Обложка Приворот охотника

Приворот охотника

Софи Ефимова

0% прочитано
Стандартный
Софи Ефимова

Приворот охотника

Пролог

В мире, где свет и тень сплелись в вечном танце, лишь тот, кто примет свою тьму, сможет увидеть истинный свет. Но что если твоя тьма — это не монстр, а твой единственный союзник?

— Софи Ефимова

Пролог

Ты боишься темноты? Я научу тебя не бояться. Ведь в её объятиях — не пустота, А место, где можно остаться.

Ты слышишь, как шепчет ветер? Это зовут тебя древние тропы. Я приду за тобой на рассвете, Когда мир утонет в окопах.

Не верь тем, кто скажет: «Беги!» Моя тьма — это щит, а не клетка. Я рядом. Я жду. Я — шаги Твоей неизбежной разведки.

И если ты спросишь, кто я, Я отвечу, не пряча лица: Я — тень, что хранит тебя, Что ведёт тебя до конца.

— Софи Ефимова

Глава 1. Трещина в семье

Сентябрьское утро пахло мокрой травой и остывшим асфальтом. Корнелия спустилась босиком по лестнице, волосы ещё не были уложены, на плечах растянутая кофта брата, которую она стащила около недели назад и возвращать не собиралась. Сквозь кухонное окно можно было увидеть, как по забору ползает серый свет, цепляясь за кованые завитки, которые соседи считали садовым украшением. Корнелия знала, что это далеко не украшения, а защитные руны, которые вырезал отец. Она знала это ровно столько, сколько помнила себя.

Мать стояла у столешницы, спиной к двери, и держала телефон у уха так, словно он весил килограмма три.

Кофемашина уже отработала своё, чашка стояла рядом нетронутая, и по её краю медленно сползла коричневая капля. Корнелия почему-то уставилась именно на каплю. Мама не допускала грязной посуды. Она вытирала стол за три секунды до того, как что-то успевало на нём высохнуть.

— Мамуль?

Стэйси дёрнулась. Резкий поворот головы привел к тому, что аппарат выскользнул из ее руки, смещаясь от уха к подбородку. В этот миг, продлившийся лишь мгновение, сквозь динамик телефона прорвался незнакомый голос, прозвучавший тонко и зло, наполненный изнеможением:

— …он не говорит мне всей правды, Стэйси. Он вообще перестал мне говорить хоть что-то…

Мама прижала трубку ладонью, как прижимают свежую рану.

— Я перезвоню, — сказала она ровно. — Да. Чуть позже. Я тебя услышала.

Она нажала отбой и положила телефон экраном вниз. А потом улыбнулась, и вот эта самая улыбка Корнелии не понравилась больше всего: слишком быстрая, слишком правильная, как будто мать её не почувствовала, а аккуратно разложила на лице, деталь за деталью.

— Ты рано. Будешь блинчики? У нас есть эти, с творогом, которые ты любишь.

— Я терпеть не могу те, что с творогом. Это Калеб их любит.

— Значит, будет Калеб.

Корнелия подошла к столу и села, подтянув колени к груди. Плитки пола холодили ступни, и от этого холода почему-то становилось яснее в голове. Она не стала спрашивать прямо. Прямо спрашивать у матери было болезненно: Стэйси закрывалась, как ставни перед грозой, а потом ещё сутки улыбалась и говорила про уроки.

— Это бабушка была.

Мать повернулась к плите. Включила конфорку на индукционной плите, хотя готовить она явно ничего не собиралась.

— Это была бабушка Крис, — повторила Корнелия тише. — Я узнала её голос.

Несколько секунд на кухне слышалось только, как тикают настенные часы, медленно отмеряя свой ход. Потом Стэйси выключила конфорку, повернулась и наконец посмотрела дочери в глаза. Серо-голубые, сегодня совсем серые, как стекло на балконе осенью.

— Бабушка и дедушка разводятся. — сказала она.

Корнелия ждала, что мать добавит что-нибудь ещё. Хоть что-то. «Это временно». «Они погорячились», «Взрослые иногда ссорятся». Любую из тех дежурных фраз, которыми мама обычно обкладывала острые углы, чтобы дети не поранились.

Но Стэйси ничего не добавляла.

— Почему? — спросила Корнелия.

— Я не знаю всего, Корни.

— Ты всегда знаешь всё.

— Но не в этот раз. — Мать взяла свою чашку, посмотрела на неё и поставила обратно, так и не сделав глотка. — Я понимаю, что ты чувствуешь. Мне самой это… у меня у самой это не укладывается в голове. Давай поговорим об этом вечером, когда я соображать буду.

— Мамуль.

— Корнелия.

Вот так она и выигрывала все споры: одним именем, произнесённым тёплым и усталым голосом, после которого продолжать было как пинать кого-то лежачего.

Корнелия положила подбородок на колено. В груди разлилась давящая, тягостная эмоция, словно за миг до петли реальность начинает медленно трескаться, распадаясь на части. Но петли сейчас не было. Было обычное утро, кофе и кухня, и это пугало сильнее.

Она начала вспоминать, и вспоминалось плохо, какими-то кусками. Каждое воскресенье, словно по расписанию, около шести вечера, раздавался звонок от дедушки Дена. Его приветствие было неизменно: «Ну что, Колд младшие, как там дела в школе?». Последние месяцы он звонил через раз. Потом через два. В июне, на праздновании их дня рождения, он устроился в дальнем углу террасы. Несмотря на удушающую жару, он был в рубашке с длинными рукавами и постоянно держал в руке стакан с водой, словно искал способ занять свои руки. Он тогда отказался от праздничного тора. Дед, который однажды съел четыре куска подряд и сказал, что это служебная необходимость.

Корнелия тогда решила, что он просто устал. Что у полицейских бывают плохие месяцы. Эта мысль претерпела метаморфозу, приняв противоположное направление, и в её глубинах таилось нечто, что она совершенно не желала извлекать на свет.

«Он не говорит мне всей правды».

— Дедушка болеет? — спросила она вдруг.

Мать замерла. Всего на полсекунды, но Корнелия это поймала, как ловят отражение в стекле, прежде чем оно уйдёт.

— С чего такие выводы?

— Ни с чего.

— Вот и хорошо. — Стэйси подошла, наклонилась и поцеловала её в макушку, и от неё пахло так, как пахло всегда: ежевикой, кофе и чуть-чуть металлом от старого кулона на цепочке. — Иди собирайся, тебе через сорок минут выходить.

Корнелия поднялась. Остановившись на лестнице, она облокотилась на перила и взглянула вниз, на кухню. Там мать, наконец, взялась за тряпку и стерла оставленную на столе каплю.

Семья была её опорой. Ни дар, ни руны на заборе, не отец, который мог одним взглядом заставить взрослого мужчину перейти на другую сторону улицы. Уже привычные, ставшие ритуалом, звонки от дедушки по выходным, бесконечные упреки бабушки о том, что я мало ем, и непоколебимая вера в незыблемость родных отношений.

Даже если случались расставания, протекавшие без сцен и скандалов, а лишь тихим разговором по телефону ранним утром, что же тогда служило опорой для всего остального?

Корнелия поднялась к себе и долго стояла перед шкафом, не видя ни одной вещи.

✦•········•✦

Калеб сидел за столом так, как сидел всегда: одна нога подогнута под себя, капюшон худи сполз на спину, волосы взъерошены с той стороны, на которой он спал. Перед ним стояла миска с хлопьями, и он их не ел, а методично топил ложкой, словно проводил научный эксперимент на проверку времени удержания колечка на поверхности молока.

Мамы на кухне больше не наблюдалось, лишь её кофейная чашка, всё так же стояла на подоконнике, нетронутая, а у окна витал едва уловимый аромат остывшего напитка. За стеклом сентябрьское утро было ещё летним: солнечный луч, плоский и желтый, ложился на траву, а по забору, где когда-то отец, маскируя под узор для сада, вырезал руны, стекала роса.

Корнелия села напротив и подтянула к себе рукав кофты.

— Бабушка с дедушкой разводятся, — сказала она тихо.

Ложка замерла. Калеб поднял голову, и в его серо-зелёных глазах не было ни удивления, ни той дурацкой мужской готовности немедленно что-то решать, которая появлялась у отца. Было просто внимание. Он слушал так, как умел только он: целиком, без вопросов вроде «Откуда ты знаешь?» и «Ты уверена?».

— Мама говорила по телефону, — добавила Корнелия. — Я случайно услышала. Бабушка плакала. Ну, не плакала, но у неё был такой голос.

— Голос номер три, — сказал Калеб.

— Что?

— У бабушки их четыре. Первый — «ты опять не ешь». Второй — «Ден, ты меня вообще слушаешь?». Третий — когда она говорит ровно и очень вежливо, и это означает, что всё плохо. Четвёртый мы слышали один раз, когда ты в семь лет залезла на крышу гаража.

Корнелия хотела сказать что-нибудь едкое, но вместо этого у неё дрогнули губы. Он всегда делал так: подсовывал ей шутку, как подсовывают стул человеку, который вот-вот сядет мимо.

— Это не смешно.

— Я в курсе. — Он встал, обошёл стол и положил ладонь ей на плечо, тёплую, пахнущую стиральным порошком и немного мятной зубной пастой. — Я просто не умею по-другому. Прости.

Она накрыла его руку своей.

И вот тогда это случилось, так же как случалось всю их жизнь, без слов и без усилия. Ни телепатия, ни голоса в голове, ничего красивого. Просто внутри у неё сидело что-то острое и расходящееся, как трещина на стекле, а потом оно перестало расходиться. Как будто кто-то прижал к стеклу ладонь и сказал: стой здесь. Он был её якорем, и это работало даже тогда, когда ни один из них не пытался. Корнелия выдохнула и почувствовала, что воздух дошёл до самого низа лёгких, впервые за утро.

— Вот, — сказал Калеб, довольный. — Уже лучше.

— Я ничего не сказала.

— Ты перестала держать плечи как вешалка.

Убрав руку, он снова принялся за свою миску. Колечки хлопьев уже успели раскиснуть, и превратились в серую кашицу. Но, судя по выражению его лица, его это вполне устраивало.

— Слушай, — начал он уже серьёзнее, глядя в миску. — Они взрослые. Они сами разберутся. Сколько себя помню, мои бабушка и дедушка постоянно спорили. И всё же каждое утро она сыпала сахар в его кофе, хотя ему это было противопоказано. Может, это такой этап. Может, они через полгода опять будут спорить, кто кого довёл до инфаркта.

— А если не будут?

— В таком случае, на выходных мы отправимся в гости к бабушке. И съедим всё, что она приготовит, потому что готовит она исключительно тогда, когда ей плохо. Нам придётся пожертвовать собственным комфортом и с удовольствием съесть всё, что будет предложено. — Он посмотрел на часы над плитой. — Слушай, Корни, давай не будем думать об этом перед школой. Весь день испортим. Подумаем вечером, когда будет кому ответить.

— Ладно, — согласилась Корнелия.

Её слова прозвучали непринужденно, сопровождаемые легкой улыбкой. В этой улыбке таилась крошечная ложь, которую, к счастью, её брат не заметил. Потому что вечером ничего не решится. Она уже знала, как это выглядит изнутри, когда что-то начинает идти не туда: сначала ускользнёт одна несущественная деталь, потом другая. Каждая по отдельности может ничего не значит, но вместе они приобретают решающее значение. Дед, который перестал звонить по воскресеньям. Мать, которая замерла на полсекунды, услышав слово «болеет». Бабушка, которая говорит голосом номер три.

Трещина шла не между бабушкой и дедом. Она шла по тому, на чём стояли все они, и Корнелия стояла там же.

— Ты идёшь или будешь тут сидеть и философствовать? — Калеб уже натягивал кроссовки в прихожей, прыгая на одной ноге и держась за стену. — У тебя лицо как у человека, который решает судьбы мира.

— У меня всегда такое лицо.

— Поэтому я и беспокоюсь.

Схватив рюкзак, она сняла с крючка свою кожаную куртку. Приподняв воротник, она поправила цепочку с крошечным серебряным леопардом. Дверь хлопнула звонку, с тем же коротким дребезгом стекла, который был в доме всегда.

Воздух на улице ощутимо охладел, царила полная тишина. Трава блестела от росы. А примерно в двух домах от них соседский той-пудель уже облаял невидимого противника. Они двигались бок о бок, в молчании, плечом к плечу. Брат, как будто следуя давнему рефлюксу, уходящему корнями в начальные классы, пнул ногой шишку, преграждавшую дорогу.

Это длилось пол минуты, и Корнелия поймала себя на мысли, что хочет растянуть их на час. Самое обычное утро. Брат рядом. Руны на заборе, запах чужих скошенных газонов.

Она не знала, почему ей так захотелось запомнить это целиком, до последней мелочи.

✦•········•✦

Ранним утром школа Трумана представала в облике, более добродетельном, нежели ее истинная сущность. Стены из красного кирпича, возвышающийся флагшток, велосипедная стойка, переполненная до отказа. И нескончаемый поток автомобилей, из которых высыпали ещё не совсем проснувшиеся старшеклассники. Прохожий, посмотрев на эти ворота, ни за что бы не догадался, что внутри, в кабинете биологии, за третьей партой у окна, сидит ученица, чьё отражение исчезает в зеркалах. А в спортивном зале, в ящике для мячей, скрывается нечто, источающее постоянный кислый и потусторонний запах.

Калеб у самого входа свернул к шкафчикам, бросив через плечо что-то про забытый учебник, и Корнелия осталась одна на середине дорожки.

Итен ждал её там же, где обычно, у чугунной ограды рядом со вторым столбом, с ленцой прислонившись к ней спиной и сунув руки в карманы чёрной куртки. Волосы у него были ещё влажными после утреннего душа, воротник поднят, ботинки в утренней грязи с той стороны леса, откуда он всегда приходил. Он не махал. Он не сводил глаз с того, как она направляется к нему. И в этот момент у Корнелии, по привычке, что-то ёкнуло под грудью — лёгкое, почти детское, будто ей снова было двенадцать. Словно, она только сейчас осознала, насколько притягательны его глаза.

Ровно два года. Две тысячи раз они стояли вот так. И каждый раз сердце вело себя одинаково неприлично.

— Привет, — сказала она.

— Привет. — Он с лёгкостью отлепился от ограды и сразу оказался слишком близко и слишком высоко, как всегда. — Ты слишком белая.

— Спасибо. Изумительное начало дня.

— Я серьёзно. — Он чуть наклонил голову, и взгляд прошёлся по её лицу тем особенным, звериным способом, которым он умел смотреть: не разглядывая, а считывая. — У тебя под глазами круги. Ты плохо спала?

Можно было бы сказать правду. Правда помещалась в четыре слова: бабушка с дедушкой разводятся. И после них пришлось бы объяснять, почему её от этого трясёт. А объяснять она не умела. Потому что сама не могла понять, почему чужой развод кажется ей трещиной в фундаменте дома, в котором она живёт.

— Мама с утра жарила блинчики, — сказала она. — Я съела три. Это был тактический просчёт.

Уголок его рта дёрнулся, но не до полноценной улыбки.

— Три.

— Четыре. Но четвёртый я не признаю официально.

— Корни.

Он сказал её имя не громко и не резко, но так, что в нём было всё: и «Я слышу, как у тебя сбился голос», и «Не надо». Он всегда её слышал. Это и было самое неудобное в том, чтобы встречаться с аниото: у него не было в манере делать вид, что он ничего не заметил.

— Что? — Она поправила лямку рюкзака, чтобы занять руки. — У нас сегодня две химии подряд, ты в курсе? Две. Подряд. Уилсон снова будет рассказывать про валентность с таким лицом, будто это его личная трагедия.

— Ты переводишь тему.

— Я сообщаю расписание. Это называется забота.

— Это называется по-другому, — сказал он, и больше ничего не сказал.

И вот тут оно и случилось, то, чего никогда не было раньше. Пауза. Обычно их молчание было удобным, как старая куртка. Они могли стоять у этой ограды десять минут, не произнося ни единого слова. И это ничего не значило, кроме того, что им хорошо. А сейчас секунда растянулась, и в ней появился вес. Корнелия слышала, как хлопают двери школьного автобуса. Слышала чей-то смех. И чувствовала, что Итен ждёт, а она не даёт, и он понятия не имеет, что именно она не даёт.

Её взгляд упал на ключицу парня, где под воротником виднелся кожаный шнурок с таким же маленьким серебряным леопардом, как у неё. Рука девушка сама потянулась к своему у горла. Одинаковые. Она вспомнила, как выбирала их целый час в лавке на окраине Старого города, а он потом сказал только «нормально» и носил каждый день, не снимая.

Скажи, подумала она. Скажи сейчас, пока это ещё мелочь. Пока это ещё можно сказать между делом, у ворот, с рюкзаком на плече.

Но фраза «бабушка с дедушкой разводятся» прозвучала бы как признание в том, что она напугана. А она не хотела быть девочкой, которая боится, потому что она Хранительницы времени. И она видит вероятности, и ей полагается быть той, кто знает, чем всё закончится.

— Давай сюда, — сказал Итен.

Он забрал рюкзак у неё с плеча прежде, чем она успела возразить. Жест был старый, годами отработанный, он делал это каждое утро с прошлой осени, и обычно она даже не замечала. Но сегодня его пальцы на секунду задели её запястье, тёплые до невозможности, он всегда был горячее обычного человека, и от этого прикосновения по руке пробежали мурашки.

Он закинул её рюкзак на второе плечо и пошёл ко входу в школу. Не оглядываясь. Он прекрасно знал, что она пойдёт рядом.

В холле школы пахло дешёвым кофе из учительской и средством для мытья полов. Голоса гудели, кто-то тащил по коридору стенд с фотографиями выпускного прошлого года. Обычное, нормальное утро.

Ложь во благо, думала Корнелия, шагая рядом с ним плечом к плечу, это всё равно ложь. Она не превращается во что-то другое из-за того, что ты молчишь из любви. Она просто копится, тихо, как вода за стеной.

И рано или поздно придётся выбирать: сказать ему всё или не говорить ничего больше никогда.

✦•········•✦

Кабинет истории был на втором этаже. Окна выходили на запад. В сентябре до обеденного времени там всегда стояла духота, потому что батареи почему-то включали раньше положенного срока, а окна давно уже рассыхались и не открывались. Корнелия сидела у третьего ряда, ближе к стене, где можно было опереться плечом и делать вид, что внимательно слушаешь преподавателя и смотришь на доску. Мистер Оули рисовал на доске стрелки, которые должны были означать торговые пути, и говорил о том, что история никогда не идёт прямо, что она всегда петляет и возвращается. И в этом месте Корнелия обычно мысленно усмехалась. Потому что уж ей то петли можно было не объяснять.

А потом голос преподавателя поплыл.

Это было сродни тому, как звук уходит под толщу воды: сначала смазываются согласные, потом гласные растягиваются, превращаясь в долгое, несвязное гудение. Мел продолжал скрипеть по доске, но с какой-то задержкой. Будто звук отстал от движения на полсекунды и никак не мог догнать. Корнелия моргнула. И в этот промежуток между «закрыть» и «открыть» вместилось больше, чем должно было.

Девушка увидела себя. На том же месте, у той же стены, с тем же разводом от протечки на потолке над головой. Только вот волосы были собраны в хвост, а не распущены. И вместо серой футболки на ней был тёмно-зелёный свитер, которого у неё даже не было. А за окном стояла другая погода, белёсая, плоская, как в декабре. Та, другая Корнелия сидела очень прямо и смотрела не на доску, а куда-то вбок. И лицо у неё было такое, какого Корнелия никогда у себя не видела в зеркале.

Прошло буквально полсекунды. Может чуть меньше.

Она вцепилась пальцами в край парты, в старое, исцарапанное дерево. Под которым кто-то когда-то налепил жвачку, она уже затвердела до состояния камня. Ноготь подцепил камешек. И боль в ногтевом ложе была маленькая и острая. И этого оказалось достаточно. Картинка рассыпалась, как рассыпается отражение в луже, если наступить. Голос мистера Оули вернулся, целый, с согласными на месте. И он как раз говорил что-то про свинец и серебро.

Корнелия заставила себя опустить взгляд в тетрадь. Там стояла дата, начало сентября, и половина незаконченного слова. Она дописала его. Рука была холодная и чужая.

Ничего не было, сказала она себе. Это даже не петля. Петля – это когда время складывается вдвое. И ты проживаешь одно и тоже, зная, что проживаешь. И чувствуешь, как у тебя из-под ног вынимают пол. А это было так, мерцание. Отблеск в воде. Так бывает у всех. У обычных людей это называется дежавю. И они как правило пожимают плечами и идут дальше.

Вот только у обычных людей дежавю не показывает свитер, которого ещё нет.

Внутри поднялось что-то мелкое и быстрое, вроде птицы, которая бьётся в закрытой комнате. Дар молчал почти всё лето. Он молчал так долго, что она успела привыкнуть и даже почти поверить, что можно жить просто так. Ходить в школу, спорить с Дианой о музыке, мёрзнуть вечерами на крыльце и ждать, пока Итен напишет, что уже вышел. А теперь он проснулся и выбрал для этого урок истории, девять сорок утра. Двадцать семь человек в душном кабинете, где любое не так замеченное лицо через час обрастает слухами.

— Эй.

Бетани с соседней парты смотрела на девушку, наклонившись так, чтобы Оули не видел. У Бетани были круглые очки, и дурацкая привычка грызть колпачок ручки. И она была совершенно обычной, никаким боком не причастной ни к охотникам, ни к нечисти. И именно поэтому её взгляд напугал Корнелию больше всего.

— Ты как? Ты вообще на доску не смотришь.

Корнелия выдавила улыбку. Получилось, в целом, прилично.

— Просто не выспалась. Брат полночи гремел посудой.

— Мой тоже, — шёпотом посочувствовала Бетани и вернулась к своему конспекту. На этом всё закончилось, так просто, что даже стало обидно.

Корнелия еле слышно выдохнула. Пальцы опустили край парты, оставив на подушечках пальцев ребристый след.

История никогда не идёт прямо, сказал мистер Оули десять минут назад. Она всегда возвращается.

Именно в этот момент, глядя на стрелки на доске, Корнелия думала не о специях и не о серебре. А о кухне в шесть утра. О матери, которая слишком быстро нажала кнопку отбоя. И о голосе бабушки Крис в динамике, тонком и надломленном. Он не говорит мне всей правды Стэйси. Двадцать с лишним лет, один дом, одни и те же чашки на одной и той же полки, и вдруг трещина. Никто не заметил, в какой момент она появилась. Она просто была, а потом стала видна другим.

Быть может, с даром также. Быть может, он не просыпался сам по себе. Быть может, он ощущает, когда у чего-то надламывается опора. И начинает звенеть, как стекло в раме, когда мимо дома проезжает грузовой автомобиль.

Эта мысль была глупой и ненаучной, и Корнелия знала, что Диана бы на неё фыркнула. Но она всё равно сидела с ней до самого звонка, как с кошкой на коленках, которую не хочется сгонять.

Звонок разрезал духоту кабинета, он мгновенно наполнился скрежетом отодвигаемых стульев. Корнелия собрала тетради не спеша, пропуская вперёд всех, кто рвался к двери. В коридоре было гораздо прохладнее, пахло средством для мытья полов и чьими-то приторными клубничными духами. Девушка на секунду прислонилась к стене между дверьми, украдкой потёрла виски большими пальцами, пока никто не смотрел в её сторону.

Сегодня никто ничего не заметит, пообещала она сама себе. Ни Бетани, ни Диана, ни мама.

И уж точно не Итен.

✦•········•✦

Двор школы в начале сентября ещё держался за остатки лета. Трава у бордюров выгорела до соломенного, но дубы стояли зелёными, а солнце нагревало крашеные доски скамеек так, что даже сквозь джинсы чувствовалось тепло. Корнелия села на их обычное место, спиной к сетке баскетбольной площадки, и подставила лицо солнечному свету, словно это могло выжечь из головы всё утро за один раз.

Итен опустился рядом, достал из рюкзака свёрток в фольге и разложил содержимое пополам, не спрашивая. Так было всегда. Он никогда не предлагал вслух, просто отдавал ей большую часть и делал вид, что вышло само.

— Индейка с паприкой и горчицей, — сказал он. — Отец говорит, что горчица портит мясо.

— А ты?

— А я ем горчицу ему назло.

Она засмеялась, и смех вышел нормальным, человеческим, и от этого стало легче. От Итена пахло кожей куртки и улицей, он сидел к ней так близко, что рукав задевал её локоть при каждом движении. И это было хорошо настолько, что почти больно.

— Видела, как Новак парковался сегодня? — спросил он, жуя. — Четыре попытки. Четыре. Я считал. Директор школы, у которого на двери висит табличка «Дисциплина начинается с мелочей».

— Он просто волнуется.

— Он просто не умеет водить.

— Итен.

— Что? Я говорю как есть.

Она засмеялась снова, и вот тут получилось громче, чем нужно. На полтона выше, на пару секунд дольше. Так смеются, когда в голове крутится кухня в шесть утра, и голос бабушки в динамике. И доска с меловыми стрелками, которая на долю секунды стала не той доской. Корнелия услышала собственный смех со стороны и внутри всё сжалось: фальшивка, звонкая как монета.

Итен перестал жевать.

Он не повернул голову резко, не уставился в упор. Просто застыл, и это было хуже, потому что в такие моменты в нём было видно зверя: не злого, а внимательного, того, кто слышит, как под снегом бежит мышь.

— Что? — спросила девушка слишком быстро.

— Ты не смеёшься так.

— Как так?

— Вот так. — Он положил свою половину сэндвича на фольгу. — Обычно ты смеёшься тихо. Всегда. Иногда вообще беззвучно, и я угадываю только по плечам. А сейчас ты смеялась, как Диана на физкультуре, когда ей больно, но она не хочет показывать.

Корнелия смотрела на свои пальцы. На них ещё держался ребристый след от края парты, бледная полоска, которая сама по себе ничего не значила, но всё равно сжала ладонь.

— Утром было неспокойно дома, — сказала она честно. Почти честно.

— Что случилось?

Воздух пах нагретой травой и чьим-то дешёвым «Адреналином». За баскетбольной сеткой кто-то бил мячом о щит. Ритмично, тупо. Она набрала в лёгкие воздуха.

— Бабушка с дедушкой разводятся.

Итен молчал секунду. Потом его рука легла рядом с её рукой на скамейке, не поверх, а просто рядом, и тепло от неё шло через два сантиметра воздуха. Корнелия поймала себя на том, чтобы хочет придвинуть мизинец, но не придвинула.

— Крис и Ден? — переспросил он. — Я думал, они как дом. Стоят и стоят.

— Я тоже так думала.

— Из-за чего?

— Мама не сказала. — Она пожала плечами. — Бабушка говорила в трубку, что он не говорит ей всей правды. Вот и всё, что я знаю.

И в этот момент, прямо здесь, стояло второе. Оно поднялось к самому горлу: а ещё сегодня на истории всё поплыло. И я увидела себя за той же партой, только в другой кофте. Это было впервые за всё лето, и мне страшно. Итен, мне правда страшно, потому что дар просыпается не просто так. Она даже приоткрыла рот.

И закрыла.

Потому что если сказать это вслух, оно станет настоящим. Потому что два несчастья за одно утро — это уже не совпадение, а узор. Корнелия слишком хорошо знала, что бывает, когда узор начинает складываться. И потому что Итен, услышав, сделает то, что делает всегда: начнёт защищать. От чего? От времени? От её собственной головы?

— И всё, — сказала она вместо этого. — Больше ничего.

Он посмотрел на неё.

Долго. Тёмно-карие глаза, в которых обычно было столько тепла, что её кидало в жар, сейчас стали просто внимательными. И где-то на дне мелькнуло что-то, от чего у неё сжалось сердце: не злость, нет. Такое выражение бывает у человека, которому захлопнули дверь прямо перед лицом, вежливо, с улыбкой, и сказали, что дома никого нет.

— Ладно, — сказал он.

— Итен…

— Я сказал ладно. — Голос у него смягчился, стал на тон ниже. — Я не буду тебя вскрывать, Корни. Расскажешь, когда захочешь.

Он сказал это без упрёка, и именно поэтому стало стыдно до звона в ушах. Она сидела и чувствовала, как между ними ложится что-то тонкое и новое, как волос на стекле: не видно, а палец цепляет.

— Съешь, — добавил он, подвигая фольгу. — Ты бледная.

— Я всегда бледная.

— В этот раз по-другому.

Она хотела ответить что-то лёгкое, что-нибудь про горчицу и паприку, про назло отцу, вернуть ту минуту, где они смеялись, и где её смех был настоящим. Но тут над двором проорал звонок, длинный и жестяной, и двор мгновенно пришёл в движение, захлопали двери, кто-то побежал, задев их скамейку рюкзаком.

Итен встал первым, и как всегда, подхватил её рюкзак за лямку. Пальцы у него были тёплые, и он на полсекунды задержал руку, когда передавал.

— Ты знаешь, где меня искать, — сказал он.

— Знаю.

Они пошли к дверям рядом, но не касаясь. И Корнелия всю дорогу думала, что сказала правду и всё равно соврала, и что это, пожалуй, самый гадкий вид лжи из всех.

✦•········•✦

Вечером небо над пригородом стало цвета апельсина, и в машине пахло бананами из бумажного пакета, который Стэйси поставила на колени Корнелии. Сентябрь ещё был тёплым, но в открытое окно уже тянуло той особенной свежестью, от которой хочется надеть что-то с длинным рукавом.

— Мы только заберём коробку и сразу назад, — сказала мать, не отрывая взгляда от дороги. — Бабушка просила не задерживаться, у неё какие-то дела.

У бабушки никогда в жизни не было дел в половине восьмого вечера. Корнелия промолчала.

Крис открыла раньше, чем они успели позвонить в дверной звонок, и обняла её так крепко, что хрустнул плечевой сустав. От неё, как всегда, пахло корицей и чуть-чуть лаком для волос, и это было настолько привычно, настолько то же самое, что у Корнелии на секунду отлегло.

— Господи, ты опять вытянулась. — Крис отстранила её на расстояние вытянутых рук и осмотрела с головы до ног. — Стэйси, ты её вообще кормишь? Проходите, я чайник поставила. Нет, не разувайтесь, у меня полы, я их всё равно завтра мою.

Она была в цветочном платье и вязаной кофте, волосы собраны в низкий небрежный пучок, из которого выбивались медные пряди. Бодрость в её голосе звучала чуть громче, чем нужно, на полтона выше обычного, как радио, которому прибавили звук, чтобы не слышать, что происходит в другой комнате.

— Ну рассказывай. Как школа? Что по истории? Мистер Новак всё такой же зануда?

— Нормально, — сказала Корнелия. — Четвёрка за тест.

— Четвёрка. — Крис поцокала языком, разливая чай. — Твоя мать в твоём возрасте приносила тройки по истории и говорила, что это творческий подход. Я ей говорила: Стэйси, подход подходом, а в колледж берут по бумажке. Я же говорила?

— Да, мам, — ровно отозвалась Стэйси.

— Вот. Я всегда говорю правильные вещи, меня просто никто не слушает. — Крис засмеялась, и смех оборвался на полу вздохе, будто она сама его испугалась. — Сахар возьми, он там, в синей сахарнице. Дед… — Она запнулась на одном коротком слоге и выровнялась. — Сахарница синяя, вон там.

Корнелия взяла сахарницу. И вот тогда увидела.

В прихожей, на вешалке у двери, где всю её жизнь висела тёмно-серая куртка Дена, пахнущая табаком и улицей, теперь не висело ничего. Пустой крючок, протёртый до блеска, и светлый квадрат на обоях, где стенка не выгорела.

А на кухне, за стеклом буфета, на верхней полке, куда убирают то, чем не пользуются, стояла его кружка. Огромная, с отколотым краем, с выцветшей надписью про лучшего в мире деда — подарок от них с Калебом восемь лет назад. Её вымыли, вытерли и поставили к праздничному сервизу.

Корнелия смотрела на эту кружку и чувствовала, как в горле становится тесно. Слова можно было пережить. Пустой крючок пережить было нельзя.

— Чай пей, остынет, — сказала бабушка, глядя куда-то в окно.

Обратно ехали молча почти до поворота. Фонари ложились по лобовому стеклу длинными полосами, и Стэйси вела одной рукой, другой держалась за руль так, будто он был её якорем.

— Мамуль.

— М?

— Ты знаешь, почему они?

Мать долго не отвечала, и Корнелия уже решила, что сейчас услышит педагогическое «давай поговорим об этом в другой раз».

— Я знаю меньше, чем ты думаешь, — сказала Стэйси наконец. — Он что-то от неё скрывал. Долго. Она это чувствовала и не могла поймать, а он каждый раз говорил, что всё в порядке. — Она коротко усмехнулась, усмешка вышла невеселой. — Иногда любовь выдерживает очень многое. А вот то, что от неё прячут, не выдерживает почти никогда. Люди молчат из любви, а получается как раз наоборот.

— Из любви, — эхом повторила Корнелия.

— Из любви, зайчонок. Самое паршивое всегда делается из любви.

Корнелия отвернулась к окну и нащупала под воротником кулон, маленького леопарда на тонкой цепочке. Металл нагрелся от кожи. Сегодня в обед она сидела рядом с Итеном и держала рот закрытым ровно по той же причине: чтобы ему не было тяжело. Чтобы он не начал защищать. Чтобы всё оставалось нормальным.

А дед, наверное, тоже так думал. Каждое утро, застёгивая куртку с того самого крючка.

Дома она долго лежала, не выключая настольную лампу, и слушала, как внизу отец что-то негромко говорит матери, и как скрипит половица под Калебом в соседней комнате. Потом всё стихло.

И в какой-то момент комната качнулась.

Ни свет, ни тень, ни сон. Просто вдруг оказалось, что штора висит чуть иначе, и тетрадь на столе лежит корешком в другую сторону. И за окном нет ветра, хотя секунду назад листья шуршали. Корнелия замерла, перестав дышать, вцепилась пальцами в край одеяла, и всё вернулось на свои места так мягко, словно ничего и не было.

Второй раз за день.

Она лежала с открытыми глазами и очень ясно понимала, что нормальная жизнь, за которую она так держится, уже трещит по швам. И что она это чувствует раньше всех остальных. И что сказать об этом по-прежнему некому.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге