Птицы танцуют в Зените
Пролог
Зенит. Море вспухло. Тихо. Качается нервно. Его всё залило, заняло желтое дикое свечение из центра архипелага. Жарко, аж пар вьется над холодной обычно водой, но даже рыбы от любопытства поднимаются к самой кромке и галдят беззвучно, наблюдая.
В ночном пу́страньском небе, желтом от пожара, высветилась белая птичья фигура. За ней кинулась вторая, темная. Они скользят в разгоряченном воздухе, сталкиваясь когтями и разлетаясь спиралями. В странном своем танце падают до самого пламени! И тут же вспархивают обратно.
Густой смог не мешает — пляшут ястреб с сипухой. Камнем бросаются вниз и наполняют крылья пегим жаром.
Свист от них песней звучит, и набирается, наполняется звук. Трещит камертоном пламя.
Птенцы испуганно пищат, ощущая вдруг свою невеселую участь. Слетки взволнованно мечутся у самой земли и вопят чуть ли не больше младших своих сородичей. Получится ли? Только взрослые птицы следят за танцем в зените внимательно, тихо, в полной готовности броситься к ним.
Жар тащит пляшущих все выше и выше, пока не скрывает их в сладковатом едком дыме под самой крышкой неба. В густом темном зените раздается странный вопль, похожий на человеческий смех, и катится по всем местам. От него воздух посветлел, потерял густоту, словно в бульон плеснули воды. И в этот бульон с веселыми воплями кинулись все мировые птицы, от соловья до выпи, от синицы до журавля!
Заметались разноцветные спины и крылья, шелест негромкий слился в грохот, и стая погнала горячий ветер по земле. Она летит вся к той темной дыре, где скрылись сипуха с ястребом.
Вместо дыма тысячи птиц заполнили пу́страньский воздух, и началась их великая пляска. Так обычно танцуют в закатном свете скворцы, воробьи и вороны, но теперь танцует весь птичий народ! Огонь, сколько ни пытается, никак не может дотянуться хоть до какой-нибудь маленькой птички и бурлит внизу. Жадно сжирает неудачников, которым не довелось ещё встать на крыло. Расходится кольцами по сухой траве и злится. Злится как никогда.
Чалыша, высокая кучерявая лошадь, идет огня не замечая. Кажется, что тот ласково лижет её черно-серые ноги. По ним лезут к всаднице в пушистом овчинном жилете мыши, зайцы, суслики и другое степное зверье. На широкой конной спине сидят, испуганно переводя взгляды то вверх, где радостно пляшут их обыкновенные убийцы, то вниз, в жадное пламя.
Вдруг всадница перегнулась через бок и схватила что-то из самого пламени. Пара мышей не удержалась и свалилась вниз с воплем напуганным, а Грета прижимает к груди, гладит тихонько перепуганного подбитого стрепета, поглядывая в темную высоту.
— Зенитом назвали люди это время, — зазвучал с треском в унисон хриповатый голос ее, — когда Пу́странь оживает пламенем жары. Три́кен стряхивает пепел на землю из волшебной своей трубки, а степи и поля освобождаются от кочевников. Звери, дом которых — дикие травы, либо гибнут от сухости и жара, либо прячутся на спине пастушьей лошади, либо бегут прочь с табунами, отарами и стадами. Только Грета и Драпжеды́ Фугле́р берегут Пу́странь и детей ее. В дни зенита люди, сколько бы ни глупили, не встречают когтей ястреба и, сколько бы ни ждали сипухи, не видят ее.
Грета внимательно взглянула в безумные птичьи глаза.
— Знаком ли ты, стрепет, с птицами? Говорил ли, слушал? По глазам вижу, не знаешь, хорошенький. Стыдно не знать! Однажды тут потерялась девочка из Черты, зайдя глубоко в Пу́странь за цветами. Ее настиг пожар, и она не могла выбраться. Тогда Саламга́н обратился к ней, предлагая спасти, но лишить взамен чего-то важного. И девочка согласилась.
Стрепётушка развернула свою маленькую голову к женщине, вгляделась внимательно в ее лицо. Неширокие темные глаза ее весело поблескивали на загорелом, рябом от веснушек лице, а в коротких кудрях торчали сухие цветы и овсюг. Грета усмехнулась.
— С тех пор летает белая сипуха над миром и освобождает тех, кому невыносимо. Затосковала недавно белая Смерть, я ей братца и нашла. Видишь, вон они летают, завели эту пляску. Тетеревятник этот, ястребинушка, приходит за глупость наказывать. Не любят его, боятся, но он парень веселый, хороший. Хотя все от него натерпимся шуток!
Грета замолчала, приглаживая сухими руками птицу и улыбаясь своим мыслям.
— Знай, хорошенький, странное случится в этот год. Полети-ка, стрепушка, пригляди за ними.
На сером птичьем лице вспыхнули желтым медом глаза, и стрепётка вдруг расправила целым перебитое крылышко. Трепеща по-свойски крыльями, кинулась птичка из рук в густую птичью пляску.
Грета же достает из жилета свою резную трубку, забивает ее табаком и, только завбется тоненький дым над чашей, пинает Чалы́шу пятками. Та недовольно переходит на рысь, сотрясая спасающихся, и скоро совсем пропадает в дыму.
Где-то, выйдя на веранду старой фермы глядит на зарево рыжая мастерица. С красным отлеженным следом на лице, вся в мелких ястребиных и сипушиных перышках, всклокоченная, как линяющий птенец.
Где-то в горах, отделенные узеньким руслом реки, сидят бесстыдно на крыше одинокой кибитки друзья, и глядят с лошадьми как птицы меняют в странном порядке формы, фигуры, густоту.
Где-то с балкона, попивая дорогое вино, смотрят белокурые мать и дочь, и рыжий мальчишка прячется снизу от строго материнского взора.
— А как это правильно называется? — спрашивает девочка.
— Мурмурация, дорогая.
— Какое красивое слово. Это из папиных книг?
— Да, дорогая.
— Жаль он не видит. Давно не было так красиво.
— Я думаю, он тоже танцует, Аврора.
— Да, он любил танцевать.
Глава 1. Первашский[1] бал
Коляски толпятся у широкой лестницы в полсотни ступеней, ворчат извозчики, болтают лошади. Мужчины в парадных фраках и дамы в легких платьях скользят между ними. Серебристые ивовые листья дрожат от легкого ветерка, принесенного гостями. Вдруг грохот, визг и шум! Даже с яблонь у лестницы посыпались цветы на прически и плечи.
— Ужас, — слышится голос одной из девушек, с милыми кудрями на лбу, — сколько птиц развелось!
— И вправду, — поддерживает ее, смахивая цветы, кавалер. — И куда смотрит правительство? Их отлавливать нужно, а то стреляем... знаешь, на той неделе трех подстрелил на голубятне. Они лезут и лезут!
— Сам стреляешь? Ужас! А сторож на что?..
И все текут вверх, бормочут. А сторож в башенке смотрит десятый сон, ружье на стенке.
Стрелял мальчишка с балкона. Баловался. Девочка, сидящая рядом, радостно хлопает в ладоши. Ей вообще не важно, что он промахнулся.
Эльмоту не любит, когда в него стреляют. Злится. Перескакивает, устраивается удобнее на гибких ветках. Смотрит. Но выходить нельзя.
Когда перестук копыт и ропот и стрекотание кривых колес умолкли, на лестницу опустились птицы. Когти предательски соскользнули, и сипуха захлопала крыльями резво и шумно.
— Соф, держись, — ухватил ее парень длинными пальцами за плечо, и шаркнули атласные туфельки.
Эльмоту усмехнулся:
— Поправь перья.
— Они в порядке.
Дальше идут к дверям в молчании. Монотонно стучат каблуки.
— Веди себя прилично. — Взмах — и веер открыт.
— А ты не копайся. — Поправил прическу юноша.
Не сказать, что это было необходимо. Пара выглядела шикарно: он, длинный и статный, совсем недавно вошедший в года юности, в новеньком чистом фраке, смотрел на все желтыми насмешливыми глазами с правильного, благородного лица; и она, воздушная, нежная, в платье с расшитым поясом и в атласных туфельках, свежая и вдумчивая, и цветы в волосах придавали виду ее лишь трогательности, ценности, лоску…
Но они здесь не за этим.
Переглянулись. Вздохнули. Улыбнулись.
И скользнули в дом.
Слуга даже не спросил их имен, зная, что к хозяевам могли приехать такие важные люди и без приглашения. Таких бутоньерок из ястребиных перьев и совиных вееров простые люди не имеют…
Заяц несся по полю, иногда, когда его ушам слышалось спокойствие, останавливаясь. Крутил головой, смотрел и бежал дальше. Ему не важны были никакие перья, кроме тех, что несли ему смертельную опасность. Да и, впрочем, куда важнее перьев клюв и когти голодного тетеревятника.
Ястреб парил над самой землей, готовясь вцепиться в серую спину. Увлеченно скользил в воздухе, танцуя, не замечая, что и ему стоит волноваться о своей жизни.
Лошадей было две. Гнедые, со смешными проточинами и охотниками на спинах. Бегать за зайцем им не нравилось, и куда интереснее казались розовые клеверные бутоны, ромашки и прочие травы. Правая склонилась к ним и недовольно всхрапнула, заметив серую мышиную голову, зажевала трензель, зазвенела, за что получила хлесткий пинок шенкелем и пошла резвее.
Раздался нужный крик, и заяц кинулся с места, а охотники подняли ружья.
Ястреб догонял зайца. Метнулись оба, когти цапнули по спине...
Выстрел! Одновременно! Грохот разлился по полю, левая лошадь взвизгнула и понесла, а ястреб заколыхал травы, закричал устало и надрывно и повалился на землю.
— Что там, Ольга?
— Ровно! Перьев хватит.
Правый довольно рассмеялся, глядя на сестру. Она вязала птицу и, закончив, приторочила к седлу рядом с еще одной. Тряхнула головой и вскочила на лошадь.
— Хорошо сегодня собрали. Дорого выйдут.
Затосковали даже ласточки, кружась тревожно, как стая мошек, в низком вечернем небе. Они взволнованно кричали, били своими длинными крыльями и скользили водомерками по гладкому безоблачном пруду. Ольга всматривалась в хаотичные танцы темных точек. Задумчиво жевала трензель кобыла, все выдергивая из рук поводья, но отвлечь хозяйку ей не удавалось.
Ласточки сбивались парами. Словно за руки держась, летали они по двое, резали тонкими ломотьями весенний горячий воздух. Кричала горестно ястребица в ветвях тощей осины подле поля. Чувствует Ольга горестный этот взгляд, желтущий, уперевшийся в самую спину. Дышит неровно.
— Неправильно это как-то, — заметила Ольга, задумчиво глядя в даль. — Красивые птицы. Ты видел же, как за зайцем гнался… может, не надо стрелять больше, Саш? Накопили порядочно. Дом построим. Заживем спокойно. Хватит, может?
— Надо больше! Это традиция, а они хорошо продаются.
Заяц остался лежать среди длинных стеблей, а гнедые двинулись рысью в сторону дома. Ксандр ехал ровно и гордо, приподнимаясь на рыси, а Ольга тряслась и хмурилась.
Перелесок близ дома был зажат длинными полями. Вокруг тихо. Бывшие пастбища заросли высокой травой и теперь пахли сладко: цветами, медом. Птицы, мыши, кролики, змеи селились здесь с большим удовольствием, чем привлекали и сов, и ястребов. Те прилетали из леса, что за холмом, или со скал, до которых резвой рысью ехать часа полтора. Раздолье!
Гнедые шли голова к голове. Ну как шли — плелись, шагали лениво, то и дело останавливаясь пощипать траву. Близился вечер, холодало, замолкали скворцы, ласточки, мыши, садилось солнце. Закат, блеклый, будто выстиранный, догорал за холмом. До дома было близко, но охотники не торопились. Толку-то? А погода хорошая, можно и подышать.
Домом была заброшенная когда-то небольшая ферма у самых деревьев: жилая низкая изба и сарай, садик в десять яблонь и дорога с двумя глубокими колеями. Она широко огибала поля и сворачивала в лес и дальше петляла до самого города, дробилась перекрестками и развилками, собирала тонкие тропки от других ферм и дальних домов.
Ксандр ушел кормить лошадей, а Ольге пришлось готовить место для работы. Она вытащила пятнадцать толстых свечей, дающих ровный свет, и несколько тонких, корзины для мяса и перьев. На волосы повязала косынку и уронила неаккуратный взгляд на зеркало. Беглый. Но отражение в прощальном свете дня и мерцании свечей оказалось куда интереснее. Прядь из-под косынки, прилипшая ко лбу, золотисто-рыжая, глаза бледные, губы, длинная шея, плечи... Будто кто-то другой смотрел. Без ушей, нелепо вытянутых, без шрама под глазом, короткого, но заметного. Единственное, что роднило отражение с Ольгой, — это взгляд. Несуразный, усталый и наполненный теплым добродушием. Такой редко встретишь. И незнакомка улыбнулась.
И Ольга улыбнулась в ответ.
— Я поеду сегодня на сову охотиться. Ты только не провожай, сам справлюсь. — Распахнул ногой двери мальчишка. Красавица из зеркала метнулась прочь.
— Хорошо. Я буду здесь вязать. Сколько их?
— Пятеро!
Девушка тяжело вздохнула и взглянула на мертвых ястребов. «Мы птиц губим, а Смерть не помрет же. Зачем стреляем?» — думалось. Брат чмокнул в щеку и побежал прочь, собираться.
Горечь травила воздух. Вот ощипаны птицы, и мелкие перья уложены в корзину. Туши, помытые, уложены в другую и унесены до утра в погреб, на продажу. И только длинные, маховые и рулевые перья подходят для ремесла Ольги.
Тянется песенка, пляшут фитильные огоньки. Ночь лезет в окна и глаза — спать хочется, но не время.
Гнедая Липа стоит в окружении лошадей и экипажей. Вокруг воздух сгущается в туман и окутывает всех сонливостью. Дремота нападает на многих, кто уже был здесь, и завлекает новых людей и лошадей, только что пришедших.
Зябко. Но это только здесь, на площадке ожидающих. В зале же шум и жар, танцы сменяют друг друга. Всё больше народу приходит. Сплетни, смех и вино заняли весь воздух залы и прохладу балконов. И Ксандр чувствует себя здесь просто отлично.
Он выглядит солидно и вместо ружья держит во внутреннем кармане пистолетик. Заряженный, но лишь для того, чтобы красоваться перед Авророй. Красивая девочка, куколка, да и к тому же хозяйка этого праздника, отчего прелестное личико излучает исключительно радость. Сегодня ей семнадцать! Но девушкой ее не назвать — слишком мало в лице ее мудрости.
Прибывают гости. Коляски толпятся у широкой лестницы в полсотни ступеней, ворчат извозчики, болтают лошади. Мужчины в костюмах, дамы, то ли фарфоровые, то ли шелковые, скользят между ними.
— Как много людей, — замечает Аврора, отмахиваясь от мух на балконе новым веером — подарком Ксандра.
Такой стоил бы огромных денег: совиные и ястребиные перья, оснастка с розами и розовыми каменьями в их центре. Ее ума хватало разглядеть в них романтичные намеки, но не камень и тонкую работу. Так, очередная красивая безделушка.
— Действительно много. Сегодня явно будет с кем танцевать, дорогая моя.
— Зачем мне с ними танцевать? — Тонкие бровки изумленно изогнулись. — Я жду от них только подарков. Лиззи! Принеси нам вина, пожалуйста.
Лиззи возникает и мгновенно исчезает за шелковыми занавесками. Разговор идет своим чередом, плетется сплетнями и шутками. Ксандр, мальчишка, хвастается новым пистолетом, маленьким и аккуратным, почти игрушечным. Но грохочет отменно.
— Там ястреб! — испуганно взвизгивает девочка, указывая на ветки дуба, где виднеется белое пятнышко, которое по глупости было воспринято именно так.
— Смотри, сейчас застрелю! — смеется мальчишка и стреляет.
Мимо! Но радость дамы куда важнее результата.
Сыпятся цветы с яблонь, внизу шум и визг. Раздаются счастливые аплодисменты.
— Какой же ты смелый, Ксандр! И красивый…
— Что я могу сказать и о тебе, дорогая моя Аврора! Ты прекраснее этой весны вокруг! Позволь тебя поцеловать.
— Позволяю! — игриво смеется девочка.
Они замерли на балконе, пьяные от общения.
А вино стоит рядом.
Эльмоту хочет танцевать. Он вообще всю свою недолгую человеческую и нынешнюю бессмертную жизнь любит облик женщин. У них есть общая черта с глупостью: зачастую со стороны они выглядят куда привлекательнее, чем есть на самом деле. Эльмоту даже неплох в танцах! Но, увы, нельзя. Даже мелкий прыжок меняет форму: руки вмиг обрастают перьями, тело собирается складками и вместо фалд фрака за спиной оказывается хвост. Поэтому он решает выпить.
— София, — обращается парень к спутнице, — нужна ли тебе моя помощь?
— Нет. — Она занята разглядыванием всего вокруг в поисках нужного человека, и ей нет никакого дела до вопросов ястреба.
— Тогда я буду ждать тебя на балконе.
— Пожалуйста, не пей так, как в прошлый раз.
— Хорошо.
— И держи клюв в лапах.
— Ладно, — фыркает Эльмоту, — ничего не обещаю, — выпаливает он и скрывается в танцующей толпе.
Выпивка обнаруживается на самом балконе, стоящая в углу. Пара бокалов красного... Чу́дно.
Эльмоту разглядывает небо, потемневшее совсем, и пьет медленно. За занавесками жизнь бурлит, танцы, смех... Змеи развлекаются. Шипят и извиваются под шумный оркестр.
Свет множества свечей желтит спину фрака и заставляет атласные лампасы на брюках поблескивать. Густая тень лежит по другую сторону перил. Пахнут яблони. Из них выскакивает дрозд, прямо под руку скучающей Смерти.
— Здравствуй, — кивает Эльмоту, разглядывая птичку. — Хорошо тебя кормят. Пухлый какой, пушистый. Хорошо живешь. Поёшь? Поёшь. Ты же среди этих живешь, значит, по тем же законам. А они-то... За мелкую благость и станцуют, и споют...
— Ах, что за танец! — щебечет раскрасневшаяся Аврора, выскочив на балкон.
Туфельки скользнули до самых перил, и на них она и присаживается, спугнув собеседника Эльмоту и вытягивая руки к дорогому Ксандру. Он же, такой же разгоряченный, ловко обнимает ее и улыбается, считая удары девичьего сердца.
— Раз, два, три, четыре, — шепчет торопливо, пока девочка правит его прическу.
Эльмоту постукивает в такт каблуком и глядит в даль.
— С таким пульсом и умереть недолго, — замечает Смерть, подбираясь близко, чем вызывает общее смятение и шум со стороны парочки.
— А вам какое дело? — кокетливо спрашивает девочка, скрещивая руки на груди.
— Самое прямое, — хитро ухмыляется Эльмоту, рассматривая ее миленькое личико и фигурку.
— Тилуа́[1], не могли бы вы удалиться? — недовольно бормочет мальчишка.
Желтый хищный взгляд скользит по его лицу, но мурашки пробегают только по ровной Аврориной спинке. Видно, глупость ее не во всем.
— Нет, — звучит строго, будто водой холодной облили.
Эльмоту наклоняется к девочке, мягко убирая золотистую прядку за маленькое ушко и собравшись что-то прошептать. Но Ксандр, у которого ноги уже немного заплетались, смириться не мог.
— Вы нахал!
— С кем не бывает.
— Вы лезете к моей барышне!
— Ну так если она хороша, что ж и не полезть? — Юноша скользит к Авроре, обхватывая ее за плечи наглыми длинными руками.
Девочка съеживается мелко и выбирается из объятий прочь. Но Ксандр уже кипит! Раскраснелся, дышит как загнанная лошадь. Даже пофыркивает от духоты точно так же, как гвиковые[2] требуют воды.
— Уйдите с балкона!
— Милый, не нужно... — тянет Ксандра в сторону Аврора, чуя беду.
— Я не хочу, чтобы этот странный тип был здесь! — кричит мальчишка, резко вырываясь, и Эльмоту нависает над ним, будто филин над цыпленком.
— Милая барышня, я надеюсь, вас не испугает мое предсказание: этот юноша погибнет этой ночью, если тут же не извинится передо мной.
Молчание.
Взвизгивает скрипка.
Такт: Три. Шесть. Девять.
Аврора просит исполнить волю господина, но Ксандр молчит и только смотрит злобно.
Вступают флейты.
Из глаз бедной девочки брызнули слезы, но мальчик непреклонен.
Фортепиано заиграло. Застучали каблуки.
Крик совы.
Залпом допит бокал. Эльмоту подпрыгивает, и следом раздается звон битого стекла. Осколки разлетаются по яблоневым лепесткам, а ястреб набирает высоту и скорость. Птицы исчезают за кронами деревьев.
А Аврора рухнула в обморок.
Будуар, куда служанкам велели ее принести, даже не одна комната. Коридорчик, спальня, гардероб с зеркалами, купальня и балкон. Балкон... с чайным столиком и кадками с цветами. Все комнаты наполняются светом из высоких мелкорасстеклованных окон, множеством свечей и ламп.
Ксандр ходит среди всего этого и хитро щурится. Вот ореховые стулья с богатой резьбой, вот ларчик из мореного дуба, вот бутылки из цветного стекла и граненых камушков, расшитый серебром шелк по стенам, печка изразцовая… руки затряслись, и внутри сладко гудит восторгом. «Не подвело меня охотничье чутье, ох, не подвело!» — смеется мальчишка и даже не тащит в карманы ничего.
Постель, достойная самой королевы, закрывается газовым балдахином, трепещущим от сквозняка. Здесь тихо и свежо, в отличие от зала, и все свободные места уставлены и выложены подарками. Среди всего в окружении свежих цветов лежит Аврора. Уже пришла в себя, но никак не хочет возвращаться на праздник.
— Да и зачем, — улыбается она сладко, тоненькими пальцами притягивая ближайший бутон, — здесь лучше.
Ксандр садится с краю и улыбается вместе с девочкой. Гладит волосы, руки, вышивку по шелку.
— Принцесса Аврора, — шепчет.
— Мой принц, — отвечает она и хихикает, — давай танцевать.
— Негде, дорогая.
— Китти! Лиззи! Давайте, разберите это безобразие, побыстрее! Что там вообще? — кричит блаженная, борясь с заплетающимся языком.
Девушки возникли из ниоткуда и кивнули, начиная доклад:
— Вам прислали сорок семь поздравительных писем, Тилуа́.
— В трех из них признавались в любви.
— А в остальных? — зевнула Аврора.
— Предлагали дружбу и звали в гости.
— Сожгите. Что еще?
— Пять пар перчаток, семнадцать ожерелий, шесть колец, три браслета, семь пар серег...
— Жемчужный гарнитур и диадема. Отрезы расшитого шелка, цветного хлопка, бархата, муслина, вельвета и атласа. Четыре расшитых пояса, два веера, хлысты, дамское седло...
— И конь. Гвиковый.
— Дорогой, останешься? Сейчас расчистим, потанцуем... Я новое платье надену! — прижимается к мальчишке Аврора и бормочет часто-часто. Ксандр гладит ее по голове и не может не согласиться.
В трех комнатах дальше по коридору больная госпожа гладит по голове сипуху. Они говорят негромко, смотрят в окно. Ястреб сидит на дереве за ним, ждет. София поет колыбельную, а женщина, уставшая, плачет тихонько. Одиноко ей: там праздник, дочь радуется, а тут пусто.
— Не грустите, Маргарита, — говорит София, — сейчас станет легче.
Смерть поднялась, расправила плечи и махнула крыльями. Хлопотно пролетела по комнате. Вот след на фортепиано, фарфоровый звон, усталый вздох…
Лунный свет скользил по комнатам. В одной жизнь уходила, в другой кипела. И зарождалась новая.
*От названия пятого месяца из тринадцати, соответствующего периоду 24 апреля — 21 мая.
[1] Артланг: благородный человек.
[2] Артланг: верховая или скаковая лошадь.
Глава 2. Цветение
— Ты идиот.
Туман лежит тяжело в самой низине, и набирающие росу травы оставляют на светлом подоле зеленые следы. Юбка темнеет, мокнет и тяжело волочится по цветочным головам; мокнут и туфельки, сделанные для балов и баловства, а не для пеших прогулок. Мокнут и глаза, только не от трав, а от обиды.
— Они помешали мне выпить! Как ты не понимаешь, это самое важное!
— Выпить? Да если бы ты к ним не полез, ничего бы не случилось! — София всегда краснеет, когда злится. Милая, невысокая, растрепанная хуже слётка[1]. Но когда у Смерти кипит вся сила, что есть, ей на глаза попадаться нельзя. Ни в коем случае.
— Но как я мог оставить этих двоих?
— Просто, дорогой мой, просто оставить их в покое! И всё! Уйти с балкона, не разговаривать с ними, подождать меня где-то в другом месте. Идиот. Идиот! Ты хоть понимаешь, что теперь нам нигде нельзя являться людьми?
— С чего бы это?
— А с того... — девушка хватает его за грудки, словно разницы в росте и нет (а выше он был, и на полторы головы), и смотрит так, что ястреб всё сразу понимает и сам хохлится от испуга, — что тебя видели. И запомнили. А слухи здесь летят в три раза быстрее, чем ты. Ясно?
— Ясно, — хрипит Эльмоту.
София отпускает его и идет дальше, высоко выпинывая юбку, стараясь не упасть. После подскакивает, как в мазурке, и летит хлопотно, шумно, брызгаясь во все стороны и путаясь в крыльях.
Эльмоту стоит и любуется рассветом. Небо светлеет, распеваются птицы. Возится куропаточка рядом. Поднимают головы сонные цветы. Далеко белеет стадо и храпит недовольно пастушья лошадь от мокнущих ног. Шуршат змеи и лисицы, олени и их дети. Ветер, ужонок, лезет под шейный платок погреться, путает волосы. Сипуха почти скрылась в розовом свете, подымаясь всё выше и выше… Всё стало светло. Всё стало тихо. Всё ново и чудно́.
Когда солнце лезло в глаза со своей утренней силой, проснулась Ольга. Оснастки блестят, лезвия птичьеголовых ножниц, рядом лежат мотки ниток и сломанные перья. Пахнет как-то свежо и тревожно, не хватает чего-то.
Незнакомка в зеркале пропала, и на охотницу смотрит ее собственное отражение. И шрам, и улыбка, и отлежанное пятно на месте. Руки зачерпывают в тазу воды и принимаются отмывать глаза, волосы, лоб и уши. Самые важные части охотника. Почему? Глаза — чтобы стрелять метко и добычу видеть. Волосы — чтобы с ветром по одной дороге лететь. Лоб — чтоб мысли были ловчее. А уши — чтобы слышать четче.
— Ну вот, совсем другое дело! — улыбается Ольга отражению, выуживает гребень, принимается чесать волосы и плести косы.
— Ксандр! Саша! — Но никто не отвечает. Даже не слышно возни. — Не вернулся еще, видать.
Чиркает спичка. Мелко разгорается очаг. Вот сухие дрова, ветки, хвоя, трава. Ломаные перышки. Огонь довольно трещит.
Чайник на крюке, горшок каши в самом тепле, а рядом ведро овса парится. Девушка танцует по всей кухоньке, одевается. Свежая рубашка, плотные панталоны, юбка с кучей карманов, жилет из овечьей шкуры. Глядит в зеркало украдкой — прелесть же! Башмачки на ноги — и в погреб, готовить ястребов к продаже. Ну в смысле достать и переложить из корзины в торбу, завернув в чистую бумагу, засыпать туда душистых трав. Так везти удобнее — тележки-то нет! Так же готовит и мешки мелких перьев, отдельно ястребиные и совиные — для подушек. Вскипает чайник. Себе кашу Ольга оставляет стынуть и бежит в старый сарай, где теперь живут лошади.
Ива, вторая гнедая, уставшая со вчера, и рыжий мерин Клён радостно раздувают ноздри, приветственно качают головами и ржут. Звонко так, радостно.
— Здравствуйте, кони мои! Как ночь провели? Ну-ну, двигайся, Ива. Хватит тебе.
По кормушке сыпется душистая каша, и бархатные носы опускаются к ней. Ольга хлопает по плечу рыжего, улыбается и идет в дом, завтракать.
Заря с неба почти ушла, когда девушка вывела сытого и довольного Клёна во двор, привязала ошейник (из недоуздков рыжий вылезал, и приходилось ловить его в поле) к перилам на крыльце и принялась собирать его. Сначала щетинной щеткой, какими обычно оттирают полы в богатых домах, потом мягкой, из конского волоса, по спине и животу, ногам, шее и белому лбу. Оба глаза, и зеленый, и карий, смотрели на нее насмешливо. Дальше девушка взялась за гребень, вычесывая гриву и хвост, а после и заплела их. Вот этого конь не любил и возмущался как мог.
— Ну тише, рыжий, тише. Нормально всё. Это — чтоб тебе самому лучше было! — говорила Ольга.
Следом потник, чистый, парадный, а на него седло затянуть. К нему все мешки пристегнуть-привязать, чтобы крепко было.
— Если продадим всё, Клёнушка, купим тебе телегу. Не хочу из сундука брать. Все-таки Сашино.
Узда красивая: налобник плетеный, с камушками, вместо колечка — кривая, похожая на каплю или перевернутую восьмерку, и повод, где-то в красивых узлах, а где-то просто ремешок. Так крепче.
Подпругу затянуть, заплечную сумку закинуть и Клёна обвязать осталось. С этими делами в пять минут управиться — и вперед.
Дорога была скучная и тянулась от одного горизонта до другого без всяких интересностей. Клён шел лениво, шагом, а Ольга думала, потому что больше нечего было делать.
Мысли — штука странная. Они то бегут, как бешеные зайцы, то молчат, как дохлая выпь, то сидят, нахохлившись сонно, как неясыть. А сейчас их просто не было. Им неоткуда взяться просто: дорога, тишина, поле справа, слева, холм, перелесок, где каждое дерево знакомо. Ни птиц, ни собак, ни овец. Никого. И солнце жарит.
— Резвее, рыжий, — пнула коня Ольга, и тот пошел кривоногой рысью, еще раз — и побежал ровнее.
Город прячется за парком. Это что-то наподобие лесочка, только зверья там почти не водится. Там ручей бежит, и худые ветки городских осин и тополей тянутся к потускневшему от домашнего дыма небу. А в глубине стоит среди вишен, в последние дни вся белая от цветов, ротонда.
Парк большой, огибать и кружить по улицам до рынка не хочется, а напрямик проехать — и сразу будешь на месте. Тропка знакомая, и Ольга сворачивает на нее.
Но, видимо, повернула где-то не там.
Эльмоту налетался, добравшись с дальних полей до города. У самой ротонды, где ручей спадает красиво и звонко под вишнями и бежит дальше к городской речке, он опускается к самой воде. Она, холодная, свежая, так и манит к себе. И Эльмоту решается, не выдерживает — рушится туда птичьим телом и радостно визжит. Ястреб скачет в воде, брызгаясь, хлопая крыльями и смывая с хвоста налипающие полевые цветы и вишневые лепестки. А вода вкусная! От нее пахнет горными садами и свежей травой. В парке прохладно, но солнце лоскутками попадает на дорогу и воду. Ястреб пляшет, и брызги с крыльев делаются тут же золотыми, сами перья переливаются и горят ласково. Свет летит вокруг, ветки и корни вишен и тополей поблескивают от этого волшебно.
Ольга замирает, подобрав коротко повод. Красиво как! И что-то от этого звенит в голове тысячей колокольцев и жестяными банками, переливается. Вишни-невесты оживают в этом шуме, смеются, кидают цветы под ноги. Щекотно! Отчего? Непонятно. И сладко все, тепло, хрупко, как карамельные цветы.
Их ломает и прогоняет Клён. Рыжий раздувает широко ноздри, ржет тревожно и принимается пятиться, привставая на дыбы, кривя шею, размахивая хвостом так, будто гонит целый пчелиный рой. Мешки прыгают и бьют по бокам и животу, конь все больше волнуется, шумит...
Ястреб застывает и взглядом умным, человеческим смотрит на Ольгу. И она не может отвести глаз. Морщится мелко, вспоминая вчерашнюю птицу. Мгновение тянется долго, гулко — в радостном перезвоне начинает шумно гудеть большой колокол. И гудит, гудит, гудит в их головах. Тут Эльмоту толкается и взлетает, брызги летят на девушку и коня. Тот дергается, козлит и, оборвав повод, мчится испуганно прочь. А Ольга, вытряхнутая из седла, сидит на самом берегу с одной тушей за спиной и думает. Мысли зажурчали, зажужжали, запорхали и заблестели, возвращая и птицу, и свет, и воду…
— Девушка, зачем вам в этот теплый день еще и жилет? — раздается позади приятный молодой голос.
— Что? — вырываясь из пленившего мысленного шума, очнулась Ольга.
— А, наверное, вы боитесь, что вас продует. Понимаю, понимаю. Тогда вам точно не стоит сидеть у воды.
Парень подает руку. Девушка смотрит на нее удивленно, как смотрят на что-то незнакомое, после поднимает взгляд на приятное юношеское лицо. Его украшает широкая несуразная улыбка и пара янтарно-желтых живых глаз. Ко лбу прилипли мокрые волосы, в которых блестит розоватый вишневый цветок. Растрепался шейный платок светлого древесного цвета с мелкими темными крапинками.
«Наверное, это сын какого-то видного городского», — думается Ольге, и она подает руку. Незнакомец мягко тянет ее, поднимая на ноги.
— Эльмоту.
— Ольга.
— Рад знакомству.
— Взаимно.
Теперь она рассматривает его чуть лучше, и ее догадки только подтверждаются. Высокий юноша с умным и островатым лицом смотрит на нее с легкой насмешливостью, а весь его вид говорит о богатстве: фрак из коричневого сукна, брюки с атласными лампасами, туфли чистые. И бутоньерка. Ольга, сама делающая подобные, знает, сколько это стоит.
— Сколько мне было видно, у вас нет коляски, и из этого я могу сделать вывод, что передвигаетесь вы верхом. И, раз у вас нету выходного редингота[2] к юбке, вы редко выезжаете на балы, Ольга.
— Ваши рассуждения верны. — Девушка кивает и чуть разворачивается, думая, как обойти Эльмоту. — Я не бываю на балах. Это, знаете, развлечение для другого круга людей.
— Отчего же? Балы необязательно собирают только Тилуа́. Кого только туда не приглашают!
— Мне некогда. Мне нужно работать.
Эльмоту понимающе кивает и пропускает вперед, направляясь за ней следом, чуть позади.
— Я и не мог предположить, что вы бедны, Ольга. Неужели вас никто не приглашал хотя бы на Эслорат Килв?
— Что это такое?
Эльмоту усмехается и прибавляет шагу.
— Бал по поводу зимнего зенита, тилу́[3] Ольга. Его еще иногда называют Стражицки Килв[4].
Девушка замирает, удивленно обернувшись на нового знакомого, и возвращается к поиску.
— Отчего? – бросает она через плечо.
— Оттого что на нем собираются больше люди дела, чем тонкие Тилуа́. Не сезон, вот и приглашают всякий сброд.
— Вы считаете рабочих людей сбродом? — нахмурилась Ольга, резко остановившись.
Она совсем потеряла след. Эльмоту, заглядевшись по сторонам, врезается в нее и испуганно присаживается, сокращая так свой рост. Ольга сердито оглядывается на него.
— Только тех, что невоспитанны и не обладают никаким вкусом, тилу́ Ольга. Но вы…
Взгляд его лукавых желтых глаз скользит мягко по ее щеке, и рука опускается на плечико, зарываясь в короткие кудри жилета. Ольга дергается, краснеет и отворачивается, идя быстрым шагом по распознанному следу.
— У настолько очаровательной барышни нет поклонников? — поторапливается за ней Эльмоту.
— Нет, — недовольно бурчит Ольга.
— Тогда позвольте стать первым.
Девушка складывает руки рупором и набирает воздуха в грудь, собираясь окликнуть коня, как вдруг Эльмоту хватает ее за руку настолько аккуратно, что Ольга будто и не замечает этого. Парень касается губами сухой плотной ладони. Эти руки привыкли работать и воспитывались для дела.
Взгляды встретились. Желтый отражает что-то глубокое и быстрое, бледный вдруг теряет всякую оторопь и расцветает, втайне от хозяйки вбирает в себя лиственный цвет, и что-то блестит в нем, свежее и душистое, как вода в ручье.
Они смущенно улыбаются.
Минута длится очень долго.
А после Клён зашуршал в стороне, и Ольга неохотно, что стало для нее откровением, ускользнула прочь, оставив Эльмоту в одиночестве. Тот застыл, проследил за фигурой, дождался, когда конное ворчание стихнет, и пошел прочь, внимательно разглядывая собственные ноги.
И только стоит Клёну переступить солнечный порожек и застучать копытами по городской, мощеной гладкими камнями улице, шум захватывает девичье сознание. Чем выше становятся дома, тем четче складывается голос из множества мелких звуков. Гул его возвещает о живости улиц и переулков, лавочек и мастерских, крыш и подвалов. Мерин вертит головой и следит, где бы встать, чтобы его не трогали, а Ольга ищет нужные вывески.
Чалыша лениво жует траву. Кудрявая всадница в толстом овечьем жилете курит душистый табак, и сизый дым вьется над конской шеей. Он принимает странные формы, от колечек до птичьих голов, и разносится беззвучным ветром до краев Пустрани, где ходят стада и табуны, шумят кусты, ручьи, реки...
Пу́странь лежит пустая и плоская, как блюдо для риса, с выцветшим от времени и солнца узором лиловых колючек и диких тюльпанов. Небесный жар лежит на нем, медленно разгораясь к зениту[5]. В то время Черта прячется за стенами пара, и дороги остаются пустыми. Пастухи ласково сгоняют скот к горным рекам, запрудам и городам и ждут. Обыкновенно они проводят там около полмесяца, но случается, что Зенит разливается на целое лето.
Сипуха летит над Гретой и Чалышей, пытаясь уловить табачный дух, и, только случается ей это сделать, опускается на крепкое женское плечо, вцепившись в баранью кожу. И — о чудо! — никак не изменилась. Только тут так выходит…
— Устала, София? Ты Смерть, тебе спать нельзя, — раздается скрипучий женский голос, — опять замучил тебя этот ястреб? Ничего нового. Опять выдал вас? Ну что поделать. Дурак есть дурак...
Сова устало чистит перья и пищит в ответ.
— Ну-ну, спокойно, дорогая. Это еще не самое страшное. Погляди тут, в дыму. Я вижу — будет тут что-то странное и сложное.
Сипуха недовольно кричит.
— Он же младше тебя, София. Ну с тобой же тоже такое случалось. И ты до сих пор... Держи свой клюв в лапах, девочка!
Чалыша всхрапнула и двинулась вперед.
Ольга боится города и ведет Клёна в поводу. Приезжая сюда каждые выходные, она так и не смогла понять его.
Здесь шумно и дымно. Дома в два или три этажа сложены из кирпича, камня или собраны из дерева, и балки часто видны своеобразным узором на невыравненных стенах. Окон немного, и те, что есть, чаще покрыты бычьим пузырем или слюдой, но чем ближе к ратуше, тем чаще встречается стекло. Кое-где по мощеным дорогам растекаются ручьи и лужи. Там, чуть выше по улице, скорее всего, стоит колодец или колонка с питьевой водой.
Узкие улицы кишат людьми и зверьми, как помойная яма червями: ходят с сумками, ведрами, тележками и ездят верхом люди, шныряют туда-сюда собаки, гогочут гуси, кудахчут куры, скачут наглые козы, тупоглазо глядящие на все происходящее, и свиньи повизгивают в переулках. Запах страшный стоит, и отовсюду слышатся крики, и скрип, и смех, и шум!.. Какофония гулко отражается от высокого неба. Ольге от этого не по себе, и она спешит, не замечая внимательного взгляда.
У белостенной ратуши с витражными окнами тише. Здесь почти пусто, и плещется легко грубоватый фонтанчик с каменным шаром в центре. Старая цветочница сидит среди пестрых ящиков и читает внимательно какую-то газетеночку. Белая козочка с грустными глазами жрет утащенные у торговки какие-то непритязательные травки вроде герани.
На первых этажах домов, кольцом окруживших площадь ратуши, идет неспешная торговля. Ольга с интересом заглядывает в знакомые витринные окна и улыбается.
— Здравствуйте, Жан-Жар! — Замеченная, Ольга заходит к мяснику.
Мальчишка Пруто опять вертится под ногами, взвешивает, щелкает счетами, носит туда-сюда всякое, работает с мудрыми дамами и их элегантными кавалерами, что желают поразить гостей редкой птицей. Отец его, крупный мужчина, улыбается и неторопливо болтает теперь с Ольгой, отсчитывает из кассы порядочное количество денег за ястребятину и вручает ей толстый кошель.
Ольге кажется, что тот юноша где-то рядом.
В следующей лавке милая Мия-Лия со своими дочерьми и сестрами торгует постельными принадлежностями: халатцами, чепцами и лентами, тапочками, одеялами, перинами, балдахинами, а главное — подушками. Девчонки в подсобке радуются новой набивке, а Ольга держит много двумя тоненькими ладонями. Это много звенит и утекает из рук — тяжело. Но осталось…
Ольга вдруг вздрагивает и оборачивается. За мутным дешевым стеклом, прямо за ее спиной, поднялся визг и шум и пара лошадей понесли в сторону дома. Шоры крепко закрыли им глаза, и ничего не помогало вывернуться от столкновения, кроме мальчишки на козлах. Он тянул вожжи к себе, но кони, напуганные грохотом выстрелов, не слушались ни их, ни хлыста…
Откуда-то посыпались перья. Это вам не мука или крупа, их просто так не вытряхнешь! Но они кружатся перед Ольгой медленно, словно плавая в киселе, и опускаются вместе с желтоватыми осколками под причитания лавочниц. Под ноги текут, переговариваясь, из ослабевших рук серебристые монетки. Всё как-то застыло вместе с рыжей.
А мысль, единая, без оторопи, вскрикивает в ее голове пискляво и шумно: «То был он!» Желтый взгляд мелькнул с полсекунды и исчез, только перья кружились в тяжелом воздухе.
Ксандр проснулся от того, что было слишком мягко. Спина, не привыкшая к перинам, немного ноет, но стоит мальчишке чуть повернуться, как все неприятное забывается.
Рядом, утопая в узорчатом хлопке и атласе, лежит девочка. Недвижное прелестное личико, золото волос, улыбка туманная, хитрая... розочка в росе, не иначе. И дышит сладко.
Вдруг поворачивается и открывает глаза, смотрит глупо, тянется пальчиками фарфоровыми к мальчишескому лицу.
— Живой, — шепчет, — живой…
В сладком сиянии нового дня они сидят на широкой постели и говорят обо всем, что приходит в голову.
— Я правда боялась, что тот господин сделает что-то с тобой, — замечает вскользь девочка. Глазки блестят встревоженно.
— С чего бы это?
— Он выглядел так... ну, жутко! Кого-то напоминает он мне. Из книжки вроде.
— Да ну, мало ли что, — отмахивается Ксандр, — не бери в голову.
Аврора же встает и ускользает от мальчишеских ласк, выныривает из-под балдахина. Лезет на заставленную всяким полку и, не найдя нужного, принимается одеваться.
— Эй, Аврора? Чего ты?
— У меня есть мысль, кого мог напомнить тот господин, — вздыхает девочка.
Но Ксандр дергает ее прочь и говорит:
— Ну тебя, Рора, брось! Мало ли какую дурость пишут в книжонках этих. Особенно в твоих сказках и мифах.
Он знает, что других девочка не читает — скучно!
— Но я уверена, что видела его...
— Небось среди три́кенских сказок?
— Точно! — Выскальзывает белая фигурка из объятий, лезет снова на высокие полки.
Стол, донельзя красивый, недовольно шатается от незнакомого веса, и Саша недовольно продолжает:
— Ну тебя! Видела и видела, мало ли на кого похож. К тому же он был пьяницей. Все наше вино вылакал! А мало ли что может болтать пьяница. Ну Рор, я же живой!
Тут Аврора недоверчиво косится на возлюбленного и закусывает губу. Ксандр ухватился за это всем чем мог и тащит, тащит в эту сторону.
— Я тут стою, живой, немного сонный правда, но это поправимо. Что со мной может сделать тот долговязый? Да ничего! Прошу тебя, любимая… Где он меня найдет? Что сделать может? Да ничего же...
Столик пошатнулся, ножки сдвинулись друг к другу, и Аврора потеряла равновесие. С негромким визгом она обрушилась на руки любимого и обиженно кивнула, признавая его победу. К тому же за книжкой больше лезть не хотелось.
— Погода хорошая, — заглядывает за шторки девочка, — и есть хочется. Может, на балконе расставим?
— Давай, — кивает Ксандр.
— Китти! Готов ли завтрак?
Служанка заглядывает в комнату, оборачивается и медленно кивает.
— Неси на балкон.
— Хорошо, Тилуа́.
Она исчезает, и за дверьми слышится возня. Говорят многие — испуганно, расстроенно, неспокойно. И гул этот странный не дает покоя беззаботной Авроре. Но глупость берет верх, и девочка просто выходит к завтраку, а слуги утаивают от нее в услужливых жестах кое-что страшное.
Пахло сладко. Травяной чай разливался по тонким чашкам с цветочными узорами. Вокруг цветов порхали первые бабочки. В саду цвели вишни и яблони, и все дорожки, беседки и скульптуры терялись в апрельских кружевах. На клумбах раскрылись уже нарциссы, словно собранные искусным мастером из шелковых лоскутков. Шумела вода в фонтанах. Весеннее холодное небо еще не вытянулось полностью и выглядело прозрачным платком на большой круглой клетке. Кто-то смотрел на завтрак влюбленных с высоты сонного солнца, только вот дети не замечали этого.
— А он, представь себе, обратился ко мне «душенька»! Вот шутка! Я, конечно, понимаю, что он человек самого высокого положения — младший принц все-таки, но… Сашенька, что с тобой?
Мальчишка понуро разглядывает танцы лепестков Пу́страньской колючки в чашке. Засушенные лиловые цветки напоминают ему о вчерашнем празднике, и особенно вечере после.
— Аврора, заря моей души, скажи...
Ксандр поднял глаза от напитка и обомлел от уже вроде бы привычной красоты. Удивительно — он каждый раз видит ее по-разному. И в каждое это разное влюбляется без памяти, будто бы и не было никаких других видов.
— Скажи, — продолжил он тише, немного неловко, но смело, — ты могла бы стать моей женой?
— Да, — кивает спокойно Аврора.
И если в голосе и лице остается королевское гордое спокойствие, то тело и взгляд отражают истинное ее трепетание, которое бьется, как птичка у закрытого окна. Предложение растекается внутри колючим жаром, как выпитая слишком резко чашка кипятка.
— Тогда... Сегодня же.
— Обязательно, — скользит ближе атласная девочка.
— Три́кен, кольца... В ротонде, в Хэ́мише.
— Как скажешь. — Невесомые ручки притягивают юношу к себе, и тот, оставив всякие заботы, повинуется сиянию своей невесты…
Кудрявая садовничья вдова с двумя сыновьями и дочкой в то время ходят по Малому саду Авроры и убирают следы вчерашнего праздника. Мальчишки тащат тяжелые лейки, а девочка — корзину инструментов. Старая женщина гладит желтые цветы, бормочет что-то из-под черной вуали, распоряжаясь детьми... И лепестки нарциссов, тюльпанов, одуванчиков и мимоз тянутся к ним, качаются от шмелиного жужжания. И тут раздается тоненький, звонкий, речной голос — запела заглядевшаяся девочка:
— О любви говорят Многие цветы, Ты на их погляди, Как же хороши: Розы красные горят, И тюльпаны говорят, Шепчут дикие цветы — И всё о любви. Только те, что золотые, —
Все цветочки непростые: Их на кладбищах растят, И никак они не спят…
Замер мир, замолчали птицы в зарослях, и жуки слушали старую песенку. Влюбленные на балконе не слышат: слишком заняты друг другом.
Закачалась под весом Софии ветка.
— Тилли, замолчи, — одергивает ее старший мальчишка, — нельзя сравнивать сад с кладбищем.
Девчонка показывает язык и бежит дальше. Младший отходит полить клумбу. Вдова же увлечена уборкой каменной невесты, которую всю закидали серпантином благородные гости.
Сипуха качается над ними, внимательно глядит на девочку, любуется. Сердце птичье колотится быстро, гулко — знает София, что старшего мальчишку, длинного и худого, надо забрать сейчас. Воет мировой гул вокруг него, больно отдается в голове.
Не хватает Софии ястребиного визга в стороне.
— И где же Эльмоту? Он обещал помочь, — ворчит птица, собираясь с духом.
Она выслеживает момент и вскакивает, подлетает хлопотливо. Сторож, напившийся вчера вусмерть, до сих пор спит и не видит, как трепещущая Смерть подлетает к жителю Сиолова́рского поместья.
Росчерк когтями — мальчишка замертво.
Сестричка с матерью в крик, а братец даже не заметил.
Летят белые лепестки от трепещущих крыльев — плачут деревья.
А совы плакать не умеют, сколько бы ни хотелось.
[1] Молодая птица, только что начавшая вылетать из гнезда.
[2] Здесь — разновидность верхней одежды, длинное пальто или платье-пальто из плотной шерсти для верховой езды.
[3] Артланг: обращение по типу «госпожа», без указания на высокий титул.
[4] Артланг: бал, танцы, праздник.
[5] Восьмой месяц из тринадцати, соответствующий периоду 17 июля — 14 августа, несколько недель которого занимает культовое явление.
Глава 3. Слабости
Трущобы Хэ́миша Эльмоту любит, хотя нормального человека они вводят в тоску или ужас. Низкие, криво сколоченные бараки стоят косым рядом вдоль дороги среди щуплых, облезлых липок и осин. Старая вишня, цветущая, кажется, в последний раз, белеет в конце улицы. То тут, то там виднеются кибитки[1], потрескавшиеся и выцветшие. Их колеса вросли будто бы в землю почти до середины. Домики лежат вместе с клячами и тощими козами около шатких вонючих питейных. От них несет куревом, дешевой выпивкой, и пьяницы воют, орут, вопят свои дикие песни. Дородные тетки с сальными волосами и застиранными грязными платьями звенят и стучат кружками и бокалами, тарелками, бутылками, разнося мутное пойло по столикам и стойкам. Иногда тут появляются люди наружности приличной, но зачастую они оказываются все тем же быдлом.
Носится стая бродячих собак. В некоторых видна порода: тонкие лапы, длинные носы, особый шаг, но большинство такие же, как остальные жители этой местности. И так же, как прочие, собаки ловят грязных гусей и кур, гоняют наглых коз.
В стороне, чуть поодаль, раскинулось тесное городское кладбище для тех, кому не хватило денег на место на Сладком или Шумном. До них далеко. А здесь и круглый пастуший храм, и кудрявые козы, похожие, если приглядеться, на овец, и дешевые приготовления: пьянчуга за полпузыря выроет тут яму, а за оставшиеся полпузыря старый три́кен сыграет на дудочке и прочитает короткий заговор над кучей земли, пока кто-то из местных красоток высадит на нее кривой подсолнух или жухлый тюльпан. Три́кен и женит тут же, у старой вишни, а после запирается у себя в чистом домике с башенкой-голубятней и пьет с птицами горькую Пу́страньскую настойку.
За кладбищем, между тонкими перелесками, стоит странное здание, напоминающее дворец злобной королевы. Среди иссиня-серых крыш поднимаются башни, торчат шпили и трубы, вьется едкий сизый дым. Сидят грудами серые туполобые птицы и взвиваются в небо всей своей громадной стаей, стоит только кому-то из хищников приблизиться. Там, в этом огромном, поистине красивом, но жутком месте и работают постояльцы и завсегдатаи «Дички».
Туда, огибая кладбище, каждый день по три раза ходят длинные телеги с двумя скамьями по бокам. Вот одна такая как раз идет мимо храма. В ней трясутся две дюжины рабочих смены. Кажется иногда, что их, краснорожих чертей, свозят к себе служительницы Смерти, но нет — просто четверка королевских дочерей — Милта, Женевьева, Катрина и Талия. Они могут показаться еще маленькими, старшей только семнадцать, но только тем, кто их не видел. Все здесь зовут их госпожами Змеями: каждая носит на шее по одной черной гадине, которых натравливают на тех, кто пришелся не по душе, а после тех никуда больше не деть — только на кладбище.
О, мужики выкинули одного такого с телеги. «Ничего, — думает Эльмоту, — пускай помучается».
Он смотрит долго на эту картину, пока резкий окрик не заставляет его обернуться к одной из кибиток.
На колесах натянута веревка, где висят панталоны, юбки, шатаются на шнурках башмаки. Лупоглазая птичка сидит на ржавой спице и свистит невпопад. На нее завороженно глядит кошка, слишком чистая, чтобы быть местной. Ее зеленовато-желтые глазки светятся с особым охотничьим азартом, а шерсть вдоль хребта вздыбилась. У кошечки мягкие, ловкие, как у хозяйки, лапки в белых перчатках и черная, чуть вьющаяся шерсть. Элегантная походка и блеск, прыжок — и птичка в зубах. Чуть хрипловатый голосок хвалит маленькую хищницу, которая бросает добычу рядом и умещается на длинной изрезанной юбке, обнажающей красивые длинные ноги. В губах, накрашенных вызывающе ярко, тонкий и длинный мундштук, в нем тлеет самокрутка с особым терпким ароматом. Девушка заправляет кучерявую короткую прядку за ухо, кокетливо выпуская струи дыма, вытягивает шею. А взгляд, ревнивый, надменный, кошачий, — для Эльмоту.
— Будь добор, возьми у Харли шампанского. Оно самое приличное здесь, — донесся до юноши сладкий голос.
Он кивнул. Как раз направлялся в сторону этого злачного местечка. Шаткий дом, который гордо именуют кабаком или корчмой, стоит на самом краю улочки и подпирается двумя цветущими деревьями: грушей и яблоней. В ветреные дни они стучат ветками в окна второго этажа, где за сальными безвкусными занавесками живут и встречаются частенько с клиентами куртизанки. Там же обитают хозяева «Дички», там же готовят из одноименных яблок и груш странное дешевое пойло. Оно кажется не сильно мерзким на вкус и потому уже много лет приносит этому местечку огромную популярность.
Помимо фирменного, здесь всегда разливают пиво, сомнительные настойки и привозное вино. А за стойкой обычно вертится девушка с добрым личиком по прозвищу Милашка Харли. Она получила его за свою улыбку и громкий звонкий голосок, детский немного. Рябое от веснушек лицо обрамляют кружевом белые кудряшки, и темные глаза мутного цвета озорно изучают всякого, кто заходит сюда. А юбка и фартук с кучей карманов, в каждом из которых лежит что-то замечательное — карамельки, монетки, ягоды, фантики и сухие цветы, — не мешают, только помогают разгонять особенно веселых посетителей. Для трущоб Харли хорошо говорит и отлично поет, а столы сделаны достаточно крепко, чтобы выдержать танцы на них.
Когда Эльмоту подходит к корчме, он слышит знакомый голосок:
— Славен праздник своим кутежом, А история — добрым концом. Ты зайди к нам на огонек, Тут об этом споет паренек!
Слова всё повторялись, повторялись… и птичье любопытство потянуло Эльмоту внутрь. Там, среди привычного пьяного икания и воя, заплетался один особенно яркий голос и замученно визжала дешевая гармошка:
— Я пьянчуга, я весел всегда, Вот такая чудная судьба. На гармони играю всегда, Здесь сижу от утра до утра!
Фразу встречает веселый звон, а ястреб встает у стойки, где Милашка натирает бокалы.
— И давно он тут? — интересуется Смерть.
— С неделю, — улыбается девушка, — рада тебя видеть, Эль.
Но тот слишком занят незнакомцем.
— От меня убежала жена, Ну и пусть — зачем мне она?
Тут грохот поднимается такой, что Харли приходится свистеть, чтобы его остановить.
— Пьяный я, и жизнь моя Будет шумна и весела! А когда ястреб тот прилетит,
Очень быстро сам замолчит.
Эльмоту заинтересованно вытягивается, хитро ухмыляясь.
— Пивом я его оболью, Монетой чеканной ему заплачу!
— Он услышит, как этот поет,
И сам по себе мимо пройдет, —
хлопает Эльмоту по плечу отходящая к другому гостю Харли.
Смерть фыркает.
— А потом продолжу кутить, Пить, курить, девок любить!
«Н-да, — думает Эльмоту, — сильно же его задело, что жена ушла».
— Славен праздник своим кутежом, А история — добрым концом!
— Девка славна рожей своей, — продолжают в углу.
— И парой круглых грудей, — подхватывает кто-то в стороне.
— Пиво славно вкусом своим, — добавил какой-то оборванец у стойки.
— Мясо и рыба — чем-то другим! — замечает девушка на лестнице, ненадолго оторвавшись от клиента.
— Ну а я славен песней своей, Развлекаю прочих гостей. Ты монет насыпь от души Или пива мне закажи. Я тогда чуть-чуть помолчу, Поблагодарю и снова начну!
Эльмоту, пробираясь в толпе, внимательно изучает весельчака: он молод и крепок, с колючей светлой щетиной и длинными волосами, стянутыми в хвост. Лицо его покраснело от питья и опухло, предполагает Смерть, распознавая худые скулы под щеками. Глаза выпучены и мутны, как у тухнущей рыбы. Рубаха вся запятнана выпивкой и немного кровью, а на столе лежит помятая фуражка извозчика.
— Роса, пива мне и моему другу, — рухнул рядом Эльмоту.
Девушка кокетливо подмигивает и уходит куда-то в сторону.
— Друг? Ты кем будешь? — промычал блондин.
— Эль.
— А я Тео. — Он протягивает свою мозолистую, жилистую грязную ладонь.
Эльмоту пожимает ее и обнаруживает, что пальцы оказываются липкими, но от чего — понять не смог.
— Что делает рабочий человек в таком затхлом местечке?
— Да это, там же, ну, Пляска же. Килве́т по-ихнему. Вся Слепая занята этими узкоглазыми, вот и жду здесь, когда дурь эта кончится. Вот, на гармошке играю. Слыхал, как пою? — гогочет мужик, не замечая заинтересованного блеска в чужацких глазах. — Сам придумал!
— И с чем же ты ходишь по Слепой? — интересуется Эльмоту, отхлебывая из кружки с половину пенного.
— Да с чем придется — с людьми, с зерном, с рыбой… Я обычно хожу-то дальше Хэ́миша, к мельницам Хэйта, а бывает — тащу почту до самой Рыбьей Тиши. Ну это тот странный порт на севере, где еще этих, ну противных, ну рыжих много. Готовят там какое-то совсем странное пойло…
И разговор, ровно как оно, полился в углу старой «Дички», и кое-как официантки успевали носить болтунам новые кружки.
Когда Ксандр уехал в город, Аврора почувствовала какое-то тихое, спокойное счастье. Это то чувство, которое она испытывала каждый раз, выходя утром в сад, и не важно, какой сезон был в нем: летом радость приносили писк птенцов и пение их родителей, осенью — сбор урожая, зимой — блеск снега, заносы, ель в дальнем конце, вся в огнях… Только весна не приносила обыкновенно девочке никакого счастья. Цветы, запахи, теплеющее солнце, день рождения — всё оставалось позади печалей. Нежных печалей, больше похожих на грустную радость, лиловую, тягучую, как мед. Часто в часы ее она спускалась из своих комнат в музейную залу, где живы патювроны[2] и ко многим рамам приколоты перья с цветами из желтых лент.
Аврора стоит среди своей спальни и думает, разглядывая кружева по подолу нижнего платья, как бы ей одеться к вечеру. Корсет немного мешает дышать, и оттого ленивые мысли ползут еще медленнее, чем обычно. А красное маленькое яблоко, хоть и невероятно вкусное, не придает никакого вдохновения.
За окном портится погода. Серые тучки-оборки собираются посреди голубого неба и белых кружев облаков, и розово-зелененькие деревья смотрятся на их фоне как-то особенно красиво. Куда-то на север летит стайка ласточек, весело переговариваясь где-то высоко. Полупрозрачные занавески взлетают легонько от ветра и надуваются, словно паруса, и рыбками мелькают вокруг воробьи — необыкновенно тихо для своей породы.
Тут, заглянув в гардеробную, крошка Аврора увидела идеальный наряд и с восторженным визгом выскочила обратно в комнату.
— Китти! Ты не могла бы мне помочь? — кричит девочка, и служанка возникает перед ней минуты через две.
Китти долго была неказистой темноволосой и немного тощеватой девушкой с простым лицом и прекрасным голосом — за него ее и взяли работать, но в последнее время приобрела во внешности особенную трепетную женскую красоту. Она лет на пять старше Авроры, но внешне этого практически не заметно. Как и все слуги, она носит чепчик, как ни странно весьма ей идущий, и простое серенькое платье с вышитым цветами воротом. Сегодня это лаванда, обрамляющая и край передника.
К тому же Китти, хоть и из трущобных детей, достаточно умна и, разглядев в стороне платье, ныряет в гардеробную. Пробыв там с минутку, девушка выносит туфельки, которые оставляет надевать Авроре: хоть она и изнеженная особа, подобное обожает делать сама.
Девочка быстро оделась, и служанка принимается заплетать ее замечательные золотистые волосы. В обеих возникает от этого действия особенный трепет.
— Я помню, — замечает Аврора тихонько, — как ты убирала мне волосы на мой первый бал, когда еще папенька был жив. — Она смотрит на служанку, опустившую взгляд за работой, через зеркало, и ловит добрую ухмылку.
— И я помню, — отвечает Китти.
— Тогда была заколка вот эта, с цветами.
— Да. Вы просили еще прикрепи́́ть к ней вуаль, как у тетушки Мирабеллы с картины. Это была настолько замечательная комбинация, что принц Ролан тогда провел с вами почти весь вечер, а Зефир, помните, художник из Сэклвалеса, изобразил вас в ней на семейном портрете.
— Ну и память у тебя, Китти! — смеется изумленно Аврора. — Это было три года назад!
Чуть погодя девочка смотрит через зеркало на служанку и тихонечко спрашивает, будто это что-то стыдное:
— Сделаешь мне так же?
— Конечно, тилуа́, — улыбается Китти.
Сова летит над дорогой Слепых — той, что лежит между Хэ́мишем и Чертой, и выглядывает среди народа нужную голову. Это оказывается ужасно сложно: толпа, напоминающая больше шумную стаю птиц, мечется между двумя рядами загонов и кибиток, кривых столов с товаром. На одной из площадок, огороженной крепче других, сегодня пусто, но люди из рабочих колотят на ней полукруглые трибуны. Никаких соревнований. Все готовятся к вечернему празднику — зениту Весенней пляски. Матушка Пу́странь свяжет сегодня двух молодых людей, и даже Грета будет здесь.
Дней здесь в неделе семь, и сегодня четвертый — зенирь, самая ее середина. Три дня до этого и три дня после будут кочевники соревноваться и выяснять, чьи лошади, собаки, овцы, коровы… в общем, чей товар лучше. Но вот моют лошадей, готовят платья и жилеты, распеваются кочевники, разыгрывают свои странные инструменты из костей, рогов и волоса, раскуривают трубки, и все — не отрываясь от бойкой торговли всем, что есть.
Но вот одна кибитка развернута от дороги, а вокруг нет никакого загона — туда и надо сове.
Она скользит сразу внутрь, за плотную ткань, и садится в кочевничьем платье на пол. Веера нет, но перья вплетены в длинные тяжелые косы. Больше ничего не сменяется в ее легкой фигурке.
— Кефпи́́[3], белокрылая София. Не удивляйся, я знаю тебя — ты успокоила мою тюше́н[4] несколько лет назад.
Это жухлый, сухой старик с невероятно густыми для своего возраста волосами, сплетенными в тоненькую косу. Он обладает особым, совершенно молодым взглядом, и в нем нет привычной старческой слабости, а блестят каплями росы новые и новые идеи.
Он притягивает к себе Софию, и она, потеряв равновесие, прижимается птичьей щекой к мужчине и слушает, слушает его тихий сбивчивый голос, его бормотание.
— Я написал о тебе, тилуа́ Драпжеды́ Фугле́р. Как полетишь — возьми книжечку. Не забудь хоть ты старика Джемаля.
Хватка человеческая ослабла, и птица, взмыв под низкий потолок, ринулась к нему, обхватив как будто белыми своими крыльями его дрожащие худые плечи, когтями впилась в плечо. Жизнь из взгляда улетает, словно пушинка одуванчика, и замирает в глазах кроткая признательность.
София поднимается, гладит его седые волосы, сует книжку за пазуху и выпархивает прочь.
Эльмоту отрывается от своей веселой беседы и кружки пива, оборачиваясь на затихших гостей корчмы: они все пялятся на мальчишку у стойки, с которым любезно общается Милашка Харли. Она вытаскивает из-под стойки бутыль чего-то мутного и продолжает:
— Эть на, какого сюда притащило! Эй, малый! Не лопнешь?
Зал захватывает тупой гогот. Даже Тео хрюкает что-то и ухмыляется, хватаясь непослушной рукой за ручку полупустой кружки. Только Эль приглядывается. Жест, цвет, обрывки голоса, доплывающие до него через шторм прочего шума, будят в нем хищный азарт, и пьяный блеск добавляет только в долговязую фигуру опасности. Собеседник хватает своей жилистой рукой Смерть за плечо, дергает к себе, и стул, поднявшись на дыбы, теряет всякое равновесие. Вместо шерсти фрака в ладони оказывается крыло, но пьяной голове не хватает реакции отпустить.
Эльмоту замолотил крыльями по столу, опрокинул кружки, взвизгнул, вырываясь. Когти метнулись в воздухе, и обессилившее тело рухнуло на стол. Ястреб вскочил на его голову, спрыгнул вниз и отряхнул фрак.
— Опять стирать, — шипит.
Ксандр высыпает на стойку деньги и оборачивается. Злой желтый взгляд, звериный совершенно, вдруг будит в его молодом авантюристском уме давно забытое чувство страха. Сердце тут же заколотилось бешено, воздух вылетел шумным вздохом, резко, как от удара, и руки поспешили схватить бутыль, ноги — унестись прочь. Ястреб глядит на него из своего угла, но не выходит.
«Сегодня исполню обещание», — решает Эльмоту, выбираясь к стойке.
— Харли, две бутылки лучшего шампанского, — отмечает он хрипло, шарясь по карманам.
Девушка же просто машет и улыбается, отдавая заказ.
— Возьму из запасов твоего, — Харли кивнула на угол, где сидел до этого Смерть, — собутыльника.
Эльмоту улыбается и с легким кивком выходит, пошатываясь.
Аврора не привыкла, что дом пуст. В нем раньше всегда было как-то интересно и живо и ничего не казалось скучным. Но море однажды отхлынуло слишком сильно, унося с собой главное сокровище дома — его хозяина. Некому больше с девочкой носиться по коридорам, смеяться, гулять в саду. Единственным утешением для нее стала зала, где, наверное, с несколько сотен глаз смотрят со всех сторон на тебя, пока не видишь.
Каблучки стучат тихонько по полу омертвевшей без людей и музыки бальной залы. Шелестит платье, переливаясь перламутром в тусклом домашнем свете. Вуаль скользит в воздухе легко, открывая прелестное лицо юной госпожи. Ей ужасно хочется увидеть отца в этот трепетный день. Камушек блестит на пальчике, колечко делает руку тяжелее.
Вот и музейная зала. Открыв тяжелую белую дверь, девочка заходит внутрь и тут же чувствует что-то неладное. И без того взволнованная, пробегается взглядом по полусотне портретов своих предков и никак не может понять, что же не так, пока не оборачивается к семейному портрету.
Сердце сжалось. С картины смотрят трое: высокий, статный, светловолосый мужчина с будто бы блестящими глазами, тонкая женщина с жемчугом на шее и великолепными локонами и девочка лет пятнадцати, тоненькая, как мать, и статная, как отец, в чу́дном розовом платье и с заколкой с вишневыми цветами в золотистых волосах. На плечах лежит длинная шелковая вуаль, убранная от лица. А глаза счастливые, прям искрятся от восторга детского: новый веер! Аврора коротко смотрит сейчас на свои руки и раскрывает его, первый подарок нынешнего жениха.
Ничего будто не изменилось в ней. Только глаза погрустнели.
Тут Аврора замечает, что к раме теперь приколото не одно белое перышко, а два, и тут же все понимает.
На глаза наворачиваются слезы, и все тело вдруг стало тяжелым. Невероятно тяжелым. Девочка опускается на колени и упирается лбом в стену под картиной, рыдая беззвучно, горько. Ее скорби почти не видно, только плечи дрожат мелко и дыхание рвется. А слезы текут, текут…
— Отец мой, — начинает она, заикаясь от волнения, — унесенный водой, и мать моя, уведенная болезнью, разрешите мне выйти замуж и стать женой для юноши, которого я люблю всей душой и сердцем. Благословите наш союз, сохраните…
— Тилуа́, экипаж ожидает вас, — замечает вкрадчивый голос кого-то из слуг.
— Пятнадцать минут, — бросает девочка и продолжает свое невнятное бормотание.
— Чего это она? — шепотом спрашивает старая графиня с портрета выше семейного, и вдруг поднимается в комнате страшное шуршание голосов патювронов:
— Какая красавица! Аж самой себе завидно!
— Жаль сиротку.
— А у нее точно доброе будущее, я отсюда вижу.
— Ты так и про меня говорил, старый хрыч. Дак меня ястреб заклевал!
— Ну, знаете, недолго будет ей счастье в браке.
— Это поначалу, а потом, может, и нормально.
— Ну-ну, не загадывай вперед.
— Эй, Авророчка, посмотри на меня! Бабушка благословляет!
— Сладенькая девочка.
— Крошка, не плачь. Все уходят, и ты уйдешь, нечего тут плакать.
— Она сейчас опоздает, — замечает строгий мужчина с картины напротив часов.
Те пробили получас, но Аврора не слышит ничего, кроме собственного горя. Даже прошение говорит просто так, на память, как заведенная кукла: силы душевные на исходе. Тишина звенит вокруг.
А за окном начинается дождь.
[1] Здесь — тележка (2 на 3 метра) с полукруглой крышей из обработанной кожи, крупными колесами. Сзади деревянная стенка переходит в кожаную, спереди — гибкий тканевый полог. Запрягается одна лошадь или бык. В таких живут кочевники.
[2] Артланг: духи предков.
[3] Артланг: приветствие, начало разговора.
[4] Артланг: жена, невеста.
Глава 4. Веста* Килвет
Эна, дочь почившего рымаря[1], накинула на длинноногую Жару седло и чуть не свалилась с облучка своей кибитки. Просто так ей не удавалось оседлать кобылу: не хватало роста. Удивительно, что Жара выше всех остальных во всей общине и необычной золотисто-рыжей масти.
Девушка оглядывается на десяток лошадей в загоне. Низкие, крепкие, в основном буланые и соловые со всяческими отметинами. Еще две, помимо Жары, стоят отдельно, за кибиткой, у камней, и жуют свежую траву. Обе беленькие, но с совершенно разными гривами: одна золотистая, другая — почти черная. Их вывел отец Эны и велел их не продавать, даже если совсем сложно будет.
— Эй, девушка, — окликивает Эну кто-то со стороны, — сколько за всех?
— Подождите, сейчас! — пыхтит девушка, затягивая подпругу.
Кое-как застегнув ремешок, она спрыгивает на землю, чуть не падает из-за ездовых ботинок, выпрямляется и приподнимает полы платья — она еще не успела надеть рубашку на вечер. Ее милое плоское личико обрамляют темные косы с вплетенными в них совиными и ястребиными перьями. Сразу видно — в сегодняшнем торжестве у нее не последняя роль.
— Здравствуй, Эна.
— И тебе не хворать, Гелен. Тебе правда нужны лошади?
— Неа. Пришел повидаться перед праздником.
— Тоже принарядился? — усмехается девушка, кулаком подпирая щеку.
— В нашей части танцую пастуха. И Лютик, — он оборачивается на сидящего рядом кудрявого золотистого пса, — тоже. Тебе нужна помощь с Жарой?
— Вроде сама…
Эну прерывает грохот, и она, переглянувшись с приятелем, кидается к Жаре. Кобыла стоит без седла и шкуры на спине и лениво тянется к траве. Лошади сзади разволновались и зашумели, расшевелив кибитку, и та чуть не уехала ниже, благо ребята вовремя спохватились и дружно хватают бунтовщиц.
— Нет, — вздыхает Эна, — все-таки нужна. Принесу корду[2].
Городской три́кен с кривой дудочкой сидит на бортике ротонды и покуривает тоненькую трубочку. У него во рту сухо и в глазах двоится: долго не пил. Но держится, ведь наемщик так сказал. Он вообще, наверное, богатей какой-то.
Но Ксандр богатеем никогда не был, только актеришкой и баловнем, которому танцы и шампанское куда важнее семейного благополучия. Ему нравится запах пастушьего табака, и он стоит рядом, прислонившись к колонне, и дышит сладеньким дымом. В голове от него смог виснет. На душе спокойно, как овце в добром стаде и грозе в ясный день, и солнце, пробивающееся через розоватые вишневые лепестки, греет щеки. Мальчишка, руки в карманах, думает только о том, как хорошо будет им с его милой Авророй.
— Хорошая с нас партия: мне деньги, ей — мозги, — говорит Ксандр вполголоса, и ручей, словно поддакивая, звенит рядышком.
Вдруг среди деревьев показывается беленькое пятнышко. Оно становится все больше, больше, и скоро в нем различается Аврора. Ее подвенечное светло-серое платье с розоватой грудкой, как у белых голубок, вуаль, цветы в золоте волос... Ксандр замер, забыв на секунду о дыхании и, кажется, даже о сердцебиении, и любовался своим пятнышком.
Главное, что своим.
Пастух рассыпает по полу пепел ровной полоской, жених спрыгивает за нее. Ухмыляется, видя невесту совсем рядом. Вот шаг, другой — блестят атласные туфельки в жемчуге и росписи. И не портит весь ее портрет черная траурная лента на плече, белое перышко под ней.
— Что случилось? — шепчет игриво мальчишка.
— Мамаша померла, — отвечает отстраненно девочка.
Все в Ксандре вдруг возликовало, и рыжее лицо озарило настоящее счастье.
Нареченные опускаются на колени, крепко берутся за руки, и волшебная музыка изливается на них. Ноты скатываются по ткани, смывают пятна и дурные мысли, расчесывают мальчишеские волосы, и весь круг ротонды заполняется зверьем: птицами большими и маленькими, зайцами, мышами, сусликами, ящерицами, лягушками, белками. Даже куница вылезла. Лошадь Ксандра тоже стоит совсем рядом, косясь на молодых. Мелодия объединяет всех, делает единым целым каждого, кто находится здесь.
Даже ястреб, перескакивающий на вишневой ветке, ощущает, как магия касается и его, вплетая в свой хоровод. Эльмоту видит, как горят у животных глаза золотом, да и у пастуха тоже — Саламга́н явился поглядеть на тех, кого венчают.
Словно по сигналу молодые в один момент поднимаются на ноги и тянут вместе с дудочкой ноту. Она вдруг обрывается и сваливается, поломанная, в воду. Сыпятся цветы и лепестки, животные, издав по звуку, кидаются по домам. Кроме гнедой кобылки — ей домой не надо.
— А теперь, мое счастье, — говорит Ксандр, — мы поедем с тобой на Килве́т. И будем сегодня...
— Ах! — светлеет Аврора, — правда...
— Да-да, — улыбается мальчишка, — сегодня мы будем там гостями.
Он проводит по девчачьей щеке пальцами, притягивает к себе и уверенно целует, будто зная, что все дальше будет хорошо.
София чувствует себя странно. Голову немного кружит, тело ломит, и все тянет ее полежать еще немного, закрыть глаза и не вставать. Девушка рушится обратно, но не засыпает снова, не погружается в воспоминания о далекой человеческой жизни. Она слушает и прислушивается к миру вокруг. Его движение заменяет ей сон.
Пу́странь шуршит и шумит весною. Вокруг кибитки ходят кудрявые овцы, то и дело блеют, непрерывно шуршат травой. Вот сонный пес выбирается из-под кочевничьего дома, встряхивается и принимается за свою работу. Птичка-крошка пищит на крыше и скачет по ней туда-сюда, словно что-то разыскивая. Свистит ветер, кружа над тюльпанами и колючками, слышатся далекие разговоры.
Вдруг Софи встрепенулась, поднялась и выпрямилась — в стороне слышались чьи-то крики и рыдания.
— Какой же он идиот, — вздыхает сипуха, вылезает из пустой кибитки и летит прочь.
Ястреб же со всей злостью, со всей неистовостью клюет и бьет крыльями девушку. Она очень мила, да даже и красива по-своему. Косы длинные, хвостами метут землю, а пальцы взрывают голову, больно ногтями врезаясь в кожу. И ей не больно от клюва.
— Забери меня, ястреб! Прошу, забери! — воет, рыдает, падая на землю, кочевница. — Пусть не будет меня больше!
Но Эльмоту не касается лапами ее спины, сколько она ни просит. И заговорить не может — знает ведь, кого зовет. А ей еще жить и жить!
Смотрит ястреб, а кровь темная падает на землю с мелких ран. Чует — мерзкая, невкусная, горькая вся.
Сил нет уже ни у девушки, ни у ястреба. Лежит она в поле замученная, не столько Эльмоту, сколько самой собой, и смотрит пусто в синее небо.
— Почему, скажи, Смерть, я такая уродина? Почему глупая такая? Почему настолько противная? Ты же Саламга́на страф тилу́[3], спроси у него! Зачем я здесь, такая... такая... Плохая!
От крика трава шевелится. Эльмоту стоит в стороне. Вдруг видит — змея у девчонки из рта ползет. Вся черная, глаза злые, красные крапинки на языке, яд капает. Взлетает он, хватает, тянет со всей птичьей силой, но шипит зверюга, сопротивляется. Тут лезут ее змееныши, смотрит Эльмоту, съесть пытается, да не даются.
— Ты что! Не трожь! — кричит по-совиному София. — Съешь, да сам и помрешь! А ее не спасти уже, ее змеи и прибьют! Мы тут не нужны, от ненависти своей она и погибнет! После только!
Ястреб взлетает, оставляя девушку истекать кровью в поле. Со стороны уже бежит ягненок с рыжей овчаркой. Та заливается лаем, и кто-то из людей выглядывает из кибиток.
— Мэле! — кричат. — Что опять случилось на ефе Килве́т, Мэле?
Немолодая женщина бежит за зверьем, прихрамывая, охая и ахая. Ягненок с присущей его роду наивностью лезет к девушке, и старшая змея скользит по его белой шерсти. Дети ползут с ней, уходя от хозяйки. Ягненок блеет во всю силу, но толку в этом нет — ненависть девчонки уже грызла его изнутри и снаружи заживо. Шерстка покраснела. Бедняга валится на землю, а змеи, мертвые от доброй крови, окружают его.
— Гелен! — кричит женщина. — Гелен!
Когда никто не отозвался, видит Эльмоту, она пошла за похоронным ковром. Раз ягненок спас ее дочь, то и похоронен должен быть как человеческий ребенок.
— Переоденься, — приземляясь, замечает София, доставая трубку и кисет табака из сумки.
— Да ну, — фыркает Эльмоту, — зачем?
— Идиот, — закурив, вздыхает София, — чтобы глаза не мозолить, не торчать в толпе, как корова на дороге. Нам сегодня с Пляски не улететь.
Эна равняет приструги стремян, а Гелен держит недовольную кобылу под уздцы, когда ребята замечают неладное. Под лиловым вечереющим небом откуда-то со стороны Пустрани несется крошка Эйми. Ей всего четыре года, но важности на все пятьдесят. Наряженная к вечеру, она пыхтит изо всех сил и бежит, как только может. Путается в ногах и падает на пузо, отчего только больше бесится.
— Гелен! — орет Эйми. — Гелен!
Братец закатывает глаза, и Эна неловким движением заставляет Жару взволноваться сильнее.
— Гелен! — взвизгивает девочка, подбегая совсем близко.
Лютик недовольно порыкивает. Жара фыркает и дергается. Бубенчики, вплетенные в ее гриву, мелодично звенят.
— Что тебе? — спрашивает парень.
— Там твоя сестра полоумная…
— Она и твоя сестра.
— Там твоя сестра опять ястреба позвала и ягненка убила. — Девчонка показывает язык и фыркает на недовольную собаку.
— И что?
— А помочь не хочешь? Он ее совсем издырявил!
Эйми надувается, упирает руки в боки и краснеет от натуги. Хотя последнее, наверное, вина заката.
Эльмоту, проходящий мимо вместе с Софией, ухмыляется. Та тыкает больно его в бок, и он ухает, рассмеявшись.
— Иди к маме, жузга́[4], — отмахивается Гелен, — я после приду.
— Ну-ну, позже он придет! А ягненка готовить кто будет? Дед помер же, а папенька занят. Не положено нам колдовать!
— Эйми, он скоро придет, я его долго не задержу. Мы почти закончили, Гелен мне помо…
— А тебя не спрашивали, цнука́[5]! — фыркает Эйми.
Эна вздыхает, закрепляя стремя, и отходит заплетать хвост кобыле. Гелен крепко сжимает повод, лошадь недовольно всхрапывает и, забеспокоившись, косится в сторону Смертей, гуляющих по Слепой. Пес лает, рычит, но не кидается на хозяйскую сестру, даже не вскакивает.
— Я с тобой дома поговорю, — громко замечает Гелен и отворачивается к лошади, намереваясь прекратить разговор, но Эйми дергает его за рукав, канючит, скрипит, как плохая деталь, воет, повизгивает — все делает, только бы взбесить.
Гелен долго держится, но, вскипев, после трех минут визга и стонов хлопает звонко сестру по щеке:
— Прекрати, жузга́!
Кобыла пугается и поднимается на дыбы, выдирая повод. Эна кое-как успевает отскочить под колеса кибитки. Взволнованно шумят лошади в загоне, переругиваются, расшатывая кибитку. Лютик золотистой молнией кидается на девчонку со всей своей дикой, непривычной для человека собачьей яростью, раскатисто рычит, срывается на лай… но хозяин останавливает его. Эйми, заливаясь слезами, сидит на земле, и только брат закрывает ее от неспокойных животных. Даже змейка, тоненькая, рыженькая, сверкнув неясным мировым золотом глаз, спешит улизнуть от Гелена прочь.
— Уходи, — рычит Гелен, — я буду позже.
Девочка зайцем несется прочь под разгоряченное ржание и лай.
— Ты в порядке? — кидается юноша к подруге, и та кивает, обнимая его, утыкаясь лбом в плечо, он отвечает ей, прислонившись лбом к макушке.
Неясное, неизвестное слово вертится у них в головах и выливается дрожащим перепуганным дыханием. И несмотря на внезапное безмолвие всего мира, они говорят. Просто на неизвестном никому языке.
Закат расплескался сладким пойлом по далекому горизонту. Ругаются златобровые тетерева среди невысоких еще колючек, токуют. Тетеря смотрит на них удивленно да идет прочь, смешно перебирая лапками.
Раздается в Пустрани голос, нет, песня какая-то, булькающая, гулкая, — это кочевничья дудка курлыкает. Закрываются дза́нчи[6]. Пропадает запах кумыса. Уносят мотки шерстяной нити, корзины, трубки и табак, горькие настои и сладкие отвары. Уходят от Слепой дороги овцы и молодые бычки, екнифра́зы[7] и тило́ны[8] и их голоса. Пустеет рынок, чтоб утром наполниться снова до краев, до отвала, до Черты, до Больной дороги звуками, ароматами, тряской и жизнью. Всё сходится к большому полю, где идут еще приготовления.
Люди, весь Пу́страньский народ, становятся в круги разного размера: в центре площадки собираются трое тетерей[9] и шестеро ведающих, парами. У первых дудочки-булькушки, а вторые голосами своими курлыкают по-птичьи; вокруг восемь курихов, в руках которых дымят трубки; крепко сплетен следующий круг, где у каждого из шестнадцати гостей — по вишневой ветке, слабо — круг родичей, которых столько же, но их кольцо шире. После, обнимая всех внутри, стоят прочие — старики и дети, которые плохо держатся на ногах, несуразные подростки и их родители с грудными детьми в узлах за спинами. Здесь все собрались, только главных в кругу нет. Они стоят друг против друга по двум сторонам его, все изъеденные волнением. У них рукава широченные, волосы заплетены, и в них цветы, перья… а ноги босые, уже холодные — перваш первашом, но земля еще прохладная.
Вдруг резко стемнело — растаяло солнце-искорка на далеком небе, и загудели голоса волнами, из самого центра танца. Туда влетают беленькие нареченные, и песня оживает морем веселых голосов:
— Ой перва́ш, зве́нирь, зве́нирь, Са́то затало́, Мэле при́ме, приме́, приме́ Натэ и родние! Ой веста, зве́нирь, зве́нирь, Наво гон са Сиой. Мэле васьме́, васьме́, васьме́ Натэ и роджите! Пу́странь-Мэле, патори́, Отюсьме та раземи, Наречоных атори́ Та он нат ниувези́! Станой тилуа́ мели Сваш́е пепели́, И кара́шит тан поэ́ле, Пу́странь-Мэле![i]
Когда мелодия собирается стройно, круги, замолкая ненадолго, начинают двигаться в ровном порядке, и земля начинает плясать, подрагивают скамьи. Начинается Пляска, Килве́т, и всё теперь ей подвластно.
Танец разгоняется, пока не остаются только четыре круга и нареченные. Все резко замирают, только песня звенит оглушительно в ушах. Гости поднимают ветки над головами, и цветы падают им под ноги. Аврора, свежая, в своем пышном платье, смотрит восторженно на стоящего против нее Ксандра. Он растрепан, устал и весел, хоть и не трезв. Последний факт скрывает от девушки вуаль влюбленности, и ей кажется, что он влюблен в нее настолько сильно, насколько возможно. Им отлично видно друг друга — тетери встают на колени и играют с них. Курихи и ведущие кланяются, отпустив руки. Нареченные лежат в центре, сложив головы друг другу на спины, и ждут.
Песня утихает. Аврора застывает, увидев, как за спиной ее любимого появилась кудрявая три́кен на чалой лошади. Она курит, и дым летит девочке прямо в лицо. «Сладкий», — замечает та.
Гости кидают в центр ветви и отходят, будто по сигналу. Проскальзывают мимо курихов и ведущие, разойдясь каждый в свою сторону. Тетери складывают к нареченным свои дудочки и замирают сидя, и через них курихи переступают к костровищу. Среди цветов и дерева лежат нареченные, безмятежные вовсе, спокойные. Горячий пепел сыпется им на спины и головы, и люди отходят от них, рассматривая рождающееся пламя. Оно неловко ползет по бутонам вишни, тюльпанам в волосах, сухой коре, ткани и все больше входит во вкус. Чалыша вдруг прыгает, и Грета переворачивает трубку ровно над центром костерка. Пламя вспыхивает ярче. В нем и тает Пу́страньская хозяйка.
Из огня вырываются две белые птички. За ними кинулись две птичьи тени — сипуха и ястреб, голодные и быстрые.
Стоит им пропасть в сумерках, все люди следуют примеру огня и пускаются в пляс.
— Он тан поэ́ле-эле-эле Он кара́шит к Мэле. А са юнте шестро́, Са си́вро иву чон, Зуу́ сузр́о ко моло́!
Разносится по площадке хор. Пламя стелется им в ноги, дым расползается низко, едко. Но нестрашны они, слабые еще, ровным рядам тюже́к Морь[10].
Девушки выстраиваются в длинные колонны и идут мягко, будто плывут подле костра. Не дрожат плечи и длинные юбки, скрывающие полностью ноги. Овчинные жилеты и завитые мелкими колечками волосы, тяжелые рогатые уборы у самых старших и высокие пушистые шапки у младших делали из танцовщиц заблудшее в зените стадо. Блеют их голоса, стучат каблуки, и дым скрывает будто бы всё оставшееся — вот и кружат вокруг пламени овцы, барашки и ягнята…
Вдруг раздается грохот, вой, шум — выносятся, разрушая милый облачный мир, Шестеро[11] и Чон[12]. Их шубки целиком увешаны бубенчиками, колокольчиками, черепками, а вместо человеческих голов — зубастые звериные морды с блестящими глазами, торчащей шерстью… Они скачут над пламенем, хохочут и разгоняют стадо, рушат порядок, убивают спокойствие, поют:
— Сузр́о чон ни Драпжеды́, Шестро́ кише́ ти́руы — Ди́случ тябы госви́, Ди́случ тябы игви́, Зуу госви: Пча́ни — ца́ги, Ча́ни — го́сви, Чо́ни — зу́бмех, С умсбе́х!
— Пу́странь-Мэле, увези́, Зуу Драпжеды́ рози́![ii] — визжат, разбегаясь, девочки-овечки.
Вдруг поднимается лай, замирают, трясясь, Шестеро и Чон — золотой молнией выносится на них Лютик, разгоняя тьму, словно рассветное марево. За ним, высоко поднимая ноги и подскакивая, выходит Гелен с дудочкой в руках и посохом из сухой Пу́страньской колючки за спиной. Пес ловко прогоняет врагов прочь и принимается собирать девичье стадо обратно. Гелен же вышел в центр, оставив пламя ровно за своей спиной, и принялся танцевать: он легко, высоко и разно прыгает, быстро вертится на земле и в воздухе, ловко падает (точнее, приземляется так близко к земле, насколько может), выкидывает ноги, вскидывает руки, топает и смотрит так живо в толпу, что сложно понять, кто пластичнее и мягче — огонь или три́кен.
Эна сидит в седле, в стороне от зрителей, но каждый раз ловит взгляд приятеля — уставший и насмешливый — на себе. От этого появляется, томится под костюмом какое-то новое волнение, которое душит любое другое.
Юноша вскакивает, воздевая к небу руки вместе со всем хором, и обрушается на землю, прижимая к груди что-то беленькое. Танец умер, веселый пес гонит прочь своих овец, а Гелен идет, высоко поднимая ноги и подскакивая как в начале, но не играет больше. Смотрит на всадницу в стороне и прижимает к груди птичку.
Эна испуганно вздыхает.
Тезпо́й[13] выбрал его своим знахарем.
Жара боится.
Эна, честно говоря, тоже.
Пламя поднимается высоко, до середины конской груди, вспыхивая иногда и ярче.
Боятся они и до, и после, и теперь, когда ровной рысью оказываются на площадке. Эна приподнимается в седле и оглядывается: вокруг кольцом стоит хор, а за спиной жарко и жутко.
— Он хоре-хорета́,
Нук быцрида́ канрита́? —
несется кругом мелодия, и лошадь вертит ушами, пытаясь понять, кто именно с ней говорит.
— Мэле тон Пу́странь госви́, Фугле́р с вента́ босви́, Клюме́ ловези́.
— У́мсблех канрита́! — пропевает в ответ легким своим, звонким голосом, почти не дрожащим от испуга, Эна и крепко берется за повод.
Жара пляшет кругом, ускоряясь до рыси и становясь обратно, когда девушки в третий раз повторяют слова хозяйки.
— Он хоре-хорета, Нук быцрида́ голвезита́?
— Та илга́та, та госве́та, Пу́странь уцбех гжетыелта Егно́к го́цбах, Епа гвика́, Хпига-хпига-хпига!
Жара пускается рысью по широкому кругу у костра, переходя на галоп, и наездница выхватывает с пояса длинный сухой прут. Тут же вспыхивает его конец. Сердца колотятся, новое волнение охватывает обеих.
Огонь чарующий тянется своими руками к Жаре и Эне и опаляет, не двигаясь дальше, кончики волос.
— Он хоре-хорета, Нук быцрида́ аторита́? — будто не хор, а костер ритуальный поет.
И наездница, и кобыла растерянно оглядываются по сторонам — всех сожрало желтое марево. Взгляд бежит по всем глазам, рядам, сторонам, но все равно не находит никакой поддержки. Полчище волков, кажется, каплет слюной, глядя на высвеченную пламенем пару. Щелкают зубами и шипят, извиваются по-змеиному. Куча ворон над добычей.
Слышатся в воспаленной голове крики и стоны, насмешки, раскатистый хохот этих людей:
— Сирота безродная! — Уродина! — Ты не должна жить! — Рюдоблю́д[14] тюже́к! — Ты виновата в смерти Газиля! — Плохой человек! — Жузга́ бесталанная! — Ты всегда все портишь! — Недостойна быть здесь! — Сволочь! — Ты не заслужила этого! — Идиотка!
Жара присаживается на задние ноги, и пена капает на широкую грудь. Бренчит трензель. Теряется стремя… мечется тревожно взгляд, сердце больно сжимается. Слезы охлаждают лицо.
Но вдруг замечает Эна один взгляд, хитрый и острый. Он единственный горит ободрением, прямой, глаза в глаза. Девушка сомневается, что понимает, кто это, но чувствует: разворачивается гордо душа, и ком в горле падает куда-то в желудок. Слезы не останавливаются и остаются блестящей солью в уголках широкой улыбки.
Спокойствие унимает пожар, и отвечает смело Эна:
— Те тон Пу́странь госви́, Са́то с е́гнок босви́, И́твец ийви, ето тябы, Нипойме́, нио кара́шме. Анк не-ок расат хгвисто́ Госви́ Тезпо́й роджито́. Овари́, голвези́, Нак тан сат рюкже́к канрита. Стано́й еп епче тюше́н, Терэ́й, печо́й, гвойо́и! [iii]
Жара срывается в галоп, и хор обливает их водой. Она, холодная, еще сильнее раззадоривает. Отступает гул в голове, и растворяется, смывается сияющая пелена страха. И тут…
Пламя вытягивается, расшалившись, а кобыла, не волнуясь вовсе, рвет со всей силы через него. Клубится вокруг пушистый пар и душистый дым, блестят по-новому стремена и бляшки, камушки на плясовой упряжи, звякает по-новому трензель. Лицо, длинные косы, глаза темные — все становится еще реальнее, чем было, и во всей сияющей фигуре появляется что-то глубокое, как море на зимних пастбищах, тихое, как ясный день.
Кобыла приземляется и идет широко около хора, а Эна отпускает повод — в руках греется белая птичка.
Чалыша топчет огонь, и гаснут под копытами искры. Грета курит — впрочем, как и всегда. Медленно бредут в утренних сумерках юные знахари с белыми спящими птицами, а в светлеющем сизом небе кружат ястреб и сипуха. В стороне дремлют стада. Молчит ярмарка — она проснется сразу после венчания, когда стыдливо зарозовеет воздух, провожающий к своим кибиткам молодоженов. Недовольная гнедая кобыла со смешной проточиной на лбу косится на площадку, гремя трензелем и стременами. Всадник ее щелкает прутом, и она пускается в кривую рысь, усталую и печальную. Ей не хочется уходить с праздника, но лошадей разве кто спрашивает? Спит пес в объятьях маленькой девочки, задремавшей на шапке и жилете сестры. Злится Эльмоту, но смотрит вниз, где Грета проводит таинство.
Знахари опускаются на колени и берутся за руки, а птицы сонно устраиваются перед ними в теплой золе. Запевает дудочка, и Чалыша опускает голову. Желтеют глаза у зрителей, и Саламга́н обращает двух белых птиц в людей. Те обнимают друг друга, прижимаясь крепко, насколько могут. Прислушиваются. Колотятся в унисон их человеческие сердца.
На плечи Греты опускаются Смерти, и три́кен объявляет:
— Вовек летите по Пустрани, пойте, любите и помните, чем мир наградил вас, белые птицы!
— Обещаем, — отвечают смело молодые супруги.
— Обещаем, — вторят им знахари, хоть и должны молчать.
Сипуха и ястреб летят легко где-то между полями и перелесками. Они знают, кто им нужен сейчас, и следят вместе, хоть и устали ужасно. Вот и рыжая голова, лисья, пьяная, теряется за деревьями. Ксандр гонит кобылу домой, хочет рассказать сестре обо всем, что случилось, и думает, что все будет хорошо.
Какая наивность!
Он мчится и думает, что все будет теперь хорошо. Что будут деньги и сестре не придется работать больше, что он обеспечит ей замечательное будущее, безбедное, счастливое; что у него теперь будет семья, собственная семья, красивая и большая; что он будет любить и будет любим, принят в высшем обществе и станет, как он всегда мечтал, породистым человеком. Он мечтал, что все теперь сможет послужить ему, раз он смог сам, без особой помощи, сыграть такую партию.
Под ногами Липы знакомая узкая тропа между лесом и крутым оврагом, сердце которого — холодный источник, что бьет водопадом и ложится в низине широким ручьем. Подле него растут папоротники, цветы и дикие вишни, как говорят, колдовские. Ксандр с Ольгой обычно спускаются туда за водой и тащат к себе по пологому склону тяжелые ведра. Зато вкусно!
Вот, до конца перелеска и за поворотом — дом. И садик, и сестра, и душистый овес для лошадей…
Смерти спускаются и безмолвно летят за ним. Эльмоту злится и хохочет внутри своего птичьего тела. Еще немного, еще чуть-чуть — и будет этот противный мальчишка лежать в овраге! Вот и когти готовы, и клюв. Ястреб бросается со спины и замирает вдруг в воздухе, шумя крыльями. Перед глазами — барышня рыжая, ручей, белые лепестки...
Вдруг грохот!
Ксандр мчится верхом, выуживает пьяной трясущейся рукой из-под фрака свой маленький пистолет, тот, что совсем баловство, и стреляет.
Пуля пролетает мимо Эльмоту и поражает крыло бедной Софи. Она с жалобным криком валится на землю и оборачивается человеком.
Ястреб вспыхивает. В человечьем сознании ярость заволакивает все остальное своим диким красным светом, и Смерть со всей своей силой толкает лапами мальчишку. Тот тут же замирает в седле, тянется к спине с уже полупустыми глазами и мешком виснет, съезжая к конскому пузу.
Липа испугалась и понесла.
Ксандр еще сколько-то трясется в седле, а потом падает и долго бьется головой о землю, зацепившись ногой за стремя. Рыжие волосы краснеют еще сильнее, веки дергаются, то приоткрывая, то закрывая глаза. Лошадь взбрыкивает, и тело юноши сваливается на землю, катится вниз по склону оврага с камнями и корнями, разрывающими нарядный фрак, пятнающими кровью и землей рубашку, распарывающими кожу, и наконец останавливается у ручья, снеся в него тонкое деревце и уже не вглядываясь мертвым стеклом глаз в небо: нечем больше.
Наверху, там, где начинаются красные пятна на дороге, Эльмоту шепчет своей любимой Софии их колыбельную, и ее лицо наполняется спокойствием. Рука, кривая и страшная, привязана к какой-то палке его шейным платком, то ли для правдоподобия, то ли Эльмоту правда волнуется о ее целости и не знает, что все прекрасно зарастет.
Ястреб поднимается и, пытаясь сохранять спокойствие, быстро идет в сторону полей, надеясь там найти кого-нибудь.
— Даже после ночной грозы Травы полны росы. И рассвета заря
Ждет тебя, —
поет тихо Эльмоту Софии, быстро перебирая ногами, слова путаются, и язык заплетается, но он со всех сил поет, сдерживая панику.
А ручей же в низине тихо помогает мертвецу, смывая кровь и унося с собою пуговицы. Вода, со свойственным ей спокойствием, пытается укрыть это страшное, похожее больше на слизня в носовом платке, чем на человека, нечто. Вишня-плакальщица сыпет цветы на него и на воду, птицы поют сладко, будто ничего не случилось.
*Артланг: весна.
[1] Шорник, мастер по изготовлению конной амуниции.
[2] Специальный шнур (лента, тесьма, веревка) длиной около 7 метров. Используется для работы с лошадьми по кругу, а также как повод или веревка для привязи.
[3] Артланг: старший слуга (камердинер, камеристка).
[4] Артланг: мелочь, малявка.
[5] Артланг: курица.
[6] Артланг: кибитки-лавки.
[7] Артланг: кочевники.
[8] Артланг: оседлые жители (из городов, поселков, ферм, поместий и пр.).
[9] Тетери, курихи — название ролей внутри обряда.
[10] Артланг: досл. «дочери овец». Девушки общины Морь.
[11] Артланг: кошка, кошачьи.
[12] Артланг: волк, собака.
[13] Артланг: нареченный (жених или невеста).
[14] Артланг: проститутка; также фамилия женщин этой профессии и их детей.
[i] Ой, перваш, звенирь, звенирь, Солнце золотое, Ты прими, прими, прими Наше и родное! Ой, весна, звенирь, звенирь, Новый год за морем. Ты возьми, возьми, возьми Наше и родное! Ой, мать-Пустрань, помоги, Вырасти да сохрани, Нареченных обвенчай Да на нас не серчай! Сделай птенчиков своих Беленькою парой, И лететь ты их пусти, Наша дорогая!
[ii] Ой, летят, летят, летят
К Матушке навстречу. А за лесом ходит кот, За рекою воет волк, Хищны тучи к облакам! Тучи волку не страшны, Кошке лапоньки важны — Сколько хочешь беги, Сколько хочешь ори, Только хищник добежит: Раз — увидит, Два — догонит, Три — точно съест. И всегда — в один присест! Пустрань-матушка, спаси, От врагов унеси!
[iii] — Ой, кобылка, кобылица, как пришлось тебе родиться? — Мать по Пустрани бежала, Птиц и ветер прогоняла, Тут легла отдохнуть, Родилась я и тут! — Ой, кобылка, кобылица, Как тебе пришлось резвиться? — Я играла, я гуляла, Пустрань долго изучала С зайцем наперегонки, Кто быстрее, посмотри! — Эй, кобылка, кобылица, Как пришлось тебе жениться? — Я по Пустрани бежала, Солнце с зайцем прогоняла, Песни пела, есть хотела, Не пойму, куда летела. Тут из-за холма рысцой Вышел мне жених родной. Поклонился, разрезвился, Так на свет и сын родился. Стала я его женой, Доброй, верной и лихой!
Глава 5. Переменная облачность
Утро клубится прохладой тумана в низинах между холмов, и солнце-засоня выходит из спальни со спутанными рыжими кудрями. Оно глядится в лужицы и пруды, качает головой и прячется за тонкой шалью молодых туч, улыбается и стучится в окно избы, где спит на сложенных руках Ольга. Ей снится тревожная мысль-синица, что пищит и не дает досмотреть милые грезы, делая их кошмарами.
— Помер, — пищит, — братец твой! Упал в овраг проклятый враг!
— Замолчи! — кричит Ольга и от крика своего просыпается.
Вокруг вроде дом, но холодный, пустой и тихий. Нет в нем ничего домашнего. Даже ведро конной каши остыло и пахнет теперь не распаренными отрубями, дымом, отварами трав, а сыростью и затхлостью, холодом, словно в подполе.
Смертью пахнет.
Мысль эта Ольге не нравится. Она встает, расправляет плечи, мямля что-то устало, разминая спину, будто ей не двадцать лет и до дня рождения осталось пара месяцев, а сильно больше. Распахивает окно, и прохлада врывается в комнату. Выходит за дровами, ставит греться печку на тонких лапках, как у олененка. А, вон косуля бредет через поле, щебечут птицы. Ничего, просто утро рябое, то серое, то желтое, то холодное, то горячее… вот оно, главное свойство весенних ранних часов!
Из бочки набирает Ольга воды в чайник, вешает на крюк — и дальше за хлопоты. Чистит пол, залазит на второй этаж по хлипкой лесенке. Там неприятно: пусто, мято, темно. На столике под окном пустая масляная лампа, бумаги какие-то, свечные огарки. Рядом по сторонам кучи сена и перьев, зашитые в покрывала и называемые матрасами. Они застелены лоскутными одеялами, что в любой мороз спасают, подушки лежат пуховые и перьевые. Хорошо на них спать, а не на руках. Ольга и уваливается на них, забыв, за чем поднималась, и только добрая дрема обняла ее, раздается стук.
— Есть кто? — кричат. — Помогите!
— Что за сволочь в нашей глуши оказалась? — бурчит недовольно Ольга, поднимаясь, и добавляет громко: — Входите!
Девушка спускается и охает, слетая быстрее вниз. Не важен знакомец — Эльмоту, кажется? — важна его добыча.
У Софии весь рукав и грудь покраснели, как у крошки-малиновки, а кожа побледнела так, что не ясно — полотно белее или ее лицо. Рука, перемотанная кое-как, похожа больше на свежего мяса кусок, чем на человеческую конечность. Все ослабло, словно она и не дышит вовсе, но сердце еще колотится жалобно в груди Смерти.
— Вот, — лепечет Эльмоту. — Там облава была какая-то, подстрелил кто-то…
— Скамья прямо, неси, я за водой! — кричит Ольга и бежит в сарай.
Пугаются лошади, недовольно фыркают, похрапывают — хозяйка мимо них, куда-то в темноту, к сундукам и новой телеге. Она достает бутылку из старого, обитого сталью сундука в самом углу. Пузырьков много, и они позвякивают, переговариваются беспокойно, но все не то, не то, не то…
— Фугле́р! — шипит Ольга, когда в нужной бутылке пусто, только травы ко дну прилипли.
Она перебирает дальше и дальше, и вот не один — три в руках. В маленьком ковше плещется и мешается их содержимое, терпкий аромат взвивается под самый потолок. Шебуршат воробьи, морщась от запаха.
Клён и Ива непонятливо переглядываются, когда хозяйка идет быстро мимо. Они-то ждут завтрак, долго уже ждут, а на них никакого внимания не обращают.
В избу Ольга впархивает, не замечая пасущейся неподалеку оседланной Липы. Ковш оставляя на столе, у зеркала, она стягивает растрепанные волосы в узел, убирает под косынку и разбавляет кипящей водой какие-то свои настои. Тает ягодный запах в свежести утра за окном. Эльмоту смотрит и замирает, по знаку прячется в углу и украдкой глядит за работой. Меняются платки и бинты, стонет во сне устало София, и рука ее обретает вскорости вполне обыкновенную форму.
Кудрявое солнце поднялось в зенит, и Ольга отошла, обессилившая вовсе, от оживающей Смерти. Понесла лошадям обед, ни слова не промолвив Эльмоту. Тот сам прижался в углу и затаился, сливаясь с ним, как сплюшка с корой. Прячась, он скрывает от себя и других что-то по-детски нежное, сладкое, теплое. Оно, воробушек, скачет у него в груди, и он ничего подобного раньше не чувствовал.
И лучше бы вовсе не чувствовал.
Бледная совсем Ольга входит в дом с полупустым чайником. Силы из нее будто все вылакали, и полный она уже не поднимет.
— Откуда вы, Эльмоту? — тихо спрашивает Ольга, ставя воду греться.
— Я с Хэ́миша, София…
— А, дак вы были вместе?
Ее голос оказывается настолько спокойным, что Эль обиженно поджимает губы. Ольга занята травами для заварки и не обращает на это никакого внимания.
— Да, я согласился подвести ее до Черты Долгой дорогой.
— А зачем Долгой? Можно же просто проехать по Килве́ту…
— Ей там нельзя показываться.
— Понятно тогда… вы же будете чай?
— Если вы предлагаете…
Аврора проснулась счастливой. Вот, вокруг нее обыкновенная, привычная роскошь, а в душе простота сельская, и жить, и работать хочется. Милый порыв поднял ее с постели, и она выскользнула из комнаты, накинув халат и не завтракая, прямо в сад.
В горле першит от сладости цветов, но земля сыра, холодна, и от нее расходится противный кислый запах, как от порченых ягод. Пахнет лошадьми и собаками — они гуляют чуть в стороне, в огороженных левадах и вольерах. Девочка вскакивает на нижнюю перекладину и смотрит внимательно на своих зверей, гладит их морды, плечи и тонкие шеи. Каждый вызывает в ней теплый восторг, но собаки бегут прочь, лошади отворачиваются.
«Ну и ладно, — думает Аврора, — я пойду играть».
Она уходит в лабиринт путаных коридоров, находит там музыкальную комнату и ластится к матушкиному роялю. Пляшут тоненькие пальчики, прядут музыку. Легко так, весело! И вальсы, и менуэты, и мазурки секвалесские[1]срываются с клавиш и виснут в прохладном воздухе залы. Мило блестят стекляшки на люстре, танцуют с ними солнечные зайчики на стенах. Им больше всего нравится полька, и они скачут ее и скачут друг с другом. Аврора все играет, играет, играет…
Душонка ее воет. Надрывно. Тяжело. И хоть вокруг и в голове легкость и шум, сладость и свет, она падает на самое дно и бурчит, словно не тоска это, а несварение желудка. К горлу подходит тошнота, болит грудь, и все неудобно, неясно. Все кружится в вальсе, скачет в польке, плывет в менуэте. И Саши нет — он обещал приехать скоро.
Уже и вечер стучится в окна, ужин накрыт, но нет его.
Скользит воспоминание холодное, кусает резко, яд смертельный ползет по венам. Колотится от него сердце сильнее и замирает вдруг на мгновенье-другое. Льются слезы. Клубится неверие.
Девочка замирает испуганно перед высокими темными дверьми, довольно простыми по своему украшению. Во всем дворце только на них висит резная табличка с тремя строчками, на разных языках повторяющими «хозяйская контора».
Внутри просторная приемная с простеньким диванчиком и секретарским бюро, и по две стороны от него — двери. Справа, в комнате с не до конца закрытой дверью, неприлично шелестит бумага и какая-то ткань.
Аврора поворачивает налево и стоит несколько минут неуверенно перед кабинетом. Ключ обжигающе холоден, и тает несмелый закатный свет. Девочка застывает в тревожном предвкушении и вздыхает устало.
Замок поддается не сразу. В сонливости сумерек сурово громоздятся книжные шкафы с резьбою, и пахнет едко, пылью. Пляшут по полу кадриль уличные тени. На столе кораблик в бутылке — копия «Зорничего», уже девять лет как ушедшего в шторм, — продирается сквозь стопки высоких документов. Кипы где-то подвязаны ленточками, где-то просто, где-то в конверты вложены или в тетради. Пыль среди них чайками кружит. Сухо. Горло начинает саднить от сухости.
Умирающий уличный свет восхищенно высвечивает карты, закрепленные по свободным стенам крупными лоскутами. На просторах Саламга́на точкой отмечен Сиолова́р и, несмотря на размеры его огромные, на висящую рядом карту одного только поместья, подробную, пеструю, кажется крохотным. А на карте мировой, огромным полотнищем раскинувшейся выше, его и вовсе нет.
Девочка идет, оглядывается. В промежутках между шкафами, окнами висят скрытые наступающей темнотой картинки: акварельные пейзажи неизвестных мест, портреты лошадей, незнакомых дам, компаний на свежем воздухе…
«Отчего я никогда не замечала этого?» — думает Аврора и шарится по бумагам, как мышь. Оглядывается робко.
В бумагах находится клочок, записка, маячок — Сашиной рукой написано, где дом. Решено: съездит завтра. А если завтра будет плохо, то в конце недели. Или месяца. Или…
Но обязательно. Верхом.
Не мог же он взаправду умереть, ее дорогой принц?
Чалыша спокойно оторвалась от пастьбы и глядит куда-то в сторону, подняв свою серую голову. Грета курит, посасывая мундштук трубки, и слушает беззвучно. Замер Пу́страньский живой шепот, даже ветер затих.
Запряжены лошади и волы, и ждут скрипучие колеса работы. Сбиты отары, стада и табуны, и смотрят они, спокойно позвякивая колокольцами на шеях, на уходящую куда-то человечью стаю. Перед нею гонят сородичей — двух баранов, бычка, старую кобылу и неотъемного жеребенка. Эна держит его мать крепко, вплетает в ее жесткую гриву мелкие перышки да подпевает человечьему вою, родившемуся в первашском зное.
— Он поэ́ле, поэ́ле, Пу́странь-Мэле. Зато́ло тарва, Вента́ свя́сте, Семь кара́шит — Ябрест с сивой, Набо тан поэ́ле Кара́шит.
От песни и бегут звери. Тащат за собой исписанные черными буквами кочевничьего языка свернутые шкуры. Крепко обвивают их травяные веревки и шерстяная пряжа, и трепещут только перья-перышки с ястребиных и совиных крыльев. Ястреб летит рядом, покрикивая весело на своем птичьем языке.
— Зато́ло тарва́, и Звяко калока́ла. Са́то ми́дрет Са поэ́ле. Пу́странь-Мэле, А скожи ка, Ща такее
Затоло́ семьри?[i] — поет народ.
Их толпа, их многоликий кочевничий хор плетется медленно и бесслезно, подбирая песню с самой земли и вознося ее в глухой духоте над головами. Поют не люди. Поют их дикие, свободные души, полные сомнения, но чистые от скорби. Голоса их вспархивают и сливаются в узор птичьих стай, что проносятся черными точками в сизоватом степном небе.
—Тут рядом, — Ольга шла чуть впереди, указывая путь, — только спуститься.
Эльмоту с присущей ему легкостью осматривается, и в этом ему не мешают ни ведра, ни попутчица, идущая по глиняной дороге, совершенно не скользя. Вдруг его коротко тряхнуло, и в голове сложилась картинка. Он понял. Понял, что должен был отвлечь ее.
Но не успел.
Ослабшая от утренней ворожбы Ольга рванулась к телу, словно только и ждала этого. Мягкие руки обвивают его, бездыханного, грязного, а глаза теряют всякий цвет. Эльмоту подбирается ближе, пнув одно из ведер в ручей, и прислушивается к ее реву. Это была не речь, не крик, и даже воем это можно было назвать с трудом. Одна нота застряла в ее горле, надрывная, выматывающая, тяжелая.
— Ничего больше, — слышится в ней, — никого больше…
Ей больно. Она будто тонет, срываясь на крик, будто тает, растворяясь в воде. И вокруг ничего, только гул в голове, как в пустой кастрюле, только сухое бессилие, судороги по ногам. И она смотрит сквозь толщу воды и синий лед, из последних сил вырываясь вверх, к жизни. И тонет.
Ольгино оторопевшее лицо застыло, опустело. Она почти не дышит и не видит, как брат, холодный теперь, безглазый, лежит плечами в ручье и тот расплетает ее нежные рыжие косы. Вода затекает ей в уши, заглушая пронзительный звон, лепестки сыпятся и сыпятся на нее. В момент Ольга оглохла, ослепла и будто тоже умерла.
Как она хочет, чтобы это было так.
Ястреб набирает воды и запевает неслышно свою колыбельную. Замолкает вода, затихает ветер, и скоро рыжая лежит рядом с холодным телом брата, такая же вроде безжизненная, но теплая. Эльмоту смотрит на нее долго, бесшумно и внимательно, словно стремится запомнить каждую ее черту, морщинку, тень. В нем рождается странное, непривычное желание прикоснуться к ней не только руками, поднять там, обнять, но…
Смерть касается сухими губами ее мягкой щеки, бодает лбом по-кошачьи и прижимает к себе.
В груди запело сердце, а в голове забилась мысль: «Это мое сокровище. Мое».
Эна смотрит в небо. Так обычно смотрят в прозрачную воду, разглядывая дно, чтобы не зачерпнуть с собой рыбешку или песка. Так смотрят в зеркала, когда за спиной появляется знакомая тень. Так смотрят в глаза.
Эна смотрит в небо, и мир смотрит через него в ее глаза, разыскивая ответы. Какие? Того не знали ни мир, ни небо, ни Эна.
Три дня осталось.
— Чего грустишь? — Гелен заскакивает к ней на облучок.
— Я не грущу, — отмахивается Эна, — тебе кажется.
— Будешь меда?
— К меду надо ставить воду. Я лучше покурю. Ты не против?
— Неа.
Девушка вынимает трубку, заталкивает туда табак и щелкает огнивом. Дымок, кружась и петляя, тянется наверх, к грозовым тучам. Ребята сидят немного тихо, а потом Гелен раскрывает руки, и Эна ложится на его плечо, позволяя себя обнять. И сразу тепло.
— Вот хорошо, — замечает Эна негромко, — жить тилонам. Не надо гонять лошадей, овец, трястись в кибитках… не надо ходить со своей дурацкой родней, насмешки их выслушивать и упреки, ходить по Пустрани.
Эна замолкает ненадолго и вздыхает тяжело, вылезая нехотя из-под Геленовой руки.
— Не надо расставаться.
— Наверное, — вздыхает парень, — мы же не знаем. Но если хочешь — можем узнать.
— И как ты это себе представляешь? — невесело усмехается рымарская сирота.
— Сбежим! – пылко отвечает Гелен, хватая подругу за руки. — Просто сбежим! Возьмем твоих лошадей, Лютика, денег немного и уедем. В Хэ́миш, в Пуатенсию, в Черту — не важно куда, просто сбежим, уедем, и не будет никаких Килве́тов, пастбищ, екнифра́зов… хочешь?
— Очень хочу, только нельзя, — поникла Эна. — Отец завещал тюже́к не уходить, только с рекдю́ном[2]. Последняя воля все-таки…
— И то верно, — вздыхает Гелен, гладя подругу по волосам.
Громыхнуло.
— Но я что-нибудь придумаю, — решительно говорит он, улыбаясь.
— Останешься со мной? – спрашивает Эна, откидывая полог кибитки.
— Куда же без этого.
София очнулась от того, что рука невозможно болела. Она уже и забыла, за пару сотен лет-то, что что-то может болеть, что-то может быть не так. Домик какой-то пустой, хоть и обжитый, незнакомый вовсе. Но хозяев не видно, лучше ждать.
Она замечает, что платье ее кочевничье разорвано, продырявлено и заляпано чем-то красно-коричневым.
«Это моя кровь», — спускается в ватную голову понимание. И ясно теперь, почему болит рука, полностью обвитая бинтами, отчего трещит голова и что она делает в этом ведьмовском срубе.
Эльмоту открывает дверь с ноги. Его руки заняты спящей Ольгой. С ее волос капает тяжело вода, оставляя следы на полу. Девушка вся будто сжалась, свернулась, хоть лицо выражало спокойствие.
София поднимает бровь и поднимается, изрядно шатаясь.
Эльмоту вздыхает и хмурится, укладывая хозяйку на скамью, где лежала София.
— Ты за ней последи, — кидает Эль, пропадая в дверном проеме, — я скоро.
Смерть садится у окна, прислонившись лбом к стеклу, и редко поглядывает на спящую Ольгу. А на улице собирается дождь, и тучи бредут недовольно, как стадо заплутавших овец. Они блеют далеким громом и ищут своего пастуха. А ветер спит, сидит в затишье, чтобы разойтись бурей.
Побитая голова не хочет думать, она хочет кружиться.
— Ты выглядишь совсем помятой, — замечает вошедший Эльмоту.
София оборачивается на него, и Эльмоту ссутуливается от одного ее взгляда.
— Саламга́н негодует, — отстраненно замечает София, тупо пялясь в пейзаж за окном, — он рушит собственные правила.
— Ты про грозу? — мальчишка оперся на колено, обнимая названную сестру за плечи.
— Не только. Он зол и растерян.
Кажется, что вся земля, и пол сруба, и всё начинает подрагивать часто и мощно, как в припадке. Звякает металлическая задвижка, скрипит дверца маленькой печки, вопят и трещат дрозды на улице. Мощный порыв ветра взъерошивает кудри берез и осин в перелеске, перегибает их вполовину и замолкает.
В тишине мертвецкой ищет места растерянная Липа и мечется перед домом, пытаясь сорвать пустое седло. Она вскидывает голову, ржет тревожно, лягает воздух, но только сильнее путается в пристругах и поводе. Глаза ее желтым загораются, вспыхивают, как сухая трава в жаркий день, и темнеют обратно, оставляя угли. Вспыхивают снова…
Новый порыв ветра перегибает деревца вполовину, и осинка слабая лопается. Остаток ствола ощетинился частоколом щепок.
— Я могу, — нарушает тишину Эльмоту, — вместо тебя летать?
— Не знаю, — вздыхает София, укладывая свою голову на чужое плечо.
— И что будет?
— Ерунда.
— Ты сегодня невероятно красноречива… а что тогда с тилуа́ будет?
— Перемрут.
— А с нами?
— И мы тоже перемрем. И мы с тобой, и Грета, и Занца́г[3], и…
— Простите, — Софию перебивает стук в дверь, и из-за нее показывается фигура в сером платье с цветами по вороту, — здесь живет Ксандр, муж Авроры Сиолова́р?
— Помер он,— раздается громом голос Ольги, и все оборачиваются на нее.
По одежде и волосам стекает вода, ко лбу прилипают лепестки вишневых цветов, листья, какая-то грязь… а взгляд бледных мутных глаз лежит на полу, иногда всею своей неподъемной массой натекая на кого-то другого.
— Помер.
Китти поджимает губы и кивает. Она из кармана достает акварельную карточку, где огромный красивый дом стоит в окружении цветущих яблонь и сине-золотые вымпелы вьются около входа. Буквы, хрупкие, нежные, выведенные тонким пером, кружевом темным говорят: родовое поместье Сиолова́р.
— Если вам что-то понадобится, или вы захотите познакомиться, или… — служанка теряется, — в общем, если что — приезжайте. Пожалуйста. Вы ведь Ольга, верно?
— Верно, — кивает рыжая, глядя устало на незнакомку.
— Вот и хорошо. До свидания, Ольга.
— До свидания.
Дверь захлопывается сама, подхваченная ветром. Смерти оборачиваются к хозяйке.
— Эльмоту, грейте чайник.
[1] Секвалес — континент-монархия на северо-западе.
[2] Артланг: муж, жених.
[3] Слепой бледный конь, ходящий по Пустрани. Земное воплощение времени.
[i] О поле, поле, Пустрань-мать. Золота трава, Ветер свистит, Смерти летают — Ястреб с совой, В небе над полями Летают. Золота трава, и Звенят колокола. Солнце дремлет За полем. Пустрань-мать, А скажи-ка, Что такое Золото Смерти?
Глава 6. Тепло
Утренняя заря пахнет тоскливой прохладой и выгоревшими углями. Она серо-розовой дымкой поднимается где-то на плоском горизонте, путаясь в сети тонких облаков. Стаи мелких птиц мечутся в ней, бултыхаются, как попавшие в трясину звери, и кричат дико, тревожно, что самому заорать хочется и бежать, бежать куда глаза глядят. Застилает траву пьяный, белесый, как разбавленное молоко, туман, липкой росой покрывая сочные стебли ковыли и овсюка, крепко залипая в бутонах нераскрывшихся сонных цветов, пачкая ноги озябших от ночных перепадов лошадей и размачивая кожаные крыши кочевничьих кибиток, полностью заполненных скарбом. Многое продали, многое поменяли, и Пляска закончилась. Наступило время выходить в Пу́странь.
Первыми всегда уходят Мори. Из всех общин они самые быстрые и легко уходят на дальние пастбища, вдоль реки Ламнос, у подножья гор Тавр. После Хори занимают северную дугу своими лошадьми, и в самом конце, через несколько дней от ухода других, Бухи расползаются широким пятном по востоку, устраивая стоянку рядом с Тихим лесом.
Эна запрягает Драгоценностей в кибитку неохотно, то и дело разглядывая опустевшую Слепую. Ее широкое дорожное русло обмелело и затихло, будто заросло тиной, и отчего-то это было до невозможного грустно. Ком в горле стоит. Задремавшие лошади недовольно ворчат, фыркают и роют копытами землю, поддерживая усталую, непроснувшуюся, но сильную какую-то тоску.
Жара тыкается хозяйке в плечо, хлопая любовно мягкими губами. Эна улыбается грустно, гладя рыжую морду по храпу.
— Рада, Жара? Вернешься в табун, будешь отдыхать, жрать вкусно, резвиться со своими! — спрашивает хозяйка.
Кобыла отмахивается хвостом и фыркает.
— Пора бы тебя заседлать, — вздыхает Эна, медленно приступая к делу.
Вот узда, вот тонкий шерстяной потник, вот накрытое овчиной седло с костяной лукой. Большое. Крепкое.
Все так легко и быстро удается, что выть хочется: не отвлечься толком ни на что.
Эна не любит лето. На зимней стоянке можно грабить дикие сады, носиться верхом в теплом жилете, купаться в подстывшем море и в городе смотреть на корабли.
В порту, где стоят друг к другу почти вплотную парусники с длинными мачтами, маленькие лодочки-жеребята, обычно нет кочевников. Они этого места боятся. Зато есть много других людей, поинтереснее, и работа, и на всю зиму Эна сбегает на заработки. Среди своих, кочевничьих, плохо. Не любят они ее, что у нее ремесла своего нет: отец шорному делу учить не стал, матери у нее не было, а пение с пляской за дело не почитают. «Чевой тут такого-то, у нас всякий и спеть сможет, и сплясать, дурь это», — галдят. Вот и ходит неприкаянная. А зимой… зимой можно в портовых трактирах или у каких-нибудь приезжих петь. Голоса в ней много, а то не взяли бы на Пляску скакать, и ездит она лучше многих.
Но город… Эна помнит густой его шум, шныряющих тут и там детей, коз, женщин в шитых платьях. Запахи скользят, сменяя друг друга. Это не сплошная трава и цветы, угли и навоз, нет! Сырость, спирт, солома, солод, свежая сдоба, сельдь, стираный ситец, старые снеди, сыр, сахар… Трактиры и склады, соленое море, пристань и паперть огромного круглого храма — все разное, странное, свежее. Она чувствует себя среди них своей, самой настоящей горожанкой, в высокой шерстяной юбке и легком мягком хлопке…
Размышления прерывает радостный звон любимого голоса.
— Эна! — кричит Гелен, со всех ног несясь к ней. — Эна!
Посветлело все как-то. То ли солнце вышло, то ли тоску разъело.
Она кидается на него со счастливым совсем выражением, крепко обнимая. Только глаза, не то от тумана, не то от слез, стали мокнуть.
— У нас полчаса есть, — заговорщицки шепчет Гелен, — поехали в поля.
Эна кивает, резво вскакивая в седло. Парень заскакивает сзади, вставляя ноги в стремена и крепко пиная Жару шенкелем. Та весело всхрапывает и идет легко, приплясывая под непривычно большим весом.
Ветер валяется в цветах, как молодой игривый жеребчик, распихивая по сторонам маленькие желтые чашки степных тюльпанов. Они качаются до самой земли, напоминая шелковые шарфики городских дам.
Но куда легче и важнее кажется небо. Розовое оно, желтое или рыжее — не разобрать, и от него пахнет дико и свежо. Медленно поднимаясь на длинные тонкие ноги и стряхивая ночную влагу в густые шапки диких полевых цветов, смотрит тихо и вдумчиво на мчащуюся кобылу и ее седоков. Грива рассыпается золотистыми прядями по яркому бархатистому телу в белых отметинах облаков, спадая до ручьев и пыльных дорог мелкими горячими колечками. Полынь своей горькой свежестью от этого красуется пуще прежнего, резвятся пушистые одуванчики, звенят растрепанные клевера, и все запевает. Заводят птицы: стрижи да ласточки, пустельги, щеглы, дрозды, канареечки; и к их разномастному многоголосью пристраиваются жужжащие и скрипящие на своих языках насекомые, одинокие коровы, овцы и лошади, томящиеся в ожидании, сурки, мыши и зайцы и вся Пу́страньская братия.
Эна слушает взахлеб, задыхаясь от восторга и встречного ветра, крепко вцепившись в костяной рожок. Восторг! От него грудину распирает так, что вот-вот разорвется на части, и ты лопнешь от этой счастливой дрожи!
Гелен гонит, прислушиваясь прежде всего к похрапывающей недовольно кобыле. То и дело она присаживается на задние ноги, задирая высоко хвост, и кидается вперед рьяно, с присвистом разрезаемого воздуха, а в иной раз устало опускает голову, сбавляя темп. Жара старается со всех сил! Но сил становится все меньше. Тогда он замедляет ее, переходя сперва на рысь, а после на резвый шаг. Это играет с ним злую шутку: вместо расступающихся зарослей и кобыльего шума он начинает различать, ощущать, чувствовать…
Ее.
Черные косы разваливаются и рассыпаются волнами, что хлещут его по лицу от скорости и пахнут дико, медом и цветами. Спина напрягалась, и под мягкой тоненькой замшей ходят крепкие мышцы. Шея, длинная, тянется вверх. Колотится шумно сердце, да так, что он ощущает его дикий стук, даже не прикасаясь к рукам. Или чему еще.
Он ощущает, как она дышит восторгом, задыхается, и невольно тянется к ней. Наклоняется. Повод цепляет за рожок, давая Жаре пройтись самой, и руками закрывает милое трепещущее существо. Она оборачивается, глядя на него лукаво и весело, с блеском незнакомым каким-то.
Как порыв ветра срывает с кибитки плохо закрепленный полог, так срывается и он. Гелен недолго глядит на девушку, хоть ему и кажется это вечностью, и резко прижимает трепещущее тельце. Так обыкновенно маленьких птичек в руки берут. Втягивая запах ее, свежий и сладкий, он наклоняется к самому лицу. Застывает нерешительно. Коротко. Быстро. И срывается, губами мягкими коснувшись ее. Все захлестывает этот странный порыв, колотится все, шумит. Буря пыль собирает целиком и взвесью закрывает прелестное утреннее небо. Где-то грохочет, но молний не видно. И тепло…
Жара оборачивается вдруг. На нее одобрительно косится чалая длинноногая кобыла, перешагивающая с величавой важностью под седлом какой-то кудрявой женщины. Всадница отворачивается и смеется вдруг, посылая свою лошадь в галоп. Вокруг взволновано всё, но не видно Греты… Жара испуганно пляшет и выдыхает грозно, волнением своим разлучая поцелуй.
Всё молчит недолго. Мысли запутались в сетке чувств, вырваться не могут.
— Знаешь, — начинает робко Гелен, старательно сгоняя юношескую краску с лица, — у меня для тебя подарок есть.
Он достает из-под пышной овчины жилета маленький золотистый колокольчик и вкладывает мягко в девичью ладошку. Ей не важно, что же это, комок чая или инструмент. Она не ощущает материала. В ней по-прежнему клокочет восторг.
Эльмоту отъехал будто до Тихого леса и рядом повязал одолженную у Ольги Липу. Та радостно припала к нетронутой траве и даже не косилась неодобрительно на Смерть.
— Я вернусь, заберу тебя, и пойдем к Оленьке вместе, ладно? — спросил Эльмоту, поспешно оглядываясь.
Лошадь одобрительно фыркнула и отвернулась.
И вот Ястреб скользит в вышине и не спускается вниз, только выше тянется. Эльмоту глядит ясно, зорко. Сердце его птичье колотится слишком. Страшно приступать. Но он слышит тяжелое биение и опускается ниже.
Горы Милдрет от Ольгиного дома недалеко и начинают гряду своих хребтов примерно в четырех часах езды, но маленькие скалы, холмы и ущелья появляются сильно раньше. Пологие предгорья поросли негустым смешанным леском из берез и сосен, кленов, тополей, рябин, осин, диких яблонь, вишен и низкого орешника и дышат свободно, смолисто. Мощные ветра, заблудшие в скалах, скручивают и гнут деревья, и оттого стволы не тянутся вверх, а пляшут, заворачиваясь иногда в спиральки. Тропки усеяны густыми кустами черники и брусники. Прорубают в земле русла бойкие холодные речки, переливаются водопадиками среди густо сплетенных корней и стекают куда-то в черную тень Тихого леса.
А дальше возникают уродливые, выточенные дождями и ветром, каменные лица и груды Городища. Эльмоту чуть кривится, рвется выше, но поздно.
Каркнула старая ворона, в молодости еще свившая гнездо в одной из маленьких пещерок-расщелин. К ее возгласу прислушалась вся воронья общественность, в пару минут поднялся страшный шум. Взвилась пепельной тучей стая и, не кончая воплей, всей массой бросилась догонять юркого Ястреба. Он спустился к зеленым обросшим кронам, но сделал только хуже — из-под густого летнего полога взвились к воронью прочие птицы: сороки, дрозды, галки, вороны, кукушки, поползни, синицы всех мастей, даже мелкие, не заснувшие еще совы и другие, не столь заметные. Их крики отражались от скал, и кажется, что ты оказался в сердце грозы, когда мигнет резво робкая молния где-то там, в пурпурных тяжелых тучах, а грохот глушит мощью своей некончающейся. Голова кругом!
А Смерть слышит биение тяжелое, глухое, шумное отовсюду. Колотится ястребиное сердце, точно от сильного жара, и в глазах мутнеет, но Эльмоту не сдается. Обошел скалу стороной, ушел в сложный вираж, чуть не касаясь камней кончиками крыльев, вырвался вверх. Оттуда видно — бирюзовая лужа среди ступенчатых скал. Рванулся Ястреб и стрелою бросился к воде.
На берегу карьера от него отвязались. Птичья туча рассеялась с легким свистом, и стало спокойно.
Эльмоту сунул человечьи ноги в странновато-зеленую воду и огляделся. Ступенчатые склоны карьера блестели, как сосновая кора, и по краям его росли именно сосны, раскидистые, широкие. Пахло свежо, хвоей и свежим деревом. Зеленовато-бирюзовая вода слегка бурлила в практически черной глубине и красиво переливалась под вечереющим солнцем. Жужжали комары и оводы, но в остальном здесь было тихо.
Биение, частое и мощное, слышалось ему и здесь.
— Что же это такое, — растерянно пробормотал Эльмоту, поднимаясь.
Он закатал штанины до колен и рукава слишком широкой рубашки. До поселка пошел пешим, опасаясь новой погони.
Взволнованная Аврора никому не давала спокойно жить и металась по всему дворцу, прикапываясь ко всяким мелочам. Близились Штурвальные скачки, и на приготовления оставалось около месяца.
Врач, строгий мужчина во фраке, хмыкнул. Его помощница, девчонка лет 16, взятая из трущобных знахарей, весело хлопнула Аврору по оголенному бедру.
— Барышня, с Вами есть некоторые сложности… — начал доктор.
— А, то бишь это теперь называют «некоторыми сложностями»?
— Лила, не лезь не в свое дело.
— А чёй-то оно-то не мое? Мы ж вроде договаривались, что брюхатые — энто моя клиентура…
— Что? — Аврора села на постели, прячась под одеяло.
Лила бесцеремонно дернула ее за ногу и шикнула, недовольно останавливая движение. Знахарские шершавые грубые пальцы больно сцепились на девочкиной голени, и та пытается вырваться, но больше запарилась, не добившись никакого результата.
— Барышня, чёй-то вы прячетесь? Мы не закончили!
— Лила, ну куда ты лезешь, ну тут деликатно надо!
— А чего деликатничать? Энто тебе непонятно, а я столько уже подобное видала, что тебе точно, девочка, могу сказать: быть тебе матушкой к концу порошеня!
— Ну и взгляни, что ты наделала, Лила. Смотри, она вся аж дрожит, сейчас реветь начнет…
— Прочь отсюда! — завопила Аврора и влепила дядьке пощечину, резко, наотмашь, замахнулась было на девку но ее уже и след простыл.
Солнце завалилось за тучи, и в саду мелко закапал дождик. Аврора рыкнула на Китти и осталась в спальне одна.
Теплы́нь[1] разливается по милым долинам спутанным ранним светом и пуховым туманчиком, похожим на только что вычесанную козлячью шерстку или тополиные семена. Они летают мелкими облачками в воздухе, хотя в этих местах редки серые стволы и высокие кроны. Дожди идут нечасто, но солнце ленится и не дает жару.
София в один день проснулась около десяти часов и не застала в доме Ольги. На столе под льняным полотенцем остывала перловка с мясом, поблескивал расписными боками керамический заварочный чайник и горделиво пряталась под кружевной салфеткой баночка со странным охристым наполнением. Выглянув в окно, Смерть приметила мирно пасущихся Липу, Иву и Клёна, привязанных к кольям и в плетеных пеньковых ошейниках, но Ольги не нашла. Решив, что раз она не показывается, значит, не хочет, снова растерянно оглядела комнату.
В отличие от Эльмоту, София не имеет привычки есть. Ей это будто не надо: пока она хлопочет в работе, некогда отвлекаться на птичью охоту или людской обед. Да и кто станет угощать Смерть? Оттого и голода не было. Видно, Саламга́н постарался и поил слуг своих душевной водою, отдавал в их распоряжение биение сердец своих Тилуа́.
Смерть помнит, каково держать бьющееся еще сердце в руках. Человеком еще она видела разрубленного мечом юношу, и среди живой его груды колотилось испуганной мышкой сердце. Казалось, что держишь в руках пойманную случайно зверушку, невырывающуюся, но дрожащую, — и мерзко было, и страшно.
А юноша выл. Не существовало, не было тогда человечьей смерти, была только боль, и, сколько бы ни старалась малышка Софи, не выходило у нее усмирить эти страдания.
Когда Саламга́н дал ей совиные крылья, тот юноша стал первым, кого коснулись когти Смерти. Совесть отпустила. София поняла тогда, насколько сильно и важно новое ее ремесло.
Безделье грызло, и от этого проснулся в ней человеческий голод.
Одной рукой сдернув полотенце, София, по-собачьи опустив голову, принюхалась к подстывшей каше. Пахло вкусно, жиром и пряностями. Растерянно оглядевшись, Смерть взяла лежавшую поблизости ложечку и опасливо зачерпнула перловку с золотистой подливой, поднесла ко рту.
Соль. Она знает этот вкус лучше всех других. Тоска и скорбь поражают Тилуа́ не хуже болезней и ломают похлеще боев. Как при варке соль в зерно, печаль въедается в человеческое сердце и в особых случаях даже хрустит на совином языке. Соль налипает острыми своими краями и ранит и режет, и от него биение жизни глохнет, грубеет. И сколько ни лей слез, не вымываются ее кристаллы, не ломаются, не стираются в порошок. Только оттачивают ребра.
София не сразу вспомнила, как жевать. К концу тарелки челюсть неприятно ныла от непривычной работы, а горло побаливало — недожеванная пища царапала его. Смерть запивала чаем, опустошая кружку за кружкой и медленно подбираясь к банке со странным наполнением.
Сахарная приторность заставила вздрогнуть, и ложка упала под стол. Софи охнула, полезла вниз, как вдруг раздался скрип, и в дом вошла Ольга, обтирая руки о рабочий сарафан.
— София! Ты чего?
— Я ложку уронила, — потирая ушибленный от неожиданности затылок, обернулась Смерть. — Случайно.
— Садись, я подниму, — отмахнулась хозяйка.
— Что это такое? — указывая на банку, взволнованно спросила София.
— А, это? Это яблочное варенье. С ним что-то не так?
— Нет-нет, просто… вкус непривычный. Слишком сладкий.
— О, это ты еще карамели не пробовала, — ухмыльнулась Ольга. — Надо будет исправить эту оплошность.
Вдали, на стоянке, завыл походный рожок, указывая, что до отбытия осталось меньше четверти часа.
Перваш засеял блюдо Пустрани дикими желтыми тюльпанами с драными лепестками. Над ними, опускаясь к самым чашечкам бутонов, скользили, посвистывая, ласточки, разрезая воздух своими темными крылышками. Густая молодая зелень тянулась к далекому, вспухшему особой глубиной голубому небу, где в зените пряталось за мелкими белыми облаками разгоряченное довольное солнце.
Последними с Пляски уходили конные, и Эна подняла Жару на дыбы, чтобы оглядеть человеческий табун, которому она волей случая стала ведущей. Кибитки ползли среди молодых густых порослей и утопали в пестрых орнаментах полей, а лошади, скучавшие по родным просторам и сладкому выпасу, взволнованно, с особым каким-то предвкушением перебирали ногами. Казалось, не будь перед ними клина кочевничьих жилищ, они бы и сорвались в душистые дали диким свободным счастливым галопом.
Ласточка нагло скользнула у Эны перед самым лицом, и она смеется теперь, звонко и легко. Так же, как смеется лето.
Чушь теснится низкими, почерневшими от времени каменными хибарками, и между ними, в узких беззаборных промежутках, торчат почти безлистые вялые осинки. Драные козы вопят неприятно, встречая выходящего из лесочка Эльмоту, и особенно одна, черная, с сорочьими глазами и белой звездочкой на лбу, недовольно мекает. Бегают растерянные темные куры, и даже цыплята у них, будто перемазанные сажей, покрикивают едко, тревожно. Лают собаки, облезлые, худые, бряцают ржавыми цепями.
А людей нет. Брошены бадьи белья, ведра с водой, корзины, игрушки. Будто вся деревня вымерла.
Но слышно дикое, злое биение, везде, повсюду, и у Эльмоту голова кругом идет. Будто у самой земли сердце бьется, как негустая трясина или мягкая болотная земля. Нет от этого стука дрожи, нет шума, все спокойно, только колотится что-то резво, шумно, гулко. Смерть идет по улице, заглядывает в пустые дома, в мутные слюдяные окошки, и все одно не видит никого.
Замечает Эльмоту в конце улицы, чуть в отдалении от маленькой этой деревеньки, небольшой козырек крыши и черный в скале провал. Вокруг домишки этого, глубокой человечьей норы, вьются бабы, дети, старики и старушки и воют, гудят перепуганно. Сосны и вязы скрадывают почти полностью дрожание голосов, вопли и слезы.
Из дыры шахты самые крепкие — пара широкоплечих женщин, жилистый старик с бельмом на правом глазу, крупные девочки и пара мальчишек лет двенадцати — таскают породу, выкатывая старые вагонетки по ржавым кривым рельсам, вытаскивая нагруженные ведра, мешки.
— Что случилось? — спросил, подобравшись ближе, Эльмоту.
— Шахту завалило! — отозвалась одна из оплывших от рыданий женщин, прижимая к груди старую куртку.
— Там взорвалось что-то, и все, и не пробраться. Аж в Городище птицы шумят, — пояснил мальчишка, высыпающий из ведра мелкие камни. — А там…
— Там все! Все! — по-кукушечьи воскликнула худая беловолосая девушка, вскакивая с места.
Ее за руки подруги схватили и усадили обратно на старое бревно.
— Сколько? — оторопело поинтересовался Смерть.
— Человек сорок пять, — отмахнулся мальчишка с ведром, — там все сегодня.
Эльмоту похолодел и с ужасом глянул на темную нору. Сунул руки в карманы простых штанов и постарался усмирить поползшие по всему телу мурашки.
«За что мне такое, Саламга́н? Я же попросту ничего не увижу!» — вздохнул Смерть и, подобравшись к шахте, бросился в ее жуткую беспросветную темноту.
— Ты куришь? — вдруг подала голос София.
Ольга была уверена, что она спит, прислонившись к яблоне.
— Нет. Мне отец когда запретил, так я и не пробовала.
Блондинка тихонько наблюдала за знакомой. Она вся была в делах и вешала постиранную одежду на тугую веревку между деревьями. Ее особо интересовала погода: поднимался в поле ветер, со стороны леса летели темные тучи, замолкли вдруг дрозды и сойки. Ольгины рыжие волосы держала косыночка, и ревнивые пряди совсем не мешали ее глубокой задумчивости. Постояв так с минуту, девушка, тяжело вздыхая, начала обратно собирать все белье в бадью.
А Смерть достала тоненькую трубочку с костяным мундштуком и цветами по чаше, белый кисет с душистым табаком и спички и занялась ее подготовкой и раскуриванием.
В стороне грянул гром. Ольга подскочила от неожиданности и понесла одежду в сарай, где и стирала.
Вскоре хлынул дождь. Девушки не хотели лезть в дом и тихонько стояли, оперевшись на перила веранды, наблюдая за каплями.
— Попробуешь? — София здоровой рукой протянула знакомой трубочку. — У меня табак особый. Для безнадежных ситуаций.
Бледные глаза обратились к ней тоскливо, словно не человек смотрел, а больная собака. Рыжая переводила взгляд с руки на лицо и обратно. Ее личико обрело сметенное выражение.
Капли плясали жок на навесе. Прохлада кошкой крутилась у ног, но в дом заходить не хотелось обеим.
— Давай, — тихо согласилась Ольга.
В руках повертела трубочку, рассмотрела каждый цветочек. Обернулась к Софии нерешительно, а та кивнула легонько, глядя на поляну.
«И как там Эльмоту справляется?» — думалось ей.
А Ольга робко закурила, и сладкий дым еще живей завился над домом. Первая затяжка прошла неудачно, вызвав спуганный кашель, но после получалось вполне живо. Глаза заслезились немного, губы сложились в грустную улыбку, и спокойствие захватило все ее существо.
— Из чего он?
— А?
— Из чего твой табак, Софи?
— А, так. Из разных цветов и лесных трав. Точно не помню. А что?
— Оно... Этот... В общем, это на вкус очень приятно.
— Да? — улыбнулась София. — Тогда я могу оставить тебе и трубку, и табак.
— Спасибо, — улыбнулась в ответ Ольга, и они обе отвернулись к лугу, замолчали.
На поломанном заборе птичка бросила на девушек желтый взгляд и вскрикнула легонько, вскочила и полетела прочь.
— Знаешь, оно такое странное. Я не понимаю, на что это вообще похоже. И от этого какое-то волнение появляется. Как от... — осеклась вдруг рыжая. — Твой табак на вкус как любовь.
— А какова на вкус любовь? — усмехнулась София.
— О, она всегда разная. Только послевкусие одно.
[1] Шестой месяц из тринадцати, соответствующий периоду с 22 мая по 18 июня.
Глава 7. Вишневый ключ
София громко чихнула, проверяя, спит ли на мансарде Ольга. Она только поворочалась слегка, но не произвела ни одного звука, и Смерть вышла на улицу.
Было начало третьего часа, и светлело потихоньку. Перебиваются песенками птички и затягивают всех в свою утреннюю канитель. Зашуршали мышки. Неподалеку подняла голову олениха, похлопала огромными ушами и зашуршала в сторону. Где-то ухнула сова и, второпях колыша воздух, кинулась с одного перелеска в другой. Плыли тихонько серо-лиловые тучки, и слышалось, как вдали позвякивают колокольцы кочевничьего стада.
Было сухо. София стянула повязку с руки и оглядела внимательно ладонь, предплечье и плечо, приподняв рукав. Кое-где торчали среди красноватых пережатых узоров маленькие перышки вместо волос, и уверенности как-то поубавилось.
Она и забыла, кажется, каково это — бояться. Волноваться, метаться — всё было в ее ремесле, только страх пропал куда-то. Проскользнуть в крохотную форточку? Легко. Влететь в дымоход и вынырнуть, не запачкавшись, от самого огня? Пожалуйста. Прятаться в толпе, выискивая необходимого человека? Да постоянно! Она только беспокоиться может, когда перед ней ребенок и ей надо неуставшего освободить.
Но страха в этом нет.
Наглый стрепет поглядывал из травы. Вскрикнул и взлетел, весело перебирая крыльями. А вон стайка синичек щебечет, перемигивается, перескакивает. Сорока с трещанием парит, и переливаются богато ее перья.
София размялась. Махала руками, ногами, повертела шеей. Даже щелкнула спиной, проворачиваясь в пояснице. И прыгнула — резво, легко.
Тело отвыкло от трансформаций, и всё заболело неприятно. Обросла в секунду перьями, поймала вроде воздух, и…
Плюхнулась на землю.
Вздохнув шумно, фыркнув, София поднялась, потирая ушибленное плечо, и, полная решительности, разбежалась. Шаг, шаг, всё длиннее, всё быстрее… сипуха захлопала крыльями, задевая кончиками молодую траву, и стала набирать высоту, загребая воздух. Пошла на поворот, чтобы уйти в спираль, деликатно подзакрыла крылья. Раскрыла, балансируя в слабых утренних потоках.
Эльмоту вовремя оказался рядом. София рухнула прямо ему на руки и досадливо стукнула по плечу.
— Ну драться-то зачем, — устало вздыхает Эльмоту.
— Не получается! — злится София. — Не получается!
И начинает вдруг хныкать. Глаза наливаются слезами, дрожит подбородок. Ее поставили на землю и обняли крепко, а все равно не помогает.
Не зря боялась. Не зря.
Страшно тем, кто приносит плохие вести. Китти знала это теперь слишком хорошо и не смела совать свой нос в городские дела. Так, только слушала тихонько из-за дверей, смотрела в щелочку.
— Нет, Ролан, я… — осеклась Аврора и осела на маленькую табуретку возле рояля, рухнула измученно на его клавиатуру.
Ноты, неожиданно разбуженные, вспорхнули, усаживаясь по всей комнате и внимательно вслушиваясь в разговор.
— Ты не понимаешь, Ролан, я… я так не могу. Мы были обручены. То, что он оставил… — Аврора глотает слова, а слезы все текут по ее лицу. — Даже если я соглашусь, это же будет позор! Меня он не обойдет в любом случае, а тебе зачем? Ты хороший человек, Ролли, найдешь себе приличную жену.
Ролан спокойно обнимает рыдающую Аврору, и та по-кошачьи прижимается к нему. Китти входит беззвучно и подает платок. Не ей, ему, а он уже бережно вытирает ее раскрасневшееся лицо и гладит ее шелковистые золотые пряди.
— Мне не нужна другая, душенька. Я люблю тебя, больше жизни люблю. Такую, какая есть. Сколько вещей я передумал за эти годы, Рора, сколько ночей не спал…
— Но это будет не твое дитя. А по традиции…
— Мы всё замнем, милая, если ты согласишься. — Ролан мнется, прячет взгляд и недолго гладит по колену девочку.
Глаза поднимает свои серенькие, улыбается хмуро.
— Я готов нарушить закон патювро́нов, если потребуется.
— Правда?
Слово это, как звон лопнувшей струны, виснет в воздухе, больно задевая слух. В спокойной полутени музыкальной комнаты ему недолго остается жить.
— Правда, — отзывается скрипке спокойный кларнет.
Китти кивнула и улыбнулась, на пальцах отсчитывая: три, два, один...
— Хорошо, — выдохнула Аврора, — я стану твоей женой.
— София! — Ольга не зашла, просто высунулась наполовину с улицы, держась за дверь, — вторая рука у тебя как, нормально?
— Вполне. — Смерть убрала книжку в сторону и подвинулась ближе.
— Пойдем, поможешь.
Они идут недолго. Ведра в руках — у Ольги два больших, у Софии — одно, объемом с крупную лейку, — приятно громыхают от движения. А вокруг в предвечернем свете, уже далеком от полудня, но и не близком к закату, всё плывет, мелькает приятно перед глазами. И тихо по-своему.
Не глухо, а живо. Шуршит мягко трава тропки под ногами, и пощелкивает валежник, ломаясь. Журчит широкий ручей, обкатывая земляные бережки и камушки на дне, поблескивая и толкая шишки мелкими порожками. Дышат деревья скрипуче: и могучие старики, и гибкий молодняк, и негустые буйные кустарники. А среди крон густо-зеленых проглядывает лоскутками небо. Прядут сосны из лучей паутину, и ее кружево ложится на неровные склоны, витиеватую тропку, воду сияющую, кочки, цветы и травы. Вот паучок ловит этот свет, лапки трет к обеду. То тут, то там слышатся переклички дроздов, скворцов, щеглов или дробь упрямого дятла, буркнет ворона, протрещит сорока, вскрикнет ястребок. Синицы с воробьями облепят чьи-нибудь ветки и, перекрикиваясь, качаются. Жужжат пчелы и осы, копошатся муравьи и пощелкивают в пылу своей работы. Юркнет мимо лисица, остановившись у воды.
Софи глядит по сторонам, прислушивается. И странно так — она как будто живая. На душе тепло, голова кругом идет.
— Вот, пришли, — вздохнула Ольга, огибая старую вишенку и подбираясь к ключу.
Он бил прямо из невысокой гряды, ярко и весело, обрушаясь неровной струей вниз и брызгами покрывая всё окружение. Здесь были камни — мохристые, скользкие, потемневшие от капель и пестрые от лишайника. Они складывались друг на друга, будто какой-то ребенок баловался, собирая пирамидки, или кто-то пытался построить дом из неровных плиток. В их гармоничном соседстве можно было разглядеть и человечьи лица, и птичьи фигуры, и зверей. А поверху густой шапкой росли деревья, и крутые овражьи склоны и тонкие их бровки держались плотным плетением корней вишен, сосен, берез и осин.
Но София видит другое.
— Я была здесь раньше, — бормочет она, — правда, очень давно…
— О, здорово, — отзывается Ольга, хотя этого совсем не требуется.
Тогда было тепло, и вишни стояли в последнем цвету. Тоненькие еще, молодые. Их многих больше тут нет. Тянулись робко к небу обматеревшие теперь сосенки, березки, и в их тени пряталась София. Но ее все равно было видно.
Хгвисти́вый[1] жеребчик с пушистой гривой устало склонился к ручью и жадно пил, смешно прихлопывая губами. Позвякивали на его сбруе латунные чеканные бляшки. А хозяин его снял доспехи и в простой совсем одежде остался. Развязал пучок, и золотистые подвитые пряди рассыпались по плечам. Ослабил шнуровку рубашки.
Рыцарь расшнуровал ботинки и улыбнулся, проводя ступнею по колючей молодой траве.
Он чудесно улыбался.
— Я все вижу, — насмешливо сказал рыцарь, не глядя на Софию, и она опасливо спустилась к воде.
— И что же на этот раз? — лукаво спросила Смерть, пробираясь сквозь заросли.
— Я вижу ту, которой принадлежит мое сердце.
— Не ври, ты не хуже меня разбираешься в анатомии. Твое сердце — там, — она протянула руку к нему, но не дотянулась с соседнего берега. — Я слышу, как оно стучит.
И вправду сердце его стучало шумно и резво. Видно было, как пульсирует дико под развязанным воротником вена на шее, и как блестят его глаза пылко.
— Однажды оно станет твоим навсегда. — Рыцарь взобрался на каменную плиту напротив и сел, свесив босые ноги к бойкой ледяной воде. — Так что…
— Прошу, не говори об этом, — скривилась тревожно девушка, опускаясь на колени, — не хочу об этом думать.
Лицо ее, керамически-бледное, зардело под его лукавым золотисто-карим взглядом и приобрело тогда человеческое живое выражение. И сейчас, спустя почти триста лет, она помнила ярко весь этот момент. Холодные брызги, что оседали осколками мелкими на его медовых волосах, его стрекочущее сердце, тепло и сухость его длинных пальцев широкой измозоленной ладони, щекотно коснувшихся тогда ее щеки. София чувствовала это, словно вот он, стоит перед ней живой…
— Ну не грусти, радость моя, подай ладонь, — говорил рыцарь.
А Смерть тогда закостенела, и слабость такая, тяжесть налила всё человеческое существо. Маленькая, тонкая, совсем человеческая девчонка.
— Я помню ласточкин полет И помню — шепчут соловьи, Танцуют в травах журавли, И дождь идет, и дождь идет. А я, какая незадача, Я в Смерть влюблен! И выдалась же мне удача Служить любимою мечом. Прозвали Рыцарем Цветов — Я для людей слуга. Но помнит старый Саламга́н, Что подарил мне, что мне дал.
Он спрыгнул вдруг и обрызгал Софию всю ключевой водою. Смерть дернулась испуганно, шарахнулась в сторону, но рыцарь обнял ее цепко за талию и не дал свалиться в ручей. Только паника стекла и баллада уложилась славным журчанием голоса, Софи опустилась на колени и взглянула чистыми, детскими глазами в его лицо. Мягкое, покрытое мелкой рябью веснушек, оно отличалось слишком тонкой для мужчины челюстью. Струились золотистые волосы и пахли свежо и сладко. Глаза поблескивали брызгами.
Девушка обвила его руками и прижалась крепко, уложив уставшую голову на плечо. Вился слабым дымом жаркий шепот, и звенел смех.
— У тебя так сердце колотится, — вздохнула София, отнимая ухо от плеча.
Оно и вправду билось гулко, широко, и от его мощи дрожали и мышцы, и дыхание. Смерть не удержалась — коснулась губами клокочущей вены на шее и остановиться не смогла, переходя кокетливо к ушам, щекам, пока рыцарь сам не отстранился, не взял руками шершавыми ее лицо, не затянул в долгий сладкий поцелуй. На вкус как спелая вишня, заливающая сладко-кислым соком горло.
Это был ее первый поцелуй.
— Софи, ты чего? — окликнула Смерть Ольга. — Вода холодная, ты зачем в обуви-то?
София тут же очнулась, оглянулась потерянно и улыбнулась нежно, глупо, влюбленно.
— Всё хорошо, — говорит она негромко, — это Вишневый ключ меня заворожил.
Возвращаясь в Пу́странь, первым делом возводят кочевничьи племена Чаши-города великие Аягохо́ты. Тот, кто отмечен патювроном, встает в центре, и за руки его берутся в порядке родства все, кто есть, начиная со старшего сына. После сыновей берутся дочери, а после них — их матушка или отец, в зависимости от начавшего линию. Затем идут всяческие внуки, правнуки, и только за ними — сестры и братья основателя, невестки и зятья, племянники и племянницы… Почти все племя выстраивается в этой длинной цепи, и крайний держит крепко самую плодовитую овцу, корову или кобылу. Ее хвост или ноги специально покрывают какой-нибудь краской и с песней пускают рысцой:
— Патори́, Мэле, патори́, Увези́ ая́го, увези́, Разери́, Мэле, разери́ Тилуа́ Саламга́н![2]
За ее частым шагом семенит весь длинный ряд и очерчивает так край Аягохо́та. И внутри него расставляют кибитки семьи, так же, по родству, оставляя «донышко» — большую круглую площадь в центре — пустой. Это — первое пастбище, и, пока не объедят его звери, не выстраивается город, только по краю круга стоят домишки.
Здесь же рождаются последние ягнята, телята и жеребята, и начинается у всех ремесло.
У Морей, например, все сходятся вокруг стада толпой и, начиная с самых тощих, принимаются за стрижку. Солнце смотрит за ними внимательно — только бы не закраснела овечья шерсть! А ножницы, странные, сложенные из двух немного скругленных лезвий и пружинящей ручки, стрекочут в густо свалявшемся руне, и сыпется мелко, шмотами, шерсть. Заняты этим все мальчишки и мужчины, что могут хоть немного скоординировать свои движения: младшие собирают шерсть, пока старшие вдвоем-втроем держат и обстригают. Собаки разделяют стриженых и нестриженых на отдельные группки, гонят в сторону. А вечерами, когда набрано достаточно шерсти и заканчивается работа на донышке, женщины и девочки чешут и прядут, вяжут, валяют и ткут.
У Бухов, самых, пожалуй, жестоких, на донышке заготавливают мясо и кожу. Но они не торопятся и в каждую неделю, начиная с то́поря[3] и кончая в вечер деляша́[4], зарезают бычков. Их приводят и завязывают поначалу глаза широкими плетеными поясами из тонких кожаных шнурков. По очереди выводят, завязывают им морды, глушат, сильно ударяя молотком в нужном месте, и валят на землю. Обходят толпой и резво, почти без шума, без гула, с одними только веселыми песнями и переговорами на древнем языке перерезают им горло. Кровь собирают в ведра и лохани и тут же принимаются за другого. После ночи всей толпою снимают с бычков кожу, чистят головы и начинают разделку.
Мальчишки во всем этом не просто участвуют, а делаются одними из главных. Младшие поют и читают над бычками заговоры, а те, что чуть постарше, вместе со взрослыми валят, связывают, срезают кожу. Ножи у них необычные, с гладкой резной ручкой. У скиннеров обыкновенно на ручке травы вьются горельефом, а на тех, что используют для забоя и разделки, видны птичьи очертания. Главной честью считается выделка бычьей головы и рогов, этим награждают удачливых умельцев, но только перерезавший бычье горло мальчишка становится мужчиной.
Женщины же делают из крови колбасы, процеживают ее для сладостей, после готовят мясо: сушат, коптят, жарят, вялят и чего еще только с ним не делают. Некоторые готовят кость для резьбы, варят из остатков мыло.
У Хорей же начинается на донышке заездка молодняка. Им подрезают хвосты, гривы и начинают приучать к человеческому присутствию. Годовичков оповаживают, делают для них первые ошейники и недоуздки; двухлеток знакомят с седлом и уздой; трехлетки привыкают к седоку и создают красивый ход; старших же заезжают под кибитки. Осенью их станут проверять, насколько они в своих типах хороши, а пока каждый день мальчишки и старики, всякие взрослые и даже редкие девчонки делают из дикарей славных послушных лошадей.
А после, примерно к началу теплыня, когда круг Аягохо́та общипан полностью, на место этого пастбища встают городом кибиточки. Пастбища очерчиваются от них широким кольцом, и на них выгоняют наконец-то стада и отары. Перемещаясь вдоль движения солнца, только к Зениту подходит время перегона.
Набранную воду Ольга выливает по возвращении в длинное металлическое корыто и доливает немного теплой. София устраивается удобно под одной из яблонек и щурится от яркого солнца. К вечеру оно уже подостыло и не жарит со всей силой, только греет приятно, по-кошачьи. Хочется помаленьку дремать, и спокойно на душе, странно.
Софи прокручивает видение в голове снова и снова и не замечает, как сама своего лица касается, как треплет краешек подола и каждые минут десять поправляет стянутые в хвост волосы. Кажется, у нее даже лицо посвежело, помолодело, и глаза блестят ярко-ярко, будто сами набрались солнца.
Ольга крошит мелкой стружкой вкусно пахнущее жиром мыло, строгая его ловко охотничьим ножиком. Так иной раз режут яблоки небольшими ломотьями и едят прямо с ножа. Напоминая липовые опилки, оно оставалось плавать по теплой воде, медленно уменьшаясь и превращаясь в негустую пенку. Только Ольга не оставила ее просто так и, закончив с резкой, взбила воду. В прохладные пузыри уложила рубашки, сарафан, косынки и платки и оставила ненадолго, продолжая домашнюю возню.
Сама же Ольга осталась в почти неприличном виде. Тело ее покрывала длинная нижняя рубашка, а поверху, за неимением чистых вещей, было только повязано пеньковой веревкой большое покрывало. Даже несмотря на сведенные внахлест края, то и дело в разрезе промелькивала красивая крепкая нога.
Вскоре, закончив некоторые другие дела, Ольга принялась за стирку. Ткань взбухала от мощных ее движений, набираясь воздуха, и красиво переливалась разными цветами. Казалось, что это плещутся в корыте разноцветные рыбки и игриво показывают из-под бурного потока пестрые хвостики и спинки.
— Что ты делаешь? — удивилась София, чуть очнувшаяся от легкой полудремы, и поднялась, подходя ближе.
— Стираю? — ухмыльнулась Ольга, удивленно глядя на подругу. — Присоединяйся, для руки полезно. Разработаешь.
Смерть постояла недолго, внимательно разглядывая действие, и сунула руки в воду. Она оказалась для нее неожиданно скользкой, и София растерянно поводила руками.
— Смотри, — окликнула Ольга, — берешь какую-нибудь вещь и начинаешь ее вымешивать, как тесто. Складываешь и промешиваешь, складываешь…
Рука не особо поддавалась, и пальцы болели даже от попытки провернуть необходимое действие. Но тут Ольга аккуратно обхватила ее за запястье и, внимательно глядя на Софию, направила движение. Чувствовалось, как напрягаются ее крепкие руки, как скользят ловкие ремесленные пальцы. Стоило только Софии понять движение, освоить его, Ольга аккуратно, неспешно вернулась к своим вещам.
— Можно еще потереть вот так, — показала она, улыбаясь.
Брызги полетели во все стороны, и Софи, неожиданно даже для самой себя, рассмеялась.
— А я ведь когда-то любила играть на фортепиано. У тебя руки хорошие, Оль, ты бы тоже смогла.
— О чем ты? — непонимающе нахмурилась Ольга.
— Ну играть.
— Не маленькая играть-то.
— Да не просто же, на фортепиано.
— Это как во дворе?
— Нет же, дорогая! — рассмеялась София, но собеседница опасливо покосилась на нее.
— А как тогда?
— Ну руками, по клавишам. — Смерть вынула руки из воды и изобразила пару аккордов на краю корыта.
— Клавишам. Ага.
— Да, по белым и черным.
Девушки переглянулись и вместе прыснули.
— У тебя замечательное воображение, София. Представить себе... как ты его назвала? Фортепиано?
— Это инструмент.
— Для чего он нужен вообще? Это что-то вроде силков или капкана? Или ближе к молотку?
— Это музыкальный инструмент. Он для того, чтобы издавать звук.
— Но ведь для звука есть рот, зачем еще какие-то инструменты?
— Это другой звук. Не говор, не песня, а музыка.
— Не понимаю я тебя, София. Совсем не понимаю.
— Я тебе его покажу как-нибудь, — отмахнулась блондинка, принимаясь за чтение, — и научу.
Застыла неприятная тишина, и подул неприятный вечерний ветер. И только тогда Ольга, хитро сощурившись, резко обрызгала Софию. Та возмущенно буркнула и, смеясь, ответила тем же.
Закончили они только к закату и, вывесив старательно отжатые вещи между яблонь, мокрые и веселые, не прекращая болтовни, отправились в избу.
Эльмоту дрожал. Его всего повело, как дерево от сырости, и вся тяжесть его ремесла упала вдруг на его широкие плечи. София задернула занавеску, продолжая вышивку и оставляя глупого братца мокнуть.
— Что там? — спросила сонная Ольга, отходя от теплой печи, над которой сохла льняная рубашка.
София скорчилась, протыкая ткань и протаскивая красную нить.
— Эльмоту пришел.
— Почему он не заходит? — потерянно проговорила Ольга и, сама того не осознавая, вышла вон.
Только она сошла с крыльца, сарафан вмиг промок насквозь, но она не ощущала этого и шла к Эльмоту, словно на свет далекого окна.
Он плакал. Нет, он рыдал, и плечи его дрожали; он кричал, но голос его застрял где-то в горле; его лицо горело, но он мерз, и холод занял все его тело.
Ольга замерла за его спиной, а после прильнула к нему обжигающим жаром. Эльмоту охнул, обернулся и притянул ее к себе.
Рыжая глядела в его холодные желтые птичьи глаза и не искала в них знакомого своего Эльмоту. Ее теплые руки обвили его шею, свет заполнил мысли, и печали потекли вместе с водой куда-то прочь. Жар уходил. Пропадал и холод. Все становилось мягко и знойно.
Эль вдруг наклонился и поцеловал оторопевшую девушку. Впрочем, она быстро осознала произошедшее и вытянулась к нему.
София выглянула за шторку, недовольно фыркнула и ухмыльнулась, продолжая вышивку.
Тонконогая бледная лошадь остановилась перед самым домом, и только София, пусто глядевшая в окно, заметила, кем оказалась всадница. Взволнованная, испуганная Аврора слезла кое-как с дамского седла и оттряхнула юбку амазонки. Ольга была занята готовкой и не обращала внимания на происходящее вне кухни, а Эльмоту старательно пытал деревяшку резцом. Кривые борозды на ней не становились пока узором.
Вздох Софии оторвал его от увлекательного занятия, и, взглянув взволнованно в ее лицо, юноша вышел на улицу, спустился с крыльца и подошел к незваной гостье.
— Вы что-то хотели?
— Здесь ли жил Ксандр С.? — изогнулись тонкие бровки и оборвалась фраза, скатившаяся с дрогнущих губ Авроры.
— Что вы тут делаете? — еще одна тяжелая фраза-капля, куда-то мимо, под ноги.
— Может, жил, но не живет здесь теперь, — отмахнулся Эльмоту и повернулся, собираясь идти, но девочка ухватила его за рукав.
— Что это значит? — смотрит она цепко, колюче, — Неужели… значит, это была правда?
Хлынул ветер к ним и съел шепот осознания. Личико переменилось, вспыхнуло и вместо бледности испуга занялось ярким багрянцем.
— Ты! Ты, мерзкий Ястреб, ты забрал его у меня! Ты! Ты!
Аврора молотила Смерть со всей злостью, которая была у нее. Со всей юной яростью. Так кидаются птицы-матери на всякую угрозу, таящуюся вблизи гнезда. Но Эльмоту все было просто и скучно, и он бездейственно принимал несильные девчачьи удары.
— Что там за шум? — спросила Ольга, оставляя похлебку.
— Какая-то девушка бьет Эльмоту, — заметила София.
— Барышня, — обратилась к Авроре с порога Ольга, — зачем вы бьете этого господина?
— Она думает, что я убил твоего брата, — хмыкнул Эльмоту, оборачиваясь к хозяйке.
— Да, да! — вопила девочка. — Это он!
— Простите, а вы знаете его имя?
Вопрос этот резко сбавил Аврорин пыл. Она поджала губки и смешно искривила светлое свое личико в мелкие пятнышки.
— Меня зовут Ольга. А вы?
— Аврора. Аврора Сиолова́р-Фугаридари́.
— Ваше высочество, — торопливо согнулся Эльмоту со свойственной ему лукавостью. — Чем обязаны честью вашего визита?
— Здесь ли жил Ксандр С.? — обратилась девочка к Ольге, отворачиваясь от паясничающего Смерти и мокрыми глазами вглядываясь внимательно в ее рыжее лицо.
— Здесь, — горько улыбнулась Ольга. — Я его родная сестра.
Повисло молчание. Так тянутся, наверное, нити паутины, к которым после вяжут остальной ее узор. Воскликнула неподалеку наглая птаха, и послышалась в стороне бойкая ястребиная перекличка. Зашуршали поблизости мыши, дроблеными следочками оставляя на суховатой земле веревочки тропинок. Заметались бестолковые слетки где-то ближе к краю пролеска, и от ручья раздалось робкое кваканье.
— Мы сейчас обедаем, ваше высочество. Просто, скучно, без всяких там изысков… И если вы сочтете достойным, не желали бы вы присоединиться к нам? — Высокопарные выражения давались Ольге с большим трудом, и Эльмоту без стеснения хихикнул, разглядывая озадаченное выражение ее лица.
Аврора только кивнула, совершенно не изменившись, и они отправились в избу.
Эльмоту сидел в углу, с заумным видом изучая Софиину книжку. Разумеется, он ничего не понимал в древнем кочевничьем языке, но влезать в женские разговоры еще хуже.
Разговоров, правда, не было. Ольга немного суетилась, раскладывая рассыпчатую кашу с мелкорубленым мясом и овощами по тарелкам и то и дело подливая душистого чаю. Аврора смотрела прямо перед собой, будто бы собираясь прожечь в столе сквозную дырочку. София же то оглядывала беспокойную Ольгу, то прислушивалась к спешному синкопированному биению Авроры. Взрослое, более медленное, звучало тихо, будто вторым голосом, другое колотилось резво, шумно и немного неровно. «Странно, тут что-то не то…» — хмурилась София, уныло ковыряясь в тарелке.
— Ваш брат… Его похоронили? — прервала тишину Аврора, закончив с кашей.
Встрепенулись все.
— Да, — кивнула Ольга, — Я похоронила его в полях, тут, недалеко.
— Что с ним случилось?
— Упал пьяный в овраг. Разбился. Видимо, не удержался в седле, потому что Липа потом вернулась.
Спокойный, вкрадчивый Ольгин голос звучал негромко и немного растерянно. Особенно стало неловко, когда Аврора подняла на нее свои большие ледяные глаза, задернутые пеленой слез. Взгляд этот испуганный, отчаянный был куда-то даже не сквозь, а внутрь, в душу. Колючий, морозный. Как ключевая вода.
В комнате запахло вишней — это ее сушеные ягоды в чае раскрылись. В плошку Ольга выложила варенье и нарезала на ломотья хлеб.
— Ольга, прошу вас, не оставьте меня, — торопливо начала Аврора, — прошу, давайте станем хотя бы приятельницами. Я… страшно скучаю по вашему брату. Мы обвенчались, тайно, и хотели объявить об этом сразу по окончании кочевничьей Пляски, но потом он пропал… Моя служанка приезжала к вам. Я надеялась, что она обманула меня, но вот я убедилась, что это полностью правда! Мне так тоскливо, так страшно, так плохо, Ольга, даже от того, что я была вынуждена принять предложение принца этим утром… Прошу, покажите мне, где он лежит, пожалуйста…
Говорила она сбивчиво, шумно, испуганно, то и дело пытаясь ухватить стоящую поблизости Ольгу за рукав. Эльмоту сконфуженно глядел на Аврору и видел в ней больше не сладкую девочку, а девушку, настоящую, живую, задумчивую. Нет, она не плакала, только сбивала слезы ресницами и держала голос в одном тоне, практически скрыв внутренние рыдания. Удивительнее всего для Смерти было то, что Аврора не выглядела жалко, как выглядят часто благородные личности в отчаянье. Нет. За эти полтора месяца она повзрослела куда больше, чем за все семнадцать лет.
— Вы от него ждете ребенка? — поинтересовалась у замолкшей девушки София.
Та поджала губы и опустила взгляд. Кивнула нервно несколько раз.
Ольга обняла Аврору за плечи и улыбнулась мягко.
— Не бойтесь так, милая моя Аврора. Мы, Стражицки, своих не бросаем.
[1] Артланг: конь крупной конструкции, рысак.
[2] «Помоги, Матушка, помоги, спаси чашу, спаси, сохрани, Матушка, сохрани дорогой Саламган!»
[3] Артланг: пятница.
[4] Артланг: понедельник.
Глава 8. Осознание
Мать Гелена, поджарая невысокая женщина с ворохом подседевших кудрей на голове, славилась своим милым нравом. Она легко отзывалась на просьбы о помощи, принимала гостей и пропадала куда-то незаметно, бросая весь быт. В ней была та особенная кочевничья резвость, мятежность, неприкаянность, какой обладают бессемейные птички. Даже имя у нее было злое — Суюч, но все, не видя в ней ничего плохого, звали ее просто Стрижей. Ей сильно повезло, как считали кочевники: в первую же свою Пляску стала женой, да не абы кого, а видного мастера Толя из Бухов. Не важно, что у него, как и у многих бычьих детей, был мерзкий характер и что он плевать хотел на Пу́страньские законы, вольничал, дрался и барагозил.
Гелен не был старшим, но Чуперт с малых лет безумствовала. С тех пор как отец исчез, вовсе, кажется, не приходила в человеческое состояние. Оттого мать и срывалась на Гелена.
— Я только и делаю, что на твои прихоти работаю! — вопила она, вернувшись поздно к костру.
Гелен уже привел овец с пастбища, воды от ручья принес и спокойно покуривал, следя за готовившимся мясом.
— Что ты глаза отводишь? Опять собаки твои мне весь полог изодрали! Беспорядок устроили, землей засыпали всё! Ты почему не убрал ничего? Я тебя спрашиваю, почему в аяде такой беспорядок? Нам скоро переходить, а у нас еще ничего не собрано, почему, а?
Маленькая резвая рука больно шлепнула его по затылку.
— Неделя еще до перехода осталась, — вздохнул Гелен, — еще не ясно, что собирать…
— Ах тебе не ясно? Опять бабой, рюдоблю́дкой своей, голову забил, и не ясно ему, что собирать! Да сколько уже можно тебе говорить, чтобы ты порядок навел? Я не могу уже этот хаос терпеть!
— Да тебе как будто бы дело до этого есть! — разозлился Гелен. — Одна ты такая белая-пушистая, а все плохие вокруг. А тебе плевать вообще, кто, что, почему…
— Вообще-то, я только про тебя и думаю! О тебе и забочусь!
— Да? Да в чем твоя забота?
— Замаливаю твои глупости, работаю, деньги добываю, а тебе всё мало…
— Глупости мои? Ну хорошо, коль я такой дурак, то и не нужен вам!
— Правильно! Вали отсюдова, придурок, и псин своих забери! — швырнула Суюч тяжелую трость.
— Это собаки! — вспылил Гелен.
Он вскочил вдруг на ноги, размахнулся и влепил матери такую пощечину, что на весь Аягохо́т было слышно.
— Ну и проваливай, псина вшивая! И без тебя справимся!
Гелен свистнул и быстро растворился в Пу́страньской темноте. Лютик весело бежал рядом.
Китти правила бричкой за неимением у невесты людей ближе и оттого смотрелась горделивой, важной, как голубь с раздутым зобом.
Королевский сад встречал рядами зеленой изгороди и невысокими подровненными деревцами. Это были апельсины, между цветущими кронами которых натянули гирлянды из полупрозрачного шелка и блестящего атласа. Среди широких лент вились тонкие нити жемчуга и драгоценных камней, мило поблескивая в сочной зелени, и среди них позвякивали от ветра маленькие бубенчики.
Звенели и голоса мотыльков[1], что за старыми деревьями спрятались своей серой хоровой грудой. Они, как капли росы, перескакивали и скатывались с верхов вниз, звуча водопадом в спокойствии аллей. И чем ближе оказывалась повозка невесты, украшенная светлыми цветами красиво, но так неразумно, что от взвеси их ароматов можно упасть в обморок, тем громче звучал бальный ансамбль. Скрипки и альты, виолончели и глубокий контрабасный голос, как вышивка, покрывали полотнище реальности. Но иголка слишком толста, и расходятся нитки.
Это все чуждо. Птиц нет, а если какая-нибудь ласточка и окажется рядом, то поспешно улетает прочь. Кривит шею белоснежная Невесомая, и с увитой колечками золотистой гривы сыпятся незабудки и фиалочки, маленькие перышки, бусины, ленточки, а легкий нагрудник забрызган пеною. Борзые то исходятся лаем, вырываясь из рук, то скулят, отворачиваясь от ротонды. И шипят черные змейки на тоненьких королевских шеях, извиваясь мелко и злобно: «Не то…»
Аврора не думает об этом.
Она прекрасна: локоны по плечам, расшитое жемчугом и бисером серенькое платье с розовой грудкой, венок из фиалок и незабудок, расписные атласные туфельки, фата легкая, как туман над рекой…
Но в своей красоте ей видней мелкое зеленое пятнышко по подолу и отошедшее рядышком кружево.
Ей не тревожно, как всему живому здесь. Ей… скучно? Она и сама не знает.
Безразлично.
Под платьем ощущается плотность невидного еще живота. Грудь болит только, и мутит. Страшно мутит, от всей этой безвкусицы, от этой инородности.
«Надо, — думает, — позвать кочевников на скачки играть. Всё одно веселее будет».
Среди этого нежного беспорядка мечется нервно жених в сером фраке. Перья прикреплены с незабудками в петлице, волосы зачесаны, рубашка с вышивкой… Только в спину уперлись взгляды: недовольные — сестер и матери, понимающие — отца и брата.
Ролану на плечо руку кладет Елена, наклоняется к уху и нежно, дружески, шепчет:
— Всё будет хорошо.
Будущая королева отвлекается от друга легко — сын проснулся и хнычет. Принимается качать малыша, отступая чуть в сторону, улыбается.
И ей почему-то как никогда хочется верить.
Вечерний зной не остановил Эну. Она накинула на Жару старый овчинный пад и погнала ее вперед, весело подпинывая пятками. Ветер ласково качал густую траву, и отражались в его гибком шумном море золотистые кромки облаков, сладкий душный шелест, и всё роптало, дрожало и плыло.
Кобыла неслась карьером, то и дело слишком сильно просаживаясь на задние ноги и оттого хищными рывками пробираясь сквозь цветущую пустошь. Ее совсем не останавливали ни колючки и острые стебли, хлещущие лучше всякого хлыста по ногам и бокам, ни отсутствие дороги, ни душность пу́струха[2]. Она гнала наперегонки с планирующей пустельгой, сначала лениво выглядывавшей с высоты себе добычу и не знающей о соревновании, а после сорвавшейся в погоню за Жарой с не меньшим, чем у нее, азартом.
Эна же забылась, поддавшись дикому стремлению Жары, и держалась только, смотрела вперед, надеясь ни с кем не столкнуться. Ее показалось, что она неотрывная лошадиная часть, неотделимая, словно голова или уши, и несется будто не лошадь, а она сама. Воздух разрывает легкие, расплетает косы, больно врезается в резкие черты. Кажется, что на щеках — ссадины, а вместо узких разрезов глаз — ранки, мелко и растерянно кровоточащие. Щипит! Это слезы солено текут на саднящие краешки. Но от этого всего почему-то хорошо, радостно, и спирает дыхание ни от скорости, от волнения, а от счастья какого-то.
От свободы.
Пустельга, проигравшись, недовольно опустилась на светлую спину одинокого мерина, спокойно щиплющего траву. Эна пустила Жару широкими кругами рыси, успокаиваясь вместе с ней.
А вокруг душисто воркует Пу́странь, и голова гудит от этого. Здесь травы потоптаны, подъедены, некрупны и мягки. Среди них неожиданно высокими кажутся цветы: робко покачиваются крепкие стебли цикория, перемигиваясь с лиловым кипреем и далеким чертополохом, а рядом весело тянется пижма, солнечной пестростью разбавляя заросли; под ней скромно торчат подзакрывшиеся ромашки и маргаритки, пробивается клеверок, ссорясь с пачкающимися лютиками, торчат отцветшие столбики подорожника, и щиплет крапивка.
Здесь жужжат последние пчелы, шмели, и бабочки-шелкопрядки пушистыми лапками гнут цветы. Они смотрят на Эну внимательно выжидающе черными неземными глазами и шевелят «ушами». Крылья у них маленькие, не слишком красивые, похожие скорее на плетеные коврики или свежетканую неуложенную и небеленую шерсть.
Поблизости, метрах в пятидесяти, жмутся друг к другу шелковицы, потряхивая тяжелыми черными ягодами.
Эна остановила Жару и наскоро спешилась. Кобыла тут же рванула к траве и, мудро обходя ядовитые цветки, принялась за пастьбу. Только стоило ей отвернуться, мерин поднял голову, и кочевница охнула.
То был старый хгвистивый конь, грива его скаталась в мелкие валяные прядки. Сам он был светлый, не белый: мелкая неяркая пегость расползалась кофейными пятнами по плечам и животу. Ноги темнели, как подгоревшая береза, но венчики у самых копыт белели мелким пушком, кое-где дотягиваясь до носочка.
Голова была небольшая, с рыжими подпалинами на щеках и храпе, смешными пятнышками на ушах, носу и веках. Густые ресницы, правда, были бесполезны: глаз не было. Только темные пустые провалы. Почти как на черепе.
— Занца́г, — оторопело пробормотала Эна, вглядываясь в его особую стать.
Мерин не был похож на бойких Пу́страньских лошадей, не был похож и на тонких кобылок-аристократок, да и с тяжелыми стражицвиками[3] его мало что связывало. Широкая шея, аккуратная голова с небольшой горбинкой и округлые линии тела, мягко перетекающие из фигуры в фигуру. Даже Жара, выглядящая совершенно чужой в табуне, не настолько отличалась от других лошадей.
Кочевница подкралась к мерину, и тот поднял свою безглазую голову. Будто приглядываясь, он мягко шагнул к Эне и фыркнул, прислушиваясь к ее запаху. Она замерла и даже вздохнуть забоялась, скукожилась. Пустельга, отдыхающая на конской спине, как будто бы ухмыльнулась и прикрикнула. Девушка отшатнулась испуганно, и Занца́г дернулся в сторону.
— Откуда ты знаешь мое имя? — загудел по-старчески скрипучий голос в человечьей голове и исчез куда-то так же резко, как появился.
— Нук ни ашрета́ кси́цагш пареи́й, Занца́г?[4] — старый кочевничий язык, учтиво шуршащий в воздухе, вырвался будто случайно, неожиданно, но все мысли зазвучали на нем.
Пустельга крикнула снова и вспархнула, покидая заросли.
— Танепме́[5], — склонился конь, и Эна несмело взобралась на его пологую спину.
Он негромко заржал, предупреждая Жару, и исчез среди цветов.
Тухлый запах расходится широко, покрывая заросшее пастбище, и никакая полынь, никакие цветы, никакой ветер не смогут сберечь путников от него. Даже вязу было противно! Но в его густой листве, среди длинных веток, прекрасной, раскидистой кроны уже лет двадцать качается в петле из пастушьей веревки бледный Висельник. Он весь вытянулся, усох, потемнел и стал больше похож на плохое чучело, чем на человека. Еще и волосы, перепутанные, все в грязи и сухих листьях, клочьями торчат по всему телу. Их птицы на гнезда таскают.
— Эй, проснись, Ганс! — крикнул опустившийся на ближайшую ветку Эльмоту, поправляя фалды фрака.
Висельник поднял свою косматую восковую голову и открыл глаза, жалобно глядя на веселую Смерть.
— Скоро время мое? — хрипло поинтересовался Ганс, чуть покачиваясь на веревке.
— Когда я женюсь, тогда и придет, — рассмеялся мальчишка, — а пока живи!
— Я уже двадцать лет как раскаялся, — вздохнул тот, — а все равно качаюсь...
— Не время тебе еще! Скажи-ка лучше, что нового люди говорят.
— А ты молока принес?
— Принес, — звякнул бутылкой Эльмоту, — так что говори.
— В деревне родилось пять детей. Болеют мало. Работают много, и ваших не ждут. Корчму закрыли, больше не пьют. Курят меньше. Лотта замуж вышла за парня с других мест, он ее бьет, а она любит. Только разрешится, и уедут отсюда. Вроде всё.
Эльмоту задумчиво смотрел, как качается это неживое тело живого человека, и слушал плохо. Виделся ему не этот дурак, а качели над ручьем, над цветущими яблонями и одна рыжая девушка на них. Ее звонкий смех. Нежный голос. Глаза...
— Эй, — проскрипел недовольно Висельник, — ты слушаешь вообще, Смерть? Где мое молоко?
— Да, да, — очнулся Эльмоту, чуть не свалившись, ухмыльнулся весело и зацепился за ветку ногами, свешиваясь к противной голове.
Полевая птичка, живущая в ее сальных путаных волосах, блеснула вдруг желтым в глазах и громко вскрикнула по-своему.
Бутылка открылась и полетела вниз. Эльмоту вздрогнул и удивленно моргнул и через пару секунд метнулся за молоком. Когти схватили стеклянное горло в полуметре над землей, и Смерть выдохнул, медленно поднимая опустевшую наполовину бутылку обратно. Что-то изменилось...
Висельник лыбился во всю свою желтую сухую рожу и темными колдобинами глазниц следил за растрепанным Ястребом.
Ганс схватил синими губами бутылку и жадно принялся пить, пока Эльмоту задумчиво разглядывал обрывки голубого неба за зелеными колючими листьями. Правда, всё одно видел не вяз и не небо и не слышал резких хрипящих глотков... только скрип веток звучал и здесь, в реальности, и в его мыслях.
Бутылка полетела вниз и раскололась у корней пополам. Узловатые длинные пальцы потянулись к босым от ребячества ногам, но не дотянулись. Висельник хмыкнул.
— А мое время не так и далеко, — ухмыльнулся он, внимательно глядя на задумчивую Смерть. — Эль, ты здесь?
Он откликнулся резко, словно проснулся. Моргая, наклонился к Гансу, а тот лишь улыбнулся. И птичка в его волосах громко запела.
— И кто она?
— Что? — не понимая, переспросил Эльмоту.
— Кто она, твоя возлюбленная? — мудро заметил восковой человек. — Та, кого ты видишь вместо листвы?
— Она? Нет никакой ее, — всполошился Смерть, — я о грушовке думаю!
— И хороша грушовка? — понимающе улыбнулся Висельник.
— Хороша!
И никогда не слышал такого Эльмоту — Висельник, скрипя и кряхтя, по-доброму рассмеялся. Удивленный Ястреб отвернулся стыдливо, охнул и кинулся с ветки вниз, выныривая из-под широкой кроны.
— От себя не уйдешь, — прохрипел ему вслед Висельник, и его голос разнесся как запах — застревая в травах и листве.
Парадный портрет принято писать в дни восемнадцатилетия. В них еще мало взрослого, но уже и не так много ребячества и проступает в жестах юная зрелость. Оттого изображают не официальные залы, не парадные платья, а незримую эту страсть, которая в разных видах живет в любом молодом человеке. Любимые вещицы, занятия, взгляды — в этом и есть суть Первого портрета.
Жоржет помнит свой. Тогда ее еще звали Жизель и она была старшей принцессой Пу́страньского архипелага. Художник был молод, хорош собой и не знал о ее играх и репутации, легко попавшись в ловушку юной красотки.
Она почти не изменилась с тех пор. Длинная шея с покатыми плечами нежна и аккуратна, и на ней прекрасно лежат драгоценности. Грудь полновата, но превосходно смотрится и под одеждой, и без нее. Как лучше — не знают даже ее клиенты.
Руки… ах эти руки! Пальчики ловкие, мягенькие до безобразия, длинные, а главное — цепкие. В них всякое дело спорится. На портрете они заняты сбором спелой вишни и тянутся к дальним веткам в воздушном кошачьем положении. Она смотрит лукаво, кокетливо из-под черных длинных ресниц, улыбается пухлыми своими губками. Смеется! И смех этот стекает по подбородку алыми каплями сока. Его след, незаметный почти, струится по шейке, соскальзывает с острых ключиц и теряется где-то в глубине декольте.
Жоржет до сих пор любит газ. Эта невесомая ткань при должном умении подчеркивает самые выгодные черты. Вот вздохнет устало ветерок, и юбка вдруг отточит камеей мягкую линию бедер, стройную талию и силуэты длинных ног. Вытянешься — и сразу дух, привидение, сладкая греза тумана…
Но Жоржет осязаема. От ее кожи не бывает прохлады, и белые руки пышут жаром. Она шепчет Эльмоту на ухо, прислоняясь обнаженной грудью к голым лопаткам и пальчиками гладя освобожденную шею. Ладонь скользит ниже, и слышно, как дико колотится у Смерти сердце: тук-тук, тук-тук, тук-тук…
Что-то здесь не то.
— Мальчик мой, — выдыхает томно Жози, — как же ты устал летать по всем островам за двоих…
Ее язык, змеиный почти, проходится по его шее. Поцелуями мелкими обсыпает плечи. Их щекочут короткие ее мягкие волосы, что волнами спадают на мальчишескую грудь. А руки не останавливаются, будто случайно соскальзывая вниз…
— Дай я помогу тебе отдохнуть, милый мой дружок, — мурлычет, льнет по-кошачьи…
Это… неприятно.
Что-то щелкает внутри, и лед, на котором он так давно стоял, снимается с места, трескается. Бежать некуда — трещины идут по всей реке, и вода поднимает глыбы навстречу друг другу. Они сталкиваются, погребая под своим холодным весом птенца, человека… его всего. Все шестьдесят лет своего семнадцатилетия. Он мечется, но вдруг понимает, что тут не холодно, а жарко, как в зените, и хорошо, непривычно только…
Эльмоту дергается, скидывая с плеч издавна знакомые руки. Подскакивает, на мгновение меняя облик на птичий, и садится человеком напротив бессовестной Жоржет. Она хлопает глазами недоуменно и сжимается вся, как обиженный ребенок, сворачиваясь калачиком.
— Я понял, Жоржет! — вопит Ястреб весело, разглядывая причудливый танец мух у масляной лампы на потолке.
— Я сделала что-то не так? — испуганно шепчет девушка, усердно пряча глаза за коленями. — Тебе было больно?
Но Эльмоту не слышит. Срывается с места, птицей выныривая из-под красного полога кибитки. В нем всё колотится от нереального какого-то счастья, будто он молод и жив снова. По-настоящему жив.
Рассвет в трущобах был серый, и еще несколько дней Жоржет не открывала кибитку и не приглашала новых гостей.
— Аврора, к вам гостья, — негромко объявила Китти, заходя в музыкальную комнату. Музыка липко остановилась на полуфразе. — Выпроводить ее, или желаете ее принять?
— Кто там?
— Она представилась Софией, близкой подругой тилуа́ Ольги.
— Конечно! Отведи ее в Малую гостиную и попроси сделать нам чаю.
Аврора вздохнула и поднялась, расправляя платье. Постепенно округляющийся живот неприятно натягивал атласную гладь, и девочке было мерзко от этого вида. Стукнула крышка фортепиано, чуть не откусив пальцы. «Лучше бы откусила», — невесело подумала Аврора и неспешно двинулась к гостье.
София идет по комнате по-своему, бесшумно, кое-как шелестя тканью платья. Тихо. Часы только тикают. Здесь изразцовая печка, несколько шкафов и картины, в основном разного рода пейзажи. Смерти несложно узнать знакомые уголки: вот улица города в абрикосовом саду, с милым фонтаном на центральной площади; вот порт Тика, полупустой и светлый; вот необычно чистая Рыбья Тишь.
Но куда интереснее оказалась пара портретов. На первом у воды сидела юная девушка в белом, вполне модном платье с длинным шлейфом и мелкой вышивкой. Ног не видно, их полностью скрывает ткань. На золотистых волосах блестит невысокий жемчужный венец и проглядываются незабудки. Одной рукой девушка касается воды, ее зеркальной тонкой глади, и смотрит на свое недрогнувшее отражение, другой держит ускользающий шейный платок. Но красивое ее лицо спокойно, она словно стесняется поднять взгляд и слушает внимательно морской шелест.
На втором же сидит уже юноша, в широкой рубашке и панталонах, совершенно светлый и очарованный. Он смотрит в сторону первого портрета, словно что-то негромко говоря. В его руках — кораблик и голубая лента, сбежавшая с распущенных волос. И к ней, и к щекам, и к бортам крохотного фрегата прилипли незабудки.
— Вам нравятся мои родители, София? — громом раздался голос Авроры. Она неожиданно оказалась прямо за спиной.
— Тилуа́ Аврора, прошу прощения. Да, эти портреты очень точны и изысканны.
— Вы знали их?
— Да, тилуа́. Мы были достаточно близко знакомы.
— Тогда вы, наверное, согласитесь, что это были восхитительные люди. Благодаря им, пожалуй, поместье стало великим.
— Да, они были отличной командой.
— Жаль только, что у меня нет никаких сестер и братьев. — София удивленно вздернула брови, и Аврора пояснила —Увы, я не унаследовала ни отцовской хватки, ни материнской ловкости.
— Тилуа́, прошу! Вам всего семнадцать лет, вас все ждет впереди.
— Увы, — вздохнула Аврора, скрещивая руки на груди, — моя судьба быть женой и матерью, а не заниматься делами.
— Вы любите дела?
— Скорее меня оскорбляет материнство.
София вздрагивает и оборачивается на собеседницу, завистливо сощурившись. Она не понимает этого чувства, не осознает и только руки скрещивает на груди. «Как эта милая, чуть оплывшая девушка с не слишком еще заметным животом может настолько не ценить такой дар Саламга́на?»
— Знаете, София, я думаю, что, раз вы подруга Ольги, я могу доверять вам, — начала она медленно, чувствуя всем своим существом немой укор Смерти. — Я не желала этого вовсе. В этом дворце никогда не было ребяческого шума, больших игр, смеха. Разве что от гостей, и то не слишком часто. Мне не нужна была компания, как она была не нужна моему отцу, моей матери и их родным. И Саша не желал детей. Однако теперь у меня нет выбора. Я заложница собственной глупости, София.
— Отчего вы вдруг так со мной откровенны, тилуа́ Аврора? — оторопело бормочет Смерть; сердце скоро колотится: неужели она разгадала ее секрет?
— Вы кажетесь надежным человеком. Я полагаю, — Аврора наконец поворачивается к Софии и улыбается ей мило, — раз вы прибыли одна, без сопровождения и без своей подруги, то и дело у вас секретное. К тому же вы, кажется, из благородной семьи. Как ваша фамилия?
— Ридари́ Облоден, тилуа́.
Аврора понимающе улыбнулась.
— Вы вправду не так просты, как кажетесь. Прошу, давайте же выпьем чаю.
Первые две чашки ушли в тишине. За приоткрытым окном визжали стрижи. Они спускались всё ниже и ниже — предвестники грозы. И воробьи, пищащие в саду, совсем изрыли лунками подсохшие клумбы.
— А у вас, София, есть дети? — спросила растерянно Аврора, тихо ставя на блюдечко опустевшую чашку.
— Нет, тилуа́ Аврора. Сколько бы ни желала, я не имею возможности иметь детей и оттого забочусь о других. У меня есть лишь названый брат и Ольга.
— Вы пришли поговорить о них, я полагаю? — оживилась девочка.
— Пожалуй, можно и так сказать. Двадцать второго дня зенита наша общая подруга будет праздновать день своего рождения. Насколько мне известно, в этот же день пройдет Фугари Килв, тилуа́ Аврора. И мы с братцем моим хотели попросить вас об одолжении.
— Какая чу́дная новость! Я с радостью помогу устроить нашей милой Оленьке праздник, София. Скажите же, о чем вы хотели попросить?
— За те несколько месяцев, что мы жили под одной крышей, мне удалось научить Ольгу вальсу и нескольким фигурам птичьей кадрили. Она никогда не бывала на балах, и у нее нет никакого подходящего костюма. Быть может, вы и ваши портные могли бы сообразить что-нибудь хорошенькое?
— Ах, София! — Аврора весело подскочила с места с детским ребячеством, словно обрадовавшись какой-то новой кукле, и тут же опустилась обратно в высокое кресло, справляясь с накатившим головокружением. — С превеликим удовольствием! Мы выдумаем для нее лучший наряд из всех, что будет на балу!
— Отчего вы кричите, душенька? — вошел в комнату Ролан в смешном ласкутном фраке, ярко-желтом платке и с растерянным видом.
— Ах, Ролан! Знакомься, это — София Ридари́ Облоден, подруга и соседка нашей дорогой Ольги. Милый, прошу, пошли за коляской. Мы желаем съездить до Яблонек, к портным.
— Сейчас же, душенька, я сам!
Ролан, тут же развернувшись, скоро бросился вон, и, только затихли его шаги в коридоре, раздался в гостиной негромкий смех.
— Я рада нашему знакомству, — улыбается Аврора.
Знойно. В диких травах пищат птенцы да слетки. Первые выводки уже летать выучились. Думает Ольга, как время быстро течет.
Она сидит на камне рядом с врытым в землю ружьем. Оно оказалось отличным памятником для Ксандра: на деревянном ложе сестра вырезала его имя, время жизни и тонкую стрелу. Прибила и ястребиное перышко, которое отыскала рядом с ручьем.
Ветер треплет голубой легкий сарафан. Ольга в нем как кусочек неба, отломанный кем-то непутевым в ясный солнечный день. Раньше она была летом такая же, теплая и звонкая.
А теперь тоска забила уши, и не слышно было Ольге, как Эльмоту, словно змейка, крадется за спиной. Ладонь его, большая и холодная, ложится на плечо, и он опускается рядом. Тихий, скромный, виновато нахохлившийся. Полный сострадания.
— Сколько прошло-то уже? — долго жмется, молчит и спрашивает наконец Эльмоту.
— Второй месяц пошел, — отвечает тихо и звонко Ольга, и снова тишина знойная вокруг.
— Хороший был человек?
— Хороший охотник был. И врун отличный, а человек-то паршивый, — погодя заметила девушка, — но и паршивый человек может быть любимым братом.
Теплая тишина громко шуршит легким дыханием. К ружью вылез заяц с тремя проплешинами поперек спины и принюхался. Лукаво косясь желтыми глазами на сидящих тут, прошелся кругом вокруг могилы и бросился дальше, с помутневшим по-звериному взглядом.
Ольга положила голову на Эльмотово плечо и прикрыла глаза. Он уткнулся носом ей в волосы и приобнял мягонько. Она пахла летом — ветром, дикими цветами, перьями и шерстью.
Где-то в располосованном светом небе мелькали черные тени ласточек. Крики их, негромкие, резкие, путались в облаках и высоких ветках ближнего перелеска. В травах высоких — они плели из них косы. Звенели от них и капли на лепестках и листьях цветов, и далекие колокольчики на овечьих шеях.
Когда ложе осветили первые золотые лучи заката, двое поднялись с камня и пошли, плетя беседу, в сторону дома.
— А у Чуши вся вода зеленая, бирюзовая прям. Это от металла так. Там недалеко есть карьер, его затопило. Красивый. По берегам всё поросло елями и соснами, там птицы гнездятся. Особенно сорок много.
Ольга вздохнула и улыбнулась, крепче сжимая теплую мужскую руку.
Вокруг собрались сладкие утренние сумерки и посасывали, как телята молоко, туман. Гнулось широко чистое прозрачное небо. Уже проснулись ласточки. Щелкали соловьи, и заступали в караул резвые жаворонки, перенимая общий щебет. И странно это было — давно уже весна сошла на нет, и всё густо цветет, растет, зреет. В садах собрали уже урожай вишни и взялись за смородину и клубнику. Подспевает крыжовник, лопаясь от полноты, подходят первые яблоки. Мелкие дички, ранетки уже срываются со своих уютных веток и бродят у корней. Не время заливаться трелями!
Да только всё ближе Зенит. Даже у ключей вода горяча, что уж о других! И волнуются птицы, обсуждают грядущий бал. Слетков гоняют особо, стараются. Только бы они вынесли танец птиц, только бы остались живыми!
Занца́г, встряхнувшись, бодрой рысью выносит зачарованную Эну из зарослей туда же, к Жаре, мирно дремлющей среди цветов. Она поднимает голову, сонно глядит на опухшую растерянную хозяйку и ведет мерина к дому, к маленькой кибитке на самом краю Аягохо́та.
И поодаль от него в тревожном жаре под балдахином рассвета София босиком по колючей траве идет, и тяжелится от росы подол, зеленеет. Слушает внимательно, о чем пищит крылатый народ, улыбается. Не слышится ей птичьего отчаянья, только шум Вишневого ключа. Смотрит Смерть перед собой, но не видит золоченых утром злаков, колокольчиков, васильков, поздних одуванчиков, отцветших клеверов, овсюка и колючек, а только волосы его медовые, глаза лукавые. Не чует вяжущей терпкости зенита, только его пряность, свежесть цветочную…
И кидается к облику этому чу́дному наотмашь, как охотясь, не прыгая почти, — белые крылья бесшумно воздух режут. Чует, как изнутри вьются плющом слова баллады, и взбивает, как подушку, свет, как пену в лохани с бельем. И несется сипуха здоровая, смелая над лугами заброшенными, над врытым ружьем, над старыми соснами и молодыми вишнями, бодрым ручьем, громким ключом, молоком-туманом. В ней легкость невиданная, незнакомая, и Саламга́н радуется, глядя сквозь капли росы.
Она помнит, каково это — любить. Значит, жить будет.
[1] Здесь — учащиеся местного «благородного института».
[2] Седьмой месяц из тринадцати, соответствует периоду с 19 июня по 16 июля.
[3] Артланг: тяжеловозы, каретные лошади.
[4] «Как не знать времени имя, Занцаг?»
[5] «Залезай на меня».
Глава 9. Штурвальные скачки
— Ты идиот.
— Да знаю я, София, знаю! Идиот! — кричит виновато Эльмоту. — И ничего, ничего не могу сделать с этим!
Зябко шуршит под ногами душистое разнотравье. Душно.
— Я люблю ее, — говорит снова Эльмоту, ссутулившись.
— Да что ж ты говоришь, мальчишка! — София разворачивается резко и застывает на месте, укоризненно глядя на братца. Скрещивает руки на груди, и ветер жаркий кутается в складках хлопкового платья, вырывает прядки из идеальной прически. Слезы по щекам размазывает.
— Ты даже не знаешь, как это тяжело — любить по-настоящему! Влюбленность — это охота, тилу́ репи́́[1], но что ты сделаешь, когда жертва окажется у тебя в руках? Увы, это не заяц или куропатка и не Хэ́мишский пьяница, ее нельзя съесть. Любовь — страшная вещь. Она изведет тебя хуже любой болезни. Погони бесконечные, прятки, пятнашки, увертки — всё, только чтобы...
— Отпустить. — Эльмоту обхватывает Софию, прижимая к себе крепко, и гладит по голове.
— Это больно, Эльмоту, — бурчит она дальше, — очень больно. И ты, и она будете страдать. Не нужно Ольгу мучить. Пожалей ее, дай пожить спокойно, стать женой, матерью... Я знаю ведь, Эльмоту, и ты знаешь: всякая жизнь приходит к концу. И когда мне придется коснуться когтями ее плеча, ты останешься один. Навсегда один!
Голос Софии осип и стал срываться все чаще, но она говорит и говорит, уткнувшись в плечо Эльмоту. Вокруг вьются тонкотелые травы, и утреннее солнце золотит их, когда ветер, бестелесный длиннокрылый лебедь, путает цветы с диким колосом. И мир вокруг лишается звука, только шорох знойный гладит спины и головы Смертей.
— Я не хочу, чтобы и ты страдал, Эльмоту. Я хочу, чтобы ты оставался таким же глупым ястребком.
— Почему?
— Боюсь.
— Чего боишься? — удивился Эльмоту.
— Что мне снова не о ком будет заботиться, дурак. — София бьет его легонько кулаком в плечо и вытирает локтем лицо.
— Вообще-то больно.
— Прости.
— Я пытался что-то сделать, остановить это. Но… помнишь, когда мне вместо тебя пришлось лететь на заваленную шахту? Мне никогда не было так страшно, как там. Тьма непроглядная, потолок низкий, что не разогнуться, и повсюду бешеное это биение. Мне казалось, что всё там тряслось и проход вот-вот и меня закроет. Но я вспоминал ее голос, ее улыбку, взгляд этот зеленеющий и шел. На ощупь шел! И забрал, представляешь, всех, кого надо, забрал! Даже пару ребят наружу вытащил.
София шмыгает носом и ухмыляется устало.
— Меня в деревне… героем, потащили пить, гулять, а мне и стакан в горло не лезет. Мерзко от вкуса на языке. И я полетел домой.
Эльмоту осекся, поджал губы и взгляд опустил. София лишь берет его холодные ладони в руки, греет, смотрит понимающе в глаза желтые. Он стоит поникший, как нашкодивший котенок, растерянный, скромный. Сам не свой. И от этого тепло собирается паром в груди.
— Набери ей желтых цветов.
— Почему желтых? Они ведь значат…
— Ну-ну, поговори тут мне. Мы с Генри это выдумали всё, вообще-то. Оттого он и был Облоден, рыцарь цветов. — София хлопает братца по плечу и замолкает, но продолжает негромко: — Вы с ним похожи.
— Правда? — улыбается Эльмоту.
— Да. Оба лезете в драку, когда не надо. Пьете больше, чем следовало бы. Улыбаетесь одинаково. Идиоты.
Неловкую утреннюю тишину спугивает дружный смех облегчения. Змейка, ползшая неподалеку, мигнула золотисто-рыжим светом Саламга́на и скрылась обратно в заросли.
Эна волновалась. Очень. Но новая овчина уже лежала на облучке, сохла, ожидая подготовки. И вот из недр ее маленькой кибитки, заваленных всякой ерундой, она вытащила старый шерстяной сверток, тяжелый, позвякивающий и скрипящий. В раннем утреннем солнце, чуть сизоватом в тени, он смотрелся совсем странно. Девушка отвязала веревку, стянула ткань и замерла, чем вызвала особый интерес Жары. Кобыла подошла ближе и всхрапнула, тыкаясь бархатным носом в хозяйское плечо.
Эна не обернулась. Проводила пальцем по запыленному выжженному узору фендера, жокейки, юбки и приструг, резного костяного набалдашника рожка и кое-как сдерживала слезы.
В теплые летние дни на отшибе Чаши-города они сидели с отцом у костра и подолгу под звездным небом говорили о всяком. Она, девчонка еще, тихонько курила папину трубку с душистым горным табаком и глядела внимательно, как Газиф греет согнутый металлический прутик с костяной ручкой. Пламя любовно обнимало инструмент, и тот слегка краснел на кончике, когда рымарь резко выдергивал его и проводил точную темную линию по коже. Эти резкие черточки складывались в Пу́страньских обитателей — Драпжеды́ Фугле́р, кочевников, Занца́га, эверва́хи[2], чонозуу́да[3] и равено́ха[4], журавлей и жаворонков, лис, змей, собак и всех прочих, всю широту ее жизни. И вместе с рисунком оживали все эти герои в сказках, поверьях, легендах, коих отец знал бесчисленное количество. На его пальцах, сухих и широких, было много шрамов и рубцов, иногда заметно выпирающих, как волдыри. Он был не молод с самого начала и звал Эну чудом.
Эна же превращала отцовские байки в мелодии. Газиф гордился этим дочуркиным умением и слушал внимательно. С малолетства она старалась повторить всякую мелкую деталь голоса жизни и умела заливаться ровно по-птичьи, ржать и фыркать, лаять, шуршать, свистеть, скрипеть и выть. Звуки искрами разлетались по сторонам, гранились и спорили с самим шепотом звезд, стрекотанием цикад, шелестом степной ночи. Ничего не нужно было для этого, кроме ее желания.
И теперь, держа в руках последнюю отцовскую работу, Эна собрала тоску где-то в сердцевине грудины, скомкала в большой кривой шар, похожий на кусок глины, залила его слезами и вместо безутешного воя присоединилась к далекой песне жаворонка. По щекам всё одно стекало, но трель за трелью раздавалась в прогревающемся воздухе. И никто не проснулся — настолько не отличить.
Эна накинула овчину на спину Жары и сверху уложила седло. Вытащила потом уголек из костра и обвела им по краю и внутри этого темного контура выстригла часть шерсти. Кудряшки осыпаются вниз, мелкой стружкой покрывают сухую траву.
Жара радуется, сосет воду из ведра. Прядет спокойно ушами. От табунных маток ей, кажется, передалась уже смирная флегматичность.
А от жеребцов — степная горячность. Когда солнце полностью вылезло из-за горизонта и заполнило Пу́страньскую низину, Эна залезла кое-как в седло. Посылает Жару шенкелем, а та бросается вперед. И только Геленов равенох звенит радостно в длинной черной косе.
Кучер вывернул с широкой дороги на небольшую аллейку, окруженную низкими плодовыми деревцами и кустарниками. Свисали с их веток недозрелые яблоки и груши, но валились вишня и черешня. Они едут мимо них уже с четверть часа скорой рысью, и ничего не меняется. Ольга прислушивается и слышит в зарослях этих далекий детский смех, негромкие разговоры, лай и ржание, прикрытые салфеткой шелеста, и улыбается аккуратно.
— Что это за места? — обернулась она к кучеру.
— Это? Это края садов Сиолова́ра, госпожа. Слева тут псарня, а справа — конюшни, а здесь…
Кучер ухмыльнулся в усы, придерживая лошадей и заходя в поворот. Ольга оглянулась по сторонам и, обомлевши, вцепилась в бортик коляски.
Небольшая круглая площадь перед дворцом была окружена каскадом: ближе всего стояли низенькие розовые кусты, сладко пахнущие, за ними — отцветшие аккуратные акации, склонившиеся как будто бы в ногах у могучих старых дубов. В их тени плескался фонтанчик с мраморным кораблем в середине.
А дальше открылся дворец.
Это оказалось высокое здание с пологой серо-синей крышей с подглядывающими мансардными окнами и сторожкой-башенкой среди них. Ниже, под тонкой полоской карниза, лежали лазурные стены двух этажей. Кроме огромных мелкорасстеклованных окон и пары полукруглых балконов, украшений не было, и лестница в полсотни ступеней вела сразу на второй этаж; первого практически не было видно из-за старых полненьких яблонь и густой их листвы.
Кучер помог Ольге выйти из коляски и указал на мраморные ступени с широкими перилами. Камень светился будто бы изнутри, и наступать на него казалось кощунством.
Сверху окликнули.
Аврора, заметно округлившаяся за месяц с их последней встречи, стояла сверху и легонько обмахивалась веером. Рядом нервно оглядывался молодой мужчина в модном костюме и, только завидев гостью, рванул к ней, немного по-лягушачьи разворачивая ноги.
— Это Ролан, — устало заметила Аврора, — мой муж.
— Ольга Стражицки, — кивнула почтительно девушка, принимая руку и вместе с ним поднимаясь неспешно.
— Вы, видно, не слишком увлечены модой, Тилуа́ репи́́. Но ничего, — заметил он, — это недолго исправить.
— Я думаю, что-нибудь из маминых платьев пойдет, — кивнула хозяйка, и они вместе вошли в домашнюю прохладу.
— Я желаю участвовать в скачках, — объявляет Эна, не спешиваясь, и Анджей выскакивает из павильона.
— Вы не можете так, тилу́! Вы не проходили отборочных стартов, не имеете рейтинга…
— Мы с моей кобылой стали лучшими на всех пробегах и скачках Веста Килве́т в этом году. Этого для вас недостаточно?
— Нет! — вопит Анджей, но тяжелая рука ложится на его плечо.
— Не гони, Деж, — говорит крупный кочевник в рабочей рубашке, — не пори горячку. Как тебя зовут, тилу́?
— Эна. Эна, тюже́к Газифа.
— Вот и всё. Запиши, Деж.
— Но…
Мужчина смотрит на напарника сурово, и тот послушно прячется в тени павильона.
— Нук хорь?[5]
— Жара, тилу́. Нук инорита еф?[6]
— Не говори на старом, Эна. Я Армит.
— Хорошо, тилу́ Армит.
— Куда ее записать? — спрашивает Анджей, недовольно выглядывая.
— Длинная или короткая дистанция, тилу́ Эна?
— А сколько разница между ними по времени?
— Первая через час, а вторая на закате.
— Тогда на обе.
Анджей пялится оторопело на Эну. Красную его рожу перекашивает возмущением, и он ломает перо. Пока мужчина стоит в павильоне, словечки бранные робко шелестят на губах, как мыши в траве. Он выходит медленно, зло зыркая на екнифра́за.
— Что с ним?— удивляется Эна.
Армит ухмыляется в усы и гладит расшитый жилет.
— Боится, что его ставка не сыграет.
Эна не думает. Спокойно ведет Жару под уздцы и ловит чужие взгляды.
— Тилуа́ Аврора, — спрашивает у нее какая-то дама-гостья в платье с кружевным жабо и капором с сиренью. — При всем моем уважении, вы не могли бы объяснить присутствие здесь дикарей?
— Это совершенно нарушает все правила! — вскрикивает полный мужчина в синем фраке.
— Я отзову все свои деньги! — кричит третий, с элегантными усами и бородой.
— Отчего же, тилуа́, вы считаете это нарушением? — интересуется Ольга, стоящая чуть позади.
Аврора недоуменно обмахивается веером и оглядывается на приятельницу.
— Тилуа́ Аврора! Неужели после смерти вашей матушки, тилу́ фуга́[7] Маргариты, во дворце совершенно некому следить за слугами?
— Тилуа́ Аврора! — кричит, подбегая, Анджей. — Эти кочевники совершенно обнаглели! Я ничего не смог сделать.
— Тилу́ репи́́! — раздается позади звучный голос, и все оборачиваются.
Ролан, младший принц и муж Авроры, в кулуарах всегда становился целью насмешек. Он и сейчас выглядит немного нелепо: по лацканам сизого льняного фрака вышиты полевые цветы, и в петлице торчит бутоньерка из трех перьев и фиалок; жилет отдает странной желтизной; на белоснежных раньше бриджах видна конская перхоть, а сапоги почти до середины голени запачканы. Отдельной прелестью оказывается снятый в выражении почтения соломенный цилиндр. На его нешироких полях лежит вдоль тульи закрепленный лентой венок анютиных глазок.
— Тилуа́ фуга́[8]! Прошу, хоть вы обратите внимание этой нерадивой девчонки, возомнившей себя хозяйкой, на это безобразие!
Мужчина указывает на стоящую недалеко Эну. Армит помогает ей повязать манишку с номером. Жара стоит рядом, заинтересованно осматриваясь.
— На что я должен обратить внимание своей дорогой супруги? — весело спрашивает Ролан.
Повисает неловкое молчание. Только лошади ржут вдалеке.
— По правилам всякий желающий, вне зависимости от своего рода и статуса, может принять участие в Штурвальных скачках, насколько я помню. Ой, тилуа́ Ольга, не сильно ли вас задела эта женщина? Прошу, не обижайтесь на нее, дорогуша, эти господа слишком невежественны. Видно, именно поэтому тилуа́ считают приемлемым звать других людей дикарями, нерадивыми девчонками и выражаться еще более грубо. Теперь, — Ролан повернулся к недовольным, — тилуа́, позвольте похитить у вас мою дорогую жену и ее милую подругу. Желаю вам приятно провести день!
Вокруг всё мельтешит шумно, и люди похожи на муравьев. По аллее от конюшен едут экипажи и верховые, обсуждая предстоящие заезды. Везут на отдельных тележках лодки, большие коробки и корзины. Ведут скаковых лошадей с номерами на боках. Лают собаки, путаясь под ногами.
— Аврора, дорогая, как ты? — отойдя достаточно, взволнованно интересуется Ролан.
— Все хорошо, вроде, — растерянно говорит девушка.
Ольга раскрывает зонтик и покрывает тенью от него хозяев праздника.
— Берта! — коляска останавливается радом с господами. — Я поеду верхом, нужно еще кое-что проверить. Ольга, проследите, пожалуйста, чтобы Аврора добралась до места.
— Хорошо, — заходя в экипаж, кивает гостья, и Ролан закрывает дверцу; легко отсалютовав жене и ее приятельнице, он скрывается в тени деревьев.
— Странный он, — вздыхает рассеянно Аврора, гладя начавший проглядывать живот.
— Зато заботливый, — пожимает плечами Ольга.
Большой круглый пруд вырыли когда-то на месте слабого источника, но теперь он полнится теплой водой целый год. В его центре насыпана пара островков и стоит ротонда, увитая плющом. Как лук в супе, по глади пруда плавают лодки и лодочки с гостями. В их руках бинокли, подзорные трубы, веера и программки. Когда последняя лодка отдаляется от пирса, рабочие закрывают ограждение.
Ограждение это — два ряда заборчиков. Один идет по самому краю пруда и стоит здесь всегда, уберегая случайного прохожего от падения. Второй же чуть выше, новый и свежий, сделан специально для этих скачек. Его копия отгораживает зрителей со стороны «поля», чтобы никто не выбежал на трассу. Она засыпана песком и выравнивается двумя хгвистивыми лошадьми с широкими тележками-граблями перед каждым заездом. Комментатор сидит на башенке совсем рядом со стартом, и неподалеку, под ним, располагается судейский павильон. Напротив него — финишная линия и коридор, где можно успокоить лошадь.
Первые заезды проводят среди молодняка, и Эна долго ерзает в седле, не зная, куда себя пристроить. Прочие жокеи держатся от нее в стороне, да и выглядят иначе: маленькие седла с короткими стременами, пестрые вальтрапы и курточки со странными узорами, большими цифрами на спинах. Они косятся злобно, гнут хлысты и цепляют странные головные уборы, похожие больше на ореховую скорлупу.
— В призе Первоцветов принимают участие лошади от двух до трех лет. Первыми в этом году становятся жеребцы, и вот список участников… — бывший кочевник, комментатор говорит звучно, в рупор, и более-менее все слышат его. Эна подъезжает чуть ближе к бортику, чтобы рассмотреть побольше.
Залп из ружья становится знаком к началу заезда, и дверцы легких боксов растворяются, выпуская лошадей. Кто-то стартует лучше, кто-то хуже, но все почти с ходу бросаются в галоп. Земля трясется от дружного стука копыт, и поднимаются пыль, заслоняя обзор, и шум. Лютый шум! Свист, крик, смех… кто-то хлопает в ладоши, кто-то топает, кто-то грохочет специальными инструментами, но все будто бы стараются спугнуть скаковиков с места.
По окончании же, когда голос из рупора оглашает порядок финалистов, вклинивается в мелодичную какофонию толпы новая тема: звенят монеты, злятся и плачут азартные, проигравшие ставку, и вопят козодоем победители.
— За приз Подсолнуха борются кобылы старшего возраста. Вы знаете почти всех из них! В первом боксе Сноха под управлением Рейна Нот, главная звезда прошлого года. Второй, третий, пятый и восьмой боксы занимают лошади семьи Фугаридари́ — Геральдика, Южанка, Рубашка и дебютантка Лунь. Четвертый и седьмой — непревзойденные Бегония под Нино Фи́слар и Солодка под Риммой Сиолова́р. Шестой же бокс достался темной лошадке этого года — громадной Жаре под седлом Эны Газиф Хорь. Поберегите свои деньги, тилуа́, и будьте готовы — этот заезд обещает быть жарким!
Публика отвечает веселым свистом и криками, и Жара начинает не на шутку волноваться: тонкие стены припирают с обеих сторон, странный шум, незнакомые люди, запахи, вещи… она привстает на задние ноги, ржет тревожно, но Эна лишь хлопает ее по шее и смотрит хищно вперед.
Выстрел!
Рубашка и Лунь держатся в центре, не слишком гоня. Солодка и Сноха бегут на передней линии, и Бегония идет третьей. Эна Жару придерживает и скачет с полевой стороны.
Жокеи королевской семьи сразу разогнались, вызвав на пруду немного чрезмерное волнение, но Геральдика и Южанка быстро выдохлись и переместились в хвост. Бегония уступает Рубашке, и ровняются Сноха и Солодка. Жара тогда движется боком, атакуя всех по очереди, и, почти не встречая сопротивления ввиду своего роста, перемещается в первую линию. Солодка оседает, и Сноха выходит на бровку у самого прудового бортика.
На половине круга Жара уже уверенно держится второй, а Сноху гонят в посыл, молотя хлыстом по бокам. Это выигрывает немного времени, но Эна щелкает ловчее. Скачок, два — и Жара первая, только увеличивает отрыв.
На финишной прямой разгорается нехилая борьба за второе и третье место. Моложавая Лунь вырывается на вторую позицию, но Сноха, Солодка и Рубашка зажимают ее, и жокею приходится сбавлять темп, чтобы никого не покалечить. Рубашка пользуется этим, делает бросок…
Жара приходит первой с большим отрывом. Второй оказывается Рубашка, и голова к голове с ней Солодка. Лунь чуть отстает и приходит четвертой, вырываясь из ловушки Снохи.
Взмыленные кобылки отплевывались и ворчали, гнули шеи и тянули всадников к воде. Жокеи же собирались парами, группками, поздравляли друг друга, отшагивая кобылок. Только Эна работала тихо, одиноко, в самом углу коридора.
— Поздравляю вас, — раздалось вдруг позади.
Эна развернулась полувольтом и недоуменно осмотрелась.
Лунью правила молодая, с виду ровесница, вполне милая девушка с черными волосами, элегантно убранными под шлем. На фиолетовой курточке значилась цифра пять.
— Спасибо, — кивает удивленно Эна. — Как вас зовут?
— Зовите меня Жене, — улыбается неловко пятая. — Вы здесь впервые? Разрешите стать вашим проводником. Мне страшно надоедают эти заносчивые мужчины…
— Ну хорошо, — пожимает плечами Эна, и они вместе едут прочь.
Прихода Смерти Жоржет всегда ждет с особым трепетом. Она знает, что Эльмоту может ворваться в ее маленькую кибитку в любой момент и разнести всё длинными руками и крыльями.
Он всегда улыбался ей весело, долго ее слушал, пил с ней вино, сам болтал и рассказывал всякие чудеса, которые видел за свою длинную бесшабашную жизнь, байки, которые слышал от пьянчуг и гуляк, о семьях, которые разрушал. Жози всегда хотелось жить так же, свободно, дико и весело. Не нужно ей было издевок, как у сестер, и семейности, как у братьев, только любви и шума.
Ей сегодня исполняется 27 лет. Она пьет тихонько на пороге своей кибитки, гладит кошку, мило свернувшуюся на коленях, и ждет его.
Хэ́миш заволокло сизым смогом от мануфактурных труб, и солнце позолотило кромки вонючих дымовых клубов. Орали птички, шумной стайкой мечась по трущобам и примыкающим тощим улочкам, шумели посетители «Дички», вопили играющие в мяч дети и курлыкала в круглом храме пастушья дудочка. Но несмотря на весь этот городской гул, плеск недалекой реки, мурчание кошки, Жоржет будто оглохла и спряталась, как в панцирь, в нежные свои воспоминания.
Вот Эльмоту глядит за их детской игрой с мальчишкой ее лет. Они скачут по королевскому саду, прячутся за молодыми деревьями.
Как, интересно, они выросли за эти пятнадцать лет?
Мальчишка убегает от нее через кусты и по глупости наступает на брошенные им же грабли, больно получает по лбу и падает навзничь, как оглушенный суслик. Ястреб хохочет, перескакивает и дерет его когтями, пока Жизель прячется в тени ясеня. Но он видит. У Эльмоту глаза желтые, как у Саламга́на, и он смотрит, окровавленным своим птичьим лицом поворачиваясь к принцессе. Она не вопит, глядит молча, испуганно, вот-вот разревется. И он перекидывается перед ней человеком, улыбается мило, отвлекает и шепчет колыбельную.
Ее потом нашли садовники, сажавшие деревья, отнесли во дворец… Мальчишки ее ненавидели, потому что после этого случая никого не отпускали гулять.
А вот Эльмоту оказался на первом ее балу. Веселый, во фраке, встрепанный весь, шебутной. От него сильно разило выпивкой, но танцевал он восхитительно. Шептал, правда, вместо колыбельных одни комплименты. Весь вечер провели вместе, всё пили да танцевали, а после, когда гости начали разъезжаться по курортам и гостиницам, спрятались в одной маленькой комнатке с обоями в мелкий-мелкий цветок. Жизель тогда распирало от любопытства и желания, практически незнакомого к 16 годам.
Та ночь оказалась настолько чудесной для нее, что ничего больше не могло ее остановить.
Когда страсть накатывала и терпеть становилось невмоготу, она бросалась на молодых слуг, сторожей и конюхов, приятных гостей, а иногда в ночной тени выскальзывала прочь из дворца и искала себе любовников в Хэ́мише, Рыбьей Тиши и даже Черте. Могла пропадать неделями, даже имя себе другое выдумала, пока кто-нибудь из служак инкогнито не отправлялся за ней.
Ничего не помогало. Ей слишком нравилось.
А когда пришло время писать парадный портрет, во дворце появился Рангвольд. Он был старше ее лет на пять, не больше, но высок, тонок и встрепан.
Прямо как Эльмоту.
В Камерной зале, куда ежедневно приносили по новой корзине свежей вишни и цветов, они проводили целые дни наедине. Болтали подолгу о всяком: как различается быт Секвалеса и Саламга́на, чем разны их поверья, боги, цели, танцы, люди…
И в один из первых дней работы, в перерыве, когда у обоих от малого движения заболели мышцы, Жизель подобралась к Рангвольду близко и шепнула на ухо:
— Может, разомнемся вместе?
И прошлась нежно губами по его загрубевшей от работы шее. Сжала тонкими пальцами плечи, промяла их мягко. Прислонилась крепко к его спине в объятьях…
Они тянули с портретом как можно дольше. Только бы Вольд не уезжал.
Но Занца́г не останавливается, бредет куда-то в невидимую даль неумолимо и быстро. Жизель бросилась Рангвольда догонять, как только узнала о его отбытии на родину, но не успела. Думала — поплывет следующим кораблем, доберется, найдет его!
А корабль, на котором был Рангвольд, разбился в шторм.
Эта печаль навсегда сделала Жози Жоржет. Поселила в трущобах Хэ́миша, дала денег, влияния похлеще, чем у самой королевы, новой, желанной жизни…
Но вот ей 27. Она сидит одна на облучке своей кибитки, смотрит, как в сумерки утыкается солнце, и пьет тоскливо плохое вино. Гладит заснувшую кошку, не слышит дружного смеха младших, только пьяный хохот от корчмы. Скрипку с фортепиано позабыла, бросила петь. И смеяться бросила.
Темнота заволокла кривые улочки, заснувший город. А слезы заволокли ее искристые глаза.
[1] Артланг: «дружок».
[2] Артланг: местная разновидность единорогов.
[3] Артланг: монстр, дурной сон.
[4] Артланг: оберег-колокольчик, при надобности превращающийся в маленькую золотую птичку.
[5] «Как (зовут) лошадь?»
[6] «Жара, дорогой. Как зовут тебя?»
[7] Артланг: «дружок короля» — обозначение любых дворян из заграничных государств.
[8] Артланг: «ваше величество».
Глава 10. Фотюрма́*
На плоской грудине в центре великого круга Пустрани устроена крохотная кузница. Небольшая наковальня на плотном пне стоит среди пустоты. Рядом, по левую руку, лохань холодной воды, а по правую — горн.
Горн этот соорудил кто-то еще до Смертей. Многие пытались выведать у матушки-Греты тайну его, но она лишь курит и улыбается дыму, хитро так, да подгоняет Чалышу в сторону.
Большой сосуд из обожженной глины, больше похожей на красный кирпич, врыт в землю по самое горло, чуть под углом. С другой стороны, как бы вилкой, выведена трубка для подачи воздуха. С ней рядом кузнец приладил меха.
Кузнец из Бухов, Мартин Толь, что можно перевести как «ленивый баран, кричащий о доме», приехал сюда еще на заре. Вместо подмастерья — две дочери, обе уже годные для Жек Килве́т и одетые подобающе. Только рукава к платьям еще не подвязаны.
Втроем они осушили сосуд и всыпали туда готовый уголь. Бросил Мартин в жерлице его порошок особый из горных трав, кинул зажженную щепу. Огонь занялся, вошел во вкус и заполнил горн невозможным жаром. Танцует воздух плавленый. Шелком вьется.
К обеду, когда солнце достигает своей вершины, к завороженному огню подъезжают первые гости.
Горн исходится искрами, вскинув сноп в медленно темнеющее небо. Вот кузнецова дочь снова умело налегает на меха, и угли наполняются светом.
Грянул о наковальню!
Тащит мальчишка щипцами к горлу немому стальную спицу толщиной с девичий мизинец и смотрит. Металл поддается не сразу, несмело набирает тепло и светлеет, светлеет. Пропитывается колдовским жаром. Кузнец усмехнется, и со свистом птичьим, с запахом странным желтеет пруток.
Вытащив, рекдю́ны спицу скручивают спиралью. Металл поддается, покрываясь черными крапинками поверх желтовато-красного нутра. Она по-змеиному шипит в лохани, темнея полностью и прячась в клубах жаркого пара. И снова — в горн, в печь, хвост греть. Заворачивают его почти кольцом, студят…
Когда с двух сторон свернулся калачиком, как гусеница, гнут пруток в кольцо. К нему готовят иголку: заготовку тоньшат, и разогретый ее конец вытягивают до колкой остроты. После тупой конец растягивают слегка и обвивают вокруг основного кольца.
— Вот и готово, — хитро ухмыляется в рыжие усы кузнец и хлопает по-отечески по плечу очередного мальчишку.
— Надеюсь, в этом году тебе повезет, — улыбается с кокетливым смущением Веска, старшая из кузнецовых дочерей, отходя в сторону от горна.
Выглядит она зрело и вполне мило, даже перепачканная золой. На ремне платья-сороки, переливающегося угольно, латунные бляшки чеканные, а в косах — колечки. Ярче только глаза поблескивают.
Отец на нее оглядывается, цокает. Не языком, а так, по-беличьи. Лицо красивое в момент ощетинивается по-волчьи, глаза довольные хищно суживаются. Веска, ссутулившаяся вся, скрючивается почти вполовину, взгляд прячет. Только младшая спасает ситуацию.
Маха, девчонка на два года младше Вески, не слишком отличается ростом и формой. Она отца обнимает крепко, и тот отстает слегка от старшей. Треплет грязной рукой волосы, улыбается по-доброму.
— Мартин, а почему вы не учите своих дочерей ковке? С мехами-то они справляются, — бормочет какой-то Хорь с сухим лицом.
— Так зачем им? Были б мальчики — давно бы у меня работали, а так, что с них проку, — говорит кузнец полурыком. — Младшая-то ну хоть на что-то годится, а Веска, а? Маха суровее. А у этой… одни кони в голове.
Веска сворачивается, пряча раскаленное нутро и будто покрываясь угольной чешуей. Улыбается в полсилы и давит ожесточеннее на меха. Искры больно врезаются в лицо, а она не останавливается. Гелен, в очереди стоящий третьим, только и мог смотреть на нее перепуганно и на то, как проступают на смуглой коже волдыри.
Солнце держит последнюю высоту стойко, не уступая проявившемуся на голубом хлопке летнего неба тонкому месяцу. Оно цепляется колко за кроны деревьев, садовые павильоны, скаковую дорожку, где теперь готовятся кобылки к двум поворотам штурвала.
Их тринадцать, но всадники почти не поменялись. Вот под седлом какого-то неприятного юноши, гнавшего утром Солодку, пестрая пятилетка Шелковица. А под пятым номером — рыже-чалая Полынь. Жара держится между ними, не слишком торопясь.
Земля дрожит ровно, ритмично, словно великан топчется. Кричат с пруда зрители, и машут шляпками дамы. Комментатор грозно каркает со своей башенки.
Вода исходится крупными кругами. Трясущиеся берега заставляют плясать беглую рябь, и лодки у ротонды мерно покачиваются на ритмичных волнах.
У Полыни вся сила в задних ногах, и оттого она движется почти прыжками. Жене держит ее по бровке, у самого пруда. Под свист и крики всякие захватывает принцессу дурной, хищный азарт. Кажется теперь, что не у лошадей — у нее шоры, скрадывающие реальность. Полынь хнычет, ржет испуганно, косится, но хозяйке нипочем. Растянулась улыбка счастливая. Хохот застревает в горле, спирая дыхание. Восторг заполняет ее всю.
Но Жара чуть несет, сдвигаясь в поле, и между нею и Полынью оказывается маленькое окошечко, где-то в полкорпуса. Слышится хлесткий удар. От звука одного больно! Шелковица бросается вперед наотмашь. Втискиваясь, прижимается почти вплотную к Полыни. Зачем же это делать? Даже Жара хоть и со стороны поля, но все равно на полторы головы впереди…
Полынь под напором шатается. Жмется испуганно к оградке. Но тут!
Очередной толчок идет не по той траектории. Копыто бахает по заборчику. Летят щепки. Полынь взвивается, брыкается, но только ухудшает ситуацию. Грудью широкой врезаясь, кобыла вскидывает голову и скользит по дрожащему пологому бережку. Снося защиту, она левым боком валится в теплую воду. Жене, только от брызг пришедшая в себя, испуганно выпускает повод.
Место оказывается глубоким.
Шелковица припускает вперед с такой силой, что земля дрожит еще сильнее. За нею бросаются и остальные, не замечая будто происшествия.
Вода краснеет. Кобыла тянется наверх, визжит.
Эна не успевает подумать. Жара бросается по команде в поле и, уйдя на широкий вольт, сбавляет темп. Вернувшись, Эна и не понимает, как спешивается. Не понимает, как бросается в воду.
Полынь косится. Видны белки ее темно-карих глаз, и вода плещет сильнее. Лодки тревожно качаются в сердцевине пруда, и королевский гребец налегает на весла, стремясь к месту происшествия.
Эна не слишком умеет плавать. В зимнем море купаться холодно, а в летних степях вода и для питья редкость.
Кобыла кричит. Вьется в теплой, почти прозрачной воде и плыть пытается. Тянет голову, шею гнет гусиную. Брызги летят! Блестят разноцветно в затухающем небе.
Кордовое платье намокает. Вбирают воду и косы. Эна толкается от воды руками, глаза кое-как открывает и цепляется за новую приятельницу мертвой хваткой. Та ошалело смотрит вперед.
Крупные пузыри вырываются из ноздрей и рта. Жене костенеет от шока, и, не отцепляясь от кобылы, Эна дергает раз, два, барахтает ногами и смотрит наверх сквозь толщу термальной бирюзоватой воды. «Пу́странь-Мэле, Саламга́н, патори́ еч, увези́ тюже́к!»[1] — шепчет кочевница и рывком, по-птичьи, выныривает.
Полынь кидается, словно на дыбы. Закидывается назад и по-собачьи гребет передними ногами. Эна глядит, выбросившись на берег, — на пестрой веснушчатой груди темнеют крестом багровые царапины, а левая передняя нога, как веточка, надломлена около бабки.
Тянется кобыла к своей всаднице, к своей милой Жене, — та хохочет. Слезы жгут ссадины, смех заглушает крик. Женевьева рвется бессильно обратно, в воду, со всею молодою горячностью.
— У нее нога сломана, — говорит Эна, держа Жене на берегу, — она не жилец.
Эна сидит на глиняном бережку. Вокруг — обломки борта, визг, крик… Полынь уже не дергается, только смотрит на хозяйку и гугукает по-жеребячьи. Плачет.
Жене смотрит. Шлем помятый с головы стаскивает. Волосы разваливаются по плечам. По подбородку течет разбавленная кровь, и больно разбитым губам — слезы солью вгрызаются, дерут.
Эна обнимает приятельницу. Жене прижимается плотно к ее плечу и дрожит вся, рыдает. Жара мягко тыкается носом, пытаясь подбодрить.
А скачка не останавливается. Она никогда не останавливается.
В центре Пустрани разводит молодняк костры. Натаскивают воды в бурдюках, флягах и ведрах. Мирно пасутся вокруг лошади, волы и бараны, но не видно ни одной кибиточки или палатки, только шкуры расстилают в стороне.
Здесь все — молодняк. Будь они лошадьми, то самым старшим оказалось бы не больше пяти лет.
В котелках бурлит вода душистых чаев из кипрея, мяты, чабреца, ромашки, одуванчиков, шиповника и всего прочего, что собирали на своих летних и зимних стоянках кочевничьи дети. Шипит огонь от капающего с мяса жира и весело вытягивает свои лепестки к тушам. Вьется густой дым от трубок, от костров, куда кидают вместо дерева сухую траву, косточки, старую шерсть, ткань и даже бумагу, испещренную узорами стихов и сказок. Гремит смех, гудят разговоры.
Гудит рожок, и собираются у главного костра мальчишки и девчонки. Начинается Жек Килве́т[2].
Все наряжены по-особому. Всякий здесь зовется по-птичьи: есть и сойки, и журавли, и луни, и малиновки, филины, жаворонки… все различаются ярко.
Платья и рубахи Морей, сделанные из тоненькой шерсти, богато вышиты. В узорах прячутся звери дикие и ручные в травах пушистых. Нет среди них ни одного одинакового по цвету и форме. У Хорей плетения много. В кордовых нарядах и завязки, и пояса, и ремешки с клепками, и бисер. Бухи же обшивают замшу и прочее ковкой, клепкой и костяными бусинами и фигурками.
У всех к костюмам привязаны огромные рукава-крылья. Шнурки из шерсти или жил связаны сложными узлами, и из-под них видны тоненькие нижние рубашки.
У всякой девушки, даже замухрышки Вески, на голову сплетен венок. В них чаще не цветы, а овсюг, полынь да рогоз, злаки дикие. Встречаются там да тут календула, ромашки, пижма, васильки, лиловые колючки, кипрей… девочки все пестрое разнотравье стараются вплести. И в их дикой густоте торчат перья и ветки, ленты и нитки и вся красота, что удалось найти.
Убор этот, закрепленный на голове несколькими тонкими косами, называется фотюрма, кудрявый венец. Их выдумали еще до того, как родились на свет Драпжеды́ Фугле́р, и до войны еще плели.
Поначалу всякий поет, что ему в голову взбредет, кричит и выплясывает. Кажется, что собрались черти плясать посреди Пустрани: дрожат тени, гул срастается сломанными костьми в громкую песню, рогами кажутся фотюрмы.
Бой отзывается в груди, и сердце ускоряет свой шум. Крик радостный рвется, и чирикает, заливается трелями народ. Жарко!
Укладывается танец обратно, сцепляя всякую жуть за руки, и кольцами хоровода раскидывается вокруг костров. Лица плоские наполняются громкой радостью, перезвон повсюду.
Вдруг бой останавливается, но всякий знает, что не просто так. К самому костру выходят тезпо́й-рекдю́ны и вскидывают над головами фибулы. От них колоннами ровными строятся ряды: ряд девушек, ряд юношей — и так, пока «нитка» не сплетется полностью.
Гелен, как и все тезпои, сжимается пружинисто, закрывает глаза и ждет. Вместо привычной темноты он видит родную плоскость Пу́страни. В выгоревших, побелевших злаках стоит Занца́г, потряхивая гривой. Вокруг — чибисы и малиновки, дрофы и трясогузки; ласточки мечутся, и в высоте прикрикивают луни и кречеты; дремлют совы-сплюшки под трели жаворонков, и дерутся сороки с воронами за добычу мелкую. В беспорядке этом глаза разбегаются! А Занца́г слеп. Спокоен.
Вдруг прямо в руки Гелену юркает маленькая ласточка. Юноша хлопает руками, пряча птичью душу в фибулу, и просыпается.
Звук силится, отдается эхом… это одновременно хлопнули все тезпои. За пружинистым грохотом, похожим на ударившую струну, завелась Пляска.
Становятся ребята птицами. Рукава наполняются жарким воздухом. Разводя руки, раздувают ткань… Фотюрмы́ подрагивают, и в пляске костра видна каждая их деталь. Осыпаются лепестки и зерна.
Мягко покачиваясь из стороны в сторону, заставляет молодняк тени свои обрести птичью форму.
Вплескивая руками, ряды одновременно подпрыгивают. Каждый стоит на одной ноге, а вторую вытягивает как бы хвостом. Замирают…
Хлопок! Вверх выпрыгивая и переменяя ноги, убивают танцоры молчание. И взрываются! Снова и снова, шумно топоча, скручиваясь спиралями и молотя крыльями по воздуху. Мечутся неустроенные тени, прячутся от горячих искр. Тревожно.
Гул рождается внутри каждого. Где-то в зобу, в груди, в гортани, в голове… и некуда звуку деться. Он зудит на губах, трясет поджилки, отдается в кончиках пальцев. Растет, ширится, набирается пузырем…
Крик!
Кто-то журавлем, кто-то чайкой, кто-то курицей дохлой, кто-то соловьем — вырываются голоса общим воплем. И начинается Зенит, мурмурация[3]: всякий по-своему сходит с места и в неизвестном, незаметном глазу порядке занимает чужое. Нет в движении этом пустого места. Нет и замедления. Словно в воздухе скользя, идут крайние к самому огню, а тезпо́и с фибулами — в самую темноту. Только раздастся звон кованый, крик металлический — начнется танец с начала.
Когда в третий раз заводится Зенит, нареченные становятся в середине и хватают других «птиц» за руки.
Хоровод скоро расцепляется, но в пляс не идет. Рукоплещет ровно толпа. Тихо сначала, несмело, но с каждым разом всё набирая и набирая звука.
Привыкая всё больше к плотности, расправляются танцующие сильнее. Темп гонят. Визг, крик, топот — всё сливается в моложавый бурный шум.
Хватаются за руки и несутся кольцом, сжимаясь к огню. Хохочут, веселятся! Жар ударяет в лицо. Отступают, растягиваясь шире прежнего… и снова приливом к костру жмутся. В третий раз прячутся в ночной бархат. Летят мотыльками на свет. Вой поднимается…
Вдруг хоровод делится и уходит прочь узловатой змейкой. Две нитки, по разные стороны костра, становятся отдельными кругами и дробятся, пока не разойдутся по парам. Соберется птичий народ такой цепочкой, и бегут по одному сквозь ряды. Стащат приятного себе человека и смеются с ним дальше.
Когда всякий оказывается в приятной компании, снова смыкается хоровод. Но не в пляс идет, а расходится слегка. Начинается самое интересное.
Первый мальчишка, самый смелый, даже не останавливается — бросается над костром наотмашь, будто не глядя. Приземляется и тут же уходит в кувырок под одобрительный свист прочих.
«Слетки» не останавливаются. Нет в этой части момента, чтобы никто не готовился к первому полету или не летел, издеваясь над собою, как выйдет. Кто-то умудряется перекрутиться или перекувырнуться в воздухе, кто-то — сделать разножку, кто-то — руки вскинуть необычно.
И в какой-то момент, не важно, есть ли трюк или нет, всякий прыгун становится птичкой. Малиновкой, соловьем, чайкою… это душа лицо свое кажет.
Гелен прыгает, раскрывая широченные рукава журавлиной рубашки, и королем кажется в своем полете. Вскочив выше всякого, он вытягивается в складку и, приземляясь, обивает ногой другую, выгибаясь назад. Свист и крики накрывают шумом гулким, и он счастлив. Счастлив по-настоящему, каждой чертой своего существа. Крик хищный вырывается из горла, выплескивается фонтаном от переизбытка чувств. Голова кружится, и хочется упасть.
В тени проявляется огромная фигура. Мощные толчки гулко отзываются в упругой земле и подхватывают темп пляски.
Младшие испуганно жмутся к старшим. Наглые рвутся на рожон, по-воробьиному. А мудрые уступают дорогу и других заставляют.
Жара взмывает над костром так высоко, что кажется птицею странной. Эна вскидывает руки, хохоча и плача в фотюрме из подсолнуха. Слезы счастья лицо моют.
Она спешивается скоро и тащит в объятья горячие Гелена. Берет руками аккуратно его лицо и порывом резким накрывает его губы своими. Народ воспринимает это на ура, и грохот заглушает дикий стук их сердец.
Они бегут прочь от танца и теряются в густоте травы, в мягкой темноте. Россыпь звезд укачивает, и они льнут друг к другу, не останавливаясь. Летят кометы, разрезая бархатистую синь.
Но им кажется, что мокрые спины горят куда ярче любых звезд.
*Артланг: «кудрявый венец», венок.
[1] «Пустрань-мать, Мир, помогите нам, спасите дочерей!»
[2] Артланг: «Детская пляска», время перед самым Зенитом, когда собираются без родителей кочевничьи дети от 12 до 25 лет.
[3] Скоординированный полет огромных стай птиц, образующих динамические объемные фигуры переменной плотности.
Глава 11. Фугари Килв
Пу́странь обиженно завернулась в туман обожженной землей. Проступали на ней злыми пятнами трава и цветы: торчат едким желтым неубиваемые одуванчики, ленки, лютики, календула и пижма, пестрят астры и васильки, белятся ромашки, алеют маки. Колосится мятлик, ковыль, пырей. Среди них торчит полнотелый цикорий.
Стремятся с горных лугов овцы, коровы и лошади. Кибитки ровными рядами стягиваются на прожженную, серую от пепла и угля землю. Теперь же все держатся одной большой толпою, только скот водят по-прежнему.
Видятся друг с другом братья и сестры, кузины, кузены, друзья и приятели — теперь не делит детей своих Пу́странь, а обнимает крепко, прижимает к себе. Кажется, будто ничего не случилось, но на самом деле дышать тяжело от пыли, праха и угля, пепла и пыльцы.
Грета курит, и рядом с ней ходит Занца́г, потряхивая редкой гривой. Кивает безглазой головой и говорит на неведомом людям конском языке. Они идут в обход, проверяя плешивую плоскость. Пищат мыши у них под ногами. Из глубоких кудрей жилета пастушки вылазят робкие птенцы, и хлопотливые родители учат спасенных летать. Заячья чета несется мимо клочков, и смеются ласточки.
В золотистом утре зенита летит, огибая поля, луга, горы, города, улицы и дороги, перелески и сады, Ястреб. В когтистых лапах у него — букетик полевых цветов: васильки, цикорий, космеи. Иной раз он взмахнет крыльями слишком сильно, и полетят за ним шлейфом, закружатся кружевно лепестки.
И он спешит, спешит… от скорости спирает грудь, и дышать становится тяжело.
Кое-как он успел приземлиться на крыльце будто родного уже дома и прислонился устало к двери, прислушиваясь. Там, в избе, слышится негромкий смех и разговоры и гудит закипающий чайник. Робея, Эльмоту стоит, прижавшись, тихо, беззвучно и улыбается. Сердце колотится резво.
Он входит медленно, будто боится спугнуть. Первой оборачивается София и улыбается братцу хитро, отступая чуть в сторону. Там Китти укладывает красиво тяжелые рыжие косы и подвивает передние прядки горячими щипцами.
А Ольга смотрит вперед с какой-то детской веселостью, звонкой и юной. Несмотря на раннее утро, в ней не осталось сна, и она спокойно разглаживает юбку платья. В ней есть то самое женственное спокойствие, неспешное, наполненное, и словно по нему сшит бальный костюм.
Чайник недовольно плюется водою в огонь. Ольга порывается было к нему, но Китти мягко сажает ее обратно, и София занимается чаем. На столе, грубом, рабочем, изрезанном ножами, обычно закапанном воском, лежит сегодня крахмально-белая скатерть. Стоит сервиз, незнакомый обитателям. Эльмоту ставит цветы в простенький глазурованный кувшин, и лепестки слабых, растрепленных полетом васильков просыпались на крем скромного торта. От этого он, правда, стал только больше походить на именинницу.
— Пойдемте завтракать, — объявила София, и Китти недовольно отложила щипцы. Ольга поднялась и заглянула в стоящее рядом зеркало, внимательно разглядывая новый свой облик.
— Может, не стоит, Софи? Ну не мое эти танцы, вот это вот…
Ольга вертится перед зеркалом, и Эльмоту не может оторвать от нее взгляда. От длинной шеи, красиво открытой спины, нежной расшитой ленты пояса. Платье цвета дождя — лазурно-серое — двухслойно: снизу блестит шелковый атлас, а поверх богато расшит белыми цветами тончайший, прозрачный почти, хлопковый муслин. Оттого вышивка, как перьевые облачка, бросает тени на небесный блеск, а по подолу переходит в тяжелые кучевые кружева. Выглядывают из-под них балетки-туфельки с фиалками из лент.
— Ты чего, — сердится София, — обязательно надо.
— Непременно надо! – поддакнула Китти.
И помощницы переглядываются весело, рассматривая оторопевшего Эльмоту. На лице его искрилась глупая, кривая, но полностью счастливая улыбка.
Ольге ее застать не удалось. Когда она обернулась, ветер чуть покачивал дверь, а Ястреб летел прочь криво, как пьяный.
Кольцо лежало среди цветов.
Было условлено встретиться уже в королевском дворце, у лестницы, где выходят господа из экипажей. Китти весело правила присланной Эльмоту коляской, и широко расходились холмистые пейзажи пред озером Фуга. Ветер могуче покачивал пышные дубы, осины, липы, клены и гудел в низинах. Верещали дрозды и ласточки, гоняясь повсюду. Бойко цвели пижма и васильки, а чуть дальше начинались вполне культурные кусты. Среди них выглядывали кролики, лисы, кошки и топтались косульки, хлопая глазками. На лысых деревьях бдели белые аисты.
— Не волнуйся ты так, — мило улыбается Софи и гладит Ольгу по плечу.
— Я точно выгляжу хорошо? Это платье страшно неудобное. Оно вообще не сидит… — вертелась девушка.
— Ты выглядишь чудесно, — честно отвечала София.
— А веер? Кажется, он слишком растрепался.
— А твой веер достоин само́й королевы!
Дальше ехали в нервном молчании.
Дворец было видно издалека, еще до тяжелых замковых стен. Белые стены становились частью высокого неба, сливаясь с клубами горячих облаков. И сразу после ворот лошадь пошла по мощенной светлым камнем аллее яблонь, и садовничьи люди кланялись им, таскали корзины и составляли их в расписные тележки. Над головами пели дрозды и чирикали синицы, гонялись друг за другом сороки. Борзые ждали дальше и вели по нужной дороге, словно призраки. Кудрявая хгвистивая в упряжи бежала ровно за ними, и деревья становились всё ниже и ниже, сменяясь сетью кустов душистых роз, множеством развилок и живых изгородей. Вскоре показалась и лестница дворца.
Ольга очень старается сохранить спокойствие, но в привычной отрешенности рабочей ее осанки становится всё больше суеты. София улыбается, прикрываясь веером: то и дело схватится подруга за борт экипажа и вытянет шею и, не найдя нужную фигуру, разочарованно ссутулится обратно.
— Я его не вижу, — в конце концов вздыхает Ольга, — точно ли он приехал?
— Не сомневайся, дорогая, — кивает уверенно София.
Она-то видела его в ветках яблонь. И думала: «Зачем ввязалась вообще в игру этого мальчишки?»
Мальчишка здесь, и сто́ит коляске свернуть к лестнице в узоре георгинов и подсолнухов, вместо призрака борзой появляется скучающий Эльмоту. Он опирается на перила и смотрит искоса, следит, делая вид, что занят ожиданием, и только замрут лошади — оборачивается и кричит восторженно приветствия... А нет, не кричит. Мальчишка!
Подступает, открывает двери и подставляет руку Ольге. Забыл Эльмоту, как дышать, от восторга. София качает головой и ухмыляется лукаво, распахивая свой веер. Королевский дворец ждет их.
А Ольга расцвела. Волнение стекало по ней, утекло в землю, не оставляя следа ни на лазурно-сером атласе, ни на муслине, ни на фиалках на балеточках. Лицо, тронутое свежим румянцем, мягкие руки и изгибы плеч, неуклюжие в танцах толстоватые пальцы. Нет, она не идеал, особенно рядом с безупречным Эльмоту. Но шедевр.
Аврора стоит наверху лестницы и недоверчиво косится на Эльмоту. Ей не шел ни атлас, ни хлопок, ни расшитый палантин — всё казалось кривым и излишним, неловким, безвкусным, особенно на ее благословенно округлившемся животе.
— Это ты, ты! Ты скинул его в эту грязную пропасть! — шипит зло девушка и зло смотрит на Эльмоту.
И птицы встрепенулись. Софи одними глазами выражала всю злость, Эльмоту же испуганно вытянул шею.
— Вы, кажется, несколько ошиблись, Тилуа́ Аврора! — внезапно ответила Ольга, весело улыбнувшись. — Здесь никто не промышляет разбоем.
— Он скинул моего дорогого в овраг, ударил о камни! Он исполнил угрозу! — кряхтела Аврора.
— Всякий помирает, как мир решает.
— Но я ведь говорю о Кса… — опомнилась Аврора и поджала губы.
— Пойдем, Ольга, — влезла София и потащила Ольгу в зал, выведя этим Эльмоту из раздумий. — У беременных такое бывает. Она просто слегка не в себе.
И троица скрылась в дверях, Аврора же скрипнула зубами и двинулась следом. Она точно знает этого юношу…
У входа в зал стоит мальчишка лет четырнадцати, разодетый по-взрослому. Он строго смотрит на компанию незнакомых людей.
— Добрый день. Откуда вы прибыли? — спрашивает мальчишка сурово.
— Мы по приглашению тилуа́ Авроры Сиолова́р, — улыбнулась София, мягко обмахиваясь веером.
— Пока войти нельзя. Как только будет перерыв, вас объявят. Как ваши имена?
Через несколько минут, когда народ стал расходиться с полонеза, раздался по залу гулкий голос церемониймейстера:
— Тилуа́ Юраш Лилинг с тилуа́ Розаркой Облоден и Ясной Стражицки.
Все трое медленно спускаются по лестнице. Эльмоту идет впереди, с лукавой насмешкой глядя на окружающих, а София и Ольга позади медленно обмахиваются веерами, демонстрируя особое их искусство.
Ольга даже дышать боится в этом платье и лишь слегка косится на шуршащую публику. Летит смех, шепотки, но чувствуется спиной — кто-то смотрит. Так смотрят из засады рыси и пумы, волки, лисы, с хищным прищуром и готовностью в любую секунду броситься вперед. Ольга знает это лучше всякого: сама так глядит на подходящую добычу, но еще никогда не была она на ее месте.
— Я скоро вернусь, — бросает Эльмоту и исчезает в толпе.
— Как ты? — интересуется обеспокоенно София у побледневшей подруги.
— Можно мы уйдем? — спрашивает Ольга, крепко цепляясь за руку.
— Ну, Ольга…
— Тилуа́ София! Тилуа́ Ольга! — раздался позади приветливый задыхающийся оклик, и подруги обернулись. Там, смешно покачиваясь, спешила Аврора.
— Рора! — улыбнулась Ольга.
— Я вижу, вам здесь не слишком приятно, не так ли?
— Вы-то мне и нужны! Вы не могли бы одолжить мне экипаж? Я хочу уехать домой.
— Нет, увы, Ольга, не могу. Но вы не могли бы составить мне компанию? Я хочу сходить в музейные залы.
— Куда? — переспрашивает Ольга.
— Мы составим вам компанию, тилуа́.
Кулуары королевского дворца полны роскоши. Где-то вдали слышны оркестр, смех, звон бокалов и монет. Шорох карт, шелест костюмов…
Ольге кажется, что она спит и вокруг нее шумят. Но соседям не удается ее разбудить. Коридоры и комнаты, прохладные и темноватые, с аккуратными люстрами под потолком и колоннами, сплетаются сложным узлом. Здесь пусто, спокойно, и Ольге становится спокойно. Она распрямляет спину, улыбается приятельницам и смотрит во все глаза.
В каждой комнате, будь то маленькая гостиная с камином или буфет, стоят скульптуры, висят секвалесские гобелены, панно, картины. Кое-где находятся даже доспехи: натертый до блеска шлем с латунными клепками, пузатая кираса, латные перчатки…
— Зачем это хранить? — ворчит София, кончиком веера стирая пыль.
— Как напоминание о подвигах предков, — замечает Аврора, отходя к следующему экспонату.
— Подвигам? — изумленно оборачивается София. — Разве можно называть подвигами уничтожение и порабощение?
— Смотря как посмотреть. На этом и стоят династии Фугаридари́ и Фугари, так что для них это часть патюврона.
— Это отвратительно, — вздыхает София и оборачивается. — А как ты думаешь, Ольга?
— Я не думаю, — отзывается та, — я вообще не понимаю, о чем вы говорите.
— Как так? — хором спрашивают приятельницы.
— В наших местах никто не касался этой истории. Она не касается нашей семьи, и оттого…
— Пойдем! — Не успевает Ольга договорить, как Аврора с Софией подхватывают ее под руки и ведут в неизвестном направлении.
Они быстро дошли до какого-то особенно длинного зала. Ольга растерянно огляделась — на нее отовсюду смотрели почти живые люди. Сотни портретов занимали высокие стены полностью: словно сложенные в мозаику, они плотно примыкали к рамам друг друга, несмотря на разность размеров. Некоторые были крохотные, меньше книжки, на других же поместилась бы и лошадь во весь рост. К большинству приколоты бутоньерки, и кажется, этих перьев хватило бы на несколько живых птиц.
— Это зал патюврона, — поясняет Аврора, мягко беря подругу под руку, — место, где собираются духи предков. Здесь есть портрет каждого, кто относится к королевской породе. Смотри! — Аврора указывает на небольшой портрет молодой рыжей женщины. Она немного похожа на Ольгу, и София читает вслух:
— Аглая Фугаридари́.
— Глаша… — вздыхает Ольга, — мне дед про нее рассказывал.
— Жаль, что она так скоро умерла, — вполголоса замечает София. — С ней было о чем поговорить.
София помнит каждого здесь и оттого морщится, прикрываясь веером. «Триста двадцать лет, — думает она оторопело, — и все будто один миг…»
— Почему у этого человека сова на плече? — интересуется Ольга, и все взгляды примыкают к одному полотну.
На нем запечатлены семеро — три девушки и четверо мужчин. На их лица падает теплый предзакатный свет, а за спиной бурно цветет молодой сад. В центре, держась за руки, стоят первые король с королевой — Роберт и Рига. На них тяжелые бархатные мантии и фотюрмы́[1] с драгоценными камнями. Рига смущенно и мило смотрит вниз и держит руку на заметно округлившемся животе. Ее улыбка, кажется, намного ярче полуденного солнца.
Ольга удивляется — у Авроры такая же улыбка.
Позади Роберта стоит старший из братьев, широкоплечий и бородатый Элар, сжимающий в руке необработанный кусок драгоценной породы.
Рядом с ним под тонкой акацией сидит Мариус. Он смотрит лукаво и злобно, и светлые глаза на зверском лице с клочьями бороды и пестрым загаром видны особо ярко. Руками жирными, в шрамах и копоти, вертит Мариус нагайку и, кажется, слегка присвистывает…
А с другой стороны чернобровая Ингрид читает младшей сестре. Анатасия слушает внимательно и плетет венок из анютиных глазок и незабудок. В ней смех прячется, и оттого вьются цветы по-особому.
Но Ольгу не волнуют эти обычные люди. За плечом у Риги стоит вполоборота молодой мужчина. В латной перчатке держит он несколько ярко-желтых купалок. На золотистых волосах юноши уже лежит тоненький сестринский венок. А на плече сидит сова-сипуха. Она лапой сжимает маленький букет и смотрит завороженно на купалки.
— Кто это? — повторяется Ольга, пытаясь растормошить приятельниц, но те молчат, как филин перед атакой.
«Генри Облоден. Рыцарь цветов».
Когда София пришла в себя после прогулки по музейным залам и быстро отыскала в толпе нужного человека, часы внезапно пробили полночь. Зенит ночи, зенит бала...
Эльмоту окликнул дорогую сестру и, не ожидая ответа, потянул Софию танцевать.
Веер раскрыт. Они в самом центре толпы и смотрят пронзительно друг другу в глаза. Приветственный стук каблуков, быстрый ритм на их краях. Ансамбль на балконе дернулся, и музыка легла на раскрытые, как крылья, руки танцующих. И началось.
Шаги по кругу, взмахи, прыжки, не отрывая взгляда от партнера, скольжения и повороты. Не танец — полет двух хищников. Нет добычи, нет соперника, только партнер.
Ольга стояла слева и глядела, как мягкие руки наполняют воздух, веера гоняют ветер, белые платья и темные костюмы дрожат в общем рисунке. Смертельные птицы танцуют в зените. И вправду — в зале душно, жарко. Сейчас закончат музыканты, замрут дамы и господа, поднимутся аплодисменты (в первую очередь тем, от кого родилась эта пляска), и опустится прохлада — откроют балконы и лестницы, и спустятся гости в сады...
Аврора следила и ждала, когда ястреб-знакомец взлетит здесь. Или сипуха, дурное отродье. Жарко, душно, голова кругом...
— Дурно! — воет Аврора, и ее дорогой муж подает ей воды и обмахивает.
Сестры его, все, кто не танцевал, неодобрительно смотрят на них. Королевские все-таки дети, а выбирают не самых приличных...
К зениту Ольга расцвела. Щеки запылали, прическа стала свободней, а платье казалось очень удобным теперь. С веером легко, разговоры льются и брызжут, и она среди них плывет-стелет. Господа раскрашивают, оставляют записочки. Мастерица нарасхват прямо! В восторге все от вееров. Да и от историй тоже.
Эльмоту вставал то там, то тут с хищными своими глазами и улыбался лукаво дорогой возлюбленной. Та отмахивалась и весело щурилась, и, когда Ястреб подобрался близко, вызвал ее на вальс, она только счастливо подала ему обе руки. Редкое состояние счастья охватило ее полностью, и ноги потянули в пляс.
София ходила кругом и недовольно следила за вольнолюбивым соратником. Ольга ходила с ней рядом, как привязанная, и нервно обмахивалась веером.
Высокий мужчина в темно-зеленом фраке с неожиданно расшитыми лацканами подошел к Ольге с Софией не сразу. Он долго смотрел на них с другой стороны зала, метая короткие острые взгляды в их сторону, но после мазурки решился подобраться ближе. Тогда же наконец-то стал понятен его интерес. Его волосы напоминали белку в осенней линьке: кое-где среди рыжих плотных прядей проглядывала серебристая седина.
— Весь вечер гляжу на вас, роджите́[2] Ясна. Очень приятно видеть своих! — звучно сказал мужчина, весело улыбаясь. — Только скажите мне, прошу, не лукавьте, правда ли ваше имя Ясна, роджите?
— А кто интересуется? — недоверчиво спросила Ольга, обмахиваясь веером.
— Королевский мебельщик, Гардимир, сын Ждана из местечка Шверк под Злопом. Может быть, вы знаете мою дочь, Аглаю, жену семейного казначея.
— Ах, роджите! Вы правы. Я Ольга, внучка Ружены.
— Как же вы оказались здесь, Ольга? Или...
— Может, вы помните, Гардимир, четыре года назад во всей семье был переполох, и с острова сбежал мальчишка…
— Да, припоминаю… Аглая писала, помощи просила.
— Так я его сестра. Поехала следом, разыскала, но возвращать его не стала. Осталась приглядывать.
— Вот как! А где же ваш брат?
— Он погиб в конце перваша, роджите. Скажите, вы не встречали ли его на балах, особенно у тилуа́ Сиолова́р?
— Припоминаю, что видел какого-то похожего на вас мальчишку, но знаком не был.
София негромко кашлянула, отвернувшись, и Ольга встрепенулась.
— Прошу прощения, Гардимир! Я совершенно забыла вам представить свою подругу, Тилуа́ Розарку Облоден.
— Рад знакомству, Тилуа́.
София мягко улыбается и слегка кивает головой. Гардимир хочет что-то спросить, но церемониймейстер оглашает звучно, на весь зал:
— Северная полька!
— Роджите, разрешите пригласить вас на полечку?
Ольга оглянулась на Софию, слегка приподнявшую брови.
— Я умею польку, С… Рози!
Смерть медленно кивает и складывает веер. Ольга, улыбаясь весело, подает руку кавалеру, и они движутся к танцевальной площадке.
Стоит только прозвучать первым нотам танца, Эльмоту возникает рядом с Софи и злобно смотрит на рыжего мужчину, кое-как угоняющегося за партнершей. Он рвется мятежно вперед:
— Что за фугле́р… — шипит.
— Это королевский мебельщик, тилуа́ Гардимир Стражицки. Это из их семьи, идиот, — вцепилась в руку Эльмоту София, — так что поумерь свою ревность, братец.
Смерти отошли к окнам. В их мелких стеклышках уже поблескивал робкий теплый рассвет, желтовато-персиковый, душистый по-летнему и душный. Туман заволок двор, медленно отступая, и поют негромко какие-то птицы, перемигиваясь в проволочных деревьях.
Полька скоро гремит в зале, и слышится смех со всех сторон. Прыжки отзываются резким неприятным стуком, и София чувствует — так же быстро колотится сердце братца. Злость подступает краснотой лица, и нервно сжимаются пальцы. Эльмоту смотрит вперед, поджимая губы, и ногой трясет, отбивая две четверти. Полька несется все скорее и скорее, София сильнее машет веерком и говорит быстро, негромко. Но Эльмоту не слышит. Он только видит в стекле отражение, видит Ольгу, говорящую мило и улыбающуюся человеку. Настоящему человеку.
Эльмоту просыпается от аплодисментов и медленно оборачивается к залу. София недовольно смотрит на него.
— Ты все это время не слушал меня, идиот. Успокойся. Не делай глупостей.
Но только стоило Ольге подойти к друзьям, Эльмоту холодно подал ей руку и грубо схватил легкую ее ладонь.
— Что-то случилось? — удивленно спрашивает в первых тактах танца Ольга, а дальше не успевает даже вздохнуть.
Эльмоту ведет грубо. Больно впивается пальцами в плечо, слишком крепко держит за спиной. Легкость его пропала куда-то, и от взгляда хотелось бежать. Ольга теряется в ногах, сбивается и поглядывает на другие пары, пытаясь подстроиться. Это только сильнее злит Эльмоту.
— Что с тобой? — бормочет испуганно Ольга, вглядываясь в мрачное его выражение.
— Ничего! — Эльмоту посылает ее в поворот и, забываясь, слегка подпрыгивает — отлично ведь знает этот танец…
Руки крыльями вмиг обернулись. Голова обрела хищный профиль. А Ольга в жуткой тишине. Замерла в поисках причины и...
— Я была права! — кричит со стороны Аврора. — Он погубил моего Ксандра!
Ястреб мечется, ищет место. Пальба поднялась! Мелкие пистолеты ищут глупую Смерть, любимая его ищет спокойствия, противница его ищет мести... только София ищет выход среди звона люстр, визга дам и общего шума. Ольга застыла на несколько секунд и после бросилась прочь, продираясь сквозь толпу. Взгляды злые хлестали по щекам терновыми ветками, и слезы все гуще, все чаще катились по красным щекам.
Воздух. Наконец-то воздух.
Ольга осела через несколько ступеней лестницы и прижалась горячим лбом к резной каменной балясине. Расшитая юбка платья разлетелась красивыми складками, и цветы на ней, как живые, увяли. Волосы сбились из прически в спутанную кипу. Кое-как очнувшись, Ольга потянула непослушными пальцами перчатки, тянула их и выронила. Тянет с руки, сдирает колечко, и его деревянная темнота катится по мрамору ступеней, по гладкому песку дорожки, прячется в траве.
— Ольга! — кричит виновато Эльмоту, приближаясь к ней в человечьем обличье, но от крика девушка только морщится и кидается прочь.
Зазевавшаяся поблизости чужая лошадь, мирно пожирающая цветы в середине газона, оказывается целью ее рывка, и галопом бросается Ольга. Правда, не успела стать для нее всадницей, но, споткнувшись в траве, исчезла.
Эльмоту оторопело застыл на лестнице, вцепившись в бордюр, и сверху донеслось:
— Ты идиот!
[1] Артланг: короны, венцы.
[2] Артланг: от польского — родной, родная.
Глава 12. Улаэвдик
Пу́странь светилась, отражая травами золотое марево заката. Чалы́ша ужинала, хотя ей это слово было незнакомо, а Грета привычно курила, ведь табак заменял ей всяческую пищу и питье. Она, по поверьям многих, была не человек, а дух, сотканный из тумана и овечьей шерсти. Рябое лицо терялось в свете, а кудри трепал, видимо по привычке, теплый вечерний ветер. Это был последний день зенита, и жар уступал дождям. Тучи тянулись со всех сторон, и шар, что катится по небосклону день ото дня, покрывал тонкой полоской потали их края. Духота менялась с прохладой местами, и ручьями стекали они к засыпающей Черте.
А Грета курила.
— Здравствуй, возлюбленная глупой Смерти, — донесся до нее хриплый голос откуда-то, словно от всего сразу, — печали твои мне известны. И знай, что он не понимает, как к тебе подступиться, дорогая. Ругает себя и жаждет теперь оказаться смертным.
— Кто вы? — спросила рыжая, недоверчиво глядя на женщину.
— Пастушка Пустрани, жена Саламга́на, тилуа́ Ольга, — говорила она — Грета.
— И вы знали всё, Грета?
— Знала.
— И ничего не сделали?
— Ничего.
— Почему же? — подъехала девушка ближе, и сладкий дым окружил ее.
— Потому что не смею влезать в дела Саламга́на. Ничего не могу я сделать, когда он уже всё решил.
Заяц в длинных травах замер и кивнул. Косыми глазами, медовыми от чего-то, смотрел он на женщин и дергал ушами.
— Догонишь его? — вдруг среди молчания резной своей трубкой указала Грета на зайца.
— Как? Я же человек, — обернулась к курящей Ольга.
— А ты попробуй. Только пешей, — предложила пастушка.
Чалыша, умудрённая десятками лет, насмешливо всхрапнула, будто зная, что будет с этого. Ива спросила ее и замолкла — хозяйка спустилась.
Ольга вдруг вздохнула тяжело, вдохнула вечернее солнце и кинулась за длинноухим. Юбка платья поднялась, атласные туфельки, ставшие ей невероятно удобными, толкнулись от сухой земли, и глаза зеленущие хищно блеснули.
Грета взяла трубку свою в руки. Вот вырезана здесь сова-сипуха по правой стороне, вот ястреб-тетеревятник по левой, и оба гонятся за чем-то. Из чаши валит сладкий дым-дурман, взвивается к тучам. Пальцы женские стертые изучают борозды резьбы, берутся за мундштук, направляют всю трубку к зайцу и девушке...
Вот шаг один — и спина сутулится.
Другой — тянется личико, меняется.
Вот прыжок — руки лапами становятся.
Вздох — ткань и волосы ложатся пятнистой шкурой на худые бока.
И горят глаза зеленые, охотничьи, но не девичьи теперь, а собачьи. Летит за русаком рыжая борзая, и легко под лапами стелется Пу́странь.
А хозяйка ее курит себе сладкий табак.
Тонкие лапы били по мокрому пеплу, и серая грязь прилипала к лапам. Обожженные травы — и никого кругом. Тяжелое небо падало на собачью голову, а болотные глаза искали, куда бы спрятаться. Но Пу́странь — пустое гладкое блюдо, где нет приюта. Особенно после зенита.
В пустоте горелой Пустрани зеленоглазая борзая встретила дождь. Он молотил по спине и земле, словно заяц, бегущий прочь от охотников, и оставлял посреди мертвых стеблей мелкие колдобинки. Они складывались в лужи и ручьи под белыми грязными лапами и несли серую воду ко рву вкруг Черты.
Кочевничьи е́кшибы[1] медленно тянули вереницы кибиток со всех концов Пустрани по мертвой пустоши, и гнали собаки с пастухами унылые толпы скота. Грязь, грязь, грязь… вечная грязь покрыла весь мир, и даже с неба, казалось, летела клочьями именно грязь.
Ожившая было клочьями трав Пу́странь стоит ободранная, объеденная и обедневшая, полностью опустевшая за последний месяц. Зверье обглодало ее до кости, и на помощь вышли из Тихого леса и с хребтов Тавра волки, лисы, медведи и кошки. На местах бывших стоянок в мягкой серой земле остались следы глубокими колдобинами. Седая вода заполняет их, и почва сыреет, становясь грязью…
Наступающая осень всегда становится красной тряпкой для охотников. Мытая степь пустеет, и спадает табу: нет больше Аягохо́тов, бесконечно огромных табунов, отар и стад, пенного разнотравья, птичих танцев. Нет гулкого ветра, шумных песен и ремесел. Собак, овечьего сыра, плетеных ковров и ровных кибиток.
Ружья и луки, стрелы и пули, силки, ловушки, стаи гончих и борзые – все идет в ход. И хоть опасаются многие охотится до Увсгон Килвет, городские мальчишки, путевые извозчики, голодранцы и путники не пужаются поразвлечься, стреляя мелких птиц, сусликов, зайцев и лис. Толпами идут на медведей и тигров, и особо берегут их шкуры. Вдруг удастся продать подороже?
Гелен слывет среди охотников проводником и эдаким хозяином. За лето в отдалении от родных обычаев он оброс, и стал заплетать особо непослушные кудри в короткие косички. Овчинный жилет с кучей карманов поистрепался, потерял в пышности, но остался все таким же удобным. Лютик же, вместе с сестрой, пегой Люцерной, научились добывать себе пропитание и загонять зайцев. Гелен поглядываетьна них с опаской: бывшие пастухи с такой охотой, лёгкостью и удовольствием отлавливают всех, что волосы становятся дыбом.
Дома Гелен не отстроил, даже не завел шалаша. Днем бродил по родным краям, а на ночь устраивался под звездным небом или в корнях редких деревьев. Собаки грели его, а подстилкой служил жилетец.
Теперь на земле было слишком сыро.
Но Гелен не унывал. Нашел место в таверне Черты, и взамен указывал желающим хорошие места.
Сегодня желающих не было, но что-то странное, трепетливое, тащило мальчишку в степь. Оно зудело, чесалось в зобу и першило в горле с такой силой, что кочевник даже не подумал куда идет. Не взял с собой ни одной собаки.
И, кажется, заблудился.
Он бредет среди грязного тумана, прислушиваясь и приглядываясь к размазанной реальности.
Вдруг раздался женский крик, ревущий, наотмаш. Гелен оглянулся и наугад бросился в сторону источника.
Звук быстро стих, растаяв в дымке.
Тишина застала Гелена врасплох. Он испуганно мечется, словно запертый в стекле масляной лампы мотылек. Бьет крылышками, пищит, присвистывает. Жар окутал его, выбил дыхание. Казалось, что молчаливое пламя совсем близко, а стенки, об которые снова и снова бьется маленькая бабочка в поисках свободы, все горячее…
Но тут послышался звон, топот и раскатистое мягкое мычание.
Из тумана показалась белая коровья морда.
Гелен опешил. Моложавая телка задумчиво жевала жесткий пересушеный фураж и чуть дергала ушами. В больших темных глазах, ярко выделяющихся на бледной морде, отражается весь туманный мир.
Кочевник собрался с мыслями и пошел по следу. Телка шла за ним, негромко позвякивая колокольчиком и шумно дыша.
Из тумана выступили две кибитки в окружении нескольких белых коров. Тяжелые быки стояли запряжённые, но не двигались дальше, и также устало жевали фураж. Костровище было заброшено, и лишь черная вода расползалась по сторонам.
— Есть кто? — осторожно спросил Гелен, подходя к одной из кибиток. Её колесо глубоко застряло в размягченной земле. Парень прислушался. В туманной глухоте слышно было сбивчивое дыхание, прерываемое натужным скрипом и шепотом степных молитв.
Вдруг общую осеннюю плотность прервал краткий детский крик. Гелен влез на облучок под неприветливое мычание маленького стада, и отогнул край полога.
Внутри сидели двое. Гелен узнал их сразу. Кудрявая бледная Юна, бывшая соседка, лбом упала на плечо густо загорелого Идра Буха. Она, не то бледная, не то красная, прижимает к груди бессильно маленькое уродливое тельце. Солома с лоскутками ткани выстилает весь пол кибитки, а тусклая масляная лампа почти гаснет.
Идра с Юной выбрал Саламга́н нареченными позапрошлой осенью, на Увсгон Килвет. Они легко справились с гнетущими обыкновенно традициями: выдержали жаркий Жек Килвет и беспрерывный ночной танец Аяги, долгую дорогу по Слепой навстречу друг другу, пережили зиму в семьях друг друга. Когда на Веста Килвет Грета превратила их в птиц, проверяя верность в последний раз, они рухнули в руки знахарей-сведетелей одновременно. Вся Пу́странь радовалась их венчанию!
До того их чуть не прогнали с позором — обнаружили, что Юна непорожняя. На детей до обряда в кочевничьих семьях табу. Оно повелось с тех ещё времен, когда Смерти на свете не было. Все для того, чтобы Пу́странь смогла прокормить всех.
Идра даже готов уйти был, вместе с молодой матерью. Но все вышло хуже.
Сначала Юну травили отравами и табаком, которым пользуются рюдаблюд. Поняв, что не помогает, Идрена бабушка да Юнина мать собрались как-то в светлую ночь среди большой отары. Девчонку на шкуру, связали крепко, рот заткнули чем под руку попалось. Прогрели в костре длинную спицу, копытный нож…
Теперь, когда все ждали от супругов первенца, ничего не выходило. Этого года венчаные радовали куда больше – с перваша тюше́н брюхатой ходит.
— Хпи́га, — шепчет сбивчиво Юна, — епф гвекиме́, епф решо́т. Ефе рюкже́к, нате рюкже́к гвекиме́![2]
— Та тилуа́, та тюше́н, — её по голове Идра. — Ни кара́шит Джаперды́ Фугле́р.[3]
— Еч бэ́нэ та мэле, еч бемеже́к?[4]
— Та, тилуа́, Занца́г хпи́га… клюме́ лонершта́, тилуа́, те́ха лонершта́.[5]
Юна что-то капризно бормочет, но ложится мягко на подушку, сверачивается клубком и рядом, поближе к груди, кладет завернутого ребенка.
Ее лицо, отекшее и при том осунувшееся, блестит от пота и слёз. Крохотные соляные кристаллики кажется глубоко въелись в пятнистую кожу, и колко отражались под кожей.
Идра вышел и закрепи́́л полог. Его крупно трясет. Широкие плечи ссутулились, а лицо, и без того серое, заполненное молодой щетиной, потемнело.
— Надо костер развести, - тихо вздыхает он, осаживаясь на облучок.
Вдруг крик в небе встрепенул мокрую Ольгу. Борзая подняла глаза и смотрела, как обыкновенно смотрят собаки, — спокойно. Над ней по-соколиному парил Ястреб. Плюхнулся рядом и притянул к себе бедный, измученный, усталый Эльмоту. Гладил, сидя в воде, плел мокрую шерсть и бормотал, бормотал непонятное что-то. А после, будто и не Смерть он, заревел. И борзая ловила языком его тяжелые слезы.
— Ты знаешь, — заговорил он впоследствии, — я никогда не думал за свои годы о людях так, как о тебе. Не было еще никого, над кем бы не мог зло посмеяться. Губил и гробил, охотился, танцевал и пил, творил глупости, вершил судьбы и никогда не думал, что кто-то может изменить мою! Смерть, известно всем, любить не может! Особенно я, глупая Смерть. Но мир не такой. Саламга́н любит и хочет, чтобы всё любило что-нибудь. За любовь светлую, к хорошему и доброму, посылает он сову белую, крыло мягкое, чтобы успокоить. За любовь дурную, к губительному и злому, посылает ястреба желтоглазого, дабы наказать. А что случится, если ястреб полюбит теплое что-то, хорошее? Гуляка, дурак, разгильдяй! Возьмет — и!.. И полюбит девушку. Да настолько чудесную, что самого зависть берет! А он, мальчишка, боится. Своих губить легко: они мерзкие, грязные, глупые. Да и он такой же. Только жечь и умеет, а по-другому... пробует. Не выходит. Душу дерет, аж жить не хочется! Как схоронить дорогое? И как к смертному такому лететь на похороны?
Замолчал потом. Прижался к скользкой холке и обнял за шею. Молчал. А дождь бил, бил... мокрые оба. Но сидят, слушают дыхание друг друга.
Мышь, что мимо проплывала, подняла на них глаза-бусинки, а те вспыхнули янтарем. Кивнула мышь — растаяло золото, и скрылась зверушка в серой воде.
Эна улыбнулась, вытянув руки к костру. Огонь шутливо тянулся навстречу, не останавливая свой дикий танец: то склоняясь к самой земле, то простираясь к звездам, то закручиваясь вихрями, он радовался вместе с ней. Вдруг ветка лопнула, переломившись в середине и звонко хлопнув, и тут же к звездам полетел сноп искр, точно сказочная птица Странсива. Она раскрыла свои крылья и с тихим свистом разлетелась на крохотные кусочки тлеющего пепла, которые от своей близости казались куда ярче взошедшей полнеющей луны.
Брошенные в пламя травы сделали воздух сладким и плотным, медовым, и в нем все внешние звуки и дела казались далекими и неизвестными. Но странные крики, булькающие, как пастушья дудка, вдруг выдернули Эну из пьяного спокойствия.
— Там волки! — вопило знакомое существо. — И птицы! Овец дерут!
Да, и вправду знакомое... это же сестра Гелена!
В воспаленных мозгах тут же родилась невероятная мысль. Веревка, колокольчик, фонарь... всё быстро нашлось, и, даже не кинув на Жару овчины, Эна погнала ее, куда указывала девчонка.
Тьма благоговейно расступалась перед Жарой, и та летела галопом вперед, вырывая копытами куски дерна, и играючи тянула повод, весело вытягиваясь к звездным узорам. Эна тогда пинала ее пятками сильнее, кобыла мощно толкалась задними ногами, будто собиралась прыгнуть, но неслась вперед, счастливая от этой ночной гонки. Пахло свежо. Гриву путал встречный ветер. Он же, негодник, вплетал в хвост травинки и оборванные цветы, но смотрелись они гадко. Вот бы ими полакомиться!
А в воздухе гремел нежный звон дареного бубенчика. Эна улыбалась.
Но тут послышались жалобное блеянье, клекот и довольный сытый рык. Девушка вгляделась в клокочущие тени вокруг белых кудрявых спин и сдержала кобылий запал, перейдя на рысь. Широко семеня, они оглядывали место, всё сужая и сужая круг.
Среди волков и птиц, довольно рвущих одну из бедных овец, высилось что-то странное, невнятное и стрекотало своими заячьими ушами.
— Что за зверь такой? — вздохнула Эна, останавливая кобылу недалеко от черного кома.
Медленно сняв со спины сухой веник вонючих трав, она вытащила из кармана огниво, отвернувшись, чтобы не сжечь овчины, чиркнула несколько раз и, наскоро спрятав его обратно, пнула кобылу. Странсива весело свистела в клетке из стеблей, закрутившихся травинок и мелких цветов и, несмотря на встречающий кобылу ветер, улетать не хотела. Эна склонилась к земле, держась за костяную луку и поджигая полоску травы слева.
Вот уж тени близко, а Жара все прет галопом вперед, как вдруг девушка бросает вперед, прямо под лошадиные ноги, травяную клетку, подтягивается к седлу и посылает кобылу в прыжок. Та взмывает над пляшущим пламенем, весело ржет, озаренная золотым светом. Приземляясь в опасной близости к хищникам, норовит разбить им копытами головы и от этой радости пляшет прямо под хозяйским седлом.
Еще не зарезанные овечки блеют вовсю, рвутся домой, к дремлющей отаре, пока всадница отгоняет от них волков.
Волков ли?
Среди их голов виднеются рога, похожие на ветви сгоревшей акации, и стрекочут длинные уши. Заячьи вроде. Только глаза под ними желтые, не бледнее танцующей позади Странсивы.
Эна знает этого зверя, но все равно гонит кобылу к нему. У девушки в груди рождается булькающая песня, пока она стаскивает с кос золотистый овечий колокольчик. Тот не слезает, только путая больше черные волосы. Скользнул из кармана пастуший нож, и колокольчик, запутавшийся, полетел в зверя через лошадиную голову. Звонко ударившись о землю, он всю округу осветил яркой вспышкой.
Глаза заболели у всех: у Эны, у Жары, у волков, и все отвернулись, отступая назад. Кобыла даже поднялась на дыбы, но это оказалось лишним.
Взвилась в воздух легкая птичья трель, словно не ночь сейчас, а предрассветный час, туманный и светлый. Маленькая желтоватая пташка метнулась вперед, в густоту хищной тьмы, и та растаяла, растеклась, затягивая с собой и рыжеватых степных волков.
Вокруг посветлело. Запахло паленой травой и сыростью. Жара устало всхрапнула, и Эна повернула ее к горящему костровищу пастушков.
А над ней качались белыми камушками звезды. Они складывались в причудливые узоры, как бусины с порванной нити, и мерцали, как дрожащая от ветра вода. Тихо было. Только блеяли овцы, посвистывал и шуршал ветер да болтали шепотом мальчишки.
И в тишине этой Эна вдруг ощутила самое для кочевников важное — то, как дышит ее земля.
Идра перенес спящую жену в свою кибитку и выскреб всю подстилку. Гелен выложил костровище, аккуратно складывая камни. Ровное их кольцо заполняют теперь сеном фуража и ветками акации. Огниво приветливо щёлкает, освещая туманную серо-грзную глушь. Огонь приживается на сене, лижет ветки, с большим трудом забираясь на них, но трещит и похрустывает довольно, с большим аппетитом.
Пока Гелен следит за пламенем, хозяин доит старую белую корову. Ее молока немного, оно как-то странно пахнет, но мастерское упорство наполняет ведро. Закончив, Идра ныряет в туман, и выводит из него молодого бычка, почти теленка.
— Держи, — сосредоточенно бросил Идра, отдавая верёвку Гелену.
Бычку было плевать. Его большие глаза всем видом своим напоминали Табасию - такие же темные, бархатистые, блестящие как ночное небо, и были смиренны, даже спокойны. Казалось, что он знает, на что идёт. Бычок лизнул своим теплым длинным языком Геленовы озябшие пальцы. Побежали мурашки. Заколотило мелкой дрожью.
Под ноги Гелену было поставлено кожаное ведро - кёнек[6]. Но Идра взял не нож, а длинную спицу с заточенным концом. В одно движение она прошла сквозь артерию. Гелен подумал испуганно: "Передо мной страшный человек!" Теленок же просто смотрел вперёд.
Кровь заполнила кёнек и полилась на босые Геленовы ступни. Бычок негромко прогудел, ложась на землю. Кажется, будто это не шкура его, а снег ложится, пропаленный горячим узором крови только что убитой дичи.
Бычок засыпал. Гелен поднял взгляд. Там, над головой, расстилалось поеденое молью тумана звёздное пастбище. Мелькнула новая звёздочка, и бычок расслабился окончательно.
Идра смешал в котелке молоко и кровь, и высыпал в костровище подстилку. Пламя занялось, вытянулось к небу, и дым неприятно запах. Когда огонь немного осел, Бух поставил котёл в самый его центр и начал всыпать порошки и травы: скрошил в ступке несколько ястребиных и сипушиных перьев вместе с пеплом, золой, бессмертником, пижмой, Пу́страньской колючкой, кипреем и ещё бог весть с чем. Готовую смесь, похожую больше на чей-то прах, Идра высыпал в кипящую жидкость и опустился на колени. Молитва, певучая и потрескивающая, похожая на песни соловьев и жаворонков, слилась в единый монотонный шум со всем миром.
Гелена Идра отправил прочь, отдав ему телячью тушу. Несмотря на юность бычка, он оказался достаточно тяжелым. Коровы провожали гостя тревожным мычанием и недовольным шелестом дыхания.
В трактире Черты были очень рады позднему прощальному подарку. Гелен быстро собрался, взял собак и медленно побрел в предрассветной тишине.
Туман медленно опадал. Слезал как старая кожа, оставаясь катышками над глубокими огромными лужами. Скупой солнечный свет осеннего утра проступал неохотно, то ли с нежеланием, то ли робея. В дали были видны дымки костров кочевников и охотников. Кое-где, отряхиваясь от неприятной сырости, шли кошки. Вились где-то проснувшиеся борзые и гончие.
Лютик и Люцерна уютно устроились среди белого стада, когда Гелен вернуся к двум одиноким кибиткам. Идра удивленно взглянул на него.
В костровище тлели угли. От смеси шел редкий вонючий пар. Молодой отец держал на руках маленький сверток с недоношенным сыном и опасливо поглядывал на котел.
— Зачем ты вернулся? – со странным акцентом спросил Бух.
— Я… — запнулся Гелен. А правда, зачем он пришел?
Юноши посмотрели недолго друг на друга и коротко кивнули.
— Тан Салагман хпиг. Еф стано́й рента́рк.[7]
Идра медленно опустил ребенка в теплую жижу. Гелен снял с одного из быков кольцо с равенохом и принялся мерно позвякивать.
Испуганная Юна выскочила через несколько часов, на рассвете.
— Кто вы такие? Что вы делаете? – плачет сонная мать, кое-как держась на ногах. Она похожа на молодую овцу, потерявшую ягненка: растрёпанная, в огромном овчинном жилете, отекшая и опухшая, с потемневшим, поблекшим лицом…
— Те́ха, Юна, ни и́гви. И́ви, и́ви…[8] — поднялся к ней муж.
И она запела.
В конце второго куплета на поляне раздался громкий детский плачь. Он не прерывался, не срывался на кашель, лишь поддакивал песне и звенящему колокольцу.
Кочевничьи кибитки всех трех общин сгрудились плотными кольцами недалеко от Слепой, и живность бродила между ними, мыча, блея и фыркая. Выли пастушьи собаки, передавая друг другу важные сведенья и между делом, видно, рассказывая на своем языке анекдоты.
Они первыми побежали встречать опоздавших.
Первым вступил в город белый бык без кольца. На нем боком, по-женски, ехала Юна с долгожданным первенцом на руках. Что-то необыкновенное было в её мягком, округлившимся пуще прежнего лицом. Взгляд её узких глаз, похожих на птичек, не отрывался от крошки. Он родился почти на полтора месяца раньше, но после ритуала стал выглядеть как самый обыкновенный здоровый мальчишка.
Следом ехал Идра. Две кибитки связали между собой и впрягли двух волов. Позади, подгоняемое собаками и Геленом, шло счастливое белое стадо. Звон колокольчиков и мычание возвещали добрые вести.
Доведя молодых родителей до места, Гелен поплелся с собаками к своим. Его всего трясло и шатало, а где-то в горле тяжелым глиняным комом застряли слезы.
Суюч видит его первым. Бросает дела, вскакивает, как ужаленная, и бежит к нему. Сын при виде матери на колени плюхается, чтобы обнять удобнее было. И когда родные руки сжимают его, ком под напором выскакивает. Плачут оба. Говорить тут нечего.
— Где мама? – потеренно бормочет Эйми, выходя на дворик. И кричит, бежит, понявши:
— Чуперт! Гелен вернулся!
Грудятся вокруг них овцы, собаки. От дыхания их тепло. Невероятно тепло.
Люди на них не смотрели, только ворчали, зарывшись поглубже в тощие свои жилища. Курили, пили чай и мед, шили, чистили трубки, резали, спали — всё что угодно творили, только бы не высовывать носу из-под полога. Их приколачивали намертво, изнутри завешивая шкурами и кожей, забивая самые маленькие щели травой и шерстью, жгли в кривых чашках душистые травы… Особенно тяжело приходилось матерям, которые не могли оставить детей, и в вынужденной духоте гремели и свистели перед их маленькими глазками. Слышалось, как булькает устало между рядами колец их особая песня:
— Те́ха милай, те́ха, Анк зри бу́рэ, Анк зри бу́рэ. Зя́тьси на́бо, Пу́странь Мэле! Еф клюме, еф клюме, Бурэ зато́ло поэ́ле Пу́странь Мэле, Пу́странь Мэлэ Зате́хе бурэ поэ́ле, Зате́хе тан на́бо…[i]
Пу́странь замолкала. В ней таяло всё, всякий крик, скрип и звук, и тяжелилось черное в полдень небо. Его темная материя, подобная вороненому чугуну, надвигалась всей своей массой на качающиеся дома. Их колеса не были врыты в землю и оттого ходили по вырытым колеям туда-сюда легко, без всякой проблемы. Заколотившемуся внутри человечку было от всякого движения не по себе, и испуганные вопли заполнили громадный Аягохо́т.
Вдруг ветрище набрался смелости, а может, просто устал терпеть и разродился вихрями мощными, тяжелыми. Закачались колечки, заскрипели колеса, и оторвались первые пологи. Хозяева таких кибиток бросились сразу заколачивать их обратно, но до следующего порыва успели не все.
Собак сносило куда-то прочь, но они крепко впивались в землю и орали, заглушая свист мощных порывов.
Собачьих подчиненных в основном не сносило. Нет! Они сбегали по собственной пугливой воле и кидались на плетеные ограждения всеми своими мясистыми грудами.
Тут громыхнуло. Впервые, громко и горько, рассекая в тот же момент темные тучи белой вспышкой молнии. Нет, Аягохо́т она не тронула и впилась в самый край блюда, как надоедливый скол, но позвала своих приятелей — ливень и панику.
Дождь не падал. Он скользил по кожаным крышам, пологам и земле, косыми потоками обрушиваясь на соседние кибитки и зверей. Последним, в общем, было почти плевать, но кто остановит разозленного быка?
Паника охватила пандемией стада, отары и табуны, и вопли разносились по всему городку и выливались за границы, расползаясь, как масляное пятно, по Пустрани. Пастухи испуганно рвались наружу, туда, к родным и близким таким овцам, коровам, лошадям, и их держали жены и матери, крепко прижимая к полу. Срывались с их языков дикие плетеные молитвы, что узорчатыми фразами заставляли стены делаться будто крепче, и вопли природы не просачивались внутрь. Буря человеческая затихала, только ветер сильнее раскачивал заговоренную кибитку, и крупные капли больно врезались в мембрану потолка.
Гелен не прятался. Он не успел. И сидел теперь среди беснующегося стада, прижимая к себе молодую овечку. Лютик скулил, мечась между овечьих копыт, от собственной беспомощности. Молнии высвечивали резкими вспышками его мокрую золотистую спину и причудливые узоры ограды.
Вдруг раздался крикливый какой-то лай, и пастух поднял от серой грязной земли взгляд. Обернулся и Лютик, измученно прижавшийся к частой сетке. За ней летала какая-то сутулая рыжая тень, часто перебирая длинными лапами. Ее грязную спину со слипшимися мокрыми прядями высвечивала грозная стихия, а ярче всего блестели в резких вспышках яркие, невероятно яркие зеленые глаза.
Главным чудом казалось, что беснующиеся от паники овцы вдруг внимательно тянулись к рыжей молнии и успокаивались, мирно переживая непогоду.
И в грозовом сыром воздухе над Аягохо́том становилось тихо. Вскоре паника сошла на нет, и животные спокойно заснули, не боясь ни ветра, ни ливня, ни грохочущего неба.
Это чудо нарекли Улаэ́вдик, что для них «спокойная молния».
[1] Артланг: тягловые животные (лошади, волы, редко – крупные бараны).
[2] «Смотри, он жив, он с нами. Твой сын, наш сын жив!»
[3] «Да любимая, да жена, не летит смерть»
[4] «Мы отец и мать, мы родители?»
[5] «Да, любимая, Занцаг видит… Ложись отдыхать, любимая, тихо отдыхать.»
[6]От казахского көнек – кожаное ведро или чайник.
[7] «На то Салагманов взгляд. Ты станешь крестным.»
[8] «Тихо, Юна, не кричи. Пой, пой..»
[i]Тихо, милый, тихо,
Тут вокруг гроза,
Тут вокруг гроза.
Злится небо, Пустрань-Мать.
Ты лежи, ты лежи.
Бушует золотое поле,
Пустрань-Мать, Пустрань-Мать
Успокой бурю в поле,
Успокой на небе…
Глава 13. Увсгон Килвет
Осень заела, как надоедливая песня. Пошел первый снег. Земля лишилась сырости и стала приятно упругой. Холодной только слишком. Кочевники греются дыханием, еще плотнее сдвигая кибитки Аягохо́та и готовясь к арги́шу[1]: пересчитывают скотину.
Ранним утром на зябких узеньких проходах-улочках тени мечутся от угла до угла, и лают на них собаки, бычки грозятся поднять на рога, и барашки злобно стучат копытами. Звякают негромко колокольцы. Это рекдю́ны ищут своих возлюбленных. От них пахнет полынью, и календулой, и немного сырой пылью, копченостью костра. Старшими отобранные, крепят они к пологам кибиток самокованые фибулы[2]. К ним веревочки, ленточки, жгутики, нитки притянуты широкими хвостами, и на них висят перья, цветы, а на самой длинной из них равенох начищенный брякает.
Гелен стоит у кибитки недолго, ловко заскакивая на облучок и прицепляя в утренних сумерках свое предложение. Он смотрит внимательно, проверяет, крепко ли держится фибула, и застывает. Тянутся пальцы крепкие к кончику полога, и искушение берет верх.
Парень отодвигает аккуратно край и смотрит в щелочку, в темноту девичьей кибитки. Эна спит, свернув одеяло валиком и крепко его обняв. Лежащая сверху нога согнута в колене, и это неловкое движение оголяет крутое крепкое бедро. Ночное платье задралось и сверху, почти оголяя маленькую упругую грудку, но все-таки держась на положенном месте.
У сундука, в самой тенистой глубине, кое-как можно разглядеть ее невероятно спокойное лицо. Вроде бы невыразительное из-за своей сравнительной плоскости, оно кажется Гелену особенно прекрасным. То, как подрагивают ресницы ее больших глаз, как сжимаются узкие губки, как мягко двигаются мышцы, когда Эна ворочается, — всё это заставляет душу его шелестеть прелестно, как первая весенняя зелень.
Но пора убегать, и Гелен оставляет ее в благоговейном покое, исчезая в сиреневых утренних сумерках.
Эну будит Жара, от скуки звенящая в колокольчик. Вокруг сырость, грязь и морось, а в душе горячий уголек расплавляет густую тоскливую жижу.
По всему Аягохо́ту тут и там слышится веселый гул голосов — это матери, бабушки, сестры помогают невестам одеваться к ночному плетению. Девушки облачаются в длинные широкие платья. Они почти белые, цвета нежного неба в часы вечерней или утренней зари, а грудки цветные, яркие, как у синиц, варакушек или малиновок. Подвязывают к платьям широкие рукава-крылья, крепко сидящие на расшитых манжетах. Платья эти называют тефзпо́й[3]. Заплетают волосы в косу: все веревочки, нитки и ленточки, принесенные с фибулой, вплетают по очереди, от самой длинной к короткой, чтобы кончики оказывались на одной высоте.
Знаете, как неудобно это делать в одиночестве? Всё из рук вываливается, рассыпается, разваливается, и Эна хлопает больно по облучку.
— Никуда я не пойду. Что за шутка вообще? Я здесь никому не нужна, на кой черт я тут вообще стараюсь что-то сделать?
Жара подняла голову и недовольно всхрапнула, отворачиваясь от хозяйки.
— Вот! Даже тебе плевать.
— Эй, дочь рымаря, се́блишь, — смеется в стороне сухой старик, потирая седую щетину и покуривая.
— Энка, ты чего не сказала, что тебе помощь нужна? — отзывается из соседней кибитки его жена, миловидная плосколицая старушка с мягким коротким пушком на лице.
Она резво спрыгнула с облучка и бодро двинулась к ней.
— Баб Джи, не надо, никуда я не пойду, — прячется девушка за полог.
— Не говори глупостей, Энка! Не отказывайся от своего счастья, а?
— У меня даже платья нет. — Голос в нос опустился. Видать, плачет.
— И это не беда. Дед, а дед, достань из сундука мой тефзпо́й! Будешь самой завидной тюше́н во всем Аягохо́те!
Но Эна даже отзываться перестала. Залезла в кибитку, забилась в угол и хнычет бесшумно. Только одного не учла: Джи с Динаром не просто так слывут самыми зажиточными из всех трех племен. Есть в них особая хитрая черта: где-то в неглубоких морщинах, узких черных глазах и седых уже волосах кроется убедительная торгашеская наглость. Кто ж, кроме них, смог бы на кумысе состояние сколотить?
— Энка, — отдернув полог, прикрикнула Джи, — вылазь быстро!
И она, ведомая собственной неловкостью, выползает из угла по-звериному.
Аврора тревожится всё больше, замечая округлое свое отражение в зеркалах, оконных стеклах, воде. Лицо оплыло и покрылось прыщами, руки и ноги отекли, и даже темное платье не скрывает теперь неприятно мягкие черты. Где ее талия? Тонкая шейка, острый подбородок, хитрый взгляд?..
— Тилуа́ Аврора, — раздается внезапно голос Китти в дверях. — Тилуа́ фуга Елена и Роберт прибыли.
— Замечательно. Ролан уже занялся ими?
— Да, Тилуа́.
— Тогда подготовьте в Цветочной гостиной чайный столик, тилу́, и пригласите Тилуа́ Елену туда.
Окна Цветочной гостиной выходят прямо в Малый сад. Он стоит в унылом осеннем запустении: деревья уже облетели, цветы увяли, и садовничья вдова с детьми убирает остатки былой роскоши. Грабли вспарывают землю, и шуршат листья устало. Мелет мелкий пропащий дождь, и устало скрипят качельки среди дремлющих уже деревьев.
— Спасибо, Тилуа́ Аврора, огромное спасибо, что пригласили меня. Так редко удается отлучиться от Иштвана, — неспешно говорит Елена, подходя к хозяйке.
— Я рада, что вы смогли вырваться, Тилуа́ Елена.
— Прошу, тилу́ репи́́, давайте отринем формальности. Всё же, если позволите, мы теперь родня. Зовите меня просто Элен.
— Благодарю, Элен, — смущается Аврора и приглашает гостью присесть.
— Как ты себя чувствуешь? Живот не болит? Не тошнит?
— Нет, Элен, всё хорошо. Если бы спина не ныла, я бы и вовсе забыла о своем позорном положении.
— Отчего же оно позорное, Аврора? С тобой что-то случилось?
Аврора осеклась и поджала губы. Неловкое молчание без приглашения входит в комнату и следит за взглядами барышень.
Они обе оглядываются на висящую здесь картину. Это большое полотно изображает идеалистический пасторальный сюжетец: кочевники, и тилуа́ Сиолова́р, и гости отдыхают у купальни в одном из садов. Он густо цветет розовато-желто, и сквозь лепестки проглядывает лазурное чистое небо. Прозрачная вода блестит. По ее неровной глади, путаясь в кружевах теней, мчатся по волнам парусники.
За ними следят с берега двое мальчишек и девчонка. Они бегут, размахивая флажками по берегу, и с ними гонится пара собак: борзая изогнулась перед детьми, остерегая их от падения, а позади весело лает Пу́страньская овчарка. Пегий жеребенок тянет шею к корабликам и стучит передней ногой, поддерживая веселье.
На другой стороне бассейна сидят трое: мальчик, только вошедший в года юности, молодой мужчина с босым лицом и старик, и все трое свесили по-ребячески ноги в воду. Закатали легко брюки... Ближе всего к зрителям молодая мать с годовалой дочкой. На траве постелен плед, и на нем лежат некоторые приборы, но большая часть уже выходит за границы полотна. Счастливая женщина поддерживает малышку, и та внимательно следит за гонкой по воде.
Лишь вдали, на скамейке подле мраморной статуи, сидят матушки, любуясь картинкой. Рядом лошади и всадники; двое еще не спешились и, кажется, только кончится маленькая регата, снова уедут охотиться. Третий же опирается локтем на постамент и подпирает щеку, другой рукою держа спущенный повод.
Всё здесь переливается, и, кажется, если прислушаться, плещется вода, льется смех и прохладная свежесть наполняет очередную чашку чая...
Аврора наклоняется вдруг и говорит вполголоса:
— Элен, вы умеете хранить секреты?
— Если, — повторяет жест хозяйки гостья, — тебе так будет угодно, я стану последним человеком, который услышит твои слова.
— Звучит... зловеще.
— С кем не бывает, — устало улыбается Элен.
— Я была замужем до Ролана, и этот ребенок — от того мужчины. Он погиб на следующий день после нашей свадьбы, — шепчет торопливо Аврора.
— Ты любила его?
— Больше жизни.
— А он отвечал тем же?
— Да! Наверное. Не знаю...
Тишина теперь звучит растерянно, и, чтобы заткнуть ее, тянутся руки к пирожным.
— Аврора, — к концу следующей чашки обращается Элен, — если тебя не затруднит, не могла бы ты рассказать о нем? Я уверена, он был чудесным человеком.
— Мы были знакомы долго. Кажется, увиделись первый раз, еще когда мы с матушкой ходили в трауре. Он тогда ухлестывал за Женевьевой, но та натравила на него змеюку. Я помогала ему, так мы и сошлись, кажется. Сначала все было ровно, по-дружески, пока не заболела матушка...
Аврора через силу глотает чай и морщится от неприятного жара в груди.
— Ксандр очень поддерживал меня. А после я поняла, что влюбилась. На моем балу в начале года он сделал мне предложение, я согласилась, и...
Теплая ладонь ложится аккуратно на колено, и Елена улыбается сконфуженно. Протягивает свой носовой платок.
— Отчего же тогда дурно это дитя? Подумай, Аврора, это ведь его прощальный, свадебный подарок тебе. Отчего же тогда твое положение плохо?
— Его нет.
— И что же? Пусть нет его рядом, но патюврон на то и хранит нас. Он здесь, чтобы помнить о наших родных и любимых, о радости и горе, о потерях и подарках. Как эта картина!
— А я хотела ее выбросить, — вздохнула Аврора, скрещивая руки на груди.
— Ты можешь выбросить картину, но разве можно вырвать, выбросить кусочек памяти? Даже Смерти, я читала, это неподвластно.
— Может быть. Узнаю на досуге.
— Детей у нас нет, Энка, только кобылки. Хорошие кобылки, да только им этого всего не надо. Ты давай, не дури, и мы тебе, ежели что, кобылок этих подарим.
— Не нужны мне лошади, — вытянулась надувшаяся девушка, — я сбегу. Зимой сбегу опять. Только теперь насовсем.
— Ну, дело твое, — улыбается понимающе Динар и хлопает по коленке.
— И правильно, — прихлебывая кумысу, ухмыляется Джи, — главное, найти свое место. Мы вот хоть и екнифра́зы, но неприкаянными нам не быть. У нас вон дорога — главное место, пастбища, облучок у костра, тень акаций, предгорья, южное море... А есть ли что тебе по душе, а, Энка?
— Я... я не знаю.
— Ну, енто нормально, Энка. На то мы и екнифра́зы.
Вдали раздается гул закатного рога.
— Пора! Хорсавия[4] решцо́т ефе.[5]
— Ефе.
Эна и еще двенадцать девушек собираются в центре Аягохо́та и с последними лучами солнца идут по кривым узким улочкам между кибитками. Ноги их босы, а косы тяжело оттягивают назад.
Сумерки тащат Эну в транс. Она идет медленно, в самом хвосте. Звенят равенохи птичьими голосами. Шумит ветер. Плотная земля приятно отзывается каждому шагу. Пищат мыши. Нападает слабость, и ноги несут просто так, по старой памяти.
Вдруг гремят лошади в тяжелой сбруе, монотонной рысью идут. Свистят хлысты и розги, перемежаясь с воплями, стонами... Эна отшатывается испуганно, видя в сумерках огни факелов. Искры от них валятся под ноги, оставляя красные пятна ожогов. Капает душистое масло.
Занца́г фыркает рядом, утыкаясь теплым носом в плечо. Эна берет его за спутанную гриву, опирается рукой на худой бледный бок и идет, идет...
— Сдавайтесь! — кричит кто-то из всадников, поднимая факел выше. — Кончайте свою дурь!
— Еч госви, тилон[6], — говорит кто-то, и льется снова звонкая песня.
— Готовьсь! — кричит всадник.
Подобравшись ближе, Эна видит: трех кочевниц взяли в кольцо двенадцать тяжелых кавалеристов и достали из-за плеч ружья. Но девушек это не пугает вовсе, они только громче смеются, громче поют:
— Клямери́та ефп, вента́, угзе́х мерт, Клямери́та та комери́та мот. Еп ефе тюже́к-Тезпо́й, Патори́, Пу́странь-Мэле! Патори́, Пу́странь-Мэле! Уве́зи еч ат тилон-уфез, На́те Мэле, бэнэ́, тилна́э, Рекдю́н та тилуа́ жек, Патори́, Пу́странь-Мэле! Патори́, Пу́странь-Мэле![i]
— Цельсь! — командуют и взводят арбалеты.
Екнифра́зы смотрят холодно, смело, но лица их полны решительного счастья, спокойствия ненормального. Распадаются длинные косы, и видит Эна — все девушки из разных племен. Бледная Морь всплескивает руками у самой земли, Хорь изгибается наглой волной, Бух трясет плечами... Безумная пляска эта напоминает все больше предрассветную дрожь тумана в цветочных низинах и льется дальше.
— Стреляй! — объявляют.
Блестят наконечники трехгранные, отражая пламя факелов, и врезаются в землю, не задев вовсе танцующих дев.
— Готовьсь! Заряжай! — кричат со злостью снова.
Девушки скользят, переплетаясь между собою туманом, и острие скользит по их рукам. Бегут алые струйки по рукавам-крыльям, но не кончается песня.
Эна зажмурилась, прижавшись к теплой конской шее. Ей не хотелось видеть...
Мысль шевельнулась растерянно и затряслась в черепной коробке: «А была ли сейчас Смерть?». Любопытство подступило к голове — и раскрыла немного глаза.
Третий выстрел остановил танец. Девушки застыли, изогнувшись дугой наружу и крепко сцепившись руками. Болты проткнули их спины, но крови отчего-то не было.
Факелы затухли, а когда снова мигнули и разгорелись, на месте девушек оказалась Аяга — старая акация с тремя выгнутыми от центра стволами и густо сплетенными ветками. Они выглядят плотной косой, и листья торчат, словно выбившиеся из прически. Круг-венок удивительно ровный и сверху не имеет веточек.
Эна смотрит на Аягу теперь. Летняя прогулка с Занца́гом рассеялась, транс отвалился, как засохшая кожа, и девушки требуют вступить в их круг.
Развязывается верхняя лента с косы и привязывается к тонкой, наброшенной на круг Аяги веревке. Крепкий узел не дает выбора: ты согласна теперь стать нареченною и играть по правилам Пустрани.
Запевается птичьим гулом песня, и танец медленный затевается:
— — Клямери́та ефп, вента́, угзех мерт, Клямери́та та комери́та мот, Шьинри́та ефп, вента́, тэциш, Конгде́та ефп тезпо́й. Конгде́та ефп, вента́, Мэле, Конгде́та ефп тюше́н тилме́́ Кямери́та ефп, вента́, угзех мерт, Комери́та пча́ни ефп мертп[ii]
Танец их похож на дрожь предрассветного тумана в мягких речных низинах. Разлетаются на поворотах юбки, и рукава наполняются воздухом, словно крылья.
Руки закостенели, и пальцы посинели от холода. Ноги слушаться прекращают и, кажется, начинают темнеть. Сил не осталось, и Эна не говорила уже, не пела, не кричала — просто открывала рот, как болванчик, дрянная игрушка, без всякой мысли. Голос шелестел где-то в горле и высыпался песком, всё больше раздирая уставшее горло.
Вдруг всё застывает, и в руках остается только золотистый равенох. Он блестит и отражает своими кривыми боками замученное лицо. Эне хочется сбежать от этого отражения, отойти, продолжить вводящее в транс движение, но некуда двинуться. Никого нет рядом. Кто-то берет ленту, убирает дурной колоколец. Слышится Эне, словно вдали стадо идет и звенит негромко шагами.
Ее обвязывают поясом, проводя под грудью, перекрещивая на спине и концы завязывая спереди. Старики-знахари, следившие за обрядом, подхватывают Эну под руки и ведут медленно по аллеям Аягохо́та. Двенадцать колокольчиков и бубенцов славно позвякивают от каждого шага, и на голос их выходят к утреннему солнцу кочевники. Они бьют ногами землю и гудят откуда-то снизу, из-под ребер, голосами на все лады:
— Хпига, Саламга́н, тюше́н косви! Тезпо́й! Тезпо́й![7]
Земля под ногами дрожит, словно сердце колотится. Голоса сливаются в один неразличимый шум, и голова кружится. Помогают знахари, но в один момент — Эна не понимает в какой — поддержка эта исчезает. Она кое-как держится на ногах, но вокруг всё вихрем сплошным, тополиным пухом вьется. Кусками. Пятнами.
Звон в ушах становится сильнее, и кажется, что голову опустили глубоко под воду. Дышится слабо, видится слабо, и качает, как утопленницу.
Гелен аккуратно водружает венец из бархатцев, астр, календулы, сухих злаков и длинных лент на голову своей невесты. Шепчет торопливо, испуганно, но она не слышит. Только незнакомая тяжесть касается ее головы — падает к Гелену в объятья без чувств.
— Помогите! — кричит жених. — Ей плохо!
— Дурной знак, — кричат остальные.
Только борзая рыжая рядом возится. Ей отдает Гелен венок, и они вместе относят тезпо́й в ее кибитку. Тоскливо.
Борзая вдруг ощутила, как в груди что-то свербит. Совсем по-человечески, тепло так. Будто там, среди ребер, закрыли маленькую беспокойную птичку, щегла или канарейку. Она бьется о прутья-ребра своими махонькими крылышками, тельцем, клювиком и поет так заливисто и красиво, как никогда не пела. От этого места себе не находишь. Совсем. Кажется всё привычное чуждым и неясным. Тело всё трепещет, и теплая тревога расползается по тебе. Счастливая тревога! Вопить от нее хочется, смеяться, на месте приплясывать.
Тут во всем этом волнении Ольга замерла. Запах перьев, табачного дыма и пыли... Шампанское. Цветы груши. Услышала резко, как из ниоткуда, и всё поняла своими охотничьими мозгами.
Дорога Слепых на самом деле достаточно длинна. Ее так назвали оттого, что будущие нареченные, еще не зная друг о друге, идут или едут с разных ее концов на встречу своей судьбе. Одни. Только дары — часто шумные, часто тяжелые — с ними. И целый день, весь склизкий и грязный, они только идут, без перерывов и остановок, с разных сторон.
Уже вечереет, темно. Осенняя сырость неприятно осаживается первой изморосью и инием на остатки травы, изломы грязи, пыльные обочины. Сворачивают быт кочевники, и полнятся их кибитки всякой мелочью. Выстраиваются на всю Слепую караваны, и в стадах цепляются к ошейникам и колокольцам ленты, веревки, цепочки. Это делают, чтобы отделить животных одной семьи от другой. Лошадям, коровам и овцам это не особо по душе, но так куда удобнее переходить на зимние пастбища.
Дорога Слепых на самом деле достаточно длинна. Ее так назвали оттого, что будущие нареченные, обычно особо не зная друг о друга, идут или едут с разных ее концов на встречу своей судьбе. Одни. Только дары — часто шумные, часто тяжелые — с ними. И целый день, весь склизкий и грязный, они только идут, без перерывов и остановок, с разных сторон.
Эна ведёт Жару в поводу. С широкой ее рыжей спины свисают гроздьями мешочки с душистыми травами и чаем, деньгами, сушеными мясом и фруктами. К самому дорогому седлу подвязаны чистенький кёнек и пара бурдюков воды к чаю. Идти в тефзпо́йе не слишком удобно, но приходится. Красивый край наполняется серой грязной водой и неприятно путается под ногами.
Гелен же, вместе с Лютиком и Люцерной идущий от Черты, налегке. В торбе овечий сыр, пестрый ковер, свёртки ткани, курдюк и овчинный жилет для невесты. Дорога ему даётся легко, будто играючи, но чувствуется уже неприятная тяжесть в ногах.
Эльмоту парит, балуясь в воздушных потоках. Смеется лукаво, прикрикивает, выслеживая будто добычу. Но пусто, скучно...
Вдруг сердце заколотилось. Заболело. Тяжесть его потянула Эльмоту к земле.
Ястреб заплакал. Навзрыд! Прикрикивая, визжа, без разбору молотя густой воздух. Рухнул, распугав всю окружающую шушару.
Он чувствует, резко и сильно, как вонь, как нашатырь свое одиночество. Пу́странь брызгает на него ленивым дождем, посмеиваясь. А Эльмоту стирает с лица слезы, оставляющие блестящие пятна, и воет, гудит, хнычет по-детски:
— Я домой хочу! Домой!
Мысль толкает его вперед почти физически, будто кулаком ударяет в плечо. Путаясь в ногах, Ястреб встает, шатается. Пытается взлететь... крылья опираются на воздух, толчок!
И снова падает. Снова. Снова.
Что-то желтое мелькнуло внизу. Загнулся маленький зеленый листочек. А он смотрит со своей человеческой высоты, весь уродливый, избитый, мокрый и видит — Оленька. Глаза её, волосы рыжие, пижма в прическе...
И снова, снова бросается вперед.
Белые лапы борзой тарабанят по серой жиже. Пестрые крылья Смерти скользят по ветру. Все громче, все сильнее волненье, и скорость невыносимая...
Жара замерает. Собаки кидаются вслед за ястребом. Эна и Гелен удивлённо застывают.
Ольга бросилась вперёд наотмашь, почти не дыша. Как тут дышать, когда тебя изнутри распирает малознакомое, но чудесное чувство? Невыносимая нежность, смешанная с клокочущей радостью встречи, будто бы сама толкнула борзую вверх и вперёд. Терпкое тепло, вяжущее, обволокло ее целиком.
Она бросилась вслепую, задумываясь во всю силу. Где-то глубоко внутри неприятно коробило: «что за глупость не смотреть, куда бежишь?» Но все Ольгино собачье существо знало, чуяло — все не просто так.
И оказалось право.
Она очнулась в крепких объятиях кружащего ее Эльмоту. Золотистый взгляд, пенестый, кипящий, прилип к ее раскрасневшемуся, такому прекрасному, счастливому лицу.
Эльмоту не знал как ее держать. В какой-то момент когда ещё ятребиные крылья обнимали собачью спину, он весь оторопел внутри. Всего на секунду, но в вихристой его голове возникла паника. «Что происходит? Я не понимаю, правильно ли я делаю? Вдруг ей больно? Вдруг я... Убью её?»
Взволнованное его нутро вдруг отозвалось малознакомым теплом. Оно волной подхватило его, и раздался плеском незнакомый голос: «Расслабиться. Ты все делаешь правильно.»
И тогда впервые за долгие годы он почувствовал себя счастливым.
Кочевники подобрались не сразу. Им минут с двадцать понадобилось, чтобы прийти в себя и дойти до «алтаря». Им обыкновенно служил костер в центре великих кругов-аяг, но здесь его обозначили прямо у самых ног Чалыши. Эна выложила на него небольшой мешочек душистых трав, Гелен — отрез хорошей тонкой шерсти. Грета сыпанула искр из трубки, и огонь с аппетитом принялся за свадебную трапезу.
Ольга с Эльмоту испуганно огляделись. Им нечем задобрить огонь... но идея приходит скоро.
— Обернись ко мне, — шепчет Эльмоту, и выбирает из прически невесты цветы. Пламя довольно подшипывает.
И Ольга решается — нагло и хитро срывает с Эльмоту шейный платок. Он вьется легко и весело, и покрывается поверх рябости мелкими дырочками.
Огонь приятно грел.
— Мне ведомо, — среди повисшей тишины голос Греты, раскатистый, гулкий, словно далёкие грозовые раскаты, звучал скорее насмешливо, чем жутко — что никого из вас не будет здесь весною. Оттого я сегодня нареку вас мужьями и женами. Но помните — за то вы должны послужить, Салагмановы дети.
— В чем же служение нам, мэлэ Грета? — Эна внимательно вглядывается в пастушье лицо.
— Ваше, — махнула рукою всадница, — служенье в терпении. Пока не явится к вам знак, не смейте бежать, и будьте новым ближним опорой и утешением.
Люцерна растерянно глядит на Эну, новую свою хозяйку, и нерешительно подвиливает хвостом. Лютик же лижет нежно ей руки.
— Что касается вас, Джаперды Фугле́р та Улаэвдик, — Чалыша немного приняла в сторону, становясь напротив второй пары, — служите верой и правдой новой своей родне. Саламга́н вас направит.
— Мы все исполним, мэлэ Грета, — эхом широким и ласковым отозвались нареченные, глубоко погруженные в размышления.
— Тогда летите же, тюше́н да рекдю́н, и будьте счастливы!
Грета вскинула пустые раскрытые ладони перед собой, чуть выше головы, и рассмеялась, ногами посылая Чалышу в пляс. Четыре белые птички взмыли в светло-серое грузное небо, грязная земля весело вспыхнула золотисто-янтарным. Хохот разнёсся по плоской земле и дальше, кажется, покрывая весь остров и отзываясь в деревьях огромных садов, Тихого леса, скромны акаций Пустрани и горных соснах. Переполошились птицы, и наступающее утро полнилось шумом этим.
А слепая стала пуста, и на нее мелко сыплет снег.
[1] Артланг: большой переход кочевников, сопровождающийся Пляской (Килвет) в конце (Веста) или начале (Увсгон).
[2] Металлическая застежка-украшение.
[3] Артланг: подвенечный костюм.
[4] Артланг: богиня ветра и дождя; серая в яблоко кобыла с длинной гривой и синими глазами. Покровитель Хорей.
[5] «Хорсавия хранит вас»
[6] «Мы не уйдем, чужак».
[7] "Быстрей, Саламган, жена выбрана! Нареченная! Нареченная!
[i] Расплети мне, ветер, длинны косоньки, Расплети да заплети кудрявые. Я твоя дочь-невестушка, Помоги, Пустрань-матушка! Помоги, Пустрань-матушка! Спаси нас от чужаков, Наших матерей, отцов, семьюшки, Мужей и любимых детей, Помоги, Пустрань-матушка! Помоги, Пустрань-матушка!
[ii] Расплети мне, ветер, длинны косоньки, Расплети да заплети кудрявые, Нашепчи мне, ветер, сказки яркие, Выбери меня нареченную. Сделай меня, ветер, матушкой, Сделай женою любимою, Расплети мне, ветер, косы длинные, Заплети одну мне косоньку.
Глава 14. Первоснежная охота
Королевские лошади в теплой, но лёгкой охотничьей сбруе идут ленивой красивой рысью. Норманд хмурится, слабо вглядываясь в белесую даль засыпающей Пустрани. Ее плоская низина, припорошенная первыми снегами, глохла и выла холодным ветром от боли и тоски. Каждый год она умирала, оставляя только голые подпаленные стебли торчать из под глубоких сугробов. Все звери в момент оставались на них сиротами — мать, зарываясь в перины и одеяла, засыпала; с ней засыпала и Чалыша, и Грета. Король высматривает их мятый, не закрытый еще бугор, но не видит — ветер прячет их в своих прохладных потоках, а ноги заметает мелкая колкая позёмка.
Королева Франжетта едет рядом с мужем, задумавшись о чем-то своем в царственном бездвижии. Она не смотрит вперед и не слышит будто обсуждений своих сыновей. Едущие следом Роберт и Ролан держали своих лошадей на коротком поводе, от чего они, кривя длинные шеи и прихрапывая присаживались на задние ноги и сбивали рысь, негромко обсуждали жен. Качающиеся перья, повязанные к их пушистым шапкам, крайне волновали своим качанием щенков, и те с ребяческим лаем носились вокруг. Кидались иногда на лошадей, но те густыми хвостами отмахивались от них, как от мух.
За принцами модничали принцессы. Они ехали парами по старшинству, но вместо положенной прямоты подкручивали лошадей в вольты и улыбались таинственно. Их пальто и платья отличались от прочих особо богатой вышивкой и сложными узорами плетеного шнура, оторочкой мехом и какой-то неожиданной для подобной погоды легкостью. К тому же, каждая разительно отличалась от другой, и этим беспокойным кружением они будто спорили, как им привычно, кто из них краше. На соловой кобылке в бордовом, богато обшитом темным мехом рединготе, петляла Милта, а рядом, в алом кафтане с разрезными рукавами, щелкала хлыстом рыжего мерена Женевьева. Их головы целиком покрывали платки, и волос видно не было; у Катрины, строго держащей каракового жеребца, со шляпки спускалась полупрозрачная вуаль, и из-под нее проглядывали темные пряди, а Талия, в желтом, весело подгоняющая гнедую кобылку, постоянно поправляла их, опадающие на бледное лицо несмотря на всякое крепление.
Позади красующихся девчонок качалась коляска, где сидели сонно и спокойно Елена с Авророй и маленьким Иштваном, мирно сопящим на коленях матери. Он был густо укутан в пушистую тяжелую шубу и шерстяной костюмчик, и Ольга в собачьем своем обличьи поглядывала на него осторожно, будто побаиваясь разбудить.
— Даже Жизель здесь, — вздохнула полушепотом Елена, поглаживая мальчика по голове.
— Кто? — обернулась Аврора, пытаясь отследить взгляд подруги. Но позади шла лишь разношерстная толпа из гостей и прочих родовитых всадников, и выявить необходимую фигуру казалось непосильной задачей.
— Вон, видишь ту даму с разрисованной вуалью на треуголке? В бордовом.
Аврора не видела, и будущая королева махнула рукой в сторону чубарой лошади, под ногами которой возилась свора таких же чубарых борзых. Они шли с какой-то непривычной, особой статью, ярко отличавшей эту пятнистую компанию от рябого благородного люда.
— Это кто? — быстро отворачиваясь поинтересовалась Аврора, нервно гладящая собачью Ольгину голову.
— Ты не помнишь ее? Это Жизель, старшая из королевских сестер. Правда, последние лет восемь она носит другое имя…
— Она выглядит как королева какой-нибудь Секвалесской долины…
— Она и есть королева. Жоржет, королева полусвета!
Но Аврора не успела ответить, лишь оторопело оглянулась. Вокруг сыпал снег мелкий и частый, отчего в воздухе висела белесая взвесь. Она напоминала разбавленное водой молоко и скрадывала широту Пустрани во множество раз. Все вокруг череды разодетых дворян поросло сонной скукой, и даже борзые шли тихо.
Тут что-то изменилось. Ольга подняла свою собачью голову из-под руки удивившейся Авроры. Коляска качнулась и остановилась.
Разбавленное молоко пошло пузырями от собравшегося внимания. Кто-то сзади попытался зевнуть, но под ним тут же нетерпеливо и немного испуганно заплясала лошадь. Флаги слабо приподнялись, будто интересуясь происходящим, и с глухим шелестом опустились обратно. Ветер качнул тонкие вуали модных шляпок, густую шесть, потрепал роскошные конские хвосты, подрылся в пушнину. Всё вдруг покинула скука.
Среди юных белых сугробов и толстых стеблей с сухими венчиками сидел заяц, раскосо и нагло глядевший на охотничью толпу. Лучший пёс, в плетеном ошейнике с золотым цветком, смотрел на него своими мудрыми темными глазами. Все своры, вся куча прочих борзых, кучерявых, длинных, пятнистых глядела вместе с ним.
Этот миг, замерший слишком долго в мыслях, но оставшиеся в жизни крохотным, прервался резко и ярко: этот серый борзой, любимец королевы, кинулся дугою вперёд, загребая темными лапами свежий снег; за ним, будто право имея, бросились остальные собаки; заяц рванул прочь; а следом за ними, и даже не следом, а вместе с краем, взвизгивая и приплясывая, помчались лошади королевских сестер. Их зимние платья резко взвились, подобно тонкому шелку на ветру, несмотря на свою тяжесть, а воздушные вуали заметались разноцветным сиянием. Все в барышнях заполнилось хищническим азартом, от самого сердца до края хлыста, и закипело, и запузырилась в них особая жизнь.
Когда окружающие спохватились через секунду или две, пятна разноцветных юбок принцесс уже таяли как искры в снегопаде. Все подорвались за ними, чтоб не упустить главного веселья, но догнать не могли даже самых медлительных собак. Дамы уже далеко от них ушли.
А Ольга печально покосилась на свою златовласую покровительницу. Та хмыкнула и кивнула, отпуская ремень своры, и рыжая тут же ломанулась вперёд, петляя в мутном воздухе своей яркой спиной.
Она чуяла этот запах. Не чуяла даже, видела. Он скользил золотистой фигурой зайца над истоптанным, избитым снегом, и манил ее охотничью душу за собой.
Глаза эти зелёные никого не видели, кроме золотого этого следа. Следа первой жертвы охоты.
Борзых любят и ценят как раз за их ум и зоркость, беспрекословную четкость и скорость. Лапы рыжие взрывали тонкие слои снега и мощно толкали невесомое тело вперед. Ольга глядела внимательно и парила будто над мягкой снежной гладью, как птица. Бескрылый волшебный дух, она не упускала из глаз золотых подпалин следов. Но тут, когда холодный воздух, дерущий легкие, стал потихоньку заканчиваться, вместо следов впереди заметались сначала длинные заячьи лапки, а после – вся его подзолоченая чалая тушка с черными контурами ушей и беглыми глазками. Ольга изогнулась красивой дугой, и настигла бедного зверя в пару прыжков. Внутренняя какая-то штучка, неосознанное мастерство собачьего промысла, помогла задавить русака, и вернувшееся человеческое сознание накинуло на длинную голову легкую панику.
Все снова замерло.
Рыжая огляделась и поняла вдруг, что пестрая толпа борзых с подоспевшими хозяевами внимательно глядит на нее оценивающе. Столкнулась взглядом с псом с золотым цветком на груди, и он склонил перед ней голову, сутулую спину и воем негромким провозгласил что-то. Прочие не стали возражать, завыли с главарем стройным хором.
— Чья это псина? — обратилась к сестрам Катрина недовольно подобрав повод.
— Да кто ж ее знает? — разворачивалась Милта, — Не твоя и ладно!
Ролан внимательно пригляделся к оторопевшей собаке и смекнув подъехал к ней.
— Это собака моей жены, — гордо обратился он к сестрам, — и, как видите, она оказалась лучше ваших.
Ролан потрепал Ольгу по шее. Это было приятно, и она весело замахала хвостом, держась рядом с лошадью, пока мужчина залазил обратно в седло.
— Полно вам, девочки, — махнул рукой Роберт, — поехали в лагерь. Вроде недалеко уже.
И вправду, вскоре все оказались в лагере, где теснились друг к другу шатры, палатки и кибитки ярких цветов, с обшитыми гербами боками и богатыми плетеными узорами. В нескольких больших ждали лошадей и собак, а в том, что с широким кольцом в середине, уже расставили столы и скамьи к обеду. В центре был большой костер, хоть немного прогревающий шатер и наполняющие его дрожащим приятным светом.
Господ встречал негромкий Мотыльковый хорчик и музыканты, рассевшиеся кучкой на высоких ступенях вдоль полого шатра. На столы уже расставили напитки и несладкие пироги, а в костре доготавливали свежепойманную пу́страньскую лань.
Начался вокруг густой жуткий гул, и Ольга заметалась на месте. Аврора ухватила ее за шерстяной рукав и наклонила к себе:
— Не беспокойся об этом, лучше смотри. Я думаю, ты еще не видела, как искры летят.
— Причем тут искры? — не поняла Ольга.
— Молчи и смотри.
Вокруг костра встали королевские сестры и подозвали к себе Елену и Жоржет, чем вызвали тихий ропот у сидящих. Вшестером они выстроились лучами от костра парами, ровно напротив друг друга. Напротив Матери встала Бесплодная, напротив Проститутки — Непорочная, напротив Старшей — Младшая, и последняя всплеснула руками, изогнулась дугой до земли, мягкой волной вытянулась вверх. Нежные руки взвились над головой, запряли тонкие детские пальцы и Талия закружилась красивой спиралью. Замерла потом, будто закрываясь от чего-то сверху.
Следующей вступила Непорочная, качая будто кого-то, и дугой взвилась вверх короткими залпами, широко растопырив пальцы и веселясь. Замерла, провернувшись в пол-оборота и вытянув прямые собранные руки вперёд.
Жоржет вспыхнула еще до того, как окончательно погасло движенье Катрины. Вытянула ногу вперёд, и она красиво показалась из-под газового подъюбника, подпрыгнула по-козлиному, встряхнулась, игриво расстегивая пуговку на груди. В четверть круга развернулась, потянула руки за спину, сцепив в замок, и глядит пылко из-под коротких черных прядок.
Вступила Старшая, строго и холодно, мелко-мелко перешагивая и по-птичьи, будто крыльями, ведя руками. Когда она закончила свой оборот и замерла, скрестив руки на груди, завелась Женевьева, пружинисто выпрыгнув с собранными венчиком руками. Она бросила их, приземляясь, вдоль туловища, а после вывела над головой, уходя в выпад, и держала их там, пока поднималась в арабеск, и собрала снова, прокручиваясь на одной ноге.
Все замерло на мгновении, пока не вступила Мать, и не грянули с нею все остальные. В пляске их дикой не было будто бы никакого порядка и смысла; они гнулись, подскакивали, клонились и тряслись, напоминая танцы кострового пламени. Гул человеческих голосов дополнили рожки, дудки и колесная лира, широко и весело вступившие вместе со всеми. И каждый третий такт королевские сестры сходили с места и менялись с соседкой то справа, то слева, подпрыгивали и подкручивались, качались, и сходились в выбранном движении, забывая о прошлой какофонии и возвращаясь к ней сразу после перемены.
Темп ускорялся, и все шире разлетались яркие платья-рединготы, все живее блистал огонь на меху, все ближе подходили танцовщицы к костру. Порядок захватывал этот жаркий хаос, медленно, аккуратно, будто немного напугано, как вдруг все застыло, и девушки замерли около самого огня, внимательно глядя на партнёршу по ту сторону костра. Заворожённые друг другом танцовщицы качнулись в сторону, другую, и качаясь в широком вальсе, звонко, смеясь, закружили снова; изредка меняли свое направление и весело сходились, пока не схватили друг друга за теплые, мокрые ладони. Сошлись тогда у огня и растянулись как можно шире.
— Госви, госви — грянули вдруг танцующие во все голоса. — Шестеро и чон! Госви, госви, Равенох с егнок! Мэле лонершта, Теха лонершта! Пустрань-Мэле Ни рози-рози, Ни увези-увези, Пустрань-Мэле Теха лонершта! Теха лонершта! Эслорат уфъянш Илгата, илгата![i]
На последних словах взвизгнули горны снаружи, и гул поднялся в шатре. Все кинулись к еде и питью, и веселость взвилась в воздух.
Ветер снаружи завыл устало. Начиналась пурга.
— К вечеру поедем за эврвахи! — отделился в шуме грозный приказ короля. И его слова гулко подхватила вся благородная толпа.
И вправду, через несколько часов лагерь вновь опустел — больше половины гостей бросились в пургу своими хмельными головами. И мирно потекла жизнь среди шатров в славной своей тишине.
Аврора неловко покачивалась, напоминая утку, медленно обходя большой шатер. Снег пурги лип ей на ресницы, осыпал пушистый меховой воротник и покрывал полностью пальто. Холодный ветер резал кожу, вбиваясь острыми снежинками в теплые щёки, но внутри, у костра и резных столов сидеть не хотелось. Там вынужденное одиночество пахло кисло, пропавшей едой и брагой, а здесь о думать о нем не получалось — уж сильно неприятно.
Закрываясь пуховым платком, Аврора шла в их с мужем маленькую палатку, и вдруг на фоне ее толстых цветных скатов разглядела некрупную, не больше борзой, комковатую фигуру. Она тянулась длинной шейкой с кудрявой гривкой под полог, нащупывая губами траву.
Видно почувствовав, что за ним наблюдают, он поднял свою овечью голову и, покачивая ею, двинулся к девушке. Из центра лба вился длинный рог, темные глаза поблескивали в снежной буре, а шерсть отчего-то не мокла, и вилась мелкими плотными кудряшками.
Единорог ткнулся теплым носом в протянутые руки и задергал ушами. Аврора присела на корточки и зарылась пальцами в густую шерсть, медленно гладя чудное это трясущейся существо.
— Тебя все ищут, а ты здесь, — растерянно немного пробормотала девушка, — Нашел меня. Из всей толпы веселящихся людей выбрал меня, скучающую, противную, некрасивую. Милый такой... Многие думают, что тебя вообще не существует, и ты выдумка, так, игрушка для развлечения. Глупое увлечение или поэтическое увеличение. Тебя превозносят как самый ценный трофей, хотя на самом деле — овца овцой, если не знать о тебе. А ты живой. Ты не трофей, ты просто непроста единорожек, правда? Маленький, напуганный единорог... Пойдем, у меня есть сено и яблоки, я накормлю тебя.
Вернувшийся через несколько часов Ролан, замерзший и похожий больше всего на снежного человека, увидел в маленькой их палатке спящую Аврору. Волосы разметались по подушке, одеяло сползло. Ее грел только эвервахи, сложивший к ней на грудь свою рогатую голову и обнявший тонкими ножками круглый живот. Мужчина долго стоял и смотрел на эту картину, не смея нарушить идиллии и покрываясь снежной коркой только сильнее.
Проходящая мимо Жоржет бесцеремонно заглянула за его плечо и расплылась в заботливой сестринской улыбке.
— А эта девочка очень удачлива! Я очень рада за тебя, Ролли, — шепнула она, хлопая брата по плечу, — ты счастлив?
— Я не знаю, Жози, — растерянно обернулся он, — Это не мой ребенок.
— Какая разница чей он, если любишь человека? И не спорь с сестрой, я-то помню получше всех остальных, как ты за ней волочился с малолетства. Сама же письма ей передавала. И она тебя полюбит, и дитятко, скорее всего.
— Не знаю, — вздохнул принц обеспокоенно, — странно всё это.
— Пойдем выпьем чаю может? Полевого, как раньше. Поболтаем…
— Пойдем, — вздохнул Ролан, — не будем им мешать.
Наутро третьего дня снег повалил еще сильнее, и только какой-то странный небесный свет подкрашивал воздух и спасал от полной темноты. Ольга от скуки забрела к конским шатрам, где готовили к бегам пары хгвистивых лошадей. Они напоминали больше всего не гвиковых степняков и конюшенных, а родных ей лесных стражицков: крупные, крепкие и сухие, с маленькими большеглазыми головами, длинной спиной и высокой холкой. Люди вплетали им в хвосты и гривы мелкие гривняки, приятно поблескивающие каменьями в неярком свете, и убранных, чистых, выводили на улицу. Снег налипал им на ресницы, густую недлинную шерсть и ноги, пока рукастые слуги впрягали их в странные, незнакомые Ольге, санки. Они были достаточно широкие, но короткие. Передняя часть была скошена и поднималась перегородка примерно на уровне колен. К другой перегородке, примерно в полушаге от первой, крепи́́лся полог. По ботам ярко виднелись гербы.
— Скажите, — обратилась Ольга к ближайшему тихрошу, — а для чего эти странные сани?
— Энто сейчас гонка будет, барышня, — весело пояснил он, стараясь не звенеть бубенцами в руках, — но так на таких все зимой вместо колясок ездят. Резвее.
— Ольга! – окликнул ее знакомый голос, — Помогите нам!
Это был Ролан, весь взъерошенный и суетливый, явно в чужой огромной черной шубе.
— Что случилось?
— Да у нас возница слег, а до бегов другой приехать не успеет. Вы же хорошо экипажем правите, я помню… выручите нас снова!
— Да я на таком никогда не ездила…
— Не важно! Главное, чтобы мы тоже учувствовали, традиция уж такая, а что из этого выйдет не так уж и важно…
Ролан, и обычно выглядящий не слишком серьезно, был сейчас особо смешен и странен. Волосы кудрявились от сырости, и на их черноте ярче поблескивали крупные снежные хлопья и тонколапые снежинки. Огромная темная шуба делала его похожим на чонозууда, но какого-то тощего и нелепого, совсем не страшного. Казалось, что зверь этот робел, и не ел со времен, когда Смертью была только София. Ролан и трясся, как неуверенная собака, и глядел, как мокрый голодный щенок. Кое-как сдерживая смех, Ольга кивнула, поправляя редингот, и мальчишка просиял, схватил ее за руку и потащил к своим санкам.
— В общем, я буду сидеть сзади, чтобы уравновесить и утяжелить сани, а тебе надо будет встать спереди. Вот, это наши, Сиолова́рские, знакомься, — тараторил Ролан, быстро пробираясь среди волнующихся лошадей и работающих людей с ловкостью хорька. Это, правда, только усугубляло его комическое положение, и позади, где снегопад уже скрадывал детали, слышался негромкий народный хохот.
— В общем, вот эти наши, — он указал на нарядную рыжую пару, почти до конца запряженную в санки, — Облепиха и Апельсина. Старт через два часа. Встретимся там!
И принц растворился в снегопаде так же резко, как и появился.
— Во шебутной, — весело фыркнула тихроша, — прямо как братец мой.
— И не говорите!
Тихрошей оказалась высокая кочевница с длинными косами на сером полушубке, а рядом помощником вертелся очень на нее похожий мальчишка лет десяти. Женщина цепляла по верху хомута серебристые колокольчики, позвякивающие по-речному легко и непринужденно.
— Чем вам помочь? – спросила Ольга, разглядывая нетерпеливых хгвистивых, топтавшихся на месте.
— Придержи девчонок, ежели не сложно, — махнула рукой кочевница.
Втроем они скоро управились со всей работой и принялись за разговоры. Так оказалось, что Альма и Адиль из Хорей, и уже пять лет служат при Сиолова́рских конюшнях, что тогда они зимой бежали из племени от большого позора и осуждения, и дело они свое любят.
— Лошади они же как дети, — улыбнулась Альма, хлопая Облепиху по шее, — к ним к каждой свой подход надо. Характеры разные, судьбы, желания, потребности… и работать с ними, по лицам читать, по повадкам, по делам интереснее, чем с людьми. Люди-то они что? Они судить особо любят, не разобравшись. А лошади не важно, есть у тебя дети, родные, деньги, горе у тебя или радость. Они вон, большие и теплые, и ничего больше не надо.
— А вы, Альма, умеете санками править?
— А чего тут уметь?
— А научить сможете?
— А чего б не научить?
Ольга села на пассажирское место вместе с Адилем, а Альма встала спереди. Хлопнула кобыл по спинам, и они пошли ловкой ровной рысью. Зазвенели весело бубенцы с колокольцами, и в густоте метели поплыли как лодка в тумане, все ускоряясь и ускоряясь. Объехав в полкруга лагерь, Альма перебралась под полог к сыну, а Ольга, прищелкнув хлыстом небыстро покатила еще полтора круга для разминки, а после выехала к стартовым местам.
Народ столпился у них, и санки уже выстраивались красивым рядом впереди толпы. Хгвистивые жевали трензели, приплясывали и волновались, и оттого везде стоял негромкий звон. Им будто бы переговаривались пары, и лошади подключались к колокольчикам негромким вкрадчивым ржанием. Вздымались над головами густые клубы пара, хотя было не холодно, и налипал снег на муфты оголовий, конские спины пушистые гривы.
Пассажиры занимали потихоньку свои места в санях, и возничие готовились к старту. Ольге как-то неловко даже было, глядя на явно опытных гонщиков в заячьих шубках, подвязанных чепчиках и глядящих прямо перед собой. Она в своем зеленом рединготе и двух платках, плотно закрывающих голову, казалась совсем бесполезной в этой толпе.
Смеху добавил и Ролан. Откуда он вообще выудил эту огромную шубу? И чего он ходит в ней, имея приличный костюм?
Вот все на местах, и все готовы. Впереди метров через десять уже мало что можно было разглядеть, и снег лишь усиливался. Но старт дали, и с веселым перезвоном пары хгвистивых кинулись рысью и иноходью вперед, в эту густую белую мглу.
Красивые круглые крупы Облепихи и Апельсины поблескивали в слабом желтом Пу́страньском свете. Повсюду летел снег, но лошади, почти до запястья в нем утопая, все ускорялись и ускорялись, широкой грудью врезаясь в ветряные потоки. И в какой-то момент, перед самым разворотом, Ольге вдруг захотелось рассмеяться, громко, ребячески, но первым это сделал Ролан, вытащившись чуть вперед и разглядывая снежную пустоту. Кобылки зашли аккуратно в поворот, сани накренились на заносе, и все вчетвером засмеялись. Это помогло – лошади бросились назад с такой скоростью, что Ольга, аккуратничая, их придерживала поначалу. Потом плюнула, и они полетели в этих бурлящих сливках.
Вскоре метель начала сходить на нет, и впереди замаячили они финиша. По сторонам стали раздаваться и чужие, глухие и гулкие, бубенцы. Они пришли четвертыми из 12, и так хорошо было от этого, что кричать хотелось.
Альма с Адилем забрали лошадей, Ролан и Аврора с эвервахи скрылись в главном шатре, а Ольга, не чувствуя голода, ушла в сторону. Пока разбирались после бегов, снег кончился, и в полтора часа небо отчистилось. Вечерело.
Первоснежное небо, сухое, бескровное, поблескивало устало несмелым закатом. Летом, бывает, выйдешь — и все горит золотом, багрянцем и переходит во вкусный лиловый полуночный мед, полный мелких пьяненьких звёзд и какой-то чарующей глухоты. А здесь небо, проснувшееся после череды снегопадов, стыдливо улыбается пастельным светом. Облака серые растрясло вспаханными бороздами, пуховыми лентами, и среди них проглядывает эти свежие цвета, такие теплые и родные.
Этими цветами красят на Пустрани свадебные платья.
Ольга долго стоит среди глубокого снега в этом длинном, странном пальто. Оно ей больше напоминало платье, и всё время казалось, что ей оно совершенно не идёт, но тут, стоя в одиноких раздумьях неизвестно сколько уже времени, ощутила его своим. И все вдруг ощутила своим.
Дерево колечка приятно грело руку под перчаткой. Вынужденное одиночество противно давило грудину, и хотелось бежать. Казалось, ей нет здесь места, и негде нет, но Ольга держалась и смотрела туда, в нежное закатное небо. Тоска горько расползалась в горле и кружила голову, как снег, взбитый с мягких сугробов разыгравшийся ветром. В глазах блестело.
А на лице проступала теплая какая-то улыбка, будто ничего не происходит.
— Ольга, — окрикнули ее со стороны, — поехали!
Она очнулась резко, выныривая из милых своих мыслей, от этого крика, обернулась и поняла вдруг, что ноги задубели, а щёки неприятно пощипывает. Солнце уже скрылось, всё затянуло полупрозрачными сумерками, и практически все уже покинули охотничий лагерь.
— Ольга! – крикнули ей снова.
— Я сама! – отмахнулась она в ответ и пошла вперед, по колено проваливаясь в хрустящий мягкий снег.
Среди заносов кружились и приплясывали вихри, скатываясь с вершин сугробов или поднимаясь с земли. Они славно извивались, и подвывал ветер тоскливо и весело. И там, в легкой этой дымке, брел Занцаг одиноко. Обросший коркой, уставший, всё равно шел. Ольга подобралась к нему, тянет теплые руки, и оборачивается к ней безглазое Время. Бархатными губами ладонь щекочет, лижет горячим языком. А девушка смеется, гладит его по храпу, по шее, чешет. Конь довольно ржет, фырчит и тыкается нежно в ее плечо. Только коснется – и все замрет. Зависнут в воздухе пляшущие снежные крошки, замрут тучи на горизонте, застынет небо над головой и затихнет человеческий шум вдали. Ольга оглядывается и слышит вдруг голос чей-то добрый, веселый, и свет странный, желтый, все заливает. Звучит вокруг песня какая-то тихая, стариковская, как колыбельная:
— Пу́странь- Мэле, Равенох поэ́ле звякнет. Занцаг гшвоче, улаведик Тилуа, ябрест с сивой Гдэ карашат? Улаэвдик Свясте воэт, снег гонэ.
Ольга даже шелохнуться боялась, пока песня на странном наречии екнифразского языка не сменилась привычной речью. Голос не изменился, нет, и источника не было видно.
— Я поймал тебя, Улаэвдик. Охота оказалась удачной.
— Кто ты?
— Я тот, кто смотрит.
— Саламга́н?
Вокруг раздался приятный, бархатистый смех. Ольга озиралась по сторонам, немного напугано, но с особой северной сдержанностью.
Она заметила вдруг, что вместо Занцага стоит рядом с ней старик с густыми серебристыми волосами, закрытыми полностью глазами и доброй человеческой улыбкой. Шерстяной жилет плотно облип снегом, как и шапка, и вся остальная одежда. Мужчина выглядел уставшим, но добрым, как дедушка. Он хлопнул слабой ладонью по ее плечу, и Ольга растерянно обернулась к нему.
— Твоя судьба служить мне, Улаэвдик. Как у Занцага, Эльмоту и Софии, и всех прочих помощников тилюаров. Ты достойна этого бессмертия.
— Но, Саламга́н, чем я так обязана?
— Ты умеешь любить, Ольга, — от звучания своего имени она вздрогнула, — А это – самая великая сила, которая может быть у человека. Ты научила любить и тех, кто не может любить. И научишь еще. А потом, когда кольцо рассохнется и сломается, навсегда останешься в своем охотничьем обличье, Улаэвдик.
Ольга застыла, растерянно выслушивая этот ветряной гул мирового голоса, и поняла вдруг, что ей совсем не холодно.
— Спасибо, что ты есть, Ольга. Ты чудесная мысль.
Золото опало, но Ольга продолжала оторопело обнимать конскую голову Занцага. Он тихо прял ушами и никуда не спешил.
[i] Беги, беги Кошка и волк. Беги, беги Равенох с зайцем! Мать спит, Тихо спит! Пустрань-мать Не унесет-унесет, Не спасет-спасет, Пустрань-мать Тихо отдыхает! Тихо отдыхает! Зимняя война (охота) Играет, играет!
Глава 15. Топленое молоко
Из переполненных портов выезжают вереницы карет и саней разных совершенно размеров и форм. Лошади, одетые в пушистые зимние шкуры, несутся рысью и галопом по Короткой и Длинной, по Слепой и Глухой, обдавая звоном занесенные обочины. Везут мелких дворян в сторону королевской заводи и дворцов, на крайний случай в Хэ́миш — оттуда ехать недалеко. Трещит мороз, звенят ветки на солнце — скоро зенит. И все полниться его ожиданием, жарким дыханием, клубами пара и инеем на шубах и шерстяных накидках с вышивкой — будет бал!
— Вы знаете, — говорит барышня с милыми кудрями на лбу своему кавалеру, прижимаясь к его густой шубе, — мои братья приедут. Как думаете, могут ли их высочества обратить на них внимание?
— Молитесь, чтобы эти змеи не увидели их, дорогая моя, — отвечает он, хлопая по ее руке. Улыбается.
Тетка с двумя дочерьми, жмущаяся напротив, недовольно фыркнула.
— А что Ролан? Он женился? — спрашивает юноша подругу. Та кивнула, опечалив соседку, было вытянувшую шею.
— Да, моя дорогая кузина осталась без нашей чудной фамилии, а принц получил наш прекрасный дворец.
Ольга бежала рядом с санями, и резво подскочила, стараясь запрыгнуть на козлы. Немного не хватило до них, но произведенный эффект лишал ее шанса повторить маневр: тетка завопила, и вместе с ней завопили ее некрасивые дочери; девушка с кудрями на лбу весело рассмеялась, глядя на это чудное зрелище, и вместе с ней прыснул и кавалер; а кучер щелкнул вожжами, и лошади бросились вперед кентром. Визг не кончался, и возничий еще прибавил ходу. Стражи́цквики красивыми аллюрами не отличались, и сани заскользили неправильно, волною, рискуя встрять в сугроб и развалить колею. Раздалось тревожное ржание, Ольга замерла, взглядом провожая непутевый экипаж, и только он отъехал на достаточное расстояние, побежала по своим собачьим делам дальше.
Недавно была короткая оттепель, и снег покрылся приятной твердой коркой, которая раскалывается прямо как лед, если на нее неумело наступить. Заледенели и узорчатые дюны-заносы. Некоторые из них становились уже не просто дугами, а узкими ходами-тоннелями, где вполне уютно прятались беглые звери. Ольге нравилось пробегать сквозь такие ветряные норы, чуять не ушедший до конца заячий и лисий запах, и искать по нему удобные тропы. Иной раз Улаэвдик случайно наступала в чьи-то маленькие норки или слишком внимательно заглядывалась на следы охоты: то тут, то там попадались отпечатки совиных крыльев, пробитые лисицами ходы, яркие, как ягоды рябины на индевелых ветках, кровяные брызги, узоры следов. Стоило ей надолго остановится, как на спину усаживались наглые снегири, свиристели и щеглы, принимая Ольгину спину за теплый сугроб. В голове не укладывалось, как вообще можно собачью спину принять за что-то другое, но думать об этом не хотелось. Не интересно.
Скоро показался Тихий лес. Ели и сосны прятались в нем под взбитый снег, и солнце слабо дотягивалась до земли. Сиротливо жались кедры, тончились черными веточками бесстыдницы, рябины, осинки и березы. Последние вообще моргали кривыми разломами, поскрипывали, недовольно скидывая белые шапочки. Сугробов тут почти не было, и кое-где проступала сухая мерзлая земля под ковром колкой хвои, полусгнивших бурых листьев. Торчал сырой пестрый мох, припыленный изморосью, и всё глохло.
Ольга шла аккуратно, прислушиваясь к тишине и продумывая каждый свой шаг. Сухие серебристые стволы сосен, голые, бескорые, были совсем без снега, и в них что-то пошурхивало прелой листвой. Скреблось. Щелкало. Постанывало. Редкие поваленные деревца тянулись скрюченными корнями и цеплялись узловатыми ветками за длинную подкурчавую шерсть. Застрянет веточка, вцепится, как репей, потащится следом. Кажется, что тянет кто-то назад, цепко схватившись. Ольга встряхнется – и падает жуть валежником.
Пахло противно. Морозом в носу щипало.
Вдруг ворон грохотливо захохотал, прерывая лесное безмолвие. Он будто заволок крылами своими всё мелкие дырочки, куда подглядывало небо, и стало совсем темно и глухо.
Ольга прислушалась, и расслышала далекий, слабенький треск, шорох, шелест. Следом раздался лай. Тревожный. Потеряный.
Жуть обвалилась, сердечко забилось резвее. Борзая ответила и бросилась в ту сторону. Кто-то лаял теперь без остановки, шумно, бойко, и она перелетала через овраги, стволы и кустарники, не чуяла колючей хвои и пыльного запаха, а неслась, неслась…
Золотистый пастуший пес весело крутился на месте, и только завидев подмогу потащил Ольгу к хозяевам. Там, на крохотной полянке, обставленной по краю черными деревьями, жались к рыжей высокой кобыле двое молодых кочевников. Они закрывались густым овечьим жилетом с головой, сжались, замерзшие, и тихонечко выли какую-то песенку. Засыпали.
— Эй, — окликает их обернувшаяся человеком Ольга, — вставайте живо!
К ней обернулась только лошадь и заинтересованно вытянула шею. Пес потянул с рыком жилет. Ольга кинулась к ним, расталкивая, прикрикивая…
Первым очнулся Гелен, и спешно отполз в сторону.
— Вы кто? — слабо воскликнул он, — Смерть?
— А что, похоже, что я вас убивать пришла?
Лютик бросается к хозяину, радостно виляя хвостом. Ольга трясет Эну, но та куда хуже поддается ее влиянию.
— До моего дома тут, — рыжая осмотрелась и улыбнулась про себя, — с полчаса ходу. Подохнуть решил, или спасаться будешь?
Гелен испуганно глядит по сторонам, и кивает. Поднялся кое-как, с Ольгиной помощью влез на Жару, вцепился в дремлющую Эну и крепко охватил лошадь ногами. К ним влез и Лютик, и стало теплее.
Ольга ведет кобылу быстрым шагом в поводу, и они оказались дома еще до того, как стало совсем темно.
Ольга натопила основательно, до жара. Гудит от натуги закипающий в третий раз за вечер чайник. В лохани отпаривают маленькие Энины ступни, заметно отмороженные, а Гелен просто жмётся поближе к пышущей печечке, пьет душистый отвар, отдающий приятно смолой. Во рту остается прохлада мяты, нежность ромашки, и скатываются вглубь, внутрь, отчего горло перестает мерзко першить, и проявлялся в нем живой и бодрый голос, как просохшая вязь букв в свежем письме от песка. Лютик дремлет рядом, под лавкой, и от удовольствия молотит иногда хвостом по полу.
Хозяйка же час уже носится в легеньком жилете между избой и сараем. С тех пор, как Аврора взяла к себе лошадей, в нем стало совсем холодно и пусто. Да и Ольга особо дома не появлялась, и оттого хлопотала о Жаре особо. Но кобыле, кажется, хорошо и просто так стоять под тяжелой стеганной попоной и слушать гудение ветра где-то не около себя, а за стеной.
Ночь закрыла войлоком звезды и луну, и в странно теплой ее глуши разливается негромкое кочевничье гудение на три голоса, и скатывается обратно в разговоры.
— Отчего вы решили бежать-то? – спрашивает Ольга, кутая Эну в пуховый платок.
— Нам нехорошо так. Екнифра́зы из нас плохие, семья не любит, не одобряет совсем. Ремесла нет, а просто так слоняться ну тоже, не самое-то приятное, — растекается мыслью Гелен.
— Мы хотим найти собственную дорогу, тилу́ Ольга. Свой путь. А дома, в Пустрани, в стадах, в степи…
— Не наше это.
— И что делать будите теперь? Продолжишь на скачки ездить, тилу́ Эна?
— Ой, не. Мы хотим быть артистами, — отвечает за нее Гелен.
— Это как? Зачем?
— Ну, — говорит Эна, — я вот когда была на скачках даже, то видела – нет у Тилуа́ каких-то своих, не привозных развлечений, песенок… все какие-то оркестры, песни странные. А у нас же есть своя, ну, йи́вкилва[1]. Там и сказки, и танцы, и песни…
— Я считался среди всех трех племен самым главным танцором. Видели бы вы, тилу́ Ольга, каково это! — Эна хлопает устало по его плечу, осаживая как лошадь.
— А я пела много. И от безделья сказки собираю.
— Это… интересно. Кажется, я знаю как вам в этом помочь. Но, тилу́, утро вечера мудренее. Ложитесь-ка вы спать, а на утро придумаем, как быть.
Кочевники кивнули устало. Ольга быстро устроила им постели внизу и ушла куда-то в ночную темень.
Наутро саночки были готовы. Отвезя Эну с Геленом на попечение Ролана, Ольга поехала дальше.
Коридоры ужасно холодны. Несмотря на закрытые окна, гобелены на стенах и ковры, которыми застелены все жилые части, в них неприятно свежо. Ролан, правда, не думает об этом совсем — в королевском дворце зимой еще хуже, а тут, видно, из-за источников и проведенной от них воды, стены не успевают толком замерзнуть. Здесь можно ходить вечерами в шерстяном халате, не кутаясь в звериные шкуры. Даже свечи по стенам горят, тускло освещая высокие коридоры Сиоловара.
Он прислушался, но от чего-то не слышно сегодня фортепиано. Странно. Ролан любит ночные этюды жены, и даже в самое позднее время, когда звезды ярче свечей горят на небе, залезает в свое кресло с высокой спинкой, стоящее у самой стены, и слушает, слушает... кажется постоянно, что если двинуться — музыка эта сейчас же кончится, как кончается птичье пенье. Ролан замирает, всматриваясь в кружево звуков-ветвей, и засыпает часто за наблюдениями. Слуги шутят в кулуарах, но это полная ерунда. Чего несделаешь ради милой!
— Аврора, можно? — стучится он, например, сейчас, обеспокоенный тишиной.
— Заходи, — легко отзывается девушка, и Ролан выдыхает.
— Не мерзнешь тут? Не дует?
— Нет, все хорошо.
Аврора смотрит. Прямо, скупо, точно как секундная стрелка, но от чего-то смущается и отводит взгляд. Нежные руки гладят живот. Плечи утопают в огромной темной шкуре, и на ней блестят каминные отсветы. Золотятся от них и волосы.
Аврора глядит мелко, смущенно, и, улыбаясь криво, говорит вдруг:
— Побудешь со мной?
У принца любовно загорелись глаза, и он закивал часто, подходя к постели. Устроился на ее краю, провалившись немного, и радостно посматривая на жену.
Тепло.
Оно где-то внутри, под кожей, разливается широким потоком по грудине. Хорошо от этого. Даже в тишине хорошо.
— Волнуешься? — Ролан не смотрит, отводит взгляд смущенно.
— Очень, — вздыхает Аврора, — как тут не волноваться?
— Думаю, все пройдет хорошо. Немного осталось.
Часы тикают как-то особенно громко.
— Скажи, — Аврора начинает погодя, взволнованно как-то глядя на мужа, — почему ты... решился? Ребенок совсем на тебя не будет похож. Не боишься скандалов?
— Нет, чего мне бояться? Я люблю тебя, и ребенка твоего, и останусь рядом, а все остальное — мелочи.
— То есть как это? — оторопело выдыхает девушка, — Как это любишь?
— Ну, знаешь...как коня под уздцы ведут. Держат крепко под подбородком повод, не тянут, а куда идти знаешь. Или, — он подвинулся ближе, — как собака ходит за хозяином. Помнишь Лаврушку? Вокруг сад, птицы, белки, природа шумит, а она бежит за своим человеком, и все ей побоку. Совсем. Не нужно гнаться за добычей, не нужно лаять, не нужно отвлекаться – и так хорошо. Если в разлуке долго — она с ног собьет от радости, хвостом изобьет, лицо, руки излижет. А когда одна — скулит часами. Вот так и я тебя люблю.
Ролан выдохнул, сухими ладонями поднимая нежную ручку жены и целуя ее робко, нежно, прелестно, как целуют младенческие головы. Аврора покраснела, смущенно поглядывала на мужа, тяжело дыша. Мелко так, как мышь в норе, мимо которой гуляет кошка или крошка-терьер.
— А он... или она, — он жмет плечами, — часть тебя. Ксандр, кажется? Ты любила его. Этого я никак не смогу исправить. Помню — ты с ним все балы проводила вместе. Красивый, веселый мальчишка был. Не будь его в твоей жизни, упокой Пу́странь его душу, ты бы не стала такой.
— Какой? — Ролан перехватил Аврорин взгляд, взволнованный и кокетливый. Звонкий.
— Аккуратной и веселой, как твои этюды.
— Ты их слышал?
— Каждый.
— Ох, Матушка, — девушка ныряет глубже в густую шубу, — они же ужасны!
— Вовсе нет, дорогуша! Я за всю свою жизнь не слышал музыки лучше!
— Не кокетничай, — смеется Аврора, взъерошивая его темные пряди. От этого движения живот заныл, и ребенок завертелся весь.
Милое личико скривилось вдруг мило, и мягкие руки легли обратно на тонкую шерсть ночной рубашки.
Пьяный слуга весело шатался по коридору. Вопил во всю глотку: «у луны два горба — значит не луна она! А верблюд, что плюют в рожу девке рюдоблю́д!» Слышно было, как он телом своим качающимся врезался в резные двери, ойкнул и плюхнулся на пол, шкрябая отросшими ногтями по каменному полу. Лотти выскочила из своей комнатки и с визгом ревнивой жены потащила его куда-то прочь. Слуга упирался и ныл. Так ноют обиженные собаки.
В комнате все стихло.
И в этом спокойствии грохотнул вдруг дружный супружеский смех.
— Хочешь потрогать? — шепнула девушка, упираясь локтями в подушки. Ролан затрепетал.
Ладонь коснулась обтянутого тканью живота, и ребенок пнул вдруг рядом. Мать охнула, но быстро замолкла.
Весь вытянувшись, Ролан опасливо тянулся и прислушивался, словно попавший в засаду зверек. Вроде бы он помнил мать, носящую в себе сестер, помнил Елену, помнил садовничью жену, но дрожал как впервые. Совершенно счастливо.
Словно это его ребенок.
Аврора смотрела любовно на его волнение и ощутила вдруг странное это чувство. Кипящее. Крепкое. Будто кто-то взял ее под уздцы.
Рыбья Тишь выглядит не просто неприятно, а удручающе. Маленькие осевшие домишки, худые облезшие срубчики жмутся друг к другу грязными кривыми боками, и перед ними торчат частые зубастые заборчики. Кое-где поднимаются на лосиные ноги – кривые сваи – почерневшие избушки со скупым мутным светом изнутри. Все окна вокруг огорожены наличниками грубой, неаккуратной резки. С крыш сползают до земли тяжелые ледяные груды-сосули и блестят бездушно. Люди недоверчиво косятся из-за мутных стекол и почти непрозрачной слюды, изогнутых глупой дугой и оттого напоминающие глаза подпорченной рыбы. Запах стоит резкий, и хоть выбеляет оцинкованные крыши и бурую черепицу сероватый снег, и морозный ветер обтачивает лед улиц, он не исчезает, не уходит. Он въелся в эти стены, улицы, окна; в задубевшее сохнущее белье, фартуки прачек, рыбацкие лодки и их застиранные бесцветные паруса; в кожу жителей, в их волосы, в их голоса.
Гудит в бухте усталый рог, и сгущается от этого звука народ. Ольга подгоняет лошадок, и въезжает по обледеневшей брусчатке в порт. Лениво чапают по нему безработные жители, толкают тележки полноватые хмурые прачки, чайки кричат. Торгуют здесь бесчувственно сушеной рыбой, и видно в стороне черные ряды сушильных рам, таких же гнилых и трухлявых, как и все тут. Воет ветер, гоняя мусор, и ходят стайками облезлые плешивые собаки. Голодные, худые, с обвисшими ушами и обрубленными часто хвостами, они заливаются нищенским злобным лаем и глядят жутко, с недобитой яростью. Того и гляди кинутся на тебя, но кидаются только на рыбу.
Весной и летом тут шумно, живо и резво – между Тишью и Баржей идут на нерест огромные косяки разной рыбы, и промысел живет.
Тоскливее выглядят только стоящие тут лошади. Их зимняя шерсть слиплась, гривы и хвосты спутались, и от льда почти затвердели. Они кое-как жуют промезшее прелое сено, неохотно, бессильно, как дети овсянку, и, видимо, от этого отсутствия аппетита, худы. Видны у них по пять, по десять рёбер, шеи тонки, выпирают на крупах колкие повздошные кости.
Но при виде Ольги редкие прохожие, собаки, чайки и лошади оживляются. Стучат каблуки, когти и копыта, и льнут к саночкам разномастные оборванцы, попрошайки, звери. Тянутся руками, губами, лапами, гудят: «Ой, Стражицки, помоги, чем можешь! Помоги, рыжая! Накорми, обогрей, научи!» Кобылки нервно ржут, косят, ушами прядут, но идут под строгим хозяйским взором.
Раньше здесь ходил паромчик, но несколько лет назад, после Ксандорова побега, его перестали принимать в Барже, а потом и совсем закрыли. Он здесь, на мели сидит, припав ржавым дном к мели. По всем его бортам близко и часто голдят чайки, поддаваясь какой-то животной, наглой ротации, и их туча вьется до самых серых туч.
Тут Ольга остановилась и принялась ждать, прячась глубже в шубейку. Носу из-под нее показывать не хотелось, и чуять этого всего не хотелось, и видеть.
Она помнит, как металась тут с Кленом три года назад. Город не изменился ни капли! Все так же мелко, мерзко и холодно, и она, в сарафане своем голубеньком говорит с людьми. А к ней вместо помощи попрашайничать приходят. Тянут уродливые мокрые пальцы с обломанными ногтями, губами шлепают.
— Денег дай, и найдем братца! – скрипят, — найдем!
— Ну и чего хохлишся, внученька? — весело раздалось рядом, и кто-то уселся в саночки.
Это оказалась крепкая, статная женщина, в рыжей лисьей шубе и пестром платочке. Лет ей было так много, что дерево, посаженное в дни ее рождения, уже было готово для рубки и хватало его на многое, а некоторые деревья она и пережила, но на вид ей не могли дать больше семидесяти. Седые волосы, бывшие когда-то рыжими, чуть выбились на высокий, испещрённый мелкими морщинами, лоб. Немолодое лицо все равно оставалось красивым, и ярко отличалось от местных лупоглазых баб.
— Роджите́ Ружена! Спасибо большое, что согласились приехать.
— Пустяки, Оленька.
Поцелованная Саламга́ном! Ее облетают стороной обе смерти и только склоняют свои головы в знак уважения. А зимой, как сейчас, она ходит в лисьей шубе, такой же яркой, как были ее волосы. Приятное лицо и голос только еще больше располагали к ее фигуре.
Ольга сажает повитуху в санки и выруливает скорее прочь. Только тоскливый замогильный вой и гулкий лай летят им в спину.
Две рыжие кобылы несутся легко по стоптанному снегу дороги, и весело позвякивают бубенцы на их спинках. Вокруг морозно, зима облепила землю и пахнет шипучим морозом. Свободно! И летят лёгкие санки по этой свободе. Птицы за ними следом — чуют ведьмовскую жизнь, бьющую ключом. Несколько синиц даже залезли под шубу Ружены и попискивают негромко и счастливо. До зенита неделя осталась.
У Ольги щеки горят. От мороза, от весенней теплоты внутри. Влюбленно горят под шерстяным толстым шарфом, что закрывает лицо от встречного пронизывающего ветра. Тот все одно стремится согреться под серой заячьей шубой, под платком на голове, в лёгких рыжих волосах, но не может и злится от этого пуще прежнего. А злоба блестит как алмазная пыль и оседает на ресницах.
Легко. Холодно, но легко. И мысль о том, что вот—вот зима повернет на спад, делают лёгкость эту звенящей и радостной.
А лошади летят по стоптанному снегу короткой дорогой так, что могут до места приди засветло.
Нет в Хэ́мише людей могущественней, чем сплетники.
Каждая корчма, гостишка или приличный дом держат при себе собственную прачку. Люди же, не относящиеся к жителям этих заведений, все одно обращаются к их работе, стаскивая с разной переодичностью вещи в общественные конторки. И оттого здесь, на прорубях, слышатся все новейшие сплетни и слушки, новости, происшествия… кому-то может показаться, что город живет в бурном движении, но в самом деле вся жизнь тут, в бойких громких разговорах и хохоте.
В глубоком льду грязной Ропотки вырезают зимой проруби, и вокруг них, вот же голуби, толпятся прачки всех видов и размеров. Их саночки с лоханями и тазами кажутся раскиданными сломанными спичками на прожжённой скатерке дешевого трактира.
Прачек любят и уважают, боясь попасться под их горячую мозолистую руку. Их звучные голоса рубят, колотят, взбивают пеной и поедают будто, заставляют разваливаться человеческий облик. Не дай Саламга́н попасться человеку в жернова их разговоров – ничего не останется. Всякий случай, будь то маленькое пятнышко или брызги по всему костюму, все прачки стешут колючими руками, иной раз оставив от начальной вещицы только клочок чистой ткани. Зато чистой!
Эльмоту и София вообще-то летели мимо, когда самая значительная баба воскликнула:
— А мне чо? А не нужона она мне смерть ваша, на кой ляд ее вообще выдумали? Вот жили как-то без нее и хорошо!
Это оказалась высокая полная женщина с копной выжженных белых кудрей, торчащих неприятно из-под чепца. Единственное украшение на ее лице – это большие голубые коровьи глаза. На ресницах склеенных комья черные и с них подтекает краска.
— Ты вот лучше молчала бы, Тореевка, — говорит ей стоящая рядом низенькая тетка.
— Чо ты тут вякаешь, а? – нависает главная жабой, — полощи и полощи, не твоего ума это дело.
— Тореевка, а чёй-то у тебя, у умной такой, портки шелковые убегают?
Баба раскраснелась, надулась пуще прежнего и закатала рукава.
— Я этого так не оставлю! – кричит она, и прыгает в прорубь.
Ей не повезло. Зайдя в воду по косой, она тут же пропала из виду. Течение подхватило Тореевкино обрюгсшее тело и потащило в свою мутную глубь, в сторону запруды. Поначалу, никто ничего не понимал, но тут раздался глухой удар с обратной стороны, а в соседней проруби на секундочку показалась толстая уродливая нога. Прачки завизжали, и потащили с визгом белье из ледяной воды. Вопль раздался – это Тореевкева дочь поняла. Ее держат какие-то бабки, и платками прикрывают ей вид.
«Что делать будем?» — спрашивает по-птичьи Эльмоту.
«Подождем весны. Пусть думать научится на старости лет».
[1] Артланг: культура.
Глава 16. Эслора́т Килв
— Помни, Оленька, — хлопнула девушку по спине повитуха, —вам возвращаться надо не позднее полуночи, а то не успеете.
—Хорошо, бабушка, — откликается, быстро застегивая пуговицы на пальто. Ольга мелко полоснула губами по щеке Ружены и резво сбежала по парадной лестнице. Полы редингота красиво развиваются, отбрасывая узорчатые тени на выбеленные снегом ступени.
Внизу роптали две хгвистивые кобылки, и Альма держала своих подопечных силой. Она весело болтала с Эной и Геленом, уютно усевшихся в санках. Разливалось по площади их коченичье наречие, живое и плавное, иногда по-сорочьи пощелкивающее иными словами. Ролан в своей смешной шубе вертел ошалело головой и хохлился мерзлым воробушком в стайке резвых поползней. Ольга улыбалась, выправляя пуховый платок на лицо и вставая на возничье место.
— Да прибудет с вами Тирелень! — крикнула Ружена, пока Ольга подбирала возжи.
— Мэле Пу́странь решцо́т, поэ́ле се́блиш[1]! — добавила Альма, отпуская лошадок. Те весело всхрапнули и по щелчку грянули, разбавляя прохладный порошневый воздух пестрым колокольцевым звоном.
Эна с Геленом чирикали на своем.
— И о чем говорят наши гости? — просыпался вдруг Ролан.
— А ты у них спроси, — кидала снегом в лицо она, не отвлекаясь от дороги, — они вполне разговаривают по-нашенски.
Но Эна с Геленом только хихикали от этого разговора. Ролан обратно прятался почти с головой в густую косматую шкуру, и видно было только маленькие сонные глаза. Так выглядят обычно домовые сычи, если разбудить их раньше положенного. Но не смотря на свою сонность, он не бросал идеи заговорить с беглецами, раз минут в пять крякал, пытаясь докричаться до Ольги, но получал один и тот же ответ.
В последний раз принц высунулся из-под пушистой шерсти и хотел было снова задать вопрос, но вместо этого разбужено-весело объявил:
— Мы на месте, друзья!
Королевский дворец выглядел скучно и серо, пока сани не заехали за ворота. Небо над ним сразу приобрело темный теплый цвет, и по нему поблескивали звездочки. Борзые заливались радостным лаем, и бежали подле хгвистивых, чуть ли не ныряя под короткие рыжие ноги. Все ветки деревьев, густо обитые инием, были увешаны проволочными звездами, шарами и сложными многуольниками. В их центрах метались желтоватые рябые огонечки, похожие на домашних канареек, и аллея переливалась их разноцветными пятнышками. Откуда-то издалека уже слышно камерный оркестр и смех, гудение лиры, звонкие голоса хорчика…
Эна вытянула свою и без того некороткую шею, и озиралась по сторонам с искренним детским восторгом. Косы от ее резких поворотов хлестали Ролана по лицу, и он ворчливо закрывался воротником. Гелен сидел спокойнее, цепко выхватывая темными глазами интересные вещи.
— Вылезайте, приехали, — буркнула закутанная Ольга, отдавая хгвистивых в распоряжение местного тихороша. Сжала задубевшие пальцы и встряхнулась.
Первым подорвался Ролан, и пока он вылезал, путаясь в ногах и пологе, по лестнице уже сбежала Талия в одном платьице, и скакала вокруг него.
— Ну ты и стрекоза, егнок, — улыбнулась Ольга, помогая выбраться гостям. Платье у девочки сегодня правда переливалось, как стрекозиные крылья, и вздрагивало, замирая, от каждого движения. Маленький сияющий вихрь обернулся к девушке и изучающе оглядел приезжих.
— А зачем вы сюда привезли наездницу и какого-то мальчика? – недобро нахмурилась Талия.
— Много будешь знать – скоро состаришься, — отмахнулся Ролан и щелкнул сестру по носу. – Покажи лучше дорогу гостям.
— Ладно, — легко согласилась девочка, чуть пожав плечами, и резво побежала по лестнице, —Только не отставайте!
Эна обернулась к Ольге, и та кивнула, одобряя план принца. Кочевники шустро направились за стрекозкой
— Нам навряд ли дадут уехать до полуночи, —взволнованно вздохнул Ролан, поравнявшись с Ольгой.
— Почему?
— Ну посмотри хотя бы на Талию. Видишь, как она носится? Как прилипла?
— Она всегда такая, — заметила Ольга.
— Не важно. Мама и сестры с нас взгляда не спустят, а Роберту с Еленой не до этого вообще.
—А если, —после недолгого молчания начала Ольга, —мы их всех отвлечем?
—Как?
—Ты думаешь, я бы потащила этих ребят на бал просто так? Мы с ними познакомились когда, то очень много говорили. И, в общем, смотри. Гелен – главный танцор всех степняков, а Эна – замечательная певица. Ну я и попросила их исполнить пару-тройку номеров…
Глаза у Ролана заблестели, а воздух застрял в груди от восторга.
— Ольга! Ты – гений! – воскликнул юноша, теряясь в клубах пара.
— Не стоит благодарностей, —невесело улыбнулась девушка, и шмыгнула внутрь.
Зал бурлил очередным заморским вальсом, и голова кружилась от одного звучания музыки, не то что от танцев. Несмотря ни на что, народу было достаточно много, и многие теснились по бокам в ожидании. Толпа пестрила и взвинчивалась вместе с неудачливыми взвизгами скрипки, и пылала яркостью похлеще цветущих дворянских садов. Лимонные, бордовые, лазурные, пурпурные, лиловые и изумрудные платья перемежались с пёстро-темными фраками: то лампасы сделают из яркого атласа, то по лацканам вышивку пустят, то вместо белого крахмального шейного платка намотают шелковый яркий шарфик. Пахло цитрусами и ёлкой, липко, приятно и свежо. Открытые окна прикрывали тяжелые шторы, но сквозняк всё равно заметал на праздник мелкий снег.
— Отчего сегодня здесь так пёстро? — поинтересовалась у компаньона Ольга, раскладывая складки палантина изящной драпировкой, — Бал летом был куда сдерженнее.
— Несезон.
— Что значит несезон?
— Это Зимний зенит, Тилуа́ репи́́. Летом, в сезон, со всех островов и Секвалеса приезжают отдыхать всякие гости высокого рода и статуса, и после Первоснежья разъезжаются обратно по своим домам до середины перваша, а то и до Теплыни, а бывает и дольше. Они и бывают на Штурвальных скачках, и на Фугари Килв, и на мелких всяких. А на Зимний приезжают местные, с Хэ́миша, с Тика, с Рыбьей Тиши и Черты. Тут и все: и торговцы, и промышленики, и моряки… Да и почему бы не сделать зимний пейзаж ярче, Ольга?
— И вправду, — улыбнулась она, высматривая в толпе знакомые лица. Ролан предложил ей локоть, и они вместе спустились в бурлящую залу, и только там разошлись.
Ролан потащил её к королевской ложе, где сидят не танцующие сестры, нахохлившиеся по-голубиному, отец с матушкой и Роберт с Еленой и Иштваном. Последний особенно мило смотрится на коленях маменьки, разодетый по самой моде и сонный до ужаса. Не хнычет, не стонет – стойко сидит в крохотном зеленом фраке, балуясь с резной деревянной лошадкой. Елена лишь придерживает его, посвещая больше внимания поиску интересных собеседников.
Катрина и Женевьева скучающе мучают черных змеек на шее, отчего они красиво извиваются среди золотистых цепочек. Шипят, капают ядом на белую кожу, и яркие эти желтые капли чудно смотрятся в ансамбле их вида.
Роберт негромко переговаривался с Нормандом и Франжеттой, выслеживая кого-то среди танцующих, и Ролан впорхнул в их беседу как ни в чем не бывало.
— …впрочем, Жизель не так уж бесполезна. Кому-кому, а любимой женщине наши Тилуа́ выбалтывают всё сокровенное, — замечает Роб.
— Вопрос не в полезности, а в том, что они вообще прибегают к услугам Жози, — возмущается Франжетта, — Это подрывает семейный уклад. Она портит наш облик в глазах общественности!
— Мне кажется, — влез Ролан, — за эти годы большинство позабыло о том, что когда-то существовала Жизель, матушка.
— А Ролан прав, — замечает Норманд, — скоро будет десять лет с тех пор, как она бежала. Не так важно уже чья она дочь, если возвращаться не собирается.
— То, что их не интересуют жены, отец, уже само по себе большая проблема, — отмечает скучающая Женевьева.
— Это не значит, что вам с Катриной не стоит найти себе достойную партию. Взгляни на сестер, Жене. Неужели тебе не хочется поговорить с кем-нибудь или заняться танцами?
— Нет, отец. Здесь нет ни одного достойного мужчины.
Однако этот праздник полон мальчишек, юношей и стариков совершенно разного положения. Вот Милта, старшая из королевских сестер, мило болтает с капитаном. Она то и дело задевает своим веером серебряные пуговицы на тёмно-лиловом сюртуке и смеется, не замечая выпавших из прически коротких кудряшек. Босое его лицо иногда озаряется веселой улыбкой, и даже с другого конца зала видно, как поблескивают его светлые глаза.
Ольге здесь неприятно. Шумно, душно, пестро… голова болит от всей этой городской безвкусицы. И ничего ней не остается, как устало поглядывать за Эной и Геленом, чирикающих что-то на старом языке.
Зато беглые кочевники смотрятся среди здешней публики отлично. Китти с Авророй удачно подобрали и подшили под них старые костюмы, наскоро объяснили бальные правила. Волновались еще – а как они будут чувствовать себя среди других?
Лучше бы об Ольге подумали, честное слово.
Полноватый серьезного вида мужчина в черном фраке, напоминающий жирного грача или прилизанного ворона, объявил окончание вальса. Танцевавшие, многие покрасневшие от непривычной нагрузки, разошлись по краям залы и прилипли к чужим разговорам. Вот и от принцессы отобрали капитана, и она пошла прочь, чуть придерживая длинный шлейф. Косились в ее сторону завистливо, и шипела, вилась взволнованно черная змейка вокруг золотой цепочки. Даже сестры подбавили жару.
А ей плевать, и волнуется расшитый шелк цвета морской волны позади. Кружева пеной плещутся.
— Вы не танцуете? – интересуется Ролан у Ольги, подобравшись к ней со спины.
— Нет, разве я могу танцевать? Я ведь обручена, — испуганно бормочет она, часто обмахиваясь веером.
— Отчего нет? Законам это не противоречит, да и вообще… но погоди, пойдем, я представлю тебя своим.
— Зачем королеве меня знать? – охает Ольга, неумело пытаясь вывернутся из-под руки Ролана.
— Затем, что ты компаньонка моей жены, — терпеливо пояснял он, — И таким образом относишься теперь к нашему кругу.
Отойдя в сторону от светских болтунов и сплетников, и понизив голос, Ролан продолжил:
— К тому же, насколько мне известно, ты тетушка «моего» первенца, Ольга. Я не допущу, чтобы он, или она, кто ж его знает, рос без кровных родных.
— Но почему же?
— Так у нас заведено, тилуа́ рени. Раньше тетушек, сестер и матерей узаконенных детей брали в камеристки, кормилицы, фрейлинами или как-нибудь еще, только бы родня рядом была. Такова, например, тилу́ Аннет, что служит моей тетушке…
Дальше Ольга не слушает. Иногда только заинтересованно поддакивает. Она очнулась только от слов королевы-матери:
— Рада познакомится с вами, тилу́ Ольга. Чем вы занимаетесь обыкновенно?
— Я мастер по работе с пером, Тилуа́ Франжетта. Тот веер, что вы держите в руках, и бутоньерка Тилуа́ Норманда, и те, что у ваших дочерей и сыновей, все сделаны мною, тилуа́ Фрнажетта.
— Удивительно! – всплескивает руками королева и улыбается. Улыбается и Елена. Роберт наклонился к ней, шепнул что-то и обратился.
— Разрешите пригласить вас на следующий танец, тилу Ольга.
Она улыбнулась и мягко кивнула, мягко подовая руку.
В соседнем зале, примерно в половину бального, полукругом расставили стулья и кресла,
— Тилу́ и Тилуа́! Поприветсвуйте наших гостей – Эна и Гелен Сузру!
Эна выходит на площадку робко, слегка приподнимая край непривычного платья. Золотой шелк выгодно обтекает ее крепкую сухую фигуру, и поблескивающие на косах ленты лишь поддерживают ансамбль. Темной тонкой вышивкой покрыт высокий мягкий пояс.
Люди следят за каждым ее движением, шурша тканью, веерами, перешептываясь аккуратно. Но Эна ничего не слышит. Тихо вокруг. Волнение, тошнотой подошедшее к горлу, кипятком клокочет во рту и отзывается неприятной кислотой.
Кажется, слишком много времени прошло с выхода, и Эна вступает. Зажмурившись, разглаживая нервно шелк…
— А са поэ́ле-поэ́ле Сиой-сиой сиолгита! Сивли ефип Жтуифата!
Голос раздается внезапно громко, и публика ахает от его мощи. Кажется его легкий взлет разрезал потолок. Под вспоротой крышей разливалась широкая лента ясного весеннего неба, и в слышались в трещащих остановках и переходах птичьи крики и трели, хлюпанье сочной земли, звон ручьев, блеяньепервых ягнят…
На длинном распеве вступает в круг Гелен. Улыбаясь мило, вскидывает руки; прыгает, обивая одну ногу другой, и не останавливает плавный свой танец. Он идет важно, горделиво, высоко поднимая и встряхивая ноги.
— Табасия мэле Еатчан си моте Та килвме Фугле́р-моло.
Эна смеется. Где-то внутри, под слоями блестящего шелка. Смех этот, молодой, влюбленный, слышится вторым голосом. От него становится легче дышать.
— Ни сцашпели, Ни сцай-кпсоуч, Ни пепели вюфер Црасвест! Црасвест!
Гелен косится в танце на молодую жену, и оттого у него на душе шумно, раздольно. Широкие рукава-крылья наполняются воздухом, и вправду теперь перед публикой не человек скачет, а гнет шею, пляшет лукавый журавель.
— Иваке веста Црасвест са мсила Голвезита! Голвезита![i]
Он поглядывает внимательно на счастливую Эну, тянет к ней руки, и ощущает вдруг сам всю весеннюю легкость, свежее тепло. Оно скапливается росой в мелких морщинках, отражается в темных глазах, и собирается крупными каплями спокойствия.
Кажется, теперь все будет хорошо.
[1] Мать-пустрань с вами, дороги хорошей!
[i] А за полем-полем Море-море плещится. Синева его Переблескивает. Табасия-мать Моет в нем бока И танцует Птица-облако. Не лебедь, Не чайка-грязнуля, Не белый сокол А журавель Вестник весны Играется! Играется!
Глава 17. Матушки
— Ольга, Тилуа́ репи́́, кто ждёт вас на улице? — вкрадчиво поинтересовался Ролан, оглядывая со стороны притихшую публику. Девушка смутилась, потупила взгляд и виновато улыбнулась. Принц только ухмыльнулся и похлопал приятельницу по плечу.
— У тебя есть пятнадцать минут, Ольга. Возьми шаль, там морозно.
Девушка вся просветлела, зазвучала вся, раскраснелась. Только и успевает, что бормотать благодарности и кивать. В ней все дрожит, будто внутри по веткам ее души скачут и галдели свиристели. Рябина забродила, и оттого только пьяный восторг и предвкушение занимали ее рыжую голову.
Ольга выскакивает, в спешке накинув на плечи шерстяной платок, прямо в платье и атласных туфельках сбегает по лестнице и вылетает на площадку в саду.
Главную ель окружали другие, поменьше, похудее, опрятные, но не такие нарядные. На них висели тоненькие звёздочки из проволоки, согнутые будто бы из шпилек, и шарики, пустые, прозрачностью своей отражали всё окружение, и, кажется, даже музыка зала танцевала в них.
Она увидела ястреба за елочками-мещанками, и кинулась к нему, светло и широко улыбаясь. А глаза заблестели предательски, замерцали ярче восторгом, радостью, грустью... В тот момент бледные Ольгины глаза выражая всё, что произошло с ней в эту зиму, но стоило ей пробежать к любимому и схватиться за его теплую ладонь, травяная зелень заняла их.
Эльмоту притягивает ее к себе настолько близко, сколько может, и зарывается носом в ее растрепавшиеся волосы.
Вдруг снег закружился в погустевшем воздухе, и музыка во дворце притихла, как притихают свечи перед своей кончиной. И Смерть, и его жена поднимают головы к холодным хлопьям. Те кружат, качаются, парят, словно птичий пух, засыпают и опускаются тихо на плечи, волосы, лица, оборачиваясь каплями. Завивается в воздухе звонкий смех клубами белого пара, и по-особому тепло стало этим двоим.
Эльмоту качнул Ольгу аккуратно, и она поддалась, шагнув в сторону. Неспешно перешагивая, они вторят звучному снежному танцу, и мурлыкают в три четверти разговоры. Мало что можно разобрать в их речи, поскрипывающей и негромкой, похожей на хруст снега или то, как лезвие конька разрезает подтаявшую кромку льда при толчке. Шелестит шерсть их одежд, плетется пар разгоряченного дыхания. Эльмоту сгибается, притягивает рыжую чуть к себе, приподнимая мощными руками. Глядит подробно и близко на усыпанное мелкими веснушками личико. Заглядывает в поярчавшие от восторга зеленущие глаза, и губами косается ее губ, завлекая в долгий теплый поцелуй. От него стало сыро и жарко, как у печки с мороза, но отрываться категорически не хочется.
Их разнял взволнованный юношеский оклик.
— Ольга! – кричал Ролан, — пора!
И девушка нехотя выходит из игры, самовольно опускаясь на землю. Прижимается коротко напоследок. Смотрит быстро. Без объяснений бросается прочь.
Взгляд этот Эльмоту не знаком. Так жены глядят на своих мужей.
В его вихристой голове замкнуло, и птичье сердце заколотилось еще сильнее прежнего. «Это любовь! — думает Эльмоту. — Кажется, ничем другим это быть не может».
За дворцовыми воротами выла и тряслась рыжая от странного ночного света пурга. Лошадки, запряженные в крохотные саночки, косили туда и похрапывали, взволнованно перебирая ногами.
— Как мы успеем, — похолодев пробормотал Ролан, крепче кутаясь в тяжелую шубу. Ольга затягивает платком под шляпкой лицо, оставив тонкую полоску около глаз незакрытой. Застегивает высокий меховой воротник на подбитом красивом пальто, сует руки в перчатках в широкие рукавицы.
— Мы же дорогу не найдем, — бормочет принц, из-за всех сил гонящий прочь накатывающую панику. Ольга вздыхает, и собирается уже окончательно разуверить друга, как видит сразу за воротами знакомую тень. Отблеск атласный лампасов на брюках. Желтый цветок в искусной бутоньерке. Милую, родную, нахальную улыбку.
Уверенность выросла в ней, заклубилась и выкатилась на спрятанное лицо. Заблестели приятной зеленцой глаза.
— Не волнуйтесь, Ролан. Мы будем вовремя.
И Ольга ступает на козлы, приняв в огромные из-за одежды ладони длинные поводья. Конюх, не ушедший еще от них, удивился, но голоса не подал — мало ли, что этим высоким особам в голову взбредет.
Принц закрывается крепким войлочным пологом и кивает. Ольга поднимает лошадей, и те, сильно толкнувшись задними ногами, бодро идут к воротам.
Эльмоту подпрыгнул, недолго парил над головой жены, а после ломанулся в густую глушь снежного ветра, сносившего легкие саночки в сторону. Кобылки шли, и только выровнялся полет, возжи щелкнули снова, требуя ускорения. Они поддались и помчались сквозь колкий снег, чересчур сильный южный ветер за птицей, что легко качалась перед ними. Широкая быстрая рысь несла их практически в воздухе, и ястреб смеялся, ведя их за собой.
А Ольга глядит изо всех сил вперед, на его темную птичью спину, и гонит. Все ресницы обило инеем, а щеки неприятно кололо, но девушка знает, что все это не зря. И Смерть, ее любимая Смерть, прокладывает им путь к новой жизни.
Аврора сидит за фортепиано в своей комнате. Даже не сидит, полулежит в высоком мягком кресле, пугливо перебирая по клавишам. Ружена сидит рядом, бормоча под нос свои повитушьи заговоры.
А инструмент отзывается, и девушка выуживает из стопки бумаг чистые нотные листы. Тонкий угольный карандаш высекает на ней выбранные ноты.
Спокойствие. В них прячется для Авроры такое недоступное и важное спокойствие.
Знак за знаком, крючок за крючком, и танцы хвостатых восьмых увлекают за собой ее затуманенный разум. Нотки цепляются друг за друга, становясь причудливым хороводом на тонких рядах. Их нестройные узоры напоминают кочевничьи танцы — также много в них виднелось повторов, также разгонялся ритм, также все кружилось и выравнивалось в дикие высокие дуги. Летели листы мимо, соскальзывая с подставки и взволнованно дрожащих клавиш. Аврора улыбается — выходит что-то отличное, и кидается повторять записанную уже выдумку по памяти. Всю память, все мысли заполняет это бойкое, качающееся аллегро.
— Я назову это, — весело говорит она, выводя на последней странице название, — повивальной сонатой.
Весь день, весь вечер она провела за своим милым фортепиано в комнате. И только застыла на желтоватой бумаге последняя нота, только вспорхнула под высокий потолок, внизу послышался шум — вернулись Ролан и Ольга.
Ружена повела Аврору к постели и вдруг рубашка под халатом в момент взмокла. Повитуха улыбнулась и погладила девушку по спине своей теплой и сухой рукой.
— Вот и пришло время.
Ольга взметнулась по лестнице быстро, и влетела сразу в купальню. Там ждали, прячась в густом пару, Китти и Лиззи в тонких рубашках и с собранными под чепцами волосами. Они резво раздели пришедшую догола, и принялись скоро обтирать ее горячей водой и мылом, и волосы, и лицо… Наскоро закончив, накинули хлопковую рубашку, а поверх — сарафан с карманами. Заплели рыжие жесткие космы в тугие косы, и спрятали под платок.
Из жара купальни Ольга вышла в трепещущую полутемную теплоту Аврориной спальни. Ружена уже перевела роженицу на постель, и держала крепко за руку, бормоча.
— Оля, ты? Держи ее, а я пока табаку разожгу, — кидает, не оборачиваясь, повитуха. Ольга и не смеет ослушаться, кидается к подруге.
Аврора дрожала и шумно дышала. Подвывала как бы изнутри, как гудят обыкновенно колокола или заплутавший в расщелине ветер. Кричало в ней глубоко, на дне этого ущелья, испуганным беглым ягненком, и вырывалось с губ будто клубами горячего пара, густыми курчавыми воплями. Бормотала поблизости Ружена, и жгла травы в пиалах. От них шел сладковато-кислый странный запах, и валил песчано-рыжий дым.
Ольга держит подругу за руку и говорит в полголоса, стремясь роженицу успокоить. Но вдруг между схватками Аврора взглянула на нее неживыми глазами, заволоченными, и проговорила негромко, несмело:
— Мне страшно, Ольга. Я тону.
Ольга вздрогнула. Заледенела. Словно водой в лицо плеснули, и слышалось, как вопит подбитая крачка. Бурлило темное море, и пена уже краснела от сбегавшей по белым крыльям крови. Птица заметалась и вскликнула снова.
Это настигает Аврору новая схватка.
— Дыши! — прикрикивает Ружена, — Дыши!
И Аврора послушно дышит, и тужится, и прекращает совсем кричать. Поскуливает иногда и поскрипывает от натуги.
Ружена знает свое ремесло, и хоть дурманит пегий дым, четко и трезво ворожит она над роженицей. Ольгина помощь тут почти не требуется. Табачок воспользовался этой пустотой и заполнил рыжую голову свистом перепутанных мыслей.
Штора плотно закрывает почти всю комнату, а там, где ее не хватает, клячкой выедал детали тюль. Сколько Эльмоту не вглядывался в мелкорасстеклованное балконное окно, ничего не получалось различить. Только белые тени словно в кадрили мельтешили, и разлетались время от времени их юбки.
Отвернувшись, Смерть сел на широкий бордюр и огляделся. Было тепло. Снег шел частыми крупными хлопьями, словно перья из разорванной подушки, но не скоро. Опускался липкой перинкой и покрывал все вокруг ровным гладким слоем. Сады смотрелись скучно – в желтоватой ночной темноте торчали колюче черные голые ветки, и робко горели окна поселков. Их уютный свет был совсем блеклым, далёким, не настоящим.
Время шевелится лениво. Подмерзло, наверное, и теперь не желает стремиться, бежать своею дорогой и тащить остальных за собою. Скука капает, гулко отдаваясь в пустом птичьем сердце. Вскоре кувшин заполняется до краев, и по стенкам пробегают ручейки.
Длинные пальцы собрают лежащий вокруг снег, и подрагивая слегка от мороза сотворяют снежок. Крепкий. Тонкая ледяная корка крепко скрепляет его, и плавился славно, оставаясь сыростью на руках. Эльмоту прицелился легко в верхушку ближайшего деревца, где висела крохотная кормушка, проверил снаряд в руке и бросил.
Но тот не достиг цели. Ветер весело взбрыкнул, и снежок бросился колючими катышками, похожими на жеванные комочки бумаги, Смерти в лицо.
Эльмоту покачал головой. Будет с ним спорить какой-то ветерочек! И, собравшись, он сделал новый снежок: большой, крепкий, кое-как помещающийся в крупных ладонях. Казалось, что не снег это, а припыленное мукой крутое тесто. Из такого жарят лепешки и лепят вареники.
Он бросил снова, и снова снежок развалился почти сразу, не пролетев и полуметра.
Это начинало злить.
Смерть делал снежки снова и снова. Вокруг было тепло, и мело крупными хлопьями. Они прилипали вроде к одежде, оседали на перилах и полу балкона. Снова и снова возникали в длинных пальцах плотные комья. Что только Эльмоту не делал: прессовал в руках, накатывал, как для снеговика, мял, лепил, склеевал…
Но не один снежок не улетал от него достаточно.
Эльмоту обрушился на перила и застыл, скрестив руки на груди. Вместо того, чтобы налипать, снег проходил будто бы насквозь, и мерно качался перед глазами.
Когда-то он так же мерно, вспомнилось Эльмоту, качался перед ярко-красным пологом материнской кибитки.
Мальчишке было 15. Мелкой дрожью его колотило, и саднили свежие синяки и садины. Кончики пальцев покраснели и онемели от мороза, и их кололо, словно он изнутри покрывался крошеным льдом.
— Мам, — Стучал по облучку кибитки Эльмоту. — Пусти, мам.
В карманах лоскутных от заплаток брюк было пусто, как в животе. С балов его прогнали нескоро: научили сначала манерам, танцам, флирту и жульничеству, за что и выставили прочь. Теперь выгнали уже из всех Хэ́мишских пивных, трактиров, игорных зал, прачечных и квартир. На руках остались мозоли от ящиков, сгружаемых с обозов. Плечи болели от почтовых сумок, и ног он почти не чувствовал. Под короткострижеными волнами просвечивали на черепушке лиловые, бурые, зеленоватые узоры синяков. А в глазищах желтых слезы стояли.
Мутило. Эль хоть и большой умелец пить, но все равно голова шла кругом, и тяжело было даже просто стоять. Прислонился к борту кибитки, к кожаной залатанной крыше, и стучал, стучал, стучал…
— Мама! Мам! Мам, ты нужна мне.
В горле ком встал, словно глины кусок. Защипало в носу. Но Эль держался. Сон заволакивал мысли.
— Мне очень тебя не хватает, мам. Я тебя люблю.
Тут кибитка зашаталась, послышалась возня и крехтение. Кто-то закашлял, замычал и хмыкнул. Звякнуло.
Сон как рукой сняло. Эль бросился вперед, дернул подвыцветший шерстяной полог и лицо его красивое перекосило молодой пылкой злостью.
Внутри возился, пристраиваясь к маме, полный обрюгсший мужик с бордовым лицом и грязными спущенными штанами. Он напоминал гуся: двигался шатко, неуверенно, и постоянно прижимал щетинистый жирный подбородок к груди. Рядом смятой валялась фуражка извозчика. Звякнула снова бляшка ремня.
— Ну-с, ты за все заплатишь, сволочь! — Кряхтел мужик, неловко покачиваясь.
Элю стало жарко. Воспряла наглость. Словно спичкой чикнули ярость грянула! Он вскочил на облучок кибитки, растянулся, и крепко схватил мужика за воротник. Дернул на себя, но дядька сдаваться не хотел. Развернувшись, он бьет сальной ладонью по белому мальчишескому личику, и красный след от удара злит еще больше.
Вдруг все застыло, и Эль услышал вдруг чей-то насмешливый голос:
— Эльмоту Рюдоблюд, хочешь ли ты ни в чем не нуждаться и мстить всякому глупцу?
— Да! — рявкнул мальчишка. На сжатых кулаках побелели костяшки.
— И готов взамен отдать все что угодно?
— Да! — крикнул он еще громче. Кажется, это слышал не только Саламга́н.
— Прыгай!
И он послушно прыгнул, не поняв даже поначалу, что с ним произошло. Толкнул ногами это пьяное мерзкое тело, и оно ослабло в тот же момент. Встал, схватил его за шкирку и с неоткуда взявшейся силой выкинул его из кибитки. Мужик с глухим звуком грохнулся на землю. Череп среди залысин дал трещину, и кровь запачкала грязный трущобный снег.
Мальчик бросился к маме. Она лежала ничком, и на прелестном ее немолодом лице застыла гримаса отвращения. Глаза закатились, и казались естественной деталью среди восково-бледной кожи, покрытой кое-где красноватыми пятнами. Эльмоту видел — вот, по шее росчерк совиных когтей.
И слезы хлынули.
Эльмоту морщится. Слышит вдруг тихий-тихий стук, стеклянный, нереальный. Оглядывается по сторонам. Снег кончился. Серые снежные тучи зарделись рассветным румянцем. В дали голых садов слышится конское ржание, лай собак, веселая зимняя песня. Слов не разобрать, но радостно от нее.
Снова стук, и Смерть понимает наконец его источник. Подбирается к окну, к стеклянной двери. Взъерошенный, мокрый.
А там, полузакрытая тюлем, стоит Ольга. Прядь из-под косынки золотисто-рыжая, прилипшая ко лбу, глаза зеленущие, губы, длинная шея, плечи мягкие... Сарафан падает нежными складками воздушного молочного хлопка, широкие рукава рубашки прячут неприглядную полноту рук.
Одной рукой Ольга придерживает сверху над собой тяжелую штору, а другой держит, на уровне груди, пряча в плотных драпировках пеленок, новорожденную крошку. У нее волосики первые рыжим пушком по голове лежат, и личико умильное страшно похоже на тетушкино. Эльмоту думает: «В чем здесь красота? Она похожа на большого червя, поросенка или совиного птенца. Сплошные складки!..»
Но забывается глупая Смерть, смотрит внимательно. Взгляд оторвать не может. Щеки, уши краснеют, лицо перекашивается глупой, искренней улыбкой. Руки слегка подрагивают и сердце колотится быстро, шумно, отдаваясь эхом в ушах.
Ему кажется – вот же замкнуло – что это его дочь. Что Ольга, его Ольга, стала теперь матерью. И все в ней ладно от этого: нежность непривычная, женская, не рабочая, осанка другая, и ловкость не ловчая, а человеческая, обыкновенная. Лицо светится благоговейной радостью, и искрится необычайно цветной взгляд. Она смотрит на него украдкой, аккуратно, боится оставить без присмотра крошку.
Эльмоту дышит кое-как. Он никогда не видел ее такой.
Минута эта длилась очень долго, но всё равно ее не хватило. Когда штора отгородила комнату и скрыла Ольгу, Эльмоту еще долго стоял, тихо посмеиваясь и стирая с щек сырость. А потом бросился вниз, нырнул наотмашь, открывая мощные крылья.
Кричит счастливо над заснеженным Проде́стом ястреб, летя криво, пьяно, взлетая и падая, кружась и волнуясь. Ропот веселый в крыльях его, в голове, и он пляшет, смеясь. Пляшет, провожая зимний зенит.
Глава 18. Инстинкт
Зима не скоро начала сходить на нет. Весь поро́шень[1] мело так, что на севере стали выходить через чердаки, а на юге пришлось заговаривать виноградники чтоб не передохли. У моря случилось несварение, и оно шумело штормами, выбрасывая на холодные берега кучу странных вещей: обломки кораблей, странные кости, золотой песок, мелкие камни, морскую почту, разбитые бочки, обрывки парусов, дохлую рыбу и странного осьминога, вцепившегося в тонкую флейту. Ни в Тике, ни в Рыбьей тиши никто не разбирал этого мусора, и горожанам было плевать.
Но на юге кочевичьи дети убегали от тесных кибитчных дворов на побережье, и били палками вынесенных медуз. Они бегали по холодному мокрому песку босиком, и ворчливый ветер надувал тонкую кожу, натянутую на трубчатые крестовины. Вились весело разноцветные хвостики, и звонкий хохот успокаивал темное море.
Девочки в густых овчинках собирали ракушки. Мальчишки предпочитали камушки и всякую дрянь. Карманы их полнились ржавыми гвоздями, камушками, дохлой рыбой, улитками и блестящими штучками. Старшие выискивали драгоценности и вымывали в дряхлых блюдцах золото, и собирали его в маленькие стеклянные баночки.
Вечером на берегу можно было заметить большое костровище и кучу мелких теней вокруг. От них доносилось заунывное пение и курлыкующий свист. Здесь в теплом кругу болтали как чайки ребята, и хвастались находками. Кто-то чинил цавяков[2], кто-то хвастался дневными находками, кто-то готовил ловко изловленную рыбу, кто-то просто болтал и заводил ни с того ни с сего песню. Охотно травили байки, рассказывали сказки. А потом, когда становилось совсем холодно и темно, старшие зарывались в жилеты и, подкидывая в огонь побольше мусора, стерегли сон младших.
Тогда, за невозможностью говорить, кочевники начинали вслушиватся в тяжелое дыхание моря, в крики далеких птиц, в гул ветрища. Вокруг плясали пугливые силуэты. Шуршал песок, хлопали чайки и бакланы, шелестели песочники, щелкали крабики, и щепастые палки с громким треском выпускали снопы искр, закручивающихся в густом дыму.
Так из мелочей складываются сказки, легенды, мифы. И хоть к утру они распадались прибойной пеной, море все помнит. Такой уж у него инстинкт.
Плач не кончается. Он съедает все мысли, все желания, лишает жизни. Кажется, безостановочным ревом младенцев должны наказывать за самые тяжкие преступления.
— Заберите ее кто-нибудь! – кричит Аврора, но никто не приходит. И снова, и снова…
— Где кормилица? Где Китти? Кто-нибудь? Кто-нибудь!
Крик разлетается эхом, и отражается особенно в голове. Слабость накатывает снова, но Аврора касается губами лба хнычущей Риты.
— У нее жар. — взволнованно бормочет юная мать. — У нее жар!
Аврора начинает качать дочь еще сильнее. Плачь разрывает ее молодое сердце, и оно скоро колотилось, пытаясь, кажется, пробить грудную клетку.
— Что за шум? — возник в дверях Ролан. Жена бросила на него испуганный взгляд. Глаза были яснее, чем обычно, словно политые свежим, непросохшим еще лаком. Губы незаметно подрагивали. В обыкновенном спокойствии фигуры, королевском ее бездвижии, проявлялась всё ярче суета: выскакивала резким жестом, обращалась короткой частой дрожью, вспыхивала короткой судорогой или подергиванием глаза. Аврора металась по комнате, как мечутся пойманные в ловушку звери и птицы, и пыталась закрыть окна как можно крепче.
Китти возникает за спиной Ролана и испуганно поджимает губы.
— Езжай за врачом, — шепчет он, — я постараюсь ее успокоить.
— Слушаюсь, Тилуа́ фу́га.
Выйдя из будуара, Китти испуганно сжалась.
— Что там? – спрашивает полная Лиззи. Ее муж и дочь, не менее полные, стояли ближе всех. Чуть за ними жмутся друг к другу все домашние слуги, от поварят до камердинера. Кажется, все обитатели дворца стянулись к этим дверям.
— У малышки жар. Сказали посылать за врачом, — испуганно тараторит Китти, — но ни один не успеет.
— Сколько есть времени? – подал голос почтальон.
— Не больше двух часов. Даже галопом до Хэ́миша только в одну сторону столько…
Все затихли, и в паузе раздались явно рыдания. Выла от боли Маргарита. Мать ее от страха кричала, и отец, видимо, прижал ее к стене, громко пытаясь ее образумить.
— Сейчас приедет врач, и всё будет хорошо, Аврора!
Откуда-то с дальних рядов поднялся шепот, и прибоем прокатился по всей толпе.
— Точно, колдунья, — пьяно хрюкает муж Лиззи, — она наверняка управится!
— Колдунья? – растерялась Китти.
— Ольга. Ольга может успеть.
Китти стоит на мансарде перед дверью, и собирается с силами. Ее прежняя смелость, столь ценящаяся хозяевами, куда-то пропала.
— Тилу́ Ольга, — дрожит предательски голос, — нам очень нужна ваша помощь.
— Что случилось, Кит? – возникает хозяйка комнаты в проёме, не сильно приоткрыв дверь.
— Тилу́ Ружена уже уехала, а с Ритой… что-то происходит. Нужен врач.
Через четверть часа Ольга вздыхает, внимательно вглядываясь в промозглое липкое небо, нагло стекающее по голым деревьям, взбученной распутице в глубокие грязные лужи. Вода в них чуть пузырится, и по глади идут разводы. В садах переполох не хуже, и даже мощенные дороги покрыты скользким слоем грязи, отчего даже по ним сложно ехать. Песок, засыпаемый в особо мокрые места, сам быстро становится частью хронярской[3] слякоти. Гравий с шахт тоже не слишком помогает: камни летят из-под колес экипажей, больно врезаются в конские копыта, впиваются и портят подошвы пешеходов. Нет никакого от этой поры спасения.
А время на исходе. Начинает темнеть, и хоть свет ровно проходит сквозь пуховый платок туч, сизая небесная хлябь идет рябью, стремительно вбирая вечерние чернила. Слышится усталое ржание с конюшен и вой с псарни – ведут собак и лошадей с прогулок домой, кормить. Капли весеннего ливня больно врезаются в мягкую землю, и размывают дороги еще сильнее.
Ольге не приходилось еще обращаться к врачам, и оттого еще волнительнее — вдруг дар Саламга́на не поможет? Но не пробовать она не может. Стягивает с пальца колечко, шепчет: «Покажи, расскажи, дорожку проложи, дай мне лапы длинные, дай дыханье сильное, дай глаза ясные, оберни меня Улаэвдик» Поправляет на шее ленточку с записочкой и прыгает наотмашь.
Приземляется уже борзою.
Колечко поблескивает лаком дерева под ногами, и переносит на грязные улицы Хэ́миша. Вонь стоит дикая, и свинья, стоящая рядом, взвизвигавает и злобно идет в сторону борзой. Козы подбираются ближе, но Ольга не обращает на их темные силуэты внимания.
Вокруг скользят шелестом и гулом каким-то в голове множество фигур, спешно бегущих куда-то, прыгающих, идущих и падующих. Это и люди, и кошки, и лошади, и все блекло, словно в плохом фонаре, подсвечиваются в сумраке улицы.
Тут вдруг возникает золотистое пятно. Угольная темнота рассыпается блестящей пылью, и Ольга идет за видимым ею образом, бежит, впрыгивая в его очертания, все скорее и скорее перебирая ногами. Последний прыжок останавливает около неприметной плохонькой двери со звонком, и борзая дергает за длинный шнурок. Сидит, бьет сырость хвостом.
— Кто там? – раздается сонно, и дверь открывают. Молодая женщина, видно, еще не успела переодеться после работы: серое платье заканчивается чуть выше лодыжки, и подол чуть запачкан уличной грязью, на юбке кое-где видна кровь, а волосы плотно скреплены на голове. Кто-то выглядывает из ярко освещенной комнаты дальше по коридору, и медленно подходит сюда.
Ольга лает и подходит ближе, почти не переступая порог. Девушки-соседки в коридоре переглядываются. Они уже полностью в домашнем и шепчутся, выглядывая из гостиной на приятельницу.
— Что за глупость, — вздыхает та, и пытается было закрыть дверь, как борзая хватает ее за край платья и негромко рычит. Ольга внимательно смотрит на девушку своими зеленющими глазами и тянет вниз.
— Эстер, — окликивают соседки, — что там?
— Какая-то наглая борзая.
— Посмотрите, нет ли у нее чего-нибудь на ошейнике, — раздается низковатый женский голос из недр коридора.
Эстер наклоняется и тихо бормоча что-то вроде «хорошая собачка» снимает записку. Соседки и строгая женщина подобрались ближе, а Ольга отпустила юбку и села, выжидая.
— Я нужна там, — растеряно говорит Эстер, передавая записку женщине с тростью.
— А как же тилу́ Густав? А Иша? — спрашивают соседки, но взгляды все прикованы к наставнице.
— Если ты ждала знак, Эстер, то это он.
— Но она только вернулась с обходов, тилуа́ Лилит! Она даже не успела поужинать!
— Я не голодна, — решительно говорит девушка, влезая в ботинки, — где мой редингот?
Ожидание убивает сильнее известия.
Двоюродного прадеда Авроры звали Ривер, что с екнифра́зского, с древнего языка значит «хранитель песни ветра». Музыкантом он, увы, не стал, хотя как и многие имел неплохой слух и ритм. Сила его таланта повела его в иную сторону, и он, по велению сердца и, наверное, Саламга́на, стал художником. Прожив всю жизнь на южных берегах, и возвращаясь в родной дворец лишь по редким приглашениям, вечной его натурой стало море. Штиль умиротворял. Бриз взбалтывал пену. Легкий ветер вздувал паруса. Буря морочила голову, путала карты. А шторм… Великий шторм! Он стал главным другом, главным соратником Ривера, главной его любовью.
Страсть к штормам выселила Ривера из Тика, увела из дома, почти заставила семью отречься от него. Но дед и отец Авроры, и их жены, не уставали напоминать своей фамилии. «Ну и что, что он отстроил маяк и живет на нем отшельником? На то он и Сиолова́р!» — говорили они, и упорно приглашали во дворец.
И Ривер приезжал. От него пахло солью и сушеной рыбой, вареным маслом и йодом. Волосы светлые были взъерошены. Голос, иссохший, скрипел корабельной мачтой или гудел, или в иные дни срывался на крик чайки. А глаза, синие эти глаза, блестели безумно.
В них жил шторм.
Ривер любил грозы. Его часто можно было застать на балконах или в саду с этюдником. Краска на нем поросла плесенью. Ножки осыпались мелкой ржавчиной. Дерево повело. Но он отказывался от новых инструментов, и за работой сам становился штормом.
Когда холсты кончались, а новых ждать было некогда: буря настигла сад, и ломаются ветки, горячая вода заполняет аллейки, бьются волны о белое колечко ротонды, мчатся птицы – тогда стены становились ими. В пьяном будто бреду вырывались в коридоры и залы брызги, птицы, парусники, и приливом сносило спокойствие.
Одну бурю застал Ривер здесь, рядом с нынешней комнатой Авроры. Индиго, ультрамарин, синий, бирюза, лазурь, пурпурный, голубой, изумрудный и черт пойми еще какие цвета – все слилось здесь в бурлящее южное море. Мокнут ноги от его соленой воды. Белые чайки носятся над темной пучиной, и кажется слышится их плач…
Но нет. Это Рита хнычет.
А вода стекает по платью и лодыжкам, по зеленоглазой морде, рыжей шее и грязной шерсти. Китти, сидящая справа, ближе к выходу, даже не гонит собаку-героя прочь. Смотрит сама по-овчарочьи из-под оборок чепца, губы поджимает виновато. Молчит бездвижно сжавшись.
Ролан мечется, прислушиваясь к разговорам кормилиц и девушки-врача, плачу девчонки. Он тянется иной раз к Авроре, и отливом бросается к дверям снова.
Молодая мать же смотрит прямо. Пальцы тонкие взъерошивают мокрую шерсть, и приглаживают вихры обратно. Ольга-борзая не стонет, не молотит хвостом. Закрыла глаза, задумавшись. Может быть, даже задремала слегка.
А в Авроре ни капли сна. Да и шума жизни в ней не слышно.
Бушует море за спиной. Слышится его гул… а девушка стынет. Золотятся волосы в тусклом свете свечей. Бледное лицо с темнотой под глазами недвижно. Губы сжаты плотно. Грудь тянет и болит. Сердце горит, и пляшет глазах мысль:
«Не уходи так скоро. Я здесь».
На утро, когда кормилица приходит, она застывает в дверях растерянно. Аврора, сидя на постели среди подушек, держит испуганно дочь. «Я все правильно делаю?» — быстро спрашивает взглядом, но не дожидается ответа, улыбаясь неловко.
— Почему вы вернулись, — удивляется Китти, ожидавшая в коридоре.
— Тилуа́ вполне справляется сама, — ухмыляется кормилица и уходит прочь.
София не слишком любит возвращаться в родной город. За ее ремесленные триста с лишнем лет он разросся, и новый ров овил его змеею. Дорогу расширили, и халупам деревянным пришли на смену каменные дома в два, в три, четыре этажа… внизу, во всех совершенно домах, устроены лавочки, и чем только не торгуют в Черте: шелк и хлопок, сахар и специи, картошка, тюльпаны, бриллианты и камень, картины и нитки, тухлое мясо, колокола и веревки, заколки и даже люди становятся здесь товаром.
В широком колодце двора ратуши растет дуб. Под дубом этим закопаны те, кто решил сравнить человека с хлебом и золотом. Нет, не стоит над ними памятника, не возлагают цветы – сволочи эти живы. В иную глухую ночь слышно, как воют они под землей и скоблятся, как крысы, пытаясь найти выход.
Но сегодня идет из-под земли биение гулкое. Эльмоту выкрал у сторожа лопату и роет уже с полчаса.
— Соф, ну скоро он уже?
— Я чую, Эль, еще чуть-чуть осталось.
Она оказалась права – в следующее же движение Эльмоту вспорол концом лопаты чью-то грудину, и кровь окрасила землю.
Нагнувшись, глупая смерть запустил пальцы под подгнившую плоть и за ребра вытащил кусок человека.
Это был иссохший, полугнилой мужчина с крупным лицом. Волос у него не осталось, и часть плоти на лице поели черви. Но видно было – он не молод, и, кажется, не до конца уже жив.
— Ты, Уве Парморк, приговорен к захоронению заживо 2 года назад за растление детей, работорговлю и неуплату пошлин. Скажи же мне, Софии, благородной из смертей, раскаиваешься ли ты в проступках своих? Проснулась ли в тебе совесть?
— Совести не существует, жузга, — хрипит Уве, пытаясь вытащить ногу из земли.
Этот ответ Смерть не устраивает.
— Тогда, правом, данным мне Саламга́ном, приговариваю тебя к съедению заживо.
София вскидывает руку над головой и прыгает. Эльмоту вскакивает вместе с ней.
Одна из дверей отворяется, и оттуда толпою кидаются суслики. Они заполоняют весь двор, превращая землю в сплошную серо-коричневую массу. Глаза их загораются Саламга́новым золотом. И мир движет ими, подгоняет к темной дыре. Впиваются грызуны в плоть, дробят зубами кости… но недостаточно им. Все им мало.
София с Эльмоту курят тихонько, наблюдая за казнью с конька крыши. Вьется весело дымок, и скрывает совершаемый ужас.
В сторожевой башенке мало места, но оттого в ней особенно приятно зарыться, забиться под многоугольную крышу с хорошим приятелем и бутылочкой душистой кочевничьей медовушки. Сидеть там, греться под горячими уже лучами весеннего солнца, курить что-нибудь пахучее и болтать с диким хохотом и нередким звоном стекла. Он знаменует тост за тостом, и разговор заплетающихся языков становится веселой птичьей болтовнёй. Кажется, начинаешь понимать, о чем говорят синицы, занимающие все ветки окрестных цветущих акаций.
В этот раз Китти набралась быстрее. Выходной подкатывает тошнотой к горлу, и вот уже утреннее солнце обозначает его начало. Аврора сама прогнала ее раньше, и оттого легкая вечерняя беседа затянулась до зари. Пьяная и довольная, опустошившая около полудюжины бутылок, Китти постоянно поглаживает вышитые по манжетам и воротнику мелкие цветочки.
— На то и веста, шоб всё яснюло, — бормочет она, крепко вцепившись в парапет.
— Угу, — меланхолично поддакивает Ольга, вглядываясь в туманную даль.
Утро розовеет стыдливо, аккуратно. Бархатистое персиковое небо перебивается цветами мелких перьевых облачков, и просвечивает сквозь дрожащую вуаль тумана. Светлеет быстро. Переговариваются шумно в желтых кронах акаций, ив и робкой серости вербы многоголосые птичьи хоры. Чешут небо голые дубы, яблоньки и вишни.
— Олька, смотри-ка! – воскликнула вдруг оторвавшись от вышивки Китти, — Ябрест!
Ольга моргает по-совиному и без всякой оторопи достает из-за спины старое сторожевое ружье, взводит его и стреляет. Молодая самка перепелятника рухнула в ноги толстому дубу, заметалась скоро и замерла. Из-под мраморной лестницы высунулась горбатая собачина, и ее освоившиеся щенки с веселым лаем бросились к добыче.
Один особенно любопытный пес, более заинтересованно подошел к разбившейся бутылке. Медовухи в ней осталось мало, Китти разлила ее больше на себя, не ожидая такой реакции подруги. Ольга же буркнула под нос:
— А из этого кобелька хорошая гончая выйдет…
Аврора выскользнула на балкон и запрокинула голову, вглядываясь в таинственную синеву неба. Луна-колыбель тихо качается на ней, словно маленький кораблик, склеенный старательным ребенком, по волнам залива. Звёзды блистают на нем точно бриллианты, рассыпавшиеся по тёплому бархату маминой юбки.
Ролан застыл у дверей, скрестив руки на груди. Он любуется не небом, не луной, не звездами, нет. По плечам скользит расшитая шаль, по щекам катятся слезы. Шепчет что—то вроде молитвы его маленькая птичка. Его.
— Ролан, посмотри какие красивые звезды сегодня, — позвала шепотом она. Он подходит, окутав теплом худые плечи.
— Да, очень красивы, — улыбнулся он. Дальше ветер запел — любуется.
Рита дремлет, но не спит еще до конца, и матушка качает ее мило на руках, мелко, устало. Они вместе слушают колыбельную сада: шуршит усталый дрозд и скрипит трелями несмело, шелестят яблони голыми ветками, стучит звонко вода, ударяясь о камни робкой капелью. Аврора подпевает юной весне, и кутает дочку плотнее. Страшно — вдруг еще сильнее заболеет? Но прятать ее не хочется. Думает мать: «Коль если ей осталось так мало, пусть она успеет пожить. Послушать, почувствовать…» и Рита лепечет, тянется к маме ручками, погружаясь в сон.
Аврора держит ее на руках и улыбается мило, нежно, но как-то криво, как человек, который вот-вот сойдет с ума. Не широко и не узко, не натянуто, но и как будто бы не до конца искренне. Вглядываясь в Ритино маленькое личико, она начинает смеяться. Негромко, неровно, невесело, но с облегчением и радостью липкой. Радость эта першит в горле, забивает нос и закладывает уши, от нее смеяться хочется, как больному кашлять. И в смехе лицо Аврорино, выжухшее, с буроватыми, наскоро замазанными около глаз пятнышками, оживает кротким резвым движением, и будто бы молодеет ненадолго. Проступившие в уголках слезы скатываются по щекам и подбородку, и от этого становится легче.
Так улыбаются, так смеются те, кому всегда есть кого терять и любить: верные матери, сестры, подруги, жены. Так улыбаются женщины.
[1] Первый месяц из тринадцати, соответствующий периоду с 1 по 28 января
[2] Артланг: воздушный змей
[3] Третий месяц из тринадцати, соответствующий периоду с 27 февраля по 29 марта
Глава 19. Гроза
У громохи[1] дурной характер. На островах лежит еще снег, но солнце прогревает воздух до невозможной духоты, и вода заполняет любую лунку, маленькие лужи, пруды, озера. Но в иной день распускающиеся листья, взбухшие почки, первоцветы, нежный зеленый дым покрывается ледяной коркой, или бывает бит крупным градом. Дороги превращаются в мякиш, гулко чавкающий под ногами, настолько глубокий, что в нем можно застрять по колено. Не помогают и камни – проехать куда-то становится совершенно невозможным.
Пу́страньские колючки, похожие чем-то на чертополох, качаются от утреннего ветра. Солнце греет из-за дальнего холмища, но Грета знает, что-то совершенно не холм. Это склон одной из скал Милдред близ Тихого леса. Пу́странь плоская, как ровная доска из хорошего дерева, и вся жизнь здесь видна. Вон, на западе, греют ночное костровище. Это Чипушный клан, у них лучшие собаки во всех землях. А там, южнее, видно Черту, где собираются торговые караваны в Тик, богачи на курорты и люди домой, в сторону Хэ́миша. Провожатый дороги Слепых, рыжебородый Карл, вяжет к каждой повозке каравана фонарь и поводырную верёвку, она стучит по деревянным бортам. Блеют овцы и гулко разносится их голос. Ржание кобылы и визг жеребенка около холмов Хэ́миша — то в табуне Растайных появился на свет новый ветер. Шумит Ропотка, главная река континента, и Звякна, сбегающая по склонам Шавра. А по небу, пустыне самой огромной, ползет облачное стадо.
Но при всем этом на мягкую землю с предгорий Тавр спускаются ручьями чалые отары. Пустеют южные горные пастбища, и ветер ласково чешет их всклоченные спины. Из пригородов Тика сбиваются в полное общество Бухи, сгоняя коровьи стада в долинки. Уходят с берегов табуны под веселое улюлюканье гудков и бряцанье камешков.
— Громоху нужно переждать, — говорят кочевники, собираясь в маленькие хоты в долине у Глухой дороги. Проверяют колокольчики, пополняют в городках и селах запасы: грузят сундуками воск и масло, цепляют тележки с колодами, досками, бревнами бука, граба, берез и сосен, мешки сахара, бутыли спирта… начинают ягниться овцы, и малышей держат в детских кибитках вместо кошек и собак. Только окрепнут, привыкнут к буйству громохи, и выходят в стада. И всяких екшиб[P1] [ВС2] стригут и тренируют, запрягают по-новому.
Сбрасывает кочевой народ теплые жилеты и дубленки, свитера, рубашки и платья. Весна! И в грозы, в дожди, в снегопады пахнет ею: сырой землей, цветами сладкими, свежим ветрищем.
Страха нет. Есть только предвкушение.
Грета лежит подле Чалыши, головой на седельных сумках, и слушает, как говорит Саламга́н. Тащит из-за кудрей кисет табака и огниво, а из кармана овечьего жилета трубку. Чистит ее, разглядывает резьбу, которую делала так давно, заталкивает и поджигает табак. Дым вьется над сонной кобылой и женщиной. Пахнет. И ветер тащит запах. Вся Пу́странь знает, что Грета проснулась.
Значит, пришла весна.
Темнеет. Небо громыхает, и грохот этот лишь пугает сильнее. Окна закрыты и занавешены настолько плотно, насколько можно. Огромная комната темна, и не помогают свечи и лампы. Не видно ничего, хоть глаза выколи, и комната кажется крохотной. Только корзина тонко сплетенная и фигура над ней, усталая, слабая, тонкая. Косы путаные. Руки, воспитанные без всякого тяжелого труда, годящиеся только для балов, качают колыбель, опираются на край ее.
Аврора почти привыкла к бессонным ночам, к ливням, к темноте. Ей почти восемнадцать! Юность ускользнула из рук, будто шелковая ленточка. Всё время забрало одиночество и беспокойство.
Ничего не помогает. Врачи, бесконечный и дорогой их поток ничего не может сделать. Ни знахарки деревенские, ни доктора, ни привезенный с южных пастбищ лотщад[2]. И Рите становится все хуже и хуже. Никто даже сказать не может что не так, просто затухает медленно маленькая жизнь.
Отчаянье заняло мысли Авроры. Заря в дни гроз. Сезон дождей. Городской смог.
Названная в честь бабушки малышка наконец-то уснула. Спустя несколько дней мерзкой дремы это стало настоящей победой и мать склонилась над ней, слыша, как шумят совиные крылья в грозу.
Аврора знает, что этот сон может стать для дочери последним.
Крылья, промокшие от грозы, молотят по окну. Кричит сипуха, стучит, но зайти не может — ни единой дырочки. Поднимается на крышу, облетает дом полностью, даже сторожевую башенку. Мужик спит, обнимая ружье, а люк в полу без замка...
София приземлилась к башенке. Вода стекала с волос, ткань прилипала к ногам, туфельки хлюпали и оставляли следы, грязные, мокрые. Люк открыла. Нырнула по-птичьи вниз. Захлопнула.
Каморка внизу больше напоминает шкаф, была душной и пыльной, но теперь в самой середине ее большая лужа. Когда-то в ящике лежал порох, но давно бросил сторож свою затею. София разглядела — ястребиные слетки, крошки, теплые лежат на кровати. Мёртвые.
Это злит. До трясучки, до грохота. Но нужно работать.
Дверь скрипнула и открылась, София отправилась по вязи коридора, опираясь на одно только ощущение трепещущей жизни. На встречу — ни души. И повороты менялись, пока не привели к бальной зале, пустой, холодной и тёмной. Чуялось, как много здесь было людей раньше, как звучала музыка и пол стирался атласными туфлями, шелковыми и хлопковыми юбками, танцевальными официальными туфлями. Помнит София как сама была среди них…
А теперь зала молчит. И даже Смерти жутко — какую же силу необходимо иметь, чтобы убить место?
В коридоре стоит мраморная мать с крохой на руках. Во всполохе молнии Смерть признает в ней знакомые черты и внутри всё обдает ледяным кипятком, сжимается сердце. Больно! Подумать только, Смерти больно. Да так, что не будь Софи ею — померла бы от этой душевной тоски.
Но вот нужная дверь, и София тянет за ручку. В ее тонком зрении огоньки свеч вспыхивают настолько ярко, что глаза слезятся.
— Китти, уйди, — отмахивается Аврора. Мягкая рука опускается к ней на плечо.
— Увы, Китти здесь нет.
Аврора даже в тусклом свете выглядит бледной. Она замерла, окаменела и будто перестала дышать. Надеется, что рука соскользнет с плеча и человек уйдет прочь.
Тишину порвал грохот. За ним — детский плач, но мать не двинулась.
На колыбели качается белокрылая сипуха. Машет крыльями, бурчит почти мурлыча. И молчит Рита, трех месяцев от роду, смотрит на птицу. Качается.
Каменная оторопь отпустила Аврору, и та отшатнулась, повалилась на кровать и закрыла глаза. Ничего не менялось — темно и глухо, только канат ритмично скрипит, туда-сюда, туда-сюда.
Смех.
Ей не сниться.
Рита смеется.
Юная женщина вскакивает и зло смотрит на белую фигуру. София склоняется низко, пальцами показывая фигурки, гладя девочку по голове. Она улыбается
— Уходи по-хорошему, София. — Утробно, но тихо женщина говорит.
— Отчего же я должна уйти и бросить свою работу, Тилуа́ Аврора?
— Не трогай ее.
— Тебя ведь оскорбляло материнство, разве не так? — смотрит спокойно, в упор, — Разве ты не желала избавиться от нее так долго? Разве ты не пыталась ей навредить? Разве…
— Хватит! — Шумно выдыхает мать. — Все изменилось, София.
— Она не принадлежит тебе, Аврора, — в голосе спокойствие, в голове — тугой набат.
— Отойди от нее!
— А она такая славная, — улыбается София, тянется взять малышку.
— Уйди прочь, идиотка, — зашипела мать, толкая чужачку от колыбели, — не трогай мою дочь!
— Как бы я хотела, — отступает как в танце Смерть, качая Риту на руках, — чтобы и у меня была дочь. Такая же славная, такая же милая.
Рита смеется, тянется маленькими ручками к светлому лицу. Ей видно, как проступают на нем и поблескивают слезы. София улыбается, кружит вальсом по комнате, а в след ей, кидаясь в попытках догнать, кричит Аврора:
— Прочь! Уходи! Пошла вон! Не отдам!
Дверь кто-то дергает. Раз, два… но не поддается замок, не прокручивается ручка.
— Сколько не гони, я своё дело сделаю.
— Не твоя добыча, фуглер!
— А чья же? Не будь глупее, чем есть, Аврора.
— Ах ты ж, — шипит и бросается на Софию. Та из рук ускользает, уложив девочку обратно в колыбель и обернувшись сипухой, перелетала бесшумно с места на место. Юная женщина быстро устает и валится на пол. Рыдает беззвучно, воет.
И хнычет ее дочь.
И пусть хнычет — значит жива. Пусть смеется. Говорит. Кричит, как рассветная выпь. Не слышит. Не говорит. Не двигается. Пусть только живёт.
Но скрипит колыбель и хлопают крылья. Сипуха сидит на краю, качает, не решается сделать шаг вниз. Губить жизнь, настолько короткую, сложно. Даже если спасаешь ее от постоянной боли во всём теле, печали матери, сладкого одиночества в окружении кучи туповатых служанок.
Ей тоже хочется быть матерью.
Она помнит, как тепло это убегало от нее сквозь пальцы, оставалось кровавыми пятнами на простынях и перьях. Помнит, как прислонившись к плечу Генри рыдала каждый раз. Помнит, как он брал её, чуть что обращающуюся птицей, на руки. Как славно было спать на его руках, в его теплых объятьях… как было приятно слышать голос его.
Кажется, Генри был не настолько рыжим.
Но он верил. В каждый раз верил и не прекращал попыток.
И плакал. Как ребенок, вместе с нею плакал, когда птичье тело убило случайно почти полгода спокойствия. Тогда округлилась приятно вся её человеческая фигурка. Не то чтобы не было вовсе работы, но счастье настало по всем островам – никого не забрала Смерть за полгода. И впервые, случайно, почувствовала София движение. Там, внутри. И пела тогда вместе с Генри колыбельные…
Она помнит, как он нес её, полумертвую, среди полей к ближайшему дому. Помнит, как волновался, метался по маленькой хозяйской избе и не находил никак места.
Она помнит Эльмоту, пьяно летящего в холодном зимнем небе. Ольгу помнит, светящуюся и растерянную. Она помнит...
И делает шаг.
Тишина. Только всхлипывает Аврора.
Птица выходит из колыбели, гладит крыльями спину, и человечьим голосом, стоя в неудобных туфлях, говорит:
— Даже после ночной грозы, Травы полны росы. И рассвета заря Ждёт тебя.
Скрипнула рама окна. Громыхнуло в последний раз, и Аврора уснула, прямо на ковре. Дуло холодно. А в голове крутилась одна только фраза, не сказанная ночной гостье:
— До встречи.
Ольга не спит. Сидит под своей косой крышей и чешет косы, переплетая их ко сну. Луна покрывает перламутром застойные тучи, и подглядывает, лукаво жмурясь, прямо в мансардное окошечко. От внимательного света рождаются тоненькие теньки, и приплясывают по косым стенкам, тонкой шейке, полупрозрачному муслину. Залезают они игриво под хлопковое кружево, в томную мягкость груди, но пылкое пламя свечи прогоняет их, подрагивая от недовольства.
Маленькая ленточка никак не может утянуть густые жестковатые пряди, и снова бессильно соскользывает с них. Свилась дугой в прохладном воздухе, и опустилась на пол выдохшись.
Раздается стук. Ольга оглядывается – это дождь несмело колотится об стекло. Но вдруг грохотом обрушается он, и рвется внутрь. Молния мелькает вдали, и через полминуты раздается гром.
Резким порывом окно выбивает ветер, и в проем этот хлынул ястреб. Дождь молотит остервенело по полу комнаты, больно врезается в плечи. Ольга поднимается с осторожной мягкостью и подходит под косые струи ливня.
— Будь добр, закрой окно, — негромко говорит она, глядя пристально во взволнованное раскрасневшееся лицо.
Эльмоту долго возился с окном, но закончив, оборачивается с еще более ярким выражением. Золотые глаза светятся нежностью вечернего зноя. Таким зноем полны летние веранды и террасы, куда возвращаешься после долгого дня к родным и близким; чашки чая в хорошей компании, где разговоры медовые, не о чем, льются до рассвета; яблоки, персики, абрикосы собранные любимыми руками или тайно украденные в порыве ребячества из соседского сада… им полны белые ночи, посиделки у костра или печки, объятья после долгой разлуки. Бархатная мягкость и сочная сладость этого тепла обволакивает тебя целиком, скрадывает всякие мысли и несет куда-то к медленно темнеющему небу.
Ольга тает под этим взглядом.
Мокрые руки обжигающе холодны, и от их прикосновений рябь идет по телу. Эльмоту заправляет непослушную прядь за ухо, и прикасается губами к нему. Вся аккуратность его собрана в этом робком жесте. Ольга смотрит – вся летняя зелень искрится в настырном взгляде. Она вытягивается, ластится к нему, игриво кусая за мочку и прислоняясь мягкой грудью к холодному мокрому фраку.
— Я люблю тебя, — шепчет Эльмоту жарко, обвивая жену наглыми руками. Ольга не отвечает – выгибается нежной дугой, обвивает руками мощные плечи. Истома заполняет все уставшее тело. Дыхания не хватает, и в самой комнате становится душно.
Свечи оплывают и плачут теплым воском на латунные подсвечники. Ольга стекает на постель, смотрит внимательно на качающиеся цветы балдахина. Муслин собирается мокрыми складками, наполняется каплями. Эльмоту сбрасывает фрак, сдергивает одним жестом рубашку. Глаза-искры вспыхивают, и пламя зарождается внутри.
Эльмоту припадает к Ольгиной груди, и стаскивает шелковую ленту пояса. Она вьется в прохладном пока воздухе змейкой. Хитон соскальзывает, сбегает струёю на мокрый пол, и Ольга рвется вверх, впиваясь хищно в губы. Тонкие острые пальцы Смерти впились нежно в мягкие крутые бедра, и жар захватывает их обоих.
Изнутри рождается крик, но глохнет, вырывается одним лишь паром.
Волосы распались окончательно, и пламя тянется выше, оголяя фитиль. Каплет воск, и гаснут свечи одна за одной.
Сады гудят. Ветрище плещет ветки как хочет, и обрывает листья, ломает ветки. Иное неудачливое дерево лишается половины своей кроны. Аллейки завалены, и хлещет по обломкам ливень, размывая дорожку в ноль. Русла ручьев сплетаются в густые косы, и собираются дикими речками, скатываясь в разломы источников. Горячая вода в них исходится паром, ругается, бурлит, окропляя берега минералкой.
Бахнуло! Молния выбелила тени двух всадников на дорожке. Мечется среди них всклоченный, но веселый пес. Смехом поддерживают скачущие небесный шум, лошади несутся пуще прежнего, заливается Лютик жарким лаем.
Они влетают по лужам и ломанным веткам в поселок в дальнем краю садов. Грязь из-под копыт летит, и треск стоит бурный.
Гул поднимается снова. Хлопают плохо закрепленные ставни, незакрытые калитки; кричат гуси, свиньи, козы, куры, ослы в сарайчиках на задних дворах; плачут разбуженные дети, и загораются медленно окна; и смеются, смеются как безумные, как ошалевшие, до хрипоты смеются бывшие кочевники.
Жара влетает на двор, и Эна быстро спешивается. Гелен в езде не так ловок. Лютик весело возится под ногами, и возвращается скоро в сарай к лошадям. Их сушат, укрывают попонами, закрывают крепко-накрепко. В паддоках[3] радостно чавкает земля.
И закончив работу, они заходят в маленький дом, заваливаются в купаленку: к большому жестяному тазу подведен кран с горячей водой из источника, а напротив кран с холодной, из сельской водонапорной башни. Набирается вода, и они рушатся вместе в узкую лохань, греются вместе.
За окном грохочет, а дом стоит ровно, стабильно, без всякой дрожи. Не скрипят противно старые колеса. Не скользит пол. Не стаскивает плохо прикреплённый полог.
И тихо. Бахнет в стороне – и спокойно.
Готовят на печке рагу, пшеничную кашу, птицу. Заливают соусом… Лютик, вымытый до блестящей золотистости, нагло тащит кусок, неловко уроненный. Эна мило бранится, смеется, пока Гелен пытается с непривычки вычистить глиняную посуду. Ее эмалированные бока покрыты разноцветной глазурью и грубым рисунком, но отчего-то кажутся самыми красивыми на свете.
Свечи на столе чуть коптят, покрывая пятнами светлый потолок. Рдеет душистый чай, разливается прозрачной желтизной в пиалки из тяжелого чугунного чайника. От лепешки отрывают бывшие екнифра́зы по куску, макают в абрикосовый сироп из банки… поют по-свойски, по-степному.
И наконец-то чувствуют себя дома.
Кладбище в ливень выглядит жутче обычного, но дышится спокойнее. Даже на таком старом, огороженном кованым забором, появившимся в начале смерти. Тут все — королевские семьи, придворные, рыцари, художники и музыканты, великие люди! И нищие с великими мыслями в эпитафиях. Плиты ровные, белые. И тихо.
Лилейник стоит у ворот, по краям — старые дубы и сосны.
Сова кружится, пока не находит нужный памятник. Буквы екнифра́зского выводят:
«Герой и конь его хромой Лежат под этой землей. Несите купалки и птичье перо — Так очень давно заведено. И Смерть благородна В него влюблена От первого боя И до гроба»
София опускается на плиту, и неловко слезает с неё, сконфузившись. Разглядывает буквы. Детская песенка заела в голове, шумит на несколько голосов. Купалка в руках и на лице выражение ужасной скорби.
В плечах усталость, в морщинах, проявившихся на лице, спряталась мудрость. Женщина, ведьма уже бормотала скрипуче:
— Мне снова надо было сделать это. Прости хоть ты меня! Саламга́н мне этого не простит. Тот, кто должен быть мёртв, не может остаться живым. Он ведь заставит после парить над полем боя! А я не смогла, Генри.
С каждым словом тело складывалось и сохло, тончилось, как сухой лист. Старость, орудуя памятью и печалью, побеждала показную юность.
«У тебя глаза на мокром месте, София! И как ты это допускаешь? Смерть еще, называется!» — думала. А мысли голдели старо, будто не девичьи, а беззубой старухи, которая и не помнит, как звучит человеческий голос. Глядит под ноги, в лужу, и видит такое же лицо: рябое, печальное, с бледным, неживым взглядом. И на душе мерзко, сыро! Печаль как болото утягивает в самую глубь, на самое дно, где тина сойдется над твоей головой, и вода займёт лёгкие. И земля под ногами, отсыревшая, тянет вниз. Купалки качают головами.
Сгорбились плечи, иссохли руки, лицо стало безобразным и жутким. Стояла перед плитой старая женщина. Казалось, ровесница этого мира.
София сидит на земле напротив могильной плиты, и рыдает, будто губила собственную дочь. Дрожит, всхлипывает бесслезно, и иногда сипло втягивает холодный воздух.
Дождь прекращался. Тучи плыли прочь. На горизонте теплом расцветал рассвет. И с ним возвращалась молодость.
[1] Четвертый месяц из тринадцати, соответствует периоду 30 марта — 23 апреля.
[2] Артланг: лекарь, лечение.
[3] Маленькие загончики, примыкающие к конюшне.
Глава 20. Жакан
Утро оказалось каким-то невесомым, теплым и свежим. Рита уже не спит, внимательно рассматривая крутящиеся перед глазами фигурки. Она то и дело дергает их, и по комнате разлетается миллионом мелких капель звон. Он кружится вместе с пылью, сияющей мелкими золотыми пятнами в пропахшем сладостью воздухе, с пыльцой белых и розоватых цветов яблонь и вишен, со звонким детским смехом. Вздувая тонкие шторы, на их бал врывается легкий ветерок, проверяющий, всё ли осталось нетронутым за ночь. Баловник скользит по незакрытой клавиатуре, ныряет под тонкие белые листы, изрезанные линейками и исчерченные тонкими хвостатыми нотками, сдувает грязь с книжной полки и сносит пару лепестков с веток, стоящих по всей комнате. Он поднимает балдахин и перекидывает пару золотых прядей, целуя спящую Аврору в щеку и шепча какие-то стихи на своем, неясном людям, свистящем языке.
После него бесшумно врывается одетый уже Ролан и замерает у постели, любуясь своей молодой женой. Спящая она кажется еще тоньше и невыносимо легче, словно ее вот-вот подхватит и унесет этот кокетливый первашский ветер. Унесет и понесет над белыми садами, во всю цветущими деревьями и кустами, оживающей Пу́странью, серыми крышами домов. Отнесет туда, где белая пена клубится свежестью и пляшут сияющие волны, и сделает ее своею пленницей-русалкой, что очаровывает моряков своей звенящей нежной песней…
Она просыпается и смотрит сонно на него, улыбается.
— Доброе утро, дорогая моя, — шепчет Ролан, прикасаясь легонько к ее лицу.
— Доброе, — сонным голосом отзывается она, потихоньку приподнимаясь.
Ролан сунув руку в карман расстёгнутого жилета, вытаскивает что-то и вкладывает, не раскрывая ладони, в ее хрупкие пальцы.
—Я постараюсь сделать этот день самым счастливым, моя дорогая, — ухмыляется он и медленно поднимается, — буду ждать тебя на балконе. Приходи, как будешь готова.
— Хорошо, — кивает молодая женщина, и он спокойно уходит, оставив их наедине. Аврора вздыхает и поднимается, застыв перед самой постелью в своем новом удивительном волнении и тонкости.
Пол приятно холоден.
Ольга проснулась счастливой.
Солнце скользит по лицу мягко, чуть щекотит в носу. Дрожат тени от мелких цветов на тюле балдахина и узором своим покрывают беловатые простыни, рыжие спутанные волосы и его обнаженную спину. Ольга смотрит ласково, уложившись под тонким одеялом на бок.
Она никогда не видела его таким спокойным. Хищный взгляд спрятался за густыми ресницами и плотными веками. Нарочито неаккуратные, специально завитые по-хитрому волосы спутались теперь в неровные, пушистые космы. Острые черты смягчились, потеряли лукавую графичность. Губы чуть приоткрыты, и из них слегка сочится слюна, оставляя пятно на подушке, но это лишь умиляет.
Он лежит почти на животе, отвернув к ней голову и раскинув длинные руки поудобнее. Простой мальчишка, совершенно беспомощный, думается. Нет в нем сейчас опасности. Спина, покрытая частыми шрамами, родинками, мелкими крапинками веснушек чуть приподнимается от мерного, беспечного дыхания.
Ольга прижимается к нему своей обнажённой мягкостью, подлезает под руку, как кошка. Прислоняясь к его длинному, крепкому телу, сильным мышцам, она чувствует себя в полной безопасности. Жмурится от удовольствия и разрешает себе провалится в плавную дрему, слегка черкнув губами по шее.
Эльмоту просыпается от восторга и тут же гремит, трясется им переполненный. Добрая улыбка, озарившая его лицо, перетекает во множество маленьких, коротких поцелуев: он целует невесомо ее пальцы, ладони, плечи, волосы; припадает к ушам, шее, лопаткам; лижет как козленок ключицы, грудь, всю ее. Вот ведь паршивец — спать не дает! Но Ольга, не до конца очнувшись, мурлычет от этих касаний, вьется, тянется в полусне к Эльмоту и улыбается на одну сторону, пытаясь разлепить глаза.
— Еф нате, Тилуа́ тюше́н. Еп тил ефе[1], — шепчет шумно Эльмоту, все снова и снова нападая на нее своей страстностью.
— Еп тил ефе, — сонно стонет Ольга, разлепляя глаза и извиваясь по-змеиному в его нежных руках.
Шелест их разговоров слышат стоящие под дверью служанки-сплетницы, но на них вдруг обрушивается леденяще-строгий голос:
— Вам что, делать нечего?
Они оборачиваются, и Китти в привычном своем сером смотрится особенно страшно. Светлая коса, не убранная еще под чепец, сползает на плечи. Плотно сжаты губы, и колок взгляд.
— Так идите и займитесь делами ко дню рождения Тилуа́ Авроры, а не ищите новые сплетни.
— Слушаемся, страф тилу́, — пропищали девчонки, и скоро скрылись из виду. Китти понимающе ухмыльнулась, и просунула бумаги в щель под дверью, чтобы не отвлекать.
Утро, набросок дня, полно робким светом и черточками серых невзрачных облаков. София мчится над Проде́стом, нарезая их крыльями. Солнце мягким золотом наполняет рельеф. Рисуются светотенью лошади и овцы, люди и птицы…
Смотрит Смерть мудрая и слушает человеческий шорох внизу.
Струйками робкого ручья расползаются чалые отары, и табуны потоками разрезают дикую широту. Пляска в этом году не удалась, и екнифра́зы почти сразу заканчивают арги́ш. Вымеряют Хори Аягохо́т… И в горных деревнях тихо, и чистят после праздников улицы. Вереницы рабочих движутся к шахтам, и слышится негромкая их шутливая песенка.
Черта гудит. Шныряют по ней туда-сюда торгаши, пытаясь втюхать другим какие-то особенно важные вещи, а Хэ́миш сонно размазывается делами. Рыбья Тиш и Тик полны парусников и пьяного гогота. Слышит Смерть хоры человеческих душ: варятся злость и радость и выкипают восторгом и яростью; томятся любовь и ненависть; превращаются в бульон утоленные страсть и любопытство…
Несут Ганса-висельника на деревенское кладбище. Зацветают сады, парки, скверы… все полнится жизнью.
София спускается к Хэ́мишской запруде, и прячется в зарослях рогоза. Только-только прилетевшие кряквы недовольно закричали, уплывая в камыши.
— Тебе хватило времени подумать, Тореевка?
Баба поднимает с чавкающим звуком темную, распухшую пуще прежнего голову. Пришлось встряхнуться – среди мелких ран застрял особо наглый карасик. Другие, поприличнее, бросили трапезу и кинулись прочь.
— Да уж надумалась.
— Знаешь теперь, зачем Смерть нужна?
— Ну, чо бы не мучиться и карасей не кормить.
— Зато будет хороший улов в этом году. — Пожимает плечами София.
— Ты тока скажи мне вот чо, а, Смерть. Там это, после тебя есть чо-нить?
— А мне-то откуда знать? Я еще ни разу не умирала.
— Ну ты же Саламга́на страф тилу́. Так спроси у него!
— А мне этого знать не нужно. Я свое дело делаю — и до конца времен делать буду, так уж он выдумал.
— Нечестно.
— Что тебе нечестно, а, Тореевка?
— Ты, значится, на него горбатишься чёрт-те [P1] [ВС2] сколько лет, а тебе, значит, даже не платют! И на кой ляд ты тогда енто делаешь?
София улыбнулась, расправляя плечи.
— Я людей люблю. Если меня не будет, так совсем вам тяжело станет.
— А ты чё, знаешь чё-ли, чё такое тяжело?
— Может, и не знаю, — пожимает плечами София. — Но знаю, как легче.
Тут вдруг мощный порыв ветра вытолкнул стекленные двери на балкон, и шумно отворил их. Надул зановески парусами и внес сладкий весенний запах в запустение залы. Аврора отшатнулась немного, застыла, где была, но продолжения не последовало, и только подобравшись ближе заметила темную невысокую фигуру в фраке. Чем ближе молодая женщина подходила к балкону, тем Морской зал заполнен шелестом голосов и негромкой радостью. Свет из трех больших окон покрывает комнату несколькими лоскутами, и в них милые Авроре люди кажутся особенно добрыми.
Маленькая Рита на руках матери внимательно вглядывается в бурные потоки на фресках и тянет к ним пальчики. Шелестит мягко кружево на рукавчиках. Аврора смотрит на нее умильно, и приглядывается к знакомым чертам. Смеется девочка громко, и молодая мать улыбается умильно. «Саша, — думает, — это лучший твой подарок».
— Аврора, Тилуа́ репи́́, — раздается голос Ролана, и Аврора будто бы просыпается, — к нам прибыла лучшая художница Тихого общества.
Незнакомка с двумя рыжими косами стоит перед мольбертом. Светло-голубое, почти белое платье прикрыто длинным льняным фартуком,
— Как ваше имя? – поинтересовалась Аврора, покачивая Риту на руках.
— Ксения, Тилуа́ фуга́, — слегка улыбаясь ответила художница.
— Я рада видеть вас. Вы хотели бы начать уже сейчас?
— Нет, Тилуа́ фуга. Если вы позволите, мне хочется сделать несколько этюдов.
— Как вам угодно, Тилуа́ Ксения. И все гости мои к вашим услугам.
Кисть замирает перед загрунтованным холстом. На застеленный старой бумагой капает сочная краска, оставляя яркую кляксу. Ксения чуть щурится, примеряя фигуру на холст.
Аврора стоит к ней в пол-оборота и чуть наклонив на бок голову. Она внимательно рассматривает маленькое смеющееся Ритино личико. Девочка вдруг выгибается и весело хлопает маму по носу ручками. Лицо Авроры сначала наполняется удивлением, но тут же смягчается. Она качает головой, улыбаясь, и свет молодой подводит тенями её фигуру.
Ксения точна не меньше, чем охотничье ружье. Капля бежа бежит по темно-синей подложке. Кажется — помарка! Но эта линия несносно-жидкой краски, сбежавшей из светового пятна, удивительным образом очерчивает край юбки. И вот в пару минут на маленьком холсте проступил живая основа, робкий подмалёвочек.
Гелен, замерший у художницы за плечом, удивляется подобной ловкости. Она оглядывается, чуть улыбаясь, и обратно припадает к палитре.
Краска похожа на крем или тесто. Художница легко взбивает один цвет с другим, как яичный белок с сахаром для безе, и выводит из порочной этой связи новый оттенок.
— Кефпи́, Тилуа́ фуга! — вторгается в шелестящее безмолвие екнифра́зский говорок.
— Доброе утро. — поворачивается к гостям Аврора.
— А вам, Эна, очень идет это платье!
Они входят в комнату немного смущенно, но уже со статью тило́нов. Дневное коричневое платье, украшенное вышивкой пижмы и полыни, подвязано по высокой талии длинным поясом-тезпоем, а волосы уложены на затылке сложным узором кос. Среди черных их витков здорово смотрятся шпильки с желтыми головками и шелковыми цветами. Гелена же вообще сложно отличить от какого-нибудь мелкого помещика со Зло́тых островов.
— Как она выросла уже! — улыбается Эна, подходя к своей благодетельнице. Малышка на её руках заинтересованно оглядывается на знакомую девушку. Кочевница не теряется и щебечет по-птичьи, чем вызывает общий восторг.
На подсохший холст ложатся новые мазки.
Ольга с Эльмоту заходят тихонько, не отвлекая Аврору от легкой беседы. Они устраиваются около одного из окон и негромко шепчутся дальше. Но тут раздается негромкий стеклянный стук, привлекающий всю публику к ним. Ольга, смутившись слегка, открывает окно, и в комнату вступает София.
— Я не слишком опоздала? — интересуется Смерть, зарумявшаяся от быстрого полета.
— Нет-нет, — откликнулась именинница, — мы даже не все ещё собрались.
— Тогда дай мне мою рента́[2], Рора. Я страшно по ней соскучилась.
В малой столовой, где обыкновенно обедает только хозяйская семья, сегодня шумно. Длинный стол ломится от блюд, и за ним собрались все близкие Авроре люди и нелюди. Она сидит во главе стола в своем любимом розовом платьице и слегка улыбается. Справа от нее устроились Ролан, Ольга, Елена и Роберт; напротив, на другом конце стола — София, и по правую руку от нее сидят Эльмоту, Ксения, Гелен, Китти и Эна.
Звенят разговоры, а Аврора сидит потерянная немного, спокойная донельзя, и не верит глазам своим.
— Тилу́, у меня тост! — объявляет София, поднимаясь со своего места.
— Однажды был у меня приятель-поэт. Его звали Джемалем Морь, он был дедушкой одного нашего общего знакомого. Перед своей смертью он отдал мне книгу, поэму, написанную на екнифра́зском языке. Она была посвящена нам с Тилуа́ Эльмоту. С вашего позволения, я прочитаю отрывок оттуда.
София выпрямляется, и взгляды присутствующих прилипают к ее светлой фигуре.
— Ридари́ пча́ни ашреме́ тя́бы: «Драпжеды́ Фугле́р ти́лме бы? Тилме́́ бы нук Мэле, ибы Нук тюше́н рекдю́н?» Фугле́р Софи шецита́. Шецита́ та чоиишьта́: «Драпжеды́ Фугле́р тилме́ Ни нук Мэле, ни тюше́н Драпжеды́ Фугле́р тилме́́ Нук три́кен тилно́, Нук тюже́к бэ́нэ Нук еп тил ефе!»[i]
— Какие чудные слова, — отмечает Эна.
— Тилуа́ репи́, напомните мне издать этот текст! — громко просит Ролан и оборачивается назад к говорящей.
— Так вот, к чему это я. Предлагаю выпить за то, чтобы во всех нас жила и не угасала, не погибала любовь.
София оглядывает присутствующих и говорит будто бы каждому:
— Любовь к делу. — Китти смущенно улыбается в стороне.
— К стране. — Роберт приобнимает Елену.
— К своим корням и чему-то новому. — Эна с Геленом переглядываются хитро.
— К искусству. — Ксения прячет взгляд.
— К приключениям. — Эльмоту ухмыляется по-свойски.
— К давним и новым друзьям. — Ролан поднимает бокал выше.
— К любимым людям и нелюдям. — Ольга смотрит влюбленно на Эльмоту. Тот хитро косится на нее.
— И к жизни. Вы спросите, почему такой список? Но все просто — все эти качества есть у молодой матери, стоящей напротив меня. С днем рождения, тилу́!
София смотрит Авроре в глаза, будто в упор, внимательно и по-хищному спокойно. Шепчет одними губами: «За любовь!» — и поднимает бокал выше. Но молодая женщина не видит в этом жесте никакой опасности, только уважение.
— За любовь! — шумно подхватывают гости. Звенят весело бокалы.
Теперь все будет хорошо.
Бальный зал стоит в смиренном запустении, поблескивая лишь чищенными недавно люстрами. Тяжелые шторы, как сторожевые псы, свисают по бокам, и окна прикрыты лишь легким тюлем, висящим недвижно. Солнце отбрасывает через него золотистые кружевные узоры. И спокойно. Даже непривычно.
Тут вдруг мощный порыв ветра выталкивает стеклянные двери на балкон и шумно отворяет их. Надувает занавески парусами и вносит сладкий весенний запах в запустение залы. Аврора отшатывается немного, застывает, где была, но продолжения не следует, и только подобравшись ближе, замечает темную невысокую фигуру во фраке. Чем ближе молодая женщина подходит к балкону, тем яснее и непонятнее ей становится.
Отвернувшись к раскидистому дубу и посыпаемый яблоневыми цветами, стоит человек. Волосы его рыжие взъерошены — в них густо запутались розоватые вишневые цветы. Он скрещивает руки на груди и не оборачивается, будто бы скрывает свое лицо.
— Здравствуй, Аврора, — улыбающимся голосом говорит он, — С днем рождения!
— Саша… — удивленно вздыхает барышня, уверяясь в своей догадке.
— Да! Подойди же ко мне, расскажи, как твои дела. Только в лицо не заглядывай.
В коридорах слышится веселый Ролонов смех, а после — и Ритин. С другой стороны раздается неловкое фортепиано — это София с Ольгой в две руки играют ее старый какой-то этюд. Шуршат в стороне Китти и Лотти, звякают посудой в столовой. И в одинокой этой зале, скучающей, ленивой, звуком всё оживает.
А Ксандр не звучит. Не шуршит, не дышит, не стучит пальцами по ограде балкона.
— Я не могу остаться с тобой. — Вздыхает Аврора.
— Ты разлюбила меня? – Обиженно хлюпает мальчишка.
— Нет! Милый мой, я никогда не смогу разлюбить тебя. Ты навсегда поселился в моем сердце, и ничего не сможет до конца тебя оттуда выгнать. И Рита…
— Закрой глаза. — Вздыхает Ксандр, и Аврора послушно закрывает
Вокруг неприятно захлюпало, а после прохладная влажная рука взяла маленький девичий подбородок и приподняла лицо. Губы мягкие коснулись ее, и чуялся свежий звенящий запах ручья, сладость вишневого цвета. Побежали по коже мурашки.
Когда растаяла вскоре короткая эта нежность, это легкое весеннее прикосновение, похожее больше всего на касание лепестков только что срезанного цветка, Аврора открыла глаза, и перед ней оказался ворох белых и розоватых лепестков, молодых листьев, побегов, веточек, и внутри его что-то поблескивало. Она наклонилась и вытащила из этой сырой кучи тонко изрезанный (что странно — их обычно льют) жакан. Крохотный такой. Точно к охоте не подходил, но блестел ярко, живо. Как ручей блестит.
Аврора подняла его и тихо пошла туда, к живому и веселому шуму. Жакан приятно холодил руку.
[1] «Ты моя, возлюбленная жена. Я люблю тебя».
[2] Артланг: крестник, крестница
[i] Один рыцарь хотел узнать: «Смерть любит ли? Любит ли, как мать или Как жена мужа?» Птица-смерть Софи подумала, Подумала и ответила: «Смерть любит Не как мать, не как жена, Смерть любит, Как пастух стадо, Как дочь отца, Как я люблю тебя!
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
