Обложка Путешествие в тюрьму и обратно

Путешествие в тюрьму и обратно

Vad_Vin

0% прочитано
Стандартный
Vad_Vin

Путешествие в тюрьму и обратно

Случай

Все мы зависим от случая. Одного единственного случая достаточно, чтобы всё уже не было как прежде, даже если вы не причастны к этому случаю. Он всё равно может вас настигнуть.

Истории принято начинать с самого начала, и, пожалуй, эта — не исключение.

Меня зовут Лиам, сейчас мне двадцать один. Я родился 13 сентября 1996 года в небольшом городке, больше похожем на село. Не думаю, что моё детство было чем-то особенным.

Как и все, я с утра до вечера бегал на улице, играя с местными ребятами. Когда стал старше — почти ничего не изменилось: те же люди, только интересы другие. Я легко находил общий язык с кем угодно, но никогда не зависел от общества. Мне было всё равно — в компании я или один. Я всегда находил, чем себя занять.

С самого детства у меня была богатая фантазия. Достаточно было сорвать лист с дерева и оторвать от него пару кусочков — и вот уже передо мной дракон. Думаю, все в детстве так делали. Просто с возрастом многие теряют эту способность — мечтать, представлять. Я же почему-то её не утратил.

Я отучился одиннадцать лет в школе. Как и многие, я не любил школу, но с грустью сожалею, что закончил её. После школы я не поступил в университет просто потому, что не хотел. Я сторонник идеи, что любую профессию можно освоить непосредственно, приступив к работе. Конечно, качество и исход работы определяют знания и опыт, но в целом есть работы, где это всё не так важно.

Летом, в восемнадцать лет, я устроился на завод — мы собирали большие детские игровые площадки. Работа была тяжёлой — и физически, и морально. Двенадцать часов на ногах, по два часа туда и обратно на общественном транспорте. Я приходил домой и не хотел ничего.

Моя жизнь тогда состояла только из сна и работы.

У меня не было выходных — мы работали всегда. Из-за такого графика я потерял счёт времени. Я не праздновал свой день рождения, потому что работал. Помню, как вышел на улицу и осознал, что уже осень. Красивая, прекрасная осень. Тогда, пожалуй, я впервые задумался о том, что не хочу так прожить жизнь, всегда работая и не видя света белого. Подумал… и пошёл на работу. Потому что "так надо".

Но, как это часто бывает, вмешался случай.

Однажды машина с деталями для сборки сломалась в пути — и нас неожиданно отпустили домой. Помню, как мужчины из бригады ворчали: "Лучше бы уж поработали, день впустую". А я понять не мог, как можно не радоваться такому подарку — выходному. Можно столько всего успеть. Хотя, скажу честно, я хотел только две вещи — отдохнуть и выспаться.

Я пришёл домой, поел, полежал. Осознал, что я понятия не имею, как проводить время, будучи уже взрослым. Будь я ребёнком, я бы пошёл гулять на улицу, взял бы в руку палку и начал бы представлять, что это меч. Но вот беда... Я уже взрослый, и так делать не могу. Или могу?

Я не хотел сидеть дома. Хотел идти — куда угодно, лишь бы не оставаться в четырёх стенах. Я и так в них провожу треть жизни. С этого всё и началось — моя любовь к прогулкам. Я вышел, чтобы остаться наедине с осенью и с мыслями. Ни дождь, ни грязь не могли испортить этот день. Это был первый за долгое время день, когда я делал то, что хотел. Пусть это и выглядело странно.

Я пошёл в поле. Не помню, сколько тогда прошёл и зачем. Но, когда вернулся домой, я был уставшим — физически. Но не морально — наоборот, будто стал легче.

Поел, принял душ и лёг спать. Утром снова была работа. Потому что "так надо".

Прошло немного времени. К началу зимы завод приостановил работу — заказов больше не было, часть сотрудников уволили. И меня тоже.

Почему-то я обрадовался. Мне всегда казалось, что мне не хватит смелости уйти самому. Я делал то, что мне говорили, даже если не хотел.

У меня были сбережения. Была причина, по которой меня сократили. Это означало, что я имел возможность наслаждаться свободным временем дома, занимаясь тем, чем хотел, до тех пор, пока не закончатся деньги или я не найду подходящую работу, которая мне понравится.

Я жил с мамой и младшим братом.

В целом, стоит упомянуть, что у меня их трое — три брата. Два старших и один младший. Старшие братья, включая меня, работали, а младший учился в университете. Старшие братья жили отдельно, у них была своя семья.

И не подумайте, что я сидел у мамы на шее. Я всегда давал ей деньги, и у нас была даже установлена определённая сумма, так называемая «такса». По негласному соглашению, я мог не работать, пока помогаю ей. Это было обоюдное решение. Мне так было спокойнее.

Когда я сидел дома и одновременно искал работу, думал о том, как выглядит взрослая жизнь. Помню, как был маленьким, всегда думал, что, когда стану взрослым, буду делать то, что захочу. Но вот я стал взрослым и понял, что ошибался. Впрочем, как и все в этом возрасте. Быть взрослым — это делать то, что нужно, несмотря ни на что.

Без работы мне было скучно.

Друзей — мало. С девушками — не сложилось. Я не знал, какая будет следующая работа и какой у неё будет график. А в плотный распорядок, где 12 часов работа и 8 — сон, трудно вставить что-то ещё.

Наверное, потому я даже не пробовал. Или, может, просто ищу себе оправдание.

Я много гулял. Каждый день. В любую погоду.

Иногда, очень редко, со мной ходил мой брат. Мы общались, сложно сказать о чём именно. Думаю, обо всём, что приходило на ум

Так прошёл первый месяц безработицы. Я спал, ел, гулял, мечтал. Думал.

Мы жили в двухэтажном доме, в квартире на втором этаже. Когда мы были маленькие и все жили под одной крышей, квартира казалась маленькой, не всегда удавалось найти тихое место. Но вот, спустя годы, нас здесь живёт трое: у каждого своя комната, у каждого свой тихий уголок.

Однажды мама вернулась с улицы, нахмурилась и сказала, что соседи недоумевают: куда это я всё время хожу. Впрочем, не только соседи — и дома никто толком не понимал, что я делаю в поле.

Представьте: вы один, идёте по полевой дороге среди бескрайних просторов. И вдруг начинают сыпаться вопросы:

— Что ты там всё время делаешь? Куришь, что ли? Или у тебя девушка появилась, и ты её прячешь?

Эти вопросы всегда вызывали у меня улыбку. Даже лёгкое удивление.

Я тогда, да и сейчас, искренне не понимаю, почему это так удивляет людей. Почему обычный парень не может просто гулять один, думать о чём-то своём, мечтать?

Мой ответ всегда был один и тот же:

— Ничего особенного. Просто хожу и думаю. И мне это нравится.

Со временем все к этому привыкли. Вопросы исчезли, и в семье больше никто не удивлялся.

Старший брат даже в шутку стал называть мои прогулки «походом в поле».

Сразу уточню: я не ходил по самому полю, как могло показаться. Вокруг каждого поля есть дороги — так называемые полевые. По ним ездят лесники, грибники, рыбаки, а иногда — трактора.

Вот по таким тропам я и бродил.

Зима, которую я запомнил

Зима — пожалуй, моё любимое время года. Не знаю почему, но я люблю холод, снег и метель. Для меня она почти не отличалась от других времён года, разве что с прогулками возникали трудности. Но погода меня не останавливала. Пусть на улице мороз — двадцать градусов, я всё равно выходил гулять. Снегопад такой, что дальше пяти метров ничего не видно? Всё равно иду. Единственное, что могло меня остановить, — мокрая обувь.

Когда ботинки намокали постепенно, это было не страшно. У меня хороший иммунитет, я редко болею. Но если после долгой прогулки обувь не успевала высохнуть до следующего дня — тогда да, оставался дома. Не хотелось надевать мокрое.

Шестнадцатого январяя пошёл гулять. Погода была тёплая, снег шёл, но тут же таял. Дорогу в поле размыло, и я пошёл по траве вдоль неё. Обувь промокла почти сразу, но я продолжил путь. Этот день и следующий я запомню навсегда.

Вернувшись домой, я посмотрел на часы — было около трёх дня. Через час начнёт темнеть. Я успел вернуться засветло. Поставил обувь сушиться, сделал чай с лимоном и отправился в комнату отдыхать.

Вдруг вспомнил про собаку, которая жила рядом с гаражом. Её нужно было накормить. Я пошёл на кухню, приготовил еду, вышел — а её нет. Снова отвязалась и сбежала. Это бывало не в первый раз, поэтому я пошёл искать.

Примерно через час я её нашёл. Привязал, накормил и, как обычно, попросил не убегать. Конечно, она меня не послушала. Так прошёл мой день.

А вот семнадцатое январястало, наверное, самым ужасным — не для меня, а для незнакомых людей. Но горе, которое коснулось их, отозвалось и во мне.

Я не пошёл гулять: обувь не успела высохнуть. К тому же в ту ночь неожиданно отключили отопление. Я вышел во двор буквально на минутку — покормить собаку. Был в домашних тапках. И увидел вдали множество машин: скорая, полиция и какие-то без опознавательных знаков.

Я сразу начал переживать. Мы жили рядом с железной дорогой, и такая концентрация машин могла означать только аварию — или что-то похуже.

Я всегда боялся смерти. Мне трудно было справляться с её близостью, даже чужой. Поэтому я волновался. Покормив собаку, я вернулся домой и спросил у мамы, не знает ли она, что происходит. Она сказала, что нет.

Меня это не успокоило. Я никогда не интересовался такими вещами: не хотел видеть сбитую собаку или кошку. Мне всегда было жалко живое существо — любое. Я просто хотел, чтобы ничего не случилось. Чтобы машины приехали по ложному вызову. Чтобы это был просто шум, а не трагедия.

Я выглядел, наверное, тревожно. Пошёл умыться, заварил чай с лимоном, сел в своей комнате. Брат в то время был на учёбе.

Тишина немного успокаивала, но за окнами всё ещё слышались отголоски сирен. Они были как тени — слабые, но упорные, напоминали, что где-то совсем рядом случилось что-то ужасное.

И вот — машины заехали к нам во двор.

Я выглянул в окно — две полицейские машины. Сердце екнуло. Такое бывает только если что-то случилось с теми, кого ты знаешь. Полицейские вышли, разделились и пошли по подъездам. Мы жили на втором этаже, и до нас очередь дошла не сразу.

Раздался стук в дверь. Нет — удар. Глухой, тяжёлый, как будто в дверь бросились всем телом.

Мама замерла посреди комнаты. Посмотрела на меня — в её взгляде мелькнуло что-то острое: тревога, предчувствие.

— Кто это?.. — пробормотала она.

Но дверь уже открылась.

За порогом — двое. Первый — коренастый, с жёстким взглядом. Руки на поясе, возле кобуры. Второй — моложе, но не менее напряжённый. Пальцы стискивают рацию, как будто он вот-вот получит приказ.

— Здесь проживает Лиам?

— Здесь… А что случилось? — голос мамы дрогнул.

Они не ответили. Просто шагнули внутрь, оттеснив её плечом. Их взгляды скользнули по прихожей и остановились на мне.

Я стоял в конце коридора. Босой. В мятой футболке с выцветшим принтом и шортах.

— Руки за голову! На колени!

Я не успел даже подумать. Только почувствовал, как пол уходит из-под ног. Рухнул на холодный линолеум. Пальцы сцеплены за головой.

— Не двигайся!

Хотя я и не мог. Грубые руки вцепились в мои запястья, выкрутили за спину. Послышался хруст — то ли суставов, то ли самого времени. Затем — холод металла. Наручники.

— Ты подозреваешься в убийстве девушки, — сказал кто-то у самого уха.

И тут — облегчение.

Да, именно оно. Как удар под дых — неожиданное, глупое и страшное. Но настоящее. Потому что это ошибка. Очевидная, чудовищная ошибка.

— Это ошибка… — сказал я. Голос дрожал от страха, но в нём была уверенность.

— Все так говорят, — бросил один из них, поднимая меня на ноги.

Мама что-то бормотала. Её руки тянулись ко мне, как будто могли остановить всё это.

— Это ошибка… Этого не может быть… Мой сын не способен даже муху обидеть…

Но полицейские были непреклонны. С вешалки у входа они схватили первую попавшуюся куртку — к слову, даже не мою — и накинули мне на плечи. Это была весенняя куртка брата, которую он не носил: не по сезону. Я был в футболке, шортах, домашних тапках — и чужой куртке. Думаю, их это не особо смутило.

Меня вывели из дома как преступника. И когда я переступил порог, меня накрыло чувство унижения. На улице уже собрались соседи — вышли посмотреть, что происходит. Думаю, увиденного им хватило, чтобы сложить картинку. Простую, удобную, ложную — но, как им казалось, единственно верную.

Я запомнил их лица. Они смотрели на меня с недоверием, страхом, осуждением. Будто я действительно кого-то убил. В тот момент я понял, что даже в глазах тех, кого я знал всю жизнь, я стал тенью себя самого — обвинённым, чья вина предварительно была принята без слов.

Мы прожили в этом городке восемнадцать лет. Каждый день здоровались, перекидывались парой слов. Они знали меня с детства. И всё это перечеркнул один случай. Одно недоразумение.

Теперь, спустя годы, я понимаю: чтобы по-настоящему понять другого человека, нужны годы. А чтобы всё изменить — достаточно одного мгновения.

Утром я проснулся обычным парнем. А к обеду стал — в их глазах — убийцей. Мы стояли у полицейской машины. Вокруг уже собралась толпа. Мне зачитали права и вежливо попросили людей разойтись. Конечно, никто не разошёлся.

Помню, как один из полицейских в шутку предложил мне выбор, где я хочу поехать — на переднем сиденье или на заднем. Честно говоря, несмотря на всё, шутка мне понравилась. Я выбрал заднее сиденье. По бокам сели полицейские. Через окно я видел, как мама что-то говорит, пытается убедить их, что это ошибка. Но ничего не изменилось.

Полицейский за рулём завёл машину — и мы поехали в участок.

Я был уверен: я невиновен. Мне нечего скрывать. Сейчас я расскажу всё, как есть — и вернусь домой. Это даже станет интересной историей для друзей. Но всё оказалось гораздо сложнее.

Путь был долгим. Машина ехала медленно, я начал скучать. Примерно через двадцать минут мы приехали.

Я вышел из машины в шортах, футболке, лёгкой куртке и домашних тапках. Прохожие, увидев меня, явно удивились.

В участке мне велели сесть и ждать своей очереди. Я не спорил — знал, что любое сопротивление только усугубит ситуацию. Просто сел и стал ждать. Ждал долго — сорок минут, может, час. За это время я сильно замёрз. Двери всё время открывались, люди заходили и выходили. Никто не обращал внимания на то, что я дрожу от холода. Да и я сам виду не подал.

Час прошёл. Появились какие-то новые люди. Они переговорили с теми, кто меня привёз, и вскоре ко мне подошли двое.

— Привет. Я — Фрэнк, — сказал первый. Мужчина средних лет, невысокий, с проседью. Улыбался, как будто мы старые знакомые. — А это Коди, мой помощник.

Коди был молод, едва ли старше тридцати. Высокий, с круглым лицом и простоватым, чуть наивным взглядом. Казалось, он всегда смотрел на тебя так, будто ты только что загадал загадку, и он с терпеливым любопытством ждал её разгадки.

— Мы следователи по твоему делу. Тебе уже зачитали твои права?

— Да.

— Ты знаешь, в чём тебя подозревают?

— Нет.

Фрэнк оглянулся на помощника, рассмеялся грубым, неприятным смехом:

— Притворяемся дурачком?

— Нет. Это просто недоразумение. Я не понимаю, что происходит.

Меня повели в комнату для допросов. Я даже обрадовался — там было тепло. Помещение было небольшое, около пяти метров на пять. Меня усадили и приковали наручники к столу. Потом все вышли. Я остался один. Прошёл, наверное, час, прежде чем кто-то вернулся.

Вошёл старик (Фрэнк), положил на стол тонкую папку и тяжело вздохнул.

— Лиам, ты обвиняешься в убийстве Ирис Грейс Мортон.

Он снова посмотрел на меня — теперь серьёзно. И спросил:

— Рассказывай. Как всё было? Какие у тебя были отношения с жертвой?

— Это ошибка. Я не знаю Ирис. Никогда её не видел.

— Не хочешь признаваться? Где ты был шестнадцатого января? Расскажи всё подробно. Что ты делал весь день?

Он включил диктофон и положил его на стол — как капкан.

— Говори, — сказал, скрестив руки и откинувшись назад. Смотрел так, будто уже знал, что я совру.

Мне нечего было скрывать. Я просто рассказал правду:

— Проснулся около девяти. Полежал в кровати минут двадцать, потом встал, умылся, почистил зубы. Брата дома уже не было — он уехал на учёбу. Мама в это время ездила в город за продуктами. Я был один.

— Как удачно, — перебил он. — Никого дома. Продолжай.

— Да, повезло, — ответил я, не удержавшись от сарказма. — Я позавтракал, попил чай, почистил картошку на обед, вымыл посуду, потом немного посмотрел телевизор. Где-то к полудню пошёл на прогулку.

— Сам? Один? И куда ты пошёл?

— Да, я был один. Для меня это норма. «Я пошёл в поле», — сказал я, ожидая, что это вызовет недоумение у следователя, но никакой реакции не последовало.

— И что ты там делал в этом «поле»?

— Ходил, смотрел, думал. В общем, всё то же самое, что и всегда.

— Всегда? Это не первая твоя прогулка в одиночку?

— Нет, я так делаю каждый день.

— Зачем?

— Я и сам не знаю. Мне нравится гулять в одиночку. Я остаюсь наедине со своими мыслями, могу пофантазировать, помечтать.

— Ладно, что было дальше?

— Я пришел домой около трех часов, увидел, что мамы нет дома. Сразу вспомнил, что собаку никто не кормил, и стал варить ей еду. На это у меня ушло где-то минут двадцать.

— Ты живешь с мамой? А брат? Ты сказал, его уже не было дома.

— Мы живем втроем. Брат на учебе, приезжает примерно в шесть вечера. В тот день они с мамой приехали одновременно.

— Ты был дома один весь день? Тебя еще кто-то видел?

— Сложно сказать. За окном такая погода, что большинство людей не выходит на улицу. Не припомню, чтобы я кого-то встречал.

— Что было дальше?

— Хотел покормить собаку — но она сбежала. Я пошёл искать. Примерно час искал, уже стемнело. Нашёл её в паре километров от дома, привязал, покормил, проверил, есть ли вода — и вернулся домой. Мама с братом уже были. Спросили, где я был. Я всё им рассказал. Потом мы поужинали, я пошёл в свою комнату, смотрел телевизор, делал чай. Ближе к полуночи лёг спать.

— И это всё? — с недоверием спросил следователь.

— Думаю, я ничего не забыл, — спокойно ответил я.

Он выключил диктофон, наклонился ближе и произнёс:

— Слушай сюда. У нас есть убитая девушка. Возле неё — множество следов. Твои соседи говорят, что ты постоянно куда-то ходишь один. Ты это подтвердил. Сейчас наши эксперты сравнивают следы от твоей обуви с теми, что нашли на месте преступления. Уверен, они совпадут. У тебя нет алиби, и мне осталось понять только одно — как ты связан с жертвой.

Мне стало страшно. Всё действительно так серьёзно? Я могу попасть в тюрьму за то, чего не совершал?

— Я не знаю эту девушку. Я её не убивал. Я вам всё рассказал, как было. Пожалуйста, отпустите меня домой.

— У тебя скоро будет новый дом, — хмыкнул следователь, забирая диктофон и выходя из комнаты.

Часов при мне не было. Я не знал, сколько времени прошло. Позвонить домой мне не разрешили, и я понимал: мои родные даже не знают, где я. Меня клонило в сон — не от усталости тела, а от волнения, которое выжигало изнутри.

Через какое-то время в комнату зашёл полицейский. Он протянул мне серые спортивные штаны — на два размера больше — и толстовку с капюшоном. Я поблагодарил и спросил, нет ли у них обуви — в тапочках было холодно. Полицейский только развёл руками.

Меня отвели в камеру временного содержания. Там я провёл всю ночь.

Ожидание

Камера находилась в подвале. Небольшое помещение — метров восемь на пять. Вдоль стен — две узкие койки, вырастающие прямо из бетона. Вид у них был унылый, почти унизительный. Я очень хотел спать, был измучен, но уснуть так и не смог. Всю ночь бродил туда-сюда по камере, думая, что будет дальше.

Наступило утро. Поспать так и не удалось. Меня снова повели в комнату для допроса. Ждать следователя пришлось долго. Время тянулось бесконечно. По ощущениям — не меньше четырёх часов.

Забегая вперёд, скажу: в то время полиция опрашивала всех — соседей, моих родных. Ходили по местам, где я бывал, искали орудие убийства. Так ничего и не нашли.Соседи рассказали все, что знали, и даже больше, выдумывая на ходу разные истории, например, что меня уволили с работы, потому что я неуравновешенный, или что я с кем-то там подрался.

Мама с братом говорили правду. Наши показания совпадали. Все переживали, старались помочь, но почти ничего не могли сделать. Им сказали: «Задержан до выяснения. Если не виновен — отпустим». Не думаю, что их это сильно успокоило.

Я в этот момент дождался обеда. Впервые мне предложили что-то поесть, и пусть это была уличная еда, купленная через дорогу в магазине. Я был этому рад, хотя голода и не испытывал, я все же поел.

Вскоре в комнату вошёл следователь. На этот раз — с толстой папкой и диктофоном. Он снял куртку, повесил её на спинку стула и, словно с удовольствием, начал раскладывать бумаги на столе — будто это подарки к Новому году.

Включив диктофон, он начал:

— Где ты был семнадцатого января?

— Дома.

— Почему не пошёл гулять? Что, знал, что тебя там ждёт?

— Нет. Просто обувь не успела высохнуть.

— Что ты такого делал, чтобы намочить её? И чтобы она не высохла за двенадцать часов?

— Гулял. Снег таял, было сыро. И, кажется, ночью отключили отопление.

— Как удобно… Мы проверим. Поспрашиваем, может, кто подтвердит. А пока займёмся твоим телефоном и компьютером. Вдруг найдём что-то интересное. Ничего не вспомнил? — он приподнял брови.

— Вспомнил… Я забыл почистить историю, — пошутил я. Но он не улыбнулся.

— Может, ты переписывался с жертвой?

— Нет. Я бы точно запомнил.

— Ладно, посмотрим.

Он уже собирался уходить, когда я спросил:

— Можно мне увидеться с семьёй?

— Не сейчас. Сначала мы закончим. — Его голос стал неожиданно мягким. Я даже подумал — может, он мне поверил?

Меня снова вернули в камеру. Остаток дня прошёл в тревожном ожидании. Перед сном меня снова накормили и принесли обувь — но на этот раз наоборот: слишком маленькую.

Я — парень высокий, метр восемьдесят пять, не особо спортивного телосложения. Тёмные волосы, зелёные глаза и, как говорит мама, милая улыбка.

Наступило утро. Новый день. Новый шанс, что этот кошмар закончится. Я проснулся уставшим. Койка была неудобной, маленькой — скорее доска, чем кровать. Подушки не было, одеяла тоже. Я то и дело с неё соскальзывал. Ночная смена в участке не особенно старалась сохранить тишину.

Как и прежде, меня отвели в комнату для допроса. Дали еду. Я поел и стал ждать следователя. Надежда всё ещё была. Я ждал, как, думаю, на моём месте ждал бы любой.

Ожидание затянулось. Я даже задремал — положив руки и голову на стол.

Проснулся от резкого шума. Следователь вошёл громко, будто в гневе.

— Не помешал? — усмехнулся он.

— Нет. Я вас ждал, — протёр глаза я.

— Мы проверили твой телефон и компьютер. Ничего. Ни звонков, ни сообщений. Очевидно, ты использовал другой телефон. Или подчистил всё.

— Или… я ничего не делал. Ни с кем не переписывался. И это всё ошибка!

— Ты вроде не глупый. Скажи, зачем тебе всё это? Ты не смог принять отказ?

— Какой отказ? Что я сделал? Где мой адвокат? Почему меня держат здесь без причины?! — почти сорвался я.

— А я не знаю, где твой адвокат, — с издевкой сказал он. — Если не можешь оплатить — государство предоставит. Скажи, и тебе найдут.

— Мне надо поговорить с мамой. Узнать, что делать.

— Позже. Как только мы закончим. Сейчас ты — единственный подозреваемый. Больше никого. Родственники убитой говорят, что в её жизни появился кто-то новый. Последние два месяца она часто уходила куда-то. А тебя как раз тогда уволили. Её нашли недалеко от твоего дома, рядом с теми местами, где ты обычно гуляешь. Там же — следы. Совпадение?

— Да вы знаете, случайность на то, пожалуй, и случайность, что она почти нелепа, редка и невообразима.

— Я не верю в случайности... Может, пройдет время, и кто-то скажет, что видел тебя с ней? Может, ты что-то вспомнишь, когда поймешь, что деваться тебе некуда? Кто знает, что дальше будет... посмотрим.

— А может, вы просто тратите время впустую, а настоящий убийца всё ещё на свободе? На что вы тогда будете смотреть? На следующий труп?

Честно говоря, в тот момент меня всё так раздражало, что я будто стал смелее. Или, может, просто мне стало всё равно.

Следователь убрал с лица свою ухмылку и вышел. Едва прикрыв за собой дверь, он сказал сержанту у входа отвести меня в камеру. Но сначала — разрешить один звонок. Меня отвели в небольшой кабинет, где стоял стационарный телефон. Сержант сказал, что у меня есть пять минут.

Я позвонил маме и рассказал ей всё, что пережил за эти два дня. Спросил, знает ли она кого-то, кто мог бы быть моим адвокатом. Она ответила, что нет. И что денег у нас, к сожалению, тоже нет. Но пообещала, что найдёт способ, что-нибудь придумает. Я попытался её успокоить. Сказал, что мне обязаны предоставить государственного защитника. Попросил не волноваться.

Положив трубку, я сразу спросил у сержанта, как получить такого адвоката. Он объяснил, что нужно заполнить заявление. Я так и сделал — в тот же день написал прошение о предоставлении государственного защитника.

После этого меня перевели в камеру общего содержания. Перед сном меня накормили. Я уже привык к одиночеству, но этой ночью всё изменилось. Поздно вечером в камеру буквально забросили какого-то мужчину. Ему было около тридцати пяти. Одет он был неплохо, но лицо и руки — в ссадинах. Я понял: спать этой ночью не получится. Сел в уголке и просто ждал.

Часа через два он заговорил.

— А меня-то за что? — выкрикнул он в сторону полицейских, дежуривших за дверью. Потом повернулся ко мне и сказал:

— Видел бы ты этих двоих, что решили на меня наехать. Оба, наверное, сейчас в больнице. Только не подумай ничего. Я нормальный. Просто выпил в баре, а они начали приставать к барменше. Я заступился — и вот я тут. А их не тронули. Где, спрашивается, справедливость?! — снова крикнул он в сторону.

— «Хм»... Точно не здесь, — тихо ответил я.

— А ты за что? Ты вроде нормальный, — спросил он, чуть прищурившись.

Я вздохнул.

— За убийство...

Он больше не заговорил. Иногда я ловил его взгляд — в нём была настороженность, даже страх. Я не знаю, выглядел ли я зловеще, но объясняться не стал.

Наступило утро. Меня покормили и снова отвели в комнату для допросов. Приковали к столу и велели ждать. Ждал я долго. Очень долго. По ощущениям — часов восемь. Я вставал, приседал, пытался хоть как-то размяться, чтобы не сойти с ума. В голове крутились вопросы: что, если меня признают виновным? Что, если посадят? Смогу ли я выжить в тюрьме? Какой срок дают за убийство? А если я вдруг признаюсь — хоть и не совершал — срок будет меньше?

Что вообще нужно, чтобы человека признали виновным в убийстве? Если нет доказательств — сколько длится следствие? Сколько меня ещё могут держать здесь? В самом начале мне сказали: «До выяснения обстоятельств. Пятнадцать суток». А если ничего не выяснится? Отпустят?

У меня не было ответов. Мне был нужен человек, который знает, как всё устроено. Мне был нужен адвокат.

Следователь так и не появился. Видимо, у него были дела поважнее. Меня снова накормили и отвели в камеру. Я немного походил туда-сюда, потом лёг спать.

Но этой ночью произошло кое-что неожиданное. Молодой сержант, дежуривший в ту смену, предложил мне сходить в душ. В участке действительно был душ. Я растерялся, постеснялся и сначала отказался — из вежливости, по привычке. Но буквально через двадцать секунд, окончательно проснувшись, понял, что не мылся уже четыре дня. Неизвестно, когда представится новый шанс.

— Подождите! — крикнул я. — Я всё-таки воспользуюсь предложением.

Он проводил меня в душевую.

— У тебя пять минут. Дверь я закрывать не буду. На окнах решётки. Вздумаешь что-то — моментально вернёшься обратно.

— Понимаю. Но боюсь, пять минут — это слишком мало. Как вы понимаете, у меня нет даже сменного белья. Хотелось бы хоть немного освежиться, — сказал я, стараясь сохранить достоинство.

— У тебя пять минут. Время пошло, — сказал он и уже на выходе добавил: — Лучше, если ты никому об этом не расскажешь.

— У меня тут нет друзей. Рассказать некому. Но я понял вас.

Мне действительно дали пять минут. Я успел. Быстро. Вышел и сказал:

— И на том спасибо.

Утро было таким же, как и предыдущие. Проснулся от криков смены, что пришла на работу. Подумал: «Новый день — может быть, сегодня меня отпустят». Но этого снова не случилось.

Весь день я провёл в камере. Дважды меня кормили: в обед и вечером. Следователь так и не пришёл. Мысли путались. Меня охватывала тревога. Я никого не видел, не слышал. Я был один. И мне было страшно.

Голова была как в тумане. Я не мог сосредоточиться. От стресса всё смешивалось. Я чувствовал себя как животное, загнанное перед бойней.

Первая неделя в полицейском участке подходила к концу. Меня задержали «до выяснения обстоятельств» — но ничего не выяснили. Я не понимал, почему меня не отпускают. С адвокатом я так и не встретился. Дни стали длиннее. Намного длиннее.

Шанс, которого нет

К этому моменту я уже знал всех по именам в полицейском участке — даже сержанта, который разрешал мне принимать душ, когда никого нет. Его звали Фил. Хороший парень. Два года как окончил училище, пришёл сюда работать, чтобы защищать людей. Сам он был не из богатой семьи, невысокого роста, с виду — «добрый малый».

Каждую третью ночную смену мы немного болтали, иногда даже играли в карты через прутья камеры. Разговоры у нас были нейтральные: ни о работе, ни об убийстве — скорее о погоде, новостях, о том, как устроен этот мир. В общем, о великом.

Меня всё так же водили к следователю, где я снова и снова отвечал на одни и те же вопросы:

«Где был?»

«Что делал?»

«Откуда знаешь?»

«Сознайся!»

«Если поможешь — можно будет рассчитывать на УДО».

А я каждый раз отвечал одно и то же:

— Я не виноват. Ничего не делал.

Мне не верили.

Однажды утром я проснулся и увидел перед собой двоих полицейских и следователя.

— Поедем на место убийства, — сказал он. — Может, ты там что-то вспомнишь.

Мы вышли на улицу. Впервые за десять дней я увидел мир: ни стены, ни решётки — людей, машины, свет. Люди были одеты не в форму. Чистый воздух. Тёплое зимнее солнце. Я будто забыл, что всё это существует. Меня посадили в машину, и мы поехали туда, где нашли девушку.

Пока мы ехали, я разглядывал всё, как ребёнок на аттракционе. Но поездка оказалась короткой — мы прибыли очень быстро. Когда я вышел из машины, всё показалось таким знакомым.

Раньше я не замечал, насколько здесь красиво. Это же было просто поле, просто деревья, просто снег. Я проходил тут почти каждый день. Но в этот раз каждый не упавший листок с дерева, каждая травинка, выглядывающая из-под снега, казались такими прекрасными. Всё было так знакомо, но в то же время — новым...

— Да, здесь я обычно гулял, — начал я.

Следователь переглянулся с полицейскими и спросил:

— Сам?

— Да, иногда с братом. Но сейчас у него учёба, и мы не можем гулять вместе днём. А вечером уже темно.

— И всё? Ничего больше?

— Да. Повторяю в сотый раз: я невиновен. Я не убивал девушку.

— А ты знаешь, где нашли её тело?

— Нет. Откуда мне знать?

— Пойдём, покажу.

Мы прошли всего несколько шагов. Следователь указал на место:

— Вот здесь. А вот, — он показал на следы, — здесь были твои следы. Больше — никого.

Он достал сигарету, закурил и продолжил:

— Думаю, всё было так. Вы шли вместе. Она хотела тебя бросить. А ты, не сдержавшись, схватил её за шею, не рассчитал силу — и задушил. Потом испугался, бросил тело и сбежал. Здесь редко кто ходит — ты это знал.

— Отличная дедукция. Только я её не знал. И вы так и не объяснили, как мы вообще связаны. Раньше говорили, что есть орудие убийства, а теперь оказалось, что её задушили. Но у меня нет ни царапин, ни ссадин. Выходит, она не сопротивлялась? Просто стояла и ждала?

— Кто говорил про орудие? Это ты себе выдумал. Чтобы нас запутать.

Я правда не помню, кто и когда мне сказал про орудие убийства, и говорил ли вообще. Из-за постоянного стресса мои мысли начали путаться, и я перестал отличать, где мои мысли, а где реальность. Я изо всех сил пытался вспомнить момент, когда начал думать, что бедную девушку убили чем-то, но увы, так и не вспомнил. Мы стояли рядом с местом, где нашли девушку. Так близко к смерти я еще не был. Я был сильно напуган и встревожен.

— Ты бы сильно упростил нам всем жизнь, если бы сознался. Как я уже сказал раньше, я все же думаю, что это была случайность, приступ агрессии. Если я прав, ты, возможно, мог бы получить меньший срок, сознавшись и рассказав всё как есть.

— Вы не поверите, но, отпустив меня или хотя бы поверив мне, вы бы тоже упростили нам жизнь.

На улице было холодно, дул сильный ветер. Все, кроме меня, были одеты хорошо, а я — в ту же кофту на голое тело и штаны. Мне становилось холодно. Наверное, к этому была следующая фраза следователя.

— Тогда постоим, — усмехнулся следователь. — Вдруг ты что-то вспомнишь.

Они больше не задавали вопросов. Просто ходили по кругу. То ли искали что-то, то ли просто ждали, пока я замёрзну. И, знаешь, на холоде думалось лучше.

Я вдруг понял: а ведь я мог бы помочь. Не как полицейский — как человек, который тут вырос, ходил этими тропами тысячи раз. Я же знаю это место. Вдруг что-то замечу?

Оглядываясь по сторонам, я замечал всё то же, что и всегда: облетевшая осенняя листва, клочья снега в тени деревьев, промёрзшая земля. Дорога выглядела привычно, и поле рядом тоже казалось обычным — если не считать тракторных следов, словно кто-то недавно вспахивал его.

Меня сбивало с толку большое количество следов, оставленных всеми теми людьми, что были задействованы в этом деле. Чуда не произошло — я ничего не увидел, не смог помочь делу.

Через полчаса полицейские намекнули, что пора. Конец смены.

Стало темнеть. Я попросил заехать домой, взять тёплые вещи. Но мою просьбу проигнорировали. Меня посадили туда же, откуда забрали утром. Я снова оказался в своей камере.

Новый день, но так похож на все предыдущие. Всё так же мне никто не верит, и я всё так же здесь, в камере.

Как себе помочь? Что можно сделать? Я не знал. Меня охватило беспокойство. Я злился. Почему так? Почему именно я? Но это всё — риторика. Я был слишком глуп, чтобы ответить.

Следующая неделя шла точно так же. Тысяча тех же самых вопросов. Те же ответы. Всё повторялось. Это был замкнутый круг.

Однажды, сидя в комнате для допроса, я вдруг понял, что не помню, какой сегодня день недели. Десятый день я тут? Или сотый?

Пару раз я видел братьев. Через решётку.

Я так привык к распорядку, что просыпался за десять минут до утренней смены. Без часов. Просто знал. Чувствовал. Ждал у выхода, когда меня поведут на допрос.

Но один день оказался другим.

Я сидел в той же комнате и ждал следователя. Вместо него вошёл адвокат. Молодой. Даже скорее парень. Лет двадцать пять, может чуть больше. Высокий. В сером костюме — на размер больше, чем нужно. В его глазах было что-то тревожное. Будто это его первое дело.

— Здравствуйте, меня зовут Этан Картер. Можно просто Этан. Я ваш адвокат, — сказал он и протянул мне руку.

Я почувствовал облегчение. Наконец-то у меня появился защитник — кто-то, кто будет бороться за мою невиновность.

— Здравствуйте.

— Я прочитал ваше дело. Вас обвиняют в убийстве. Теперь я бы хотел услышать вашу версию.

Вздохнув, я сказал:

— Даже не знаю, с чего начать… Это ошибка. Я никого не убивал. Меня задержали просто потому, что я гулял. Или потому, что оставил свой след там, где нашли тело. Когда меня отпустят?

— Этого я не знаю. Успокойтесь. Я задам вам несколько вопросов. Сразу скажу: вы мой клиент, и между нами действует адвокатская тайна. Всё, что вы мне скажете, останется между нами.

Я вдруг начал смеяться. Тихо, почти беззвучно. Почти неконтролируемо. Надежда, которая только-только появилась, уже начала исчезать. Я чувствовал себя человеком, способным говорить, но окружённым теми, кто не умеет слышать.

— Зря… Я надеялся, что вы сможете рассказать всё, что услышите, другим. Я не виновен! Меня задержали без причины! Пожалуйста, передайте это всем. Пусть меня отпустят!

— Я вам верю. Успокойтесь, я постараюсь вам помочь. Расскажите мне всё с самого начала. Только прошу, говорите мне только правду. Я не смогу вам помочь, если вы будете мне лгать.

Я откинулся на спинку стула. Всё это я уже рассказывал, не один раз. Но если нужен повтор — пусть будет.

— Хорошо. Я расскажу правду. Только прошу об одном — поверьте мне.

— Договорились. Вы были знакомы с убитой?

— Нет.

— Виделись с ней в день убийства?

— Нет.

— Что вы делали в поле шестнадцатого января?

— Гулял. Просто гулял. Никого не видел. Ничего не слышал. Я был один. Шёл тем же путём, что и всегда — как вчера, как неделю назад. Делал то, что делал последние два месяца. Просто ходил! — мой голос сорвался.

— Я вам верю, — спокойно повторил адвокат.

Глядя на него, я понимал, что он, как и все, слушает — но не слышит.

Я тогда подумал: когда всё это закончится — если закончится, — я больше никогда не выйду из дома один. Только людные места. Никаких полей. С меня хватит. Лучше читать дома книги про храбрых героев, которые путешествуют по вымышленным мирам.

— Дааа… Непростое дело, — вздохнул адвокат. — Если вы говорите правду, значит, вас задержали зря. А настоящий убийца на свободе. В такой ситуации лучшая стратегия — тянуть время. Пусть полиция ищет улики, которые никак с вами не связаны. Если появится новый подозреваемый, вас могут отпустить.

— Улики не связаны со мной? А сейчас они есть? Кроме того, что где-то там в мире есть мои следы, впрочем, как и у всех живых, — гневным тоном сказал я. — Какие улики они могут найти? Девушку задушили, судя по всему, при ней нет телефона, её родители не знают, с кем она была. Я даже представить не могу, какие улики могут быть? Записка «это сделал я, с именем и фамилией»?

— Я просто советую вам ничего не говорить, чтобы полиция как можно больше проверила разных вариантов за то время, что у вас есть.

— Время, которое у меня есть? Нет... Подождите, теперь моя очередь задавать вопросы. Как долго меня могут держать здесь?

— Долго, вы основной подозреваемый. Но у вас нет судимостей. Я могу попытаться выбить вам временный домашний арест до суда, но вам все так же нужно будет приезжать в участок на допрос и делать все то, что вам скажет следователь.

— Замечательно, просто класс... Если вдруг так случится, что меня признают виновным, сколько мне дадут?

— От восьми до пятнадцати лет. Всё зависит от мотивов, степени жестокости, от того, признаете ли вы вину.

— Я не виновен!— закричал я в истерике. — Но если… если в самый последний момент станет ясно, что избежать срока невозможно… Если я признаюсь в том, чего не делал, это поможет получить меньше?

— Сложно сказать. Признание даёт шанс на условно-досрочное освобождение. Но с этим придётся жить всю жизнь.

— А у меня будет выбор? — спросил я срывающимся голосом, почти саркастично. — Через сколько можно будет выйти по УДО? Как его получить?

— Нужно признать вину и раскаяться. Убедить общество, что вы изменились. Условно-досрочное — не раньше, чем через треть срока.

— Треть? То есть три, может, пять лет? Это же… это же кошмар. Почему я?

— Я не знаю… — тихо ответил он. — Но я сделаю всё, что в моих силах.

Он собрал бумаги и ушёл. А я остался один — с этим липким ощущением ужаса, с пустотой в груди и гудящими мыслями. Как это вообще может быть правдой? Почему именно я? Что нужно сказать, сделать, доказать, чтобы мне поверили и отпустили домой? Мне было страшно. До жути страшно.

Спустя какое-то время меня перевели в камеру. Там я провёл остаток дня. Всё по-прежнему: на ужин — те самые макароны, купленные днём, и котлета. Ночью Фил разрешил мне принять душ. И в этой маленькой, почти ритуальной чистоте, я немного пришёл в себя. Может, ещё не всё потеряно? Если дело дойдёт до суда, может, он всё же не признает меня виновным. Мало улик. Или как там это работает? Всё-таки суд — это шанс. Шанс, что меня отпустят. Почему же я так заранее схожу с ума? Немного успокоившись, я лёг спать.

Новый день. Новая надежда. И всё то же вечернее разочарование. Но вот появилась новость: скоро — предварительное слушание. Закрытый процесс. Обе стороны — обвинение и защита — предстанут перед судьёй. Он решит, давать ли делу ход.

До слушания я никого не видел. Ни звонка, ни адвоката. Скажу честно: я нервничал. Тогда я оценивал свои шансы как 50 на 50. Либо судья скажет, что доказательств мало, и меня отпустят, либо — дело пойдёт в открытое заседание. Там уже — приговор. В ту ночь я долго не мог уснуть. Всё пытался придумать, что бы такого сказать, чтобы судья поверил. Как в фильмах, где герой говорит душещипательную речь — и всё чудесным образом меняется.

Утро добрым не бывает. Особенно то утро, когда тебя везут в суд по делу, к которому ты не имеешь никакого отношения. В камеру вошли двое полицейских. Надели на меня наручники, вывели, посадили в машину — и мы поехали.

Как только мы вошли в здание суда, я увидел своего адвоката и следователя. Они о чём-то мило беседовали. Завершили разговор рукопожатием, улыбнулись друг другу. И в этот момент мне вдруг стало легче. Я даже почувствовал тепло — как будто всё плохое позади. Наверняка договорились, подумал я.

С лёгкой улыбкой я зашёл в зал, где должно было пройти слушание. Всё вокруг вдруг стало ярким, насыщенным. Я впервые за долгое время почувствовал облегчение.

Но тут распахнулись двери — и вошли мужчина и женщина. У неё в руках платок, глаза — в слезах. Мужчина — с прямой осанкой, тяжёлым взглядом. Всё в нём кричало: бывший военный или полицейский. Мы встретились взглядами. И в этот момент мне стало их жаль — будто они только что узнали что-то по-настоящему страшное. Скажу честно, в тот момент я и представить не мог, что это родители убитой девушки.

Через десять минут в зал вошли трое: судья, адвокат и следователь. Все трое выглядели радостными. Сложно описать. Как будто они знают секрет, который их объединяет, поэтому они улыбались. Хотя и улыбкой это тоже не назвать. Ко мне подошел адвокат и сказал:

— Постарайся не перебивать судью. Не говори лишнего. Не смейся, не улыбайся. Будь собран. Говорить буду я. Я сделаю всё, что смогу, чтобы тебе помочь.

— Хорошо… Можно вопрос?

Без права на оправдание.

— Да.

— Кто эти люди? Мужчина и женщина.

— Родители убитой.

В этот момент мне впервые захотелось поменяться с Ирис местами. Мне стало страшно и стыдно. Я хотел было всё им рассказать, выразить соболезнования, сказать, как мне жаль, что такое горе постигло их семью.

Но быстро понял простую вещь: для них я — убийца. Даже если бы мои слова восприняли всерьёз, а не как насмешку, я для них уже стал символом конца. Пусть я и невиновен — для них это ничего не меняет.

Началось предварительное слушание. Следователь, теперь уже в роли обвинителя, выступил первым:

— Убийца… вернее, Лиам, — он указал на меня, — основной подозреваемый. Его следует судить.

Судья уточнила:

— Есть ли улики?

— Есть свидетель. Он видел пару, идущую вдоль дороги — примерно в километре от места, где позже нашли девушку. Подозреваемый признал, что был там в тот день, но отказывается сказать, что был не один.

— Свидетель готов дать показания?

— Да, Ваша честь.

Судья повернулась к моему адвокату:

— Адвокат подсудимого, вы хотите что-то добавить?

— Нет, Ваша честь. Подсудимый уже ранее всё рассказал. Он утверждает, что невиновен. У нас нет свидетелей, которые могли бы подтвердить его слова или опровергнуть.

«Вот и вся помощь? Что значит — ‘как он утверждает’?», — подумал я с отчаянием.

— Ваша честь, можно слово? — спросил я.

Судья приспустила очки, улыбнулась и посмотрела на меня свысока:

— Послушаем и тебя.

— Я невиновен. Да, я был там в тот день. Но никого не видел, ничего не слышал. Просто гулял. Туда и обратно. Это ошибка! Пожалуйста, поверьте мне!

— Если бы я верила каждому, кто это говорит, — тюрьмы давно бы пустовали, — спокойно ответила она.

Хуже уже вряд ли могло стать. Вероятно, на открытом суде будет то же самое: признают виновным — и в тюрьму.«Прекрасно погулял», — подумал я.

Судья объявила: будет открытое слушание. Обе стороны должны подготовить материалы. Полицейские в зале надели на меня наручники и повели к выходу.

И внезапно день стал ещё хуже, гораздо хуже, настолько, что я даже стал мысленно проситься поменяться местами с Ирис.

У самой двери женщина с платком в руках прошептала:

— Будь ты проклят. Надеюсь, ты сдохнешь в тюрьме.

«Прекрасно, замечательно. Когда это всё закончится, я просто буду сидеть дома, шагу не сделаю за порог, найду работу в интернете. Отрекусь от всего. Пожалуй, всё, что было, не стоит того, что есть», — пронеслось у меня в голове.

А напоследок, уже в спину, слышал голос убитой горем матери:

— За что?.. Почему она?.. Она же ни в чём не виновата… Ей бы жить и жить…

Меня посадили в машину и отвезли обратно в участок. От еды я отказался. Целый вечер и ночь просто сидел в камере, погружённый в мысли.

Мысли были разные. Вначале, кто такой этот свидетель? Я не владею феноменальной памятью, но я никого не помню. Был тракторист, который ехал на рыбалку на своём тракторе по полю. Но для такой погоды это нормально. Вокруг одна грязь, чтобы проехать, нужен танк или хотя бы трактор. Ничего удивительного. Но я точно был один. Рядом никого не было, так что он не мог меня спутать. Может быть, свидетель — кто-то из соседей?

Почему всё прошло так быстро? Открытое слушание назначили почти сразу. Разве всего того, что сказал следователь, оказалось достаточно для принятия решения в зале суда?

Незаметно для меня наступило утро. Я сидел у стены в камере и смотрел, как солнце восходит за окном. Это был первый день, когда я уже не испытывал надежды на новый день. Если всё и закончится, то точно не сегодня.

Так и случилось. Я просидел в участке, ожидая суда, ещё целую неделю. Один раз мне дали позвонить домой. Вся неделя пролетела, как один день. Я всё время не мог выбросить из головы слова матери убитой девушки. Не давали покоя все эти образы — то, что я видел и слышал.

Я не мог перестать думать. Почему следователь и мой адвокат болтали так мило, будто старые знакомые? Почему вошли в зал суда вместе, как будто уже всё решили? Почему в этой истории две жертвы?..

Наступил день суда. Всю ночь не спал — думал, надеялся, пытался что-то придумать. Может, случится чудо… Хотя, если честно, я был слишком наивным.

Утром в камеру вошли двое полицейских. Бросили серую одежду и белую обувь — словно заранее намекая на исход.

Я переоделся. Мне надели наручники, и мы вышли из участка. За эти недели он стал мне почти родным. Я знал о нём больше, чем о собственном доме.

В суд меня провели через задний вход. Сказали ждать.

Прошёл час. Начался суд. Всё стало размытым. Я почти не помню этот день — мысли путались, обрывались. То проваливался в пустоту, то вдруг ощущал, как грудь сжимается от страха.

Я готовился к тому, что войду туда ещё условно свободным — человеком, у которого всё ещё есть шанс сегодня вернуться домой. А выйду, скорее всего, уже заключённым.

Меня завели в зал. Людей было много. Все смотрели с осуждением, перешёптывались. Будто всё про меня знали.

С одной стороны сидел я и мой адвокат, с другой — прокурор и следователь, который на протяжении всего слушания подсовывал разные бумаги в руки прокурору.

Прокурор начал с обвинения. В деле об убийстве, разумеется, меня обвинили в убийстве и запросили десять лет заключения. Поскольку я не признал вину, он сразу заявил: на условно-досрочное освобождение я права не имею. Всё было подано так, будто я уже во всём косвенно сознался.

Он сообщил, что в день трагедии я находился рядом с местом, где нашли тело девушки, и представил доказательство — аудиозапись моего допроса, на которой я пересказывал следователю свой день. Тогда я сказал, что был на прогулке.

Судмедэкспертиза действительно подтвердила наличие моих следов поблизости от места обнаружения тела. Там, впрочем, были и другие следы — но, как подчеркнул прокурор, они, вероятно, принадлежали рыбакам, которые нашли тело на следующий день и «никакого отношения к делу не имеют».

Он чувствовал себя победителем. Ухмылялся, уверенный и хищный, пока я сидел рядом с адвокатом, пытаясь понять, куда всё это катится.

Затем прокурор вызвал свидетеля — мужчину лет сорока, который часто бывал у озера, приезжая туда на своём тракторе. Он утверждал, что видел меня не раз, и в день убийства якобы заметил пару, идущую к водоёму. И, поскольку кроме меня он никого там не встречал, с полной уверенностью предположил: это был я и убитая девушка.

Прокурор также акцентировал внимание на том, что в день, когда нашли тело, я никуда не пошёл. Это, по его словам, говорит о том, что я «прятался». Хотя в той же аудиозаписи я упоминал, что хожу на прогулки каждый день. Это показалось всем подозрительным.

Судья передала слово защите.

Мой адвокат не стал задавать свидетелю ни единого вопроса и ограничился короткой фразой:

— Мой клиент не признаёт вину. Он утверждает, что это всё ошибка.

Как бы плохо ты ни справлялся с ролью защитника — в здравом уме нельзя сказать такое в зале суда. В тот момент я всё понял. Все мои тревожные догадки, сомнения, странные взгляды, паузы, молчание — всё вдруг сложилось в одну жуткую картину. Будто что-то щёлкнуло.

Это не случайность. Не просто ошибка. Это — закономерность. Ожидаемый исход.

Затем начали допрашивать меня. Те же вопросы, что и раньше. Те же ответы. Но прокурор явно формулировал их так, чтобы мои слова звучали как признание. Например:

— Почему вы остались дома семнадцатого января? — спросил он. — Вы знали, что там, в поле, вас ждёт тело убитой вами девушки?

— Нет, — ответил я. — Я не пошёл, потому что обувь промокла. Она не успела высохнуть.

— Это что, вы делали такое накануне, что обувь так сильно промокла, и так, что она не успела высохнуть? Пытались уничтожить улики? Вернулись домой позднее обычного, потому что пытались спрятать тело?

Я сидел перед полным залом. Видел лица людей. Слышал, как отчётливо ловят каждое слово прокурора — и как мимо них пролетают мои. Будто я говорил впустую. Будто меня не было.

После допроса судья ушёл на двадцать минут. Но мне уже всё было ясно. Я знал, какой будет вердикт. Всё было против меня.

Так и случилось.

— Виновен, — сказала судья. — Десять лет лишения свободы. Без права на условно-досрочное освобождение. Приговор вступает в силу немедленно.

Моя жизнь рушилась, как карточный домик. Десять лет. За то, чего я не делал. Я не верил. Не верил своим ушам.

Моя жизнь рушилась, как карточный домик. Десять лет тюрьмы. Десять лет за преступление, которого я не совершал. Я не верил своим ушам.

Судья дочитал приговор — и в зале раздались аплодисменты. Они аплодировали. Как будто это было шоу. Как будто всё происходящее — не чья-то трагедия, а развлечение.

Я остолбенел. Как они могли так реагировать на чужую беду? Как они могли радоваться моему горю?

Спустя годы я, конечно, понимаю, что в глазах людей я был «убийцей», и они радовались тому, что преступник получит по заслугам. Но они ошибались, по крайней мере, в моем случае.

Ко мне подошли двое полицейских, надели наручники и вывели. Я обернулся — мои близкие смотрели мне вслед с болью. Остальные — с облегчением. Никто не дал мне попрощаться. Всё произошло быстро. Слишком быстро.

Меня не сразу повезли в тюрьму. Ночь я провёл в камере при суде, под наблюдением. Утром приехала машина. Я сел сзади, прикованный к стенке наручниками. Мы поехали. Я не знал куда.

Где умывальник?

Ехали мы долго — часов восемь, если не больше. Я смотрел в одну точку и думал, пожалуй, о том же, что и все последние дни: почему так? Почему я? Неужели проведу следующие десять лет в тюрьме? Что буду делать, когда выйду? И выйду ли вообще?

Мне было восемнадцать. Если всё пойдёт по плану, выйду в двадцать восемь — треть жизни за решёткой. Чему я там научусь? Кем стану? Тогда, сидя в машине, я был уверен: моя жизнь закончилась.

За окном мелькали города, люди, жизнь. Всё казалось интересным, даже необычным, но для меня — пустым и бессмысленным.

К вечеру, когда начало темнеть, мы добрались до тюрьмы. Место выглядело жутко: старые здания, заборы, прожекторы, охранники на вышках. Погода соответствовала — темнота, туман, холод.

Мы подъехали к воротам. К машине вышел охранник с фонариком, посветил мне в лицо и спросил:

— Ещё один?

Водитель кивнул.

Нас пропустили через два ряда ворот. За ними начиналась территория тюрьмы — с центральным зданием, где были кабинеты, душевые, кухня, столовая. Местные называли его «главным блоком».

Меня отвели туда. Начался досмотр. Запрещённого у меня не нашли.

Потом — врач. Проверил на кожные болезни и вшей. Чисто. После душа мне выдали синтетическую одежду — самую дешёвую, какую только можно представить.

Пока я одевался, надзиратель громко читал правила поведения.

— Всё ясно?! — рявкнул он.

Я не ответил. Сознание ещё было на суде. Мозг не успевал за событиями.

Он накричал и пригрозил «весёлым прибыванием», если я нарушу хоть одно правило.

Получив одежду, постель и первые «наставления», я отправился в барак, где мне предстояло провести большую часть срока.

Барак — длинное здание с камерами. Постройка шестидесятых, массивный камень. Всего — шестнадцать камер, в каждой от двух до восьми человек.

Камеры были одинаковые: общий туалет, один стол, восемь кроватей. Места мало, мебель стояла плотно, между ней — узкие проходы.

Я представлял себе тюрьму как в фильмах: решётки, по два человека в камере. Здесь всё было иначе. Вместо решёток — тяжёлые деревянные двери. За каждой — отдельный мир.

Меня поселили в один из таких.

Было уже поздно. Некоторые спали. Пожилой мужчина молча указал мне на койку у окна, в самом конце.

Я удивился. Если бы мог выбирать, взял бы её. Она казалась... чуть менее ужасной. Из-за окна. Маленького, но настоящего — символа надежды.

Я ни с кем не заговорил. Не хотел мешать. Камера была тёмная, я почти ничего не видел. Едва заметный лунный свет освещал лишь край моей койки. Я застелил постель, лёг, надеясь проснуться дома.

Но ночью понял, почему мне досталось это место. Окно пропускало холод. Я замёрз.

Сквозняк дул из всех щелей, и я просыпался от свиста. Поворачивался с боку на бок, пытаясь укрыться — бесполезно.

Утро добрым не бывает. Особенно первое утро в тюрьме.

Будили нас ударами биты по двери.

Три громких стука — БУМ-БУМ-БУМ — значит, пора вставать и идти на завтрак.

Я оглянулся. За столом сидели пятеро мужчин и молча смотрели на меня.

Я был укутан в тонкое одеяло, почти не спал, чувствовал себя разбитым. Тревожило всё — и как я выгляжу, и как себя ощущаю.

Никого из этих людей я не знал. Всё вокруг было чужим. Как будто я оказался в чьём-то доме без приглашения.

Я понятия не имел, как здесь всё устроено: какие правила, как общаться, как вести себя, чтобы не нажить проблем. Лица, обстановка — всё было новым и непонятным.

Но глубоко внутри я надеялся: смогу прожить эти десять лет без конфликтов.

— Где тут можно умыться? — спросил я.

Один из мужчин молча кивнул в сторону таза с водой на краю стола.

Понятия не имел, кто и что там умывал в последний раз. Глядя на «умывальник», подумал, что, наверное, смогу прожить десять лет и без утренних процедур.

В камере не было воды. В свободное время её ходили набирать на улицу — к крану.

Мы все вышли, выстроившись вдоль стены. Я насчитал примерно восемьдесят человек в нашем бараке.

Надзиратели заглядывали в камеры — проверяли, чтобы все вышли. Потом нас повели в столовую.

Столовая — большое помещение. Кухня отделена стеной, в ней — окошко для выдачи еды.

В общем зале стояли четыре длинных стола со скамейками. Каждый — метров по двадцать.

Кормление — по очереди. Сначала первый барак, потом второй, третий, четвёртый.

На всё — десять минут.

Я вошёл последним. Все уже сидели. И сразу заметил: несмотря на один стол, заключённые делились на группы. Каждая держалась ближе к своим — и подальше от остальных.

Я сел рядом с сокамерниками. Нас было шестеро.

Подумал: тут принято желать «приятного аппетита»? Или лучше промолчать? Решил подождать — может, кто-то начнёт первым. Вежливость не помешает.

Так я поступал всегда, если не был уверен. Сначала наблюдал, потом повторял.

Меня трясло от беспокойства. Первое утро. Вокруг — восемьдесят человек. А я чувствовал себя так, будто остался один во вселенной.

Смотрел в тарелку. Потом — на людей. Все ели молча.

Я тоже начал. Был ужасно голоден: почти два дня ничего не ел.

Набросился на еду, даже не глядя, что в тарелке. Хотя, наверное, стоило бы.

На завтрак была каша с курицей. По крайней мере, я полагал, что это курица — определить на вкус было трудно.

Каша напоминала что-то, забытое на плите часа на два. Мясо, напротив, оказалось недоваренным: снаружи белое, внутри — розовое, почти красное.

Хотя мне досталась только шкура от предполагаемой курицы. И, к сожалению, это была не та хрустящая корочка, как в кафе. Шкура была плохо ощипана, пересолена и неправильно приготовлена.

Тогда я понял: десять лет без еды я точно не переживу.

Стиснув зубы, доел кашу и закусил хлебом, чтобы заглушить отвратительное послевкусие.

После завтрака нас вернули в камеры — по распорядку начиналась уборка.

Сокамерники быстро распределили обязанности. Кто-то подметал, кто-то мыл туалет. Я просто сидел, ожидая, что мне тоже поручат работу.

Но никто ничего не предложил.

Мужчина с веником закончил подметать, и следующий начал протирать пол старой тряпкой. Он попросил меня поднять ноги, чтобы протереть под кроватью.

Когда уборка закончилась, мне уже хотели поручить вынести мусор, но в последний момент передумали. Возможно, потому, что нужно было объяснить или показать, куда его выносить.

В этот момент в камеру вошёл молодой надзиратель.

— По распорядку — уборка. Новенький, как спалось? Сокамерники не обижали?

— Нет, что вы! Всё отлично, спалось прекрасно, сокамерники хорошие. А вам как спалось? — добавил я.

Он цыкнул и ничего не ответил.

— Если всё убрали, у вас два часа свободного времени. Камеру самовольно не покидать, ни буянить. Ведите себя тихо.

Он вышел и закрыл за собой дверь.

Ко мне подсел пожилой мужчина — тот самый, что вчера любезно указал мне на койку.

— Будем знакомы. Фрэнк Честер, — он кивнул в сторону остальных. — Это Милтон Форсайт. Вон тот лысый, что всё время улыбается — Абраша. Рядом с ним — Оскар. А тот, что в кровати — Лука.

Первое, что пришло мне в голову: это начало новой социальной жизни.

Скорее всего, по имени и фамилии тут называют старших — тех, кому за пятьдесят. Это вроде как знак уважения. Молодых чаще зовут просто по имени. Хотя большинство и вовсе предпочитают прозвища. Но я, будучи новичком, всегда старался обращаться по имени.

Фрэнку было немного за шестьдесят. Седой, и на голове, и в бороде, невысокий, худощавый. На кистях рук — татуировки, потускневшие за годы.

Форсайт или Милтон выглядел моложе — около пятидесяти пяти. Круглое лицо, неизменная вязаная шапка даже летом. Видимо, стеснялся, что лысеет. Он был крупным — ростом около метра восьмидесяти и весом за сто килограммов. Голос — низкий, гулкий.

Абраша, или Абрахам, — лет сорока, невысокий, метр семьдесят, крепкого телосложения. С бритой головой, которая блестела на солнце. Добрый, всё время улыбался. Иногда мне казалось, что он ждёт ответа на вопрос, который так и не прозвучал.

Оскар — Плут, как его называли — был очень высоким, думаю, выше метра девяноста. Худой, с короткой стрижкой, с татуировками на руках и ногах.

Лука — единственный, кто мне сразу не понравился. Его внешность идеально вписывалась в это место. Он был ровесником Луки, лет сорока, крупный, с короткой стрижкой, ростом около метра восьмидесяти, телосложением крепкий, но не толстый. Лицо овальное, глаза близко посажены, взгляд — колючий, недовольный. Всё тело — в крестах: разных размеров, разных форм. Если вы хоть раз видели типичного заключённого в фильме, представьте себе — это был Лука.

— Лиам. Просто Лиам!

Я ожидал следующего вопроса: «За что ты здесь?» Но задавать такие вопросы считалось неуважительным. Здесь был свой негласный устав, который мне ещё предстояло узнать. Просто так не спрашивали, за что человек оказался за решёткой — лезть в душу заключённого было не лучшей идеей. Если он захочет рассказать свою историю, он сделает это сам.

— Как тебе наш уютный домик? — спросил Фрэнк.

«Домик», как выразился Фрэнк, — это была наша камера. Обшарпанная, с высокими потолками, на которых всегда виднелись следы от регулярно протекавшей крыши. В воздухе стоял запах сигарет, а ночью, когда никто не курил, о себе напоминал туалет. Вместо раковины в углу стоял таз с водой — в нём мы мыли руки, умывались и делали всё то, что вы привыкли делать у себя в ванной.

— Минималистично... особенно умывальник, — кивнул я на тазик.

Все засмеялись.

— Когда меня сюда привезли, злой надзиратель орал о правилах, но я был немного не в себе, так что прослушал. Вы можете мне подсказать, какие здесь правила?

Опять смех.

— Тут правило одно, — сказал Фрэнк. — Сиди тихо и не мешай надзирателям.

— Запомню. А это у нас свободное время? Насколько оно… свободное?

Смех стал громче.

Почему они смеются? — подумал я.

Ответ я смог дать только годы спустя. Я был наивным мальчишкой, который задавал детские вопросы вроде: «Почему небо голубое, а птички летают?» В каком-то смысле я и в самом деле был ребенком, но тогда я этого не осознал.

Лука, вытирая слёзы от смеха, сказал:

— Ты полностью свободен. Можешь идти, куда хочешь. Если за два часа успеешь — можешь даже сходить домой.

Никто не засмеялся.

— Учту, — кивнул я.

— В свободное время можешь читать или заниматься чем хочешь — в пределах камеры, — добавил Фрэнк.

— Спасибо!

— Мы иногда играем в карты, шашки, шахматы.

— Почему иногда, а не регулярно?

— Не все умеют проигрывать, — сказал старик и кивнул в сторону Оскара.

— Я бы сыграл в шахматы. Правда, играю плохо.

— Это даже хорошо, — усмехнулся Фрэнк. — Будет к чему стремиться. Тюрьма забирает у человека всё. Оставляет только время.

— Обязательно сыграем. Но, если можно, не сейчас. Хочу немного прийти в себя.

Свободное время я провёл, лёжа на койке, пытаясь собраться с мыслями. Расслабиться не получалось. Вокруг были чужие люди. Заключённые.

В голове крутился вопрос: какова вероятность, что мы все здесь по ошибке и на самом деле невиновны?

Но, несмотря на тюремные стены, я продолжал надеяться, что меня скоро освободят, признав невиновным. И всё же я верил: завтра меня выпустят.

Первый урок

Незаметно для меня прошло два часа, когда в камеру вошёл надзиратель и сообщил, что мы можем выйти на прогулку. Мне также велели заглянуть на склад и получить верхнюю одежду. Там мне выдали тёплые штаны и дублёнку. Радости не было предела — теперь я смогу спать в тепле. Всю зиму я спал в верхней одежде: по-другому у окна просто невозможно было не замёрзнуть.

Взяв одежду, я вышел на улицу вместе с остальными. Фрэнк любезно согласился провести для меня небольшую экскурсию и рассказал о территории. В центре находился главный блок, а мы жили в бараках. Он объяснил систему нумерации и классификацию заключённых по длительности наказания. Информация оказалась неожиданно интересной. В какой-то момент я даже перестал ощущать, что нахожусь в тюрьме. Несмотря на забор с вышками и толпу заключённых вокруг, я, пусть всего на минуту, но забыл, где я.

Старик показал мне ферму и огород с теплицами, пояснив, что всю работу здесь выполняют заключённые. Летом за огородом ухаживают те, кто живёт во втором бараке, а зимой, как сейчас, они подменяют других — если кто-то в выходной, в карцере или в медблоке с переломами. Такое здесь случается часто.

Экскурсия завершилась тем, что мой гид замёрз и пошёл обратно в камеру, бросив напоследок:

— Отказываюсь отмораживать себе зад.

Я решил остаться. У меня было ещё полтора часа свободы. Я просто ходил вокруг главного здания, думая и пытаясь свыкнуться с новой реальностью. Но моё поведение показалось подозрительным.

Один из надзирателей подошёл ко мне и с улыбкой спросил:

— Новенький, ты что тут разглядываешь? Побег планируешь?

— Нет, конечно. Просто гуляю. Не думаю о побеге, просто пытаюсь расслабиться. Если мешаю — скажите, куда мне лучше пойти?

— На свободе будешь гулять. Здесь ты в тюрьме! В камеру — живо!

Мужчина был груб, будто я лично чем-то ему насолил. Не желая конфликта, я поступил так, как он велел, и направился в камеру. Зайдя внутрь, снял верхнюю одежду и на время положил её на кровать Луки. Фрэнк это заметил и сказал:

— Быстро убери!

Он вскочил с кровати и забрал мои вещи.

— Я их на секунду… сейчас уберу.

— Новенький, здесь так не принято. Нельзя трогать чужие вещи без разрешения. Даже класть что-то на чужую кровать или тумбочку нельзя. И уж тем более — садиться на чью-то кровать без спроса.

Я аккуратно выхватил одежду из его рук:

— Хорошо, извините. Я не знал.

— Тебе ещё многое предстоит узнать.

Я молча кивнул и лёг на свою кровать.

Спустя какое-то время в дверь постучали: «БУМ-БУМ-БУМ». Это значило — обед.

«Ох, как же я голоден. Надеюсь, на обед будет хоть что-то съедобное. Или хотя бы пригодное для употребления», — подумал я.

Мы выстроились вдоль стены. Надзиратели прошли мимо, заглядывая в каждую камеру, проверяя, что все вышли. Затем нас повели в столовую.

Там я увидел, как Лука и Оскар разносили тарелки с едой. Забавно — в школьной столовой было почти так же. Каждый класс дежурил: наливал чай, ставил тарелки, убирал после еды. Здесь всё похоже. Забавно, как школа и тюрьма иногда пересекаются.

На обед подали суп. Сказать, какой именно, было сложно — куриный, рыбный или вообще овощной. В моей тарелке плавали всего три кусочка картошки, один кусочек лука и тонкая долька морковки. На вкус суп был как немного солёная вода. К счастью, к нему прилагался хлеб — хоть что-то.

«Выходит, следующие десять лет я буду питаться в основном хлебом. Не так уж и плохо», — промелькнуло в голове.

После обеда всех из нашей камеры отправили на работу. В тот день двое остались дежурить в столовой, а остальные трудились в курятнике.

Я пока не получил работы, поэтому мне оставалось только сидеть и ждать. Думаю, стоит рассказать о графике работы в тюрьме.

С понедельника по пятницу заключённые сразу после завтрака отправляются на рабочие места. В обед у них есть один час на отдых и приём пищи, после чего они снова выходят на работу. Рабочий день заканчивается в шесть вечера — или, как здесь говорят, «шабаш». После ужина заключённые возвращаются в камеры, где до девяти у них остаётся свободное время.

По четвергам распорядок немного меняется — из-за уборки камер. День начинается с завтрака, затем уборка, прогулка, обед на час раньше обычного, и только потом — работа.

Выходные зависят от барака, но у нас, как и у большинства, это суббота и воскресенье. В эти дни наши обязанности выполняют другие заключённые, а мы отдыхаем. Типичный выходной: завтрак, немного свободного времени, прогулка, обед, снова свободное время, ужин — и опять отдых до отбоя. Обычно в выходные все занимаются личными делами: шитьём, стиркой, уборкой. Также можно увидеться с близкими, если позволяют условия.

Сидя один в камере, я пытался понять, как себе помочь. Нужно было позвонить — адвокату или домой, узнать, чем могут поддержать. Может, кто-то занял бы денег, и я бы нанял хорошего юриста. Мысль, что я могу провести здесь десять лет, не укладывалась в голове.

План казался простым: сначала попытаться сделать звонок, потом поговорить с администрацией и объяснить свою ситуацию. Я надел тёплую одежду и вышел из камеры, направляясь в главный блок.

Это было ошибкой.

Я не успел дойти до главного здания, как меня заметили надзиратели, дежурившие на улице. Они быстро подошли и без разговоров начали избивать. В первые секунды я ещё пытался что-то сказать:

— Я только хотел спросить… Мне нужно сделать звонок, я здесь по ошибке…

Но увы. Надзиратели ясно дали понять: в этом месте невиновных не бывает, а право на звонок нужно заслужить. Их слова были короткими, но действия — более чем убедительными.

Меня оттащили обратно и бросили на кровать. Я собрался с мыслями, вытер кровь — и окончательно осознал, что, похоже, действительно нахожусь в тюрьме.

Всегда считал себя умным, сообразительным. Но чтобы понять, где я, понадобилось получить десяток ударов. Ничто так не прочищает сознание, как резиновая бита.

Вечером вернулись сокамерники. Увидели синяки и запёкшуюся кровь на моём лице.

— Что ты уже успел натворить? Тебя ведь всего на пару часов оставили, — сказал Милтон, пристально вглядываясь в моё лицо.

— Я хотел позвонить или поговорить с кем-то из старших, — ответил я, как мне кажется наивным голосом.

— Поговорил? — с усмешкой спросил Лука.

— Я больше слушал, — таким же тоном ответил я.

— Парень, здесь так не делают, — добавил Фрэнк. — Давай договоримся: сначала спрашиваешь у нас, можно ли, а потом уже что-то делаешь.

— Меня посадили по ошибке. Я невиновен. Мне нужно отсюда выйти. А для этого — позвонить.

— Ну, это не новость. Знаешь, сколько тут невиновных? Каждый второй. Звонки — это прерогатива. Их надо заслужить!

— Как?

— Работай, веди себя хорошо, помогай, улыбайся. Каждый зарабатывает это право по-своему.

— Я только прибыл, у меня ещё даже нет работы.

— Нет, ты не понял, — улыбнулся он. — Один день работы не равен одному звонку. Скорее месяц. И только если ты за это время не нагрубишь и будешь на хорошем счету — возможно, получишь право позвонить.

У меня началась настоящая истерика.

— Месяц? Я должен работать месяц, чтобы позвонить один раз?

— Это тюрьма, тут свои законы, — развёл руками он.

Я был на грани. Но наш разговор прервал стук в дверь камеры: «БУМ-БУМ-БУМ». Вечером это значило — строиться на ужин.

Все, как и раньше, вышли, выстроились вдоль стены. Надзиратели прошли мимо, заглядывая в каждую камеру, убеждаясь, что никто не остался. Один из них, заметив мои синяки и разбитое лицо, усмехнулся — коротко, почти одобрительно, будто увидел что-то само собой разумеющееся. Потом провели перекличку, убедились, что все вернулись с работы, и повели нас в столовую.

Я пытался прийти в себя после всего. Нужно было время, чтобы переварить услышанное. Внутри всё сжималось, тряслись руки и ноги. В голове крутилась одна мысль: «Как это вообще может быть правдой?»

Я не хотел есть, но понимал — в тюрьме еду пропускать нельзя. Каждый калорий на вес золота.

На ужин была картошка с рыбой. На вкус — ужасно, запах ещё хуже. Я осилил половину, закусив хлебом.

Питание в тюрьме — одна из немногих статей, на которых можно нажиться. Потому экономили на всём. Из ста килограммов продуктов до заключённых доходили максимум тридцать. Так было почти со всеми продуктами — кроме хлеба и рыбы.

Хлеб не трогали: полностью убрать его из рациона было бы опасно. А рыбу — потому что она здесь ничего не стоила. Рядом с тюрьмой был большой ставок, из которого рыбу вылавливали тоннами и сдавали на продажу. Тюрьма получала её бесплатно, в любом количестве. Поэтому ели рыбу почти каждый день — варёную, жареную, в супе, в котлетах. Рыба, рыба, рыба.

Правда, тогда я этого ещё не знал. Не знал, что управляющий тюрьмой нагло ворует деньги, выделенные на питание заключённых. Удивительно, но за всё время я ни разу не видел этого человека — управляющего. Только слышал о нём. Слухи, рассказы.

Помню, как-то мы с Абрахамом мыли полы в столовой, и он сказал:

— Как думаешь, на кухне осталась еда?

— Не знаю, но думаю, это не лучшая идея, — ответил я.

— Жрать хочется очень. Я пять лет тут, и каждый день засыпаю и просыпаюсь с чувством голода. А знаешь почему?

— Даже не знаю. Потому что тюрьме не выделяют денег на нормальную еду? Или потому что мы наказаны и не на курорте? Сложно сказать, но, наверное, так во всех тюрьмах.

— Нет, — усмехнулся он. — Это только у нас. А знаешь почему? Потому что у нас во главе сидит Батон. Скряга и жмот. Всё пузо набивает.

— Батон? Кто это? — переспросил с недоумением.

Думаю, вы уже задаётесь вопросом, почему в этих диалогах нет мата. Возможно, вам сложно поверить, что так разговаривают заключённые. Всё просто: я передаю суть. Намеренно упрощаю выражения — потому что в реальности мат здесь чаще, чем запятая. И не думайте, что ругаются только заключённые. Тюрьма — одна на всех.

— Жирный, — сказал Абрахам. — Этот... «мужской половой орган». Смотритель тюрьмы.

— А почему «Батон»?

— Точно не скажу. Но старики рассказывали: до него был нормальный начальник. Тоже воровал, но хоть еда была. А как этот пришёл, всё испортилось. Люди есть перестали — только выживать.

В тот день Абраша пробрался на кухню и нашёл там упаковку вермишели. Распихал по карманам и потом целый день ходил довольный, хрустя сырой лапшой.

Что касается смотрителя — я увидел его лишь в самом конце своего срока. На двери в его кабинете было написано: «Харви Хоффман». Мужчине было лет пятьдесят пять. У него был огромный живот, маленькие ноги и короткие руки. Он напоминал рисунок ребёнка: один большой круг — тело, сверху маленький — голова, по бокам палочки — ручки и ножки.

По правде говоря, я плохо запомнил детали его внешности. В день нашей первой и последней встречи меня больше волновали обстоятельства встречи, чем его внешний вид.

В конечном итоге я выяснил, почему у смотрителя тюрьмы прозвище «Батон». Мне об этом рассказал Милтон. «Батоном» его прозвали в нулевых, когда он только пришёл на свою должность и заключил договор с местной пекарней по производству дешёвого хлеба для заключённых. Но пекарня не справилась с заказом, и в тюрьму стали поступать просроченные батоны, которые пекарня не успевала реализовать. Это продолжалось недолго, две, может быть, три недели, после чего всё вернулось к прежнему состоянию. Однако прозвище за новым смотрителем успело закрепиться на годы.

Запахи тюрьмы

Ужин закончился, нас вернули в барак, велев разойтись по камерам и не выходить. Весь вечер мы провели в молчании. Каждый лежал на своей кровати. Кто-то из сокамерников что-то спрашивал у других, но меня это не касалось — и не интересовало.

Ближе к ночи, когда первые эмоции ушли, до меня начало доходить, где я. Шок отступил, и стало ясно: я в тюрьме. Выйти отсюда в ближайшее время — невозможно. Я не увижу семью, друзей. Не посмотрю сериал. Не поем то, что хочу. Не буду спать столько, сколько пожелаю. И уж точно — не увижу девушек. Я выпал из жизни на десять лет.

Я представлял, как мои братья женятся. Возможно, у них появятся дети — племянники, которых я даже не увижу. К тому времени, как я выйду, дети пойдут в школу. А я... выйду в двадцать восемь, без образования, с судимостью. Буду жить с мамой. По сути — восемнадцатилетний парень в теле тридцатилетнего мужика.

Меня накрыла паника.

Что дальше? Как жить? Что делать?

Ответа не было.

Я просто лежал на тюремной койке за преступление, которого не совершал. Хотелось только одного — проснуться дома. Чтобы всё это оказалось кошмаром.

Так прошёл мой первый день в тюрьме.

Меня избили. Я узнал, чем нас тут кормят. И, пожалуй, начал кое-что понимать.

С надеждой на чудо я уснул.

Проснулся я утром от запаха сигарет. В тюрьме курили все. Без исключений. За всё время я встретил, может, пятерых, кто не курил. Я был одним из них.

Заключённые курили постоянно — каждые двадцать минут. Не знаю почему. Может, из-за стресса. Может, от чувства вины. А может, просто потому что «все курят» — и это позволяло чувствовать себя частью стаи.

Курили и надзиратели. Причём нередко отнимали сигареты у заключённых. Конечно, по негласным правилам: нельзя отобрать последнюю сигарету, нельзя забирать всю пачку, если она последняя. Нельзя отбирать дважды у одного и того же. Больше раза в неделю — тоже табу. Порой забавно было осознавать, какой здесь сложился устав — здешний социум не один год шёл к этому.

Глядя на все это, мне казалось, что надзиратели относились к заключенным как к скоту, за которым нужно следить, но и от которого зависит твоя жизнь.

В этой тюрьме сигареты были валютой. Деньги — это просто бумага. Здесь нет магазинов. Хоть миллион имей — не купишь ничего. А вот сигареты — всегда в цене. Своеобразной, но цене.

В тюрьме была всего одна марка сигарет, ее курили все. Не знаю, как все так договорились или как все пришло к одной марке, но так вышло.

Думаю, если бы кто-то спросил меня, чем пахнет тюрьма, я бы с уверенностью ответил:

— Сигаретами. А по ночам — дерьмом.

Я все лучше узнавал своих сокамерников — их характеры, привычки, манеры. Фрэнк сразу выделялся среди них. Добрый, вдумчивый, вежливый — он никогда не спорил с надзирателями и охотно делился своей мудростью. За это его прозвали Платоном. Он многое мне объяснил: что можно, а что лучше не делать. И, если честно, без него мне пришлось бы куда сложнее.

Милтон (Мил), напротив, был человеком прагматичным и прямолинейным. Говорил, что думал, не стесняясь ворчать. Можно сказать, он был полной противоположностью Фрэнку. Если тот видел стакан наполовину полным, то он — всегда пустым.

Чего не скажешь про Абрашу. Он был человеком на редкость позитивным — наивным, любопытным и отчаянно азартным. Однажды, поспорив на три сигареты, он перекинул через забор курицу, выкрикнув: «Беги, ты свободна!» Разумеется, за это его отправили в карцер на неделю. Но, думаю, он не слишком жалел — для него оно того стоило.

Абрахам был тем, кем я всегда хотел быть. Он жил сегодняшним днем — ярко, весело, не думая о последствиях. Сначала ввязывался в авантюру, а потом уже разбирался, во что вляпался. И в каком-то смысле я завидовал ему. Тогда. Да и сейчас тоже. Хотя, пожалуй, будет справедливо задуматься, куда его завела такая жизнь.

Оскар, или просто Плут, всегда искал выгоду. На любой вопрос у него был встречный: «А мне что с этого?» Помощь просто по доброте душевной — это не про него. Большую часть времени он думал, как бы сделать меньше, чтобы получить больше, при этом ничего не делая.

Лука — человек конфликта. Он спорил со всеми, особенно со мной. Стоило мне открыть рот — сразу слышал в ответ: «Ты ничего не понимаешь». В какой-то мере он был прав. Он не умел проигрывать, не принимал критику, всегда считал себя правым. Любые уступки воспринимал как слабость. Новый день для него был поводом для раздражения. В чём-то он был похожс Мили — вечно недоволен и замкнут в собственном раздражении.

К таким выводам о каждом я пришёл не сразу — потребовалось время. Но, думаю, рассказать об этом стоит именно сейчас.

Новый день почти ничем не отличался от предыдущего. Утро — завтрак, свободное время, прогулка, обед, снова свободное время, ужин — и отбой.

Точнее, так было у меня. Остальные работали. Новеньким дают неделю на акклиматизацию. То ли из гуманности, то ли потому, что нужно время свыкнуться с мыслью, что твоя жизнь закончилась. Или, что ещё хуже, — осознать, за что ты здесь. Не все, как я, были невиновны.

Этот день запомнился тем, что после ужина, когда ребята вернулись с работы, Фрэнк вдруг предложил сыграть в шахматы. Все отказались. Только Лука угрюмо буркнул:

— Вон, малой хотел — с ним и играй.

Старик кивнул в сторону доски, и я согласился. Я знал правила, помнил, как ходят фигуры. Сели, начали. Через пять минут я проиграл.

Но играл я не ради победы — просто хотелось занять голову.

Мы сидели за грязным столом, справа от меня стоял таз с водой, в воздухе висел табачный дым. Но я не обращал внимания — игра стала для меня возможностью поговорить. Я хотел задать вопросы человеку, который провёл в тюрьме половину жизни.

Я не знал, за что он сидит, и не чувствовал жалости. На воле, скорее всего, держался бы от такого человека подальше. Но здесь он был моим сокамерником. Можно сказать — другом и наставником.

Лишь спустя годы, от Нины, я узнал, за что он сидел. Не думаю, что имею право рассказывать чужую историю или судить его поступки. Но одно скажу: мне, как порядочному человеку, спокойнее, когда такие люди, как он, остаются за решеткой. Несмотря на то, что мы были знакомы. Несмотря на нашу дружбу.

Я начал расспрашивать:

— Почему я не хожу на работу вместе с вами?

— Ты новенький. Всем дают несколько дней, чтобы приглядеться, понять, кто ты и что из себя представляешь. Вот ты что сделал в первый день? — он кивнул на мои ссадины.

— Выслушал «лекцию» на тему что можно, а что нет. Понимаю куда вы клоните.

— Ты первый заключённый, на моей памяти, который в первый же день, прослушал «лекцию»

— А где вы работаете?

— Мы втроём, — он обвёл пальцем Абрахама, себя и Милтона, — в курятнике.

— Значит, Лука и Оскар — в столовой?

— Да. Твой ход, — добавил он.

— А когда мне дадут работу, я тоже попаду в столовую? Выйдет, трое в курятнике, трое на кухне?

— Нет. Двоих на кухню хватает. Скорее всего, тебя отправят в свинарник или в стойло — навоз убирать.

— А почему я не могу с вами? Мы же в одной камере. Так было бы лучше, — наивно спросил я.

— Здесь никого не волнует, как лучше. Главное — занять тебя, чтобы ты не творил глупостей, — он снова указал на моё лицо.

— Какие ещё работы бывают?

— Их хватает. Есть огород, теплицы — но туда берут в основном из третьего и четвёртого барака. Ещё есть уборка и ремонт.

— Ремонт? Чего?

— Мебели, сантехники. Тут всё ещё с шестидесятых стоит. Хотя, думаю, по документам ремонт делают каждый год.

— А я думал — камеры ремонтировать.

— Зачем? Это тебе не детский лагерь. Всем плевать, в каких условиях ты живёшь.

— А работа на свежем воздухе есть? — спросил я.

Ответ прервал Лука. Он был раздражён и выдал грубость, которую я постараюсь передать культурно:

— «А почему?», «А есть?», «Я хочу»... Ты достал уже со своими вопросами. Молча играйте, достали оба! — высказал он и отвернулся к стене.

Фрэнк тихо сказал мне:

— Летом косят траву для скота, ремонтируют заборы. Работа тяжёлая — весь день под солнцем.

Я снова проиграл. Тогда старик потёр глаза и сказал:

— Приятно было сыграть пару партий. Но глаза устают. Пойду отдыхать.

— Доброй ночи.

— И тебе того же.

Тюрьма — это голод и холод

Мы встали. Я, стараясь не разбудить Луку, тихо надел тёплые вещи и лег в свою кровать. Долго не мог уснуть. Думал о том, что принесёт мне новый день. В целом — ничего хорошего, но и плохого уже не прибавилось. Всё казалось стабильно. Я всё так же сидел в тюрьме, тосковал по дому, родным, по еде и комфорту. Засыпая каждую ночь, я думал одно и то же: моя жизнь закончилась. Что будет дальше — я не знал. От этой неизвестности становилось страшно.

Молодые парни вроде меня в моем возрасте проводят веселую и насыщенную жизнь. А я провожу свои молодые годы в тюрьме за преступление, которого не совершал. Ежедневно засыпая, я надеялся, что завтра все изменится, но утром разочарованно понимал, что ничего не изменилось.

Приближался конец первой недели. Я выучил распорядок дня и уже лучше ориентировался на месте. Мне по-прежнему не давали работу, и большую часть времени я проводил в одиночестве, сидя в камере. Каждый день, проведенный в тюрьме, сказывался на моем здоровье. Всюду был сплошной дым от сигарет. Единственной возможностью дышать чистым, свежим воздухом была двухчасовая прогулка на улице. Хотя бы на это время я мог насладиться отсутствием дыма.

Еда в тюрьме была такой же ужасной, как и в начале. Но однажды, на четвертый день моего заключения, в столовой давали рыбные котлеты. Пожалуй, это был единственный приемлемый вариант пищи для меня. От постоянного недоедания я стал терять вес. Мое эмоциональное состояние ухудшалось из-за плохого сна, стресса и недоедания. Я все чаще начинал испытывать панику, гнев и страх.

Поход в баню.

В тюрьме нельзя просто так, по желанию, принять ванну или сходить в душ. Душ общий, и он находится в отдельном бараке. Каждый барак ходит туда по расписанию. Мы, из первого, — по средам и субботам. Второй — по понедельникам и пятницам. Думаю, у других было похоже. Заключённые называли это место «баней», но с баней она имела мало общего. Здание — длинное, с маленькими окнами, старой плиткой в ромбик и голыми гранитными стенами.

Каждая душевая кабинка отделена от другой стенкой высотой в метр, из которой торчала металлическая лейка. Таких кабинок было двадцать с каждой стороны, но работали только десять — трубы старые, давления воды не хватало. Мылись по очереди.

Отопление было только в главном блоке — там, где располагались кабинеты, столовая, парикмахерская и казармы надзирателей. Остальная тюрьма — без тепла. Котельная, что стояла в сотне метров от душевой, обогревала главный корпус и снабжала душ тёплой водой. Теоретически. На деле она часто была едва тёплой. А зимой трубы иногда замерзали. Тогда вода становилась холодной — если вообще была.

Обычно нас вели мыться вечером, после ужина, когда воду уже не использовали на огород или в хозблоке. В этот момент давление в системе немного возрастало.

Я хорошо помню тот вечер. Мы только вернулись в камеру, и мои соседи по ней стали доставать полотенца, мыло. Я испугался. Я слышал истории, видел фильмы о том, как в тюрьмах насилуют. Старался избежать похода, но надзиратель дал понять, что у меня нет выбора.

В голове крутились дикие стереотипы: мол, кто-то сидит уже тридцать лет и забыл, как выглядят женщины. А тут — я. Молодой. Возможно, симпатичный. Не хотелось, чтобы кто-то «заинтересовался».

Нас построили у стены, потом пара надзирателей отвела в душевой блок. По дороге я соврал, будто у меня болит живот, и мне нужен врач. Ответ был простой: «После бани».

К облегчению, оказалось, что моемся только мы. Я вздохнул. Заключённые с менее чем десятилетним сроком, как правило, не интересовались мужчинами. Но страх всё равно оставался: среди нас были и такие, как Фрэнк, на третьем сроке — возможно, с иным взглядом на жизнь. Хотя сам Фрэнк был безобидный, он скорее служил примером моих опасений, чем реальной угрозой.

Перед входом в баню мы столпились. Кто-то курил, кто-то болтал. Я стоял чуть поодаль, избегая дыма, весь на нервах. Потом начали запускать по группам. Внутри как раз я и узнал, что из сорока кабинок используют только первые десять — остальные заржавели. Я выбрал самую дальнюю. Если бы мог, вообще бы не мылся. Десять лет без душа были бы серьёзным испытанием, но я воспринимал это как возможную дополнительную защиту.

Мы разделись, включили воду. Она была холодная, градусов десять, но терпимая. Я мылся быстро, постоянно оглядываясь. Через три минуты был готов и отошёл к стене. Тут увидел, что другие заключённые стирают бельё. Пришлось вернуться — я тоже не хотел надевать грязное. Быстро промыл, снова встал в сторону.

Тут Лука обернулся и сказал:

— На задницы наши пялишься?!

Я не пялился. Я смотрел в никуда, просто чтобы не пересекаться взглядами. Думаю, он сказал это в шутку — или, чтобы проверить. Я тут же отвёл глаза в другую сторону и испуганно ответил:

— Нет.

— Тебе спинку потереть?

— Нет, — снова испуганно ответил я.

— Дважды не предлагаю! — заигрывающим тоном добавил он.

Все закончили мыться, отошли в сторону и начали одеваться в ту же одежду, в которой пришли. У кого было сменное бельё, тот надевал его сразу. Остальные, как я, несли постиранное с собой в камеру и ждали, пока оно высохнет.

Что касается стирки — тут была своя логика. С одной стороны, в тюрьме работала прачечная, где регулярно стирали постельное и верхнюю одежду. Но с другой — заключённые часто стирали у себя в камере: носки, трусы, футболки. В каждой камере были натянуты верёвки, на которых сушили вещи. Из-за отсутствия отопления бельё сохло долго, и в холодное время в камерах всегда стояла сырость. Я стеснялся вывешивать своё бельё на всеобщее обозрение, поэтому вешал его на верёвку над своей кроватью — она стояла в углу, и там никому не мешало.

После «бани» нас отвели обратно. По дороге ко мне подошёл один из надзирателей и предложил сопроводить к доктору. Я отказался, сказав, что всё уже прошло. Тогда мудрый старик прищурился:

— Ты кого-то стесняешься?

— Нет, — робко ответил я. — С чего вы решили?

— Первый раз в баню пошёл, и дураку понятно, что ты про живот выдумал. Чего боишься?

— Даже не знаю, как сказать… Я просто на воле насмотрелся и наслушался. Вот и испугался.

— И чего же ты такого услышал на своей «воле»?

— Не знаю… Что здесь могут убить.

— Могут, — хмыкнул он.

— Или, не знаю… украсть что-то.

— Это уже вряд ли. Красть у своих — никто не станет. А ты теперь — «свой».

Я промолчал. Настоящие страхи мне озвучивать не хотелось. Думаю, он и так всё понял.

— Тебя тут никто не тронет, — сказал он спокойно, будто знал, чего я боялся. — Сейчас в тюрьмах гомосексуальные отношения запрещены. Любой может пожаловаться на волю — и начнётся шум. Придёт проверка, врачи, обследования. Если подтвердится — всем, кто причастен, конец. Надзирателей накажут, начальству влетит.

Он сделал паузу.

— Изнасилования, — уверенно сказал он, — остались в прошлом. Сейчас журнальчики есть, и даже комната для свиданий — там пары могут расслабиться. Так что тебе переживать не о чем.

Я кивнул — вроде как сказал «спасибо». Мы вернулись в камеру. Каждый лёг на свою кровать. Я ощутил облегчение — как будто груз с плеч сняли. Был так рад услышанному, что даже забыл, где нахожусь. Лежал с улыбкой на лице.

Со временем я убедился: Фрэнк был прав. В тюрьме действительно не было гомосексуальных отношений. Всё это — прошлый век, девяностые. Сейчас тюрьма старается предотвратить любые насильственные случаи.

Разрешены порно журналы. Есть комната для свиданий. Женатые, или у кого есть девушка, могут провести там время. Остальные справлялись с «напряжением» или «выпускали пар» всем известным способом.

Да, в душе иногда звучали шутки вроде «я сейчас тебя трахну» или комментарии про чьи-то задницы. Но всё это — в шутку. Помню один случай. Как-то Оскар проходил мимо и шлёпнул меня по заднице. Я резко обернулся, прижался к стене, весь сжался. Все начали смеяться. Позже я понял: никого не насмешил шлепок — всех рассмешила моя реакция.

Был и другой момент. Один незнакомый заключённый, проходя мимо, вдруг сказал:

— Отличный зад! — подмигивая.

Я ответил:

— У вас тоже ничего.

Он обернулся, посмотрел на меня — и смущённо ушёл. Для него стало неожиданностью, что такой молодой и с виду робкий парень может выдать нечто подобное.

Думаю, в этом и заключается вся психология тюрьмы: если не ответишь — будут давить. Если боишься — продолжат. А если спокойно, с юмором, с достоинством — тебя быстро оставят в покое.

О парикмахерской:

Заключённых водили стричься и бриться раз в месяц. По уставу волосы не должны быть длиннее сантиметра — чтобы предотвратить вшей и вовремя заметить кожные болезни. Всё строго.

Мой первый поход к парикмахеру я пропустил — день стрижки совпал с днём моего прибытия. Так что почти месяц я ходил с обычной стрижкой, как на воле.

Но расскажу, как это было впервые.

После обеда подошёл Лука, потрепал меня по голове и, усмехнувшись самодовольно, сказал:

— Сегодня ты лишишься своей детской стрижки.

Я не понял, что он имел в виду, и обратился к Фрэнку. Он только сказал:

— Всему своё время.

Краток — мудрец.

После ужина нас выстроили в шеренгу и повели в главный блок — туда, где находился кабинет парикмахера. Мы стояли в очереди, болтали. Парикмахер принимал по одному.

Внутри было полно острых предметов, поэтому в кабинете, помимо заключенного и парикмахера также присутствовали два надзирателя, которые были готовы «унять» особо буйных заключенных.

Минут через тридцать настала моя очередь. Я вошёл:

— Здравствуйте!

Парикмахер поднял взгляд, поправил очки:

— Здравствуйте, присаживайтесь.

— Спасибо, с удовольствием.

— Вы новенький?

— А как вы узнали? — спросил я, поправляя волосы.

— Манеры, — улыбнулся он.

— Меня зовут Лиам. А вас?

— Томас Джеймс Лоусон, — гордо произнёс он, а затем, улыбнувшись, добавил: Рад знакомству.

— Взаимно!

Он начал стричь. Первый поход к тюремному парикмахеру ничем не запомнился. Я молча смотрел, как с головы сыплются волосы.

Позже мы с Томасом познакомились ближе. Оказалось, он раньше работал в тюрьме, ушёл на пенсию, а теперь пару раз в месяц подрабатывает в парикмахерской. Живёт в ближайшем селе. Добрый и забавный мужчина.

Несмотря на то, что моя первая стрижка в тюрьме была через месяц после прибытия, и я уже успел осознать, что я заключённый, чувство отчаяния всё равно накрыло меня с головой. С каждой упавшей на пол прядью я словно терял что-то личное, родное. Волосы были последним, что связывало меня с прежней жизнью. Но теперь — коротко стриженный, гладко выбритый, с номером на груди — я окончательно стал частью системы. Возможно, именно в кресле у парикмахера я впервые по-настоящему понял: это не сон. Я действительно здесь.

Когда я вышел на улицу после стрижки, мне стало холодно. Прежде я этого не замечал — волосы на голове хоть немного, но согревали. А теперь — ветер, холод, пустота. Спустя время я услышал от старика фразу, которую не забыл до сих пор: «Тюрьма — это голод и холод». Не помню, в каком контексте он это сказал, но в тот момент на улице я впервые понял, что это значит.

Моя первая неделя в тюрьме закончилась. Я хорошо её запомнил. Я находился в камере по двадцать два часа в сутки. Засыпал — в камере, просыпался — там же. Лишь короткие перемещения: завтрак, обед, ужин, короткая прогулка после обеда. Всё остальное время — внутри четырёх стен.

Я из тех, кто не может сидеть без дела. Мне нужно чем-то заниматься, лишь бы не оставаться на месте. Но здесь я был заперт, день за днём теряя рассудок. Оказалось, что просто сидеть в четырёх стенах, не имея возможности занять себя хоть чем-то, — невероятно тяжело. А если эти стены тюремные, то вдвойне.

Чувства, которые я тогда испытывал, можно сравнить с внезапной потерей зрения. Страх, паника, отчаянное желание, чтобы всё вернулось, как было раньше. Я хотел снова иметь возможность свободно двигаться, гулять.

Звучит странно, но в ту первую неделю в тюрьме для меня было слишком много… тюрьмы. Слишком резко, слишком быстро. Я не успел адаптироваться, не был готов. Лёжа на кровати, я чувствовал себя тонущим человеком, который медленно захлёбывался осознанием своей новой реальности.

Наступила новая неделя

Но всё осталось по-прежнему. Пока в один из дней ко мне не зашёл надзиратель:

— Теперь ты работаешь в свинарнике!

Моя задача — выполнять указания бригадира. Работать с кормами, убирать, менять воду. Свиньи были прожорливы и неряшливы, так что работы хватало.

Постепенно я начал узнавать других заключённых. Они были менее разговорчивы, чем мои сокамерники, но и вреда мне не причиняли. Общение — только по делу. Я же от скуки стал придумывать прозвища свинкам. Это стало моей отдушиной. Удивительно, но потом и другие начали называть их так же.

Одна свинка постоянно бегала воровать еду у других. Я назвал её «Воровка». Ещё была одна — розовая, с чёрным круглым пятном на спине. Будто дырка от бублика. Так она стала «Бубликом».

Когда одна из свиноматок должна была родить, ветеринар сказал: ожидаем 10–12 поросят. Утром мы пришли — их оказалось тринадцать. Самого маленького я назвал «Бонус».

Через полгода «Бонус» был уже самым крупным. Помню, как однажды я вышел за водой. Вернувшись, увидел, как один из заключенных — брутальный, суровый мужик лет под пятьдесят — пытался пройти сквозь свиней с ведром. А впереди стояла свинка с пышными ресницами, как у куклы. Я когда-то в шутку назвал её «Кукла».

И вот он, ворча, говорит: — Кукла, ты, конечно, хороша, но мне надо пройти. И, почёсывая ей спину, пошёл дальше. Я смеялся долго. Странно видеть, как люди, совершившие страшные преступления, обращаются к свинке с таким добром.

С появлением работы в моей жизни мало что изменилось. Старые тревоги не исчезли: я по-прежнему тосковал по дому. Со временем становился лишь раздражённее. Оставаться наедине с мыслями, помечтать или просто подумать мешало постоянное присутствие других людей.

Единственное время, когда я мог насладиться одиночеством, — дневная прогулка после обеда. Но длилась она недолго. На прогулке мне было комфортно: свежий воздух, отсутствие шума, споров и криков. Большинство заключённых после обеда предпочитали возвращаться в камеры, а я спешил к рабочему месту, чтобы как можно дольше гулять вокруг свинарника.

К концу второй недели я почти потерял надежду. Становился всё более угнетённым. Но однажды утром один из надзирателей вошёл в камеру:

— Абрахам, твоя очередь нести почту. После завтрака — к нам.

— Опять я?.. Почему всегда я? — пробурчал он.

— Потому что ты у нас любимчик. У тебя есть выбор: почта или одиночка. Что выбираешь?

— Почта, — неохотно прозвучал ответ.

Во время еды я не удержался и спросил у Фрэнка:

— А что такое почта?

— Тебе сколько лет? — угрюмо поинтересовался он.

— Восемнадцать.

— И ты не знаешь, что такое почта?

— В классическом понимании — знаю. Но вот что это значит в тюрьме, понятия не имею.

— В тюрьме "почта" — это то же самое, что и на свободе. Заключённые, сидящие больше десяти лет, должны поддерживать связь с внешним миром. Психологи считают, что это помогает сохранить рассудок и адаптироваться к жизни на воле.

— А почему нельзя использовать интернет? Разве кто-то ещё пишет бумажные письма?

— Это тюрьма. Здесь два компьютера: один у администрации, другой у охраны. Помнишь, как недавно хотел позвонить? И чем это закончилось? С интернетом будет так же.

— Да, помню. И всё же, что значит "нести почту"?

— Ты у нас уже сколько? — усмехнулся он.

— Вторая неделя.

— Ну, значит, твоя очередь ещё не пришла. Придёт — узнаешь.

Он явно не был настроен на беседы, и я, решив не мешать, кивнул:

— Понял. Извините. Приятного аппетита.

После завтрака мы отправились на рабочие места. Мне поручили подменить Абрахама в курятнике. Выбора у меня не было. Там я наконец узнал, что значит «носить почту». Оказалось, это вполне серьёзная обязанность.

Раньше в тюрьме работал психолог, который настаивал: общение с внешним миром помогает заключённым сохранить спокойствие, связь с реальностью и лучше адаптироваться к жизни на воле. Поэтому письма стали обязательными — заключённым в приказном порядке велели писать родным, друзьям, знакомым о своей тюремной жизни. Сначала к этому отнеслись с недоверием — кто-то считал это «женским занятием», кто-то просто ленился. Но писали.

Письма тогда собирал сам психолог: он относил их на почту и приносил обратно ответы. Ответы не вскрывал — считал это неприемлемым. Однако спустя пару лет психолога уволили вместе с другими сотрудниками — штат сократили, средств на отправку писем не стало. Тогда приказ писать письма упразднили.

Всё это совпало с приходом нового начальника тюрьмы. Когда запретили писать, случился бунт. В тот день трое охранников получили серьёзные травмы, остальные — и надзиратели, и заключённые — отделались синяками.

Зачинщики бунта были сурово наказаны, но администрации тюрьмы пришлось пойти на уступки. Летом, в разгар конфликта, управляющий решил наказать бунтовщиков по-своему: он приказал им самим носить письма на почту под присмотром двух надзирателей.

Почта находилась в селе, в пятнадцати километрах от тюрьмы. Единственная дорога вела через бескрайние поля. Бежать не было смысла — при побеге объявляли тревогу, и беглеца могли застрелить на месте. Тридцать километров пешком под палящим солнцем — не самое лёгкое испытание. Заключённые выдержали. Надзиратели — не очень. Вскоре они потребовали прибавку к зарплате, но новый управляющий, скупой и расчетливый, им отказал.

Тогда на почту стали отправлять заключённых из первого барака — тех, кому оставалось сидеть десять лет или меньше. Начальник рассудил просто: кто при сроке в десять лет пойдёт на побег, рискуя получить пожизненное?

Так и появилась новая «работа» — носить почту. Конечно, есть свои строгие правила, но о них позже.

Когда я впервые услышал эту историю, у меня возникли два вопроса. Первый был риторическим: «Насколько нужно быть жадным, чтобы, вопреки здравому смыслу, отправлять заключённых на волю за пятнадцать километров?»

А второй — практическим: «Сколько человек пытались сбежать таким способом?»

Ответ меня удивил.

Ни одного известного случая с 2000 года.

Почтальон

На следующее утро я встал пораньше — хотел попроситься на почту. Но Фрэнк сразу охладил мой пыл:

— Ты же новичок. Надзиратели тебя ещё не знают. Не доверят — могут подумать, что сбежишь.

Обычно на почту отправляли заключённых спустя год. Считалось, что за это время человек смиряется со своей участью, а надзиратели успевают присмотреться, понять, кто он такой.

Меня это сильно расстроило. Всю ночь я не мог уснуть — представлял, как иду на почту. Эта работа будто создана для меня: люблю ходить, мне не скучно в одиночестве, да и сбегать я точно не собирался. Но, увы, так думал только я.

Прошёл месяц.

Я всё так же работал в свинарнике и продолжал мечтать о том, чтобы стать посыльным.

Постепенно привык к табачному дыму. Иногда даже самому хотелось закурить. Думаю, это и есть «пассивное курение». Сам не курил, но зависимость уже чувствовалась.

За месяц я сбросил почти восемь килограммов. Ел в основном хлеб, чуть-чуть супа. Спасали рыбные котлеты — в дни, когда их давали, было ощущение праздника. Как Новый год и день рождения одновременно.

Психическое состояние ухудшалось. Я перестал мечтать. Перестал верить, что всё ещё может наладиться. В какой-то момент, сам того не заметив, смирился с ролью заключённого.

Не нужно было больше «быть хорошим», чтобы заслужить звонок. Да и звонки перестали казаться важными. Что я мог сказать? Всё уже было сказано — до суда, на суде. Никто не услышал.

Спустя какое-то время меня навестили родные. Мы встретились в комнате для свиданий. Я улыбался и говорил, что у меня всё хорошо. Хотя это было далеко от правды.

Мама рассказала, что соседи отвернулись. Перестали здороваться. Сплетни стали ещё злее и фантастичнее. Я понял: трудно теперь не только мне. Захотелось помочь — но чем?

Осмотры.

В последние два дня каждого месяца всех заключённых отправляли на обязательный медицинский осмотр. Забирали по очереди с рабочих мест. Один за другим. Осматривал врач и главный надзиратель. Когда подошла моя очередь, я зашёл в кабинет.

Врач — пожилой, лет шестьдесят, в очках, седой, невысокий. Добрый человек. За то время, что я был там, он запомнился как весёлый, с чувством юмора. Любил шутки, байки. Иногда обычный осмотр у него превращался в получасовую беседу — я слушал с удовольствием.

А вот главный надзиратель — совсем другое дело. Его должность — связующее звено между начальством и простыми охранниками. На практике — он был самой жестокой фигурой в тюрьме.

Иногда я думал, что причина его свирепости — не просто злоба, а постоянная ответственность. Он отвечал за всех — и за охрану, и за заключённых. А тюрьма была большая. Людей много — по обе стороны решётки. Любая ошибка, любой инцидент — и крайним, так или иначе, становился он.

Возможно, поэтому он и был таким жестким. Хотя… это лишь мои догадки.

Убийцы и насильники пугали меня меньше, чем он. Крупный, чуть выше меня, с короткой стрижкой, карими глазами. Ему было, наверное, за сорок.

Когда он злился — а злился он часто — у него дергались скулы. Это было как тик, предупреждение. Описать его характер сложно. Думаю, к концу книги вы сами поймёте почему. Тогда же, в тот момент, я бы назвал его свирепым, надменным, местами даже глупым и абсолютно бесчеловечным.

Если бы вы стоял на коленях, молили о глотке воды, а у него за спиной стояла целая цистерна — он бы всё равно вам отказал. Звали его Винсент Слейт. У него так же было еще и второе имя. Но о нём чуть позже...

Врач начал осмотр, а главный надзиратель задавал дежурные вопросы:

— Ты тут сколько?

— Месяц, — ответил я, снимая одежду.

— Ну и как тебе?

— Как в санатории. Только моря не хватает.

Он посмотрел на меня косо:

— Шутник?

— Нет, просто говорю правду. Мне нравится здесь всё: работа, еда… А какие потрясающие закаты...

Он недовольно хмыкнул:

— Телефон находится в главном блоке, второй этаж. «Дружки» тебе покажут. Можешь звонить по пятницам. Пять минут.

— Отлично, спасибо… А какой там номер для секса по телефону? — пошутил я, чтобы разрядить обстановку.

— Он мне нравится! — рассмеялся врач.

— Спасибо. Вы тоже ничего! — добавил я.

Надзиратель смотрел на меня, склонив голову набок:

— При тебе кто-то что-то говорил?

— Нет.

— Ты видел, чтобы кто-то…

— Нет, — перебил я его.

— Так я и думал. Но если вдруг услышишь что-то или увидишь — сразу мне.

— Так и сделаю!

Такие «допросы» на осмотрах были обычным делом. Вопросы всегда одни и те же: «Что-то видел?», «Кто-то говорил?» — и так далее.

Я неизменно отвечал «нет». Так учили сокамерники: в тюрьме лучше не говорить о том, что слышал или видел. Жить так было легче.

Забавно вспоминать что я шутил в кабинете с самым опасным человеком тюрьмы. Он мог в любой момент прервать мой юмор — ударом дубинки, например. Но не сделал этого. Более того — разрешил звонки.

Похоже, я пытался держаться, защищался от стресса. Делал вид, что всё нормально.

Новый день — новая возможность.

Пятничные звонки стали отдушиной. Я звонил родным — маме, папе, братьям. За пять минут мало что скажешь, но мы успевали обменяться новостями. Я не всегда говорил всю правду — не хотел их тревожить.

Жизнь в тюрьме — это рутина. Стопроцентная. Почти никогда не происходит ничего нового. Заключённый всегда знает, что будет завтра, через неделю, через месяц.

Назови день недели и время — и я сразу скажу, где я и что буду делать.

Наверное, поэтому те редкие моменты, когда случалось что-то особенное, запоминались особенно ярко.

Как-то утром мы ждали завтрак, когда в камеру зашел мужчина из другой камеры — заключённый, с которым я работал в свинарнике.

Невысокий, пожилой на вид, с нервным характером. Мы почти не общались — только на работе и только по делу. Он оглянулся и сказал:

— Мужики, выручайте, моя очередь идти на почту, а у меня ноги крутит. Выручите, в долгу не останусь!

Все отказались, и только Лука добавил:

— Вон молодой, весь месяц расспрашивал про почту. Пусть он и идёт.

— Молодой, сходи, пожалуйста. Я тебе пачку сигарет дам.

— Я не курю, зачем они мне? — пожал я плечами.

И тут вмешался старик со своей привычной житейской мудростью:

— Ты бери, если дают. А дальше посмотришь — надо или нет.

— Хорошо, я согласен. Только дорогу не знаю.

— Там один путь. Идёшь не сворачивая. Берёшь письма, если есть посылки — тоже. И назад. Не заблудишься, — сказал мужчина с улыбкой.

Я взял сигареты, спрятал их под подушку и отправился в столовую. Нервничал — всё-таки новая работа, которую я так ждал.

После еды подошёл к поварам:

— Я почтальон. Мне положен обед.

Один из поваров кивнул на банку с супом и три куска хлеба. Вкус супа я уже знал — не лучший. Поэтому взял только хлеб, а суп вылил в туалете. Там же спрятал и банку.

На проходной я зашёл в небольшой домик у ворот:

— Я почтальон, иду на почту.

— Раньше тебя не видел, — сказал один из надзирателей.

— Я новенький. Но уже освоился.

— И сразу на почту?

— Да. А что такого?

— Правила знаешь?

— В общих чертах.

— Тогда слушай. Первое: если сбежишь — найдём, и бегать ты больше не сможешь вообще. Второе: у тебя четыре часа. Если через четыре часа нам не позвонят и не скажут, что ты дошёл — тебя объявят в розыск. И обязательно поймают. Получишь ещё десять лет за попытку побега.

Третье: письма и посылки не вскрывать, не читать и даже не заглядывать.

Четвёртое: запрещено разговаривать или встречаться с кем-либо. Если кто-то сообщит, что ты с кем-то виделся — пойдёшь в карцер. Понял?

— Да: идти быстро и молча, брать письма, ни читать, ни смотреть, даже не думать. Туда и обратно.

— Молодец. Быстро схватываешь. А то говорят, у молодежи мозгов нет.

Жди восьми. Я открою ворота.

Я вышел из домика и стал ждать. Надзиратели остались внутри. Спустя пятнадцать минут ворота с раздражающим звуком «Бзззз» распахнулись. Один из охранников кивнул — думаю, это значило «можешь идти». Я прошёл первые ворота, потом вторые. Я был на свободе.

Погода стояла солнечная. Слегка тёплое мартовское солнце согревало.

Вокруг простирался новый, неизведанный мной мир.

Я просто шёл по дороге, никуда не сворачивая. Иногда останавливался — посмотреть на деревья, вдохнуть воздух, послушать ветер. За весь путь я не встретил ни единого человека.

Вокруг была тишина. Только шорох листвы, скрип деревьев, потрескивание веток.

В тюрьме ничего подобного нет, по непонятным мне причинам, в тюрьме даже ветра нет, солнце не греет, будто тюрьма и это отнимает.

Первый раз за долгое время я мог просто идти и думать. Но почему-то не мог. Хотел услышать свой внутренний голос, но в голове не складывалось даже двух фраз. Пустота.

Это было странно и даже немного пугающе.

Для меня, человека, который раньше по четыре часа в день гулял пешком, дорога оказалась несложной — я дошёл за три часа. Время пролетело незаметно. Буквально только что я вышел из тюрьмы, а теперь уже видел на горизонте маленькую деревушку.

Деревушка была небольшой, но красивой. Время по-доброму обошлось с ней: здесь сохранилась и тишина прошлого, и лёгкость настоящего.

Всего три улицы. В центре — почта, магазины, рядом — школа и детский сад.

Я остановился на крыльце. Настроение неожиданно стало лёгким. Я просто стоял и смотрел — на свободу, на простоту, на жизнь.

Через пару минут я вошёл в здание и сказал:

— Здравствуйте, я за почтой для тюрьмы.

В тот момент я очень боялся сказать, что я заключенный.

Меня встретила девушка. Она выдавала посылки. Добрая. Очень. Казалось, она светится изнутри.

За те полтора месяца, что я провёл в тюрьме, я забыл, как искренне могут улыбаться люди — просто так или от радости. В тюрьме этого не хватает. Там все грустные и унылые. Наверное, так и должно быть. В конце концов, большинство заключенных совершили преступления и отбывают наказание.

— Привет, ты новенький? — внимательно осмотрев меня с головы до ног, спросила она.

— Можно и так сказать.

Она слегка вздохнула. Я хорошо запомнил этот вздох — он звучал как сожаление. Мне показалось, будто она подумала: «Такой молодой, а уже преступник». Возможно, я сам себе это придумал, но в тот момент мне так показалось.

Девушка принялась собирать письма для заключённых. Я бегло оглядел помещение.

Почта была уютной: тёплые цвета — голубой, зелёный, линолеум на полу. Две комнаты — одна для приёма и выдачи, вторая — складская. И всё это держалось на одной-единственной девушке.

Невысокая, примерно метр шестьдесят пять, тёмные волосы, лёгкие едва заметные очки.

Наше первое знакомство было быстрым, и тогда я еще не понял, что именно меня в ней зацепило. Только спустя время — долгое время — я осознал: она умела улыбаться взглядом.Что бы это ни значило.

Через пару минут она нашла всё, что было адресовано заключённым, и протянула мне.

Держалась немного в стороне. Как будто боялась.

Я взял письма и уже направился к выходу, как вдруг она сказала:

— Эй, парень, можешь отдохнуть, пообедать.

— Спасибо, я не голоден.

— Сядь, отдохни, — с лёгким нажимом повторила она.

— Я не устал. Если можно, я пойду обратно.

— Ты только что прошёл пятнадцать километров и сразу готов идти назад? — удивилась девушка.

— Да, — твёрдо ответил я.

— Ну тогда иди, — сказала она и, приподняв брови, усмехнулась.

Я вышел с почты и той же дорогой направился обратно в тюрьму.

Дорога назад была заметно тяжелее. Не от усталости — от осознания. Я возвращался туда, где мне плохо. Туда, где я не хочу быть.

По пути я снова попытался думать, мечтать… Но снова ничего не выходило.

Все мои мысли — как диалог с самим собой. Я не слышу голосов. Нет раздвоения личности. Просто так устроено моё мышление.

И вот я шёл и думал:

«Зачем я иду туда? Что меня там ждёт? Что мне сделают, если я не вернусь?»

«Удвоят срок»

«И пусть. Хоть утроят. Я не уверен, что переживу и один.»

«Не всё потеряно. Может, ещё всё наладится…» — подумал я и вдруг, неожиданно для себя, улыбнулся. «Похоже, я вспомнил, как думать.»

Я снова чувствовал свободу — и, может быть, именно это позволило мне услышать себя.

Каждый шаг назад давался всё труднее. Внутри всё сжималось. Я не хотел идти — но шёл.

По дороге я съел три кусочка хлеба, которые взял с собой. В какой-то момент чувства переполнили меня, и я не выдержал — сел. Сесть было необходимо, чтобы успокоиться, собраться с мыслями, отдохнуть, но не физически, а морально. Последний раз подобные чувства я испытывал на работе, когда был вынужден делать то, чего не хотел, но должен был, потому что так было нужно.

Я просидел на дороге около двадцати минут, переживая смешанные эмоции. С одной стороны, я наслаждался красотой природы, которая за стенами тюрьмы была мне недоступна. Солнце светило приятным весенним теплом, вокруг не было ни души — только природа и я. Бескрайние поля, чистый воздух… Как же мне этого не хватало! Но тут же я вспоминал, что через час окажусь в тюрьме за преступление, которого не совершал. Мне предстояло снова дышать сигаретным дымом и есть еду, которую невозможно есть.

И вот это ощущение — свобода и тюрьма рядом — мгновенно вгоняло в депрессию.

«Нужно идти», — подумал я. Встал и пошёл дальше.

Когда я подошёл к воротам, увидел двух недовольных надзирателей. Не успел поздороваться, как один из них ударил меня рукояткой резиновой дубинки в живот.

От боли я схватился за живот и упал на землю. Надо мной склонился надзиратель и сказал:

— Ты забыл упомянуть, что ты здесь всего месяц и тебе не давали разрешения ходить на почту!

Я не мог ответить. Я и дышать толком не мог. Просто кивал, как мог.

— Ты был на почте?

Я кивнул.

— Где письма?

Я дрожащими руками достал их из куртки и протянул.

— Это всё?

Кивок.

— Сейчас поднимешься и пойдёшь в кабинет к Слейту. Он тебя уже ждёт.

Я кое-как встал, отряхнулся от пыли и направился в главный блок.

В коридоре я встретил заключённого — того самого, что просил меня его подменить.

Он сидел на стуле перед кабинетом, пытаясь остановить кровотечение салфеткой. У него были разбиты губа и бровь, и я мог только догадываться, какие еще травмы он получил. Мы молча обменялись взглядами. Собрав волю в кулак, я вошел.

В кабинете, у окна, облокотившись на подоконник, стоял начальник.

Он что-то бормотал — «Сука… вот вернётся…» — и тут я перебил:

— Вы хотели меня видеть?

Он обернулся не сразу — сначала бросил взгляд на часы. Стрелки показывали без пятнадцати два. Его глаза сузились, будто он не верил цифрам.

— Где был? — спросил он хмуро.

— На почте, — я ответил спокойно, хотя внутри все сжалось.

— На почте? — он медленно повторил, делая ударение на каждом слове. — И уже вернулся?

Я кивнул, сжимая пальцы в кулаки за спиной.

— Кто разрешил тебе покидать тюрьму? — он оттолкнулся от подоконника и сделал шаг в мою сторону. — Ты понимаешь, где находишься?

Я прекрасно знал, что любой ответ мог стать последней каплей: «Меня выпустили» — значит, охранники нарушили устав. «Я не знал» — признание собственной глупости. «Мне разрешили» — ложь, которую тут же проверят. Лучше молчать.

— Где письма? — спросил он, недоверчиво, почти с насмешкой.

— Я отдал их дежурным на проходной. Они сказали — отдать им.

— Что тебе сказала Нина?

Я нахмурился.

— Нина?.. Это женщина на почте?

— Моя жена, — в его голосе прозвучало что-то странное — не то гордость, не то предупреждение. — Ну?

— Ничего. Я поздоровался, она выдала письма. Сказала, что могу отдохнуть, но я сразу пошёл обратно.

Он посмотрел на меня с недоверием, потом взял в руки телефон и набрал номер.

Я не слышал, что говорят. Но судя по выражению его лица — разговор был тяжёлым.

— У вас сегодня был почтальон? — его голос был леденящим, словно он обращался не к жене.

Пауза. Я слышал, как на том конце провода женский голос запинается:

— Да… молодой парень…

— Во сколько?

— Около одиннадцати.

— Почему ты не позвонила?

— Я звонила! Я сказала, что он пришел! Он просто… взял письма и ушел. Я забыла уточнить, что сразу…

Надзиратель бросил трубку, даже не дав ей договорить. Его лицо стало каменным — только скулы дергались от сдерживаемой ярости. Потом он вдруг улыбнулся. Медленно. Как человек, который наконец нашёл повод сделать то, что давно хотел.

— Ты знаешь, что такое карцер?

Тюрьма внутри тюрьмы

С улыбкой на лице он позвал молодого помощника и велел отвести меня в «комнату отдыха на неделю». Парень — чуть старше меня — молча вошёл, взял меня за предплечье и вывел из кабинета.

В нашей тюрьме был отдельный блок — барак с одиночными камерами. Его называли карцером. Ещё на подходе к нему мы свернули к свалке. Мне велели взять картонку. Зачем — я не понял, но подчинился.

Снаружи барак выглядел прилично. Внутри — хуже некуда. Уже на пороге меня ударил зловонный запах, исходивший из камер. Мой «номер» представлял собой узкую комнату — метра полтора в ширину и три с половиной в длину. Внутри — только деревянная кровать и дырка в полу. Думаю, не нужно объяснять, зачем она.

Карцер — это не просто одиночная камера. Это тюрьма внутри тюрьмы. Наказание для тех, кто уже наказан.

Не знаю, есть ли в тюремной иерархии что-то хуже, но после карцера остаётся только ад.

В карцере ты не ходишь на работу, не видишь врача, не бываешь на прогулке. Ты нигде не бываешь. Ты один.

Окна в камере не было. Свет проникал сквозь щели в двери и маленькое окошко, через которое передавали еду. Питание — три кусочка хлеба и литр воды в день.

Думаю, главное наказание карцера — не его условия. А одиночество. Ты остаёшься наедине с собой. Своими мыслями. Убийцы, насильники, грабители — все они оставались там без внешнего врага. И у них начинался бой с собой.

Я видел много тех, кто мог дать отпор надзирателям — в их глазах горел огонь, злоба, бесстрашие.

Но спустя неделю в карцере их не узнавали: сломанные, тихие, пугливые.

Все боялись карцера. Умоляли, чтобы их не отправляли туда.

Время в тюрьме тянется медленно. А в карцере — останавливается.

Минута превращается в час. Люди начинали кричать, петь, биться головой об стены — лишь бы перевели в медблок.

И всё же были те, кто выносил это без вреда для себя.

Я оказался одним из них.

Моё заключение началось с отчаяния.

Я стоял в углу камеры, не зная, куда девать глаза.

Куда ни посмотри — везде этот отвратительный пол с дыркой. Меня сразу вырвало.

Через пару минут я понял, зачем мне была нужна картонка.

Я оторвал треть — и оставил на «туалетную бумагу». Остальным куском накрыл отверстие. Стало легче дышать.

Потом я сел на «кровать». С трудом называю это словом «кровать» — это была доска шириной в метр и длиной около двух. Ни подушки, ни одеяла. Ничего.

Я просто сидел и смотрел в одну точку.

Часа четыре — никаких мыслей, никаких чувств.

Мне не принесли еду. Ни воды.

Я лёг спать в зимней одежде — было холодно, и заснуть я толком не смог.

Утро началось с ударов резиновой дубинки по железной двери — «БУМ-БУМ-БУМ». Это было любимое развлечение надзирателей. Они считали, что будить заключенных таким образом — забавно. В небольшое окошко в двери моей камеры мне просунули три куска хлеба, каждый весом около ста граммов, и литровую бутылку воды, наполненную из-под крана за углом.

В карцере моя депрессия из-за всего происходящего достигла пика. Я не хотел есть, пить, спать, даже думать. Меня осудили на десять лет за преступление, которого я не совершал. Буквально вчера я был на свободе, видел счастливых и радостных людей, а сегодня сижу в камере рядом с дыркой в полу, в которую мне приходится ходить по нужде. Мне дали хлеб, но я не мог его есть из-за грязных рук. Я спал на деревянной доске, и даже боюсь думать, что делали на ней предыдущие заключенные.

Первые сутки я жалел себя и задавал одни и те же вопросы: «Почему я? За что?». Я не мог найти ответов. Но ближе к концу дня, когда солнце начало садиться и свет перестал попадать в камеру, я успокоился и принял свою участь — мне предстояло провести здесь еще неделю. Сильное чувство голода настигло меня к концу дня, и я всё-таки поел. Предварительно я вымыл руки из бутылки с водой, которую мне дали. Я потратил не так много воды, и у меня осталось еще для питья. После «вкусного» ужина произошло маленькое чудо — я снова стал думать, не мучаясь бессмысленными вопросами.

Первое, что я понял, — это то, что я здесь один. И нет, это не просто банальное умозаключение о том, что рядом нет родных. Я был один, и это означало, что рядом не было никого, кто мог бы помешать мне думать или навредить. Я был в безопасности и мог делать и говорить всё, что захочу.

Второе, что я осознал, — это моя свобода. Звучит абсурдно и парадоксально, но факт остаётся фактом: я был свободен от всего, с чем сталкиваются люди за пределами тюрьмы. Мне не нужно было беспокоиться о том, что я буду есть на завтрак, обед или ужин. Мне не нужно было думать о работе, карьере или зарплате. У меня не было проблем с жильём. Я точно знал, что будет завтра.

Фактически, я достиг той самой «уверенности в завтрашнем дне», о которой мечтают люди на свободе. Я не мог повлиять на внешний мир изнутри тюрьмы, и это давало мне чувство свободы. Отсутствие выбора означало свободу? Похоже, что да.

Спустя время, когда я знаю начало и конец этой истории, я могу сказать: свобода — это право выбирать то, что ты хочешь. Именно поэтому многие свободные люди переживают и мучаются, ведь всегда есть шанс сделать неправильный выбор и потерпеть неудачу. В тюрьме всё это отсутствует — внутри тех стен человек свободен от права выбора.

В камере была такая тьма, что я перестал различать — открыты у меня глаза или закрыты.

И, пожалуй, это самое страшное.

Не сама темнота, а отсутствие связи — с реальностью, со временем, с собой.

Ты не понимаешь, спишь ты или бодрствуешь. Прошла минута, день или неделя — неизвестно.

Мысли спутываются. Сны и кошмары становятся явью.

А реальность — наоборот — становится вымыслом.

Как будто ты застрял между мирами. Ни здесь, ни там.

И от этого по-настоящему страшно. И вот тогда я снова начал думать о будущем.

Стадию смирения я прошёл. Время действовать. Или хотя бы понять, что делать.

В голове вновь завязался диалог с собой:

— Что мне здесь нравится?

— Работа почтальоном.

— Значит, я должен её получить. Но как?

— Все заключённые высказываются о ней негативно… может, мне удастся уговорить кого-то, чтобы я их подменял?

— Но не стоит показывать, что я заинтересован. Нужно, чтобы инициатива исходила не от меня.

— Заключенный предлагал мне пачку сигарет за один поход. Может, получится договориться, чтобы я получал ещё и местную валюту?

— Но зачем мне сигареты? Я не курю. И надеюсь, не начну.

— Может, продавать их? Тогда смогу отправлять деньги маме. Хоть как-то облегчить ей жизнь.

— Но как таскать с собой две–три пачки и не вызвать подозрений? Придётся делать вид, что я курю?..

— Слишком много вопросов...

— У меня есть набросок плана. Возможно, когда выйду отсюда — попробую его реализовать.

Так прошла вторая ночь. Я снова не спал, но теперь не от страха — просто слишком много думал. О прошлом, настоящем и будущем.

Утро началось с уже привычногоБУМ-БУМ-БУМ в дверь. Хлеб, вода — всё по расписанию. От недоедания и малоподвижности я становился всё слабее. Тогда я решил: буду делать зарядку. Каждые два часа — приседания, шаги от стены до стены и обратно. Нужно было сохранить и тело, и разум.

Мои мысли снова вернулись к почте. План, к которому я всё же пришёл, выглядел так: выйти из карцера, продолжить работать и ждать момента, когда кто-то из заключённых в камере или на работе скажет, что его отправляют на «чёртову почту». Жалобы здесь звучали постоянно, и походы на почту не были исключением — так что это было лишь вопросом времени. Тогда я должен был бы сказать, что мне тоже не понравилось, да ещё и наказали карцером, но... за пачку сигарет я был бы готов пойти ещё раз.

Я немного знал о психологии заключённых. Если бы я так сказал, все подумали бы, что я просто дурачок, готовый делать всё ради пачки сигарет, и не поняли бы, что моя заинтересованность в работе почтальоном гораздо глубже.

Но была одна проблема.

А что, если руководство вообще запретит мне выходы на почту? Как тогда быть?

Комплименты не помогут, взяток давать нечем, да и не сработают они.

Представьте: молодой парень предлагает охраннику взятку, чтобы выйти за ворота. Кто в это поверит?

Я не знал, как завоевать их доверие. Единственное, что пришло в голову — вести себя хорошо. Очень хорошо.

Как говорится, вода камень точит.

На следующий день всё было так же, как и раньше, но мои мысли изменились. Я решил дать себе передышку. Не думать ни о планах, ни о почте, ни о доверии охраны.

Я просто мечтал. Мечтал, как в детстве.

Я представлял, как защищаю себя в суде — умный, уверенный, остроумный. В моих фантазиях я знал закон лучше любого прокурора. Я был убедителен, я знал, что говорить и как действовать. Я представлял, как выступаю в суде, защищая себя, не позволяя отправить меня за убийство, которого я не совершал.

Я мечтал, как спустя годы находят настоящего преступника, и меня признают невиновным.

Как судья приносит извинения. Как прокурора увольняют.

А всех, кто был причастен к моему делу, заносят в чёрный список — чтобы никто из них больше никогда не мог сломать чью-то жизнь.

Я представлял, как в старости рассказываю внукам поучительную историю — о том, как их дед провёл десять лет в тюрьме и всё это время не сломался.

Как боролся. Как справлялся. Как выжил.

Конечно, в этих мечтах я был совсем не тем, кем был в реальности.

В жизни я был тихим и застенчивым, не мог даже попросить сокамерников не курить при мне.

А в мечтах — я был героем.

—Жаль, я не такой в реальности… — подумал я и лег спать.

Следующий день я провёл так же. Я мечтал. Столько, что забыл, где нахожусь. Я ходил от стены к стене, разводил руки, касаясь шершавых бетонных поверхностей, и вдруг поймал себя на мысли: я улыбаюсь.

Я только что придумал смешную сцену в одной из своих воображаемых историй. Я рассмешил сам себя.

— Интересно, — подумал я, — считается ли это шизофренией?

Опасно ли так много думать, мечтать, витать в облаках? Может ли это привести к расстройству личности или разговору с самим собой? Хотя последнее я уже делаю — просто пока не вслух.

Вспомнились две цитаты.

Первая:«Время, проведённое в мечтах — время, потраченное впустую.»

Вторая: «Человек, который не может ужиться в мире, что его окружает, способен создать свой собственный.»

Первая — пессимистичная. Мне не понравилась.

Кто знает, может, именно в мечтах я найду ответы. Может, всё, что спасает людей сегодня, когда-то тоже было просто мечтой.

А вторая цитата — точно про меня.

Не знаю, правильно ли я их запомнил, и были ли они на самом деле. Но тогда я не стал искать ответов, просто продолжил делать то, что помогало мне справляться с реальностью.

К сожалению, продлилось это недолго...

Доверие и наказание

Однажды ночью я проснулся от крика. Громкого, пронзительного — кричал один из заключённых. Его среди ночи затащили в карцер. Не знаю, за что. Он орал, умолял не сажать его, предлагал всё, что мог:

— Не надо, я всё сделаю! Любую работу! Я заплачу! Только не закрывайте дверь!

Он кричал так всю ночь. Каждые десять минут звал на помощь, каждый раз находя новую причину.

Иногда это даже казалось комичным — он метался из крайности в крайность: то предлагал деньги, то грозился убить всех. Угрозы касались не только надзирателей, но и их семей.

Он не давал мне покоя. Я всё время вслушивался в его голос — то ли от страха, то ли потому, что до этого я слышал только себя и тишину.

Он напоминал, где мы находимся. Словно выжигал в голове это знание. Я снова разучился думать и мечтать.

Он кричал почти десять часов. Надзиратели молчали — будто привыкли. Через время он, видимо, понял, что это не работает — и замолчал. Но спустя час:

— Здесь ещё кто-то есть?

Я растерялся. По-хорошему, надо бы ответить. Но не хотелось. В тюрьме молчание в ответ — почти оскорбление. А оскорблять того, кто уже сидит в карцере, — плохая идея. Я сказал:

— Кто-то есть.

— Ооооо... Люди! Ты кто?

— Я? Лиам.

— За что ты тут?

— За то, что сходил на почту.

— Нет, ты не понял. За что в тюрьме?

Я вспомнил, как Фрэнк говорил: такие вопросы здесь — моветон. Нельзя лезть в душу. У каждого свой чёрт. Но он, похоже, не знал. Меня вопрос не обидел, и скрывать было нечего.

— За убийство.

— Одно?

— Да.

— Тяжкое?

— Не помню.

— Давно здесь?

— В карцере или в тюрьме?

— В карцере… ну, и в тюрьме тоже.

— В карцере — дней пять, в тюрьме — почти два месяца.

— Оооо, так ты новенький! А я шестнадцать лет уже, и ещё столько же сидеть. Слушай, два месяца и уже карцер? Отчаянный. Сбежать пытался?

— Нет. Просто пошёл на почту без разрешения.

— А чего не сбежать? Вас же, считай, отпускают — беги, не оглядывайся.

— Если поймают — удвоят срок. Жизнь станет ещё хуже.

— Куда уж хуже... Тебе сколько сидеть?

— Десять лет.

— Оооо, так ты "школьник".

Я точно не знал, что оно значит, но предположил, что так называют заключенных, получивших срок до десяти лет. Опытные сидельцы, в основном из третьего и четвертого бараков, придумали это прозвище для тех, кто находился в первом.

— Наверное, — неуверенно ответил я.

— Сколько лет?

— Двадцать пять, — слегка прибавил, чтобы избежать ненужных вопросов.

— Молодой... ты далеко пойдёшь. В двадцать пять — и уже убийство. Большой человек вырастет.

Меня передернуло. Он сказал это так, будто гордился мной. Как будто я — часть нового поколения, которое должно прийти на смену ему.

— Не хотелось бы, — тихо сказал я.

Он рассмеялся — коротко, хрипло. Как будто думал: «Кто бы не хотел стать великим в этом аду?»

Потом он начал рассказывать. Подробно. С кем спал. Кого убил. В каком порядке происходило одно и другое. Я слушал нехотя. Отвечал «угу», «ого», «неплохо» — лишь бы отвязался. Надеялся, что устанет. Но нет.

Когда солнце село, я сказал, что хочу спать, пожелал спокойной ночи. Он замолчал. Я надеялся, что уснул.

Через пару часов:

— Молодой, ты спишь?

Я молчал.

— Молодой... вставай! Всю жизнь проспишь!

Я не ответил. Просто мечтал, чтобы он заткнулся.

— КА-РА-УЛ! — заорал он. — ГОРИМ!!

В карцере нечему гореть. Стены, бетон, дырка в полу.

Я продолжал лежать. Он снова:

— Спит, как убитый! Обокрасть — и не заметит!

Минут через двадцать начал орать опять. Уже не мне — надзирателям.

— Выпустите! Откройте эту чертову дверь! Вы же люди! У вас семьи! Вы можете помочь!

Раньше мне казалось, что в карцере время идет медленно, но первые пять дней пролетели незаметно, даже с каким-то странным удовольствием. Да, в первый день мне было плохо, но это ничто по сравнению с тем, что началось потом. Эти два дня он не замолкал ни на минуту.

С нашей первой и последней встречи прошло уже несколько лет, но я до сих пор не понимаю, как он умудрялся бодрствовать сутками и не замолкать. Он не спал. Совсем. Максимум — на час притихал, и то, скорее, чтобы набрать воздух в лёгкие. Ещё в школе мне говорили, что человеку нужен сон. Видимо, он не был человеком.

Я не мог ни спать, ни думать. Ни мечтать. Я начал его ненавидеть. По-настоящему. Желал, чтобы он остался здесь навсегда.

На седьмой день пришёл надзиратель, открыл дверь:

— Проваливай.

Я вышел. Глаза ослепил свет. Ворота барака были открыты. Солнце — яркое, мартовское. Я прищурился. Сделал шаг — и из-за спины:

— Молодой! Отлично время провели! Теперь ты мой лучший друг в этой дыре. Ещё увидимся.

«Пожалуйста, нет. Я не твой друг. Я не хочу тебя знать. Ты отвратительный человек. Надеюсь, никогда тебя больше не увижу », — хотел сказать я, но промолчал.

Может, был слишком труслив. А может — достаточно умен.

Я вернулся в камеру. Она казалась родной. Стол, кровати, под кроватью — шахматы, между койками — верёвка с одеждой. Меня накрыла ностальгия. Словно домой вернулся после долгой дороги.

Всего семь дней, а ощущение — вечность. Особенно первый и последние два. Остальные — почти как в сказке. Я был вымотан. Не спал двое суток. Слушал бредни.

Морально — чуть лучше. Я смог подумать. У меня появился план. Не идеальный, но — план.

Камера была пуста. Все ушли на работу. У меня было пару часов, чтобы поспать. Потом обед, потом — смена в свинарнике.

На обеде подшучивали:

— Ну всё, теперь ты мужик.

— С почином.

— Первый раз больно, потом привыкаешь.

Свинарник — те же шутки. Те же рассказы: кто как провёл время в карцере. Кто с ума сходил, кто стихи писал.

За время моего пребывания в тюрьме я заметил, что заключённые делятся на два типа. Первый утверждает, что тюрьма — это почти отпуск: спишь, тренируешься, отдыхаешь. Что даже карцер им ни по чём. На мой взгляд, они просто врали — в первую очередь самим себе.

Второй тип — редкий, но настоящий. Эти люди признавали: карцер — худшее, что с ними происходило. Там они слышали голоса, не могли спать, не могли есть. Их преследовали воспоминания о собственных преступлениях. Они говорили: в карцере тишина, но она кричит на тебя.

Я помню, как однажды пожилой мужчина с седой бородой и хромотой сказал:

— Тюрьма — это не место снаружи человека. Тюрьма — внутри. И только пройдя через карцер, можно понять, знает ли человек об этом или нет.

Я услышал эти слова в первый день после выхода из карцера и долго о них не вспоминал. Но когда попал туда снова — вспомнил. И задумался: что он имел в виду?

Теперь мне кажется — он был прав.

В карцере люди остаются наедине с собой. И если внутри живёт страх, боль, вина — они выходят наружу. Преступление становится тяжестью. Мысль о том, как могла бы сложиться жизнь, не соверши ты этого — становится пыткой.

Карцер — это просто комната. Попробуйте сами: зайдите в ванную, выключите свет, лягте на холодный кафель. Скорее всего, вы ничего не почувствуете. Потому что у вас внутри нет того «черта», что живёт в заключённом.

Наверное, именно это имел в виду тот старик. Хотя я не могу быть уверен.

Неожиданно.

День на «свободе» внутри тюрьмы подошёл к концу. Я лёг спать. Кровать была мягкой, воздух — пусть и пропахший сигаретами — казался свежим. Не аромат из дырки-туалета. Я уснул, как младенец.

Утром, во время проверки, мне сказали, что кто-то приходил ко мне, пока я «отдыхал» в карцере. Я подумал, это была мама.

После завтрака мне разрешили быстро сходить в главный блок и позвонить. Я сразу этим воспользовался.

Я не стал рассказывать ей, где был всю неделю — просто поболтали. Я соврал, что был занят работой, поэтому не смог прийти на встречу.

Наш разговор был неожиданно прерван: в коридор, где стоял телефон, вошёл главный надзиратель и медленно направился ко мне. Я сразу его заметил и хотел бросить трубку, но мама в этот момент рассказывала про братьев, и я не решился.

Он подходил медленно. Я уже готовился к тому, что разговор прервётся ударом по голове. Но он просто остановился, замер — как и время.

Он встал в тридцати сантиметрах от меня и молча смотрел. Не думаю, что он был зол. Но от него можно было ждать чего угодно.

Я снова соврал маме:

— Мам, я здесь не один, нужно освободить телефон, он нужен другим. Люблю. Целую.

Я повесил трубку, не дожидаясь ответа.

— Зачем бросил трубку? Мог бы ещё поговорить. Я бы подождал, — сказал он.

Не знаю, это был сарказм, ирония или забота.

— Я подумал, вы хотите воспользоваться телефоном. А мне уже пора на работу.

Он достал мобильник из кармана, показал его и сказал:

— Да, тебе пора. Только не в свинарник — на почту.

— На почту? — удивился я. — В прошлый раз, когда я туда пошёл, мне дали неделю карцера. Не понравилось.

— Мне всё равно, что тебе нравится. Ты будешь делать то, что я скажу!

— Конечно. Извините. А что именно мне делать?

— Идти на почту. Там всё объяснят.

— Я тогда зайду за обедом в столовую и потом сразу туда?

— Нет. Ты уже опаздываешь. Сразу — на почту!

Я только кивнул. Он не отступил, продолжал стоять на пути. Я медленно обошёл его и быстрым шагом направился к проходной.

Там меня ждали всё те же двое надзирателей, которые были там в прошлый раз. Увидев меня, они расхохотались.

— Мы тебя не выпустим, — сказал один, взявшись за дубинку.

— Меня отправил Слейт.

Смех стал ещё громче.

В домике у ворот зазвонил телефон. Один из них пошёл ответить. Второй сказал:

— Может, переломать тебе ноги, чтоб больше не шлялся?

— Не надо, — ответил я, стараясь держаться спокойно.

Он двинулся в мою сторону — с явным намерением показать, кто здесь главный. Но его остановил напарник:

— Открывай ворота. Пусть идёт.

— Что? Кто сказал? — удивился тот.

— Угадай, — с усмешкой ответил напарник. — Он сказал — пропустить.

Надзиратель, готовый только что сломать мне ноги, пошёл открывать ворота, сдерживая злость.

— Спасибо. Я помню правила, — сказал я, улыбаясь.

Я вышел. Всё сложилось удивительно гладко. Почти не пришлось ждать. Я даже смог сделать вид, что мне не особенно интересно.

Прогулка была прекрасной. Весна. Тёплое солнце, ветер, воздух — пах весной. Птички. Первая зелёная травка. Желтые одуванчики пробивались сквозь землю. Неожиданно я оказался у почты. Там меня ждала Нина.

— Здравствуйте. Я почтальон, — сказал я с улыбкой.

Она тоже улыбнулась:

— Сразу и не скажешь. На вид — заключённый.

— Это только с виду… Мне сказали, что я должен выполнить какую-то работу.

— Да. У нас скопилось много коробок. Их нужно сложить, чтобы они не занимали столько места, и убрать на чердак.

— Понял. Где коробки?

Она отвела меня в складское помещение. Там почти всё было завалено пустыми коробками. Нужно было снимать скотч и складывать их в плоские листы.

Я сразу начал. Нина тоже не сидела без дела — ходила с ножницами, отдирала прилипший скотч. Готовые коробки она передавала мне — иногда бросала в мою сторону. Я доделывал остальное.

Мы молча проработали двадцать минут.

И всё это время я не мог не думать — почему выбрали именно меня?

— Можно вопрос? — застенчиво начал я.

— Ну, давай, — с улыбкой ответила она.

— Почему ваш муж выбрал меня для этой работы? Прошлый раз, когда я предложил подменить заключённого, мне дали неделю карцера.

— Это не муж решил, а я! Работы здесь много, и нам нужно управиться за один день. Все заключённые приходят ближе к часу дня, и, скажем так, не самые приятные люди. Большинство из них даже не смогут подняться на чердак с коробками. А ты — молодой, быстрый, молчаливый. С тобой у меня есть шанс закончить всё вовремя.

На коробке, которую я держал, остался кусок скотча.

— Здесь ещё скотч. Можно ножницы?

— Нет! Ты заключённый, а колющие и режущие предметы — запрещены. И, если можно, держи дистанцию — хотя бы метр.

— Конечно, я понимаю.

Меня не задели её слова. Нина была умной и доброй, но перед ней стоял не парень с улицы, а заключённый. И я понимал, что она права — будь я на её месте, поступил бы так же.

Работа была несложной, но кропотливой. Мы разбирали каждую коробку, снимали скотч, складывали в стопки, а потом я уносил их на чердак. Лестница туда была почти вертикальной, а люк — узким. Но это всё равно было лучше, чем любая работа внутри тюрьмы. А главное — компания.

Спустя час напарница нарушила молчание:

— Теперь моя очередь задавать вопросы. Можно?

— Конечно.

— Винни… какой он на работе?

— Винни? — переспросил я, не сразу поняв.

— Муж мой. Для вас — Винсент Теодор Слейт, главный надзиратель.

Я замер. Во-первых, Теодор? Серьёзно? Во-вторых… сказать правду? Плохая идея. Соврать? Тоже не лучший вариант. Я попытался уложить всё, что знал о «Винни», в одно короткое предложение.

— Немного строгий, возможно, местами бессердечный, бездушный.

— Строгий? Он? Ну… наверное, — на мгновение задумалась она. — А что значит бессердечный? Вы же заключённые! С вами по-другому нельзя!

Хотел бы я рассказать ей, как однажды, во время утренней проверки, её муж чихнул, и один из заключённых вежливо пожелал ему здоровья. В ответ Винсент лишь обернулся и ударил бедолагу дубинкой в живот так, что тот рухнул на пол, а затем добавил ещё пару ударов — для профилактики. И, стоя над корчащимся от боли заключённым, который, вероятно, попал туда не просто так, сказал: «Как-то неискренне ты это сказал».

Я мог бы рассказать ей, как он решил позвать одного заключённого, но вместо слов выбрал дубинку — просто вытащил её и метнул парню прямо в голову. Таким способом господин попросил сигаретку.

Быть может, стоило поведать ей, по чьей милости я сегодня остался без обеда.

Хотел бы рассказать ей всё, что знал о её Теодоре, но не стал.

Спустя годы я думаю — правильно сделал. Молчание оказалось лучшим решением.

— Думаю, вы правы.

— Дома он не такой, — сказала она, подняв голову и улыбнувшись, будто вспоминая мужа. — На самом деле он хороший, добрый, честный. Даже мухи не обидит. Знаешь, он тоже про вас много чего рассказывает!

— Не сомневаюсь.

— У тебя есть девушка? Или жена?

— Нет.

— Значит, всё впереди. Ты спортом занимался? Ну, до… до тюрьмы?

— Нет.

— Серьёзно? А ведь тебе три часа идти до нас, пятнадцать километров, и ты не устаёшь. Кем ты работал?

— Слесарем. Крутил болты и гайки.

— Не хочешь — не говори, — немного обиженно сказала она.

— Я правду говорю. В детстве много ходил — рос в селе, мы не сидели за компьютерами, а носились по улицам. В подростковом возрасте — гулял с друзьями. Повзрослев, тоже не бросил пешие прогулки. Так что пятнадцать километров — немало, но вполне терпимо.

— Девушку тебе надо. Вдвоём веселее.

— Не сомневаюсь.

— Я совсем забыла про обед. Хочешь, перекуси?

— Спасибо, я слежу за фигурой. — «Благодаря вашему мужу», — добавил я про себя.

— А я всё же поем, если ты не против.

— Приятного аппетита.

Она ушла, унося ножницы. Это немного рассмешило меня. Я знал, что не представляю опасности, но понимал — она не может этого знать. Я продолжил работать. Нина быстро пообедала и позвонила мужу. Разговор я не слышал — только отрывки. Она вернулась, и мы продолжили работу. Её вопросы касались моего прошлого: где учился, где жил, была ли подружка. Ей, похоже, действительно было интересно. Про тюрьму она не спрашивала.

Когда осталась пара коробок, она настояла:

— Давай сделаем паузу. Я угощу тебя чаем. Не отказывайся!

Она ушла заваривать напиток, а я продолжил возиться со скотчем. Ножницы лежали рядом. Раньше она ни на секунду не оставляла их без присмотра, но сейчас вышла — и забыла. Они были достаточно далеко, чтобы я не мог схватить их резко, но достаточно близко, чтобы дотянуться, если захочу.

Я привык отрывать скотч руками, но с ножницами было бы куда удобнее. Без лишних мыслей я взял их и продолжил работу.

Спустя десять минут Нина вернулась с двумя чашками горячего ароматного чая. Я передал ей ножницы, держа их за металлическую часть, направив ручки к ней — чтобы даже в теории не навредить. Она остановилась, глядя на меня с каким-то странным выражением — будто стыд, словно сожаление.

— Давай поменяемся. Ты бери чашку, а я возьму ножницы.

Я взял чай в руки — впервые за долгое время — и сказал:

— Даже не помню, когда в последний раз пил чай, — вдохнув аромат напитка.

Нина присела рядом, сделала глоток и спросила:

— Если не хочешь, можешь не отвечать… Но сколько ты уже сидишь?

— Два месяца. И ещё чуть больше месяца до этого провёл в полиции. Получается, пил чай примерно три месяца назад.

— Я знаю, у вас не принято спрашивать, и я не буду. Просто… ты не похож на преступника. У тебя добрые глаза.

Я закрыл глаза и едва заметно кивнул — будто сказал «спасибо».

В тюрьме я давно смирился с тем, что для всех я — убийца. Но тогда, в тот вечер, почти незнакомый человек сказал то, что я больше всего хотел услышать.

Мы допили чай. Я отнёс оставшиеся коробки и попрощался.

На улице уже темнело, солнце быстро садилось, и обратный путь мне предстоял в темноте. Я шёл быстро, глядя под ноги. На полпути вспомнил, что забыл забрать письма. Возвращаться уже не было времени, и я решил, что ничего страшного — завтра заберу.

История с Ниной всё ещё крутилась у меня в голове. Днём она сторонилась меня, не подходила ближе, чем на метр, а вечером мы вдвоём сидели на пыльном полу, пили чай, который она заварила в знак благодарности.

Мои соседи знали меня всю жизнь — и всё равно переменили мнение за считанные часы, причём не в лучшую сторону. У них, кажется, даже не возникало мысли, что я мог быть невиновен.

Но она провела со мной всего несколько часов… и, кажется, начала мне доверять.

Мы, возможно, даже подружились.

Дорога домой была чудесной. Я всё время смотрел под ноги, чтобы не споткнуться, но порой ловил себя на том, что поднимаю взгляд — любовался звёздами.

На горизонте показалась тюрьма, ярко освещённая прожекторами. Свет били во все стороны — как будто что-то случилось.

Это встревожило меня, и я ускорил шаг.

У главных ворот меня уже ждал надзиратель — явно недовольный и настроенный враждебно. Это не сулило ничего хорошего.

Когда я вошёл, он сразу же набросился с дубинкой. Бил без разбору — куда придётся. Я пытался прикрыться, как мог, но в какой-то момент просто потерял сознание.

Всё можно купить

Через несколько минут я пришёл в сознание — с жуткой болью. Два надзирателя тащили меня в медблок. Бросили на кушетку и ушли. Врач, дежуривший в ту смену, остановил кровотечение, промыл раны, проверил на переломы и оставил меня в покое. Сам он находился в соседней комнате и лишь изредка заглядывал — убедиться, жив ли я. Медицинская помощь в тюрьме оставляла желать лучшего. Но в данном случае я и не требовал большего, чем получил.

Проснулся я утром — от разговоров за стеной. Оказалось, меня пришёл проведать главный надзиратель. Хотел узнать, могу ли я ходить и как себя чувствую. Сам он не вошёл — ограничился вопросами врачу. Видимо, тот сказал, что ничего серьёзного, но мне придётся несколько дней полежать и на работу не выходить.

Я же чувствовал себя паршиво. Удивительно, но обошлось без переломов — избили меня сильно. Лицо было разбито, всё тело покрывали синяки, тошнило, в ушах стоял свист. Мысли путались, сосредоточиться было трудно. Целый день я просто лежал, уставившись в потолок. Иногда засыпал.

В обед ко мне зашёл Абрахам с едой. Завязался разговор.

— Выглядишь хреново, — сморщившись, сказал он.

— Чувствую себя так же, — слабо улыбнулся я.

— Сильно болит? — он указал пальцем на моё лицо.

— Ещё как. Будто дубинкой по нему прошлись.

— Да… Досталось тебе. Но и ему прилетело.

— Кому? Я его не трогал, — удивился я.

— Ты что, не помнишь?

— Нет. Я помню, как упал. Потом всё потемнело — и уже оказался здесь.

— Оооооо, — протянул Абрахам. — Ты всё пропустил. Когда он с тобой закончил, к воротам подошёл "главный", узнать, что за шум. Увидел тебя, спросил: «Что он сделал?» Надзиратель отвечает: «Опоздал, похоже, думал, что на прогулке. Проводим воспитательную работу». Тут Слейт выхватывает у него дубинку и орёт: «Это я распорядился, он пришёл вовремя!» — и под эти слова начинает лупить своего же. Тем, кто рядом стоял, велел отнести тебя сюда.

— Интересно… — только и ответил я.

— А ты чего так опоздал? У нас даже старики с почты раньше возвращались.

— Выполнял поручение.

— Ух ты, влиятельные у тебя друзья, — ухмыльнулся он. — Ты осторожнее. За такую дружбу тут можно дорого заплатить.

— Спасибо за еду. И за совет.

— Аа, — отмахнулся он. — Поправляйся главное.

После обеда меня вновь осмотрел врач. Сказал, что проведу в палате ещё пару дней. Ходить не рекомендовал — только до туалета и обратно. Такой отдых меня почти устраивал: я мог погрузиться в свой вымышленный мир. Что, собственно, и сделал.

Мой распорядок в лазарете был прост. Утром я просыпался, ждал врача. Он проводил осмотр, мы немного болтали. Потом дежурный приносил еду из столовой. Дальше — свободное время. Я лежал, мечтал, вспоминал прошлое, думал о будущем. В обед заключённый приносил еду — чаще всего Лука или Оскар. После — снова одиночество и фантазии до вечернего осмотра. Затем ужин.

К концу дня я уставал — не физически, а головой. Мысли выматывали. Часто болела голова. Поэтому перед сном старался вообще ни о чём не думать. Иногда читал, но редко.

Через четыре дня меня выписали. За это время я привык к боли, головокружения прошли. По тюремным меркам я снова был здоров. Доктор заранее предупредил всех, что тяжёлую работу я не потяну ещё неделю. Перед выходом мне сказали зайти к главному. Я направился в главный блок, в его кабинет.

— Что с тобой? — удивился он.

— Упал? — неуверенно спросил я.

— Под ноги смотреть надо.

— Впредь буду внимательнее.

— Не переживай. Впредь ты не будешь падать. Я об этом позаботился.

— Спасибо, — пробормотал я, сбитый с толку.

— Где письма? — резко спросил он.

Мне кажется, он прекрасно знал, где письма. Четыре дня прошло, он наверняка уже был дома, разговаривал с женой. Те, кто ходили на почту, давно всё принесли. Думаю, вопрос был задан просто для того, чтобы я не подумал о нём слишком хорошо.

— Я забыл…

— Может, не зря ты тогда упал. Может, в следующий раз не забудешь. Свободен.

На этом наш «дружественный» диалог закончился. Всю следующую неделю я провёл в курятнике, измельчая корм. Работа была несложная: стоял у измельчителя, подставлял вёдра, которые потом уносил Абрахам.

Однако за эту неделю ко мне подошли двое заключённых и, после длительных распросов, предложили прогуляться до почты вместо них. Плата их устраивала — пачка сигарет. Я отказался. Во-первых, я ещё не восстановился. Во-вторых, не был уверен, имею ли я право туда ходить.

Прошла неделя — меня перевели в свинарник. Планов было немного. Просто так заявиться к главному — не лучшая идея. Я надеялся, что в пятницу, когда мне разрешат звонок, встречу его и, набравшись смелости, спрошу: «Могу я снова ходить на почту?»

Но случай, как обычно, вмешался. Не помню точно, какой это был день, но с утра нас выстроили на проверку и держали так минут тридцать. Затем в барак вошёл Слейт. Медленно прошёл мимо каждого заключённого, пристально глядя в глаза. Он явно был не в духе. Похоже, искал повод выпустить пар.

Он приказал открыть все камеры.

Начался обыск. Он заходил в каждую по очереди, переворачивал всё, будто что-то искал. Разрешённых предметов у заключённых и так немного, но даже они тут же ломались, выбрасывались или изымались.

Иногда, хоть и крайне редко, у кого-то находили наркотики или алкоголь. В таких случаях владельца «сокровищ» немедленно отправляли в тот самый «отпуск», о котором все шептались. В нашем бараке наркотиков не было. Алкоголь — бывал.

А пока продолжался обыск, из камер одна за другой начали вылетать вещи: стулья, чашки, журналы, одежда. Всё — даже то, что было разрешено. Впрочем, в воздух поднимались и запрещённые предметы: телефоны, игральные карты, настольные игры.

К этому моменту я ещё не упоминал, что у заключённых были мобильные телефоны. Более того — самые привилегированные могли, за отдельную плату, получить доступ к Wi-Fi. В двадцать первом веке, в две тысячи восемнадцатом году, в тюрьме был Wi-Fi и телефоны. Конечно, заключённым запрещалось ими пользоваться и, тем более, выходить в интернет. Но правила пишут люди — и они же их нарушают.

За время, проведённое в тюрьме, я понял простую истину: любое правило, написанное на бумаге, может — и скорее всего будет — нарушено. Но если правило продиктовано временем, самой жизнью, оно выполняется беспрекословно. Например, покидать тюрьму запрещено. И ходить на почту запрещено. Но со временем об этих запретах, как-то… позабыли.

Правил было много. И я знал далеко не все. Но вот те, о которых стоит рассказать. Телефон мог быть не у каждого. Это была негласная привилегия. Надзиратели знали, что у некоторых заключённых есть телефоны, но закрывали на это глаза. Только при условии, что никто ничего не видел и не слышал. Если ты достанешь телефон на глазах у надзирателя — его отберут, а тебя отправят в карцер. Оставишь телефон на кровати или тумбе — тот же исход. Если он зазвонит и его кто-то услышит — телефон исчезает, а ты идёшь в одиночку.

Чем лучше телефон, тем меньше шансов его сохранить. Если у тебя хороший смартфон, его просто заберут. Такой предмет в руках заключённого — оскорбление для надзирателей.

«Откуда же телефоны?» — спросите вы.

А ответ прост: телефоны, как и многое другое, проносили сами надзиратели.

В тюрьме, где я сидел, мне часто приходилось выносить мусор. Это называлось «по долгу службы». Новички выносили чаще всех.

И чего я только не видел в мусорных баках! Стандартный набор: лекарства, шприцы, пузырьки без наклеек, порно-журналы, бутылки из-под алкоголя, письма, фотографии, прозрачные пакетики — те самые, в которые фасуют наркотики.

В тюрьме деньги ничего не значили. Вернее — значили, но только для тех, кто имел доступ к внешнему миру. Заключённые оставались внутри, а надзиратели каждый день выходили за ворота. Там, на свободе, им тоже нужно было как-то жить. Думаю, заключённые предлагали им помощь с «бытом» — а взамен просили, скажем, передать любимую книгу, которая «случайно» лежала под третьим столбом у забора.

Стоит уточнить: не все надзиратели соглашались. За такое предложение можно было получить карцер или биту, а порой — весь комплект. Особенно если попал на честного. Что прячут в таких «любимых книгах», они, может, и не знали, но догадывались.

Вернёмся в наш барак. Главный надзиратель швырял личные вещи заключённых, будто хотел выместить ярость. Если находил телефон — разбивал об стену. Такую проверку у нас называли «Чистый лист». Это был день, когда Слейт «сходил с катушек» и делал, что хотел. Он напоминал зазнавшимся заключённым, кто они и где находятся. Всё обнулялось. Все ваши привилегии, связи, договорённости — исчезали. И нужно было снова зарабатывать всё с нуля.

Такие проверки случались редко — раз в два, иногда в три месяца.

Что касается самих привилегий, всё было довольно просто. Кто-то помогал следствию — и получал за это удобства. Кто-то покупалсебе комфорт. А кто-то вносил вклад в общее тюремное «благо».

В качестве примера могу упомянуть Луку и Оскара. У них тоже были телефоны. Они тщательно это скрывали. Позже я узнал: эти привилегии они получили за сотрудничество с администрацией.

Они были единственными заключёнными, кто работал в столовой. Думаю, от них требовалось только одно — не замечать и не обсуждать то, что происходило на кухне. Но это всё — слухи. И в тюрьме они всегда ходят быстрее правды.

Когда обыск закончился, довольный Теодор вышел из камеры и сказал:

— Опоздали на завтрак. Какая жалость. Теперь идёте работать голодными.

В ответ — молчание, напряжённое, сдержанное. Никто ничего не сказал, но каждый бурчал себе под нос.

— Почтальон! Иди сюда, — вдруг рявкнул он в сторону уходящей толпы.

Из строя вышел мужчина лет пятидесяти пяти. Но надзиратель его остановил:

— Нет, не ты. Молодой, который.

Я понял — это про меня. Обернулся, подошёл. Мы стояли вдвоём — я и тот, кто должен был идти на почту.

— Когда твоя очередь? — спросил он.

— Я не знаю. Я здесь недавно. Очерёдность ещё не выучил.

— Завтра. Завтра твоя очередь! — запыхавшимся тоном сказал он.

— Ясно. Могу идти?

— Идите.

Я был рад. В такой странный день я узнал: могу снова ходить на почту. А значит, могу сноваподменять заключённых— и зарабатывать местную валюту.

На следующий день я пошёл на почту и встретил там Нину. Она попросила меня помочь — помыть окна. Сама не доставала до верха, а на лестницу лезть боялась. Как и в прошлый раз, мы работали вместе. Она периодически оставляла меня одного, чтобы выдать посылки. Мы разговаривали. Просто и тепло. Едва ли я могу точно пересказать, о чём мы говорили. Скорее — могу передать суть.

Несмотря на возраст и разницу в положении, мы общались как друзья. В тот день, когда я мыл окна, она рассказала, что, узнав о моём избиении, попросила мужа передать мне яблоки. Конечно, я их не получил. Но всё равно поблагодарил.

Работу мы закончили быстро. Я взял письма — и пошёл обратно в тюрьму.

Каждый раз, когда я оставался один или шёл на почту, я мечтал. Мечты мои были похожи друг на друга, а мысли крутились вокруг одного: что я буду делать после десяти лет, проведённых в тюрьме.

Думаю, стоит рассказать об этих мечтах. Не всегда они были о себе. И не всегда — радостными.

С детства мне не нужны были ни телевизор, ни книги — я сам придумывал истории. Я был их режиссёром и сценаристом. Если хотелось приключений, не нужно было открывать книгу или включать фильм — я просто создавал их в голове. Всё зависело от настроения: если оно было хорошим, история заканчивалась счастливо, а если плохим — сюжет становился грустным, реалистичным, порой несправедливым.

Я вернулся в тюрьму — и это был первый раз, когда я пришёл с почты и не был избит. Ощущение было приятным. Спустя пару дней ко мне подошёл мужчина лет тридцати и сказал, что у него болит нога. Он был готов заплатить мне пачку сигарет, чтобы я сходил вместо него на почту. Я согласился.

Для надзирателей давно уже не имело значения, кто именно ходит на почту. Когда-то это считалось наказанием, но со временем все забыли. Сейчас действовало одно-единственное правило: «Ты должен быть заключённым из первого барака». Несмотря на то, что я подходил по всем критериям, я нервничал. Тогда я ещё не был уверен, действительно ли надзирателям всё равно. Главное — чтобы шли, и чтобы их не трогали. В тюрьме всё можно описать этими словами: «Делайте что хотите, только нас не трогайте».

В тот день всё прошло гладко. Я вышел, никто не задал лишних вопросов, дошёл до почты, забрал письма, немного поболтал с Ниной и вернулся. Все были довольны.

На моем счету уже было две пачки сигарет — по тюремным меркам, это целое состояние. За них можно было получить двадцать минут телефонного разговора или обменять на журналы с красивыми женщинами. Но я распорядился ими иначе.

На следующий день в столовой подавали картошку с рыбными котлетами. Для меня это был не просто обед, а настоящий деликатес. Я обожал их. Их вкус напоминал о свободе, приносил радость. Во время обеда мне пришла в голову гениальная идея:

— Абраша, если хочешь, я дам тебе две сигареты за одну котлету.

Он согласился сразу, не раздумывая.

Каждому заключённому полагались две котлеты — значит, порция Абраши стоила мне четыре сигареты. Рядом сидел Милтон и еще один заключенный. Они тоже предложили продать свои котлеты, и я с радостью согласился, но добавил:

— Мне нужен ещё и хлеб.

В итоге за пять сигарет я получал две котлеты и два кусочка хлеба. На кухне я попросил маленький пакет, завернул своё лакомство — и остаток дня был сыт. В любой момент я мог достать еду и съесть её, как свободный человек на воле. Пусть это и мелочь, но всё же — радость.

Жизнь начала налаживаться. Мне всё чаще предлагали ходить на почту, и я получал за это сигареты, которые обменивал на еду. Вскоре у меня её стало так много, что понадобилось место для хранения. Решение нашлось быстро. В углу нашей камеры была большая щель. Зимой с неё дуло так сильно, что ребята заделали её старой одеждой, найденной на помойке. Когда потеплело, я выбросил тряпьё и начал использовать щель как импровизированный холодильник. Не помню, чтобы еда там портилась, — значит, «холодильник» работал.

Помните, я говорил, что мы обязаны были ходить к врачу раз в месяц? На очередном осмотре я заметил: я начал набирать вес, моё самочувствие улучшилось — и физически, и морально. Я стал спокойней, рассудительней. Благодаря прогулкам на свежем воздухе пропал кашель. Днём я больше не дышал сигаретным дымом — только вечером, перед сном.

Погода становилась всё лучше. По утрам нас будило тёплое солнце, за окном щебетали птицы. Летом в тюрьме разрешали вечерние прогулки, и я всегда этим пользовался.

С наступлением тепла тюрьма словно преображалась: надзиратели становились добрее, еда вкуснее, вода слаще, воздух — чище. Многим, особенно пожилым, было лень идти гулять, они предпочитали лежать в кровати. Надзирателей это устраивало — следить за заключёнными в камере проще, чем во дворе.

Чаще всего я гулял один. После тяжёлого рабочего дня только у меня хватало сил. Иногда ко мне присоединялся Фрэнк, порой — Абраша. Прогулки с ним были необычными. Он был человеком свободных взглядов, с которым можно было обсудить буквально всё. Например: «Какой твой любимый камень?», «Если бы ты был сусликом, то какого цвета?», «Почему Земля круглая?», «Почему саблезубый тигр называется именно так?», «Что бы вы делали, если бы остались одни на планете?» Абраша не боялся показаться глупым. Думаю, он знал: то, что для одного — глупость, для другого — истина.

Моё любимое время — когда солнце уже садилось. В тюрьме включали свет, и, казалось бы, ужасное место под тусклым освещением превращалось в маленький городок, где кипела своя жизнь. В такие моменты можно было на секунду забыть, где ты находишься. Погулять в такой атмосфере было невозможно: включение света означало конец прогулки, и все должны были покинуть внутренний дворик. Но я был бы не я, если бы не нашёл способ хоть немного насладиться этим моментом. Под конец прогулки я старался отойти как можно дальше, чтобы, когда включали свет, я мог медленно двигаться к своей камере, наслаждаясь этим поистине замечательным видом. Жаль только, что не было ночных прогулок под звёздами. Или всё-таки были?

Однажды утром я проснулся и понял: у меня уже есть список людей, заранее просящих меня сходить вместо них на почту. Сигареты копились, несмотря на то, что я тратил их на еду. Получалось, что я зарабатываю больше, чем трачу.

Вскоре у меня накопилось двадцать пачек сигарет. Я решил продать их. Мы договорились: в пятницу, когда всем разрешат звонки, один из заключённых попросит знакомого перевести деньги на мамин счёт, а я отдам сигареты.

Вечером я позвонил маме — она сказала, что на карту пришли деньги, и не понимала, откуда. Ей стало тревожно. Она хотела всё вернуть. Я, не подумав, сказал:

— Это я перевёл.

Она, конечно, испугалась. Решила, что я связался с плохими людьми и что всё это плохо кончится. Пришлось рассказать ей, как я зарабатываю, но, разумеется, без лишних подробностей. Думаю, она мне не поверила.

Но вскоре мы с ней встретились.

Нина сама предложила: если кто-то из моих родных случайно окажется на почте и заговорит со мной — она не станет доносить. Так я начал видеть родных. Приезжали все: мать, отец, братья, даже друзья. Мы с Ниной договорились, что ради безопасности она всегда будет присутствовать. Также я попросил, чтобы мне ничего не передавали. В редких случаях, если что-то и приносили, я обязательно показывал, а если это была еда — угощал её.

Моя жизнь в тюрьме постепенно превратилась в рутину. Один и тот же распорядок, одни и те же лица. Когда я работал в свинарнике, день был занят с утра до вечера. Но в дни, когда я ходил на почту, я возвращался к трём, и до конца дня просто отдыхал в камере. Почтальоны были освобождены от остальной работы — считалось, что пройти тридцать километров тяжелее, чем весь день копаться в навозе.

Тридцать секунд на чудо

В какой-то момент мне стало скучно. Я начал замечать, что у меня больше нет фантазии, чтобы продолжать мечтать и придумывать истории. Я просто лежал на кровати и медленно терял рассудок. Я не перестал мечтать — просто уставал делать это целыми днями. В начале дня мои мысли и фантазии были живыми и захватывающими, а к вечеру становились однообразными и пресными. Тогда я понял: мне нужно что-то извне, чтобы скрасить досуг. Так появилась идея — пронести в тюрьму планшет.

Идея была далеко не лучшей. Нужно было найти деньги, а потом выяснить, позволено ли иметь здесь такую роскошь.

Работа на почте была пять дней в неделю. В среднем я ходил четыре раза из пяти — это приносило от шестнадцати до двадцати пачек сигарет в месяц. Половину я тратил на еду, остальное — продавал. Вырученные деньги отправлял маме. Сумма была скромной, но всё же — хоть что-то. Я прикинул: если сохранить такие темпы, мне нужно работать около двух месяцев, чтобы накопить на старенький, уже кем-то использованный планшет. Два месяца казались вечностью, несмотря на то, что я находился в тюрьме, где, казалось бы, время ничего не стоит. Но я всё равно ценил его. Поэтому решил повысить цену за свои услуги — с одной до двух пачек. Так я смог бы накопить за месяц. Но жадность едва не погубила всё.

Каждый, кто узнавал о новой цене, отказывался:

— За две пачки я и сам схожу.

Я потерял почти всех постоянных клиентов, с которыми работал три месяца. Лишь изредка кто-то «богатый» или ленивый соглашался. Прошло несколько дней, и я всё больше понимал: ошибся. Поговорка «лучше синица в руках, чем журавль в небе» звучала всё правдивее. Надо было остаться при старой цене и просто копить. Пусть дольше, зато стабильно.

Я хотел вернуться к прежним расценкам, но это было невозможно. В тюрьме подобные поступки вызывали подозрения. Кто-то мог решить, что я слишком заинтересован в этой работе, что готов выполнять её бесплатно. Правды ради, иногда я действительно ходил просто так — чтобы поддерживать репутацию. В тюрьме важно было соблюдать баланс и выстраивать отношения с каждым.

Так что, как бы ни хотелось вернуть время, это было невозможно. Я ждал. Вернее — работал и надеялся, что ситуация улучшится. Но ждать пришлось долго.

Почти две недели я провёл в свинарнике, всё время думая, что ошибся. И вот однажды ко мне подошёл один заключённый с недовольным лицом:

— Вот твои две пачки. Лучше бы ты сразу сказал, почему поднял цену.

Я не понял, о чём он. Ответил:

— Меня не спрашивали — я и не говорил.

Как оказалось, заключённым невыносимо трудно преодолевать тридцать километров под палящим солнцем. Лето здесь жаркое — температура нередко поднимается до тридцати семи градусов. Представьте, каково это — идти в такой духоте, когда воздух будто застывает и не приносит облегчения.

Я сам тоже успел забыть, насколько жарко бывает летом. В те дни, когда я ещё работал почтальоном, температура редко превышала тридцать градусов, и это было куда легче переносить. Но теперь пришла настоящая жара, и её тяжесть ощущается гораздо сильнее.

В первый же день, когда я пошёл на почту, я слегка пожалел, что согласился на эту авантюру. Но ходить мне предстояло не так часто, как раньше, так что я терпел. К тому же молодому организму жару переносить легче, чем старикам.

И вот не успел я оглянуться, как все мои старые клиенты вернулись. Видимо, кто-то сам попробовал сходить, кто-то услышал от других — и все поняли: повышение цены связано не с жадностью, а с тем, что условия стали тяжелее. Хотя, признаюсь, изначально я и правда поднял цену именно из-за жадности.

Я быстро придумал, как справляться с жарой. Брал с собой воду и по пути обливал футболку, чтобы та оставалась влажной. А ещё выпросил у надзирателей кепку — сказал, что могу свалиться где-нибудь от солнечного удара, и тогда им придётся меня искать. Неохотно, но выдали.

Конечно, ни мокрая футболка, ни кепка не делали воздух прохладнее, но идти становилось терпимее.

Летние походы на почту мало отличались от прежних. Я всё так же шёл, думал, мечтал. Мечтал, что всё это скоро закончится. Надеялся, что вернусь домой. И думал — как жить дальше.

Лето в тюрьме окрашивало жизнь новыми красками. Всё, о чём я говорил раньше, действительно становилось хоть немного, но лучше. Даже рацион. Раньше из овощей — только картошка, капуста, изредка фасоль. Фрукты и вовсе были недосягаемы. Летом в рацион попадали овощи из тюремных огородов: помидоры, огурцы, кабачки. Фруктов всё так же не было — даже дешёвые яблоки были недоступны.

Да и баня, обычный душ, становились желанными. После жаркого дня — тёплая вода, расслабляющая тело и поднимающая настроение. Заключённые будто становились добрее. Даже просто находиться в бараке летом было приятно: массивные каменные стены не успевали нагреться за день, и внутри сохранялась прохлада.

Позвольте описать один обычный летний день в тюрьме.

Утро. Семь часов. Заключённые просыпаются. Солнце уже встало, тёплый ветерок ещё не раскалён. Все строятся и идут в столовую — на завтрак. Обычно это был суп: гороховый, томатный или рыбный. После — работа.

Как работник свинарника, расскажу о своём дне. Мы приходили, убирали навоз, потом кормили свиней. Их рацион, к слову, был порой богаче нашего: крупы, свежая трава, овощи с огородов. Плюс — столовые отходы. То, что не доели заключённые, доставалось свинкам.

Накормив свиней, мы шли к надзирателям — просить инвентарь и сопровождение за периметр тюрьмы. Там заключённые могли косить траву на день вперёд. Ближе к обеду работа останавливалась: жара становилась невыносимой, температура поднималась до пика. Даже надзиратели понимали, что в плюс сорок работать тяжело, и почти не трогали отдыхающих заключённых.

На обед нас вели в столовую. Обычно там была каша с мясом. Каша — ещё ничего, а вот мясо... от него было разве что название. Ближе к пяти жизнь в тюрьме оживала — все старались закончить дела побыстрее, чтобы успеть на ужин.

В семь часов — ужин. Как правило, это были овощи и рыба. Затем — свободное время и прогулка для желающих. В девять вечера все возвращались в камеры и не покидали их до утра.

Если я шёл на почту, день выглядел примерно так же. Только по пути я обливался водой и шёл вдоль деревьев. На почте пережидал пик жары и возвращался.

Прошло два месяца лета, и мой капитал вырос. Я делил заработанное на три части: одна — на еду, вторая — маме, третья — брату. Мы договорились: он купит два планшета. Один — старенький, потёртый, но с нормальной батареей и без тормозов. Второй — новый, красивый. Думаю, вы уже догадался, какой предназначался мне.

Но прежде чем радоваться, нужно было выяснить: позволят ли надзиратели пронести планшет? В тюрьме, в такой как моя, нельзя просто подойти и спросить: "А можно я пронесу кое-что?"

За такое могли сразу отправить в карцер. Тут всё проверялось на практике: принёс — посмотрели — сделали вид, что не заметили — значит, можно. А если отобрали — значит, нет. Иногда могли отвернуться, "завязать шнурки", сделать вид, что ничего не видели. Молчаливое одобрение. Но даже тогда лучше не расслабляться — в любой момент могли передумать.

Я видел много подобных ситуаций. Опытные заключённые нередко делали небольшие подарки надзирателям — так и решались вопросы.

Однажды я принёс с почты посылку. Получателя тут же вызвали на проходную. Надзиратели открыли коробку — внутри два телефона. Сказали, что телефоны запрещены, и отправят их обратно. Но заключённый не растерялся:

— Один отправьте, второй — вам в подарок.

Они переглянулись. Один молча достал телефон, второй — оставил в коробке и бросил её в мусор. Потом один из них сказал заключённому:

— Вынеси мусор.

Вот так это здесь и работало: прямо никто ничего не говорил. Всё на полутонах. В тюрьме нужно быть и смелым, и осторожным, и чуть-чуть хитрым.

Я решил сделать так же. Наступил день Х. На почте Нина сказала, что для меня две посылки. Мы открыли их вместе, я объяснил ей план. Она пожелала удачи. Я переложил оба планшета в одну коробку и пошёл обратно.

По дороге сильно нервничал. Я два месяца тяжело работал. Всё могло пойти насмарку. Но, как я уже говорил, в тюрьме надо быть и смелым, и хитрым.

На проходной я отдал письма, в руках — коробка. Один из надзирателей спрашивает:

— Кому посылка?

— Мне, — улыбаюсь.

— Что в ней?

— Лучше покажу, если можно.

Я открыл коробку. Внутри — вторая, поменьше, с новеньким белым планшетом. Надзиратели переглянулись, усмехнулись:

— Оооо... запрещено. Завтра отправишь обратно.

— Я завтра на почту не иду. Может, просто оставите себе? Мне не нужен, — говорю спокойно.

Они опять переглянулись, снова улыбаются.

— Мне, если можно, только коробку оставьте, — попросил я, притворно-скромно.

Один из надзирателей достал коробку и увидел, что под ней лежал второй планшет — маленький, старый, потертый. Он улыбнулся и махнул рукой:

— Забирай и иди.

Всё это длилось не больше тридцати секунд, но мне показалось — целая вечность. Я вышел, руки тряслись. Шёл в камеру с открытой коробкой и с улыбкой до ушей. И вдруг — прямо у главного блока — столкнулся со Слейтом.

Он посмотрел на меня. Потом на коробку. Потом снова на меня. Кивнул в сторону, как бы говоря:

— Чего встал? Проваливай.

Сердце ушло в пятки. Я никогда не чувствовал такого адреналина. Когда я наконец добрался до камеры, спрятал планшет и сел на кровать, я только и делал, что смотрел, как дрожат руки и ноги. Сердце билось так громко, что я слышал каждый удар.

Вечером я рассказал сокамерникам, как пронёс планшет. И особенно — как попался с ним на глаза главному надзирателю. Мне не верили. Главный не из тех, кто смотрит сквозь пальцы — особенно на такое. Все, включая меня, были уверены: если заметит — считай, планшета больше нет.

Фрэнк только усмехнулся:

— Ну, кроме как чудом, это не назвать.

Я искренне радовался. В тюрьме не у каждого были такие привилегии. В нашей камере, например, телефон был только у двоих — и то один на двоих. А теперь у меня — целый планшет.

Той ночью я долго не мог уснуть. Не покидала мысль: почему всё получилось так легко? Я не был важным заключённым. Не был богатым. Единственное объяснение, которое я нашёл — это моя работа на почте. Надзиратели иногда, нехотя, но говорили:

— Когда ты ходишь на почту — нам спокойнее.

Может, дело было в этом. А может — в том, что я всегда помогал Нине, жене главного надзирателя.

Думаю, ни вы, ни я правды уже не узнаем.

Конечно, предстояло ещё как-то раздобыть пароль от местного Wi-Fi, но это было куда проще, чем пронести в тюрьму планшет. Следующий день был выходной, на почту идти не нужно — и я сразу начал выяснять, как добыть заветный пароль.

Оказалось, всё просто, но по правилам. Пароль заключённые друг другу не передавали — за это можно было лишиться и интернета, и зубов. Каждый должен был подойти к надзирателю лично и «вежливо» спросить. Сколько это стоило — зависело от настроения охранника. Первый раз мне обошёлся в три пачки сигарет, потом — уже в одну, когда стал завсегдатаем. Пароль меняли каждую неделю, и, как несложно догадаться, делали это сами надзиратели. Сигареты заканчивались — меняли пароль. Потом шли по камерам продавать новый. Слишком часто так делать было нельзя — зеки начинали ворчать. А если зеки ворчат — тюрьма начинает шевелиться. А это никому не нужно.

Первое неофициальное правило любой тюрьмы, думаю, звучит так: «Не допустить мятежа, побега или убийства». И это понимали все — и охрана, и мы. Заключённые боялись надзирателей — в меру. Надзиратели нас — тоже в меру. Лучшее сравнение, которое я слышал, такое: «Заключённые — это вода в кастрюле. Охрана — огонь под ней. Если греешь осторожно — вода будет тёплой, но не вскипит. А если разожжёшь слишком сильно — закипит, выплеснется и затушит огонь. Всем плохо, никому не надо». Вот и живём в относительном мире. Это не дружба. Это здравый смысл.

Заполучив пароль, я столкнулся с новой проблемой: планшет нужно было заряжать, а розеток в камере, разумеется, не было. Те, у кого были гаджеты, заряжали их на рабочих местах. Я же работал в свинарнике — раз в неделю. Планшет столько не держал. Пришлось просить Абрахама и Фрэнка подзаряжать его на своих работах. За это я платил сигаретами. Рискованная затея — таскать технику с собой по тюрьме. Но ребята быстро привыкли. Старик даже пришил к своему пиджаку внутренний карман специально для моего планшета. Вот так и выживали.

Жизнь в тюрьме постепенно становилась сносной. После работы я возвращался в камеру, ложился на кровать и смотрел фильмы или читал книги на планшете, который сумел заработать уже здесь. Часто делился им с сокамерниками.

Помню, как-то раз мы смотрели футбольный матч. Лука с Милтоном попросили включить — собралась почти вся камера. Уже не помню, кто с кем играл и за кого мы болели, но вечер выдался приятным.

Фрэнк регулярно брал планшет почитать. Он посоветовал мне много книг, которые я потом прочел. В общем, мое приобретение делало жизнь вокруг чуть счастливее.

А потом был один любопытный инцидент. Однажды ко мне подошёл Лука. Он явно нервничал: то смотрел в пол, то оглядывался, будто школьник, решившийся задать учителю вопрос.

— У нас с Плутом есть телефон. Мы подумали... если тебе когда-нибудь нужно будет позвонить, можешь обращаться.

Так я и узнал, что у них есть телефон. Я офигел. Даже сказать толком ничего не смог. Только:

— Спасибо.

Вы даже не представляете, каких усилий стоило ему сказать это. Следующие три часа я ходил в лёгком шоке. Его поступок поразил меня — в хорошем смысле. Это был огромный шаг навстречу.

Вот ещё пара забавных эпизодов, что всплывают в памяти.

Я так часто и уверенно наведывался на почту, что моя подружка — местная сотрудница — временами забывала даже позвонить в тюрьму, чтобы предупредить о моём приходе или уходе.

Надзиратели тоже расслабились — глядели на меня как на почтового голубя: прилетит, улетит — всё по расписанию.

Помню один такой день. Лето. Пасмурно, душно, градусов тридцать — не больше. Я пришёл на почту — работница уже ждала, сидела на крыльце, принимая солнечные ванны.

Письма она сразу вручила, махнула рукой:

— Присядь, чего спешить.

Сели, поболтали — ни о чём и обо всём сразу. Минут тридцать, может, сорок. Потом я не спеша вернулся в тюрьму, передал письма, а один из надзирателей поднял бровь и с лёгкой улыбкой спросил:

— Уже?..

На следующий день я напомнил — она лишь пожала плечами и улыбнулась:

— Ну забыла. С кем не бывает?

Со временем жители села, где находилась почта, начали здороваться со мной. Когда это случилось впервые, я даже растерялся. Почему-то мне всегда казалось, что местным не нравится, когда заключённые заходят на почту. Однако Нина развеяла мои сомнения, сказав, что это касается только меня.

Постепенно я привык к такому тёплому и дружелюбному отношению и даже начал заходить в местный магазин — купить воды или чего-нибудь поесть. Никто не смотрел на меня косо, и это немного удивляло. Правда, денег у меня было мало, так что такие походы случались редко — не только из-за материальных ограничений, но и из-за какого-то внутреннего барьера.

Мне всё равно казалось, что, несмотря на вежливость, я причиняю местным беспокойство. Они, может, и не боялись меня открыто, но я не хотел лишний раз напоминать о своём присутствии, тем более когда речь шла о мелочах, без которых вполне можно было обойтись.

Цена прогулки

Жизнь в тюрьме шла своим чередом. Всё было как всегда. Но однажды — летом, на вечерней прогулке — случилось исключение.

Я бродил по внутреннему двору. Дворик был крошечный, метров тридцать на тридцать. Ходил туда-сюда, думал, мечтал, наслаждался закатом и редкой для этого места приятной погодой.

Ко мне подошёл надзиратель с проходной:

— Ты каждый день здесь один. Тебе не одиноко?

— Я не одинок. Я просто люблю одиночество. Места тут мало, конечно, но и за это спасибо.

Надзиратель усмехнулся:

— Я вот тоже, когда на смене, постоянно гуляю. Каждый час — обход.

— Могу вас подменить, — хмыкнул я.

Он снова улыбнулся, уже шире:

— Нет уж, спасибо!

Я решился попросить его о небольшом одолжении:

— А можно мне ходить по дорожке между заборчиками?

Тюрьму окружали два забора, и между ними оставалось пустое пространство шириной около двух метров. Они образовывали непрерывное кольцо по всему периметру, внутри которого пролегала дорожка для обходов. Именно о ней я и спросил.

Надзиратель удивился:

— Нет. Ты чего? А если сбежать попытаешься? Знаешь, что тогда будет?

— Не знаю, но догадываюсь. Но ведь если бы я и правда хотел сбежать — у меня было бы достаточно шансов. Я каждый день хожу на почту.

— Слушай, я не против, — он понизил голос. — Но мне выговор влепят.

— Понимаю. Простите, что спросил.

Мы разошлись, и я продолжил прогулку. Однако вскоре вспомнил, как в тюрьме «делают дела». Быстро вернувшись в камеру, я достал пару пачек сигарет и направился обратно к проходной.

— Это снова я, — сказал, протягивая сигареты. — Мы так хорошо поговорили, что я решил отдать вам их. Я сам не курю, так что они мне не нужны, а вам пригодятся.

Он прищурился, но усмехнулся, явно пытаясь скрыть улыбку.

— Издеваешься? Если тебя кто-то увидит… Я лично выберу тебе карцер, в котором ты проведёшь остаток своих дней!

Я лишь кивнул. Он посмотрел по сторонам, открыл первые ворота. Я шагнул внутрь. Вошёл в тот самый «внутренний круг», территорию, по которой ходят только надзиратели. Начал медленно идти. Каждый раз, проходя мимо домика охраны, постукивал пальцами по подоконнику — мол, всё в порядке, не сбежал.

Скоро слух о моей «прогулке» разлетелся. Надзиратели один за другим стали впускать меня — конечно, не бесплатно. Я платил каждому дежурному по две пачки сигарет. Этого было достаточно. Почти каждый день я бродил там, думал, мечтал. Порой ловил себя на ощущении, что моя жизнь — уже отдалённо — снова стала похожа на ту, что была до тюрьмы.

Прошло полгода.

Мне стало интересно сравнить себя — нынешнего и того, каким я был, когда попал сюда. Тогда я был молодым, пугливым парнем, едва умевшим завязать разговор. В первый же день охрана меня избила — теперь я бы сказал, за наивность. Мне казалось, стоит рассказать управляющему, что всё это — ошибка, и меня отпустят. Сейчас, вспоминая это, не могу не улыбнуться.

Первый день… Я не ел, не спал, не дышал. Даже думать не мог. Хотя формально мне никто этого не запрещал — но всё исчезло. Осталась одна мысль: как выжить.

Теперь у меня были друзья. По крайней мере — Фрэнк, Абрахам и Нина. Была работа, которая приносила удовольствие. На свободе у меня такой не было. Я стал спать крепко — ко всем скрипам, кашлям, храпам привык. Научился не умирать с голоду — хотя по-прежнему не мог есть 90% местной еды. Но рыбные котлеты спасали.

Правда, с чистым воздухом всё так же плохо. В тюрьме все курят, и, думаю, это мне не изменить.

Но самое важное — ко мне вернулась способность думать. Решать задачи, которые раньше казались неподъёмными. Хотя, честно говоря, большинство благ, что у меня есть, свалились мне с неба. И всё же — я снова мог мечтать. Теперь мечты не про побег, а чтобы облегчить быт. Они стали не якорем, а подушкой.

Самое удивительное — мои мысли. Раньше я думал только о том, как выжить в тюрьме. А теперь — о том, как жить здесь и кем я хочу быть, когда выйду. Я уверен, что выйду. Нет больше пессимистических мыслей. Время в тюрьме начало течь для меня так же, как на свободе. Так что десять лет — это просто второй раз отучиться в школе. Один раз смог — значит, и второй раз смогу.

В остальном — рутина: подъём, завтрак, если везло — шёл на почту, если нет — в свинарник. Обед, снова работа, ужин, прогулка, час свободного времени. Чаще всего — шахматы или кино, редко книга.

Но были и беды — хотя, скорее, тревоги. Чем дольше я оставался в тюрьме, тем сильнее привязывался к её обитателям. Воздух, как я уже говорил, был удушливым. Курили все — и это не проходило бесследно. Постоянный кашель, хриплое дыхание, плесень в камерах… Всё это превращало тюрьму не просто в место заключения, а в рассадник болезней.

Больше всех меня волновал старик — мой друг, наставник, а порой и мудрец, и шутник в одном лице. Курить он начал в четырнадцать. По две пачки в день. К шестидесяти зависимость стала почти что трагической.

По ночам его будил кашель. Он вставал, долго прокашливался, потом брал сигарету, выкуривал — и засыпал обратно, как ни в чём не бывало. Я пытался с ним говорить, убеждать, уговаривать — всё напрасно. Он слушал, кивал, улыбался и даже что-то обещал. А через двадцать минут снова тянулся за сигаретой.

Внезапно.

Ранее я упоминал, что заключённых регулярно проверяют. Но не говорил, что и саму тюрьму иногда проверяют тоже. Тюрьма — всё-таки государственное учреждение, значит, время от времени сюда приезжали с инспекцией.

Проверки бывали двух видов. Первый — с уведомлением. Управляющий заранее получал письмо и успевал подготовиться. В такие дни всё сверкало от чистоты: заключённые драили, красили, мыли и натирали всё, что только можно было натереть. Им выдавали новую форму, а в столовой — о, чудо — появлялась вкусная, хорошо приготовленная еда. Все вели себя смирно. Никто не смел перечить ни управляющему, ни главному надзирателю. Думаю, если бы кто-то осмелился устроить беспорядок на глазах у проверки, его бы тут же отправили в карцер. И надолго.

Второй тип проверки был хуже — внезапный. Без предупреждения. Она могла нагрянуть в любую минуту — утром, днём, или глубокой ночью. Тогда все бросались в панике: заключённые, надзиратели, даже управляющий. Делали невозможное, лишь бы оставить впечатление. Потому что если проверяющим что-то не понравится — жизнь в тюрьме становится… «весёлой».

Однажды вечером я гулял вдоль забора. Всё было, как всегда: по обе стороны — высокая ограда, лёгкий ветерок, солнце клонится к закату, в воздухе — запах скошенной травы. Почти идиллия, насколько она возможна в таком месте.

Но идиллию нарушили три машины. Они появились на горизонте и медленно подъезжали к воротам. Я развернулся и направился обратно — интуиция подсказывала, что лучше не светиться. Но не успел. Машины остановились прежде, чем я добрался до укрытия. Из них вышли люди — строгие, в костюмах, с блокнотами и серьёзными лицами.

— Что делает заключённый за пределами тюрьмы? — спросила женщина в очках, глядя на меня с ледяным спокойствием.

Надзиратель открыл рот, собираясь что-то объяснить, но я его перебил:

— Я вырвал всю траву между заборами, как вы и просили. Можно мне теперь пойти в камеру?

Он только нахмурился, потом махнул рукой:

— Иди.

Я поспешил предупредить остальных: началась внезапная проверка.

Через несколько минут всех заключённых построили во дворе. Комиссия обходила бараки один за другим, заглядывала в камеры. Все нервничали — и заключённые, и охрана. Если найдут запрещённое — одних ждёт карцер, других — увольнение. Или что похуже.

У каждой монеты две стороны, и комиссия, проверявшая тюрьму, была точно как та монета. С одной стороны, они искали запрещённое, что-то выходящее за рамки нормы. С другой — так брезговали всем, что, переступая порог камеры, лишь бросали осуждающий взгляд на условия, в которых мы жили. Ни один из них не притронулся к вещам заключённых. Казалось бы, загляни под любой матрас — наверняка найдёшь что-нибудь запретное. Но белые воротнички не стали пачкаться. Не по статусу.

Никто не спал. Проверка длилась больше шести часов. Обошли все бараки, камеры, главный блок, двор, хозяйственные постройки. Насколько я помню, в тюрьме нашли массу нарушений, за которые управляющего следовало бы наказать, но он уладил все вопросы. В итоге тюрьма осталась тем же поганым местом. Все были в выигрыше: управляющий сохранил свою должность, проверяющие инспекторы стали немного богаче, а мы… а мы остались заключёнными.

Рассвет встретили во дворе. Стояли плечом к плечу, переговариваясь шёпотом — обсуждали, что бы сделали с проверяющими, окажись те по другую сторону решётки. Подошло время завтрака, но никто не спешил нас отпускать. Надзиратели ждали распоряжений. Спустя два часа появился Слейт и объявил:

— Вы опоздали на завтрак. Значит, на работу пойдёте голодными.

Заключённые негодовали, но не настолько, чтобы вызвать гнев надзирателей. Они выкрикивали что-то вроде «Как так можно?!» или «За скот нас держат!», но этим всё и ограничилось. Толпа разошлась, и я пошёл вместе с ней.

Я уже успел немного отойти, когда услышал своё имя. Остановился, обернулся и увидел надзирателя. Всё было ясно. Я знал, что меня накажут за прогулку там, где не положено.

— Месяц в карцере, — сказал он.

Месяц! Месяц в карцере. Для тех, кто не понимает, что это значит — поясняю. Это не просто "дисциплинарное взыскание". Это не "посидеть и подумать”. Это — кома.

Месяц в темноте. В пустом бетонном гробу.

Почти без еды. Без воды. Без душа. Без туалета.

Без света. Без тепла. Без голоса.

Без всего, что делает человека человеком.

Пустота. Тьма. И ты — в ней. Или, что хуже, она — внутри тебя.

Месяц — это чудовищно много. Такие сроки давали за драки, за нападения, за по-настоящему серьёзные нарушения. А мне — просто за то, что я гулял не там, где положено. Это казалось несправедливым, но разве в этой истории есть место справедливости?

Именно тогда, в карцере, у меня и родилась устойчивая мысль: справедливость — это единорог нашего времени. Никто её не видел, но все о ней говорят. Справедливость — это Дед Мороз для взрослых.

У меня был крошечный авторитет. Его хватило, чтобы попросить надзирателя заглянуть на свалку. Мне нужна была коробка и газеты, как и в прошлый раз. Разрешили. Я нашёл, что нужно, и отправился отбывать наказание.

Совпадение или нет, но сопровождал меня тот самый надзиратель, который раньше пообещал: «Я сам выберу тебе карцер». Не думаю, что он был рад моему наказанию.

В прошлый раз, когда я сидел в карцере, было холодно. Теперь — под тридцать, жарко, как в печке. А условия всё те же: та же доска, та же дыра в полу.

— Дом, милый дом, — усмехнулся я.

А потом меня вырвало.

На этот раз всё было хуже. Воды по-прежнему давали литр в день. Мыть руки перед едой я уже не мог, жажда мучила даже тогда, когда я выпивал всю воду, растягивая её на три приёма. Запахи не исчезли, хотя я плотно закрыл дыру в полу. Доска, на которой я проводил большую часть времени, была такой же твёрдой, как и раньше. Но весной у меня была зимняя одежда, мягкая и тёплая, а теперь — только тонкие штаны и футболка.

День в карцере выглядел примерно одинаково. Я просыпался — предположительно утром, без часов сложно быть уверенным. Через маленькое окошко в двери мне передавали три, иногда пять кусочков хлеба и литровую бутылку воды. Я съедал весь хлеб сразу. Казалось, что по утрам руки чище, чем вечером. Глупость, конечно, учитывая, что я не мыл их с момента, как попал в карцер. Воду делил на три части: утро, обед и вечер. В целом, если лежать весь день, почти не двигаться и не потеть, её хватало, чтобы не умереть. Хотя с каждым днём становилось хуже — тело слабело, мысли путались.

Именно там, в полной тишине и темноте, я начал по-настоящему размышлять о своей жизни. Полгода в тюрьме позади, впереди — неизвестность. Что будет, когда я выйду? Смогу ли устроиться на работу? Кто возьмёт бывшего заключённого? А если и возьмут — куда? Это беспокоило больше, чем сама камера. Неопределённость давила сильнее, чем стены.

Я начал погружаться в странное, почти медитативное состояние. Часами лежал, мечтал, строил планы. К вечеру почти всегда болела голова, но остановиться я не мог. Раз за разом думал: кем я хочу быть, какую работу выбрать?

Так прошла первая неделя. В какой-то момент вспомнилась старая фраза: «Выбери работу по душе — и не придётся работать ни дня в жизни». Тогда я не знал, что это Конфуций, да и цитату вспомнил не точно, но это не имело значения. Я задал себе простой вопрос — что мне по-настоящему нравится?

Первое, что пришло в голову — я люблю ходить. Могу долго идти, не уставая. И сразу — идея: а что, если стать почтальоном? Мысль казалась здравой. Не требуется образование, берут, возможно, и бывших заключённых. Но заработок… представить себе дом, семью, нормальную жизнь на зарплату почтальона было сложно.

Я продолжил размышлять. Мне нравилось мечтать. Я действительно мог обходиться без телефона, телевизора и интернета. Мне хватало тишины и покоя, чтобы быть в каком-то смысле счастливым. И вдруг подумал: а может, я мог бы писать? У меня уже были как минимум три полностью придуманные истории. Почему бы не попробовать?

Но чем дольше я думал, тем яснее понимал — это не работа, это хобби. Оно не поможет мне выжить на свободе. Сначала нужна работа, стабильность, крыша над головой. А потом, возможно, тишина, ноутбук и те самые книги. Я решил: выйду, устроюсь на любую работу, начну копить, а в свободное время буду писать. Посмотрю, как пойдёт.

Этот раз в карцере я был один. Без соседа. И был за это благодарен. Я точно не выдержал бы месяц рядом с тем болтуном из прошлого раза. Воспоминания о пребывании там обрывочны — время смешалось. В голове всё это превратилось в один длинный, бесконечный день. Помню, как зашёл в карцер — и меня сразу стошнило. Вот и всё, что осталось в памяти.

Пробыл я там чуть меньше месяца. Меня отпустили раньше — видимо, кто-то проявил милость. Но когда я вернулся в камеру, оказалось, что всё, что у меня было, исчезло. Пока я сидел, провели проверку — «чистый лист». Забрали сигареты, планшет, личные вещи. Еду мои сокамерники сразу съели, узнав, что меня посадили на месяц. И, честно говоря, я их не виню.

Это сильно меня подкосило. Всё, к чему я шёл, всё, что выстраивал — исчезло. Моральное состояние было и так на нуле после карцера, а тут ещё и это. Но мне повезло — в тот день на обед давали рис с котлетами, и ребята отдали мне свои котлеты. Маленький жест, но он многое изменил. Поднял настроение, вернул что-то человеческое.

Два дня я ходил подавленный, жалел себя, думал, что мир несправедлив, что все беды достаются мне. Но потом понял: у меня остались знания. Осталась память о том, как всё это построить заново. А если один раз получилось, второй будет легче.

Я снова начал договариваться с заключёнными, понизил цену до одной пачки сигарет — чтобы привлечь больше желающих. И это сработало. Работа почтальоном вернулась. Я обменивал сигареты на еду, продавал, копил.

За три месяца накопил достаточно, чтобы снова купить планшет. В этот раз я не стал рисковать с двумя, просто выбрал старую модель. Пронёс её — и никто даже не заметил. Надзирателям он был неинтересен. К тому же, я был со всеми в хороших отношениях. Как и прежде, давал планшет сокамерникам, когда им был нужен.

Мне потребовалось три месяца, чтобы вернуть то немногое, что у меня было.

Тёплый день холодной зимой

За это время наступила осень — и почти закончилась. Для меня она мало чем отличалась от весны или лета, разве что погодой. Но погода никогда не могла меня остановить. Хотя осенью гулять было приятнее: наблюдать, как опадает листва, шуршать ногами, разбрасывая её в стороны.

А потом пришла зима — моё любимое время года. Я всегда любил холод, но в тюрьме зима почти не имела ничего общего с той, что была на свободе. В обычной жизни я бы сидел в тёплой комнате с чашкой чая, смотрел в окно на падающий снег, вспоминал, как в детстве мы катались на санках. Я бы видел, как дети лепят снеговиков — и вспоминал наших гигантских, снежных великанов, которых мы с братьями мастерили в их возрасте. В воздухе витал бы запах апельсинов и мандаринов, повсюду шли бы приготовления к праздникам. А по вечерам, выходя на улицу, я поднимал бы голову и смотрел на звёзды — зимой небо всегда ясное, и они особенно яркие.

Несмотря на мою любовь к зиме, здесь я тосковал. По той жизни, которую когда-то имел, но не ценил.

Для меня зима всегда была временем праздников. Но в тюрьме праздников не бывает. Не знаю, как в других, но в моей — дни рождения, Новый год и Рождество проходили как обычные дни, с тем же режимом. Хотя один праздник все же существовал — «День надзирателя». В этот день каждый заключённый был обязан поздравить охранника, вручить подарок — пачку сигарет, например. Не думаю, что на воле есть такой праздник, но нас заставляли его отмечать. Выбора особо не было: или поздравляй и дари, или жди «подарка» от них — пары ударов или путёвки в карцер.

Зима в тюрьме — это сплошной холод. Вам холодно утром, днём, ночью. На улице и в помещении. Холодно было вчера, холодно будет завтра. Казалось, что в камере температура ниже, чем на улице. Сильный сквозняк — постоянный гость. Я пытался заделать все щели, но безуспешно. Иногда по утрам мы замечали замёрзшую воду в тазике — настолько промерзала камера.

Зимой условия становились спартанскими. Мылись мы всё так же дважды в неделю, но тёплой воды не было. Иногда вообще не было никакой воды — трубы замерзали. Распорядок в тюрьме — это в первую очередь дисциплина, а потому не важно какое время года, вы идете мыться по приказу. Мы, зэки, просто стояли в одежде рядом с душем. Иногда, если гигиена требовала, мы могли помыться не заходя целиком. В первый раз я попытался показаться храбрым — и, как и многие до меня, показал свою глупость.

Это был особенно холодный день. Заключённые зашли внутрь, не раздеваясь, закурили и просто стали ждать минут десять, чтобы потом выйти и сделать вид, что приняли душ. Я решил проявить храбрость. Подумал, что ледяная вода — это полезно, закаляет. Сказать, что на меня посмотрели как на дурака — ничего не сказать. Но никто не отговаривал. Все просто наблюдали, как я раздеваюсь, включаю воду и становлюсь под ледяную струю.

Я продержался пятнадцать секунд. Затем отпрыгнул в сторону, пытаясь изобразить, что так и планировал. Намылился, постоял — но возвращаться под холодную воду не хотелось. Однако деваться было некуда: я был весь в мыле. Зажмурившись, я снова прыгнул под струю, продержался ещё секунд десять и выключил воду. Сказал: «Бодрит».

На самом деле — это было адски больно. Всё тело горело, словно меня пронзают тысячи ледяных иголок. Я едва мог связать два слова — ни устно, ни даже в голове. Ни о каком «бодрящем» эффекте речи не шло — скорее, это было оцепенение.

Я оделся, изо всех сил стараясь выглядеть спокойным, и вышел на улицу. Подошёл Фрэнк и сказал, что я дурак. Заключенные пренебрегали душем не просто так — все потому, что нет возможности согреться, потеряв тепло, взять его уже было неоткуда. Я понял его слова на себе: сразу после душа казалось, будто тепло разливается по телу, но это был обман нервной системы. На самом деле мне становилось всё холоднее.

В камере я потрогал себя — тело было ледяным. Забрался под одеяло, но толку почти не было. Через час меня трясло, было больно и плохо. Тогда Лука, глядя на меня с усмешкой, сказал:

— Тебе бахнуть стопку надо.

— Я бы с радостью, — ответил я, — но нечего.

Я не пил, не курил, вёл здоровый образ жизни. Но в тюрьме способ согреться алкоголем был самым доступным среди всех недоступных.

Идея родилась мгновенно. Я попросил Абрахама выйти и обойти соседние камеры — вдруг у кого-то есть самогон? Я готов был купить. Проблема в том, что уже был вечер — около семи. Выходить из камеры без причины запрещалось. Поймают — сломают рёбра или отправят в карцер. Абрахам поначалу отказался. Риск не стоил нескольких пачек сигарет. Но спустя пару минут сказал:

— Если ты окочуришься, у кого я сигареты брать буду? — сказал он и, с присущей ему авантюрностью, ринулся в путь.

Он ушёл — и вернулся. У одного из зэков была самогонка, припасённая к праздникам. Абрахам сторговался на 10 пачек за 300 мл. Цена запредельная, но я был готов и больше отдать. Он передал мне бутылку. Я снова разделся, обтёрся, оделся, залез под одеяло. Минут через двадцать начал ощущать тепло. Ещё через десять сделал пару глотков — согреться изнутри. Остатки — половину бутылки — отдал спасителю.

Так один поход в душ обошёлся мне в тринадцать пачек сигарет и пару лет жизни, отданных за стресс и переохлаждение. Но урок я усвоил. Повторять такое больше не стал.

К счастью, я не заболел и продолжал ходить на почту. Надзирателей совершенно не смущали ни сугробы по колено, ни метель с ледяным ветром в лицо. В тюрьме, если тебе дали задание — ты его выполняешь. Неважно, метёт ли снег или плавится асфальт.

Меня погода тоже не пугала. Я ходил в дождь, в снег, в жару и в мороз. Никогда не жаловался — ни себе, ни другим. Фраза «у природы нет плохой погоды» для меня была не просто поговоркой, а чем-то вроде личного принципа. « »

Преодолевать всё это мне помогали истории в голове. Иногда я задумывался прямо у выхода из тюрьмы — и уже спустя три часа оказывался на почте, не заметив, как пролетело время. Мозг работал, ноги шли сами.

Но однажды зима удивила даже меня.

Я вышел из тюрьмы в ясную погоду, безветренную, с нулевой температурой. Дошёл до почты, поболтал с Ниной — и пошёл обратно. Но буквально за двадцать минут небо потемнело, завыл ветер, снег пошёл стеной. В открытом поле меня буквально сдувало с дороги. Приходилось идти боком, как краб, чтобы сопротивление ветру было меньше. Я пару раз упал, но всё же добрался до тюрьмы.

Не то чтобы эта история была какой-то особенной — но в тот день я был по-настоящему счастлив. Пусть всего на миг, но я забыл, где нахожусь и куда иду. Ветер, снег, мороз — всё это напомнило мне прогулки на свободе. Тогда я тоже шёл, мечтал и преодолевал свои маленькие трудности. Всё как раньше.

Помните, я говорил, что в тюрьме нет Нового года? Так вот — у меня он всё-таки был.

За пару недель до праздника меня неожиданно отправили на почту — без очереди, без оплаты, по прямому приказу Слейта. Возразить я не мог, да и не хотел. Пришел — и увидел, что меня уже ждёт его жена. К тому моменту мы с ней сдружились. Она часто помогала: устраивала встречи с родными, приносила тёплую одежду, иногда — даже вкусности.

В тот день нам предстояло украсить почту. Праздник был на носу, магазины и дома в нашем маленьком селе уже сияли огнями, и Нина не хотела отставать. Бюджета на украшения не выделили, так что ей приходилось покупать всё за свой счёт. Если что-то можно было сделать своими руками — мы делали. Я сразу вспомнил, как в школе мы вырезали снежинки из листов А4 и лепили их на окна. Дёшево и сердито.

Мы уселись на полу, вооружились ножницами и принялись вырезать снеговиков, звёздочки и прочую новогоднюю мишуру. Время пролетело незаметно. Мы болтали о том, как раньше отмечали Новый год. Нина осторожно рассказывала, как планирует провести этот, — думаю, потому, что понимала: мой праздник пройдет в камере.

Тогда я ей не говорил, что невиновен. Мы вообще не обсуждали темы, связанные с тюрьмой, если только речь не заходила о «милашке» — главном надзирателе. За все время мы говорили обо всем, кроме моего заключения и его причин. Не то чтобы я хотел рассказать ей правду, скорее, боялся ее реакции. Боялся, что она, как и все, мне не поверит. Потому и не поднимал эту тему.

Как это часто бывает мы ничего не успели. Даже толком ничего не украсили — только намусорили и вырезали пару десятков бумажных украшений. Зимой темнеет рано, я приходил около полудня, а уже к половине четвёртого начинало смеркаться. Времени было мало. Мы договорились продолжить на следующий день. Попрощались, пожелали друг другу доброй ночи — и я отправился обратно в тюрьму.

День был незабываемый. Я бы даже сказал — чудесный. Раньше я мог на мгновение забыть, где нахожусь и кто я. Но в тот день я забылся на несколько часов, и это было прекрасно.

Обратный путь тоже запомнился. Обычно я возвращался до темноты и не успевал увидеть звёзды. А в этот вечер — шёл с поднятой головой и смотрел в небо. Может, мне так только кажется, но зимой звёзды светят ярче, будто бы ближе. Весь путь я шёл, не отводя взгляда от неба, лишь иногда бросая взгляд под ноги — убедиться, что иду туда, куда надо.

Последний раз я видел звёзды летом. Может, ещё пару раз мельком — когда нас водили мыться. Но тогда времени любоваться ими почти не было.

Когда я пришёл на проходную, надзиратели спросили, почему задержался. Я спокойно ответил:

— Выполнял поручение главного.

Этому меня Нина научила, после того как меня однажды сильно избили.

— Чтобы такого не повторилось, — сказала она, — всегда говори, что ты по поручение Винни. Его боятся не только заключенные, но и надзиратели. Никто не хочет с ним связываться лишний раз.

Называть его Винни я не решился — а в остальном всё оказалось правдой. И действительно: стоило упомянуть его имя, как меня тут же отпустили, не задавая лишних вопросов.

На следующий день меня снова направили на почту. Приказом. Я был рад.

Шёл, как всегда — мимо заснеженных полей, наслаждался видом, думал о чём-то своём. Не помню уже, о чём именно. Но помню, что шёл быстро. Хотел прийти пораньше, чтобы провести на почте как можно больше времени.

Нина уже ждала меня. Она была одновременно удивлена и немного расстроена. Удивилась тому, что я прошёл пятнадцать километров за чуть больше чем два часа. А расстроилась, потому что не успела заварить чай — не ожидала, что я приду так рано.

Тем не менее, чай мы всё же выпили — с печеньками. Потом взялись украшать помещение. Я залез на стремянку и начал вешать снежинки, а Нина тем временем отправилась в подсобку и вернулась с посылкой на своё имя. Внутри были гирлянды, мишура, новогодние украшения.

Именно в тот день я узнал, что Нина покупает всё это за свой счёт — чтобы украсить почту, где она просто работает. У меня возникло двоякое чувство. С одной стороны, я искренне восхищался её энтузиазмом: она действительно верила в праздник и хотела создать хоть немного уюта. С другой — меня удручало, что никто не поддерживал её, оставив одну.

Мы развешивали гирлянды на окнах, стараясь изо всех сил. У нас даже получился неплохой снеговик, который светился — то ли от напряжения, то ли от осознания собственной крутизны. Он был не столько нарисован, сколько вымучен из подручных средств, и от этого особенно любим. Но какой Новый год без ёлки?

Нина думала так же и заранее попросила мужа найти ёлку — срубить и привезти после смены. Проблема в том, что поблизости не было ни леса, ни нормальных елей — только посадки и жалкие деревья вдоль трассы.

Я скептически покачал головой:

— Вряд ли у него получится. Ни лесов, ни ёлок.

Она тут же убрала улыбку с лица и твёрдо сказала:

— Вот увидишь!

Мы продолжили украшать почту. Я стоял у окна, приклеивал снежинки, когда в помещении появился высокий мужчина. Я заметил его в отражении — он подошёл к Нине, обнял, поцеловал и что-то прошептал ей на ухо.

Кто это был? Любовник? Или — абсурдная мысль — сам Слейт? Я поймал себя на том, что мысль о первом варианте показалась мне кощунственной: Нина всегда казалась верной. А второй вариант — ещё безумнее. Я столько слышал о Винсенте Слейте, что не мог представить его вне казённого кабинета, да ещё и без дубинки в руках. Но, когда обернулся и понял, что это действительно он — почувствовал странное облегчение.

Я невольно улыбнулся. Видимо, это смутило его — он дёрнул скулой, но при жене ничего не стал говорить. Всё, что оставалось самому строгому надзирателю тюрьмы, — это смотреть на меня, нервно подёргивая скулами. Однако, когда супруга вышла посмотреть на ёлку, оставив нас наедине, он тут же "любезно" предложил мне забыть всё, что я видел. Разумеется, выбора у меня не было.

Запомнился ещё один момент. Мы с Ниной продолжали украшать зал, а её муж остался помочь с ёлкой. Я был наверху, на стремянке, украшал потолок. В какой-то момент она попросила подать коробку с игрушками. Почти одновременно Слейт сказал:

— Иди сюда, подержи крестовину.

Я замер. Чью просьбу выполнить первой? Нина попросила раньше, так что логично было бы сначала помочь ей. Но, с другой стороны, она точно не причинит мне вреда, а вот Слейт мог бы. Я решил рискнуть и пошёл за коробкой.

— Потом подашь игрушки. Сюда иди, — повторил он.

— Ты тут не командуй, это не тюрьма! — перебила спасительница. — Иди, Лиам, не слушай его.

Они, может, и шутили, но мне было не до смеха.

На этом мини-история закончилась. Даже по пути в тюрьму надзиратель не сказал мне ни слова. Мы украсили почту, и, пожалуй, я никогда не забуду, как уютно и по-новогоднему она тогда выглядела. Работу закончили к шести вечера, на улице уже стемнело. Винни предложил подвезти меня, чтобы я не шёл пешком. Не помню, был ли я этому рад или нет. Я старался держаться подальше от всех, кроме Нины, Абрахама и Фрэнка.

Но точно помню, о чём думал в дороге. Я размышлял о том, что увидел и услышал. До этого дня я был уверен: главный надзиратель, которого я знал, не способен на добрые поступки. Я не мог представить, что ради жены он возьмёт служебную машину и отправится на поиски ёлки. Я не мог поверить, что он может быть заботливым, любящим, готовым на всё ради своей семьи.

И тогда я вспомнил наш с Ниной разговор. Она однажды спросила, какой её муж на работе, и я ответил:

— Строгий. Возможно, местами бессердечный. Безжалостный.

Она тогда сильно обиделась. И только теперь я начал понимать, что, скорее всего, Винсент Слейт действительно добрый, заботливый, любящий муж. Но в то же время он строгий, возможно, бессердечный и безжалостный надзиратель. Может быть, Нина была права, когда сказала:

— Мы — заключённые. С нами по-другому нельзя.

Я продолжал ходить на почту до самого двадцать восьмого декабря. В тот день отделение закрывалось на каникулы. На улице у входа смеялись дети, родители с пакетами сновали туда-сюда — приближался праздник.

Я толкнул дверь, стряхнул снег. Нина как раз наливала чай.

Она всегда знала, кто идёт. На проходной ей сообщали. Да и я был как часы — пунктуальный до нелепости. Однажды даже сказала:

— Ты вчера тоже в семнадцать минут пришёл, — и кивнула на часы.

Я снял верхнюю одежду, взял чашку с чаем и сел рядом.

— Как твои дела? — спросил я, наслаждаясь горячим напитком. — Уже выбрала, какой фильм будете смотреть на Новый год?

— Как будто есть выбор, — саркастично ответила она. — В Новый год все смотрят фильмы про «малого, которого забыли дома».

Я улыбнулся. А ведь и правда. Мы тоже всегда смотрели фильмы «про малого», но после десятого раза он нам «немножко» надоел, и мы стали выбирать что-то другое в том же жанре.

— Будете дома встречать или поедете куда-то?

— Дома. Времени и сил нет. Просто хочется отдохнуть от всего: лежать в кровати, есть и смотреть телевизор…

— Идеальный Новый год! — усмехнулся я.

Она улыбнулась, но как-то неуверенно. Думаю, дело было во мне. Она не могла задать мне тот же вопрос. Потому что знала ответ.

Допив чай, я собрался. Поблагодарил. Взял письма и пару посылок. Уже у дверей она смущённо сказала:

— Там коробочка... Она тебе. Только открой по пути.

Я кивнул и вышел.

Направился обратно в тюрьму — место, где нет праздников, где нет новогоднего настроения, в целом, где нет ничего из того, что было у людей на свободе.

По пути открыл коробочку. Внутри — открытка со снеговиком и надписью: «С Новым годом». И маленькая шоколадка.

Весь путь я думал об этом подарке. В книгах и фильмах часто говорят, как сложно сделать подарок богатому, успешному человеку. «Что можно подарить тому, у кого есть всё?» — заезженная фраза.

Но в случае с Ниной всё было наоборот. Она хотела сделать подарок человеку, у которого нет ничего. И, кажется, ей это удалось. Я понял, что она вручила мне самый лучший запрещённый подарок из всех возможных. И дело, думаю, вовсе не в шоколадке или открытке. Всё куда сложнее.

Один оборот

Как и ожидалось, тридцать первое декабря прошло для нас так же, как пятое августа или одиннадцатое марта. Заключённые проснулись от трёх ударов в дверь, построились, позавтракали и разошлись по рабочим местам. Затем — обед, снова работа, ужин, немного свободного времени и отбой.

Правды ради, я слышал, что в некоторых камерах Новый год всё же отмечали — по сто грамм перед сном. У нас — ничего подобного. До отбоя я играл в шахматы с Фрэнком, остальные просто лежали в своих кроватях.

Отбой. Свет погас. Мы легли. Но посреди ночи, предположительно в полночь, я проснулся от звуков, которых прежде никогда не слышал. Заключённые встречали Новый год. Те, кто ждал «курантов», начали стучать в двери своих камер — быстрые, короткие, звонкие удары: тук-тук-тук-тук — и громкое:

— С Новым годом!

Сначала звук доносился из одной камеры, потом — из другой, и вот уже все шестнадцать стучали и кричали:

— С Новым годом!

Мы не остались в стороне. Абрахам подбежал к двери и тоже застучал, выкрикивая по слогам:

— С-Но-вым Го-дом!

Потом обернулся и поздравил нас. Мы ответили коротко, в унисон:

— С Новым годом.

Я долго не мог уснуть. Никогда прежде не слышал и не видел ничего подобного.

В тюрьме каждый сам за себя, каждый друг другу враг. Но этой ночью заключенные сплотились. И не ради великой цели, не ради изменений. А ради праздника, символизирующего всего лишь один оборот Земли вокруг Солнца.

Наутро всё было по-прежнему. Разве что лица у некоторых надзирателей — только заступивших на смену — выглядели помятыми. Среди заключённых тоже попадались те, кому было явно нехорошо. Ближе к обеду пошёл слух, что двое из второго барака так напились, что не смогли встать на завтрак. Надзиратели пытались их разбудить, но, не добившись результата, отправили их в карцер. Говорили, что будили дубинками. Думаю, когда те двое очнулись, им было очень плохо — от похмелья и от боли.

В остальном день прошёл тихо.

Примечание

Я долго размышлял, как лучше рассказать вам следующий эпизод моей истории. Сразу я и сам не знал, что именно произошло. Лишь после того, как оказался на свободе, мне удалось узнать всю правду — от начала до конца.

Одиннадцатого января я находился в тюрьме по обвинению в убийстве, которого не совершал. В тот день я, как обычно, быстро сходил на почту и вернулся. Мне вполне хватало редких прогулок, так что на улице я не задерживался.

В это же время, в другом месте, один любитель зимней рыбалки, потерпев неудачу с уловом, отправился домой. В лесополосе, возле большого дерева, он заметил чью-то шапку, а подойдя ближе — очертания тела. Это была девушка. Ее безжизненное тело оказалось занесено снегом всего за одну ночь. Пожилой мужчина, схватившись за сердце, в панике позвонил в полицию.

Так одиннадцатого января, почти в том же месте, где год назад уже находили тело девушки, обнаружили новое — с теми же признаками: синяки на шее. Но на этот раз следователи подметили и попытку изнасилования. Сорванные пуговицы, перекошенная одежда, следы борьбы — всё говорило о том, что в последние минуты она отчаянно сопротивлялась.

Новость стремительно разлетелась, и все средства массовой информации связали два преступления, выдвигая громкие заголовки: «Возвращение убийцы девушек…», «Маньяк, уносящий жизни…». Некоторые издания пошли ещё дальше: «Маньяк совершил побег и снова убил», «Убийца на свободе…» — и, конечно, подразумевали меня.

Шума поднялось столько, что для расследования прибыли областные следователи. Первым делом они связались с тюрьмой, которая подтвердила моё пребывание в заключении.

Меня временно изолировали: перевели в камеру, запретили работать, общаться с другими. Всё, что я успел построить внутри тюремной рутины, в один миг отняли, снова превратив меня в образцового заключённого — тихого, удобного и незаметного.

Я не понимал, что происходит. Утром я ещё собирался на почту, а уже к вечеру стоял перед управляющим тюрьмой и Слейтом. Проверку они провели до моего появления. Да, в последние дни я действительно покидал пределы тюрьмы, но всегда возвращался вовремя — Нина это подтвердила. Меня вызвали скорее формально: убедиться, что я на месте, и предупредить — если хоть слово вырвется о том, что я весь год ежедневно выходил за ворота, остаток срока я проведу в карцере.

После этого меня отправили в одиночную камеру — не карцер, но почти такую же, как та, в которой я провёл свой первый год. Только без соседей. Надзиратели ничего не объясняли, заботились лишь о собственной безопасности. Еду приносили прямо в камеру, прогулки отменили, любые контакты запретили. Всё это должно было настораживать, но, странным образом, меня это не пугало. Я по-прежнему жил в своём удивительном, вымышленном мире — далеко от тревог, от суеты, от реальности. Это одиночество было мне привычным и даже в чём-то утешительным.

Тем временем, в сотнях километров от меня, областные следователи, назначенные на новое расследование, начали собирать материалы по обоим преступлениям. Одно было недавним, другое — уже закрытым, тем самым, за которое меня осудили и посадили на десять лет. Они прорабатывали все возможные версии, проводили параллели и допросы. Новые следователи вызвали всех участников прошлогоднего дела: свидетелей, экспертов, офицеров.

Я не знаю, как именно всё происходило — эту часть истории я знаю лишь в общих чертах. Но через два дня, тринадцатого января, в тюрьму приехали машина.

Я сидел в камере, когда вошёл Слейт. Это само по себе было странно — обычно подобные поручения он доверял охранникам. Он молча надел на меня наручники и задал единственный вопрос:

— Что будешь говорить?

— Ничего, — ответил я, даже не понимая, куда меня ведут и что происходит. Думал, что это очередная проверка. Даже не мог предположить, что в городе произошло ещё одно убийство.

Меня привели в один из тюремных кабинетов. Там уже сидели двое мужчин. На вид — лет за пятьдесят, одеты одинаково и так безлико, что описать их одежду было бы невозможно. Серые лица, серые глаза, серые тени под глазами. Люди, которых взгляд обычно не задерживает: они словно фон, как прохожие в толпе, которых не запоминаешь. И всё же в них было что-то тяжелое. В глазах — усталость, застывшая так глубоко, будто она всегда была там. Не просто усталость от работы — скорее тихое отчаяние. Такое, когда человек понимает: дальше будет только хуже, но всё равно идёт по привычке.

— Присаживайся, — сухо сказал один из них. Голос без интонаций — даже не любезность, просто механический жест вежливости. Надзиратель с управляющим молча вышли, оставив меня с ними.

Я сел, спина прямая, руки на коленях. Не из уважения — просто не знал, чего ждать.

— Я — Рой Фостер, — заговорил первый. — Это мой напарник, Шон Коста. Мы следователи. Нужно задать несколько вопросов.

— Следователи? — спросил я, чувствуя, как по спине пробежал холодок. — Меня снова в чем-то подозревают?

— Нет, — голос Фостера дрогнул едва заметно, будто он уже устал от этой беседы, хотя мы ещё не начали. — Скажи, ты покидал тюрьму с десятого по одиннадцатое января?

— Нет, — ответил я, удерживая взгляд и стараясь не моргать.

Они переглянулись. Коста чуть поджал губы, а Фостер медленно выдохнул, словно мой ответ был предсказуем и лишний раз подтверждал его веру в то, что всё это бессмысленно.

— Ты понимаешь, что ложные показания — это препятствие следствию?

— Нет, не понимаю, — признался я, чувствуя, как уверенность тает.

— Повторю: ты покидал тюрьму десятого или одиннадцатого?

Я почувствовал, как внутри всё сжалось. Они явно знали о походах заключённых на почту, но тюрьма научила меня осторожности. Нужно было говорить правду, но только её часть.

— Десятого и одиннадцатого… — медленно начал я, изображая, что вспоминаю. — Подъём, завтрак, работа. После — ужин и обратно в камеру. Камеру я больше не покидал.

— Ясно, — кивнул Фостер. — Ты знаешь Марго Грейс?

— Нет. Не думаю.

— Мы изучили твоё дело. Оно… странное. Тебе нечего сказать?

— Нечего.

Я тогда не понимал, чего они добиваются. Всё казалось странным — даже страннее обычного. Мы словно говорили на разных языках, как будто я обсуждаю законы физики, а они — столовые приборы. Я чувствовал вину, но не понимал, за что меня снова делают виноватым.

— В деле указано, что тебя возили на место преступления. Зачем?

— Не знаю. Думаю, чтобы я сознался. Было холодно, и следователь использовал это как давление.

— Но ты не сознался. Тебя действительно туда возили?

— Да. Мы были там, где нашли девушку. Несколько часов на морозе, потом обратно.

Фостер смотрел на меня, словно пытаясь поймать хоть малейшую фальшь. Его глаза — мутные, уставшие, будто он видел слишком много одинаковых историй, чтобы верить хоть в одну из них.

— Не заметил там ничего необычного?

— Тела уже не было. А если бы было — вот это точно было бы необычно, — хмыкнул я.

Коста едва заметно улыбнулся.

— Шутник.

— А что-нибудь привычное? — вдруг спросил Фостер. — Что-то, что всегда было?

— Год прошёл… — я пожал плечами. — Дорога была размыта, снег унесло к деревьям. Вокруг поля… Если скажете, что именно вас интересует, может, вспомню.

— Следы. От шин, от волочения. Может, что-то толкали или роняли?

— Нет. Как я сказал, дорога была в воде. Всё смыло. Следов людей — полно, но думаю, это полиции. В поле — следы тракторов, но… это же поле.

Коста задумался, встал и вышел. Напарник задержался на секунду, глядя на меня тем же потухшим взглядом, и ушёл за ним. На миг показалось, что они что-то поняли.

Меня снова отправили в одиночную камеру. Без объяснений, без разговоров — просто захлопнули дверь, и я остался один, как и прежде. Но теперь тишина казалась другой. В воздухе висело что-то — не страх, а скорее ощущение, что мир за стенами камеры снова начал рушиться, и я, как всегда, пострадаю первым.

Я знал: один из тех серых следователей что-то понял. Они никогда не делились своими догадками, не выдавали эмоций. Но когда мы говорили, я уловил в глазах Фостера — на миг — что-то похожее на оживление. Чуждое ему чувство. Как будто кто-то шепнул ему правильную догадку.

Следы трактора в поле стали ключом, но, по словам следователей, сами по себе они ничего не значили. Зимой многие ездят по снегу, кто за дровами, кто за сеном. Их работа напоминала перелистывание старой, запылённой книги: они медленно ищут буквы, слова, смыслы, пока остальные даже не догадываются, что там что-то написано.

На следующее утро они уже были в деревне. Ходили от дома к дому, задавали вопросы — монотонно, как будто не слушая ответов. Ищут не слова, ищут спотыкания в голосе, взгляд в сторону, дрожь в пальцах. По рассказам матери, соседи сразу завели старую песню: «Это снова Лиам! Всё как в прошлый раз!». Они охотно придумывали подробности, которых не было, пересказывали истории, которых никто не видел. Но никто не мог дать ничего, что хоть как-то приближало к истине.

К счастью, опытных следователей больше интересовали не крики соседей, а следы трактора, уходящие с места преступления. Они привели к синему трактору, принадлежавшему Эрлу Доусону.Забавно, но именно он был тем единственным свидетелем, который год назад уверял, будто видел меня с девушкой в день её гибели.

Когда они приехали к нему, Эрл даже не подумал закрыть дверь. Стоял в проёме, в тапках, с вилкой в руке, как будто ждал гостей к обеду. Улыбался широко, будто встречал старых знакомых.

— Вот, опять мужчины! — громко сказал он, даже не дожидаясь приветствия. — Всё на наших плечах. Убийства, расследования, поимка преступников — всё мужики делают. А что бабы? В Библии прямо сказано: Бог создал женщину как помощницу. А толку? Только мешаются, да по телефону языками чешут. Бестолочи!

По словам Фостера, он говорил без остановки, будто читал заученную проповедь. И, пока следователи пытались задать хоть один вопрос, он уже успел уверить их, что трактор свой давно продал, работать на нём не может и к полям отношения не имеет.

Но, когда полицейские заглянули в гараж, там, покрытый наледью и грязью, стоял тот самый синий трактор с наклейкой на крыле. После этого задержание стало вопросом времени.

При обыске в кабине нашли волосы одной из убитых. Разумеется, всё это не решилось за день — следователи почти две недели собирали доказательства, выясняли детали, а тем временем я оставался в камере. Меня держали в полной изоляции — двадцать четыре часа в сутки, семь дней в неделю. Только изредка, отдельно от других заключённых, меня водили в баню. Было даже забавно: раньше я свободно ходил на почту, и никто не следил, а теперь меня сопровождали четверо охранников, словно я был опаснейшим беглецом.

Допрос.

На допросе Эрл признался в убийстве так неожиданно, что даже бывалые следователи, по их словам, переглянулись. Не потому, что он сломался под давлением, а потому что делал это с такой наглой лёгкостью, будто речь шла о чём то бытовом. Я не знаю всех нюансов — всё-таки для меня эта история закончилась почти три года назад, и многое пересказано чужими словами. Простите за возможную сжатость.

Шестнадцатого января, возвращаясь с рыбалки, пьяный и злой на весь мир, Эрл увидел на заснеженной тропе девушку. Она шла, сгорбившись, кутаясь в куртку. Ему показалось, что она дрожит, и он остановился.

— Садись, подброшу, — сказал он, высунувшись из кабины.

Девушка только взглянула на него и ответила:

— С вами? Ни за что в жизни.

Позже, на допросе, Эрл рассказывал, что в тот момент «всё в нём вскипело». Он сам пояснил следователям:

— Понимаете, мужику нельзя вот так в лицо отказывать. Мы пашем, тянем мир на себе, а они ещё крутят носом? Если баба говорит «нет», значит, не поняла, кто хозяин.

Он выскочил из кабины, схватил её за воротник и рванул к себе. Девушка закричала, забилась, но он зажал ей рот и сжал горло. Когда её тело обмякло, Эрл, по его словам, «просто постоял, чтобы остыть». Он не сразу понял, что произошло, а потом ходил вокруг тела, бормоча что-то вроде:

— Ну вот… сама довела.

Он так и ушёл, оставив её в снегу. Утром семнадцатого января тело Ирис Грейс Мортон нашли у того самого дерева, где его заметил рыбак.

Второе убийство.

Жена Эрла — хрупкая, утончённая женщина. С виду тихая, спокойная, словно прямая противоположность мужу: он — громкий, грубый, вечно с пивом в руках; она — тень, привыкшая не спорить, даже взглядом. В тот день она уехала в город, оставив его одного. И это, как потом скажут следователи, стало роковой деталью.

К полудню выпил и, как он выразился на допросе:

— Почувствовал, что мужику нужно тепло. А если жены рядом нет, что, мне мёрзнуть?

Он сказал это не как оправдание, а как истину.

Он вышел на улицу где на заснеженной дороге он встретил Марго — соседку, ровесницу, которую знал всю жизнь.

— Поехали, прокачу, — сказал он, кивая на трактор.

Как потом утверждал Эрл, Марго «поняла всё неправильно»: решила, что он везёт её в магазин, а он «намекал на что-то получше». Она села в трактор, но через несколько минут заметила, что они едут в противоположную сторону, и потребовала, чтобы он её высадил.

Эрл позже объяснял это так:

— Женское «нет» — это не «нет». Они все так говорят. Чтоб цену набить. Мужик должен уметь брать своё, иначе какой он мужик?

Когда Марго оттолкнула его и пригрозила рассказать всё его жене, он, по собственным словам, «не выдержал женской наглости». Схватил, потащил к себе, пытался целовать, а когда она вырывалась — начал сжимать горло. Чем сильнее она сопротивлялась, тем крепче он сжимал, словно каждый её вдох только больше раздражал его.

Даже тогда он не остановился сразу. Лишь спустя несколько минут, когда понял, что она не дышит, он отпустил и, не сказав ни слова, спрятал тело в лесопосадке, как ненужную вещь.

На следующее утро нашли тело тридцативосьмилетней Марго Грейс.

И, как рассказывали следователи, даже описывая всё это, Эрл говорил так, будто объяснял, как чинить двигатель. Без тени сомнений, без раскаяния. Он не оправдывался, не искал оправданий — он словно искренне считал, что всё сделал правильно. В его глазах девушки были не людьми, а помехой, а наказание за их «непослушание» казалось ему естественным, как смена времён года.

После этого на допрос вызвали его жену. Хрупкая, тихая, словно тень, она говорила едва слышно, будто каждое слово могло вызвать за собой беду. Её показания лишь косвенно подтверждали слова мужа, но между строк чувствовалось куда больше, чем она осмеливалась произнести.

Она рассказала, что характер у Эрла всегда был тяжёлый: вспыльчивый, неуравновешенный, не терпящий отказов. Он не переносил, когда что-то шло не по его плану, а после выпивки становился ещё более непредсказуемым. В день первого убийства он вернулся домой в необычном состоянии — возбуждённый, раздражённый, будто в нём кипела скрытая ярость. «Не таким, как обычно», — повторила она несколько раз, словно боялась сказать больше.

Следователи позже признавались: в её взгляде было не только усталость, но и страх. Казалось, всё, что она говорила о «непредсказуемости» мужа, она знала не понаслышке.

Когда криминалисты сравнили следы на шеях обеих жертв, сомнений не осталось: отпечатки совпали. Размер моих рук был куда меньше, и все подозрения, тянувшиеся за мной почти год, наконец рассыпались. Полиция сделала окончательный вывод: Эрл говорил правду. Это он убил девушек.

Самое странное было не в этом. Несмотря на весь его женоненавистный антураж, он порой повторял одно и то же:«Только жене не говорите». Будто это его единственная забота во всей истории. И даже когда следователи, устав слушать его «лекции о том, как устроен мир», в лоб объяснили, что его ждёт тюрьма за убийства, в которых он сам же и признался, Эрл только ухмыльнулся.

— Да бросьте, — сказал он. — Это же всё тот парень, который уже сидит. Его рук дело, как и в прошлый раз. Зачем вам меня?

Может, мне так пересказывали. Может, я сам дорисовал это в голове. Но складывалось впечатление, что он свято верил: ему ничего не будет. Что если невиновный уже сидит, то никому нет дела, справедливо это или нет. Главное — чтобы у дела стояла галочка, и гештальт был закрыт.

Где растёт трава

В то время я сидел в камере, даже не подозревая, что именно в эту секунду судьба — или, быть может, случай — готовит мне подарок, о котором я давно перестал мечтать.

Шестого февраля в тюрьму заехали две машины: два следователя, ведущие мое дело, и пара полицейских. Все они прошли в кабинет управляющего. А я — как будто чувствовал, что происходит что-то важное — пытался разглядеть хоть что-то через окно камеры. Но не успел. Дверь распахнулась, и надзиратель застал меня, стоящего на кровати.

— К тебе гости, — сказал он, держа в руках наручники.

Минутой позже мы уже шли в кабинет управляющего.

Внутри царила странная атмосфера. За столом сидел управляющий с каменным лицом. У окна, с едва заметной улыбкой, — главный надзиратель. Следователи устроились чуть поодаль. И тут один из них произнес слова, которые ударили громом:

— Кажется, произошла ужасная ошибка. Детали ещё предстоит выяснить, но уже сейчас ясно: вы, Лиам, не виновны.

Меня будто прорвало. Смех, который вырвался из груди, больше напоминал судорожный хрип. Дышал я так, словно до этого мне кто-то сжал легкие, а теперь резко отпустил. Я ходил по кабинету, не находя себе места, пытаясь осознать услышанное.

— Рано радуешься, — сухо сказал управляющий тюрьмой. — Твою невиновность ещё нужно доказать.

— Думаю, это вопрос времени, — спокойно ответил следователь.

Он посмотрел прямо на меня:

— Но отсюда ты пока никуда не уйдешь.

Мне было всё равно. Я знал одно: я невиновен. И это признал кто-то, кроме меня. Я чувствовал себя победителем. Будто выиграл бой с самой несправедливостью. Сложно описать это чувство…

Я вернулся в камеру с улыбкой. Там провёл ещё четыре дня. Потом меня отвезли в участок для допроса. Вопросы были всё те же, что и год назад: «Видел? Знаком? Слышал? Где был?» И ответы — те же. Разница была лишь в том, что на этот раз меня слушали. И слышали.

Через два часа допрос закончился. Мне протянули документ: я обязуюсь не покидать пределы дома. Я только обрадовался — значит, меня выпускают. Подписал. На ногу надели браслет. И я вернулся домой.

Дом. Милый дом. Почти год я мечтал о нём. Мама и брат знали, что меня выпускают: ещё днём у нас дома установили прибор, который считывал сигнал браслета. Шаг в сторону дальше тридцати метров — и сигнал уходит в полицию.

Полицейский сопроводил меня до двери. Браслет на ноге мигнул зелёным и издал короткий «пик».

— Значит включился, — сказал он.

Я стоял перед дверью, слушая, как сердце колотится. Не мог решиться постучать. Минут пять собирался с духом. Потом всё-таки постучал.

Дверь открыла мама. Мы обнялись. Поздоровался с братом. Обошёл квартиру — каждая деталь знакомая, но всё казалось чужим. В своей комнате я застыл: ничего не изменилось с того дня, как меня «забрали».

За ужином я рассказал всё, что знал. О тюрьме. О том, как скучал по дому, по еде, по простым прогулкам. По жизни.

***

Дома я провёл две недели. Жизнь текла спокойно, но был один случай, который запомнился.

Как-то утром я вышел на балкон. У дома, на лавочке, сидели три пожилых соседки, мирно беседовали. Я решил поздороваться:

— Доброе утро.

Они подняли глаза, увидели меня… и замолчали. Ни слова в ответ. Мне стало даже смешно. Я вернулся в квартиру.

Минут через двадцать — стук в дверь. Полицейский.

Оказалось, что те самые старушки, увидев меня, тут же вызвали полицию, заявив, что я сбежал. Пришлось объяснять, показывать браслет, слушать извиняющееся «Хорошего дня».

***

Через две недели меня снова вызвали в участок. Там сняли браслет. Сухо сообщили: все обвинения сняты, я свободен.

В тот же день состоялся суд. Закрытый. Почему меня туда пригласили — до сих пор не понимаю. Может, чтобы я лично увидел и услышал то, что знал всегда. Может, просто для галочки. Я даже не был свидетелем. Меня усадили в стороне, и я, скучая, ждал конца. Когда прозвучало короткое «виновен», я не почувствовал ничего. Пустота.

Я был счастлив, что всё позади, но домой не спешил. Мне нужна была правда. Я хотел понять всю картину того, во что меня втянули.

Сначала я пошёл к одному из следователей — Шону. Попросил рассказать всё, что он знал. Раньше, сидя в камере, я не мог знать, кого и о чём спрашивали, что говорил Эрл или его жена на допросах, как действовали следователи. Обо всём этом рассказал именно он. С его слов я наконец сложил целую картину того, что происходило за пределами моей камеры.

История для меня закончилась.

Я вернулся к жизни: виделся с друзьями, много общался с близкими. Все хотели услышать мою историю, и я рассказывал её снова и снова.

Но тюрьма оставила след. Я всё ещё вставал рано утром, как там. Гулял в те же часы, что и раньше. Ел мало, брал крошечные порции. Не знаю, почему — будто вкус к жизни ещё не вернулся.

Работу я искал не спеша. Хотел найти ту, что будет по душе. Соседи, несмотря на оправдание, продолжали обходить меня стороной. Я здоровался — в ответ тишина. Для них я так и остался убийцей. Человеком, которому, как они считают, не место на свободе.

В тюрьме я дал себе слово — больше никогда не ходить по той самой дороге. Слишком много бед она мне принесла. Раньше, ещё до всей этой истории, я всегда выбирал для прогулок тихие, малолюдные места. Теперь же, приходилось бродить там, где ходят другие. И мне это не нравилось. Постоянный шум, чьи-то взгляды… я не мог погрузиться в свои мысли. Поэтому иногда, редко, но всё же, я снова сворачивал на тот самый путь, который так много для меня значил.

Однажды весной, когда дороги высохли, а деревья начали зеленеть, я гулял там. Из-за поворота навстречу вышла девушка — соседская, на пару лет младше меня. Что она там делала, не знаю. Думаю, как любой подросток, пришла посмотреть на место, о котором ходили слухи, хотя теперь там уже ничего не напоминало о прошлом. Увидев меня, она тут же обернулась и почти побежала домой. И почему-то это задело.

В тот день я снова понял, как сильно изменилась моя жизнь. Может, стоило прекратить ходить той дорогой? Но я не решился. Всё-таки это было моё любимое место, несмотря ни на что.

В попытках наладить своё будущее я совсем забыл о прошлом. Вы когда-нибудь ощущали, будто что-то упустили, забыли? Я жил с этим чувством каждый день. Лишь спустя два месяца после освобождения я вдруг вспомнил о человеке, который был рядом в самые тяжёлые моменты. Это была Нина — моя близкая подруга, с которой я потерял связь после своего «ухода».

Вся эта история с освобождением развивалась так стремительно, что я даже не успел попрощаться с теми, кто сидел со мной в тюрьме. Что уж говорить о Нине, которая жила всего в пятнадцати километрах от меня. Мне было горько осознавать, что я просто забыл о ней, сосредоточившись лишь на себе. Не раздумывая, я позвонил брату и попросил отвезти меня в ту самую маленькую деревню, где раньше бывал почти каждый день.

На следующий день мы отправились в путь. Всю дорогу я молчал и думал. Мне было стыдно. В какой-то момент я даже начал нервничать: а вдруг она всё это время просто по-доброму относилась ко мне, не считая настоящим другом? Может, для неё я был всего лишь одним из заключённых. Но даже если так, мне было за что поблагодарить её. Всё же я надеялся, что наша дружба была настоящей.

Когда мы подъехали к почте, я попросил брата подождать в машине.

— Я ненадолго, — бросил я на ходу.

Войдя внутрь, я застыл. За эти два месяца здесь не изменилось ровным счётом ничего. Казалось, время остановилось. Будто я вышел отсюда всего час назад и вернулся за тем, что забыл. В каком-то смысле так оно и было: я забыл… и вернулся. Только не через час.

— Здравствуйте, вам чем-то помочь? — подняла взгляд она.

— Привет, — сказал я, улыбнувшись, как ребёнок.

Сначала Нина не поняла, кто перед ней. Ещё пару месяцев назад она видела меня совсем другим: коротко стриженным, в серой тюремной форме и синей дублёнке. Теперь же я выглядел иначе — заросший, в чёрной кофте с большим карманом и лёгких серых штанах. Лишь через несколько секунд до неё дошло, кто я, и она улыбнулась, будто стараясь эту улыбку спрятать.

— За почтой? — спросила, пряча уста рукой.

— Не в этот раз.

— Я думала, ты забыл. Думала, мы больше не увидимся. Ты уехал, даже не попрощавшись.

— Так и есть. Забыл. И мне стыдно. Думал только о себе, забыв о той, кто помогла пережить этот «замечательный» год.

— Да брось… Это не моя заслуга, ты сам справился, — ответила она, слегка краснея.

Я кивнул, оглядывая знакомое помещение:

— Помнишь, с чего началось наше знакомство? Коробки, чердак, куча пыли… чудесный день.

— И правда. Уже год прошёл, а будто вчера.

— Помню, в тот день ты боялась подойти ко мне ближе, чем на метр, и даже ножницы не хотела давать.

— Не напоминай, мне до сих пор стыдно, — опустив взгляд, сказала она. — Я давно хотела извиниться. Ты ведь совсем не похож на… убийцу.

— Убийцу? — удивился я. — Откуда ты… Муж рассказал, да?

Она молча кивнула, не поднимая глаз. Я понимал, что она мне ничего не должна. Она поступала правильно, и, несмотря ни на что, относилась ко мне хорошо. Поэтому я решил сменить тему:

— Как там Винни?

Она подняла голову и улыбнулась:

— Хорошо. Недавно весь день помогал мне здесь, ворчал, а под вечер сказал: «Жаль, у тебя больше нет помощника». Мне и самой было жаль. Ты ведь пропал так же, как появился — внезапно.

— Мне жаль, — тихо сказал я. — Только спустя время я вспомнил о тебе. Прости.

Мы стояли, смотрели друг на друга, будто вот-вот расплачемся. Но я решил разрядить атмосферу:

— Теперь, когда меня оправдали, я могу брать в руки ножницы? — сказал я с ехидной улыбкой.

Нина чуть не запустила в меня чем-то тяжёлым, но в итоге подошла и обняла.

— Прости, — сказал я снова.

— Давай пить чай, — ответила она.

Я вышел к машине и позвал брата. Мы втроём сидели за столом, пили чай и вспоминали, как украшали отделение к Новому году. Как летом сидели на полу, облокотившись на стену, в ожидании, пока включат свет, чтобы разобрать посылки. Несмотря на всю трагичность моей истории, время, проведенное на почте, было хорошим.

Но, как это часто бывает, в тот по-своему светлый день я узнал печальную новость.

17 февраля, в 03:15, Фрэнк Честер О’Мэлли умер в своей камере. У него был хронический обструктивный бронхит. В тюрьме не устраивают похорон и не проводят траурных церемоний. Всё просто: умер — и тишина. И всё же...

В то утро мои бывшие сокамерники проснулись раньше обычного. Абрахам первым заметил, что Фрэнк лежит как-то неестественно. Он подошёл, наклонился, дотронулся — и сразу всё понял. Остальные молча следили, как Абрахам, испуганно затаив дыхание, вновь и вновь касался холодного тела, будто надеялся, что ошибся. Когда стало ясно, что Фрэнка не стало, кто-то повесил на ручку двери белую тряпку — негласный знак: смерть.

Надзиратель, обходивший камеры и привычно стучавший дубинкой, увидев тряпку, мгновенно остановился. Лицо его потемнело, ухмылка исчезла. Он молча приоткрыл дверь, вошёл, осмотрел заключённых и тело. Затем вышел — за врачом. Тот пришёл, склонился, покачал головой и тихо сказал:

— Умер своей смертью.

Надзиратели укрыли тело белой простынёй.

Всех заключённых повели в столовую. Слух о смерти разнёсся по тюрьме быстро. В тот день никто не спорил, не кричал, не смеялся. Всё будто застыло. Каждый был тише обычного, будто эта новость заставила всех замереть. Несмотря на то, что немногие знали умершего лично, в их глазах читались сочувствие и страх. Думаю, каждый понимал, что всех их ждет та же участь — смерть на тюремной койке. В их умах пазл сложился воедино: они видели начало своей жизни, и в тот день они увидели её конец.

Когда Нина рассказала мне о его смерти, я онемел. Где-то в глубине души я знал, что однажды это случится. Но, как это часто бывает с неизбежным — оказался не готов. И теперь, спустя годы, понимаю: к двум вещам невозможно подготовиться — к рождению и смерти. Как бы ни старался.

Долго не мог выбросить эту новость из головы. Винил всех: тюрьму — за условия, врачей — за безразличие, себя — за то, что не нашёл нужных слов, не достучался.

И, конечно, в гневе я неоднократно винил Фрэнка за то, что он не смог бросить курить. Только теперь, спустя годы и в момент написания этой книги, я понимаю — он точно знал, что делает. Думаю, он просто устал от такой жизни, и это был единственный безболезненный способ обрести свободу. Возможно, каждый раз, обещая бросить курить, он просто пытался уберечь наивного мальца...

________________________________________________________________________________

Прошли годы.

Мы с Ниной всё так же поддерживали связь. После моего освобождения Винсента Слейта, «Винни», повысили — он стал управляющим, но уже в другой тюрьме, в другом городе. Жена уехала с ним. Это не помешало нашей дружбе. Я даже был приглашён на крестины их дочери, где смог убедиться: для всего мира Винсент Слейт был строгим надзирателем, который мог избить кого угодно — просто потому, что сегодня понедельник. Но в этом же мире жила та, кто знала его как «Винни». Он любил и был любим.

Как я уже говорил, после освобождения я не мог отказаться от прогулок. С той самой тропой меня связывало слишком многое. Я ходил туда каждый день. И постепенно жизнь налаживалась. Я почти вернулся к прежнему ритму. Природа, как умелый художник, замела следы трагедий, будто бы пригласив начать всё сначала. Всё чаще я ловил себя на том, что не думаю о прошлом — а мечтаю о будущем.

Но однажды, возвращаясь домой, я заметил вдалеке двух фигур. Сначала не мог понять, кто они, но шаг за шагом приближался. Это были родители Ирис. Встреча, к которой я никак не был готов. Они стояли там, где нашли тело их дочери, в руках — свежие цветы. В этот момент моё сердце сжалось так, что казалось, дыхание остановится. Они посмотрели на меня — и, не знаю как, но я точно почувствовал: они меня узнали. Тот же взгляд я видел однажды — в зале суда, в день нашей первой встречи. Пятнадцать молчаливых секунд. Пятнадцать тяжелых, полных боли и слов без слов. Потом они просто повернулись и ушли. А я остался стоять, словно в оцепенении, не в силах пошевелиться.

Я не знал, чего ждал. Гнева? Угроз? Плачущих криков? Но вместо этого — пустота, тишина и тяжесть в душе. Когда они скрылись из виду, я продолжил путь. Проходя мимо того места, где лежало тело Ирис, я заметил маленькую табличку с её именем, датой рождения и смерти. Рядом — скромный букет цветов, как тихое напоминание о том, что кто-то всё ещё помнит.

На долгие годы я прекратил ходить той дорогой. У меня появилась работа, и я переехал в город. Там встретил одну чудесную, вредную, настырную, вечно донимающую меня девушку, и теперь мы гуляем вместе — но уже в парке. Иногда я рассказывал ей эту историю, и однажды она спросила:

— А что делала та девочка там одна зимой?

Она долго мучила меня этим вопросом. Но потом я нашёл ответ. Через соцсети вышел на подругу Ирис. Та рассказала: Ирис с детства занималась фигурным катанием и мечтала покататься на замёрзшем озере. На природе, под солнцем. Без тренеров, без давления. Просто почувствовать свободу. В тот день она пошла взглянуть на лёд. Даже не взяла с собой коньки. Просто хотела убедиться, что он крепкий.

Я также узнал, что она врала родителям про парня, чтобы выкроить немного времени на одиночество. Они были строги, требовали от неё всё новых достижений. А она просто хотела тишины.

С тех пор многое изменилось, но эта история до сих пор живёт во мне. С каждым годом я забываю всё плохое, оставляя в памяти только хорошие воспоминания, которых в этой истории было не так много, но они были. Я не знаю, какой случай так хитро подстроил всё это. Но в некотором роде я этому случаю благодарен, думаю, он помог мне стать лучше, понять что-то важное.

А быть может, я так и остался парнем, который оказался не в то время, не в том месте, и, вероятно, просто люблю гулять.

К сожалению… или, быть может, к счастью — конец.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге