой алмаз, но не создать свой. И за это он ненавидел себя.

Личная жизнь, некогда казавшаяся прочной, дала трещину. Ирина, влюбленная в «голос поколения», теперь с тоской смотрела на усталого и раздражительного чиновника от литературы. Их прежние роскошные приемы все чаще напоминали поминки по его былой славе.

Проходя мимо книжного шкафа, он задерживал взгляд на ровных рядах своих романов. Они стояли, как солдаты на параде, выправленные и совершенно одинаковые. В самом углу, за прочими книгами, он прятал единственный экземпляр «Реки времени» в самодельном переплете. Тот самый, что он перепечатал с рукописи Михаила Казанцева. Это был позорный трофей и вечное напоминание о высотах, которые он больше никогда не сможет достичь.

Однажды, глубокой ночью, когда тишина в квартире стала до боли нестерпимой, Гранин подошел к резному бару в своем кабинете. Он достал хрустальный стакан с гранями, отражавшими яркие блики ночной Москвы. Медленно, с ритуальной точностью, он налил в него коньяк «Шато Лафит». Темно-коричневый, пахнущий дубом и временем, которого у него, кажется, оставалось все меньше.

Гранин смотрел на мир сквозь янтарную призму, и все вокруг казалось мягким и ненастоящим. Искажалась комната и даже его отражение в зеркалах. Оно стало чужим и пугающе неузнаваемым.

Он вышел на балкон. Внизу пестрым колодцем лежала Москва, усыпанная россыпью желтоватых огней. Морозный воздух обжег легкие и это казалось единственной связью с реальностью. Он облокотился о промерзший каменный парапет, чувствуя, как тот холодит ладони. Сделал еще один глоток. Коньяк обжег горло и разлился обманчивым теплом, которое не могло растопить внутренний лед.

Вот уже несколько лет он каждое утро просыпался в этой квартире и смотрел в глаза супруги, любившей в нем то, чего никогда не существовало. Он писал бледные, безжизненные тексты и порой слышал за спиной едкий шепот:

«После "Реки времени" он так и не смог написать ничего стоящего...»

Гранин поставил стакан на парапет. Он медленно развернулся и шагнул с балкона обратно в душный капкан своего кабинета. Дверь за ним закрылась с тихим щелчком, оставив за стеклом лишь ночную бездну.

Виктор Петрович часто молча сидел в кабинете, отгородившись от супруги незримой стеной. Ее попытки заговорить, предложения «съездить в санаторий, подлечить нервы» натыкались на усталое: «Не надо. Я в порядке».

На одном из приемов Ирина, сияющая в новом парижском платье, взяла Гранина под руку и подвела к невысокому, тщательно выбритому мужчине в безупречном шерстяном костюме.

— Виктор, дорогой, разреши представить тебя профессору Кронпельду, — сказала она, и в ее голосе прозвучала нотка почтительности. — Он известный доктор и большой поклонник твоего творчества.

Мужчина слегка поклонился и протянул руку. Его ладонь оказалась удивительно сухой и холодной.

— Виктор Петрович, для меня это честь, — произнес профессор. Его голос был спокоен, а глаза цвета свинца смотрели не мигая, будто изучали что-то более глубокое, чем черты лица. — Ваша «Река времени» — произведение исключительное. Не просто литература... скорее, чертеж души.

— Благодарю, — сдержанно кивнул Гранин. — Хотя, пожалуй, каждая честная книга — в каком-то смысле отражение души своего автора.

— Да, разумеется, — мягко согласился Кронпельд. — Но в вашем случае есть нечто особенное. Структура текста, его дыхание. Вот, к примеру, сцена с Громовым — гротескная, почти платоновская мощь. А дальше тончайший психологизм и набоковская прозрачность. Такое ощущение, будто говорят два голоса. И оба истинные!

Гранин внезапно почувствовал острую боль в затылке, но не подал виду.

— Каждый писатель многогранен, профессор, — ответил он сдержанно. — Мы не обязаны звучать одинаково.

— Несомненно, — Кронпельд чуть улыбнулся, сделав глоток вина. — Просто редкость, когда эти голоса настолько равновелики. Не возникало ли у вас ощущения, что некоторые строки приходят словно бы извне?

В его словах было что-то гипнотическое. Гранин уловил это и вдруг понял, что разговор уже вовсе не светский.

— Литература — это труд, профессор, — произнес он и голос его стал жестким, — иногда мучительный. Но все, что в ней есть, рождается из человека, а не извне.

— Конечно, конечно. — Кронпельд мягко поднял ладонь, будто извиняясь. — Я давно изучаю природу творчества. Некоторые авторы, как проводники чего-то большего, чем просто личный опыт. Иногда им даже не совсем принадлежит то, что они создают. Вы ведь, должно быть, чувствовали что-то подобное? — профессор пристально посмотрел в глаза Виктора Петровича и тот неуютно поежился.

— Сейчас я чувствую только усталость, — холодно ответил Гранин. — Простите, профессор, меня ждут.

Он кивнул и развернулся. Ему показалось, что профессор все еще смотрит ему вслед.

Уже дома, Ирина осторожно спросила:

— Зачем ты так резко, Витя? Он ведь был вежлив. И, кажется, искренне восхищался тобой.

— Он задает слишком много странных вопросов, — ответил Гранин, не поднимая глаз на супругу. — И не о том, о чем следует спрашивать у писателя.

Спустя несколько дней Ирина вновь упомянула о Кронпельде:

— Он просил тебя о встрече. Как читатель. Говорит, у него есть интересные наблюдения о твоей книге.

Гранин резко оборвал ее:

— Я не намерен обсуждать источники своего вдохновения с посторонними людьми.

Он отвернулся к окну. За стеклом мерцали огни вечерней Москвы. В отражении Ирина на мгновение увидела совсем чужое лицо с глазами цвета свинца.

Однажды она не выдержала:

— Витя, я не узнаю тебя. Мы живем, как соседи по купе, которые терпят друг друга всю дорогу. Ты слишком сильно изменился!

Он взглянул на нее и в его глазах она увидела только бездонную тоску. Ей показалось, что ее мужа больше нет рядом. Осталась лишь изможденная внутренней борьбой тень.

Развелись они тихо и без скандалов, будто исчерпав весь запас слов и молчания. Роскошную квартиру на набережной разменяли. Гранин перебрался в простую однушку. Книги, показавшиеся ему лишними, он выбросил, а оставшиеся заняли всего один узкий стеллаж. Единственная комната казалась ему такой же опустевшей, как и он сам.

Разбирая коробки после переезда, он наткнулся на кожаную папку. Из нее выскользнул и упал на паркет пожелтевший клочок бумаги. Гранин наклонился, чтобы поднять его. Это был старый трамвайный билет с помятым краем, выцветшей печатью и едва различимой датой «1946».

Он замер, чувствуя, как время сжимается в тугую, почти болезненную пружину. Он вспомнил этот билет. В том самом трамвае он в последний раз видел Михаила живым.

Гранин положил листок на тумбочку в прихожей. Теперь этот крошечный, никому не нужный клочок бумаги стал вечным напоминанием о развилке, где писатель сделал свой выбор.

Глава 9. Письмо.

В ту ночь он опять не спал. Часы заполнялись вязкой, густой тишиной, которая не приносила облегчения, а только давила на виски, заставляя сердце биться в сбивчивом ритме. Гранин лежал на спине, глядя в потолок маленькой комнаты в Лаврушинском переулке. На обоях ему чудились буквы. Целые слова, сложенные из трещин старой краски и теней от проезжающих за окном машин.

Он встал, нашел на тумбочке очки и подошел к столу. Лампа отбрасывала спокойный теплый свет. Он сел, пододвинул к себе лист бумаги и долго смотрел на него, не зная, с чего начать.

Он не писал ей с тех пор, как они развелись. Все вопросы решались через знакомых или общих друзей. Он ни разу не слышал ее голоса после того дня, когда она вышла из квартиры с двумя чемоданами и даже не обернулась.

Гранин взял ручку. Перо замерло над бумагой, и капля чернил сорвалась вниз, оставив жирную фиолетовую кляксу. Гранин хотел выбросить лист, но почему-то не стал.

«Ирина», — вывел он. И замер.

Что он мог ей сказать? Что он сам не узнает себя в зеркале?

Он писал медленно, с трудом выводя каждую букву, будто они сопротивлялись и не хотели ложиться на бумагу.

«Ты была права. Я не тот, за кого себя выдавал. Ты, наверное, думаешь, что я говорю о своем характере, о том, что стал раздражительным, замкнутым. Но дело не в этом. Я не имею права называть себя тем, кем я стал. Вся моя жизнь — это…»

Он остановился. Перо заскребло по бумаге, оставляя неровный след. Слова не шли. Как объяснить человеку, который любил в нем «голос поколения», что этого голоса никогда не существовало? Что все, чем он дорожил, все, что принесло ему славу и премии, принадлежало другому?

«Я совершил подлость, Ирина. Я не хочу оправдываться. Я просто хочу, чтобы ты знала: человек, за которого ты выходила замуж, был не мной. Точнее, был, но не до конца. Там, где должна была быть моя душа, оказалась пустота. И я заполнил ее чужим. Украденным. Я взял чужую жизнь, чужой талант, чужую боль и сделал их своими».

Он перечитал написанное. Слова казались безнадежно неправильными. Кто поверит в такое? Ирина прочитает и решит, что он пытается ее разжалобить. Или что просот пьян.

Он отложил перо. Руки дрожали. Он хотел написать еще что-то — про ночные кошмары, про голоса, про то, как боится смотреть в зеркало, потому что не знает, что увидит. Но рука не слушалась. Слова кончились.

«Прости меня. Не за то, что я стал другим. За то, что я никогда не был тем, кого ты любила. И за то, что ты узнаешь об этом только сейчас, когда уже ничего не исправить. Я не прошу тебя отвечать. Я не отправлю это письмо. Я просто хочу, чтобы оно существовало. Чтобы хоть где-то была правда. Даже если никто ее не прочитает».

Он поставил точку и отложил ручку.

Виктор Петрович долго сидел, глядя на исписанный лист. Свет лампы делал бумагу немного желтоватой. Он видел, как чернила впитываются, как буквы чуть расплываются по краям, становятся неровными и живыми.

Потом он аккуратно сложил лист пополам, потом еще раз и еще. Он встал, подошел к окну и отворил форточку. Ночной воздух пах мокрым асфальтом и увядающими липами. Где-то внизу, в переулке, хлопнула дверь подъезда, послышались шаги.

Гранин посмотрел на сложенный лист в своей руке и разжал пальцы.

Он мягко, почти беззвучно, полетел вниз. Писатель смотрел на него несколько секунд, а потом закрыл форточку.

Он взял с полки том «Реки времени» — единственный экземпляр, который оставил себе, и открыл его на первой странице. «Виктор Гранин». Он смотрел на это имя, пока буквы не начали расплываться.

— Прости, Мишка, — сказал он в пустоту.

Глава 10. Стеклянный бор.

Дорога в санаторий заняла не меньше трех часов. Скрипнув тормозами, автобус дернулся в последний раз и замер, как уставшее животное. С надрывным вздохом отворилась дверь и в салон хлынул горячий воздух, смешанный с запахом бензина и сосновой смолы.

Гранин не без труда распрямил затекшую спину. Он поправил очки и потянулся к багажной полке за кофром. «Москва» была зажата чем-то тяжелым. Не без усилий он вытянул печатную машинку, задев чужой саквояж. Что-то металлическое с глухим звуком ударилось о пол.

Виктор Петрович выбрался из автобуса. Под ногами мягко пружинила подстилка из опавшей хвои. Где-то далеко, за бесконечной стеной сосен, слышались звонкие трели птиц. Почти все звуки мягко вязли в воздухе и не давали эха.

Из-под крыльца низкой хозяйственной постройки скользнула тень — на мощеную булыжником дорожку бесшумно выпрыгнул кот. Крупный и рыжий, с вырванным клоком шерсти на боку. Он выгнул спину дугой и громко зашипел, глядя в сторону леса. Ковалев медленно обернулся, заметил кота и хитро прищурился.

— Ух, бесовское отродье! — погрозил он коту.

— Ну, наконец-то! — прошипел Марченко, с наслаждением расправляя плечи. — Божечки… Наш шофер — явно герой соцтруда по гонкам. Совершил трудовой подвиг на ухабах!

Он тут же водрузил на лицо свою дежурную улыбку.

Анна Чесовская вышла из автобуса, прижимая левой рукой к груди объемную папку бумаг. Она с интересом рассматривала кота, который теперь успокоился и мирно осматривал новых гостей.

— Монументальная архитектура, — произнесла она, глядя в сторону санатория.

Ковалев, молодой прозаик, подхватил:

— Красота. Только какая-то ледяная. Нет в ней души, хоть и смотрится величественно.

— Это тебе кажется, — парировал Марченко. — Молод еще, чтобы оценить. Подрастешь, наберешься опыта, тогда и посмотрим. А уж как тут отдыхается! — Он мечтательно потянулся, окидывая взглядом окрестности.

Женщина с дочкой стояли чуть поодаль от основной группы. Мать расчесывала густую копну волос девочки деревянным гребнем.

— Катюша, веди себя хорошо. Сейчас разложим наши вещи и сразу пойдем на речку, купаться, — сказала она дочке.

— Мам, — прошептала девочка, указывая пальчиком на громаду санатория, — я его почему-то боюсь.

Женщина не ответила, лишь крепче сжала ладонь дочки и та пискнула от неожиданности.

Навстречу гостям вышел мужчина в сером шерстяном костюме. Высокий и широкоплечий, с мужественным лицом, на котором практически не было морщин. На вид ему было не больше сорока пяти.

— Добро пожаловать в «Стеклянный бор», товарищи, — произнес он ровным голосом. — Борис Алексеевич, управляющий этим замечательным санаторием. Мы вас давно ожидаем.

Он оказался безупречно учтив. Распорядившись помочь гостям с багажом, он подарил Кате большую плитку шоколада и сделал несколько комплиментов прибывшим дамам.

Когда он повернулся, чтобы проводить гостей в главный холл, Гранину показалось, что лак на его ботинках имеет странный багровый оттенок. Возможно, это была всего лишь игра света и тени в отблесках закатного солнца.

Двери санатория отворились беззвучно, окатив гостей запахами старого дерева, паркетного воска и чего-то еще, похожего на озон после грозы.

— Ну, хоть не запах советской столовой, — словно угадав мысли Гранина, пробурчал себе под нос Марченко.

Внутри оказалось довольно прохладно. Пол в холле был выложен на манер шахматной доски черным и белым мрамором. Под высокими бежевыми потолками висели пышные хрустальные люстры. На стенах было много зеркал в рамах всех стилей и эпох. Они преломляли и умножали отражения, закручивая их в бесконечном вихре отблесков.

— Прямо как во дворце пионеров после ремонта, — пошутил Ковалев, явно довольный своим чувством юмора.

— У нас принято поддерживать идеальную чистоту, — ответил Борис Алексеевич. — Кроме того, яркий свет дисциплинирует и помогает в профилактике офтальмологических заболеваний.

Гостей постепенно расселяли по номерам. Первыми в глубине коридора скрылись женщина с дочкой. Остальные в основном собрались в холле у камина. Несмотря на лето, он уже топился и огонь звонко потрескивал за кованой решеткой. Гранин сидел в двух метрах от пляшущих языков пламени и ощущал, как его согревает приятное тепло.

Марченко успел раздобыть где-то стакан коньяку и теперь устроился в кресле прямо напротив огня.

— Хорошее место, — завел он разговор. — Тишина, воздух. Вам, Виктор Петрович, нравится? Думаю здесь можно подвести итоги последних лет, так сказать.

Гранин молчал, глядя на огонь.

— А помните, — не унимался критик, — какие времена были… Все кипело, бурлило. А теперь вот покой и уют. Заслуженные, между прочим!

— Помню, — тихо сказал Гранин. — Вы тогда буквально выжигали все на своем пути. Как громили Казанцева, еще не забыли?

Марченко по-театральному удивленно приподнял брови.

— Ах, да, — ответил он с усмешкой. — Тот несчастный гений Михаил… Но позвольте, кто же в здравом уме будет писать то, о чем писал он?

— Он не несчастный. А честный. Был…

— Позвольте! А где были вы, когда его травили? — Марченко вскочил и сделал резкий шаг в сторону Гранина. — Кто громче всех молчал, Виктор Петрович? Не пытайтесь винить всех вокруг! Его подвело ваше равнодушие и что-то еще, а не моя принципиальная позиция!

Гранин сжал кулаки и резко встал с кресла. Марченко, заметив это движение, отпрянул назад и приподнял руки, словно закрываясь от удара. В ту же секунду Виктор Петрович почувствовал головокружение и тяжесть в ногах, потому медленно опустился обратно в кресло.

— Ну знаете, я этого так не оставлю! — прошипел Марченко, скрываясь в темноте коридора.

Пламя в камине осело, будто его накрыли невидимым колпаком. Казалось еще немного — и оно потухнет. Что-то тихо прошелестело по вентиляционной решетке, окатив всех присутствующих ледяным сквозняком.

Когда Борис Алексеевич провожал Гранина в его номер, писатель заметил, что почти все двери в длинном коридоре были заперты на инородные для этого места, крайне массивные амбарные замки. За некоторыми дверьми раздавались звуки, похожие на отдаленное хоровое пение.

Комната Виктора Петровича оказалась просторной, полной света и воздуха. В ней было целых два высоких окна с видом на парк. На прикроватной тумбе стояла уютная лампа в зеленом абажуре. У окна расположился большой дубовый шкаф.

Борис открыл его створки. На нижней полке Гранин заметил эмалированную кружку с отбитым краем. На вешалках висели пижама и довольно странного вида халат. Он был сшит из грубой серо-зеленой ткани с пришитым на спине кожаным ярлыком.

— Это для уюта, вечерами бывает прохладно, — пояснил управляющий.

— Благодарю вас, — кивнул Гранин.

Когда дверь за управляющим закрылась, тишина в комнате стала почти осязаемой. Виктор Петрович обошел номер.

На полированной поверхности письменного стола, точно по центру, он заметил трамвайный билет. Пожелтевший и с расплывшимся штемпелем. Он замер. Его ладони похолодели. Писатель взял этот хлипкий бумажный прямоугольник и поднес его к лампе. Ошибки быть не могло. Пару секунд он просто стоял, почти не дыша, а затем аккуратно положил билет обратно на стол.

Гранин подошел к окну в надежде на глоток свежего воздуха. За стеклом уже сгущались плотные синие сумерки. Подъездная аллея санатория плавно тонула в серой дымке. Он открыл форточку и в комнату влетел запах остывающей хвои и прелой земли. Где-то вдалеке сладко заливался соловей.

На краю аллеи мелькнула мужская фигура. Высокий размытый силуэт в халате того же цвета, что висел в шкафу Гранина. Присмотревшись, он заметил еще нескольких отдыхающих.

Где-то вдалеке щелкнул выключатель, раздался ровный гул и фонари в парке начали загораться один за другим, озаряя аллею слабым желтым светом.

Он захлопнул форточку и поправил очки. Посмотрел на письменный стол. Билета на нем не оказалось — лишь бледный пыльный след на идеально отполированной поверхности. Пару секунд Гранин стоял неподвижно, чувствуя, как ледяная испарина покрывает его лоб. Потом он тихо сказал самому себе:

— Наверное, сквозняк.

Он не пытался отыскать билет на полу или под кроватью, надеясь, что он потерялся навсегда.

Тем вечером сон накрыл его почти сразу, тяжелый и густой, как горячая сосновая смола. Ему снилось, что он едет в ночном автобусе. За окнами не было видно ни звезд, ни луны — только густая масляная темнота. Свет фар иногда отражался в редких лужах вдоль дороги.

Вдоль обочин росли деревья. Их стволы уходили высоко вверх, будто античные колонны. Гул мотора становился все громче, автобус натужно вибрировал. Занавеска кабины водителя слегка трепетала на сквозняке. Сквозь ткань Гранин различил неясный силуэт. Странный наклон головы, спину, плечи и быстрое движение рук. В следующую секунду силуэт резко дернулся влево.

Автобус рванул в сторону, словно подчиняясь неведомой силе. Колеса завизжали, по полу пробежала вибрация. В одно мгновение перед лобовым стеклом мелькнуло ограждение моста и тут же разлетелось в стороны, будто картонное.

Звук удара ушел в пустоту. Автобус уже летел вниз, в вязкую воду безымянной реки. Воздух в салоне сгустился так, что каждый вдох отдавался резкой болью в груди. Гранин попытался закричать, но не сумел. В уши бил обжигающий свист ветра. Казалось, что прошла целая вечность.

Потом последовал удар о воду. Глухой и всепроникающий, как будто она стала каменной стеной. Лобовое стекло разорвалось паутиной трещин и сразу же распахнулось внутрь, впуская поток. Ледяная чернильная вода влетела в салон. В одно мгновение она поднялась выше колен. Воздух со свистом вытеснялся из разбитых окон автобуса.

Гранин пытался выбраться. Он бил кулаком по стеклу, раз, другой — без толку. Его пальцы соскальзывали с поручней. Свет мигал, разрывая темноту короткими вспышками.

Метрах в пяти он увидел Катю. Ее глаза были широко раскрыты, губы беззвучно пытались звать на помощь. Маленькая рука дрожала и тянулась к нему через мутную толщу воды, исчезая в пузырьках воздуха. Он нырнул за ней, не чувствуя собственного тела. Вода стала вязкой, будто пытаясь мешать любому движению. Сквозь стук собственного захлебывающегося сердца он услышал женский голос:

— Спасай, Витя... Спасай...

Он попытался дотянуться до ладони девочки, но вдохнул воду. Все вокруг ослепительно взорвалось белым сиянием.

…Он проснулся.

Воздух с трудом входил в легкие. Сердце билось так, будто хотело вырваться наружу. Он сидел на кровати, ослепленный ярким светом из окна. На полу уже лежал узкий солнечный луч. Начинался новый день.

Дыхание никак не восстанавливалось. В груди все еще стоял ледяной ком. Он провел рукой по лицу, ладонь оказалась мокрой.

Где-то капнула вода. Один раз, потом снова и снова. Он обернулся и увидел, что по стене тянется узкая полоска жидкости. Она постепенно исчезала, будто впитываясь в обои.

Гранин еще долго сидел, слушая тишину. Спустя полчаса он нашел в себе силы, чтобы прогуляться в парке перед завтраком.

Он прошелся по центральной аллее, мимо шахматных столиков, за которыми еще никто не играл и свернул на боковую дорожку, ведущую к детской площадке.

Катя сидела на корточках у куста самшита и смотрела в землю. Он заметил ее не сразу. Полосатое платье, светлые волосы, собранные в два хвостика, босые ноги в сандалиях. Она смотрела в одну точку, туда, где между корнями кустов темнела крошечная ямка, вымытая, наверное, ночным дождем.

Гранин подошел ближе. Хруст гравия под ногами должен был выдать его присутствие, но девочка не обернулась. Он остановился в двух шагах, не решаясь нарушить тишину.

— Что ты там видишь? — помедлив спросил он.

Катя подняла голову. Ее глаза были не по-детски серьезными.

— Маму забрали, — сказала она. — Ночью.

Гранин присел рядом на корточки.

— Дядя Боря сказал, что она заболела, — продолжила Катя. — Но она не болела. Она просто лежала.

— А ты как здесь оказалась? — спросил Виктор Петрович.

Катя посмотрела на главный корпус. Огромное здание возвышалось над парком, и его окна смотрели на них темными глазницами. Стекла отражали небо, делая его еще ярче.

— Меня поселили в другую комнату, — сказала она. — Сказали, что мама скоро вернется. Но я знаю, что она не вернется.

— Откуда она должна вернуться? — с волнением спросил Гранин.

Девочка протянула руку к писателю. На ее ладони лежал пожелтевший трамвайный билет.

— Это мамин, — сказала Катя. — Он всегда лежал в ее книжке.

— Ты взяла его? — переспросил Гранин. — Зачем?

— Я нашла его на полу, — сказала Катя. — Я проснулась от того, что стало тихо. Я хотела разбудить маму, но кто-то пришел. Дядя Боря и еще двое. Они сказали, что мама заболела, что ее нужно отвезти в больницу. А потом они ее забрали.

Она замолчала и сжала билет в кулаке так крепко, что побелели костяшки.

Гранин почувствовал, как внутри все сжимается. Он смотрел на девочку и не мог вымолвить ни слова.

— Мама говорила, что я фантазерка, — продолжила Катя. — Говорила, что мне постоянно страшно.

Она поднялась с корточек. Ее сандалии хрустнули по гравию.

— Мне пора идти на завтрак, — сказала Катя.

Она развернулась и побежала по аллее к главному корпусу. Гранин остался сидеть на корточках у куста самшита. Он хотел что-то ответить, но в горле стоял ком. В маленькой ямке, вымытой дождем, что-то блеснуло. Он протянул руку и достал из влажной земли монетку. Старая, почерневшая копейка. Он повертел ее в пальцах и выбросил в кусты.

— Да уж, фантазия у сегодняшних детей — просто феноменальная. — сказал он вслух и отправился на завтрак.

Глава 11. Погоня.

После обеда Гранин вышел прогуляться. Стоял теплый день с высоким, но немного хмурым небом. В воздухе витали ароматы садовых роз и хвойной коры. Где-то вдалеке кричала кукушка.

Он шел по узкой лесной тропе, которая утопала в мягкой хвое и колких еловых шишках. Каждое движение отзывалось тихим потрескиванием веток, и ему казалось, что за спиной кто-то эхом повторяет каждый его шаг. Пару раз он резко оборачивался, но не замечал ничего необычного — только тени от верхушек сосен медленно расплывались по земле.

Минут через сорок тропа вывела его на небольшую поляну на опушке соснового леса. Посреди стояла деревянная изба, перекошенная и будто вросшая в землю от времени. Крыша давно обвалилась, сосновые бревна почернели и насквозь прогнили. Окна были заколочены досками. Местами в стенах открывались щели, из которых тянуло сыростью и запахом прелой бумаги.

Где-то он уже видел эту старую избу с ее покосившимися боками, и даже рисунок трещин на бревнах показался ему знакомым. Он подошел ближе. В узкой щели между досками мелькнуло едва уловимое движение. Он услышал удаляющийся топот тяжелой обуви по деревянному полу. В следующий момент Гранин увидел яркую оранжевую вспышку, на миг высветившую в прогале окна оскаленную гримасу солдата в стальной каске, и тут же ощутил сильный удар в правое плечо.

Он резко нырнул вниз и, повинуясь отработанному в годы войны инстинкту, молниеносно прижался грудью к земле. В глазах предательски темнело. Выстрелы не прекращались, они следовали короткими очередями и ложились так близко, что Гранин чувствовал, как его осыпает струйками песка и срезанными ветками хвои. Он узнал звук выстрелов «шмайссера».

Пули впивались в сосны над его головой, сдирая кору и забрасывая лицо щепками. Солнечный свет тускнел от боли, его правая рука горела огнем. Он вскочил на ноги и зигзагами ринулся к черному провалу двери. Пригнувшись, он на ходу влетел внутрь избы, выбив хлипкую дверь левым плечом.

Царил мрак, пахло прелым деревом и едкой пороховой гарью. Пыль медленно кружилась в узких лучах света, пробивающихся сквозь проваленную крышу. Солдат ушел. Гранин слышал только собственное прерывистое дыхание. На пыльных прогнивших половицах виднелись свежие следы тяжелых сапог. Они вели через груду хлама вглубь избы, к зияющему пролому в задней стене.

Погоня подстегивалась адреналином и боевой яростью. Он влетел в пролом, больно задев раненое плечо о косяк, и выскочил в узкий дворик, заваленный буреломом. Впереди, метрах в семидесяти, показалась мышиного цвета шинель, проворно скользнув между толстыми стволами сосен. Фигура обернулась и открыла огонь. Писатель резко пригнулся — пули прожужжали где-то над головой, срезав пару сухих веток. Он выпрямился и рванул вперед.

Лес смыкался над ним и становился все гуще. Ноги вязли в ковре из хвои и мха. Он бежал, плотно прижимая ладонь к ране. Сквозь пальцы рывками сочилась кровь. Лес вокруг, казалось, застыл в неестественной тишине. Оставалось только хриплое дыхание самого Гранина и оглушительный стук крови в висках.

Спустя пару минут он выбежал к реке. Довольно широкая и стремительная, коричневая, как крепкий чай, она с глухим рокотом несла свои воды между замшелых валунов. Здесь следы солдата обрывались. На мелкой песчаной отмели, у самой кромки воды, Виктору Петровичу удалось найти последний след тяжелого ботинка.

Он всматривался в противоположный берег. На поверхность воды плавно опускался желтоватый туман. Он становился все гуще, пока полностью не поглотил реку. Виктор Петрович присел на корточки, стараясь не тревожить раненую руку, и опустил левую ладонь в воду. Ледяной холод обжег пальцы.

Он будто почувствовал на себе чей-то тяжелый взгляд. Чужая воля, упругая и сильная, давила на его затылок. Он медленно встал и повернулся лицом к лесу — только сосны-великаны стояли неподвижным строем, а их вершины терялись в мутноватом небе. Из крон донесся наглый крик кукушки.

Тщательно обследовав окрестности, он не нашел других следов. Мир вокруг медленно расплывался, теряя свои прежние очертания. Сосны клонились, будто пьяные. Небо из серого превращалось в грязно-желтое. Каждый шаг отдавался болью в раскаленных висках и раненой руке. Кровь залила ремень брюк и теплой липкой полосой стекала по ноге. Он чувствовал, что силы уходят из него вместе с этой упрямой черной струйкой.

Ноги становились ватными и подкашивались. Он часто останавливался и прислонялся лбом к шершавым стволам сосен, чтобы немного перевести дух. В глазах пульсировала темнота, и в эти мгновения ему снова мерещились серые глазницы окон, оранжевая вспышка и оскаленная гримаса в стальной каске. Воздух, казалось, отдавал порохом и болотной водой.

Почти теряя сознание, он заметил металлический блеск у корней сосны. Пальцы с трудом сомкнулись на латунной гильзе. Она была еще теплой.

— «Шмайссер», — беззвучно шевельнул он губами.

Опираясь на дерево, он нашел еще две гильзы и сунул их в карман пиджака. Они казались тяжелыми, словно были отлиты из свинца. Навязчивая мысль «донести доказательства» стала единственным якорем, удерживающим его сознание наяву. Дорога назад превратилась в кошмар. Казалось, что прошли часы. Он ковылял, спотыкаясь о корни. Сквозь шум в ушах прорывался далекий детский смех.

Он выбрался на аллею парка. Ровные ряды кустарника, ухоженные клумбы, знакомый пейзаж, который теперь казался почти нереальным. Из-за поворота тропинки послышались голоса. Гранин попытался крикнуть, но из горла вырвался лишь хриплый стон. Он сделал последнее усилие и шагнул на гравийную дорожку…

Мир опрокинулся. Земля стремительно ушла из-под ног, а небо кувыркнулось и погасло. Он не чувствовал удара о землю. Бездонная черная вода тихо сомкнулась над его головой.

Глава 12. Эхо войны.

Боль давила на виски. За веками кружились яркие фиолетовые пятна, было неприятно открывать глаза. Сознание возвращалось медленно, будто кто-то неохотно раздвигал тяжелую штору. Он слышал шипение остывающего ствола и ощущал едкий запах выгорающей ружейной смазки. Откуда-то доносился резкий дух карболки и свежих бинтов. На секунду Гранину показалось, что он слышит рокот поршневого мотора — низкий, равномерный гул и свист винта, смешивающиеся с воем набегающего потока. Сквозь приоткрытые веки проявлялся желтоватый свет: тусклый и матовый, словно прошедший через множество слоев закопченной марли.

Гранин лежал на спине, прикрытый ватным одеялом. Над ним сиял белый потолок с яркими лучами солнечного света, пробивающимися сквозь тонкий оконный тюль. Ему никак не удавалось ощутить собственное тело. Он не мог понять, в каком положении находятся его руки и ноги. Казалось, что сигналы от конечностей не доходили до мозга.

Он попытался осторожно повернуть голову. Это далось не без труда, но не приносило сильного дискомфорта. Осмелев, Гранин решил чуть приподняться на локтях. Он напряг шею, затем корпус, поднимаясь повыше и стараясь почувствовать ноги. Резкая боль пронзила его от правого бока, скользнула вниз по телу и отозвалась пульсацией в пояснице. Он мгновенно ослаб.

«По крайней мере, я чувствую свои ноги», — подумал он.

Оставив попытки приподняться, Виктор Петрович решил рассмотреть прикроватную тумбочку. На ней стояла хрустальная ваза с ромашками, графин с водой и пустой граненый стакан.

Повернув голову, Гранин заметил на противоположной от окна стене чью-то тень. В метре от его кровати на стуле сидел человек. Запрокинув ногу на ногу, он читал книгу и, казалось, не сразу обратил внимание на пробуждение писателя.

— Ну наконец-то, — произнес знакомый мягкий голос.

Борис Алексеевич, одетый в кипельно-белый халат, под которым проглядывался костюм, смотрел на Гранина с нотами искренней заботы, но одновременно настороженно и даже подозрительно.

— Вы нас напугали, Виктор Петрович. Потеряли сознание прямо на лесной тропе неподалеку от парка. У вас сломано несколько ребер, ссадины и сотрясение мозга, — он что-то записывал в свой блокнот. — Вас нашел Исаак Львович, один из наших отдыхающих. Он играл в шахматы на лавочке неподалеку и заметил, как вы, шатаясь и едва держась на ногах, брели в сторону санатория. Он сразу же позвал на помощь. Сейчас вы в санаторном медблоке. Вас осмотрели наши врачи, а позавчера даже приезжал профессор Кронпельд, чтобы лично вас проведать. Слава богу, все обошлось, серьезных травм нет, вас решили не перевозить в Москву. Здесь есть все необходимое. Вы под постоянным присмотром. Угрозы здоровью уже нет.

Он говорил деловито, как доктор, при этом мягко, будто общался с ребенком.

Виктор решился на еще одну попытку и снова приподнялся на локтях. В боку тут же выстрелила острая боль, еще более глубокая и резкая. Он с громким шипением выдохнул и обреченно лег обратно.

— Осторожнее. Вы потеряли сознание и упали прямо на корни дерева. Сантиметра два правее — и пробили бы легкое. Вам повезло. — Борис пристально смотрел на Гранина.

Тот закрыл глаза, пытаясь воскресить в памяти детали произошедшего. Прошлое будто накрыло пеленой из непрозрачной материи, которая сопротивлялась и не давала увидеть деталей. Мысленно продираясь сквозь ткань, Гранин пытался отделить иллюзию от реальности.

Лес. Выстрелы. Фигура в оконном проеме. Стальная каска.

— Я… — он сглотнул, горло было сухим, а язык почти не слушался. — Я видел… человека в лесу. В форме. Похожего на солдата в штальхельме.

— Понимаю. Нам нужно переговорить с профессором Кронпельдом, но я считаю, что это последствия легкого сотрясения мозга, — тихо сказал Борис. — Мы предполагаем, что вы прогуливались по окрестному лесу и в какой-то момент почувствовали себя плохо. Возможно, из-за духоты или усталости. Попытались самостоятельно дойти до санатория и попросить о помощи, но потеряли сознание и сильно ударились головой при падении. Досталось же вам!

Гранин попытался сделать жест рукой, будто отмахиваясь от слов Бориса, но получилось лишь странное подергивание.

В палату едва слышно вошла Лидия. Она была заметно встревожена. На ней был такой же кипельно-белый халат, что и у Бориса. На ее шее висел фонендоскоп. Она наклонилась за небольшую ширму, стоявшую в дальнем углу палаты, и вынесла оттуда стул. Сев на него и немного наклонив голову, она спросила:

— Немца? Вы так и говорили в бреду. Фриц… автомат… каска. Немецкий солдат. Вы повторяли это много-много раз.

Виктор сжал простыни пальцами.

— Мне кажется, что я видел его, — начал писатель, — Он прятался в доме на поляне. В старой прогнившей избе. Следил за мной из окна. И у него был автомат. В меня стреляли. Мое плечо — я совершенно точно получил ранение!

Гранин попытался левой рукой нащупать место предполагаемого ранения, но, к удивлению, ощутил только боль в правом боку. Никаких признаков ранения в плечо не нашлось.

Борис осторожно встал со стула и присел на край кровати.

— Эхо войны, Виктор Петрович. Не из тех мы людей, что могут легко забыть такое. Особенно вы — творческая натура, человек эмоций и впечатлений. Все, что вам почудилось в лесу — не более чем сны в состоянии горячки. Не переживайте, пройдет пара дней и вы снова будете на ногах.

Он кивнул на его бок, где под бинтами скрывалась рана.

— Немецкий солдат со шмайссером в пятьдесят шестом году… здесь, в Подмосковье?

Лидия подошла к прикроватной тумбочке Гранина, налила воды и поднесла стакан к губам писателя:

— Попробуйте выпить. Наверняка у вас в горле пересохло.

Вода оказалась теплой и отдавала рекой. Виктор сделал несколько глотков. Горло обожгло мягким холодом. Он на мгновение закрыл глаза. Запах реки стал еще сильнее: глинистый, с примесью хвои, чего-то металлического и горького.

— Сколько… — он замялся. — Сколько я здесь?

Борис обменялся быстрым взглядом с Лидией.

— Четвертые сутки, — ответил он спокойно. Гранин попытался мысленно вернуться назад: к тропе, лесу и избе на поляне, но сознание подсовывало лишь звенящую пустоту, как будто кто-то вырезал из кинопленки целый кусок.

— А мои вещи? — спросил он. — Одежда?..

— Все здесь, — ответил Борис, оглядываясь на небольшой шкаф в углу палаты. — Мы их осматривали. Ничего особенного.

— Ничего? — Виктор чуть приподнял голову. — Там должны быть… гильзы.

Борис слегка удивился, а затем медленно покачал головой.

— Не было там никаких гильз.

— Проверьте еще раз, — уверенно сказал Виктор. — Я их держал в руке. Они были еще теплые, только что стреляные.

Лидия, до этого задумчиво смотревшая в окно, заинтересованно повернулась к нему.

— Виктор Петрович… — начала она осторожно. — Ваша рубашка была пропитана кровью, карманы — разорваны, возможно что-то было, но выпало, когда вас несли в медблок.

В палате ненадолго повисла тишина. Где-то далеко за стеной хлопнула дверь, послышались торопливые шаги, затем скрип несмазанных колес каталки.

— Борис, — спросил Виктор. — А изба?

— Какая изба?

— Та, в лесу. На поляне.

Борис помолчал.

— В окрестностях нет таких изб, — наконец сказал он. — В той стороне только старый бор, овраг и река Сосновка. Никаких домов или других построек.

— Я был внутри, — уверенно сказал Виктор. — Я даже помню, как там пахло. Сыростью и бумагой. И на полу были свежие следы немецких сапог. Я узнал их по отпечаткам подошвы, ни с чем такие не спутаю.

Он заметил, как дрогнуло лицо Лидии.

— Вам нужно отдохнуть, — сказала она. — Сейчас главное — восстановление.

Борис поднялся и сделал пару шагов в сторону двери.

— Я зайду позже.

Когда дверь за ним захлопнулась, Лидия осталась стоять у кровати. Несколько секунд она молчала, а потом тихо спросила:

— Вы правда видели немецкого солдата?

— Да.

— И он стрелял?

— В меня.

Она опустила глаза.

— Тогда вам стоит знать… — начала она, но замолчала, прислушиваясь. В коридоре снова раздались шаги.

Она наклонилась к Виктору и быстро прошептала:

— В той стороне до войны был небольшой хутор. Зимой 1941-го его сожгли немцы. Людей вывели на мороз, обливали холодной водой, потом согнали в избы, заперли снаружи и подожгли. Все дома сгорели дотла. После войны в тех местах еще какое-то время обнаруживали схроны с немецким оружием и экипировкой.

Шаги в коридоре стали громче. Лидия быстро выпрямилась.

— Я принесу вам обезболивающее лекарство.

Она легко дотронулась до тумбочки и поспешно вышла из палаты. Виктор остался один. На потолке дрожали солнечные пятна, похожие на водную рябь. Запах реки усиливался.

Гранин медленно повернул голову и заметил у края тумбочки небольшой латунный цилиндр. Через боль он дотянулся до него левой рукой и поднес поближе к глазам, чтобы рассмотреть. Это была гильза.

Глава 13. Ничто не проходит бесследно.

Каждое утро в палату к Гранину заглядывал Борис Алексеевич. Он справлялся о его здоровье и пристально рассматривал раны и ссадины. Иногда он озадаченно хмыкал, присаживался на стул возле кровати и принимался что-то записывать в небольшой блокнот с кожаным переплетом.

— Не совсем понимаю, что вы так подробно описываете, — спросил Гранин, когда Борис посетил его в очередной раз.

— В сущности — мелочи, всего лишь небольшие заметки о ходе вашего лечения. Профессор Кронпельд очень переживает о вашем состоянии. Звоню ему практически ежедневно и подробно обо всем докладываю, — Борис говорил, не отрывая химического карандаша от бумаги.

— Забавно. Мы и знакомы-то с ним едва-едва, помнится, как-то раз встречались на мероприятии, но не более. — Виктор Петрович постарался поймать взгляд Бориса, но тот смотрел в блокнот и даже не думал отрываться от своих заметок.

— Вы, наверное, не в курсе, но профессор является нашим куратором по части медицины, — ответил администратор, — консультирует лечебный блок санатория.

— И что, часто у вас такие покалеченные? — Гранин хотел пошутить, но ему показалось, что Борис проигнорировал его иронию.

— Отнюдь. Конечно, вы у нас не первый. Бывает, что кто-то получает легкие травмы во время игры в футбол или на пробежке. Правда, недавно у нас лечили тяжелую пневмонию и даже острый аппендицит, но это скорее исключения.

Иногда Борис Алексеевич доставал из кармана халата пачку папирос «Герцеговина Флор», вынимал одну из них, постукивал ею о коробку и закуривал. В основном, он просто держал папиросу между указательным и средним пальцами, пока она не сгорала дотла. Заметив это, он искренне удивлялся и шел выбрасывать окурок в мусорную корзину.

Спустя несколько минут после ухода Бориса Алексеевича в палату заглядывал дежурный врач. Он измерял температуру, проверял повязки и иногда менял их. Опрашивал Виктора Петровича о самочувствии, настроении и о том, что приснилось ему накануне. Врач отражал что-то в больничной карте и уходил.

Иногда в палату просачивалась привычная санаторная жизнь. Из репродуктора в коридоре доносились радиопередачи о ходе уборочной кампании, о совещаниях в политбюро и о новых успехах машиностроения. После этого диктор неизменно читал стихи Симонова, а по вечерам включали музыку. Иногда звучал духовой оркестр, чаще — марши и вальсы.

Уже через пару дней Гранин свободно разгуливал по больничному коридору и даже обзавелся товарищами по несчастью. В палате слева от него лежал рыжеволосый Антон Красницкий, молодой поэт из Ленинграда, с творчеством которого Виктор Петрович был неплохо знаком. У бедняги случился перитонит и на его счастье в медблоке санатория оказался дежурный хирург. Антон уже выздоравливал и свободно перемещался по медблоку в поисках собеседников. Как-то раз Борис в беседе с Граниным обмолвился, что если бы хирурга в тот день не оказалось, то едва ли Красницкого успели бы довезти до ближайшей больницы.

В конце коридора температурил и практически не вставал с кровати корректор Елисеев. После купания в местной Сосновке он подхватил сильнейшую простуду, перешедшую в воспаление легких, поэтому со дня на день его должны были перевезти в Москву для дальнейшего лечения. Гранин знал Елисеева еще по довоенной работе в молодежной редакции.

Санитарка Полина Никитична каждое утро развозила тележку с многочисленными кружками, тарелками и кастрюлями, от которых тянуло крепким кипятком и вареной картошкой. Из столовой на первом этаже медблока доносились ароматы перловки, тушеной капусты и пережаренного лука.

В четверг, когда Полина Никитична, гремя тележкой, удалилась в сторону столовой, в палату к Гранину заглянул Красницкий. Вид у поэта был неожиданно болезненный: на сером лице залегли тени, щеки ввалились. Глаза при этом горели беспокойным огнем, будто в предчувствии чего-то ужасного.

— Слышали, Виктор Петрович? — шепотом спросил Красницкий, присаживаясь на край кровати. — Елисеева ночью увезли.

— Ну и слава богу, — отозвался Гранин, поправляя подушку, — В Москве-то присмотр посерьезнее, антибиотики новые... Глядишь, и выкарабкается.

Красницкий странно усмехнулся, глядя в окно на безупречно подстриженные кусты самшита.

— В том-то и дело! Машина приехала в три часа ночи. Даже фары не включили! Я в коридор вышел — воды глотнуть, а Борис Алексеевич уже тут как тут. Стоит у двери Елисеева и блокнот свой терзает. И знаете, что странно?

— Что же? — спросил Виктор Петрович.

— Елисеев совсем не кашлял. Человек с воспалением легких должен хоть раз вздохнуть тяжело, пока его на каталке везут. А этот... лежал ровно, будто из гипса отлитый. И так мне вдруг жутко стало, Виктор Петрович!

— Отчего же? — Гранин почувствовал, как в груди кольнуло.

— От холода! Такой, знаете ли, влажный подвальный холодок. Как из погреба.

Красницкий замолчал, будто испугавшись собственных слов. В коридоре послышались шаги. Поэт тут же выпрямился, нацепил маску вежливой скуки и поспешил к себе в палату.

Спустя полминуты на пороге появился Борис Алексеевич. Неспешно ступая, он остановился посреди комнаты, достал папиросу «Герцеговина Флор» и привычно постучал ею о коробку.

— Дорогой Виктор Петрович, — начал он, глядя куда-то поверх окон. — Профессор Кронпельд передавал вам поклон. Завтра вас выпишут. Теперь вы будете жить в седьмом номере.

— В седьмом? — переспросил Гранин. — Помнится, раньше у меня был двенадцатый.

— В вашем старом номере три дня назад случился пожар — что-то случилось с проводкой. К сожалению, вещи сильно пострадали, но бумаги и пишущая машинка, к счастью, уцелели, — Борис чиркнул спичкой. Огонек на мгновение отразился в его глазах, и Гранину показалось, что зрачки у администратора вытянутые, как у кота.

— Седьмой номер куда комфортабельнее. Там замечательный вид на парк и очень хорошая акустика. Совсем не слышно ни соседей, ни звуков из коридора. Вам понравится, вы ведь планировали начать работу над новой книгой, как вас просил товарищ Волков?

Папироса дымилась в пальцах Бориса. Он задумчиво смотрел, как тонкая струйка сизого дыма поднимается к потолку, сплетаясь в сложные спиральные узоры.

— Но позвольте, мои вещи! Не могу в это поверить! — жарко воскликнул писатель.

— Виктор Петрович, — медленно произнес Борис, — Знаете, мне сегодня снилось, что я тоже пишу книгу. Но вместо чернил из моей ручки текла вода. Прозрачная, которая тут же высыхала, оставляя бумагу белой, но при этом мятой и какой-то небрежной.

Гранин посмотрел Борису прямо в глаза. Тот не стал отводить взгляд и ответил тем же пристальным взором.

— Это был прекрасный сон, Виктор Петрович. Никаких лишних образов и слов. Не переживайте. Вещи — временны, искусство — на века!

Он выбросил истлевшую папиросу в урну. Та еще дымилась и запах табака смешивался с больничной карболкой, напомнив Гранину аромат обугленной зелени.

— Отдыхайте, — бросил Борис уже из коридора.

Гранин остался один. Он взглянул на свои руки — его била мелкая дрожь. На тумбочке лежал чистый лист бумаги, оставленный дежурным врачом «для заметок». В сумерках он казался вырезанным из тонкого слоя льда. Гранину захотелось ощутить его холод, он уже почти протянул к нему ладонь, но осекся.

Где-то за пределами медблока, духовой оркестр заиграл вальс «На сопках Маньчжурии». Музыка была яркой, но Гранин отчетливо слышал в ней фальшивую ноту, которая повторялась каждые восемь тактов. Словно игла патефона натыкалась на невидимую трещину в пластинке.

Утро выписки выдалось ослепительно ярким и почти лишенным теней. Солнце застряло в мареве подмосковного неба, превращая воздух в густой, обжигающий легкие пар.

Борис Алексеевич заглянул ровно в девять. Собирать было особо нечего: смена белья, бритвенные принадлежности, да записная книжка, в которой Гранин не вывел и строчки. Управляющий стоял в дверях, постукивая по ладони кожаным блокнотом, и взглядом будто бы подгонял Виктора Петровича.

— Ну что же, — произнес он, когда Гранин уже стоял в дверях, — прощай, палатный покой, здравствуй, творческий простор!

Они вышли в коридор. Гранин невольно замедлил шаг у палаты Красницкого, надеясь на прощальный кивок, но дверь была плотно прикрыта. Тишина в лечебном блоке казалась ватной и поглощала звук их шагов. Где-то ритмично капала вода.

— А вот и ваша новая обитель, — Борис остановился перед массивной дверью с латунной семеркой. Полированная цифра блеснула так ярко, что Гранин поморщился, чуть прикрыв глаза ладонью.

Номер оказался непривычно просторным. Стены, оклеенные обоями цвета слоновой кости, высокие потолки с тяжелой лепниной и широкое окно. Огромное, от пола до потолка, оно выходило на парк. Его аллеи сходились в идеальную точку почти на горизонте, а кусты самшита казались вырезанными из темно-зеленого камня. Стоял штиль, ни один листок не шевелился, словно мир за стеклом затаил дыхание.

— Письменный стол — массив дуба, — с гордостью сказал Борис, — Лампа с зеленым абажуром. Все, как вы любите, Виктор Петрович. Товарищ Волков распорядился, чтобы у вас были лучшие условия для работы над задачей.

— Над книгой, — поправил Гранин, чувствуя сухость во рту. — Книга — это не какая-то задача. Это живой организм.

Борис Алексеевич на мгновение замер и на его лице промелькнула тень сомнения. Он подошел к столу, поправил стопку чистой бумаги и постучал папиросой о край столешницы.

— Организм, объект... главное, чтобы результат был стоящим, — он закурил, но не сделал ни одной затяжки. — Осматривайтесь. Располагайтесь. В шкафу лежит смена одежды. Ваш костюм и шляпу удалось спасти, их починили и слегка перешили. Обед подадут прямо сюда.

— А Красницкий? — спросил Гранин. — Он выздоровел? Его тоже переведут обратно в санаторий?

Борис посмотрел на дымящуюся папиросу.

— У Антона свой путь, — ответил управляющий. — Вы же понимаете, союз писателей создавал санаторий для вполне понятных мотивационных задач. И не каждый писатель может быть одарен этим правом. Это в первую очередь — привилегия. И мне не хотелось бы нарушать этот принцип. Что касается Антона, его стихи слишком эфемерны. Вы не находите?

Гранин слегка удивился. Он подошел к окну и приложил ладонь к стеклу. Оно оказалось ледяным, несмотря на августовский зной. На аллее он увидел Катю, которая рисовала мелом яркую спираль. Гранин вдруг захотел постучать по стеклу и привлечь ее внимание, но рука словно налилась свинцом.

— Работайте, Виктор Петрович, — мягко сказал Борис у него за спиной. — Не тратьте время на пустяки.

Дверь тихо щелкнула, закрываясь вслед за ним.

Виктор Петрович присел за стол, подтянул к себе чистый лист и замер. В тишине комнаты он вдруг отчетливо услышал, как Исаак Львович, сидя на скамейке в парке, передвинул шахматную фигуру вперед. Стук дерева о мраморную доску отозвался в висках Гранина колющей болью.

Он взял в руки перо. На белой глади бумаги первая капля чернил расплылась, как крошечное черное солнце, грозящее поглотить все пространство.

— Товарищ лейтенант, гляньте, — тихо шепнул сержант, указывая на колодец.

Гранин подошел ближе. Сруб колодца был покрыт тонкой прозрачной коркой, похожей на лед, хотя стояла невыносимая жара. Он зачерпнул ведро, но вода в нем не плескалась. Она была тяжелой и густой, как кисель. Когда он вылил ее на землю, она не впиталась в песок, а рассыпалась мелкой стеклянной крошкой и тут же с шипением растаяла, оставив после себя запах озона.

Метрах в десяти в тени избы стоял человек. На нем была надета красноармейская форма без знаков отличия. Она казалась отлитой из какого-то серого твердого вещества. Человек молча курил. Он держал папиросу между пальцами и дым от нее застывал в воздухе неподвижными спиральными кольцами.

— Эй, друг! — крикнул Гранин, хватаясь за кобуру, — Ты кто? Из какой части?

Человек медленно повернул голову. Его лица не было видно, оно расплывалось, будто в знойном мареве. Казалось, что воздух перед ним настолько плотный, что отражает тусклый свет, словно зеркало. В нем Гранин на мгновение увидел собственное отражение: изможденное, с проваленными глазами и острыми скулами.

— Здесь нет частей, лейтенант, — голос прозвучал издалека, будто эхо. — Здесь только черновики. А ты — один из них. Кстати, не самый удачный.

Гранин моргнул, а когда открыл глаза — хутор уже исчез. Осталась только выжженная воронка от тяжелого снаряда и скелет обгоревшей сосны. Сержант смотрел на него с опаской.

— Товарищ лейтенант, вы чего? Минуты три на воронку смотрели, не мигая. Вас поди контузило?

Гранин встал из-за стола и посмотрел в окно на Катю. Она продолжала рисовать спираль на асфальте, успев изобразить уже несколько кругов. Он закрыл глаза и увидел Мишку. Тот стоял на польском хуторе, держа в руках обгоревший подсолнух. В его глазах отражалось безжалостно яркое небо над санаторием.

Глава 14. Ночная прогулка.

Гранин дремал, но проснулся от того, что в комнате стало слишком тихо. Он лежал, не открывая глаз. Послышался легкий, едва уловимый, шорох.

Он сел на кровати и посмотрел на дверь. Из-под нее пробивался свет — тусклый и желтоватый, словно от старой керосиновой лампы. Писатель накинул халат и бесшумно вышел из комнаты.

Коридор был пуст. Мягкий свет струился с той его стороны, где располагались комнаты обслуживающего персонала. Гранин услышал шаги. Они то удалялись, то становились громче. Кто-то ходил туда-обратно, как маятник. Гранин дошел до места, где коридор поворачивал под девяносто градусов, заглянул за угол и увидел Красницкого.

Поэт стоял у окна, прислонившись лбом к стеклу. Он был в одной пижаме, босиком, и его рыжие волосы в тусклом свете ночных ламп казались почти черными. Красницкий услышал Виктора, но не обернулся.

— Антон? А я все думал, куда ты пропал — радостно воскликнул Гранин.

Красницкий посмотрел на него. Лицо поэта было бледным и осунулось, под глазами залегли темные круги.

— И вам тоже не спится, Виктор Петрович, — сказал Красницкий утвердительно. Голос его был хриплым. — А вы здесь… часто так ходите? Ночью?

— Впервые, — ответил Гранин. — Ты лучше расскажи, что с тобой приключилось?

Писатель подошел поближе и встал у окна. Виднелись черные пятна кустов, серые стволы деревьев и бледное зарево у самого горизонта.

— Я как-то странно себя чувствую. — загадочно протянул Антон.

Виктор Петрович напрягся:

— Ты болен?

— Не могу понять. Каждую ночь, — сказал он. — Я сплю, но… это не сон. Это что-то другое. Я закрываю глаза и слышу, как стены шепчут что-то.

Гранин удивленно вскинул брови:

— Разговаривают? — уточнил он.

— Не словами. — Красницкий прижал ладонь к стене и провел по обоям, будто пытаясь что-то нащупать. — Звуками. Будто внутри стен кто-то выводит буквы.

Он убрал руку от стены и посмотрел на Гранина. В его глазах читалось отчаяние.

— Вы думаете, я схожу с ума? — спросил Красницкий.

Гранин молчал, не зная, что сказать. Ему хотелось как-то подбодрить поэта, но слова будто иссякли:

— Не знаю, — честно ответил он. — Бывает мне снится что-то странное, но ведь на то они и сны, чтобы временами быть загадкой. Разве нет?

— Значит, вы тоже это чувствуете, — сказал Антон.

Красницкий отошел от окна и сделал несколько шагов по коридору. Остановившись напротив одной из дверей, он прислушался. Затем вернулся назад к Гранину.

— Я вчера написал стихотворение, — сказал он. Голос его стал тише, почти перейдя на шепот. — Хорошее стихотворение. Я так давно не писал ничего хорошего, что сначала обрадовался. А потом перечитал и понял: это не мои строки. Будто кто-то вложил их мне в голову, а я только записал.

Он посмотрел на свои руки и сжал их в кулаки.

Гранин хотел сказать что-то, чтобы успокоить поэта. Но в этот момент они услышали шаги. Оба замерли — шаги приближались. Свет в коридоре чуть дрогнул и стал ярче. Из-за поворота показалась фигура Бориса Алексеевича. Управляющий мягко ступал по ковролину, держа в руке свой привычный блокнот. Похоже, что он совсем не удивился, встретив двух литераторов в ночном коридоре.

— Господа, — сказал он с вежливой укоризной. — Ночные прогулки не способствуют здоровому сну. А сон, как известно, — залог творческого долголетия.

— Не спится, Борис Алексеевич, — сказал Красницкий. В его голосе проскользнула нотка тоски. — Воздух в комнате слишком спертый.

Борис улыбнулся.

— Понимаю. Атмосфера в старых зданиях бывает тяжелой. Видимо, стоит чаще проветривать комнаты. Я распоряжусь. — он сделал паузу. — Но сейчас я бы рекомендовал вам вернуться в номера.

Он вежливо кивнул, записал что-то в блокнот и быстро пошел по коридору. Шаги его становились все тише. Литераторы некоторое время молчали.

— Вы верите ему? — спросил Красницкий.

— Не знаю, — ответил Гранин. — А вы?

Красницкий перевел взгляд на окно.

— Я не верю никому в этом месте, — сказал он. — И себе тоже.

Он помолчал, потом добавил тихо:

— Вы не думали, что мы здесь не для того, чтобы отдыхать?

Гранин хотел что-то ответить, но стушевался. Он вспомнил Волкова, путевку и разговор о «новой книге».

— Случалось, — сказал он.

Красницкий кивнул:

— Я хочу отсюда уехать.

Глава 15. Исчезновения.

Время текло с той ленивой размеренностью, какая иногда ощущается в дорогих наручных часах. Оно неторопливо скользило, плавно перекатывалось за полдень и проплывало тенями по паркетным полам и корешкам книг.

Его «Москва», хоть и уцелела после загадочного пожара в комнате, начала часто клинить и пропускать буквы. Но дело было даже не в заедающих клавишах. Стоило ему начать набор, как машинка искажала его слова, печатая совсем не то, что он хотел. Пришлось отложить ее до визита к мастеру.

Антон Красницкий не появлялся вот уже несколько дней. Гранин несколько раз стучал в его комнату, но никто не открывал. Поэт не приходил на обеды и ужины, и не прогуливался в парке. Виктор Петрович пытался разузнать что-то у Бориса Алексеевича, но тот только пожимал плечами и ссылался на свою занятость.

Гранин просыпался ровно в семь, еще до того, как в дверь деликатно стучала горничная с подносом. Его завтрак почти всегда состоял из овсянки на молоке и крепкого чая. Последнее время писатель чувствовал себя на удивление здоровым: сердце не терзало сбивчивым ритмом, а одышка, мучившая его последние три года, исчезла, уступив место странной внутренней легкости.

Он сел за письменный стол и аккуратно вывел первые строки: «Зарево над Магниткой вставало багровое...». Обычно перо слегка царапало грубоватую писчую бумагу, издавая уютный, в чем-то «литературный» шепот. Сейчас же казалось, что оно бесшумно скользит по мягкому весеннему льду. Буквы ложились затейливыми черными змейками и Гранин поймал себя на мысли, что боится отвести от них взгляд.

После обеда он вышел на прогулку. Отдыхающие в белых панамах чинно прогуливались по извилистым аллеям огромного санаторного парка. Они здоровались, приподнимая головные уборы, и их лица казались Гранину знакомыми и чужими одновременно. Почти в каждом он узнавал черты людей, которых знал когда-то давно, может еще до войны, но не мог вспомнить ни их имен, ни, тем более, фамилий.

Борис Алексеевич возник буквально из воздуха и вежливо поприветствовал писателя:

— Как ваши успехи на поприще прозы, Виктор Петрович? — поинтересовался он.

— Повесть пишется... но как-то странно, — ответил Гранин, стараясь не смотреть Борису в глаза, — Бумага будто без остатка впитывает каждое написанное мною слово. Очень странное ощущение.

— Знаете ли, мне кажется, что это хороший знак, — Борис загадочно хмыкнул, пуская кольцо дыма, которое таяло на легком утреннем ветерке, — Значит, слова находят адресата. Так, уважаемый профессор Кронпельд говорит, что истинное творчество — это всегда процесс исчезновения автора в собственном тексте.

Ночью Гранин проснулся от звука, которому не могло быть места в санаторном покое. Оглушительный шум разбитого стекла, многократно усиленный каменным эхо мраморного пола. Где-то в недрах рокота ощущался раскатистый бас весенней грозы. Шум был настолько мощным, что Гранина приподняло вверх почти на метр и выбросило из кровати. Уши заложило толстым слоем ваты, а в висках ударами стучала жгучая боль.

— Кто здесь?! — крикнул он в пустоту, пытаясь перекричать шквал, но его голос утонул в нахлынувшей тишине, которая мгновенно сменила бурю.

Он поднялся с пола и выбежал в коридор, не успев даже накинуть халат. Уютное пространство с ковровыми дорожками и теплым светом теперь исчезло. Перед Граниным простиралась уходящая в дурную черную пропасть перспектива. Потолок стал во много раз выше. На нем, в два ряда, тянулись длинные синие лампы. Они мерцали с сухим треском, окрашивая предметы своей холодной бледностью.

— Эй! Есть кто-нибудь? Борис Алексеевич! Антон! Анна! — кричал Гранин, срываясь на бег.

Он проносился мимо множества дверей. Номер 8, номер 9, номер 100... Они не кончались. По стенам ползли холодные синие тени, которые не принадлежали Виктору Петровичу. Они были огромными, отделялись от стен и медленно тянулись руками к его горлу. Ему казалось, что за каждой дверью кто-то прислушивается к его хриплому дыханию.

Под ногами писатель чувствовал что-то острое. Взглянув вниз он увидел, что весь пол усыпан мелкой стеклянной крошкой. Она блестела под мерцающими лампами, словно иней, и с шипением впивалась в босые ступни.

В самом конце бесконечной перспективы из света и стекла, он увидел фигуру. Босоногий человек в сером плаще стоял спиной к нему.

— Антон? — прохрипел Гранин, — Красницкий, это ты?

Фигура медленно поворачивалась. Гудящие лампы звонко лопались одна за другой, осыпая голову литератора осколками и погружая коридор в вязкую черную мглу.

— Найди записи. — голос Антона грянул прямо над ухом.

Гранин дернулся, задыхаясь от боли и страха. Сердце билось о ребра. В комнате царила нестерпимая тишина. Солнце уже пробивалось сквозь тонкие шторы, рисуя на полу золотистые узоры. Пахло лавандой и чистотой свежего белья.

Остаток утра протекал в мучительном оцепенении. Он умывался, пытаясь не смотреть на свое отражение. За завтраком Гранин мило улыбнулся горничной, но та лишь скользнула по нему безразличным взглядом.

Он хотел продолжить повесть, но плохие мысли все не шли из головы. Писатель пошел в парк раньше обычного, надеясь, что свежий воздух выветрит звон разбитого стекла и дурные воспоминания о ночном кошмаре.

С центральной аллеи, обильно политой утренней росой, он свернул на едва заметную боковую тропинку, заросшую густым ивняком. Здесь парк начинал постепенно терять свою геометрическую безупречность: трава становилась чуть выше, чем нужно, а мощеные дорожки уступали место грунтовым. Тропинка вывела его к хозяйственным постройкам, скрытым за высоким забором из красного кирпича. Здесь уже не было ярких клумб, шахматных столиков и прочих атрибутов культурного отдыха. Царило торжественное запустение.

Вдруг он замер. В центре дворика, среди ржавых железных бочек и кучи битого кирпича, стоял точно такой же автобус, как тот, что привез его сюда. Он выглядел так, словно его прокрутили через гигантскую мясорубку. Левый бок был вдавлен внутрь. Стальной лист превратился в жуткую измятую гармошку. Лобовое стекло отсутствовало, на его месте зияла черная пасть, усеянная по краям острыми клыками из осколков. Крыша была сорвана, напоминая отогнутую крышку консервной банки.

На обрывках салонной обшивки Гранин заметил засохшие бурые пятна. Под колесами, вся порванная и в пыли, валялась знакомая занавеска с вышитыми васильками, которая отделяла водителя от салона. Она была наполовину обгоревшей.

Борясь с тошнотой, он подошел ближе. На полу, среди осколков стекла, разбросанных личных вещей и стреляных гильз, лежала его рукопись, которую он обнаружил в своем портфеле по пути в санаторий. Те самые страницы повести о Магнитке. Она сильно обгорела. Листы были залиты кровью и текст стал совершенно нечитаемым.

Где-то в стороне парка духовой оркестр заиграл бодрый марш. Гранин стоял, боясь пошевелиться, и смотрел, как в отражении одного из немногих уцелевших автобусных окон медленно проступает число «403». Он стоял, как вкопанный, пока солнце почти не закатилось за острые кроны деревьев. Тень автобуса причудливо вытянулась и стала похожей на глубокий ров, отделивший Гранина от остального мира.

Придя в себя, он медленно побрел к санаторию. Ему хотелось немного отдохнуть и выпить стакан холодной воды. В голове роились вопросы.

Проходя мимо медблока, он столкнулся с Полиной Никитичной. Санитарка не спеша катила перед собой тележку. Сложенные в ней эмалированные бидоны назойливо гремели.

— Полина Никитична, — окликнул ее Гранин, стараясь, чтобы его голос звучал буднично, — А как у корректора Елисеева дела, не знаете? Я беспокоюсь за него, очень уж внезапно его увезли в больницу, ему хуже?

Санитарка остановилась, долго поправляя белый платок на голове, и совсем не глядя на Виктора Петровича. Поправив бидон, она обратилась к писателю:

— Какой Елисеев, соколик? — ее голос был спокойным, а глаза с живым интересом изучали Гранина.

— Ну как же... Степан Ильич. Корректор из издательства. Мы еще в соседних с ним палатах лежали…

— Нет у нас таких и никогда не было, — отрезала она, — Ты, мил человек, переутомился. Профессор Кронпельд говорит, что память у литераторов — вещь капризная, как старая барыня. Присочинит что-нибудь этакое, а сам в это и поверит.

Она посмотрела на Гранина с жалостью и покатила свою гремящую тележку дальше. Виктор Петрович почувствовал, как по его спине пробежал холодок. Он попытался догнать санитарку, чтобы расспросить ее об автобусе, но она лишь отмахнулась и скрылась за дверьми столовой.

Он почти бегом поднялся в медблок и толкнул дверь в палату, где прежде лежал Антон. Она оказалась не заперта. Внутри пахло хозяйственным мылом и чистым бельем. Шторы на окнах оказались плотно задернуты и почти не пропускали солнечный свет. Кровать была застелена без единой складки. Внимание Гранина привлек подоконник. Там, в самом углу, зажатая между оконной рамой и откосом, желтела маленькая бумажка.

Виктор Петрович подошел ближе и вытянул ее. Это оказался обрывок газеты «Правда» за прошлую неделю. На полях ломаным почерком Красницкого было выведено четверостишье:

«В стеклянном доме не бросай камней,

Здесь стены пьют дыхание и тени.

И чем слова становятся честней,

Тем глубже лед на стоптанных ступенях».

Гранин аккуратно свернул обрывок газеты и сунул его в карман брюк. Сомнений не было, загадочное четверостишие было написано рукой Красницкого.

Глава 16. Поиски.

Виктор Петрович присел на край опустевшей койки Антона. Свежие пружины панцирной сетки отозвались коротким металлическим визгом. Палата производила впечатление абсолютной стерильности. В ней не было ни пылинки, ни даже намеков на запах табака, который вечным шлейфом тянулся за поэтом.

Гранин решил внимательнее осмотреть палату в надежде найти следы, которые бы пролили свет на судьбу Антона. На прикроватной тумбочке стоял пустой граненый стакан в массивном мельхиоровом подстаканнике. Рядом лежала небольшая стопка газет. Гранин взял верхнюю. Это оказалась позавчерашняя «Правда» от пятого августа. Передовица бодро рапортовала о трудовом подвиге шахтеров Кузбасса, а на пару полос ниже, в разделе международных событий, кто-то с нажимом обвел химическим карандашом короткую заметку о продолжительной засухе в южной Европе.

Гранин встал и медленно прошелся по палате. Он со скрипом открыл небольшой платяной шкаф, шпонированный тонким слоем красного дерева. Тот оказался пуст, если не считать пары плечиков, которые стукнулись друг о друга с мелодичным деревянным звуком. На нижней полке он заметил эмалированную кружку с чуть заржавевшим краем. В таких разносили кисель в здешней столовой. На ее донышке была нацарапана какая-то надпись, но ее пытались соскрести с эмали чем-то острым, удалив таким образом большую часть букв. Отчетливо читались только две последние — «Г» и «И».

Виктор Петрович вышел в коридор, стараясь как можно тише ступать по дубовому паркету и не привлекать лишнего внимания. Здешний воздух резко контрастировал с палатным: он был пропитан запахом бинтов, карболки и чем-то терпким, вроде сухих полевых трав. Из радиоузла доносился приглушенный голос диктора, зачитывавшего прогноз погоды: «В Московской области переменная облачность, кратковременные дожди, температура воздуха – двадцать пять градусов...».

Гранин выскользнул на улицу. Августовский воздух насквозь пропитался ароматами самшита и петрикора от политого газона. Он повернул к главной аллее парка и за пару минут добрел до входа в санаторий.

Бориса Алексеевича на месте не оказалось, чему Гранин был скорее рад. Последнее время встречи с ним вселяли в него тревогу. За высокой конторкой администратора сидела молодая девушка в ярко-белом халате и накрахмаленном колпачке, сосредоточенно заполнявшая журнал, в котором Гранин, к своему удивлению, успел заметить слово «эксперимент».

Перед ней на столике расположились чернильница-непроливайка и пухлая пачка личных карточек отдыхающих, на которые она старательно клеила пометки на небольших листах разлинованной бумаги.

— Простите, я не знаю, как вас зовут, — мягко начал Гранин, прислонившись правым локтем к стойке, — Я беспокоюсь о своем товарище, Антоне Красницком. Мы с ним на днях обсуждали книгу и я обещал передать ему справочник... Не подскажете, как мне его найти?

Девушка взволнованно подняла голову. У нее оказались удивительно прозрачные, почти бесцветные, глаза.

— Добрый день! Меня зовут Лена. Вы говорите Красницкий?, — переспросила она, быстро листая журнал, — В списках прибывших или убывших за последнее время такой фамилии нет. Вы точно ничего не путаете? — Уточнила она.

— Уверен, что нет. Как же так? Не понимаю. Вот же, у меня даже есть его стихи! — Виктор Петрович достал из кармана смятую газетную вырезку, — Мы несколько дней соседствовали с ним. Его еще оперировал дежурный хирург из-за перитонита. Позовите Бориса Алексеевича, давайте разбираться — человек пропал!

— Борис Алексеевич сейчас на совещании у профессора Кронпельда. А, судя по документам… — Она развернула к нему тяжелую книгу учета, — Вот, посмотрите сами. Палата номер двенадцать свободна. Палата номер четырнадцать, Елисеев Степан Ильич, выписан по состоянию здоровья вчера ночью. Направлен в распоряжение московской клиники для дальнейшего лечения.

— Профессор Кронпельд здесь?, — удивленно переспросил Гранин.

— Да, прибыл накануне для каких-то важных дел, но подробностей я не знаю, — серьезно ответила девушка.

Гранин скользнул взглядом по строчкам журнала. Имя Елисеева было вписано в книгу учета каллиграфическим почерком.

— А записи хирурга?, — не отступал Гранин, — Должен же быть журнал операций?

— У нас нет штатного хирурга, Виктор Петрович, — Елена едва заметно улыбнулась и ее улыбка показалась ему искаженной, — Мы обычный санаторий общетерапевтического профиля. Если кому-то требуется срочная операция, то мы вызываем машину из района или врача-хирурга. Но за последние две недели таких вызовов не было.

Гранин поблагодарил ее, отошел от конторки и поднялся на второй этаж. Дойдя до конца коридора, он остановился, прислонившись спиной к прохладной стене. Последний раз Гранин видел Бориса Алексеевича примерно час назад — управляющий вышел из главного корпуса, сел в черную «Волгу» и укатил по аллее в сторону шоссе. Судя по всему, Елена солгала насчет совещания у Кронпельда.

Кабинет управляющего располагался совсем рядом. Гранин знал это потому, что в первый же день своего пребывания в санатории обратил внимание на дверную табличку и едва уловимый запах дорогого табака, тянувшийся из-за приоткрытой двери. Коридор был пуст. Гранин оглянулся, нажал на бронзовую ручку и скользнул внутрь. Дверь была не заперта.

Кабинет встретил его полумраком. Тяжелые портьеры были задернуты, и только узкая полоска света пробивалась между ними, высвечивая пылинки, кружащиеся в воздухе. Пахло чем-то приторным — может быть, старыми духами или сухоцветами, стоящими в высокой вазе на столе.

Гранин замер, прислушиваясь. Сердце стучало так громко, что, казалось, его должно быть слышно в коридоре.

Он начал с письменного стола.

В верхнем ящике лежала канцелярия: ручки, карандаши, стопка чистой бумаги, печать на резиновой подушечке. В среднем — папки с надписями «Планы», «Отчеты», «Смета». Гранин быстро пролистал их — ничего, кроме цифр, графиков и сухих формулировок.

Нижний ящик не открывался. Гранин дернул сильнее, но безрезультатно. Он уже хотел отступить, как вдруг заметил тонкую щель между ящиком и столешницей. Просунув туда пальцы, он нащупал что-то металлическое. Ключ.

Он вставил его в замочную скважину. Замок щелкнул неожиданно громко, и Гранин замер, прислушиваясь. Тишина. Он выдвинул ящик.

Очки он узнал почти сразу. Толстая роговая оправа, дужки, аккуратно сложенные и перевязанные тонкой бечевкой. Очки Марченко. Гранин видел их на критике в первый вечер, когда тот сидел у камина с коньяком. Он вспомнил, как тот поправлял их, когда говорил о Казанцеве: «Тот несчастный гений…».

Рядом лежал блокнот в клеенчатой обложке. Гранин раскрыл его, и пальцы его дрогнули. Почерк Красницкого — торопливый, с резкими нажимами, местами рвущими тонкую бумагу. Он перелистнул несколько страниц, пока не наткнулся на последнюю запись:

«Они знают, что я все понял. Завтра попробую переплыть».

Чернила были совсем свежими.

Гранин положил блокнот на место и перевел взгляд на следующий предмет. Книга — тонкая, в потертой обложке, с выцветшими буквами на корешке. «Как закалялась сталь». Он раскрыл ее. Между страницами лежала закладка — вырванный из газеты клочок, на котором детским почерком было выведено: «Мама».

Гранин захлопнул книгу. В горле пересохло.

Он уже хотел закрыть ящик, когда в самой глубине заметил фотографию. Черно-белая, с неровным краем, похоже, вырезанная из более крупного снимка. Он поднес ее к глазам и мир вокруг него остановился.

На фотографии был он.

Виктор Гранин сидел на скамейке в парке. Тот же серый пиджак и очки в стальной оправе. На заднем плане — главный корпус санатория, почти такой же, как сейчас. Он смотрел прямо в объектив. Внизу, белой краской была подписана дата: «22.10.51».

Он смотрел на снимок и не мог пошевелиться. 1951 год. Пять лет назад. Но он не бывал здесь в те годы. Гранин попытался вспомнить, что делал в июле пятьдесят первого. Работал над новой повестью. Или еще не работал? Или это было не в пятьдесят первом? Даты смещались и расплывались в памяти, как чернила на мокрой бумаге.

Он услышал шаги в коридоре.

Сначала показалось, что сердце отдает куда-то в уши. Звук шагов повторился. Мягкий и уверенный. Каблуки по паркету. Кто-то поднимался по лестнице. Он быстро сунул фотографию в карман пиджака. Закрыл ящик и вынул ключ. Шаги становились все громче. Он огляделся — выход только один, через дверь.

Гранин скользнул к ней, приоткрыл и осторожно выглянул в коридор. В конце, у лестницы, маячила фигура Лидии. Она стояла спиной к нему, роясь в сумке, и что-то искала.

Гранин выскочил из кабинета, бесшумно притворил за собой дверь и быстрым шагом двинулся в противоположную сторону. Сердце колотилось где-то в горле, но ноги несли его быстро. Он завернул за угол, спустился по черной лестнице, прошел через пустую столовую и только на заднем крыльце, ухватившись за перила, позволил себе остановиться и перевести дыхание.

Спустя минуту он, не оглядываясь, пошел в сторону парка. Нужно было во что бы то ни стало найти Красницкого. Сделав несколько шагов по гравийной дорожке, его посетила мысль:

«Ковалев, Чесовская и Марченко, нужно проверить их комнаты!»

Он развернулся и зашел обратно в главный корпус, где поднялся на третий этаж. Коридор был пуст. Лампы горели в половину накала, давая тусклое желтоватое свечение. Гранин прошел по коридору, рассматривая таблички на дверях. Восьмая. Девятая. Десятая. Вот та, где, как ему казалось, жил Ковалев. Он постучал.

Тишина.

Он постучал еще раз, громче.

Никто не ответил.

Гранин прижался ухом к двери. За ней не было слышно ни звука. Он уже хотел отойти, когда в конце коридора из-за поворота показалась горничная. Она толкала перед собой тележку с аккуратно сложенным бельем и сонно зевала.

— Простите, — окликнул ее Гранин. — Здесь живет Ковалев? Или поэтесса Чесовская? Я не могу их найти.

Горничная остановилась и подняла на него заспанные глаза. В ее взгляде скользнуло любопытство.

— Ковалев? — переспросила она. — Чесовская? Не знаю таких.

— Как же не знаете? — Гранин почувствовал, как в груди начинает закипать раздражение. — Они приехали вот уже пару недель назад.

Горничная покачала головой.

— Там никого нет, товарищ. — она кивнула на дверь, в которую он только что постучал. — И давно не было. Этот номер пустует уже с месяц. После того, как съехал профессор из Ленинграда.

Горничная смотрела на него с жалостью. В ее глазах мелькнуло сочувствие.

— Вам, наверное, показалось. — она поправила стопку наволочек на своей тележке. — Здесь бывает, что видят то, чего нет. Профессор Кронпельд говорит, что это от усталости.

Она молча покатила тележку дальше.

Виктор Петрович остался стоять в пустом коридоре. Его взгляд скользил по запертым дверям и тусклым лампам.

Он обошел весь этаж. Постучал в каждую дверь, где, по его расчетам, могли жить его коллеги. Никто не открыл. Только в конце коридора, в крайней комнате, он заметил на дверной ручке слабый след — будто кто-то недавно коснулся ее. Металл еще хранил тепло чужой руки. Он нажал на ручку, но дверь не поддалась.

Виктор Петрович направился к выходу из здания.

Глава 17. Загадочный писатель.

Неподалеку от входа на скамейке двое пенсионеров в полосатых пижамах играли в домино.

— Рыба! — выкрикнул один из них, с силой хлопая костяшками по деревянному столу.

— Эх, Ефим Моисеевич, с тобой в домино играть, что с самим чертом! — с душой ответил его оппонент.

Гранин остановился, наблюдая за игрой. В движениях стариков было что-то механическое. Создавалось странное ощущение, что они разыгрывали одну и ту же партию уже много лет подряд.

Ефим Моисеевич довольно крякнул. Он был сухоньким стариком с редкими седыми волосами, зачесанными на пробор. Второй игрок — грузный мужчина лет шестидесяти, с мешками под глазами, тасовал костяшки для следующей партии.

Гранин присел на скамейку рядом.

— Разрешите?

Ефим Моисеевич поднял на него свои выцветшие глаза. В них сверкнул интерес.

— Садись, садись, — сказал он. — Места много.

— Вы здесь отдыхаете? — спросил Гранин и его вопрос прозвучал глупо. Слишком уж органично эти двое вписывались в санаторный пейзаж.

— Отдыхаем, — ответил Ефим Моисеевич. Голос его был сухим и шелестящим. — Уже лет тридцать. Или тридцать пять. Уже и не вспомню.

— Вы шутите? — переспросил Гранин.

— Время странно течет, — Ефим Моисеевич сделал слабое движение рукой, указывая куда-то за ограду парка, где солнце уже застревало в кронах сосен. — Здесь оно густое, как патока. То растягивается, то сжимается. — старик вытирал лоб платком. — Борис Алексеевич говорит, что это все для пользы дела. Чтобы успевали и доделывать, и отдыхать.

— Что доделывать? — спросил Виктор Петрович.

Старик посмотрел на костяшки, которые его партнер уже выложил на столе.

— Себя, — помедлив, ответил он.

Второй игрок хмыкнул, но ничего не сказал.

— Когда-то я преподавал историю. — продолжал Ефим Моисеевич. — В московском университете. Двадцать лет читал лекции. Писал книги. Про войны, про революции, про то, как одни эпохи сменяют другие.

Ефим Моисеевич сощурился от яркого солнца.

— А что случилось потом? — спросил Гранин.

— А потом понял, что все мои лекции уже прочитаны до меня, — сказал он. — Я просто пересказывал чужие слова, выводы и судьбы. Думал, что так делают все.

— Вы говорите очень странные вещи. — Гранин достал папиросы и предложил их пенсионеру.

Старик посмотрел на свои руки и махнул, отказываясь.

— Теперь я только играю, — сказал он. — Борис Алексеевич говорит, что скоро начнется новая история. И в ней я буду таким, каким должен быть.

— Новая история? — голос Гранина дрогнул. — О чем вы?

Ефим Моисеевич поднял на него глаза. В их выцветшей голубизне мелькнуло что-то злое.

— Вы еще не поняли? — нервно спросил он.

Гранин молчал. Его пальцы вцепились в край скамейки.

— Я видел, как это происходит, — продолжил Ефим Моисеевич, и голос его стал тише. — Сначала ты замечаешь, что слова приходят откуда-то извне. Думаешь, что это вдохновение. Потом замечаешь, что и мысли тоже не твои. Ты думаешь, что это усталость. А потом…

Он замолчал, взял со стола костяшку и поднес к глазам. Покрутил в пальцах, рассматривая.

— А потом? — выдохнул Гранин.

— А потом ты принимаешь решение и замыкаешь круг, — медленно произнес Ефим Моисеевич.

Он положил костяшку на стол, так же аккуратно, как взял.

Второй игрок поднял голову и посмотрел на писателя. До этого Гранин почти не замечал его лица. Теперь же увидел, что глаза у него были такими же выцветшими.

Виктор Петрович почувствовал, как холодная волна поднимается от поясницы к затылку. Ему становилось не по себе.

— Почему вы мне это рассказываете? — спросил он. — Если здесь… если за этим следят?

Ефим Моисеевич улыбнулся.

— А кто вам сказал, что я это говорю? — ответил он вопросом. — Может быть, это вы сами себе придумали. Да и какая разница?

Он медленно поднялся со скамейки. Движения его были осторожными, точно он боялся рассыпаться.

— У вас еще есть время, Виктор Петрович, — сказал он, уже стоя. — Вы еще сопротивляетесь. Иначе бы не пришли сюда.

— Какое время, для чего? Вы можете не говорить загадками? — в отчаянии спросил Гранин.

Старик взглянул на столик, затем — на партнера, который уже начал играть новую партию, не дожидаясь, пока они закончат разговор.

— Чтобы сыграть свою партию самому, — ответил он. — Пока это не сделали за вас.

Ефим Моисеевич развернулся и медленно побрел по аллее. Его полосатая пижама сливалась с тенями, которые отбрасывали кусты самшита, и через несколько шагов Гранин уже не мог разобрать, где кончается контур старика и начинается его тень.

— Рыба, — крикнул напарник Ефима Моисеевича в пустоту.

И хлопнул костяшками по столу.

Глава 18. Допрос.

Гранин решил наведаться в хозблок и проверить санаторный гараж. Если Елисеева и Красницкого действительно куда-то увезли, то могли остаться следы в путевых листах. Санаторий, безусловно, был местом глубоко бюрократическим. В его мире ничто не могло исчезнуть просто так, не оставив после себя хотя бы крошечной бумажки.

За воротами, у самого въезда в гаражные боксы, отрезанные от любопытных глаз зарослями дикой малины и крыжовника, стоял совершенно новый грузовик. Рядом с ним, в замасленной кепке, на перевернутом ведре сидел шофер, который неспешно протирал ветошью какую-то запчасть.

— Добрый день, уважаемый! — Гранин похлопал себя по карманам пиджака и достал пачку папирос «Казбек», протянув ее водителю, — Не подскажете, кто пару дней назад ночью перевозил больного из медблока в Москву? Возможно на «скорой» или на местной машине?

Шофер с интересом посмотрел на Виктора Петровича и взял предложенную папиросу, ловко пристроив ее за ухом.

— Ночью машин в город не было, — ответил он, — Ворота запираются на замок в одиннадцать вечера. Любая поездка в такое время — только через согласование с управляющим. А «скорая» из города последний раз в июне приезжала, когда повариха в столовой кипятком обварилась.

— Но люди говорят, что видели машину. И слышали звук двигателя. — Начал было Гранин как вдруг осекся.

Он вспомнил, что Красницкий с оторопью рассказывал о «холоде, как из ледника» и о том, что машина с Елисеевым отъезжала от санатория с выключенными огнями, несмотря на глубокую ночь.

— Приснится же такое, — усмехнулся шофер, — у нас здесь места тихие, воздух чистый и густой, хоть ложкой ешь. Многие с непривычки им злоупотребляют, а после Москвы он почитай за вино идет, по своему влиянию. Вот и снится всякое. А вы, товарищ писатель, лучше поспешите, обед ведь скоро. Говорят, сегодня в столовой для отдыхающих котлеты — просто объеденье. Я бы тоже взял парочку, да нам не положено. А так хочется, эх! — Шофер широко махнул рукой, плюнул себе под ноги и достал из-за уха папиросу, устроив перекур.

Вяло поблагодарив шофера, Гранин направился обратно к санаторию. Проходя мимо медблока он остановился и поднял голову, взглянув на окна палаты, где лежал Красницкий. За плотными шторами мелькнул силуэт. Темная фигура стояла у окна и внимательно смотрела вниз. На мгновение Виктору Петровичу показалось, что это тень Бориса с его неизменным блокнотом. Солнце, отразившееся в стекле, ослепило Гранина и заставило его зажмуриться. Когда он вновь посмотрел на окно, там уже никого не было.

Он засунул руку в карман пиджака, пытаясь отыскать платок, но нащупал там только клочок бумаги. Старый трамвайный билет. Теперь, рассматривая его при ярком свете, он заметил деталь, которую упускал раньше. Рядом с проколами компостера, сияла едва заметная фиолетовая печать, которую обычно ставят в библиотеках на обложки оприходованных книг. Гранин поднес билет поближе к глазам и достал из кармана очки.

«Списано по акту...». Далее следовали размытые цифры, которые он не сумел разобрать. Сунув билет обратно в карман, он обогнул главный корпус. Диспетчерская автоколонны санатория находилась в небольшой кирпичной пристройке у самых ворот.

Ее дверь была выкрашена темно-синей краской, уже начавшей ощутимо шелушиться. Виктор Петрович с силой постучал, но никто не ответил. Подождав пару секунд, он толкнул дверь.

Внутри оказалось прохладно, стоял запах пыльных бумаг и сырости. За столом, густо заваленным путевыми листами и графиками дежурств, никого не было. На стене, аккуратно обитой состарившейся сосновой вагонкой, мерно тикали ходики с кукушкой.

Гранин не спеша, стараясь не шуметь, подошел к столу. В поле зрения попал большой журнал в сером коленкоровом переплете с надписью: «Журнал учета выезда и въезда автотранспорта санатория "Стеклянный бор"».

Он начал быстро перелистывать страницы. От волнения его била мелкая дрожь и от этого сильно страдала скоординированность. Виски слегка ломило, по затылку стекал липкий пот.

28 июля. ГАЗ-51. Водитель Семенов. Рейс в райцентр за продуктами. Выезд — 08:15, Возврат — 14:40. 3 августа. ЗИС-154. Водитель… Гранин замер. «Семен Шпагин». Выше стояла размашистая резолюция: «Рейс отменен по техническим причинам. Автобус отправлен в ремонт».

— Ищете что-то конкретное, Виктор Петрович?

Гранин дернулся от неожиданности. В дверях, прислонившись плечом к косяку, стоял Борис Алексеевич. В полумраке диспетчерской светлый пиджак управляющего испускал легкое зеленоватое свечение. Его лицо выражало заинтересованность.

— Я... я хотел узнать, не идет ли какая-нибудь машина в город, — быстро соврал Гранин, захлопывая журнал, — Мне нужно отправить письмо в редакцию. Срочное.

— Письма у нас уходят централизованно, через почтовый ящик в вестибюле, — Борис сделал шаг к центру комнаты. Гранину показалось, что маятник часов за его спиной ускорил свой ход, — Зачем вам это? Здесь все учтено, все фиксируется. Мы любим порядок, Виктор Петрович. Используйте обычную почту.

— А Елисеев и Красницкий?, — Гранин решил пойти ва-банк, — В журнале нет отметок об их выезде. Куда они исчезли, почему вы их не ищите? В нашу последнюю встречу Антон говорил странные вещи, он может быть в беде!

Борис подошел к столу и положил ладонь на обложку журнала. Костяшки его пальцев побелели.

— Степан Ильич и Антон Вадимович... — Борис произнес имена так, словно пробовал их на вкус. — Видите ли, в чем дело. Есть транспорт, который не требует путевых листов. И есть пути, которые не проходят через наши ворота. Вы ведь уже видели автобус на заднем дворе, не так ли?

— Видел. Он вдребезги разбит. Там кровь на сиденьях! Борис Алексеевич, что здесь происходит?

— Кровь — это всего лишь жидкость. — равнодушно отозвался Борис, — Она высохнет, а раны затянутся. Но слова! Слова останутся навечно. Вы уже нашли обрывок газеты в палате Красницкого? Не трудитесь отвечать, я все вижу по вашим глазам. Антон всегда был излишне поэтичен. И патетичен. «Стены пьют дыхание»... Красиво, но совершенно ненаучно. Стены могут лишь сохранять то, что в них принесли. — он достал из кармана блокнот и что-то в него записал. — За Елисеева можете не беспокоиться. Он в Москве и идет на поправку. Антон Красницкий уехал в Ленинград, его срочно вызвали в редакцию.

Борис резким движением руки открыл журнал точно на странице с отмененным рейсом Шпагина.

— Вас интересуют совпадения? Фамилия Шпагина вас настораживает? — не спеша продолжал управляющий. — Тогда вспомните сорок пятый год, майский Берлин. Типография на окраине города. Молодая женщина-переводчик. Как ее звали? Елена? Элен?

Гранин почувствовал, как пол под ногами слегка качнулся.

— Откуда вам это известно? Что вообще здесь происходит? — выкрикнул писатель.

— Нет никаких «здесь» и «там», — Борис Алексеевич одним движением закрыл журнал. Хлопок коленкорового переплета прогремел, словно выстрел. — Ступайте обедать, Виктор Петрович. Завтра у вас консультация профессора Кронпельда. Он прибыл, чтобы осмотреть ваше сотрясение.

— А Елена? — спросил Гранин. — Что с ней стало?

Борис усмехнулся.

— Она жива, Виктор Петрович. Работает в Ленинграде, в медицинской библиотеке. И не помнит ничего из того, что было во время войны. Так лучше для всех.

Борис молча вышел, оставив Гранина в звенящей тишине опустевшей диспетчерской. Настенные часы издали щелчок, кукушка выскочила из своего укрытия и вместо привычного «ку-ку» прозвучал громкий металлический звук, больше похожий на скрип ножа по стеклу.

Гранин вернулся к гаражу. Водитель теперь копался под капотом грузовика и не обращал на писателя ни малейшего внимания. Виктор Петрович закурил папиросу и окликнул шофера. Тот помедлил и, чертыхаясь, вылез из-под массивного капота.

— Кто такой Семен Шпагин? — резко спросил Гранин.

Шофер поперхнулся дымом. Лицо его, еще минуту назад приветливое, вдруг стало напуганным.

— Откуда вы… — он осекся. — Нет тут никакого Шпагина. И никогда не было. — жестко бросил водитель.

— Не лгите! В журнале учета есть запись. Рейс отменен по техническим причинам. Повторяю еще раз — кто такой Шпагин?

Шофер медленно присел на перевернутое ведро и наклонился к ящику с инструментом. В его руке мелькнула монтировка.

— Вам, товарищ писатель, лучше бы писать свои книжки, — сказал он тихо. — А в чужие дела не лезть. Здесь люди иногда теряются. И не все находят обратную дорогу.

Гранин не отступал:

— Мне терять нечего.

— Тыщу лет здесь работаю, — ответил шофер. Голос его стал тягучим, как смола. — И каждый раз одно и то же. Приезжают такие, как вы. Умные. С вопросами. Думают, что если книжки писали, так и жизнь понимают. — он сделал шаг вперед, но Гранин не шевельнулся.

Шофер опустил монтировку и сел обратно на ведро, достав из кармана замусоленную пачку «Беломора».

— Семен Шпагин, — сказал он, закуривая. — Был такой. Молодой, веснушчатый. За рулем — зверь.

Он выпустил дым в сторону. Струя медленно поползла к открытой двери гаража.

— А потом пропал. Вместе с автобусом по пути из Москвы. Нашли через три дня. В овраге, в пяти километрах отсюда. Автобус — всмятку. А Семена… — он запнулся. — Не нашли вообще.

— Как так? А что сказали следователи? — с удивлением спросил Гранин.

Шофер усмехнулся. Усмешка вышла кривой и безрадостной.

— Сказали, что Семен не уследил за дорогой. Сам виноват. Борис Алексеевич тогда у всех подписку взял. Чтоб молчали. Для блага санатория, значит. Для спокойствия отдыхающих.

Он посмотрел на Гранина в упор.

— Вы же отдыхать приехали, товарищ писатель? Вот и отдыхайте.

Гранин докурил папиросу и затушил ее о каблук. Монтировка лежала на земле.

— Спасибо, — сказал он. — За откровенность.

Шофер не ответил. Он отвернулся и принялся снова протирать ветошью деталь, хотя та и так уже блестела.

Гранин вышел из гаража. Солнце стояло в зените.

Глава 19. Свинцовый шрифт.

Весной сорок пятого Берлин мало напоминал прежний город. Это был хребет огромного зверя, сраженного мощным ударом стального кулака. Изломанный, обугленный и покрытый черным пеплом.

Старший лейтенант Гранин командовал передовой разведывательно-штурмовой группой. Несколько тяжелых дней они прогрызали себе путь сквозь район Панков. Ожесточенные бои шли не за отдельные улицы или кварталы, а за этажи, иногда — даже квартиры.

Стены домов напоминали нелепые театральные декорации. В одной комнате вполне могла еще висеть репродукция Дюрера, а в другой, отделенной от первой лишь беззубой пропастью обвалившегося перекрытия, уже вовсю строчил вниз по улице пулемет, шипя и захлебываясь в бесконечных огненных очередях.

Гранин вспомнил, как они штурмовали типографию на окраине Шарлоттенбурга. Неприметное двухэтажное здание немцы превратили в огневую точку, ощетинившуюся стволами на все стороны света. Из оконного проема, заваленного мешками с песком, торчало вороненое жало пулемета, поливавшего огнем подступы к зданию на сотни метров вокруг. Его стрекот не смолкал ни на секунду.

Виктор прижался щекой к щербатому углу соседнего дома, чувствуя, как известковая пыль забивается в поры и скрипит на зубах. Группа прикрытия ударила по окнам типографии и этот шум на мгновение перекрыл истеричный лай немецкого пулемета.

— За мной! Вперед! — выкрикнул Гранин, обернувшись, и едва слыша собственный голос за общим грохотом.

Они рванули через пятачок двора, резко петляя между станинами разбитых печатных станков, выброшенных взрывом прямо на мостовую. Сапоги предательски скользили по рассыпавшемуся на земле свинцовому типографскому шрифту. Тысячи мелких зеркальных литер хрустели под их подошвами, пытаясь замедлить наступление. Боковым зрением Гранин видел, как пули выбивают фонтанчики пыли в полуметре от его ног, обнажая ярко-красное нутро брусчатки.

Спустя пару секунд, все пятеро ворвались на первый этаж типографии через пролом в стене. Внутри резко пахло пороховыми газами, застарелым запахом олифы и скипидаром.

Немцы боролись с отчаянием обреченных, окопавшись в глубине здания. Завязавшийся бой почти сразу распался на короткие злые схватки в узких проходах между бесконечными стеллажами. Огромные свитки ротационной бумаги, посеченные бесчисленными осколками, напоминали гигантские бинты, которые кто-то заботливо подготовил, чтобы перевязать раны этого дома.

У лестницы на второй этаж, уложив одного из немцев прикладом в висок, Виктор Петрович ощутил тяжелый удар по голове. Мир вокруг на секунду моргнул и закружился сотнями огней. На его шее мертвой хваткой сжались чьи-то ладони. Зрение вернулось через секунду и он увидел перед собой искаженное безумной гримасой лицо немецкого солдата. Гранин стремительно терял сознание. Перед его глазами плыли огненные круги. Звуки боя постепенно умолкали, уступая место едва уловимому звону, будто кто-то заложил ему в уши плотной ваты.

Внезапно лицо немца расслабилось и его глаза остановили свое безумное движение. Он обмяк и, практически не ослабляя хватки, начал падать вниз, утягивая за собой Гранина. На груди оппонента расплывалось кровавое пятно. Оба повалились на пол. Гранин пытался вырваться из захвата, пока младший сержант из соседнего отряда, подбежав к нему, не ударил немца резким движением точно в затылок. Тот окончательно ослабил хватку. Сержант помог Гранину подняться на ноги. Схватив пулемет, Виктор вместе с ним ринулся на второй этаж.

Среди перевернутых кассет с наборным шрифтом Виктор увидел Елену. Она стояла у массивного деревянного стола, небольшого роста, в шинели на пару размеров больше, чем следовало бы, и прижимала к груди объемную папку. Елена была переводчицей из разведотряда Гаврилова, который тоже штурмовал здание типографии. Из-под ее сбившейся набок пилотки выглядывала прядь волос цвета спелой ржи, контрастирующая с копотью окружающей обстановки. Казалось, что она попала сюда случайно, из совершенно других мест и обстоятельств. Виктор замер, пораженный тем, как нежно и беззащитно она выглядела.

Рядом с ней на полу лежал немецкий офицер. Его фуражка с высокой тульей откатилась к стене, а из-под головы медленно растекалось темное пятно, пропитывая лежащие на полу агитационные листовки.

— Товарищ старший лейтенант, взгляните... — сказала она, и ее голос, мягкий, с едва уловимой хрипотцой, заставил его на секунду забыть о грохоте орудий.

Она протянула папку. Гранин быстро ее пролистал, пытаясь понять хотя бы часть содержания. Списки «объектов контроля», графики какой-то «кристаллизации» и бесконечные протоколы испытаний. Все это больше походило на лабораторные документы.

Внимание Гранина привлекла фотокарточка, приколотая ржавой скрепкой к листу. На ней был крупный мужчина с удивительно тонкими чертами лица и тяжелым взглядом. В глубине его глаз застыло нечто, от чего у Гранина заломило виски и захотелось выйти на свежий воздух.

Подпись чернилами гласила «Группенфюрер Генрих Адлер».

— Смотрите, товарищ старший лейтенант, здесь даты, — Елена показала тонким пальцем на одну из строк. — Некие испытания проводились в тридцать девятом под Лейпцигом, потом в сорок втором в оккупированной Польше. Судя по протоколам, искали некий «способ структурирования сознания через имитацию».

Генрих Адлер, судя по записям, проходил под псевдонимом «архитектор тишины». В досье довольно подробно описывался эксперимент «Glashaus».

«Субъект №403, — читал Гранин сухие строки протокола, — после сорока пяти дней в условиях «кристаллизации» перестал узнавать собственное имя и утратил все признаки личностной идентичности, при этом полностью сохранив свои профессиональные навыки».

Гранин закрыл папку. Сургуч на обложке хрустнул, напоминая звук ломающейся ледяной корки.

— Об этом не стоит распространяться. Все найденные документы мы опечатаем и отправим в штаб дивизии. — сказал он Елене.

За толстыми стенами старой типографии бой не утихал ни на секунду. Здание вздрагивало от разрывов танковых снарядов и с потолка сыпалась мелкая крошка штукатурки. Сквозь выбитые окна доносился захлебывающийся треск автоматов и отрывистые крики, которые тут же тонули в грохоте рушащихся перекрытий.

В узких пролетах между станками гулял сквозняк. Тысячи отпечатанных листовок, сорванных взрывной волной со своих мест, медленно кружились в воздухе.

Он посмотрел на Елену:

— Пойдемте, — сказал Гранин, сжимая папку под мышкой. — Нам нужно уходить.

Глава 20. Архитектор тишины.

Папка была тяжелой. Кожаный переплет, промокший в нескольких местах, и плотные листы типографской бумаги весили не меньше килограмма. Гранин чувствовал тяжесть в запястье, пробираясь сквозь руины Шарлоттенбурга. Папка будто тянула руку вниз, заставляя плечо ныть тянущей болью.

Елена шла рядом, прижимая к груди полевую сумку. Она была напряжена, как струна, и постоянно оглядывалась на дымящиеся развалины, из которых они вышли уже четверть часа назад.

— Товарищ старший лейтенант, — тихо сказала она, когда они свернули в подворотню, чтобы пропустить колонну «студебеккеров», грохочущих по разбитой мостовой, — что мы будем делать?

Гранин качнул головой.

— Сдам в штаб, — ответил он. — Там разберутся.

Елена остановилась. Ее лицо было очень серьезным.

— Я перевела несколько страниц, пока вы были наверху, — сказала она. — Там есть список. Люди. С именами, датами рождения, местами жительства. И почти напротив каждого пометка: «ликвидация» или «продолжение наблюдения». Некоторые из них русские.

Гранин не ответил. Он посмотрел на папку, прижатую к боку, и ему показалось, что кожа ее переплета стала горячей.

— Нам нужно доставить это в штаб, — сказал он. — Все остальное — не наше дело.

Они двинулись дальше. По обе стороны улицы громоздились остовами разрушенные здания, из некоторых еще валил дым. Где-то вдалеке была слышна стрельба. Они прошли еще пару кварталов, когда Гранин услышал звук. Сначала он принял его за гул мотора. Но звук был другим: слишком низким, без привычного перестука цилиндров. Он больше походил на гудение трансформатора.

— Ложись! — крикнул Гранин, толкая Елену в подъезд ближайшего дома.

Они рухнули на ступени, и в ту же секунду воздух над их головами прошила пулеметная очередь. Пули ударили в стену напротив, выбивая фонтанчики кирпичной крошки. Гранин не видел, откуда стреляли — звук шел отовсюду, множась эхом между руинами.

Он схватил пистолет-пулемет, висевший на ремне, и прижался к косяку двери. Елена лежала рядом, закрыв голову руками. Папка с досье оказалась под ней.

— Сиди здесь! — приказал он и высунулся из подъезда.

Он не успел сделать и двух шагов. Что-то тяжелое обрушилось на него сверху. Мир раскололся на осколки. Потом наступила тишина.

Он очнулся, лежа на спине. Над ним нависал кусок вечернего неба. В ушах звенело.

— Елена? — позвал он.

— Я здесь, — ответил голос совсем близко. — Вы лежите, не двигайтесь. Я перевязала вашу голову. Крови много, но рана неглубокая.

Она сидела рядом, привалившись к стене. Ее пилотка куда-то исчезла, волосы рассыпались по плечам, и в них запутались мелкие осколки стекла. Папка с досье лежала у нее на коленях.

— Что это было? — спросил он, садясь. Голова закружилась, перед глазами поплыли разноцветные круги.

— Не знаю, — ответила Елена. — Я не видела, откуда стреляли. А потом... потом был взрыв. Но я не слышала его. Только свет. Очень яркий свет, а потом пустота. А когда я открыла глаза, вы еще лежали без сознания.

Гранин поднялся на ноги, опираясь на стену. Голова гудела, но зрение постепенно прояснялось.

— Нам нужно идти, — сказал он. — Быстро.

В штаб дивизии они добрались только к ночи. Дорога, которая днем заняла бы не больше часа, растянулась на все четыре. Гранин вел их переулками, обходя открытые пространства. Они несколько раз останавливались, прислушиваясь.

Документы принял капитан из особого отдела. Он пролистал папку, не задавая вопросов, кивнул и сказал:

— Можете быть свободны, старший лейтенант.

— Что будет с этими документами? — спросил Гранин.

Капитан посмотрел на него с легким недоумением, граничащим с раздражением.

— Будут изучены компетентными органами, — ответил он. — Это не ваша забота, товарищ старший лейтенант.

Гранин вышел из штаба, ощущая странную пустоту.

Следующие дни были наполнены обычной армейской рутиной. Донесения, сводки, перегруппировка. Бои за Берлин продолжались, всем уже было ясно, что конец близок.

Елена исчезла внезапно. Ее перевели в другую часть и он даже не успел с ней попрощаться. У Гранина осталось только смутное воспоминание о ее лице, освещенном пламенем костра.

После войны он почти забыл о берлинской типографии и о папке с сургучными печатями.

Однажды, в конце сорок шестого, его вызвали для беседы. Человек, сидевший напротив, был невысоким, плотным, с гладко выбритым лицом и внимательными глазами.

— Присаживайтесь, товарищ Гранин, — сказал он. — Меня зовут майор Соколов. У меня к вам несколько вопросов.

Он раскрыл папку и пробежал глазами первый лист, хотя Гранин был уверен — он знает ее содержимое наизусть.

— Вы принимали участие в изъятии этих документов в мае сорок пятого в Берлине, — сказал Соколов.

— Так точно, — ответил Гранин.

— И вы знакомы с их содержанием?

— Частично. Я просмотрел несколько страниц. Остальное переводила... одна девушка, военный переводчик.

Соколов кивнул, словно подтверждая.

— Адлер, — сказал он. — Группенфюрер Генрих Адлер, он же «архитектор тишины». Руководитель проекта «Glashaus». Был захвачен нашими войсками двадцатого мая того же года. — майор продолжал. — Он знал, что его возьмут. Более того — он хотел, чтобы его взяли именно мы.

Соколов помолчал, давая словам осесть.

— Сейчас он находится в Москве. Говорит много и охотно. Особенно о своих... экспериментах.

Гранин почувствовал, как по спине пробежал холод. Он вспомнил свои ночные кошмары в госпитале.

— Зачем вы мне это рассказываете? — спросил он. Голос его прозвучал сухо.

Соколов посмотрел на него вкрадчивым взглядом, явно анализируя его реакцию:

— Адлер просил встречи с вами, — сказал он. — Говорит, что вы — один из его «успешных случаев». Что ваша «Рука времени» — или как там она называется, это доказательство эффективности его методов.

— «Река времени», — машинально поправил Гранин. И замер.

Соколов улыбнулся. Улыбка была короткой и невеселой. Он закрыл папку.

— А теперь ответьте, как и при каких обстоятельствах вы познакомились с Генрихом Адлером? — грянул майор.

— Да о чем вы? Все, что я о нем знаю — рассказали мне только что вы сами. Никогда в жизни я его не видел, тем более — не общался! — на лбу писателя выступила холодная испарина.

— Можете идти, товарищ Гранин. Мы вас вызовем. — майор Соколов поднял трубку телефона и начал куда-то звонить.

Гранин вышел на улицу. Было холодно — Москва готовилась к зиме. Ветер гнал по асфальту обрывки газет и редкую пыль. Он шел к трамвайной остановке и внутри него пульсировал страх.

Писатель сел в трамвай, занял место у окна и достал папиросу. Руки дрожали. Напротив него сидела старуха с большим узлом на коленях. Она смотрела на него внимательно.

— Тяжело, сынок? — спросила она.

Гранин хотел ответить, что все в порядке. Но слова не шли. Он только кивнул. Старуха вздохнула и отвернулась к окну.

Виктор Петрович смотрел в запотевшее стекло и думал о том, что сейчас, в эту самую минуту, где-то в Москве сидит человек, который утверждает, что знает его лучше, чем он сам.

В трамвае было тесно и душно. Кто-то громко спорил. Гранин сидел, вжавшись в сиденье, и чувствовал, как мир вокруг него становится зыбким, как туман. Он посмотрел в окно. Шел снег. Первый снег в том году. Он падал на асфальт, на трамвайные пути и на плечи прохожих. Трамвай покачивало на стыках рельсов и этот ритм был единственным, что казалось настоящим.

Глава 21. Иногда они возвращаются.

После беседы с шофером Гранину нужно было немного перевести дух и систематизировать все имеющиеся сведения. В читальном зале санаторной библиотеки витал типографский дух, который часто встречается в архивах. Смесь бумажной пыли, пересушенного клея и едва уловимого запаха нафталина. Гранин пытался сосредоточиться и обдумать дальнейший план.

Потолки здесь были значительно выше, чем в других частях здания. Зал походил на огромный холл для важных приемов, с узкими и стрельчатыми окнами. Царил легкий полумрак, который не разгоняли даже тяжелые люстры.

Вдоль стен и до самого потолка тянулись бесконечные дубовые стеллажи. Книги стояли так плотно, что казались единым монолитом. Гранин попытался прочесть надписи на их корешках, но те из них, что удавалось разглядеть, были либо пустыми, либо виднелись только инвентарные номера, выведенные белой краской.

Он устроился в самом углу зала, подальше от люстр, и чувствовал, как зеленое сукно под его пальцами медленно впитывает холодный пот ладоней. Перед ним лежали лист желтоватой бумаги и карандаш. Он прикрыл глаза, пытаясь выстроить в памяти события последних дней.

Разбитый автобус на заднем дворе, смотрящий на него пустыми глазницами фар. Нагретый солнцем искореженный металл под пальцами и отчетливый запах запекшейся крови. Гранин вспомнил гильзы на полу автобуса. «Он похож на тот, что привез меня в санаторий. Хотя, чему удивляться, таких здесь наверняка больше одного, модель распространенная. С другой стороны, почему он вообще стоит разбитый на заднем дворе? Случилась авария, были пострадавшие, скорее всего шофер врет, погиб не только Шпагин, но и кто-то из его пассажиров. Почему автобус не отбуксировали в ремонт, а оставили здесь?» — рассуждал он про себя, закуривая папиросу.

Теперь пустая палата Красницкого и его исчезновение. Идеально застеленная постель. Этот обрывок газеты со стихами… Гранин коснулся кармана брюк, проверяя, на месте ли бумажка. Совершенно непонятно, как разузнать хоть что-то о его судьбе.

Борис Алексеевич. В нем угадывались черты, которые Виктору Петровичу никак не удавалось вспомнить. Казалось, что он мог встречать его раньше. Это было бы неудивительно, учитывая, что круг общения литераторов довольно узок.

С другой стороны, Борис говорил о том, что не мог знать никто, кроме самого Гранина и еще пары человек. Многие его фразы звучали загадочно. Он нередко разбавлял разговоры деталями прошлого, которые Виктор Петрович и сам давно позабыл.

Гранин задумчиво вертел в пальцах карандаш, не решаясь написать на бумаге следующее имя. Профессор Кронпельд.

Его имя всплывало в разговорах персонала так же часто, как упоминания Госплана в передовицах «Правды». Но если Госплан был вполне осязаем в тоннах стали и километрах дорог, то профессор, казалось, материализовался лишь в бесконечных инструкциях и разговорах.

Гранин, привыкший за годы литературной работы читать между строк, пытался расшифровать черты личности Кронпельда через быт санатория и обрывки диалогов персонала. Он видел его в подчеркнуто строгой, почти казарменной дисциплине медсестер. В немецкой аккуратности, с которой Лидия раскладывала ампулы, пока Гранин лежал в медблоке. И даже в архитектуре самого «Стеклянного бора» угадывалась утонченная педантичность.

— Довольно хитрый метод управления, — размышлял вслух Виктор Петрович, глядя на корешки книг. — То, что не видишь, пугает и дисциплинирует куда сильнее. Если Борис — это руки системы, то Кронпельд, выходит, ее холодный разум. Но существует ли он в биологическом смысле? Или это коллективный псевдоним? Думаю нет, я же встречал его в Москве, мы перекинулись тогда парой фраз.

Гранин отложил карандаш и потянулся. За дальним столом читального зала, уткнувшись в книги, сидел молодой человек. На вид ему было не больше двадцати. Узкие плечи, торчащие лопатки и копна взъерошенных светлых волос. Он держал голову, наклонив ее чуть в сторону и что-то внимательно рассматривал.

В его образе Гранин узнал знакомые черты.

— Семен, Воробышек?.. — сорвалось с его губ прежде, чем он успел о чем-то подумать.

Парень в углу читального зала обернулся. В этом вздернутом носу, россыпи веснушек и голубых, почти прозрачных глазах с хитрым прищуром, Виктор увидел сходство с Семеном Шпагиным.

— Вы что-то хотели? — вежливо спросил парень. Его голос был уверенным, точь-в-точь как у Семена из его прошлого.

— Нет, извините... Обознался, — рассеянно ответил Гранин, — вы очень похожи на моего боевого товарища. — Гранин подошел к его столу и присел напротив.

— Меня зовут Виктор Петрович, я писатель. Вы здесь работаете?

— Я Алексей, помогаю Борису Алексеевичу и Лидии с архивом. Привожу в порядок старые подшивки.

— Работаешь, значит? — негромко спросил Гранин, стараясь придать голосу доброжелательность старшего товарища.

— Стараюсь, — парень чуть улыбнулся открытой улыбкой. — Книг много, а учет хромает. Лидия Алексеевна в этом плане строгая, требует, чтобы все было учтено.

— И то верно! Порядок — дело хорошее, — Гранин на мгновение замолчал, глядя на то, как солнечный луч подсвечивает пыль на столе. — Ты сам-то откуда будешь? Из местных?

— Нет, я детдомовский. Из Заозерья определили под Москву. Тут в паре километров интернат.

Гранин сжал край стола и костяшки на его пальцах побелели.

Парень, заметив это, на секунду умолк, задумчиво вертя в руках карандаш. Его взгляд стал рассеянным и устремился куда-то внутрь.

— Маленький совсем был. Помню сильный холод и как в погребе сидели. Темно, сыро и пахло гнилой картошкой. А потом свет. Люк открыли. Помню гимнастерки пыльные и лица в копоти. Разведчики это были, наши. Один все за голову меня трепал, спрашивал: «Ну что, цел, орел?».

— А что потом? — Гранин подался вперед. — Отправили вас в тыл?

— Погрузили в полуторку, — парень пожал плечами. — Только я плохо помню дорогу. Нас трое было из Заозерья. Мы в лесу ягоды увидели и решили спрыгнуть, пока машина шла медленно. Потом заплутали. Пока вышли, нас патруль поймал и в комендатуру доставил, оттуда в детдом. Долго разбирались... Рассказывали нам, что первая машина не доехала, на мине подорвалась.

Он посмотрел на Гранина ясными глазами.

— Вы чего, Виктор Петрович? Лица на вас нет.

— Да так... Сердце что-то прихватило, — Гранин медленно поднялся со стула. — Воздух тут тяжелый.

— Это от бумаги, — понимающе кивнул Алексей. — Лидия Алексеевна говорит, что старые книги впитывают слишком много лишнего.

В горле у Гранина застрял холодный ком. Он попрощался с Алексеем и медленно пошел к выходу, забыв прихватить свои записи.

Тяжелая дубовая дверь, обитая потемневшим от времени дерматином, казалась единственным спасением. Ему хотелось вдохнуть глоток свежего воздуха. Он уже схватился за холодную бронзовую ручку, когда что-то вдруг заставило его остановиться. Помедлив секунду, ощущая, как в венах пульсирует кровь, он обернулся.

Алексей стоял у стола, выпрямившись в полный рост, залитый болезненным светом настольной лампы. Его лицо оставалось спокойным и ясным. В высоко вытянутых над головой руках он держал лист. На белой бумаге поверх типографской сетки размашистым карандашным штрихом было написано всего одно слово:

«БЕГИ»

Алексей медленно опустил лист на зеленое сукно стола и прижал его ладонью.

Гранин рванул дверь на себя.

Глава 22. Загадочное спасение.

Спустя пару минут паника начала рассеиваться. Гранин стоял, прислонившись лбом к прохладному стеклу. Он приоткрыл глаза. Парк перед ним утопал в коричнево-сером мареве. Все летние краски оказались приглушены, будто спрятаны за тончайшим газовым платком. Легкий ветер поднимал пыль с лужаек и кружил ее едва уловимыми вихрями. Небо затянуло желтой пеленой. Парк стал похож на выбеленный временем негатив, с которого ретушер стер всех случайных свидетелей.

Несмотря на приоткрытое окно, Гранин не ощущал запахов. Даже вездесущий аромат перегретой хвои был едва уловим. Сквозняк обдувал его горячим воздухом улицы, который неприятно сушил кожу и заставлял глаза слезиться.

Он будто оцепенел. Прилив адреналина закончил свое действие, оставив после себя только ватную пустоту, легкий тремор и острое ощущение жажды. Собравшись с мыслями, Гранин вернулся в библиотеку.

Алексей успел сдвинуть вместе два стола и сосредоточенно рисовал что-то гуашью на большом листе ватмана. На соседних лежали листы бумаги с надписями, сложенными в незатейливую композицию. Виктор Петрович подошел ближе: «Беги к новым рекордам!», — прочитал он.

Высунув язык, Алексей аккуратно выводил тонкой кистью контур алой звезды в углу ватмана. Гранин ощутил густой запах гуаши и влажной бумаги.

— А, Виктор Петрович, — парень поднял голову и улыбнулся, вытирая испачканные пальцы о ветошь. — Напугал я вас? Извините. Краска свежая, решил поднять лист, чтобы просохла быстрее. Лидия Алексеевна сердится, когда на сукне остаются пятна. Их потом оттирать сложно.

Гранин стоял неподвижно и смотрел на листы. Паника, еще минуту назад сдавившая горло, опадала липким осадком.

— Да нет, Алексей, ничего... Я просто что-то задумался, — Виктор Петрович прочистил горло, голос все еще звучал хрипло. — К рекордам, значит? Это к чему же? — спросил он.

— Так соревнования же в субботу! — Алексей воодушевленно махнул рукой в сторону окна, за которым серое марево парка казалось застывшим желе. — Борис Алексеевич распорядился. Легкая атлетика среди отдыхающих. Дистанция в три круга по центральной аллее. Вот, стенгазету готовлю. «Беги к новым рекордам», «В здоровом теле — здоровый дух». Для наглядной агитации, — Алексей снова взял в руки кисточку.

Он придвинул к себе один из листков, на котором слово «БЕГИ» теперь соседствовало с аккуратно выведенным «БЫСТРЕЕ».

— Только кто же побежит? — спросил Гранин, вспоминая пустой парк. — Я что-то не видел здесь любителей кроссов. Ковалев разве что... Да и того давно не видно.

Алексей на секунду замер и его лицо приобрело отрешенное выражение.

— Побегут, — ответил он. — Борис Алексеевич говорит, что движение — это жизнь.

Он окунул кисть в баночку с водой. Та мгновенно окрасилась в цвет запекшейся крови.

— Вы бы тоже размялись, Виктор Петрович, — сказал Алексей, не сводя глаз с кончика кисти.

Гранин смотрел, как красная капля срывается и медленно падает на чистый участок ватмана. Она застыла выпуклой бусиной, не расплываясь по листу.

Алексей снова поднял бумагу за края, демонстрируя Гранину незаконченный плакат.

— Виктор Петрович, вы что-то бледный. Погуляйте. Тут неподалеку в бору, километрах в двух от парка, поспела черника. Она горьковатая, зато память освежает лучше любого чая. Может заодно кого-нибудь из знакомых по пути встретите.

Гранин удивленно посмотрел на Алексея:

— Кого же, например?

— Мало ли. — поразмыслив, ответил он. — Вы же наверняка кого-то хотели бы отыскать?

Виктор Петрович стоял на крыльце. Воздух был неподвижен, как перед грозой. Он сделал несколько шагов по направлению к центральной аллее, но ноги сами свернули вбок — туда, где за густыми кустами самшита начиналась дорожка к хозяйственному двору.

Он вернулся к медблоку. Главный вход был заперт, но дверь на цокольный этаж, сбоку под лестницей, оказалась приоткрыта.

Гранин услышал отдаленный крик, доносившийся со стороны подвала. Он оглянулся и никого не заметил, а затем толкнул дверь.

Внутри пахло сыростью, старой известью и лекарствами, которые, видимо, пропитали эти стены за долгие годы. Коридор был узким, с низким потолком, и тянулся вглубь, теряясь в темноте. Только в самом конце мерцал тусклый желтоватый свет. Гранин пошел вперед.

Его шаги гулко отдавались в пустом коридоре. Стены были не оштукатурены. Только голый кирпич, местами покрытый разводами грибка. Дверь, из-под которой пробивался свет, была чуть прикрыта.

Комната оказалась небольшой. Голая лампочка под потолком отбрасывала резкие тени. В центре, на деревянном стуле с высокой спинкой, сидела Катя. Руки ее были спокойно сложены на коленях. Волосы аккуратно расчесаны и собраны в два одинаковых хвостика. Ее глаза были открыты, но взгляд смотрел куда-то внутрь. Писатель замер на пороге:

— Катя, — голос его прозвучал глухо, будто из-под воды.

Девочка моргнула. Медленно, как после долгого сна.

Голос ее был ровным и лишенным интонаций:

— Дядя Боря сказал, что вы не придете. — Она чуть склонила голову набок, и в этом движении мелькнуло что-то настороженное. — Но я знала.

Гранин присел перед ней на корточки, стараясь не делать резких движений. Его колено коснулось холодного бетонного пола.

— Пойдем, — сказал он. — Я выведу тебя отсюда.

Катя покачала головой. Медленно, почти торжественно.

— Нельзя. Сказали ждать. — ответила она, растягивая слова.

— Кто сказал?

Она посмотрела в угол комнаты.

— Они, — ответила она. — Те, кто забирает людей. Они сказали, что скоро придут и за мной. Что мама уже там и они отведут меня к ней.

— Что это за люди, кто тебя сюда привел? — с ужасом спросил Гранин.

Катя не ответила. Только перевела взгляд на свои руки, сложенные на коленях, и некоторое время смотрела на них, словно видела их впервые. Гранин протянул руку и осторожно взял ее ладонь. Пальцы девочки были холодными, но под кожей чувствовался слабый пульс.

— А если я скажу, что не надо их ждать? — осторожно спросил он.

Катя подняла глаза. Впервые за весь разговор в них мелькнуло что-то, кроме пустоты.

— Вы меня не спасете, — сказала она. — Вы даже себя не можете спасти. Вы даже не помните, сколько раз уже пытались.

Гранин хотел что-то возразить. Открыл рот, но слова застряли в горле, превратившись в беззвучный ком.

— Но вы еще можете уйти, — добавила Катя. — Если уйдете сейчас, может быть, в следующий раз у вас все получится.

— В следующий раз? — спросил он. Голос его прозвучал надтреснуто.

Катя снова посмотрела в пустоту. В углу комнаты дрогнула тень.

— Вы уже здесь были, — сказала она. — Много раз. Просто каждый раз выбираете забыть. А я всегда помню. Потому что меня забирают первой.

Она разжала кулак. На ее ладони лежал трамвайный билет.

— Возьмите, — сказала она. — Может быть, в этот раз все получится.

Гранин взял бумажку. На мгновение ему показалось, что он слышит, как шуршат страницы невидимой книги. Он сжал билет в кулаке.

— Я вернусь за тобой, — сказал он. — Только разберусь, что здесь происходит — и сразу же вернусь!

Катя улыбнулась:

— Я знаю, — сказала она. — Вы всегда так говорите.

В коридоре послышались шаги.

— Уходите, — сказала она. — Сейчас.

Гранин резко обернулся. Он хотел сказать что-то еще. Спросить или пообещать. Но она уже отвернулась и ее лицо стало гладким и пустым, будто кукольным. Его ноги не слушались, колени дрожали. Он сделал шаг назад, к двери. Катя уже не смотрела на него.

Виктор Петрович выбежал в коридор. Дверь за ним закрылась сама собой, беззвучно, словно ее придержала чья-то рука. Он прислонился спиной к холодной бетонной стене. В его кулаке все еще был зажат трамвайный билет.

Он сделал несколько шагов к выходу, но в этот момент услышал тихий оклик:

— Виктор Петрович!

Он посмотрел в темноту впереди себя. В конце коридора, у самой лестницы, стоял Алексей. Парень был бледен. На его лице застыла смесь страха и решимости.

— Слава богу вы здесь... — выдохнул он, подходя ближе. — Я искал вас.

— Что случилось? — спросил Гранин, чувствуя, как в груди снова сжимается холодный ком.

Алексей оглянулся на лестницу и прислушался. В подвале было тихо, но он говорил шепотом, будто боялся, что их могут подслушивать. Он схватил писателя за рукав, и его пальцы впились в ткань с неожиданной силой.

— Я здесь работаю, Виктор Петрович. Я вижу, что происходит. Я видел вещи в подвале. Вон там, дальше по коридору. Комнаты, запертые на замок.

Он отпустил рукав и отступил на шаг назад. Его голос стал тише.

— Катя не должна оставаться здесь. И вы не должны.

— Ты знаешь, как помочь Кате? — спросил Гранин.

Алексей кивнул.

— В подвале есть черный ход. Он ведет к старой дороге за санаторием. Оттуда можно добраться до шоссе, а потом — в город.

Он помолчал, потом добавил тише:

— Я могу ее вывести. Я тут каждый угол изучил.

Гранин посмотрел на дверь, за которой осталась Катя. Потом перевел взгляд на Алексея.

— Ты уверен? Если Борис узнает...

— Борис и так узнает, — перебил Алексей. — Рано или поздно.

— Тогда иди за ней, — сказал Виктор Петрович. — Я подожду здесь, прикрою, если кто-то придет.

— Не нужно, я сам, бегите, вы еще можете успеть! — шепнул Алексей и, не дожидаясь ответа, скрылся за дверью.

Гранин обернулся. В конце коридора, у самой лестницы, стоял Борис Алексеевич. Его лицо было спокойным, почти приветливым. Он улыбался.

— Как трогательно. Но вы не идете не туда. Позвольте, я вас провожу.

Он сделал шаг вперед. Гранин почувствовал, как его поле зрения начинает сужаться и пульсировать.

— Я сам справлюсь, — сказал Гранин. — Не беспокойтесь.

Борис остановился. На секунду его лицо потеряло приветливое выражение.

— Так не пойдет, — ответил он. — Завтра у вас консультация с профессором Кронпельдом.

Он широко расставил руки, преграждая путь.

Гранин в три длинных шага подскочил к управляющему и, пригнувшись, выстрелил кулаком снизу-вверх, целясь в нижнюю челюсть. Раздался хруст, эхом отразившийся в каменном коридоре. Борис Алексеевич обмяк и тяжело повалился на пол.

Глава 23. Решение Красницкого.

Гранин бежал через бор, стараясь держаться едва заметной тропы, уходящей вглубь хвойного массива. Воздух казался неожиданно сырым и тяжелым. Марево, окутывающее санаторий, здесь оказалось еще более плотным.

Черничник встретил его неожиданным осенним запустением. Кусты с поникшими листьями почти полностью завяли, словно из них разом выкачали всю влагу. На некоторых веточках оставались ягоды — редкие и мелкие. На вкус они напоминали мокрую бумагу.

Начался небольшой дождь, наполнивший лес вокруг ароматами влажной хвои и петрикора. Гранин свернул к старой лесничовке, за которой бор плавно переходил в большой песчаный овраг. Под нависшими лапами вековой ели он заметил свежеснятый дерн. Присмотревшись, он заметил вход в землянку, наспех прикрытый куском старого брезента.

Внутри было сыро и пахло махоркой. Полумрак пришлось рассеивать спичками, которые к счастью нашлись в пиджаке Гранина. В углу небольшого помещения стоял лежак из лапника и самодельный стол из пары сосновых горбылей. На нем виднелась стопка пожелтевших газет «Правда». Их поля были испещрены торопливым почерком Красницкого:

«...в зеркалах – не мое лицо,

за спиной тихо шепчет что-то,

стекленеет речная вода,

не уйти отсюда никуда...»

В некоторых местах тонкая газетная бумага порвалась от сильного нажима карандаша.

— Антон! — громко позвал Гранин, выбираясь из землянки.

Со стороны реки раздался крик. Сосновка здесь петляла и делала крутой поворот вдоль высокого правого берега, глубоко подмывая корни вековых сосен. Гранин бросился на звук.

Он увидел его метрах в пяти от берега. Красницкий, в насквозь промокшей пижаме, отчаянно бил руками по воде. Течение, обманчиво медленное сверху, с силой тянуло его на глубину. Антон уже почти не кричал, а только хрипел, поминутно заглатывая мутную коричневую воду.

Гранин, не раздумывая, сбросил туфли и прыгнул в реку. Холодная вода обожгла тело, мышцы ног свело от боли.

— Держись, Антон! — он нырнул, нащупывая в скользкой коряге зажатую лодыжку Красницкого.

Пальцы онемели, но Виктор Петрович тянул и ломал старое дерево, пока нога Красницкого не освободилась. Он схватил его под голову и, тяжело работая одной рукой, вытащил на илистый берег.

Они долго лежали в прибрежной траве, пытаясь отдышаться. Красницкий заходился в мучительном кашле, выплевывая речную воду. Наконец, он приподнялся на локтях, озираясь.

— Спасибо... Виктор... — выдохнул он, вытирая лицо дрожащей рукой.

— Ты с ума сошел? Куда ты вообще полез? Куда пропал? Что с тобой? — Гранин пытался согреть свои озябшие ноги и растирал их ладонями.

Антон схватил его за рукав, крепко вцепившись пальцами в мокрую ткань рубашки. Его глаза лихорадочно блестели.

— Я больше не мог там, Витя. Ты слышишь? По ночам... этот вой. Как железо по стеклу. Я сначала думал послышалось. Эти звуки из-под пола, шепот... будто кто-то зачитывает мою биографию, страницу за страницей. И тени в коридорах... они не от людей, Витя. Они сами по себе!

Гранин молчал, вспоминая свои собственные ночные кошмары.

Красницкий трясся мелкой дрожью.

— Мне кажется, что это место собирает все мои страхи в одну кучу. Нет сил терпеть. Я хочу переплыть Сосновку. Тут недалеко есть деревня Кривоборье, километра три по прямой. Но не могу, не могу я эту реку переплыть!

— Ты бредишь, Антон! — Гранин пытался говорить твердо, хотя сердце судорожно билось о ребра. — Посмотри на себя, ты едва не утонул! Пошли назад. Попробуем разобраться, найдем ответственных за все это. Позвоним в милицию, там разберутся!

Красницкий слабо усмехнулся, вытирая кровь с разбитой губы.

— Ну что ты, Виктор Петрович… Что, мне у тебя билет нужно купить на тот берег? Или ты только по спецпропускам работаешь? Ну будь ты человеком — помоги!

Гранин вздрогнул и посмотрел на Сосновку. Река казалась темной и маслянистой, ее течение вздувалось тяжелыми узлами вокруг старых коряг.

— Течение очень сильное, — медленно произнес Гранин, глядя в даль. — Сердце у меня шалит... Но в молодости я был отличным пловцом. Попробуем. Только держись за мое плечо и не вздумай барахтаться.

Они вошли в воду. Сначала было мелко, под ногами скользили осклизлые камни, но через пару метров дно ушло, и река приняла их в свои холодные объятия.

Как только они достигли середины, Гранин заметил, что на Сосновку опускается густой синеватый туман. Он сползал в реку с берегов и клубами поднимался от поверхности воды. Плотный и ватный, он пах сырой известью. Противоположный берег медленно таял. Ориентиры стерлись. Гранин отчаянно греб, чувствуя, как на плечо давит тяжелая рука Антона.

Они плыли слишком долго. Казалось, что минуты растягивались в часы. Руки Гранина налились свинцовой тяжестью.

— Витя… я все… не могу больше, — прокричал Красницкий. — Сил совсем нет.

— Молчи! — рявкнул Гранин, хотя в его глазах уже темнело от усталости. — Держись, я сказал!

В какой-то момент ему стало казаться, что они плывут на месте, а вокруг — только бесконечное синеватое марево. Через несколько секунд Гранин нащупал ногой илистое дно.

Они выбрались на берег. Туман стал еще гуще. Стволы деревьев и низкий прибрежный кустарник отливали сумеречной синевой. Стремительно темнело.

— Доплыли… — выдохнул Гранин, падая на колени.

— Голова! — Антон резким движением схватился за виски и со стоном повалился на бок. — Витя, как же мне больно… Словно стекло внутри головы лопается!

Гранин подполз к нему. В сумерках он увидел, как из носа Красницкого ползет черная струйка крови. Антон хрипел, его лицо исказилось гримасой боли.

Виктора Петровича захлестнул ужас. «Зачем я его послушал? Нужно было тащить его в медблок, к врачам, к Лидии, да к кому угодно!» — пульсировало в его голове.

— Терпи, Антон. Я сейчас. Я обратно, за помощью! — Гранин лихорадочно набросал под сосну еловых лап и уложил на них бьющегося в агонии Красницкого. — Я быстро, слышишь? Только держись!

Он снова бросился в реку. Сердце обжигало огнем.

Спустя несколько секунд, когда берег с Антоном уже скрылся в густом тумане, за спиной раздался натужный рокот тяжелого двигателя. В тумане вспыхнули два грязно-желтых пятна.

— Помогите! — донесся захлебывающийся крик Антона. — Нет! Не надо! Уберите это с моей головы!

Виктор замер и спустя мгновение, с диким воплем поплыл обратно. — Стоять! Назад! Оставьте его! — кричал он, задыхаясь от ледяной воды.

Он плыл на свет фар, продираясь сквозь мутную пелену. Туман начинал рассеиваться, словно его засасывало обратно в реку.

Когда Гранин, шатаясь, вышел на берег, стояла оглушительная тишина.

Повсюду были разбросаны еловые лапы. Антона уже не было. Синева исчезла и сменилась обычными серыми сумерками. На влажной прибрежной почве, там, где лежал Красницкий, остались глубокие следы протекторов тяжелого грузовика.

Гранин огляделся. Никакой дороги поблизости не было. Пройдя чуть глубже в лес он обнаружил только непролазную сосновую чащу и болото. Следы шин уходили за опушку и обрывались метрах в трех от ее кромки, будто машина просто растворилась в воздухе.

— Антон! — закричал Гранин в пустоту.

Глава 24. Проект “Стекло”.

Холод сковывал тело. Казалось, что он проростал внутрь, превращая кровь в ледяное крошево. Пальцы не слушались, обратившись в негнущиеся отростки.

Гранин судорожно ощупал карманы и нашел чудом уцелевший, почти не намокший коробок спичек. Он выгреб горсть сухого опада из-под корней сосны и наломал мелких смолистых веток. Руки дрожали так сильно, что он едва не выронил последнюю спичку. Вспыхнула сера и он ощутил резкий обжигающий запах. Спустя пару секунд крошечный огонек, качнувшись на ветру, с треском вцепился в сухую хвою.

Вскоре костер разгорелся, отвоевывая у туманной ночи крошечный пятачок тепла. Гранин разделся до белья, развесив пахнущую илом одежду на ветках ближайшей сосны. Он сидел у огня, обняв колени, и смотрел, как снопы ярких искр улетают в непроглядную темноту неба.

Он взглянул на запястье. Часы «Победа», предмет его тихой гордости, замерли. Стеклышко изнутри подернулось мутной пленкой конденсата, а стрелки остановились на половине седьмого. Гранин с досадой прижал часы к уху. Тишина.

Переплывать бурную Сосновку обратно в темноте, без каких-либо ориентиров, было бы самоубийством. Он решил заночевать на берегу.

Ночь наплыла холодным прессом. Когда костер прогорел почти до углей, из глубины бора донеслись голоса. Сначала это был неразборчивый гул, похожий на шум вокзальной толпы. Но затем он услышал отдельные фразы.

— Это? — спросил кто-то низким голосом.

— Затягивай сильнее, — ответил другой.

— Эй! — крикнул Гранин, вскакивая на ноги. — Кто здесь? Помогите! Антон!

Голоса мгновенно смолкли. Тишина стала еще плотнее, чем прежде. Он долго стоял, вглядываясь в темноту, но лес молчал, будто затаившись. Только река продолжала свой монотонный бег, перекатывая камни быстрым течением.

Рано утром он проснулся от холода. Костер погас несколько часов назад и даже угли уже не поблескивали красноватым светом. Земля вокруг него еще оставалась слегка теплой. Туман понемногу рассеивался, оставляя на редкой траве седой налет инея.

Гранин взглянул на часы. К его изумлению, секундная стрелка теперь быстро вращалась, описывая круг за кругом. Минутная будто пыталась ее догнать, лишь немного отставая.

— Странная поломка... — прошептал он, встряхивая запястье.

Он принялся собирать с ветвей одежду. Еще вчера почти новые рубашка и брюки выглядели так, словно провисели в этом лесу по меньшей мере несколько месяцев. Ткань сделалась хрупкой, как папиросная бумага. Он осторожно отряхнул брюки, и с них посыпалась мелкая серая труха, похожая на истлевшие нити. Гранин осторожно надел одежду и почувствовал на бедре что-то колющее.

Он вывернул пояс брюк. К ткани оказалась пришита небольшая бирка. На ней фиолетовыми чернилами ровным почерком было выведено: «Инвентарь №403-Г». И круглая печать: «ПБ Стеклянный бор». Такая же бирка обнаружилась и на воротнике рубашки.

Он помнил эти вещи, потому что лично покупал их в ГУМе и носил уже пару лет. Но таких бирок на них отродясь не было. Он попытался оторвать их, но строчка оказалась сделана на совесть и не поддавалась.

Он снова посмотрел на часы. Они успели отсчитать без малого три часа с момента его пробуждения, хотя солнце еще едва поднималось над горизонтом. Гранин встал на ноги, чувствуя, как бирки на одежде неприятно царапают кожу.

Лес за ночь сильно изменился. Там, где вчера тяжелые протекторы грузовика обрывались у глухой стены ельника, теперь зияла заброшенная просека. Колея выглядела так, будто по ней не ездили по меньшей мере пару лет. Она оставалась отчетливой и разрезала бор до самого горизонта на две огромные половины.

Погода портилась с пугающей скоростью. Небо, еще утром желтоватое, теперь налилось свинцом. Пошел мелкий колючий дождь, который обжигал лицо холодом. На глазах у Виктора Петровича происходило немыслимое: редкие березы и осины, стоявшие вдоль просеки, буквально за минуты теряли свою зелень. Листья желтели, сворачивались в предсмертной агонии и опадали на землю, устилая колею ржавым ковром. Лето будто отступало, подгоняемое невидимым хронометром.

Гранин шел вдоль колеи, с силой прижимая локти к ребрам и пытаясь согреться. Спустя пару часов просека вывела его к обширной поляне.

Среди одичавшего кустарника показались руины. Это были длинные приземистые строения из красного кирпича с остатками колючей проволоки на поваленных столбах. В их архитектуре было что-то чуждое, не советское.

Гранин остановился у порога ближайшего здания. Из приоткрытых трухлявых дверей доносился запах мокрого бетона и нафталина. Под ногами хрустело битое стекло. Толкнув дверь, он прошел вглубь коридора, ведомый странным ощущением, пока не уперся в массивную железную дверь.

На ней, чудом сохранившей слой серой краски, белел трафаретный номер: «Объект 403».

Виктор Петрович толкнул дверь. Она поддалась с коротким металлическим скрежетом. Сквозь провалы в крыше падал тусклый осенний свет, выхватывая мириады пылинок, кружащихся в затхлом воздухе. В углу комнаты стоял массивный железный сейф. Его дверца была вывернута мощным взрывом и теперь напоминала израненное крыло огромной птицы. Под ногами хрустели осколки эбонитовых телефонов и чернильниц. Жидкость, когда-то вытекшая из них, впиталась в бетонный пол и образовала причудливые пятна, похожие на очертания незнакомых материков. Среди серой бетонной пыли и обрывков документов поблескивали мелкие металлические брусочки — рассыпанный типографский шрифт.

Вокруг сейфа, точно осенние листья, валялись папки. Гранин поднял одну из них, обгоревшую по краям и изъеденную пятнами серого грибка.

На обложке значилось: «Проект "Стекло". Куратор: Г. Адлер. Объекты контроля: М. Казанцев / В. Гранин».

Он начал лихорадочно перелистывать страницы, пока не наткнулся на вклеенную газетную вырезку. Бумага на вид была довольно свежей и не успела сильно пожелтеть.

Заголовок гласил: «Великое событие в истории человечества! Экстренный выпуск. Первый в мире советский космический корабль “Восток” с человеком на борту, совершив полет вокруг земного шара, благополучно вернулся на священную землю нашей Родины». Дата в углу оглушила его, как контузия: Среда, 12 апреля 1961 года.

Гранин пошатнулся, хватаясь за край стола. Его путевка в «Стеклянный бор» начиналась 22 июля 1956 года.

— Миша?.. — позвал он пустоту, и его собственный голос отозвался знакомым басом Казанцева.

Он взглянул в осколок зеркала, висящий на стене. Оттуда на него смотрел седой заросший мужчина с глубокими бороздами морщин на лбу и щеках. За его плечом мелькнула тень.

— Вы рано проснулись, Виктор Петрович, — раздался тихий голос Бориса Алексеевича.

На его лице расползалась обширная гематома. Он подошел ближе и аккуратно снял с руки Гранина часы:

— Время вышло. Пора возвращаться. Сегодня у нас новый курс терапии.

Гранин посмотрел на свои руки. Постепенно они становились прозрачными. Сквозь кожу и кости он уже отчетливо видел бетонный пол и рассыпанные листы бумаг.

Глава 25. Преломление.

Гранин попытался сделать шаг назад, но пространство за спиной утратило былую плотность, стало податливым и вязким, как теплая смола.

Прозрачность наползала. Сначала сдались пальцы, затем и кисти: плоть истончалась, расслаивалась на призрачные слюдяные чешуйки.

— Что со мной?.. — вытолкнул он из себя, но собственный голос долетел до него глухим эхом.

Борис Алексеевич наблюдал за процессом с нескрываемым интересом. Он держал в руке часы Гранина и периодически смотрел на них.

— Оставьте испуг для живых, Виктор Петрович, — произнес он. — Вы обретаете форму.

— Какую еще форму? — Гранин рванулся вперед, вытягивая руку, чтобы вцепиться в пиджак Бориса, но пальцы без малейшего сопротивления прошили его ткань и плоть, словно нырнув в густой туман. Мир перестал быть осязаемым.

Борис чуть склонил голову в сочувственном превосходстве.

— Перехода, — ответил он.

Гранин оглянулся. Комната преображалась. Свет, лившийся сквозь рваные раны крыши, утратил теплоту, став хирургически холодным. Пыль больше не плясала в лучах. Обломки кирпича, папки с пожелтевшими доносами, рассыпанный шрифт — все уходило в тень, теряя острые углы и фактуру.

— Нет… — выдохнул он в белесое марево. — Так не может быть…

— Может, — Борис сделал шаг в сторону, открывая вид на груды бумаг. — Вы сами выстроили этот лабиринт, буква за буквой. Сами отлили эти стены.

Гранин вскинул голову:

— О чем вы?

— О проекте, — Борис небрежно кивнул на папки. — Неужели автор не узнает собственную преисподнюю? Вы ведь помните каждую метафору, Виктор Петрович. Каждую запятую, которой вы отгораживались от правды.

В памяти Гранина всплывали обрывки слов, вымученные фразы, лица тех, кого он знал раньше. Он припоминал вскользь брошенные слова, ставшие для кого-то последними. Его поглощало тошнотворное ощущение дежавю.

— Мы лишь помогли вам завершить редактуру, — добавил Борис. — Довести замысел до логического финала.

За его спиной, в глубине сгущающегося матового пространства, послышались шаги. Гранин замер. В дверном проеме, который теперь напоминал раму зеркала, возникали люди.

Они вплывали в зал синхронно, словно ведомые единым дуновением ветра. В их движениях угадывалась пугающая отрешенность.

— Антон… там, у реки… ты же… — он сбился, не в силах договорить.

Красницкий чуть наклонил голову, будто прислушиваясь:

— Было, — сказал он спокойно. — Почти так же.

— Что это значит?

Антон слабо улыбнулся:

— В прошлый раз ты не прыгнул.

Гранин почувствовал, как внутри что-то обрывается.

— Выпустите меня отсюда! Что со мной происходит? — он почти перешел на крик.

— Ты стоял на берегу и долго смотрел, — продолжил Красницкий, не обращая внимания на крики писателя. — Потом развернулся и ушел. А я тогда не доплыл.

— Это… невозможно, — прошептал Гранин.

— Возможно, — тихо ответил Антон. — Здесь многое повторяется. Только по-разному.

Он сделал шаг вперед.

— Я пытался тебе это сказать, — добавил он, понижая голос. — В землянке. В своих газетных заметках.

Гранин вспомнил стихотворения Антона.

— Это… не стихи? — спросил он.

Красницкий покачал головой:

— Это память.

Он на секунду замолчал, глядя Гранину прямо в глаза.

— И каждый раз ты думаешь, что это происходит впервые. — закончил он.

Анна Чесовская стояла чуть поодаль, и ее силуэт казался вырезанным из полупрозрачного фарфора.

— Сопротивление лишь увеличивает плотность среды, — проговорила она медленно. — Не делайте себе больно, Виктор. Это только затягивает.

— Что затягивает? — Гранин перевел взгляд на нее.

— Момент, когда эхо наконец настигнет звук, — отрезала она.

Марченко, сложив руки за спиной, добавил с интонацией старого лектора:

— Мы все прошли через стадию отрицания. Сначала кажется, что за дверью есть выход: старая улица, такси и запах мокрого асфальта…

Ковалев поднял с пола свинцовую литеру шрифта. Он крутил ее в пальцах, и металл в его руках казался не тверже пластилина.

— А потом осознаешь, — Ковалев наконец поднял глаза, и в них не оказалось зрачков, — что любой конец — это просто вход в следующую главу того же текста. Автор не может убежать из собственной книги, Виктор Петрович.

Гранин отшатнулся. Комната за его спиной окончательно растворилась в дымке, уступив место бесконечному коридору.

— Нет… это ловушка… ошибка…, — твердил он.

— Здесь не бывает ошибок, — тихо произнес Красницкий.

Гранин опустил взгляд и вздрогнул. Он увидел Катю.

Она стояла справа от него. Ее взгляд был лишен детской непосредственности, в нем читалась пугающая зрелость и понимание.

— Вы уже почти переступили порог, — сказала она. — Осталось совсем немного.

— Я никуда не пойду! — огрызнулся Гранин, чувствуя, как его зубы рассыпаются во рту стеклянными осколками.

Девочка едва заметно улыбнулась и в ее глазах промелькнуло что-то, похожее на жалость.

— Вы уже были здесь сотни раз, Виктор Петрович. Просто каждый раз вы выбирали забыть.

Гранин сцепил челюсти так, что в голове раздался хруст.

— И куда это ведет? — отчаянно спросил он.

Катя посмотрела вдаль бесконечной перспективы коридора.

— Дальше, — ответила она.

— А что там? В конце?

Она молчала. Гранину послышался шелест переворачиваемых страниц.

— Этого никто не знает, — прошептала она.

— А если я… если я откажусь? — его голос тоже стал тихим.

Девочка посмотрела на него с искренним удивлением.

— Тогда начнете заново, — ответила она. — С той точки, где еще можно что-то изменить.

Гранин закрыл глаза и реальность окончательно дала трещину. Где-то в глубине коридора раздался знакомый скрип пружин, вибрирующих в такт разбитой подмосковной дороге. Запахло бензином, пыльной обивкой и водой. На долю секунды он снова ощутил ледяную плоскость окна и укачивающее беспамятство пути.

Он открыл глаза. Коридор ждал его выбора.

— Время, Виктор Петрович, — донесся до него бесцветный голос Бориса.

Гранин посмотрел на свои руки. От них остались лишь едва уловимые контуры, только тонкое преломление света. Он сделал обжигающий легкие вдох и шагнул в тишину.

Глава 26. Рукописи.

Утро выдалось на редкость солнечным. Свет ложился на пол ровными прямоугольниками, прорезая тонкие шторы. Комната казалась размеченной самим солнцем для каких-то одному ему ведомых спортивных активностей.

Борис Алексеевич заглянул сразу после завтрака. В руках он держал увесистую папку, перевязанную грубой бечевкой. На обложке был только синий штамп: «Для служебного пользования. Редакция №4».

— Я считаю, что ваш творческий застой затянулся, Виктор Петрович, — сказал он, с хлопком опуская папку на прикроватный стол. Пыль с него поднялась и заплясала в солнечном луче. — Здесь материалы для вашей новой книги. Так сказать, натура. Ознакомьтесь до вечерних процедур.

Он вышел, очень аккуратно прикрыв дверь, как будто боялся кого-то разбудить.

Гранин не сразу подошел к столу. Папка лежала неподвижно, но отчего-то вызывала смутное чувство страха. Он развязал туго затянутый узел. Внутри лежали машинописные листы. Строчки шли ровно, но между ними оставалось чуть больше пустоты, чем следовало бы.

ПРОТОКОЛ НАБЛЮДЕНИЯ №403-Г Объект: Казанцев М. Ю. 1913 г. р. Состояние: … (строка была частично затерта, как будто ее пытались стереть ластиком, но лишь размазали)

Гранин задержал взгляд на фамилии. В ней было что-то знакомое. Он перевернул страницу.

«…пациент демонстрирует устойчивую фиксацию на вымышленной фигуре. В отдельных эпизодах использует другое имя. Считает себя причастным к литературной деятельности…»

Гранин усмехнулся. Ему показалось, что он читает самиздатовский детектив. Он перелистнул дальше.

«…в периоды возбуждения требует письменные принадлежности. Настаивает на работе над рукописью (называет ее “Сталь и люди”). Часто ссылается на тезисы из предположительно вымышленного романа “Река времени”...»

Строка обрывалась. Следующая начиналась значительно ниже, чем обычно.

В комнате стало очень тихо. Звуки отступили, предоставив все пространство тонкому высокому писку. Гранин машинально перелистнул еще одну страницу.

Машинописные листы закончились, уступая место рукописям. Местами Гранин узнавал свой почерк, но по большей части видел только округлые и аккуратные буквы, написанные кем-то другим. Он сильно зажмурился и вновь открыл глаза.

Сначала слова стояли на своих местах. Потом чуть сдвинулись, как если бы бумага под ними на мгновение размягчилась и поплыла.

«…танковая колонна вошла в деревню…»

Он перевел взгляд ниже.

«…электроды фиксируются у висков…»

Он снова закрыл глаза, подождал пару секунд, затем открыл. Строки вернулись на места, но уже не все. Он резко перевернул сразу с десяток страниц.

«04.09. Состояние нестабильное. Пациент воспроизводит сцены боевых действий. Нападение на сотрудника С. интерпретировал как…»

Он вспомнил утро. Каталку. Открытое веснушчатое лицо и немного наклоненная набок голова. Спокойные руки.

«…меры сдерживания воспринимает как захват вражескими силами…»

Гранин снова усмехнулся. Неужели они подсунули ему какую-то беллетристику? Он продолжил чтение.

«…врач-ассистент Л. А. отмечает усиление образных наложений. Медицинский персонал интегрируется в систему бредовых представлений. Процедуры описываются с использованием военной терминологии…»

Гранин резко встал с кровати и подошел к зеркалу. Его отражение было на месте, но на долю секунды показалось, что оно не сразу повторило его движение. Он поднял руку. Рука в зеркале тоже поднялась, но с небольшой задержкой. Он выглядел неожиданно старым. Овал лица опустился, под глазами набухли заметные мешки. Гранин наклонился еще ближе к зеркалу.

Под кожей что-то проступало. Как будто другое лицо пыталось совпасть с его, но не находило нужных точек опоры. Он отшатнулся и ударил по зеркалу кулаком. Оно разлетелось десятками крупных осколков, оставив кровавый след на его его руке. В коридоре послышались торопливые шаги.

Гранин снял с крючка полотенце и наспех обмотал им поврежденную руку. Затем снова обернулся к столу. Папка на нем лежала открытой, ее листы слегка дрожали от сквозняка. Виктор Петрович вдруг осознал, что не помнит, когда именно сел писать «Сталь и люди». Он взял одну из страниц и подошел с ней к окну. Теперь бумага казалась тонкой и почти прозрачной. Сквозь написанный текст проступали новые строки. Те же буквы, но выстроенные в другом порядке. В какой-то момент ему показалось, что оба текста совпали в единый контур.

Шаги в коридоре все усиливались и наконец остановились у двери. Ручка едва заметно дрогнула. Гранин не шевелился.

Глава 27. Процедура.

Дверь комнаты распахнулась без стука. На пороге стояли двое — крепкие мужчины в ослепительно белых халатах. Семен, которого Гранин теперь не мог назвать «Воробышком», молча шагнул вперед. Его веснушчатое лицо было лишено прежнего добродушия. Оно казалось пугающе решительным.

— Пора, Виктор Петрович, — произнес он. — Профессор ждет.

Его слова прозвучали так, будто он произносил их уже в сотый раз.

Гранин хотел возразить, но не нашелся, что ответить. Он только кивнул, соглашаясь, словно движение произошло раньше, чем он принял решение.

Его не вели, а скорее перемещали. В какой-то момент он осознал, что уже лежит на каталке, но это его вовсе не смутило. Странным было другое — он не помнил, когда именно на нее лег.

Над ним плыл потолок. Через несколько секунд он заметил, что занят подсчетом количества гипсовых плиток, составляющих потолочный узор. Он сбился на двести пятьдесят шестой и начал заново.

Коридоры сузились, а стены стали кафельными и влажными на ощупь, хотя к ним Гранин и не прикасался. Запах карболки был настолько густым, что казалось, его можно было пощупать рукой.

— Держите, — сказал кто-то.

Он не понял, к кому обращаются, но его руки оказались плотно прижаты к каталке. Пальцы сами собой сжались в кулаки. Они повернули. На мгновение Гранин увидел высокое окно. За стеклом сияло что-то плоское и светлое, как огромный лист бумаги. Он пару раз моргнул и окно полностью исчезло, превратившись в бетонную стену. Его вкатили в ярко-белую комнату.

Свет падал сверху, собираясь в плотный конус. В центре стояло массивное медицинское кресло. Устойчивое, будто созданное для того, чтобы притягивать и удерживать.

— Ложитесь, — раздался голос.

Он уже лежал. Эта мысль пришла спокойно, без всякого удивления.

— Вы выронили это в коридоре, — кто-то протянул ему его фотографию из тысяча девятьсот пятьдесят первого года. Гранин взял снимок. Его пальцы дрожали.

— Откуда это? — спросил он.

Борис Алексеевич улыбнулся.

— Каждый раз вы спрашиваете одно и то же. А потом забываете. Или делаете вид, что забываете.

— Это ложь! — огрызнулся Гранин.

— Это правда. — спокойно ответил Борис. — Просто вы не хотите ее помнить.

Гранин сжал фотографию.

— Кто я?

Контуры Бориса на глазах расплывались, приобретая новые очертания.

Перед Граниным в полутени стоял Генрих Адлер. Его уверенная широкоплечая фигура не была стабильной. Она будто слегка смещалась, не совпадая сама с собой по контуру. Он сделал шаг вперед. На мгновения его очертания расплылись на четыре дымчатых слоя, но почти сразу все они слились в единое целое.

— Держитесь за это, — сказал он.

Гранин отчетливо услышал голос Волкова.

Он говорил что-то очень тихо, но слова звучали так, будто их уже произносили много раз, в разных местах и разными голосами. На секунду Гранину показалось, что в лице Адлера проявились черты Бориса Алексеевича, его кривая усмешка и хитрый прищур.

Семен и второй санитар действовали с пугающей быстротой. Кожаные ремни легли на запястья, щиколотки, грудь и лоб. Когда они затянули последний из них, Гранин понял, что совсем не желает сопротивляться. Пространство сжималось. Низкий потолок больно давил на голову. Свет ламп был направлен точно в глаза. Ощущалась нехватка кислорода.

Что-то коснулось его губ и сомкнулось на затылке, разжав зубы, словно кляп. Он попытался отвернуться, но не смог. Голова уже была плотно зафиксирована.

— Так будет лучше, — сказал ровный женский голос.

— Лидия Алексеевна?, — спокойно спросил Гранин, пытаясь рассмотреть ее силуэт.

Он хотел вспомнить, где видел эту женщину раньше. В голове возникло несколько образов, но любая попытка ухватиться за детали ее внешности ускользала от Виктора Петровича.

Адлер наклонился ближе. Сейчас он снова напоминал Волкова, но при этом говорил совершенно не своим голосом.

— Отпустите, — сказал он. — И станет легче.

— Можно, — где-то на фоне сказал голос второго санитара.

Раздался щелчок и легкое гудение. Сначала ничего не произошло. Потом исчез звук. Гранин приоткрыл глаза и увидел силуэт невысокого профессора Кронпельда. Он держал в руках какое-то устройство с множеством тумблеров и рычагов. Свет стал плотным, почти осязаемым. Он заполнял все — рот, глаза, грудную клетку. Мир взорвался и начал расходиться по швам. Лампа над его лицом превратилась в разрывы тысяч молний. Ремни — в руки, вдавливающие его в промерзшую грязь.

Где-то фоном он слышал слова. Они текли, распадались и складывались заново:

“…танковая атака…”

“…фиксация…”

“…огонь…”

“…разряд…”

“…инъекция!…”

“…массаж!…”

— Вы должны отпустить его, — тихо, почти по-отечески тепло сказал Адлер, склонившись к самому его уху. — Отпустите его и боль уйдет.

На секунду все остановилось. Он падал сквозь реальность, которая тщетно пыталась собраться воедино.

Когда все закончилось, в комнате снова стало тихо. Где-то капала вода.

Он лежал неподвижно и вдруг понял, что не знает, сколько это продлилось. Минуты, часы или целую вечность. Он попытался вспомнить, как попал сюда, но не смог.

Глава 28. Интервал.

Возможно, ему лишь показалось, что его веки разомкнулись. Он видел только ровное белое свечение, но не мог определить, открыты его глаза или нет. Свет был везде — он не имел источника, не давал теней, не раздражал и не успокаивал.

Мир уже не имел координат. Не было ни «верха», ни «низа», ни давящей тяжести больничной койки или холода речной воды. Исчезло само понятие веса. Он не лежал и не сидел, просто пребывал в центре огромного медного колокола, где все звучало приглушенно, словно пробиваясь сквозь метровый слой воды.

Промежуток между вдохом и выдохом казался бесконечным и заполнял собой одновременно и время, и пространство. Он чувствовал, как воздух входит в легкие — медленно, и этот процесс занимал целую вечность. Грудная клетка расширялась, ребра расходились в стороны, и между ними возникала пустота, которая не была болезненной. Каждый выдох уносил с собой что-то, что он носил в себе годами. Запах табака, тяжесть очков на переносице. Холод окопной грязи, въевшийся в кожу страх, привкус крови во рту. Потом — то, что он даже не мог назвать, как спрессованные слои льда, которые уже не отличимы один от другого.

Фрагменты всплывали на поверхность случайными пятнами, без хронологии и связи, как вспышки, которые прожигали предметы белым свечением и тут же гасли.

Белый кафель стен внезапно оборачивался заиндевевшими соснами под Люблином. Он снова чувствовал, как мороз сжимает легкие, как руки примерзают к стволу пулемета, как снег под ногами скрипит так, будто кто-то рвет плотную ткань. Рядом кто-то дышал — прерывисто, с присвистом. Воробышек? Его лицо было совсем близко, веснушки на щеках казались крошечными осколками янтаря. Гранин хотел сказать ему что-то — предупредить или остановить, но язык не слушался.

Кожаные ремни, стягивающие запястья, превращались в жесткие стебли осоки, за которые он хватался, выбираясь на берег Сосновки. Он чувствовал, как вода стекает по лицу, как песок набивается в глаза и как где-то за спиной остается что-то важное.

Потом — институтская аудитория, залитая солнцем. Пылинки танцуют в косых лучах, на доске мягким мелом выведена строка из Блока. Мишка читает стихи, его голос срывается на фальцет, и все смеются, но смех этот — не насмешка, а восторг. Гранин сидит в последнем ряду, сжимая в кармане собственное стихотворение, которое не решается прочесть. Он чувствует, как бумага нагревается от тепла его ладони.

Лицо Адлера возникало совсем близко. Оно двоилось и расплывалось, словно смотрело на него сквозь мутное стекло. Или сквозь время.

— Вы должны отпустить его, — шептал голос, который принадлежал одновременно и Волкову, и строгому майору Соколову, и ему самому.

— Кого? — пытался спросить он, но вместо слов изо рта вырывался лишь серебристый пепел.

— Тише, Виктор Петрович, — донесся до него новый голос, лишенный прежнего эха. Он был близким, почти домашним. Казалось, что его произносит кто-то, кто сидит у изголовья и ждет, когда он наконец откроет глаза.

— Невероятно масштабная работа... Мы положим ваш роман здесь, на тумбочку. Не беспокойтесь, все в полной сохранности. Нам всем еще только предстоит по-настоящему осмыслить это произведение...

Он попытался повернуть голову и посмотреть, кто говорит, но шея не слушалась. Он только ощутил под затылком что-то мягкое и прохладное. Подушку или чью-то ладонь. А может — траву на берегу Волхова, где они лежали с Мишкой после купания, глядя в бесконечное июльское небо, и тогда им казалось, что так будет всегда.

Имена вымывались из памяти.

«Гранин». Слово прозвучало в мыслях сухо, как треск сломанной ветки. Оно не хотело держаться в сознании, соскальзывая в пустоту, как камешек, который пускают по воде.

«Казанцев». Это сочетание звуков было чуть теплее, но так же не удержалось, рассыпавшись на отдельные буквы. Каждая из них жила своей жизнью, ускользала, превращалась в нечто новое. Он пытался собрать их обратно, но они не слушались.

Имена стали лишь инвентарными бирками на одежде, которую он больше не носил. Он чувствовал, как воротник рубашки царапает шею.

Он слышал ритм. Сначала это было похоже на его собственное сердцебиение. Редкое, натужно толкающее кровь по сосудам. Он чувствовал, как она движется по телу — медленно, с трудом проталкиваясь сквозь сузившиеся русла. Но ритм становился все более отчетливым. В нем появилось что-то механическое.

Появился звук. Низкий, утробный гул, который он уже слышал раньше. Этот звук преследовал его в библиотеке, он доносился из тумана над рекой, вибрировал в стенах «Стеклянного бора». Глухой рокот работающего на холостом ходу мотора. Металлический резонанс, от которого мелко дрожало все его бесплотное существо. Теперь гул был везде. Он проходил сквозь него, заполнял грудную клетку и вибрировал в позвонках. Он чувствовал, как вибрация поднимается от копчика к затылку, как она растекается по черепу, заставляя зубы мелко стучать.

И вдруг — тишина.

Она была такой плотной, что он физически ощутил ее вес. Она давила на уши, на глазные яблоки и грудную клетку. В этой тишине он слышал, как движутся капли жидкости в трубке капельницы. Как где-то далеко падает одна капля воды. Кап. Потом еще одна. Кап.

Проступил первый контур реальности. Квадрат мутного стекла. За ним клубилось серое неподвижное марево. Невозможно было понять, находится он внутри чего-то или сам этот туман является его продолжением. Стекло было холодным и покрытым тонкой пленкой конденсата. Он хотел протянуть руку, чтобы стереть влагу и увидеть, что скрывается за ним, но рука не слушалась. Ее больше не существовало в привычном смысле этого слова. Он чувствовал, где она должна быть, но не мог пошевелить даже пальцем. Там, где раньше была кисть, теперь осталось только ощущение.

Он вспомнил, как в детстве зарывал руку в песок на берегу и чувствовал, как песчинки обтекают пальцы. Как они нагреваются на солнце и их шершавость остается на коже даже после того, как ее вытащишь.

Кто-то заговорил. Голоса были лишены интонаций, как если бы их произносила машина, которая понимает слова, но не знает, зачем они нужны.

— Давление падает... — произнес первый.

— Пора, — ответил второй.

Он не различал отдельных слов, но точно знал, что они обращены к нему. Он чувствовал, как эти слова входят в него, как они проходят сквозь череп, грудную клетку и оседают где-то внизу живота теплым комом.

Гул мотора стал громче. Он уже не просто вибрировал в теле — он вел его, задавал ритм, которому невозможно было сопротивляться. Покачивание сменилось плавным движением вперед, в гущу желтоватого тумана. Он чувствовал, как тот обволакивает его, как он проникает в легкие и кровь. Он пах озоном и старой бумагой, речной водой и порохом, карболкой и полевыми травами.

Он закрыл глаза и увидел берег Волхова. Мишка сидел на песке, обхватив колени руками, и смотрел на воду. Ветер трепал его волосы. Гранин подошел ближе. Он хотел сесть рядом, но Мишка поднял голову и посмотрел на него. В его глазах была только усталость.

— Ты все-таки пришел, — сказал он.

— Кажется, да.

Где-то далеко, в мире, который окончательно перестал его касаться, чья-то рука в чернильных пятнах вывела первую строку на чистом листе медицинского отчета. Но здесь не было даже бумаги. Только бесконечный ровный свет, который не слепил, не грел и не давал тени. Свет, в котором можно было раствориться.

Он сделал вдох.

Мы почти приехали.

Глава 29. Эпикриз.

ЗАКЛЮЧИТЕЛЬНЫЙ ЭПИКРИЗ ПО ОБЪЕКТУ №403-Г

Пациент: Казанцев Михаил Юрьевич Дата рождения: 03.03.1913 г.

Место рождения: г. Волхов

Дата поступления: 22.07.1956 (второе поступление; первое — 14.09.1951) Лечащий врач: Адлер Г. А.

I. Анамнез (по архивным данным и свидетельским показаниям)

Пациент родился в семье Юрия Сергеевича Казанцева (1881–1919) и Анны Ивановны Казанцевой (1886–1952), урожденной Шестаковой. Отец, выходец из мещанской семьи, работал конторщиком на Волховской судостроительной верфи. В 1918 году мобилизован в Красную армию, служил писарем в штабе 6-й армии. В 1919 году заболел сыпным тифом, эвакуирован в госпиталь, где скончался.

Мать работала кассиром в продовольственном магазине, затем уборщицей в школе. По воспоминаниям соседей, «жила бедно, но детей не бросала, выбивалась из сил, чтобы прокормить». В 1921 году семья получала продовольственные карточки по линии профсоюза, что позволило избежать голодной смерти.

В 1922 году пациент поступил в первый класс волховской школы первой ступени. Согласно сохранившимся ведомостям, успеваемость была «выше среднего», особые способности проявлял к русскому языку и литературе. Учитель литературы Ростислав Михайлович Введенский (1885–1942, погиб под Сталинградом) в характеристике за 1928 год отметил: «Михаил обладает несомненным литературным даром, однако склонен к меланхолии и чрезмерной самокритике. Нуждается в поддержке и развитии способностей».

В 1931 году окончил школу и поступил в Литературный институт. В институтской характеристике за 1933 год указано: «Проявляет большие способности к прозе, однако отличается неустойчивостью настроения, замкнут, избегает общественной работы». В 1935 году завершил обучение по специальности «литературный работник».

Трудовая деятельность до войны:

В 1936–1940 годах работал внештатным корреспондентом в газетах «Вечерняя Москва» и «Литературная газета». Согласно архивным справкам, публиковал рецензии, очерки и короткие рассказы. В 1938 году была принята к публикации повесть «Странники», однако набор был рассыпан по техническим причинам. Обстоятельства данного решения в архивах издательства не отражены.

В 1939 году вступил в брак с Верой Николаевной Громовой (1917–1941), студенткой филологического факультета МГУ. Брак был зарегистрирован 14 января 1939 года, совместных детей не имели. Супруга погибла 29 октября 1941 года при бомбардировках (прямое попадание авиабомбы в дом). В личном деле пациент не указывал факт брака, сведения получены из архивов ЗАГС.

Военный период:

В июле 1941 года мобилизован. Участвовал в боях под Воронежем. Согласно наградному листу (не утвержденному), в августе 1942 года представлен к медали «За отвагу» за участие в отражении танковой атаки, однако награждение не состоялось в связи с «дисциплинарным проступком» (обстоятельства в документах не раскрываются).

В октябре 1942 года в ходе боев на правобережье Дона в районе села Урыв во время минометного обстрела не выполнил приказ командира взвода, за что был отстранен от несения боевых обязанностей и переведен в хозяйственное подразделение.

С ноября 1942 по май 1943 года служил в роте обеспечения, занимался погрузочно-разгрузочными работами и рытьем окопов в тыловых районах. В мае 1943 года в составе маршевой роты направлен под Ленинград. Участвовал в прорыве блокады, был ранен в руку (легкое осколочное ранение, документы о госпитализации не сохранились). Согласно записи в красноармейской книжке, «участия в боях после августа 1942 года не принимал, за исключением периода с января по март 1944 года».

В 1944 году служил в тыловом обеспечении, занимался погрузкой боеприпасов и продовольствия. Победу встретил в звании рядового.

Послевоенный период:

В 1946 году уволен из армии. Вернулся в Москву, работал корректором в издательстве «Советский писатель» (уволен в 1948 году «по сокращению штатов»), затем — литсотрудником в многотиражной газете завода «Красный пролетарий» (уволен в 1950 году «за систематическое нарушение трудовой дисциплины»).

В 1949 году опубликовал в журнале «Октябрь» рассказ «Ночной поезд», который вызвал критическую заметку в «Литературной газете» за «пессимистические настроения и отход от принципов реализма». После этого публикации прекратились.

По свидетельствам соседей по коммунальной квартире в Нащокинском переулке (дом 12, кв. 8), в 1950–1951 годах пациент «почти не выходил из комнаты, перестал ухаживать за собой, от него пахло алкоголем». Хозяйка квартиры, Римма Анатольевна Соболева (1905–1984) впоследствии сообщила, что пациент хранил в чулане чемодан с рукописями, «никому не давал их читать, только перекладывал с места на место».

В марте 1951 года по неизвестным причинам направлен в лагерь Бутугычаг (Магаданская область). Согласно медицинской карте лагерного пункта, прибыл в состоянии истощения, жаловался на головные боли и провалы в памяти. В мае 1951 года переведен в лазарет с подозрением на психическое расстройство.

14 сентября 1951 года по решению медицинской комиссии этапирован в специализированное учреждение — впоследствии «Стеклянный бор» для дальнейшего наблюдения и лечения. В пути следования, по свидетельству конвоира, «всю дорогу что-то писал на обрывках газет, при остановках пытался бежать, но быстро успокаивался».

II. Клиническая картина (первое поступление, 1951–1954)

При первом поступлении пациент демонстрировал выраженную картину расщепления личности на фоне застарелой травмы, сопровождающейся эпизодами дезориентации, ретроспективными провалами памяти и устойчивыми образными конструкциями. Наиболее частые бредовые конструкты:

— Убежденность в существовании некоего «Виктора Гранина», успешного литератора и офицера-разведчика, чья биография детализирована до мельчайших подробностей (место рождения, школа, воинская часть, награды); — Убежденность в том, что «Гранин» присвоил и опубликовал принадлежащий пациенту роман; — Воспроизведение сцен боевых действий, в которых пациент выступал в роли командира разведвзвода, несмотря на отсутствие документальных подтверждений участия пациента в боевых действиях в данной должности.

В ходе длительного наблюдения была выдвинута и в целом подтверждена гипотеза о формировании альтернативной личности — «Виктора Гранина».

Анализ динамики показал, что образ «Гранина» не носит спонтанного характера. Напротив, он обладает внутренней логикой развития, последовательной биографией и устойчивым поведенческим шаблоном. По имеющимся данным, данная конструкция могла сформироваться еще в раннем возрасте как механизм психологической защиты, связанный с травматическим опытом детства (смерть отца, бедность, социальная незащищенность) и расстройства социальных связей.

Особого внимания заслуживает факт, что пациент демонстрирует не только устойчивую фиксацию на вымышленной фигуре, но и способность к развернутой реконструкции ее биографии. При этом архивные проверки не выявили достоверных подтверждений существования подобного лица в заявленном объеме.

В 1954 году наблюдалось кратковременное ухудшение состояния с усилением бредовых конструкций и попыткой самоповреждения. После курса седативной терапии состояние стабилизировалось.

В мае 1955 года по ходатайству администрации выписан в виду стабилизации состояния. Вернулся в Москву, поселился в комнате на окраине города (Бескудниково, барачный поселок). В течение 1955–1956 годов наблюдался амбулаторно, жалоб не предъявлял, на контакты шел неохотно.

III. Второе поступление (1956)

В июле 1956 года пациент самостоятельно явился в приемный покой с жалобами на головные боли, бессонницу и «голоса в голове». При осмотре дезориентирован, называл себя «Виктором Петровичем Граниным», настаивал на необходимости «срочно доставить рукопись в издательство». При себе имел портфель с рукописью «Река Времени» (объемом около 450 страниц), авторство которой приписывал «Казанцеву», настаивая при этом, что сам является Граниным.

В ходе второго поступления альтернативная личность получила еще более детальное развитие, практически полностью поглотив исходную. Пациент сформировал детализированную биографию «Гранина» как успешного литератора, офицера-разведчика, участника боевых операций, лауреата государственных премий.

При сопоставлении с архивными данными установлено, что биография «Гранина» представляет собой композитную конструкцию, включающую:

— Элементы биографии отца пациента (Ю. С. Казанцева), переработанные в «дворянское прошлое»; — Элементы биографии учителя литературы Р. М. Введенского (интеллигентность, педагогическая деятельность); — Элементы биографии командира полка майора Звягинцева (военная карьера, командование разведкой); — Элементы биографий успешных однокурсников и знакомых литераторов (премии, награды, квартира на Котельнической набережной); — Сублимированный образ «идеального писателя», которым пациент не смог стать.

В то же время следует отметить, что тексты, созданные пациентом в разные периоды наблюдения и лечения, демонстрируют не только стилистическую целостность, но и наличие устойчивых авторских способностей, включая повторяющиеся образы, сложные метафорические конструкции и внутренние переклички, которые трудно объяснить исключительно как продукт фрагментированного сознания. Рукопись «Река времени» представляет собой законченное литературное произведение, обладающее несомненной художественной ценностью.

IV. Терапевтический метод

В рамках экспериментального подхода была предпринята попытка «нарративной декристаллизации».

Пациенту было предложено создать литературное произведение в заданных условиях с опорой на введенную в его внутреннюю модель фигуру «Волкова», интерпретируемую как источник внешнего давления или контроля, а также других фигур, затрагивающих различные аспекты бытовой активности.

Предполагалось, что процесс письма позволит актуализировать конфликтующие идентичности и сделать их взаимодействие наблюдаемым, а также инициировать их последующую интеграцию с восстановлением исходной личности пациента. При этом граница между терапевтическим воздействием и спонтанной продукцией пациента в ряде случаев оставалась не вполне определенной.

Отдельного внимания заслуживает тот факт, что в некоторых эпизодах пациент начинал опережать предлагаемый ему сценарий, воспроизводя события до их фактической реализации. В частности, 8 сентября 1961 года пациент заявил о том, что «сегодня ночью пропадет Красницкий», хотя на тот момент никаких планов в отношении данного лица в учреждении не существовало. На следующий день пациент Красницкий был обнаружен утонувшим в реке Сосновке (предположительно, утонул во время попытки переплыть реку). Обстоятельства смерти не позволили установить, было ли это самоубийством или несчастным случаем.

Данный факт объяснить не удалось.

V. Клиническая картина (финальный этап)

На финальном этапе терапии (сеанс ЭСТ от 14.10.1961) наблюдалось выраженное сопротивление со стороны пациента.

Пациент интерпретировал происходящее в рамках собственной системы образов, придавая медицинским процедурам значения, не соответствующие их реальному назначению: «казнь», «допрос», «эксперимент». В ходе процедуры пациент выкрикивал имена («Мишка», «Воробышек», «Антон»), воспроизводил фрагменты боевых действий.

При этом фиксировались кратковременные состояния, которые можно охарактеризовать как эпизоды ясного сознания. В эти моменты поведение пациента отличалось от ранее наблюдаемого. Снижалась аффективная напряженность, речь становилась последовательной, а реакции менее фрагментированными. В одном из таких эпизодов пациент произнес:

— Я знаю, кто я. Я знаю, что я не он. Но если я перестану им быть — меня не будет совсем. А я хочу быть. Даже если это — не я.

Интерпретация данных состояний остается неоднозначной. Не исключено, что в эти моменты наблюдалось кратковременное восстановление исходной личности пациента, однако отсутствие систематических наблюдений в аналогичных условиях не позволяет сделать однозначных выводов.

Соматическое состояние пациента (хроническая сердечная недостаточность, последствия контузии, дистрофия печени на фоне длительного употребления алкоголя, истощение) резко ухудшилось на фоне эмоционального возбуждения.

VI. Исход

В 11:42, незадолго до подачи третьего разряда, зафиксирована остановка сердца.

Реанимационные мероприятия (непрямой массаж сердца, внутрисердечное введение адреналина, искусственная вентиляция легких) проводились в течение 30 минут. Положительной динамики не отмечено.

Смерть констатирована в 12:12.

VII. Примечание

За несколько секунд до критического падения сердечного ритма, находясь в состоянии глубокого сопора, пациент внезапно открыл глаза.

Взгляд был устойчивым, сфокусированным, без признаков дезориентации. Он некоторое время смотрел в окно, за которым в тот день наблюдался плотный осенний туман, частично скрывающий территорию учреждения.

После паузы пациент отчетливо произнес: «Мы почти приехали…».

Интонация высказывания не позволяла однозначно определить его адресность.

После чего наступила атония.

VIII. Заключение

Смерть наступила в результате острой сердечной недостаточности на фоне общего истощения организма и перенесенного эмоционального стресса.

Психиатрический диагноз: шизофрения с выраженным синдромом расщепления личности и устойчивыми бредовыми конструкциями.

Подпись: Г. Адлер

Приложение к эпикризу.

Перечень вещей, находившихся при пациенте на момент приема в специальном учреждении:

Портфель кожаный, потрепанный, с латунной застежкой.

Рукопись «Река Времени» (450 листов, машинопись с правками от руки).

Печатная машинка «Москва», 1946 г. выпуска, заводской номер 613-Г.

Часы «Победа», зав. № 70815, стрелки остановлены на 14:08.

Блокнот в черном кожаном переплете, 24 страницы, исписанные почерком пациента (стихотворные наброски, цитаты, записи на полях).

Трамвайный билет № 403, компостирован 15.07.1946. На обороте фиолетовыми чернилами выведено: «Списано по акту № 403-Г».

Фотография черно-белая, 9х12 см, изображающая неизвестного мужчину средних лет в сером пиджаке. На обороте надпись: «В. Г., 22.05.51».

Приложение к эпикризу №2 (дополнено по результатам архивной проверки):

В ходе повторной проверки архивных документов (запрос от 25.11.1961, ответ № 231564/с) установлено следующее:

— Награждения медалью «За отвагу» в отношении Казанцева М. Ю. не производилось. Представление к награждению, датированное августом 1942 года, не утверждено командованием. Документ содержит пометку «отозвано» без указания причин. — Участие Казанцева М. Ю. в боевых действиях в составе разведывательного подразделения не подтверждается. Все боевые донесения стрелкового полка за период с августа 1942 по май 1943 года содержат фамилию Казанцева только в списках хозяйственного взвода. — Факт контузии, на который пациент неоднократно ссылался, документально не подтвержден. Однако отсутствие подтверждения не может служить доказательством отсутствия факта, учитывая состояние учета медицинской документации в полевых условиях. — Лицо с биографическими данными, соответствующими «Виктору Петровичу Гранину», в архивных документах не обнаружено. Фамилия «Гранин» в списках личного состава стрелкового полка и других частей, где пациент проходил службу, отсутствует.

В кабинете было тихо. Доктор Адлер не сразу закрыл папку. Его пальцы еще некоторое время лежали на обложке, ощущая приятную шероховатость картона. Затем он медленно убрал руку.

На столе лежала стопка рукописей. Листы были неровно сложены, некоторые из них слегка выступали. Он выровнял стопку и, чуть помедлив, извлек из нее последнюю страницу. В ее нижнем углу растеклось небольшое красное пятно с неровными краями. Адлер перевернул лист, но на обороте было пусто. На секунду ему показалось, что бумага не совсем непрозрачна. Под ней был еще один слой, слабый, почти стертый, но сохраняющий очертания строк. Он моргнул, и это ощущение исчезло.

Доктор отложил рукопись, встал с кресла и подошел к окну. Туман за стеклом был плотным, почти осязаемым, даже сквозь толстое стекло. Он едва заметно колебался, словно поверхность воды при слабом ветре.

Профессор прищурился. На мгновение ему показалось, что в глубине тумана что-то медленно плывет. Где-то вдалеке раздался звук двигателя. Тяжелый и приглушенный, как если бы его прикрыли слоем толстой ваты. Почти сразу в углу кабинета прозвучал звук падающей капли. Он подошел к раковине и потуже затянул кран.

Когда он поднял взгляд, отражение в стекле на долю секунды не совпало с его движением, словно запаздывало. Едва заметно, но достаточно, чтобы уловить несоответствие. Он на пару секунд прикрыл глаза, а затем снова открыл. Махнул рукой вверх-вниз. На этот раз отражение успело.

Он вернулся к столу и положил руку на папку.

— Прощайте, Виктор Петрович, — сказал он. А потом, помедлив, добавил тише, почти неслышно:

— Прощайте, Михаил Юрьевич.

Он чуть сжал пальцы.

Где-то далеко, за пределами больницы, духовой оркестр заиграл вальс «На сопках Маньчжурии». Музыка была яркой, но Адлер отчетливо слышал в ней фальшивую ноту, которая повторялась каждые восемь тактов, словно игла патефона натыкалась на невидимую трещину в пластинке.

Эпилог.

Пронзительный звук, похожий на звяканье медицинского инструмента, ударившегося о кафель, оборвался, оставив за собой только звенящую пустоту.

Виктор Петрович открыл глаза.

Свет больше не резал веки. Он был тусклым, желтоватым, и едва пробивался сквозь пыльные стекла. Под ногами вибрировал рифленый пол. В нос бил густой запах бензина, пыли и старого дерматина.

Он понимал, что уже какое-то время едет. Минуты, часы или, может быть, годы. Время здесь теряло свою привычную форму. Тяжесть собственного тела возвращалась очень медленно. Холод впивался в кончики пальцев.

Салон автобуса казался неправильным, слишком длинным. Ряды сидений уходили в далекую вибрирующую пустоту. Свет в плафонах издавал ровное безжизненное свечение, которое не давало теней.

Пассажиры сидели неподвижно. Они не смотрели друг на друга и не разговаривали. Гранин всматривался в них, тщетно пытаясь хоть кого-то узнать.

Он медленно повернулся к окну. Вместо подмосковного бора за стеклом расстилалось бесконечное маслянистое марево. Кажется, автобус плавно скользил по поверхности воды, густой и темной, как гуашь. В тумане проступали силуэты: очертания деревьев, телеграфных столбов и человеческих фигур, застывших в ожидании.

— Мы почти приехали, — произнес кто-то позади.

Он посмотрел на свои руки. На запястье не спеша тикали часы «Победа», но их стрелки бесшумно вращались в обратном направлении.

Автобус-паром мягко ткнулся в невидимую пристань. Двигатель сбавил обороты, переходя на вибрирующий холостой ход. Из-за водительского сиденья донесся чей-то голос.

— Ну вот мы почти и дома, Виктор Петрович.

Гранин не спеша поднялся, не забыв прихватить свой портфель и кофр с “Москвой” с багажной полки. Он прошел между рядов сидений. У окна сидел рыжеволосый человек в больничной пижаме. Лицо его показалось Виктору Петровичу знакомым.

Гранин ступил на деревянную пристань.

Автобус медленно тронулся с места, отплывая в туман, который успел сгуститься до плотности сахарной ваты. Звук двигателя плавно деформировался пока не превратился в отдаленный гул.

Виктор Петрович услышал шаги и обернулся.

— Добро пожаловать в «Стеклянный бор», товарищ Гранин, — услышал он знакомый голос. — Я — Борис Алексеевич, управляющий этим замечательным санаторием. Мы вас давно ждем.

Гранин молчал.

— У вас должно быть что-то для меня, — сказал Борис.

Писатель медленно опустил портфель на пристань. Его пальцы нащупали во внутреннем кармане пиджака трамвайный билет.

— Это? — спросил он.

Борис протянул руку. Его пальцы замерли в ожидании.

— Вы удивлены, Виктор Петрович?

Гранин сжал билет в кулаке:

— А если я его не отдам?

Улыбка управляющего стала чуть шире:

— Тогда вам придется вернуться обратно. Паром должен быть оплачен. — ответил он.

Над рекой, покрытой туманом, отрывисто крикнула птица. Гранин разжал пальцы. Билет бесшумно упал в ладонь Бориса, словно пожелтевший осенний лист.

— Проходите, Виктор Петрович. Вас заждались. Номер двенадцать, как вы любите. Вид на парк. Письменный стол у окна и чистая бумага.

Гранин переступил с ноги на ногу. Кофр с «Москвой» оттягивал руку. Он хотел спросить что-то еще, но слова застряли в горле.

— Смелее, — сказал Борис Алексеевич.

Гранин сделал шаг. Потом другой. Доски пристани скрипнули под ногами. Туман расступался перед ним, смыкаясь за спиной, и в этом было что-то спокойное.

Он шагнул в свет.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге