Обложка Проклятье Вальденштейнов

Проклятье Вальденштейнов

Владислав Щитников

0% прочитано
Стандартный
Владислав Щитников

Проклятье Вальденштейнов

Глава 1. Письмо

Два дня миновало с того часа, как я получил послание, повергшее мой дух в состояние, близкое к беспросветной тоске. Письмо от Александра — друга моей юности, чей образ давно уже стал для меня светлым призраком из беззаботного прошлого.

Едва мои пальцы коснулись конверта, как сердце мое сжала ледяная рука дурного предчувствия. Это была не просто грусть — нет. Волна безнадёжности накрыла меня с такой физической осязаемостью, словно в комнате вдруг стал нестерпимо спёртым воздух. Конверт был тяжелее, чем следовало, и, как мне показалось на миг, тёплым, будто он проделал путь, согретый чьим-то лихорадочным дыханием.

Вскрыв его, я нашёл лишь подтверждение своим самым мрачным догадкам. Почерк! О, этот почерк, которым я так восхищался в юности. Ранее он был филигранен — каждая буква выводилась с тщательностью искусного мастера пера, лёгкий наклон выдавал не просто аристократа, но человека тонкой душевной организации, ценящего гармонию. Теперь же передо мной лежали свидетельства совершенного распада. Строки не шли прямо, они ползли по бумаге, как испуганные черви, то взбираясь вверх, то проваливаясь вниз. Буквы, некогда округлые и изящные, теперь были сломаны, разбросаны по странице в диком беспорядке, словно писавший боролся с неведомой силой, вырывавшей перо из его руки. Чернила кое-где расплылись жирными кляксами, похожими на запёкшуюся кровь, а в иных местах были едва различимы, будто у Александра не хватало сил даже на то, чтобы должным образом обмакнуть перо.

Более десяти лет минуло с нашей последней встречи. После того как он вступил в права наследования фамильного имения, затерянного в сумрачных лесах Восточной Пруссии, наша переписка стала реже, но не прерывалась. Мы обменивались мыслями, чувствами, планами. И вдруг — полгода гробового молчания. Я, признаться, не придал этому значения, решив, что виной тому хлопоты, связанные с женитьбой. В своём последнем, предшествовавшем этой зловещей тишине письме, он с воодушевлением писал о скорой свадьбе, сулил прислать приглашение и назвать точную дату торжества, которая должна была прийтись примерно, как раз на два месяца ранее. Я тешил себя мыслью, что он попросту забыл о приглашении или же церемонию пришлось отложить по причине, скажем, траура в семье невесты. Я ждал известий, но, признаюсь, ждал их со спокойствием, свойственным человеку, уверенному в завтрашнем дне.

Но то, что лежало передо мной сейчас, не было известием. Это был крик. Я мало что смог разобрать в этом хаосе каракуль. Слова налезали друг на друга, фразы обрывались на полуслове, будто писавший забывал, о чём хотел сказать, или же его внимание переключалось на нечто ужасное, происходящее прямо у него за спиной. Но общий смысл, пульсирующий в этом безумном тексте, был ясен: он молил. Молил приехать незамедлительно, не мешкая ни дня, ни часа. В этом призыве чувствовался не просто страх, но какая-то запредельная, всепоглощающая паника смертельно раненного зверя, забившегося в угол.

Разбирая корявые строчки, полные отчаяния, я наткнулся на странный постскриптум. Он был написан не в строку, а столбиком, словно Александр в беспамятстве пытался сложить слова в некое подобие стиха. Бумага под моими пальцами показалась холоднее, чем минуту назад, когда я прочёл вот эти строки:

Недели. Дни. Года. Тоска — стена. Не пускает меня. Могильная плита. Надо открыть врата. Ни вперёд. Ни назад. Не смотрю — Но вижу взгляд. Всюду холод, Всюду тьма.

Внизу стояла подпись: Барон Александр фон Вальденштейн — и под ней фамильная печать с изображением горгульи.

Я не медлил ни мгновения. Чувство долга перед другом, смешанное с жгучим, почти болезненным любопытством, погнало меня прочь из дома. Собрав самый необходимый багаж, я сел в первый же поезд, следующий на запад. И теперь, глядя в чёрное окно вагона, где пляшут лишь мои собственные, испуганные тени, я думаю об Александре. И о той тайне, что ждёт меня в старом доме, затерянном среди вековых сосен, где даже ветер, должно быть, шепчет на неведомом языке.

Глава 2. Встреча

I

Я нимало не удивился тому, что на перроне меня никто не встретил. Ответного письма я не отправил — к чему слова, когда друг мой молил о присутствии столь отчаянно. Александр попросту не ведал о том, что я уже здесь, ступаю по земле его предков.

Покинув убогое здание вокзала, я поднял глаза к горизонту — и остановился как вкопанный. Там, на дальнем холме, что темнел вековым еловым лесом, угадывалось оно. Родовое поместье Вальденштейн.

Поместье было всё ещё слишком далеко, чтобы разглядеть очертания фасада, окон или подробную форму башни — отсюда, с подножия, оно казалось лишь неровным зубцом на гребне холма, случайным изломом скалы, поросшей лесом. Но что-то в этом силуэте, в этой тёмной зазубрине на фоне бледного неба заставило моё сердце на миг сжаться.

Александр в своих письмах часто упоминал о величии родового гнезда, о его суровой, но завораживающей красоте. Признаться, я всегда полагал эти слова преувеличением, свойственным влюблённому в свой род аристократу. Но сейчас, глядя на этот тёмный силуэт, нависший над лесами, я вдруг понял: даже на расстоянии, даже не видя деталей, чувствуется, что это не просто дом. Это имение Вальденштейн.

Оно словно притягивало взгляд — и предупреждало о чём-то зловещем. Меня переполняли разные чувства, но сильнее всего было нетерпение: мне не терпелось предстать перед старым другом и узнать наконец, что же с ним стряслось.

II

Едва я ступил на путь, ведущий к имению, — узкую дорогу, что ныряла в густой чёрный лес, подобный сумрачным лесам Шварцвальда, — как меня окутал страх.

Это был не тот привычный трепет, что испытываешь, оказавшись в незнакомом месте тёплым вечером. Нет. Меня накрыло животным, первородным ужасом, каким, должно быть, дрожит лань, чувствуя дыхание хищника у самого горла. Страх этот не имел источника — он сочился из самой земли, из-под корней вековых елей, из сырого, тяжёлого воздуха, что стоял меж стволов неподвижной стеной. Я попытался совладать с собой — тщетно.

Вскоре мне начал слышаться шёпот. Он исходил отовсюду сразу: из густых зарослей папоротника у обочины, из-за широких стволов, что высились надо мной. Даже сверху, с низко нависших ветвей, где, как мне чудилось, кто-то сидел, сгорбившись, и наблюдал за моими действиями. Я вскидывал голову, но видел лишь переплетение сучьев, чёрных на фоне темнеющего неба. Пусто. Но шёпот не утихал.

Язык, на котором говорили голоса, был мне понятен. Я различал знакомые звуки, обрывки слов, интонации… Но сами слова оставались неуловимы. Словно сотни глоток шептали разом, обгоняя друг друга, наслаиваясь, переплетаясь в дикую, бессмысленную симфонию. Смысл ускользал, оставляя лишь чувство, что говорят обо мне.

Сердце моё забилось где-то у самого горла, тяжёлыми, неровными толчками. Шаг мой ускорился сам собой, почти переходя в бег. Я оглядывался каждую секунду, ловя краем глаза тени, что шарахались прочь при моём движении. Лес жил своей, чужой, враждебной жизнью.

В какой-то миг меня осенило жуткое подозрение: а туда ли я иду? Правильную ли дорогу выбрал? Я опустил взгляд под ноги и с ужасом осознал, что давно уже сошёл с пути. Ноги мои ступали по мху, по сухим, ломающимся с хрустом сучьям, меж стволов, что теснили меня со всех сторон. Я заблудился в собственном страхе.

Голова закружилась. Лес качнулся перед глазами — или это я сам покачнулся, теряя равновесие. Мгновения, минуты, быть может, часы — я потерял счёт времени. Осталось только биение сердца и этот проклятый шёпот, что, казалось, уже звучал у меня в висках, внутри черепа.

Но потом, в одночасье, я поднял глаза. Лес расступился. Всепоглощающий страх, что минуту ранее окутал мой разум, отступил — ныне я чувствовал лишь величественный трепет. Передо мной, во всей своей пугающей, монументальной красоте, предстало оно. Семейное поместье Вальденштейн.

III

Трёхэтажный каменный особняк — или, вернее сказать, небольшой замок в строгом викторианском стиле, чьи пропорции, однако, казались странно искажёнными, будто зодчий был безумен. Серый камень его стен, тронутый лишайниками и тёмными, точно запёкшаяся кровь, разводами сырости, дышал холодом веков. Казалось, само время выточило эти стены, придав им облик, что внушал трепет ещё до того, как разум успевал осознать увиденное.

В левом крыле, нарушая всякую симметрию, вздымалась к небу массивная замковая башня. Она была непропорционально велика для этого здания — мрачная, круглая громада, сложенная из тёмного, почти чёрного камня. Узкие бойницы, похожие на прищуренные веки, опоясывали её на разных уровнях, а на самой вершине, под острым шпилем, застыла каменная горгулья. Я не мог разглядеть её черты в сумерках, но чувствовал — она смотрит вниз, на меня, на порог этого места. Смотрит и ждёт.Но самое жуткое открытие ждало меня, когда взгляд мой опустился ниже, на окна первого этажа.

Огромные, стрельчатые, они не столько пропускали свет, сколько рассказывали историю. Историю семьи фон Вальденштейн. На одном из них, в багровых и золотых тонах, застыла сцена рыцарского турнира — победитель в латах пронзал мечом поверженного врага. На другом, выполненном в мрачных синих и зелёных оттенках, проступало лицо женщины с длинными распущенными золотистыми волосами и изумрудными глазами, полными такой нечеловеческой тоски, что у меня перехватило дыхание. Далее следовали сцены охоты, пира, венчания… Но чем ближе к башне, тем темнее становились краски.

Последнее окно, почти примыкавшее к башенной стене, было составлено из свинцово-серых и чёрных стёкол, и на нём угадывалась фигура той же женщины. А за её спиной стояло рогатое существо с когтистыми лапами— подобно горгулье, оно управляло её рукой, и она пронзала кинжалом сердце барона фон Вальденштейна. А в углу, на этом же окне, был рисунок, где это существо улетает на крыльях, держа в лапах ту самую женщину.

Стёкла кое-где были треснуты, свинцовые переплёты покосились, и от этого лица на витражах казались искажёнными, кривыми, словно корчились в немом страдании. Мне почудилось — или на миг мне действительно привиделось — что женские глаза на синем витраже скользнули в мою сторону, проводили меня, пока я стоял, не в силах отвести взгляда.

Дом молчал. Ни единого огонька не горело в этих сказочно-жутких окнах. Только горгулья на башне, казалось, чуть наклонила каменную голову, впуская меня в свои владения.

Едва я переступил за ворота, что отделяли мир от владений Вальденштейна, как вдруг сердце моё поразила тоска.

Она не нахлынула постепенно, нет. Она обрушилась разом, точно вся тяжесть этого проклятого места легла мне на плечи. Тоска была настолько осязаемой, что я мог бы, кажется, коснуться её рукой — она сгустилась вокруг меня незримым, липким туманом, проникала в лёгкие с каждым вздохом, смешиваясь с кровью. Ощущение жизни покинуло меня. Я словно перестал существовать.

Из моих глаз покатились слёзы. Я не мог понять их причины — в доме всё ещё никто не встретил меня, я не видел ни страданий, ни смерти, ни даже живого человека. Но слёзы лились сами, и мне хотелось плакать навзрыд, упасть на колени и биться головой о сырые камни двора. Тоска росла с каждой секундой, нарастала, точно чудовищная опухоль в груди, вытесняя собой все остальные чувства. Боль и скорбь окутали меня посмертным саваном.

Я почувствовал запах. Сначала он был едва уловим — нечто кислое, приторное, оседающее на языке неприятным металлическим привкусом. Но с каждым мгновением, с каждым моим неверным шагом по направлению к дверям, он становился всё гуще, всё невыносимее. Это был запах болезни. Тяжёлой, застарелой, безнадёжной болезни, какой пахнет в палатах для умирающих, где уже не помогают никакие лекарства и только ждут, когда страдания наконец прекратятся.

Запах пота — едкого, кислого, пропитавшего, должно быть, каждую подушку, каждую простыню в этом доме. Запах, перемешанный с призрачным звуком болезненного кашля, что, казалось, доносился отовсюду сразу: из приоткрытых окон, из-за тяжёлых дубовых дверей, из подземелья, что зияло где-то под моими ногами. Кашель этот бил в ноздри сильнее самого запаха.

Тело моё ослабло. С каждой секундой слабость нарастала, разливаясь по мышцам тяжёлой усталостью. Я чувствовал, как силы покидают меня, словно и впрямь подхватил эту неведомую болезнь, что точила обитателей Вальденштейна. Лоб покрылся липкой испариной, дыхание сделалось прерывистым и хриплым. Где-то в груди зародился противный, щекочущий зуд, грозящий перерасти в кашель — в тот самый кашель, что мерещился мне из каждого угла.

Мои ноги подкосились. Я опёрся рукой о холодный, влажный камень стены, чтобы не упасть. Перед глазами поплыли круги — чёрные, багровые, золотистые, точно осколки тех самых витражей, что глядели на меня пустыми глазницами окон. Я стоял так, ловя ртом воздух, чувствуя, как тоска, боль и этот проклятый запах пожирают меня заживо.

И в этой полуобморочной тьме, в этом забытьи между жизнью и смертью, мне почудилось, что тяжёлые двери распахнулись. Я упал на колени, и последнее, что помню, — как некий силуэт приблизился ко мне.

Глава 3. Александр

I

Я пришёл в себя лёжа на диване в большой гостиной. В глазах всё ещё мутилось, предметы плыли, теряя очертания, и комната казалась огромным аквариумом, наполненным мутной, тяжёлой водой. В груди всё ещё тлелась та самая невесть откуда взявшаяся тоска — но теперь она ощущалась почти привычной, словно я жил с ней уже долгие годы, словно она всегда была частью меня, просто дремала до поры.

— Как вы себя чувствуете? — раздался голос надо мной.

Я повернул голову. Рядом стоял мужчина пожилых лет, одетый в строгий чёрный фрак. На груди его, вышитый золотой и багряной нитью, красовался фамильный герб — та самая горгулья, что взирала на меня с башни. Вблизи она казалась ещё страшнее: оскаленная пасть, распахнутые крылья, когти, впившиеся в невидимую добычу. Дворецкий смотрел на меня с бесстрастным лицом, но в глазах его читалась тревога.

— В порядке, — ответил я скрипучим голосом. Пересохшая гортань едва пропускала звуки, каждое слово царапало горло.

— Возьмите, попейте.

Он протянул мне стакан воды. Стекло было холодным, даже ледяным — или это мои пальцы горели в лихорадке? Я с дикой жаждой вцепился в стакан и выпил до дна, чувствуя, как живительная влага растекается по иссушенному нутру.

— Благодарю, — выдохнул я, возвращая стакан.

— Приветствую, мой старый друг, — раздался голос из-за спины дворецкого.

Сердце моё дрогнуло. Из полумрака гостиной выступила фигура. Это был Александр.

Я узнал его сразу — эти острые, аристократические черты лица, эту благородную бледность, что всегда отличала его от простых смертных. Но сейчас бледность эта была иной. Не той изысканной бледностью меланхоличного поэта, какой она казалась в юности. Теперь это была мертвенная бледность — восковая, полупрозрачная, какая бывает у тех, кто уже одной ногой в могиле. Глаза его, некогда живые и искрящиеся, потускнели и ввалились, окружённые тёмными кругами, точно синяками.

— Ты болен, мой друг? — я приподнялся, переходя из лежачего положения в сидячее, и опёрся рукой о резную спинку дивана.

— Я болен горем и тоской, мой друг, — тихо ответил он, опуская свои большие карие глаза. — Мне очень больно...

— Я получил твоё письмо, — сказал я, вглядываясь в его лицо. — И первым же поездом направился сюда.

— Письмо? — переспросил он медленно, словно пробуя слово на вкус. — Но я не писал никакого письма... — Он замолчал, на миг прикрыл веки, потом вновь опустил взгляд. — Или же... из-за горя я забыл. Я очень рад тебя видеть. Прости, что перестал писать...

— Полгода я не получал от тебя известий, — сказал я. — Я был уверен, что ты занят свадебными хлопотами. Ждал приглашения.

Александр вздрогнул. Голова его дёрнулась, глаза расширились — в них вспыхнуло воистину настоящее удивление, смешанное с ужасом.

— Полгода? — переспросил он хрипло. — Полгода прошло? Господи... — Он отступил на шаг, словно я ударил его. Рука его потянулась к груди, будто сердце вдруг пронзила острая боль. — Значит, уже полгода, как она пропала... — произнёс он с такой тяжестью, с такой неизбывной болью, что у меня самого сердце сжалось.

— Твоя избранница? — спросил я, хотя ответ уже знал.

— Да, — голос его был тих, как шелест осенних листьев. — В одночасье... Исчезла. Словно сквозь землю провалилась. Словно её и не было никогда.

Он замолчал. В гостиной повисла тягостная тишина, нарушаемая лишь потрескиванием свечей да завыванием ветра за окнами.

— Давай оставим этот разговор на потом, — наконец вымолвил Александр устало. — Тебе нужен покой. Да и мне... мне тоже не помешает.

Он болезненно закашлял — надрывно, хрипло, сотрясаясь всем телом. И тут меня словно током ударило: тот самый кашель, что мерещился мне во дворе! Он доносился из окон, из стен, из самой земли — это был его кашель. Значит, не померещилось.

Дворецкий бережно подал мне руку и помог подняться. Ноги мои дрожали, но уже держали.

— Прошу следовать за мной, — произнёс он бесстрастно, и я послушно двинулся за ним.

Мы подошли к старинной лестнице. Тяжёлые дубовые ступени, стёртые за века бесчисленными шагами, вели наверх. Перила были покрыты слоем пыли, а в углах, меж балясин, густо висела паутина. Дом словно погрузился в летаргический сон. Видимо, все силы обитателей уходили на утешение Александра, и на уборку их попросту не оставалось. Да и кому нужна чистота, когда в доме поселилась смерть.

Мы поднялись на второй этаж. Длинный коридор тонул во мраке — лишь редкие свечи в настенных канделябрах боролись с темнотой, но проигрывали. Дворецкий остановился у одной из дверей, тяжёлой, дубовой, с бронзовой ручкой в виде змеи, кусающей собственный хвост.

— Эта комната полностью в вашем распоряжении, — сказал он, открывая дверь. Внутри было темно, но я разглядел очертания кровати, платяного шкафа, камина. — Ваши вещи уже здесь. И прошу вас сейчас не тревожить барона. Он очень испугался за вас, когда увидел без сознания у ворот, а силы и без того покинули его. Он сам зайдёт к вам, когда сможет.

Я кивнул, переступил порог и услышал, как дверь за мной затворилась с глухим, неумолимым стуком.

II

Я проснулся от неожиданного стука и не сразу сообразил, где нахожусь. Сознание возвращалось медленно, тяжело, словно пробиралось сквозь дремучий лес. Я совсем не помнил, как прилёг и уснул — видимо, усталость и пережитые потрясения взяли своё, и сон сморил меня едва голова коснулась подушки.

Дверь приоткрылась с лёгким, едва слышным скрипом. И тогда раздался шёпот — тихий, словно дуновение ветра, что пробирается в дом сквозь незримые щели:

— Можно войти?

Это был Александр.

— Да, конечно! — ответил я сонным, но искренне радостным голосом. При виде старого друга сердце моё дрогнуло, и даже тяжёлая тоска, что поселилась в груди, на миг отступила.

Он переступил порог и остановился у двери, словно не решаясь подойти ближе. На нём был тёмный домашний сюртук, небрежно накинутый поверх сорочки, и при свете утреннего солнца, что робко пробивалось сквозь тяжёлые шторы, его бледность казалась ещё более пугающей.

— Прости за такую встречу, — тихо произнёс он, виновато опуская глаза. — И за то, что не встретил тебя на перроне...

— Ты не знал, что я приеду, — попытался улыбнуться я, но тотчас почувствовал, как улыбка моя искривилась, искажённая тяжестью внутренней тоски, что никуда не делась — лишь затаилась, ожидая своего часа. — Я ведь не отправил ответного письма.

— И то верно, — Александр слегка ухмыльнулся, и на его опечаленном лице на мгновение появилось подобие улыбки. Выглядела она нелепо, даже жутковато на фоне его мертвенной бледности — словно улыбка воскового изваяния, словно призрак попытался изобразить радость и не сумел.

— Я же для тебя привёз подарок, — спохватился я, вскакивая с кровати и подбегая к своему чемодану, что стоял в углу комнаты. — Погоди минуту!

Я раскрыл потёртый кожаный саквояж и извлёк из него книгу в тёмно-зелёном переплёте с золотым тиснением. Сборник классиков — поэтов восемнадцатого и девятнадцатого веков, тех самых, чьи строки Александр так любил цитировать в юности, чьи томики мы зачитывали до дыр, сидя у камина в его петербургской квартире.

— Wunderbar! — воскликнул он, и глаза его на миг вспыхнули прежним огнём. — О мой друг, ты не забыл про мою слабость!

Он принял книгу из моих рук с почти благоговейным трепетом. Длинные, аристократически тонкие пальцы, словно созданные для игры на рояле или для того, чтобы держать перо, элегантно провели по обложке, погладили корешок. Он перелистнул несколько страниц, вдохнул запах старой бумаги — и мне показалось, что на миг он вернулся в прошлое, в те беззаботные дни, когда мы были молоды и не ведали, что нас ждёт.

Мы просидели несколько часов. Александр с такой теплотой, с такой жадной, почти болезненной жаждой жизни расспрашивал меня обо всём: где я работаю, что происходит в моей жизни, как поживают мои родичи, что нового в столице, какие книги вышли за последние годы... Это была удивительно тёплая беседа, полная воспоминаний, шуток, общих секретов. Тоска, что висела над этим домом, отступила, спряталась по углам, не смея нарушить наше дружеское единение.

Время летело незаметно. Пролетело около десяти часов — мы и не почувствовали их. Казалось, прошло лишь несколько минут, и вот уже за окнами начали сгущаться сумерки.

— Барон, нужно принять лекарство, — раздался от двери бесстрастный голос.

Дворецкий стоял на пороге, неподвижный, как статуя, с подносом в руках, на котором поблёскивал графин с тёмной жидкостью и маленький хрустальный стакан. Он прервал нашу беседу так же бесшумно и неумолимо, как сама судьба.

И в одночасье радость исчезла. Та дружеская, искренняя, живая теплота, что сумела ненадолго побороть тоску и поселиться в этой комнате, испарилась, словно её и не было. Воздух вновь стал тяжёлым, давящим, наполненным тишиной и скорбью.

Лицо Александра изменилось. Улыбка сползла с него, как маска, обнажив истину — ту самую мертвенную усталость и неизбывное горе.

— Прости, — произнёс он тихо, поднимаясь с кресла. — Мне нужно идти.

Он направился к двери, но на пороге обернулся. В глазах его мелькнуло что-то похожее на заботу — или на попытку заботиться, чтобы хоть на миг почувствовать себя живым.

— Можешь прогуляться по саду, — сказал он негромко. — Там растут прекрасные розы... или росли. Я уже не помню. Давно не был там.

Он замолчал, словно забыл, что хотел сказать. Потом тряхнул головой, прогоняя дурные мысли.

— В общем, будь как дома. Ужин тебе принесут сюда. Мы уже давно не ужинаем все вместе — я, признаться, совсем потерял аппетит, да и Герман... дворецкий... он ест на кухне, в одиночестве. Надеюсь, ты отнесёшься к этому с пониманием, mein Bruder.

Слово “брат” прозвучало с такой искренней теплотой, что у меня сжалось сердце.

— Конечно, Александр, — ответил я. — Ступай. Лечись. Мы ещё поговорим.

Он кивнул, слабо улыбнулся — и вышел. Дверь затворилась за ним с тихим, печальным вздохом.

А я остался стоять посреди комнаты, глядя на закрытую дверь и чувствуя, как тоска вновь заползает в душу, растекается по жилам ледяной отравой. На столе осталась лежать книга — подарок, что на несколько часов вернул моему другу подобие счастья.

Я подошёл к окну и раздвинул шторы. Внизу, за стенами замка, темнел сад. И в сумерках мне почудилось, что среди кустов мелькнула чья-то тень — белая, призрачная, женская. А может, это просто игра света. Впрочем, я не придал этому значения, погасил свечи и лёг спать.

Глава 4. Невеста

I

Среди ночи я пробудился от удара. Он был резким, глухим — таким, что, казалось, само поместье содрогнулось до основания. Стены жалобно скрипнули, где-то внизу звякнуло стекло, и ещё долго в воздухе висела тяжёлая, пульсирующая вибрация, словно по каменным жилам дома пробежала судорога. Звук был именно таким, какой бывает, когда нечто тяжёлое — или кто-то — падает, перевалившись через балюстраду второго этажа, и с глухим, страшным стуком встречается с полом.

Сердце моё подпрыгнуло к горлу. Я тотчас вскочил с постели и, не зажигая свечи, наощупь бросился к двери. Рука схватилась за бронзовую ручку — холодную, скользкую от ночной сырости. Я потянул на себя.

Дверь не поддалась. Я потянул сильнее, дёрнул — бесполезно. Мне почудилось, что с той стороны кто-то держит дверь, прижимается к ней всем телом, не пуская. Я слышал биение собственного сердца, гулкое, паническое, и где-то внутри, под этим стуком, зарождался тот самый животный страх, что накрыл меня в лесу.

Я навалился на дверь плечом, толкнул, ударил — раз, другой, третий. Древесина жалобно заскрипела, но не поддавалась. Тогда я отошёл на шаг и с разбегу врезался в неё всем телом.

Дверь с треском распахнулась. Я вылетел в коридор, едва удержав равновесие, и поднял глаза. В тусклом лунном свете, что сочился сквозь высокие стрельчатые окна, я увидел её.

В самом конце коридора, у поворота, мелькнул женский силуэт. Белое платье — нет, не просто белое, оно светилось в темноте призрачным, фосфоресцирующим светом. Свадебное платье. Всклокоченные волосы разметались по плечам, и на миг мне почудилось, что она обернулась — но лица я не разглядел, было слишком темно. Затем она повернула за угол.

Я бросился следом, забыв о страхе, забыв о том, что в ночной рубашке и босиком бегу по ледяному каменному полу. Ноги мои ступали бесшумно, дыхание вырывалось из груди рваными, хриплыми толчками. Я завернул за угол — и замер.

Передо мной распахнулась большая комната. Некогда здесь была домовая часовня — или молельня. Сводчатый потолок терялся в темноте, и только лунные лучи, пробивавшиеся сквозь узкое окно под самым потолком, выхватывали отдельные детали из мрака.

Повсюду висели иконы. Старинные, тёмные, в тяжёлых серебряных и медных окладах, они глядели на меня со стен строгими, аскетичными ликами. Свечи под ними давно погасли, воск оплыл причудливыми натёками, похожими на застывшие слёзы. Воздух здесь был спёртый, тяжёлый, пахло ладаном, плесенью и ещё чем-то сладковатым, тошнотворным.

В конце комнаты, на возвышении, стоял алтарь. Массивный, каменный, накрытый выцветшей парчовой тканью, расшитой золотыми крестами. Над алтарём висело большое распятие — Христос в муках склонил окровавленную голову.

Но не это заставило меня замереть. На полу, у подножия алтаря, лежали лепестки роз. Свежие, красные, будто только что сорванные. Они рассыпались по каменным плитам причудливым узором, словно кто-то рассыпал их в ритуальном танце. И среди лепестков я заметил следы — босых ног, маленьких, женских, ведущих от входа к алтарю... и обратно. Словно она подходила, стояла, а потом ушла.

Но в самой часовне никого не было. Только иконы глядели на меня со стен своими тёмными, скорбными глазами. Только Христос на кресте тянул ко мне израненные руки.

И тут раздался удар грома. Ветер ворвался в святую обитель и, подхватив лепестки роз, заставил их кружиться в медленном, траурном вальсе. Я стоял посреди этого заброшенного святилища, чувствуя, как холод пробирается под тонкую ткань ночной рубашки, и не мог отвести взгляда от лепестков. Свежих. Красных. Словно их рассыпали только что.

Сердце моё колотилось где-то в горле, в висках стучала кровь, и каждый шорох, каждый вздох ветра за окном заставлял меня вздрагивать.

Вдруг я услышал шаги. Кто-то пробежал по коридору — лёгкие, быстрые, почти невесомые шаги босых ног. Затем звук сместился, уходя вниз — поступь по лестнице, ведущей в подвал или к башне.

Я ринулся туда. Выбежав из часовни, я промчался по тёмному коридору, едва не поскользнувшись на гладких камнях. Луна скрылась за тучами, и тьма сгустилась до такой степени, что я почти ничего не видел — лишь угадывал очертания стен, лишь на ощупь находил повороты. Но впереди, далеко внизу, мелькнуло белое пятно. То самое платье плыло во тьме, словно призрачный маяк, словно светлячок в бездне, манящий за собой в пропасть.

Я побежал следом, не чувствуя ног, не чувствуя холода, не чувствуя ничего, кроме этого белого пятна впереди и глухого, тяжёлого стука собственного сердца.

Она привела меня к большой двери. Массивная, дубовая, окованная почерневшим железом, она вела в замковую башню. Петли её проржавели, но дверь была приоткрыта — ровно настолько, чтобы в щель мог протиснуться человек. Изнутри тянуло холодом и сыростью, запахом подземелья и ещё чем-то сладковатым, тошнотворным, отчего желудок мой сжался в предчувствии ужаса.

Я толкнул дверь. Она распахнулась с протяжным, жалобным скрипом, и я шагнул внутрь.

Моё тело застыло. Разум мой помутился. Реальность качнулась и рассыпалась на осколки, потому что то, что предстало моим глазам, не укладывалось в сознании здорового человека.

У подножия каменной винтовой лестницы, что уходила вверх, в темноту башни, на холодных плитах пола лежало тело.

Молодая девушка. Совсем юная, почти девочка, с длинными золотистыми волосами, разметавшимися по камню, словно нимб вокруг помертвевшего лица. На ней было белое платье — то самое, свадебное, что я видел мелькнувшим в коридоре. Но сейчас, вблизи, оно предстало во всём своём ужасе: грязное, изорванное, пропитанное чем-то тёмным, въевшимся в ткань.

Она была мертва. Мертва уже давно. Сколько времени прошло с её смерти — Недели? Месяцы? Я не мог определить, но плоть её уже начала разлагаться. Кожа приобрела землисто-серый, восковой оттенок, местами лопнувшая, обнажающая тёмные провалы ран. Глаза были открыты — мутные, остекленевшие, устремлённые в никуда. И в этих глазах, в этих провалах, в складках платья копошилась мерзкая, слепая жизнь.

Черви. Они ползали по её лицу, выползали из ноздрей, из приоткрытого рта, копошились в волосах, падали на каменный пол и вновь карабкались на это некогда прекрасное, а теперь осквернённое смертью тело. Они пожирали её плоть с безжалостным усердием, и тишина башни нарушалась лишь их тихим, почти неслышным шевелением да капелью влаги, стекающей по стенам.

Меня вывернуло наизнанку. Я закричал — дико, страшно, не своим голосом, и крик этот эхом заметался по каменным стенам башни, отражаясь, умножаясь, превращаясь в вой целой стаи обезумевших зверей. Меня рвало, я задыхался, я падал на колени, но не мог отвести взгляда от этого чудовищного зрелища.

На мой крик сбежались все. Я слышал топот ног по лестнице, слышал испуганные голоса, но видел всё словно сквозь мутное стекло, словно в кошмарном сне, от которого невозможно пробудиться. Александр, дворецкий, ещё несколько человек из прислуги — они ворвались в башню, и свет их фонарей залил это место ужасающим, беспощадным светом.

— Как ты открыл дверь? — громоподобный крик дворецкого ударил по ушам. Железная хватка его пальцев впилась в моё плечо, рванула, поднимая с колен. — Как? Она была заперта! Заперта на ключ, который потерян больше сотни лет назад!

Я не мог ответить. Я лишь мычал и указывал дрожащей рукой на тело.

— О моя Мари! — раздался душераздирающий вопль.

Александр кинулся к мёртвой девушке, упал рядом с ней на колени, обхватил руками разлагающееся тело, прижал к груди эту гниющую плоть, эти кишащие червями останки. Он плакал навзрыд, целовал её мёртвое лицо, её стеклянные глаза, и черви падали с её щёк на его руки, на его грудь, а он не замечал, не чувствовал, ничего не видел, кроме своей погибшей любви.

— Она была в молельне, — выдавил я наконец, захлёбываясь кашлем и рвотными позывами. — Я бежал за ней... она привела меня сюда... дверь была открыта...

— Что ты несёшь! — дворецкий тряхнул меня за плечо, разворачивая к себе. Глаза его горели безумным огнём. — Какая молельня? Здесь нет никакой молельни!

— Она там, на втором этаже! — крикнул я в ответ, вырываясь из его хватки. — Я был там! Я видел иконы, видел алтарь!

— Там гостевая комната! — рявкнул он. — Пустая комната, запертая уже год!

Не веря мне, он схватил меня за руку и потащил вверх по лестнице, волоком, не давая опомниться. Я спотыкался на ступенях, падал, вставал и снова бежал за ним, чувствуя, как сознание покидает меня.

— Вот здесь! — выдохнул я, когда мы достигли второго этажа, и указал дрожащей рукой на знакомую дверь. — Здесь, за этой дверью!

— Это гостевая комната, — проговорил дворецкий сквозь зубы и с силой распахнул дверь.

Свет его фонаря залил помещение. Я замер. Ноги подкосились. Там не было икон. Не было алтаря. Не было распятого Христа, взирающего на меня скорбными очами. Там стояла обычная комната — кровать под балдахином, покрытая толстым слоем пыли, платяной шкаф с покосившейся дверцей, пустой камин, в котором гнездились мыши. Паутина висела по углам густой, плотной завесой, на полу лежала вековая пыль, нетронутая никем уже очень давно.

Ни следа часовни. Ни следа моего ночного кошмара. Сознание моё не выдержало. Я почувствовал, как ноги подкашиваются, как пол стремительно летит навстречу лицу. Я ещё видел расплывчатые силуэты — дворецкий, склонившийся надо мной, прислуга, застывшая в дверях, Александр, что поднимался по лестнице с телом Мари на руках, прижимая к груди эту гниющую плоть, словно величайшую драгоценность.

Тело моё обмякло, разум отключился, и тьма поглотила меня прежде, чем я коснулся холодного каменного пола.

II

Я пришёл в себя лёжа в гостиной. Было раннее утро — серое, тусклое, безрадостное, каким оно бывает здесь, казалось, каждый день. Глаза мои с трудом разлепились, веки казались налитыми свинцом. Сквозь мутную пелену, застилавшую зрение, я разглядел, что рядом, в тяжёлом дубовом кресле с высокой резной спинкой, сидит дворецкий. Он не спал — он явно ждал моего пробуждения, неподвижный, словно изваяние, сложив руки на коленях и устремив взгляд в одну точку на стене.

Голова моя раскалывалась. Каждый удар сердца отдавался пульсирующей болью в висках, словно там, внутри черепа, били в колокол.

— Я вижу, вы очнулись, — проговорил он томным, усталым голосом, в котором не слышалось ни враждебности, ни прежней строгости. Только глубокая, неизбывная печаль.

— Можно воды? — прохрипел я пересохшим, иссохшим ртом. Язык едва ворочался, будто я провёл ночь в пустыне.

Дворецкий медленно поднялся и прошёл к тяжёлому дубовому буфету, стоящему у стены, — в его движениях чувствовалась та же усталость, что и в голосе. Оттуда он извлёк хрустальный графин с остатками воды и наполнил стакан. Графин тускло блеснул в утреннем свете, и на миг мне почудилось, что внутри него плавают какие-то тёмные хлопья, словно вода эта стояла здесь не один месяц.

Я жадно выпил воду, чувствуя, как живительная влага растекается по иссушенному нутру. Поставил стакан на резной столик у дивана и с трудом сменил положение — приподнялся, опёрся спиной о подушки, перешёл из лежачего в сидячее. Каждое движение давалось с трудом; мне чудилось, будто я слышу, как кричат от боли мои кости.

— Я готов к беседе, — произнёс я, стараясь, чтобы голос звучал твёрже, чем я себя чувствовал.

Дворецкий опустился в кресло, напротив. Помолчал, собираясь с мыслями, и начал:

— Я бы хотел попросить прощения у вас за вчерашний вечер, — сказал он, и в голосе его действительно слышалась искренняя горечь. — Мне хотелось бы с вами откровенно поговорить.

Он замолчал, подбирая слова, и продолжил:

— Мой отец трудился здесь дворецким. А до него — его двоюродный брат. Тот самый, что умер здесь, в этом доме, от неизвестной болезни. После его смерти мой отец вступил на службу. И я здесь тружусь, и мой сын... мой сын будет здесь служить после меня. Наша семья и семья Вальденштейнов связаны. Словно кровно, хоть и не по рождению. Мы — тень этого дома, такая же неотъемлемая, как его стены.

Он перевёл дух. В гостиной было тихо, только часы, висевшие над камином, мерно отсчитывали секунды, и каждый их удар отзывался в моей больной голове новой вспышкой боли.

— Мой отец, вступив на службу, получил письмо. От своего двоюродного брата — того самого, что умер. Письмо было предупреждением, — голос дворецкого понизился до шёпота, словно он боялся, что его могут услышать. — В нём говорилось: никогда, ни при каких обстоятельствах, нельзя открывать дверь в башню. Иначе проклятье пробудится. Барон и все жильцы дома будут обречены на вечные адские муки.

Он замолчал, и тишина вновь наполнила комнату — тяжёлая, давящая, как перед грозой.

— В письме также лежал ключ, — продолжал дворецкий. — Ключ от той самой двери. От той двери, которую вы... или не вы... открыли прошлой ночью.

Последние слова он произнёс с особой интонацией — в них слышался и вопрос, и страх, и недоверие.

— Мой отец уничтожил этот ключ, — твёрдо сказал он. — Расплавил в кузнечном горне, своими руками. Я видел это, будучи мальчишкой. Он взял его — старинный, тяжёлый, чёрный от времени — и бросил в огонь. Металл плавился долго, шипел, корчился, словно живой, и отец стоял и смотрел, пока последняя капля не стекла в угли. Никто и никогда не должен был открыть эту башню. Никто. Она была заперта до сих пор. Я лично проверял дверь каждый вечер, после ужина. Каждый вечер на протяжении тридцати лет. И вчера вечером — тоже. Засов был цел, замок заперт.

Дворецкий продолжал что-то рассказывать, но я перестал его слышать. Всё моё внимание захватило окно. Там, за мутным, давно не мытым стеклом, происходило нечто невозможное. Медленно, плавно падал пушистый снег. Крупные, красивые хлопья кружились в воздухе, опускались на подоконник, на стекло, на землю за окном. Они были такими белыми, такими чистыми, такими идеальными — и такими чудовищно неуместными. Меня напугала их идеальность. Каждая снежинка казалась точной копией другой. Я был весьма удивлён. Более чем удивлён — я был потрясён до глубины души. Ибо сейчас стояла середина лета. Ещё вчера, когда я брёл через лес, было тепло, даже душно, листья на деревьях были зелёными, и ничто не предвещало снегопад.

— Вы меня слышите? — голос дворецкого стал недовольным, резким. Ему явно не понравилось, что собеседник так демонстративно отвлёкся. — Я задал вам вопрос.

— Вы тоже видите это? — я указал рукой в сторону окна, не в силах скрыть изумления в голосе. — Снег. Это снег. Удивительно, не правда ли?

Дворецкий перевёл взгляд на окно, посмотрел внимательно, потом вновь повернулся ко мне.

— Что удивительного? — спросил он, и в его голосе не было ни тени удивления. Только лёгкое раздражение и полное непонимание моего вопроса.

Эмоции его были неподдельны. Он и вправду не видел ничего странного. Он смотрел на падающий снег — и видел обычное утро.

Холодок пробежал у меня по спине. Я перевёл взгляд обратно на окно. Снег падал всё так же густо, укрывая землю белым покрывалом. Но в отражении стекла я увидел лицо дворецкого — он смотрел на меня с подозрением и недоверием, и в глазах его не было ни тени белизны за окном.

— Так ответьте мне, — голос его прозвучал жёстко, требовательно. — Откуда вы взяли ключ?

— Откуда мне взять ключ, если его уничтожили? — я поднялся, превозмогая боль, что пульсировала в висках и затылке. Ноги дрожали, но я заставил себя стоять прямо, глядя в глаза дворецкому. Тон мой невольно повысился, в голосе зазвучали резкие, раздражённые нотки. — Я не понимаю, что вы от меня хотите! Вы обвиняете меня в том, чего я не совершал. Я впервые в этом доме.

Дворецкий открыл рот, чтобы ответить, но в этот миг диалог в комнате разрезал иной голос.

— Мой друг...

Голос был тихим, обессилевшим, словно доносился из могилы, словно сам призрак обрёл дар речи. В нём не было жизни — только усталость, только боль.

Александр вошёл в гостиную так тихо, что я не расслышал ни шагов, ни дыхания. Казалось, он не шёл, а парил над землёй, едва касаясь пола. На нём был тот же тёмный сюртук, что и вчера, но теперь одежда висела на нём мешком — он словно похудел за одну ночь, ссохся, превратился в собственную тень. Лицо его было ещё более мертвенно-бледным, под глазами залегли чёрные провалы, а губы приобрели синюшный оттенок.

— Господин, вам не стоило вставать, — дворецкий моментально подбежал к барону, забыв обо мне, обо всех подозрениях и вопросах. В одно мгновение он оказался рядом с Александром, бережно подхватил его под локоть, словно боялся, что тот упадёт. — Вам нужен покой, постельный режим. Я сейчас провожу вас обратно...

Александр слабым, но властным жестом высвободил руку. В этом жесте чувствовалась порода — та самая аристократическая стать, что не исчезает даже на смертном одре.

— Я бы хотел попросить вас об услуге, мой друг, — произнёс он, глядя прямо на меня. Глаза его, огромные, тёмные, казались бездонными колодцами, в которых утонула вся надежда на этот мир. — Окажите мне честь... Помогите мне похоронить мою Мари, в нашем семейном склепе. Я замер. Слова застряли в горле.

Но прежде чем я успел хоть что-то ответить, вмешался дворецкий. Голос его прозвучал взволнованно, даже испуганно:

— Господин, но она не стала частью вашей семьи! Она просто не успела... Обряд не был совершён, священник не благословил союз, она не носила ваше имя при жизни! Это против всех традиций, против законов рода!

В глазах Александра мелькнуло нечто — не гнев, нет, скорее усталая, горькая усмешка над самой жизнью и её условностями.

— Сколько женщин покоится в фамильном склепе Вальденштейнов? — спросил он, и в голосе его зазвучала холодная, надменная нотка, достойная истинного аристократа.

Дворецкий опустил голову. Пауза затянулась, и в этой паузе я услышал, как ветер бьётся в оконное стекло, как где-то в камине потрескивают невидимые угли.

— Ни одной, господин, — тихо, почти шёпотом ответил дворецкий.

— Странно, не правда ли? — Александр чуть склонил голову набок, и в этом движении было что-то жуткое, нечеловеческое. — Наш род существует столетиями, а в склепе — ни одной женщины. Только мужчины. Отцы, деды, прадеды. А женщины... где же женщины Вальденштейнов, Герман?

Дворецкий молчал, не поднимая глаз.

— Она будет первой, — тихо, но твёрдо произнёс Александр. — Она успела стать частью меня. А значит, стала частью семьи. Иного не дано.

Он перевёл взгляд на меня. Глаза его вновь наполнились той самой томной, нескончаемой печалью, что, казалось, пропитала всё вокруг.

— Так что... — он сделал паузу, словно собираясь с силами. — Вы нашли её. Я не хочу знать, почему дверь оказалась открыта. Не хочу знать, как это произошло. Я просто благодарен тебе, мой друг. Благодарен за то, что ты избавил меня от страданий, — он слегка склонил голову — едва заметный, но исполненный достоинства жест благодарности.

— Неизвестность, — продолжил он тихо, почти шёпотом. — Неизвестность — самое страшное, что может терзать душу. Хуже любой боли, хуже любой утраты. Когда ты не знаешь — пытают ли её, жива она или мертва, страдает ли, зовёт ли, помнит ли... это разъедает разум медленнее, но вернее любой болезни.

Интонация его ни разу не изменилась за весь монолог. Она оставалась ровной, томной, почти сомнамбулической — и в этой ровности таилось нечто более жуткое, чем любые крики и рыдания. Человек, прошедший через ад, говорил со мной, и ад этот всё ещё горел в его глазах.

Я стоял, не в силах произнести ни слова, и чувствовал, как за окном всё гуще падает снег. Летний снег, на который никто, кроме меня, не обращал внимания.

III

Я последовал за Александром, и мы вышли во двор. Я замер на пороге, поражённый открывшимся зрелищем. Снег. Он лежал повсюду — густой, пушистый, девственно-белый, укрывший землю плотным покрывалом. Он лежал на камнях двора, на крышах построек, на ветвях деревьев, что темнели за оградой. Каждая веточка, каждый выступ, каждая неровность были подчёркнуты этой белизной, и в предрассветных сумерках всё вокруг казалось застывшей гравюрой, сотканной из света и тени.

Эта погода... Странно, но она навевала мне тёплые воспоминания о доме. О далёком детстве, о зимних вечерах у камина, о запахе хвои. Но здесь, в этом проклятом месте, воспоминания эти казались насмешкой. Чужеродным вторжением в мой разум.

Тело Мари лежало на носилках, установленных на каменных плитах. Носилки были простыми, грубо сколоченными из досок — спешили. Но то, что я увидел, заставило меня подойти поближе.

Гробовщик явно был мастером своего дела. Искусным мастером. Я не знал, кто этот человек и откуда он явился в такую рань, но рука его была тверда, а глаз — верен. Смерть, уже успевшая наложить свою мерзкую печать на лицо несчастной, отступила перед искусством живых. Черви исчезли, зловоние перебито травами и маслами, кожа приобрела ровный, восковой оттенок, почти естественный. Веки были закрыты, губы сомкнуты, золотистые волосы расчёсаны и уложены венцом вокруг головы. Она лежала в белом платье — том самом, свадебном, теперь очищенном от грязи и тления, — и казалось, что она просто спит. Спит глубоким, безмятежным сном, и вот-вот откроет глаза, улыбнётся, скажет что-то...

Но она уже никогда не откроет глаз, а голос её останется лишь в памяти живых. Это осознание усиливало чувство тоски, хотя, казалось бы, печальнее быть уже не может.

Гробовщик вышел из склепа — тяжёлая дубовая дверь приоткрылась, выпустив наружу клуб холодного, сырого воздуха, — и подал нам знак. Короткий кивок, затем он отошёл в сторону, уступая нам место. Мы подняли носилки. Я взялся за ручки сзади, Александр — спереди. Дворецкий остался у входа — то ли по своему желанию, то ли по указу барона.

Я слышал страдания Александра. Слышал его дыхание — прерывистое, тяжёлое, и сквозь это дыхание прорывались всхлипы. Тихие, сдавленные, почти беззвучные — но оттого ещё более страшные. Мне было больно. Мне было тоскливо, так тоскливо, что сердце сжималось в груди ледяным комком. Но я не мог в полной мере осознать, что сейчас происходит в его душе. Потерять любимую, найти её тело в таком чудовищном виде, и теперь, спустя несколько часов, самому нести её к последнему пристанищу...

Мы спустились в фамильный склеп Вальденштейнов. Дверь за нами затворилась с глухим, неумолимым стуком, отрезав нас от мира живых. Ступени вели вниз — каменные, стёртые за века бесчисленными шагами, влажные от подземной сырости. С каждым шагом воздух становился тяжелее, холоднее, насыщеннее запахами древности — камня, тления, ладана и ещё чего-то неуловимого, сладковато-тошнотворного, отчего желудок мой сжался.

Факелы, зажжённые гробовщиком, горели тускло, почти нехотя, словно сам воздух здесь сопротивлялся живому огню. То, что предстало моим глазам внизу, поразило меня до глубины души. Сверху склеп казался небольшим строением — скромная часовня, прилепившаяся к замковой стене. Но внутри... внутри это был настоящий некрополис.

Гигантское помещение уходило вглубь, разделённое массивными колоннами на множество комнат, коридоров. Сводчатый потолок терялся во тьме, и языки пламени выхватывали из мрака лишь отдельные фрагменты этого каменного лабиринта. Повсюду — на стенах, на полу, на колоннах — виднелись гравюры, плиты, надписи. Гербы, эпитафии, даты, имена. Каждый камень здесь дышал историей, каждый дюйм пространства был пропитан смертью.

Мы шли по центральному проходу, и свет факелов выхватывал из тьмы ряды гробов. Древние каменные саркофаги с выветрившимися изображениями рыцарей — основателей рода. Тяжёлые деревянные гроба из почерневшего дуба, окованные почерневшим железом, стоящие в нишах стен. И ближе к нам — более новые, свинцовые, матово поблёскивающие холодным металлом.

Мой взгляд зацепился за один из них. Свинцовый гроб, чуть в стороне от основного ряда, с ясно выгравированной надписью. Я успел прочесть только одно слово — «Александр», — как вдруг голос барона прервал мои изыскания:

— Мне ещё рано, — тихо произнёс он, не оборачиваясь. Голос его эхом разнёсся под сводами, многократно усиленный каменным резонансом. — Пока рано.

Я отвёл взгляд, но слово это засело в памяти, холодным осколком впилось в сознание. Сколько Александров покоится здесь? Кто был тот, чьё имя я успел увидеть? И когда придёт время для нынешнего?

Мы прошли дальше. У стены, в отдельной нише, освещённой отдельным факелом, стояли древние гробы, и надпись над ними гласила дату: «1589г». Предки. Те, кто жил несколько столетий назад, кто видел эту землю совсем иной, кто строил этот замок, закладывал этот склеп. Теперь они здесь — истлевшие кости в истлевших гробах, имена на камне, пыль веков.

Других, увы, при кромешной тьме, что царила в боковых ответвлениях, мне разглядеть не удалось. Лишь смутные очертания гробов, ряды, ярусы, уходящие во тьму, как бесконечные полки в библиотеке смерти.

— Стоп, — произнёс Александр.

Мы остановились. В небольшом боковом зале, освещённом лишь одним факелом, на каменном постаменте стоял приготовленный гроб. Совсем новый, деревянный, из светлого, ещё не потемневшего от времени дуба. Рядом, на плите, виднелась свежая надпись — её, должно быть, высекли сегодня утром или ещё ночью, пока я был без сознания. Но глаза мои затуманились, и я не смог разобрать ни слова.

Александр принялся опускать носилки. Я помог ему, и мы бережно поставили их на каменный пол. Затем он сделал то, от чего сердце моё разорвалось бы, будь оно менее закалённым.

Он нежно обнял тело Мари, прижал к груди, словно она была жива, словно это была просто спящая возлюбленная, которую нужно перенести на брачное ложе. Он поднял её на руки — это хрупкое, лёгкое тело, — и я увидел, как напряглись его руки, как задрожали плечи. Он бережно, с бесконечной нежностью провёл правой рукой по её лицу. Это движение... Оно было наполнено такой любовью, такой нежностью и такой нескончаемой болью, что я отвернулся, не в силах смотреть. Кончики его пальцев скользнули по её щеке, по закрытым векам, по губам — словно он прощался, словно пытался запомнить каждую черту лица навечно.

Потом он шагнул к гробу и бережно, почти благоговейно уложил её внутрь. Поправил платье, расправил волосы, ещё раз коснулся руки. И замер. Секунды тянулись, как часы. Тишина в склепе обрела плоть — тяжёлую, давящую, она окутала меня, проникла в лёгкие, и дышать становилось всё труднее. Лишь где-то в глубине капала вода — мерно, неумолимо, отсчитывая время, уходящее в вечность.

Внезапно кашель овладел мной. Громкий, надрывистый, он разорвал тишину, как выстрел. Я пытался сдержаться, но лёгкие разрывались, и я кашлял, кашлял, не в силах остановиться, чувствуя, как холодный воздух склепа раздирает горло.

— Спасибо, мой друг, — голос Александра прозвучал тихо, но твёрдо. Он не обернулся, продолжая смотреть на Мари. — Можешь выйти на свежий воздух. А я пока останусь здесь.

Это было не столько проявлением заботы обо мне, сколько желанием остаться с ней наедине. Попрощаться. В последний раз побыть только вдвоём, без чужих глаз. Я кивнул, хотя он не видел, и медленно направился к выходу. Шаги мои гулко разносились под сводами, и казалось, что тысячи мертвецов провожают меня взглядами из своих каменных ниш.

Поднимаясь по лестнице, я слышал за спиной тишину. Тяжёлую, давящую, безысходную тишину склепа, в которой только что похоронили последнюю любовь барона Вальденштейна. Поднявшись наверх, я уже не обратил внимания на снег, который всё падал — белый, пушистый, прекрасный.

Глава 5. Беседа

Несколько дней миновало с погребения Мари. Сколько именно — я потерял счёт. В этом проклятом доме время текло иначе, подчиняясь своим, неведомым законам. Дни сливались в серую, однообразную череду, и лишь смена света за окном напоминала о том, что мир ещё существует за стенами Вальденштейна.

Все эти дни я провёл за книгами. Библиотека в замке оказалась обширной — настоящая сокровищница мысли, собиравшаяся поколениями. Я погружался в фолианты по истории, в трактаты философов, в стихи поэтов, которых так любил Александр. Но строки расплывались перед глазами, смысл ускользал, потому что разум мой был занят иным.

Он мучил меня размышлениями о хрупкости жизни. О том, как внезапно и рано она может прерваться — без предупреждения, без права на прощание, без возможности что-то исправить. О том, что мы наивно полагаем, будто контролируем своё существование, строим планы, надеемся на будущее, — но никто, никто не знает, когда и почему оборвётся эта тонкая нить. Кошмарный рок настигнет каждого — вопрос лишь в том, когда прозвучит его безмолвный зов.

Эти мысли грызли меня изнутри, не давая покоя ни днём, ни ночью. Я ворочался в постели, вставал, подходил к окну, смотрел на снег...

Лишь изредка я выходил прогуляться в сад, чтобы полюбоваться этим столь прекрасным и столь невозможным зрелищем. Снег лежал плотным покрывалом, укутав кусты роз, скамейки, дорожки. Ветви деревьев клонились под его тяжестью, и в сером, пасмурном свете сад казался застывшей гравюрой, иллюстрацией к какой-то древней, печальной легенде. Я вдыхал морозный воздух, ловил ртом падающие снежинки и пытался убедить себя, что это нормально. Что так и должно быть.

Как вдруг моё уединение прервал стук в дверь.

Тихий, робкий, почти неслышный — но в гробовой тишине замка он прозвучал как удар колокола. Я поднял голову от книги, прислушался.

— Войдите, — произнёс я, не уверенный, что меня услышат.

Дверь приоткрылась. На пороге стоял Александр. Он попытался улыбнуться — я видел это движение губ, этот привычный, дружеский жест, — но улыбка вышла жалкой, искажённой, чужой на его мертвенно-бледном лице. Глаза его запали ещё глубже, кожа приобрела восковой, полупрозрачный оттенок. Казалось, он таял с каждым днём, превращаясь в собственную тень.

— Можно войти? — спросил он тихо.

— Конечно, — я отложил книгу и поднялся навстречу. — Заходи, мой друг, я всегда рад тебе.

Он вошёл, присел в кресло у камина, где давно уже не горел огонь. Я опустился напротив, и мы вновь погрузились в беседы.

Сначала говорил я — рассказывал о прочитанном, делился мыслями, пытался заинтересовать его, отвлечь от мрачных дум. Потом заговорил он — медленно, с трудом подбирая слова, словно они давались ему с огромным усилием. Мы вновь обсуждали книги, философию, вспоминали юность, общих знакомых... И в какой-то момент мне показалось, что мне удалось отвлечь его от печали. В глазах его мелькнул слабый огонёк, голос окреп, он даже улыбнулся пару раз — почти искренне, почти по-настоящему. Но вдруг всё изменилось.

Взгляд его остановился. Упёрся в одну точку где-то у меня за спиной, словно там, в пустом углу комнаты, стояло нечто, видимое только ему. Глаза расширились, зрачки дрогнули — и губы его зашевелились. Медленно, едва заметно, они принялись что-то шептать — беззвучно, почти не размыкаясь. Это был не голос, это было дыхание, превратившееся в слова, что рождались где-то в глубине его существа и вырывались наружу помимо воли. Я не мог разобрать ни звука.

— Александр? — позвал я тихо. — Что ты говоришь?

Он не ответил. Даже не взглянул в мою сторону. Казалось, он вообще не слышит меня, не видит, не осознаёт моего присутствия. Словно я исчез, растворился в воздухе, и в комнате остался только он и та незримая сущность, что приковала его взгляд.

Я попробовал снова — громче, настойчивее:

— Александр! Что с тобой? Очнись!

Попытка оказалась тщетной — никакой реакции. Тогда я поднялся с кресла и медленно, стараясь не спугнуть это странное состояние, приблизился к нему. Наклонился, прислушался, затаив дыхание, — и шёпот стал различим.

Тихий, прерывистый, похожий на шелест осенних листьев или на дыхание умирающего. В нём не было мужской интонации, не было голоса Александра — это был чужой, нездешний звук, женский, тонкий, пробирающий до костей.

— Меня... — шептали его губы. — Меня заставили это сделать... Я... я не хотела...

Животный, первобытный страх овладел мной. Не тот привычный страх, что испытываешь в темноте или перед опасностью, — нет, это было нечто более глубокое, древнее, заложенное в самой природе человека. Страх перед потусторонним. Страх перед тем, чего не может быть, но что происходит прямо сейчас, перед твоими глазами.

И по инерции, повинуясь какому-то неведомому импульсу, я принялся повторять за ним его слова. Шёпотом, едва слышно, словно кто-то другой управлял моими губами:

— Меня... меня заставили это сделать... Я... я не хотела...

— Что? — вырвалось у меня громко, резко. — Что заставили сделать?

Барон вздрогнул. Взгляд его, до этого устремлённый в пустоту, медленно переместился на меня. И в этом взгляде я увидел такое, от чего сердце моё замерло.

Боль. Бесконечная, неизбывная боль — но сквозь неё проступало иное. Понимание. Словно мои слова, этот невольный повтор, дали ответ на все вопросы, что терзали его душу с того самого дня, как пропала Мари.

— Это... — голос его сорвался. Он сглотнул, провёл рукой по лицу, словно прогоняя нечто из себя. — Это её слова. Они были написаны в записке. В той записке, которую она сжимала в своей маленькой руке... когда мы нашли её.

Я сглотнул. Во рту пересохло.

— В какой записке? — переспросил я, хотя ответ уже знал. — Мы не находили никакой записки.

— Я забрал её, — тихо произнёс Александр. — Сразу же, когда увидел. Не знаю зачем... спрятал, никому не показал. Даже Герману. Даже тебе. Хотел прочесть наедине, осмыслить... Но там были только эти слова. Только они. И больше ничего.

Он замолчал, и тишина вновь наполнила комнату — тяжёлая, давящая, как в склепе.

— А что она сделала? — спросил я, чувствуя, как вопрос этот повисает в воздухе, не находя ответа. — Что именно она не хотела делать? Что её заставили?

Александр поднял на меня глаза. И впервые за всё это время — за все дни, что я провёл в поместье Вальденштейнов, за все часы наших разговоров, за все мгновения его скорби — голос его зазвучал иначе. В нём не было боли. Не было тоски. Не было той мертвенной, обречённой усталости, что пропитала самые стены этого дома.

В нём была жажда. Холодная, твёрдая, неутолимая жажда. Жажда мести.

— Я не знаю, — произнёс он медленно, оттачивая каждое слово. — Но я хочу это узнать. Я узнаю. Чего бы мне это ни стоило. Клянусь памятью всех моих предков, что покоятся в нашем склепе, — я узнаю, кто заставил её и что именно она сделала. И кто сделал это с ней.

Он не закончил. Но и не нужно было. В его глазах горел такой огонь, что я понял: для тех, кто причинил зло его Мари, уже не будет пощады. Ни на этом свете. Ни на том.

— Я с тобой, мой друг, — пробормотал я шёпотом, так, словно клялся в чём-то поистине сокровенном и таинственном.

— Я знаю, — ответил он кротко, с ноткой благодарности.

Глава 6. Месть

— Последний раз, когда я её видел, — голос Александра дрогнул, но он взял себя в руки, — она собиралась уезжать. Её должен был проводить Герман. Я знаю, что ты сейчас думаешь — на него, на дворецкого. Но он провёл всё то утро со мной. В кабинете. Мы говорили о хозяйственных делах, о предстоящей свадьбе, о меню для гостей... Он не мог. Просто физически не мог.

Я покачал головой. Слишком многое казалось мне странным.

— Может, он подговорил кого-то? — предположил я, понизив голос. — Может, он действовал не один? У него наверняка есть люди в округе, знакомые, родственники, готовые оказать услугу за плату...

— Но зачем ему прятать тело в поместье? — перебил Александр, и в глазах его мелькнуло искреннее недоумение. — Зачем рисковать, укрывая труп в доме, где я живу, где каждый день могу что-то заметить, что-то заподозрить? Это глупо.

— В том месте, о котором ходят легенды, — возразил я, — и которое никто не открывал уже сотню лет? Башня, запертая на ключ, уничтоженный отцом твоего же дворецкого? Он решил сыграть на твоём суеверии, на страхе перед проклятием предков. Кто бы стал искать тело там, куда по преданию нельзя входить? Кто бы осмелился даже подойти к той двери?

Александр задумался. Лицо его исказила болезненная гримаса — я видел, как борются в нём доверие к старому слуге и растущее подозрение.

— Герман служит мне верой и правдой уже много лет, — произнёс он медленно, словно убеждая самого себя. — Я не думаю, что он способен на предательство. Он был рядом, когда меня поразила страшная лихорадка, он поддерживал меня, когда я вступал в наследство, он... он как часть семьи. Почти как родной...

Нашу беседу прервал звук.

Скрип двери. Тихий, едва уловимый — но в напряжённой тишине комнаты он прозвучал как выстрел. Мы оба замерли, повернув головы к двери. В щели между косяком и полотном я увидел силуэт. Тень. Кто-то стоял там, подслушивал, затаив дыхание.

Увидев, что мы заметили его, силуэт рванул прочь. Топот ног по коридору, удаляющийся, панический.

— Это он! — закричал я, вскакивая с кресла. Голос мой прозвучал резко, пронзительно, разрывая тишину дома.

— Кто? — Александр тоже вскочил, но в его глазах ещё читалась растерянность.

— Герман! — вновь крикнул я, бросаясь к двери. — Это Герман! За ним!

Мы выбежали в зал.

Лестница, ведущая на верхние этажи, темнела массивными дубовыми перилами. И там, на третьем этаже, у самых перил, стоял он.

Герман замер, увидев нас. Руки его дрожали, лицо побелело ещё сильнее обычного, на лбу выступила испарина. Он смотрел на нас сверху вниз, и в глазах его плескался ужас неизбежности.

— Мне правда жаль, — выдохнул он. Голос его сорвался, прозвучал хрипло, надломлено. — Я не хотел... не хотел, чтобы вы узнали об этом... не сейчас...

На глазах Германа выступили слёзы. Крупные, тяжёлые, они покатились по щекам, теряясь в седых усах. Он словно извинялся — не передо мной, перед Александром. Словно корил себя за то, что не смог уберечь тайну, не смог донести правду в нужный момент.

— Убийца! — воскликнул Александр.

В этом крике было столько ненависти, столько злости, столько выплеснувшейся наружу боли, что я на миг испугался за рассудок друга. Голос его сорвался на визг, кулаки сжались, он рванулся к лестнице.

— О нет! Нет! — Герман отшатнулся, выставив перед собой дрожащие руки. — Что вы, мой господин! Что вы! Я бы не посмел! Никогда! Это всё она! Она во всём виновата!

Он захлёбывался слезами, слова вырывались из груди с хрипом, с рыданиями.

— Это она! Это её рук дело! Но я не хотел, чтобы вы всё узнали сейчас! — он судорожно вытер слёзы рукавом, но они лились снова, застилая глаза. — Ещё рано! Слишком рано!

— Предатель! — взревел Александр, и в голосе его зазвучало что-то звериное, первобытное. — Я убью тебя!

Он бросился вверх по лестнице, перепрыгивая через ступени. Я последовал за ним, не отставая ни на шаг.

Мы бежали стремглав. Сердце колотилось где-то в горле, дыхание вырывалось хриплыми толчками, ноги сами несли меня вверх, за Александром, за этим призраком в чёрном фраке, что метался по коридорам замка.

Мы настигли третий этаж. Герман стоял в самом конце длинного, тонущего в полумраке коридора — у входа в кабинет, тяжёлую дубовую дверь которого я раньше не замечал.

— Стой! — закричал Александр.

Но дворецкий отворил дверь и забежал внутрь, затем захлопнул её перед самым нашим носом. Лязгнул засов, щёлкнул замок.

Мы налетели на дверь, заколотили кулаками, закричали, требуя открыть. Александр пинал её ногами, бил плечом, но массивное дерево даже не дрогнуло. Засов держал крепко.

— Герман! — орал я, задыхаясь. — Открой!

— Выходи, предатель! — вторил Александр, и голос его срывался на хрип. — Выходи, и я, быть может, дарую тебе быструю смерть!

В ответ лишь тишина. Только наше дыхание, тяжёлое, прерывистое, и звук капающей воды где-то внизу.

— Чувствуешь? — спросил я, замирая.

Я принюхался. Воздух... Воздух из-за двери был пропитан чем-то чудовищным. Запах гнили, тошнотворный, удушливый, сладковато-мерзкий. Он просачивался сквозь щели, заполнял коридор, проникал в лёгкие, вызывая рвотные спазмы. Я закашлялся, закрыл нос рукавом, но запах был везде — он въедался в одежду, в волосы, в кожу.

— Не чувствую, — ответил Александр, даже не поморщившись.

Голос его был твёрд, как камень. Он стоял у двери, вцепившись пальцами в косяк, и взгляд его горел такой холодной, сосредоточенной яростью, что, казалось, он мог прожечь эту проклятую дверь насквозь.

— Я чувствую лишь одно, — произнёс он медленно, тщательно выговаривая каждое слово. — Желание. Желание убить его. Своими руками. Медленно. Так, чтобы он успел осознать, что сделал. Чтобы каждая секунда его последних мгновений была наполнена той болью, что терзает меня с того самого дня, как пропала Мари.

Он перевёл взгляд на меня, и я содрогнулся. В глазах его не было ничего человеческого — только жажда. Холодная, неумолимая, как сама смерть. Вдруг, без всякой видимой причины, без звука отодвигаемого засова, без скрежета ключа в замке — дверь распахнулась сама.

Медленно, плавно, словно за ней стоял невидимый слуга, приглашающий нас войти. Петли не скрипнули — они издали протяжный, жалобный стон, похожий на вздох умирающего.

Мы вбежали внутрь.

И вонь ударила в лицо с такой силой, что я пошатнулся. Если в коридоре это был лишь слабый отголосок, здесь запах царил полновластно — он заполнял каждую частицу воздуха, пропитывал стены, мебель, сам камень, из которого был сложен этот проклятый дом. Запах разложения, гниения, смерти — концентрированный, удушливый, сладковато-тошнотворный, от которого желудок выворачивало наизнанку, а лёгкие отказывались дышать.

Меня вывернуло. Прямо на пороге, не в силах сдержать рвотный позыв. Я упал на колени, закрывая нос рукавом, но запах проникал сквозь ткань, сквозь кожу, сквозь саму душу. Глаза защипало, из них потекли слёзы — не от горя, от химического раздражения, от невыносимости этого смрада.

— Что это? — донёсся до меня голос Александра.

Я поднял голову, вытирая слёзы, застилавшие взгляд. Сквозь мутную пелену я увидел, что Александр стоит посреди комнаты, в полном ступоре. Он не зажимал нос, не морщился, не кашлял — он просто стоял, глядя перед собой, и на лице его застыло выражение абсолютного, запредельного ужаса.

Он видел то, чего пока не видел я. Я с трудом поднялся на ноги, вытирая слёзы, застилавшие глаза. Несколько раз моргнул, прогоняя пелену, и наконец увидел. Увидел то, что поставило его в ступор. Увидел то, от чего мой собственный разум помутился окончательно.

За массивным дубовым столом, в высоком резном кресле с гербом Вальденштейнов на спинке, сидел Барон Александр фон Вальденштейн. Тот самый Александр, что стоял сейчас рядом со мной, — и одновременно другой. Мёртвый. Окоченевший. С остекленевшими, открытыми глазами, устремлёнными в пустоту. Кожа его приобрела землисто-серый оттенок, губы посинели и запеклись, на щеках — тёмные пятна разложения. Он сидел, откинувшись на спинку кресла, словно заснул за работой.

Рядом с ним, на стуле справа, сидел Герман. Дворецкий. Тоже мёртвый — и уже давно. Голова его была запрокинута, рот приоткрыт, из уголка губ тянулась тёмная, засохшая струйка. Форменный фрак, всегда такой опрятный, был измят и запачкан, а на груди, поверх вышитой горгульи, темнело огромное пятно.

А позади, в углу комнаты, за маленьким столиком, сидели трое детей. Мальчик и две девочки. Самому младшему, мальчику, было лет семь. Они сидели чинно, сложив руки на коленях, одетые в лучшие воскресные наряды — но наряды эти были измазаны грязью, порваны, истлели местами. Глаза их, широко открытые, смотрели в никуда, и в этих глазах уже копошились черви.

А у ног Александра, на полу, раскинув руки, лежала женщина. Взрослая, красивая, в розовом платье — но это платье уже нельзя было назвать розовым. Оно почернело от разложения, прилипло к телу, и по нему ползали всё те же мерзкие, слепые твари, пожирающие плоть. Жена Германа. Мать его детей. Вся семья. Вся, до единого человека.

Они были мертвы. Мертвы уже давно — судя по состоянию тел, недели, а то и месяцы. Они разлагались прямо здесь, в этом кабинете, источая тот самый невыносимый смрад, от которого меня выворачивало наизнанку. И среди них, живой, стоял Александр. И смотрел на самого себя, мёртвого, сидящего в кресле.

— Так вот что она сделала... — прошептал он.

Голос его был тих, пуст, лишён всяких эмоций. Слишком много ужаса обрушилось на него разом, и душа его, кажется, просто отключилась, спряталась в самый дальний уголок сознания, чтобы не сойти с ума окончательно.

— Но почему? — выдохнул он, и в этом слове было столько боли, столько отчаяния, столько детского, непонимающего вопроса, обращённого к небесам.

Он упал на колени.

Прямо там, на каменный пол, среди разбросанных бумаг, среди пыли и грязи, среди запаха смерти, он опустился и застыл, глядя на свои мёртвые руки, на своё мёртвое лицо.

По его бледному лицу потекла слеза.

Одна-единственная. Медленная, тяжёлая, она скатилась по щеке, упала на каменный пол и исчезла, впиталась в пыль, смешалась с тленом.

Я не понимал, что происходит.

Голова моя закружилась. Стены кабинета поплыли перед глазами, завращались, смешиваясь в одну серую, тошнотворную массу. Мертвецы, сидящие за столом, мертвецы в углу, мертвец на полу, живой мертвец на коленях — всё слилось в один кошмар, в одну безумную картину, которую отказывался принимать мой рассудок.

И вдруг я увидел свет.

Он исходил из окна — яркий, белый, ослепительный. Свет заливал комнату, выжигая тени, растворяя мертвецов в своей ослепительной белизне. Ноги мои подкосились, тело обмякло, и я начал падать — медленно, словно сквозь толщу воды, словно в бесконечный, чёрный колодец.

Но прежде чем тьма сомкнулась надо мной, я поднял глаза к окну.

Чудовищный каменный силуэт на фоне сияющего неба. Крылья распахнуты, когтистая лапа прижимает к груди тело в белом платье. Мари. Её золотистые волосы свисают вниз, струятся на ветру, свадебное платье развевается, словно она жива, словно она летит. И в конце она помахала мне рукой. Тьма поглотила мой разум.

Глава 7. Возвращение

— Сэр, с вами всё в порядке? — раздался незнакомый голос, пробивающийся сквозь густую пелену беспамятства.

Я не понимал, где я. Где Александр? Куда улетела Мари? Сознание возвращалось медленно, тяжело, словно я выныривал из бездонного чёрного океана.

— Где я? — спросил я, бормоча, ещё окончательно не придя в себя. Язык едва ворочался, губы пересохли. — Где Александр? — добавил я, с трудом разлепляя веки.

Передо мной стоял молодой человек в дорогом костюме, с аккуратно подстриженной бородкой и внимательными, чуть насмешливыми глазами. Он смотрел на меня с любопытством, смешанным с тревогой.

— Александр? — переспросил он, и брови его удивлённо поползли вверх. — Ох, вы, видимо, его друг... Александр фон Вальденштейн, бывший хозяин этого имения, отправился на тот свет со всей прислугой полгода тому назад. А невеста его без вести пропала.

— Полгода? — переспросил я, чувствуя, как земля уходит из-под ног.

Я приподнялся, опираясь на холодную каменную плиту, на которой лежал, и принялся машинально отряхивать одежду. Пальцы дрожали, в голове пульсировала острая, раскалывающая боль.

— Я вижу, у вас выпал билет, — молодой человек наклонился и поднял с земли небольшой бумажный прямоугольник. — С сегодняшней датой. Вы только сегодня прибыли?

— Да... — пробормотал я, не узнавая собственного голоса.

— Мы сами вот-вот приехали, — он указал рукой куда-то себе за спину. — Недавно. Позвольте представиться: барон Артур фон Вальденштейн. Новый хозяин этого прекрасного замка.

Он произнёс это с гордостью, даже с некоторым вызовом, словно проверял, как я отреагирую.

— Я ничего не понимаю... — проговорил я, прикладывая ладонь к раскалывающейся голове. Боль была настолько сильной, что перед глазами плыли круги.

Позади нас раздался натужный рёв мотора. Я обернулся и увидел, как на подъездную аллею, ведущую к замку, заезжает большой грузовой автомобиль — неуклюжая, громоздкая машина, совершенно чужеродная в этом древнем, сказочном пейзаже. Рабочие в униформе уже суетились вокруг кузова, готовясь разгружать.

— Мне нужно идти, простите, — я сделал шаг назад, готовый бежать прочь от этого места.

— Даже не хотите увидеть, где покоится ваш друг? — лицо нового барона скривилось в оскорблённую мину. Он явно не привык, чтобы от его гостеприимства отказывались.

Я остановился. Долг перед другом, даже мёртвым, пересилил страх.

— Да, конечно... — ответил я тихо.

Я осмотрелся по сторонам. Солнце ярко светило, трава была зелёной и свежей, деревья стояли в полном цвету. Лето. Самое настоящее, жаркое лето.

— А где снег? — вырвалось у меня. — Вчера же он был. Повсюду. Белый, пушистый...

— Снег? — молодой барон усмехнулся, и в глазах его мелькнуло что-то похожее на жалость. — Сейчас начало лета, какой снег? Вам нужно выпить, вы, видимо, очень устали и сильно потрясены. Пойдёмте в дом, я распоряжусь...

Он не договорил.

Рабочие закончили разгрузку крупного объекта, укрытого плотной тканью. С лязгом и скрежетом они опустили его на землю и, переглянувшись, ловко стянули покрывало.

Всё в моих глазах раздвоилось, в голове прозвучал громкий шум. Я окаменел.

Это была горгулья. Каменная тварь застыла в знакомой позе — распахнутые крылья, оскаленная пасть, когтистые лапы, сжимающие пустоту. Она была точной копией той, что венчала башню. Той, что унесла Мари. Той, что исчезла.

— Что это?! — воскликнул я, и голос мой сорвался на визг. Рука сама собой взметнулась, указывая на статую.

Артур обернулся, посмотрел на горгулью с явным удовольствием.

— Ах, это подарок, — произнёс он небрежно, но в голосе сквозила гордость. — От таинственного члена нашей семьи. Дальнего родственника, о котором я даже не подозревал. Он прознал, что после смерти Александра статуя, которая олицетворяет наш фамильный род, бесследно пропала. И прислал мне, как новому господину, новую. Великодушно, не правда ли?

Я не слушал больше.

Я развернулся и ринулся прочь, не разбирая дороги, не чувствуя ног, не слыша окликов за спиной. Ветки хлестали по лицу, трава путалась под ногами, но я бежал, бежал, пока лёгкие не начали гореть огнём.

Я добежал до вокзала не оглядываясь.

Только там, на перроне, тяжело дыша и обливаясь потом, я остановился. Руки дрожали, когда я открывал свой старый, потёртый саквояж.

Там лежала книга.

Та самая, в тёмно-зелёном переплёте с золотым тиснением, которую я вёз в подарок Александру. Я раскрыл её наугад — и замер.

На титульном листе, там, где раньше не было ни строки, теперь красовалась надпись. Сделанная знакомым, филигранным почерком — тем самым, которым Александр писал мне в юности, ровным, изящным, аристократическим.

«Спасибо тебе, мой друг, за всё. Я правда буду скучать по тебе».

И ниже — подпись:

Барон Александр фон Вальденштейн

Поезд подошёл к перрону. Я вошёл в вагон, сел у окна и долго смотрел, как удаляется вдаль проклятый замок. На самой высокой башне, на фоне ярко-синего летнего неба, я разглядел маленький тёмный силуэт.

Горгулья сидела на своём месте — каменная, неподвижная, вечная.

Поезд набирал ход, унося меня прочь от Вальденштейна, прочь от тайны, прочь от смерти и от жизни, перемешавшихся в этом проклятом месте. А книга лежала на коленях, и надпись на ней жгла кожу даже сквозь переплёт. Я закрыл глаза. И впервые за долгое время мне ничего не снилось

Спасибо за чтение

Вернуться к книге