Обложка Проходная пешка

Проходная пешка

Мамуди

0% прочитано
Стандартный
Мамуди

Проходная пешка

Глава 1

Тишину Артём любил больше всего на свете. Больше денег, которых у него теперь было столько, что он о них не думал. Больше работы, которую он думать любил. Тишину — просто так, ни за что, как любят то, чего в детстве не было совсем.

В детском доме тихо не бывало никогда. Даже ночью кто-нибудь ворочался, сопел, плакал в подушку так, чтобы не услышали, и это «чтобы не услышали» было слышнее всякого плача. Артём выучился спать вполуха, всегда готовый, — сначала там, потом в другом месте, где спать иначе значило не проснуться. Привычка осталась на всю жизнь. Она и сейчас была при нём.

Потому что в этот раз он приехал в горы не за тишиной.

То есть место было то же — он знал его третий год, эту речку, эту яму перед сливом, где стояла форель. Но раньше он приезжал сюда, когда хотел, а теперь — когда пришлось. Раньше он оставлял в городе телефон нарочно, для покоя. Теперь телефона при нём не было по другой причине: по нему находят. Раньше он разводил костёр где удобно. Теперь ставил палатку так, чтобы с тропы её не было видно, и дым пускал маленький, и, услышав вчера на том берегу треск ветки, замер с чашкой в руке и не дышал, пока не понял — косуля.

Его искали в городе. Долго, всерьёз, те люди, которым он однажды сказал «нет» и после этого понял, что «нет» в их мире не говорят и остаются живы. Он не строил иллюзий. Он знал, чем такое кончается, и знал их терпение. Горы были не отдыхом — горы были нора, в которую он забился, чтобы переждать, пока станет ясно, куда бежать дальше и есть ли вообще это «дальше».

Странно только, что даже здесь, в норе, ему было спокойнее, чем среди людей. Толпа всегда была для него опаснее пустоты. С людьми надо было держать спину. Здесь спину можно было отпустить.

Он вынул из нагрудного кармана пейджер и посмотрел на него — в третий раз за утро, и все три раза без надобности.

Экран был пуст. Он и был пуст все девять дней, и Артём знал, что будет пуст и завтра: сюда, в распадок, сигнал не доходил вовсе. Раз в два-три дня он поднимался на гребень, где иногда, если повезёт, серая коробочка вздрагивала и выдавала строчку — короткую, без имён, без обращений, как они условились. «Тихо». Или: «Не возвращайся». Последнее пришло девять дней назад и с тех пор так и висело на экране, потому что Артём его не стёр.

В горах он сидел девятые сутки. До этого было ещё двенадцать дней: две ночи в машине, потом квартира Валеркиной тётки на Заречной, потом сторожка на базе отдыха под Каменском, из которой он ушёл через сутки, потому что сторож стал слишком приветливым. Мобильник он утопил в первый же день, в ста километрах отсюда, и не жалел. А пейджер оставил — пейджер только принимает. Он ничего не рассказывает о хозяине, ничего не выдаёт, не звонит в неудачную минуту. Он просто иногда приносит два слова от единственного человека на земле, который знает, где Артём.

Александр. Саня.

Артём убрал коробочку обратно в карман и поймал себя на том, что улыбается — впервые за девять дней, кажется. Смешно: тридцать один год, а стоит подумать про Саню — и в голове первым делом не завод, не бумаги, не «Не возвращайся», а тот коридор, второй этаж, кафель в зелёную клетку, и трое над одним, и этот один — маленький, тощий, в очках, замотанных синей изолентой, — не орал и не звал, а только закрывал голову руками, будто извинялся, что причиняет им неудобство.

Артёму было тогда одиннадцать. Он не думал и в тот раз. Он вообще редко успевал подумать в такие минуты — за него всё делало что-то внутри, неудобное, тяжёлое, никогда не спрашивавшее, во сколько ему обойдётся. Он влез в эту кучу и получил своё сполна, и потом две недели ходил с лицом всех цветов, и трое ходили тоже, а очкарик стал ходить за ним следом.

Так и ходит всю жизнь. Директор, партнёр, единственная семья. Единственный, кому Артём доверял всё до последней запятой — включая то, за что его теперь искали по всему городу.

«Не возвращайся».

Значит, ещё не улеглось. Значит, сиди в горах, Тёма, лови свою форель.

Речка к осени разбухла от дождей, стала быстрой и злой, цвета крепкого чая с молоком. Артём стоял в ней по колено, чувствуя, как ледяная вода отнимает ноги, и читал течение пальцами через тонкую леску. Он приходил сюда не за рыбой — рыбу он чаще отпускал. Он приходил вот за этим: не думать. Река хорошо смывала мысли. С ней невозможно было думать ни о заводе, ни о матери на кладбище, ни о том, что человеку за тридцать положено иметь кого-то, кому он нужен, а у него есть Саня да пустая палатка.

Лиственницы на том берегу осыпались наполовину, и склон был рыжий, как лисья спина. Пахло холодной водой, прелым листом, дымком. Небо к вечеру затянуло ровной серой пеленой, из-за которой не понять, где солнце, — темнеть начнёт рано. Артём прикинул: половит ещё немного и вернётся, разведёт огонь, поест, а завтра поднимется на гребень — проверить, не пришло ли новое слово. Сидеть на одном месте долго было нельзя. Он это знал.

Вверху по течению что-то было.

Он не сразу понял, что именно. Тёмное, крупное, оно шло по воде тяжело, переваливаясь через камни, — не плыло, а шло, как идёт всё, что вода несёт без его воли. Бревно, подумал Артём. Смытое паводком бревно. Он проводил его глазами лениво, как провожают чужое.

И тут бревно перевернулось на сливе, и из воды вывернулась рука.

Человеческая рука.

Дальше он не думал. Это надо сказать точно, потому что после — много позже — его спрашивали, и он сам себя спрашивал: было ли у него в ту секунду хоть что-то в голове. Не было. Тело сработало само, раньше него, как срабатывало когда-то давно, в другой жизни, где такое умение вбивают в человека намертво и оно потом не выветривается уже никогда. Была вода до пояса, обжигающая, отнимающая дух. Был камень, ушедший из-под ноги. Была злая тяжесть течения, которое не хотело отдавать своё.

Тело шло быстро, тяжелее любого бревна. Артём успел только потому, что не рассуждал, — там, где рассуждают, теряют секунду, а секунды не было. Он поймал его за одежду на самом сливе, где вода уже собиралась прыгнуть вниз, и его рвануло следом, и он упёрся, нашёл дно, где дна почти не было, и потянул. Тело не поддавалось — набрякшее, налитое водой. На один долгий животный момент ему показалось, что река заберёт обоих, и он с холодным, каким-то посторонним удивлением подумал: вот, значит, как. Не в городе, не от ножа. За чужого.

Потом нога нашла опору. Он вырвал тело из потока, свалился с ним на отмель, на окатанные мокрые камни, и они лежали оба, а река шла мимо — злая, обманутая, шумела на сливе.

Это был мужчина. Немолодой, грузный, но сильный — из тех, кто и в пятьдесят держит форму. Лицо серое, губы в синеву, из виска, разбитого о камни, тонко текло, смывалось водой, текло снова. Куртка на нём была дорогая — не для рыбалки, для вида; Артём отметил это машинально, тем углом сознания, что отмечает всё и молчит.

Он перевернул его, надавил на грудь. Раз, другой. Из горла у мужчины выплеснулась вода, потом ещё, он дёрнулся всем телом — и закашлялся, страшно, взахлёб, выворачивая реку наружу.

Живой.

Артём сел на камни рядом, только теперь чувствуя, что и сам колотится крупной дрожью, что вода ледяная и что темнеет уже по-настоящему. Незнакомец не приходил в себя — дышал, но глаз не открывал, — и его тяжёлое тело, только что бывшее ношей реки, стало теперь ношей Артёма. Он посмотрел на серое чужое лицо, которое видел первый раз в жизни, и подумал единственное, что и мог:

надо тащить в палатку, пока оба не околели.

А где-то очень далеко, на самом краю сознания, тихо шевельнулась мысль, которую он привык гасить, не дослушав, — что там, в городе, есть люди, которые хотят его смерти, и что таскать к своему укрытию незнакомых людей, свалившихся неведомо откуда, человеку в его положении нельзя. Что этот грузный мужчина в дорогой куртке взялся посреди глухих гор не с неба. Что осторожный человек оттолкнул бы его обратно в воду и ушёл.

Он погасил и эту мысль. Как гасил все.

Осторожным он не был никогда. В детдоме за осторожность били свои же, а он не умел стоять в стороне, когда рядом гнули слабого, — не из доблести, он потом много раз это себе объяснял, а просто потому, что знал: не вступишься — совесть после не даст спать, будет грызть тихо и долго, хуже любых побоев. С этим неудобным устройством внутри он и жил все свои годы. Оно не спрашивало, выгодно ему или нет. Оно только не давало пройти мимо.

Он взял чужого человека под мышки и поволок вверх, к спрятанной за камнями палатке, оскальзываясь, ругаясь сквозь зубы, один в горах, в наступающей темноте.

---

Ночью его разбудил не звук, а тишина.

Он задремал сидя, привалившись к рюкзаку, — не собирался, но тело за день вымоталось и взяло своё. Незнакомец лежал рядом, растёртый спиртом, укутанный во всё, что нашлось, дышал ровнее, чем вечером; жар тела наконец вернулся к нему. И вот в этой чужой, слишком полной тишине Артёма и накрыло — как накрывало не каждую ночь, но всегда, когда он засыпал не там и не так.

Снова была жара вместо этого холода. Пыль, а не вода. Свет белый, плоский, беспощадный, съедающий тени. И голос — молодой, ломкий, звавший его по имени, звавший недолго, потому что дозваться не успел. Во сне Артём всегда бежал к этому голосу и всегда не добегал; расстояние не кончалось, ноги вязли, а тех, к кому он бежал, уже не было — оставалось только имя, которое он сам же и кричал, просыпаясь.

Он открыл глаза.

Палатка. Холод. Река за брезентом. Рядом — незнакомец, живой, спасённый, дышит.

Артём сидел, пережидая, пока сердце уймётся и вернётся из той жары в эту осень. Он давно уже не спрашивал, за что ему это снится и почему одни возвращаются целыми, а других не отпускает и через годы, приходя по ночам забрать своё. Он просто ждал, пока отпустит. Всегда отпускало — под утро.

Пейджер в кармане молчал.

Артём подбросил в печку, поправил одеяло на чужом человеке — заботливо, машинально, как поправляют своим, — и стал смотреть в темноту, слушая, как рядом дышит тот, кого он вытащил. Спасённый был жив. Это была хорошая мысль, чистая, за неё можно было держаться. За одну эту ночь Артём и держался.

Он не знал — и хорошо, что не знал, — что проснётся не под утро от собственного крика, а гораздо раньше, от удара сапога. Что этот самый человек, дышащий сейчас так мирно под его одеялом, через несколько часов будет кричать надорванным голосом, чтобы Артёма не убивали. И что с этой ночи, с этого спасённого чужого дыхания начнётся всё, чего Артём боялся и от чего прятался в горах, — только придёт оно совсем не с той стороны, откуда он ждал.

А пока он просто сидел и слушал. Один — как всегда. И, впервые за долгое время, не совсем.

Глава 2

Его разбудил удар.

Не звук — удар. Что-то тяжёлое вошло в бок, чуть ниже рёбер, и Артём проснулся уже в воздухе: чьи-то руки рвали его из палатки за ворот и за ногу, брезент трещал, гнулись дуги, и утренний свет ударил в глаза белым.

Он успел подумать одно: нашли.

Земля была холодная, в инее. Его бросили лицом вниз, и он машинально сгруппировался — колени к животу, локти к голове, руки в замок на затылке, — так, как делают не в кино, а в жизни, когда бьют ногами и надо сохранить голову и почки. Тело помнило. Тело всегда помнило раньше него.

Их было четверо или пятеро — он не считал, он видел только сапоги. Хорошие сапоги, дорогие, городские, совсем не для гор. Первый удар пришёлся по рукам, второй — в поясницу, третий — куда-то в бедро так, что нога сразу онемела. Били молча. Это было хуже всего: злые бьют с криком, а эти работали, как грузчики, зло, но без слов, только сопели да иногда коротко переговаривались — чужие, деловые голоса.

Как нашли.

Мысль прошла сама, помимо него, между двумя ударами — быстрая, ясная, ледяная. Девять дней. Ни одной живой души. Телефона нет, машину бросил за сорок километров, к людям не выходил. Знал один человек на земле. Один.

Саня.

И тут же, в ту же долю секунды, без всякого рассуждения, с той окончательностью, с какой отталкивают чужую руку:

Нет.

Не Саня. Ни за что на свете, ни за какие деньги, ни под каким давлением — никогда. Легче поверить, что река потечёт вверх. Он знал этого человека двадцать лет, знал, как тот молчал, когда его били в детдомовском коридоре, и как молчал потом, всю жизнь, обо всём, о чём нужно было молчать. Есть вещи, которые не проверяют. Не Саня — и всё.

Значит, как-то иначе. Значит, случай, слежка, чей-то длинный язык, чей-то бинокль с перевала — потом разберёмся.

Потом.

Потом, впрочем, скорее всего, не будет.

Он понял это спокойно, почти буднично, как понимают погоду. Их пятеро, они будут бить, пока не устанут, а потом кто-нибудь достанет то, что достают в конце, и всё кончится тут, в этом рыжем распадке, у реки, где так хорошо не думалось. Странно, что не было страха. Страх приходил к нему всегда до — ночами, в снах, в тишине, — а в сам момент никогда не приходил, и это тоже было оттуда, из той жизни, за которую он до сих пор просыпался с криком. Была только злость на самого себя. Не за то, что вытащил вчера чужого мужика из воды. За то, что не успел даже понять, за что убивают.

Удар в лицо. Во рту стало солоно и горячо.

— Хватит с него, — сказал один голос. — Вяжи. Понесли.

И вот тогда от палатки раздалось:

— Стоять.

Голос был слабый. Совсем слабый — сорванный, сиплый, с придыханием после каждого слова, голос человека, который двенадцать часов назад захлебнулся горной рекой. Но сапоги остановились. Все сразу. Мгновенно, как будто выключили ток.

— Кто разрешил?

Никто не ответил.

Артём с трудом повернул голову. Сквозь то, что осталось от левого глаза, и через колышущуюся серую муть он увидел: из разорённой палатки, тяжело опираясь на высокого — лет сорока, с прямой спиной и коротким седоватым ёжиком, — выбирался вчерашний утопленник. Босой, в его, Артёма, свитере, накинутом поверх одеяла, серый лицом, с чёрной коркой на виске. Его вело на каждом шагу, и высокий держал его под локоть молча и привычно, как держат не первый год.

Значит, высокий всё это время был там, в палатке, при хозяине, — понял Артём отстранённо, между двумя волнами боли. Остальные работали сапогами, а этот стоял над своим шефом и ждал, когда тот откроет глаза.

Утопленник обвёл своих людей взглядом, и Артём, лёжа на земле, увидел, как эти пятеро сделались меньше ростом.

Потом он отстранил руку высокого — не сразу, с усилием — и последние шаги прошёл сам, босиком по инею. Наклонился над Артёмом так близко, что тот почувствовал чужое дыхание.

И посмотрел ему в глаза.

Это был странный взгляд. Не благодарный, не сочувственный — никакой. Так смотрят в темноту, куда нужно войти. Он смотрел долго, несколько секунд, и Артём, у которого всё плыло, всё-таки успел понять, что его сейчас разглядывают, как разглядывают документ: не человека — а откуда взялся, зачем и что с ним делать.

Потом спасённый разогнулся. Высокий был уже рядом — подхватил под локоть раньше, чем его позвали, — довёл до сваленной лиственницы и опустил на комель. Утопленник сел тяжело, разом, будто ноги отказали. Сел и стал думать.

Он думал долго. Люди стояли. Никто не смел ни уйти, ни заговорить, и в этом молчании Артёму, лежавшему на земле, стало окончательно ясно, кто здесь хозяин.

А хозяин думал вот о чём.

Что вчера он поскользнулся на мокром камне, пьяный, в двадцати шагах от собственной охраны, и это была случайность, и никто её подстроить не мог. Что река несла его чёрт знает сколько, и умирать он не собирался, но уже начинал. Что этот, разбитый, в грязи, лежащий сейчас в трёх метрах, вытащил его — и не бросил, а тащил на себе вверх, и растирал, и не спал ночь, и это тоже факт, и факт неудобный.

И что за пятьдесят пять лет он не видел ни одного бескорыстного человека. Ни одного. Ни разу.

Что самые опасные заходят не с ножом, а с услугой. Что подстроить падение нельзя — но можно ждать неделями у реки, зная, где хозяин ловит рыбу каждую осень. Что глухие горы — не то место, где мужики просто так живут в одиночку по девять дней, спрятав палатку за камнями. Что документов при нём нет.

Что если это подстава — то красивая. Такую он бы и сам придумал.

А если не подстава — то он, Пётр Васильев, обязан этому оборванцу жизнью. И это было хуже всего. Он не любил быть должным. Никому и никогда, ни рубля, ни услуги, ни доброго слова. Долг — это когда над тобой висит; он всю жизнь строил так, чтобы над ним не висело ничего.

Высокий — тот, что выводил хозяина из палатки, — подошёл, присел на одно колено рядом с Артёмом, посмотрел на него — внимательно, безо всякого выражения, как смотрят на предмет, — и сказал негромко, обращаясь только к сидящему на комле:

— Пётр Васильевич. Вас нет двенадцать часов. Мы прошли по берегу восемь километров. Здесь, — он показал подбородком в сторону отмели, — следы: тело волокли от воды вверх. Один человек. Сюда, к палатке, спрятанной за камнями с подветренной стороны, так, чтобы с тропы не видно. Ни машины, документов при нём нет — я посмотрел. Вещи из палатки я забрал, они в машине. — Пауза. — Вы правда думаете, что это совпадение?

— Я думаю.

— Ну подумайте сами, Пётр Васильевич…

— Это я должен? — Пётр Васильевич повысил голос, и стало слышно, как сорвано у него горло. — За что я тебе плачу, Ефимыч?

Артём слушал это, лёжа щекой на мёрзлой земле, и сквозь боль, сквозь звон в голове, до него медленно доходило то, отчего ему захотелось не то засмеяться, не то завыть.

Его били не те.

Это были не люди Ираклия. Эти вообще не знали, кто он такой. Его били за то, что он спас человека. Следы, которые он оставил вчера, надрываясь и оскальзываясь на камнях, когда тащил на себе сто с лишним килограммов чужой жизни, — эти самые следы прочитали как следы преступления.

Он лежал и думал, что в этом есть какая-то очень точная, очень злая насмешка, и что если он всё-таки выживет, то однажды над этим посмеётся.

Пётр Васильевич поднялся с комля.

— Слушай сюда, — сказал он, и было непонятно, кому: то ли высокому, то ли всем сразу, то ли лежащему на земле. — Может, и ждал. Может, и подослали. Вот и проверь. И доложишь.

Он помолчал.

— Но из воды меня вынул он. А не вы.

Никто не шевельнулся.

— Собирайте. И чтоб больше пальцем не тронули. Он мне нужен живой и говорящий. Разберёмся дома.

Что означало это «дома», Артём понял через двадцать минут, когда над распадком, ломая утреннюю тишину в мелкие дребезги, встал грохот, и из-за гребня вывалилась туша вертолёта, и весь рыжий склон побежал волнами от винта.

Его подняли под руки. Он не мог идти сам — правая нога не держала. Кто-то деловито, буднично защёлкнул на его запястьях наручники, и он даже не удивился: он вообще перестал в это утро чему-либо удивляться. Уже у самой машины, когда его волокли через прижатую ветром траву, он в последний раз обернулся туда, где осталась его палатка, его удочка, его девять дней тишины — и река.

Река шла как ни в чём не бывало. Быстрая, злая, цвета крепкого чая с молоком.

Внутри было тесно, гулко и пахло разогретым металлом и соляркой. Его посадили на пол, у самой перегородки. Напротив, на носилках, устроили Петра Васильевича — тот сразу закрыл глаза и, кажется, отключился. Высокий сел так, чтобы видеть Артёма, и всю дорогу смотрел на него не отрываясь, без злобы, ровно, как смотрят на упакованный груз, за который отвечают.

Имени его никто так и не спросил.

Артём привалился затылком к вибрирующей стенке и стал думать о том единственном, о чём ещё имело смысл думать.

Что куртку они забрали. Он видел, как высокий сам, не поручая никому, снял её с колышка, охлопал и понёс к машине, — и в кармане куртки лежал пейджер.

Значит, пейджер теперь у них.

Значит, они его уже включили, и прочитали то, что там висит, и в ближайшие дни прочтут всё, что придёт.

И если Саня пошлёт свои два слова — «тихо» или «не возвращайся», — их прочтёт не Артём.

Он закрыл глаза и постарался вспомнить, было ли в тех строчках хоть что-нибудь, по чему можно найти Саню. Выходило, что нет: без имён, без обращений, как они условились с самого начала. Но условились они пять лет назад, для другой жизни, и на трезвую голову Артём знал, что рано или поздно человек всегда ошибается.

---

Дальше он помнил плохо.

Помнил, что летели долго. Что где-то садились, и было холодно, и его перегружали в машину. Что машина шла тряско, потом ровно — асфальт, — потом опять тряско. Что его вели, а он не мог идти, и его тащили. Ступени вниз. Запах сырости, извёстки, старого камня.

Дверь.

Его втолкнули, и он упал, и услышал, как за спиной задвинули засов.

Артём полежал немного, собираясь с силами, потом отполз к стене и сел, опершись на неё спиной. Стена была мокрая. Где-то капало. Через щель под дверью тянулась узкая полоска света, и в ней стояла пыль.

Он ощупал себя. Правая нога — плохо, но, кажется, цела. Рёбра — как минимум трещина. Лицо — не трогать, лучше не знать. Зубы... зубы, кажется, на месте, кроме одного.

И вот тут, в темноте, ему впервые за все эти часы стало по-настоящему тошно.

Он сидел и считал. Он всегда так делал, когда становилось совсем плохо, — считал, как считают на заводе: вход, выход, что получили, что потеряли. Вход: чужой человек, которого он не знал и не узнал бы никогда. Выход: нога, рёбра, зубы, разбитая морда, наручники, подвал. Плюс потерянная нора, единственная, куда его не доставали девять дней. Плюс потерянная связь — единственная ниточка к Сане. Плюс — если считать честно — сама жизнь, которую ему теперь, скорее всего, укоротят вот эти незнакомые люди вместо тех, знакомых, которые искали его в городе.

Итог не сходился ни с какой стороны.

Мог не лезть? Мог. Никто бы не узнал. Никто на всей земле, кроме реки, а река не рассказывает. Стоял бы себе по колено в воде и смотрел, как мимо проносит бревно. Одно движение — отвернуться. Одно.

Он честно, добросовестно попробовал представить, как отворачивается.

И понял, что не может даже вообразить. Не «не хочет» — а именно не может, картинка не складывалась, как не складывается, если попробовать вспомнить то, чего не было. Он стоит в воде, мимо идёт человек, у которого ещё есть шанс, и он отворачивается? И потом сматывает удочку, идёт к палатке, ставит чайник? И ложится спать?

И спит?

Вот в этом месте всё и упиралось. Спать бы он не смог. Ни в ту ночь, ни в следующую, ни через год. Он знал за собой это устройство и знал, что оно не чинится: у одних совесть — это то, что можно уговорить, а у него — то, что не даёт спать. Хуже любого подвала.

Значит, считать нечего. Значит, счёт всё-таки сходится, просто в другой валюте: он поменял ногу, рёбра и, может быть, жизнь на возможность спать по ночам.

По ночам, впрочем, он и так не очень-то спал.

Артём тихо, коротко засмеялся в темноте — и тут же оборвал смех, потому что от него больно рвануло в боку.

Он привалился к мокрой стене, закрыл глаза и стал ждать. Он не знал, что ждёт. Утра, наверное. Или того, кто придёт первым.

Глава 3

Утро он определил по звукам.

Наверху заходили — не крадучись, как ходят ночью, а в полный шаг, по-хозяйски; где-то хлопнула дверь, потом другая, глухо загудела вода в трубе за стеной. Дом просыпался. Артём сидел у стены и слушал, и по этим звукам, как по чертежу, потихоньку понимал, где находится: не в подвале завода, не в гараже, не в бане. Дом. Большой, жилой, с прислугой.

Значит, подвал под жилым домом. Значит, тот, кто здесь живёт, не боится, что кто-то услышит.

Засов отодвинули около восьми.

Их было двое, и они были не вчерашние — эти работали аккуратно: подхватили под руки, дали упереться, не торопили на ступеньках. Один даже придержал дверь. От такой перемены Артёму сделалось не легче, а тревожнее: с мясом обращаются вежливо только тогда, когда его собираются подать.

Наверху был свет.

Он ударил больно, до слёз, — обыкновенный утренний свет из огромных, в два этажа, окон. Артёма провели через холл, где под ногами блестел камень, мимо лестницы с коваными перилами, мимо чего-то большого, зелёного, растущего в кадке, — и он, щурясь, отметил всё это тем же углом сознания, который вчера отметил дорогую куртку. Дом был очень богатый и какой-то нежилой. Как гостиница.

Кабинет был в конце коридора.

Пётр Васильевич сидел за столом — уже не босой, не в свитере с чужого плеча, а в рубашке, застёгнутой под горло, с мокрыми после душа, зачёсанными назад волосами. На виске у него белела аккуратная нашлёпка. Перед ним стояли стакан и телефон, и он смотрел, как Артёма вводят, снизу вверх, не вставая и не здороваясь.

— Сесть дайте, — сказал он.

Артёма усадили в кресло у стены, и он чуть не застонал — тело за ночь застыло и теперь при каждом движении расплачивалось.

Пётр Васильевич посмотрел на него долго.

Артём знал, что выглядит: за ночь заплыл глаз, губа разошлась, на скуле корка. Он сидел криво, потому что прямо не получалось. И он видел, что тот, кто на него смотрит, всё это видит и считает — и в этом счёте нет ни капли жалости, а есть какая-то неприятная, хозяйская досада: испортили вещь.

— Ефимыч! — позвал Пётр Васильевич, не оборачиваясь.

Вошёл вчерашний высокий. Днём он оказался старше, чем показалось в горах: за сорок, с глубокими складками у рта. Он встал сбоку от стола так, чтобы видеть и хозяина, и сидящего, и положил на стол тонкую папку.

— Ну?

— Работаем с шести. — Ефимыч говорил ровно, без выражения, как читают сводку. — Машина его нашлась, брошена за сорок два километра ниже по реке, на старой лесовозной дороге. Оформлена на фирму. Фирма — переработка отходов, вторсырьё, макулатура, пластик, утилизация. Он там учредитель.

— Учредитель, — повторил Пётр Васильевич и посмотрел на Артёма с новым интересом, будто в документе обнаружилась приписка на полях.

— Работает семь лет, начинал с двух машин. Задолженностей нет, судимостей нет, в криминальных связях не отмечен. Не пьёт. Не женат.

Он положил на стол серую пластиковую коробочку.

— Это из куртки. Пейджер, батарейка живая. Сообщений восемь, все за три недели, все с одного номера, все без подписи. Первое: «тихо». Последнее, девятидневной давности: «не возвращайся». Номер оформлен на юридическое лицо, лицо — его же фирма. То есть слал ему свой, с завода, и слал по уговору: ни имён, ни обращений, два слова и всё.

Пётр Васильевич посмотрел на коробочку и не тронул её.

— Продолжай. — Ефимыч сделал паузу. — И вот что важно, Пётр Васильевич. Три недели назад он пропал. Из города, с завода, отовсюду. Ни дома, ни на работе. Директором у него там некий Александр Иванович, друг с детства; последние три недели все вопросы через него.

— Три недели — это точно?

— Двадцать один день, как его последний раз видели на заводе, — сказал Ефимыч. — А по фирме он пропал через три дня после этого: три дня ещё звонил, подписывал через курьера, а потом всё оборвалось. Так что смотря откуда считать.

— Скрывался, — сказал Пётр Васильевич.

— Скрывался.

— От кого?

Ефимыч чуть заметно помедлил — не потому что не знал, а потому что взвешивал, стоит ли говорить это при постороннем.

— По моим данным — от группы Ираклия. Больше месяца назад к нему заходили насчёт бизнеса. Он отказал. — Пауза. — Дважды.

В кабинете стало тихо.

Пётр Васильевич медленно откинулся в кресле. Так вот оно что, говорило его лицо. Никакого совпадения, никакой подставы, ничего сложного. Мужик прятался в горах не от кого-нибудь — от Ираклия, — а тут по реке приплыло его, Петра, тело, и мужик, вместо того чтобы тихо сидеть в норе, полез в воду.

Вместо того чтобы тихо сидеть в норе.

— Ты знал, кто я? — спросил он вдруг, глядя Артёму в глаза.

Артём разлепил губы. Говорить было больно, и он сказал коротко:

— Нет.

— А если бы знал?

Артём подумал.

— Тогда бы, наверное, посмотрел сначала, кто вы. — Он поморщился, вздохнул неглубоко, боком. — А потом всё равно вытащил.

Пётр Васильевич хмыкнул. В первый раз за это утро.

И тут зазвонил телефон.

Не сотовый — тот, что стоял на столе, городской, с тяжёлой трубкой. Ефимыч посмотрел на аппарат, потом на хозяина. Пётр Васильевич снял трубку.

— Да.

Лицо у него изменилось на второй же секунде — не дрогнуло, а именно затвердело, как схватывается раствор. Он поднял глаза на Ефимыча и повёл подбородком в сторону второго аппарата, на приставном столике. Ефимыч понял без слов, снял трубку и осторожно, чтобы не щёлкнуло, приложил к уху.

— Привет, дорогой, — сказал Пётр Васильевич.

Пауза.

— Здоров ли я. Да здоров, здоров, дорогой. Твоими молитвами. — Он послушал. — А тебе кто сказал?

Он слушал дольше. И, слушая, посмотрел на Ефимыча — коротко, исподлобья, и в этом взгляде было столько ярости, что Ефимыч у своего аппарата словно бы стал на полголовы ниже.

— Птичка, значит, нашептала. Мдааа. — Пётр Васильевич покачал головой. — Слухи, они на то и слухи. Ты, Ираклий, слушай сюда...

Он не договорил — на том конце заговорили, и он опять слушал. Долго. Артём, сидевший в трёх метрах, слышал только слабое, неразборчивое бормотание в трубке, похожее на бормотание воды в трубе.

— Человечек, — повторил Пётр Васильевич задумчиво, и от того, как он это повторил, Артёму стало холодно. — Ну допустим, есть. И что?

Опять слушал.

А потом сказал — легко, буднично, как говорят о вещи давно решённой:

— А ты знаешь, что этот человечек подо мной ходит?

Тишина в трубке.

И в ту же секунду Пётр Васильевич взглянул на Артёма. Коротко, на долю мгновения — не подмигнул, не сделал знака, просто скользнул глазами: *слышал?* — и тут же отвёл.

Артём похолодел во второй раз.

Ефимыч у приставного столика отчётливо, недоумённо покачал головой: нет. Не ходит. Ни разу. Пётр Васильевич посмотрел на него так, что тот замер, — и продолжал в трубку ровным, почти скучающим голосом:

— Не знал? Ну вот теперь знаешь. — Пауза. — Нет, погоди. Ты мне сейчас что, предъяву кинуть хочешь? В моём доме?

Он послушал ещё немного, а потом улыбнулся — и от этой улыбки в кабинете сделалось холоднее, чем от всего разговора.

— Кстати, чуть не забыл. Ты не помнишь, что стало с сибиряками, которые у тебя гостили месяца два назад? — Пауза. — Ну как — что. Они и у меня были. И были очень недовольны, Ираклий. Оооочень. Может, соберёмся, обсудим это дело с людьми? Все вместе, за одним столом. Как считаешь?

Долгая, очень долгая тишина в трубке.

— Ну вот и я думаю, что не надо, — сказал Пётр Васильевич. — Значит, поняли друг друга. Ну бывай. Заходи, если что.

Он положил трубку.

И на несколько секунд как будто вышел из комнаты.

Он смотрел прямо перед собой, на стакан, и не видел ни стакана, ни Ефимыча, ни Артёма, потому что перед ним стояло совсем другое: белый, ровный, нестерпимо яркий свет, и оттуда, из света, к нему тянулась рука. Он знал, чья это рука. Мать умерла тридцать два года назад, и он не видел её во сне ни разу — вообще снов не видел, спал как выключался, — а этой ночью она пришла и протянула ему руку, и он потянулся к ней, ухватился, и уже в самый последний момент понял, что рука не её.

Чужая рука.

Он тогда и проснулся.

Матери не снилось тридцать лет, — подумал Пётр Васильевич. — А тут на тебе.

— Пётр Васильевич.

Он моргнул. Ефимыч стоял с трубкой в руке, и вид у него был недовольный — насколько вообще может позволить себе быть недовольным человек в его положении.

— Разрешите сказать.

— Скажи.

— Сибиряки. — Ефимыч аккуратно опустил трубку на рычаг. — Это была козырная карта. Вы её только что положили. — Он помолчал. — За шестёрку.

В кабинете стало очень тихо. Артём сидел, вцепившись здоровой рукой в подлокотник, и понимал совершенно отчётливо: вот сейчас, в этой комнате, между двумя телефонными фразами, за него торгуются, как за партию труб. И что от него не зависит ничего.

— Эх, Ефимыч. — Пётр Васильевич устало потёр лицо ладонями, разом, снизу вверх, и на секунду стало видно, как ему худо после вчерашнего. Потом отнял руки, и лицо снова было каменное. — Стоило, не стоило. Ты к этому философски относись.

— Я не понял, стоило ли.

— А тебе и не надо понимать.

Ефимыч опустил глаза.

— Он узнал за двенадцать часов, — сказал он тише. — Вертолёт наш, люди наши, посторонних не было. В доме течёт.

— Знаю.

— Найду.

— Найди. — Пётр Васильевич посмотрел на закрытую дверь, потом опять на стакан. — И вот что, Ефимыч. Мне не то плохо, что он узнал. Мне плохо, что он мне звонит и разговаривает со мной так, будто я ему должен.

Он повернулся к Артёму.

— Тебя как звать?

— Артём.

— Артём. — Пётр Васильевич кивнул, будто сверил с чем-то. — Слыхал, о чём говорили?

Артём молчал.

— Слыхал, — сам себе ответил Пётр Васильевич. — Ну и хорошо.

Он подался вперёд, положив на стол тяжёлые руки.

— Вопрос у меня к тебе один. Ефимыч говорит, к тебе заходили насчёт бизнеса. Дважды. И ты отказал. Ты вообще понимал, чем это кончается?

— Понимал.

— И?

— И отказал.

Пётр Васильевич смотрел на него, и в его глазах впервые появилось что-то помимо расчёта — какая-то злая, недоумевающая заинтересованность, как у человека, которому показали механизм, работающий вопреки всем законам.

А потом он вдруг вспомнил себя.

Себя лет тридцать назад: настырного, наглого, тощего, с одной рубашкой и двумя вариантами будущего, из которых оба были плохие. Себя, который тоже однажды сказал «нет» людям, которым не говорят «нет», — и до сих пор не мог объяснить, почему тогда выжил.

— Мусор, — сказал он вслух. — Макулатура. Пластмасса. Ты хоть знаешь, сколько твоя фирма стоит? Я тебе скажу: по моим меркам — нисколько. Это даже не деньги. Из-за такого дела, — он щёлкнул пальцами, — люди в землю не ложатся. Тебя убьют, Артём. Не сегодня, так через месяц. За вот это вот всё.

Он ждал ответа.

— Неужели твой бизнес дороже твоей жизни?

Артём поднял голову. Заплывший глаз не открывался, второй смотрел прямо.

— Кому мусор, а кому дело, — сказал он.

— Дело, — усмехнулся Пётр Васильевич.

— Отберут — построю новый. — Артём говорил медленно, потому что каждое слово шло через разбитую губу. — Не дадут построить — пойду работать руками, я умею. А если сам отдам...

Он перевёл дух.

— Это со мной останется.

И замолчал.

Он не стал говорить остального — того, что было главным и что он всё равно не сумел бы объяснить чужому человеку: что дело не в фирме и никогда не было в фирме. Что он всю жизнь, с детдомовского коридора, знал про себя одну простую вещь: он не умеет подгибаться. Ходить под кем-то, кланяться, ждать разрешения, быть при ком-то — не по его части. Не из гордости даже. Просто не получается, как не получается дышать под водой.

Пётр Васильевич не ответил.

Он сидел, положив тяжёлые руки на стол, и смотрел на разбитого человека в кресле, а видел, кажется, не его.

— Дело, значит, — сказал он наконец. — Любимое дело.

Он встал, прошёлся по кабинету, остановился у окна, за которым стоял голый осенний сад.

— Ну так вот, Артём. Мне твоя мусорка даром не нужна, ты не думай. У меня таких мусорок... — он не договорил. — Но если ты хочешь работать дальше — а ты хочешь, я вижу, — тебе придётся выбирать. Давить я на тебя не буду. Только и своё не отдам.

Он помолчал, глядя в сад, и сказал уже не Артёму и не Ефимычу, а куда-то в стекло, себе под нос:

— Да какой там выбор.

И, не оборачиваясь, буднично:

— Ефимыч. Юристов вызови. И оформляйте.

Артём слушал, как за него решают его жизнь, и с некоторым удивлением обнаружил, что относится к этому спокойно. Он ждал в себе злости — злости не было. Может, потому, что болело всё тело и на злость просто не оставалось сил. А может, потому, что про Петра Васильева в городе говорили разное — а кто его не знал, — но сходились в одном: жёсткий, тяжёлый, себе на уме, но не кидала. Слово держит.

С таким можно иметь дело, говорили в городе.

Артём тогда ещё не знал, чем измеряется у таких людей цена дела.

— Врача ему, — сказал Пётр Васильевич, всё так же стоя спиной. — Нормального. И комнату наверху. — Пауза. — И телефон дайте. Пусть позвонит своему Александру Ивановичу, а то мужик там небось поседел весь.

Ефимыч кивнул и пошёл к двери.

— Ефимыч.

— Да?

— Течь чтоб к вечеру была. Меня в моём доме подслушивают. Мне это не нравится.

Когда Артёма выводили, он в дверях обернулся.

Пётр Васильевич по-прежнему стоял у окна и не смотрел на него — большой, тяжёлый, с зачёсанными назад волосами, человек, о котором Артём ещё вчера утром не знал ровным счётом ничего.

Ефимыч вернулся через минуту — один.

Он встал у двери и молчал. Пётр Васильевич продолжал смотреть в сад.

— Разрешите.

— Ну.

— Я не понимаю, Пётр Васильевич.

— Чего ты не понимаешь?

— Всего. — Ефимыч говорил ровно, но было слышно, чего ему это стоит. — Вы за него Ираклию сибиряков предъявили. Вы его в дом взяли. Вы его в долю берёте. За двенадцать часов. Человека, которого вы вчера первый раз увидели и о котором мы знаем ровно то, что я нарыл за одно утро. — Он помолчал. — Мы так никогда не работали.

Пётр Васильевич не ответил.

— Если он чей-то — мы его сами к себе внутрь завели, — сказал Ефимыч. — Если ничей — вы за него потратили то, что стоило поберечь. Я вашей логики не вижу.

— А её нет.

Ефимыч поднял брови.

Пётр Васильевич наконец отвернулся от окна. Вид у него был усталый и какой-то недовольный собой.

— Нет никакой логики, Ефимыч. Я его посчитать не могу — вот и вся логика. — Он прошёл к столу, сел, подвинул стакан и не стал пить. — Ты меня знаешь. Я человека вижу с первого разговора: чего хочет, чем его брать, где у него мягкое. Кормлюсь этим двадцать лет. — Он щёлкнул пальцем по краю стакана. — А этому ничего не надо. Ни от меня, ни вообще. Я такого не встречал.

— Люди без нужды не бывают.

— Вот и я так думал.

Он помолчал.

— Ты видел, как он сидел? Побитый, в кандалах ночь просидел, а сидит спокойно. Не унижается, не грозится, не торгуется. И на вопрос ответил, как есть. — Пётр Васильевич посмотрел на Ефимыча. — Мне так отвечали очень давно.

— Значит, чутьё, — сказал Ефимыч. Без выражения.

— Значит, чутьё.

— Пётр Васильевич. При всём уважении. Чутьё — это не то, на чём можно...

— Знаю. — Пётр Васильевич поднял ладонь. — Знаю, что нельзя. Ты, Ефимыч, всё правильно говоришь. Я бы тебе сам это сказал, если бы ты сидел на моём месте, а я на твоём.

Он опять замолчал, и молчал долго, глядя куда-то мимо.

А потом сказал — неохотно, будто вслух признавался в чём-то стыдном:

— Мне ночью мать приснилась.

Ефимыч застыл.

— Тридцать два года не снилась. Я вообще снов не вижу, ты знаешь: лёг — выключился. А тут стоит, руку тянет. И вот оттуда, из светлого места, тянет мне руку. — Он говорил тяжело, отрывисто, как человек, которому неудобно от собственных слов. — Ну я и потянулся. Ухватился. А в последний момент смотрю — рука-то не её.

Пауза.

— Чужая рука.

Он поднял глаза на Ефимыча.

— Я тогда и проснулся. А через два часа ты мне доложил, что меня из воды кто-то вынул.

В кабинете стояла тишина.

Ефимыч смотрел на своего хозяина — грузного, серого после вчерашнего, с белой нашлёпкой на виске, — и не знал, что с этим делать. Он служил при нём одиннадцать лет. Он видел, как этот человек считает, как давит, как ломает и как отступает, когда невыгодно. Он ни разу не видел, чтобы тот объяснял свои решения снами.

— Пётр Васильевич, — сказал он осторожно. — Вы вчера полдня в ледяной воде провели. Головой о камни. Врач говорил — сотрясение.

— Говорил, — согласился Пётр Васильевич.

— Ну вот.

— Ну вот. — Он усмехнулся, коротко и невесело. — Ты прав, Ефимыч. Всё ты правильно говоришь. Умный ты человек.

Он взял со стола папку и подвинул её к себе.

— А теперь иди работай.

Ефимыч вышел.

Пётр Васильевич остался один. Он посидел, глядя на закрытую дверь, потом развернулся вместе с креслом к окну, за которым стоял голый осенний сад.

Он не любил, когда непонятно.

Всю жизнь он всё про всех понимал с первого разговора — и это его кормило. А в этом парне, разбитом, упрямом, с его дурацкой мусоркой, было что-то, чего он не понимал; и это раздражало, и одновременно ему впервые за много лет не хотелось считать.

Хотелось просто посмотреть, чем кончится.

И ещё он думал о руке из белого света.

Глава 4

Врач приехал через сорок минут и оказался нормальным — Пётр Васильевич не бросал слов на ветер.

Это был немолодой человек с сумкой, который ни о чём не спрашивал: ни кто, ни где, ни почему у пациента разбито лицо и на запястьях свежие следы от наручников. Он работал молча и быстро, и по тому, как он не удивлялся, Артём понял, что этого врача возят по таким домам не первый год.

Рёбра — трещина, две. Нога — ушиб надкостницы, кость цела. Глаз — заплывший, но целый. Сотрясение — лёгкое. Швов не надо, шину не надо, лежать неделю, лучше две.

— Про рёбра предупреждаю отдельно, — сказал врач, укладывая инструмент. — Их не лечат и не бинтуют, они срастаются сами за месяц. Ваше дело — дышать. Будет больно на вдохе, на кашле, на смехе и особенно когда ляжете. Спать будете сидя, недели две. Вставать будете через бок, медленно, иначе взвоете. И не геройствуйте: рёбра геройства не понимают, они просто болят.

— Вам повезло, — сказал врач, убирая инструменты.

— Да, — согласился Артём. — Мне вообще везёт.

Комната наверху была большая, чистая и такая же нежилая, как весь дом: белые стены, широкая кровать под покрывалом без единой складки, окно во всю стену, а за ним — тот самый голый сад. Артёма уложили, укрыли, поставили на тумбочку воду и таблетки. Дверь притворили, но не заперли — он проверил, когда остался один, дошёл до неё, взялся за ручку, нажал.

Открыто.

Он постоял, держась за косяк, и вернулся в кровать. Он всё равно не смог бы уйти дальше лестницы.

Телефон принесли через час — обычный аппарат на длинном шнуре, поставили на тумбочку и вышли, притворив дверь.

Артём долго смотрел на него.

Потом набрал.

Гудки шли долго — четыре, пять. Он представлял, как в маленьком кабинете на заводе, где стены выкрашены в казённый бежевый и на подоконнике стоит чайник, звонит телефон, и человек в очках сидит и смотрит на него, боясь снять трубку.

— Слушаю, — сказал Александр.

Голос был чужой. Севший, сухой, будто им три недели не пользовались.

— Саня, это я.

В трубке стало тихо. Так тихо, что Артём слышал, как там, на заводе, гудит за окном погрузчик.

— Тём, — сказал Александр.

И замолчал. Артём ждал.

— Тём, — повторил Александр. — Ты... — Он не договорил, сглотнул. — Я тебе третьего дня послал. Ты не...

— Не прочёл, — сказал Артём. — У меня его забрали. Вместе с курткой.

В трубке стало очень тихо.

— Кто забрал?

— Долго рассказывать. Ты вот что. Ты номер этот больше не набирай никогда, ясно? Пейджер похорони.

— Понял, — сказал Александр. — Тём. А то, что я тебе слал...

— Там имён не было.

— Не было, — сказал Александр не очень уверенно.

— Тём, — голос у Александра поднялся и сорвался. — Я тут восемнадцатый день... Я тут уже... — Он опять замолчал, и Артём услышал, как он там, у себя, шумно, судорожно втягивает воздух: человек, который держался восемнадцать дней и вдруг перестал держаться. — Я думал, всё.

— Живой я, — сказал Артём. — Слышишь? Живой.

— Слышу.

— Побили немного. Ерунда, ходячий.

— Кто побил?

— Потом.

— Тём.

— Потом, Саня.

Александр замолчал. Артём слышал, как он там сопит и берёт себя в руки — так же, как брал их в детстве, когда надо было не заплакать при пацанах.

— Ты где? — спросил он наконец, уже почти ровно.

Артём посмотрел на белую стену, на окно во всю стену, на голый сад за ним.

— В гостях, — сказал он.

— В каких гостях, Тём?

— В хороших. Кормят. — Он помолчал. — Саня, слушай сюда. Ираклий больше не придёт. Ни ко мне, ни к тебе, ни на завод.

— Как это — не придёт?

— Так. Вопрос решён.

— Кем решён?

— Тем, у кого я в гостях.

В трубке снова стало тихо, и в этой тишине Артём отчётливо услышал, как его друг, самый умный человек из всех, кого он знал, за две секунды сложил всё, что услышал, и получил правильный ответ.

— Тёма, — сказал Александр очень тихо. — Что ты подписал?

Артём засмеялся — и тут же сморщился, потому что рёбра.

— Ещё ничего. Юристы едут.

— Тёма.

— Саня, всё нормально.

— Ты хоть понимаешь, что...

— Понимаю, — сказал Артём. И повторил, уже без всякого смеха: — Всё я понимаю, Сань.

Александр молчал.

Потом сказал:

— Я приеду.

— Не надо.

— Я приеду, Тём.

— Не надо, — повторил Артём. — На заводе кто останется? Через три дня отгрузка на комбинат, ты забыл? И макулатуру примешь сам, не пускай их через весы, они опять с водой привезут.

Пауза.

— Тёма.

— Что?

— Ничего, — сказал Александр. — Хорошо. Приму сам.

Они помолчали ещё немного, слушая шумы в трубке: на том конце завод, на этом — тишина большого пустого дома.

— Ты там осторожней, — сказал Александр.

— Я всегда осторожней.

— Ты никогда не осторожней. Ты...

Он не договорил.

— Знаю, — сказал Артём.

Он положил трубку и ещё долго сидел, опершись затылком о белую стену, и смотрел на голый сад за окном.

---

Юристов было двое, и приехали они после обеда: молодой и постарше, оба в костюмах, оба с одинаковыми плоскими портфелями. Они разложили бумаги прямо на журнальном столике в его комнате, потому что вниз он спускаться не мог.

— Устав ознакомьтесь, пожалуйста. Здесь — учредительный договор в новой редакции. Здесь — протокол. Вот тут, тут и вот здесь.

Артём читал. Медленно, потому что от чтения одним глазом ныло в затылке, но читал всё, до последней сноски, и старший юрист терпеливо ждал, а младший под конец начал вздыхать.

Читать, впрочем, было почти нечего.

Читал он плохо.

Сидеть прямо было нельзя, откинуться — тем более: рёбра отзывались на каждое движение, и приходилось держать корпус чуть на боку, придерживая себя левой рукой. Дважды он терял строчку и начинал абзац сначала. Один раз вздохнул глубже, чем следовало, и минуту сидел не дыша, пережидая.

Он всё равно прочёл всё. Дважды.

Всё было составлено чисто. Пугающе чисто. Доля — сорок девять процентов, не контрольная. Оценка — по балансовой, честная, даже щедроватая. Взнос — деньгами, реальными, в уставный капитал, с рассрочкой в три транша. Директор — Александр Иванович, остаётся. Оперативное управление — за учредителем, то есть за ним, за Артёмом. Ни залогов, ни опционов, ни хитрых пунктов о переходе доли при неисполнении. Ничего из того, чем такие бумаги обычно набиты под завязку.

Он поднял глаза.

— И всё?

Старший юрист посмотрел на него поверх очков.

— А что бы вы хотели ещё?

— Я думал, будет... — Артём поискал слово. — Хитрее.

Юрист чуть заметно улыбнулся — так, как улыбаются взрослые ребёнку, спросившему, почему солнце не падает.

— Пётр Васильевич не любит хитрых бумаг, — сказал он. — Хитрые бумаги нужны, когда нет доверия. А когда его нет, Пётр Васильевич просто не входит.

Он положил перед Артёмом ручку.

— Вот здесь, пожалуйста.

Артём взял ручку и посмотрел на строчку под пальцем юриста.

И вдруг, ни с того ни с сего, увидел свой цех. Октябрьское утро, шесть часов, ещё темно, из ворот идёт пар. Пресс, который он собирал сам, с Саней, из четырёх убитых — один рабочий, и который до сих пор гудит на своей частоте, как больной зуб. Свою фамилию на приказах, которые он подписывал семь лет.

Сорок девять процентов.

Он расписался.

Юристы собрали бумаги, оставили ему копии в отдельной прозрачной папке, вежливо попрощались и ушли, и в комнате опять стало тихо.

Артём сидел, положив руку на папку.

Он ждал, что ему станет плохо. Что накатит — злость ли, тоска ли, стыд. Ничего не накатывало. Была только огромная, ватная усталость и странное, почти постыдное облегчение: с этой минуты за спиной у него стоял человек, которого боялся сам Ираклий.

Он подумал: а ведь я и правда ничего не отдал. Заводом как управлял, так и управляю. Деньги придут — новую линию поставлю, ту самую, которую два года считаю.

Он подумал: сорок девять — не пятьдесят один. Всё честно.

Он подумал: Саня зря волнуется.

И только где-то очень глубоко, там, куда он в этот день не собирался заглядывать, тихо шевельнулась мысль, которую он привычно погасил, не дослушав, — что в его жизни впервые появилось слово «мы».

И что он не помнит, чтобы соглашался на это слово вслух.

Глава 5

Домой он вернулся через восемь дней.

Его отвезли — на чёрной машине, с водителем, которого он видел первый раз и который за всю дорогу не сказал ни слова. Артём попросил остановить у ворот и дальше пошёл сам, хотя нога ещё не держала как следует и он заметно припадал на правую.

Завод стоял, как стоял.

Серый забор с проросшей поверху травой. Ворота, которые он красил позапрошлым летом. Знакомый запах — сладковатый, немного затхлый, запах прессованной макулатуры, который посторонние терпеть не могут, а он не чувствовал вовсе, как не чувствуют запаха собственного дома. Из ворот цеха шёл пар. Гудел пресс — на своей больной ноте, как всегда.

Артём постоял, глядя на всё это, и почувствовал, как что-то внутри у него отпускает.

Александр вышел на середину двора и остановился.

Они смотрели друг на друга через двадцать метров: маленький, сухой человек в очках и в вечной своей серой куртке — и высокий, хромающий, с жёлто-лиловым лицом. Потом Александр пошёл, и пошёл быстро, почти побежал, и Артём успел только сказать:

— Сань, рёбра.

Александр обнял его — осторожно, за плечи, боком, стараясь не задеть. И не отпускал долго.

— Ну ладно, ладно, — сказал Артём.

— Заткнись, — ответил Александр в его плечо.

Мужики из цеха вышли на крыльцо и стояли молча — семеро или восьмеро, в спецовках, вытирая руки. Никто ничего не спрашивал. Потом самый старый, Егорыч, сказал:

— С возвращением, Тём Батькович.

И все пошли обратно работать.

---

Вечером они сидели в его комнатке при заводе — той, где он жил уже пятый год: кровать, стол, шкаф, чайник, полка с книгами и стопка технических журналов на подоконнике. Александр принёс два стакана и бутылку минеральной воды, потому что оба не пили.

— Сань. Пока меня не было — тихо было?

Александр помолчал.

На четвёртый день после того, как Артём пропал, во двор въехали две машины. Приехали пятеро. Старший — молодой, шумный, в белых кроссовках не по погоде — сел в конторе на стол, прямо на бумаги, и спрашивал, где хозяин. Спрашивал час. Потом взял со стола очки Александра, повертел, надел на себя и походил в них по кабинету, а остальные смеялись. Потом снял, положил обратно и сказал: «Позвонишь, когда объявится».

Очки Александр после этого протирал минут десять.

— Тихо, — сказал он. — Две партии отгрузили, деньги пришли. Всё нормально.

И Артём рассказал всё — с самого начала, с реки.

Александр слушал, не перебивая. Только один раз, когда Артём дошёл до сапог и мёрзлой земли, снял очки и стал их протирать, и протирал долго.

Когда Артём кончил, он спросил:

— Значит, сорок девять.

— Сорок девять.

— И деньгами, реальными.

— Реальными.

— И бумаги чистые.

— Чистые, Сань. Я читал. Каждую строчку.

Александр молчал.

— Ну скажи уже, — сказал Артём.

— А что говорить. — Александр надел очки. — Ты живой. Ираклий отвалил. Завод наш, управление наше. Деньги придут — линию поставим. — Он помолчал. — Всё хорошо, Тём.

— Но?

— Но я тебя двадцать лет знаю, — сказал Александр. — И у тебя лицо человека, который что-то отдал и сам ещё не понял что.

Артём хотел ответить и не ответил.

Пресс за стеной сделал полный цикл: вой, удар, шипение. Тишина. Опять вой.

— Он мне жизнь сохранил, — сказал наконец Артём.

— Я знаю.

— Он свою карту какую-то за меня выложил. Я слышал, как охранник его потом попрекал.

— Я знаю, Тём.

— Так чего ты тогда?

Александр посмотрел на него поверх очков — точно так же, как утром смотрел юрист, и Артёму от этого сходства стало неуютно.

— Ничего, — сказал он. — Работать надо. Отгрузка послезавтра.

Уже в дверях, со стаканами в руках, Александр обернулся.

— Лене скажешь, что живой?

Артём помолчал.

— Некому, Сань. Она с осени в Новосибирске. Замуж вышла.

— Не знал.

— Вот и я почти не знал, — сказал Артём.

Александр постоял в дверях, хотел что-то сказать — и не сказал, и дверь за ним закрылась тихо.

---

Первые месяцы всё было хорошо.

Даже не хорошо — прекрасно. Деньги пришли, все три транша, день в день. Артём поставил линию, ту самую, которую считал два года: немецкую, бэушную, но с ресурсом, и повозиться с ней пришлось всю зиму, и он не вылезал из цеха, и был счастлив так, как бывал счастлив только над железом. Объёмы выросли вдвое. Они взяли сначала четверых, потом ещё шестерых рабочих. Егорыч стал мастером участка.

Ираклий не появлялся. Ни он, ни его люди. Как отрезало.

Зато в ту первую зиму случились три вещи, которые Артём не связал между собой ни тогда, ни после.

В ноябре приехал перекупщик из области — предлагал сдавать картон мимо весов, за наличные, на треть дороже. Артём отказал и забыл. Перекупщик больше не появлялся.

В декабре в столовой к нему подсел экспедитор из торговой сети — тот, что возил им картон каждую среду третий год. Взял компот, поговорил про погоду, а потом стал расспрашивать про нового партнёра: правда, что сам Васильев? И как оно — под таким человеком? Артём сказал: «Про партнёра — к партнёру» — и доел борщ.

А в январе позвонил юрист из Москвы, вежливый до скользкости, и предложил выкупить его долю. Втрое выше номинала, конфиденциально, деньги где угодно. Артём ответил, что не продаёт, и положил трубку, не спросив цену.

Всё это растворилось в зиме, как не было.

Иногда Артёму даже казалось, что всё это ему приснилось — и река, и подвал, и та жизнь, где он девять дней сидел в горах и вздрагивал от треска ветки. У него был завод, была новая линия, был Саня, была работа с шести утра. Он снова спал по ночам, ну, почти.

Иногда — раз в две-три недели — раздавался звонок.

Не от Петра Васильевича. Звонила приёмная — вежливый женский голос, всегда одна и та же формула:

— Артём Николаевич? Пётр Васильевич просит вас быть в четверг к одиннадцати. Совещание партнёров.

И он ехал.

---

В первый раз он приехал в спецовке.

Не нарочно — он вообще в тот день забыл, задержался на пуске линии, посмотрел на часы, чертыхнулся, накинул куртку и поехал как был: в рабочих брюках, в свитере, в ботинках с прилипшей стружкой картона.

Он понял, что не так, уже в холле — по взгляду охранника на входе, потом по взгляду секретаря.

А потом открылась дверь переговорной.

За длинным столом сидели человек двенадцать. Костюмы. Часы. Запонки. Запах хорошего одеколона и дорогого табака. Все повернули головы, и на секунду в комнате стало по-настоящему тихо: так замолкает разговор, когда в приличную гостиную заходит электрик.

— А, — сказал кто-то в конце стола. — Это к нам по вывозу?

Смешок. Не общий — короткий, в два-три голоса, и сразу погашенный.

Артём прошёл и сел на свободное место с краю.

Пётр Васильевич поднял глаза от бумаг, посмотрел на него — на свитер, на брюки, на ботинки, — и Артём приготовился к чему угодно.

— Начинаем, — сказал Пётр Васильевич.

И всё.

Совещание шло два часа. Говорили о вещах, половину из которых Артём не понимал вовсе: о площадках, о разрешениях, о каких-то долях в каких-то обществах, о человеке по фамилии Синцов, который «опять поплыл», о том, что «по земле на Заводской надо решать до мая». Артём слушал внимательно, как слушал всегда всё новое, и потихоньку начинал понимать не слова, а другое: кто здесь кого боится.

Боялись все. Один — Петра Васильевича. И друг друга — все сразу.

Ни разу за два часа никто не сказал прямо, чего хочет. Говорили обиняками, комплиментами, шутками, за которыми стояло что-то другое; смеялись не тогда, когда смешно, а тогда, когда смеялся хозяин; и всё время, всё время следили друг за другом краем глаза — кто как посмотрел, кто с кем вышел покурить, кому Пётр Васильевич кивнул, а кому не кивнул.

Артём сидел с краю и думал: господи, какая тяжёлая работа.

К нему обратились один раз, ближе к концу, — грузный человек с перстнем, сидевший по правую руку от хозяина.

— А молодой человек у нас по какой части? — спросил он благодушно.

— Переработка отходов, — сказал Артём.

— А-а, — сказал человек с перстнем. — Полезное дело. Нужное.

И повернулся к соседу, не дожидаясь ответа, как поворачиваются от нищего, которому только что подали.

Больше к нему не обращались.

---

Так это и пошло.

Раз в две-три недели: звонок из приёмной, четверг, одиннадцать, длинный стол, костюмы. Артём стал приезжать в пиджаке — не потому, что стеснялся, а потому, что понял: свитер отвлекает людей от дела, а он приезжал не за тем, чтобы кого-то раздражать. Пиджак ничего не изменил.

Его не задирали. С ним не ссорились. Ему улыбались при встрече, жали руку, говорили «ну как ваши успехи, Артём Николаевич» — и в этой вежливости было ровно столько же интереса, сколько в вежливости, с которой здороваются с водителем хозяина.

Он был для них никто.

Не конкурент — у него нечего было отбирать. Не союзник — от него нечего было получить. Не угроза. Просто чей-то человек, зачем-то допущенный к столу, — а зачем, никто не знал, и это, кажется, беспокоило их больше всего.

Артёму, честно говоря, было всё равно.

Он приезжал, сидел два часа, слушал, уезжал обратно на завод и к вечеру уже стоял в цеху с Егорычем над упрямым подающим транспортёром — и вот это была жизнь. А то — так, четверги.

Он не заметил, как перестал считать эти четверги повинностью.

Он вообще много чего не замечал в тот год.

Глава 6

В тот четверг он опоздал.

Ночью встал транспортёр — полетел редуктор, — и они с Егорычем провозились до пяти утра, потому что вставший транспортёр это остановленная линия, а остановленная линия это отгрузка, которая не уйдёт. Домой он не поехал — лёг в комнате при конторе, не раздеваясь, и, конечно, проспал.

Он влетел в приёмную в двадцать минут двенадцатого.

— Идёт уже, — сказала секретарь и посмотрела на него с сочувствием.

Он открыл дверь. Головы повернулись.

— Простите, — сказал Артём. — Задержался на производстве.

— На производстве, — повторил Пётр Васильевич, не поднимая глаз от бумаг. — Ты, Артём Николаевич, часы себе купи. Хорошие. Я тебе даже подарю.

Тихий смешок в конце стола.

Артём сел на своё место с краю и подумал, что заслужил.

За длинным столом в это утро сидели не только свои. Напротив, ближе к торцу, расположились трое: сухощавый пожилой господин, молодая женщина-переводчица и с ними ещё один, по виду московский, в очках без оправы. Перед ними стояли раскрытые папки с логотипом, и такие же папки лежали перед каждым.

Артём открыл свою.

«Строительство электрометаллургического завода. Производство сортового проката мощностью 800 тысяч тонн в год».

Дальше было красиво: рендеры корпусов на фоне очень синего неба, схема потоков, графики, слова «современная дуговая печь», «европейская технология», «якорный проект области».

Он поднял голову.

Докладывал Гурген Ашотович — тот самый грузный, с перстнем, что когда-то благодушно спросил, по какой части у нас молодой человек. Он говорил хорошо: тепло, крупно, с расстановкой, время от времени поворачиваясь к иностранцам и делая рукой округлый жест, будто предлагал им угощение.

— …Мы восемь лет возим этот металл, Пётр Васильевич. Восемь лет мы на нём зарабатываем копейку с тонны — а варят его другие. Пора самим. — Он развёл руками. — Печь, разливка, прокатный стан. Лом у нас свой, площадки наши, — это вообще ни у кого в области нет. Партнёры дают оборудование и технологию под ключ. Кредит синдицированный, гарантии холдинга. Область даёт землю в Соколовском и льготу по налогу на имущество, губернатор лично обещал, я с ним разговаривал в среду. Выход на проектную — третий год. Бумаги готовы, юристы согласовали. Подписываем сегодня — весной выходим на площадку.

Он сел.

Пётр Васильевич кивнул. За столом задвигались, зашуршали папками, кто-то уже отвинчивал колпачок ручки.

Артём смотрел в свою папку.

Он листал её назад и вперёд — второй раз, третий, — и искал одну-единственную вещь. Простую. Одну строчку, которая в любом проекте такого масштаба должна стоять раньше всех красивых картинок.

Её не было.

Он поднял глаза и обвёл стол. Двенадцать человек, каждый из которых распоряжался суммами, каких Артём в глаза не видел. Иностранцы. Юристы. Все спокойны. Все довольны.

Они не смотрели, — подумал он с изумлением. Никто из них просто не смотрел.

— Простите, — сказал он в наступившей тишине. — Можно вопрос?

Гурген Ашотович повернулся к нему всем корпусом, с готовностью и лёгким недоумением, как поворачиваются к ребёнку, подавшему голос за взрослым столом.

— Конечно, дорогой.

— Технические условия у вас есть?

Пауза была короткая, полсекунды, но Артём её услышал.

— Какие условия?

— На технологическое присоединение. К сетям. — Артём положил ладонь на папку. — У вас тут дуговая печь. Сколько она берёт?

Гурген Ашотович посмотрел на московского в очках. Тот с готовностью зашелестел бумагами.

— Установленная мощность комплекса — сто десять мегаватт, — сказал он. — С учётом прокатного и вспомогательных.

— Сто десять, — повторил Артём. — А присоединяться откуда собираетесь?

— От Соколовской, — сказал московский. — Там рядом.

— Там рядом, — согласился Артём. — Только на Соколовской нет ста десяти мегаватт. Там вообще нет свободной мощности. Ни ста десяти, ни десяти.

За столом стало тихо по-другому. Не вежливо — внимательно.

— Молодой человек, — начал кто-то с середины стола, — ну откуда вы…

— Я туда полтора года ходил, — сказал Артём.

Он сказал это негромко, но так, что перебивать больше не стали.

— Мне полтора мегаватта было нужно. Полтора, на одну линию. Я подал заявку, ездил, писал, сидел в приёмных, заходил через район и через область. Мне через полтора года дали. И то потому, что у соседей завод встал и мощность освободилась. — Он помолчал. — Мне там всё объяснили, по-человечески, за чаем. Узел закрытый. Резерва нет. Всё, что есть, расписано на годы вперёд, и очередь стоит.

— Так то полтора мегаватта частнику, — сказал Гурген Ашотович с улыбкой. — А тут проект области. Тут другой разговор пойдёт, дорогой.

— Разговор пойдёт другой, — согласился Артём. — Мощность от разговора не появится.

Он посмотрел на московского в очках.

— Сто десять мегаватт — это новая подстанция. Строит её не холдинг и не немцы, а сетевая компания, по программе, которую утверждают за три года вперёд.

— Мы получим ТУ, — сказал московский. — Это вопрос технический.

— Вы получите ТУ, — кивнул Артём. — Вам их дадут. Только там будет написано: подключение возможно после ввода в эксплуатацию питающего центра. А срок ввода — по программе. И вот эта строчка и есть весь ваш проект.

Он закрыл папку.

— Печь нельзя включить наполовину, — сказал он. — Это не мельница, её не разгонишь потихоньку. Она либо работает на своей мощности, либо стоит. У вас в графике стройка — двадцать два месяца. Значит, через двадцать два месяца у вас будет готовый завод, кредит и вот такой, — он показал пальцами, — кабель, который никуда не воткнут. И вы будете два года платить проценты и охрану, чтобы всё это не растащили.

В переговорной стояла полная тишина. Артём вдруг услышал, как в углу тикают часы.

— Я не про технологию, Пётр Васильевич, — сказал он тише. — Технология нормальная, немцы хорошие. Я про то, что в этом месте такой завод питать нечем.

— Может, ты и ломом заодно занимаешься? — спросил Гурген Ашотович. — Может, у тебя интерес?

— Ломом не занимаюсь, — сказал Артём. — Я макулатуру собираю. Мне ваш металл ни холодный, ни горячий.

Гурген Ашотович засмеялся.

И засмеялся чуть-чуть слишком быстро.

— Дорогой ты мой, — сказал он, разворачиваясь к Петру Васильевичу и обращаясь уже только к нему. — Пётр Васильевич, ну что мы, в самом деле. У нас проект международного уровня, у нас партнёры сидят, люди из Дюссельдорфа прилетели, ждут. Всё согласовано, все бумаги. Мы что теперь, из-за… — он поискал слово и выбрал самое мягкое, отчего оно вышло самым обидным, — из-за соображений специалиста по картону будем всё останавливать?

Пётр Васильевич не ответил.

Он смотрел не на Артёма. Он смотрел на Гургена Ашотовича.

И Артём, сидевший с краю, вдруг заметил то, чего не замечал раньше, потому что раньше не за чем было следить: как у Гургена Ашотовича блестит лоб. Как он подобрал под себя ноги. Как перстень на его пальце трижды повернулся вокруг своей оси, пока он говорил.

Как ему очень, очень нужно подписать сегодня.

— Ждут, говоришь.

— Ждут, Пётр Васильевич. Люди специально прилетели.

— Подождут.

Слово упало посреди стола, как гиря.

— Пётр Васильевич!..

— Гурген.

Он не повысил голоса ни на ноту. Гурген Ашотович замолчал.

— Да что вам не понравилось-то?!

Пётр Васильевич закрыл папку.

— Проект — на паузу. Все свободны.

* * *

Расходились долго и неохотно, толпясь у дверей, как всегда бывает, когда людям хочется поговорить, но не при хозяине. Иностранцы, которым переводчица что-то торопливо объясняла вполголоса, кивали с непроницаемо вежливыми лицами. Гурген Ашотович вышел первым, ни на кого не глядя.

Артём собрал свою папку и тоже пошёл к двери.

— Артём Николаевич.

Он обернулся.

Пётр Васильевич сидел на прежнем месте, один за длинным пустым столом.

— Часы всё-таки купи, — сказал он.

Артём кивнул и вышел.

* * *

Ефимыча он вызвал через десять минут.

— Соколовское, — сказал Пётр Васильевич. — Земля. Кто продавец, через кого шло, кому и сколько платили. Реальную цену и цену по договору. По немцам: кто их привёл, с кем они разговаривали раньше, чем со мной, и есть ли у них тут агент. И авансовый платёж за оборудование — сколько, когда, на какой счёт, чей банк.

Ефимыч записывал, не поднимая головы.

— И вот ещё. Тихо, сам, без людей. Съезди в сети и узнай, подавал ли кто-нибудь вообще заявку на присоединение по Соколовской. Хоть какую-нибудь. За все два года.

Ефимыч поднял глаза.

— Понял, — сказал он.

— Срок — неделя.

— Понял. — Он закрыл блокнот, помедлил. — Пётр Васильевич. А если…

— Если — тогда и поговорим.

Ефимыч постоял и сказал:

— Мужик-то ваш глазастый оказался.

Пётр Васильевич не ответил.

Он сидел, глядя на закрытую папку с красивыми рендерами, и думал мысль, от которой ему было одновременно хорошо и очень неприятно.

Что за этим столом сидело двенадцать человек. Что каждый из них ел с ним хлеб не первый год. Что среди них были умные, очень умные, и все двенадцать смотрели в эти бумаги — и молчали.

А сказал тот, кому за этим столом было нечего ловить.

Глава 7

Отчёт за год Артём привёз сам.

Он мог отправить с курьером — так было заведено, — но приехал и положил папку на стол, потому что цифры в ней были хорошие и ему хотелось видеть, как их прочтут.

Пётр Васильевич читал долго, водя пальцем по строчкам, как читают люди, привыкшие не верить бумаге.

— Выручка двести тридцать миллионов, — сказал он наконец. — В позапрошлом году была сто сорок. Это как?

— Линия вышла на режим. И объёмы взяли: два района и три комбината, теперь возим напрямую, без посредника. И направление новое пошло — уничтожение. Сети сами возят, у них по закону деваться некуда, а площадок в области две, считая нашу.

— Рентабельность девятнадцать процентов.

— Могла быть двадцать три. Я в апреле пресс менял, встали на одиннадцать дней.

Пётр Васильевич поднял глаза.

— Ты понимаешь, что за такой год другие себе премию рисуют, а ты передо мной оправдываешься?

— Я не оправдываюсь, — сказал Артём. — Я объясняю, где потеряли.

Пётр Васильевич хмыкнул, закрыл папку и постучал по ней ладонью.

— Дивиденды считай смело. Заслужил.

— Я думал в оборудование вложить.

— Я знаю, что ты думал.

Артём уехал в первом часу.

Пётр Васильевич посидел над закрытой папкой, глядя в окно, где над городом висел серый февральский день. Потом снял трубку.

— Машину. Две.

— Куда, Пётр Васильевич?

— К нему на завод. Посмотрю наконец, куда я деньги дал.

Он помолчал.

— Туда не звони.

Две машины въехали в ворота в половине третьего. Александр вышел на крыльцо конторы, увидел, кто вылезает из первой, и на секунду прирос к месту. Потом снял очки, протёр их и надел обратно.

— Пётр Васильевич, — сказал он. — Здравствуйте. Мы… не ждали.

— Здравствуйте, Александр Иванович. Я и не предупреждал. Где хозяин?

— На третьем участке. Я сейчас.

Артёма искали минут пятнадцать.

Он появился на крыльце в рабочей куртке, с чёрными от чего-то руками, наспех вытирая их ветошью, — и остановился, увидев машины, охрану, Петра Васильевича в пальто посреди двора.

— Пётр Васильевич! — Он сунул ветошь в карман. — Простите ради бога. Мне ж никто не сказал, что вы едете. Я бы встретил как положено, гостя такого…

— Гостя? — Пётр Васильевич поднял брови. — Какой я тебе гость, Артём Николаевич? Я тебе партнёр. Сорок девять процентов. Это, между прочим, наполовину мой двор, по которому ты меня встречать бежишь.

Артём открыл рот. Закрыл.

— Ну да, — сказал он. — Простите. Я не в том смысле. Я в смысле — накрыли бы, обед бы… У нас тут столовая, повариха хорошая, Валентина… — Он окончательно запутался и махнул рукой. — Ну не так же, посреди двора.

Пётр Васильевич смотрел на него и веселел.

Он много лет не видел, чтобы взрослый мужик перед ним смущался. Пугались — да, каждый день. Заискивали — постоянно. Юлили, льстили, потели. А чтобы вот так, по-настоящему, до красных ушей, из-за того, что не успел накрыть на стол, — этого он не помнил.

— Ладно, — сказал он. — Показывай своё хозяйство.

Ходили полтора часа.

Пётр Васильевич шёл, сунув руки в карманы пальто, и молчал. Артём шёл рядом и объяснял — сначала скованно, поглядывая на гостя, потом всё свободнее, потому что говорил о том, что знал.

Приёмка. Весы — свои, поверенные, с автоматической фиксацией, «а то раньше воду возили, знаете, макулатура влагу берёт как губка». Сортировка: длинный стол, женщины в перчатках и косынках, лента, короба по фракциям. Пресс — большой, старый, но чистый, крашеный, гудящий на своей ноте. Новая линия: немецкая, приземистая, с зелёными кожухами.

За складом стояла пластиковая линия — дробилка, мойка, две ванны, сушка, гранулятор, — и на поддонах мешки с серой гранулой.

— Бутылка, плёнка, ящик, — сказал Артём. — Гранулу берут трубники и те, кто льёт тару. Очередь на месяц вперёд.

А в дальнем углу площадки, за отдельным забором с глухими воротами, что-то мерно ухало.

— А там что?

— Уничтожение, — сказал Артём.

— Чего уничтожение?

— Всего, что нельзя продавать. Просрочка, контрафакт, брак с фабрик. Торговля и таможня обязаны уничтожать по акту — с комиссией, под подпись. Мы принимаем, давим, прессуем. Что можно — в переработку, что нельзя — на полигон. И даём бумагу.

— И много возят?

— Возят, — сказал Артём. — Область большая, срок годности ни у кого не резиновый.

Пётр Васильевич посмотрел на глухие ворота, за которыми ухало, и ничего не сказал.

Подумал он вот что: сюда со всей области везут то, что списали по бумагам. И один человек видит, сколько списывают на самом деле.

Потом вышли на задний двор, и Пётр Васильевич остановился.

Двор был завален покрышками. Они лежали чёрными штабелями в человеческий рост, уходя вдаль до самого забора, и пахло тут не бумагой, а горячей резиной.

— А это что?

— А это, Пётр Васильевич, с чего я начинал, — сказал Артём. — Мне двадцать три было, я на шиномонтаже работал. У хозяина за двором такая же гора лежала, только меньше, и он каждый месяц платил, чтоб её вывезли на свалку. Платил за то, чтоб у него взяли. Я тогда впервые задумался: как это так — человек отдаёт деньги за то, чтобы у него забрали вещь?

Он показал на длинный ангар с закрытыми воротами.

— Там линия. Режем, дробим, отделяем корд и текстиль, на выходе крошка. Крошкой стелют детские площадки, стадионы, дорожки. Ещё в асфальт добавляют. Вот это, — он кивнул на гору, — самое доходное, что у меня есть. Только грязное и шумное, поэтому никто не лезет.

— А почему тогда — макулатура? — спросил Пётр Васильевич. — Ты про себя всё время говоришь «макулатура».

Артём подумал.

— Привычка, — сказал он. — С бумаги начались объёмы. А резина — это как в чулане: лежит и кормит.

Пётр Васильевич смотрел.

Он приехал сюда с одним словом в голове — «мусорка». Он держал это слово при себе больше года, и слово было удобное, объясняющее, ставящее всё на место: подобрал парня, дал денег, парень возит макулатуру, ну и пусть возит.

А теперь он шёл по бетонному полу, на котором не было ни бумажки, и не понимал, куда деть это слово.

Полы были чистые. Не «прибрано к приезду начальства» чистые — на такое у них не было времени, они узнали двадцать минут назад, — а чистые как норма, как всегда. Инструмент висел на щитах, каждый на своём крючке, и на щите были нарисованы контуры, чтобы видно было, чего не хватает. Проходы размечены жёлтой краской. На каждой машине — табличка: кто ответственный, дата последнего обслуживания, следующего. У выхода из цеха доска, на ней от руки: сколько принято вчера, сколько отгружено, сколько простой и по какой причине.

Люди работали. Не изображали работу при чужих, не косились — работали, а когда Артём проходил мимо, кивали ему коротко и продолжали.

— Егорыч, ты ролик поменял? — спросил он на ходу.

— С утра, — сказал пожилой мастер. — Тём Батькович, там второй тоже подвывает.

— Возьми в кладовой, я привёз.

У склада готовой продукции Артём остановился.

— Вот сюда, Пётр Васильевич, посмотрите. Это за год выросло втрое.

Штабеля стояли до потолка — плотные, обвязанные, пронумерованные.

— Мы теперь в три смены работаем. С осени. — Артём говорил быстро, тем особенным голосом, каким люди говорят о том, что у них получилось. — Все крупные сети зашли, все до одной. И не только макулатура: у них же просрочка, возврат, брак — это всё надо уничтожать по закону, с актом, с комиссией. Мороки много, поэтому никто и не берётся. А мы берёмся.

— Хороший кусок, — сказал Пётр Васильевич.

— Хороший. — Артём кивнул. — И вот тут я вам скажу честно: это всё благодаря вам.

Пётр Васильевич посмотрел на него.

— Правда, — сказал Артём. — Я до этого два года к ним ходил. Секретарям улыбался. А как пошло, что за мной вы стоите, — так меня в один месяц все приняли, и сами звонить начали. Имя-то ваше. Без вас я бы туда ещё лет пять лез.

Пётр Васильевич слушал и чувствовал, как ему делается приятно. Это было привычное, тёплое, хорошо знакомое чувство — так ему говорили каждый день, и он давно перестал разбирать, кто говорит от души, а кто по обязанности. Он даже собрался ответить что-нибудь снисходительное, вроде «ну а ты как думал».

— Хотя, — сказал Артём, — если по-честному, им и деваться-то особо некуда. Кто ещё в области возьмёт просрочку с актом? Кузьмин не берётся, у него мощностей нет. Больше и некому. Так что рано или поздно всё равно бы ко мне пришли.

И пошёл дальше, к следующему пролёту, показывать, как крепят кипы.

Пётр Васильевич остался стоять на месте.

Он смотрел парню в спину — в рабочую куртку, в ветошь, торчащую из кармана, — и пытался понять, что сейчас произошло.

Его поблагодарили? Поблагодарили. Тепло, при людях, глядя в глаза. И тут же спокойно объяснили, что ничего этого не требовалось, что рынок и сам бы всё сделал, только года на три позже.

Он попробовал разозлиться и не смог: злиться было не на что. Парень не спорил. Парень согласился и просто договорил до конца — так, как говорят, что вода мокрая.

Он даже не понял, что сказал, — подумал Пётр Васильевич.

И вот это было самое непривычное. Он двадцать лет жил среди людей, которые взвешивают каждое слово, потому что каждое слово чего-то стоит. Он умел читать эти весы с закрытыми глазами. А тут никаких весов не было вообще.

Артём у пролёта обернулся и, не увидев его рядом, пошёл обратно.

— Пётр Васильевич? Тут сквозит. Я сейчас ворота прикрою.

— Иду, — сказал Пётр Васильевич.

Он пошёл рядом и слушал про то, как крепят кипы, а сам всё возвращался к этой мысли и никак не мог решить, приятно ему было или всё-таки нет.

Пётр Васильевич за пятнадцать лет обошёл десятки предприятий. Он знал, как выглядит производство, которое показывают, и как выглядит производство, которое работает. Разница видна в первые три минуты и не подделывается: она в том, куда люди кладут инструмент, когда за ними никто не смотрит.

Он остановился посреди цеха.

— Слушай, — сказал он. — А чего ты молчал?

— В смысле?

— Ты полтора года ко мне ездишь. Сидишь на краю стола. Отчёты возишь. — Пётр Васильевич обвёл рукой цех. — Почему ни разу не сказал, что у тебя тут вот такое?

Артём посмотрел на него, не понимая. Потом улыбнулся — чуть-чуть, одними глазами.

— А что говорить-то, Пётр Васильевич? Производство как производство. Команда хорошая, организовано нормально. Ну и души немного вложено. Всё, что есть.

Он пожал плечами.

— Хвастаться-то нечем.

Обедали в столовой.

Столовая была маленькая, на сорок человек, с клеёнками на столах и с фикусом на подоконнике, и повариха Валентина, узнав, кто приехал, чуть не отдала богу душу, а потом всё-таки поставила перед Петром Васильевичем борщ, котлеты с гречкой и компот. Охрана осталась во дворе, у машин.

Пётр Васильевич съел всё.

— Валентина, — сказал он. — У меня в холдинге повар из ресторана. Готовит хуже.

Валентина покраснела пятнами и убежала.

Они остались вдвоём за угловым столом. Пётр Васильевич отодвинул стакан, положил локти на клеёнку и сказал:

— Ну, теперь по делу.

Артём собрался.

— Мне нужен человек, — сказал Пётр Васильевич. — Директор по производству. По всему холдингу. У меня четыре площадки, стройка, автобаза и вот эти немцы, которых мы, дай бог, не подпишем. У меня везде люди, которые умеют красиво доложить, и нет ни одного, который бы сам полез в цех. — Он посмотрел Артёму в глаза. — Кабинет свой, машина, зарплата — назовёшь сам, я не буду торговаться. Полномочия — какие попросишь. Завод свой оставляешь, Александр Иванович потянет, ты его будешь курировать.

Он откинулся.

— Я тебя не покупаю, Артём. Ты мне нужен на настоящем деле. То, что ты тут развёл, — он кивнул на окно, за которым стоял цех, — это, извини меня, малый калибр. Ты можешь больше.

И стал ждать.

Он был совершенно уверен в ответе. Не потому, что самонадеян, а потому, что за двадцать лет ни один человек не отказал ему на такое предложение — и он даже примерно представлял, как будет: сначала растеряется, потом обрадуется, потом начнёт неловко благодарить.

Артём молчал долго.

— Спасибо, — сказал он наконец. — Правда спасибо. Я понимаю, что вы мне предлагаете.

— Ну.

— Я не пойду, Пётр Васильевич.

Тишина.

— Почему?

Артём смотрел в клеёнку. Он ковырнул ногтем какое-то пятнышко на ней, поймал себя на этом и убрал руку.

— Я руками работаю, — сказал он. — Не в смысле, что я гайки кручу. Я так думаю. Мне надо потрогать, походить, послушать, как что гудит. Посадите меня в кабинет — я через полгода стану как тот, кто красиво докладывает. Я себя знаю.

— Кабинет не обязателен.

— Обязателен. — Артём поднял глаза. — У вас четыре площадки, стройка, автобаза. Это не работа руками, это работа с людьми. Точнее… — он замялся, подбирая, — с вашими людьми.

Пётр Васильевич медленно откинулся на спинку стула.

— Договаривай.

— Не надо, Пётр Васильевич.

— Договаривай, — сказал Пётр Васильевич.

Артём вздохнул.

— Я у вас на совещаниях полтора года сижу, — сказал он. — Я, конечно, там никто, я сбоку. Но я же не глухой и не слепой. У вас там половину времени говорят не о деле. У вас там каждый следит, кто с кем вышел покурить.

— И что?

— А то, что я так не умею. — Артём говорил спокойно, без вызова, будто объяснял устройство насоса. — Я туда приду — меня съедят за три месяца. И не потому, что я дурак, а потому, что я на это время буду тратиться. Мне надо, чтобы утром пришёл, посмотрел, где встало, и починил. А там надо утром думать, кто под тебя копает.

Он помолчал.

— Мне это неинтересно. И я это плохо умею. Каждый должен своим делом заниматься.

Пётр Васильевич смотрел на него, и лицо у него становилось всё ровнее.

— Значит, брезгуешь, — сказал он.

— Что вы. — Артём даже подался вперёд. — Я вам благодарен по гроб. Вы мне…

— Не надо, — сказал Пётр Васильевич.

Он встал.

— Спасибо за обед. Борщ хороший.

— Пётр Васильевич.

— Всё хорошо, Артём Николаевич. Я всё понял.

Он вышел из столовой, прошёл через двор, не глядя по сторонам, сел в машину и уехал. Артём стоял на крыльце и смотрел вслед, и рядом стоял Александр и молчал.

— Что? — спросил Артём.

— Ничего, — сказал Александр. — Пойду весы посмотрю.

Всю дорогу до города Пётр Васильевич молчал, и охрана впереди сидела не дыша.

Ему было плохо, и он злился на то, что ему плохо. Тоже мне, событие: мужик отказался от должности. Да таких на его место очередь стоит от проходной до площади, любой из них ночью пешком прибежит. Дурак упрямый. Сидит в своей мусорке, гордится жёлтой краской на полу.

Обиделся-то на что, спрашивал он себя. Что не пошёл? Ну не пошёл. Ну и пусть.

Машина шла ровно, за окном тянулась серая дорога, и где-то на середине пути он понял, на что обиделся.

Не на «нет».

На «с вашими людьми».

Мальчишка сказал ему в глаза то, что он сам знал двенадцать лет и о чём не позволял себе думать словами. Что за его длинным столом сидят люди, при которых нормальному человеку нечего делать. Что там едят друг друга и его самого съели бы, если бы могли, и что он это знает, и всё равно каждый четверг садится во главе этого стола, потому что другого стола у него нет и уже не будет.

Мальчишка не хотел его обидеть. Мальчишка просто объяснил, почему не пойдёт, — как объясняют, почему не суют руку в станок.

И был прав.

Вот это и было самое обидное.

Пётр Васильевич смотрел на дорогу и думал ещё одну вещь, совсем неприятную. Что за все эти годы он ни разу не встречал человека, которому нельзя было бы что-то дать. Всем было что-то нужно: деньги, должность, крыша, доступ, чтобы решили вопрос с сыном, чтобы позвонили куда надо. И он давал, и это было удобно, потому что человек, которому ты дал, — понятный человек.

А этому не нужно ничего.

Ему нужен его паршивый пресс, доска с цифрами и Егорыч, который меняет ролик. И этого у него уже есть.

— Останови, — сказал Пётр Васильевич.

Машина съехала на обочину. Он вышел, постоял на ветру, глядя на голое поле, вдохнул холодного воздуха.

Потом сел обратно и сказал:

— Поехали. И вот что. В четверг Артёма Николаевича не вызывай. У него отгрузка.

Глава 8

Ефимыч уложился в шесть дней.

Он пришёл в четверг вечером, когда все уже разошлись, положил на стол папку — потоньше той, что была у немцев, — и сел без приглашения, чего не делал никогда.

— Начну с главного, — сказал он. — Заявки нет.

— Какой заявки?

— Никакой. — Ефимыч раскрыл папку. — Ни на присоединение, ни на выделение мощности, ни предварительной, вообще ничего. По Соколовской за два года подано девять заявок: семь физлиц, ферма и автозаправка. Мы туда не обращались. Никогда. Ни один человек из холдинга.

Пётр Васильевич молчал.

— Я ходил сам, как вы велели. Нашёл там знакомого, посидели. — Ефимыч перевернул лист. — Он мне даже посмеялся: говорит, ты, Николай, извини, но если бы к нам с такой мощностью пришли, у нас бы весь филиал на ушах стоял месяц. Сто десять мегаватт по нашей области — это событие. Об этом бы в Москве знали.

— Дальше.

— Дальше земля. — Ефимыч говорил ровно, как всегда, но было слышно, что ему нехорошо. — Соколовское, сорок два гектара. Куплена в декабре позапрошлого года. Продавец — общество с ограниченной ответственностью «Вектор-Юг», зарегистрировано за месяц до сделки, уставный капитал десять тысяч. Учредитель — гражданка Мамедова, восемьдесят четвёртого года рождения, прописана в общежитии в Сальске.

— Двадцать три года девке.

— Двадцать три. — Ефимыч не поднимал глаз. — Реальная цена земли по рынку — примерно двадцать восемь миллионов. Холдинг заплатил сто девяносто. По документам — с учётом «затрат на подготовку площадки и коммуникации». Никаких коммуникаций там нет. Там поле и остатки коровника.

Он положил перед хозяином выписку.

— «Вектор-Юг» деньги получил и через одиннадцать дней прекратил деятельность. Двумя платежами ушло в Ростов, оттуда — двумя же в Москву, оттуда — в Кипр, дальше не вижу.

Пётр Васильевич не притронулся к бумаге.

— Аванс за оборудование, — сказал он.

— Четыре с половиной миллиона евро, по графику должен был уйти в апреле, после подписания. Реквизиты в контракте — не завода. Это торговый дом в Австрии, посредник. Немцы про него знают, для них это нормально, у них так половина восточных контрактов идёт. — Ефимыч поднял глаза. — Агента им нашли здесь. Ходил к ним от нашего имени человек по фамилии Литвак. Литвак семь лет ведёт три фирмы Гургена Ашотовича.

Тишина.

— И последнее. — Ефимыч закрыл папку. — Гурген Ашотович трижды за прошлый год летал в Вену. По личным делам, говорит, дочь смотрит университет. Дочь у него в Лондоне.

Он замолчал. Потом сказал, глядя в стол:

— Есть ещё одно. Я не уверен, поэтому и не клал в папку.

— Ну.

— Ростовская контора, через которую ушла первая половина за землю. «Дон-Транзит». — Ефимыч поднял глаза. — Через неё же в позапрошлом году шли деньги за площадку в Батайске. Ту, которую отжали у Кузнецовых.

Пётр Васильевич медленно поднял голову.

— Это ведь Ираклиевы дела были, — сказал он.

— Ираклиевы.

Стало очень тихо.

— Совпадение, — сказал Пётр Васильевич.

— Может, и совпадение, — согласился Ефимыч. — Контора обнальная, через неё пол-области деньги гоняет, там очередь стоит. Я потому и не клал.

— Но.

— Но фамилия у директора «Дон-Транзита» — Кобиашвили. — Ефимыч сделал паузу. — Он у Ираклия шесть лет счета вёл. Потом отошёл, вроде сам по себе. Вроде.

Пётр Васильевич сидел, не двигаясь.

Он умел не бежать впереди фактов — это его двадцать лет и держало на плаву. Мало ли через кого проходят деньги. Обнальная контора и есть обнальная контора, туда ходят все, и вор, и честный, и завтра выяснится, что через неё же покупал квартиру его собственный юрист.

Но он также умел считать простые вещи.

Гурген вынимает у него деньги. Гурген летает в Вену. Деньги идут через людей, которые когда-то вели кассу Ираклия. А в октябре Ираклию понадобилось двенадцать часов, чтобы узнать, кого его люди привезли на вертолёте в дом.

Двенадцать часов.

— Ефимыч, — сказал он. — Ты помнишь, я тебе велел найти течь.

— Помню. — Ефимыч не отвёл глаз. — И нашёл. Второй пилот, Сычёв. Он в то утро отзвонился с борта, ещё до посадки: сказал, что везём двоих, один в наручниках. За это ему платили четыре месяца, по мелочи, в конверте.

— Ты мне тогда сказал, что вопрос закрыт.

— Он и закрыт. Сычёва я убрал в тот же день, тихо, без шума, вы велели без шума. — Ефимыч помолчал. — Только я у него спросил, кому он звонил. И он честно ответил, что не знает. Ему давали номер, он набирал, ему говорили спасибо. Голос мужской. Ни имени, ни лица.

Пётр Васильевич медленно поднял голову.

— Я тогда решил, что это Ираклиев человек и дальше не размотаешь, — сказал Ефимыч. — А теперь думаю, что искал не на том этаже. Не тот вопрос я себе задавал, Пётр Васильевич. Не «кто звонил», а — кто в этом доме знал, что второй пилот берёт деньги, и не сказал мне.

Пётр Васильевич отвернулся к окну.

— Не спеши, — сказал он. — Слышишь? Не спеши, Ефимыч. Мне не надо «может быть». Мне надо знать точно.

— Проверю.

— Проверишь. Тихо, сам, без бумаг. Никаких вопросов вокруг него, никаких разговоров, ни с кем. Кто с ним видится, кому он звонит, куда ездит, где отдыхает, кто у него из новых людей за последние два года. — Он помолчал. — И вот что ещё. Посмотри, нет ли у него самого чего-нибудь, за что его можно за горло взять.

Ефимыч чуть заметно нахмурился.

— Вы думаете, его держат?

— Я думаю, — сказал Пётр Васильевич, — что человек, который двенадцать лет ел со мной хлеб и вдруг полез в такую грязь, — это либо жадность, либо страх. Жадность у него всегда была, и он с ней жил спокойно.

Он повернулся от окна.

— А вот страх — это новое.

Ефимыч записал что-то коротко и, уже закрывая блокнот, сказал:

— И по Нечаеву закрою, чтоб два раза не вставать. Помните, вы велели в первый год его прощупать. Я прощупал трижды. Перекупщик с наличными мимо весов — не взял. Экспедитор в столовой расспрашивал про вас — послал, вежливо; экспедитора я сам и попросил, он мне два года как должен. Долю предлагали втрое выше номинала, через московского юриста, — он цену не спросил. — Ефимыч помолчал. — Чистый. Таких у меня за всю службу было двое, и второго я не помню.

— Я знаю, что чистый, — сказал Пётр Васильевич.

— Знаете. А проверить велели.

— Потому и знаю, — сказал Пётр Васильевич.

Пётр Васильевич сидел, положив руки на стол, и смотрел на папку, к которой так и не притронулся.

Всё сходилось, и сходилось скучно. Не гениально, не хитро — просто и жирно, как всегда бывает, когда человек уверен, что его никто не проверит. Земля с накруткой в семь раз, аванс в никуда, кредит под гарантии холдинга, стройка, которая начнётся и умрёт на первом этапе, — а завод и не должен был работать. Завод должен был строиться. Года три, с бесконечными допами, с подорожанием, с сорванными сроками, а потом тихо встать: не дали мощность, форс-мажор, кто ж знал. Все убытки — на холдинг. Все деньги — уже там.

И он бы подписал.

Он бы подписал в тот четверг, вместе со всеми, — потому что Гурген двенадцать лет, потому что бумаги согласованы, потому что немцы прилетели.

— Пётр Васильевич.

— Что.

— Я по каждой позиции могу поднять первичку, — сказал Ефимыч. — За неделю сделаю так, что не отвертится. Хоть в суд, хоть куда.

— В суд, — усмехнулся Пётр Васильевич.

— Я к тому, что доказать могу.

— Я знаю, что можешь.

Он встал, прошёлся по кабинету, остановился у окна. Февраль за стеклом был уже мокрый, чёрный, с фонарями в глянцевой дороге.

Ефимыч ждал.

Он знал, что сейчас будет. Он видел это раз пять или шесть за одиннадцать лет и знал наизусть весь порядок: сначала хозяин помолчит у окна, потом развернётся и скажет несколько коротких фраз, и по этим фразам будет ясно, что с человеком кончено. Не в том смысле, в каком кончают в кино, — Пётр Васильевич людей не убивал и не позволял. Просто человек в один день терял всё, что имел от него: доступ, доли, партнёров, репутацию, — и через полгода его никто не помнил. Так ушли Синцов, так ушёл Рафик, так ушёл ещё один, чью фамилию Ефимыч уже не мог вспомнить.

Пётр Васильевич стоял у окна долго.

— Убери его из проекта, — сказал он наконец. — Проект закрой совсем, немцам скажи, что перенесли на неопределённый срок, извинись красиво, подарок какой-нибудь. Землю… — он подумал. — Землю оставь, чёрт с ней, пусть лежит.

— Понял. А Гурген Ашотович?

Пауза.

— А Гурген Ашотович пусть работает.

Ефимыч поднял голову.

— Пётр Васильевич.

— Что?

— Он у вас сто девяносто миллионов вынул. И вынул бы ещё вчетверо больше.

— Не вынул. Хотел.

— Пётр Васильевич!..

— Ефимыч. — Тот повернулся от окна, и Ефимыч замолчал. — Ты мне сейчас что предлагаешь? Порвать его.

— Я предлагаю поступить так, как вы всегда поступали.

— Ага.

Пётр Васильевич вернулся к столу, тяжело сел.

— Я всегда поступал, — сказал он. — Правильно. Двадцать лет правильно поступал. — Он потёр лицо ладонями, тем своим движением, снизу вверх. — А теперь давай посчитаем, Ефимыч, раз ты у нас считать любишь. Я его рву. Хорошо. У него на мне что? Три фирмы, порт, две базы, «Стройиндустрия», доля в гостинице. Всё это надо кому-то отдать. Кому? Мамаеву? Мамаев вдвое жирнее станет, и тогда я через год буду сидеть и думать уже про Мамаева. Разделить на троих? Значит, три года они будут между собой грызться и таскать ко мне доносы друг на друга, и я буду разбирать, кто из них врёт, вместо того чтобы делом заниматься.

Он посмотрел на Ефимыча.

— Я сорву его — на его место сядет такой же. Может, хуже. Может, умнее, и я его не поймаю, потому что у меня не будет под рукой мужика с макулатурой, который случайно заглянет в бумаги.

— Так его хоть предупредить надо.

— А он и так поймёт. — Пётр Васильевич наконец придвинул к себе папку и положил на неё ладонь. — Он в четверг видел, как я «подождут» сказал. Он неделю не спит. Он сейчас сидит и гадает, узнал я или нет. И будет гадать. И пусть гадает, мне так удобнее: пуганый вор ворует меньше, а этот теперь пуганый до самой смерти.

Ефимыч молчал.

— Не согласен, — сказал он наконец.

— Знаю.

— Вы себе змею за пазухой оставляете, Пётр Васильевич. Она вас потом…

Он не договорил. Помолчал. И сказал то, чего не говорил хозяину ни разу за одиннадцать лет.

— Есть другой способ.

Пётр Васильевич не поднял головы.

— Один раз, — сказал Ефимыч ровно, глядя в стол. — И в этом городе полгода никто даже думать в вашу сторону не будет. Не то что делать.

В кабинете стало очень тихо.

Он не назвал ни имени, ни того, что имел в виду, — не потому, что боялся слов, слов он не боялся, а потому, что перед этим человеком слова были лишние: скажи половину, вторую он достроит сам.

Пётр Васильевич достроил.

— Нет, — сказал он.

— Пётр Васильевич…

— Я сказал — нет.

Он сказал это ровно, без нажима, как отказывают в мелкой просьбе. Ни возмущения, ни морали, ни объяснения — ничего, за что можно было бы зацепиться.

И вот этого Ефимыч и не смог прочитать.

За двадцать лет службы он научился безошибочно отличать в чужом отказе принцип от бессилия. Тут не отличил. И от того, что не отличил, ему сделалось холодно — так, как не делалось ни в армии, ни потом.

Он попробовал ещё раз.

— Они это по-своему прочтут, Пётр Васильевич. Все. Не он один.

— Знаю.

— Знаете?

— Знаю, — сказал Пётр Васильевич. — У него сын.

Ефимыч посмотрел на него.

— И что?

Пётр Васильевич не ответил. Он смотрел на папку под своей ладонью и, кажется, думал уже о чём-то совсем другом.

— Ефимыч.

— Да.

— Иди работай.

Ефимыч встал, забрал папку и пошёл к двери.

У двери он остановился.

— И ещё, — сказал он. — По мелочи. Раз уж я всё равно смотрел.

— Ну.

— Артём Николаевич часто в Казахстан летает. За год семь раз. Дважды оттуда в Европу, туда и обратно, по три дня.

— И?

— Крошку он туда возит. Резиновую. — Ефимыч пожал плечами. — А у них своя есть, Пётр Васильевич. Два завода. Я смотрел.

— Он там площадки стелет. Тендер выиграл прошлой осенью, сам рассказывал. Со своим сырьём и стелет, ему так дешевле.

— Может, и так.

— Не «может», а так и есть. — Пётр Васильевич поднял на него глаза. — Ефимыч. Ты сейчас на кого папку собрался нести? На мусорщика?

— Я ни на кого не ношу. Я докладываю.

— Ну и пускай летает. — Пётр Васильевич отмахнулся, как отмахиваются от мухи. — Человек работает. Ты за теми смотри, кто не работает.

Ефимыч кивнул и взялся за ручку.

— Николай.

Он обернулся. По имени хозяин звал его раз в год.

Пётр Васильевич сидел под лампой, и лицо у него было такое, какого Ефимыч не видел за все одиннадцать лет: не злое, не жёсткое, не хитрое. Пустое.

— Устал я, — сказал Пётр Васильевич.

Он произнёс это ровно, как говорят о погоде.

— Вот честно тебе скажу. Двенадцать лет одно и то же. Каждый год кто-нибудь из них у меня что-то тащит, я узнаю, рву его, беру нового, и через два года новый тащит опять. И я снова узнаю. И снова рву. — Он усмехнулся. — Как будто воду ношу в решете. Носишь-носишь…

Он махнул рукой.

— Ладно. Иди.

Ефимыч постоял ещё секунду.

— Может, вам отдохнуть, Пётр Васильевич? — сказал он неловко. — Съездить куда-нибудь. Ирина Петровна вон зовёт, вы который год не…

— Иди, я сказал.

Дверь закрылась.

Пётр Васильевич остался один в кабинете, в котором пахло сигарами Гургена Ашотовича, и долго сидел, не включая верхний свет.

Он думал не о Гургене.

Он думал о том, что сказал сейчас вслух — первый раз за все годы, и не кому-нибудь, а начальнику охраны, — и что теперь эти слова будут где-то лежать и ждать.

Устал.

Он никогда себе этого не говорил. Устают те, у кого есть куда сойти: у них есть сменщик, есть пенсия, есть кто-то, кто подхватит. А у него было четырнадцать предприятий, две тысячи человек, двенадцать волков за длинным столом и дочь в Лондоне, которая звонила по воскресеньям и спрашивала, ест ли он вовремя.

Сойти было некуда.

Он посидел ещё немного, потом придвинул телефон и набрал номер, который знал наизусть, хотя звонил по нему раза три в жизни.

— Артём Николаевич? Не спишь? — Он посмотрел на часы: было двадцать минут двенадцатого. — Извини. Слушай, я чего звоню. У тебя в субботу что?

Пауза.

— Отгрузка, — повторил Пётр Васильевич. — Ну какая отгрузка в субботу, у тебя же Александр Иванович есть… Ладно. В воскресенье. — Ещё пауза, и голос у него сделался почти весёлый: — Да не по работе, ешкин кот. На ужин зову. Просто так. Ты хоть знаешь, что это такое — просто так?

Глава 9

Первый ужин прошёл ужасно.

Артём приехал ровно в семь, в пиджаке, с бутылкой хорошего коньяка, купленного по совету Александра, который в этом разбирался не лучше, но хотя бы читал этикетки. Дверь открыла женщина в переднике, взяла у него куртку, и он остался стоять в холле, не понимая, куда девать коньяк и себя.

Ужинали вдвоём. За столом, рассчитанным на двенадцать.

Стол был накрыт красиво, и еды было столько, что Артёму стало неловко: он привык обедать за пятнадцать минут, а тут перед ним ставили тарелки, уносили, ставили новые. Он говорил «спасибо» каждой тарелке и понимал, что этого, наверное, не надо, но не мог перестать.

Разговор не шёл.

О заводе поговорили за десять минут. О немцах — за пять. Потом Пётр Васильевич спросил, как здоровье, Артём ответил, что нормально, и наступила тишина, в которой было слышно, как в кухне работает вытяжка.

— Ты чего не пьёшь? — спросил Пётр Васильевич.

— Я не пью.

— Совсем?

— Совсем.

— Зашитый?

— Нет, — сказал Артём. — Просто не пью.

Пётр Васильевич посмотрел на него, подумал и решил не спрашивать.

Ему налили, он выпил, и ещё минут двадцать они мучились: хозяин рассказывал про какое-то дело в Новороссийске, гость слушал и в нужных местах кивал, и оба чувствовали, что происходит не то.

В половине девятого Артём сказал, что ему рано вставать.

— Ну, — сказал Пётр Васильевич в дверях, — заезжай.

По дороге домой Артём думал, что больше его не позовут, и, честно говоря, испытывал облегчение.

Его позвали через две недели.

________________________________________

К третьему разу они нашли.

Оказалось, что говорить можно только об одном — о деле. Не о своём деле, не о холдинге, а вообще: как что устроено и почему ломается. Как получилось, что порт стоит на трёх кранах, из которых работают полтора. Почему в автобазе за год сожгли топлива на двадцать процентов больше, а перевезли меньше. Что такое приработка оборудования и почему её нельзя обмануть графиком.

Пётр Васильевич обнаружил в себе давно забытое любопытство.

Он ведь начинал не с бумаг. Он начинал в восемьдесят девятом с двух вагонов, которые надо было разгрузить самому, потому что грузчиков не было. Потом были ларьки, потом первые деньги, потом всё пошло крупно, и последние лет десять он не видел ни одного крана, ни одного вагона — он видел отчёты, доли, схемы и лица людей, которые ему что-то говорили.

А этот рассказывал про краны.

— Погоди, — говорил Пётр Васильевич. — То есть мне двенадцать лет докладывают, что нужен новый кран, и мы каждый год ставим в бюджет новый кран, а на самом деле нужен не кран?

— Нужен кран, — соглашался Артём. — Через три года. А сейчас нужны нормальные стропальщики и приёмка. У вас там простой в основном не потому, что техники мало, а потому, что машину под погрузку ждут по сорок минут.

— Откуда ты знаешь?

— Я туда картон возил в позапрошлом году. Три раза. Стоял.

Пётр Васильевич смеялся — коротко, глухо, как человек, который отвык.

________________________________________

К лету ужины стали регулярными: раз в две-три недели, по воскресеньям.

И тут началось то, чего Артём не предвидел.

Первым позвонил Мамаев — тот самый, с портом. Позвонил просто так, узнать, как дела, потом предложил вместе пообедать, «а то мы с вами, Артём Николаевич, всё через стол да через стол». Артём поблагодарил и сослался на отгрузку.

Через неделю позвонил другой, из строительной, — с деловым предложением: у него простаивает участок, а у Артёма, говорят, есть выход на сети, «вы же с энергетиками на короткой ноге». Артём объяснил, что ни на какой он не на короткой, что просто полтора года ходил и знает порядок. Собеседник посмеялся и сказал: «Ну-ну, скромничайте, скромничайте».

Потом была свадьба дочери у кого-то из партнёров, куда его пригласили с формулировкой «Пётр Васильевич сказал, вы будете». Он не поехал, и на следующем совещании три человека спросили, почему его не было, — с одинаковым выражением лица.

Потом кто-то прислал ему на завод ящик вина. Он отправил обратно.

Потом — вот это было хуже всего — на завод приехал зять Гургена Ашотовича, молодой, приветливый, и полдня ходил за ним по цехам, восхищаясь порядком, а под конец спросил, не нужен ли Артёму Николаевичу хороший человек в помощники, «а то вы всё сами да сами».

Артём сказал, что не нужен.

— Ты понимаешь, что происходит? — спросил Александр вечером.

— Понимаю.

— Ничего ты не понимаешь. — Александр протирал очки, значит, нервничал. — Они не с тобой дружить хотят. Они через тебя к нему хотят. Ты для них теперь дверь.

— Я не дверь, — сказал Артём.

— Ты им это объясни.

________________________________________

Он попробовал объяснить — один раз, самому Петру Васильевичу.

Это было в июле, в саду, где стояли шезлонги, которыми никто не пользовался, и мангал, к которому Пётр Васильевич подходил раз в год.

— Пётр Васильевич, — сказал Артём. — Я, наверное, не то говорю, но скажу. Может, не надо мне так часто у вас бывать?

Тот повернулся.

— Это ещё почему?

— Разговоры пошли. — Артём смотрел в сторону. — Мне звонят. Предлагают дружить. Думают, я вам что-то могу нашептать. Я объясняю, что не могу и не буду, а они не верят, потому что не бывает так, чтобы человек мог и не пользовался.

— И что?

— И то, что я себе врагов наживаю на пустом месте. Я же вижу, как они на меня смотрят. — Он помолчал. — А мне это не нужно, Пётр Васильевич. Мне работать надо.

Пётр Васильевич долго молчал.

Он стоял, глядя на свой пустой сад — ровно подстриженный, ухоженный, в котором никогда никто не сидел, — и Артём подумал, что сейчас всё кончится, и, наверное, к лучшему.

— Значит, так, — сказал Пётр Васильевич. — Кто тебе звонит, ты мне говори. Я разберусь.

— Не надо разбираться.

— Не спорь. — Он повернулся. — А насчёт «не бывать»… Ты вот что скажи. Тебе самому-то в тягость?

Артём открыл рот, чтобы сказать «да».

Это была бы правда. Ему были в тягость эти воскресенья: длинный стол, женщина в переднике, дорога через полгорода, пиджак, чужая тарелка. Ему было в тягость мыться и переодеваться в шесть вечера, когда на заводе шла третья смена и он ещё сто раз пригодился бы там.

А потом он посмотрел на этого человека.

Большого, тяжёлого, седеющего, в спортивной куртке поверх рубашки, стоящего в собственном саду, где не было ни одного человека, кроме них двоих и охраны у ворот. Который последние двадцать лет разговаривал только с теми, кому от него что-то нужно. У которого дочь звонила по воскресеньям из Лондона и спрашивала, ест ли он вовремя.

— Нет, — сказал Артём. — Не в тягость.

— Ну и всё, — сказал Пётр Васильевич.

Он отвернулся и стал зачем-то поправлять шезлонг, который стоял ровно.

— И знаешь что, — сказал он, не оборачиваясь. — Ты не думай, что я тебя зову, потому что мне поговорить не с кем.

— Я и не думаю.

Пётр Васильевич помолчал, явно недовольный тем, что сказал лишнее, и перевёл разговор:

— Ты, говорят, в Европу летал.

— Летал.

— Чего там?

— По делам, — сказал Артём. — Оборудование смотрел. Три дня всего.

— Через Казахстан?

— Через Казахстан. Оттуда и билет дешевле, и лететь удобнее.

Пётр Васильевич хмыкнул.

— Дешевле у него. Оборот миллиардный, а летает с пересадками, как студент.

— Так деньги-то мои.

— Вот это правильно. — Он наконец оставил в покое шезлонг. — Молодец, что не барствуешь. А то я на своих смотрю: этот в Ниццу, тот в Куршевель. И все, заметь, за мой счёт.

Артём посмотрел на него.

— Пётр Васильевич. Вы что, за мной следите?

— Ну следим не следим, — сказал Пётр Васильевич без всякого смущения. — У всех своя работа, Артём. Ты вон в понедельник весы у себя перевешивал — я и это знаю. И что теперь, обижаться будешь?

— Не буду.

— И правильно. Обижаются те, кому есть что прятать. — Он пошёл к дому. — Пойдём, стынет всё.

— Вот и не думай.

________________________________________

В августе Артём впервые попал в дом днём — приехал по делу, привёз бумаги, которые надо было подписать срочно, и минут двадцать ждал в большой комнате, где стояло много вещей, дорогих и одинаково нежилых.

На каминной полке в ряд стояли фотографии.

Он подошёл — не из любопытства, а потому, что двадцать минут это долго, а взять в этом доме было нечего: ни журналов, ни книг, ничего.

Молодой Пётр Васильевич у КамАЗа, худой, в спортивных штанах, с чёрными усами, с двумя другими такими же, и все трое смеются. Пётр Васильевич с губернатором. Пётр Васильевич на охоте с убитым кабаном и с людьми, которых Артём знал по совещаниям.

И одна фотография не в ряд, а чуть впереди, в тяжёлой серебряной рамке.

Женщина лет тридцати с небольшим, темноволосая, снятая где-то на юге, у моря. Она смеялась, придерживая рукой волосы, и было видно, что снимал её человек, которого она в этот момент любила.

Рядом — девочка. Лет пятнадцати, худая, нескладная, в форменном пиджачке с эмблемой, с той особенной злой серьёзностью на лице, какая бывает у подростков на официальных фотографиях. Она стояла рядом с отцом, и отец обнимал её за плечи, а она смотрела в объектив так, будто заранее знала, что снимок ей не понравится.

Артём стоял и смотрел на неё дольше, чем собирался.

Он и сам не понял почему. Просто в этом лице — упрямом, недовольном, ещё детском — было что-то очень знакомое, чего он не смог назвать.

— Артём Николаевич.

Он обернулся. В дверях стоял Пётр Васильевич с бумагами.

— Извините, — сказал Артём. — Я тут…

Пётр Васильевич подошёл, посмотрел на фотографию через его плечо.

— Ирина, — сказал он. — Дочь. Это её пятнадцать было, шестой класс кончила, у них там форма.

— Красивая.

— Упрямая, — сказал Пётр Васильевич.

Он взял рамку, зачем-то переставил её на сантиметр правее и поставил обратно.

— В Лондоне учится. Финансы. — Он помолчал. — Второй год не приезжает. То сессия, то стажировка, то ещё чего-нибудь.

Он поставил рамку обратно, лицом к окну.

— И пусть там сидит, — сказал он. — Ей тут делать нечего.

Артём тогда решил, что это про город.

— Соскучились?

Пётр Васильевич посмотрел на него так, будто Артём спросил что-то неприличное.

— Подписывай давай, — сказал он и пошёл к столу.

Артём подписал, попрощался и уехал.

Он забыл про эту фотографию через час — в машине уже думал о поставке роликов, которую задерживали третью неделю.

Он вспомнил её только через восемь месяцев.

________________________________________

Глава 10

— В субботу приезжай к семи, — сказал Пётр Васильевич. — И не в этом своём.

— В каком?

— Не в пиджаке от костюма, в котором ты на совещания ходишь. Костюм купи. Или что там надо. Ирка прилетает.

Он сказал это буднично, но Артём почему-то отметил, что произнесено оно было не так, как всё остальное в этот вечер.

— Двадцать два ей, — сказал Пётр Васильевич. — Отмечать будем. Народу будет много, ты не пугайся, это она себе гостей зовёт, молодёжь всякую. Посидишь, поешь, уедешь.

— Пётр Васильевич, может, я...

— Приезжай, — сказал Пётр Васильевич.

---

Дом было не узнать.

Артём приехал в семь, как велено, и ещё от ворот увидел, что двор заставлен машинами — такими, каких он в жизни рядом не видел, — а окна горят все, до последнего, и оттуда идёт музыка.

Внутри было человек сто.

Он вошёл, и его накрыло: свет, голоса, смех, звон, запах духов и цветов, официанты с подносами, кто-то поёт в глубине дома, где на время сдвинули мебель. Люди стояли группами, и все — все до одного — были одеты так, что его новый костюм, купленный за три часа в лучшем магазине города, сразу стал тем, чем и был: костюмом, купленным за три часа.

Пётр Васильевич нашёл его сам, минут через десять, сгрёб за плечо.

— Приехал. Молодец. Ну расслабься, чего ты как на разводе. Ешь, пей, гуляй.

— Я не пью.

— Ешь тогда. — Он огляделся и сказал уже другим голосом, довольным: — Видал, сколько народу? Это она сама всех созвала. У неё тут полгорода друзей.

К нему уже шли двое, и он ушёл с ними, и Артём остался один.

Он взял с подноса бокал сока и стал ходить.

Ходить было не по чему: в каждой комнате стояли люди, которые друг друга знали. Его никто не знал. Дважды к нему подходили с приветливым «а вы...?», он говорил, что он с завода, и на этом разговор кончался — вежливо, но моментально. Кто-то из партнёров кивнул ему издалека и не подошёл.

Молодёжь держалась отдельно, ближе к музыке. Артём поглядывал в ту сторону с чужим, почти отеческим любопытством: он никогда не видел вблизи таких молодых людей. Они были хорошо одеты, красиво пострижены, громко и легко смеялись, и в разговоре у них через слово мелькали города — Милан, Куршевель, Дубай, — как у него в разговоре мелькали Кузьминка и Северный район.

Он постоял, послушал, ничего не понял и пошёл искать, где потише.

Балкон обнаружился в конце коридора, за портьерой: узкий, с коваными перилами, выходящий в тёмный сад. Там было прохладно и почти не слышно музыки.

Артём вышел, поставил бокал на перила и с наслаждением вдохнул.

Пятнадцать минут, подумал он. Пятнадцать минут — и домой, скажу Петру Васильевичу, что голова.

Портьера за спиной шевельнулась.

— Здесь занято, — сказал женский голос.

Он обернулся.

В дверях стояла девушка. Тёмные волосы подобраны, платье цвета глубокой зелени, в руке бокал. Молодая — очень молодая, — и красивая той сердитой, стремительной красотой, от которой у людей вокруг обычно портится настроение.

Она смотрела на него — снизу вверх, потом на его костюм, потом на его руки, потом на сок в бокале.

И Артём увидел, как у неё в глазах всё встало на места.

— Вы, наверное, ошиблись, — сказала она вежливо. — Для водителей накрыто внизу. Там отдельная комната, слева от кухни.

Артём открыл рот.

И засмеялся.

Он не собирался — вышло само. Просто в один момент навалилось всё: этот дом, эти сто человек, костюм за три часа, Милан с Куршевелем, и вот теперь ещё это — и всё стало так неожиданно правильно и на своё место, что удержаться он не смог.

Девушка вспыхнула.

— Что смешного?

— Ничего, — сказал Артём. — Простите. Спасибо, я найду.

Он взял с перил бокал и пошёл к двери. В дверях, поравнявшись с ней, остановился.

— Вы не обижайтесь, — сказал он. — Хороший балкон. Я бы тоже сюда ушёл.

И вышел.

Ирина осталась стоять на своём балконе.

Она чувствовала, что что-то сделала не так, и не понимала что. Всё же было правильно: незнакомый мужчина, лет под сорок, дешёвый костюм, руки, никого из знакомых, стоит один с соком. Она даже была вежлива. Она сказала ему, где накрыто, — многие бы просто позвали охрану.

Так почему тогда у неё горят щёки?

---

Он ушёл бы через двадцать минут.

Он уже дошёл до холла, уже прикидывал, как найти Петра Васильевича и попрощаться, — но в большой комнате что-то происходило, и толпа стояла плотно, перекрывая проход.

Артём остановился с краю.

Посреди комнаты, на подлокотнике кресла, сидела та самая девушка с балкона. Вокруг неё стояли человек тридцать — вся молодёжь, и взрослые тоже подтянулись, и Пётр Васильевич стоял поодаль у колонны, сложив руки на груди, и лицо у него было такое, каким Артём его никогда не видел: гордое.

— Ну, — говорила девушка, и в голосе у неё был смех, — я жду. Кто-нибудь?

Все молчали.

— Никто? — Она обвела их глазами. — Господа, это же школьная задача. Логическая. Тут не надо ничего знать, надо просто подумать.

— Ир, ну ты изверг, — сказал кто-то. — Повтори ещё раз.

— В последний. — Она подняла бокал, как указку. — Два шнура. Каждый горит ровно час. Но горит неравномерно: половина может сгореть за пять минут, а вторая за пятьдесят пять. Спички есть. Надо отмерить сорок пять минут. Всё. Ножа нет, часов нет, линейки нет.

Молодой человек в очень хорошем пиджаке сказал:

— Складываешь пополам и...

— Неравномерно, Никита. Пополам по длине — это не пополам по времени.

Никита развёл руками. Кто-то засмеялся.

— Я же говорила, — сказала Ирина. — Ставки, господа. Кто ответит — с тем танцую. Я предупредила, что рискую немногим.

Опять смех, и в этом смехе Артёму послышалось что-то не очень весёлое: люди смеялись, но чуть-чуть натянуто, как смеются, когда их публично и ласково выставляют дураками.

Он стоял у стены и не собирался ничего говорить.

Ему просто стало интересно.

Задача крутилась в голове сама, без его участия, как крутится любая задача, попавшая ему на глаза: он даже не заметил, как начал её решать. Горит час. Неравномерно. Значит, длину использовать нельзя, только время. Значит, надо не мерить, а сжигать. С двух концов — вдвое быстрее...

— Ну хорошо, — сказала Ирина. — Тогда...

— С обоих концов, — сказал Артём.

Он сказал это негромко, но в комнате стало тихо.

Тридцать человек обернулись. Он увидел, как поворачивается к нему Пётр Васильевич у колонны.

— Что, простите? — сказала Ирина.

Отступать было поздно.

— Первый шнур поджигаете сразу с двух концов, — сказал Артём. — Он сгорит за полчаса, как бы неравномерно ни горел, — с двух сторон это всегда половина времени. Второй в тот же момент поджигаете с одного конца. Когда первый догорел — прошло тридцать минут, и у второго остаётся ровно полчаса горения. Тогда поджигаете второй с другой стороны — и он догорит за пятнадцать. Тридцать плюс пятнадцать. Сорок пять.

Тишина.

Потом кто-то один хлопнул в ладоши, и сразу засмеялись, зашумели, обернулись, начали объяснять друг другу.

— Так вот же оно! Ир, ну это же просто!

— Тебе теперь просто, — сказала Ирина.

Она смотрела на Артёма, и на лице у неё было выражение, которое он не смог разобрать.

— Ну хорошо, — сказала она. — Вам повезло.

— Наверное, — сказал Артём. — Я пойду.

— Куда? — Она соскользнула с подлокотника. — Нет уж. Раз пошла такая игра. Второй вопрос.

— Ирина, — сказал кто-то из взрослых укоризненно.

— А что такого? Человек, оказывается, умный. Мне интересно.

В её голосе было столько сахара, что Артём понял: сейчас будет неприятно. Он посмотрел на дверь, до которой было пять шагов, и остался.

Он потом много раз думал, почему остался. И честного ответа не нашёл.

— Хорошо, — сказала Ирина. — Не логика. История. — Она чуть склонила голову. — Назовите товар, который в Средние века в Европе ценился на вес дороже золота. И объясните почему.

Молодёжь заулыбалась: это было уже её поле, тут она была королевой, и все это знали.

— Специи, — сказал Артём.

Улыбки сошли.

— Перец, — уточнил он. — В основном перец, ещё шафран, гвоздика. Дороже золота по весу — это про перец, его на вес и мерили, им платили налоги и приданое. — Он подумал. — А почему... потому что он рос только там, где рос, а везли его через десять рук: индийцы, персы, арабы, венецианцы. И каждые руки поднимали цену вдвое. Плюс держать мясо было нечем, холода не было, а перцем можно...

Он осёкся, поймав себя на том, что читает лекцию.

— Простите, — сказал он. — Это неинтересно.

— Продолжайте, — сказала Ирина. Улыбка у неё держалась, но глаза стали другими. — Очень интересно.

— Да я, в общем, всё.

— А откуда вы это знаете?

Артём пожал плечами.

— Читал.

— Где?

— В детском доме была библиотека, — сказал он. — Хорошая, кстати. Там ничего другого делать было нельзя, а читать было можно.

Он сказал это просто, без нажима, потому что это была правда и потому что ему в голову не пришло, как это прозвучит.

В комнате стало очень тихо.

Ирина стояла посреди этой тишины, и щёки у неё горели уже открыто, и она чувствовала, что все на неё смотрят, и что надо немедленно что-то сделать, — и сделала единственное, что умела: пошла вперёд.

— Третий вопрос, — сказала она.

— Ира, — сказал от колонны Пётр Васильевич.

— Пап, мы играем.

Она смотрела только на Артёма.

— Раз вы такой начитанный, давайте о деньгах. — Голос у неё звенел. — Что дороже: тонна золы или тонна макулатуры? И почему?

Кто-то фыркнул. Молодой человек в хорошем пиджаке негромко сказал соседу: «Она его сейчас доест».

Артём посмотрел на неё.

Он всё понял: и что ей уже успели шепнуть — вон тот, с соком, это мусорщик, у него свалка какая-то, отец с ним зачем-то возится; и что вопрос задан не про золу, а про него; и что ей сейчас очень плохо и очень стыдно, а признать это она не может ни за что на свете.

И он подумал: ну какая же ты ещё девчонка.

— Смотря когда, — сказал он.

— В смысле?

— В смысле, что цены нет вообще, — сказал Артём. — Есть цена в конкретном месте и в конкретный день. Тонна макулатуры сегодня стоит четыре двести на комбинате в Каменске. А у меня на площадке она стоит минус триста, потому что её надо принять, отсортировать, спрессовать и довезти. То же самое сырьё. Разница — семь с половиной тысяч на тонне, и вся эта разница — это работа. — Он помолчал. — А зола дороже макулатуры бывает ровно один раз: когда её некому вывозить.

Он поставил свой бокал с недопитым соком на столик.

— Так что правильного ответа на ваш вопрос нет. Извините.

Тишина стояла такая, что было слышно музыку из дальней комнаты.

И тут Ирина поняла, что произошло.

Она задала три вопроса. Он ответил на три. Она объявила при всех — при отце, при его партнёрах, при Никите, при всех тридцати, — что танцует с тем, кто ответит.

Она сказала это, потому что была абсолютно уверена, что не ответит никто. В этом и была вся прелесть игры.

Кто-то в задних рядах сказал негромко: «Ну что, Ир, музыку?»

И засмеялся. И смех этот, коротенький, оборвался сам собой, потому что смеяться было не над чем.

Ирина стояла перед человеком в дешёвом костюме, которого полчаса назад отправила ужинать с водителями, и понимала, что ей сейчас придётся танцевать с ним на глазах у всех, кого она знает. Или отказаться от собственного слова. При отце, который в жизни ни от одного слова не отказался.

Она подняла голову — и наткнулась на его взгляд.

Он смотрел на неё безо всякого торжества.

— Ну что ж, — начала она, и голос у неё дрогнул.

— Нет, — сказал Артём.

Она осеклась.

— Что — нет?

— Танцевать не будем, — сказал он спокойно и негромко, но так, что услышали все. — Я, во-первых, не умею совсем. Совсем не умею, честное слово. А во-вторых... — он чуть развёл руками, — не заслужил я танца с такой красивой барышней. Задачки я не решал, а вспомнил: одну в книжке читал, другую в другой. Нечестная победа.

Он кивнул ей — как кивают старшие, прощаясь.

— С днём рождения. Хорошего вам вечера.

И пошёл к дверям, и толпа расступилась.

---

Пётр Васильевич догнал его в холле.

— Ты куда?

— Домой, Пётр Васильевич. Спасибо, всё было очень хорошо.

— Обиделся?

— Да господь с вами. — Артём даже удивился. — На что?

Пётр Васильевич посмотрел на него внимательно и понял, что тот не врёт. И почему-то от этого ему стало смешно и одновременно тепло, и он сгрёб Артёма за плечо, как делал всегда.

— Ладно, — сказал он. — Езжай. — И, помолчав: — Она у меня хорошая девка, ты не думай. Просто...

Он не нашёл слова и махнул рукой.

— Я и не думаю, — сказал Артём.

Он вышел, сел в машину и уехал, и всю дорогу думал о том, что завтра к семи надо быть на площадке, потому что придут две фуры из Каменска, а Егорыч один не управится.

К понедельнику он забыл и балкон, и вопросы, и зелёное платье.

---

А Ирина в ту ночь долго не могла уснуть.

Она лежала и раз за разом прокручивала эти двадцать минут, и с каждым разом ей делалось всё хуже.

Хуже всего было даже не то, что она опозорилась. К этому она, честно говоря, отнеслась бы легче, если бы её обыграл Никита, или кто угодно из своих, или какой-нибудь незнакомый умник в дорогом костюме.

Хуже всего было то, что он её отпустил.

Он ведь видел. Он всё видел — и про «водителей», и про то, в какую ловушку она сама себя загнала, и про то, что она стоит перед тридцатью людьми и не знает, что делать. И он взял и вытащил её оттуда, при всех, одной фразой. Вежливо. Спокойно. Как вынимают ребёнка из лужи.

И ушёл.

Он не захотел ни танца, ни победы, ни того, чтобы его запомнили. Ему вообще ничего от неё не было нужно.

Ирина лежала в темноте и чувствовала, как в ней поднимается злость — тяжёлая, ровная, непонятно на кого.

— Мусорщик, — сказала она вслух.

Стало немного легче.

Глава 11

Про сквер Артём узнал из газеты.

Газету принёс Егорыч — в обед, в столовую, аккуратно сложенную вчетверо, и молча положил перед ним рядом с тарелкой.

На третьей полосе была фотография: человек тридцать стоят у ограды, держат картонки. «Руки прочь от сквера». «Здесь гуляли наши деды». На заднем плане — те самые липы, которые Артём знал с детства: в этом сквере, в самом центре, за облупленным фонтаном, детдомовцев два раза в год водили на праздники, и мороженое покупали именно там.

Он прочёл заметку. Потом прочёл ещё раз, помедленнее, — там, где перечислялись компании, участвующие в проекте.

Одну из них он знал.

— Слышь, Тём Батькович, — сказал Егорыч, глядя в сторону. — Там же теперь твои вроде.

— Не мои, — сказал Артём.

— Ну, — сказал Егорыч. — Я так, к слову.

---

В четверг сквер стоял в повестке третьим вопросом.

Докладывал не Гурген Ашотович — после февраля Гурген вообще стал говорить мало и сидеть тихо, — а Мамаев, тот, что с портом: крупный, спокойный, с толстыми пальцами и тихим голосом, от которого людям почему-то делалось не по себе.

— По площадке в центре, — сказал он. — Ситуация штатная. Земля наша, разрешение получено, экспертиза пройдена. Проект — жилой комплекс, три корпуса, семьдесят четыре тысячи квадратов, подземный паркинг, первые этажи коммерция. Место, я вам скажу, золотое: таких пятен в городе больше нет.

— Люди чего шумят? — спросил Пётр Васильевич.

— А что люди. — Мамаев пожал плечами. — Шумят. В газету написали, в администрацию письма носят, подписи собирают. Тридцать человек с картонками постояли. Ну, полсотни ещё постоят. Через месяц забудут, через два начнём.

— В администрации что?

— В администрации всё согласовано, — сказал Мамаев. — Мэр, правда, просил «как-нибудь потише». Я говорю: Виктор Палыч, потише не бывает, бывает быстро. Заходим техникой в пятницу вечером, к утру субботы липы уже нет — и обсуждать нечего. Нет предмета — нет митинга.

За столом одобрительно зашевелились.

— Правильно, — сказал кто-то. — Тянуть только хуже.

— Их вообще слушать нельзя, — сказал другой. — Один раз пойдёшь навстречу — они тебе на голову сядут. У меня в Батайске так было...

Пётр Васильевич слушал молча.

Он смотрел в бумаги и думал, что Мамаев прав, что земля действительно золотая, что квартал этот они ждали четыре года, — и одновременно думал совсем о другом. О том, что мэр просил «потише», а мэр никогда ничего не просит просто так; что осенью в области выборы; что он, Пётр Васильев, последние полгода трижды ловил себя на мысли, которую сам от себя гнал, — что четырнадцать предприятий, две тысячи человек, а он в этом городе никто, и любой дурак с мандатом может прийти и объяснить ему, как жить.

— Ну, — сказал он. — Кто чего скажет?

Он спросил это по привычке. По привычке же за столом закивали.

— Всё правильно, Пётр Васильевич.

— Заходить надо, чего тянуть.

— Артём Николаевич.

Все обернулись.

Пётр Васильевич смотрел на дальний конец стола, где сидел Артём.

— Ты чего молчишь?

Артём поднял голову.

За год с лишним он привык к этому вопросу. Пётр Васильевич задавал его раз в два-три совещания, и Артём знал, что за столом это ненавидят, — но ответить надо было.

— Я не по этой части, — сказал он. — Я в стройке не понимаю ничего.

— Я не про стройку спрашиваю.

Артём помолчал. Он мог сказать «тогда ничего», и всё бы кончилось.

— Не надо там строить, — сказал он.

Стало тихо.

— Это ещё почему? — спросил Мамаев без всякого раздражения, даже с интересом, как спрашивают у ребёнка, почему нельзя.

— Потому что это последний сквер в центре, — сказал Артём. — Там четыре двора вокруг. Там детей выгуливают, стариков выводят. Вы построите три корпуса, а гулять людям будет негде совсем.

Кто-то в середине стола негромко засмеялся.

— Артём Николаевич, — сказал Мамаев мягко, — вы, простите, сколько квадратов в жизни построили?

— Ни одного.

— Вот. А я двести тысяч. И я вам как строитель скажу: город — это не сквер. Город — это жильё. Мы людям квартиры дадим, семьдесят четыре тысячи метров. Кто-то этих ваших лип пожалеет, а кто-то в новую квартиру въедет. Так это работает.

— Так, — согласился Артём. — Только эти семьдесят четыре тысячи будут стоить по цене, за которую из тех четырёх дворов никто не купит. Туда другие приедут.

— И что?

— И ничего. Я не спорю с вами, — сказал Артём. — Вы правы. Экономически вы правы.

— Ну вот и хорошо, — сказал Мамаев.

— Просто это невыгодно, — сказал Артём.

Мамаев поднял брови.

— Что невыгодно?

— Строить там дом — невыгодно, — сказал Артём. — Я про деньги сейчас, а не про липы.

За столом переглянулись. Пётр Васильевич не двигался.

— Объясни, — сказал он.

Артём собрался. Он говорил медленно, потому что думал на ходу, и это было слышно.

— Пётр Васильевич, я цифр ваших не знаю, я их наугад возьму, вы поправьте. Семьдесят четыре тысячи квадратов — это, при нынешних ценах в центре, ну... миллиарда два с половиной выручки. Прибыль, скажем, восемьсот миллионов. Это за три года.

— Примерно так, — сказал Мамаев осторожно.

— Восемьсот миллионов за три года, — повторил Артём. — Хорошие деньги. Только вы за них покупаете вот что: город, в котором вас будут ненавидеть.

— Да кто нас будет...

— Все, — сказал Артём. — Не тридцать человек с картонками. Все, у кого там детство прошло. Это, знаете, такая штука... — он поискал слово. — Люди не помнят, кто им дорогу построил. А кто липу спилил — помнят двадцать лет. Я не знаю почему, но так устроено.

Он повернулся к Петру Васильевичу.

— У вас четырнадцать предприятий в области. Вам с этим городом ещё сто лет жить. И каждый раз, когда вам будет что-то нужно от людей — землю, площадку, разрешение, чтобы за вас в администрации кто-то заступился, — вам будут вспоминать этот сквер. Бесплатно и с удовольствием.

— Это разговоры, — сказал Мамаев. — Это не считается в деньгах.

— Считается, — сказал Артём. — Просто не сразу и не в этом проекте.

Он замолчал.

— Ну и что ты предлагаешь? — спросил Пётр Васильевич. — Отказаться от площадки? Она четыре года стоит, деньги вложены.

— Нет. — Артём покачал головой. — Я предлагаю сделать там сквер.

Секунду за столом стояла полная тишина. Потом засмеялись — уже открыто, несколько человек сразу.

— Господи, — сказал кто-то. — Он предлагает подарить.

— Не подарить, — сказал Артём.

Он поднял голову, и в голосе у него впервые появилось что-то твёрдое.

— Я предлагаю не благотворительность. Я предлагаю расчёт. Дайте я договорю, и, если это глупость, — я замолчу и больше слова не скажу.

— Договаривай, — сказал Пётр Васильевич.

— Сквер этот сейчас никакой, — сказал Артём. — Фонтан не работает лет пятнадцать, фонари побиты, лавочек нет. Люди его защищают не потому, что он хороший, а потому, что другого нет. — Он положил ладонь на стол. — Сделайте нормально. Дорожки, освещение, фонтан почините, детскую площадку, деревья добавьте. Это, по моим прикидкам, миллионов сорок. Может, шестьдесят.

— Шестьдесят миллионов выкинуть, — сказал Мамаев.

— Шестьдесят миллионов, — согласился Артём. — Против восьмисот. Я понимаю.

Он повернулся к Петру Васильевичу и дальше говорил только ему.

— А теперь смотрите, что вы за эти шестьдесят получаете. В центре города, на самом видном месте, стоит сквер, который сделали вы. Не мэрия — вы. Туда каждый день приходит тысячи две человек. С детьми. И каждый из них знает, чей это сквер.

Он помолчал.

— Осенью выборы, — сказал он.

Пётр Васильевич не шевельнулся.

— Я в политике не понимаю ничего, — сказал Артём. — Я в ней вообще ноль. Но я так соображаю, что человека, за которым четырнадцать заводов, никто особо не любит — потому что заводы это не про людей, это про деньги. А человека, который сделал детям сквер, — знают. И это, — он показал пальцами что-то маленькое, — не купишь никакими деньгами, потому что купленное видно.

Он вдруг смутился и добавил тише:

— И вам потом никто в лицо не скажет, что вы у города последние липы забрали.

Он сел прямее и замолчал.

Тишина за столом была другая, чем в феврале, когда он говорил про мегаватты. Тогда была растерянность. Теперь — что-то холодное.

— Красиво, — сказал наконец Мамаев. — Прямо со слезой. Только, Артём Николаевич, вы деньги считать не умеете. Восемьсот миллионов — это восемьсот миллионов, а ваша любовь народная в баланс не ставится.

— В баланс не ставится, — согласился Артём. — В баланс ставится площадка на Заводской, которую вам не дадут, если против вас будет весь город.

Мамаев замолчал.

— Пётр Васильевич, — сказал он через паузу, уже другим тоном. — Ну это же несерьёзно.

Пётр Васильевич молчал.

Он сидел, откинувшись, и смотрел в потолок, и в комнате было слышно, как за окном на проспекте идут машины. Двенадцать человек ждали.

Он думал не о сквере. Он думал о том, что мальчишка сейчас, сам того не зная, сказал вслух то, что он полгода носил в себе и не мог сформулировать: что ему сорок лет строили деньги, а нужно другое; что у него всё есть и он в этом городе никто; что осенью выборы.

Он думал о том, что если бы это предложил Мамаев или Гурген, он бы уже понял, где тут их интерес, и посчитал бы его. А у этого интереса нет.

И ещё он думал, что липы у фонтана помнит сам: он ходил туда с матерью, ему покупали мороженое в вафельном стаканчике по пятнадцать копеек, и мать сидела на лавочке в ситцевом платье и говорила: «Петя, не бегай, вспотеешь».

— Мамаев, — сказал он.

— Да, Пётр Васильевич.

— Проект жилого комплекса — в стол.

Мамаев медленно выпрямился.

— Пётр Васильевич...

— Сквер делаем, — сказал Пётр Васильевич. — Как он сказал. Дорожки, свет, фонтан, площадку детскую. Бюджет — сто миллионов, не шестьдесят: если делать, то так, чтобы через десять лет стояло, а не через два развалилось. Проект закажи нормальным людям, московским. К сентябрю чтоб открыли.

— А площадка? Четыре года...

— А площадку я тебе другую найду, — сказал Пётр Васильевич. — На Заводской. Ты давно просил.

Он встал, показывая, что вопрос закрыт.

— И вот что ещё. Открывать будем красиво. С прессой, с телевидением, с оркестром, с шариками. — Он оглядел стол. — Все придёте. С жёнами.

---

Расходились молча.

Артём вышел последним, и в коридоре его догнал Мамаев.

— Артём Николаевич.

Артём остановился.

Мамаев был на голову ниже и вдвое шире, и смотрел он снизу вверх спокойно, почти доброжелательно.

— Хорошо выступили, — сказал он. — Красиво. Я даже заслушался.

— Я не выступал, — сказал Артём. — Меня спросили.

— Конечно. — Мамаев покивал. — Спросили. — Он помолчал. — Вы, Артём Николаевич, извините, я по-стариковски скажу. Вы у нас человек новый, свежий. Вам, видимо, кажется, что вы тут вроде как совесть.

— Мне ничего не кажется.

— Ну и хорошо, что не кажется, — сказал Мамаев. — Потому что за этим столом, Артём Николаевич, у всех дети, у всех обязательства, у всех люди на зарплате. И когда кто-то один при всех красиво говорит, как надо жить, — это ведь получается, что остальные живут неправильно. Понимаете? Вы не хотели, я верю. Но получилось именно так.

Он похлопал Артёма по плечу — совершенно по-доброму.

— Вы не обижайтесь на старика. Я вам добра желаю.

И пошёл к лифту.

Артём постоял в коридоре.

Он не обиделся — обижаться было не на что, Мамаев говорил спокойно и, в общем, справедливо. Но между лопаток у него держалось странное неприятное чувство, знакомое ещё по детдому: так бывало, когда после драки к тебе подходил старший и говорил, что всё нормально, и уходил, а через неделю тебя ловили за котельной.

Он спустился, сел в машину и поехал на завод, где ждала третья смена и упрямая линия подачи, и к вечеру забыл про Мамаева.

---

За две недели до открытия сквера Артём столкнулся с Ираклием.

Это вышло глупо и буднично. Он заехал в ресторан на Пушкинской — не есть, а забрать Александра, который сидел там с поставщиками, — и в дверях, в тесном тамбуре между двумя стеклянными створками, ему пришлось посторониться, пропуская выходящую компанию.

Их было четверо. Троих Артём не знал.

Четвёртый шёл последним, без пальто, с телефоном в руке: невысокий, плотный, с крупной, чуть тяжёлой головой и очень аккуратной короткой стрижкой. Ему было под пятьдесят. Он был одет дорого и незаметно, как одеваются люди, которым уже не надо ничего доказывать одеждой.

Он посмотрел на Артёма — мельком, как смотрят на дверную ручку.

Прошёл мимо.

И остановился.

— Стой-ка, — сказал он спутникам.

Он обернулся, и вот теперь посмотрел по-настоящему: снизу вверх, спокойно, изучающе, без всякой злости — так осматривают вещь, которую когда-то хотели купить, а потом раздумали.

— Артём Николаевич, — сказал он.

Это не было вопросом.

— Здравствуйте, — сказал Артём.

— Здравствуй, дорогой. — Ираклий убрал телефон в карман. — А я тебя, знаешь, никогда живьём не видел. Столько разговоров было, а вот так, чтобы стоять и смотреть, — ни разу. Смешно.

Спутники его отошли к машине. В тамбуре они остались вдвоём.

— Ну как ты? — спросил Ираклий с искренним, ровным интересом. — Слышал, растёшь. Мебельную фабрику взял, соседнюю. Печку поставил, утилизация теперь у тебя, сети все твои.

— Всё так, — сказал Артём.

— Молодец. — Ираклий кивнул. — Правда молодец. Я, когда мне сказали, что ты в год делаешь, — я, честно, удивился. Я думал, там копейки. Оказывается, нет.

Он помолчал, разглядывая его.

— Слушай, а помнишь, я к тебе людей посылал? Тогда, давно.

— Помню.

— Ты им отказал, — сказал Ираклий. — Дважды.

— Отказал.

— И ушёл в горы.

— Ушёл.

— И вытащил из речки Петра Васильевича, — сказал Ираклий. — Совершенно случайно.

Он произнёс это с той же ровной доброжелательностью, но что-то в тамбуре неуловимо изменилось, будто убавили температуру на два градуса.

— Случайно, — сказал Артём.

— Верю, — сказал Ираклий. — Знаешь почему? Потому что такое нарочно не придумаешь, а если придумаешь — не сделаешь. Я бы, например, в ту воду не полез. — Он усмехнулся. — И никто из моих не полез бы. И из его никто не полез. Один ты полез.

Он покачал головой, как человек, увидевший редкую птицу.

— Ладно, — сказал он. — Пойду. Ты не думай, я к тебе без обид. Дело есть дело, тогда так вышло, теперь эдак. — Он уже повернулся, но опять остановился. — Ты только вот что учти, Артём Николаевич. Я на тебя, если по-честному, тогда особо и не сердился. Что там на тебя сердиться.

Он посмотрел ему в глаза.

— Мне другое обидно. Мне обидно, как со мной в тот день по телефону разговаривали. — Пауза. — Вот это я помню хорошо. Каждое слово помню, до сих пор.

Он улыбнулся — коротко, вежливо.

— Живи спокойно, — сказал он. — Работай. Расти. Мы за тобой следим, ты не думай, нам приятно.

Он взялся за ручку двери и, не оборачиваясь, добавил — легко, почти ласково:

— Ты его тогда из воды вытащил. Хорошее дело сделал, дорогой, я серьёзно.

Пауза.

— Только человека один раз вытаскивают. Второй раз — это уж как повезёт.

И вышел.

Артём постоял в тамбуре, глядя, как отъезжают машины.

Потом Александр, выйдя через минуту, застал его на том же месте и, посмотрев на его лицо, спросил:

— Тём. Ты чего?

— Ничего, — сказал Артём. — Поехали.

Он не сказал ему, с кем говорил. И Петру Васильевичу не сказал тоже — сам не зная почему; наверное, потому, что рассказывать было, в сущности, нечего: человек постоял, повежливел, ушёл.

Но всю дорогу до завода он ловил себя на том, что прокручивает в голове две фразы.

*Мне обидно, как со мной в тот день по телефону разговаривали.*

Значит, вот оно как, думал Артём. Значит, я тут вообще ни при чём. Не за меня он тогда обиделся и не на меня. Я был поводом, а разговор был не про меня.

И вторая:

*Второй раз — это уж как повезёт.*

Он крутил её и так и эдак, и всё пытался убедить себя, что это просто оборот речи, присказка, ничего не значащая вежливая гадость на прощание.

Не получалось.

Человек, который пять лет молчит и ничего не делает, — это не человек, который забыл. Это человек, который ждёт. И сказал он это не случайно: такие люди вообще ничего не говорят случайно, у них слова — как гвозди, каждый забивают в своё место.

Он мне сказал, понял вдруг Артём. Именно мне и именно сейчас. Специально.

Зачем?

Ответа он не нашёл — ни в тот вечер, ни потом. Но с того дня где-то у него в затылке поселилось и уже не уходило неприятное, тихое, как сквозняк, чувство: что за спиной у Петра Васильевича, там, куда ни он, Артём, ни Ефимыч, ни кто-либо ещё не смотрит, медленно и очень терпеливо что-то собирается.

И что предупредить об этом невозможно.

Потому что предупреждать не о чем: человек в ресторане пожелал ему хорошо работать.

---

Сквер открыли в сентябре.

Было солнечно. Играл духовой оркестр, дети запускали шары, работал новый фонтан — большой, с подсветкой, — и телевидение снимало Петра Васильевича, который перерезал ленту и говорил в микрофон коротко и хорошо: что вырос в этом городе, что мать водила его сюда за мороженым, и что мы наконец-то сделали то, что давно надо было сделать.

Ему хлопали.

Артём стоял далеко, у ограды, вместе с Егорычем и Александром, которых притащил с собой, и смотрел, как на скамейки садятся первые старики, а по новой дорожке едет женщина с коляской.

— Слушай, — сказал Александр негромко. — А ведь красиво получилось.

— Ага, — сказал Артём.

— Твоя работа, между прочим.

— Не моя. Его деньги.

— Ну да, ну да, — сказал Александр.

Через два месяца, в ноябре, Пётр Васильевич зарегистрировался кандидатом в депутаты областного собрания по округу, в который входил и этот квартал.

Артём узнал об этом из газеты.

Он посмотрел на фотографию — Пётр Васильевич на фоне фонтана, лицо серьёзное, хорошее, — и почему-то ему стало не по себе, а почему, он тогда не понял.

Глава 12

Прошло пять лет.

Пётр Васильевич выиграл те выборы и следующие тоже. Депутатом он оказался неплохим: ходил на заседания, вносил поправки, дважды в месяц вёл приём граждан и однажды, разозлившись, при камерах отчитал начальника областного ЖКХ так, что запись потом полгода пересказывали в маршрутках. В городе его знали. Сквер к тому времени назывался у людей просто — «Петровский», хотя официально никак не назывался.

Холдинг за эти годы вырос вдвое.

Артёму исполнилось тридцать шесть.

Завод его теперь занимал не три гектара, а одиннадцать: они выкупили соседнюю территорию бывшей мебельной фабрики, поставили две новые линии, свою автобазу на двадцать две машины. Работало четыреста человек, три смены, круглый год.

Главным приобретением этих лет была печь.

Пиролизная установка, купленная в позапрошлом году и запущенная после долгих мучений, стояла на дальнем краю площадки, за новым корпусом, и работала на покрышках. Покрышек в области было море: их не брал никто, ими были завалены все обочины, их жгли по ночам в оврагах, отчего полгорода дышало чёрным. Артём брал их бесплатно, а иногда ему ещё и приплачивали, чтобы забрал.

Из печи выходило три вещи. Газ, который тут же и сжигался на собственные нужды. Жидкая фракция, которую забирали по договору. И технический углерод — чёрный сыпучий порошок, обыкновенная промышленная сажа, которую покупали заводы резиновых изделий.

Рядом с печью стояла дробильная линия: то, что не шло в пиролиз, перемалывалось в резиновую крошку. Крошку у Артёма брали охотно — из неё делали покрытия для детских площадок, для стадионов, для беговых дорожек. Тем самым мягким тёмно-красным покрытием, которое постелили в Петровском сквере вокруг детской площадки, тоже занимался его завод; Артём тогда сделал это в подарок, и Пётр Васильевич об этом даже не узнал.

И была лаборатория.

Небольшая, на двух человек, при печи: контроль сырья, контроль выхода, контроль выбросов. Лаборатория была нужна по закону, и никого она не интересовала — как не интересует никого весовая или пожарный щит.

Экология вообще была у Артёма пунктом, на котором он мало с кем сходился.

Он вкладывал в неё непристойно много. Фильтры на печь — тонкой очистки, дорогие, с заменой картриджей раз в квартал, хотя проверяющие удовлетворились бы и простыми. Замкнутый водооборот на мойке. Отдельная площадка для того, что нельзя ни жечь, ни закапывать, — и договор на вывоз этого в специализированное хранилище, за деньги, которых хватило бы на две зарплаты цеха. Собственные замеры два раза в месяц, хотя по нормативу хватало двух раз в год.

Александр каждый раз, подписывая эти счета, вздыхал.

— Тём, — говорил он. — Это же деньги. Никто так не делает.

— Ну и пусть не делает, — отвечал Артём.

Он никогда не объяснял почему.

Один раз только, когда Егорыч спросил его напрямую — зачем нам эти фильтры за такие тыщи, всё равно ж никто не проверяет, — Артём подумал и ответил:

— Я тут живу, Егорыч. Егорыч, поседевший и растолстевший, командовал теперь всей сортировкой и имел под собой сорок человек.

Александр стал седой.

Артём не изменился почти никак: та же комната при заводе, та же куртка, тот же подъём в половине шестого. Правда, годам к тридцати пяти у него появились очки для чтения, и он их всё время терял.

По воскресеньям он по-прежнему ездил к Петру Васильевичу на ужин — теперь уже реже, раз в месяц-полтора, потому что тот вечно был в разъездах.

Ирина за эти годы домой почти не приезжала.

Университет, потом второй, потом стажировка в аудиторской фирме, потом работа в этой же фирме — Лондон, Франкфурт, снова Лондон. На Новый год прилетала на четыре дня. В мае — на два. Пётр Васильевич никогда её не упрекал, а после её отъезда дня три бывал невыносим, и все в холдинге знали: Ирина Петровна улетела.

Артём видел её за эти годы ровно два раза, оба — мельком, в доме, и оба раза они друг с другом не поздоровались.

В марте она вернулась насовсем.

Это вышло неожиданно для всех и, кажется, прежде всего для неё самой. В феврале у неё закончился контракт; в тот же месяц из фирмы ушёл человек, ради которого она, по правде говоря, и осталась бы ещё на два года; и в один тусклый лондонский вечер, глядя из окна съёмной квартиры на мокрую улицу, Ирина вдруг поняла, что не может вспомнить, зачем она здесь.

Она села и посчитала.

Ей двадцать семь. Она считает чужие деньги — хорошо считает, её ценят, у неё две квалификации и рекомендации, за которые люди дерутся. Через три года ей дадут партнёрство в региональном офисе, и она будет считать чужие деньги уже с табличкой на двери.

А в четырёх часах лёта отсюда сидит человек, который построил четырнадцать заводов, и у него никого нет.

Через месяц она прилетела с четырьмя чемоданами.

Пётр Васильевич встречал её в аэропорту сам — не послал машину, приехал. Обнял так, что у неё хрустнули рёбра, всю дорогу расспрашивал про перелёт, а дома, за столом, счастливый и красный, разлил всем шампанского и произнёс длинный сбивчивый тост про то, как хорошо, когда дети возвращаются.

А когда она сказала, зачем вернулась, — он замолчал.

— В смысле — работать? — переспросил он.

— В смысле работать, пап. У тебя.

— Ирка, ну какое «у меня». — Он засмеялся. — Ты чего. Отдохни сначала. Поживи. Съезди куда-нибудь, я тебе…

— Я не отдыхать приехала.

— Ир.

— Пап. — Она отставила бокал. — Мне двадцать семь лет. У меня диплом, две квалификации и пять лет практики в одной из четырёх крупнейших фирм мира. Я умею одно: смотреть, как устроены деньги в компании, и говорить, что там не так. Я в этом хороша. — Она смотрела ему в глаза. — У тебя четырнадцать предприятий. Скажи честно: у тебя есть человек, который умеет это так, как умею я?

Пётр Васильевич помолчал.

— Нету, — признал он.

— Ну и всё.

— Не всё, — сказал он. — Ир, ты не понимаешь.

— Так объясни.

Он открыл рот — и не объяснил.

Он так и не взял её в холдинг.

Она не переспросила ни разу. Через две недели сняла две комнаты на втором этаже старого здания у рынка, зарегистрировала фирму и наняла двух мальчиков сразу после института.

Работать на этот город она не собиралась. Здешние заказы приходили бы с приветом от Петра Васильевича, и она это знала лучше всех. Она затевала другое: стать здесь тем человеком, к которому идут иностранцы, когда им нужно проверить актив в России, — своё имя у неё было в Лондоне, связи были там же, и три-четыре раза в год она летала туда не к коллегам, а продавать себя бывшим партнёрам.

Модель была медленная. Полтора года контора еле дышала на мелочи.

Он смотрел на дочь: на её ровную спину, на дорогой скучный костюм, на манеру складывать руки, — и видел одновременно её и себя двадцать пять лет назад, а ещё видел свой длинный стол, за которым сидели двенадцать человек, и представлял, как за этот стол садится она.

И как Мамаев будет ей улыбаться. И как Гурген Ашотович будет говорить «дорогая моя».

— Тебе там нечего делать, — сказал он наконец.

— Почему?

— Потому что.

— Пап, это не ответ.

— Это ответ, — сказал Пётр Васильевич, и в голосе у него появилось то, от чего замолкали за длинным столом. — Разговор окончен. Отдыхай. Хочешь работать — я тебе найду место. В банке. У Крутицкого в банке, он мне должен, будешь сидеть в кредитном комитете, зарплата хорошая, люди приличные.

— В банке у Крутицкого, — повторила Ирина.

— Ага.

— Чтобы папина дочка не путалась под ногами.

— Ирина.

Она встала, аккуратно поставила бокал на стол и пошла к лестнице.

— Ир!

Она не обернулась.

Пётр Васильевич остался сидеть за столом, на котором стояло шампанское и остывший ужин, и сказал вслух, в пустую комнату:

— Ну вот. Приехала.

Три недели она обижалась и не разговаривала. Потом перестала — но не сдалась.

Ирина Васильева вообще не умела сдаваться; это было в ней от отца, и он это знал, и именно поэтому ему было так неспокойно.

Она пошла другим путём.

В апреле она попросила у него — совершенно спокойно, за завтраком, — доступ к отчётности холдинга. Не к управлению. Просто посмотреть: она же финансист, ей скучно, она хочет понимать, как устроено дело её отца.

Пётр Васильевич подумал и разрешил.

Он подумал ровно две минуты и потом много месяцев жалел об этом.

Ему казалось, это безопасно: цифры и цифры, пусть смотрит, всё равно ничего не поймёт без контекста, а поймёт — так лучше, пусть знает, чем отец занимается. Он был человек своего поколения и своей биографии; он привык, что опасность приходит от людей, а не от бумаг.

Он забыл, что бумаги — это её люди.

Ирина устроилась в маленьком кабинете на третьем этаже холдинга — том, где раньше сидел отдел кадров, — и за шесть недель прочла всё.

Она читала так, как её учили: не выборочно, а подряд, начиная с самого скучного. Уставы. Балансы за шесть лет. Расшифровки. Аудиторские заключения — все три, от трёх разных фирм, ни одна из которых не входила в первую сотню. Договоры аренды. Перечень аффилированных лиц.

К концу мая у неё в блокноте было сорок восемь вопросов.

Она была умной девочкой и понимала, что примерно из тридцати вопросов ей никто и никогда не ответит: она видела схемы, видела фирмы-прокладки, видела, что реальная деятельность и отчётность живут в двух разных вселенных, и понимала, о чём здесь спрашивать не принято. Это её, честно говоря, не шокировало: она пять лет проработала в аудите и знала, что бумажная чистота — это профессия, а не свойство.

Но восемнадцать вопросов оставались.

А один был не вопрос, а заноза.

Она наткнулась на него в третий раз и только тогда обратила внимание.

Среди аффилированных компаний холдинга, между строительной фирмой с оборотом в четыре миллиарда и портовым терминалом, стояло общество с ограниченной ответственностью с невыразительным названием, занимающееся, судя по коду деятельности, обработкой отходов.

Доля холдинга — сорок девять процентов.

Ирина посмотрела баланс.

Выручка два миллиарда сто. Неплохо, но по меркам холдинга — мелочь, полтора процента. Она уже собиралась пролистнуть дальше, когда взгляд зацепился за строчку ниже.

Чистая прибыль — сто девяносто миллионов.

Она нахмурилась и открыла прошлый год. Потом позапрошлый.

Шесть лет подряд предприятие показывало прибыль. Небольшую, ровную, без провалов — и без единого скачка. Рентабельность девять процентов. Девять с половиной. Восемь и семь. Ни одного убыточного года, ни одного выдающегося.

«Так не бывает», — подумала Ирина.

Она открыла расшифровки и просидела над ними до вечера.

Картина складывалась странная. Предприятие вкладывало в основные средства чудовищно много — почти всё, что зарабатывало. Каждый год: оборудование, оборудование, оборудование, здания, транспорт. У холдинга ни одна компания так себя не вела; у всех вложения шли рывками, а тут — ровным потоком, из года в год.

Дальше — интереснее. Дебиторская задолженность копеечная, все платят вовремя. Кредитов нет. Совсем. Ни одного, за все годы.

Зарплатный фонд на сорок процентов выше, чем в среднем по отрасли в регионе. Она проверила дважды.

И везде, во всех документах, стояла одна и та же подпись — фамилия, которая ей ничего не говорила.

Ирина отодвинула бумаги и потёрла глаза.

Она знала, как выглядит воровство. Она видела его в двенадцати странах и в трёх десятках форм: она знала, как выглядит вывод через закупки, через аренду, через консалтинг, через фиктивные услуги, через завышенные инвестпрограммы — вот это, кстати, было очень похоже. Компания, которая непрерывно «инвестирует» всё, что зарабатывает, — классика. Деньги уходят подрядчикам, подрядчики свои, обратно возвращается наличность.

Но что-то не сходилось.

Обычно такие компании убыточны. Обычно они не платят дивиденды. Обычно у них скачет выручка и есть кредиты.

А эта — платила. Ровно, год за годом, отцу на счёт приходили дивиденды, аккуратные, как по расписанию.

Ирина смотрела на цифры, и в ней просыпался охотничий азарт, знакомый ей ещё со студенчества, — то самое чувство, когда таблица начинает говорить.

Здесь либо очень хитро воруют, — подумала она, — либо здесь что-то, чего я не понимаю.

Она подчеркнула название компании в блокноте двумя чертами.

Утром она вошла к отцу в кабинет с папкой.

— Пап, что это такое?

Пётр Васильевич посмотрел, куда она показывает.

И на секунду — на одну короткую секунду — у него сделалось лицо, которого она за ним не помнила.

— А это… — сказал он. — Это так. Мелочь.

— Полтора процента активов, — согласилась Ирина. — Только я такой мелочи ни у кого в холдинге не видела. Пап, это единственная компания, где я не понимаю, что происходит.

— Тебе и не надо понимать, — сказал Пётр Васильевич.

Он сказал это добродушно, но слишком быстро.

И тут Ирина поняла две вещи одновременно.

Первое: отец что-то скрывает.

И второе: она этого так не оставит.

— Я хочу провести там аудит, — сказала она.

Глава 13

— Нет, — сказал Пётр Васильевич.

— Почему?

— Потому что там нечего проверять.

— Пап. — Ирина положила папку на стол. — Ты только что сказал мне, что это мелочь. Если это мелочь и там всё чисто, то тебе-то что? Я съезжу, посмотрю, отчитаюсь, и ты про меня забудешь на три недели.

Пётр Васильевич смотрел на неё исподлобья.

Отказать было легко. Он мог просто сказать «нет» ещё раз, третий, и разговор бы кончился, — она бы хлопнула дверью, три дня не разговаривала, потом отошла.

Но он вдруг подумал: а почему, собственно, нет.

Мысль пришла с неожиданной, почти приятной стороны. Дочь мается без дела и рвётся в холдинг — а холдинг, он же знал, для неё не место. А тут — завод. Настоящее дело, живое, чистое, без волков; и человек там такой, что за неё можно не бояться вообще ни секунды.

Пусть съездит, подумал Пётр Васильевич. Пусть посмотрит, как работают нормальные люди. Может, пар выпустит. А может, — эта мысль ему понравилась ещё больше, — может, ей и понравится, и она успокоится, и найдёт себе занятие, и перестанет рваться туда, где сожрут.

— Ладно, — сказал он.

Ирина моргнула.

— Что — ладно?

— Езжай, — сказал он. — Только по-человечески. Не как… — он поискал слово, — не как проверяющая. Приехала, посмотрела, спросила, если что непонятно, — тебе всё покажут и всё объяснят.

— Пап, аудит — это не «приехала посмотрела».

— Ирина.

— Хорошо, — сказала она. — По-человечески.

— И вот что. — Он поднял палец. — Директору я сам позвоню. И запомни: люди там нормальные. Ты там никого не обижай.

— Я никогда никого не обижаю, — сказала Ирина.

Пётр Васильевич посмотрел на неё и промолчал.

Позвонили в среду, в двенадцатом часу.

Александр снял трубку и услышал незнакомый голос — молодой, вежливый, говоривший явно по бумажке. Помощник Петра Васильевича.

Он выслушал, сказал: «Да. Понял. Конечно. Всё сделаем», — и ещё минуту слушал, кивая, хотя его никто не видел. Потом положил трубку и долго сидел.

Артёма он нашёл на новом участке, у печи.

— Тём.

— Погоди. — Артём стоял, глядя на манометр, и разговаривал с наладчиком. — Вась, ещё раз с холодного пусти, я по времени засеку… Что, Сань?

— Отойдём.

Они отошли к воротам, где было потише.

— Звонил Пётр Васильевич, — сказал Александр. — В понедельник к нам приезжает аудит.

Артём не сразу понял.

— Какой аудит?

— Наш. То есть их. — Александр снял очки. — Приедет его дочь. Ирина Петровна. С двумя помощниками. Просят обеспечить доступ ко всем документам за шесть лет, бухгалтерию, договоры, первичку, склад, кадры. Полный, Тём. С выемкой копий.

Артём стоял и молчал.

Мимо провезли погрузчик, и они оба машинально проводили его глазами.

— Он тебе объяснил, зачем?

— Нет.

— Совсем ничего не сказал?

— Сказал: «Так надо, Александр Иванович. Ты не переживай». — Александр протирал очки платком, хотя они были чистые. — И ещё сказал, чтоб к ней относились хорошо.

Артём молчал.

Он смотрел через открытые ворота на свой двор — на асфальт, который они клали позапрошлым летом; на весы, которые он выбирал полгода; на новый корпус, который они с Саней рисовали на бумажке в столовой, — и внутри у него медленно и очень нехорошо поднималось что-то, чего он давно не чувствовал.

Шесть лет.

Шесть лет он возил отчёты — сам, каждый квартал. Шесть лет он платил дивиденды день в день, ни разу не задержав, даже когда для этого приходилось брать у поставщиков отсрочку. Шесть лет он на каждом совещании, где его спрашивали, говорил всё как есть, ничего не приукрашивая, даже когда это было ему невыгодно, — про сорванные сроки, про потерянные одиннадцать дней, про то, что рентабельность могла быть выше.

Шесть лет.

И вот теперь — доступ ко всем документам. С выемкой копий.

— Тём, — сказал Александр.

— Что.

— Ты только не…

— Что «не»?

Александр помолчал.

— Ты имей в виду, — сказал он осторожно, — что это может быть вообще не про нас. Может, у него там свои дела. Может, дочку надо чем-то занять. Может, ему по кредиту в банке нужна независимая оценка активов, я не знаю. Ты сначала выясни, а потом уже…

— А потом уже что?

— А потом уже обижайся, — сказал Александр.

Артём коротко засмеялся.

— Я не обижаюсь, — сказал он.

Он повернулся и пошёл обратно к печи, и Александр, глядя ему в спину, подумал, что за двадцать пять лет он видел эту походку раза три или четыре и что ничем хорошим это никогда не кончалось.

— Саня, — сказал Артём, не оборачиваясь.

— А?

— Дай им всё.

— В смысле — всё?

— Всё, что попросят. — Артём остановился и обернулся. — Первичку, договоры, склад, кадры, книги, ключи от сейфа. Что попросят — то и дай, без вопросов и без задержек. Понял?

— Понял.

— И чтоб никто из наших ни одного кривого слова. Ни Егорыч, ни в бухгалтерии, никто. Если кто-то себе позволит — я разберусь.

— Тём.

— Что?

— А ты сам где будешь?

Артём посмотрел на него.

— Я работать буду, — сказал он. — У меня печь не выходит на режим.

Они приехали в понедельник, в восемь сорок.

Александр встречал у ворот. Из первой машины вышли двое молодых людей с ноутбуками, из второй — сама Ирина Петровна.

Он видел её раньше только на фотографии, много лет назад, у Петра Васильевича в доме. Фотография была старая, детская.

Женщина, которая шла к нему через двор, была совсем другая: высокая, в тёмном строгом костюме, с убранными волосами, с той особенной прямой посадкой головы, какая бывает у людей, привыкших входить в чужие кабинеты.

— Александр Иванович? — Она не подала руки, а сразу открыла папку. — Ирина Васильева. Начнём, если не возражаете, сразу. У меня к вам список.

— Здравствуйте, — сказал Александр.

— Да, здравствуйте. — Она коротко улыбнулась и продолжила: — Первое. С этой минуты я прошу ничего не изымать из бухгалтерии, ничего не подшивать, ничего не переносить в архив. Вообще ничего не трогать. Второе: доступ к базе — сегодня, с полными правами на чтение. Третье: мне нужен список всех сотрудников, имеющих право подписи, и образцы этих подписей. Четвёртое: ключи от склада и присутствие кладовщика завтра к восьми, будем считать остатки.

Александр слушал, чуть наклонив голову.

— Считать — это в смысле пересчитывать? — уточнил он.

— В смысле пересчитывать, — сказала Ирина.

— Там девять с половиной тысяч тонн, Ирина Петровна.

— Значит, будем считать выборочно, по методике. — Она перевернула лист. — И ещё. Я бы попросила не предупреждать сотрудников заранее о том, с кем мы будем беседовать и когда.

Александр помолчал.

— Ирина Петровна, — сказал он мягко. — Вы извините. Вы к нам приехали как к жуликам?

— Я приехала как аудитор, — сказала она. — К жуликам, к честным людям — я этого пока не знаю. В этом и состоит работа: я не знаю, поэтому проверяю. Если у вас всё в порядке, вам ничего не грозит.

— Да мне и так ничего не грозит, — сказал Александр.

— Прекрасно. — Она захлопнула папку. — Тогда где мы можем разместиться?

Пока шли через двор, она задавала вопросы — быстро, одним и тем же ровным тоном, не глядя на собеседника и записывая ответы на ходу.

Сколько тонн в месяц. Сколько поставщиков. Кто определяет цену приёмки. Кто утверждает закупку оборудования. Кто подписывает акты списания. Есть ли положение о закупках. Кто в совете директоров.

— Совета директоров нет, — сказал Александр. — Есть учредители.

— Сколько?

— Двое.

— Пётр Васильевич и?

Она подняла глаза от блокнота — на секунду, впервые за весь разговор.

Александр посмотрел на неё поверх очков.

— И второй, — сказал он.

Ирина ждала продолжения. Продолжения не последовало.

Она пожала плечами и снова опустила глаза в блокнот. Ну и ладно, подумала она. Второй так второй. Директор, который шестой год сидит в этом кресле, седой, в дешёвых очках, говорит «мы с нуля начинали». Всё понятно. Все они так: делают вид, что скромные, а сами через свою фирму гоняют половину отцовских денег.

Она даже мельком его пожалела.

Александр открыл дверь конторы и пропустил её вперёд.

— А почему у вас такой порядок? — вдруг спросила она, оглядывая коридор — свежепокрашенные стены, вымытый линолеум, доску с графиком дежурств.

— В смысле?

— Обычно, когда приезжает проверка, у людей суета. У вас никто даже не бегает.

Александр подумал.

— А чего бегать-то, — сказал он.

— Вот это я и хочу выяснить, — сказала Ирина.

Кабинет им отвели хороший — бывшую переговорную на втором этаже, с окнами во двор.

А жить Ирине предложили тут же.

Она сначала не поняла.

— В смысле — тут?

— У нас гостевая комната, — сказал Александр. — На третьем этаже. Отдельный вход, душ, всё есть. Мы её держим для наладчиков, когда они с оборудования приезжают. Немцы там по три недели живут, не жаловались.

— Я думала жить в городе.

— Как хотите, — сказал Александр. — Просто до города сорок минут в одну сторону, а по утрам и час. Три недели туда-сюда… Ну, дело ваше.

Ирина подумала.

Логика была неприятная, но железная: терять два часа в день на дорогу, когда работа в цифрах, а цифры здесь.

— Хорошо, — сказала она. — Посмотрю.

Комната оказалась на удивление приличная. Небольшая, чистая, с новым душем и хорошей кроватью. Окно выходило не во двор, а на другую сторону — на поле и лесополосу за забором.

Мебель была старая, но крепкая. Стол — большой, деревянный, с потёртой столешницей. Стеллаж во всю стену.

На стеллаже стояли книги.

Ирина, разбирая чемодан, машинально пробежала глазами по корешкам — и остановилась.

Справочник конструктора-машиностроителя. Ещё какой-то справочник, толстый, с обломанным углом. «Технология переработки полимеров». Три тома чего-то немецкого. Подшивка журналов, аккуратно перевязанная бечёвкой, — она вытянула один: «Твёрдые бытовые отходы», номер за позапрошлый год, весь в закладках из полосок бумаги.

А на нижней полке, отдельно, лежали книги совсем другие.

Довлатов. Ремарк, старый, зачитанный до мягкости. «Былое и думы». Стругацкие. Толстая тетрадь в клеточку без надписи.

Ирина постояла, глядя на этот стеллаж, и почувствовала лёгкое, необъяснимое раздражение — как бывает, когда факт не ложится в схему.

Гостевая комната для наладчиков.

С «Былым и думами».

Она задвинула чемодан под кровать и пошла работать.

Первые четыре дня были скучными и приятными.

Ей выдали всё. Абсолютно всё, в первый же час, без единого вопроса: бухгалтерию, оборотки, договоры, кадровые дела, книги складского учёта. Главный бухгалтер — полная спокойная женщина лет пятидесяти — сама принесла им коробки, села рядом и сказала: «Спрашивайте, что непонятно, я тут двадцать лет».

Ирина, честно говоря, растерялась.

Она проверяла компании в двенадцати странах и знала все стадии сопротивления: сначала «документы в архиве», потом «главный бухгалтер на больничном», потом внезапно ломается сервер, потом приносят не то, потом приносят то, но не всё. Это была нормальная, привычная война, в которой она умела воевать.

А здесь войны не было.

Здесь ей приносили коробки и спрашивали, не холодно ли в кабинете.

К четвергу она поняла и вторую странность.

Документы были в порядке. Не в том порядке, который наводят перед проверкой, — она таких видела сотни, там всегда торчат нитки: свежие папки, одинаковые подписи, бумага одного года. Здесь был другой порядок: живой, старый, слежавшийся. Договоры подшиты по годам, с потрёпанными краями. На накладных — карандашные пометки кладовщиков. В книге склада — исправления, зачёркнутые и подписанные, с датами.

— Ир, — сказал ей в четверг один из помощников, Костя, самый дотошный, — я не могу ни к чему прицепиться.

— Копай, — сказала Ирина.

Он копал. Она копала сама, по вечерам, оставаясь в кабинете до одиннадцати.

Она нашла три ошибки: две в пользу предприятия, одну — против. Все три копеечные.

Она нашла кучу вещей, которые считала неправильными: избыточные запасы, слишком высокий фонд оплаты труда, инвестиции без нормального обоснования, отсутствие бюджетирования как класса, ремонтный фонд, который тратили «по факту поломки». Это всё было плохо.

А больше всего её раздражала экология.

Она наткнулась на эту статью на второй день и сначала решила, что ошиблась строкой. Потом пересчитала.

За прошлый год предприятие потратило на природоохранные мероприятия сорок один миллион рублей. Двадцать один процент чистой прибыли. Она подняла позапрошлый — тридцать четыре. Позапозапрошлый — двадцать девять.

Ирина разложила расшифровку и пошла по пунктам.

Фильтры тонкой очистки на пиролизную установку. Замена картриджей — ежеквартально; она проверила по нормативу — требовалось раз в год. Замкнутый водооборот, построенный за собственные деньги, хотя предприятие имело разрешение на сброс. Договор со специализированным полигоном на приём отходов первого и второго класса — четыре миллиона в год за то, что почти все в этой отрасли просто закапывали у себя, и никто никогда об этом не узнавал. Собственная лаборатория с двумя лаборантами и оборудованием на восемь миллионов. Замеры выбросов — двадцать четыре раза в год при нормативе два.

Всё это было оформлено безупречно: акты, протоколы, аттестаты, договоры.

Она проверила нормативы — и вот тут ей стало по-настоящему любопытно.

Предприятие держалось не российских предельных значений, а европейских. Она сверила по двум справочникам, чтобы не ошибиться: да, европейских, которые жёстче. Причём фактические замеры показывали ещё в полтора раза ниже этих европейских.

То есть человек, который всё это построил, взял самый строгий норматив, какой смог найти, и сделал себе от него ещё запас.

С точки зрения Ирины, это были выброшенные деньги.

Она сидела над расшифровкой и чувствовала знакомое злое удовольствие: вот оно. Не воровство, конечно, — но вот она, слабая точка, вот где предприятие теряет.

Двадцать миллионов в год сверх того, что требует закон. При штрафе за превышение норматива в двести тысяч.

Она посчитала и вывела в блокноте аккуратную строчку:

Природоохранные расходы: применяются нормативы ЕС + запас 1,5. Российским требованиям соответствовали бы при вдвое меньших затратах. Потенциал оптимизации — ок. 20 млн/год (≈10% чистой прибыли).

Подчеркнула.

Ей и в голову не пришло спросить, почему человек, который считает каждую копейку в закупке подшипника, платит в двадцать раз больше, чем обязан, за то, чего никто не проверяет.

Но это было плохо не так, как бывает при воровстве. Это было плохо так, как бывает, когда предприятием управляет человек, который отлично знает своё дело и никогда в жизни не открывал ни одного учебника по управлению финансами.

К вечеру четверга у неё в блокноте появилась запись:

Либо очень умно, либо очень честно. Проверить: инвестиции.

Инвестиции были главным.

За шесть лет предприятие вложило в оборудование почти всё, что заработало. Это по-прежнему выглядело как классическая схема вывода. И вот тут, наконец, начинало не сходиться — потому что оборудование было. Оно стояло в цехах, оно гудело, оно работало в три смены, и на нём висели таблички с датами обслуживания.

Ирина попросила смету на последнюю линию.

Ей принесли — толстую папку, где было всё: коммерческие предложения от четырёх поставщиков, переписка, таможня, шефмонтаж, акты, гарантийные письма. Из четырёх поставщиков выбрали не самого дешёвого, второго.

Она села разбираться, почему.

И через полтора часа поняла, что не понимает.

В обосновании выбора стояли слова, которых она не знала. Не финансовые — технические. Что-то про ресурс подшипникового узла, про «нашу фракцию», про наличие сервиса в трёхстах километрах, про то, что у первого поставщика «нет российской обвязки и придётся городить самим».

Ирина прочла обоснование три раза.

Оно было убедительным. Оно было очень убедительным — но убедиться она не могла, потому что не понимала ни слова.

А непонятое, как её учили, — это всегда либо твоё невежество, либо чужая ложь.

Она закрыла папку и вышла в коридор.

Александра на месте не было — он с утра уехал на комбинат. В приёмной сидела секретарь Люда, молодая и румяная.

— Люда, — сказала Ирина. — Мне нужен человек, который разбирается в оборудовании. Технолог, инженер, главный механик — кто у вас за это отвечает?

— Технолог? — Люда подняла глаза.

— Кто угодно, кто может объяснить мне вот это. — Ирина показала папку. — Толковый. Мне нужен самый толковый, кто у вас есть.

Люда почему-то улыбнулась.

— Так это вам Артёма Николаевича надо, — сказала она.

— Хорошо. Он на месте?

— Он всегда на месте. — Люда потянулась к телефону. — Он на третьем участке с утра. Сейчас позову. Только он… — она замялась, — он в рабочем, вы не пугайтесь.

— Я не из пугливых, — сказала Ирина.

Она вернулась в кабинет, разложила перед собой смету, приготовила блокнот и села так, как садилась в Лондоне и Франкфурте, — прямо, вполоборота к двери, с ручкой в руке.

Через семь минут в дверь постучали.

— Да, — сказала Ирина, не поднимая головы. — Заходите, садитесь. У меня к вам вопросы по технической части, это не займёт…

Дверь открылась.

Она подняла глаза.

В дверях стоял высокий человек лет тридцати пяти в рабочей куртке и в ботинках с налипшей на подошве картонной трухой. Он вытирал руки ветошью — так же, как вытирал их, наверное, минуту назад, идя сюда через двор. Волосы у него были мокрые на висках, а на левой скуле, у самого глаза, белел старый, давно заживший шрам.

Он увидел её и остановился.

И Ирина, ещё не успев ничего вспомнить, уже почувствовала, как у неё начинают гореть щёки, — за секунду до того, как в памяти вспыхнул узкий балкон, зелёное платье, бокал сока на кованых перилах и её собственный вежливый голос:

Для водителей накрыто внизу.

— Это вы? — сказала она.

Глава 14

Глава 14

— Это вы? — сказала она.

Артём смотрел на неё.

Он узнал её сразу, ещё во дворе, когда шёл сюда через асфальт: узнал по посадке головы, хотя ни разу за пять лет не вспоминал ни балкона, ни зелёного платья. Память вообще странно устроена — она хранит не то, что просят.

— Здравствуйте, — сказал он.

Ирина взяла себя в руки за две секунды, и он даже отметил, что быстро.

— Извините. — Она кивнула на стул. — Просто неожиданно. Мы, кажется, виделись.

— Виделись, — согласился Артём. — На дне рождения у Петра Васильевича.

— Да.

Пауза.

Он ждал — она видела, что он ждёт, — и оба знали, чего именно: одного слова про тот балкон. Достаточно было бы даже не извинения, а просто шутки, любой человеческой глупости вроде «господи, как неудобно вышло».

Ирина открыла папку.

— Садитесь, пожалуйста, — сказала она. — У меня к вам вопросы по технической части.

Артём молча сел.

Он положил ветошь на колено, аккуратно, чтобы не запачкать стол, и стал ждать.

Ну и ладно, — подумал он.

— Линия сортировки, — сказала Ирина, разворачивая к себе смету. — Закупка позапрошлого года. Четыре коммерческих предложения. Выбрано второе по цене — дороже минимального на четырнадцать процентов. Обоснование выбора подписано… — она посмотрела, — здесь неразборчиво.

— Мной, — сказал Артём.

— Хорошо. — Она сделала пометку. — Объясните, пожалуйста, почему.

— Что именно объяснить?

— Почему вы выбрали дороже.

Артём подумал.

— Потому что дешевле было бы дороже, — сказал он.

Ирина подняла глаза.

— Это шутка?

— Нет.

Он подтянул к себе смету, развернул, нашёл нужную страницу — быстро, не глядя, как находят страницу в собственной книге.

— Вот первое предложение, оно самое дешёвое. Итальянцы. Хорошая машина, я на такой работал. — Он говорил ровно, не глядя на неё. — Только у них барабан на семь миллиметров, а у нас входящее сырьё грязное: мы принимаем от коммунальщиков, там песок, стекло, ветошь. На семи миллиметрах он забивается. Значит, нужна предварительная очистка, а это ещё одна установка, отдельная линия, плюс место, плюс люди. Итого дороже на треть.

— В обосновании этого нет.

— В обосновании написано «не подходит по фракции».

— Мне это ни о чём не говорит.

— А тому, кто это читает, говорит, — сказал Артём.

Он сказал это без нажима, как факт, и Ирина почувствовала, что у неё начинает гореть шея.

— Дальше, — сказала она.

— Дальше третье и четвёртое. Третьи — китайцы, там цена вообще смешная. Только у них сервис в Москве, один инженер на всю страну. Если у меня встанет узел, я жду его две недели. Две недели простоя — это, — он на секунду задумался, — примерно четыре с половиной миллиона. Один раз. Разница в цене окупается ровно за один такой случай, а случаев будет не один.

— Это ваше предположение.

— Это мой опыт, — сказал Артём. — У меня в две тысячи десятом стоял пресс девять дней по этой самой причине. Я и купил тогда дешевле.

Ирина молчала.

— Четвёртые — немцы, те, кого мы взяли, — продолжал он. — Они дороже итальянцев на четырнадцать процентов и дешевле пятых на треть. У них ресурс подшипникового узла вдвое выше, обвязка под наши сети без переделки, и сервисный инженер живёт в Ростове. Триста километров. Он приезжает за четыре часа.

Он отодвинул смету.

— Вот и всё обоснование.

Ирина смотрела на бумаги.

Она понимала, что происходит, и это ей очень не нравилось. Ей объясняли — спокойно, подробно, не грубя, — и с каждым абзацем становилось яснее, что её вопрос был вопросом человека, который не знает предмета.

Она сделала то, что делала всегда в таких случаях: сменила поле.

— Хорошо, — сказала она. — Допустим. Но ведь это всё — ваше личное суждение. Один человек решил, что фракция не та, а сервис далеко. Нигде нет ни расчёта, ни сравнительной таблицы, ни оценки рисков в деньгах.

— Расчёт есть, — сказал Артём. — В голове.

— Вот именно.

Он посмотрел на неё.

— Вы это к чему?

— К тому, — сказала Ирина, — что на предприятии с оборотом два миллиарда решения о закупках принимаются одним человеком по внутреннему убеждению. Нет положения о закупках. Нет тендерной процедуры. Нет коллегиального органа. Нет ни одного документа, который объяснял бы, почему потратили именно эти деньги, кроме подписи того же человека, который их и потратил.

— Всё правильно, — сказал Артём.

Ирина остановилась.

— В смысле?

— В смысле, вы правильно говорите, — сказал он. — Так и есть. Ни положения, ни тендера, ни органа. Всё так.

Она ждала продолжения — оправданий, объяснений, чего угодно.

— И вас это не смущает?

Артём подумал.

— Смущает, — сказал он. — Мне давно надо это в порядок привести, я знаю. У нас же не двадцать человек уже, у нас четыреста. Раньше я всё сам держал, а сейчас не удержу, и это плохо. — Он потёр лоб. — Только это, извините, не про воровство. Это про то, что мы выросли быстрее, чем я успел завести бумаги.

— Откуда мне знать, что это не про воровство? — сказала Ирина.

Она сказала это резче, чем собиралась.

Артём помолчал.

— Ниоткуда, — сказал он. — Правильно. Вы и не должны верить. Вы за этим и приехали.

Он встал.

— Ирина Петровна, вы меня зовите, когда что непонятно, я всё объясню. Хоть по каждой позиции за шесть лет. — Он взял ветошь. — Только у меня к вам просьба.

— Какая?

— Спрашивайте меня, — сказал Артём. — Не людей. Мужики у меня хорошие, но им это… непривычно. Они когда чувствуют, что их подозревают, начинают глупости говорить. От испуга. А потом окажется, что человек двадцать лет честно работает, а сказал не то — и всё, пятно.

— Я никого не подозреваю персонально.

— Я знаю, — сказал он. — Просто вы им это объяснить не сможете, а я смогу.

Он пошёл к двери и в дверях остановился.

— И ещё. Вы Егорыча не трогайте, пожалуйста.

— Кого?

— Мастера сортировки. Ему шестьдесят три года, у него давление. Он у меня с первого дня работает. Если вы его начнёте спрашивать про недостачу, он ночь спать не будет, а я потом неделю его в чувство приводить.

— Я обязана опросить материально ответственных, — сказала Ирина.

— Значит, опрашивайте, — сказал Артём. — Я вас предупредил, вот и всё.

Он вышел и прикрыл за собой дверь — тихо, без стука.

Ирина сидела перед раскрытой сметой.

Она чувствовала себя так, будто её отчитали. При этом никто её не отчитывал: с ней разговаривали ровно, вежливо, отвечали на всё, что она спрашивала, и в конце вежливо попросили не пугать пожилого мастера.

Она попробовала разобрать по частям, что именно её задело.

Не грубость — грубости не было.

Не превосходство — он ни разу не показал, что знает больше; он просто знал больше, а это, как ни странно, было гораздо хуже.

И даже не «расчёт в голове».

Хуже всего было вот это: «вы за этим и приехали». Сказанное без обиды, без вызова, — просто констатация, с которой невозможно спорить, потому что это правда.

Он ведь всё про неё понял, подумала Ирина. Всё, с первой секунды.

Она встала, прошлась по кабинету, посмотрела в окно, за которым по двору шёл он — уже в другую сторону, к цехам, на ходу что-то говоря подвернувшемуся мужику в спецовке.

А про балкон он даже не вспомнил, — подумала она.

И тут же разозлилась на себя за эту мысль.

Вечером она заглянула в приёмную.

— Люда.

— Да, Ирина Петровна?

— Тот человек, которого вы мне сегодня позвали. — Ирина помедлила. — Он у вас кто?

Люда, собиравшая сумку, посмотрела на неё с некоторым удивлением.

— Артём Николаевич-то?

— Да.

— Так он… — Люда пожала плечами, будто её спросили, кто в конторе директор. — Он у нас всё.

— В смысле — всё?

— Ну как. — Люда задумалась, подбирая слова для приезжей. — Он и по технике, и по производству, и вообще. У нас без него ничего не решается. Все к нему идут.

— То есть главный инженер? Технолог?

— Ну, вроде того, — сказала Люда с облегчением. — Технолог, да. Только он и в цеху сам работает, и с людьми, и… Он с самого начала здесь, ещё когда тут два ангара было.

— Понятно, — сказала Ирина.

Она записала у себя в блокноте, на полях, ровным почерком:

Артём Николаевич — гл. технолог/производство. Фактически принимает все технические решения единолично. Ключевая фигура. Риск концентрации.

Подумала и приписала:

Умён. Держится уверенно. Осторожно.

Глава 15

Считать остатки вышли во вторник, в восемь утра.

Ирина оделась соответственно — брюки, ботинки без каблука, — но всё равно оказалась одета неправильно: на складе было плюс четыре, ветер гулял насквозь, и через сорок минут она перестала чувствовать пальцы.

Кладовщик, немолодой мужик по фамилии Пилипенко, водил их по рядам и открывал книгу на каждой позиции. Костя считал кипы. Второй помощник, Дима, замерял штабеля рулеткой и что-то бормотал в диктофон.

К одиннадцати Ирина поняла, что мёрзнет, злится и не понимает половины происходящего.

— Тут по книге триста двадцать восемь тонн, — сказал Костя. — А по факту мы насчитали триста одиннадцать.

— Недостача семнадцать тонн, — сказала Ирина. — Пилипенко, объясните.

Пилипенко посмотрел на штабель, поскрёб щёку и сказал:

— Так усушка.

— Что?

— Усушка, — терпеливо повторил Пилипенко. — Макулатура ж влагу берёт. Приняли в марте, когда сыро было, — она тяжёлая. Пролежала два месяца в сухом — стала лёгкая. Тонн пятнадцать-двадцать на такой штабель всегда уходит. Мы актируем в конце квартала.

— Где акт?

— Так квартал ещё не кончился.

Ирина открыла рот и закрыла.

— Норма усушки где-нибудь установлена?

— У нас в положении по складу.

— Покажите.

Ей принесли — через двадцать минут, из конторы — потрёпанную папку, где действительно было положение, утверждённое пять лет назад, с таблицей норм по сезонам и по видам сырья. Внизу стояла подпись: тот самый неразборчивый росчерк.

Ирина смотрела на таблицу.

Таблица была составлена лучше, чем половина того, что она видела в европейских компаниях: с разбивкой по месяцам приёмки, с поправкой на высоту штабеля.

— Кто это составлял? — спросила она.

— Артём Николаевич, — сказал Пилипенко. — Мы с ним года три считали, потом он вывел.

К четвергу она начала опрашивать людей.

Это была её любимая часть работы. В цифрах можно спрятать всё что угодно; в людях — почти ничего. Люди путаются, обижаются, начинают объяснять, и в этих объяснениях всегда торчит нитка, за которую надо тянуть.

Она составила список из четырнадцати человек и начала с бухгалтерии.

Главный бухгалтер, Тамара Сергеевна, отвечала подробно и спокойно. Она проработала здесь двенадцать лет, до этого — на мебельной фабрике, той самой, которую потом купили. Она рассказала, как в две тысячи девятом им три месяца не платили зарплату, потому что все деньги ушли на первый пресс, и как Артём Николаевич тогда ходил и объяснял это каждому лично, и как потом отдал всё с процентами, «хотя никто не просил».

— С процентами? — переспросила Ирина.

— Ну да. Посчитал по банковской ставке и добавил. Сказал: вы мне три месяца кредитовали, а кредит бесплатным не бывает.

Ирина сделала пометку.

Проверить: выплаты 2009 г., основание. Возможен вывод под видом компенсаций.

Она проверила. Всё было проведено правильно и облагалось налогом.

Тамара Сергеевна зашла к ней сама, в конце дня, без вызова.

Она встала в дверях, держа перед собой папку, как держат перед собой то, за чем пришли не по-настоящему.

— Ирина Петровна. Можно?

— Заходите.

— Я вам не помешаю, я на минуту. — Она села, положила папку на колени и папку эту так и не открыла. — Вы у меня утром спрашивали, почему у нас фильтры дороже, чем у соседей.

— Спрашивала.

— Я вам ответила по документам. А теперь скажу не по документам, вы уж извините.

Ирина отложила ручку.

— У соседей их вообще нет, — сказала Тамара Сергеевна. — Ни у кого нет. Стоит труба и дымит, и все довольны. А у нас стоят, и меняют, и я эти счета двенадцать лет провожу, и каждый год думаю: вот сейчас скажет — снимаем. Не сказал ни разу.

Она помолчала.

— Вы считаете правильно, я вижу. Вы человек грамотный. Только вы считаете, во сколько это обходится. А в другую сторону никто не считает — во что обходится, когда не делают.

— Это не входит в мою работу, — сказала Ирина.

— Я знаю, — сказала Тамара Сергеевна. — Я поэтому и пришла не по работе.

Она встала, забрала свою неоткрытую папку и вышла.

Ирина сидела ещё минуту, потом придвинула лист и записала: «Фильтры — 41 млн/год. Регламент соблюдается».

И, подумав, приписала мелко, сбоку: «Проверить, соблюдается ли у аналогов».

Она проверила это только через два года.

С Егорычем она разговаривала в пятницу.

Он пришёл в кабинет в чистой рубашке — видно было, что переоделся, — сел на краешек стула и положил руки на колени.

Ему было шестьдесят три. Лицо красное, обветренное, руки в застарелых порезах и с чёрными въевшимися ободками у ногтей, которые не отмываются никогда.

— Егор Тимофеевич, — сказала Ирина, глядя в список. — Вы мастер участка сортировки?

— Так точно.

— Вы материально ответственное лицо?

— Ага.

— За что вы отвечаете?

Егорыч подумал.

— За всё, — сказал он.

Ирина подняла глаза.

— Уточните, пожалуйста.

— Ну, за участок, — сказал Егорыч. — За линию, за людей, за то, чтоб они пальцы не оставили, за то, чтоб пошло куда надо, а не куда попало.

Он сидел очень прямо и смотрел на неё, и Ирина видела, что он волнуется: у него слегка двигался кадык.

Она задала свои вопросы. Про приёмку. Про то, кто ставит вес. Про то, бывает ли, что привозят с водой. Про то, что делают с некондицией.

Он отвечал коротко и правильно, и в какой-то момент она почувствовала, что ей делается неловко, — а неловко ей не делалось на допросах никогда.

— Егор Тимофеевич, — сказала она. — Скажите честно. За последние годы у вас на участке случались недостачи?

Егорыч помолчал.

— В две тыщи седьмом было, — сказал он.

— Расскажите.

— Так чего рассказывать. Двое из ночной приноровились: с приёмки мимо весов машину пускали, потом сдавали налево. Тонн шестьдесят вышло, пока я понял.

— И что?

— И я к Артёму Николаевичу пошёл.

— Он их уволил?

— Уволил, — сказал Егорыч. — В милицию не сдал, хотя мог. Сказал: у одного трое детей. Уволил, деньги велел вычесть с обоих, а по документам провёл как недостачу, сам списал.

Ирина застыла с ручкой в руке.

— То есть он скрыл хищение, — сказала она.

Егорыч посмотрел на неё.

— Он мужиков пожалел, — сказал он.

— Он скрыл хищение и списал ущерб на предприятие, где у его партнёра сорок девять процентов.

— Ну, — сказал Егорыч. — Может, и так.

Он опять помолчал, а потом сказал, глядя в пол:

— Вы, дочка, извините. Я, конечно, не в свои дела лезу. Только вы тут неделю ходите и всё ищете, кто у кого чего украл. — Он поднял глаза. — А у нас тут не воруют. Не потому, что мы хорошие. А потому что не у кого.

— В смысле — не у кого?

— В прямом. — Егорыч пожал плечами. — Вот у меня, положим, украли бы. У завода. А завод — это кто? Артём Николаевич да мы. Больше никого. Он же тут и живёт, вон в той комнате наверху, где вы сейчас спите.

Он сказал это совершенно буднично.

Ирина медленно положила ручку.

— Где я сплю? — переспросила она.

— Ну, комната-то его, — сказал Егорыч. — Он вам, поди, не сказал? Он на время выселился, в конторе на диване спит. Ну да ему не привыкать.

Он вдруг забеспокоился:

— Вы ему не говорите, что я сказал. А то он не любит.

Она вернулась в комнату на третьем этаже в половине девятого вечера.

Стояла в дверях и смотрела.

Кровать, застеленная чужим бельём — свежим, специально купленным, она видела складки от упаковки. Её чемодан под кроватью. Её косметика на подоконнике. Её ноутбук на большом деревянном столе с потёртой столешницей.

Стеллаж во всю стену.

Справочник конструктора-машиностроителя. «Технология переработки полимеров». Три тома по-немецки. Подшивка журналов в закладках.

И на нижней полке — Довлатов, Ремарк, зачитанный до мягкости, «Былое и думы», Стругацкие. Толстая тетрадь в клеточку.

Ирина подошла и вытянула Ремарка.

Из книги выпало фото — спланировало на пол лицом вниз. Она подняла.

Девушка лет двадцати пяти, в летнем платье, щурится на солнце и смеётся — не в объектив, а куда-то мимо, тому, кто снимал.

Ирина перевернула карточку.

На обороте, синей пастой, круглым почерком: «Любимому Артёму».

Она постояла, потом вложила снимок обратно, примерно на ту же страницу, и поставила книгу на место.

Она вдруг увидела эту комнату целиком, всю сразу, — и её собственные вещи, разбросанные в ней.

Человек, у которого оборот два миллиарда, живёт в комнате при заводе. Двенадцать квадратов, старый стол, стеллаж с книгами. И когда приехала проверка искать, где он ворует, он молча собрал вещи, купил новое бельё и ушёл спать на диван в конторе.

И никому не сказал.

Ирина села на кровать.

Она честно попыталась вернуться к своей схеме и посмотреть на это профессионально: аскетизм — известный приём, люди, которые воруют по-крупному, часто демонстративно скромны; и потом, где он на самом деле живёт, ещё вопрос, может, у него квартира в центре и дом за городом, надо проверить по реестру.

Она даже записала себе: проверить недвижимость А.Н.

Потом посидела ещё минуту и приписала ниже, мелко:

И зачем ты это записала?

В понедельник она первый раз пошла в цех не считать, а просто посмотреть.

Она стояла на галерее над сортировочной линией — в каске, которую ей выдали внизу, — и минут двадцать смотрела вниз.

Внизу шла лента. По обе стороны стояли женщины в перчатках и косынках и разбирали то, что ехало: картон в один короб, плёнку в другой, цветную бумагу в третий. Работали быстро, механически, разговаривали между собой, и голосов не было слышно из-за гула.

Ирина смотрела и думала, что не смогла бы так и часа.

Потом внизу что-то произошло.

Лента дёрнулась и встала. Женщины отступили. Из-за угла вышли двое в спецовках, и один полез под ленту, а второй стал что-то кричать в сторону.

Через минуту появился Артём.

Он пришёл быстрым шагом, на ходу натягивая перчатки, присел на корточки у края транспортёра, посмотрел, потом лёг прямо на бетон и залез под раму по плечи.

Ирина стояла наверху и смотрела.

Он пролежал там минут пять. Женщины ждали. Кто-то подал ему ключ. Он что-то сказал снизу, ему ответили, засмеялись. Потом он вылез — весь в чёрном, с испачканной щекой, — сел на корточки, дождался, пока пустят ленту, послушал, как она идёт, кивнул сам себе.

И только после этого встал.

Женщина в синей косынке что-то ему сказала, показывая на короб. Он подошёл, посмотрел, взял из короба какую-то мятую пачку, повертел, покачал головой и отдал обратно. Женщина засмеялась.

Он пошёл к выходу, и по дороге его перехватили ещё двое, и он с ними о чём-то говорил, и один всё показывал руками, будто объяснял, как что-то не влезает.

Ирина смотрела на всё это сверху, из-за стекла, в чужой каске.

И вдруг подумала — совершенно неожиданно для себя, так, что даже испугалась этой мысли, — что за пять лет работы в фирме, где на визитке было написано одно из четырёх самых уважаемых слов в мировом аудите, она ни разу не видела, чтобы кто-нибудь из руководителей, которых она проверяла, лёг на пол.

Ни один. Никогда. Ни за что.

Она сняла каску, спустилась по лестнице и пошла работать.

К вечеру в её блокноте появилась запись, аккуратная, как всё, что она писала:

Ключевые риски: 1) полная концентрация решений на одном лице; 2) отсутствие процедур; 3) избыточные расходы (экология, ФОТ, инвестиции); 4) непрозрачность обоснований — всё «в голове».

Она посмотрела на этот список.

Всё было правдой. Каждый пункт она могла доказать документами.

И всё-таки где-то, в каком-то месте, которое она не могла нащупать, эта правда была неправильной — как бывает неправильной абсолютно верно решённая задача, если условие переписали с ошибкой.

Ирина закрыла блокнот.

Через две недели ей надо было докладывать отцу.

Глава 16

Она нашла это на девятый день, и нашла не гениально, а нудно.

Просто села и свела цены.

Это была скучнейшая процедура из всех, какие есть в её ремесле: выгрузить всю номенклатуру закупок за три года, сгруппировать по позициям, посчитать среднюю цену по каждой и сравнить с рынком. Тысячи строк. Костя ныл два дня. Она заставила.

Крупные закупки были в порядке — там всё выбирал сам Артём, и там каждый рубль лежал под своим обоснованием.

А вот мелочь.

Подшипники. Ремни. Картриджи для фильтров. Перчатки, роба, ветошь, сварочные электроды, крепёж. То, что покупают каждую неделю, никто никогда не проверяет и что по отдельности стоит копейки.

Ирина вывела среднюю цену по десяти позициям и позвонила в три ростовские фирмы под видом закупщика.

Разница составила от двадцати двух до сорока одного процента.

Она проверила поставщиков. Их было четыре, все зарегистрированы в области, все существуют не первый год, у всех настоящие склады и настоящий товар — ничего фиктивного, никаких однодневок. Просто цены выше рынка на треть.

Потом она подняла реестр и посмотрела учредителей.

В двух фирмах из четырёх учредителем значился гражданин Ковтун Виталий Степанович.

А в кадровых делах предприятия начальником отдела снабжения работал Ковтун Пётр Степанович, шестьдесят первого года рождения, на заводе одиннадцать лет, характеристика отличная, взысканий нет.

Ирина откинулась на спинку стула.

Она посчитала объём. Вышло около трёх с половиной миллионов в год переплаты — при выручке в два миллиарда сто. Полторы десятых процента. Меньше, чем погрешность в её собственных расчётах по усушке.

Ничтожно.

И одновременно — то единственное, чего здесь не могло быть.

Потому что это было не бесхозяйственностью, не отсутствием процедур, не «расчётом в голове». Это была самая обыкновенная схема, спокойная и наглая, работавшая под носом у человека, который лежит на бетоне под транспортёром и на каждом совещании говорит правду, даже когда невыгодно.

Одиннадцать лет.

Ирина сидела и смотрела на две фамилии в реестре, и в ней поднималось незнакомое, сложное чувство: смесь профессионального торжества и чего-то ещё, чему она не хотела давать названия.

Он не знает, — подумала она.

Она была в этом уверена совершенно. Не потому, что он был хороший, — а потому, что она видела, как он выбирал линию, и как считал усушку, и как из четырёх коммерческих предложений отбраковал самое дешёвое по фракции. Человек, который так покупает линию, не станет прикрывать возню на перчатках. Ему просто не нужны эти три миллиона.

Он не знает. Он вообще ни разу за одиннадцать лет не посмотрел, почём его завод покупает подшипники.

Вторую вещь она нашла на следующий день, и вторая была хуже.

Она разбирала разрешительные документы — скучный, обязательный раздел, который делают в конце и обычно формально. Лицензия на деятельность по сбору, транспортированию, обработке, утилизации отходов. Всё на месте, всё в срок, приложения, перечень объектов, коды.

Коды.

Ирина остановилась.

Она не была юристом, но она пять лет проверяла компании в трёх десятках отраслей и знала главное правило: когда меняется классификатор, половина компаний забывает переоформиться, и годами работает по бумаге, которая уже не про то.

Она достала перечень отходов, который был приложением к лицензии, и рядом положила договоры с торговыми сетями.

По договорам предприятие принимало и уничтожало просроченную и бракованную продукцию: молочку, консервы, бытовую химию, косметику, партии с истёкшим сроком годности.

По лицензии — имело право на отходы конкретных кодов, перечисленных в приложении.

Часть того, что реально возили сети, в этом перечне отсутствовала.

Ирина перепроверила трижды. Открыла старую редакцию классификатора, нашла, когда его меняли: три года назад. До изменения всё сходилось идеально. После — часть номенклатуры оказалась за пределами перечня.

То есть три года завод уничтожал то, на что у него формально не было разрешения.

Она посчитала последствия — не в деньгах, в рисках.

Штраф — копейки, сотни тысяч.

А вот дальше: административное приостановление деятельности до девяноста суток. По решению суда. При проверке Росприроднадзора.

Девяносто суток.

Ирина смотрела на цифру и представляла, что это значит: остановленные линии, четыреста человек без работы, сорванные договоры со всеми сетями области, неустойки, и — главное — свято место, которое немедленно займёт кто-нибудь другой, потому что мусор не ждёт, мусор идёт каждый день, и сети найдут, кому его отдать, за неделю.

Один звонок. Одна анонимка от доброжелателя.

Она вдруг поняла, что сидит и держится за край стола.

Это не аудит, — подумала она. Это как найти на чужом чердаке ящик со взрывчаткой.

Вечером она стояла у окна в комнате на третьем этаже — в его комнате, — и смотрела на освещённый двор, по которому шла ночная смена.

Она знала, как надо поступить.

Она знала это лучше, чем что-либо другое в своей профессии, потому что этому её учили с первого года и повторяли сто раз: находки обсуждаются с проверяемым до отчёта. Всегда. Без исключений. Ты предъявляешь факт, тебе дают объяснение, и только после этого ты пишешь заключение — потому что аудитор не прокурор, он не ловит, он выясняет.

Завтра утром она должна была спуститься к директору — к Александру Ивановичу, потому что докладывают всегда первому лицу, — и сказать: у вас в снабжении одиннадцать лет сидит человек, который через родного брата гоняет расходники. И ещё: у вас три года не переоформлена лицензия, и вас можно закрыть в любой момент.

И они бы за неделю всё исправили.

Ирина стояла у окна и очень ясно, до мелочей, представляла, как это будет: директор снимет очки, протрёт их, скажет «спасибо, разберёмся», позовёт своего технолога, они всё поправят, — и через две недели она приедет к отцу с папкой, в которой будут написаны общие слова про отсутствие процедур и избыточные расходы. Отец полистает, скажет: «Молодец, дочка», — и всё.

И всё.

Она отвернулась от окна.

Это не аудит по стандарту, — сказала она себе. У меня нет договора, нет заказчика, нет профессиональной ответственности. Это внутренняя проверка для отца. Я никому здесь ничего не обязана.

Формально это было правдой.

Она села за стол — за его стол, за которым он, наверное, читал своего Ремарка, — открыла ноутбук и создала файл.

Назвала его коротко: «Отчёт. Итоги».

И начала первый слайд.

Глава 17

Несуна поймали через два дня, в пятницу, и Ирина оказалась при этом случайно.

Она шла с проходной, где брала журнал учёта, когда у ворот поднялся шум. Охранник держал за рукав мужика лет тридцати в спецовке; рядом на асфальте лежала распоротая сумка, и из неё торчали медные обрезки — толстые, свежие, с блестящими краями.

— Двенадцать кило, — сказал охранник подошедшему Александру. — С третьего участка. Он их через забор кидал, а я подобрал.

— Я не кидал, — сказал мужик. — Я нашёл. Оно валялось.

Артём пришёл через минуту.

Он шёл быстро, и уже по тому, как он шёл, Ирина поняла: сейчас будет плохо.

Он не стал ничего спрашивать у охранника. Он подошёл к сумке, присел, взял один обрезок — толстый, в палец, с блестящим свежим срезом, — и повертел его в руке.

Потом поднялся и посмотрел на Селиванова.

— Артём Николаич, я не…

— Молчи.

Селиванов замолчал.

Артём разжал пальцы, и медь упала на асфальт. Звук получился короткий и неприятный.

— С барабана резал?

— Да я…

— С барабана резал?!

Он не заорал — но голос у него ударил так, что стоявшие рядом мужики отступили на полшага. Ирина, стоявшая в пяти шагах, вздрогнула.

— С барабана, — сказал Селиванов.

— Ножовкой?

— Ножовкой.

— Ночью?

Тот молчал.

Артём шагнул к нему. Он не сделал ничего — не замахнулся, не схватил, — но Селиванов, который был крупнее его, вжал голову в плечи и попятился, и было очень хорошо видно, чего он ждёт.

— Ты знаешь, куда этот кабель шёл? — сказал Артём.

— Артём Николаич…

— Ты знаешь, куда этот кабель шёл?!

Крик прокатился по двору. Из ворот цеха выглянули люди.

— Не знаю, — сказал Селиванов.

— Не знаешь, — повторил Артём. — Не знаешь.

Он стоял, тяжело дыша, и Ирина видела, как у него ходят желваки.

— Артём Николаевич, ну простите, дурак я, — торопливо заговорил Селиванов, — бес попутал, у меня ж мать болеет, ей на лекарства…

— Мать?

— Мать, честное слово, у неё…

— Сань, — сказал Артём, не поворачивая головы. — Материальную помощь он за полтора года брал?

Пауза.

— Не брал, — сказал Александр.

— К мастеру подходил? В профком?

— Нет.

Артём смотрел на Селиванова, и от того, как он смотрел, всем во дворе стало неуютно.

— Мать у него, — сказал он негромко. — Ты мне сейчас, паскуда, ещё и мать сюда приплёл.

Он отвернулся и сказал охраннику:

— Милицию вызывай.

— Артём Николаевич!.. — Селиванов рванулся вперёд. — Не надо милицию! Христом богом! Я всё отдам, я отработаю! У меня ж…

— Заткнись.

— Артём Николаевич!

— Я сказал — заткнись!

Он шагнул к нему, и охранник на всякий случай встал между ними.

— Тём, — тихо сказал Александр.

— Не лезь.

— Тём, я…

— Сань, отойди! — рявкнул Артём, не оборачиваясь.

Александр замолчал.

Он отступил на шаг и стал ждать.

Он знал этот характер двадцать пять лет и знал про него две вещи. Первая: когда Тёма в таком состоянии, спорить с ним нельзя — он не слышит, он вообще ничего не слышит, и если давить, будет только хуже, а при людях — хуже втройне: он не сможет уступить, даже если захочет, потому что все смотрят. Вторая: это проходит. Не сразу, минут за пять, но проходит.

Поэтому Александр стоял и молчал.

Артём стоял тоже. Он смотрел на медь, лежащую на асфальте, и дышал, и никто во дворе не двигался. Охранник переминался и не знал, идти ему звонить или подождать.

Прошло секунд двадцать.

— Двенадцать кило, — сказал Артём, ни к кому не обращаясь.

Никто не ответил.

Он ещё постоял, потом резко повернулся и пошёл к воротам — просто чтобы куда-нибудь идти.

Александр пошёл следом, чуть отстав.

У ворот, где их не слышали, он сказал негромко, в спину:

— Тём.

— Что.

— Ничего. — Александр остановился рядом, вынул платок, снял очки и стал их протирать, глядя не на Артёма, а куда-то на забор. — Ты прав. Совершенно прав. Он мразь, тут и говорить не о чем.

Артём молчал.

— Меди двенадцать кило, — сказал Александр. — Двенадцать кило меди — это сколько сейчас, тысяч восемь?

— Не в деньгах дело.

— Не в деньгах, — согласился Александр. — Конечно, не в деньгах.

Он подышал на стекло, потёр.

— Дадут ему года три, — сказал он в сторону. — Может, два с половиной.

Артём не ответил.

— Ему тридцать один, — сказал Александр. — Выйдет — тридцать четыре. Ни работы, ни специальности. Ну и пойдёт дальше воровать, чего ему.

— Он и так пойдёт.

— И так пойдёт, — согласился Александр. — Только без нас.

Он надел очки и первый раз посмотрел на Артёма.

Тот стоял вполоборота, набычившись, глядя в асфальт. Желваки у него ещё ходили, но дышал он уже ровнее.

— Тём, — сказал Александр совсем тихо. — Тебе как лучше? Чтоб он сел — или чтоб на заводе больше не воровали?

— И то и то.

— Так одного хватит.

Артём поднял голову.

— Ты помнишь, — сказал он, — как на кране трос лопнул? В девяносто седьмом.

— Помню.

— Кто под ним стоял, помнишь?

— Ты стоял, — сказал Александр. — Тём, я всё помню. Только тот трос кто-то на металл сдал, а этот кабель на складе лежал.

— Он его от вентиляции отпилил.

— Отпилил, — сказал Александр. — И за это его надо гнать в шею, сегодня же, чтоб духу не было. А сажать…

Он помолчал и добавил, уже другим тоном, деловым:

— И вот ещё что. У нас проверка ходит.

Артём поморщился.

— При чём тут проверка.

— При том, что если ты сейчас вызовешь милицию, тут будет участковый, объяснения, протоколы, опера по цехам, — и всё это на глазах у дочери Петра Васильевича, которая приехала выяснять, всё ли у нас в порядке. — Александр сказал это ровно, без нажима. — Хочешь, чтобы она это в свой отчёт вписала? «На предприятии выявлено хищение».

Артём молчал долго.

Потом сказал коротко:

— Ладно.

Он вернулся к воротам. Селиванов смотрел на него с надеждой.

— Уволен, — сказал Артём. — Сегодня. Сань, рассчитай полностью, до копейки, ничего не удерживать, кроме кабеля. Кабель возместит.

— Спасибо, Артём Никола…

— Ты мне спасибо не говори, — сказал Артём. — Ему говори. — Он не глядя мотнул головой в сторону Александра. — Я тебя посадить хотел.

Селиванов замолчал.

— По области работу больше не ищи, — сказал Артём. — У нас тут все друг друга знают. Спросят — я врать не буду.

Он повернулся к охраннику.

— Проводи за ворота. Пропуск забери.

И пошёл к цехам. Мужики у ворот расступились.

Проходя мимо Ирины, он на секунду задержал на ней взгляд.

И всё.

Он ничего не сказал — ни ей, ни кому-либо ещё, — прошёл мимо и скрылся в воротах цеха.

А Ирина осталась стоять.

Она видела это лицо какую-то долю секунды и потом весь вечер не могла от него отделаться. Чужое, серое, с ходящими желваками, с этой белой полоской шрама у глаза, которая на побелевшей коже стала вдруг заметной. Он смотрел сквозь неё, и в его глазах не было ровно ничего из того, что она видела в этом человеке раньше: ни спокойствия, ни насмешки, ни терпеливой вежливости, с какой он объяснял ей про фракцию и подшипники.

Там не было ничего.

И Ирина, которая за полторы недели успела составить о нём мнение — умный, замкнутый, слишком уверенный в себе технарь, помешанный на своём железе, — вдруг с холодком поняла, что не знает про этого человека вообще ничего.

Что она понятия не имеет, где он был до этого завода.

И что ей, пожалуй, не хотелось бы оказаться на месте того, кто перейдёт ему дорогу по-настоящему.

В тот вечер Артём не ужинал.

Александр нашёл его в девятом часу на дальней площадке, у печи, — он сидел на пустом поддоне и смотрел, как за забором догорает закат.

— Я тебе оставил там, — сказал Александр. — Валентина котлеты пожарила.

— Потом.

Александр постоял, потом сел рядом на соседний поддон, кряхтя.

Они помолчали.

— Ты чего? — спросил Александр.

— Ничего.

— Тём.

— Да ничего, говорю. — Артём потёр лицо. — Тошно.

— Из-за Селиванова?

— А из-за кого ещё.

Александр покивал.

— Ты всё правильно сделал.

— Я знаю, что правильно, — сказал Артём. — Я, Сань, не про правильно.

Он помолчал.

— Ты знаешь, куда этот кабель шёл?

— Знаю. На вентиляцию.

— В сушилку, — сказал Артём. — Я его четыре месяца ждал. Он один такой, запасного нет. Теперь ставить будем не в этом месяце, а в следующем — если вообще привезут. Значит, бабы там ещё месяц в масках стоять будут и вечером кашлять. Двенадцать метров, Сань. Он двенадцать метров отпилил.

— Ты ему это сказал?

— Нет.

— А чего не сказал?

— А чего я буду перед ним отчитываться, — сказал Артём.

Он снова замолчал, надолго.

— Я про другое, — сказал он наконец. — Я про то, что орал сегодня на человека при всём дворе. Как последний… — он не договорил. — И мужики смотрели.

— Так а как иначе?

— Никак иначе, — сказал Артём. — В том и дело, что никак.

Он замолчал.

Он не умел это объяснить, а объяснять было и некому — Саня и так понимал. Дело было не в жалости к Селиванову; жалости он к нему как раз не чувствовал. Дело было в том, что двадцать лет назад он сам был мужиком в спецовке, у которого в кармане ничего, и он очень хорошо помнил, как это — когда с тобой разговаривают сверху вниз. Он поклялся себе тогда, что если у него когда-нибудь будут люди, он с ними так не будет.

А сегодня он именно так и разговаривал. И должен был. И завтра, если придётся, будет снова.

— Знаешь, что самое поганое? — сказал он. — Что мне ведь нельзя иначе. Один раз пожалею — второй раз вынесут вдвое. Не потому, что люди плохие. Потому что так устроено: как поставишь, так и пойдёт.

— Так, — согласился Александр.

— И вот я сижу и думаю: а я-то кто теперь? — Артём усмехнулся. — Я же вроде мужиков этих защищать собирался. А сегодня я их пугал.

— Ты не их пугал.

— Их, Сань. Их. Селиванов ушёл, а те, кто смотрел, — остались.

Александр помолчал и сказал:

— Ну и хорошо, что остались. Ты им сегодня, между прочим, объяснил, почему у нас в цеху никто ни у кого сумку не проверяет. Потому что не надо.

Артём не ответил.

Он сидел, глядя на догорающую полосу за забором, и думал совсем не о Селиванове, а о том, что Пётр Васильевич, наверное, за двадцать лет отучился чувствовать это вообще. Что человека, который каждый день так делает, хватает лет на десять, а потом внутри что-то отсыхает, как отсыхает ветка.

И что он, Артём, эту дорогу, кажется, уже прошёл наполовину.

— Пойдём поедим, — сказал он и встал.

Ирина вернулась в кабинет и долго сидела, не открывая ноутбук.

Она думала о том, что видела.

И первое, о чём она подумала, было не про Селиванова.

Он сказал ему: «Сань, рассчитай полностью».

Ирина открыла блокнот и уставилась в свои же записи.

Александр Иванович — директор. Единоличный исполнительный орган. Первое лицо. Учредитель, во всяком случае один из двух: она сама спросила, и он сам ответил — «двое», «и второй».

Артём Николаевич — главный технолог. Производство.

И вот сегодня на её глазах главный технолог во дворе, при трёх десятках людей, орал, принимал решение об увольнении, распоряжался расчётом и командовал директору, что и как оформить.

А директор — снимал очки, протирал их и уговаривал.

Ирина посидела, постукивая ручкой по столу.

Она видела такое и раньше: на бумаге один расклад, в жизни другой.

Ирина подняла кадровые карточки и нашла обе даты рождения.

Александр Иванович был на три года моложе.

Она посидела, глядя на эти даты. Директору она с первого дня мысленно накинула лет пятнадцать — из-за седины, из-за сутулой спины, из-за манеры протирать очки.

Ирина подчеркнула в блокноте свою старую запись — «Ключевая фигура. Риск концентрации» — и приписала ниже:

Фактическое управление осуществляется лицом, не имеющим соответствующих полномочий. Директор устраняется от принятия решений. Реальный центр — гл. технолог. Проверить: не он ли ставит подписи по закупкам? (сверить росчерк)

Она сверила в тот же вечер.

Неразборчивый росчерк на обосновании закупки линии, на положении о нормах усушки, на актах списания, на приказах по премированию — везде был один и тот же.

И это был не Александр Иванович.

Ирина смотрела на этот росчерк и чувствовала, как у неё сходится картина.

Директор — прикрытие. Мягкий, порядочный человек, которого посадили в кресло, потому что он не мешает. А все решения принимает и все бумаги подписывает один человек — тот самый, который живёт в комнате при заводе, лежит под транспортёром, тратит сорок миллионов на фильтры и сегодня едва не отправил в тюрьму мужика за двенадцать килограммов меди.

Который держит здесь всё.

И у которого под носом одиннадцать лет спокойно ворует начальник снабжения.

Или не под носом, — подумала вдруг Ирина.

Она отложила ручку.

Мысль была неприятная и очень простая — та самая, от которой она весь вечер уходила.

А что, если он знает?

Она видела очень жёсткого человека. Не злого, не мстительного — жёсткого. Он не орал, не унижал, не читал морали. Он ровно за две минуты выяснил, что произошло, отделил правду от вранья, отрезал вору дорогу назад и, что самое неприятное, был совершенно прав в каждом слове.

«Ты не у меня украл. Ты у них украл».

Она поймала себя на мысли, что за все годы в Лондоне не слышала ни от одного руководителя ничего подобного — там сказали бы про policy и про недопустимость.

И теперь она понимала, почему здесь не воруют.

Кроме одного человека, который одиннадцать лет спокойно сидит в отделе снабжения — и которого этот жёсткий, всё замечающий человек не видит в упор.

Ирина открыла ноутбук.

На экране был файл «Отчёт. Итоги», четвёртый слайд.

Она посмотрела на него долго, потом положила пальцы на клавиатуру и продолжила работать.

До совещания оставалось девять дней.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге