Пуд плоти
I. Поэт
Он вновь наедине с самим собой. Холодный кафель. Голоса, грациозно танцуя внутри камеры, отскакивают от мягкого потолка, белых текстурных стен – звуки своим плясом касались лица заключенного, будто случайно. Звонкий стук каблуков по изрезанной бетонной бездне за стальной дверью сбивал Поэта с фантазий. Он был не один, зная о поддержке внутри бетонных стен тюрьмы. Больше сказать, она прямо здесь и будет находиться здесь, пока он в нее верит. Так его душа резонирует с новым голосом…
Поэт в какофонии стонов и голосов услышал новый, не включённый в разговор - президент собственной персоной. Поодаль звучал знакомый марш. Симфония - гимн чуждой теперь страны: стрекочут барабаны, вьется тонкой нитью вой скрипки, сотрясается под тяжестью мужского хора воздух.
Однако не на материальном будет сосредоточен Мортье Де Сар перед казнью, стоя перед святыми отцами. Думал он о семье – это был один из двух моментов в жизни, помимо поминок, когда страдающая от опиумного безумия мать и поехавшая тёща, наряду с отцом, удостоились его внимания.
Чувствовала душа Поэта, будто он, несмотря на компанию в голове, одинок. Обеспокоенность по этому поводу не покидала его и в ожидании казни, как и волнение, что напоминало ему момент, когда в детстве отец показывал ему резной лед. Дико, как нечто столь недолгосрочное творение может кого-либо заинтересовать – вспоминает Мортье – ему было страшно разбить этот лёд, поцарапать идеальную текстуру… Подобные этому спонтанные события, думается, отвлекали мальчика от тягот собственного характера, хоть в их существование он отказывался верить: человек таков, каков и должен быть... Родители позволяли и отпускали многое этому очаровательному малышу еще до переезда в провинцию: резная деревянная мебель, питающиеся черным порохом игрушки… Извращенные богатством, они глядели в будущее со свойственным всем похожим людям эгоизмом. Однако Тётка Мортье была женщиной инициативной и не могла вытерпеть того срама, что происходил в доме распущенной и одержимой деньгами семьи Де Саров: ей совершенно были чужды методы воспитания своего племянника, что позорили и ее доброе имя – ни о какой зависти не шло и речи. Ее редкие визиты в квартиру своею суетой напоминали проверку ревизора – мать, тяжелым топотом бегая с тряпкой по квартире, раздражала соседей, что в свою очередь порождали еще больше шума, стуча по потолку всем попавшимся под руку. Филипп Павлович же, как кормилец и рука организации в доме, пытался успокоить пассию, но, к сожалению, подобная беготня в попытках “поймать” жену ни к чему не приводила, и тот, тапками шаркая по полу, часто хватаясь одной рукой за голову, причитал, проклинал, бормотал себе под нос “ Боже, что ж творится то такое?.. “, тяжело вздыхая и стоная. Поэт видел подобный перфоманс каждый раз, меняется лишь хаотичное расположение пустых бутылок пьянящих напитков. Каждый раз, когда часы приближали свою короткую руку к восьми часам вечера, в момент отключался телевизор, на кухне глушилось радио, помогающее матушке отвлечься от жара плит, постоянно обнимающего ее тело. Нежно жужжал звонок – сначала Розелья Павловна светски целовала брата, кивала жене и, чуть наклонившись, обнимала племянника, позже осматривая искусственную чистоту вокруг нее. Все казалось не больше, чем нудная “пижонская” показуха. Дорогой ткани, словно паутины в паучьем жерле. Она отнюдь не любила по-аристократически романтический мрак, разбавленный бежево-белым резким светом свечей, ввиду чего ходила по дому с заметным прищуром (ввиду ее неладного зрения и плохих, на тот момент, очков, весь контраст цветов бил по глазам). Поэт провожал семью до длинного обеденного стола – в голове заключенного что-то резонирует: голос рассказывает ему о грешных пиршествах за столом из черного дерева, покрытого пластиковым чехлом и непромокаемой скатертью… – он оттолкнул эту мысль прочь. За трапезой поднимались трагичные, иногда бытовые, вызывающие ухмылку, а то и смех, провокационные и другие, разной степени популизма темы. А когда, устав от разговоров, семья решалась насладиться тихим моментом, тетя посещала Мортье, в его комнате или на кухне, облокотившись на столешницу, обсуждая с ним вопросы будущего и настоящего. Поэт вспоминает ее добросердечность, простоту. Она часто выводила мальчика к столу, говорила о его воспитании, явно не обольщая родительскую работу брата и жены:
– Несамостоятельный, слабый, трусливый, ничем не увлекающийся крот, запертый в своей комнате, на уме одни лишь деньги, деньги, деньги! – громкий стук Розельи по столу прерывал главу семьи от трапезы – Да извольте, что Вы себе такое позволяете! Разве не видите слез кристаллы на его очах, никто из нас не виноват, что вы такая бездушная! – говорила мать. Каждый раз семья удивлялась такой резкой смене обстановки, что пытались не допустить контакта Розельи с юношей и не потерять ее из дома насовсем, опасаясь репутационного ущерба.
У финансовой службы были вопросы насчет средств семьи, а точнее о размытых источниках дохода ее кормильца... Об этом вспоминал и Поэт, слушая пререкания голосов на этот счёт… Последние крики отца – несвязный поток слов, рьяно пытавшийся протиснуться сквозь зажатый стальной перчаткой правоохранителя рот. Видел того перед тем, как его затолкают в багажник – смотрел безумными дергающимися глазами в окно, откуда, платком вытирая слезы, горестно кричала мать, не пытаясь выйти наружу: “ Береги себя “ – узнал об этих словах отца Поэт из короткого свидания с ним через шесть лет после задержания. Он был человеком хилым, может даже, сказал бы заключенный, слабым, зажатым и чересчур робким, но предприимчивым и находчивым, чей язык подвязан на сладостные речи. Та ночь давалась избалованному отродку отнюдь не сладко: повешенное матушкой над кроватью дубовое распятие напрягало Мортье – его и без того безумная фантазия дорисовывала поражающие молодой ум ветвистые черные образы. И так на протяжении долгих лет, ввиду собственного суеверия, он будет относить все странности в жизни к паранормальному, ведь отец исчез для него в момент отъезда милиции, пока не узнает о нем от матери в том же коротком свидании…. Таким образом, каждый сон Поэта на тот месяц представлял из себя подобие кошмара – темные образы за спиной мешали сну. Случайная искра мысли о чудище, нависающем у него за спиной, заводило механизм больной фантазии ребенка, что порождала, несмотря на сопротивление, еще больше страхов. Один безумней другого, сменяясь быстро и резко, словно посменно. Больше всего его пугали высокие костлявые фигуры, что, не смыкая очей, глядели за каждым его движением во сне.
Мортье ночами не спал, виной тому не только кошмары, ведь так переполняло еще белоснежную, нетронутую испытаниями жизни душу ребенка неестественной яростью, аккурат сравнимой с безумием. Около его кровати часто лежали клочья волос, что он, не сдерживаясь, вырывал, также срезанные с тела клочки кожи, которые он сначала обдирал, а остатки – обрезал, чтобы не допускать большого количества истекшей крови – ему было слишком лень держать салфетку около ненавистно долго кровоточащей изрезанной раны, но и страх перед матерью сковывал самоуничтожающие порывы Поэта, не давая тому зайти дальше. Всю боль он заслужил… Он искал выражение гнева в подобных поступках, искал в книгах, учениях философов и религиозных догмах. Ему не хватало способов, чтобы отразить всю боль от потери столь близкого ему человека, потери достойного образования из-за сгнившего под порогом дождевого червя, выбившегося в подобие человека, возомнившем себя указывать, вмешиваться в чужую жизнь…Так, ввиду геометрически прогрессирующего бедства, Поэта приговорили к жизни под крылом посадившего его папу и матушку человека – надменной тети.
Она ничем особо не выделялась среди народа, несмотря на ее состояние в Аланазии и даже в других странах, куда простиралась рука влиятельной простолюдинки. На ее ушах не было золотых серег, на пальцах не красовались бриллиантовые кольца, а шея не блестела от злата колье. Будучи детской дворовой девчонкой с невинным, потертым от легкого труда лицом, она пыталась изменить окружение вокруг, начиная с двора, который можно украсить, заканчивая своим будущим, ведь ее амбиции простирались куда дальше в юности. Детские забавы сменялись необычно взрослым желанием выбиться в положение, где можно было исполнять любую свою прихоть просто потому, что “могу”, потому что “хочу” – своеобразная мечта каждого мальчишки и девчонки, но Роза начала понимать путь к ней гораздо раньше остальных... С возрастом длинные волосы постепенно состригались, а все внимание доставалось практичности. Кожа на гладких щеках быстро огрубела… Вечно сияющие на солнце глаза потускнели под тяжестью уставших век, мраком теней от прищура. Строгий образ подчеркивал высокий рост, даже в сравнении с мальчиками, которые были явно старше. Ее неестественное влечение к статусу “мастера” в каждом ремесле разъединило их с братом: Розелья полностью отдалась виолончели, живописи, пению, фортепиано, профессиональной готовке, всему, чего желала ее душа. Ведь зачем жить, если ты не можешь исполнить свое “хочу” в любой пригодный тебе момент?.. Но сейчас… Пусть семья и старается не замечать происходящего вокруг балагана – их везде встречают недобрыми, осуждающими взглядами. Розелью отвратил брат, взявший в жены опиумную сумасшедшую, задев ее честь слякотью и грязью от своих ошибок, обесценивая ее многолетние труды. Оберегать юного племянника было бременем тети – она несла его до конца жизни. Жизни, сопровождавшейся вечной борьбой и без хождения “по головам” – никто никогда от нее говна не видел. Стресс, нарастающая тревога и, самое главное, ответственность сломили Розелью, подкосив ее здоровье и, соответственно, задев деятельность. Поэт в последний раз вспомнит ее слабость в коридоре, где он и познакомится со своим первым голосом.
В тяжелые времена набожная Розелья взяла себе в привычку посещать святыни и храмы, тяжба ходить куда пришлась и на Мортье, где он поистине приобщился к религиозным текстам. Поэт вспоминает торопливый, искрящий энергией день: это было двенадцатое число первого месяца лета – крупное святое торжество для Аланазии, когда скопище прихожан собираются со своими соседями, близкими друзьями и родственниками группой в храме, благословляя и давая друг другу быть полноценно счастливыми и необременнеными целый день: возможность, что подарил им Архангел, когда оный переродился в пустыне из воспоминаний предавших святого. В сей день объединяются люди всех возрастов, политических позиций, отбрасывая свои разногласия. Однако те же, кто предастся ненависти, раздору в сей день, повянут в горе и зависти до следующего прощения. Для Розельи и Мортье праздник был одним из немногих дней, когда тетка обняла своего приемного отпрыска. Родственное тепло заполнило комнату, заживляя искалеченные ножницами руки подростка, придавая сил стремящейся к вечному идеалу тетке – в душе Поэта что-то резонирует, когда он это вспоминает. Какое-то родное, успокаивающее чувство, которого он не испытывал столько лет... Посторонний голос продолжал напевать знакомую раненой душе мелодию, скупая слеза невольно сошла с глаза, прорвавшись через эмоциональные оковы... После объятий – тревожно вспоминает Поэт – Розелья посмотрела на него с улыбкой, улыбкой искренней. Момент, когда ее измотанные, тяжелые от испытаний жизни веки радостно обнажили изумрудные глаза. Тогда она в очередной раз призналась ему в любви. Сказала – любит всей душой… Но в этот раз оно ощущалось разительно иначе, и хотелось верить каждому ее слову. Он, завороженный грацией ее растрепанных волос, тихого, рваного голоса, видел, словно сама судья чистилища, Ноя, стояла позади нее, сложив меч. И, когда, воспарив в небо, та покинула комнату, Розелья поднялась с колен, гордо поставив руки на поясе, с лучезарной улыбкой смотря в окно, вдаль. В спешке Мортье нашел свой фрак, надел бархатные черные брюки и, не успев даже разгладить одежду, взял расческу и под звуки беготни в комнате тети, глядел на себя в зеркало: кудрявые, пышные волосы, невысокий среди сверстников рост. Плечистость юноши подчеркивал темный цвет одежды, что он привык носить, худые руки и длинные костлявые пальцы облачены в митенки. Разглядывал он свое круглое лицо, ярко-серые глаза, тонкие, но выразительно острые брови, нос с горбинкой. По-театральному закрыв глаза перед отводом взгляда от зеркала, перед ним предстала тетя в бархатном камзоле, идеально сверкающими запонками и таких же, как у него, брюках. Выходит горделивой походкой, все как положено: одна рука за спиной, во второй – шкатулка, которую она, по-дворянски учтиво поклонившись, открывает… В Аланазии, даже в современную эпоху, влияние рода на успех не упал, а личная репутация ценится дороже всякого золота, поэтому на тающей в руках красной ткани лежат два значка: серебряные, украшенные вкраплениями изумруда гербы их семьи. Подправив красующиеся на сердце значки, семья Де Саров открывает дверь подъезда и, сквозь пыльные улицы, летний жар, сжигающий облаченные в черные тона тела, отправляется с корзинкой пиршеств в руках Розельи в церковь до заката солнца. Машины вокруг разгоняли еще тлеющий от дождей пышный пух тополя, звенели в воздухе ребяческие крики на улицах, редко визжали сирены машин правоохранителей, и за крупным торговым центром, далеко во дворах, располагался храм – белокаменное архитектурное совершенство столицы: увековеченные в камне монахи хрома на уровне головы прихожанина, параллельно основному зданию – высокие колонны с судьей чистилища – Ноей – беловолосой женщиной, держащей в руках сияющий белым пламенем меч, раня умерших за каждый грех в чистилище. Тетка, неровно дышащая из-за зноя, нервно бегала глазами из одного края огороженной забором территории святыни в другой... Никого, кроме мирно прогуливающихся учеников семинарии, она не могла найти… Опоздали… Святые отцы уже начали отпевать грехи, изрезать ссоры в душах людей бойким словом… Мортье решается открыть тяжелые двери храма… Волной на него обрушивается пение хора, тьма с вкраплениями чисто золотого мерцания свечей в канделябрах, прохлада – в глубине души Поэта вновь что-то резонирует. Он вспомнил, что в будущем запечатлит это чувство в своем поместье в Союзе на всю оставшуюся жизнь... Розелья взяла за руку юношу и повела к свободному месту посередине… Тяжелый людской взгляд пронзал двоих, пока те проходили мимо горожан. Они слышали шепот, сплетни, возникавшие то ли у них в головах от страха, то ли общественное порицание, распространявшееся, словно болезнь, поразило людей – не было в них и крупицы жалости, на лицах не виделось стеснение порочить доброе имя семьи Де Саров даже во время такого праздника…
“Это мальчишка, у которого мать от нарко голову потеряла” “Мхм, а у этой напудрившейся морды брат аферист?” “А в какие тряпки дорогие вырядилась, проститутка небось” “Богатый, а ходит в школу для бедных. Трудные времена всех ломят” “Деньги всех портят, Цифа, смотри, что может с тобой стать…”...
Герб семьи Де Саров был запятнан, опозорен. О чести семьи не шло никакой речи, когда на вашем имени лежит бремя общественных сплетен, несмотря на самое мирное и добродушное событие, забыв о страхе перед судом Нои за посеянный раздор… Это немыслимо. Шепот прекратился, когда двое сели, но каждого из членов семьи терзали смутные сомнения насчет будущего. Мортье чувствовал, как пение хора проникает ему под кожу, пронизает кости, мозг. Чувствовал давление со стороны богов, словно храм сужает свои стенки, давя на юношу. Поэт рефлекторно схватился за голову. Розелья положила руку юноше на плечо… Грехи сдавливали его, сдавливал мрак заговоров против него, мрак собственных размышлений и планов. Размытым зрением он взглянул на свои руки. Черны. Черны от мрака святыни. На руках – чья-то кровь, но он не может вспомнить… В душе Поэта в очередной раз что-то раздается. Что-то, гложущее его существо… Вспоминает пророк, как глядел то на свои руки, то на тетку и так несколько раз… Ладони невольно сжимались в кулаки с попыткой подавить ярость. С каждой минутой пение становилось все звонче и звонче… Благодаря кому жизнь его превратилась в подобие ада?.. Что случилось с детским вдохновением и благодаря кому он видит эти беспощадные образы за своей спиной?.. Дрожащими глазами, не моргая, смотрел он сквозь пальцы рук на Розелью… Это была не та, кого он видел утром, а истерзанная черными линиями позора пустая оболочка. Ей было не легче. Роза ожидала, что сможет избавиться от грязи в роду, изолировав преступника-брата и его поехавшую жену… Все взгляды были не на хоре, а на ней и ее безответственном поведении. Все помнили, кто учредил срам внутри семьи… Розелья провалилась во всем: как опекун, как хозяйка, как наследница… Она вспомнит об этом напряжении в последнем коридоре, сражаясь за свою жизнь… Оркестр закончил свою трель, хор стих, тогда и тучи над безумной головой Поэта утратили свою серость, отгремев тревогами и пролив ливнем волнения. Однако весь оставшийся вечер он не мог погасить искру замысла… Те десять минут в тающих объятьях прохлады, мрака и шепота слухов дали рождению чему-то для этого мира неестественному, пугающему в сознании Мортье Де Сара. Остаток праздника нельзя было провожать в подобной обстановке: под гнетом осуждения сотен пар глаз. Семья единогласно ретировалась, где, несмотря на потуги Розельи установить мир в доме, они провели остаток дня, разъединенные мечом божественного судьи.
Для юноши была уготована великая судьба. Уготовлены силы, воля изменить мир, вновь вписать уже бесчестное имя Де Сара в страницы истории. Он не сомневался, что в столичный университет поступить возможно либо по блату, либо, сквозь пот, кровь и слезы участвовать в государственном экзамене. Но, зная, что ректор предположительно вместо него возьмет более влиятельного сына чиновника, Поэту ничего не оставалось кроме как под надзором тетки учить один материал за другим. Розелья уверяла, будто место, где учился будущий абитуриент, ни на что не влияет, поэтому в нем важно воспитать решимость и тяготы жизни бедного человека, что должны быть присущи каждому члену семьи, желающего провести жизнь не как тунеядец и нахлебник. Неведомо было и ей, верит ли она сама в эти слова… Выросши старшей сестрой, обделенной вниманием родителей, о ее будущем не так сильно заботились, как о амбициях младшего брата, который сейчас терпит побои и унижения от заключенных… Но она искренне верна своей позиции, будучи уверенной, что Мортье будет ей благодарен в будущем и в недалеком настоящем. Юноша, несмотря на ответственность перед собой и семьей, не бросил изучение курсов и лекций столичной семинарии, духовно связав себя с нравственными учениями пророков, и, в будущем, перед казнью, Поэт вспомнит свое последнее учение о мирозданиии… Мортье Сар глубоко погрузился в изучение гуманитарных наук, а в частности истории, экономики всех видов, всех ее теорий, изучая рыночные стратегии и манипуляции. С новой искрой детского любопытства в нем играли и сменяли друг друга множество желаний: открыть прибыльную, не зависящую ни от кого лавку, или, будучи историческим аналитиком, советовать несведущих о событиях режиссеров истинно достоверных документальных фильмов. Это были симпатии, которые погасали через неделю-две. Перспектива учиться в большом, совершенном в ампирном стиле университете: большое протяженное вдоль улицы, считай около площади не столько здание… Дворец. Дворец знаний. Парируя все эпитеты и метафоры, не мог Поэт выразить большей симпатии к простому Аланазийскому университету. Не было сомнений, его привлекал престиж, манила амбиция повторить успех отца, чьи красноречивые речи за столом он всегда вспоминал с широкой улыбкой, реализовать заботу, данную ему от матери… Вспомнит он и день, когда в нем вновь зародилась искра вдохновения… Весь день, словно тигр в клетке, метался юноша из одного угла узкой комнаты в другой, пытаясь упорядочить вихрь идей. Розелья пыталась успокоить взбудораженный ум подростка, но все ее попытки оборачивались в никуда. Ему приходилось воображать жизнь, наполненную богатствами, влиянием. Заместо своего окружения видел героев и мир, образ которого даже у заядлого фантаста вызвал бы невольный смех. И вот, сидя в кресле с книгой истории Аланазийского герцогства в период разрыва завесы, глаза невольно сверкали. Сверкали замыслами, блаженными мечтами, хотелось хоть как-то выразить все… Но не в крике, не в воодушевленном кличе, позыве, а в порыве… пера. Его первый и последний рассказ был о несправедливости, о подлинном счастье и власти – вспоминая это, в душе Поэта вновь что-то откликнулось… Земля, истерзанная войной. Огонь, горящий в сердце человека – воля. Юноша глубоко вздохнул и отложил перо, ощутив прилив сил. Безусловно, он на одном дыхании не исписал даже четырех страниц учебной тетради в линейку, но это помогло ему погрузиться в темни своего отвратно темного разума. Он был готов осуществить замысел, который возник на празднике. Так, нуждавшаяся в молотке, всегда находившийся у семьи в инструментарии, Розелья, однажды, не смогла его найти… Тремя неделями позже. Глубокий вечер. Мортье, несмотря на наставления тетки, не появился дома к ужину. Связи не было, и Розелья послала на поиски зазнавшегося юноши лакеев. Поэт, держа под мышкой очередной экономический томик, негромко за километр-два от дома и школы аккуратным бруском затачивал обратную сторону тыла молотка – гвоздодер. Он уже не помнил, когда начал это дело, но знал, что, во-первых, это необходимо для блага и утоления собственного желания творить, а, во-вторых, это необходимо закончить… Вернулся он домой потрепанный, со скоплением неаккуратных порезов на руках и лице, полностью измотанный, в его глазах горел огонь счастья. Отговоркой в такие моменты выступали выдуманные игры с “товарищем”, которых у него, ввиду чрезмерного эго в отношении к другим ученикам школы, которую он ненавидел всеми фибрами своей души, не было, не считая одного единственного верного товарища. А не считая как раз ввиду того, что из-за смущения – чувства, которое идеально понимал Поэт, тот не мог вступиться за друга, постоянно метаясь в панике, смотря в разные стороны, словно ища кого-то, на кого он мог бы положиться. Товарищ этот, которого Мортье Де Сар предпочел бы оставить безымянным, ценил его подлинный интерес к гуманитарным наукам, ценил его по-дворянски недурный слог, не обращал внимания на сплетни соседей и, когда Мортье был рядом с ним, делал, принимал поступки словно те же, как и его друг. Это немного раздражало второго, но с другой стороны – тешило самолюбие… Не стоит говорить, что Поэт – бездушный человек, отнюдь, тот часто заботился о своем единственном товарище, не давая того в обиду. Был он человек хоть и избалованного воспитания, но мог дать отпор и бедным, приученным к физическому труду лбам. Не раз из-за его безманерного и откровенного поведения Мортье попадал в ссоры, откуда, не помарав своего честолюбия, часто выходил победителем, красноречиво и своевременно разбрасывая едкие замечания. Те, кто духом и волей сильней, нередко заряжали ему по пижонской морде на драках, где зевакам иногда казалось, будто он совсем не чувствовал боли, после утирая кровь от удара. Не могло идти речи и о какой-либо любви, симпатии от дам, а Мортье в свои золотые юношеские годы оказался погружен в изучение истории развития своей страны, как маленького скопища племен, периода герцогства и, несомненно, настоящего, изредка в голове заглядывая в будущее. Положения и законы в экономике и религиозные догмы интересовали того больше, чем межличностные отношения… А тетка, так часто предававшаяся чувствам ностальгии о детских временах, крепости ее старой с соседской девчонкой дружбы, прощала Поэту многое, заметно снижая в подобные моменты бдительность и всячески расспрашивая о приключениях, сидя на его украшенной резьбой кровати с побледневшим от болезни радостным лицом. И пусть юноша повествовал о прогулках у озер, небольших пакостях, которые он будто бы без доли душевных терзаний совершал – ему они были противны. Со временем тетке становилось все хуже, пришедший на дом врач велел ей оставаться дома, несмотря на огромные завалы на работе – стресс губил Розелью: все чаще она стала внезапно облокачиваться на стены, придерживая падающую от душевных невзгод голову. Былая энергия в ее движениях, резких подъемах с дивана, эмоциональности в словах… Даже в готовке она была проворна, ловко нарезая продукты, одним взмахом руки сметая их тарелку... Так ей в очередной раз ночью приходилось слышать легкий лязг, скрип металла, шорохи, явно доносящиеся из комнаты Мортье, посмотрела на часы… Пять часов утра. Она с несвойственной ее состоянию резкостью открыла дверь… Юноша сидел на полу с подобием точила, ковер был смят, а вокруг него валялись изрезанные, словно швейцарским ножом, клочки бумаги, заметки, тетради. Лицо оного было красным, будто от часовой тренировки, а глаза – полны знакомого каждому чувства усталости, сам он ерзал по полу странным образом, что-то вороша за спиной. На улице – абсолютная тишина, необычная для буднего дня. В ушах Розельи невольно раздался звон, который она сразу же попыталась подавить, закрыв ухо кухонным полотенцем. Чутким слухом она улавливала тяжелое неровное дыхание Поэта, его учащенное сердцебиение. Включив свет в освещенной лишь утренним рассветом комнате, он сразу же встал с колен. За его спиной ей краем глаза удалось увидеть нечто металлическое, острое, не похожее ни на нож, ни на топор. Резко бросив взгляд на точило, лежащее на ковре… Это не нож, ни топор… Подобие острия кирки, тыла ледоруба… Дерганным от нарастающего волнения голосом спросила:
“Все в порядке?..”
Для нее было странен такой нежный тон. Это… страх?.. Глаза отказывали фокусироваться на окружении, глядя прямо в душу, в сердце того кошмара, чем будто стал Поэт. Ей хотелось лечь спать настолько, что она невольно ущипнула себя в желании доказать абсурдность всего происходящего. Юноша неловко закивал головой… “Да” – раздалось эхом по комнате. Она пыталась оглядеть его всего, со всех сторон, но ни следа металлического предмета найдено не было. Заглянула за кровать, потрепала Мортье в поисках чего-то, что может попортить ее имущество
“А что, что-то не так здесь?..”
Она не знала, что ответить на это. Чувствовала себя… глупо? Но однако, разве хоть что-то в этой ситуации имеет смысл? Чем… Чем он вообще занят? Розелья отошла, стояла, правой рукой облокотившись на дверной проем. Косились ноги, она не могла держать себя в руках. Звон. Нарастающий звон… Расплывавшимся зрением она осмотрела с ног до головы: руки чуть ли не по швам, словно по-офицерски, тяжелый его взгляд, растрепанные густые волосы, чуть влажные от пота. Племянник подошел к ней чуть ли не в упор, глядя в ее глаза, пальцами трогая и дергая огрубевшую от точила кожу. Иногда рука того сжималась в кулак… Она отошла от племянника на пару шагов, чуть не упав.
“Я думаю, пойду спать. Извини за бардак. Днем все будет хорошо.” – аккуратным шепотом сказал он, поддерживая падающую от истощения тетку.
Что же… здесь… хорошего?.. Розелья, стоя с приоткрытым ртом, ничего не ответила и направилась в постель, постоянно тревожно оборачиваясь. На утро ей мало чего удавалось вспомнить: голова раскалывалась. Несмотря на все беды, та ломанулась в комнату Мортье Сара, глазами перебегая по предметам. А он… просто сидит, подперев рукой голову, что-то с унылым взглядом читает – невозможно разглядеть обложку, как и того безумия в его очах. Зрение вновь покрылось плотной пеленой тумана – уже невозможно было отличить реальность ото сна?.. Поэт взглянул на ошарашенную тетку и, опять погрузившись в книгу, вопросительно кивнул ей в сторону. Она прошла мимо него, быстрым размашистым движением распахнув настежь окно в жажде свежего летнего воздуха. Ввиду геометрически нарастающего в помещении ощущения неловких чувств, он спросил: “А вы знаете, чем эта книга интересна?” – сказал он, указав на объемную книгу в твердом переплете. Обложка была исцарапана и истерзана чем-то похожим на лезвие настолько, что названия было не разобрать… Диалог на столь отчужденные и интересовавшие любопытную тетю вещи помог ей отвлечься от волнений, но скованность и страх витали в коридоре весь оставшийся день…
Отнюдь не пропали эти чувства и после двух лет. Семнадцатилетний Мортье Де Сар стал разительно взрослей, красив собою: отличительная нежность в волосах пропала – стали настолько неаккуратными и толстыми, что о них словно можно было порезаться. Понятное дело, никакой ветер отныне не мог испортить кудрявую прическу. Подобно тетке, кожа на его лице огрубела, а горб на носу стал сильнее выделяться на фоне большого лба. В росте Поэт, однако дело, не столь изменился, ведь никому не удалось прыгнуть выше головы… Поступивший в столичный университет, на отлично сдав государственные экзамены по истории, экономике и родному языку, юноша, к великому сожалению, погряз в студенческих долгах по непрофильным предметам, сохранив еще со школьной скамьи свой нарциссизм и рвение лезть “вперед батьки в пекло”. Учился он прилежно, не утратив прежнего запала к гуманитарным наукам, но угаснув в изучении религии… Профессора любили Мортье, любили кровную дворянскую строгость, прямолинейность того, которую не совсем не всегда одобряли деканат и староста группы. Любили и усердство, иногда неразумную твердолобость, хоть она и не всегда помогала ему в сдаче зачетов. Отношения с семьей – хуже чем до похорон. Погибшая от побоев в тюрьме матушка не могла остаться без должного внимания сына, который глядел на ее измученное тело в гробу. Из уголков его глазниц не шло слез: скорее он был разочарован, обезнадежен, не проронив во время погребальной процессии мало слов, да на ней и не присутствовало много народу, дабы не тратить лишних средств на, несомненно, лишних людей. Розельи не удалось присутствовать на отпевании, хотя она и являлась спонсором всего тождества… Совесть за поступки ее ни капли не мучила, отнюдь, ей все еще верилось в собственную подлинную безошибочность, с гордостью глядя на выросшего племянника. Возможно, ее методы не были лишены совсем смысла, видя похожий, как у нее, грозный прищур у Поэта, что у нее прямо ассоциировалось с зрелостью, и видя закрепившееся с детства, словно святое, рвение всеми правдами и неправдами воплощать задуманное, что было известно лишь его безумной голове. Поэт возненавидел тетку еще больше, глядя на погубленного члена семьи в гроб, обложенный белыми цветами. Гнал сильный ветер, густые облака закрывали по-осеннему прохладный свет солнца, контрастно затемняя холодную позолоту окружающей загородное кладбище рощи. От прошедшего прошлой ночью дождя асфальт, полный мелких дыр и пробоин, был усеян лужицами, чистой водой идеально отражающие белоснежное небо Аланазии. Он был одет в тот же фрак, в котором впервые два года назад испытал тяжесть своих грехов на церковном празднестве, но разум оного был чист – прохлада очищала его, а небольшая серизна на небе умиротворяла, из-за чего он не раз замечал на себе недовольные взгляды народа, пытавшегося выдавить лишние пару слез. Мортье знал – настоящее горе проявляется не в громких словах и выразительном сочувствии в один вечер… Ему уже приходилось в детстве бывать на похоронах, по словам матери, он тогда еще не очень понимал смерть, глядел на нее, как на очередное неизведанное и не затронутое младенческим любопытством и находчивостью явлением. Тогда отпевали бабушку – мать его родительницы... Навсегда простившись с матерью, по приезде домой Поэта встретила тетя, одетая в мрачно-темный камзол, с собранными в пучок волосами ее глаза были обнажены, а в темной квартире сияли они блестели зеленым цветом. Мортье, смотря чуть выше пола, держа в одной руке пальто, а другой – придерживая дверь, не мог проронить ни слова в то время, как Розелья, смотря не на племянника, а в свет, исходящий из подъезда, могла лишь стыдливо молчать: оба понимали чувства друг друга, но никто не мог смириться, каждый раз пытаясь путем осточертевших разговоров поменять один другого… С минуту продолжалась неловкая встреча, после чего Поэт аккуратно закрыл входную дверь, избавив помещение от всякого искусственного света: теперь квартиру освещал лишь пытающийся пробиться сквозь густые грозовые тучи солнечный свет – тогда потускнели огоньки, бегающие в ее глазах. Бросил пальто на обувной ящик при гардеробе и прошел мимо тети. Та не стала его останавливать, не посмотрев ему в спину, лишь глубоко вздохнув… И пусть ее болезнь до конца не отступила, все еще продолжая истощать ее бренное тело, Розелья уже была способна выходить, как и прежде, на работу, пусть в ее голове отголосками и возникают воспоминания того утра… Всякое празднование в доме Де Саров перманентно остановилось: дни рождения каждый из двух членов семьи праздновал в одиночестве, сидя по разным комнатам, словно чужие. Сменялись года, менялись и они сами, будто не обращая на процесс внимания. Казалось, что объединяло сейчас их только совместное проживание. Никому из них не хотелось оставаться в провинции: звуки стрельбы, потревожившие город месяц назад, мешали спать – это инициатива государства по истреблению диких бродячих псов. Хоть до столицы им, а точнее уже получившему водительское удостоверение студенту ехать было отнюдь не долго – час езды и полчаса на предполагаемые пробки, ведь был он человеком пунктуальным: так сильно его волновала мысль об опоздании ввиду того, что не любил доставлять людям много неудобств, предпочитая излишнюю скромность в действиях, однако выразительность в красочных словах и речах. В этот период жизни он часто предавался ностальгии, смотря в старые, потрепанные пылью и временем дневники в мягком переплете и с обложками, по текстуре напоминавшими кожу. Лишенный всяких детских счастий и радостей Поэт записывал свои мысли в подобные тетрадочки, заменяя таким образом общение с настоящими друзьями. Единственному своему товарищу он не мог высказать всех своих переживаний: боялся то ли недоверия, то ли осуждения, то ли других надуманных из-за волнения причин… Спустя пару недель после похорон, в доме впервые заиграла виолончель. Глубокий громкий звук инструмента успокаивал Розелью: она вновь взялась за смычок в надежде полностью исцелить болезнь, избавиться от гнета слабости, ввиду которой она все еще иногда из-за резких помутнений в глазах облокачивалась, чуть ли не падая. Сей аккомпанемент помогал студенту учиться, хоть он и не приходил смотреть на игру вживую, в своей комнате слушая эхо, распространяющееся по всей квартире: Мортье перестал надевать наушники и громко слушать музыку, избавившись от постоянного звона в правом ухе.
Цепи сжимали кисти. Было тяжело вспоминать момент, когда Поэт познакомился со своим первым голосом… Тогда в обед за окном – ни облачка, ни ветра – все напоминало раннюю весеннюю пору, когда летние облака еще не созрели, а солнце все светит “холодным теплом”. Лишь аккуратный штиль загонял воздух в душное помещение в рабочий день, где оставалась Розелья, – ввиду ее постоянно больного состояния, работодатель был вынужден отпустить единственную кормилицу семьи, из-за чего она получала пенсию, на которую, совместно со стипендией Мортье, сводила концы с концами семья. Поэт не ел неделю, но не из-за бедности – холодильник пышил различного рода кушаньями: куриный суп, овощи, фрукты и ягоды всех цветов радуги… Другие причины… И пусть тетя находилась в постоянном поиске работы, ей удалось, будто в юности, вернуться к старым увлечениям. Вместе с вдохновением пришло и присущее многим безработным безделье: чистоплотность невольно перестала соблюдаться, а всякая позитивная аура исчезла из дому, ввиду поселившейся в доме энергии безнадежности, легкого страха, который стала наблюдать Розелья за звуком открывающейся двери: первый стук замка – сначала открывается первая защелка, громко разнося пронзительный стук. Защелки медленно отворяются, со скрипом позволяя входной двери открыться. Каждый день одно и то же: на пороге стоит всегда уставший студент с нелегким портфелем наперевес. На его груди с недавних пор перестал красоваться значок с фамильным гербом, который она подарила ему еще три года назад… Она не привыкла обижаться по всякой чепухе, но сейчас было исключением. В терниях ее разума продолжал всплывать случай в церкви и раннее утро в комнате, однако, попытавшись излить племяннику по этому поводу душу, она не нашла покоя в этом действии. Тяжко было понять, взаправду ли все это: изрезанная на полу бумага, безумные глаза и металлический блеск... Он не пытался ей навредить, а предмет загадочно исчез, да и воспоминания слишком размыты… Мортье понимающе кивнул… Трудно представить, что всего неделю спустя после этого разговора, Поэт завершит свой трехлетний долгострой, что из себя и представлял план… Скорее заговор… Он понимал, что мог завершить это два года назад, однако у него не хватило сил, воли, что он привык восхвалять в себе… Было утро. Ничем не отличающееся от других утро. Обычный день. Еще один похожий на все другие день – завтрак в компании любящей тети, небольшой перерыв на обсуждение новостей, рев и визг спешащих по делам машин. Через пелену мороза пробилось первое тепло солнца, появились первые лужи на тротуарах, закапали первые дождички. Ужасно тяжелый вздох Поэта эхом моментально зазвенел в ушах… Он еще раз сходил на кухню, украдкой глянув на тетю – сидит… Открыл холодильник и сразу же закрыл – пошел в ванную. Волнение сжимало сердце, давило на грудную клетку чуть ли не до рвоты. Он выпил воды, вновь глубоко вздохнул… Граненый стакан крепко сжал в руках, посмотрел на свое искаженное в воде отражение и со звоном вертикально резко швырнул на пол. Осколки долетели до самого коридора… Поэт слышал громкий крик Розельи, проходя мимо ее комнаты в свою, но игнорировал его… Рвота опять подступала к горлу – старался успокоиться, но не мог: что-то словно вновь разрывало дыхание. Ему оставалось сидеть на кровати, закрыв голову руками, и слушать… Шаги раздаются из гостиной, тяжелый в тапках топот идет в противоположную от его комнаты сторону. Он с трудом сглотнул слюну. Заглянул под кровать, после – за нее в сливающийся с темной от мебели тени ящичек. Взял в руки предмет и пошел к тете сбивающимся шагом. Он слышал ее причитания за стеной, вздохи и стоны... Редкий солнечный луч подсвечивал витающую в воздухе недельную пыль, украшал поседевшие волосы… Дверь с кухни открылась, а шорохи тряпки и постукивания швабры доходили все ближе до него… Он стремительно выходит из-за угла и со всей силы пинает Розу каблуком в живот: ее, сильно ударившуюся плечом о дверной косяк, откидывает о стол головой. Она пытается встать – все потуги тщетны, силы покинули разбитую голову. Смотрит в коридор с ужасом в потемневших от удара глазах, видя кудрявые волосы своего племянника. Он, стоя на месте, ожидая, пока она достаточно поднимет голову, разгоняется, переворачивая молоток другой стороной, обнажая, словно акулий клык, острый гвоздодер. Розелья визжит, пытаясь отмахиваться истощенными от болезни руками, пока ей в горло вонзается холодный пыльный металл – она издает серию невольных рвотных рефлексов, пытаясь кричать, но вместо этого издавая истошные хрипы, пытаясь кашлять, но вместо этого из ее горла вытекает струя густой крови, а изо рта течет ручьем слюна и рвота. Поэт завязывает жгутом горло. Розелья чувствует, что ее покидают силы: она повернула окровавленные глаза от кухонной плитки на племянника – мрачный образ, сковавший ее любимого, подававшего надежды члена семьи, которого она спасла… Дала ему воспитание, волю и целеустремленность бедного, однако одежду дворянина и свою материнскую любовь, которую не могла реализовать где-либо еще... Мороз от порезов, вонь плоти и жгучая боль сопровождали последние мгновения жизни Розы… Поэт убедился, что она умерла – бездыханная оболочка лишена воздуха… Быстро пошел в ванную – его неожиданно вырвало. Он быстро встал и вышел, а перед глазами предстало изуродованное тело тетки… Он не сразу понял, что натворил, глядя на свое возможно потерянное будущее… От этого надо избавиться. Мортье перевернул тело Розельи башкой и горлом вниз, проделав гвоздодером на теле еще пару глубоких ран. Процесс разделки тела очень напоминал потрошение свиньи: голова была покрыта синяками, кожей, разбухшей от притекшей крови – эти пузыри он сдавливал руками, лопая их, а вытекшую кровь, словно в мешки, впитывая в клеенки – вся глотка была распорота вдоль, а нижняя челюсть чуть ли не полностью оторвана, свисая, будто сопля. Во второй руке Поэт держал горелку, которой выжигал волосы и румянил скальп – после того, как кожа была достаточно податлива от тепла, он сдирал ее, помогая ногтям острыми концами гвоздодера, обнажая окровавленное мясо. Целый пуд плоти, что он весь день разделывал и пожирал. Вкусы человеческого мяса перебивались во рту у Поэта – ассоциации с жаренной свининой и курицей сменяли друг друга. Насыщенное кровью мясо, которое он срезал с тела своей кормилицы, обгладывая кости, а лишний жир с прослоек бросал на сковороду, используя, словно масло, поджаривая мясо. Несъедобные мышцы на растопленном жире сжаривал на отдельной конфорке до состояния мрачного, сыплющегося угля. Он смотрел на жарящиеся порции и тело Розельи (на то, что от него осталось), чувствовал прогрессирующий гнев. Ломал ей пальцы, конечности, пытался сдавить хилыми руками череп. Переломанные кисти, ступни, позвоночник Поэт перемалывал на мелкие части молотком в миске, а те, что прочней, выбивал подручными средствами: пилил, дробил – всеми способами превращал в мелкую щепку… И все, пытаясь не шуметь… Ел Мортье характерно чавкая, запивая минеральной водой… Сердце он ел сырым, мозг выдирал и ел по частям отдельно – слизистый, напоминающий желе вкус по сей день не покидает языка Поэта… Мортье Де Сар убрал с кафеля следы крови, выжал из тела тетки всю возможную кровь, словно губку, а перемолотую в ступке пыль от костей он выкинул вместе с остальным мусором, оставшийся нерастопленный жир смешал с растительным маслом и сложил в обернутую марлей банку, оставив мариноваться на пару дней. Недоеденное мясо, которого было не столь много, – всего одна восьмая часть пуда – он перемолол в фарш, сделав из получившегося котлеты, поджарив их и сложив в морозилку. Пепел от волос Поэт смешал с водой и частями проглатывал, а обугленную кожу разрывал на лоскуты, поджаривая и пожирая ее между приемами пищи… В голове раздался неестественный звон, будто звенел колокол. Что-то заговорило с Поэтом… Он пытался сопротивляться чужому повелеванию: женский голос рассказывал о своей жизни, сожалел и извинялся. Эмоции, с которыми она говорила, менялись с интервалом в секунды три, мешая Мортье сосредоточиться на жратве. Он пытался говорить с женщиной, но она не слушала его, намеренно игнорировала: говорил о том, что любит ее, ведь этот акт – танец жизни и смерти, знак настоящей любви. Поэт пообещал, что никогда не бросит голос: он любил ее вне зависимости от ее крови на его рубашке или вкуса ржавого мяса на языке… Это больше, чем любовь. Следствие начало проверку никому не нужной личности Розельи лишь через месяц, когда настал период уплаты налогов, она пропала. Пропала бесследно. Невозможно найти и места преступления, ввиду отсутствия каких-либо данных. Проверка деятельности, городских камер показала, что она, на момент последнего появления на них, выезжала в магазин… Неделю назад… Поэту удалось укрыться от следствия, ввиду наличия идеально отточенного алиби – все было совершенно, все было наконец идеально! Небольшая новость о пропаже тетки все же дошла до матери и отца Мортье… Что уж говорить об их реакции, если Поэт даже не получил от них никакого письма с ответом на ситуацию – Розелья и ее труды были в очередной раз проигнорированы…
Поэта отвлек громкий звук открывания стальной двери одиночной камеры. Его запястья все еще стисали прочные толстые цепи. Он поднял голову, обратив внимание на дверной проем: два вооруженных солдата по бокам со слитными черно-металлическими армейскими винтовками означавших, что оружия способны на стрельбу черным порохом. Посередине, освечиваемый тюремной лампой сбоку, стоял Судья, смотря на Поэта, оскалив зубы. Он громко цокнул сапогами и солдаты принялись освобождать пророка от оков, немедленно же взяв того под руки, сковав их и ноги. Поэт находился чуть ли не в упоре от Судьи, смотря на его строгое прищуренное лицо, быстрым взглядом окинув весы, к которым он навсегда оказался прикован… Судья? Судья – это прозвище. Настоящий суд происходил у того в голове…
II. Судья
Одет был он в чиновничий камзол, серебряные ордена на эполете, который украшают тонкие, свисающие вниз ленты. Не скромен, однако и красив молодой человек собою: высок ростом, статная походка, где правая рука часто находилась за спиною. В отличие от Поэта, его не пресекали за близко дворянское воспитание, ведь так полагалось будущему верховному судье: с детства он отличал сюртук от бекеши и знал, что такое камербанд, однако из манер принимал Судья лишь кодекс чести, не принимая этики. Ему не нужно было простолюдинское образование потому, что и в будущем он будет работать с влиятельными людьми… Его с Мортье Де Саром объединяли лишь общие дела, совместное проживание в небольшом, даже, смущенно для чиновника, робким домом на Железной улице двадцать два. Судья – это прозвище. В их кругу из трех человек все использовали прозвища, стараясь не выдавать настоящих имен друг другу, и Поэт – прозвище, и Дегустатор – прозвище. Но так как слово “люди” пишется с большой буквы, то и имена тоже… Настоящие инициалы Судьи – М. Т. Поякий – так к нему обращаются и коллеги, и товарищи, и настоящие друзья – Поякий. Звали рослого Поякия лет тридцати пяти Митрофаном или же Митро: в имени прослеживаются Аланазийские, Кинетерские корни, но сам он гордо фамилией из Союза Объединенных Наций – огромной необъятной территории, проходящей по середине материка, охватывая две больших цепи гор на севере и юге соответственно. Изначально это был политический союз между тремя государствами, который позже перерос в централизованную федерацию, захватывая под свое влияние все больше стран. Жил он в фамильном доме в пригороде (примерно в ста километрах от столицы), который, собственно, и станет пристанищем трех извращенными грехами чиновников. На левой руке Поякия на всю жизнь закреплены тонкими, однако неуязвимыми от ударов хромированными цепями на фалангах всех пальцев, держащие металлические, покрытые матовым слоем весы. Весы эти он вынужден был всегда носить у себя в руке, либо подле ладони, свисающими с пальцев. От них невозможно было избавиться, только если не отрезать себе руку – это одновременно долг, ответственность и ноша, которую должен испытать и нести каждый верховный судья Союза. Не сказать, что рука была полностью лишена своего функционала из-за этих весов… В момент, когда ему надевали весы пара продвинутых инженеров, Митро думал об обещании, которое дал своему отцу, смотря ему в гроб, уложенный белыми цветами: он обещал исполнить свой долг, не разрушить наследие деда. Он, на пару с множеством на последнем прощании людей, не проронил ни слова, ни слезы. Большинство окружавших его людей – государственные служилы с высоким чином и эгоизмом… Отец Поякия не любил подхалимство, не принимал лицемерия, был человеком, в жизни не взявшим ни одну взятку, – по крайней мере, создавал вид… И сам Судья горестно знал, что это так… Должность верховного судьи в Союзе по всем традициям передается по наследству. Всего судей одиннадцать человек, восседающих по делам, дошедших до последней инстанции. Если умирающий слуга закона знает, что не готов передать свое место наследнику, то семья оставляет это место, и его занимает человек, избранный парламентом советников президента (в числе которых ныне числится и Дегустатор). Так на место верховного судьи взошел и дед Митро, дав начало престижному будущему всем своим сыновьям и внукам. После него следующий по поколению был отец Поякия, умерший рано, прожив всего до пятидесяти пяти лет… Митро с достоинством принял титул и ремесло судьи, что и стало впоследствии его прозвищем…
Судья вернулся в их приевшийся ему за четыре года дом, оставив свой голос за приговор Поэта как “требующем дальнейших заседаний суда”. Неловко видеть своего друга в таком положении, однако, размышлял Поякий, эта судьба им заслужена. Проржавевшие от влаги замки открывались податливо… Отворив дверь, на Судью обрушился мороз, поселившийся в доме. Это стало следствием неуплаты ими отопления за весь их период пребывания там... Он снял камзол, уложил эполет с орденами на тумбочку у входа, легким движением руки включил электричество в доме, попутно открывая заржавевшую зажигалку: во всех комнатах загорелся тусклый свет, но в коридорах никакого освещения не было: эту роль выполняли свечи в канделябрах, что зажигались каждый раз вручную. Митро поднялся по лестнице на второй этаж, чуть повернул налево и отворил большие, будто кафедральные двери: большой длинный стол посередине с разбросанными на нем всякими бумагами, монетами и изрезанной скатертью… На нем стояли мелкие таблички: посередине восседает “Поэт”, слева от него – “Судья”, а справа – “Дегустатор”... Поякий глянул на место “Дегустатора” – там красовалась человеческая челюсть, от которой остались лишь мышцы и проглядывающие из-за тонкого слоя мяса кости... Он сел на место Поэта. Солнечный свет из огромного мозаичного круглого окна, разделенного на четверти двумя прямыми, грел ему спину, а длинная тень того растекалась по всему столу. Судья взглянул на бумаги около места Поэта:
Религия сковала души людей, а святые отцы по-прежнему отказываются мне верить, Снеже. Я обошел все монументы, все святые места, с детства, нет… До юношеского возраста я был промыт учениями семинарии! Надеюсь ты – нет. Бог умер, говорят они… Бог не умер! Я найду это пророчество и Святой больше не будет скован цепями веры! Он сможет помочь НАМ, Снеже! Твой М. Д. С.
Судья вновь услышал в комнате знакомый смех: это не сходилось с голосами у помешанного Поэта в голове. В углу комнаты стоял мальчик, неловко шаркая по полу ножкой…
— Что тебе нужно от меня, заблудшая душа..? Разве моих слез тебе недостаточно, демон?! — Поякий сначала пытался сдерживать эмоции, но после неожиданно для себя же закричал. Его вспыльчивый характер вновь обнажает колья. — Бессмысленно бежать от совершенного. — спокойно отвечает ему мальчик, пока Судья смотрит на него сквозь пальцы… — Я пусть и не простил тебя, но я услышал у тебя в голове шум. Похож на белый… — Твой любимый звук, знаю, не надо вновь сыпать соль на рану… — Извини, я снова забыл…
В комнате повисла мертвая тишина. Гул сквозняка из щелей в дверях разрывал ее пелену. Мальчик вспрыгнул на комод и стал болтать ногами, любопытно рассматривая издалека жженые на столе бумаги. Судья пытался не обращать на него внимания, как и во все прошлые разы. Ему впоследствии стало скучно… Его вздохи, усмешки и шорохи перестали быть слышны в помещении. Он исчез. Снова исчез. Яркий солнечный свет сменился холодным ветром, моросящим окно. Вся сознательная жизнь Поякия была посвящена работе, сожалению и горю. Они втроем все еще ищут пророчество… Судья, как и Поэт, ужасно грешен. Как грехи Мортье предстают перед ним в виде шума в голове – голоса, сковывающие его, управляющие им, – так и Митро не мог избавиться от своей мании, главный грех которой все еще предстает перед ним в виде мальчика лет четырнадцати. Несмотря на свой возраст, понимает все он на уровне пятилетнего дитя… Он был его бременем и тем, кого обязался оберегать… Сейчас он исчез. Снова исчез…
— Господина Поякия приветствую. Поклонись, юноша. Как тебя отец с людьми учил общаться? – армейским тоном говорил отец того семейства. — Отнюдь не нужен сейчас этот срам, особенно молодому то поколению, Вов, все свои, смотри. Ты знаешь зачем мы здесь, юноша. Как там наш мальчик? – женщина, стоя с мужем на пороге, говорила спокойно, даже чересчур расслабленно, находясь будто у себя дома, а не у апартаментов юниора-судьи.
Они пришли сюда за сыном, за племянником. Судья не мог понять методы их воспитания, но семья была вынуждена присматривать за этим мальчиком еще когда Поякий был в четвертом классе, когда в образовательной системе Союза их всего девять… Он стал родным для отца за все это время, а Судье приходилось присматривать за этим ребенком: хотя вся опека оного заключалась в периодическом заглядывании к нему в комнату и в попытках не навредить ему. В студенчестве и после смерти кормильца обязанности в отношении этого крошечного инвалида расширились: он вынужден был содержать этого попаданца. Не на свои деньги, естественно, однако пакеты из магазинов стали на пару килограммов тяжелее. Сказать больше – Митро даже стали платить неудавшиеся родители за содержание дитя…
— Это недоразумение, надеюсь, где у вас кофе? Что за студент из тебя… – грозно проговорил беззаботный отец семейства, по совместительству просто “дядя”. — Да что же мы тут топчемся у порога, Вова, Нои ради. Где он? – подхватила жена.
Матушка зашла в самую дальнюю по коридору комнату и открыла дверь. Мрак, повисший так давно в этой комнате, навис над родителями мальчика, который лежал на кровати, смотря в потолок. Он не замечал их первые секунд двадцать, после чего резко повернул голову и с радостной улыбкой приоткрыл рот, словно желая что-то сказать. Дальше по комнате – мелкая тумба высотой с кофейный столик, на которой гордо стоял телевизор тридцатилетней давности. На нем не было каких-либо каналов, игр или развлечений. По всей квартире громко играет белый шум из комнаты мальчика – эта ублюдская коробка, на которой коммерческий экран “ПОЖАЛУЙСТА ОСТАВАЙТЕСЬ С НАМИ” – единственное развлечение, и именно оно пришлось по душе мальчику, которого звали предки просто Володей. У него особое расстройство аутистического спектра, близкое к какому-то воображаемому диагнозу фантаста или писателя ужастиков: он не способен к сложному обучению, действия лишены всякой логики, да и видит мир он не как все… По его рассказам можно понять, что он видит весь мир в черно-белых тонах, однако цвета экрана телевизора воспринимать тот способен… Психиатры качают головами, периодически приходят на дом и расследуют столь интересный психологический феномен, ведь держать его в клинике нельзя – эксперименту будет более полезна домашняя обстановка.
— Вы делаете, однако, большое одолжение нам, позволяя нашим причудам беспокоить вас. Поверьте, обычный человек бы не выдержал такого вторжения, – пробормотал врач, показательно сняв перед Судьей очки.
Безусловно, одолжение, ведь полного покоя Митро не видал уж сколько лет: не способен был он и привести свою пассию домой ввиду того, что боялся этого мальчика – она не оценила жеста. Судья не мог рассказать кому-либо об этом: звучало это все абсолютно абсурдно… Какой-то пацан-аутист живет у верховного судьи в доме потому что… Что?.. Он не мог объяснить и одновременно не мог его бросить на произвол судьбы таким родителям.
Шум детского смеха вновь заставил Судью погрузиться в дело, чтобы найти какие-либо прямые доказательства вины Поэта – дело было отнюдь не бытовое, ведь приговаривают самого делегата Аланазии. На кону – смертная казнь, которую Мортье Де Сар уже во всю ожидает… Судье не хотелось ему такой судьбы: он взглянул на Володю, стоящего у него над душой.
— Я, Снеже, объездил много стран, посетил множество святынь, повидал священников и даже святого отца Союза. Они ничего мне не рассказали, не поведали, не наставили, как положено священническому сану, напротив! Садисты выгоняли меня из святых мест. Над нами – проклятие. Проклятие, расположенное в середине благословенных островов – вампиры, Снеже! Упыри! Ты сама видишь это каждый день. Это вера людей заставила Бога прогневаться на нас: он и обрушил на нас этот кошмар в виде кровопийц, обитающих в чернокаменном бастионе посреди… Да ничего! Похотливые лилим атакуют поселки, мешают процветать Союзу минотавры с гор (а они, Снеже – разумная раса, похожи на граждан Санктайда с их религией. Поклонение сонному параличу! Экая жуть!). И это все послал на нас скованный цепями людской веры Бог. Он не только на нас прогневался, Снеже, на тебя! Глянь, что стало с тобой: искупление в крови нежити – каждый день переживаю, надеясь, что ты дожила до рассвета. А теперь посмотри, что стало с твоим любовником: он хочет мне голову отрубить, сжечь, собакам скормить – варвар, не более! – с драматическим оттенком в голосе прочитал первую попавшуюся на столе бумагу Володя, сделав яркий акцент на последнем предложении.
Не было сомнений, что весь сей бардак был написан Мортье якобы в ночь перед арестом. А может он просто бросил свои старые черновики и очерки, будто деревенский поехавший, на стол! Повернувший и разрушивший жизнь троих людей своим пророчеством дурак, расчленивший собственную тетку, называет исполняющего свой долг слугу закона варваром… Все мысли Судьи соответственно отображались и в хрупкой голове мальчика: он чувствовал его переживания, но не мог того покинуть – так же, как не смог и Судья… Он опять погрузился в поиски каких-либо улик, разглядывая ящики комода, книжные полки…
Снеже не просто знакома с Судьей: она была его ангелом любви, оплотом спасения от человеческой жестокости. Студентами одного и то же юридического течения они познакомились с самого первого шага на порог Верховной Юридической Академии. Изначально отношения складывались в профессиональной стезе: принеси это, подай то... Снеже знала, что Митро являлся будущим верховным судьей – в практике ей предстояло помогать студенту, будучи советницей: Судья в первые заседания не мог принимать решения без утверждения их двумя советниками. Девушка не обделенная красотой – светло-карие волосы, прядями красиво развевающиеся на ветру, обнажая небольшой, усеянный черными точками лоб. У Снеже не было такой элегантной одежды, как у спутника – скромная черная по колено юбка, персиковая рубашка и темно-синий, покрытый мрачными узорами фрак.
В будущем она заочно примет участие в божественном поиске, ведя с Поэтом активную переписку... Тогда девушка просто знала о тяготах жизни Судьи, и пыталась ему помочь, не обращая внимания на Володю. С ним, однако, она нашла четверть часа на разговор, запершись в темной комнате, поддаваясь яркому свету и шипению телевизора... Казалось, весь мир и для нее стал бесцветным, глядя на исхудавшего мальчика с растрепанными волосами. Судья все это время смотрел на их контакт, оперевшись на дверь: для него не было нечто удивительного в аутизме, скорее существовало много отвратительного, чему, в его представлении, не будет конца.
Снеже – единственная, кто понимал Судью и тяжесть ответственности на плечах юниора, и часто они, когда ехали в метро, смотрели в быстро пропадающие из поля зрения дома, людей и машин, говоря о своем будущем. Девушке было не стыдно и не тягостно посещать Митрофана в моменты истощенности того. Но также студентка не стеснялась проявлять и свою сильную сторону, чему в будущем посвятит всю свою жизнь, ища искупление в порохе и зеленом свете с благословенных островов...
Звуки белого шума вновь пронзили квартиру, они постепенно сменялись однотонным писком и этот голос мужчины и девушки одновременно: “ПОЖАЛУЙСТА, ОСТАВАЙТЕСЬ С НАМИ”. Судья не против был бы выкинуть телевизор, но как психиатры, так и родители Володи запретили лишать его права пялиться в серебристый экран. В сей момент Митро был на кухне, мыл посуду, выкидывал объедки – аппетит мальчика был также непредсказуем: когда добавки просит, а когда миски орешков не съест. После выполнения простейших бытовых обязанностей, он сел, обхватив лицо ладонью правой руки – его сковывали жизненные обязательства перед всеми господами: сейчас он учит все юридические кодексы, указы, зубрит прецеденты, ведь скоро будет первый настоящий суд с делом, в которое вовлечена целая адвокатская контора – дел меньше этого в верховный суд не поступает, необходимо доказать и защитить свой наследственный статус судьи-юниора… А так ему хочется играть на фортепиано, может каком-то струнном инструменте, но больше привлекал звук клавишных. Но, вне всяких сомнений, в будущем он научится играть на нем, сыграет двум своим друзьям в фамильном доме симфонию безымянного автора – свою симфонию. Безусловно, некоторые звуки не будут сходиться, да никто и не поймет истинного замысла проекта маэстро, но он будет рад с чего-либо начать. У него сейчас немного денег, так как он всего лишь юниор, а не верховный судья, которым то и платят, будем откровенны, как обычным чиновникам (но Судья отнюдь не жалуется) Так он будет учиться одним вечером на кухне, подробно изучая прецеденты в уголовном праве, гражданском праве, глядя на кодекс экономических государственных преступлений, всячески избегая шума телевизора, и услышит громкий крик из дальней комнаты…
— СКОТИНА! – после этого – громкий удар, напоминающий стук по стеклу. Резко прекращаются помехи зомбоящика.
Вечность Судья после будет гадать, что нашло на эту спокойную хрупкую душу, когда увидел его: сидящего за тумбой и закрывавшего голову нервно трясущимися руками мальчика. Судья резко вошел в комнату. Он закричал, сторонясь Поякия, вжавшись в стену, словно хотел пробить в ней вмятину. Через его нестриженные полгода лохматые волосы можно было разглядеть ужас в зрачках, что отражали белый свет сломанного телевизора… У него в руках была пластиковая серая палка – кусок от сломанной им швабры.
— Пошел вон, пошел вон, ПОШЕЛ ВОН. ПРОЧЬ! – орал мальчик, двумя трясущимися руками держа свое импровизированное оружие.
В его глазах Судья предстал, как нечто, имеющее черное слизистое тело, кожа на голове была полностью обнажена до черепа, что представлял из себя набор параллельных друг другу вертикальных тонких разноцветных линий. Глаза посередине были настолько реалистичны для ненормальной фантазии ребенка, что Володя мог чувствовать, будто они вот-вот выпадут из орбит. Вместо хромированных весов на его руке виднелся топор… Судья решил резко выбежать из комнаты, плотно закрыв за собой дверь – ему пришлось держать ее ручку, чтобы юноша случайно не выбежал из комнаты, начав спасаться от воображаемого монстра. Мальчик пытался пробить ее осколком швабры, но не вышло. Подставив под ручку лестницу, что упиралась в шкаф, создавая идеальный засов, Судья пошел за телефоном, звоня психиатрам и родителям мальчика…
— Очень увлекательно, родной, но что же было дальше? В чем, собственно, ваш грех? – проговорил, прервав Судью, Дегустатор, смотря ему пустыми карими глазами прямо в душу. – Ваша пассия, собрав вещи, уехала в Твердзу, как всем нам известно, став “красным билетом”, если верить вам, первым…
И все это я видел…. Слушал каждую их историю, смотрел над отправлением их правосудия. Я – не зритель, я – прямой участник…
III. Откровение
— Мне тяжело об этом говорить. – шептал дрожащим голосом Судья. Под гнетом волнения он невольно складывал руками разные позы: ставил на пояс, обдирал пальцы, ногти.
Свет, протискивающийся сквозь круглое мозаичное окно дома двадцать два, все тускнел с заходом красного солнечного диска. Комнату освещала пара свечей в канделябрах: горели ясным бело-желтым огнем. Я сидел у одной из них – мое место было в углу: между книжной полкой и стеной слева от окна, что было идеально напротив двери. Моя униформа не была настолько вычурной – черный фартук, не отличавшийся какой-либо бархатностью или качеством, серая рубашка, брюки по последнему слову моды и мое старческое лицо, украшающее эти “молодежные” греховные собрания. Поэт сидел прямо близь окна, а слева и справа от него – Судья и Дегустатор соответственно. Иногда приходил и еще один молодой человек, Мóста : вечно молчаливый, моложе всех в комнате, лет так тридцати трех, а сидел он близь входа – напротив Поэта, смотря на него через весь длинный неширокой стол. Он не понравился мне с самого начала. Из-за этого хама мне было запрещено приносить на собрания всякие книги, кроме утвержденных тремя членами этого богохульного сборища. Я не обижался, просто не привык: теперь приходилось действительно слушать лекции Поэта заново – именно он их мне и рассказывал перед каждым выступлением, считай меня этаким бета-зрителем…
— Значит вы сожалеете о содеянном… Скажите, – чуть ли не шепотом сказал с паузой Поэт, – в чем проявляется ваше сожаление?
Судья посмотрел на небольшой пуфик позади себя и так и остался разумом в нем на секунд десять, горестно глядя на обитый кусок резного дерева. Я смотрел на это все с легким прищуром, на долю секунды мне показалось, что я кого-то видел…
— Это он. Он преследует меня. Мне часто после произошедшего хотелось выколоть себе глаза, лишь бы не видеть его счастливую детскую физиономию, однако не хватало воли и сил. — Про волю я знаю не больше вашего, Судья. – Поэт тяжело вздохнул, набрал воздуха в легкие и продолжил речь, – Мне самому было тяжело, но, что удивительно, Господа, у меня не было чувства тяжести на душе. Я словно освободился от чего-то, будто выполненное заранее дело ласкает душу фактом, что все уже окончено. Однако внутри меня поселилось нечто будоражащее мой ум – странные голоса, терзающие мозг, словно пиявки. Я знаю каждый из них по имени, но иногда их просьбы сливаются в один неразборчивый поток, который не в силах остановить ни я, ни какая-либо медицина.
В данный момент все, после короткой паузы от рассказа Мортье Сара, смотрели на Дегустатора, ожидая ответа.
— А что вы на меня так смотрите? Мои грехи, в отличие от ваших, материальны, – с ухмылкой проговорил он, открепив сзади цепочку и вытащив ее из под рубашки: хромированная цепь, в середине кубом находился былит. А былит, в свою очередь, – драгоценный кристалл ярко-зеленого цвета, основой производства которого является алмаз. Перед смертью каждый человек выделяет энергию – необходимую душе силу, чтобы вырваться из оков плоти и отправиться в Междометие – переходной путь между связывающими вселенную мирами: Четвертым измерением, что образовалось, ввиду разрыва во времени в определенной области… В итоге после смерти человек может со всех согласий и юридических процедур поместить эту энергию в контейнер – былит. Обычно он вырезается в форме кубов с прорезью внутри, так как его можно “активировать”, получив заряженный былит, что можно использовать в качестве летального оружия в виде гранат, разбавления пороха в оружии.
Было очевидно мне и моим добродушным собеседникам, что этот былит – главное, что осталось от убитого Дегустатором человека…
Стоит подробнее рассказать о столь интересной личности как Дегустатор, ведь он являлся, по моему скромному мнению, самым грешным из всех, кто пытался в этом проклятом и пропахшим человеческим мясом доме строить из себя потерянную душу. Дегустатор или же просто Иван – человек полный, но рослый, однако не выше Поякия. Его волосы немного отдают кудрявостью и густотой, как у Мортье, но мрачные, словно сама природа назначила ему в будущем роль. А лицо квадратное, глаза широкие, не прикрытые и не стесненные лишней плотью век, толщиной ресниц. Внешний вид был не настолько опрятен, как у других членов собрания, даже не так опрятен, как приходилось соответствовать дресс-коду мне: рубашка могла быть легко не поглажена, пуговицы на жакете расстегнуты, перчатки в некоторых местах даже порваны, словно он приходил в подобие игрового клуба после работы – не иначе, как досугом, назвать это язык не поворачивается. Как в будущем узнаю я, Иван происхождением из невероятно знатного, чисто тетрахайлского, несмотря на многочисленные нападения со стороны Аланазийских и Крайских племен, рода. Благодаря нему он, собственно, и получил свою высокую должность. Понимаете, держать Дегустатора на позиции одного из тридцати трех фигур у президента просто… выгодно. Выгодно как для благополучия оного, так и для Союза Объединенных Наций ввиду того, что история его предков идеально представляет страну, что не сильно обременяет Дегустатора в плане действий на дому, а позволяет быть постановочной идеальной фигурой на представительных собраниях. Как и Судья, он получил свою должность по наследству. Таких “представительных” фигур в государстве доходит примерно до половины, где остальные двадцать – выделившиеся работники правительства, парламента, сенаторы верхней палаты… Вне всяких сомнений, чтобы стать такой важной фигурой, необходимо прожечь свои золотые юношеские годы в рвении познавать, изучать да практиковать. Однако у Дегустатора, в отличие от товарищей по столу, в юности был телефон… А дело в том, что такие умные устройства – невероятно дорогие, ввиду тяжелого и действительно затратного производства. Спрос не настолько велик на карманные умные звонилки, когда у всех есть обычные… Так что смартфоны, как явление, распространено только среди элит… Работать ему приходилось меньше, чем остальным: Поэт – еле отвертевшийся от убийства человек среднего класса с абсолютно погребенной репутацией рода в Аланазии, что казалось изначально сдерживающим фактором в карьере, но за как профессиональные, так и личностные качества его не отвергли правительственные рекрутеры… Оказалось, что этот “авторитет” не стоит ни гроша за пределами скамеек бабушек и дедушек у храмов – гораздо значимей оказалась личная репутация, которую Мортье, часто практикуя красноречивые перепалки и обладая образованием столичного Аланазийского университета, имел. А Судья постоянно пытается доказать свое право на место верховного судьи, как и другие десять членов, постоянно сражающиеся с другими кандидатами на эти обитые золотом кресла. Но Иван отнюдь не тунеядец, а уж тем более не мошенник и проныра – скорее было бы честно охарактеризовать того как “особенного” чиновника, не более.
— Вы, люди, грешники потомственные. Я здесь только за тем, чтобы попробовать восстановить ощущения и вкус, что я познал давно. – он крепко сжал в руке былит и встал. Судья, закончив свою историю, сел, а над Дегустатором загорелась лампа. – Я помню, как мать водила меня на “собрания”, будто то, где я сейчас, но если вы хотя бы похожи на людей, то там были настоящие звери, не знающие морали, не скованные скромностью. Там я впервые попробовал человечину. Мы все были в масках: тусклых, разноцветных, похожих на маскарадные, театральные… Помню человека – на нем был джутовый мешок, порванный в районе рта и носа, а на лбу он обвязывал веревку, чтобы мешок не спадал во время еды, руки и плечи были обмотаны колючей проволокой, из-за чего он постоянно орал, иногда ударяясь головой о стол или стул… Позже, конечно, это собрание инвалидов арестовали, но многих так и не удалось найти из-за анонимности. Сейчас я перед вами без всякой маски, что, возможно, и рискованно, бездумно, нелогично, но иначе моей душе все ощущалось бы здесь некомфортно. – повествовал он, тупив головой в пол. — И в чем же проявляется твое сожаление? – сказал шепотом Судья. — Ни в чем. Я ни о чем не жалею, как и… – Дегустатор махнул в сторону Поэта рукой, а Поякий все еще глядел на Мортье с долей скепсиса. Тот, очевидно, подметил его полный сомнений взгляд и продолжил свое повествование. — Возможно в моей истории есть недосказанность. Я, опять же, не чувствовал никакого сожаления, лишая жизни Розелью – эта выдра разрушила честь нашей семьи, потенциально подорвала мне право наслаждаться жизнью как в детстве, так и в юношестве. Я пробыл в обстановке, полной ненависти, до моего поступления в этот клятый университет! – неожиданно для себя прокричал Мортье, разводя руками. – Эта ведьма заслужила произошедшее. Я, вспоминая это, не чувствую ни хрена, кроме ярости. – в его глазах словно забегали огоньки, он стукнул ладонью по столу.
В комнате повисла минутная тишина, все неловко встали. Я чувствовал, как на меня давил вес всех этих чувств – злобы, сожаления и мании. За окном чирикали воробьи, иногда взлетали с отчетливым карканьем сливающиеся с мраком снаружи вороны.
— Итак, мы с вами более-менее познакомились. Дам право, Судья, не говорить о своем опыте – мы вас поддерживаем во всех ваших начинаниях, вам отнюдь здесь нечего стесняться или бояться. Будет легче считать это собрание некой “группой поддержки”. – сказал Поэт, после посмотрел на сидящего в углу меня хмурым взглядом – все внимание “группы” было на мне. – А вам, слуга, поручаю подготовить наше первое пиршество. Судья?.. — Дом в вашем распоряжении, слуга. Мой номер, в случае чего, у вас есть. Помните кодовые слова, пожалуйста, при разговоре по телефону. Никакого упоминания происходящего здесь… Я с Дегустатором вам поможем раздобыть контакты и, несомненно, деньги для пиршества. – в это время мне было поручено зажечь свечи.
В ответ я кивал на все просьбы. Они не забыли сказать, что сделают со мной, если я проговорюсь и раскрою их собрание: было некомфортно представлять себя на том же столе, где скоро будут останки незнакомых мне людей…. Через полчаса собрание разъехалось, а я оставался заведующим в старом фамильном доме Поякия.
Проснулся я на специально отведенной мне кровати – совесть не позволяла спать на кровати, где, возможно, однажды рекой лилась человеческая кровь. Потянувшись, посмотрев на наличие новостей и сообщений в свое подобие телефона, выданное мне Судьей, я скудно позавтракал, оделся в приличную одежду со вчерашнего дня и отправился осуществлять чужие заговоры. На улице – весенняя прохлада. Пение птиц, расцвет новой зеленой жизни после ужасной стужи. Пройдя к заднему двору дома, я отключил котел, подающий тепло: необходимо, чтобы дом замерз, превратившись в подобие большого холодильника. Для этого необходима была подача хладагента, которая, по словам Судьи, естественно, уже была в доме, поэтому мне оставалось лишь купить химикат. Холод остается ждать указаний хозяев, а я принялся за полную уборку двухэтажного дома. Музыка помогала разбавить обстановку, особенно учитывая, что у меня аллергия на пыль – так хоть можно, будто в детстве, воображать себя вершащим кару божеством, горячей тряпкой проходясь по всем предметам мебели, убивая пылевых клещей. Когда я дошел до главного зала, то меня будто обдало божественным светом: в воздухе танцевала под теплом звезды Джодан пыль, обложки твердого переплета книг становились контрастней. По-человечески живей… Я протер стол, где на пыли вчера вырисовывались отпечатки ладоней от резких чувственных стуков по нему. Раздалась серия из трех коротких вибраций в кармане, после чего последовала мелодия рояля: Судья звонил и сказал, что будет подготавливать пиршество вместе со мной, ввиду знания только им информации местонахождения “поставщиков и мясников”... Его голос дергался, словно у нарко, как во время звонка, так и когда он пришел забрать меня. С порога вид Поякия казался более безобразным, чем вчера: вместо чиновничьего камзола было повидавшее лучшие дни пальто, отсутствовали белоснежно-серебристые погоны, непричесанные волосы и закрытое медицинской маской лицо. Большие серебристые весы почти не было заметно из-за длинной, крепящейся на плечо накидки. Спросив его о внешнем виде, Митро ответил, что мне такие приготовления совершать не имеет смысла, протягивая тряпичную балаклаву, жестами обматывая воображаемым куском ткани лицо. В его глазах виднелось нарастающее с нашим приближением к месту волнение: стук его каблуков становился все громче, он часто хватался за свисающие ветки берез, отрывал по листику, медленно разрывая те на части. Порывистый городской прохладный летний ветерок колыхал вершины вековых деревьев, трепал волосы Судьи, будто траву, из-за чего тот постоянно свободной от весов рукой их то поправлял, то время от времени придерживал, словно парик, готовый в секунду слететь с головы и оказаться на грязной от скошенного газона земле, ввиду чего он всяческими словами ругал природу да Всесоздателя:
— Вам волнительно? – выразил я свое беспокойство о его поведении. — Даже художник дрожит перед пустым холстом после длительного перерыва. – красиво ответил Судья.
На минуту повисло небольшое молчание, мы вышли за черту деревни по проселочной дороге. Шум скотины и сельхозтехники постепенно увядал в воздухе: лес словно отвергал посторонние звуки, ножом сдирая пыльную городскую человеческую шкуру, обнажая истинный животный характер.
— Дегустатор упомянул вашу возлюбленную, извините, если тема щепетильная, но тогда я заметил на вашем лице мрачную пелену. – воспользовавшись трогательным моментом сказал я. Под ногами хрустели ветки. — Я мечтаю избавиться от раны в моей душе. Нас здесь трое: он прекрасно знает кто я, кто ты, старик. Посмотри налево… – глубоко вздохнув сказал Судья.
Слева от меня была густая роща, заросшая крапивой, репейником, редко проскакивающими перед глазами лопухами и цветами. Он показал на березу, дереву не меньше семидесяти лет, прошептал: “Ты не видишь, но там, будто шестилетнее дитя, выглядывает мальчик… Еще и смеется так, словно задыхается” – он опирался на мое плечо, стараясь скрыть руку с цепями весов как можно сильнее.
— Она видела, стоя у двери, как я вырывал ребра из его тела. Ее не держали ноги: Снеже, поскользнувшись, упала, одним лишь локтем упираясь в пол и смотря мне прямо в глаза. Она не стала кричать, бежать – застыла, словно статуя. Кашлянула пару раз и сдержала рвотные позывы, встала, подошла ко мне, взяла тесак, пытаясь не смотреть на распотрошенное на столе тело… Я лишь в последний раз узнал ее тощее тело в метро – студенческая форма с сорванными погонами, чемодан в руке и сумка за плечом. Снеже посмотрела на меня тогда – узнала. Я больше не видел тех невообразимой красоты глаз – на меня из темноты вагона смотрела из под перекрашенной театральной маски пустота. Венецианская, украшенная красными лентами маска с загнутыми вверх глазами, отсутствием рта, видимого носа. По всей маске виден кровавый отпечаток ладони. Глаза были сломаны: в них будто выдрелили вертикальные вниз линии, похожие на слезы. Я как истукан стоял и под белыми огнями вагона смотрел… Она подошла ко мне чуть ли не в упор, осмотрела снизу вверх и дрожащим голосом, взявшись за плечо, прошептала:
Ты тоже его видишь?..
Не знаю был ли это вопрос или утверждение: тогда я ущипнул себя и присел на первое попавшееся сиденье, рядом с какой-то бабушкой… Хотелось в тот момент лишь проснуться и забыть обо всем.
А мне приходилось медленным шагом идти и выслушивать одну из самых поражающих душу историй. Тогда Судья остановился, присел на корягу и посмотрел на меня, опирающегося о дерево, ожидая реакции. Оставались вопросы, однако тогда я будто не чувствовал языка: мне ничего не оставалось, кроме как неподвижно стоять, крутить в руке палочку и поддакивать. Почему он рассказал это мне, а не своим собратьям по проблеме? – я задал ему этот вопрос, на что Поякий пожал плечами и ответил:
— Наверное, я знаю, что ты промолчишь. – Этот ответ абсолютно не имел смысла, хотя звучал по-родному, будто я нахожусь в правильном месте в правильное время...
Он два раза хлопнул руками по коленям и встал. В тот момент мы уже шли по поляне, виднелась небольшая деревушка, а нас нагнали телохранители. Меня убеждали, что знают человека, с которым придется “вести дела”: действительно, дверь открыл пожилой мужчина возрастом, как я, лет сорока-пятидесяти, и пригласил войти. Судья остался ждать перед входом во двор, а я с командой охранников подошел к холодильнику, которому лет будто не меньше, чем мне. Мужчина открыл холодильник и с небольшой ухмылкой посмотрел на нас, отчего мне стало немного не по себе. Морозилка была полна человеческой плоти: мясо с бедер, плеч, рук, ребер, филе с шеи, пара легких в нижнем ящике и мозг, видимо, для тех, кто желает умереть от коровьего бешенства…
– Это все добровольцы. В мире есть люди, кто из-за каких-либо сексуальных фетишей или, я не знаю из-за чего еще, мечтают, чтобы их съели. То не зависит от пола, здесь всего пятьдесят на пятьдесят – мужского и женского. Дико, не правда ли… – сказал он, по-старчески посмеиваясь на протяжении всего диалога, – Люди живут по двадцать лет и соглашаются стать мясом в морозилке. Все на верхней полке – по десять кило, посередине – одиннадцать, а ниже – штук пятнадцать стандарт, но я могу сбросить цену до ваших возможностей:: не наглейте только. Не переживайте насчет финансов, частично ничего незаконного в этом нет. – сказал продавец.
Я набрал в пакеты пуд плоти различного вида и глянул на его условия: все было оформлено так, будто мы купили обычную говяжью разделку редкого вида. У Поякия словно загорелись глаза, когда я нес красный пакет с мясом в облаченных в перчатки руках. При открытии дверей на нас сразу лавиной обрушились десять градусов холода, моментально обморожая наши лица после полутора часового похода по июльской жаре – дом окончательно превратился в холодильник дабы тухлый запах остатков человеческого мяса не перебивал вкус. Судья наконец мог снять с себя влажную от конденсата медицинскую маску.
Через несколько часов я услышал медленно открывающуюся дверь, в прихожей послышались шаги нескольких человек. Из любопытства я выглянул из кухни – на пороге стояли Поэт и Дегустатор, что заметил меня, подпирающего телом дверь, и поздоровался. Глаз Поэта в темноте свечей было не разглядеть, а на плече тот носил тубус, из которого выглядывали странные свитки. За ними двумя с одной рукой за спиной и приподнятой головой шел товарищ Мóста, так к сожалению почтивший меня своим присутствием. Господ Моста был наименее грешным из всех: его не ожидаешь увидеть за столом, полным различных людских внутренностей. Несмотря на “пижонские” наклонности Мосты, он был ужасно нервным, из-за чего, по его словам, и появилась склонность к самобичеванию. И если другие участники греховного концерта провинились за поедание других, то товарищ Моста жрал сам себя, чуть ли не до мяса от волнения отрывая кожу от ступней до щек, закусывая ею. Часто он появлялся на встречи забинтованным и хромым на одну ногу. Он не был, однако, важным государственным служащим, как Поэт, Судья или Дегустатор – отнюдь, обычный финансовый работник, перекладывающий бумажки из одного места в другое. Судья, медленно спускавшись со второго этажа, пожал каждому руки, подал стакан воды, а после, стремясь разбавить обстановку, начал бытовой диалог, который поддержали все, кроме нервного Мосты. После того, как все уселись и успокоились, я вытащил из фольги приготовленную плоть и разложил вырезку на поднос: ребра по центру, а тонко нарезанное мясо с бедер уложено по краям, словно ассорти. На отдельных серебристых блюдцах каждому участнику дьявольского пира – филе с шеи, что является наилучшим образцом человеческого мяса как незадействованная мышца.
Когда двери в кафедру отворились, Поэт, резко встав, быстро постучал по столу и, приложив указательный палец ко рту, громко зашипел: все поняли знак и резко замолчали. Казалось, они смотрели больше не на меня, а на богатый ассортимент еды в моих руках – у Судьи невольно от удивления приоткрылся рот. Весь красный пакет находился на столе, от напитков господа отказались. Мортье вновь стукнул кулаком три раза – все, как по команде встали, а я занял свое скромное место в углу, изолированный в темноте. Луна просочилась сквозь ночные плотные облака, белым светом озаряя через огромное круглое за Поэтом окно весь стол. В нос ударил запах свинины и тухлой курицы. Лицо Мосты отличалось от безумной мании троицы: он был потерян, скован, словно трусливый заяц, сглатывая слюну, но глаза бегали по еде, как у голодного льва. Поэт достал из тубуса сверток размером с тетрадный лист, быстро прочел, кивнул головой, небрежно скомкал и спрятал в карман. Дегустатор подвинул блюдо поближе к себе, а Судья продолжал хвататься за голову и смотреть на кого-то рядом с ним…
— Не давайте скромности за содеянное в прошлом сковать себя, друзья. Наслаждайтесь моментом, но не спешите уходить. У меня есть, что сказать каждому из вас. – сказал, поправив кудрявые волосы, Мортье.
Царящее в комнате спокойство в миг растворилось – ее наполнил питаемый аппетитом животный гнев. Четыре зверя зубами вцепились в недавно срезанную с костей плоть, обнажая окровавленные клыки, голыми руками отрывая куски, с жадным блеском в глазах чавкая, кашляя, давясь плотью – целый пуд плоти на столе. Кафедра пропахла запахом железа из крови, копченной свинины. Некоторые из животных иногда рычали: от переполняющей естесство ярости, сдавливающего горя, пытающей сознание мании и неисполненных фантазий. Я вжался в угол еще сильнее: казалось, будто это безумие охватит и меня, а если не поглотит, то я стану одной из закусок. Дегустатор прервался от трапезы и, обернувшись, посмотрел на меня и улыбнулся, словно кошмар наяву: кровавые ошметки мяса на его щеках, приоткрытый рот, дикий собачий оскал. Мой страх смешался с остальными чувствами в этой проклятой комнате, пусть я и знал, что мне не навредят. На одном дыхании все закончили тарелки и принялись за блюдо, зверски двумя руками отрывая по ребру и обгладывая его, как голодные гиены. Стук зубов оглушал – стало тяжело слышать свои же мысли… Они закончили пиршество через полчаса – тарелки были пусты.
Между бытовыми разговорами, Дегустатор, приподняв голову, смотрел на Мосту, прищурив глаза, будто что-то выглядывая:
— Моста любезный, что у вас на коленях? Не знал, что вы читающий человек, в наше время это редкое явление – сказал он, успокоив свое любопытство. — Это… Мортье встал и ударил по столу, и прервал товарища Мосту: — Отнюдь, покажите! Нам очень интересно, что вы вздумали читать в такое время?
С испуганной физиономией банкир, чуть отодвинувшись, положил на центр стола небольшую книгу в мягком переплете – Окропление. Окропление – святой завет культа сонного паралича. Религия говорит, что мир создан в голодном порыве непостижимым человеческим разумом существом. Оно обитает в дебрях космической темноты, питаясь ужасом и агонией всех живых существ. Фанатики верят, что страх – самая сильная и яркая человеческая эмоция, позволяющая менять человека “с основания и подчастую”. Каждый человек развивается, ввиду страха за будущее, животное охотится, боясь смерти, дает потомство, страшась одиночества.
— И вам не стыдно приносить эту боговосхваляющую чушь сюда! – Поэт взял книгу в руки и начал рассматривать обложку – Это то, о чем я и хотел вам сказать, друзья! Я знаю от чего все наши душевные страдания. Знаю, от чего ваша заячья трусость, друг мой Моста. Знаю, почему вы все время оглядываетесь, Судья, любезный! — Прерву ваши сладостные вскрики – сказал, сглотнув слюну, Дегустатор – отдайте господину Мосте книгу и скажите, что вы имеете против Всесоздателя?
— Все мы здесь грешны: мы зависимы от вкуса плоти, от ее текстуры, одержимы нашим прошлым. Ты, Дегустатор, можешь не увидеть момента, как сам начнешь цеплять на себя лезвия, калеча себя для дополнительного экстаза. А ты, Моста, не заметишь, как будешь тесаком отрезать себе бедра. Это не наша вина, а проклятие! Воздаяние и гнев Господне! Не важно, в кого вы верите, все это не имеет значения! Вера – это всего-лишь концепция. Вы — Поэт показывает пальцами на Судью и Дегустатора — верите, что Хром умер за грехи наши? Не отвечайте, я вижу на вас обитые серебром диски.
Нам нужно искать – я покажу вам как… Все, кто здесь сидит, связаны с этим пророчеством!
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
