Обложка Проклятье дома Белозерских 3

Проклятье дома Белозерских 3

Tas Shir

0% прочитано
Стандартный
Tas Shir

Проклятье дома Белозерских 3

Глава 1. Грамота за гербовой печатью

Последние угли зимы тлели за окном, рассыпаясь под солнцем, которое уже пригревало по-весеннему — нагло и обнадеживающе. Воздух в кабинете отца пахнет воском, старой кожей переплётов и… покоем. Тихим, глубоким, выстраданным покоем.

Я сидел в глубоком кресле у камина, где догорали поленья с тихим потрескиванием, и пытался вчитаться в ветхий фолиант о севообороте. Но мысли упрямо ползли в сторону, к окну, за которым просыпалась земля. Я чувствовал её сквозь каменные стены — сонное, мощное биение, сок, поднимающийся от корней к набухшим почкам. Жива лениво переливалась внутри меня тёплой, зелёной волной, словно котёнок, потягивающийся на солнце.

«Скучно», — прорычал внутри другой голос, низкий и вибрирующий, словно скрежет камня под землёй. — «Читать про горох и рожь, когда можно было бы… Ох, я не знаю… Поднять гору. Или проглотить этот дурацкий камин. Для разнообразия».

Это был Голод. Мой вечно недовольный сожитель. С тех пор как мы заключили шаткое перемирие на том обрыве, он стал меньше походить на безумного зверя в клетке и больше — на циничного, язвительного советника. Надоедливого, чертовски проницательного и смертельно скучающего в периоды затишья.

«Горы подождут», — мысленно парировал я, перелистывая страницу. — «А без гороха к следующей зиме нам придётся есть твои скверные шутки. И поверь, они не сытны».

«Ты заботишься о них», — он протянул слово «них» с лёгким презрением, имея в виду всех обитателей поместья — от отца до последнего крестьянского ребёнка. — «Как наседка. Это трогательно. И противно».

«А ты молчи как рыба. Это мудро. И безопасно».

Он фыркнул, но притих, удовольствовавшись малым — парой колкостей, поддержавших его существование. Наша связь стала… сложнее. Я не подавлял его. Он не рвался на свободу. Мы были двумя гребцами в одной лодке, которые вечно спорят о курсе, но гребут в одном направлении — чтобы не утонуть. Жива создавала, укрепляла, давала силы. Голод анализировал, искал слабости, предупреждал об угрозах. Он стал моим личным детектором лжи и фальши, его «ноздри» вздрагивали от малейшего запаха гнилой, неискренней мысли.

Дверь в кабинет скрипнула. Вошёл отец. Игнат Всеволодович Белозерский выглядел… расслабленным. Его плечи, обычно напряжённые, будто всё время несущие невидимую тяжесть, были опущены. В глазах, обычно суровых, плескалось редкое довольство. Он прошёл к своему дубовому столу, грузно опустился в кресло и обвёл взглядом комнату — свои книги, портреты предков, меня у камина.

— Пережили, — сказал он тихо, больше самому себе, глядя на язычки пламени. — Пережили зиму. Никто не голодал. Никто не роптал. Никто не… — Он не договорил, но я знал, о ком он. Об Одинцове. О той тени, что отступила, но не исчезла.

«Спит, кусая локти в своей столице», — подумал я. — «Считает свои ресурсы и строит новые козни».

Но даже эта мысль не могла испортить настроения. Здесь, в нашем медвежьем углу, было тихо. И это было главнее всех столичных интриг.

«Ошибаешься», — лениво пробурчал Голод. — «Кузнецы куют не только подковы. А тигры никогда не спят. Они только прикрывают глаза».

Я отмахнулся от него, как от назойливой мухи.

Отец взял со стола отчёт управителя, пробежал глазами цифры урожая, запасов, и на его лице расплылась редкая, почти неуловимая улыбка.

— Думал, так и будет, — снова нарушил он тишину, и в его голосе звучала глубокая, чистая вера. Вера в эту землю, в свой род, в наконец-то наступившее затишье. — Думал, наконец-то…

Дверь в кабинет распахнулась так резко, что я вздрогнул, а поленья в камине тревожно вспыхнули.

В проёме стоял слуга. Молодой парень, лицо его было белым как мел, а в руках он держал не поднос с вином, а небольшой, плотный свиток. Он был обёрнут в грубый холст, но даже с расстояния я видел толстый сургуч и оттиск на нём — двуглавый орёл, вцепившийся когтями в свиток. Гербовая печать Империи.

Воздух в комнате мгновенно изменился. Пахучий, тёплый и спокойный, он стал резким, колючим, наполненным запахом страха и далёкой столичной пыли.

«Ну вот», — с почти что удовольствием прошипел Голод. — «Я же говорил. Пришла беда, откуда не ждали. И пахнет она… о, как интересно… пахнет официальностью и чужим честолюбием. Чистейший образец».

Отец медленно поднялся из-за стола. Все его расслабленность испарилась, плечи снова стали каменными.

— Что это? — его голос прозвучал глухо, как удар топора по замёрзшему полену.

Слуга, запинаясь, сделал шаг вперёд и протянул свиток дрожащими руками.

— Грамота, ваше сиятельство… Из столицы. Нарочный только что… Сказал, вручить лично в руки. Важные вести ко Двору…

Последние слова повисли в воздухе мёртвым грузом.

Игнат Всеволодович взял свиток. Его пальцы, привыкшие сжимать рукоять меча, казались неуклюжими на тонком пергаменте. Он не глядя отпихнул слугу, тот юркнул за дверь, желая избежать участи быть свидетелем чего-то неминуче плохого.

Отец молча сломал печать. Сургуч хрустнул с звуком, похожим на хруст кости. Он развернул свиток, и его глаза побежали по аккуратным, каллиграфическим строчкам. Я следил за его лицом. Сначала было просто сосредоточенное внимание. Потом — лёгкая складка недоумения между бровей. Затем — медленное, неумолимое сползание в бездну тревоги. Кровь отлила от его щёк, оставив кожу землистой, старой.

Он дочитал. Рука с грамотой опустилась. Он поднял на меня взгляд, и в его глазах я увидел то, чего не видел даже в день прихода Одинцова — животный, немой ужас. Ужас не перед силой, а перед системой. Перед неумолимой машиной Империи, которая дотянулась до нас и вонзила свои когти в наш тихий мирок.

— Отец? — я встал, отложив книгу. Зелёное, уютное тепло Живы внутри сменилось холодной, бдительной готовностью Голода.

Игнат Всеволодович покачал головой, словно отгоняя наваждение. Он попытался что-то сказать, но голос сорвался. Он просто протянул мне грамоту.

Я взял её. Бумага была шершавой, а чернила — густыми, чёрными, бездушными. Я начал читать:

«Его Императорскому Величеству верноподданный раб, Боярин Игнат Всеволодович Белозерский», — начиналось всё с уничижительного, как мне всегда казалось, титула. — «По Высочайшему повелению и указу Правительствующего Сената…».

Далее шли витиеватые, напыщенные фразы о долге, верности и великой чести. Суть же была выжжена в моём сознании несколькими короткими строчками:

«…по случаю достижения совершеннолетия наследником вашего рода, Мирославом Игнатьевичем, явиться ко Двору Его Императорского Величества для представления… дабы обсудить будущее столь могучего и верного рода… и засвидетельствовать свою преданность…».

Я оторвал взгляд от бумаги. Комната поплыла. Камин, книги, портреты предков — всё это стало плоским, бутафорским. Реальностью был только этот клочок бумаги в моих руках.

Явка ко Двору. Представление Императору. «Обсуждение будущего».

Это была не просьба. Это был приказ. Официальный, беспрекословный, смертельный.

«Брачный рынок», — мгновенно проанализировал Голод, и в его «голосе» зазвенел холодный, хищный интерес. — «Они хотят выставить тебя на смотр, как жеребца. Привязать к себе браком. Или… изолировать. Сломать. Разобрать на части, чтобы понять, как работает твоя сила. Слышишь? Слышишь фальшь в этих сладких словах? „Верный род“, „великая честь“ …, а под ними — сталь и страх. Вкусный страх».

Я слышал. Я чувствовал это кожей. Каждое слово в грамоте отдавалось в моей голове лживым, приторным звоном. Голод не ошибался.

Я посмотрел на отца. Он уже оправился от первоначального шока, и теперь его лицо исказила знакомая, старая ярость. Ярость загнанного волка, который знает, что силы не равны.

— Ловушка, — хрипло выдохнул он, сжимая кулаки. Его взгляд упёрся в меня, полный отчаяния и бессилия. — Это чистейшая вода ловушка, Мирослав. Но… ослушаться нельзя.

Он произнёс это как приговор. Самому себе. Мне. Всему нашему хрупкому миру.

Тишина в поместье Белозерских, за которую мы так боролись, была мертва. Её убил этот маленький кусок пергамента с гербовой печатью.

И где-то глубоко внутри, под нарастающей волной ужаса и протеста, я почувствовал, как Голод обнажает свои незримые клыки в предвкушении новой игры.

«Ну что ж», — прошелестел он, и его шёпот был похож на звук точильного камня. — «Собирайся, хранитель. Пришло время покинуть своё уютное гнездо. Впереди столица. Впереди свет, который съест тебя живьём, если дашь слабину. Но я ведь с тобой. Мы послушаем их ложь. Мы найдём их слабости».

«А потом?» — спросил я себя, глядя на побелевшее лицо отца.

«А потом…» — Голод сделал паузу, наслаждаясь моментом. — «А потом мы покажем им, что такое настоящий голод».

И я понял, что наш покой кончился. Начиналась дорога в Львиный Зев.

Тишина в кабинете была густой, тяжёлой, как смола. Её нарушал только треск дров в камине, да наш с отцом прерывистый вздох. Мы смотрели друг на друга через эту внезапно возникшую пропасть, и я видел, как в его глазах плещется та же ледяная волна ужаса, что сковывает и моё горло.

— Нельзя, — прошептал он снова, и это слово было похоже на стон. — Нельзя ослушаться. Это… это прямая измена. Повод для конфискации всего. Для ссылки. Для…

Он не договорил. Не нужно. Мы оба прекрасно понимали, что стоит за этим «нельзя». Не просто немилость. Полное и окончательное уничтожение всего, что строили наши предки. Всего, что он, Игнат Белозерский, так яростно защищал.

«Как трогательно», — ядовито заметил Голод. — «Он готов бросить тебя в пасть к волкам, лишь бы сохранить свои камни и поля. Настоящая отцовская любовь».

«Заткнись», — отрезал я мысленно, но без прежней силы. Потому что в его словах была своя, уродливая правда. Отец видел в первую очередь угрозу роду. А я… я был лишь разменной монетой в этой игре.

— Я не поеду, — сказал я вслух, и мой голос прозвучал чужим, плоским. — Это самоубийство. Они там… Они там сожрут меня заживо. Или выставят дураком. Или и то, и другое.

Отец резко поднял голову, и в его глазах вспыхнул огонь.

— Ты думаешь, я не знаю? — он ударил кулаком по столу, и тяжёлая чернильница подпрыгнула. — Ты думаешь, я не видел, как они смотрят на таких, как мы? Провинциальных «медведей»? Для них мы — диковинка, грубая сила, которую нужно приручить, пристегнуть к своей колеснице или… или прирезать, если не подчиняется! Но у нас нет выбора, Мирослав! НЕТ!

Его крик оглушительно грохнул о стены кабинета. Он тяжело дышал, смотря на меня с отчаянием, в котором уже не было ярости, лишь безысходность.

«О, драма», — зевнул Голод. — «Можно я проглочу эту истерику? От неё несёт старым страхом и беспомощностью. Не питательно».

Дверь снова открылась. На сей раз бесшумно. В проёме, словно воплощение самого спокойствия, стояла Арина. Она уже всё поняла. Возможно, подслушала. А может, просто прочла на наших лицах всю историю целиком. Её взгляд скользнул с побелевшего лица отца на грамоту в моих руках, и её тонкие брови чуть приподнялись.

— Пришли, значит, — произнесла она ровно. Её голос, холодный и точный, как скальпель, разрезал напряжённую атмосферу. — Я удивлена, что они тянули так долго. После той истории с Одинцовым было ясно, что тебя либо попытаются устранить, либо… прибрать к рукам.

Она вошла в комнату, её тёмное платье не шуршало, а словно стелилось по полу. Она была нашим тайным оружием, нашим стратегом. И сейчас её хладнокровие било по нервам больнее, чем отцовская ярость.

— «Прибрать к рукам», — я с силой швырнул злополучный свиток на стол. — Именно. Через брак. Выставить меня на торги, как породистого быка! Нет. Ни за что. Я не буду участвовать в этом фарсе.

Арина остановилась напротив меня, её пронзительные глаза изучали моё лицо.

— Милый братец, — произнесла она с лёгкой, убийственной усмешкой. — Ты думаешь, тебя спросят? Ты думаешь, это предложение руки и сердца? Это — приказ. Ты будешь стоять там, улыбаться, кланяться и выбирать из тех, кого тебе подсунут. Потому что отказ — это не просто личная обида. Это оскорбление всего их высшего света. Это война. И на этот раз не с одним Одинцовым. Со всей Империей.

— Пусть война! — вырвалось у меня. Жива внутри меня взбурлила, отозвавшись на ярость, и по коже побежали мурашки. Воздух в комнате затрепетал, заставляя пламя в камине изогнуться в странном танце. — Я не позволю им…

— Ты позволишь! — рявкнул отец, снова обретая себя в роли главы рода. — Ты сделаешь так, как будет лучше для нашего Дома! Если для его сохранения тебе нужно жениться на горбатой карге с тремя подбородками — ты женишься и будешь делать вид, что ты счастливейший из смертных! Понял меня?

Его слова обрушились на меня тяжёлым, удушающим грузом. Это был не просто гнев. Это был закон. Закон выживания, перед которым мои личные чувства ничего не значили.

«Горбатая карга», — задумчиво протянул Голод. — «Интересно, она хрустит?».

Я отшатнулся от них, от их прагматизма, от их готовности принести меня в жертву. Меня тошнило от самой мысли. Не от брака. От того, что он будет сделкой. Оружием. Ещё одной клеткой.

— Нет, — прошептал я, и в моём голосе зазвучала сталь, которую они раньше не слышали. Сталь, выкованная в горниле моих внутренних битв. — Я не буду. Я не стану их игрушкой. Я не позволю им решать, с кем мне делить жизнь. Вы хотите сохранить наш Дом? Искать другие пути. Интриговать, подкупать, угрожать — делайте что угодно! Но я не поеду на этот… на этот «парад невест» как покорный жених.

Арина внимательно посмотрела на меня, и в её глазах мелькнуло нечто похожее на уважение. Сложное, колючее, но уважение.

— Благородно, — сказала она сухо. — Глупо, наивно, но благородно. Однако твой бунт ничего не изменит. Поездка в столицу неизбежна. Отказ от выбора — тоже выбор. И он будет расценен как оскорбление. Ты лишь выберешь, как именно мы будем воевать. Открыто, с позором и конфискацией имений… или изящно, с помощью лжи и хитрости, сохраняя лицо и шанс на будущее.

Она подошла ко мне совсем близко и положила холодную руку мне на рукав.

— Поезжай, Мирослав. Посмотри на них. Дай им посмотреть на тебя. А там… — её губы тронула едва заметная улыбка, — …а там посмотрим. Возможно, ты найдёшь кого-то, кто не вызовет у тебя отвращения. Или… мы найдём способ сыграть в их игру и выиграть.

Я смотрел на неё, на отца, на ненавистный свиток. Давила тошнотворная пустота в желудке. Они были правы. И я это ненавидел.

«О», — прошелестел Голод, и в его тоне впервые зазвучал неподдельный, почти что кровавый интерес. — «Интриги. Ложь. Игра. Наконец-то что-то интересное. Давай, хранитель. Примем вызов. Посмотрим, чья ложь окажется гуще. Чей голод — сильнее».

Я закрыл глаза, чувствуя, как зелёный, живительный свет Живы борется внутри меня с холодной, чёрной уверенностью Голода. Два начала. Две силы. И одна невыносимая правда.

Я открыл глаза и посмотрел на них.

— Хорошо, — выдохнул я, и это слово стало самой горькой пилюлей в моей жизни. — Я поеду.

Но в моём тоне прозвучало нечто, что заставило отца нахмуриться, а Арину — пристальнее всмотреться в моё лицо. В нём не было покорности. В нём был холодный, безжалостный вызов.

— Я поеду, — повторил я тише. — Но я не буду играть по их правилам. Я буду играть по своим.

И глубоко внутри, в самых тёмных уголках моей души, где обитала тьма, что когда-то едва не поглотила меня, что-то зашевелилось в предвкушении. Что-то голодное.

Охота начиналась.

Но пока воздух в кабинете всё ещё звенел от гнева и бессилия. Он был тяжёл, как свинец, давил на виски, заставлял сердце биться неровно и часто.

«Играй», — с наслаждением эхом отозвался Голод. — «Играй, пока они не поняли, что ты и есть тот, кто устанавливает правила. Хочешь, я покажу им пару новых?».

«Молчи», — огрызнулся я мысленно, но это был уже не приказ, а просьба загнанного в угол зверя. Мне нужно было пространство. Воздух. Движение. Что-то, во что можно было бы вложить эту кипящую внутри ярость, прежде чем она взорвётся и сотрёт с лица земли всё, чего мы так долго добивались.

Я резко развернулся и, не сказав больше ни слова, вышел из кабинета. За спиной я чувствовал на себе их взгляды — отца, полного тревожной ярости, и Арины, холодной и расчётливой. Пусть думают, что хотят.

Я не пошёл в свою комнату. Я двинулся по коридорам, с каждым шагом наращивая темп, пока не перешёл на быструю, почти беговую рысь. Каменные стены усадьбы, обычно такие надёжные, внезапно стали давить, напоминая о столичных дворцах, куда меня заточат. Я почти бежал, срывая с вешалки у выхода простой тренировочный кафтан и на ходу меняя мягкие домашние сапоги на грубые, с подковами.

Плац встретил меня знакомым запахом нагретого песка, пота и метала. Здесь пахло простыми, честными вещами. Усилием. Болью. Пределом. Здесь не было места витиеватым интригам и ядовитым намёкам.

Перун, как и всегда, был тут. Он стоял спиной, наблюдая за тем, как два молодых дружинника пытаются друг друга положить на лопатки в борьбе. Его поза — руки скрещены на могучей груди, ноги широко расставлены — кричала о полном контроле и ленивом превосходстве.

Я даже не сбавил шага. Я прошёл прямо к стойке с тренировочным оружием, схватил первое, что попалось под руку — тяжёлый, ободранный деревянный меч, почти палицу, — и развернулся к соломенному чучелу.

«Да!» — взревел внутри Голод, и его ярость слилась с моей в единый, ядовитый поток. — «Вот так! Не сдерживайся! Покажи им! Покажи всем!».

Я обрушил удар на безмолвного противника. Дерево с глухим стуком врезалось в солому, и чучело отлетело на несколько шагов. Я не остановился. Я набросился на него снова. И снова. Мои удары были неотточенными, яростными, лишёнными всякой техники. Это был не бой. Это было избиение. Я выкладывал в каждый взмах всю свою злость, всё отчаяние, всю горечь от собственного бессилия.

Солома летела клочьями. Деревянный каркас чучела трещал под ударами. Я дышал, как загнанный бык, а в ушах стоял гул собственной крови.

Я не видел, как замерли дружинники. Как Перун медленно повернулся ко мне. Я видел только врага. Безликого, молчаливого, который олицетворял собой весь этот высший свет, всю эту систему, что пыталась сломать меня.

«Сильнее!» — подстёгивал Голод. — «Разнеси его в щепки! Сотри в порошок! Пусть знают, что с тобой шутки плохи!».

И я занёсся для очередного удара, вложив в него всю мощь спины, плеча, ног…

…и моё запястье вдруг сдавила железная хватка.

Я замер, пытаясь вырваться, но пальцы Перуна сжались так, что кости затрещали. Я поднял на него взгляд. Его лицо, покрытое сетью старых шрам, было невозмутимо. Лишь в глубине маленьких, похожих на свиные, глазок тлел крошечный огонёк интереса.

— Чучело дорогое, барин, — прохрипел он своим скрипучим, как ржавые петли, голосом. — Если уж громить — так громить кого-то посерьёзнее. Меня, например.

Он отпустил мою руку. Я опустил «меч», тяжело дыша. Гнев начал понемногу отступать, сменяясь мышечной дрожью и стыдом за свою несдержанность.

Перун окинул меня оценивающим взглядом, с ног до головы.

— Вижу, недоволен чем-то, — констатировал он. — Глаза горят, кулаки сжаты… и техника, прости господи, как у салага-первогодка. Хоть и сила… сила прибавилась. Чувствуется.

Он плюнул в песок.

— Ну, что стоишь? Выпускать пар — так выпускать. Давай, показывай, чему тебя там, в своих книжках, научили. Только давай уже с умом. Злость — она в дело пускать надо, а не в солому.

Он взял со стойки такую же дубовую палицу и принял свою коронную стойку — чуть сгорбившись, словно старый медведь, готовый к броску. И в его позе не было ни страха, ни насмешки. Было уважение. Уважение к силе, даже вышедшей из-под контроля.

Мы сошлись. Его первый удар я парировал на автомате, и дерево громко хлопнуло о дерево. Вибрация отозвалась болью в моих пальцах. Но это была хорошая боль. Чистая.

«Он силён», — тут же проанализировал Голод, уже без ярости, с холодным любопытством. — «Левша. Давит на правую ногу. Видишь? Видишь, как он её бережёт? Старая травма. Слабое место».

Я видел. Теперь я видел всё. Моё восприятие обострилось. Я не просто видел движения Перуна — я чувствовал их намерение ещё до того, как он их совершал. Я читал микродвижения его плеч, напряжение в бёдрах, взгляд, выискивающий брешь в моей обороне.

И я атаковал. Уже не слепо, не в ярости. Мои удары стали короче, точнее. Я не пытался проломить его оборону грубой силой — я искал слабину. Я заходил с флангов, делал обманные движения, заставлял его переносить вес на ту самую, повреждённую ногу.

Перун хрюкнул от одобрения, когда я едва не прошёл его защиту.

— Так, так… Не зря книжки читаешь. Голова работает. Но мало! Мало! Сильнее давай! Быстрее!

Мы кружились по плацу, поднимая тучи пыли. Деревянные клинки сходились с громкими, сухими щелчками. Я не думал о столице. Не думал о грамоте. Я был здесь и сейчас. Каждый нерв был напряжён, каждая мышца горела. Жива лилась по мне, давая выносливость и скорость, а Голод шептал на ухо советы, холодные и безошибочные:

«Он устаёт. Дыхание сбилось. Сейчас пойдёт в лобовую. Готовь контратаку. Левее. Да, вот так!».

Я пропустил удар, отскочил, и моя палица молнией прошла под его рукой, едва не задев ребро.

Перун отпрыгнул, и на его лице впервые мелькнуло нечто похожее на удивление. Он вытер рукавом пот со лба.

— Н-да… — протянул он. — Видать, сильно тебя там достали, коли так раскочегарился. Раньше-то ты после третьего захода уже язык на плече таскал.

Он опустил своё оружие, изучающе глядя на меня.

— Злость — плохой советчик, барин. Но… чёрт, иногда она двигает вперёд лучше всяких учителей. — Он кивнул в сторону изодранного в клочья чучела. — Только направлять её надо. А то так и до беды недалеко.

Я стоял, опираясь на колени, пытаясь отдышаться. Дрожь в руках была уже не от гнева, а от мышечной усталости. Внутри воцарилось странное, опустошённое спокойствие. Ярость выгорела, оставив после себя лишь лёгкую пепельную грусть и… новую уверенность.

— Спасибо, Перун, — выдохнул я.

— Не за что, — буркнул он, поворачиваясь к своим дружинникам, которые смотрели на нас, раскрыв рты. — Чего уставились? Не видали, как барин воеводу побивает? А ну, бегом по кругу, пока я не передумал!

Он снова стал тем самым грубым, неотёсанным мастером. Но в его спине, когда он отошёл, я прочёл нечто иное. Настороженность. И уважение.

Я остался стоять на плацу, чувствуя, как вечерний ветер остужает разгорячённую кожу. Путь в столицу всё так же маячил передо мной мрачной перспективой. Но теперь я знал, что во мне есть не только ярость, которую можно обратить в разрушение. Во мне есть сила, которую можно обуздать и направить.

И двое внутри меня, свет и тьма, на мгновение замолчали, наблюдая за этим новым знанием.

Глава 2. Диалог с Тенью

Солнце только-только начало растапливать иней на скошенной траве, превращая его в алмазную россыпь, когда мы с Гришкой вышли за ворота усадьбы. Воздух звенел от утренней прохлады и пения невидимых в листве птиц. Пахло влажной землёй, прелыми листьями и свободой. Настоящей, невыдуманной свободой, которая была не в отсутствии обязательств, а в возможности дышать полной грудью и чувствовать под ногами свою землю.

Грамота с гербовой печатью лежала в кабинете отца, как невысказанная угроза. Но отъезд в столицу был делом не одной недели — нужно было готовить экипажи, подбирать свиту, продумывать маршрут и подарки ко Двору. И я выцарапал себе эти несколько дней. Последние дни покоя.

«Бегство», — язвительно заметил Голод, лениво перекатываясь где-то в глубине моего сознания. — «Ты как тот страус, что прячет голову в песок, думая, что если он не видит охотника, то и охотник не видит его. Милое заблуждение».

«Это не бегство», — парировал я, с наслаждением втягивая свежий воздух. — «Это прощание. И… подготовка».

«О, наконец-то что-то интересное», — в его «голосе» прозвучала нотка любопытства.

Гришка шёл рядом, глаза зорко выискивали в кустах дичь, но всё его внимание было приковано ко мне. Он видел, что со мной творилось после того визита в кабинет отца, и теперь, как тень, следовал за мной, готовый в любой момент подставить плечо.

— Ничего, барин, — вдруг сказал он, ломая утреннюю тишину. — Может, в столице и правда не так страшно. Говорят, там такие палаты, что наш главный дом — как сарайчик у них на задворках. И девки… — он замолчал, покраснев, поняв, что ляпнул лишнее.

Я хмыкнул:

— Девки, которые смотрят не в лицо, а на твой кошелёк и герб на печатке. Нет уж, Гриша, спасибо. Я тут со своей силой не знаю, что делать, а они ещё и приданое своё считать заставят.

«Можно их кошельки проглотить», — небрежно предложил Голод. — «Будут нищие, но счастливые. Или несчастные. Какая разница?».

Мы углубились в лес, оставив позади ухоженные угодья. Здесь земля была другой — дикой, настоящей. Мох под ногами пружинил, как дорогой ковёр, вековые ели шелестели вершинами, рассказывая древние истории. Я шёл и чувствовал, как натянутые струны внутри меня понемногу ослабевают. Жива отзывалась на каждый шаг тёплой, зелёной волной, переливаясь по жилам. Она была здесь дома.

Вскоре мы вышли на знакомую поляну, скрытую в кольце старых дубов. Место силы. Моё место. Здесь, вдали от любопытных глаз, я мог быть собой. Не боярином Мирославом. И даже не Степой. А просто сосудом, в котором борются и одновременно танцуют две вечные противоположности.

— Жди здесь, — кивнул я Гришке.

Он кивнул, прислонился к толстому дубу и принял свою сторожевую позу — расслабленную, но настороженную. Он знал, что сейчас будет.

Я вышел на середину поляны, сбросил кафтан, остался в одной простой рубахе. Утренний холодок щипнул кожу, но внутри уже разгорался жар.

— Ну что, — прошептал я, закрывая глаза. — Покажем им, на что мы способны?

«Наконец-то», — прошипел Голод, и его голос приобрёл металлический оттенок. — «Я уже начал задыхаться от всей этой… природной идиллии».

Я сделал глубокий вдох. И отпустил контроль.

Сначала пришла Жива. Тёплая, медленная, как весеннее половодье. Она потекла из-под моих ступней, из самой земли. Трава вокруг меня зашелестела, потянулась к солнцу, становясь гуще, сочнее. Из трещин в земле выползли упругие побеги папоротника и нежные стебельки полевых цветов, которых тут секунду назад не было. Воздух наполнился густым, пьянящим ароматом жизни.

«Сантименты», — фыркнул Голод, но уже было слышно, как он набирает силу, втягивая её из окружающего мира. — «Цветочки. А теперь… смотри».

И по краям поляны, там, где тень лежала гуще, мир начал меняться иначе. Мох на старых пнях потемнел, сморщился и рассыпался в труху. Грибы, росшие у подножия дуба, почернели и обвисли, словно их за секунду испекло в печи. От них потянулся лёгкий, едкий дымок — запах тления, сладковатый и опасный.

Я стоял в эпицентре этого буйства и увядания. От меня в одну сторону расходилась волна жизни, в другую — волна распада. Две силы, два начала, одно без другого немыслимое.

«Баланс», — прошептал я, чувствуя, как они текут во мне, не смешиваясь, как горячее и холодное течение в одном океане. — «Всё дело в балансе».

Я поднял руку. И из земли передо мной, с тихим шелестом, взметнулась лоза дикого винограда. Она была не просто зелёной — она светилась изнутри мягким изумрудным светом, её листья были идеальны и полны силы. Жива.

А потом я повернул ладонь. И навстречу живой лозе из тени старого валуна выползла чёрная, скользкая плесень. Она расползалась по земле, пожирая травинки на своём пути, оставляя за собой мёртвый, выжженный след. Голод.

Они встретились в сантиметре от моих пальцев. И замерли. Зелёный свет и чёрная пустота. Создание и уничтожение. Они не аннигилировали. Они сосуществовали в хрупком, невероятном равновесии, и от этого зрелища перехватывало дух.

«Красиво», — проворчал Голод, но в его голосе слышалось странное удовлетворение. — «Как два клинка в руках мастера. Один даёт жизнь, другой — отнимает. Но рука одна. Наша».

Я чувствовал каждую травинку на поляне. Каждый корень, каждую каплю сока в стеблях. И я чувствовал тихий, неумолимый процесс распада в старых пнях, круговорот смерти, питающей новую жизнь. Я был всем этим одновременно. И в этом был ужас. И величайшая гармония.

Я сжал кулак. Лоза и плесень дрогнули и рассыпались — одна в душистый зелёный дождь, другая — в облачко чёрного пепла.

Я опустился на колени, касаясь ладонями земли. Усталость накатила сладкой волной, но это была приятная усталость мастера, вложившего душу в работу.

Из-за дерева вышел Гришка. Его лицо было бледным, глаза — круглыми от благоговейного ужаса. Он видел это не раз, но привыкнуть было невозможно.

— Всё в порядке, Гриша, — выдохнул я, улыбаясь. — Всё под контролем.

— Контроль… — он пробормотал, крестясь. — Это ж надо такому… Напугаться можно, барин. С одной стороны — словно райский сад, с другой — прямо ад преисподней. Жуть.

«А мне нравится пугать его», — довольно заметил Голод. — «У него такая искренняя реакция. Напрямую, без фальши».

— Это не ад, Гриша, — я поднялся, отряхивая колени. — Это… цикл. Как дыхание. Вдох — выдох. Рождение — смерть. Просто обычно это растянуто на годы. А я… просто показываю это вблизи.

Я посмотрел на свои руки. Руки, которые могли дарить жизнь и нести гибель. Которые теперь должны будут брать стопку хрустальных бокалов на придворном балу и писать галантные письма незнакомым девицам.

«Не скучай», — пообещал сам себе я. — «Всё это тоже лишь другая форма битвы».

И глубоко внутри, в том месте, где обитала тьма, что научилась слушать, что-то голодное и мудрое тихо заурчало в предвкушении новой игры.

Мы шли дальше, глубже в лес, туда, где сосны стояли плотной стеной, а воздух густел от запаха хвои и тишины. Тропинка, едва заметная, вилась между вековых стволов, словно змея, знающая свой путь. Гришка шёл позади, его обычно бойкий взгляд стал серьёзным, почти благоговейным. Здесь, на пороге её владений, всегда становилось тихо. Даже птицы щебетали приглушённо.

«Старая карга», — неодобрительно проворчал Голод, почуяв приближение к хижине Зилы. — «От неё пахнет пылью, сушёными жабами и той мудростью, что давно протухла. Не люблю её».

«Она тебя тоже», — мысленно усмехнулся я. — «Называет тебя неспокойным гостем. Говорит, ты скрипишь на зубах, как песок».

«А я бы предпочёл её кости», — откровенно заявил Голод, но в его угрозе не было прежней ярости, лишь привычное брюзжание.

Изгиб тропы — и перед нами возникла её хижина. Не то чтобы построенная, а скорее выросшая из самого леса. Кривые, поросшие мхом бревна, крыша из бересты и дерна, из трубы вился тонкий, прозрачный дымок, пахнущий не дровами, а какими-то травами — горьковатыми, терпкими, знакомыми до слёз.

Дверь была приоткрыта. Она всегда знала, когда мы идём.

Я толкнул скрипучую створку и шагнул внутрь. Глазам потребовалось мгновение, чтобы привыкнуть к полумраку. Воздух здесь был густым, как бульон, и состоял из тысячи запахов: сушёные грибы и ягоды, пучки душистых трав, висящие под потолком, дымок тлеющей в печурке полыни… и что-то ещё, неуловимое, древнее.

Зила сидела на низкой табуретке у очага, помешивая что-то в маленьком черном котелке. Её спина, всегда прямая, напоминала сухую, крепкую ветку. Она не обернулась.

— Зашёл не просто так, смутьян, — произнесла она своим скрипучим, как труха, голосом. — Ветер тревоги с тобой пришёл. И пахнет от тебя железом и чужими чернилами.

Я не удивился. Она всегда знала.

— Здравствуй, бабушка Зила, — сказал я, присаживаясь на чурбак напротив. Гришка остался у входа, сняв шапку и почтительно молча.

Она наконец подняла на меня свои глаза. Глубокие, тёмные, как лесные озёра, в которых плавала вся многовековая мудрость и упрямство этого мира.

— Принесла тебе грамота с орлом беду, — не спрашивая, констатировала она. — Зовут туда, где люди не ходят, а плавают, как щуки в мутной воде. Ко двору.

Я только кивнул. С ней бесполезно что-то скрывать. Она видела не глазами.

— На время, — сказал я. — Отъеду ненадолго.

Она покачала головой, и её седые, заплетённые в тонкую косу волосы, колыхались, словно паутина.

— Врешь, сам не ведая. Дорога туда — как крутая тропа. Спуститься легко, подняться — назад не всегда выберешься. Раз войдёшь в их воду — уже не отмоешься.

Она отложила ложку и внимательно, почти физически, оглядела меня. Её взгляд скользнул по лицу, по плечам, остановился на груди, будто видя сквозь кожу и мышца то, что копошилось внутри.

— Твой гость неспокойный, — проскрипела она. — Чует перемену. Нюхает воздух, настраивается на новую охоту. Там, в каменных стенах, ему будет тесно. И голодно. Будет шептать тебе на ухо сладкие советы, сулить лёгкие пути.

«Она про меня!» — Голод внутри встрепенулся, но не с яростью, а с каким-то странным, почти уважительным интересом. — «Старая карга, а чует острее пса. Скажи ей, что легкие пути — это единственные, по которым стоит ходить!»

Я промолчал.

Зила порылась в складках своей одежды и извлекла маленькую, тёмную, почти чёрную склянку из непрозрачного стекла. Она была заткнута восковой пробкой.

— На, — протянула она мне. — Когда начнёт скрестись изнутри, когда сладкий шёпот будет звенеть в ушах громче здравого смысла — каплю. Только одну. Не больше.

Я взял склянку. Она была на удивление тёплой, будто в ней застыло не зелье, а кусочек летнего солнца.

— Что это? — спросил я.

— Тихость, — ответила она просто. — Отвар из корней спорыша да коры вяза, настоянный на утренней росе с семи полян. Не усмирит его, нет. Он силён, твой гость. Но усыпит на время его зуд. Чтобы ты мог думать своей головой, а не его пустотой.

«Вылей сейчас! Вылей всё!» — вдруг завопил Голод, и в его голосе впервые прозвучала не злость, а настоящая, острая тревога. — «Выбрось эту гадость! Она хочет отравить нас! Задушить! Я не дам!».

Внутри что-то ёкнуло, короткая спазма прошла по животу. Моя рука сама сжала склянку так, что костяшки побелели. Это был чистый, животный протест против угрозы.

Я с силой выдохнул, заставив пальцы расслабиться.

— Спасибо, — хрипло сказал я, убирая склянку за пазуху. — Пригодится.

Она смотрела на меня, и в её глазах читалась не только суровая мудрость, но и тень… жалости.

— Берегись там, смутьян, — сказала она, снова поворачиваясь к своему котелку. — Камни чужих стен помнят только холод. Они не согреют тебя. И не ответят на зов твой, как отвечает тебе земля здесь.

Я вышел из хижины, и свежий лесной воздух ударил в лицо, смывая густые, тяжёлые запахи трав. Гришка, встревоженный, смотрел на меня.

— Всё нормально, барин?

— Всё, Гриша, — я глубоко вдохнул, чувствуя, как Голод внутри успокаивается, но продолжает ворчать, как пёс, которого только что тыкнули носом в незнакомую вещь. — Всё в порядке. Пошли домой.

Я шёл и чувствовал за пазухой лёгкий вес склянки. Не угрозу. Нет. Скорее… якорь. Крошечный кусочек дома, который я мог взять с собой в предстоящее плавание по бурным, чужим водам.

И тихий, упрямый шёпот, что оттуда, из глубины, не смотря ни на что, не сдастся без боя.

Мы шли обратно к усадьбе, и утренняя благодать медленно, но верно вытеснялась тяжёлыми, давящими мыслями. Каждый шаг по родной земле отзывался в душе горьким предчувствием скорой разлуки. Я уже почти физически чувствовал на плечах груз тех каменных стен, что ждали меня в столице, слышал призрачный шелест шёлковых платьев и фальшивый смех, видел оценивающие, холодные взгляды.

«Ну и рожа у тебя», — раздался внутри знакомый скрежещущий голос. — «Словно на похороны собрался, а не на поклон к самому Императору. Выпрямись. Или ты уже готов сдаться, даже не вступив в бой?».

Голод звучал почти… бодро. Как будто предвкушал нечто чрезвычайно занимательное.

«Это не бой», — мрачно парировал я, сбивая ногой шишку с тропинки. — «Это выставление на позор. Меня будут разглядывать, как диковинного зверя. Оценивать мою походку, мои манеры, мой достаток. Подбирать мне невесту, как подбирают сбрую для норовистого жеребца».

«О, ужас», — с притворным содроганием протянул он. — «Тебя будут окружать красивые, нарядные женщины из самых знатных семейств Империи. Какое кошмарное наказание. Я уже плачу от жалости к тебе!».

«Ты прекрасно понимаешь, о чём я!» — взорвался я мысленно. — «Они будут смотреть не на меня. Они будут смотреть на мои земли, на мой титул, на мою… аномалию. Я буду для них либо кунсткамерой, либо инвестицией. Никто не увидит просто человека».

Внутри воцарилась короткая пауза. Я чувствовал, как Голод перерабатывает мои слова, пропуская их через свою искажённую, циничную призму.

«Человека?» — наконец произнёс он, и в его тоне не было насмешки. Был холодный, аналитический интерес. — «Милый мой носитель, ты перестал быть просто человеком в тот миг, когда мы с тобой заключили наш славный союз. Ты — явление. Сила. Ресурс, как метко выразился тот фанатик Одинцов. И вести себя нужно соответственно. Они будут оценивать тебя? Прекрасно. Ты тоже будешь оценивать их. И у тебя есть преимущество, о котором они и не подозревают».

Я нахмурился, шагая через ручей.

«Какое ещё преимущество? Умение растить картошку быстрее других? Или рассыпать в труху старые пни? Вряд ли это впечатлит столичных хитрецов».

«Наивный ребёнок», — почти с нежностью прошипел Голод. — «Ты всё ещё мыслишь категориями грубой силы. Я же говорю о куда более тонком инструменте. Обо мне».

Он сделал паузу, давая мне прочувствовать значимость момента.

«Пока ты тут нюхал цветочки и обнимался с деревьями, я не спал. Мне было чертовски скучно наблюдать за всей этой идиллией. И чтобы не сойти с ума от этого приторного вкуса Живы, я… развлекался. Я учился. Я слушал».

«Слушал?» — не понял я. Кого? Разговоры слуг? Мычание коров?».

«Всё», — его голос стал тише, но от этого только весомее. — «Я слушал самую суть. Вибрацию намерений. Эхо мыслей в голосах. Ты думаешь, ложь — это просто слова? Нет. Это пустота. Фальшь. Гнильца, что проникает в звук, когда сердце говорит одно, а язык — другое. Сначала я слышал её только в криках — в страхе, в ярости. Потом научился улавливать в шёпоте. А теперь…».

Он замолк, и я почувствовал, как всё моё существо настораживается, обостряется. Мир вокруг не изменился, но будто приобрёл ещё одно измерение. Я не просто видел лес, я чувствовал его намерение — расти, жить. Я не просто слышал журчание ручья — я ощущал его чистую, бездумную правду.

«…а теперь я слышу её везде», — закончил Голод с гордостью создателя, демонстрирующего своё творение. — «В каждом слове, в каждом вздохе. Я могу учуять лесть за версту. Услышать предательство в самом ласковом обещании. Уловить страх между самыми громкими угрозами. Я стал твоим личным детектором лжи, дорогой мой Мирослав. Твоим внутренним циником, который не верит ни единому слову. И теперь я готов к работе»

Я замер на месте, потрясённый. Гришка, шедший сзади, едва не налетел на меня.

— Барин? Всё в порядке?

Я не ответил. Я слушал. Внутри. Я прислушивался к новому чувству, этой тёмной, бдительной радаре, что теперь была всегда начеку.

«Почему?» — спросил я наконец. — «Почему ты это сделал?».

«Со скуки», — сразу отрезал Голод, но тут же поправился, будто поймав себя на чём-то. — «Нет. Не только. Это… выживание. Там, куда мы направляемся, слова — это оружие. А я, как любая уважающая себя тёмная сущность, намерен быть во всеоружии. Они будут лгать тебе в лицо, строить козни, плести интриги. А я… я буду шептать тебе на ухо правду. Самую грязную, самую неприглядную, но правду. И это будет наше преимущество».

Он помолчал, а потом добавил с лёгкой, леденящей улыбкой в голосе:

«Представь их лица, этих столичных кукол, когда ты будешь смотреть прямо сквозь их сладкие речи и видеть мелкое, ничтожное нутро. Это будет восхитительно. Практически… питательно».

Я медленно тронулся с места, переваривая услышанное. Ужас от предстоящей поездки никуда не делся. Но к нему теперь примешивалось нечто иное. Острый, холодный интерес. Любопытство учёного, который идёт на рискованный эксперимент.

«Чувство фальши», — проверил я новое понятие.

«Именно», — с довольным скрежетом отозвался Голод. — «Наш с тобой маленький секрет. Так что перестань хныкать. Возьми себя в руки. Впереди не унижение. Впереди — охота. И у нас с тобой самый острый нюх во всём Львином Зеве».

И впервые за долгое время я почувствовал, как углы моих губ сами собой ползут вверх в беззвучной, хищной улыбке. Он был мерзавцем. Циником. Ипостасью тьмы, что жила внутри меня.

Но чёрт возьми, он был моим циником. И в предстоящей битве на шёлковых коврах его голос мог оказаться куда полезнее, чем меч всего моего дружинника.

Я выпрямил плечи и посмотрел на дорогу, ведущую к усадьбе. Теперь она виделась не концом свободы, а началом новой, странной и опасной игры.

«Охота», — согласился я про себя. — «Так тому и быть».

Глава 3. Нежданный союзник

Воздух в усадьбе был другим. Тишина стояла не спокойная, а натянутая, густая, как желе. Слуги не бегали по делам, а перешёптывались в углах, бросая тревожные взгляды на главный дом. Даже собаки, обычно радостно лаявшие у конюшен, сидели притихшие, насторожив уши.

«Чуешь?» — немедленно просипел Голод, и его «ноздри» вздрогнули, улавливая малейшие вибрации страха. «Пахнет чужим. Дорогим конём, стальным оружием… и холодной, непробиваемой уверенностью. Наш старый приятель почтил нас своим визитом».

Сердце у меня ёкнуло, сжавшись в ледяной ком. Неужели Одинцов? Так скоро? Неужели он приехал забрать меня силой, не дожидаясь нашего отъезда?

Гришка, шагавший рядом, тоже всё понял. Его лицо стало напряжённым, рука непроизвольно потянулась к рукояти ножа за поясом.

— Барин… — он начал было, но я резко мотнул головой.

— Тише, — приказал я шёпотом. — Ступай к конюхам. Узнай, сколько их, в каком они состоянии. Тихо.

Гришка кивнул и, пригнувшись, мгновенно растворился в сторону хозяйственных построек, как тень. Я же, заставив дыхание стать ровным, а лицо — невозмутимым, направился к парадному входу.

С каждым шагом внутреннее напряжение росло. Голод рыскал внутри, как сторожевой пёс, выискивая малейший намёк на угрозу.

«Никакой ярости», — доложил он с удивлением. — «Ни страха. Только… ожидание. Осторожное. Как перед началом сложных переговоров. Интересно. Очень интересно».

Я толкнул тяжёлую дубовую дверь и замер на пороге. Звуки из гостиной доносились приглушённые, но от этого ещё более противоестественные. Не крики. Не ругань. Тихие, размеренные голоса.

Я прошёл по коридору и остановился в арочном проёме гостиной.

Картина, открывшаяся моим глазам, была настолько сюрреалистичной, что я на секунду усомнился в здравом уме.

Отец сидел в своём кресле у камина. Напротив него, в таком же кресле, восседал князь Дмитрий Одинцов. Между ними на низком столике стоял серебряный самовар, шипя тихим паром, и два фарфоровых чайных сервиза. Пахло дорогим чаем, печеньем и… неестественной, гнетущей вежливостью.

Отец был бледен, его пальцы сжимали ручку кресла так, что костяшки побелели. Но на лице его была не ярость, а глубокая, измождённая настороженность.

Одинцов же выглядел… спокойным. Нет, не так. Он выглядел собранным, как всегда, но без тени той фанатичной агрессии, что пылала в нём в прошлый визит. Его поза была расслабленной, он держал изящную чашку двумя пальцами, отхлёбывая чай с видом человека, зашедшего на светскую беседу.

Арина стояла у камина, прислонившись к мраморной полке. Её лицо было каменной маской, но глаза, острые и быстрые, как у ястреба, метались между отцом и гостем, считывая каждую микроскопическую эмоцию.

Все трое повернули головы ко мне, когда я вошёл.

— А, вот и наш молодой герой, — произнёс Одинцов. Его голос звучал ровно, почти приветливо, но в нём не было и тени тепла. Это был голос дипломата. — Как раз вовремя к чаю.

«Ложь», — немедленно прошептал Голод, и я почувствовал, как по спине пробегают мурашки. — «Он ждал тебя. Расчёт. Вся эта идиллическая сцена — спектакль. Но зачем?».

Я медленно вошёл в комнату, чувствуя, как на мне застывают три пары глаз.

— Князь, — кивнул я, соблюдая минимальные приличия. Мой голос прозвучал чуть хрипло. — Мы не ждали вас… так скоро.

— Обстоятельства меняются, — парировал Одинцов, ставя чашку на блюдце с тихим, звенящим стуком. — Порой самым неожиданным образом. Я приехал не как ревизор, Мирослав Игнатьевич. И не как враг.

Он сделал паузу, давая своим словам повиснуть в воздухе. Отец напрягся ещё сильнее, будто ожидая удара.

— Я здесь, чтобы отдать долг, — продолжил Одинцов, и его взгляд, холодный и прямой, упёрся в меня. — Вы спасли жизни моих людей. И мою собственную, когда я, ослеплённый фанатизмом, мог погубить их всех. Я этого не забыл.

В комнате повисла оглушительная тишина. Даже потрескивание поленьев в камине казалось теперь оглушительно громким.

«Долг?» — я мысленно переспросил у Голода.

«Искренне!» — с изумлением отозвался тот. — «Чёрт побери, он говорит искренне! Нет фальши! Только… холодная, железная убеждённость. Он действительно считает, что должен тебе. Это… неожиданно».

— Ваша светлость… — начал было отец, голос его дрогнул от недоумения.

— Моя честь, — перебил его Одинцов, и в его тоне впервые прозвучала та самая, привычная сталь, — велит мне быть вашим щитом при Дворе. Пока мой долг не будет считаться оплаченным.

Я стоял, не в силах пошевелиться. Щитом? Одинцов? Тот, кто несколько месяцев назад громил наши земли и едва не убил меня?

«Ловушка», — сразу же завопил внутренний голос. — «Это должная быть ловушка! Он хочет заманить нас в чувство ложной безопасности!».

Но Голод молчал. А потом произнёс с странным уважением:

«Нет. Не ловушка. Это… кодекс. Уродливый, извращённый, но его кодекс. Он видит в тебе не чудовище. Он видит в тебе… равного. Вернее, того, кто оказался выше его в его же игре. И его честь, вся его больная, перекореженная система ценностей, требует отдачи долга. Это даже мило. В своём роде».

— Вы предлагаете нам… защиту? — недоверчиво прошептала Арина, первая нарушив молчание. Её глаза сузились до щелочек, выискивая подвох.

— Я предлагаю союз, — поправил её Одинцов. — Временный. Ограниченный. Но реальный. Я знаю все ходы и уловки столичной знати. Я знаю, кто ваши враги, а кто лишь притворяется друзьями. Без меня вас там сожрут заживо с первого же дня. А мне… моя совесть не позволяет этого допустить.

Он встал, его тень удлинилась, накрыв нас всех.

— Я не прошу вашего доверия. Я не прошу дружбы. Я сообщаю о своём решении. Вы едете в столицу. Я буду там же. И пока я рядом, ни один из тех шавок не посмеет напасть на вас исподтишка. По крайней мере, дважды.

Он посмотрел на меня, и в его взгляде не было ни прежней ненависти, ни страха. Был лишь холодный, расчётливый интерес и… что-то, отдалённо напоминающее уважение.

— Так что, — закончил он, направляясь к выходу. — Собирайтесь. Дорога предстоит долгая. И приготовьтесь. В Львином Зеве вас ждёт не приём. Вас ждёт война. Война в шелках и ядах. И вам понадобится всё ваше… своеобразие, чтобы выжить.

Он вышел, оставив нас втроём в гостиной, где пахло дорогим чаем и витало призрачное, невероятное предложение.

Я встретился взглядом с отцом, потом с Ариной. На их лицах читалось то же ошеломлённое недоверие, что бушевало и во мне.

Враг стал союзником. Пусть и временным, пусть и из самых своих, тёмных побуждений.

Игра действительно начиналась. И правила только что изменились самым непредсказуемым образом.

Тяжёлая дубовая дверь закрылась за фигурой Одинцова с тихим, но окончательным щелчком. Звук этот прозвучал громче любого хлопка. В гостиной воцарилась мертвая тишина, нарушаемая лишь треском поленьев и нашим сбивчивым дыханием. Воздух, ещё секунду назад наполненный тонкими ароматами чая, теперь казался густым и спёртым, как в склепе.

Я стоял, не в силах пошевелиться, впитывая в себя шокирующую реальность произошедшего. Моё нутро бушевало. Жива тревожно колыхалась, словно море перед бурей, а Голод…

«Ну вот», — прошипел он с оттенком злорадного удовлетворения. — «Вот это поворот! Враг предлагает руку помощи. Вернее, не руку, а отточенный кинжал, которым он пока что соглашается рубить твоих врагов, а не тебя. Забавно».

— Он… он с ума сошёл, — хрипло выдохнул отец, откидываясь на спинку кресла. Он выглядел внезапно постаревшим и растерянным. Его пальцы дрожали, когда он провёл ими по лицу. — Долг? Честь? После всего, что он сделал? Это ловушка. Новая, изощрённая, но ловушка.

Арина молча подошла к столу, взяла чашку Одинцова — ту, из которой он пил, — и внимательно её рассмотрела, будто ожидая найти на фарфоре следы яда.

— Возможно, — произнесла она наконец, ставя чашку на место с тихим стуком. — Но если это ловушка, то сплетена она мастерски. Он не лжёт. Я видела его глаза. Он говорит то, во что верит. Он действительно считает себя нашим… должником.

Она посмотрела на меня, и в её взгляде читалась та же тревожная неуверенность, что терзала меня.

— Это делает его ещё более опасным, Мирослав. Потому что мы не можем предугадать логику безумца. Даже если этот безумец руководствуется своим собственным кодексом чести.

«Она права», — немедленно встрял Голод. — «Предсказуемый враг — это скучно. А вот непредсказуемый союзник… это уже интересно. Он знает правила их игры. Он знает всех игроков. Он — наше секретное оружие, пусть и с сомнительной лояльностью».

— Я не могу принять его помощь, — вырвалось у меня. Слова прозвучали резко, отрывисто, пропитанные горькой горечью. — После того, что он творил здесь? После сожжённых домов? После страха, в котором жили наши люди? После… после той пропасти, в которую он меня столкнул?

Я видел их лица — испуганные, перекошенные ужасом, когда земля уходила из-под ног. Я чувствовал вкус своей собственной ярости и бессилия.

«Сантименты», — холодно отрезал Голод. — «Они тебя погубят. Ты думаешь, там, в столице, кто-то будет вспоминать о твоих моральных принципах? Они используют твоё прошлое против тебя. Разорвут на куски. А этот… этот фанатик предлагает тебе броню. Грязную, чуждую, но броню. Ты правда готов отказаться от неё из-за гордости?».

— Сын, — отец с трудом поднялся из кресла и подошёл ко мне. Его рука тяжело легла мне на плечо. — Я понимаю тебя. Клянусь, я понимаю. Принять его руку… это всё равно что обнять змею. Но… — он замолчал, и в его глазах я увидел не отца, а боярина, правителя, вынужденного принимать невыносимые решения. — Но если он говорит правду, его покровительство — единственный шанс не сгинуть в этой мясорубке с первого дня. Без него мы слепые котята в волчьем логове.

Его слова падали на меня тяжёлыми камнями. Они были горькими. И они были правдой.

Я закрыл глаза, пытаясь заглушить внутренний вой протеста. Я представлял себе столицу. Высокие, чужие стены. Сотни глаз, полных любопытства, зависти и ненависти. Шёпот за спиной. Сети интриг, в которые я должен был шагнуть.

И против всего этого — один я. С моей силой, да, но и с моим неумением врать, притворяться, играть в эти игры.

Арина молча наблюдала за моей внутренней борьбой. Потом тихо сказала:

— Доверие — это не всегда вера в доброту, Мирослав. Иногда это расчёт. Мы не доверяем ему. Мы используем его. Так же, как и он, скорее всего, надеется использовать нас. Это… взаимовыгодная ненависть. На время.

«Взаимовыгодная ненависть», — с наслаждением повторил Голод. — «Мне нравится, как это звучит. Практически поэзия».

Я сделал глубокий, прерывистый вдох. Воздух обжёг лёгкие. Внутри всё сжималось в тугой, болезненный узел. Это было похоже на предательство. Предательство самого себя, своей боли, своей памяти.

Но где-то очень глубоко, под слоями ярости и обиды, холодный, циничный голос разума (или то, что от него осталось) шептал: «Они правы. Это единственный путь».

Я открыл глаза. Посмотрел на отца — на его усталое, испуганное лицо. На Арину — на её острый, практичный взгляд.

— Хорошо, — выдохнул я, и это слово далось мне труднее, чем поднятие той самой стены из земли. Оно было безжизненным, плоским, лишённым всякой энергии. — Пусть будет так. Мы принимаем его… предложение.

Я не сказал «помощь». Не сказал «союз». Просто «предложение». Как сделку с нечистью.

«Правильный выбор», — немедленно одобрил Голод. — «Теперь у нас есть свой волк в овечьей стае. Вернее, свой волк среди других волков. Это уже что-то».

— Но, — я поднял голову, и в моём голосе впервые зазвучала сталь, — мы будем настороже. Каждый его шаг, каждое слово будет под прицелом. Если он хоть раз…

— Он не успеет, — тихо, но с ледяной уверенностью произнесла Арина. — Я позабочусь об этом.

Отец молча кивнул, его рука сжала моё плечо чуть сильнее — то ли в благодарность, то ли в попытке найти опору.

Я стоял посреди гостиной, и чувствовал, как на мои плечи ложится новый, невидимый груз. Груз вынужденного доверия. Груз необходимости принять помощь от того, кого я ненавидел всей душой.

Путь в столицу стал казаться ещё более мрачным и извилистым. Но теперь у нас был проводник. Проводник, который вёл нас самой опасной тропой.

И глубоко внутри, в самой тьме, что всегда была со мной, что-то голодное и циничное потирало руки в предвкушении пира.

Следующие дни пролетели в вихре сборов, похожем на тревожный, лихорадочный сон. Усадьба гудела, как растревоженный улей. Выбивали и чистили дорожные сундуки, пересчитывали монеты для дорожных расходов, доставали из запасников парадные одеяния — всё то, что пылилось годами в ожидании невозможного визита ко Двору.

Я отдавал распоряжения, подписывал бумаги, но сам существовал будто вне своего тела, наблюдая за всем со стороны. Внутри царила неестественная, зыбкая тишина. Даже Голод притих, затаившись в ожидании, словно хищник перед прыжком на неизвестную добычу.

Отец старался казаться собранным, но в его глазах читалась постоянная тревога. Он то и дело поправлял несуществующие складки на моём кафтане, что-то бормотал себе под нос, советуя то о подарках канцлеру, то о том, как вести себя с мелкой столичной знатью. Его заботливость была тяжёлой, удушающей. Он прощался. И мы оба это знали.

В один из таких моментов, когда он в пятый раз пересчитывал кошель с золотыми червонцами, я положил руку ему на плечо.

— Всё будет хорошо, отец. Я вернусь.

Он вздрогнул, поднял на меня взгляд, и я увидел в нём не боярина, а просто испуганного за сына старика.

— Конечно, конечно, — пробормотал он, отводя глаза. — Только… будь осторожен, Степа. Доверяй, но… — он замолчал, не в силах договорить.

— Но проверяй, — закончил я за него. — Не волнуйся. Я не один.

Я нашёл Гришку в конюшне. Он с ожесточением чистил моего вороного жеребца, бормоча под нос что-то нелестное о столичных щёголях и их выхоленных клячах.

— Гриша, — позвал я.

Он вынырнул из-за крупа коня, весь в соломе и с искренним недоумением на лице.

— Барин? Чего изволите?

— Собирайся. Поедешь со мной.

Его глаза округлились до размера монет, а челюсть отвисла.

— Я-я? В столицу? Да я… да я там… Я ж не обучен! Я и говорить-то с ними не умею, с этими барчуками!

— Именно поэтому ты и поедешь, — я улыбнулся. — Ты будешь смотреть и слушать. Твои глаза видят то, что другие пропускают. А твоя простота… — я запнулся, подбирая слова, — …твоя прямота будет моим компасом в том море лжи. Мне нужен кто-то, кто будет говорить мне правду. Всегда. Даже если она горькая.

Гришка покраснел, смущённо потупился, потом выпрямился во весь свой не слишком высокий рост, и его лицо стало серьёзным, почти суровым.

— Слушаюсь, барин. Я… я не подведу. Коли что — первым в драку кинусь!

«Вот это дух!» — фыркнул Голод. — «Надеюсь, он понимает, что там драки будут не на кулаках, а на намёках и ядовитых комплиментах. Но его преданность… мм, имеет приятный, насыщенный вкус».

Арину я застал в её кабинете. Она была погружена в изучение какой-то старой, потрёпанной генеалогической книги, испещрённой пометками. На столе перед ней лежали листы с гербами и краткими, ёмкими характеристиками знатных родов.

— Лизавета Строгая, — прочитала она вслух, не глядя на меня. — Дочь графа какого-то. Холодна, амбициозна, умна. Видит в браке исключительно политический союз. Стоит избегать. Ефросинья Лукавая… — она усмехнулась. — Мила, как котёнок. Кусается, как гадюка. Искусная интриганка. Родители отчаянно ищут выгодную партию…

— Ты уже составляешь каталог? — спросил я, садясь напротив.

— Знание — оружие, братец, — она отложила перо и посмотрела на меня. — А у нас его катастрофически мало. Я не поеду с тобой сразу.

Я замер.

— Почему?

— Потому что тебе нужен тыл, — её голос стал жёстким, деловым. — Кто-то, кто будет координировать всё отсюда, получать донесения, отправлять распоряжения. Кто-то, кому отец будет безоговорочно доверять. Я подъеду позже, когда ты освоишься и поймёшь расстановку сил. С свежими силами и… нужной информацией.

В её глазах читалась непоколебимая уверенность. Она уже всё продумала. Просчитала.

«Умная девочка», — оценивающе заметил Голод. — «Она не бросается в бой сломя голову. Она готовит плацдарм. Учись».

Я не стал спорить. Она была права.

— Хорошо, — кивнул я. — Не задерживайся.

— О, не беспокойся, — на её губах играла та самая, хищная улыбка. — Как только начнётся настоящая игра, я не заставлю себя ждать.

Утро отъезда выдалось холодным и промозглым. Небо затянуло свинцовыми тучами, с моря дул резкий, солёный ветер. Природа словно оплакивала наше решение.

На подъездном дворе стоял дорожный экипаж, запряжённый шестёркой сытых лошадей. Рядом — верхом на своём белом скакуне — восседал Одинцов. Он был закутан в тёмный, без единого украшения плащ, его лицо было бесстрастным и холодным. Он смотрел куда-то вдаль, словно всё это суетливое приготовление его не касалось.

Гришка, облачённый в новый, неловко сидевший кафтан, уже сидел на облучке рядом с кучером, сжимая в руках тяжёлый дорожный мушкетон. Его взгляд был полон решимости и смертельной серьёзности.

Я обнял отца на прощание. Его объятия были крепкими, почти болезненными.

— Возвращайся, сын, — прошептал он мне на ухо. — Возвращайся живым.

— Вернусь, — пообещал я, чувствуя ком в горле.

Я кивнул Арине. Она ответила мне тем же, коротким, точным кивком. В её глазах горел огонь предстоящей битвы.

Я сделал последний шаг к экипажу. Одинцов медленно повернул ко мне голову.

— Готов, Мирослав Игнатьевич? — его голос был ровным, лишённым всяких эмоций.

«Готов ли он завести тебя в ловушку?» — немедленно просипел Голод. — «Вероятно, да. Готов ли ты к этому? Посмотрим».

— Всегда готов, ваша светлость, — ответил я, и мой голос прозвучал куда увереннее, чем я себя чувствовал.

Я шагнул в тёмную, кожаную утробу экипажа. Дверца захлопнулась с глухим стуком, отрезая меня от всего родного, знакомого, безопасного.

Раздался щелчок бича, и экипаж дёрнулся с места. Я откинулся на спинку сиденья, глядя в узкое окошко. Фигуры отца и Арины быстро уменьшались, превращаясь в тёмные пятнышки на фоне серой громады нашей усадьбы.

Впереди, на своём белом коне, чётко и безжалостно, как призрак, скакал Одинцов. Наш проводник. Наш защитник. Наш злейший враг.

Дорога в Львиный Зев началась.

Глава 4. В сердце Империи

Путешествие растянулось в бесконечную вереницу дней и ночей, сменявших друг друга под мерный стук копыт и скрип колёс. Дорога, сначала знакомая и ухабистая, постепенно сменилась ровной, укатанной, как пол в бальной зале. По сторонам мелькали уже не бескрайние леса и поля, а ухоженные поместья, затем — всё более частые постоялые дворы, а потом и первые признаки приближающегося города — дым кузниц, запах большого скопления людей, лай сторожевых псов за заборами.

Я провёл почти всю дорогу в молчании, глядя в окно и чувствуя, как с каждой верстой родная земля отпускает меня всё неохотнее. Жива внутри затихла, прислушиваясь к чужим вибрациям, насторожившись. Голод, напротив, стал необычайно активен.

«Чуешь?» — он то и дело прошипел, когда мы проезжали очередной городок. — «Страх. Алчность. Мелочные интриги. Здесь пахнет по-другому. Не как в деревне, где всё просто: голоден — украл курку, сыт — сидишь на завалинке. Здесь всё… запутаннее. Смачнее».

Одинцов скакал впереди, не оборачиваясь и не заговаривая с нами без крайней необходимости. Он был как машина — безэмоциональный, точный, неумолимый. Его белый конь казался призраком, ведущим нас в неизвестность.

И вот однажды утром, когда экипаж, преодолев очередной холм, замер на спуске, я увидел ЭТО.

Гришка, сидевший на облучке, издал сдавленный, почти молитвенный возглас:

— Мать честная…!

Я высунулся в окно, и дыхание перехватило.

Перед нами, в долине, обрамлённой синеющей далью гор, раскинулся Львиный Зев. Столица Империи.

Это было не просто скопление домов. Это был каменный монстр. Десятки, сотни башен, шпилей и куполов впивались в низкое хмурое небо, словно клыки гигантского зверя, давшего городу имя. Стены цвета старой крови опоясывали его ярусами, поднимаясь от внешних предместий к сияющему в центре, на самом высоком холме, Императорскому дворцу. Дворец был похож на корону, сделанную из золота, мрамора и стекла, и он ослеплял даже в пасмурный день.

Город гудел. Гул этот был слышен даже отсюда, за много вёрст — низкий, непрерывный гул тысяч голосов, скрипа колёс, работы бесчисленных мастерских. Воздух над ним дрожал от жары печей и дыхания огромного организма.

И всё это было сделано из камня. Камня и стекла. Мостовые, стены, мосты через широкую ленивую реку — всё было вытесано, выложено, подогнано. Ни клочка голой земли, ни единого деревца, кроме тех, что были жалко высажены в симметричные клумбы и казались такими же неестественными, как закованные в золото придворные.

«Ну, вот мы и дома», — ядовито протянул Голод, но и в его голосе сквозил неподдельный, жутковатый интерес. — «Какая… помпезная гробница. И пахнет соответствующе: потом, металлом, чужими амбициями и тлением, прикрытым духами. Восхитительно».

Я не мог оторвать взгляд. Это было величественно. И ужасающе. Подавляюще. Я, выросший среди лесов и полей, чувствовал себя здесь… голым. Лишённым связи. Отрезанным от того, что давало мне силу.

Жива внутри зашевелилась тревожно, слабо, словно растение, выдернутое с корнем и брошенное на каменные плиты. Она искала привычные токи земли, а находила лишь мёртвый, холодный камень.

— Впечатляет, не правда ли? — раздался сбоку ровный голос.

Я вздрогнул. Одинцов подъехал к самому окну экипажа. Его холодные глаза скользнули по моему лицу, выискивая и, кажется, находя то, что искал — смятение.

— Империя в камне и стали, — продолжил он, указывая рукой в перчатке на раскинувшийся город. — Сердце цивилизации. Здесь творятся великие дела и вершатся великие судьбы. Добро пожаловать, Мирослав Игнатьевич.

Он произнёс это без тени насмешки. Скорее, с холодной, профессиональной гордостью экскурсовода, показывающего дикарю достижения его мира.

Я лишь кивнул, не в силах вымолвить слова. Горло пересохло.

Экипаж тронулся с места, начав долгий спуск к городским воротам. С каждой минутой стены росли, превращаясь в исполинские, неприступные утёсы. Гул становился оглушительным, обрастая конкретными звуками — криками разносчиков, звоном молотов, окриками стражников.

Мы проехали под громадной аркой ворот, и мир погрузился в полумрак и грохот. Мостовая под колёсами стала ровной, как стол. По сторонам взметнулись ввысь каменные стены домов, почти не пропускавшие свет. Воздух стал густым и спёртым, пахнущим людьми, конским навозом, жареным мясом и чем-то ещё — чужим, чуждым, городским.

Гришка, наверное, пялился по сторонам, разинув рот. Я же сидел, вжавшись в сиденье, чувствуя, как на меня давит эта каменная мощь. Мне не хватало воздуха. Я чувствовал себя рыбой, выброшенной на берег.

«Соберись», — резко оборвал мои мысли Голод. — «Ты не дикарь, пришедший поглазеть на диковинки. Ты — сила. И они должны это почувствовать. Выпрями спину. Дыши ровно. Смотри на них так, будто это они здесь лишние, а не ты».

Его слова, жёсткие и циничные, подействовали как ушат ледяной воды. Я выпрямился, сжал кулаки, заставил взгляд стать твёрдым, а дыхание — ровным.

Экипаж замедлил ход, петляя по узким, извилистым улочкам, пока наконец не вырулил на относительно широкий проспект. И тут Одинцов снова поравнялся с окном.

— Приготовьтесь, — бросил он коротко. — Сейчас увидите свой новый дом.

Мы свернули за угол, и я увидел его.

Особняк Белозерских в столице. Он был меньше, чем наш родовой дом, но выше, изящнее и… мрачнее. Тёмный, почти чёрный камень, стрельчатые окна с потускневшими свинцовыми переплётами, тяжёлая дубовая дверь, украшенная потускневшим от времени фамильным гербом. Он выглядел заброшенным, неухоженным, словно его наспех разбудили ото сна, длившегося десятилетия, чтобы принять нежданного гостя.

Одинцов слез с коня и, не глядя на нас, бросил стражнику у ворот:

— Распорядись. Это боярин Белозерский.

Экипаж остановился. Дверца распахнулась, открывая вид на темноватые сени.

Я вышел. Ноги немного подкашивались после долгой дороги. Я сделал шаг по булыжникам мостовой, и моя ступня ощутила лишь холодный, мёртвый камень. Ни единого ответного толчка, ни малейшего отзвука жизни.

Я стоял посреди огромного, чужого города, у порога своего чужого дома, и чувствовал себя бесконечно одиноким.

«Ну что ж», — прошелестел Голод, и в его голосе вновь зазвучал тот самый, хищный, готовый к охоте интерес. — «Приехали. Теперь посмотрим, кто кого съест в этом каменном желудке».

Глубокий вдох. Воздух пахнет пылью, остывшим камнем и чужими жизнями. Но это — мой дом. Родовое гнездо Белозерских в сердце вражеского лагеря. И мне не пристало здесь робеть.

Я выпрямил спину, откинул плечи. Жива внутри, притихшая и напуганная, робко потянулась к старым стенам, ища хоть крупицу родного. И нашла. Слабый, едва уловимый отзвук. Не мощный поток силы, как в поместье, а тонкую, древнюю нить, вплетённую в самый камень. Предки здесь жили. Рубились, пировали, заключали союзы. Их след ещё не выветрился до конца.

«Ну вот», — прошелестел Голод, с наслаждением впитывая мою решимость. — «Уже лучше. Не ной, а действуй. Они смотрят. Всегда смотрят».

Он был прав. Из-за полуоткрытых дверей, из темноты коридоров, с верхних галерей — на нас смотрели. Десятки глаз. Прислуга, оставленная присматривать за особняком. Их взгляды были осторожными, оценивающими, полными сплетен и предубеждений. Чужие глаза в моём же доме.

Я повернулся к Одинцову, который с холодным любопытством наблюдал за моей реакцией.

— Ваша светлость, — сказал я, и мой голос прозвучал твёрже, чем я ожидал. — Будьте любезны, почётным гостям положено хотя бы чашку чая предложить, прежде чем они продолжат путь. Не откажетесь составить мне компанию? В этих стенах должен зазвучать голос хозяина.

Я видел, как в его глазах мелькнуло лёгкое удивление, быстро сменившееся всё тем же холодным интересом. Он кивнул, коротко и чопорно.

— Не откажусь. Ненадолго.

Мы вошли в сени. Высокие, затемнённые, пахнущие старой древесиной и воском. Портреты предков в потускневших рамах смотрели на нас с стен строгими, неодобрительными лицами. Казалось, они шепчут: «Что ты принёс в наш дом, мальчик?»

Меня встретил старший дворецкий — сухопарый, костлявый мужчина с лицом, как у высохшей груши, и пронзительными глазами, запоминающими всё с первого взгляда.

— Вячеслав, ваше сиятельство, — отрекомендовался он, склонив голову. — Рад приветствовать вас в столичных владениях.

«Врёт», — немедленно просипел Голод. — «Он не рад. Он напуган. И он служит не тебе. Чуешь запах? Страх и… лесть. Он уже получил указания от кого-то другого».

— Чаю, — отрезал я, не удостоив его взглядом. — В синюю гостиную. И чтобы никто не беспокоил.

Я помнил план особняка по старым чертежам, что изучал в детстве. Синяя гостиная — небольшая, уединённая комната на втором этаже, с окнами во внутренний дворик. Подслушать там будет сложнее.

Мы поднялись по широкой, скрипящей лестнице. Одинцов шёл рядом, его сапоги отбивали чёткий, мерный ритм по ступеням. Мой собственный шаг был тише, но я заставил себя идти уверенно, окидывая взглядом потемневшие гобелены и потрескавшиеся фрески.

Гостиная встретила нас затхлым воздухом. С кресел сдернули белые чехлы, и теперь на тёмно-синей штофной обивке лежали призрачные следы пыли. Камин был холодным и пустым.

Мы сели друг напротив друга у низкого столика из тёмного дерева. Молчание повисло тяжёлым, неловким полотном. Мы были как два котов, запертых в одной клетке, — вынужденные терпеть друг друга, но не забывающие о когтях.

Вошла служанка, внесла поднос с дымящимся самоваром, фарфоровым сервизом и скромным угощением — сушками и вареньем в хрустальной вазочке. Её руки дрожали, когда она расставляла всё на столе. Она не смотрела на меня.

«Боится», — констатировал Голод. — «Все они боятся. Или тебя, или того, кто придёт после тебя».

Когда дверь закрылась, Одинцов первым нарушил тишину.

— Ну, что ж, — произнёс он, беря свою чашку. — Добро пожаловать в Львиный Зев, Мирослав Игнатьевич. Ваша новая жизнь начинается.

Он отхлебнул чаю, его движения были выверенными, механическими.

— Завтра я представлю вас при Дворе. Будьте готовы. На вас будут смотреть. Оценивать. Искать слабости.

— Я уже привык, что на меня смотрят, — парировал я, тоже делая глоток. Горячий чай обжёг губы, но согрел изнутри, придавая уверенности.

— Не так, — покачал головой Одинцов. Его взгляд был тяжёлым, как свинец. — Здесь взгляды будут не просто любопытными. Они будут… разоблачающими. Каждый ваш жест, каждое слово будут проанализированы, разобраны по косточкам и использованы против вас. Вы — диковинка. Новость. И все жаждут первыми получить свою порцию сенсации.

Он поставил чашку.

— Моя задача — не дать им разорвать вас в клочья в первый же день. Ваша — не дать им для этого повода.

Я смотрел на него, на его бесстрастное лицо, и пытался понять. Почему? Почему он это делает? Ради долга? Или ради того, чтобы самому сохранить контроль над «ценным ресурсом»?

«Неважно», — отрезал Голод. — «Пока он полезен — используй. А там… посмотрим».

— Я благодарен за вашу заботу, ваша светлость, — сказал я, и мои слова прозвучали почти искренне. Почти. — Я постараюсь оправдать ваши… ожидания.

Он кивнул, встал.

— Отдохните. Завтра будет тяжёлый день.

Он вышел, оставив меня одного в синей гостиной. Я сидел и слушал, как его шаги затихают в коридоре, а потом сливаются с общим гулом огромного, чужого города за окном.

Я остался один. В своём родовом гнезде, полном чужих глаз. С чашкой недопитого чая и тяжёлым грузом ответственности на плечах.

Но я был хозяином. Пусть и в каменной клетке. И мне предстояло доказать это всем. В первую очередь — самому себе.

Следом за удаляющимися шагами Одинцова в гостиной воцарилась гнетущая тишина, нарушаемая лишь тиканьем маятника старинных напольных часов в углу. Я сидел, сжимая в пальцах уже остывшую фарфоровую чашку, и чувствовал, как стены этого «родового гнезда» медленно, но верно смыкаются вокруг меня. Каждое зеркало в золочёной раме, каждый портьерный занавес таил в себе незримые глаза. Чужие. Враждебные.

«Ну что, хозяин?» — ядовито прошипел Голод. — «Приятно быть у себя дома под прицелом десятков любопытных взглядов? Они уже бегут шептаться на кухню, как молодой барин заискивал перед князьком. Слюнявый щенок, а не хозяин».

Он бил точно в больное. Я резко поставил чашку на блюдце, и фарфор звякнул, оглушительно громко в этой тишине. Нет. Так дело не пойдёт. Я не позволю им видеть в меня запуганного провинциала.

Мне нужны были глаза. Уши. Кто-то, кому я мог доверять хотя бы на йоту. Первое, что пришло в голову — Гришка.

Я вышел из гостиной в коридор. Он был пуст и темноват. Где-то в глубине дома слышались приглушённые шаги, шепот, звон посуды — жизнь, кипящая где-то там, без моего участия.

— Эй! — крикнул я, и мой голос, непривычно громкий, гулко отозвался под сводами потолка. — Кто здесь есть?

Спустя мгновение из-за угла возник тот самый костлявый дворецкий, Вячеслав. Он скользнул бесшумно, как тень, его лицо не выражало ровным счётом ничего.

— Ваше сиятельство? Чем могу служить?

«Служить?» — засмеялся Голод. — «Он может служить тебе на завтрак. От него пахнет старым заговором и мышиным страхом».

— Мой оруженосец, Григорий, — отрезал я, не глядя на него. — Где он?

— Располагается в людской, ваше сиятельство, — ответил дворецкий, и в его глазах на долю секунды мелькнуло что-то — лёгкое презрение? Недовольство? — Я могу…

— Нет, — я перебил его. — Приведите его ко мне. Сюда. И чтобы все слуги собрались в холле через четверть часа. Все до единого. Я хочу видеть тех, кто будет есть мой хлеб.

Лицо Вячеслава дрогнуло. Та самая, идеальная маска слуги дала крошечную трещину. Недовольство. Да, именно оно. Ясное, чёткое, как удар колокола. Ему не понравилось, что я нарушаю заведённый порядок, что я требую видеть «чёрную» прислугу, что я поднимаю своего оруженосца из людской.

«Вот он!» — с восторгом охотника, учуявшего дичь, взревел Голод. — «Вот он, первый росток неповиновения! Пахнет сладко! Раздави его! Раздави сейчас же!».

Я не подал виду, что что-то заметил. Просто держал его под своим взглядом, холодным и тяжёлым, каким научился смотреть на строптивых жеребцов.

— Слушаюсь, ваше сиятельство, — Вячеслав склонил голову ровно настолько, чтобы это не было откровенным неуважением, и бесшумно удалился.

Вскоре в коридоре послышались грубые, знакомые шаги. Гришка появился, красный и взъерошенный, словно его застали за каким-то не самым законным занятием в людской.

— Барин? Ты звал? Я там… я почти устроился.

— Ты устраиваешься не «там», — я положил руку ему на плечо. — Ты будешь рядом со мной. Найди себе комнату где-то на этом этапе. Рядом с моими покоями. Чтобы я мог докричаться.

Гришка растерянно уставился на меня, потом на роскошные, пусть и потускневшие, ковры в коридоре.

— В… в главном доме? Да я… да я там…

— Ты мой оруженосец и мой друг, — твёрдо сказал я. — И здесь ты будешь на положении, соответствующем этому статусу. Понятно?

Он проглотил комок в горле и выпрямился, пытаясь придать своему простоватому лицу суровое выражение.

— Понятно, барин.

В этот момент вернулся Вячеслав.

— Собрание готово, ваше сиятельство, — доложил он, и в его голосе я снова уловил тот самый, едва слышный металлический отзвук недовольства.

«О, он ненавидит это», — ликовал Голод. — «Он ненавидит, что ты ломаешь его уютный мирок. Давай, продолжай!».

Я кивнул и прошёл за ним в большой холл у главного входа.

Они стояли там — человек двадцать, может, тридцать. Повара, горничные, конюхи, лакеи. Все в чистой, но поношенной униформе. Все с опущенными глазами и подобострастно склонёнными головами. Но я чувствовал исходящую от них волну — любопытство, страх, недоверие. Они изучали меня украдкой, как изучают нового хищника, забредшего на их территорию.

Я обошёл их медленным, размеренным шагом, заложив руки за спину. Голод работал на полную катушку, фильтруя моё восприятие.

«Эта горничная… боится, что её уволят. Тот лакей… уже думает, как украсть серебряную ложку. А этот детина с кухни… презирает тебя за твою худобу. О, а вон та, пожилая… она помнит твоего отца. В её памяти есть капля уважения. Используй это».

Я остановился посреди зала. Все замерли.

— Я — Мирослав Игнатьевич Белозерский, — сказал я, и мой голос прозвучал громко и чётко, без тени неуверенности. — Для тех, кто не знает. Я здесь хозяин. Отныне. — Я сделал паузу, давая словам впитаться. — Я требую трёх вещей: честности, трудолюбия и верности. Взамен вы получите крышу над головой, полный паёк и мою защиту. — Я посмотрел прямо на Вячеслава, стоявшего в стороне с каменным лицом. — Ко мне можно приходить с проблемами. Ко мне можно обращаться за справедливостью. Но ко мне нельзя приходить с ложью. Потому что я её почую. Всегда.

В зале повисла напряжённая тишина. Мои слова, подкреплённые какой-то внутренней силой, которую они, должно быть, почувствовали, висели в воздухе, как обещание и угроза одновременно.

«Неплохо», — оценил Голод. — «Коротко, ясно, и пахнет властью. Они теперь будут бояться тебя чуть больше, чем тех, кто им платит. Пока что».

— Всем по своим местам, — скомандовал я. — И чтобы через час мой оруженосец был устроен в покоях на втором этаже. Рядом со мной.

Люди стали расходиться, перешёптываясь. Вячеслав неподвижно стоял на месте, его лицо было бесстрастным, но я видел, как напряжены его плечи под строгим фраком.

Я повернулся и пошёл назад, к лестнице, чувствуя, как сотни невидимых глаз впиваются мне в спину. Но теперь это уже были не просто взгляды любопытствующих. Это был взгляд тех, кто понял — игра началась. И хозяин в доме появился настоящий.

Пусть и не совсем тот, которого они ждали.

Глава 5. Представление Императору

Утро началось с неестественной тишины. Не с пения птиц за окном — здесь, в каменном мешке столицы, их почти не было слышно, — а с натянутого, звенящего безмолвия самого особняка. Казалось, даже стены затаили дыхание в ожидании сегодняшнего дня.

Меня будил не луч солнца, а настойчивый стук в дверь. Вячеслав, дворецкий, стоял на пороге с тем же каменным, непроницаемым лицом. За ним выстроились два лакея с моим парадным облачением.

— Ваше сиятельство, князь Одинцов будет здесь через час. Вам следует приготовиться, — его голос был бесстрастным, как скрип пергамента.

Процесс одевания напоминал ритуал облачения в доспехи перед битвой. Только доспехи эти были из бархата, шёлка и тяжёлого, расшитого золотой нитью кафтана. Каждая деталь — от высоких сапог из мягчайшей кожи до массивной серебряной пряжки на поясе — давила на меня не только физически, но и морально. Это был не я. Это была кукла, которую готовили к представлению.

«Ну вот и прекрасно», — язвил с утра пораньше Голод, пока лакей затягивал шнуровку на рукаве так туго, что пальцы немели. — «Ты выглядишь как жертвенный баран, которого принарядили перед закланием. Надеюсь, тебя хоть хорошо приготовят?».

Я игнорировал его, сосредоточившись на дыхании. Вдох. Выдох. Я — Мирослав Белозерский. Я — хозяин этой земли, какой бы чужой она ни была.

Внизу, у парадного входа, уже ждал Одинцов. Он был облачён в строгий, тёмно-синий мундир с золотым шитьём, и на его груди поблёскивал один-единственный, но весомый орден. Его белый конь нетерпеливо перебирал копытами по брусчатке.

— Вы опаздываете, — бросил он мне в качестве приветствия, окидывая меня беглым, оценивающим взглядом. — Император не любит ждать.

Мы двинулись по ещё пустынным улочкам. С восходом солнца город просыпался, наполняясь гулом, но здесь, в аристократическом квартале, всё ещё царила сонная, надменная тишина. Чем ближе мы подъезжали к холму, на котором стоял дворец, тем величественнее и неприступнее становились здания, тем надменнее были взгляды редких прохожих.

И тогда я увидел его вблизи.

Императорский дворец.

Он не просто сиял. Он слепил. Белоснежный мрамор, золотые купола, гигантские колонны, уходящие в небо. Он был воплощением мощи, богатства и абсолютной, безраздельной власти. Рядом с ним наш родовой особняк казался лачугой.

«Ну что, „хозяин“?» — ехидно спросил Голод. — «Чувствуешь себя песчинкой? Здесь твоя сила, твоя связь с землёй — ничто. Здесь правят другие законы. Этикет. Интрига. Лесть».

Мы проехали через бесконечную череду ворот, каждые из которых охранялись всё более надменной и богато одетой стражей. Наконец, мы спешились у главного входа — громадной арки, в которую мог бы проехать целый экипаж. Здесь нас встретили придворные в ливреях с гербом Империи.

— Проследуйте за мной, — бросил Одинцов, и его голос приобрёл новый, официальный оттенок. — И помните: говорите только тогда, когда к вам обратятся. Кланяйтесь, когда представят вам. Не смотрите Императору прямо в глаза слишком долго. Не поворачивайтесь к нему спиной. Не кашляйте, не смейтесь громко, не…

Он сыпал инструкциями, как командами перед атакой. Каждое правило было очередным витком удавки на моей шее.

Мы вошли внутрь.

И меня захлестнуло.

Великолепие тронного зала было не просто зрелищем. Оно было физическим давлением. Высота потолков, расписанных фресками, была такой, что голова шла кругом. Люстры, усыпанные тысячами свечей, слепили глаза. Воздух был густым и тяжёлым от смеси ароматов — дорогих духов, воска, цветов и чего-то ещё, металлического и холодного: запаха абсолютной власти.

Зал был полон людей. Сотни, может, тысячи придворных. Море шёлка, бархата, драгоценностей, напудренных париков и ухоженных, надменных лиц. И все они — все! — обернулись, когда мы вошли. Тысячи глаз упёрлись в меня. Взгляды были разными: любопытными, насмешливыми, враждебными, оценивающими. Но в каждом из них читалось одно: ожидание. Ожидание промаха. Ожидание, когда провинциальный медведь наступит на свои же лапы.

«О, смотри-ка», — заурчал Голод, и его голос стал низким и опасным. — «Целый зверинец. И все хотят крови. Прекрасно. Я уже проголодался!».

Я шёл за Одинцовым по длинному-длинному ковру, ведущему к трону. Каждый мой шаг отдавался гулко в моих ушах. Я чувствовал, как на мне залипают взгляды, как шепоток пробегает по залу вслед за нами.

«Не споткнись о свой же подол, деревенщина…»

«И это тот самый Белозерский? Вылитый отец, только слабее…»

«Смотрите, как он идёт! Словно на пахоту погнал…»

Шёпот был тихим, но Голод улавливал каждое ядовитое слово и транслировал его прямиком в мой мозг, как громкий, чёткий доклад.

Одинцов остановился в нескольких шагах от низкого возвышения, на котором стояли два трона. Один — побольше, из слоновой кости и золота — был пуст. На втором, поменьше, сидела женщина в роскошном платье — Императрица, как я понял. Её лицо было красивым и холодным, как маска, а глаза пустыми.

Рядом с троном стоял высокий, худощавый мужчина в чёрном, скромном, но безупречно сшитом камзоле. Его лицо было интеллигентным и усталым, а глаза… глаза были самыми пронзительными, что я когда-либо видел. Они видели всё.

— Канцлер, — тихо, одними губами, произнёс Одинцов. — Правая рука Императора. Самый опасный человек в зале.

Канцлер смотрел прямо на меня. Его взгляд был не враждебным. Он был… изучающим. Как учёный рассматривает редкий, неизвестный науке экземпляр.

И тогда грянули трубы. Звук такой мощный, что задрожала мраморная плита под ногами.

Все замерли. Все головы склонились в низком, почтительном поклоне.

На пороге появился Он.

Император.

Он был невысокого роста, но держался с такой неоспоримой властностью, что казался гигантом. Его лицо, обрамлённое седыми баками, было непроницаемым. Глаза, быстрые и острые, как у ястреба, скользнули по залу, и казалось, что он за секунду прочёл мысли каждого присутствующего.

Он прошёл к трону и сел, не глядя ни на кого. Абсолютная тишина стояла в зале, нарушаемая лишь шелестом его одежд.

Одинцов сделал шаг вперёд и склонился в идеальном, отточенном поклоне.

— Ваше Императорское Величество, позвольте представить вам боярина Мирослава Игнатьевича Белозерского, явившегося по вашему высочайшему указу.

Тысячи глаз впились в меня. Сердце заколотилось где-то в горле. Я сделал шаг вперёд, вспомнив все наставления Одинцова, и склонился в поклоне. Движение вышло скованным, неестественным.

Я выпрямился. И встретился взглядом с Императором.

Его глаза, холодные и всевидящие, упёрлись в меня. Они не выражали ни гнева, ни милости. Лишь чистый, безразличный интерес. Как смотрят на новую, диковинную игрушку.

В зале повисла пауза. Я чувствовал, как по спине бегут мурашки. Голод внутри затаился, затих, почуяв силу, при которой даже он не решался шутить.

«Молчи», — прошептал он, и в его голосе впервые зазвучала не ирония, а осторожность. —»Молчи и слушай».

— Белозерский, — произнёс наконец Император. Его голос был тихим, но он нёсся по залу с силой урагана, заставляя вздрагивать каждого. — Наслышаны. Наслышаны о многом. Рады видеть вас при Нашем дворе.

Он говорил ровно, без эмоций. Но Голод тут же прошипел мне на ухо:

«Ложь! Он не „рад“. Он изучает. Он видит в тебе угрозу. Или инструмент. Слово „рады“ звучит для него так же фальшиво, как колокольчик на шее у волка».

Я склонил голову ещё раз, не в силах вымолвить слово. Страх парализовал горло. Страх и осознание того, что от одного слова этого человека зависит всё — моя жизнь, жизнь моей семьи, судьба наших земель.

Император что-то сказал канцлеру, не отводя от меня взгляда. Канцлер кивнул.

Аудиенция была окончена.

Одинцов коснулся моего локтя, давая знак отходить. Мы, пятясь, отступили на несколько шагов, прежде чем развернуться и пойти по ковру к выходу.

Спина горела от тысяч взглядов. Я слышал, как сдерживаемый шепот снова поднимается behind нас, теперь уже полный разочарования или злорадства — я не мог разобрать. Они ждали зрелища. Ждали, что я упаду в обморок, запнусь, скажу какую-нибудь глупость.

А я просто шёл. Шёл, чувствуя, как капли пота стекают по спине под тяжёлым кафтаном.

Мы вышли в галерею, и только тут я смог сделать первый полный, глубокий вдох.

— Вы не опозорились, — сухо констатировал Одинцов. — Уже неплохо. Но это был только первый круг ада. Дальше — хуже.

Я молча кивнул, глотая воздух. Руки дрожали.

Первый круг был пройден. Но я почувствовал вкус этой игры. И понял, что Одинцов прав.

Это был всего лишь начало.

Воздух в галерее был прохладнее, но не свежее. Он был густым и спёртым, пропитанным запахом воска, старины и власти. Я стоял, прислонившись к холодной мраморной колонне, и пытался загнать обратно в лёгкие воздух, который, казалось, разбежался по углам этого гигантского каменного мешка.

Руки дрожали. Я сжал их в кулаки, пряча за спиной, и почувствовал, как грубый шов на перчатке впивается в ладонь. Сердце колотилось где-то в горле, выбивая неправильный, сумасшедший ритм.

«Ну что, герой?» — раздался внутри ехидный, вибрирующий голос. — «Поздравляю. Ты не упал в обморок и не обмочил свои нарядные штаны. Правда, твоё лицо было белее этой колонны, а взгляд — как у загнанного зайца. Но кто заметит такие мелочи, правда?».

— Заткнись, — прошипел я мысленно, с силой выдыхая.

Я оттолкнулся от колонны и заставил себя выпрямиться. Спина заныла от напряжения. Я посмотрел вслед удаляющейся спине Одинцова. Он шёл своей обычной, размеренной, неспешной походкой — походкой хозяина, который знает здесь каждую плитку. Он не оборачивался, не проверял, иду ли я за ним. В его позе читалось холодное предположение, что я просто обязан следовать за ним, как привязанный щенок.

И что-то во мне ёкнуло. Что-то упрямое и гордое, что не умерло под тяжестью золочёных потолков и тысяч осуждающих взглядов.

«Ага», — тут же подхватил Голод, почуяв мою перемену. — «Вот он, наш боевой настрой! Наконец-то! Не дай этому вылощенному столичному щенку думать, что ты за ним побежишь, высунув язык!».

Я сделал шаг. Ноги были ватными, но держали. Второй. Третий. Я ускорил шаг, догоняя Одинцова, заставляя свои дрожащие колени подчиняться. Я шёл, глядя не под ноги, а прямо перед собой, на его спину. Я расправил плечи, почувствовав, как тяжёлый кафтан обтягивает плечи. Я — Мирослав Белозерский. Меня не сломила тьма внутри меня. Меня не сломил Одинцов на поле боя. Не сломят и здесь, в этом позолоченном клетке.

Я поравнялся с ним, не сбавляя и не прибавляя шага. Он почувствовал моё присутствие сбоку и чуть повернул голову. Из уголка глаза я увидел, как его бровь почти незаметно поползла вверх. Удивление? Раздражение? Неважно.

— Ваша светлость, — сказал я, и мой голос прозвучал гораздо спокойнее, чем я ощущал внутри. — Что дальше в расписании этого… праздника?

Он замедлил шаг, давая мне оценить всю глубину моего невежества.

— Дальше, милый мальчик, — произнёс он, и в его голосе снова зазвучали лёгкие, ядовитые нотки, — вас ждёт нечто куда более утомительное, чем молчаливое стояние перед троном. Дальше — светская жизнь. Представления. Знакомства. Беседы. — Он бросил на меня искоса взгляд. — Готовы ли вы к тому, что каждый ваш чих, каждое неверное слово будут подхвачены, разнесены по всему двору и разобраны на составляющие с пристрастием?

«О, готов!» — завопил Голод, потирая незримые руки. — «Я уже чувствую, как у них там слюнки текут! Они все жаждут скандала, жареных фактов, новой игрушки для перетирания! Давай, давай им повод! Я помогу!».

— Я всегда готов к последствиям своих действий, — ответил я, глядя прямо перед собой на роскошные гобелены, изображавшие какие-то кровавые баталии. — Вопрос в том, готовы ли они к моим.

Одинцов хмыкнул — коротко, сухо, беззвучно.

— Наивность провинциала иногда бывает весьма… забавна. Ладно. Проследуемте. Вас ждёт представление совету бояр. Там собрались те, кто действительно правит Империей, пока Император развлекается охотой или философией. Постарайтесь не развязать там войну до моего возвращения.

Он подвёл меня к огромным дубовым дверям, инкрустированным бронзой. По обе стороны от них стояли две неподвижные, как статуи, фигуры в парадных мундирах. Придворные.

— Ждите здесь, — бросил Одинцов. — Вашу персону представят. И… постарайтесь не трогать ничего руками. Антиквариат.

Он развернулся и ушёл, его шаги затихли в гулких переходах дворца.

Я остался один. Вернее, не совсем один. Два стражника смотрели прямо перед собой, но я чувствовал их боковое зрение, устремлённое на меня. Я слышал за дверьми приглушённый гул голосов — низкий, размеренный, полный собственной значимости.

Я отступил на шаг, чтобы не стоять к двери вплотную, и окинул взглядом галерею. Роскошь здесь была другого порядка. Не ослепляющая, как в тронном зале, а давящая. Портреты суровых мужчин в напудренных париках, смотревших на меня с высоты своих рам с нескрываемым презрением. Дорогие, но потускневшие ковры. Всё дышало возрастом, традицией и неприязнью ко всему новому, чужеродному.

«Чувствуешь?» — прошелестел Голод, переключившись с ярости на холодное наблюдение. — «Здесь не блеск. Здесь плесень. Застоявшаяся власть. Они ненавидят всё, что нарушает их затхлый мирок. Они ненавидят тебя уже только за то, что ты молод. За то, что от тебя пахнет ветром и лесом, а не пылью архивов».

Я чувствовал. Я чувствовал каждой клеткой своей кожи. Это было похоже на то, как входишь в давно заброшенный дом, и стены смотрят на тебя враждебно, храня память о прошлых жильцах.

Я закрыл глаза на секунду, пытаясь найти внутри точку опоры. Я искал Живу, её тёплое, зелёное сияние. Но здесь, в этом каменном теле, она была слаба и притихшая, как ручей, пересохший в жару. Её заглушала тяжёлая, многовековая аула места, пропитанная интригами, предательствами и скукой.

Но была и другая сила. Тёмная, бдительная, голодная. И она здесь чувствовала себя… как дома.

«Не бойся их», — прошипел Голод, и его голос приобрёл новые, обволакивающие нотки. — «Они — старые, жирные коты, которые забыли, как это — охотиться. Они только шипят из угла. А мы… мы молоды. Мы голодны. И у нас острые когти».

Я открыл глаза. Дрожь в руках прекратилась. Дыхание выровнялось. Я посмотрел на дубовые двери, за которыми решались судьбы империи.

Я был чужим здесь. Дикарём в золочёной клетке. Но я не был беззащитным. Со мной был мой личный демон, мой циничный советник, мой детектор лжи. И вместе мы представляли собой силу, с которой этим затхлым котам ещё предстояло столкнуться.

Двери передо мной медленно распахнулись. Гул голосов стал громче, обрушившись на меня волной. Десятки пар глаз повернулись в мою сторону.

Я выпрямил спину, поднял подбородок и сделал шаг вперёд. Навстречу новому кругу ада.

Двери распахнулись, и волна звука, запахов и взглядов ударила мне в лицо. Если тронный зал был храмом имперской мощи, то это помещение — его клубной курилкой. Здесь правили не церемонии, а неформальная власть.

Зал Совета был меньше, но от этого не менее внушительным. Стены, обшитые тёмным дубом, поглощали свет. Воздух был густым от дыма дорогих трубок, запаха выдержанного коньяка и старого, неподвижного мужского пота. Не было ни шёлка, ни бриллиантов — только дорогие, но строгие камзолы, седые бороды, умные, холодные глаза, видевшие десятки таких вот «молодых надежд», сгинувших в политических жерновах.

И все эти глаза — человек тридцать, не больше — уставились на меня. Молча. Без явной враждебности. С убийственной, безразличной оценкой.

«О, вот они», — с наслаждением прошелестел Голод. — «Мозги и гной Империи. Старые пауки в своей паутине. Чуешь запах? Не крови. Власти. Денег. И лёгкого, сладковатого тления. Они уже наполовину сгнили заживо».

Меня лёгким толчком в спину впустили внутрь. Двери закрылись с тихим, но окончательным щелчком. Я оказался в ловушке. Без Одинцова.

Ко мне медленно, с видом заправского хозяина, подошёл один из стариков — низкорослый, плотный, с лицом умного, усталого бульдога и блестящей лысиной.

— Боярин Белозерский, — произнёс он, и его голос, низкий и сиплый, идеально подходил к обстановке. — Я — граф Строганов, глава торгового совета. Нам… интересно.

Он не протянул руку. Просто осмотрел меня с ног до головы.

— Расскажите нам о своих землях. О… урожаях. О том, как вы управляетесь без помощи столичных управителей.

Вопрос прозвучал вежливо. Но Голод тут же впился в моё сознание:

«Ловушка! Он проверяет, не дурак ли ты. Хочет узнать, понимаешь ли ты экономику или ты просто дикарь с силой. Смотри: тот, что справа с бокалом, — ему скучно. Тот, что курит трубку у камина, — слушает внимательно. А вон тот, с крысиным лицом, — уже готовит колкость».

Я сделал шаг вперёд, чувствуя, как подошвы сапог утопают в густом ковре.

— Управляемся просто, ваше сиятельство, — сказал я, заставляя голос звучать ровно. — Считаем каждую копейку. Сеем то, что даст урожай в нашем климате, а не то, что модно при Дворе. И продаём не сырьё, а то, что уже прошло первичную обработку. Лён — не пучками, а готовым полотном. Древесину — не брёвнами, а мебелью. Выгоднее.

В зале на секунду повисла тишина. Строганов медленно кивнул, в его глазах мелькнул неподдельный интерес.

— Рационально. Неожиданно рационально для… — он запнулся, но все поняли, что он хотел сказать: «для такого как ты».

«Следующий», — скомандовал Голод. — «Тот, у камина. Он хочет спросить о твоей „силе“. Готовься».

Как по мановению волшебной палочки, другой боярин, высокий и костлявый, с пронзительным взглядом, оторвался от камина.

— Рациональность — это прекрасно, молодой человек, — произнёс он, и его голос был тонким, как лезвие бритвы. — Но наслышаны, что ваше главное… «достояние» носит несколько иной характер. Не планируете ли вы использовать его для, скажем так, ускорения тех самых урожаев? Или для иных, более амбициозных проектов?

Вопрос висел в воздухе, острый и отравленный. Все замерли, ждали моего ответа. Это был прямой вопрос о моей силе. О том, что все они боялись и хотели приручить.

Я почувствовал, как по спине пробежал холодок. Но внутри не было паники. Был лишь холодный, ясный гнев.

«Не отрицай», — мгновенно прошептал Голод. — «Не оправдывайся. Сыграй на их поле. Сделай это своей силой, а не слабостью».

Я медленно повёл взглядом по кругу, встречаясь с каждым из них по очереди.

— Моё «достояние», как вы изволили выразиться, — это часть меня, — сказал я тихо, но так, чтобы было слышно в самой дальней углу. — Как ваша мудрость — часть вас. Я не планирую его «использовать». Я планирую им жить. И так же, как вы не станете тратить свою мудрость на решение каждой бытовой склоки в вашем имении, я не стану тратить свою силу на то, с чем можно справиться руками и головой.

Наступила пауза. Затем кто-то сдержанно кашлянул. Кто-то другой принялся набивать трубку, скрывая улыбку. Крысоподобный боярин сморщился.

Я не сказал «да» и не сказал «нет». Я поставил свою силу на один уровень с их опытом. Сделал её личным делом, а не инструментом.

Строганов хмыкнул.

— Остроумно. Наивно, но остроумно. Что ж, Мирослав Игнатьевич, вы… не оправдали ожиданий.

Я нахмурился.

— В каком смысле?

— Мы ожидали увидеть дикаря. Одну силу без мозга. Или фанатика, как ваш опекун Одинцов. А вы… — он развёл руками, — вы оказались просто молодым человеком с головой на плечах. И с некоторыми… особенностями. Это скучно. Но безопасно.

Он повернулся спиной, давая понять, что аудиенция окончена. Остальные тоже потеряли ко мне интерес, вернувшись к своим разговорам, бокалам и трубкам. Я перестал быть диковинкой. Я стал просто ещё одним игроком за их столом. Пока что — очень мелким.

Ко мне подошёл слуга и жестом пригласил следовать за ним. Я вышел из зала, чувствуя, как с плеч спадает чудовищное напряжение.

В галерее меня ждал Одинцов. Он прислонился к стене, скрестив руки на груди.

— Ну? — спросил он без предисловий.

— Выжил, — бросил я, проходя мимо него.

Он догнал меня парой шагов.

— «Выжил» — это минимальная задача. Что они сказали?

— Что я скучный и безопасный, — ответил я, не сбавляя шага.

Одинцов на мгновение замер, а затем рассмеялся. Это был короткий, сухой, безрадостный звук.

— Поздравляю. Это лучший комплимент, который вы могли от них услышать. Значит, они пока не видят в вас угрозы. А значит, у вас есть время. — Он посмотрел на меня с новым, странным уважением. — Вы оказались умнее, чем я предполагал.

Мы шли по бесконечным коридорам обратно к выходу. Я чувствовал себя выжатым, как лимон. Каждый мускул ныл от напряжения. Но внутри теплилась маленькая, злая победа.

Я прошёл первое крещение. Не силой. Умом. И помощью своего внутреннего циника.

Но я не обольщался. Это был всего лишь первый раунд. И старые пауки в своей паутине лишь на время убрали когти.

Глава 6. Парад невест

Воздух в Императорской галерее был густым и сладким, как перебродивший мед. Он состоял из тысячи ароматов: дорогих духов, пудры для париков, воска от бесчисленных свечей, пряного запаха глинтвейна и сладковатого дыхания цветов, гирляндами увивавших мраморные колонны. Звуки сливались в непрерывный, навязчивый гул — шелест шелков, звон хрусталя, смех, слишком громкий и слишком быстрый, и бесконечный поток любезностей, что текли, как сироп, прикрывая собой острие скальпелей.

Я стоял у стены, стараясь дышать ровно и чувствуя себя диким зверем, забравшимся в хрустальную лавку. Каждый мускул был напряжен, каждый нерв звенел. Парадный камзол, сшитый наспех столичным портным, жал в плечах и казался мне доспехами из крапивы.

«Ну, наслаждаешься атмосферой?» — прорычал внутри Голод. Его голос, обычно скрипучий и язвительный, сегодня звучал на удивление бодро, словно гурман, оказавшийся перед щедро накрытым столом. — «Пахнет… о, пахнет отчаянием, тщеславием и пошлым расчетом. Восхитительный букет. Я на диете из провинциальной простоты, а тут такой пир!».

«Заткнись и будь начеку», — мысленно огрызнулся я, стараясь не шевелить губами. — «Твоя задача — слушать. Слышишь?».

«Слышу, слышу», — заурчал он в ответ. — Уши в трубочку свернул. Этот толстяк в парике, что льстит канцлеру, хочет монополию на поставку железа. Его слова пахнут сахаром, а намерения — тухлой рыбой. А вон та дама в синем… она только что солгала подруге о стоимости своего ожерелья. Мелочно, но забавно».

Я следил за его «репортажем», чувствуя, как по спине бегут мурашки. Этот новый навык был одновременно и даром, и проклятием. Я видел людей насквозь, и картина была удручающей. Море фальши. Океан притворства.

Ко мне подошел первый из бояр — дородный, с лицом заправского банкира и глазами-щелочками, в которых плескался холодный расчет.

«Граф Строганов. Торговый совет. Хочет узнать о потенциале твоих лесов для экспорта, но боится твоей силы. В его голосе — осторожность, приправленная жадностью», — немедленно прошептал Голод.

— Боярин Белозерский! Наконец-то! — голос графа был густым и масляным, как дорогая сметана. — Наш новый герой! Как ваши впечатления от столицы?

Мы обменялись дежурными любезностями. Я чувствовал, как его взгляд сканирует меня, оценивая стоимость моей пряжки, качество сукна и потенциальную выгоду от знакомства. Голод тихо хихикал у меня в голове, комментируя каждый его скрытый посыл.

За Строгановым потянулась вереница других — советники, военные, чиновники. Каждый приходил со своей целью: одни — из любопытства, другие — из страха, третьи — в надежде прикорнуть нового «фаворита». Я кивал, улыбался скованно, отвечал односложно и все время чувствовал на себе тяжелый, оценивающий взгляд Одинцова, который наблюдал за этим балетом с безопасного расстояния, как опытный дрессировщик.

А потом ко мне начали подводить дочерей.

Первые две были милы, румяны и так похожи на фарфоровых куколок с натянутыми улыбками и заученными фразами, что я тут же забыл их имена. Голод зевал:

«Скучно. Родители сказали «попроще», они и просто беседуют. Ни ума, ни хитрости. Следующая!».

И следующая появилась.

Её не подводили. Она возникла сама, словно из дымки, материализовавшись меж колонн. И всё вокруг будто замерло на мгновение.

Это была Ярослава Строганова. Дочь того самого графа. Я слышал о ней от Арины — «холодная красота и откровенный расчет».

Красота и вправду была ледяной. Идеальные черты лица, будто выточенные из слоновой кости. Гладкие волосы цвета воронова крыла, уложенные сложным образом, но без единого намека на легкомыслие. Глаза — синие, чистые и бездонные, как горное озеро зимой, в них не отражалось ни единой искорки живого чувства. Её платье было темно-синим, строгим, без лишних рюшей, и лишь дорогой, но скупой жемчуг подчеркивал белизну шеи.

Она подошла, и её движение было бесшумным и грациозным, как скольжение змеи. Легкий кивок. Не улыбка.

— Мирослав Игнатьевич, — её голос был низким, ровным и таким же холодным, как её взгляд. В нём не было ни девичьей робости, ни подобострастия. — Мой отец говорил, вы человек дела. Мне всегда интересны… перспективные знакомства.

«Вот! Наконец-то!» — взвизгнул Голод, и его вибрация внутри меня стала острой, как бритва. — «Слушай! Слушай её! Ни капли тепла! Ни грамма настоящего интереса! Чистейший, выверенный до микрона расчет! Она смотрит на тебя не как на мужчину. Она смотрит на тебя как на… актив! Как на землю, титул и эту твою дурацкую силу, которую можно вложить в дело! Боже, какая восхитительная пустота!».

Я почувствовал это и без его подсказок. Её слова были правильными, вежливыми. Она спрашивала о землях, о климате, о том, как управляюсь с урожаями. Но за каждым вопросом стоял холодный аналитический ум, оценивающий рентабельность, выгоду, стратегическую пользу.

— Говорят, ваши способности позволяют влиять на плодородие земли, — произнесла она, и в её голосе не было ни суеверного страха, ни восторга. Был лишь деловой интерес. — Это могло бы дать невероятное преимущество в экспорте пшеницы на северные рынки. Вы не думали о создании акционерного общества?

Я смотрел на неё, на эту идеальную, бездушную куклу, и меня охватывало странное чувство — смесь восхищения и леденящего ужаса. В ней не было ни капли фальши. Она была целиком и полностью продуктом этого мира — мира цифр, договоров и браков по расчету.

«Скажи ей, что её жемчуг выглядит дешево», — ехидно предложил Голод. — «Посмотрим, дрогнет ли это ледяное лицо».

Я, конечно, ничего такого не сказал. Я лишь вежливо улыбнулся — той самой, натянутой улыбкой, которой научился за этот вечер.

— Ваша осведомлённость поражает, сударыня. Но я пока лишь знакомлюсь с возможностями столицы. Не стоит забегать вперед.

Её синие глаза чуть сузились, уловив мягкий отпор. В них мелькнуло нечто — не разочарование, нет. Скорее, пересмотр тактики. Как шахматист, видящий неожиданный ход противника.

— Разумно, — кивнула она. — Осмотрительность — качество редкое и ценное. Надеюсь, мы ещё побеседуем. На более… конкретные темы.

Она откинулась, сделала безупречный, отточенный реверанс и отплыла прочь, оставив после себя шлейф дорогих, холодных духов и ощущение, что я только что подписал черновик брачного контракта.

Я выдохнул, к которому не осознавал, что задерживал.

«Ну?» — поинтересовался Голод. — «Каковы впечатления от будущей супруги? Я бы сказал, идеальная партия. Не станет докучать сантиментами. Будет прекрасным бухгалтером для твоих владений. И, полагаю, в постели будет так же эффективна и безэмоциональна, как камень».

«Заткнись», — мысленно бросил я ему, чувствуя, как по спине пробегает холодок.

И в этот момент я поймал на себе ещё один взгляд. С другой стороны зала. Взгляд другой девушки — тихой, испуганной, спрятавшейся за спину чопорной мамаши. И в её глазах не было ни расчета, ни холодной оценки. Только чистая, неприкрытая тоска.

Игра, как говорил Одинцов, только начиналась. А доска была усеяна самыми разными фигурами.

Едва ледяной шлейф Ярославы рассеялся, как меня накрыла новая волна — теплая, духовая, сладкая до тошноты. И столь же искусственная.

— О, Боже мой, Мирослав Игнатьевич! — раздался позади меня голосок, звонкий, как колокольчик, и до дрожи знакомый по наставлениям Арины. — Простите мою наглость, я просто не могла усидеть на месте!

Я обернулся и едва не попятился. Передо мной стояла сама улыбка. Румяная, золотоволосая, в платье нежно-розового цвета, усыпанном кружевными розами. Ефросинья Лукавая. Её глаза — большие, бездонно-голубые — смотрели на меня с таким обожанием, словно я только что спустился с небес на огненной колеснице, а не неуклюже топтался тут в тесном камзоле.

«Трах-тибидох!» — завопил Голод с притворным восторгом. — «А вот и наше личное солнышко! Внимание, милорд, включаем режим «невинная лань». Глазки — на мокром месте, нижняя губа — подрагивает. И… начали!».

— Вы просто не представляете, как я волновалась, представляя себе ваc! — всплеснула она ручками в кружевных перчатках. — После всех этих невероятных историй, которые ходят о вас! О настоящем герое, защитнике своих земель! Это же так… так романтично!

Её голос звенел искренним восхищением. Но Голод тут же вставил своё весомое слово:

«Врёт. Слово «романтично» она произносит с той же интонацией, с какой её папаша обсуждает цену на зерно. Чувствуешь? Под сладостью — холодный расчет. Она не верит в сказки. Она верит в выгодную партию».

— Истории имеют свойство приукрашивать, сударыня, — сухо ответил я, пытаясь поймать её взгляд, который упорно скользил где-то у меня по подбородку, создавая иллюзию застенчивости.

— О, нет, я уверена, что все это чистая правда! — она сделала шаг ближе, и облако тяжёлого, цветочного аромата ударило мне в ноздри. — Вы такой… сильный. И, должно быть, такой одинокий здесь, в этом холодном, чужом городе. Мое сердце просто разрывается при одной мысли!

Она прижала руку к груди, и её голос дрогнул с идеально выверенной ноткой сострадания.

«Ловкий ход», — сразу же прокомментировал Голод. — «Переводит тему с твоих «подвигов» на твою «уязвимость». Намекает на то, что она может быть той, кто согреет бедного, одинокого медвежонка. Паф! Прямо в сантименты. Только вот пахнет эта забота дешёвым порошком и фальшью».

Меня начало слегка подташнивать от этой слащавой истерии. Я попытался отступить, но уперся спиной в колонну.

— Я прекрасно справляюсь, благодарю вас за участие, — произнес я, глядя куда-то поверх её изящной прически.

— О, я уверена! — поспешно согласилась она, снова заглядывая мне в глаза. — Конечно, вы справляетесь! Вы же герой! Но… — она опустила голос до конспиративного шепота, наклонившись так близко, что локон её волн коснулся моего рукава. — Здесь так много… змей. Все такие фальшивые. Все чего-то хотят. Мне иногда так страшно за вас! Я бы так хотела… стать вам другом. Истинным, преданным другом. Тот, кому можно доверять в этом омуте лжи.

В её голубых глазах стояли самые настоящие, искренние на вид слёзы. Искусство высшего пилотажа.

«ДРУГОМ!» — взревел Голод так, что у меня в висках застучало. — «Слышишь это? Не женой, не любовницей — ДРУГОМ! Как трогательно! Как самоотверженно! Она предлагает тебе свою «душу» без всяких условий, а ты уж потом, по доброте душевной, не забудешь осыпать её подарками, титулами и защитой! Классика! Браво!».

Я чувствовал, как моё лицо застывает в маске вежливой отстраненности. Эта игра была даже противнее, чем откровенный расчет Ярославы. Та хоть была честна в своей бесчеловечности.

— Дружба — большая редкость и большая ответственность, — сказал я, наконец находясь в себе силы отодвинуться от неё и колонны. — Я тронут вашим предложением, сударыня. Но, пожалуй, мне не стоит обрекать такую хрупкую и чувствительную натуру на тяготы общения с «одиноким медвежонком». Вам же будет страшно.

Я произнес это с самой убийственной, ледяной вежливостью, на какую был способен.

Эффект был мгновенным. Слащавая маска на её лице дрогнула. В глазах, всего секунду назад сиявших искренней готовностью к «дружбе», мелькнула быстрая, как удар хлыста, злость. Она поймала мой сарказм. Поняла, что её раскусили.

Но уже через мгновение маска вернулась на место, лишь легкая обильная дрожь в уголках губ выдавала её.

— О, вы такой шутник! — засмеялась она, и этот смех прозвучал чуть более пронзительно, чем нужно. — Ну что ж, я не буду вас задерживать. Но помните, мое предложение всегда в силе. Для вас.

Она сделала реверанс, на этот раз менее глубокий, и уплыла, оставив после себя тошнотворно-сладкое благоухание и осадок на душе, словно я только что гладил ядовитую тропическую лягушку.

Я вытер ладонью лоб, смахивая несуществующую пыль и её притворную заботу.

«Ну что, герой?» — поинтересовался Голод, с наслаждением переваривая только что поглощённую порцию фальши. — «Две претендентки. Ледяная карга и сладкая змея. Выбор, достойный эпической поэмы. Интересно, что предложат нам дальше? Клоунесса или, может быть, настоящая одержимая?».

Я не ответил. Я смотрел на мелькающие в толпе лица и чувствовал, как усталость накатывает на меня тяжёлой, свинцовой волной. Это был не физический износ. Это было моральное истощение от постоянной бдительности, от необходимости фильтровать каждый звук, каждую улыбку через внутреннего циника.

И в этот момент мой взгляд, блуждавший по залу в поисках хоть капли чего-то настоящего, снова наткнулся на ту самую девушку. Ту, что смотрела с тоской. Она стояла чуть поодаль, возле огромной вазы с цветами, и её пальцы нервно перебирали край веера. Она не смотрела на меня. Она смотрела куда-то в сторону балкона, на тёмное небо за свинцовыми стёклами, и в её глазах была такая искренняя, неприкрытая тоска по свободе, что моё собственное сердце сжалось в ответ.

И Голод, на удивление, на секунду притих.

А пока сладковатый привкус тошноты от общения с Ефросиньей всё ещё стоял у меня в горле. Воздух вокруг, пропитанный духами, лестью и ложью, казался густым и удушающим. Мне нужно было глотнуть чего-то настоящего. Хотя бы глоток. Иначе я бы задохнулся здесь, в этом позолоченном морге для душ.

Мой взгляд, будто магнит, снова и снова возвращался к ней. К той, что стояла у высокой вазы с увядающими лилиями, словно пытаясь за их стеблями спрятаться от всего этого блеска и шума. Она не ловила чьих-либо взглядов, не пыталась казаться заинтересованной. Она просто была. И в её позе, в опущенных плечах, в нервном перебирании сложенного веера читалась такая искренняя, неприкрытая тоска, что она казалась самым живым человеком в этой зале.

«О?» — лениво поинтересовался Голод, следя за направлением моего взгляда. — «Нашёл новую жертву? Выглядит как перепуганный кролик. Интересно, какой козырь припрятали её родители? Умение вышивать крестиком? Или, может, она немаркая?».

Но в его голосе не было привычной едкой язвительности. Было скорее любопытство. Как у хищника, учуявшего незнакомый, но не угрожающий запах.

Я оттолкнулся от колонны и направился к ней, чувствуя, как на мне залипают любопытные взгляды. Шепоток побежал следом:

«Белозерский… к Лукавиным… нет, это же младшая, Катерина… бедняжка… что он мог в ней найти?..».

Я проигнорировал их. Весь мой фокус был на ней.

Она заметила моё приближение и встрепенулась, как птица, готовясь взлететь. Глаза её, большие и тёмные, как лесные омуты, расширились от испуга. Она инстинктивно сделала шаг назад, задев вазу, и цветы качнулись, осыпая её плечо жёлтой пыльцой.

«Осторожно, спугнёшь», — пробурчал Голод, но уже без насмешки.

— Прошу прощения, я не хотел вас напугать, — сказал я, останавливаясь на почтительном расстоянии. Мой голос прозвучал тише, грубее, чем обычно, но без той напускной галантности, что я применял с другими.

Она смотрела на меня, не в силах вымолвить ни слова. Её пальцы сжали веер так, что костяные пластинки угрожающе хрустнули.

«Страх», — безошибочно диагностировал Голод. — «Чистый, животный страх. Но… без фальши. Ни капли. Она не играет. Она действительно боится. Интересно…».

— Мирослав Белозерский, — представился я, слегка склонив голову. Я не протянул руку, понимая, что это её окончательно добьёт.

Она проглотила комок в горле, и её губы дрогнули, пытаясь сложиться в какую-то подобие улыбки. Вышло жалко и трогательно.

— Ка-Катерина Лукавина, — прошептала она так тихо, что я скорее угадал её имя по движению губ. Голос у неё был низким, мягким, совсем не похожим на фальцет её сестры.

Повисла неловкая пауза. Она смотрела куда-то мне в грудь, я — на её поблёкший, скромный веер.

«Ну, говори же что-нибудь, деревенщина!» — завопил вдруг Голод, но не потому что злился, а от нетерпения. — «Спроси о погоде! О здоровье коров! Что угодно!».

— Вы, кажется, единственный человек здесь, кому так же неловко, как и мне, — выпалил я наконец, не в силах выдержать это молчание.

Её вздернулось ко мне, удивлённый. Страх в её глазах на миг отступил, уступив место изумлению. Она, кажется, ожидала чего угодно — любезностей, расспросов о приданом, плохо скрытого презрения, — но только не этого.

«Прямо в яблочко!» — одобрительно цокнул Голод. — «Смотри, как отреагировала! Искреннее удивление. Свежо».

— Я… я не очень люблю большие скопления людей, — призналась она, снова опуская глаза. — Все эти разговоры… они такие… пустые.

— Как проколотая бочка с вином, — кивнул я. — Шума много, а смысла ноль.

На её губах дрогнуло нечто, очень отдалённо напоминающее улыбку.

— Точное сравнение.

Ещё одна пауза, но теперь уже не такая напряжённая.

— А что вы любите? — спросил я, чувствуя, что это единственный вопрос, который уместен здесь и сейчас.

Она снова посмотрела на меня, и на этот раз её взгляд задержался на моём лице чуть дольше, будто пытаясь что-то разглядеть.

— Книги, — выдохнула она, и в этом слове прозвучала такая тоска, что стало ясно — книги для неё не просто развлечение. Это был побег. — У отца в библиотеке есть труды по античной истории… и по ботанике. Я… я иногда туда пробираюсь.

«Ботаника?» — переспросил Голод, и в его голосе впервые прозвучало неподдельное изумление. — «Серьёзно? Никакого намёка на выгоду, на положение… только… книги. О растениях. Я… я не чувствую подвоха. Вообще. Это… странно».

И я тоже это чувствовал. От неё не исходило того фонового гула корысти, страха или тщеславия, что витал вокруг каждого человека в этом зале. От неё веяло тишиной. Тишиной загнанного в угол, но не сломленного существа.

— Ботаника — это прекрасно, — сказал я, и мои слова прозвучали искренне, потому что это была правда. Жива внутри тихо отозвалась на это слово тёплой волной. — У меня в поместье… есть очень старый сад. С редкими сортами яблонь.

Её глаза вспыхнули на мгновение.

— Правда? А «Красный налив»? У нас никак не приживается…

И она замолчала, снова испугавшись своей смелости, смущённо покраснев.

В этот момент к нам решила подплыть её мать — важная, напудренная дама с лицом, как у кислого яблока. Её взгляд, метнувшийся от моей фигуры к смущённой дочери, был красноречивее любых слов: «Что ты тут лопушишься, дура? Используй момент!».

Катерина потупилась, её плечи снова ссутулились под невидимым грузом. Миг искренности прошёл.

— Мне пора, — прошептала она, делая неуверенный реверанс. — Было… было приятно, Мирослав Игнатьевич.

И она почти бегом ретировалась, оставив меня наедине с её флюгерной мамашей, которая уже открывала рот, чтобы излить на меня поток любезностей.

Но я уже не слушал. Я смотрел вслед Катерине, на её скромное платье, теряющееся в толпе.

«Ну вот», — нарушил молчание Голод, и его голос был задумчивым, почти серьёзным. — «Среди всего этого пластика и позолоты нашёлся один живой цветок. Затоптанный, напуганный, но живой. Без фальши. Совсем. Я… я даже не знаю, что с этим делать. Это выбивает из колеи».

Я молча кивнул, всё ещё чувствуя в ушах эхо её тихого голоса и видя вспышку искреннего интереса в её глазах при слове «яблоня».

Это была всего лишь мимолётная встреча. Несколько неловких фраз. Но после сладкой отравы Ефросиньи и ледяного расчета Ярославы она ощущалась как глоток чистой, ключевой воды после удушья.

И я понял, что в этой игре, полной ловушек и фальши, появилась неожиданная, тихая и очень странная союзница.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге