Прус - янтарный князь
Глава 1
И родились у него сыновья, и внуки, и правнуки.
И так продолжалось четырнадцать колен в той земле Прусской,
и все они помнили, что род их ведется от Августа-кесаря.
И в четырнадцатом колене от того Пруса родился князь Рюрик.
Сказание о князьях Владимирских
«Audaces fortuna iuvat»
(Удача благоволит смелым - мраморная надпись из Помпей).
Глава 1
23 год до н. э. Дворец Октавиана, Великий Рим, кабинет императора.
Солнце только-только самым краешком приподнялось над семью холмами, помнящими еще легендарного Ромула. Но в императорском кабинете его не видно: окон не было — Август опасался покушения.
Император, в глубине кабинета, с гусиным пером в руках, склонился над свитком. Память не подводила, и работа спорилась. Он даже не заметил, как уголки губ приподнялись — впервые за последние дни.
Вместо солнечного света по углам горели, чадя и едва слышно потрескивая, масляные лампы на высоких канделябрах из позолоченной бронзы, искусно выкованных в виде стройных атлантов.
Дрожащий свет ламп заливал мраморную мозаику пола со сценой охоты на калидонского вепря, редкие трофеи на постаменте: скифский обруч, индийскую шкатулку, египетскую кошку — дары царей из покоренных земель и бюсты в глубоких нишах. Цезарь — плешивый, с лавровым венком на тяжелой голове — смотрел пустыми глазами. Август, почти мальчик с неокрепшими чертами, — в сторону, будто ему было неинтересно смотреть на людские дела. Юпитер — бородатый, с молнией в руке.
Четвертая ниша пустовала. Ждала. Но кого — знали одни боги. А они не желали раскрывать тайну.
Из-за закрытой двери послышались приближающиеся шаги. По мраморной мозаике они звучали гулко, каждый шаг — словно удар, и император недовольно поморщился. Кого это несут Фурии?
Обитая бронзой дубовая дверь открылась, закрывшись за посетителем с глухим стуком, и звук этот замер в тишине, словно камень, ушедший на дно бездонного болота. Стены из темного мрамора с белыми прожилками гасили звуки, как губка поглощает воду.
Октавиан поднял бледное лицо - он только что оправился от тяжелой болезни. Сросшиеся брови чуть сдвинулись — единственный признак недовольства, который он позволял себе в присутствии подчиненных.
Луций Элий Сеян (префект претория) одевался подчеркнуто скромно — темная шерстяная туника без вышивки, потертый кожаный пояс. Сеян сознательно избегал роскоши, зная: император не терпит соперников даже в цвете одежды. А то, что он позволил редкую дерзость – войти без стука, означало, что новости слишком важные, чтобы ждать разрешения.
Префект остановился в трех шагах от заваленного свитками и восковыми табличками стола. Не ближе — чтобы не нарушать дистанцию. И не дальше — чтобы не заставлять императора повышать голос. Склонил голову:
- Ave, Caesar.
— Приветствую, Луций. Я надеялся закончить с «Деяниями» до полудня. — Голос императора был негромким, с легкой хрипотцой. Он недавно проснулся и еще не пил разбавленного вина, которое обычно смягчало горло. - Говори, с чем пришел.
Сеян шагнул вперед. Вытянул руку - на правом запястье блеснул золотой браслет, подарок императора за спасение жизни. В длинных узловатых пальцах, похожих на корни старого дерева, он держал свиток.
— Цезарь, — тихо сказал Сеян, и шепот его ворвался в тишину кабинета словно удар молота. — Есть известия, требующие твоего внимания. Обнаружен заговор.
Он положил свиток на стол — аккуратно, ровно, как хирург раскладывает инструменты перед тяжелой операцией.
Октавиан снова нахмурился и взял свиток. Прочитал. Лицо не изменилось — только побелели костяшки пальцев, сжимавших пергамент, а правая рука на мгновение прижалась к груди. Поднял взгляд на Сеяна.
— Аппулей? — спросил он. В голосе императора прозвучало удивление пополам с недоверием.
— Да, консул Секст Аппулей, — кивнул Сеян. — Твой племянник, сын Октавии Старшей. Это его письмо - он готовит переворот. Там все изложено: сроки, союзники, планы. Цель — возвести на трон сына, Марцелла.
Тишина сгустилась, как перед грозой.
Луций Элий Сеян стоял неподвижно, только голова на длинной тонкой шее чуть покачивалась, как у черепахи, высунувшейся из панциря. Маленькие серые глаза бегали по лицу императора, отслеживая каждую морщину, каждое движение бровей, каждое сокращение желваков.
— Это почерк Секста, — сказал Октавиан. Голос не дрогнул. — Я знаю его. Мы вместе учились у Аполлодора Пергамского. Он писал так же сорок лет назад. Та же наклонная буква «А», та же хвостатая «R».
— Это подлинник, Цезарь, — кивнул Сеян. — Я проверил.
— Откуда он у тебя?
Сеян помедлил — ровно настолько, чтобы пауза выглядела естественной, не слишком долгой и не слишком короткой. Пальцы руки сложились в обвиняющем жесте.
— Свиток подбросили сегодня на рассвете. Анонимно. Некий вольноотпущенник оставил сверток у ворот претория и тотчас скрылся. Мои люди бросились вдогонку, но догнать не сумели.
Октавиан долго молчал и думал. Племянник. Племянник предал! Мерзавец! Никому! Никому нельзя доверять!
Он поднял глаза на подчиненного. Под тяжелым, почти физически ощутимым, словно удар, взглядом цезаря, Сеян судорожно сглотнул горький ком в горле.
— Кто направил этого вольноотпущенника, есть какие-либо сведения?
- Мы выясняем, Цезарь, — поспешил с ответом Сеян. — Я докладываю лишь то, что известно доподлинно. Но расследование, сами знаете, дело тонкое… Ручаться, что мы отыщем отправителя, не берусь.
Октавиан молчал долго. Лицо Сеяна оставалось непроницаемым — только пальцы, сжатые в замок, беззвучно хрустнули суставами, разжимаясь и сжимаясь вновь — единственное движение, которое он не мог контролировать, даже когда стоял перед лицом гневного императора.
«Марцелл. Сын Октавии. Он знает о заговоре? Или его просто используют?» — Октавиан на мгновение позволил себе сомнение, но сразу же подавил его.
А следом прошла другая, более холодная мысль, которую Октавиан никогда не проговаривал вслух, но чувствовал всем существом: «Ради Рима и его спокойствия я буду безжалостен даже к собственной крови!» В этой мысли помимо страха перед заговором было и искреннее стремление избежать новой гражданской войны, которую он прекратил, залив кровью граждан Рима и поклялся не допустить, даже ценой смерти близких.
А в голове Сеяна, пока император мучительно размышлял, мелькнуло другое, запретное видение. Он представил себя не в темной тунике, а в алой императорской тоге с широкой пурпурной полосой. Тога тяжело ложилась на плечи, золотая пряжка с лавром украшала пояс. Рядом — никого. Только сенат внизу, склоненный перед ним. «Когда-нибудь», — подумал Сеян, стирая усилием воли заманчивое запретное видение.
— Марцелл знает о заговоре? — спросил Октавиан наконец.
— Доподлинно неизвестно. — Сеян покачал головой, голова на длинной шее качнулась плавно, как у змеи, оценивающей дистанцию смертоносного прыжка. — Письмо, которое мы перехватили, адресовано военачальникам и сенаторам. Марцелл нигде не упоминается как соучастник. Только как цель — он тот, для кого все затевается.
— Он ничего не знает, — утвердительно произнес Октавиан. — Марцелл не способен на заговор. Я знаю его. Он — хороший юноша и верно служит Риму. Он не способен предать.
— Твое слово — закон, Цезарь, — склонил голову Сеян и подумал: «Доверять — это непростительная для правителя слабость!».
— Но Аппулей — предал. И если он успеет…
— Что ты предлагаешь? — перебил Октавиан и поморщился.
Кряжистое тело Сеяна в темной тунике напряглось — не от страха, от готовности.
— Казнить Аппулея публично. Как предупреждение остальным.
— Публично? — Октавиан усмехнулся. — Он — консул. Он — мой племянник. Он — сын Октавии Старшей, сестры моего отца. Если я казню публично — сенат подумает, что я сошел с ума. А Рим подумает, что начались новые проскрипции. Ты что, хочешь зажечь новую гражданскую войну, Сеян?
— Ни в коем случае! Я только хочу твоей безопасности, Цезарь, и мира в городе, - склонил голову Сеян, чтобы император не увидел вспыхнувших глаз.
— Тогда предложи другое решение.
Тишина вернулась.
— Тогда тайно казнить, — произнес Сеян. — Пусть Аппулей просто тихо угаснет. Скажем — не выдержало сердце. Он не молод; кому придет в голову разбираться?
— А как поступить с Марцеллом?
Сеян наклонил голову к правому плечу — жест, который делал его похожим на принюхивающуюся к следу куницу.
— С Марцеллом непросто, Цезарь. Его любят. И плебс, сенаторы. Оставь его в Риме, и рано или поздно найдется тот, кто прикроется его именем. Даже если сам он чист. Даже если ни о чем не догадывается.
— Я отправлю его… — задумчиво произнес Октавиан. — Куда-нибудь далеко. Так далеко, чтобы он не мог вернуться. Но не в тюрьму — он не заслужил тюрьмы.
— Куда, Цезарь?
Октавиан поднялся из-за стола. Неторопливо подошел к висевшей на стене между бюстами карте. Карта охватывала весь известный мир — от Британии до Индии, от Дуная до Нила. Провел пальцем по Италии, по Иллирику, по Паннонии, вверх на север, там, где земля заканчивалась и начиналось море. Остановился.
— Глезария, — сказал, не поворачиваясь. — Фактория на Балтике. Торговый форпост на самом краю земли, в вендских землях. Там царят холод, густые туманы и непролазные болота. Он будет там наместником. Формально это повышение. А по сути — ссылка.
— А если он откажется?
— Не откажется, – повернувшись, покачал головой Октавиан. - Он — римлянин из славного рода и выполнит приказ своего Цезаря.
Он вернулся к столу, сел в обтянутое ярко-алым тирским пурпуром кресло. Руки уверенно легли на подлокотники с черепаховой инкрустацией.
— Хорошо… — Октавиан помолчал, собираясь с мыслями. — Аппулея — отравить. Пусть скажут — сердце не выдержало. Марцелла… назначить наместником Глезарии. Дать ему эскорт — тридцать преторианцев. Отъезд — сегодня же.
— Obsequium, Цезарь, — Сеян прижал руку к груди в знак повиновения, помедлил и прибавил осторожно: — Но есть еще один вопрос, Цезарь. Легат Тарраконской Испании, тот, кому Аппулей писал… он может узнать, что письмо перехвачено. Испугается — и тогда…
— Легат умрет позже, — перебил Октавиан, не дав закончить. — Не сейчас. Пока он полезен — пусть живет. Как только станет обузой — умрет. От болезни как Аппулей.
Голова на длинной шее Сеяна качнулась еще раз.
— Obsequium, Цезарь. Все будет в точности исполнено.
Он повернулся, чтобы уйти.
— Сеян, — окликнул Октавиан.
Префект остановился, повернулся. На лице застыло всегдашнее выражение готовности исполнить — ни тени сомнения, ни вопроса, только выверенная маска человека, который привык не обсуждать приказы, а выполнять их.
— Марцелл не должен ничего знать, — сказал император. — Ни о заговоре. Ни об отце. Ни о том, что это не повышение, а ссылка. Пусть верит, что служит Риму. Это все, что я могу для него сделать.
— Будет исполнено, — ответил Сеян.
Он вышел. Дверь закрылась с глухим стуком.
В коридоре Сеян остановился. На мгновение — только на мгновение — позволил себе едва заметно искривить губы в ухмылке. Марцелла отправят в ссылку. Аппулей умрет. Все по плану…
Октавиан остался один, под мертвыми взглядами мраморных бюстов.
Опустил взгляд на письмо Аппулея. Глаз нервно дернулся.
Он поднял свиток и поднес к лампе. Огонь нехотя лизнул, пергамент пожелтел, почернел и скрутился. Пепел, кружась, упал на черно-белую мозаику. Когда император удалится, раб сметет его тряпкой, не зная, что это — останки заговора, только что убившего двух человек. Одного — быстро, от яда. Другого — медленно, от холода и тоски по родине.
Он откинулся в кресле, закрыл глаза.
Тяжела ноша автократора…
За занавесом из темно-синего шелка, за проходом в личные покои, кто-то стоял и слушал. Сеян знал это. Октавиан тоже знал. Но сегодня никто не хотел проверять, кто там.
Тишина гулкая, пустая, мертвая давила.
Лампы беззвучно коптили, распространяя запах горящего оливкового масла.
Октавиан потянулся к колокольчику, но не позвонил. Передумал.
***
Двумя днями раньше. Ночь.
Сто двадцать три ступени вели вниз жену императора Ливию Друзиллу.
Две недели назад она приказала переоборудовать подвал загородной виллы под храм полузабытого бога — Тиамат. Мать бездны, ее еще так звали, не призывали многие века.
Ноги ступали медленно и осторожно. Стертый веками туф под ногами скользил. Она шла босиком — сандалии оставила наверху, у дубовой двери, которую никто не открывал. Рука, сжимавшая факел, дрожала. Пламя судорожно металось на сквозняке, бросая странные блики света и вырывая из тьмы клочки пространства — ступень, стену, потолок, снова ступень.
Позади подозрительно зашуршало. Она замерла. Показалось? Это все проделки вездесущих крыс? А может...Так и хотелось обернуться, посмотреть, что там сзади? На миг показалось, что там раздаются тяжелые шаги и хриплое, запаленное дыхание.
Пальцы свободной руки судорожно сжимали плащ, комкали ткань, разглаживали, снова комкали — механически, безотчетно, словно амулет.
Ливия сглотнула, промочила пересохшее горло. Живот скрутило тугим узлом — не тошнота, не голод - страхом, свернувшимся клубком где-то под ребрами. Она не боялась темноты. Она боялась того, что ждало внизу.
Сырость липла к щекам, холод поднимался от камня, холодил ступни ног, забирался под плащ.
Сто тысяч сестерциев — столько она отдала египетскому жрецу за свитки с ее именем. Тогда казалось, что это много. Теперь, здесь, внизу — ничтожно мало.
Она двинулась дальше.
Никто не знал об этой лестнице. Никто не спускался кроме нее и двоих самых доверенных слуг.
Раньше.
Сегодня она спускалась одна.
Первый раз — одна.
Ноги ступали по ступенькам медленно и осторожно, словно опасаясь резким движением или шумом пробудить нечто древнее и таинственное, спрятавшееся внизу. И казалось, что там, за пределами узкого светового круга, неосторожного поджидало древнее ЗЛО.
И так оно и было.
Ступень. Еще одна. Факел выхватывал из тьмы красные прожилки в камне, словно щупальца неведомых подземных чудовищ. Капли влаги сочились по базальту, собирались в мокрые дорожки.
Кап. Кап. Кап. – рвало в клочья звенящую тишину.
Ливия считала удары сердца. Один удар – одна ступень. Сто тринадцать. Сто четырнадцать. С каждым шагом решимость затапливала страх, как вода заливает угли в потухающем костре. Оставляла тлеющий красный уголек где-то глубоко под ребрами. Сто двадцать три — последняя.
Лестница закончилась. Коридор тянулся узкой кишкой, стены сужались, воздух стал плотнее, тяжелее. Запах сырой земли смешивался с железным привкусом на языке.
Она думала, что знает страх. Теперь поняла: страх — это когда не знаешь, ответит ли та, кого зовешь.
Ливия прошла по нему, и зал раскрылся пастью.
Потолок терялся в темноте. Стены базальтовые, изрезанные красными прожилками — венами земли. Пол с выбоинами, в которых веками стояла черная вода.
Она шагнула вперед. Под босой пяткой что-то хрустнуло. Она вздрогнула, замерев, опустила взгляд.
Огонь факела выхватил из густой тьмы череп. Человеческий и, судя по всему, женский - с тонкими скулами, с целыми зубами. Расколотый с левой стороны — удар тупым предметом. Тот, кто лежал здесь до нее, умирал долго.
Ливия осторожно перешагнула через кости. Сердце билось быстрее, но лицо оставалось бледным — только глаза расширялись, да холодный пот холодил спину под плащом.
Факел выхватил из тьмы раскрытую пасть или готовые принять жертву сложенные ладони - глыбу из отполированного до зеркального блеска черного базальта. Алтарь. Поверхность иссечена темными, въевшимися в породу разводами, которые тянулись от краев к центру, словно следы высохших рек. И Ливии вдруг пришло в голову, что это не трещины и не прожилки — это впитавшаяся тысячелетия тому назад в камень кровь. Много крови. На плоской вершине алтаря, там, где приносились жертвы, изображение семиглавого дракона — такого же, как на стене за алтарем, только меньше, но не менее ужасного. Чешуя проработана с одержимой тщательностью, семь голов смотрели в разные стороны, и из каждой пасти, казалось, до сих пор сочилась невидимая, но осязаемая тьма. Глаза дракона выложены кусочками янтаря и рубина, и в свете факела они горели — желтым и красным, — словно живые.
Она опустила взгляд. У подножия алтаря скорчившись, словно пойманный зверек, мелко дрожала рыжая рабыня-гречанка, на вид лет семнадцати-восемнадцати. Сквозь дыры в разорванном хитоне, который висел на теле жалкими, грязными лохмотьями, виднелись синяки на ребрах, следы пальцев на плечах. Темные пятна на животе — вчерашние, желто-зеленые по краям и свежие, фиолетовые, в тех местах, где девушку хватали и бросали на каменный пол. Кляп — грязная, вонючая тряпка, завязанная на затылке — впитал слюну, смешанную с кровью из разбитых губ. Глаза безумные — расширенные зрачки, белки в красных прожилках.
Девушка забилась - гречанка догадывалась, что ей предстоит.
Тонкие, пеньковые, рыжевевшие свежей кровью веревки впились в запястья связанных за спиной рук.
Ливия смотрела на дракона на стене, и дракон смотрел на нее. Семиглавый. Семь пастей, готовых раскрыться.
Семь черепов. Один старый, желтый в мелких трещинах, похожих на паутину, небольшой – то ли детский, то ли женский, вызывал омерзение и жалость одновременно. В затылке зияла аккуратная, ровная дыра, пробитая, должно быть, узким, как шило, предметом. Другой крупный, видимо мужской с выбитыми передними зубами, еще пять без челюстей, рассыпающиеся от времени, с выщербленными краями, с осыпающейся костной трухой, стояли полукругом между потемневшими от времени бронзовыми чашами.
Она разожгла свечи. Черный воск, синее, холодное, словно смерть, пламя. Свет падал вверх, на потолок.
Ливия достала бронзовый, с позеленевшей от времени рукоятью, искусно вырезанной в виде свернувшейся в кольцо змеи ритуальный нож. Ему было много тысячелетий, и пользовались им еще жрецы древнего народа шумер, когда Тиамат - прародительницу чудовищ, Мать бездны, почитали и страшились.
Ливия провела пальцем по острию, которое не блестело, а словно впитывало свет. Кровь выступила на подушечке — она не почувствовала боли. Страх притупил все, кроме слуха. «Бам, БАМ» – гулко билось ее сердце.
Ливия подошла к жертве.
С животной силой, просыпающейся перед лицом смерти даже в слабом существе, девушка задергалась. Ногти скребли по камню, оставляя темные, влажные полосы крови. Рот под кляпом раскрывался и закрывался, издавая звук — что-то среднее между шипением и молитвой. Попыталась встать на колени. Ноги ее скользили по базальту, подошвы, стертые в кровь, не находили опоры, но она все равно пыталась.
Лицо Ливии отвердело. Схватила жертву за волосы и потянула, открывая тонкую шею. Лицо рабыни стало белым, словно снег на далеком, варварском севере. Ливия посмотрела в ошалевшие, круглые от смертельного ужаса глаза.
— Тиамат, — прошептала, отведя взгляд на изображение на стене. — Мать бездны. Прародительница чудовищ, прими мою жертву.
Нож, словно в масло, вошел в горло. Хлынула кровь.
Невнятный булькающий хрип и следом, дробно, часто, как удары градин по черепичной крыше и страшно, застучали босые пятки о каменный пол. Биение в агонии умирающего тела. Ливия отшатнулась, потом, зло сжав губы, придвинулась ближе.
Жертва обмякла, запрокинутая назад голова ее, смотрела в потолок пустыми, ничего не видящими глазами.
Ливия наклонила голову рабыни над алтарем, подставила открытую рану над первой головой дракона, что смотрела на восток. Темная, почти черная кровь хлынула на черноту базальта, залила янтарный глаз, потекла по чешуе, собираясь в темные лужицы в углублениях резьбы. Камень зашипел. Он впитывал. Голова дракона мигнула, зажмурилась, открыла глаз уже не янтарный, а красный, словно рубин.
Темно-красная струя наполнила семь чаш, залила черепа, подтекла на пол.
— Прими эту кровь как семя, Тиамат, Мать вод, — прошептала Ливия. — Очисти для моего сына Тиберия дорогу к трону Рима.
Ливия увидела взгляд мертвых глаз. Вздрогнула и торопливо отбросила тело. Мертвое тело упало в черепа — кости захрустели, женский череп, с тонкими скулами, треснул, раскололся на две половины.
Ливия подхватила неожиданно тяжелое тело под мышки, поволокла вглубь подземелья. К колодцу Забвения. Узкая расщелина в полу пахла гнилью и тысячелетиями. Тело беззвучно рухнуло вниз, ударилось о стены.
Приглушенное «шлеп» - тело упало на дно.
Тишина. Ни звука. Ни шороха.
Семь синих огоньков свечей на миг исчезли — и вспыхнули снова. Без огнива и трута.
Дракон на стене ожил. Белые как мел губы кривились в беззвучных рыданиях.
Семь голов плавно, медленно, словно пробуждающейся от спячки змеи, повернулись к Ливии. Чешуя зашевелилась, янтарные глаза вспыхнули, рубиновые зажглись изнутри.
Голос пришел из стен. Из земли. А возможно, из воздуха или пустоты над алтарем.
— Жертва принята, смертная. - Прогремел голос толи из недр земли, толи из бездны небес.
Ливия рухнула на колени. Плащ распахнулся, обнажив плечи. Холод, древний как само время, прошел по коже, но она не посмела пошевелиться.
— Хаос восстанет из пепла забвения, — снова сказал тот же голос. — Жди знака моего.
Свечи мигнули. Синее пламя стало желтым, потом красным.
Ливия осталась одна.
Она сидела на коленях, прижимая к груди окровавленный нож. Пальцы липли к рукояти. Дрожь прошла — сменилась ледяным спокойствием.
Поднялась и подошла к алтарю. Провела пальцем по черноте базальта — там, где только что была кровь.
Сухо и чисто.
Камень впитал все.
— Utile, — прошептала Ливия. — Полезно.
Ладонь разжалась. Упал на камень нож. Звякнуло.
Она все же сделала это! Она решилась! Так нужно! Так нужно! Для сына я готова на все!
Лицо сына — угрюмое, напряженное, с тяжелой челюстью и носом с горбинкой — встало перед глазами, перекрывая совершенную темноту подземелья. «Тиберий», — пронеслось в голове, когда ноги уже несли ее к выходу. «Все это ради тебя. Только ради тебя, мой мальчик. А я — чудовище. Настоящее чудовище».
Она и раньше убивала, но чужими руками. Яд в кубке. Нож в подворотне. Но чтобы собственной рукой — никогда. До этой ночи.
Она побежала к выходу. Быстрее, быстрее! Сто двадцать три ступени вверх – факел выхватывал из тьмы маленький круг света. Чернильные тени на стенах тянулись следом — смотрели, ждали, лизали следы ее ног. Потом коридор с голыми каменными стенами. Дверь.
Все, выбралась в коридор! Тускло отсвечивал канделябр на столике. Она стояла, держась за стену. Изо рта вырывалось тяжелое дыхание, сердце заполошно билось в груди, успокаиваясь.
В спальне было холодно, хотя ставни были заперты - Ливия не любила, когда кто-то видит ее спящей. Ровное, желтое пламя в светильниках с китовым жиром на стенах, выхватывало из сумрака пол из черно-белого мрамора с мозаикой с охотницей Дианой. Потолок с лепниной, в центре — голова Юпитера. Белые, слепые глаза бога смотрели вниз, на постель. Кровать стояла на трех ступенях из нумидийского мрамора. Ложе широкое, но Август ночевал здесь редко. У изголовья — полка с ларцами и бронзовым зеркалом. На полу — медный таз с пеплом сгоревших бумаг. Справа от двери — алтарь, за ним — проход в тайную комнату со свитками. Четыре рабыни спали за запертой изнутри дверью.
Она не доверяла никому. Даже себе.
Ливия затушила светильники. Оставила один — бронзовый, в виде свернувшейся змеи над кроватью. Легла поверх одеяла, не раздеваясь, и закрыла глаза.
Провалилась в сон мгновенно.
Ливия застыла на берегу моря, где не было ни горизонта, ни конца. Вода, черного цвета, была неподвижной, словно стекло: ни волн, ни малейшего шевеления. Она ждала.
Из воды поднималась Тиамат. В этот раз она приняла облик не дракона – а прекрасной женщины. Лицо, с совершенными чертами, белоснежное, словно мрамор. Черные волны волос застыли на плечах. Глаза — бездны без зрачков. Из спины прорастали семь змей, они тихо шипели, качаясь над головой. Быть может, говорили на своем языке?
Ливия не чувствовала страха. Только пустоту в груди. Быть может, это и позволило стоять, а не биться в истерике?
Язык, раздвоенный, словно у змеи, облизал ярко-алые губы богини. Мертвенная улыбка, или, скорее оскал, искривил их.
— Ты просила смерть наследника, смертная, — прозвучало из воздуха, из глубины вод, из самой бездны. — Хаос – вот что даю я тебе. Он страшнее смерти, он не дает покоя даже в могиле.
Змеи зашевелились, их шипение стало песней, древней, как мир.
— Письмо, что обретешь — дар мой. Прими его, но помни: хаос взыскивает плату. Неизбежную и вечную.
— Тиамат, та, что родила всех, какую плату? — спросила Ливия.
— Не вопрошай, смертная. Ты все узнаешь, когда придет срок и ни мгновением раньше.
Семь пар желтых глаз, холодных и немигающих, не отрывались от императрицы.
— Сын твой станет Цезарем. Но в сердце его никогда не будет места любви. И таков будет удел всех твоих потомков.
— Я согласна, та, что родила всех, - склонила голову Ливия.
Тиамат кивнула. Семь змей вытянулись, коснулись лица Ливии. Их прикосновение было холодное, сухое, словно прикосновение самой смерти. Она содрогнулась, словно от смертоносного укуса египетской кобры.
— Забавно, — вдруг произнесла Тиамат. Голос — как шепот ветра над пустыней. - Из-за жалкого смертного, чья жизнь –миг, вот-вот схлестнутся в битве боги Рима и славянские боги.
Ливия подняла голову. Удивление, мгновенное, как вспышка молнии, промелькнуло на бледном лице, стерло маску спокойствия. «О чем она? Какие боги?»
— Что ты сказала, та, что родила всех? — спросила она. Голос дрогнул впервые за эту ночь.
— Забудь сказанное. То, что доступно взору богов, не для смертных умов.
Тиамат повела ладонью перед лицом Ливии — плавно, как отгоняют дым. Воздух колыхнулся, стал теплым и тяжелым, как перед грозой. Только что родившаяся мысль угасла, не оставив следа. Ливия моргнула. На миг ей показалось, что она забыла что-то важное. Но через мгновение пустота заполнилась тишиной, и она не стала искать пропажу.
— Тогда прими дар мой, — сказала Тиамат, будто и не прерывалась.
Ливия проснулась, глаза открылись. В окно заглядывала ночная тьма. Пламя светильника на стене колебалось, выхватывая из тьмы узкий круг вокруг кровати. Углы комнаты тонули в первобытной тьме.
Грудь дышала часто. Холодные капли пота стекали по шее на подушку. Темно-рыжие, почти медные волосы рассыпались по плечам. Она машинально собрала непослушные пряди в строгую прическу с пробором посередине.
Она повернула голову и вздрогнула. На подушке для супруга белел свернутый в свиток пергамент. Печать сломана. Кем? Когда? Ливия не знала. Она знала только, что этой вещи здесь не было, когда ложилась спать.
Босиком, в одной ночной тунике, обежала спальню. Окна и дверь заперты. Никто не входил. Никто не мог войти. И все же свиток лежал на подушке.
Ливия осторожно — пальцы дрожали, взяла свиток и пробежала текст взглядом. Несомненно, почерк Секста Аппулея — наклонная «А», хвостатая «R».
«Легат. Цезарь Август стар и болен. Его время уходит. Мой сын Марцелл — прямой наследник его крови. Когда Октавиан умрет (или мы поможем ему в этом), я поставлю Марцелла на трон. Ты поддержишь нас? Твоя награда — Паннония как твое частное владение. А если откажешься, я расскажу Цезарю о твоих темных делах с германцами. Жди дальнейших указаний. Аппулей».
Как? Как она достала такое письмо – фактически смертный приговор для Секста? Хотя, о чем я? Для богини нет ничего невозможного!
Ливия улыбнулась. Тиамат дала ей не смерть, а хаос. Не убийство, а заговор.
«И родились у него сыновья, и внуки, и правнуки. И так продолжалось четырнадцать колен в той земле Прусской, и все они помнили, что род их ведется от Августа-кесаря. И в четырнадцатом колене от того Пруса родился князь Рюрик».
Откуда пришли эти строки? Ливия не знала. Они всплыли из глубины памяти, чужие, не ее, и угасли, не оставив следа.
Свернула свиток и спрятала в ларец с двойным дном.
Легла. Закрыла глаза.
«Тиберий… все ради тебя».
До рассвета она так и не спала. Слушала, как за стеной скрипят половицы. Как бьется собственное сердце — ровно, спокойно.
***
Тот же день. Дворец Октавиана, трапезная. 23 год до н. э.
Утреннее солнце лилось из сада сквозь три арочных окна. Желтые прямоугольники света падали на мозаичный пол — рыбы, дельфины, Нептун с трезубцем. Стены украшали фрески с полуголыми нимфами и кипарисами, между ними - тонкие колонны из нумидийского мрамора. Кусты роз пахли сладко, смешиваясь с ароматом свежего хлеба.
Стол из лимонного дерева стоял между двумя ложами. На серебряных блюдах — фрукты, сыр, хлеб с тмином. Глиняные кубки с вином и медовый кувшин. Раб-виночерпий застыл в углу.
Август лежал на правом ложе — головой к окну, лицом к Ливии. Ливия — на левом, напротив. Она улыбалась мужу. Но никто не знал, о чем она думала на самом деле.
За окнами пронзительно закричал павлин. Ливия бросила беглый взгляд в сторону звука и едва заметно поморщилась.
Тишину прерывал только негромкий звон ложек о серебряные блюда.
Август жевал медленно, смотрел на Ливию, улыбался. Ливия ответно улыбалась. Она давно перешагнула сорокалетний рубеж, но выглядела гораздо моложе, сохраняя аристократическую худобу и прямую осанку.
Она была не просто супругой, но и важным политическим советником императора, влияла на государственные дела, участвовала в дипломатических переговорах и покровительствовала многим.
Октавиан отпил из серебряного кубка, поставил на стол. Взгляд скользнул по лицу жены, задержался на темных кругах под глазами, на бледности губ. У супруги был усталый вид.
— Ты плохо спала, милая? — спросил он.
— Сон дурной, милый, — ответила Ливия. Надкусила фигу, отложила на край золотого блюда и аккуратно зевнула в ладошку. — Пустое, не обращай внимания. У нас – женщин, бывает такое!
Октавиан кивнул.
— Мне тревожно последнее время, — его брови сдвинулись, сомкнулись гусеницей. — Сам не знаю почему. Но сердце не на месте.
Ливия глянула в лицо мужа — уловила сухой и тревожный блеск его глаз.
«О да, — подумала Ливия. Пальцы стиснули край стола, хотя на лице оставалась маска доброжелательного внимания. — И скоро твоя тревога обретет плоть».
Лицо ее — с четкими скулами, тонкими губами, высоким лбом — редко выражало эмоции.
Она улыбнулась — мягко, спокойно. Протянула руку, налила из кувшина в его кубок молока, потом из другого - меда. Размешала серебряной ложкой-лигулой, звякая о края, и протянула кубок Октавиану. Снова с удовлетворением и тайной радостью Ливия отметила неравнодушный взгляд, которым он скользнул по ее фигуре. Подобные взгляды мужчин не всегда выражают то, о чем думают женщины, но все же. Все же…
— Тебе показалось, дорогой, — голос Ливии ровный, ласковый. — Выпей меда с молоком. Это успокоит.
Никто не видел ее в гневе. Она не кричала, не бросала вещи. Улыбалась и говорила ласково, даже подписывая смертный приговор. Октавиан этого не замечал.
Октавиан взял кубок, отпил. Кивнул.
— Может быть, ты права, — сказал он. — Может быть, мне показалось.
Он откинулся на подушки и посмотрел в окно. Голубое небо с россыпью пушистых облаков над качавшимися на ветру кипарисами. Солнце играло в прозрачных струях фонтана, и казалось, что вода светится изнутри. Повернулся.
— Марцелл… — произнес негромко. — Что ты думаешь о Марцелле?
— Он молод, — ответила Ливия, не отводя зеленых, словно у ведьмы, глаз от задумчивого лица императора. — Честолюбив. Римский народ его любит.
— Слишком любит, — Октавиан усмехнулся, но усмешка вышла грустной. — Иногда я думаю: что будет с ним, когда меня не станет?
— Ты сам воспитал его, — взгляд Ливии стал жестким, словно прицеливающимся. — Ты же его готовишь себе на смену.
Октавиан помолчал. Взял из серебряной вазы виноградину, покрутил в пальцах, положил обратно.
— Готовлю, — кивнул. — Но готов ли он к бремени Цезаря?
«Неважно, готов он или нет, — подумала Ливия. — Важно, что он мешает мне».
Она налила себе в кубок меда. Отпила.
— Tempus omnia revelat (время покажет, дорогой), — сказала, накручивая на палец прядь темно-рыжих, почти медных волос. — Время все расставит по местам.
Ливия последовательно изобразила на лице смущение и, наконец, благожелательное внимание.
За окном снова хрипло закричал павлин. Солнце поднималось все выше, желтые прямоугольники света ползли по мозаичному полу.
Ливия смотрела на мужа и ласково улыбалась.
Глава 2
Загородная вилла Ливии на via Flaminia, кабинет.
Та же ночь. За час до полуночи.
Кабинет прятался в глубине виллы, за спальней, за тяжелым занавесом из черной шерсти. Филокл бесшумно, словно бесплотная тень, прошел, немного прихрамывая, через три комнаты.
Остановился перед открытой дверью так, чтобы его было видно. Замер, ожидая.
Жена императора сидела за столом из драгоценного нумидийского мрамора, положив ладонь в углубление в виде руки. На столе ничего — только свиток, запечатанный черным воском, и бронзовая печатка. «Марцелл должен умереть, — подумала она, холодно глядя на черный воск. — Никто и ничто не должно закрывать от сына путь к императорскому трону».
Ливия почувствовала чужой взгляд и подняла глаза от свитка.
Филокл, огромный, как портовый кран, широкий и длиннорукий, с волосами цвета высохшей земли, ждал в дверном проеме. На лице цвета выжженной земли почтение. Глаза прищурены — куда смотрят, непонятно, но все видят.
— Входи, Филокл, — нетерпеливо махнула головой Ливия.
Мужчина шагнул внутрь и коротко поклонился. Дверь за ним закрылась сама — или он закрыл ее движением локтя, не оборачиваясь.
— Филокл, — Ливия подняла глаза. Зеленые, холодные, они не моргали, глядя на верного слугу, которому доверялись самые деликатные задания. — Сколько лет ты мне служишь?
Филокл отвел глаза. Мало было тех, кто мог вынести взгляд немигающих глаз августы, когда она этого хотела.
— Десять, августа, — голос низкий, скрипучий, как несмазанная дверь. Он словно выцарапывал их из горла по одному, с паузами.
— Десять лет, — повторила Ливия. — Я спасла тебя тогда. Тебе повредили сухожилия на правой ноге и хотели убить как негодный товар. Ланиста (хозяин гладиаторской школы) не мог смотреть на хромца. Я заплатила тысячу сестерций... — Она помолчала. — Ты помнишь?
— Помню, августа. – коротко наклонил голову мужчина. - Я вылечился.
— Мне не нужна благодарность. Я ожидаю преданной службы.
Ливия взяла свиток со стола, протянула Филоклу. Тот наклонился. Огромная ладонь — широкая, как весло — взяла свиток бережно, кончиками пальцев, словно птенца.
— Отвезешь легату Паннонии, — сказала Ливия. — и отдашь лично в руки. Скажешь его слугам: «Снега на Альпах выпали рано» и тебя примут в любое время. И дождешься ответа.
Филокл кивнул. Коротко. Как зарок.
Ливия поднялась. Она одевалась изысканно, но без излишеств — темные тона, синий, зеленый, черный. На шее поблескивало подаренное Августом ожерелье из крупного жемчуга. Сопровождаемая непроницаемым взглядом Филокла подошла к жаровне — бронзовой, на львиных лапах, внутри пламенели угли, пахло миррой и чем-то сладковато-пряным.
Тишина в кабинете стала плотной, словно черная вода в колодце.
— Августа, — сказал Филокл. Его голос был хриплым. — А если…
— Молчи! Тебя не поймают, - перебила императрица. Лицо у нее стало злым, словно она на миг сняла приросшую к коже маску доброжелательности.
Ливия шагнула к мужчине. Подняла лицо — ей пришлось запрокинуть голову, чтобы смотреть в прищуренные глаза.
— Если ты попадешься, то умрешь раньше, чем успеешь что-либо рассказать, — сказала она спокойно и ровно. Словно о погоде. — А теперь иди и смотри, не попадись!
Филокл закаменел лицом и кивнул.
Повернулся и шагнул к двери. Дверь закрылась за ним бесшумно.
Ливия осталась одна. Перед глазами встали строки зашифрованного письма.
«Легат. Обстоятельства изменились. Цезарь отправляет Марцелла в Глезарию, на Сарматское море. Путь его будет лежать через горный перевал. В тех местах неспокойно — варвары нападают на римлян. Было бы досадно, если бы с племянником Цезаря случилась беда. Ты понимаешь, о чем я.
Позаботься об этом и получишь 1 000 000 сестерциев».
Подписи не было.
Она стояла у жаровни, смотрела на угли. Красные, тлеющие, они иногда вздыхали искрами.
— И когда вернешься, — тихо произнесла она, глядя в самую глубину жара, где, казалось, тлела не просто древесная плоть, а само время, — ты тоже умрешь.
Помолчала.
— Никто не должен знать.
Она подошла к столу. Провела пальцем по мрамору — там, где лежал свиток. Пусто. Только углубление в виде ладони, идеально черное, как сама Тиамат.
Ливия села в кресло — тяжелое, резное, с подлокотниками в виде львиных голов, — и закрыла глаза.
По стенам, по потолку, по статуе бронзового Юпитера в углу, извивались тени от трех масляных ламп. Желтый, дрожащий свет метался по темным стенам, по узким зеркалам, отражал пустоту.
За спиной Ливии большое овальное зеркало в черной раме мутило серой дымкой. Если смотреть сбоку — мелькали тени. Но Ливия не смотрела.
Поднялась и вышла. Бесшумно. Словно тень.
Она действовала тихо, но смертельно, не оставляя следов. Письмо ушло. Филокл потом исчезнет. И никто — ни раб, ни сенатор, ни сам император — никогда не свяжет эти тонкие, черные нити с ней. С женой, которая улыбается мужу за завтраком и заботливо подливает вина в кубок.
***
Рим, дом Секста Аппулея на Палатинском холме.
Атрий встречал летней жарой.
Италийское солнце стояло в зените и напоминало своей ненавистью ко всему живому яростный взгляд злого духа. Лучи проникали через комплювий, отражались от воды в бассейне и рассыпались по стенам, а сама вода блестела подобно расплавленному серебру. Бессмысленно и уныло журчала вода - тонкая струйка стекала из мраморного рта статуи дельфина, не умолкая ни на мгновение.
Высокие стены с фресками по мотивам греческих мифов: Гектор прощается с Андромахой. Его рука, застывшая в жесте прощания, ее мокрое от слез запрокинутое лицо и маленький сын, жмущийся к матери, не понимающий, что отца он видит в последний раз. Ахилл, влачащий за колесницей тело Гектора: пыль, кровь, разодранная плоть и лицо убитого, в котором застыло удивление. Как будто он все еще не верит, что боги оставили его. Портреты предков — вереница лиц, вытянутых, суровых, с тяжелыми челюстями и глубоко посаженными глазами, смотревших из ниш на каждого, кто входил в атрий. Смотрели молча, осуждающе, напоминая: ты — из рода патрициев! Твое имя — твоя судьба. Четвертая стена пустая — темно-синяя краска, без росписи. Аппулей собирался украсить ее сценой из жизни Александра Македонского. Все здесь: от драгоценной мозаики и фресок до бронзовых статуй в нишах и мраморного дельфина, что ронял воду в бассейн, дышало величием, какое и подобало дому одного из высших сановников великого Рима, владыки половины Ойкумены.
Секст Аппулей стоял у окна, глядя во внутренний двор, где за стрижеными кустами самшита открывался вид на сад. Кипарисы, узкие и темные, как копья застывшей армии, тянулись к полуденному небу, и ветер шевелил их кроны едва заметно, словно боялся нарушить этот порядок.
Он не жаждал власти для себя. Ему шел шестой десяток. Но годы не согнули его. Он держался прямо, с той особенной римской выправкой, которую дают только консульские фасции, командование армиями и триумфы. То, чего он достиг сам - достаточно. Он хотел другого — обеспечить будущее сыну.
В дверь постучали. Коротко и требовательно.
— Войдите, — Аппулей не повернул головы.
Гулкие, мерные шаги отдавались эхом. Каждый — словно удар молота об наковальню.
Аппулей нахмурился и резко обернулся. Кто позволяет себе так бесцеремонно вести себя в доме консула Римской республики и племянника Цезаря Августа?
Из дверного проема на мозаичный пол упала тень, и в следующее мгновение порог атрия перешагнул префект претория Луций Элий Сеян. Аппулей никогда не любил его. Да и большая часть Рима относилась к нему так же – боялись, но не уважали.
Вид у него был неприветливый. Маленькие, серые, посаженные слишком близко глаза проницательно смотрели, бегая по лицу Аппулея. В облике его чувствовалось что-то от куницы и лисы — настороженная хитрость и готовность к прыжку.
В руке он держал запечатанный черным воском свиток с бронзовой печаткой. Взгляд Аппулея скользнул по ней. Зрачки сузились - он узнал печать императора. Сердце пропустило удар, потом заколотилось о ребра, глухо, тревожно, словно барабан перед битвой.
Сеян приблизился, остановился, не нарушая приличествующей дистанции. Чуть наклонил голову. Без подобострастия и без угрозы.
— Консул Секст Аппулей, — голос тихий, ровный, так, наверное, говорил крокодил, если мог бы говорить. — Принцепс и отец отечества, Цезарь Август, сын божественного Юлия, послал меня к вам с письмом. Он велел передать его лично в ваши руки, не доверяя писцам.
Аппулей замер. Правая рука императора - человек, которого боится весь Рим, настолько пренебрег правилами приличия? Что произошло? Холодок прошелся по спине такой, будто сам Плутон дохнул в затылок. Спрашивать причины такого поведения он не стал.
Потемнело – солнце закрыли тучи.
- Ты послан Октавианом, сыном божественного Юлия?
— Да, консул. Цезарь Август сделал меня своим вестником.
Он чуть наклонил голову и поднял раскрытую ладонь — жест, означавший: «я не вру, это правда».
Сеян протянул свиток. Протянул так, словно вкладывал в чужие пальцы не папирус, а приговор. Подписанный и заверенный. И без права на обжалование.
Правая рука Аппулея чуть дрогнула — последствия старой раны, полученной в гражданских войнах. Он сражался при Филиппах и Акции на стороне Октавиана. Аппулей принял свиток, сломал печать и развернул.
«Секст. Я знаю все. Твой заговор раскрыт. Твои письма к легату Паннонии перехвачены. Ты готовил переворот, чтобы посадить Марцелла на трон. Я не могу предать тебя публичной казни — имя Аппулеев слишком велико. Но и оставить тебя в живых я не вправе. Прими яд добровольно — и твой сын останется жив. Он отправится в ссылку на Балтику, в Глезарию, наместником. Откажешься — вы оба умрете. Выбирай. Цезарь Август, сын божественного Юлия».
Ни единый мускул на лице Аппулея не дрогнул. Только пальцы левой руки с тяжелым золотым перстнем с фамильной печатью: скрещенные мечи и дубовая ветвь, сжались до побелевших костяшек пальцев. Мотнул непонимающе головой.
Перечитал второй раз. Третий.
Он был честен настолько, насколько может быть честен политик. Врал только тогда, когда ложь спасала жизнь. И ненавидел себя за каждую неискреннюю улыбку.
Глаза защипало, но он не дал слезам пролиться. «Марцелл... сын...»
Поднял на Сеяна тяжелый, как свинцовая плита, взгляд.
— Какого такого заговора? Какие письма? Я, клянусь Юпитером Капитолийским, не понимаю, о чем ты говоришь, — голос сорвался на хрип, но он взял себя в руки.
Не показать страх. Не показать!
Сеян равнодушно пожал плечами. Голова на длинной, подвижной шее мерно покачивалась.
— Речь идет о ваших письмах к легату Паннонии, консул, — голос прозвучал ровно, без единой интонации — и оттого казался страшнее любой угрозы. — Мои люди перехватили их. Вы убеждали легата поддержать Марцелла в качестве наследника Цезаря… и сулили ему в награду саму Паннонию.
— Тогда предъявите мне их. — Аппулей шагнул вперед. Кулаки сжались. Я ничего не писал!
— Это не в моей власти, консул. — Сеян сделал паузу, глаза смотрели на консула с хищным любопытством. — Но сам Август, отец отечества, читал эти письма. Он узнал и твой почерк, и твою печать. — он медленно покачал головой, почти с сожалением, от которого у Аппулея свело скулы. — Подлог невозможен.
— Я ничего не писал. Я не замышлял никакого переворота! — сказал, едва сдерживая крик Аппулей. Голос его дрожал, хотя он и пытался сохранить спокойствие. — Я верен Риму. Я верен Цезарю Августу – меня кто-то оклеветал! Клянусь Юпитером Капитолийским, клянусь тенью моего отца, клянусь...!
— Цезарь Август иного мнения.
Аппулей отвернулся. Все бесполезно – я обречен! Хотя бы сына спасти!
— Мой сын не имеет к этому нелепому обвинению никакого отношения. Поклянись мне, Сеян. Поклянись домашними богами Цезаря, что его не тронут! — Аппулей схватил Сеяна за край туники, но тут же отдернул руку, поняв, что выдал отчаяние. Слишком поздно. Префект видел все. — Он ни при чем.
— Цезарь Август знает, что делает. — Сеян сделал шаг вперед, нависая над Аппулеем. — Ваш сын останется жив, если вы добровольно примите яд. Иного для вас пути нет.
— А если откажусь? — голос консула упал до шепота. Внутри все оборвалось. - Я могу увидеть Цезаря? Мне надо поговорить с ним.
Голова на длинной шее Сеяна чуть качнулась. Словно у змеи перед смертоносным броском.
— Нет. Цезарь Август не желает тебя видеть. Завтра на рассвете тебя казнят — публично, на форуме, как заговорщика. А твоего сына убьют в камере во сне. И никто не узнает правды.
Аппулей пошатнулся. Смотрел в серые, близко посаженные глаза. Искал ложь и не находил. Там была холодная бездна. И смерть.
— Сколько у меня времени на раздумья? — голос сел, слова он словно выцарапывал из горла.
— Нисколько, — ровно и равнодушно ответил Сеян и чуть склонил голову к правому плечу. Этот жест делал его похожим на принюхивающуюся к следу жертвы куницу. — Вы должны выпить яд здесь и сейчас. Откажетесь — завтра казнят обоих.
— Цезарь Август болен? — земля буквально уходила из-под ног Аппулея.
— Цезарь болел в прошлом месяце. Он может умереть завтра – все мы во власти богов. — Сеян помолчал. — Но я — префект претория. Я отвечаю за безопасность Рима. И если потребуется, добьюсь исполнения воли принцепса, даже если его уже не будет.
Аппулей отдал свиток. Рука его мелко дрожала. Он почувствовал, как увлажнились глаза. Стыд обжег лицо. «Ослабли нервы! Консул — и плачет, как женщина. Марцелл... прости... Так вот она, благодарность за преданность и верную службу, Цезарь Август?» — мысль обожгла. И тут же его лицо вновь превратилось в маску.
— Марцелл не должен узнать правды. — он выплевывал слова, словно давясь ими. Каждое — как пощечина самому себе.
— Он ничего не узнает. Ему скажут — вы умерли от болезни сердца.
Аппулей закрыл глаза. Открыл и глубоко вдохнул. «Ради сына. Ради его жизни».
Гордость была его главной добродетелью и главным пороком. Он никогда не просил пощады. Никогда не унижался перед сильными мира сего. И не собирался даже сейчас.
Коротко кивнул. Судорожно сглотнул горький ком в горле.
Сеян вынул из складок туники маленькую, черную терракотовую амфору, без единого украшения. Молча протянул.
Аппулей посмотрел на него отрешенным от всего сущего пустым взором каменной бабы из далеких скифских степей, немного помедлил, взял ее.
— Вино с ядом. Смерть наступает через час. Без боли.
Аппулей откупорил пробку. Из амфоры пахнуло чем-то горьким, незнакомым. А еще смертью. Он перелил вино в кубок. Серебро блестело на солнце, словно вода в имплювии. Поднял взгляд на своего палача.
— Ты передашь Марцеллу? — слова он буквально выцарапывал из пересохшего горла.
— Смотря что именно.
— Что я любил его. И что гордился им. — Аппулей помолчал. Губы дрожали. Он закусил нижнюю и почувствовал во рту соленый вкус крови. — Что Рим не заслуживает таких, как он.
Сеян молчал. Только блеснул золотой браслет — правая рука чуть сжалась у пояса.
— Это не запрещено - передам.
Аппулей поднес кубок к губам. Пальцы тряслись. Вино плеснуло через край, красные, как кровь, капли упали на белоснежную тогу.
— Ave, Imperator, morituri te salutant! (идущие на смерть приветствуют тебя, император!) — сказал пустому атрию. — Ты выиграл. Но ты никогда не будешь счастлив.
Шепотом, одними губами:
— Будь ты проклят, Август Цезарь!
Стояла густая, спокойная тишина, и неудержимо тянуло проснуться.
Он выпил яд несколькими большими глотками. Кубок выпал из ослабевших пальцев, зазвенел о мраморный пол. Покатился, оставляя на полу кроваво-красные капли.
Сначала ничего не происходило. Потом тепло разлилось по груди. Стало жжением и поднялось к горлу, словно жидкий огонь. Мир поплыл, и стены стали мягкими. Колени Аппулея подогнулись.
Он схватился за край стола — рука соскользнула, и пол стремительно подался навстречу. Завалился на бок. Жестокий толчок при падении на секунду вернул к действительности. Он открыл глаза и увидел в паре шагов чьи-то сандалии. Взгляд скользнул ниже — на перстень с фамильным гербом – волчицей и орлом на руке. Род Юлиев. Род, который продолжит Марцелл. «Только ты живи, мой родной», — подумал он. «Все», — змейкой скользнула облегчающая мысль, и пальцы разжались.
Сеян, с каменным лицом, смотрел, слегка прищурившись, на бившееся в агонии тело.
Взгляд Аппулея остекленел. Он затих. Удивление застыло на лице последней маской. Как будто хотел спросить: «За что со мной так?»
Сеян подошел и наклонился. Проверил пульс на шее. Ничего. Кожа уже холодела.
Он поднял пустой кубок и амфору и спрятал в складки туники. Поправил ее, стряхнув с рукава невидимую пылинку.
Его рука уже коснулась дверной ручки, когда взгляд скользнул по стене и замер. Он остановился. Из ниши на него смотрела статуя императора в образе Юпитера. Гротескная, непомерно большая, нелепая голова, шея слишком тонкая, пустые глазницы безучастно следили за посетителями. Контраст разителен — живая, только что бившаяся в агонии плоть и мертвый, безучастный мрамор, который не знал ни боли, ни предательства, ни страха.
Сеян помедлил секунду, усмехнулся уголками губ и вышел.
Дверь закрылась с глухим стуком. Эхо прокатилось по пустому помещению, замерло где-то под высоким потолком.
Журчал дельфин. Солнце стояло в зените. Расплавленным серебром в имплювии блестела вода.
Тело покойного консула лежало на мраморном полу, и брызги отравленного вина из упавшего кубка впитывались в белый камень. И статуя все так же пусто, безучастно смотрела в никуда огромными мраморными глазами.
О том, что Аппулей умер, Ливия узнала через час — ей донесли верные люди.
Аппулей ни в чем перед ней не провинился. Никогда не переходил дорогу, не строил козней, не плел интриг. Он просто был отцом Марцелла.
Она помнила обиды годами. И не прощала никогда.
Мстила через десять лет, когда жертва уже забывала о проступке. А иногда — и вовсе без обиды. По расчету. Теперь очередь была за сыном.
Глава 3
Тяжелые занавеси из тирского пурпура на окнах спальни легата Паннонии задернули — никто не должен видеть, что происходит внутри. Пробивавшийся сквозь занавеси свет окрашивал все в алые тона. Огоньки в лампах в углах, потрескивая, бросали дрожащие рыжие тени на яркие фрески из привозного мрамора на стенах и лицо лежащего на кровати мужчины – одного из самых могущественных сановников империи Гая Корнелия Лентула.
Он недавно перешагнул пятидесятилетний рубеж, но выглядел моложе благодаря хорошей военной форме, хотя в последнее время и начал заплывать жирком - годы штабной работы и обильные обеды сделали свое дело.
Гай откинулся на подушки и коротко простонал. Волны наслаждения захлестывали тело. Еще! Еще! Еще чуть-чуть! Не останавливайся!
Лицо с намечавшимся двойным подбородком покраснело, вокруг пересекающего щеку старого шрама от парфянской стрелы, выступили мелкие капли пота.
Хорошая шлюха. Умелая шлюха!
Гай вдруг почувствовал, что она перестала.
Над краем кровати появилось женское лицо. Валерии шел двадцать пятый год, от нее пахло шафраном и дорогим маслом. Темные волосы уложены в высокую прическу, губы накрашены киноварью. Гай скользнул взглядом ниже — грудь, приподнятая дыханием, кончики ее вызывающе торчали.
— Господин, — тоненько прошептала женщина и сложила ладошки в умоляющем жесте, — ты обещал. Марк заслужил стать примипилом. Он…
- Да-да! – перебил легат изменившимся голосом, который сам с трудом узнал - Завтра же подпишу приказ. Ну давай же, продолжай! - А сам, не отрываясь, смотрел на ярко-алые губы женщины.
В этот момент он был готов на все, лишь бы она продолжила.
Она и заискивающе улыбнулась.
Мужские руки, привыкшие повелевать и добиваться своего, надавили на женскую макушку, она нырнула назад. Гай почувствовал, как она начала снова и прикусил губу.
Стук в дверь прозвучал властно, нетерпеливо — так стучат те, кто привык, чтобы им открывали сразу.
Женщина снова замерла. Лентул вздрогнул, сверкнув глазами, приподнялся на локтях и рявкнул полными ярости голосом:
— Я же велел не беспокоить меня! Кто там?
Несколько мгновений стояла полная тишина, только из окна донесся пронзительный павлиний крик.
— Простите, господин, – глухо донеслось из-за дверей. - Но вы приказали: если кто скажет: «Снега на Альпах выпали рано» — пропускать немедленно.
Он узнал голос – это был его личный телохранитель и замер. Ярость схлынула мгновенно. Сердце, только что колотившееся, начало биться ровно и тяжело — словно перед боем.
Проклятье! Это пароль от нее! Ливию Друзиллу он опасался, справедливо полагая: жена в постели, а не мать на форуме, направляет слова мужа! (русский аналог – Ночная кукушка всех перекукует)
- Кто это передал? – спросил голосом, в котором не было и капли прежней ярости.
- Не знаю господин! Какой-то человек. По виду – вольноотпущенник. Он ожидает у ворот виллы. Как нам поступить?
Легат сел на кровати. У его ног белело в полутьме обнаженное тело женщины. Взгляд круглых от удивления глаз не отрывался от мрачного лица любовника. В них читался немой вопрос: «Кто посмел тревожить «старую крысу» - так за глаза называли легионеры своего легата».
— Спрячься за кровать, — тихо сказал легат и махнул рукой в сторону резного изголовья кровати, - И не выходи, пока не разрешу!
Валерия пригнулась и юркнула за кровать, по пути прихватив с пола платье. Лентул торопливо натянул тунику, заправил край за пояс, пригладил волосы — седые, коротко стриженные, с залысинами, открывающими высокий выпуклый лоб.
— Пропустите! — крикнул он.
- Хорошо господин!
Он услышал торопливые шаги за дверью и еще раз прошипел:
- Сиди здесь и жди.
Не дожидаясь ответа, вышел из спальни. Тщательно притворил за собой дверь — на всякий случай — и присел за стол в глубине кабинета. Стол был массивным, заваленным свитками, к его темному дереву липли локти.
Прошло несколько минут и дверь открылась.
Огромный, загорелый словно араб, человек подошел, едва заметно прихрамывая, к столу и коротко склонил голову. Только волосы цвета высохшей травы выдавали — не южанин. Глаза прищурены, куда смотрят — непонятно. В одной руке бронзовый фонарь с мерцающим фитилем, в другой — опечатанный свиток.
Протянул его.
— От госпожи, — произнес низким, скрипучим голосом.
Лентул миг помедлил, взял, не глядя на гонца. Пальцы в золотых перстнях помедлили, потом решительно сломали бронзовую печать. Развернул и пробежал по ровным строкам взглядом. На первый взгляд — обычное письмо. Благодарность за службу, расспросы о здоровье, неспешные рассуждения о ценах на зерно. Лентул покачал головой: та, кто послала, пустого не пишет.
Прошел к входу, где в жаровне ярко пылали угли, и нагрел свиток над пламенем. Между строк медленно проступили буквы — бледные, коричневые, словно старые шрамы. Лентул пробежал глазами. Перечитал еще раз. Лицо посерело, на лбу выступила испарина. Шрам на щеке дернулся.
…Было бы досадно, если бы с племянником Цезаря случилась беда. Ты понимаешь, о чем я. Позаботься об этом…
Он побледнел. Наследник! Боги, во что меня впутывают!
- Что передать госпоже? – посланник пристально, оценивающе смотрел в лицо легата. Так, наверное, смотрит египетская кобра, когда оценивает: напасть, или жертва не стоит усилий.
Лентул конвульсивно сглотнул, пальцы затеребили край туники – привычка, которую он не мог побороть, и посмотрел в каменно-спокойное лицо посланника госпожи.
- П- приказ есть приказ! – в волнении он начал заикаться, - Воля госпожи будет исполнена.
Филокл склонил голову. Четко, почти по-военному развернулся и скрылся за дверью.
Лентул посмотрел на свиток. Порвать? Клочки увидят рабы. Значит сжечь! Он поднялся, подошел к жаровне, бросил туда свиток. Кожа вспыхнула и почернела, съежившись, оставив после себя едкий, въедливый запах сгоревшего пергамента.
Дверь спальни открылась и оттуда высунулась полностью одетая и даже причесанная матрона.
— Господин, что случилось? – заискивающе улыбнулась женщина. Своего сиятельного любовника она явно опасалась.
— Ничего, — повернулся к ней легат, лицо его раскраснелось, и говорил он зло и взвинченно.
Ах да, эта шлюха еще здесь.
— Совершенно ничего не произошло. А ты уходи. Через заднюю дверь!
— Муж…
— Завтра, — рявкнул Лентул. — Приказ будет подписан завтра. И… ты ничего не видела и не слышала. Ты меня поняла? – последние слова он произнес с нажимом.
Женщина мгновенно изменилась в лице, кивнула и, подхватив сандалии, выскользнула наружу, бесшумно прикрыв за собой дверь.
Лентул остался один. Вынул из ларца на столе пузырек с мутной жидкостью. Цикута. Спрятал обратно.
«Найдем людей, — ноготь указательного пальца он уже успел обгрызть почти до крови. — Сделаем. А там… будь что будет. Может… выпить вина? Наверное – да!». Пальцы коснулись бронзового колокольчика.
«Дзынь-нь-нь»
За окнами нудно выл ветер. Где-то на севере беззвучно мелькали огненные зигзаги молний - бушевала еще не дошедшая до виллы гроза.
***
Горный перевал в Карпатах.
Тропа вынырнула из чащи на открытое место — узкий коридор между скалами. Дорога была завалена стволами деревьев. Стволы лежали крест-накрест — не объехать, не перепрыгнуть. Только пешим, в колонну по одному, держа коней в поводу. Слева крутой склон нависал над тропой, густой кустарник цеплялся за камни, как скрюченные пальцы. Справа – пропасть. Внизу глухо и тревожно ворочалась горная река. Место было для засады – лучше и не придумаешь!
Лес за спиной словно замер, притаился, даже птицы умолкли.
Урсус нахмурился и натянул поводья, предостерегающе поднял руку. Колонна остановилась.
— Что-то не так, — сказал тихо, оглядывая настороженным, волчьим взглядом окрестности.
Марцелл – он ехал в середине колонны, подъехал. Жеребец прядал ушами, всхрапывал, не хотел стоять на месте.
- Что там, дядя, - тихо спросил, настороженно оглядывая окрестности.
— Слишком тихо, — сказал Урсус, не оборачиваясь. — Лес не молчит днем. И когда путь завален, я чую драку. Вчера закат был кровавый, — подумал он. — Не к добру это, ох не к добру.
- Думаешь засада? — Марцелл повернулся к наставнику с растерянно-бледным лицом. В голосе — нескрываемая опасливость. За месяц пути всякое происходило, и это был уже не тот восторженный юнец, который выехал из Рима навстречу свободе и приключениям.
Урсус кивнул, не отрывая взгляда от заросшего кустарником склона.
- Что предлагаешь, дядя?
- Отходим.
— Отходим, — выкрикнул, подняв руку, Марцелл. — Держать строй. Щиты поднять.
Всадники развернули лошадей. Колонна двинулась обратно. Копыта цокали по камням, сбруя позвякивала. Напряженная тишина давила на уши — даже река внизу словно притихла, рычала тише.
Цокали по камням копыта. Шаг. Еще шаг.
Тонкий, злой свист.
Марцелл услышал странный звук и повернул голову. Преторианец справа покачнулся и захрипел, схватившись за горло. Стрела пробила кольчугу там, где она расходилась у ворота. Он нелепо взмахнул руками, изо рта фонтаном брызнула кровь. Он рухнул с коня и покатился с обрыва вниз к реке.
На миг мир замер. Кто-то непонимающе оглядывался, кто-то замер. В ушах — водопадом гудела собственная кровь, и Марцелл с прохладной ясностью осознал, что сию минуту ему и наступит конец, полный и бесповоротный, если они ничего не сделают в оставшиеся мгновения.
— Засада! — словно сквозь слой воды услышал крик Урсуса. — К щитам! Черепахой!
И в тот же миг время бешено помчалось вперед.
Стрелы градом застучали по щитам, пробивая насквозь — глухо стучали по дереву, железные наконечники впивались в предплечья преторианцев. Крики, ругань сквозь зубы. Кто-то упал, даже не успев понять, что случилось. Метали стрелы с двух сторон — с кустарника на склоне и из-за поваленных стволов впереди. Сверху полетели камни, застучали по спинам лошадей, по щитам и шлемам спрыгивающих на землю преторианцев.
Жеребец под Марцеллом вздрогнул. Захрипев от боли, встал на дыбы, молотя копытами по воздуху. Он спрыгнул, выхватил меч.
Это был его первый настоящий бой. Не учебный, где Урсус подставлял щит и поправлял ошибки. Здесь стрелы свистели по-настоящему, и кровь на камнях была не от порезанного пальца.
«Неужели сейчас? — пронеслось в голове. — Неужели все? Здесь?»
Он побледнел. Пальцы, сжимавшие рукоять меча, онемели и не чувствовали ничего. Кто-то рядом закричал — высоко, тонко, не по-мужски. Марцелл не понял, кто — то ли враг, то ли свой.
На земле навзничь лежал окровавленный воин, повернув к Марцеллу бледное лицо. Кажется, его звали Децим. В широко открытых глазах навечно застыло выражение легкого удивления. Рядом еще несколько преторианцев глухо стонущих раненых и мертвых, пробитые стрелами щиты.
— Строй держать! — рявкнул Урсус, перекрикивая людские крики, предсмертное ржание коней и прикрывая щитом господина. – Я сказал держать!
Голос ветерана ударил словно пощечина. Марцелл вздрогнул, помотал головой, прогоняя оцепенение.
Я жив. Еще жив. Надо действовать.
Он поднял щит и встал плечом к плечу с Урсусом.
Преторианцы сомкнулись. Стеной встали прямоугольники щитов скутумов. Острия метательных пилумов смотрели вперед.
Но стрелы летели сверху, а камни все падали со склонов. Черепаха хорошо держала лобовой удар, но не защищала от навесного огня.
Преторианцы один за другим рушились на землю.
— Это не варвары! — крикнул Урсус, отбивая стрелу щитом. — Смотри!
Марцелл посмотрел туда, куда показывал ветеран. Из-за завала выдвинулась шеренга — щит к щиту, пилумы вперед.
- Барит! – проорали атакующий клич.
Римский строй и римское оружие.
— Это свои, — прошептал Марцелл. — Легионеры. За что?
Ответа не было.
Стрела просвистела над ухом, вонзилась в щит Урсуса. Скорее инстинктивно, заученно на бесчисленных тренировках, нежели осознанно, Марцелл отбил следующую.
Он посмотрел назад. Дорога была отрезана — позади появились новые стрелки, перекрывая тропу.
Они отступали к скале. Марцелл прижимался к ней спиной, Урсус прикрывал его щитом. Здесь они были защищены каменным козырьком от обстрела сверху. Преторианцев оставалось семеро. Хотя еще минуту назад было двадцать.
— Молодой господин, прыгай вниз, — рявкнул Урсус.
— Что? – нервно сглотнул Марцелл.
— Я сказал в воду! Прыгай! Это единственный путь спасения!
— Нет, — Марцелл сжал зубы. — Потомку Аппулея постыдно бросить тебя.
— Мальчишка! Кровь Аппулея должна выжить, — Урсус посмотрел ему в глаза. Спокойно. Твердо. — Живи за нас двоих – сделай это, мой мальчик.
Он оттолкнул Марцелла к краю обрыва, а сам шагнул навстречу убийцам.
— Сюда! — закричал, размахивая мечом. — Сюда, трусы! Бейтесь с римлянами лицо в лицо! – это крик был мощным, яростным, с каким командир бросает бойцов в последнюю атаку. Из которой уже не надеется вернуться.
«Чпок, чпок», - впились в его щит стрелы.
- Прыгай, я сказал. Это приказ, сынок! - хрипло крикнул, не оборачиваясь. Живи, мальчик мой! Ты самое дорогое, что у меня есть.
Старый солдат так и не создал собственную семью, родственники поумирали, и он искренне привязался к мальчишке и в мыслях считал его своей семьей.
Марцелл посмотрел вниз, в узкую щель каньона под ногами. На дне, глубоко внизу, ворочалась река. От края обрыва до воды — не меньше тридцати локтей. Вода казалась черной, почти маслянистой, только у хищно вздыбившихся из воды каменных зубцов взбивалась белой пеной.
Марцелл побледнел. Упасть на камни – верная смерть!
- Age! (Давай! / Вперед!) Он зажмурился и шагнул в пустоту, поспешно набирая в легкие как можно больше воздуха.
- Аааааа!
Несколько долгих мгновений и тело камнем вонзилось в воду. Жесткий удар об пятки выбил дыхание. Холод обжег словно сотни игл, впившихся одновременно в кожу. Жидкость устремилась в ноздри, уши, попыталась прорваться через плотно сомкнутый рот.
Он ударился пятками об камни дна, и изо всех сил оттолкнулся, судорожно забил руками.
Жить! Жить, очень хочу жить!
Живое существо хочет жить – это основной инстинкт, глубже голода, глубже страха, глубже самой любви. А уж когда оно в бешенстве и готово сражаться до самого последнего удара сердца, то и силы появляются невероятные, немыслимые при обычной ситуации.
Миг — и Марцелл вынырнул, хватая ртом воздух, фыркая и отплевываясь. Река тащила все дальше, крутила, швыряла словно щепку, не спрашивая, хочет ли он жить. Берега узкой долины стремительно мелькали мимо — серые, мокрые скалы, поросшие мхом и корявыми соснами, цепляющимися корнями за каждую расщелину. Вода грозно ревела, кипела, билась о выступающие из пены остроконечные черные зубцы камней. Стоит хоть на миг расслабиться — и размозжит об один из них. Он уже дважды чувствовал, как камень скребет по бедру, и каждый раз сердце ухало в пятки, а перед глазами вспыхивали белые искры. С каждой секундой силы таяли — руки немели, ноги перестали чувствовать дно.
Слева и справа поднялись утесы, скрыли солнце, и долина окончательно превратилась в каньон с бушующей рекой, которая несла его все дальше, крутила, швыряла от стены к стене, не спрашивая, хочет ли он жить.
— Дядя… — прошептал, отплевываясь от воды.
Прошло несколько минут. Марцелл уже почти не боролся — сил не было. Река несла, тащила телом по камням, царапая спину, только изредка он выныривал, хватал ртом воздух, и снова уходил под воду.
Стремительный поток вынес его за очередной поворот, и он увидел торчащие из воды, словно зубы древнего чудовища камни. Между ними плескалась мелкая вода, пенилась, кипела. Дальше — заросший соснами берег. Спасение!
Марк Клавдий Марцелл очень, очень хотел жить. Хотя бы только для того, чтобы вернуться и отомстить подлым убийцам и спасти дядю.
Судорожно забил руками по воде, заколотил ногами, из последних сил погреб к отмели. Если сейчас сдастся, то все – река возьмет свое, и никто никогда не узнает, где покоятся его кости.
— Давай! — прохрипел, выплевывая воду, смешанную с кровью из разбитых губ. — Еще немного! Еще чуть-чуть!
Пальцы уже царапали гальку. Ногти сломались об камни, но он не почувствовал боли. Он почти коснулся берега. Еще одно усилие. Еще одно.
Страшный удар в голову сбоку вырвал сознание.
Мир лопнул, рассыпался на осколки, погас.
Тело обмякло.
«Все», — змейкой скользнула облегчающая мысль.
Гул и черная пустота. Без дна и без надежды…
Сколько времени прошло — он не знал. Может, мгновение. Может, вечность. Вначале он почувствовал холод. Будто ледяные иглы засели под кожей и не желали выходить. Потом тянущая, от затылка до поясницы тупая, боль. Но она хотя бы подтверждала: жив.
Он почувствовал собственное тело. Голова раскалывалась. Он лежал на боку, поджав колени к животу. В лицо колола мелкая галька. Марцелл попытался вдохнуть — и закашлялся, выплевывая воду, песок, содержимое желудка. Но страшно было не это – он не чувствовал рук. Какое-то ватное, пустое онемение, словно их отрубили и забыли пришить обратно. У меня нет рук?Мысли ворочались медленно, словно телега в грязи.
Попытался пошевелиться и каждое движение отдавалось глухим ударом где-то в затылке. Ничего подобного он не ощущал — ни на утро после попоек с такими же молодыми римскими патрициями, как сам, ни после учебных схваток, когда Урсус ронял его на землю.
«Что со мной? — подумал он. — Где я?»
Он поднял тяжелые, словно гири, веки.
Нависали серые мокрые скалы с длинными бородами ядовито-зеленых лишайников, с цепляющимися за расщелины корявыми соснами. А над всем этим — высоко-высоко — узкая серая полоса неба, плотно затянутого тучами. Рядом глухо, зло ворочалась река, перекатывая камни. Каньон, где едва не утонул.
В первое мгновение он не поверил собственным глазам. Мерещится! Сейчас проморгается, и все исчезнет.
Не исчезло.
Жив? Неужели жив?
Перевел взгляд. Река и отмель с валунами. Вода плескалась у ног.
Марцелл попытался пошевелиться и внезапно почувствовал «иголки» в руках! Он опустил глаза. Руки были. Просто словно чужие. Попробовал подвигать пальцами, но они не слушались, позвоночник ныл. Преодолевая боль, перекатился на спину.
— Ы-ы-ы-у, — вырвалось из горла. Думать не хотелось. В голове звенело, перед глазами плыли красные пятна, когда он пытался сосредоточиться. А двигаться — тем более.
«Я жив, — пронеслось где-то на грани сознания. — Жив. Слава Юпитеру!»
Он перевернулся на спину.
Щеку неприятно покалывало, словно там засела колючка. Он провел пальцами и посмотрел на них — кровь. Когда? Где? Он не помнил. Да и какая теперь разница. Хлынули воспоминания. Перевал, Засада и дядя, заставивший спрыгнуть в реку.
Только через несколько минут он собрался с силами и, пошатываясь, поднялся.
Провел рукой по поясу – распорот и кошелек сорвало. Здорово. Но это не важно! Дядя… я иду!
К месту засады, где тропа расширялась, выводя на зажатую между скалами небольшую прогалину, заметно окрепший Марцелл добрался через час.
Среди помятой травы и горных цветов, валялись раздетые, окровавленные тела. Тяжкий запах крови, свежий, железистый, ударил в ноздри, смешиваясь с сыростью горного леса. Вокруг земля была густо взмешана, превращена в грязное месиво — ночью шел дождь. Виднелись следы ног и оставленные колесами повозки глубокие шрамы колеи.
И ни следа убийц.
Он медленно шел по полю, рассматривая убитых с тем чувством скрытого трепетного страха и звериного любопытства, которое испытывает всякий живой к тайне мертвого.
Он насчитал все тридцать преторианцев. Они лежали в различных позах, зачастую непристойных и страшных. Кто в чем. Некоторые — в одних окровавленных туниках, без доспехов. У других срезали калиги, сняли пояса с кошелями. Грабили наспех, небрежно — кто-то остался в одной сандалии. Тут же, привалившись к валуну, сидел убитый погонщик — красивейшие женские глаза открыты, рот перекошен, в застывшей руке обрывок уздечки.
Он особенно долго смотрел на одного преторианца — молодого, с пухлыми губами и отроческим овалом лица. Марцелл наклонился. Четыре стрелы пробили кольчугу в разных местах и нападавшие побрезговали ее снимать.
Он выпрямился и увидел. Вздрогнул. Подсознательно до последнего мига он надеялся, что дядя все-таки спасся. Что в очередной раз увернулся от визита в Аид. Глаза защипало, горло сдавило. Он сглотнул — раз, другой, третий, — не давая слезам пролиться. Римляне не плачут. Римляне не плачут!
Дядя лежал чуть поодаль. Лицом вниз, раскинув руки, словно в последнем, отчаянном объятии пытался обхватить чужую, каменистую землю, которая не хотела его принимать. Гладиус валялся в двух шагах — выпал из ослабевшей руки, и лезвие его, покрытое пятнами засохшей крови, тускло отражало серое небо.
Марцелл подошел, опустился на колени и перевернул Урсуса. Он был тяжелым и безжизненным, и эта тяжесть показалась Марцеллу тяжелее всей вселенной.
Мертвые глаза были открыты, застывший взгляд не отрывался от небес. Шрам на щеке, который наливался кровью в минуты ярости, сейчас был белым, восковым. Губы — тронутые синевой — скорбно, недоуменно кривились. Словно хотели спросить: «За что?»
— Нет, — прошептал Марцелл и покачал головой — мелко, часто, как в лихорадке. — Только не ты. Только не ты, дядя.
Но мертвые молчат.
— Боги, — сказал тихо. — За что? Что я сделал неправильно? Зачем вы забрали его? Сначала мать, отец, потом дядя… Кто следующая потеря?
Но ответа не было. Только ветер уныло шуршал листвой, да река внизу яростно ворочала камни, с шумом билась об стены горной долины.
Марцелл осторожно провел ладонью по векам, закрывая дяде глаза. Внутри была звенящая пустота, но он держался. Скорее всего — на чистом упрямстве. Потому что физических сил уже не осталось. Его даже не волновало, что с ним станет дальше.
Погладил шершавую, холодную щеку.
И сразу на него нахлынуло острое чувство тоски и одиночества. Дядя, ты обещал быть рядом. Почему ты обманул меня?
Странные корчи сотрясали его тело, словно он плакал, только без слез. Только тот, кто родился и вырос в среде патрициев, где интриги и предательства – норма, способен по-настоящему ценить драгоценность: искреннюю любовь и верность. Отношения Урсуса и Марцелла были гораздо глубже, чем отношения господина и слуги, и для молодого патриция он был самым родным человеком после отца и матери.
Он копал найденным кинжалом с обломанным острием в твердой почве под старым дубом. Кинжал скользил по мокрым камням, лезвие высекало искры, но он не останавливался. Он не мог допустить, чтобы дядины кости растащило дикое зверье.
Руки стер в кровь, пальцы не слушались, но он копал, копал, копал. Он не чувствовал боли. Только пустоту. Огромную, что она, казалось, могла заполнить весь этот лес, все небо над ним, всю пропасть, разверзшуюся у него под ногами.
На потемневшем небе холодно заблестели первые звезды, и он поднялся с колен. Могила готова.
Перетащил тело и засыпал землей. Не по-римски хоронил ветерана. Без факелов, без плача наемных плакальщиц. По-варварски. Словно собаку, но другого варианта у него не было.
Утрамбовал в свежий холмик. И опустился перед ним на колени.
Стиснул зубы и сжал кулаки, давя в себе стон боли. На мгновение прикрыл глаза и тут же вновь открыл. В эти мгновения он окончательно понял, что его больше нет. Что дядя навсегда покинул. Не вернется. Не подставит щит. Не скажет: «Держись, молодой господин!».
И вдруг нахлынуло — понимание: он один. Совсем один. Крик рвался из груди — звериный, дикий.
Марцелл сжал челюсти, заскрежетал зубами — и не сдержался.
Он выхватил кинжал и, не глядя, ударил — пронзил мякоть левой ладони. Боль вспыхнула, выжгла тоску, вернула здравомыслие. Зашипел сквозь зубы. Кровь потекла по запястью, капнула на свежую землю. Он постоял над могилой, не отводя взгляда от свежей земли. Слезы наконец прорвались - в глухом лесу, никто его не видел. Он плакал, как мальчишка, беззвучно, сотрясаясь от рыданий. Но даже в этом отчаянии он чувствовал: достоинство — не в том, чтобы не плакать, а в том, чтобы не сдаться. Для Марцелла самым важным было не потерять достоинства римлянина и патриция. Это было важнее, чем его собственная жизнь. И когда слезы иссякли, он вытер лицо рукавом и в этот миг вспомнил.
Осадивший Рима царь Порсена грозил пыткой огнем пойманным лазутчикам. Но римский юноша Гай Муций Сцевола сам протянул руку в пламя и держал, пока она не обуглилась. Враг отступил — не от оружия, а от страха перед безумцами, которым плевать на боль и собственную жизнь.
«Как мало значит тело для того, кто посвятил себя великой славе».
Марцелл поднес окровавленную руку к лицу, усмехнулся — криво, по-волчьи.
— Гай Муций стоял перед врагом. А я — перед своими. Но это не важно.
Оторвал полосу от туники, перевязал рану и поднялся.
Посмотрел на юг. Там оставался Рим. Там были те, кто покушался на него. Те, кто убил дядю.
— Клянусь Юпитером, — произнес твердым голосом. — Я вернусь. И спрошу с каждого.
Повернулся и двинулся на север. К фактории Глезария и к варварам. К новой жизни. Или к смерти.
Лес расступился перед ним, принял, спрятал. И только свежий холмик остался под старым дубом — немой свидетель того, что здесь, на краю земли, кончается римская слава и начинается иная жизнь.
Глава 4
Оранжевый апельсин солнца, казалось, неподвижно застыл в зените. На пару дней конного пути, не меньше, вокруг тянулся густой, чащобный лес.
Матерый волк с пепельной от седины шкурой, осторожно ступая, вышел из-за деревьев на звериную тропу. Замер, ноздри затрепетали. Желтые глаза осторожно скользнули по вековым соснам, по черным провалам между стволами. Любопытная белка выглянула из дупла. Интересно ей, что делает серый разбойник среди бела дня?
Чуткий нос опустился к пересекавшим тропу свежим заячьим следам.
Внезапно уши волка встали торчком, а клыки — белые, острые, в капельках слюны — угрожающе оскалились. Ни звука, ни шороха не донеслось со стороны леса, но он что-то уловил — быть может, едва слышный хруст ветки под ногой, быть может, особенный, неуловимый для человека запах, который для волка значит больше, чем для римского сенатора текст вылитого в бронзе закона.
Словно тень, так же бесшумно, как и появился, хищник исчез среди елей на противоположной стороне тропы — будто его и не было. И только ветка раз-другой качнувшаяся, да едва заметно примятая сухая хвоя под старой сосной напоминали о том, что здесь только что стоял живой зверь, а не сотканный из мха и сумерек лесной дух.
Из-за мохнатых ветвей высунулось осунувшееся и обросшее щетиной лицо Марцелла. Но в глазах, в упрямо сжатых губах, в том, как он держался — читалось фирменное упрямство рода Юлиев, которое заставляло их идти вперед, когда другие отступали, и умирать стоя, когда другие бежали.Он замер, вслушиваясь в лесные шумы. Потом шагнул на тропу. Он уже не напоминал блестящего юношу из благородного римского семейства и наследника императора. Грязная, изорванная одежда простого преторианца висела на нем мешком. Из-под короткой туники торчали худые, обветренные руки. В локуле за спиной лежало нехитрое добро — то, что побрезговали взять грабители: небольшой металлический котелок, кружка, ложка, фляга, спальный коврик и сменная одежда. Собственную одежду вместе с дорогими доспехами он спрятал на перевале - у места засады. При себе оставил только фамильный перстень с гербом — тяжелый, медный, с печатью рода Юлиев. Императорский приказ о назначении наместником провинции Балтика зашил в подкладку туники.
Дальше лес переходил в заросшую кустарником равнину, полого спускающуюся к серо-голубой ленте реки. За ней влажно зеленели все те же невысокие холмы карпатских предгорий. Облизал пересохшие губы — с утра не встретилось ни одного ручья, и жажда пересиливала даже голод.
Осторожно двинулся вперед.
Остановился у края обрыва, откуда берег круто уходил вниз, к быстрой серой от песка и земли и широкой — метров сто, не меньше, реке. Ветер свободно гулял над водой и доносил снизу сырой, тяжелый плеск — волны с шумом лизали глинистый берег, то набегая, то отступая. Из глинистого откоса, подмытые водой, торчали корявые, мокрые корни сосен. Вода волокла вывороченные коряги, ветки, обломки. Ручей за ручьем, поток за потоком — все несли в реку грязную, взбаламученную воду, и она росла, тяжелела, выходила из берегов.
Он блуждал в горных лесах уже неделю, избегая мест, где мог попасть на глаза местным жителям.
Выкапывал из влажной, рыхлой земли съедобные коренья— пальцы скользили, ногти ломались, под ними набивалась черная жирная земля. Ягоды попадались кислые, водянистые, после них сводило желудок. Грибы со всеми предосторожностями жарил на костре. Боялся, что заметят дым. Пил из лесных ручьев, набирая воду во флягу. Жадно, захлебываясь, и каждый раз кашлял, выплевывая песок.
На стоянках, чтобы хоть немного отгородиться от сырости и холода земли, набрасывал на землю ветки. Потом разводил костер и ложился спиной к огню. Жар обжигал спину, а лицо мерзло от ночной прохлады. Не высыпался. Каждые полчаса открывал глаза, проверял, не крадутся ли по следу в темноте убийцы.
Ноги гудели так, что к вечеру он едва разгибал колени. Царапина на щеке, сначала пустяковая, загноилась, тянула кожу, и от нее шел тяжелый, сладковатый запах — пахло смертью и разложением. Он трогал ее пальцами, морщился, но не останавливался. Упрямо шел, с трудом переставляя ноги.
В первый же день странствий Марцелл достал из сумки маленький алавастр с бальзамом для увлажнения кожи. Взял его, когда еще ожидал легкое, приятное путешествие. Марцелл горько усмехнулся. Глупость. Выбросил в траву. С какой стати беречь кожу, когда не знаешь, доживешь ли до утра?
Он шел на север. Туда, где его никто не ждал.
Цепляясь за корни сосен, Марцелл спускался к воде. Ноги скользили на осыпающемся глинистом склоне — комья земли срывались вниз и падали в мутную воду с тяжелым, влажным плеском. Вода расходилась мутными кругами.
Пахло от реки сыростью, тиной, рыбой и чем-то сладковато-гнилым — должно быть, выше по течению лежала туша павшего животного. Где-то на противоположном берегу вода глухо бурлила, набегая на застрявшую в прибрежной тине корягу.
Плевать. Вода! Наконец!
Он опустился - почти упал, ударившись коленями об мокрый песок, не почувствовав боли. Зачерпнул ладонями воду. Пил. Жадно, со всхлипом, давясь, захлебываясь. Живительная вода лилась на подбородок, на шею, за ворот грязной туники, но он не замечал. Он пил и пил, пока легкие не запротестовали, требуя воздуха. Только тогда оторвался от воды.
Марцелл облизал мокрые губы и вдруг почувствовал чужой взгляд – враждебный, пристальный. Он обернулся, и замер от неожиданности.
Полукругом, в шагах в трех, стояли четверо воинов в кожаных куртках с нашитыми железными пластинами. Копья смотрели ему в грудь - остро, неумолимо, как сама смерть. Глаза голубые, холодные, смотрели с хищным, спокойным интересом — так волки смотрят на загнанного оленя. Светлые, почти белые волосы торчали всклокоченными прядями. Бороды заплетены в косички. Один, под два метра – настоящий великан, шире в плечах, чем любой римлянин — был без шлема, только кожаный обруч на лбу.
Бастарны – вспомнил он название племени местных германцев.
Пронзительный взгляд великана словно пригвоздил Марцелла к месту. В нем читалось: «Только дернись — и ты труп».
Он узнал их по рассказам Урсуса, воевавшего с ними на границе. Дядя рассказывал — спокойно, словно о погоде, — как варвары сдирают с живых людей скальпы, как отрезают уши пленным, как приносят жертвы на окровавленных камнях кровожадным богам. Короткий импульс страха, как удар под вздох. Впрочем, это сразу прошло. Он почувствовал самый настоящий стыд. Кажется, даже застонал. Надо же так глупо попасться! Урсус убил бы на месте за такую оплошность.
— Руки! — рявкнул великан. — Подними руки. Медленно, - продолжил на германском. Жестом показал – подними руки.
Несколько мгновений Марцелл, часто дыша, смотрел в ухмыляющееся лицо варвара. Он знал германский язык— Урсус научил.
Если бы был меч, щит и доспехи, мы бы еще посмотрели, кто победит! Но с одним кинжалом – без шансов! Нашпигуют копьями!
Мокрые ладони повернулись к небу. Пальцы дрожали от напряжения и вдруг навалившейся слабости.
— Римлянин? Ты римлянин? — спросил другой, помоложе, с рыжеватой бородой на латыни. Голос низкий, хриплый, с гортанным акцентом, который делал латынь почти неузнаваемой.
— Да, — голос Марцелла прозвучал чужим. Губы пересохли, язык не слушался. — Римлянин… да.
Варвары переглянулись. Молодой хотел что-то сказать, но великан, не поворачивая головы, поднял ладонь. Тот замолчал.
Великан шагнул ближе, нависнув над Марцеллом. Пахнуло дымом, сырой кожей, прошлогодним лесом и чем-то кислым — может, немытым телом, может, тем особым запахом, который отличает дикого зверя от домашнего. Марцелл невольно отшатнулся, но словно уперся спиной в невидимую стену — отступать было некуда.
Варвар откинул полу грязной туники Марцелла, его взгляд скользнул под нее — равнодушно, как мясник осматривает тушу.
— Кинжал, — сказал на грубой латыни, палец с траурными каемками под ногтями ткнул в лицо. — Отдай, говорю!
Марцелл осторожно отстегнул ножны — пальцы не слушались, пряжка не поддавалась. Отбросил. Кинжал с мягким чваком упал в мокрый песок. Варвар поддел его носком сапога, пинок отбросил его в сторону. Один из его товарищей — тот, что стоял справа, молодой, — подобрал и сунул за пояс.
— Руки давай! Вперед!
Веревка — толстая, пеньковая, пропахшая дегтем — впилась в запястья, сдавила так, что пальцы сразу начали неметь. Марцелл стиснул зубы — и промолчал. Не стонать! Римлянин должен переносить боль молча. Этому его учили с детства.
Варвар обошел Марцелла и вывернул его ладонь вверх. Грязный, с обломанным ногтем палец ткнулся в перстень с родовым гербом, вдавив его в кожу. Марцелл стиснул зубы, но не дернулся.
— Это что? — варвар нагнулся к перстню и прищурился. — Золото, а?
Грязным пальцем потер потускневший металл, и Марцелл почувствовал, как кольцо едва не соскочило с пальца, сдвинулось к самому ногтю, и еще чуть-чуть — и полетело бы в песок.
«Спокойно, — сказал себе Марцелл. — Не дрогнуть. Не показать страха».
— Нет, — ответил, стараясь, чтобы голос звучал ровно, без страха. — Медь. Это родовой перстень. Он ничего не стоит.
Варвар покрутил кисть пленника, поворачивая перстень к свету. На потускневшей, почти черной поверхности проступили ярко-зеленые пятна — следы окислов. Варвар разочарованно хмыкнул. В досаде от упущенной добычи и пренебрежении дернул плечом.
— Медь, — буркнул, скривился, пальцы разжались. — А не золото. Ничего не стоит.
Он оттолкнул руку Марцелла.
— А может это тот самый римлянин? — произнес молодой бастарн на германском и кивнул на пленника. — Кого Фридигерн ищет? И за которого золото обещано? Фридигерн говорил, если живого привезти - вдвое римляне заплатят.
Меня покупают римляне? Живого или мертвого?«Mehercle! (черт возьми) Проклятые варвары. Проклятые предатели!»
Великан шмыгнул носом и сплюнул в траву — длинно, смачно, не отрывая взгляда от Марцелла.
— Вставай, говорю. Чего сидим?
Они повернули его. От толчка в спину почти пробежал несколько шагов, едва не споткнувшись о корни. Варвары шагали сзади и по бокам — молча, деловито, как люди, выполняющие привычную работу. Они не торопились, не оглядывались, не переговаривались. Все спокойно, уверенно, почти буднично. Очередной день, очередной пленник.
Река осталась позади — ее плеск становился все глуше, все неразборчивее, сливался с шумом ветра в кронах. Лес сомкнулся за спинами.
Вдалеке, где-то над карпатскими вершинами, тяжело, ворочались свинцовые от влаги тучи. Близилась гроза.
Они поднялись на очередной холм. На той стороне гребня обнаружился более пологий откос, заросший еловым редколесьем, плавно спускавшийся к настоящей чащобе, – а дальше снова холмы, словно гигантские декорации к непонятному спектаклю. И над ними безмятежно синее небо и клонящееся к закату солнце.
Марцелл остановился на гребне, переводя дыхание. Ноги дрожали, в боку кололо, но он не подал виду. При варварах недостойно поддаваться слабости.
Примерно в трети мили (приблизительно 500 м.) в зажатой между двумя лесистыми гребнями долине спрятался варварский лагерь. Частокол опоясывал долину неровным кольцом. Бревна стояли внаклон, кое-где почти вываливались, подпертые изнутри кольями – словно жителям лагеря не хватило то ли времени, то ли умения, поправить ограждение. Над стеной заостренных бревен поднимались выше макушек сосен десятки тонких серых столбов дымов. Они наползали друг на друга, сливались в мутное облако, висевшее над лагерем, как туман над болотом.
Ничего не напоминало герметически правильные римские военные лагеря.
- Пришли, - довольным голосом сказал предводителю молодой германец. Древком копья подтолкнул Марцелла в спину.
Он шагнул вперед. Не удержался, споткнулся и едва не упал. Его подхватили. Грубо дернули вверх, поставили на ноги.
Марцелл щурился, на ходу разглядывая лагерь. Сквозь щели частокола увидел снующих людей, мелькали пятна шкур, фрагменты шатров — одни были похожи на конусы, другие — на опрокинутые чаши. В центре угадывалось что-то побольше — шатер вождя или место для собраний.
Они спустились вниз и подошли широкому проему, перекрытому сверху бревном - к воротам.
На тонких кольях ограды насаженные на них человеческие головы с остатками волос. Марцелл не мог разобрать лица и не сразу понял, чьи это останки. Потом разглядел — у одного из черепов сохранились остатки шлема. Римского шлема, с гребнем, какой носили центурионы.
— Нравится? — спросил на латыни великан, проследив за взглядом пленника. Голос — равнодушный, словно плевок. — Хороший воин. Троих наших положил. Потом мы его.
Ворота распахнулись, пропуская внутрь. Варвары подтолкнули его в спину, вошли в лагерь следом.
Двое стражей, с копьями, и в сдвинутых на затылок шлемах, кивнули великану. Один, молодой, с лицом в свежих шрамах, сплюнул Марцеллу под ноги.
— Грязная римская свинья, — презрительно сказал по-германски и громко расхохотался.
Марцелл молча прошел мимо, чувствуя спиной ненавидящий взгляд.
Гул, шум, треск костров, звон металла - все смешалось в один сплошной, нечленораздельный грохот. Звуки обступали со всех сторон, били по ушам, заставляли постоянно оглядываться. Толпа бурлила, сгущалась по мере того, как они углублялись в центр лагеря. Варвары выходили из хаотично разбросанных шатров, отходили от костров, бросая дела. Кто-то смеялся, тыкая пальцем в пленника, кто-то плевал вслед, кто-то просто смотрел — молча, тяжело.
Резкие запахи варварского лагеря лезли в ноздри. Дым, кислый, едкий, набивался в легкие. К нему примешивались другие — жареное мясо (Марцелл сглотнул — желудок свело от голода), прелая шерсть, навоз, немытое тело — этот запах был вязким, липким, оседал на коже, как грязь. И что-то сладковато-гнилое, тянувшее из-за частокола, из той части лагеря, где, наверное, держали пленников.
Они подошли к большому шатру в центре лагеря.
— Стоять, — сказал великан, останавливаясь.
Марцелл замер.
Волчья шкура, закрывавшая вход, откинулась. Вышел человек. Не такой огромный, как великан, но шире в плечах, коренастее, с длинными руками, висевшими почти до колен. Волосы — русые, с проседью, зачесаны назад, открывают высокий залысый лоб. Глаза — светло-серые, глубоко посаженные, смотрели пристально, тяжело, как змея, которая выбирает, куда укусить.
Марцелл принял самую небрежную позу, чисто подсознательно – как и положено римскому патрицию при встрече с варваром. И неважно, что этот варвар – вождь.
Фридигерн не торопился. Он остановился напротив пленника. Сощурившись, рассматривал Марцелла. Потом обошел кругом — медленно, не спеша, словно скот на ярмарке.
— Римлянин. Клянусь своим щитом, это римлянин. Но какой-то драный! — Голос низкий, спокойный, без акцента. — Как твое имя, римлянин?
— Марцелл.
— Ты - Клавдий?
Марцелл промолчал. Варвар знал гораздо больше, чем следовало.
Фридигерн усмехнулся.
— Не хочешь говорить — не надо. — Он повернулся к великану. — В яму его. Завтра поговорим.
— А может, тот самый? — начал великан. — Тот, кого…
— Заткнись, — рявкнул Фридигерн. — В яму, я сказал!
Великан кивнул на пленника. Варвары подхватили Марцелла под локти, потащили к дальнему концу лагеря, откуда тянуло гнилью и нечистотами.
Марцелл не сопротивлялся. Только не отрывал взгляда от юга. Рим, с его законом и порядком, остался далеко.
Землянка пряталась в глубине лагеря, а выход сторожили варвар с копьем.
Марцелла толкнули в плечо, и он шагнул вниз — в темноту, в сырость, в запах, ударивший в лицо словно мокрая тряпка: гнилью, мочой, немытым телом, плесенью и чем-то еще, от чего начинало сосать под ложечкой.
Свет проникал через редкие щели между жердями щита, перекрывавшего входной лаз, и внутри царил серый, унылый полумрак. Землянка напоминала перевернутую миску — низкий, неровный потолок из жердей, кое-где подпертый кольями. Пол земляной, утрамбованный, от сырости превратившийся в месиво из грязи, прелой соломы и человеческих экскрементов.
У дальней стены, на куче слежавшейся соломы, ворочались двое пленников — судя по одежде такие же варвары, как и те, кто захватил его. Когда-то они были воинами. Теперь это были не люди — тени, оболочки, в которых еще теплилось дыхание. Один лежал неподвижно, лицом к стене, не издавая ни звука. Был ли он жив, непонятно. Второй посмотрел на Марцелла мутным, безразличным взглядом и отвернулся. Во взгляде была пустота. Та, которая наступает, когда человек сдался и ждет только конца. И не важно, какой он будет.
Марцелл опустился на свободный клочок грязной соломы, привалился спиной к холодной, влажной стене. Глаза его устало закрылись. Как же я устал!
И только голод, холод и липкая, сосущая пустота внутри.
Как выбраться отсюда?
Лагерь затихал, готовясь ко сну. Вечерняя тишина смыкалась вокруг, как вода над головой утопающего — плотная, тягучая, не дающая вздохнуть.
Запястья саднило — веревка впилась в кожу, натерла до крови.
«Ссылка, — подумал он. — Я больше не сомневаюсь. Не подготовка, не почетное назначение. Ссылка. Цезарь отправил меня умирать на край света. А засада, плен, этот вонючий мешок под землей — все это звенья одной цепи. Кто-то в Риме ведет против меня игру. Кто-то могущественный, богатый, безжалостный. Легат? Нет! Легат — исполнитель, а не заказчик. Он бы не решился поднять руку на наследника Цезаря. Слишком велик риск и слишком страшно. Значит, не легат».
Марцелл стиснул зубы. В темноте он не видел собственных рук, но чувствовал, как дрожат пальцы.
Тогда кто? Кто плетет эту паутину? Кому я так мешаю?
Он перебирал имена и должности.
Сенаторы? Завистники? Слишком мелко. Ни один сенатор не рискнет. Агриппа? Друг Цезаря Августа, военачальник. У него есть власть и возможности, но нет причины. Тиберий? Молодой, честолюбивый, но пока никто. К тому же он мой друг! Или… Нет – не верю!
— Mehercle, — прошептал одними губами.
Так ничего и не решив, замер, прислушиваясь. Ничего и никого.
Сердце бешено колотилось, отдаваясь глухим, паническим стуком в висках.
Храп откуда-то из-за пределов землянки стал ровным, глубоким, пленники уже не ворочались и не вздыхали во сне. Марцелл приподнял голову.
Что-то зашуршало в соломе и промелькнуло у стены, размерами немногим меньше кошки.
Крыса! Точно крыса! Какая гадость!
И снова тишина, давящая, мертвая.
Марцелл поднял руки к лицу и впился крепкими зубами в веревку. Сыромятная кожа трещала под ними, скользила, не поддавалась. Он стиснул челюсти так, что заныли зубы, и грыз, грыз, грыз — методично, как крыса, прогрызающая дно амбара. Слюна смешивалась с кровью из прокушенной губы, но он не чувствовал ее железистого вкуса.
Волокна лопнули — раз, другой, третий. Руки разжались. Кровь хлынула в онемевшие пальцы, заколола тысячью иголок.
Веревка бесшумно упала на землю.
Марцелл лежал, вслушиваясь в тревожную тишину. Сонное дыхание бастарна - часового — тяжелое, беззаботное. Кто-то всхрапнул. Он услышал сонное бормотание на германском — гортанном, злом, похожем на лай застигнутых врасплох собак. Потом снова тишина.
Он осторожно поднялся.
Шаг. Пауза. Еще шаг. Как учил Урсус — ступать с пятки на носок, бесшумно.
Часовой у входа прислонился спиной к деревянному столбу, копье лежало на земле, и голова медленно, тяжело клонилась к груди.
Ночь стояла глухая, безлунная. Костры в лагере бастарнов догорели почти до углей, только редкие красные глазницы тлели в темноте, выхватывая то край шатра, то лошадиный круп.
Он прокрался мимо — в трех шагах, не больше.
Часовой шумно вздохнул во сне и снова воцарилась тишина, только где-то вдали брехали вздорные собаки.
Бесшумная тень скользила между другими тенями, сливаясь с темнотой, перетекая из одного в другое.
Он выбрался через пролом в частоколе лагеря бастарнов.
Лес распахнулся перед Марцеллом объятия. Черный, глухой, полный шорохов и запахов — сырой земли, прелых листьев, хвои.
— Теперь я — никто, — сказал он лесу. Злой оскал изменил изможденное лицо. — Ни наследник Цезаря, ни патриций. Просто легионер, даже без меча.
Он побежал, не разбирая дороги, не оглядываясь — боялся, что если оглянется, то увидит погоню. Или не увидит — и это будет страшнее.
Ветки хлестали по лицу, корни пытались остановить побег и цеплялись за ноги. На север к фактории Глезария. Но сейчас — только бег, только унылый шум ветра в ушах, только ночь, которая не кончалась.
И свобода!
Глава 5
После схватки на перевале прошло десять дней. Или одиннадцать. Он сбился со счета, когда солнце перестало пробиваться сквозь густые хвойные кроны.
Серое небо. Серые стволы. Серо-зеленый мох пружинил под ногами и чавкал, будто болото. Казалось, что мир выцвел, потерял краски, как старая ткань на солнце, и никогда уже не станет прежним. Лес давил со всех сторон, не выпуская.
Марцелл брел, натыкаясь на деревья, увязая в грязи, продирался сквозь чащу. И думал только об одном: выбраться. К морю. Туда, где неба больше, чем стволов, где можно вздохнуть и не бояться оглянуться.
Страх сжимал горло, обреченность тянула вниз. Но под ребрами все еще теплилась надежда — глупая, цепкая, человеческая.
Он ел то, что находил в лесу: сыроежки, от которых сводило живот. Жевал кору и сосновые иголки, но желудок отвергал даже это.
На третий день голода перестало хотеться есть. Но он упрямо шел на север.
На пятый — перестало хотеться пить.
И все равно он упорно брел и не знал, что его ведут силы древние, силы – хозяева этих мест.
Шум в ушах и глухие, неровные удары собственного сердца. Марцелл остановился, держась за мягкий от вековых наплывов мха ствол. В первый день он опасался, что за ним идут. Потом понял, что или погони нет, или она потеряла след, забитый частыми дождями и петлянием среди болот. А потом ему стало все равно. Лишь бы все закончилось. Все равно как, но побыстрее.
«Лечь бы сейчас в этот мох, — подумал он, глядя на толстый, упругий ковер, в котором нога утопала по щиколотку. — Лечь лицом вниз. Закрыть глаза и не открывать. Просто… не вставать. Стоило ли стараться выжить, уйти от погони, не сгинуть в горах от голода, чтобы теперь сдохнуть, как собака, в лесу?»
И сам себе ответил — шепотом, потому что громкий голос пугал лес:
— Dignum est… достойно. Только достойно! Римлянин умирает стоя!
Он прошел еще десять шагов. Зацепился ногой за корень, рухнул лицом в толстый упругий слой иголок. Было немного больно, но главное неприятно. Пахнуло болотом — кислым, тяжелым и елками. И еще чем-то сладковатым, гнилым, что тянуло из низин, где вода стояла по колено и никогда не просыхала до конца.
Закряхтев, словно старик, перевернулся. Вытянулся на спине, закрыл глаза и постарался расслабиться всем телом — от затылка до пяток. Так учил Урсус, когда Марцелл был еще мальчишкой и падал на тренировочном поле от усталости. Прислушался к собственному свистящему, словно закипающий чайник дыханию. Оно постепенно успокаивалось.
Сквозь лапы вековых елей виднелось небо — светло-синее, высокое. Почти голубое, как над ласковым и родным Mare Nostrum (Средиземное море). «Хотя бы перед смертью увидеть его, — пронеслось в голове, и мысль эта была удивительно спокойной, без паники, без страха. — Хотя бы». Он вздохнул. Это невозможно – до родного города тысячи стадиев
Над головой недвижно висел изжелта-белый, грудастый, как трирема, курчавый каракуль перистой тучи.
Это смерть. Даже ветер умер. Время остановилось. И мне, странное дело, не стыдно. Я сделал все, что мог.
Он закрыл глаза. И приготовился к тому, что рано или поздно приходит ко всем, и с чем не спорят, потому что спор этот бессмыслен. Он был почти счастлив – он боролся до конца и не посрамил свой род. Скоро тишина и успокоение. И слава богам!
Скрип - металлический, протяжный, похожий на крик цапли. Скрип — пауза — скрип. Кто-то открывал и закрывал дверь. Или раскачивалось что-то на ветру.
Марцелл приподнялся на локте — голова закружилась, перед глазами поплыли красные круги. Он переждал, терпеливо борясь с собственным телом, заставил себя не упасть обратно в мох. Сердце пропустило удар.
В пятидесяти шагах, за стеной ольховника, чернела тяжелая, маслянистая вода, застывшая между узловатыми корнями старых дубов. Над ней, на высоких сваях, — изба. Потемневшие от времени и дождей стены из корявых бревен, крытая дерном крыша, из которой там и сям торчали поганки и сухая трава. Дым шел не из трубы — ее не было — а прямо сквозь щели и крохотное окошко, выходившее на лес, стелился по воде низко, словно туман - медленный, сизый, тяжелый. И откуда только взялась? Не было же ничего — лес, болото, тьма. А вот она — стоит. Будто выросла из земли, пока он еле брел и готовился к смерти.
К избе вел мостик - три бревна, перехваченных веревками.
Люди! Люди! Здесь можно получить помощь!
- Встал, я сказал: встал!
Марцелл тяжело поднялся. Ноги дрожали, подкашивались.Отчаянная надежда, дикая, нелепая, вопреки всему, вспыхнула в груди, заставила забыть о слабости.
Не сегодня. Не здесь. Я не лягу. Потому что, если лягу— не поднимусь уже никогда.
Ноги сами понесли его к мостику. Голова гудела, как колокол после удара, в ушах шумело — то ли шум ветра, то ли от голода.
«Помогите, — мысленно молил он неведомых богов этих диких мест. — Помогите, и я… я…» Он не знал, что пообещать. У него не было ничего — ни золота, ни рабов- ничего. Была только собственная жизнь, и он обещал бы ее — не раздумывая и не спрашивая, какой будет цена.
По мостику, через черную воду, с плавающими белыми вороньими перьями, пошатываясь, подошел к дверям.
Марцелл, собрав остатки гордости и сил, выпрямился, насколько мог. Шагнул внутрь. Он был римлянином – и этим все сказано! Даже на краю света. Даже перед лицом неведомого.
Переступил порог, неуклюже зацепился плечом о дверной косяк. На мгновение замер, привыкая к полумраку.
В маленькой комнате, вытянутой и низкой, дрожало и потрескивало пламя в очаге — обложенной камнями яме в земляном полу. Отблески костра выхватывали из полутьмы потемневшие от дыма стены с висящими на деревянных гвоздях связками трав и черепами: лисьими - с оскаленными клыками, волчьими - с тяжелыми челюстями. А те, что дальше — человеческие? Марцелл не мог отвести от них взгляда. Ему казалось, что пустые глазницы следят за ним, что оскаленные клыки вот-вот клацнут, сомкнутся на горле. В углу на полу темнела груда шкур — медвежьих, волчьих, набросанных одна на другую, видимо, постель. В центре стоял низкий, грубо сколоченный стол, а на нем — глиняная чаша и нож с костяной рукояткой. Под потолком, куда не достигал жар очага, висел дым, и туча эта, серая, тяжелая, медленно вращалась, не находя выхода.
Хозяйка сидела у очага на корточках, спиной к Марцеллу и помешивала в закопченном медном котле деревянной ложкой. Волосы — седые космы, давно не знавшие ни ножниц, ни гребня — падали на плечи грязными прядями, кое-где спутанными в колтуны.
— Ты ошибся домом, латинянин, — сказала она, не оборачиваясь, и ее сухой голос, похожий на треск веток в костре — разнесся по маленькой, пропитанной дымом комнате, ударился в стены. - Здесь не трапезная, не поильня. Здесь дают смерть. Покель жив, уходи.
Марцелл сглотнул. Горло саднило еще с утра.
— Я… я заплачу тебе, — выдавил он, и лицо его, еще минуту назад бледное от усталости, потемнело еще больше — от стыда, от унижения, от того, что он, римский аристократ, племянник самого Августа, вынужден не приказывать, не требовать, а униженно просить. Просить у женщины, которая даже не соизволила повернуться к нему лицом. — Помоги.
Он осекся, пораженный внезапной мыслью, ударившей в голову, как обух. Она говорила на латыни! Чистейшей латыни, без следа акцента, без той хрипловатой гортанности, с которой изъяснялись едва знавшие латынь варвары. Она говорила так, словно родилась в патрицианской семье где-нибудь на Палатине, среди мрамора и бронзы, и впитывала язык с молоком матери. Откуда здесь, в варварском краю, среди болот и вековых лесов, человек, знающий латынь в ее истинном, благородном звучании?
— Златом? — он услышал усмешку, а голос прозвучал как карканье старой вороны. — Здесь другое платежное средство. Кровь. Или память. Что ты готов отдать?
Он молчал, не находя слов. Кровь? За две недели блужданий по лесам и горам, за две недели голода, холода и бессонных ночей на голой земле, крови в нем осталось ровно столько, чтобы дотянуть до утра — не больше. Память? Воспоминания об отце, об Урсусе, о Риме, о том, кем он был и кто он теперь, — были слишком тяжелыми, слишком горькими, чтобы он мог ими торговать.
— Тогда умри здесь, на пороге дома, — бросила женщина равнодушно. — Как многие до тебя.
Она резко поднялась, и Марцелл удивился, как это вышло столь стремительно у старой, сгорбленной женщины — и обернулась. Она была настолько стара, что, казалось, помнила легендарные времена основания Рима. Лицо сморщенное, как печеное яблоко, изрезано глубокими морщинами, похожими на трещины на высохшей глине. Один глаз застилало бельмо, молочно-белое, слепое, смотревшее куда-то сквозь него, в никуда; другой, черный, блестел живо и пронзительно, как у птицы, высматривающей добычу. На шее, на грязном кожаном шнурке, висело ожерелье из медвежьих зубов и человеческих фаланг — Марцелл не сомневался, что фаланги были именно человеческими - слишком разными по размеру, чтобы принадлежать одному существу, и слишком искусно просверленные, чтобы быть просто костями.
И в этот момент он заметил тень на стене. Тень была больше раза в два, чем должна быть у маленькой старухи, угловатая, горбатая, и у нее были рога — или ветки, или руки, тянущиеся к нему, Марцеллу. Чтобы схватить, смять, уничтожить.
«Колдунья, — подумал с запоздалым, ледяным ужасом. — Mehercle, колдунья!»
Изо рта ведьмы вырвался клуб густого, липкого дыма. Дым ударил Марцеллу в лицо. На языке остался вкус пепла. И горечь. Страшная горечь.
Голова пошла кругом, комната поплыла, стены начали дышать — медленно, равномерно расширяясь и сжимаясь, как чьи-то гигантские легкие, и Марцеллу показалось, что он находится внутри живого существа, которое переваривает его, перемалывает, превращает в ничто. Потолок опустился, навалился на плечи, и с него свесились длинные, костлявые, с черными, загнутыми, как когти, ногтями руки. Или ветки. Или корни. Он уже не различал, где кончается реальность и начинается бред.
Марцелл попытался выхватить заостренную палку, которую он использовал в качестве оружия, — но пальцы стали ватными, непослушными, только беспомощно скользнули по шершавому дереву, не в силах сжать его в кулаке. Ноги подломились. Он шумно рухнул, ударившись о земляной пол коленями, но не почувствовав боли.
Лицо старухи страшно и непрерывно менялось.
Колдунья подошла к столу и взяла нож, лезвие тускло блеснуло в свете очага. Она приблизилась медленно, бесшумно, и в черном глазе ее отражался огонь очага. Казалось, что внутри глазницы, там, куда не проникает свет, тлеет маленький, но бездонный Аид, готовый разверзнуться и поглотить его.
— Pater... mater... cur me reliquistis? — прошептал Марцелл, и голос его сорвался, прозвучал жалко, по-детски, не так, как подобает римлянину. — Отец... мать... зачем вы оставили меня?
Он закрыл глаза. Стиснув зубы, замер. Нож приближался к его горлу, и он ждал, ждал, ждал вспышки боли — бесконечно долго, целую вечность.
Как жаль, что заканчиваю свою жизнь так глупо. Не в бою, не за Рим, а на грязном полу какой-то лачуги под ножом колдуньи. Но римлянин обязан стойко переносить выпавший жребий. Если сегодня смерть — значит, так решили боги. Не хныкать. Не просить. Умереть молча, как надлежит римлянину.
Несмотря ни на что, где-то в глубине сознания, в самом потаенном его уголке, упрямо теплилась последняя, почти угасшая надежда на чудо.
Миг. Еще один мучительный миг. И еще. А смертельного удара все не было. Марцелл не решался открыть глаза, но с каждой секундой ожидание становилось все невыносимее, растягиваясь в долгую, бесконечную тишину. Он уже подумал, что умер, что этот странный, неестественный покой и есть смерть, — тихая, безболезненная, обещающая забвение.
Скрип, звук шагов.
Колдунья сделала шаг назад. Или два. Или три. Он не мог определить наверняка, но знал: нож больше не висит над его горлом, угроза отступила, замерла где-то на расстоянии.
Я жив? Жив? Марцелл открыл глаза.
Колдунья стояла перед ним, сгорбившись, и не отрывала напряженного взгляда от его руки. От тускло поблескивающего фамильного перстня с родовым гербом, пережившего засаду, голод и блуждания в лесах. Не потерявшегося, не соскользнувшего с исхудавшего пальца. Будто сама судьба хранила его для этого мгновения.
Колдунья медленно, с отчетливым хрустом старческих суставов – сухим, трескучим, опустилась на корточки. Взяла за руку узловатыми, кривыми пальцами, с длинными желтыми ногтями, и поднесла перстень к черному, блестящему глазу. Долго смотрела, не отрываясь. В глубине этого глаза отражался огонь очага, плясал, метался, замирал.
Потом перевела взгляд на него. На расстоянии вытянутой руки увидела исхудавшее лицо. И ведь не один день добирался сюда. Не один! Не прост мальчик. Ой не прост!
Снова посмотрела на перстень.
— Герб Юлиев, — произнесла она, и это не было вопросом. Она утверждала факт, спокойно, без тени сомнения, словно узнала древний знак, который тысячу лет назад вырезали на камне его далекие предки. — Орел. Я не видела ее двадцать пять лет. Не с тех пор, как…
Она довольно долго молчала, глядя на него каким-то оценивающим взглядом. В ее молчании было что-то тяжелое, похоронное, будто она прикоснулась к чему-то давно забытому, зажившему, но до сих пор кровоточащему.
Нож выпал из ее руки, глухо ударился о земляной пол, и звук этот показался Марцеллу похожим на падение древней, рассыпающейся кости.
— Ты кто такой?
— Марцелл, — выдавил он, и голос его, сорванный, хриплый, прозвучал чужим, незнакомым даже самому себе. — Племянник Цезаря Августа. Сын Секста Аппулея. Но печать… от матери. Она из рода Юлиев.
— Подожди! – протянула руку колдунья. - Твоя мать — Октавия Старшая?
— Да… — Он сглотнул, провел языком по пересохшим, потрескавшимся губам. — Ты… ты знала ее?
Она села напротив на пол, не обращая внимания на грязь. Долго смотрела в его лицо, водя пальцем по воздуху, как будто обводила черты, сравнивала с тем образом, который хранился в памяти десятилетиями.
— Двадцать пять лет тому назад, — заговорила наконец, и голос ее стал ниже, глуше, — я была рабыней в доме твоей бабки. Юлии, сестры Цезаря. Она держала меня при себе, не гнушалась, даже разговаривала иногда — не как с вещью, как с равной. А потом меня хотели клеймить. За непокорность. — Она протянула руку. На морщинистом запястье белел старый шрам, выпуклый, звездочкой. — Твоя бабка заступилась. Сказала: «Оставьте ее. Пусть идет куда хочет». И отпустила меня.
Пауза затянулась, и в этой тишине Марцелл слышал только потрескивание углей в очаге. Собственное сердце билось глухо, неровно, как загнанный зверь о прутья клетки.
— Я ждала много лет, — сказала колдунья, и в голосе ее прозвучало что-то похожее на усталую, горькую усмешку над собой, над долгой, бессмысленной жизнью в лесу, где даже время теряло счет. — Думала, уже не дождусь. А ты пришел. Голодный. Грязный. И похожий на нее.
Она протянула руку и дотронулась до его щеки. Марцелл ощутил холодное, сухое, как прошлогодняя листва, прикосновение. Легкое, почти невесомое, будто боялась сломать. Марцелл вздрогнул. Это прикосновение, такое жалкое, такое старческое, вдруг оказалось единственным теплом, которое он получил за последние дни.
— Te agnosco, sanguis Iuliorum, — сказала она на правильной, почти аристократической латыни. — Я узнаю тебя, кровь Юлиев. Знала я, что придет ко мне ее кровь, но не знала, когда.
Она убрала руку, щелкнула пальцами, и Марцелл почувствовал, что снова владеет телом. Прикоснулся к щеке, пальцы нащупали тонкую полоску шрама, словно бы много лет тому назад зажившего.
Марцелл смотрел на морщинистое женское лицо, не в силах вымолвить ни слова, и чувствовал, как внутри, где-то под спудом страха и усталости, начинает теплиться что-то новое — нет, еще не надежда, только ее бледный, робкий отсвет, который мог в любой момент погаснуть, если она скажет что-то не то.
Огонь в очаге потрескивал, разгоняя тьму по углам.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
