Обложка Председатель. Том II. Империя наносит ответный удар

Председатель. Том II. Империя наносит ответный удар

Антон Кузменков

0% прочитано
Стандартный
Антон Кузменков

Председатель. Том II. Империя наносит ответный удар

Глава 1. Сеть

[Из обзора иностранной информации ТАСС. Октябрь 1992 года.]

ЛОНДОН.Лондон продолжает подсчитывать убытки «чёрной среды»: попытка удержать фунт в европейском валютном механизме обошлась Банку Англии в миллиарды.

ПЕКИН.На следующей неделе в Пекине открывается XIV съезд компартии Китая — провозглашён курс на «социалистическую рыночную экономику». Деловая печать Запада с растущим раздражением пишет о «новом стиле Москвы».

АБУ-ДАБИ.Абу-Даби подтвердил многолетний контракт на сотни советских боевых машин пехоты.

ТЕГЕРАН.В Тегеране готовят контракт по достройке АЭС в Бушере.

ДЕЛИ.Дели заявил, что исполнение космического контракта с «Главкосмосом» продолжится вопреки американскому давлению.

ВАШИНГТОН.Вашингтон в ответ напомнил о санкциях. Парижский клуб кредиторов увязал отсрочку советского долга с «прозрачностью валютных операций Москвы».

[REUTERS, 09:00 GMT, 5 октября 1992]

Brent 20.15 −0.30 · GBP/USD 1.72 · USD/DEM 1.40 · золото 348.90 · советский рубль (внешн. расч.) 124.60 · Moscow Narodny 3m paper: без котировки

[Что в Союзе. Октябрь 1992 года.]

СЕВЕРОМУЙСК.Возобновлено финансирование Северомуйского тоннеля — самой длинной и самой брошенной стройки БАМа: валютная выручка осени впервые дошла до магистрали, которую страна почти похоронила. Метростроевцы возвращаются из шабашек; штаб стройки объявил: «Сбойка — до конца десятилетия». Стране, привыкшей к обещаниям, важнее другое: заработал расчётный счёт.

КУРГАН.Машиностроительный завод получил первый экспортный наряд по эмиратскому контракту; отдел кадров вывесил объявление о наборе на вторую смену — первое за четыре года объявление о наборе, а не о сокращении. У проходной его читали молча, как сводку Информбюро.

РЯЗАНЬ.Учитель истории, восстановленный в школе после прошлогодней «профилактики», начал факультатив «Как читать газету». Районо факультатив не согласовывало — и не запретило. Запись — сорок человек при пятнадцати стульях.

* * *

Игорь Валентинович Костров двадцать шесть лет прожил в городе, где о деньгах не кричат.

Кабинет управляющего лондонским «Моснарбанком» смотрит на Кинг-Уильям-стрит. Серый камень фасадов, серый ситчик неба, внизу ползут чёрные зонты — точь-точь намокшие галки на асфальте.

Двадцать шесть лет его страна появлялась в утренних сводках Сити только в трёх видах: разорившийся должник, назойливый проситель или глобальная военная угроза, от которой закрывают форточки. Костров успел свыкнуться. Телетайпные ленты он читал без эмоций — так читают больничные листки безнадёжного родственника: бегло, пытаясь не вникать в сопутствующие цифры.

Но в последний месяц ленту словно подменили.

Понедельник: Абу-Даби покупает у Москвы бронетехнику. Годом раньше тяжеловесный Ан-124 выгрузил советскую броню в ОАЭ, эмиратские офицеры погоняли её по дюнам — и вот разговор идёт о миллиардах. Среда: Тегеран заявляет, что достраивать брошенную немцами атомную станцию в Бушере будет Москва. Пятница: Дели, плевать хотевший на угрозливую истерику из Вашингтона, подтверждает — русские криогенные двигатели уплывут в Индию морем. Следующий понедельник: советский загранбанк в Вене вмешивается в передел восточногерманских верфей, предложив немецкому Попечительскому совету вдвое больше весеннего победителя из Бремена. Из Германии, откуда Москва сейчас со скрипом выводила танковые дивизии, она возвращалась обратно — забирая заводы в собственность.

Двадцать шесть лет страна Кострова в этих новостях только платила, просила или пугала. Теперь она жестко, без анестезии, продавала и покупала. Сити читал те же самые ленты. Костров видел это по глазам коллег за обедом в клубе: там застыло глухое недоумение, какого Сити не позволял себе со времён Суэцкого кризиса. Империя, которую год назад весь мир со вздохом облегчения вынес на погост, неожиданно поднялась с кушетки и суховато попросила прейскурант.

А в «чёрную среду», шестнадцатого сентября, Костров простоял у окна до полуночи.

За спиной разрывались телефоны. Дилинговый зал этажом ниже орал сразу на трёх языках. Британский фунт летел в пропасть так, что красные сегменты на табло не успевали остывать. А Костров просто стоял и смотрел на улицу. За четверть века в Сити — с двумя перерывами на московские вахты — он выучил назубок: когда рушится валюта великой державы, из окна этого не разглядеть. Внизу всё так же капал лондонский дождь и всё так же неслись к метро клерки в мокрых макинтошах.

Империи тонут без всплеска. Костров знал это наверняка — он видел это дважды. Сначала по своей, теперь — по чужой.

В ту историческую среду совзагранбанк заработал жалкие четыре миллиона фунтов. На осторожных, трусливых коротких позициях, которые Костров разрешил под личную ответственность. Четыре миллиона. Мышиная кроха, пока настоящий счёт той среды Сити только подбивал. Город считал. Настоящий победитель молчал, и его молчание весило дороже любых газетных заголовков.

Банк не всегда был тишайшим заведением. В пятьдесят седьмом, когда Белый дом вознамерился заморозить советские долларовые счета, именно в этих стенах придумали фокус века. Доллары переехали в Лондон, не покидая нью-йоркских банков: они сменили не адрес записи, а хозяина. Из того испуга вырос гигантский рынок, имя которому дал телексный адрес парижских коллег — «Эуробанк». Евродоллар. А в семьдесят пятом сингапурское отделение, раздувшееся до третьего кредитора города, обожглось на чужой недвижимости так, что Москва отобрала у совзагранбанков всё, кроме вывесок. С тех пор банк жил по железобетонной заповеди: «Не отсвечивать». Заповедь была спасительной для страны, умоляющей о кредитах. Но для страны, принявшейся скупать европейские активы, она не годилась вовсе. Шестнадцатого сентября она впервые показалась Кострову не мудростью, а трусостью, обёрнутой в приличную упаковку.

В первый понедельник октября ему позвонили из Москвы. Сообщили: в Лондон вылетает председатель союзного Госбанка Геращенко.

* * *

А началось всё с двух бумаг, легших в середине сентября на стол Северцева на Лубянке. Обе он помнил наизусть ещё до того, как откинул папку.

Первая — сухая справка Госбанка об итогах британского валютного обвала. Вторая — его собственная секретная записка от четырнадцатого сентября, поднятая из чекистского архива для самопроверки.

Записка поражала точностью. В ней сходилось всё: точный день — среда, шестнадцатое. Механика катастрофы — фунт не удержат, выход из европейской валютной системы неизбежен. Даже цифра учетной ставки, которую Лондон в панике объявит и отменит за одни сутки. Его знания из отменённого будущего сработали безупречно. Как родной ключ к дому, который снесли тридцать лет назад.

Вот только внизу той же записки его собственной рукой стояло: «Использование информации в финансовых операциях признать нецелесообразным. Сеть совзагранбанков к операциям подобного масштаба не готова: лимиты, кадры, страх. Подготовка демаскирует нашу осведомлённость. Наблюдать».

Наблюдать. Эта аккуратная бюрократическая эпитафия миллиарду долларов обошлась стране слишком дорого. Он знал день и час, когда мировой рынок выложит на стол гигантские деньги, — но у государства не нашлось руки, чтобы их забрать. Ни подходящего инструмента, ни дерзких людей, ни права на риск. Целый год он выстраивал глухую оборону — так, что оборона стала образом жизни. В сентябре это впервые подтвердилось документально. Под его собственной осторожной подписью.

Он вызвал Геращенко в тот же вечер.

— Я не требую выиграть следующую «чёрную среду», — глухо произнёс Северцев, глядя на подчёркнутое слово. — Я прошу построить финансовую руку. Такую, чтобы через год человек, которому звонят из Вашингтона с приказом отменить чужую сделку, сидел у нас.

— Полноценная банковская рука — это годы работы, Владимир Александрович.

— Год. У вас есть ровно год.

С того вечера старый банкир Геращенко почти забыл дорогу домой.

* * *

За две недели до звонка в Лондон в угловом кабинете Северцева поставили карту мира — ту самую, у которой прошлым декабрём они угрюмо делили наследство умирающего Союза. Тогда на ней чертили линии отступления. Теперь Евгений Примаков водил по ней указкой в обратную сторону. И Северцев слушал доклад, который еще год назад принял бы за бред контуженого оптимиста.

— Персидский залив, — чеканил дипломат. — Эмираты: контракт по бронетехнике подписан, первые эшелоны уйдут к весне. Ирак: Багдад должен нам восемь миллиардов. Платить деньгами не в состоянии. Предлагаем забирать долг концессиями и промысловыми подрядами — на тот день, когда режим санкций треснет. Наше право вето в Совбезе дорожает с каждой их просьбой. Иран: атомная станция в Бушере. Настоящий атом за живую валюту.

Указка с сухим треском скользнула правее.

— Азия. Китай: поставки Су-27 идут по графику, Пекин выпрашивает лицензию на сборку — торгуемся за каждый пункт. Индия: криогенные двигатели грузим, на американские санкции нам плевать. Дели впервые за десятилетие смотрит на нас не как на слабеющего донора, а как на союзника, держащего слово под давлением. На Востоке это ценят дороже скидок.

— Африка. — Указка зацепила Средиземное море. — Ливия. Долг — четыре миллиарда. Каддафи заперт санкциями Запада из-за дела Локерби. Оружие ему не предлагаем вовсе, чтобы не дразнить гусей. Зато забираем старый долг нефтью и заходим в Триполи со своими сервисными подрядами. Запад держит Каддафи в клетке, мы — единственные, кто с ним разговаривает. Пусть метается в нашу сторону.

— И Афганистан, чтобы закрыть контур. Кабул держится, Саланг работает. Наджибулла просит не валюты — патронов и твёрдых цен на газ. Самый дешёвый форпост из всех, что у нас остались.

— Европа. Вывод наших войск из Германии идет по графику. И параллельно советский банк требует пересмотра весенней приватизации верфи в немецком Висмаре — наша цена вдвое перекрывает предложение из Бремена. Формально мы — иностранный инвестор. По сути… мы возвращаемся туда хозяевами заводов, которые прямо сейчас покидаем гарнизонами.

— Куба и Вьетнам, — тихо напомнил Северцев.

— Военные базы в Лурдесе и Камрани остаются, — кивнул Примаков. — Но отныне Куба и Ханой платят за них не из наших дотаций, а взаимозачётом: тростниковый сахар, никель, ремонт нашего флота. Советский зонтик перестал быть бесплатным.

Примаков опустил указку. Карта пестрела стрелками, развёрнутыми наружу.

— Теперь то, ради чего я разворачивал эту картину, — дипломат тяжело сел в кресло. — Всё перечисленное держится на сопливых договоренностях и западных телеграфных переводах. Двадцать контрактов, семь валют, четыре региональных конфликта под боком. Любая наша сделка проходит через чужие банки, чужие страховки, чужие расчетные системы. В Лондоне наш морской фрахт страхуют люди, которых Форин-офис способен собрать в одной комнате за сорок минут. Пока мы были нищими просителями — это никого не волновало. Нищих не грабят. Теперь у нас появилось что забрать. И заберут, Владимир Александрович. Только не танками — а решением какой-нибудь комиссии по финансовому надзору.

Северцев подошёл к карте и некоторое время разглядывал её в молчании.

— Знаете, чем мы весь этот год занимались, Евгений Максимович? Оправдывались. Перед Вашингтоном — что не развалимся. Перед Парижским клубом — что заплатим проценты. Перед республиками — что не отберём лишнего. Целый год унизительных объяснений.

Он положил тяжёлую ладонь на карту, накрыв половину Евразии.

— У нас есть три вещи, которых нет больше ни у кого на этой планете одновременно. То, чем можно сжечь Землю. То, без чего она не переживёт зиму. И кресло, из которого ветируют любые решения. Ядерный чемодан, нефть с газом и постоянное место в Совбезе. С таким набором не берут кредиты на условиях кредитора. С таким набором условия продиктовывают сами.

Он убрал руку.

— Вот и вся наша политика на год вперёд. Мы больше не оправдываемся — мы выставляем счет. Кто хочет наше оружие, наш атом, наш транзит или наш голос в Совете Безопасности — приходит и слушает нашу цену. Не нравится — свободен, следующий. А задача финансовой сети — сделать так, чтобы в этой очереди нам платили прямо в руку, а не через западный карман, который американцы способны зашить в любой вторник.

— Звучит весомо, — заметил Примаков. — Только я нечто похожее уже слышал. В четырнадцатом году в Европе великие державы тоже посчитали, у кого пушки длиннее, и отправились выставлять условия. Чем это закончилось — вы знаете не хуже меня.

— В четырнадцатом году ни у кого не было чемодана, превращающего большую войну в коллективное самоубийство, — холодно ответил Северцев. — Пистолет, из которого нельзя выстрелить, не убивает владельца. Он усаживает за стол переговоров. Поэтому мы не будем стрелять. Мы будем торговать, стоя во весь рост. Разница между нами и четырнадцатым годом одна: я точно знаю, чем кончается, если начать нажимать на спуск. Я видел, чем кончила страна, нажимавшая на всё остальное.

* * *

Вечером в кабинет вошёл экономический штаб — Геращенко и Госплан в лице Маслюкова. Два человека, весь год делившие дырявый бюджетный кафтан и научившиеся не поднимать глаз при слове «фонды».

Северцев начал без раскачки. С доски, где мелом были выведены четыре строки.

— Исходные позиции, товарищи. Внешний долг — около семидесяти миллиардов долларов, обслуживание в будущем году — после ноябрьских отсрочек — десять. Золотой запас — двести сорок тонн: цифра, которую я запретил произносить вслух за этими стенами. Зерновой импорт — под тридцать миллионов тонн, четыре миллиарда валюты ежегодно, без вариантов. Нефть — двадцать долларов за баррель, и это потолок, а не пол.

— И пятая исходная, самая свежая. — Северцев взял со стола серый бланк. — Вербальная нота Парижского клуба: ноябрьский раунд по отсрочке долга состоится при условии полной прозрачности валютных операций и консолидированной отчётности заграничных банков СССР. В переводе с дипломатического: покажите вашу сеть изнутри — счета, лимиты, обороты, — тогда поговорим. Не покажем — обслуживание в будущем году не десять миллиардов, а шестнадцать, которых в природе нет. Покажем — выдадим план наступления до первого выстрела. Заметьте: нам ничего не запрещают. Нас вежливо просят рентген руки, которую мы ещё не построили. Рентгена не будет. Значит, ноябрь проходим без анестезии — все ваши задачи считайте с этой поправкой.

Он положил мел.

— Год мы латали баланс осадными методами: премия за страх, бартер, китайские эшелоны с ширпотребом. Осадные методы кончились вместе с осадой. Теперь наше наступление обязано само себя кормить. Ставлю три задачи.

Он загнул палец.

— Первая. К концу следующего года внешние доходы от контрактов должны закрывать обслуживание госдолга полностью. Не бюджет его тащит — контракты. Вторая: каждый оборонный завод, простаивающий под конверсией, к весне загружен экспортным заказом. И третья: у страны должен появиться резерв быстрых денег. Ликвидная валютная позиция, которой можно ответить на удар за сутки. Как в сентябре ответили те, у кого рука была. Докладывайте, как это строится.

Геращенко раскрыл папку:

— Сеть берёт на себя три контура. Расчётный: все контракты переводим с чужих аккредитивов на свои. Моснарбанк в Лондоне подтверждает, Донау в Вене исполняет. Комиссию, которую после ноября девяносто первого с нас берут, как с Нигерии, оставляем себе. Кредитный: под атомные и оружейные контракты открываем покупателям экспортный кредит. Это намертво привязывает их к нам на десять лет. И резервный: на лондонской и сингапурской площадках формируем дежурную ликвидность. И сразу о песке в буксах, чтобы не прятать: сама директива о сети третий день вязнет визами. МВЭС и старый Внешэкономбанк топят молча — без возражений, просто не согласовывают. Мы забираем у них кормление сорока лет; они поняли это раньше газет.

— И это не пассивная оборона. Пока директива ходит по визам, первый транш эмиратского аванса Внешэкономбанк принял по действующей инструкции восемьдесят восьмого года — через корреспондентский счёт в нью-йоркском «Ситибанке», с их комиссией и их правом задержки. Всё безупречно законно: инструкцию никто не отменил, потому что отмену никто не согласовал. Первые деньги наступления вошли в страну через кассу противника, и в Нью-Йорке их проводку прочли раньше, чем я. Аппарат не нарушает приказов, Владимир Александрович. Аппарат исполняет старые быстрее, чем мы пишем новые.

— Фамилии волокитчиков — мне лично, к пятнице, — сказал Северцев. — Что ещё?

Банкир нахмурился.

— Узкое место одно: страхование. Полис свой у нас есть — Ингосстрах, венский «Гарант» с пятьдесят восьмого года. Но военный груз на сотни миллионов без лондонского перестрахования не признаёт ни один порт мира: всё перестрахование военных рисков — у Ллойда и его синдикатов. Четыре процента с каждого контракта уходит в Лондон. Одно письмо тамошнего регулятора — и наши эшелоны юридически голые.

Геращенко вынул из папки второй лист.

— Письмо уже пришло. Только не от регулятора — умнее. Позавчера «Гарант» получил уведомление ведущих синдикатов: с первого января договоры перестрахования военных и специальных рисков пересматриваются — «в связи с изменением профиля портфеля страхователя». Ни эмбарго, ни запрета, ни инстанции, куда жаловаться: частное решение частного рынка, рынок никому страховать не обязан. С января каждый борт с бронёй и каждый реакторный корпус — голые в любом порту мира. Нам не перекрыли кислород. Нам назвали дату, когда перекроют.

— Решение?

— Свой перестраховочный пул. Площадка — Вена, ядро — «Гарант», ёмкости добираем вне Запада. Полгода работы.

— Даю три месяца, — отрезал Северцев. — Юрий Дмитриевич, промышленность.

Маслюков заговорил быстро, как заводской мастер:

— Курган, машиностроительный: эмиратский заказ ставит завод на три смены вплоть до девяносто шестого года. Смежники по броне — двенадцать заводов, все стояли, сейчас запускаем. «Атоммаш» и Ижора: под Бушер и Китай нужны корпуса реакторов, это восемь лет гарантированной загрузки. Хруничев и Воронеж: коммерческие космические пуски. Наш «Протон» позволяет выводить спутники вдвое дешевле западной цены. Узких мест два. Импортная электроника, которая под списками КОКОМ, — нужен обходной импорт. И кадры: инженерам по пять месяцев не платили премий. Наступление начнётся не с эшелонов — оно начнётся с ведомости на зарплату.

— Ведомость подпишу сегодня же, вне очереди, — кивнул Северцев. — По обходу электроники — передайте списки в моё новое управление, пусть отрабатывают своё название. Итог фиксирую.

Он придвинул блокнот и записал вслух:

— Первое: расчёты — только на свою сеть. Второе: венский пул — проект на стол через две недели. Третье: Курган, «Атоммаш», Хруничев — загрузка под мой личный контроль. Четвёртое: первый валютный баланс наступления — мне на стол через месяц. Одна страница. Цифры без прилагательных.

Закрывая папку, Геращенко позволил себе единственную неслужебную фразу за весь вечер:

— Год назад мы с вами делили последний миллиард на фрахт канадского зерна и инсулин. А теперь спорим, куда девать банковскую комиссию. Я не жалуюсь, Владимир Александрович. Я просто фиксирую скорость.

— Зафиксируйте и обратную сторону, — жёстко сказал Северцев. — С этой скоростью растут не только доходы. Но и количество желающих нас остановить.

В тот же вечер Северцев подписал два документа.

Первый разворачивал совзагранбанки — Лондон, Париж, Франкфурт, Вену, Люксембург, сингапурское отделение — из присмиревших после Сингапура контор в единую наступательную сеть внешнеторгового финансирования. Бумага шла под внутренним грифом Госбанка. Скучная, как расписание электричек. Скучность была её лучшей маскировкой.

Второй документ создавал в недрах КГБ новое управление. Одиннадцать пунктов: «экономические операции за рубежом, сопровождение стратегических контрактов, противодействие дискриминационным ограничениям и эмбарго». Разведка семьдесят лет умела красть чужое: технику — линией «Икс», политику — линией ПР. Экономику до сих пор только стерегли: Шестое управление с восемьдесят второго года закрывало заводы и секреты от чужой агентуры — щит, повёрнутый внутрь. Теперь защита и добыча сводились в отдельное управление, повёрнутое наружу: не красть и не стеречь — зарабатывать и продавливать. В обиходе Лубянки его окрестили одной буквой — «Э».

Северцев читал положение и видел за сухими строчками то, чего в них не было. Новое управление означало новые генеральские погоны при огромных деньгах. Новые сейфы при закрытых зарубежных контрактах. И один старый вопрос: кто будет охранять эту охрану? Он поставил подпись. Империя, которая разворачивается наружу, не ходит по тёмным переулкам без ножа. Вопрос лишь в том, на кого этот нож посмотрит через десять лет.

В ту же папку вечера Волков подложил — отдельной строкой, с каменным лицом — письмо, поступившее «в инстанции» без подписи: председатель Госбанка обвинялся в «разбазаривании валютного суверенитета» и «преклонении перед лондонским Сити». Слог был аппаратный, машинка новая, осведомлённость — пугающая: автор знал о сети то, что знали человек двадцать. Северцев велел подшить к делу, копию — Геращенко лично: пусть видит, с какой стороны прилетело первое.

Виза генерала Багрова на положении стояла первой из согласующих. Без единой поправки. Быстрее всех. Чекистские ястребы, целый год скрипевшие зубами о «сдаче позиций», встретили наступательную игру как долгожданную оттепель. Это тоже была цена. И Северцев записал её в уме в ту графу скрытых долгов, которую пока никто не предъявлял к оплате.

Первое предъявление легло на стол через сутки. К визе Багрова был подколот лист без сопроводиловки: «предложения по укомплектоованию руководящего состава» — одиннадцать фамилий на одиннадцать пунктов положения, при каждой готовая объективка. У семерых в биографии стояла одна и та же строка: служба под началом Багрова. Северцев вычеркнул двоих и вписал одного своего. Вычёркивая, понимал: оставшихся он не знает вовсе, а других людей, умеющих эту работу, в стране нет — их сорок лет готовила та же контора. Управление «Э» ещё не существовало, а хозяин у него уже был. Оставалось выяснить, который из двух.

* * *

Глава союзного Госбанка Геращенко прилетел в Лондон к Игорю Кострову один. Экономическим классом. В кабинете гость первым делом подошёл к окну.

— А вид всё тот же, — сказал он. — Я тут молодым стоял, у этого же подоконника. Двадцать пять лет назад. Думал: вот доживу до седых волос — пойму, как этот проклятый город устроен. Дожил. И не понял.

— Город простой, Виктор Владимирович. Здесь всё продаётся и ничего не прощается.

— Это вы за двадцать шесть лет поняли? Или шестнадцатого сентября, когда проспали атаку на фунт?

Вопрос был поставлен без нажима, но бил точно в цель. Костров решил не юлить.

— Шестнадцатого. До этого я понимал всё наоборот: ничего не продавать и всё прощать. Инструкция такая была. Моя, между прочим.

— Забудьте эту инструкцию, — Геращенко тяжело опустился в кресло. Он раскрыл портфель. Там лежала ровно одна тонкая папка. — С завтрашнего дня ваш банк прекращает быть кассой взаимопомощи. Вы выходите на большую доску. Шесть звеньев — пять банков и ваше сингапурское отделение — Москва предлагает считать тем, чем они на самом деле являются. Единственной работающей финансовой рукой страны за границей.

— Рукой — для чего?

— Вы телетайпы последний месяц читали? Эмираты, Бушер, Дели, Висмар. Под каждый наш контракт нужна кредитная линия здесь, в Сити, в твёрдой валюте. Скупка того, что плохо лежит. Немцы распродают целую страну — а из иностранных инвесторов на аукционах одни мы, и мы не стесняемся. Будем перекупать не только заводы, но и людей: британских трейдеров, страховщиков, морских юристов. Планета полна высококлассных специалистов, которым абсолютно всё равно, чей флаг висит на здании, если жалованье им платят в фунтах.

Геращенко наклонился вперёд.

— И рынок. Жёсткое присутствие на спекулятивном рынке. Чтобы в следующий раз, когда в этом городе настанет среда, — он не сказал «чёрная», и от этого слово прозвучало только громче, — у нашей страны на столе лежал не финансовый некролог, а позиция на миллиард.

Костров молчал. За стеной приглушённо пульсировал дилинговый зал — звонкие голоса лондонских брокеров.

— То, что вы описываете, называется в Сити очень коротко: финансовая сеть под государственным контролем КГБ. Здесь такие вещи вычисляют мгновенно.

— Уже читают, — спокойно согласился Геращенко. — Читали до нас и будут читать после нас. Пределы очень простые: всё должно быть легально. Абсолютно всё — в белую, по британским законам. Никакой тайной партийной кассы, никаких чемоданов с налом. Эта лавочка закрыта навсегда. Вы — белая финансовая сеть. Вы будете самой проверяемой структурой из всех, что Лондон когда-либо видел. Именно потому, что проверять нас будут каждый день.

— А если я спрошу, чья это конкретно идея?

Геращенко впервые за разговор улыбнулся одними уголками губ.

— А вы уже спросили. Человек в Кремле не принимает оправданий. Выполняйте.

* * *

Мистер Хэммонд из Банка Англии пришёл в лондонский «Моснарбанк» в последних числах октября.

Это был плановый надзорный визит. О нём предупредили за неделю — всё строго по джентльменским правилам. Пили чай. Хэммонд вежливо задавал вопросы про достаточность капитала. Костров уверенно отвечал цифрами. Оба ценили точность — как ценят её люди, которым платят за профессиональное недоверие.

Уже в дверях, небрежно надевая макинтош, британский надзиратель произнёс:

— Кстати. Ваш головной акционер в Москве, судя по газетам, полон грандиозных планов. Эмираты, Тегеран, теперь вот немецкие верфи… Мы всегда рады росту наших давних гостей. Но единственное, что этот город ценит выше денег, мистер Костров, — это предсказуемость. Не теряйте её, и всё у вас будет хорошо.

Он ушёл. Костров допил остывший чай стоя.

Внизу, на углу Кинг-Уильям-стрит, второй день подряд стоял жёлтый фургон телефонной компании. Ремонтная бригада, по странной случайности, не менялась во время обеда и имела превосходную армейскую выправку.

Костров двадцать шесть лет прожил в городе, где контрразведка никого официально не предупреждает. Тебя предупреждают жёлтым фургоном. О том, что ты снова числишься на доске как тяжёлая фигура.

В тот же день пришли два отказа. Морской юрист с Феттер-лейн, три недели торговавшийся об окладе, известил письмом, что принял предложение, «более соответствующее его практике». Трейдер из «Швейцарского кредита», уже подписавший предварительные условия, просто перестал отвечать на звонки; общий знакомый передал на словах — человеку объяснили, что после русского стола других столов в Сити для него не будет. Никто не нарушил ни одного закона. Город не запрещает на себя работать. Город делает так, что желающих не находится.

Костров отпустил секретаря и достал из-под стекла газетную вырезку — свежую, третьего дня. «Таймс» наконец подтвердила устами самого победителя то, о чём город полтора месяца шептался: сумму, которую унёс со стола шестнадцатого сентября один-единственный человек. Венгр с фамилией из пяти букв. Джордж Сорос. Один миллиард долларов. Костров положил вырезку под стекло в день выхода — не для вдохновения, для ежедневного стыда — и с тех пор перечитывал каждый вечер. Перечитал и теперь. Убрал под стекло.

Эпоха «Не отсвечивать» кончилась навсегда.

* * *

Волну первого месяца планета приняла молча — по-разному в разных часовых поясах.

В Сан-Хосе, штат Калифорния, на заводе боевых машин мастер второй линии Дэнни Кошик узнал из отраслевой газеты, что эмиратский заказ, который цех ждал два года, ушёл русским. Вечером в баре у проходной было тихо, как после похорон. «Мы их сорок лет держали за горло, — сказал Кошик бармену, — а покупают у них». Бармен налил не чокаясь: у него на линии работали два зятя.

В Кенте отставной полковник Джеффрис, тридцать лет состоявший «именем» Ллойда, получил от синдиката уведомление о довзносе — асбестовые иски съедали рынок третий год подряд, разоряя таких, как он, целыми графствами. В том же конверте лежал циркуляр поскромнее: «советский государственный портфель уведомил о предстоящем выводе». Полковник дочитал, аккуратно сложил оба листа и впервые в жизни налил себе виски до обеда. Русские, тридцать лет кормившие его премиями за страх перед собой, уходили — и уходили платёжеспособными.

А на бирже труда Ростока фрау Крамер, стоявшая на учёте одиннадцатый месяц, увидела свежее объявление: верфи Висмара набирают сварщиков и такелажников — новый заказчик, гарантия на пять лет. Кто заказчик, в объявлении не писали, но весь Росток уже знал. Фрау Крамер русских не любила с сорок пятого года. Заявление она подала первой, к восьми утра.

* * *

Первый валютный баланс нового наступления лёг на стол Северцева через двадцать девять дней. На сутки раньше срока. Одна страница, как приказано.

«ПОДПИСАНО (тв. валюта, контрактная стоимость): Эмираты, боевые машины — 480 млн долл. (первая очередь). Иран, АЭС Бушер — коммерческий контракт в работе, оценка 780 млн за блок. Индия, космос — 130 млн (исполняется). КНР, авиация — вторая партия в переговорах. АВАНСИРОВАНО ПОКУПАТЕЛЯМИ: 212 млн долл. ПОСТУПИЛО НА СЧЕТА СЕТИ: 148 млн долл. РАСХОДЫ СЕТИ (развёртывание, лимиты, кадры): 31 млн долл. СПРАВОЧНО: комиссии и страхование, уплаченные третьей стороне за период, — 19,4 млн долл., из них страховые синдикаты Лондона — 11,2 млн. ОСОБО: платёж Дели (68 млн долл.) задержан банком-корреспондентом Нью-Йорка на 11 суток — «расширенная проверка соответствия»; зачислен полностью, без объяснений».

Северцев прочитал страницу дважды. Сто сорок восемь миллионов живых поступлений. Это было меньше, чем страна тратила на зерно за один месяц. И одновременно больше, чем принёс весь прошлый год унижений в приёмных Парижского клуба кредиторов. Наступление начало кормить себя само. Пока как новорождённый: громко и понемногу.

Страховая строка была той, ради которой он и требовал форму «без прилагательных». Одиннадцать миллионов лондонскому Ллойду — за один месяц.

Цифра не возмущалась. Она просто стояла в столбике и говорила об устройстве этого мира больше любой лекции. Ты можешь продать оружие врагу своего врага. Можешь достроить ядерный реактор под американскими санкциями. Можешь купить верфь у страны, из которой прямо сейчас выводишь свою армию. Но застраховать все эти сделки ты пока можешь только у своего геополитического противника.

А рассчитаться за них — только через его кассу. Индийские деньги шли в Москву одиннадцать суток, из них десять простояли в Нью-Йорке под лупой чужого казначейства. В этот раз лупу подняли. Расписки, что поднимут в следующий, никто не выдавал.

Он взял перо и вывел на полях напротив строки Ллойда одно слово: «Ускорить». Потом подумал и добавил второе: «Втрое».

* * *

Депешу лондонской резидентуры КГБ Северцеву положили на стол в конце месяца. Аналитик Ильин загнул уголок на второй странице. Там резидентура добросовестно цитировала совершенно секретный документ, добытый в недрах британского Объединённого разведывательного комитета:

«…активизация советской банковской сети в лондонском Сити носит характер стратегический, а не коммерческий. Русские строят инструмент финансирования собственной экспансии, устойчивый к санкционному давлению. Парадокс ситуации в том, что делают они это безупречно легально, в строгом соответствии с нашим британским правом — то есть пользуются главным экспортным товаром Великобритании эффективнее некоторых её подданных. Интерес к русской сети, по всей видимости, возник раньше, чем сама русская сеть: минувшим летом запросы о ней поступали к британским регуляторам по неофициальным каналам союзников (США). Характер летних запросов заслуживает отдельного примечания: спрашивавший ориентировался во внутренних реквизитах советских звеньев с точностью, доступной обычно лишь их владельцу. Оснований для вмешательства регуляторов Комитет не усматривает. Основания для пристального внимания — усматривает. Наблюдать».

Северцев перечитал последнее слово дважды. Наблюдать. Месяц назад этим трусливым словом он похоронил собственный миллиард. Теперь этим же словом могущественный Лондон хоронил своё собственное спокойствие. Слово оказалось двусторонним. И Председатель поймал себя на удовольствии от этой симметрии.

Но удовольствие прожило ровно один абзац. Потому что абзацем выше стояло другое: кто-то из Вашингтона спрашивал британцев об этой финансовой сети ещё летом. За месяцы до его разговора с Геращенко. По неофициальным каналам — и с таким знанием внутренних реквизитов, какого не бывает у стороннего. Северцев ещё только решал, что именно будет строить, — а кто-то уже знал, из чего он это будет строить. Изнутри.

Под депешей в папке лежал последний лист. Внутренний. Рапорт секретаря Волкова. Две строки безукоризненного чекистского канцелярита: «В целях обеспечения установленного порядка документооборота прошу определить режим направления в Секретариат копий операционных сводок сети загранбанков».

Копии банковских проводок. Всех. В Секретариат. То есть в один кабинет, к одному человеку, чья верность была абсолютной верностью порядку. А у порядка, как известно, не бывает стороны. Северцев держал лист в руках и слышал, как в этой ровной бумаге громко стучит будущая война элит.

Финансовая сеть под контролем государства — это чья конкретно сеть? Госбанка, который её строит? КГБ, который её охраняет через Управление «Э»? Или Секретариата, который её читает и проверяет?

Он-то знал из отменённого будущего, во что превращаются гигантские финансовые потоки, к которым приставлены «самые верные люди». Верность — это не сейфовая дверь. И вопрос всегда один: в какую сторону эта дверь откроется под миллиардной финансовой нагрузкой.

Он не подписал рапорт Волкова. Но и не отклонил. Северцев молча отложил лист в правый ящик стола — туда, где лежало всё, что он называл про себя «ценой, предъявленной к оплате позже».

В час ночи Северцев погасил настольную лампу. Москва вокруг стояла тёмная, экономная. А дальше, за краем этой темноты, ворочалась разбуженная махина.

Эшелоны с боевыми машинами шли к морским портам, реакторные корпуса грузились для иранского берега, ракетные двигатели плыли в Индию, а вежливые люди из советских банков торговались за немецкие заводы. В шести городах планеты дилинговые залы с советскими вывесками отвыкали прятаться — впервые за семьдесят лет.

Империя, которую год держали за горло, разжимала чужие пальцы на своём горле — по одному, методично, без рывка. Как снимают захват на татами.

Где-то западнее, в городе, где о деньгах никогда не кричат, цифры на мониторах шли всю ночь. Британские цифры не знали, что теперь их жадно читает и покупает ещё одна страна.

Больше не сторонний наблюдатель у чужого окна. А игрок за общим столом. С самыми старыми в мире долгами вместо фишек. И с одним-единственным правилом, которое Северцев позволил себе забрать из прежней жизни целиком:

За стол садятся не тогда, когда есть лишние деньги. За стол садятся тогда, когда стоять у стены больше невозможно.

* * *

Он уже стоял в дверях кабинета, когда фельдъегерь принёс последний пакет этой ночи. Лично, из Госбанка, минуя канцелярию. На пакете рукой Геращенко было написано одно слово: «Срочно». А Геращенко не писал этого слова никогда. Он считал, что у банкира срочным бывает только инфаркт.

Внутри лежала опись. Полная инвентаризация банковской сети. Геращенко отчеркнул красным карандашом одну строку в люксембургском звене.

Корреспондентский счёт. Открыт 23 августа 1991 года — на третий день после победы Северцева, когда страна ещё не разобрала баррикады на улицах. Документы идеальны: доверенности, подписи, круглые печати давно ликвидированного внешнеторгового объединения. Настолько чисты, что за ними не стоял ни один живой человек. Госбанк проверил всю цепочку, цепочка кончалась нигде.

Распорядительные ключи от счёта находились не у Госбанка. Не у КГБ. Ни у кого из тех, кто имел официальное право их иметь. Движения по счёту — ни одного за четырнадцать месяцев. Закрыть счёт было нельзя: по уставным документам он был безукоризненно советским, и его закрытие пришлось бы объяснять люксембургскому регулятору. Объяснять то, чего не понимал сам Госбанк.

Внизу описи Геращенко приписал от руки три фразы: «Мы решили строить сеть месяц назад. Этот счёт открыт четырнадцать месяцев назад. Кто-то развернул свою сеть внутри нашей — когда мы ещё считали трупы».

Северцев стоял в тёмном кабинете, не зажигая лампы, и держал опись в руке. Двадцать третье августа. В тот день он подписывал первые аресты и первые назначения, страна лежала оглушённая, и каждый человек с полномочиями был виден ему как на ладони. Так ему тогда казалось. Кто-то в тот день, среди арестов и присяг, спокойно открыл счёт в Люксембурге. Идеальными документами. И четырнадцать месяцев не притронулся к нему ни разу.

Летом кто-то за океаном частным порядком спрашивал о банковской сети, которой ещё не было, — и спрашивал со знанием её внутренних реквизитов. Осенью выяснилось, что внутри этой сети уже год стоит чужой сейф с невидимым замком.

Наблюдать. Слово было двусторонним. Этот счёт тоже наблюдал. Четырнадцать месяцев, не мигая. А деньги, в отличие от людей, умели ждать бесконечно.

Вопрос был только один: кого они ждали.

Глава 2. Стол доноров

[Из обзора иностранной информации ТАСС. Конец октября 1992 года.]

ПЕКИН.Завершился XIV съезд КПК: провозглашён курс на «социалистическую рыночную экономику». Западные обозреватели называют съезд «триумфом Дэн Сяопина» и спорят, кто теперь главный поставщик дешёвых реформ для стран третьего мира. В США — последняя неделя предвыборной гонки: губернатор Клинтон сохраняет отрыв от президента Буша.

ТОКИО.29–30 октября соберётся международная конференция по содействию реформам в СССР: страны «семёрки» намерены увязать кредитные программы с «должной макроэкономической дисциплиной Москвы» и допуском наблюдателей МВФ к советской статистике. Компании «Мицуи» и «Содэко» подтвердили интерес к тендеру по сахалинскому шельфу, где их конкурентом выступает консорциум из Хьюстона. Координационный комитет по экспортному контролю подтвердил: ограничения на поставки технологий двойного назначения Советскому Союзу пересматриваться не будут.

АБУ-ДАБИ.Печать сообщает, что первый авансовый платёж по оружейному контракту с Москвой уже проведён — «через советский банк в Лондоне, минуя западные расчётные центры», что вызвало запросы в казначействе США.

[Памятка членам делегации СССР на Токийской конференции. Утверждена 26.10.1992. Выписка.]

«…3. Тему финансового содействия первыми не поднимать. На формулировки „помощь“, „донор“, „получатель“ в любых документах — жёстко возражать, предлагая термины: „сотрудничество“, „стороны“. 4. По всем коммерческим предложениям (приложения 1–6) полномочия делегации — полные, подписание на месте; расчёты по подписанным контрактам — исключительно через сеть загранбанков СССР (директива Госбанка № 288-в). 5. По территориальному вопросу позиция без изменений (см. приложение 7, лист единственный)».

[Что в Союзе. Ноябрь 1992 года.]

ТЫНДА.Совмин утвердил программу вывода БАМа на проектную мощность: восточному транзиту срочно нужен дублёр Транссиба. Магистраль, десятилетие носившая клеймо «дороги в никуда», наконец получает то, чего ей не хватало с самого рождения, — груз. Первый сквозной контейнерный маршрут Ванино — Брест назначен на весну.

ЗАБАЙКАЛЬСК.Пограничный переход переведён на круглосуточный режим: японские контейнеры пошли по Транссибу графиковыми поездами. Начальник станции в интервью корреспонденту «Гудка»: «Двадцать лет нас учили ждать. Теперь мы учимся успевать».

ВЛАДИВОСТОК.Порт объявил срочный набор докеров и тальманов; общежитие моряков переполнено впервые с начала восьмидесятых. Городская газета вышла с заголовком, который перепечатала центральная «Правда»: «Океан — это снова работа, а не граница».

* * *

Зал в токийском отеле «Окура» проектировали мастера вежливой дипломатической анатомии.

Огромная гильза стола. Шелест флажков. За спинами первых лиц — убористые ряды советников, а вдоль стен — глухие аквариумы переводчиков. Табличку СССР японский протокол воткнул на задворки подковы, аккурат между Турцией и Аргентиной. Ровно там, где, по представлению хозяев, и полагалось сидеть пациенту.

Примаков высветил эту табличку взглядом от самого входа. Пока шёл по ковру, не спеша тяжелея шагом, успел прочитать всю мизансцену.

Конференция стран-доноров. Сорок делегаций. Доклад МВФ о разрухе в советском хозяйстве поставлен первым номером, до полудня, — задать нужный унизительный камертон. Следом — хор доноров по алфавиту, чтобы каждый успел отчеканить с трибуны ритуальное «озабочены». А получателю поблажливо дадут слово только после обеда. Когда пресса уже разбежится писать вечерние полосы, а финансовые решения намертво скомпутуют в кулуарах.

Примаков сам сшивал такие залы десятки раз. Для чужих. Теперь подобную мышеловку построили для него. Никакой обиды академик не чувствовал — только чистый, сухой азарт старого охотника. Острый, как запах свежей типографской краски, тянувший от пухлых папок.

В папке советской делегации прошений о бедности не водилось.

Там лежали шесть коммерческих приложений. И за каждым стояла цифра живым весом. Пусковые услуги для тяжелых спутников ракетой «Протон»: сорок пять миллионов долларов за старт против восьмидесяти у американцев из NASA, и график стартовых окон расписан на два года вперёд. Сахалинский шельф: условия консорциума по двум блокам, нефть и газ, подсчитанные запасы, входной билет — сотни миллионов прямых инвестиций. Транссибирский транзит: маршрут Иокогама — Роттердам за пятнадцать суток против тридцати по морю, с твёрдой сеткой тарифов и пилотной квотой на пять тысяч контейнеров. Атомные блоки под ключ: референц-лист, включая иранский Бушер как живой образец действующего контракта. И рыбные квоты Южных Курил: с жёсткой привязкой переработки сырья к советскому берегу.

И лежал лист седьмой. Единственная бумага без единой цифры.

За час до открытия к Примакову подплыл американец из второго ряда — подтянутый функционер с кожаным планшетом наблюдателя.

— Евгений Максимович, крошечная накладка с регламентом, — произнес он по-русски почти без акцента. — Ваше выступление поставлено на вечер, но в рабочей программе оно указано как «Ответ страны-получателя». Протокольный отдел интересуется, устроит ли вас такая формулировка?

— Не устроит, — мягко ответил Примаков, не меняя доброжелательного выражения глаз. — Мы не получатель. Мы — сторона. Если вашему протоколу столь любезна симметрия, пусть пометят и вашу делегацию: «Страны-просители». Вы ведь прилетели сюда просить у нас скидку на ваш собственный страх.

Американец улыбнулся той особенной, застывшей улыбкой, которой чиновники вежливо гасят чужую дерзость, и отошёл. Через сорок минут в печатных буклетах появилась торопливая правка чернилами: «Выступление делегации СССР».

* * *

Москва слушала Токио из ночной тишины.

Разница — шесть часов вперёд. Когда Северцев отпускал кремлёвский аппарат по домам, над токийскими небоскрёбами уже синела глухая полночь. А утреннее заседание в «Окуре» открывалось в четвёртом часу ночи по московскому времени.

Связь вели через закрытый узел посольства. Шифровки приходили каждые три часа. Северцев разбирал их в пустом кабинете, под одиноким абажуром, прихлёбывая остывший чай. Вторая чашка, третья... Врачи категорически запретили ему крепкую заварку после десяти. Врачи вообще выписали его изношенному телу целую суконную книгу запретов, из которых этот был самым безобидным. И Северцев нарушал его легко — словно расписывался в том, что торг с собственной смертью ещё продолжается.

Первая телеграмма пришла сухая. Представитель МВФ добросовестно зачитал по бумажке сводку о советском руинировании, «семёрка» хором изъявила глубокую обеспокоенность, а кредиты Запада топорно увязали с «политической дисциплиной Москвы». Всё по нотам, отсчитанным ещё год назад. Деньги сулили ровно так, чтобы взять их было невозможно, — с расчётом, что истощённый голодом совок подмахнет любые кабальные статьи. Год назад всё так и случилось бы. Год назад он сам в этом же кабинете выскребал последние валютные крохи на закупку импортного инсулина.

Вторая шифровка принесла настоящую работу. За день — три меморандума от азиатов на коммерческие пуски «Протонов»: Гонконг, Сингапур и оператор связи из Осаки. Осака шла через подставную фирмаческу, чтобы раньше времени не злить Вашингтон. К сахалинским нефтяным блокам выстроилась очередь из четырёх зарубежных консорциумов. Пошел осторожный, но плотный интерес к Транссибу: страховые компании просят гарантий.

Северцев споткнулся о слово «страховщики» и коротко усмехнулся. Гарантии искали чужие — лондонские. Одиннадцать миллионов долларов в месяц лондонским синдикатам Ллойда — сухая, злая строка из свежего валютного баланса. Свой советский страховой пул пока существовал только в виде толстой папки у Геращенко и короткой размашистой резолюции: «Ускорить втрое».

Он пододвинул бланк с гербом и продиктовал дежурному шифровальщику четыре пункта для Примакова. Без лирики:

— Первое. Сахалин. Японцам давать приоритет по второму блоку только пакетом. Их участие в консорциуме — в обмен на открытие их же Эксимбанком встречной кредитной линии под закупку нашего оборудования для того же шельфа. Хотят нашу нефть — пусть кредитуют наш машпром. Порознь не торговать. Второе. Рыба. Квоты вне совместной зоны не светить. Внутри зоны — только с обязательной переработкой сырья на нашем берегу. Нам нужны не иены за сырец, а рабочие места на островах, которые они до сих пор рисуют своими. Третье. Осакский меморандум по «Протону» дожать до твёрдого контракта прямо в Токио. Цена — сорок пять миллионов, стартовое окно — май. Пусть первый японский спутник на советской военной ракете подпишут под носом у наблюдателей из Госдепа. Этот щелчок по носу стоит дороже самой сделки. Четвёртое. Управлению «Э». Взять под плотный контроль все неформальные контакты китайцев. Пекин после своего съезда побежит продавать капиталистам «социалистический рынок» ровно тем же покупателям. Хочу знать, кому и почем они кланяются.

Шифровка ушла в два часа ночи. В начале четвёртого пришёл ответ, которого он ждал больше всего.

«Министр Ватанабэ просит двустороннюю встречу до закрытия. Тема не заявлена. Заявлять не требуется: обе стороны понимают».

Северцев снял очки и давним усталым жестом вдавил пальцы в переносицу. Жест был чужой, стариковский, но он давно перестал ловить себя на нем.

Приложение № 7. Единственный лист в папке Примакова, где не стояло ни одной цифры.

* * *

А утром второго дня Москва всадила себе нож между лопаток.

Газета «Советская Россия» выкатила на первой полосе огромную, на поллиста, статью: «Торг островами?». Сквозь ура-патриотический треск передовицы просвечивал сам секретный каркас седьмого приложения: совместная хозяйственная зона на Курилах, заходы японских судов, срок аренды — «двадцать лет с автоматическим продлением».

Это не было аналитической догадкой газетчиков. В печать ушла прямая фотокопия. Слив секретной позиции ДО переговоров, прямо в союзную прессу, аккурат под токийский хронометраж.

Северцев продиктовал две короткие директивы. Примакову: работать по инструкции, позицию не сдавать ни на миллиметр. Управлению «Э»: немедленно вывернуть наизнанку круг лиц, имевших доступ к седьмому листу.

К полудню газетный залп срикошетил по кремлёвским коридорам. Пришла шифровка от командующего Тихоокеанским флотом — по форме доклад, по сут протест: свободный заход японцев в Малокурильск по уведомлению означает легальную работу разведки под рыбацким флажком прямо у районов развёртывания подлодок; флот требует вымарать пункт. Следом прилетел запрос от депутатской группы и отчаянная телеграмма сахалинского обкома: слово «аренда» на островах воспринимают как прямую сдачу территории. Северцев ответил всем одной сухой фразой: позиция изменена не будет. К вечеру он отметил про себя: за день токийских переговоров ему пришлось дважды воевать не с Токио — со своими. Газетная полоса сделала больше, чем весь зал доноров: любую уступку теперь придётся пробивать через собственный некстати озверевший тыл.

Круг допуска сжали к обеду. Одиннадцать человек. Включая двоих, сидевших в этом самом здании. Северцев перечитал список дважды. Короткий и абсолютно невозможный набор фамилий. Впрочем, как и всё, что сливалось в оппозиционную печать в последнее время.

К вечеру Ильин принес справку, после которой список из одиннадцати фамилий перестал казаться главной бедой. Эксперты дали заключение: редакция печатала с качественного снимка. По характерным дефектам матричного принтера — экземпляр номер три. А экземпляр номер три числился уничтоженным по акту от пятнадцатого октября, с двумя подлинными подписями. Комиссии под сурдинку скормили пустой лист, а секретный унесли в кармане. Арестовать тираж «Советской России» — значит официально подтвердить Токио подлинность бумаги. Взять кого-то из одиннадцати — подтвердить утечку повторно, с указанием должностей. Северцев вывел на донесении: «Не трогать. Пока». И отчётливо понял: враг ждал именно этой резолюции. Слив делал человек, прекрасно знавший, что мгновенной расправы не последует. Такие кроты работают долго и сливают не в последний раз.

* * *

Двусторонняя встреча Примакова с министром иностранных дел Японии Ватанабэ проходила в малом переговорном. Без прессы, без протокольных флажков. Ватанабэ излагал через переводчика, хотя отлично понимал по-русски. Примаков отвечал через переводчика, хотя до тонкостей знал все повадки японской дипломатии. Это выравнивало ритм: каждая фраза проживала двойной срок, и в паузах обе стороны успевали просчитать ответный ход.

Ватанабэ не стал тратить время на реверансы. Он ровно положил на стол между ними свежий номер «Советской России». Аккуратно, кричащим заголовком к советскому академику. Как кладут на стол взятую карту.

— Господин Примаков, моё правительство с вниманием следит за переменами в подходах Москвы, — прозвучал ровный перевод. — Мы видим державу, которая намерена торговать, а не просить. Это вызывает уважение.

Пауза. Японец смотрел не на толмача — он смотрел прямо в глаза Примакову.

— Уважение открывает историческую перспективу. Пакет экономического сотрудничества, который Япония готова предложить Советскому Союзу прямо сейчас, не имеет аналогов в этих стенах. Двадцать шесть миллиардов долларов. Кредиты, новейшие технологии, судостроение, совместный подъем Дальнего Востока. Но чтобы этот механизм заработал, нам нужно снять ровно один вопрос. Он вам известен.

— Известен, — подтвердил Примаков. — Северные территории. Курилы.

— Четыре острова, — уточняюще кивнул Ватанабэ. — Восстановление исторической справедливости.

Примаков без суеты расстёгнул портфель, вынул Приложение № 7 и положил перед собой. Не пододвигая к японцу.

— Позиция моей страны по этому предмету уместилась на одном листе, господин министр. И, как видите, на родине её уже читают вслух прямо с газетных полос. Берегите ваш номер: тираж, опасаюсь, к вечеру станет музейной редкой вещью.

Академик слегка подался вперед, уперев тяжелые подбородки в крахмальный воротник:

— Я перескажу вам этот текст своими словами, чтобы не сушить вам слух канцелярщиной. Границы, узаконенные по итогам Второй мировой войны, Советский Союз не обсуждал и обсуждать не намеревается. Ни за двадцатишестимиллиардный пакет, ни за сто миллиардов. Не потому, что мы разучились считать деньги. А ровно потому, что мы научились их считать. Пересмотр итогов той войны — это ящик Пандоры. И если мы его вскроем, первыми в очереди у этого ящика окажемся вовсе не мы с вами.

Примаков дал толмачу закончить фразировку и продолжал гораздо мягче:

— Это только одна сторона бумаги. Но есть и другая. Мы не торгуем своей землёй, господин Ватанабэ. Мы торгуем доступом. Совместная хозяйственная зона на Южных Курилах — рыба, марикультура, переработка на нашем берегу. Японский капитал под строгой советской юрисдикцией. Аренда — двадцать лет с автоматическим продлением. Свободный заход ваших промысловиков в Малокурильск и Южно-Курильск по простому уведомлению. Приоритет японских компаний в сахалинском консорциуме по второму блоку — там, где сейчас ломают ногти ваши конкуренты из Техаса. Параметры вам передадут к утру, и я советую изучать их вместе с аналитиками вашего Эксимбанка. Плюс транзит: Иокогама — Роттердам за пятнадцать суток против тридцати морем. Тариф фиксируем на пять лет.

Примаков откинулся на спинку кресла.

— И всё это — без единой строчки о суверенитете. Земля остаётся нашей. Дорога к доходам становится общей. По-моему, я предлагаю вам сейчас куда больше справедливости на квадратный километр, чем весь послевоенный мир предложил вам или нам.

Переводчик умолк. Ватанабэ долго всматривался в лист бумаги, лежавший текстом вниз на советской стороне стола.

— Моё правительство не сможет преподнести это прессе как решение территориальной проблемы, — произнёс японец и сдвинул газету чуть ближе к центру. — И есть второе обстоятельство. Вы предлагаете аренду на двадцать лет. Но ваш секретный документ очутился в газетах за сутки до нашей встречи. Государство, не удержавшее бумагу в секрете одну неделю, просит поверить его гарантиям на два десятилетия? Мой парламент задаст мне этот вопрос. И спросит ещё: кто будет исполнять договор после вас? Аренда переживает правительства. Эксимбанк не финансирует проекты на территориях, которые Япония считает своими. Без формулы, с которой я смогу выйти к депутатам, ваш пакет останется лишь грациозно составленной бумагой.

— А ваше правительство вольно назвать это в прессе любыми удобными словами. Мы не намерены спорить с красивыми газетными заголовками, — Примаков спокойно убрал документ в папку. — И последнее, господин министр. Чтобы ваши эксперты не тратили время на поиск нашего слабого места: его здесь нет. Нам не жизненно необходимы ваши двадцать шесть миллиардов. Они приятны, но мы обойдёмся. Свою нефть мы продадим, оборонку заказами уже загрузили, транзит по Транссибу пойдёт и без участия Токио. А вот вам до зареза нужен шельф под боком и наша железная дорога в Европу, которая вдвое короче Суэца. И нужны они вам раньше, чем их заберут американцы, стоящие за вашей спиной. Мы — умеем ждать. А вот вы — уже нет. Подумайте на досуге, кто из нас двоих сегодня проситель.

Ватанабэ молчал, медленно гладя ладонью полированную поверхность стола. Примаков выждал паузу и добавил мягко, почти по-дружески:

— Знаете, в чём разница между нашими державами? Вы сорок лет твердили миру, что торговать можно всем, кроме территории. А мы сорок лет учили мир ровно обратному. Похоже, оба этих курса пора сдать в архив.

Ватанабэ впервые за встречу заговорил без переводчика. По-русски, аккуратно выговаривая слоги, с твёрдым токийским акцентом:

— Архив — это такое место, где Япония хранит своё бесконечное терпение.

— А мы там держим русскую зиму, — усмехнулся Примаков. — Заходите при случае. Покажем.

* * *

Второй день конференции советская делегация работала вне пленарного зала — в тихих переговорных комнатах.

К вечеру на посольский шифровальный узел ушла длинная депеша, которую в Москве позже подшьют к ноябрьскому валютному балансу как исторический документ. Осакский контракт по «Протону» зафиксирован: сорок пять миллионов долларов, запуск в мае. Первый в истории японский космический аппарат на советской военной ракете. Протокол по транссибирскому транзиту подписан: пилотная партия в пять тысяч контейнеров, тариф зафиксирован. В графе «страхование рисков» стояла обтекаемая формула: «согласовывается сторонами отдельно». За этой красивой строчкой маячили всё те же четыре процента комиссии лондонскому Ллойду. Примаков, ставя подпись, поморщился, вспомнив северцевское «Ускорить втрое».

Первым среагировал не Госдеп — ответил Ллойд. Синдикат, страховал космические запуски, известил осакского брокера: старт на носителе военного происхождения с закрытого полигона без допуска международных инспекторов идёт по категории повышенного риска. Премия — втрое против базовой. Прямого запрета не было: запрет можно обжаловать в суде, тариф — нельзя. Сорок пять миллионов контракта начали таять на глазах. Северцев придвинул папку Геращенко и коротко хохотнул: Лондон бьёт ровно той же картой. Ниже прежней резолюции он вывел синим карандашом: «К маю. Своя страховая компания — или все напечатанные прейскуранты останутся филькиной грамотой».

Сахалинский пакет перекочевал к японцам. Жёсткое требование увязать сделку с кредитами Эксимбанка вызвало, по данным разведки, «продолжительное и нервозное совещание в руководстве „Мицуи“». Японцы выторговали две недели на изучение.

Ночью на тридцатое октября американский посол навестил японский МИД без записи в журнале визитов. К утру у «Мицуи» и «Содэко» родилась общая формулировка — «две недели на экспертную оценку». До последней запятой повторявшая текст, переданный из американского посольства. Третий абзац разведсводки выглядел ещё темнее: казначейство США прозрачно намекнуло японским банкам, что кредитная линия Эксимбанка под советское оборудование может быть расценена как прямое нарушение режимов КОКОМ — со всеми вытекающими для их филиалов на Манхэттене. Токио теперь торговался не с Москвой — с Вашингтоном. И советская нефть в этом торге была разменной монетой. Северцев подчеркнул абзац: две недели дали не японцам. Две недели выторговал Вашингтон — для подготовки удара.

Американцы из Хьюстона, узнав про предложенную увязку, мгновенно вышли на связь с Примаковым.

Их старшего приняли вечером в комнате без флагов. Техасец не стал ходить вокруг да около: консорциум забирает оба блока, деньги перечисляются сразу, подписание за неделю. Условия лучше, чем у «Мицуи». А если блоки уйдут японцам, он не побежит жаловаться. Просто его юристы уже подготовили для сенатского комитета подробную справку о расчётах Москвы через её лондонский банк — после абу-дабийского аванса казначейство США очень чутко реагирует на эти схемы. Там расписаны конкретные номера счетов и цепочки британских фиктивных фирм. Сам он считает эту справку избыточной. Но акционеры нервничают, а нервный техасский акционер имеет обыкновение писать в Сенат. «Мы предпочитаем покупать, господин Примаков. Но умеем и ломать игру». Примаков черкнул в блокноте: «Спешат». Спешка была очевидной. Но и угроза была совершенно реальной.

Очередь у советского стола начала толкаться локтями — и это служило лучшей рецензией на московские ценники.

* * *

Амплитуда от токийских переговоров докатилась до мировых штабов раньше, чем просохли чернила на бумагах.

В Куру, на экваториальном космодроме во Французской Гвиане, европейские инженеры прочитали про сорок пять миллионов за осакский пуск из утреннего факса. И прямо на стартовой площадке, где французский «Ариан» держал больше половины мирового рынка коммерческих запусков, словосочетание «русский прейскурант» впервые прозвучало как ругательство. Во Франции профсоюзы потребовали от правительства жестких мер «космического протекционизма». В Париже затребовали из Токио копии документов и надолго ушли в глухую оборону.

В Гамбурге морской брокер Петерсен вычеркнул из рабочих таблиц привычную цифру: фрахтовая ставка на маршруте Иокогама — Роттердам, не менявшаяся годами, просела на четыре процента. Судоходные гиганты закладывали «сибирский фактор» в расчёты, не дожидаясь первого контейнерного состава по Транссибу. Маршрут в пятнадцать суток вместо месяца вокруг Африки не обсуждали только те, кто ничего не возил.

А в Осаке вице-президент спутниковой компании Хаяси, подмахнувшей контракт с советами, получил от своего партнёра из Калифорнии письмо из одного абзаца. Американец извещал, что «вынужден пересмотреть параметры сотрудничества». Хаяси перечитал депешу, подшил её в дело и записал в блокнот по-японски емко: «Дешёвая русская ракета выходит дорогой». Но контракт с Примаковым расторгать не стал.

В кулуарах «Окуры» случилось ещё кое-что, не попавшее в официальные отчеты экономического блока. Только в закрытую справку по линии Управления «Э». К советнику советской делегации небрежно подошел человек из китайской миссии. И, улыбаясь, спросил: правда ли, что Москва предлагает свои атомные реакторы «дешевле разумного предела»?

Советник ответил, что цены у Москвы вполне разумные. Китаец понимающе покивал и ровно произнес:

— Разумеется. Мы тоже скоро начнем предлагать разумные цены. Мировой рынок велик. Но он не бесконечен.

Это была первая вежливая засечка будущей жестокой драки за континент. Управление «Э» завело на этот эпизод отдельное дело.

* * *

Итоговое коммюнике Токийской конференции дорабатывали в ночь на тридцать первое октября.

Советская делегация в этой дипломатической кухне участия не принимала принципиально. Документ стряпали доноры — для доноров. Шифровка с итоговым текстом легла на стол Северцева утром, вместе со свежей вырезкой мировой прессы.

Текст был исполнен безукоризненно, в лучших традициях дипломатического камуфляжа. «Участники конференции приветствуют расширение коммерческого сотрудничества с СССР… и констатируют, что вопрос о крупномасштабных программах финансовой гуманитарной помощи Москве утратил актуальность в прежней постановке».

Утратил актуальность. Северцев вчитался в эти слова. Год страна простояла в постыдной очереди у этого западного окошка — на сквозняке, с бумажными справками о своей бедности. И вот окошко захлопнули. Не потому, что Советам отказали. А потому, что с него наконец сорвали табличку «Касса для неимущих».

Сводка Ильина переводила дипломатическую вязь на сухой язык реальности. «Financial Times»: «Москва приехала в Токио продавцом. И увезла главное — конец презумпции своей слабости». Токийская «Асахи»: «Уступок по территориям нет. Экономика впервые оторвана от проблемы островов. Неясно, великая ли это победа Токио или сокрушительный провал». Американская «Washington Post» отсекла лишнее: «СССР больше ничего не просит. Это меняет цену всего мирового порядка».

К сводке подкололи последний лист. Перехват Шестнадцатого управления КГБ по закрытому каналу японского МИДа. Депеша уходила из Токио прямо в посольство Японии в Вашингтоне.

«…Оценка по итогам: Москва перестала просить. Прежняя формула — „экономическая помощь Запада в обмен на политические уступки Кремля“ — исчерпана. У Москвы появились собственные источники валюты. Контрактную активность Советов впредь следует расценивать не как признак выздоровления экономики, а как агрессивный инструмент экспансии. Рекомендуем срочную координацию с американской стороной по новой формуле сдерживания. Слабых кормят. Сильных — сдерживают».

Северцев медленно положил лист на сукно.

Вот и вся токийская математика. Подписали коммерческих запусков и транзитных квот на сотни миллионов живых долларов. Сахалинский шельф ушёл в работу с финансовым плечом японского банка. Наглухо заколотили унизительную лавку за американскими подачками. Не отдали ни фута своей земли. И одной этой удачей перевели страну из разряда «безопасные нищие» в разряд «угроза свободному миру».

Скидка на слабость кончилась. Дальше счёт пойдет по прейскуранту для сильных держав. И этот прейскурант Северцев помнил до копейки — из своего будущего, где по нему платила уже совсем другая, захлёбывающаяся в крови страна.

Победа была настоящей. Но и геополитический вексель к ней прилагался жесткий. Удивляло лишь, как быстро мир выставляет этот счёт — куда быстрее, чем сохнут чернила на токийских договорах.

* * *

У южной оконечности острова Шикотан в то промозглое утро старый рыболовный сейнер «Крильон» тяжело выбирал ярус из свинцовой воды.

Капитан Мальцев, сорока девяти лет от роду, из которых добрых тридцать он провёл в этих штормовых широтах, разглядывал в бинокль странное зрелище. Японский патрульный катер, весь рейс крутившийся на грани тумана и территориальных вод, вдруг плавно развернулся и пошёл прочь, в сторону порта Немуро. Японцы ушли, даже не крутанув через мегафон привычную злобную заученную скороговорку: «Вы находитесь в суверенных водах Японии, немедленно покиньте квадрат…».

— Это чего это он? — удивился старпом, кутаясь в засаленную брезентовую куртку.

— В Токио начальство заседает, — сплюнул в волну Мальцев. — Вежливость у них теперь. Строго по расписанию.

К полудню судовое радио приняло шифрованный циркуляр из Сахалинрыбпрома. «С первого января в промысловом районе Южных Курил вводится режим совместной хозяйственной зоны. Судам рыболовецкого объединения — работать строго по выделенным квотам согласно приложению. Приложение доведут по прибытии в порт».

Мальцев прочёл сухие знаки на радиограмме. Тридцать лет он ловил здесь краба и навагу под лай чужих японских мегафонов, ждал тарана или ареста. И привык считать это нормой: вода наша, и риски наши. Теперь мегафоны заткнутся.

Циркуляр начинался гладкой гладкописью: «в целях закрепления внешнеэкономических договорённостей…». А в приложении его родной промысловый район, его банки и косяки будут порезаны на лоты. И часть этих лотов законным порядком уйдёт скоростным шхунам из Немуро. Вот только японцы придут сюда уже не ночными браконьерами. Они придут как хозяева доли. По легальной бумаге с гербовой печатью из далёкого московского кабинета.

Говорили, правда, что всю переработку рыбы по новому договору завяжут на берег. На их, советский берег. Что японцы срубят новый перерабатывающий цех в Малокурильске и дадут сотни полторы рабочих мест для местных. Капитан Мальцев в эти светлые цеха верил с той же тяжелой брезгливостью, что и в новые московские циркуляры.

— По расписанию, — глухо повторил он сам себе. И пошёл вниз по обледенелому железному трапу — в тесную каюту, к судовому журналу. Нужно было заполнять графу улова. Пока эта графа ещё оставалась целиком его.

Глава 3. Ночь третьего ноября

[Из обзора иностранной информации ТАСС. Начало ноября 1992 года.]

НЬЮ-ЙОРК.Соединённые Штаты выбирают президента: опросы отдают губернатору Клинтону устойчивое преимущество перед Дж. Бушем. Независимый кандидат Росс Перо оттягивает голоса у обеих партий.

ВАШИНГТОН.Госдепартамент, отвечая на вопрос о будущем курсе в отношении Москвы, заявил, что «политика определяется интересами, а не персоналиями». Комитет по банковскому надзору Сената США запросил у казначейства справку об «операциях советской банковской сети в связи с оружейными и атомными контрактами» — первый признак того, что финансовая экспансия Москвы замечена за океаном. Парижский клуб увязывает декабрьские переговоры по советскому долгу с итогами американских выборов. Казначейство США рекомендовало банкам «расширенную проверку» долларовых расчётов с советскими загранбанками — деловые агентства сообщают о задержках платежей до двух суток по всей цепочке от Сингапура до Каракаса.

ВЕНА.В Вене координационный комитет по экспортному контролю обсуждает — впервые с 1980 года — УЖЕСТОЧЕНИЕ списков для СССР.

ЭР-РИЯД.Эр-Рияд объявил о наращивании добычи: «рынку нужна дисциплина предложения». Осакский оператор связи подтвердил контракт на запуск своего спутника советской ракетой-носителем; Вашингтон напомнил о санкциях против «Главкосмоса».

[Совместная служба телекомпаний США, опрос на выходе с участков, 3 ноября. / ВЦИОМ, экспресс-опрос, 1600 респондент, 2 ноября.]

*Телесети: «За кого вы проголосовали?» — Клинтон 43, Буш 38, Перо 19.

ВЦИОМ: «Следите ли вы за выборами президента США?» — «слежу» — 29, «знаю, что идут» — 41, «впервые слышу» — 30. «Изменит ли смена президента США жизнь в СССР?» — «изменит» — 18, «не изменит» — 52, затруднились — 30.*

[Что в Союзе. Ноябрь 1992 года.]

НОВАЯ ЗЕМЛЯ.Президиум продлил односторонний мораторий на ядерные испытания ещё на год — «пока воздерживаются другие». Полигон переводится на подкритические программы; гарнизону объявлено о сохранении довольствия. В заявлении для печати впервые прозвучала формула, которую подхватят дипломаты: «Арсенал сдерживает и молча».

МОСКВА.Ночную трансляцию американских выборов Гостелерадио дало без комментатора — «чистый сигнал»: решение, которое обсуждали больше самих выборов. Письма в редакцию разделились на «доколе» и «наконец-то»; вторых — втрое больше.

СВЕРДЛОВСК.Областная типография приняла заказ на печать «Азбуки избирателя» — брошюры Приёмной Верховного Совета. Тираж — миллион; наборщики шутят, что со времён речей генсеков таких тиражей не видели. Шутят — и берут сверхурочные.

* * *

Вашингтон, 20:40 по восточному времени.

На седьмом этаже Лэнгли бубнили три телевизора. Каждая телесеть синела и краснела по-своему. Один канал осторожничал, перестраховывался. Второй гнал волну и лез напролом. Третий уже заливал карту Штатов густым цветом победителя, не дожидаясь закрытия участков на Западаном побережье.

Аналитик Джордж Стэнтон грел в ладонях фаянсовую чашку с остывшим, горьким кофе. Внутри росло тошное, совсем не профессиональное чувство. Скука. Скука в самом центре исторического события.

Кто победит, он посчитал ещё в июле. Без всякой агентуры, на чистой школьной арифметике. Затяжной спад в экономике, глухая усталость страны от старика Буша и взбалмошный миллиардер Перо, отпиливший у республиканцев весь правый фланг. Против такой первичной математики не попрёт ни один административный ресурс.

Человек в Москве знал этот расклад точно так же. Стэнтон верил в это крепче, чем в утренний гравий под колёсами своего «форда». За год он изучил манеру Председателя Северцева до мелких повадок. Научился с лёту отгадывать: где Кремль мечется в панике перед неизвестностью, а где спокойно отрабатывает повестку.

К третьему ноября Москва готовилась строго по линеечке. Без лишнего шума, без нервных движений. Никаких дипломатических зондажей, никаких сливов через прессу, никаких страховочных узлов. Так не ведут себя зрители. Так ведут себя люди, с вечера держащие в руках завтрашний свежий номер газеты. Стэнтон отдал бы весь свой пенсионный фонд, чтобы узнать, в какой именно типографии эту газету печатают.

На столе под лампой лежали два предмета. Жёлтый блокнот в линейку. И сухая справка из Казначейства, пришедшая с курьером в три часа дня.

Абу-Даби перевёл первый аванс за советскую броню. Деньги прошли через советский загранбанк в Лондоне, аккуратно миновав нью-йоркские расчётные центры.

Одна скупая бухгалтерская строчка. Но Стэнтон гипнотизировал её дольше, чем все три телевизора вместе взятых. Ещё год назад русские торговали пушками исключительно за наличку или по бартеру — на большее просто не хватало мозгов и банковских проводок. Теперь они построили собственную финансовую трубу. И первый же тяжеловесный транш из Эмиратов прошёл мимо всех вентилей, на которых сидел Вашингтон.

Весной Стэнтон лично визировал санкции против «Главкосмоса» и был абсолютно уверен, что затянул гайку намертво. А русские просто проложили резервный ветку в обход задвижки. Изощрённо, чисто и безупречно легально. По британскому корпоративному праву.

Впрочем, один вентиль в этом месяце они всё-таки захлопнули. Оценку «возросших геополитических рисков», на которую сослался синдикат Ллойда, поднимая страховку по советским военным транспорантам, варганила аналитическая конторка из Сити. И пару ключевых абзацев там правили специалисты, чьи командировочные визировал лично Стэнтон. Сити взвинтил тарифы с удовольствием: корпоративная жадность удачно совпала с американским интересом. Из Лондона уже шептали, что русские лихорадочно мастерят свой независимый пул — кажется, с центром в Вене. Стэнтон не удивился. Но страховой пул без серьёзной западной перестраховки долго не живёт. Список синдикатов, способных дать Вене нужную ёмкость, помещался на одном стандартном листе. И напротив каждого наименования в Лэнгли лежал прямой телефон. Пусть строят. Каждый месяц этой стройки обходится Москве в шесть с половиной процентов чистой переплаты.

На жёлтом листке блокнота Стэнтон вывел печатными буквами: «КРЮЧКОВ. ПАМЯТКА ДЛЯ ВХОДЯЩЕЙ АДМИНИСТРАЦИИ». Ниже поставил жирную цифру «1.» и замер.

Что написать? Что противник в Кремле понимает американскую избирательную систему лучше, чем штаб Клинтона? Новая команда — Стэнтон уже видел списки: наполовину арканзасская челядь, наполовину яйцеголовые профессора из Лиги плюща — тут же упрётся: где доказательства? Где источники?

А источников нет. Есть только двенадцать месяцев личных наблюдений. И пугающий вывод, в который сам Стэнтон верил по четным дням и отказывался верить по нечетным.

Вывод простой: сдерживание работает. Но работает как ветхая дамба при паводке. Ему на это возразят словом, которое уже жужжит во всех коридорах Госдепа: экономика. «Холодная война закончилась, мистер Стэнтон. Мы возвращаемся домой, бурить свои скважины и латать свои дороги».

Она не закончилась, хотел заорать он в эти холёные лица. Она просто изменила валюту и правила игры. Вот оно, на столе, пахнет свежими индийскими специями и арабской нефтью — платеж шейхов, ушедший в закрытую финансовую трубу, которой ещё прошлым летом не существовало в природе.

Он пододвинул блокнот и вписал первый пункт:

«1. Противник сменил стратегию с обороны на финансовую экспансию. Построен изолированный контур расчётов, нечувствительный к нашим санкциям, поскольку он действует в рамках западного права. Старые механизмы сдерживания бесполезны. Нельзя заблокировать сделку, если она оформлена по вашим собственным законам».

Поразмыслив, он вывел второй пункт — короче и опаснее:

«2. Пока этот контур не заматерел, у него есть ровно одна точка сборки — Лондон. Один ключевой страховщик — Ллойд. И одна опорная валюта — наш доллар. Три уязвимости, где его ещё можно перехватить. Через год точек станет пять, и перехватывать будет нечего».

Стэнтон перечитал слово «перехватить». Изменять не стал. Памятка не шла в прессу.

Он выдрал лист из блокнота, сложил вчетверо и убрал в сейф. К материалам, о которых его пока никто не просил. И к еще одной бумаге, не числившейся ни в одной официальной описи ЦРУ — его собственной летней записке, где он частным порядком просил британцев аккуратно прощупать под брюхом советских загранбанков.

Тогда это казалось смутной интуицией. Теперь у интуиции имелись номер счета, многомиллионный транш и первый пункт в памятке. Пусть придут сами. Придут и спросят — не сейчас, так через год, когда Москва в очередной раз проведёт у них под носом что-то такое, от чего в Белом доме вспыхнет ночная тревога. Архив — самое надёжное место для собственной правоты. Там она спокойно лежит и не портит текущую карьеру.

В коридоре его догнал человек из оперативного управления. Единственный, кто прочёл ту летнюю записку не просто для галочки.

— Санкциями трубу не перекрыть, Джордж. Вы сами это вывели. Трубу перекрывают сварщиком. Мне нужен один толковый кадр в их лондонской бухгалтерии. Там, где жалованье выплачивают фунтами, а жёны скучают по нормальным магазинам.

Стэнтон напомнил, что бюджет под такие фокусы подпишет только новая команда.

— Подпишет, — ухмыльнулся оперативник. — А искать я начну прямо сегодня. Вербовка — та же предвыборная гонка: выигрывает тот, кто раньше стартовал.

Экран в холле взрывался овациями: Клинтон забрал Арканзас. Стэнтон допил остывшую жижу. С брезгливым, невольным уважением он подумал о человеке за океаном. Тому сейчас тоже не с кем было разделить эту мучительную скуку всезнания.

* * *

Москва, 4:40 утра.

Никакой скуки не было. Было совсем другое чувство. Северцев пытался подобрать ему имя весь этот бесконечный вечер, пока за окном спала огромная страна, а правительственный телетайп в приёмной суховато отстукивал штаты чужую предвыборную чехарду.

Вечером, ещё до всякой Америки, он два часа подряд занимался делом куда более насущным, чем чужой Белый дом. Деньгами собственного государства. На столе лежала сводка текущего экономического наступления. Геращенко докладывал по ней стоя — верный признак того, что за цифрами созрело жёсткое решение.

— Загрансеть встала на крыло быстрее, чем я рассчитывал, — отчеканил глава Госбанка, нервно поправляя роговую оправу. — Расчётный контур действует. Транш Эмиратов за бронетехнику прошёл через Лондон, миновав американцев. Сто сорок миллионов долларов первым куском, вся комиссия осталась у нас. За океаном уже зачесались: Сенат затребовал у Казначейства раскладку по нашим банкам. Пусть запрашивают, форматировано чисто, придраться не к чему. Теперь по кредитному контуру: под атомную станцию в Бушере мы открыли Тегерану линию на первый блок. Все деньги уходят прямо на «Атоммаш». То есть мы кредитуем иранцев, чтобы они заплатили нашему же заводу. Валюта числится внешне, а весь финансовый оборот остаётся внутри страны.

Геращенко сделал паузу и тяжелел лицом.

— Теперь грязь, Владимир Александрович. Вы к ней готовились. Страхование. Британский Ллойд задрал ставку по нашим военным морским грузам с четырёх процентов до шести с половиной. Обоснование — «в связи с ростом геополитических рисков». За полтора месяца мы подарили страховым воротилам из Сити почти двадцать миллионов. Они прочухали нашу зависимость и тупо сажают нас на кукан. Это не бизнес, это грабёж.

— Что с Веной?

— Собираем пул вокруг нашего «Гаранта». Недостающие ёмкости добираем в Азии и у арабов. Через месяц Вена сможет принимать первые риски. Но этот месяц Лондон сожрёт нас без соли. Вариантов нет: без их перестраховочного полиса ни один капитан не снимется с якоря, ни один порт не даст причал.

— Пусть жрут месяц, — отрезал Северцев. — И проведите эти расходы отдельной графой. Я хочу, чтобы в нашем венском офисе над столом управляющего висела эта цифра. Крупным шрифтом: во сколько нам обошлось отсутствие собственного страховщика. Злость стимулирует сообразительность.

Председатель постучал подушечкой пальца по полированному дубу.

— И составьте Ллойду письмо. Сухое, подчеркнуто вежливое. Со дня выдачи первого полиса нашей венской компании весь советский страховой поток уходит от них навсегда. Флот, гражданская авиация, спецгрузы, перестрахование — до последнего цента. И приложите туда цифру наших годовых премий. Пусть порадуются сегодняшнему месяцу. А в следующем посчитают, во что вылилась их жадность. Мы не скулим и не пишем нот. Мы молча забираем свои деньги и закрываем дверь. В Сити понимают только такой язык. Что по кадрам?

— Перекупили в Лондоне двоих, — хмыкнул Геращенко. — Морского юриста у норвежцев — он им всю танкерную логистику держал. И опытного андеррайтера прямо из ллойдовского синдиката, англичанина. Парень в обиде на своих: прокатили с повышением. Ему глубоко плевать, чей герб на фасаде, лишь бы жалованье падало в фунтах. Он нам венский пул и соберет. Пикантный нюанс: Ллойд будет выжимать из нас соки руками человека, который через месяц начнет пускать этот самый Ллойд по миру.

Северцев набросал в блокноте три слова: «расчёты», «страховка», «люди». Отдельным листом, без лишних слов, подписал премиальную ведомость конструкторам Хруничева и «Атоммаша». Потом выставил Геращенко за дверь и остался один на один с американскими выборами.

* * *

В сейфе лежал лист. Обычный разворот из тетради в клетку, сложенный вдвое. Он лежал между документами, которых в официальном документообороте не существовало вовсе.

В августе девяносто первого, в первые дни после своей невероятной победы, он сел за этот стол и выписал столбиком всё, что помнил назубок. Даты чужого мира, по которым та, прежняя жизнь катилась в пропасть. Без него.

Столбик вырос коротким. Память инженера-технократа удерживала схемы и цифры, а не исторические даты. Память хранила только те засечки, к которым были привязаны чужие кровь или огромные деньги.

Он развернул листок. Мелкие, бисерные строчки расплывались. Северцев сдвинул очки на лоб, покатал пальцами переносицу и вернул дужки на уши — это движение уже давно перестало казаться чужим.

дек.91 — Вискули — зачёркнуто. Не произошло: некому и нечего было подписывать в беловежском лесу.

янв.92 — цены, гайдаровский шок — зачёркнуто. Сбылось у соседей по исторической трагедии; здесь прошли по тонкому льду — двухконтурно, с жестким контролем.

апр.92 — поправка Джексона-Вэника, обещание отмены — зачёркнуто с пометкой «наоборот». В этой реальности поправку никто отменять не собирался — её пообещали затянуть ещё туже.

сент.92 — фунт, чёрная среда — зачёркнуто. Рядом его же почерком: «знал. не сыграл».

нояб.92 — выборы в США, Арканзас — последняя строчка.

Он взял перьевую ручку и вычеркнул её. По линейке, наглухо, как погашают выигрышный облигационный билет. Телетайп в секретариате ещё отбивал сводки по тихоокеанским штатам, но побережье уже ничего не решало. Арифметика сошлась тютелька в тютельку. Всё произошло ровно так, как в той давней статье, которую он один на всей планете прочёл год назад в своём недостижимом будущем.

Ниже последней зачёркнутой строки лист был чист. Восемь пустых линеек.

Вот оно, это чувство. Не скука. Облегчение. Обыкновенное физическое облегчение — как если сбросить с плеч промокший, набитый песком рюкзак, до костей натёрший холку.

Год с лишним этот шпаргальный столбик таял, и с каждой зачёркнутой датой он, Северцев, становился на шаг обыкновеннее. Теперь ведомость закрыта. Его чужое будущее выгорело дотла. Не в момент провала во времени. Не во время августовского патча. А прямо сейчас, негромкой канцелярией, между четырьмя и пятью часами утра.

Дальше не оставалось ни одной даты, которую он знал бы лучше, чем любой толковый аналитик из отдела Ильина. Дальше расходились не просто события — расходилась сама вода. И по этой воде ещё никто не плавал. Включая его самого.

Он по-прежнему помнил всё — и в этом кролась главная чертовщина. Помнил на тридцать лет вперёд, в мельчайших детальках, с фамилиями и ценами: как страна, которую он удержал на краю, в той жизни меняла заводы на разноцветные бумажки, а бумажки — на сивуху. Как по Москве катили малиновые пиджаки, а по Грозному — танки, дважды. Как в августе девяносто восьмого лопалась пирамида ГКО, а в двухтысячном в Кремль входил человек из его же собственного ведомства. Всё это он помнил — и всё это больше не стоило ни гроша. Не потому, что затерлась память. Потому, что страны, о которой шептала эта память, больше не существовало — ни в одном из возможных миров. Он не подправил её историю. Он её отменил.

За дверью коротко звякнул телетайп — ещё один штат упал в копилку Клинтона — и затих.

Отменил — полностью, со всеми ваучерами, дефолтами и войнами. И на расчищенном месте теперь поднималось нечто без имени и без методички. Его личная энциклопедия не сгорела. Она просто сменила жанр: из книги пророчеств превратилась в архив. Самый подробный в мире архив того, чего никогда не случится.

Но в этой энциклопедии, кроме дат, были и другие разделы — и вот они не устаревали. Он по-прежнему знал то, о чём остальные даже не догадывались: не «когда», а «как» и «куда». Как организуются валютные паники и как от них ставится защита. Как из путаницы проводов вырастет единый нерв планеты, а телефон сбежит со стола в карман каждому чабану. Что Китай превратится в главную фабрику мира, что цифровой массив станет дороже нефти, а войны будут выигрываться картинкой на экране раньше, чем полк дойдёт до передовой. У него забрали расписание поездов — но железнодорожная сеть, уклон рельсов и сами законы механики остались при нём, расчерченные на тридцать лет вперед. Даты обесценились. Векторы — нет. Он больше не знал, что стрясётся в декабре. Но он лучше всех на свете понимал, что станет главным через десять лет. И в этой пропорции силы было больше, чем в любом шпаргальном столбике.

А если в этом новом мире вызреет что-то пострашнее отменённого — предупредить будет некому.

Следовало испугаться. Но страха не было.

Год он вбивал себе в голову, что его главная козырная карта — знать будущее. На деле это знание висело на нем пудовой гирей. Каждое решение он сверял по чужому учебнику, как плохой ученик подглядывает в ответы на последней странице. Даже когда учебник явно врал. Шестнадцатого сентября задачник снова дал ему верный ответ на миллиард долларов. И он просто сдрейфил его списать. Может, и к лучшему. Списанное не делает тебя умнее.

И была вторая мысль. Похолоднее первой.

Всё, что страна собрала за последний месяц — банковская петля, оружейные пакеты, геополитические выходы — строилось уже без всякого учебника. Эмиратов, ядерного Бушера, Японских контрактов не было ни на одной странице отмененного будущего — этих конкретных фактов там не существовало. Но сами ходы он вытащил оттуда, из невыгоревшей части энциклопедии: он понял, что банковская сеть — это оружие, раньше, чем до этого доперли в Вашингтоне; он знал, что за атом и ракеты будут грызть глотки, когда здесь их считали убыточным хламом. Он вел игру без расписания, но с компасом: не знал «когда» — зато твёрдо знал «куда». И игра шла.

Значит, дело было не в датах. Дело было в том, есть ли у государства воля.

Воля появилась — и мир тут же отозвался. Сенат США запрашивает справки, Ллойд задирает страховку, Пекин с кривой ухмылкой шепчет про «нерезиновый рынок», а кто-то в Лэнгли ещё летом пытался прощупать его загранбанки. Мир реагировал на силу, а не на шаманские пророчества.

Пророчества кончились. Началась работа. И у этой работы был жесткий счет — предъявляемый сразу. В долларах, в процентах и в чужих прицелах.

В приёмной тихо стукнула дверь. Вошёл Ильин. По-ночному, без папки, держа в пальцах одиночный листок.

— Не спите, Владимир Александрович? И правильно: я за вас отсплю.

Ильин положил листок на дубовую столешницу.

— Короткая выжимка по реакции на американцев. Победа Клинтона, без неожиданностей. Биржи ровные. Наши контракты с Токио и арабами новая администрация в Вашингтоне получает «как есть». Их команда по неофициальным каналам уже дала понять: первый год они будут ковыряться в своих внутренних болячках. Им не до нас.

Ильин снял очки, погладил усталые глаза.

— Окно. Маленькое окно возможностей, год, максимум полтора. И это окно мы уже заблокировали своей тушей. По вашему указанию через Вену штабу Клинтона отправлен четкий сигнал: Москва не лезет в их дела в Латинской Америке и не мешает их торговой грызне с Японцами и Брюсселем. Пока они не трогают наши контракты и наш периметр. Это не договор. Это сухая нота. Мы начертили мелком черту и посоветовали сверхдержаве за неё не заступать. Они пока переваривают. Но то, что условия диктуем мы, а не они — в Вашингтоне обвели жирным карандашом.

— И ложка дёгтя, — добавил Ильин. — Ваш свежий англичанин, андеррайтер, за этот месяц дважды обедал с типом, который у нас проходит как кадровый оператор СИС. Либо зондируют, либо пытаются выкупить обратно — причём за копейки.

— Не трогать, — отрезал Северцев. — Пул он соберет под контролем. Венские расклады готовьте для него в двух вариантах — посмотрим, какой из них утечёт в Сити. Утечёт — узнаем цену специалисту. Нет — получим андеррайтера, обкатанного лучшей разведкой Европы. Причем даром.

Ильин молчал несколько секунд.

— И последнее. Логисты в Лондоне этой ночью впервые держали самостоятельную валютную позицию. Не прятались по норам, а сыграли. Прибыль мизерная. Но Геращенко просил передать дословно: «Пальцы сжались в кулак, суставы целы».

— Суставы целы, — повторил Северцев. — Хорошая эпитафия для целой эпохи. Присаживайтесь, Николай Сергеевич. Вы ночь просидели над их выборами — что скажете от себя?

Ильин сел на край кресла. Покосился на листок со столбиком зачёркнутых дат — Северцев не стал его прятать, всё равно там не осталось ни одной живой цифры.

— От себя? — аналитик слегка пожал плечами. — Скажу, что у моего управления сегодня праздник. А вот у вас — не уверен. С этой ночи вы будете задавать нам вопросы, на которые у вас у самого больше нет готового ответа. Мы весь год работали подмастерьями при мастере, который один знал, что написано на последней странице.

Ильин посмотрел Председателю прямо в зрачки.

— Теперь последняя страница вырвана. И теперь мы ровесники. Вы, мы, американцы.

Северцев не отводил взгляда. Напротив сидел единственный человек во всем здании на Лубянке, способный произносить такие вещи вслух, даже не догадываясь, насколько снайперски он попал в яблочко.

— Ровесники, — пробормотал Северцев. — Тогда скажите как ровесник: что дальше, Николай Сергеевич?

— Понятия не имею, — спокойно отозвался Ильин. — И испытываю огромное удовольствие, отвечая вам это на равных. Привыкайте, Владимир Александрович. Теперь это надолго.

* * *

Лондон, 2:10 ночи по Гринвичу.

Костров домой не пошёл. В операционном зале советского загранбанка впервые за четверть века ночная смена дежурила в полном составе. И он спустился к дилерам сам. Не контролировать — просто подышать этим воздухом.

Спекулятивный ордер был крошечным. Рисковые лимиты Костров резал лично, пока цифра не стала смешной для Сити. Но это была первая рыночная позиция советской банковской сети, открытая не для того, чтобы сныкать государственные деньги, а для того, чтобы забрать чужие.

К трём часам ночи, когда американские телесети окончательно сдали Буша, позицию закрыли. Чистая прибыль выходила анекдотической — годовой оклад двух местных клерков. «Ровно столько, — сквозь зубы подумал Костров, — сколько банк за одну эту неделю переплатил ллойдовским зажравшимся страховщикам».

— Поздравляю, мистер Костров, — улыбнулся старший дилер, седой англичанин. — С почином. Хотя, если честно, не пойму, из-за чего шум: куш-то смешной.

— Мы не куш празднуем, Джеймс, — тихо ответил Костров. — Мы празднуем то, что нам разрешили сыграть.

А в начале четвёртого, когда зал уже пустел, дежурный по контролю принёс Кострову телекс, от которого сон слетел окончательно. Внутрисистемный запрос реквизитов люксембургского корреспондентского звена. По кодировке — безупречно свой. По номеру инициатора — пустышка: такого кода в реестре сети никогда не числилось. Через сорок минут запрос отозвали — так же тихо, как вбросили. Костров зашифровал депешу в Москву лично, без операциониста. И, ставят подпись, поймал себя на липком ощущении: он не знал, кого именно предупреждает.

Поднимаясь к себе, он задержался у тёмного окна на межэтажной площадке. Жёлтый фургон на углу сменился серым. Сигнальные фишки переставили на метр ближе к парадному. Наружка британской контрразведки стала на метр вежливее. Или на метр ближе к горлу. В Лондоне одно от другого отличалось только по результатам финансового квартала.

А перед этим пришла бумага посолиднее фургонов: Банк Англии официально уведомлял о внеплановой проверке — «в рамках стандартного надзора за иностранными кредитными организациями». За двадцать шесть лет — третья проверка и первая внеплановая. Костров оценил изящество удара: их труба действовала по британскому закону, и по этому же закону её могли в любой день перекрыть на досмотр. Не через санкции, так через надзор. Труба была абсолютно легальной — и именно это делало её беззащитной.

* * *

Пекин, 9:15 утра.

В третьем корпусе Госплана КНР товарищ Лю, заместитель начальника управления внешних балансов, дочитал до конца аналитику по выборам в США.

Он аккуратно отчеркнул длинным ногтем абзац о намерениях штаба Клинтона в отношении Азии. И пометил на полях иероглифами: «Америка решила уйти в свою экономику. Значит, скоро она начнет мешать нашей».

Подумал и приписал снизу: «И советской. Выяснить, чьей раньше».

Ещё ниже легла третья строка, к которой Лю возвращался каждое утро после партийного съезда: «Русские скидывают мирный атом и ракетные технологии по демпинговым ценам, забирая долги живыми активами. Мы метили на эти рынки первыми. Придётся толкаться локтями».

Затем товарищ Лю добавил к записке предложение — осторожное, как любой номенклатурный шаг: не устраивать войну скидок, а предложить Москве «координацию ценовых рамок» на рынках третьих стран. Согласятся — Пекин получит кусок чужой экспансии, не потратив ни одного юаня. Откажутся — отказ тоже станет оружием: в ЦК любили, когда контрагент сам подписывал себе приговор «недоговороспособен».

Записку он отправил наверх с грифом «Весьма срочно». После съезда руководство полюбило слово «рынок», но искренне ненавидело тех, кто успевал на этот рынок раньше Пекина. Русские за последний месяц успели везде — в Токио, в Дели, в Абу-Даби. Товарищ Лю ничего не имел против русских. Он просто сухо считал оставшиеся табуретки за мировым столом. И этих табуреток становилось всё меньше.

* * *

Бонн, 3:30 утра.

Дежурный референт ведомства федерального канцлера вложил в папку утренних докладов два варианта поздравления американскому президенту — то, которое сейчас пойдёт в Арканзас, и второе, которое отправится в шредер.

Референт помешкал. Под поздравлениями лежала ещё одна бумага. Свежая выписка из ведомства по управлению госимуществом бывшей ГДР. «Советский Донау-банк официально допущен к конкурсу по верфям в Висмаре как единственный неевропейский претендент».

Он перечитал строчку дважды. Мир рушился совсем не так громко, как учили в академиях. Страна, чьи эшелоны с танками они сейчас провожали с оркестрами, уже возвращалась — с чековой книжкой. Покупать их заводы. По их же буржуазным законам, у их же нотариусов.

Референт отложил висмарский вопрос в отдельную папку. В ту самую, где немецкие чиновники держали дела, по которым Бонн никак не мог решить: открывать шампанское или бить в набат.

* * *

Топика, штат Канзас, вечер выборов.

Фермер Дуайт Хендерсон голосовал за Буша, но пил в этот вечер не за него — за русских. Прошлой осенью Москва впервые за двадцать лет рассчиталась за канзасскую пшеницу без всяких кредитов, живой валютой, и цена бушеля в Топике подскочила на сорок центов выше самых наглых ожиданий. Теперь диктор по радио вещал, что новая власть в Вашингтоне собирается «пересмотреть торговую политику с Советами». Хендерсон дослушал новости, с треском выключил приёмник и сказал жене: «Пусть пересматривают. Я им, сукам, не прощу, если они сгонят моего покупателя». Сенатор от Канзаса получил за неделю четыреста писем точно такого же содержания.

Абердин, Шотландия, та же ночь.

На буровой платформе в Северном море старший мастер Маклауд сидел в конторке над суточной сводкой: «Брент» — девятнадцать восемьдесят. Русские качают нефть как ненормальные, саудиты обещают «дисциплину предложения», что на нормальном языке означало ещё более дешёвую бочку. При восемнадцати долларах его платформа вылетала в трубу; при семнадцати — шла на гвозди. Маклауд скомкал листок, сунул в карман и пошёл на вахту: в Северном море, как и в Западной Сибири, нефть не спрашивала, за кого ты проголосовал.

* * *

Москва, 6:50 утра.

Ильин ушёл. Правительственный телетайп затих — Америка подбила итоги. Внизу под окнами Лубянки рассветало. По асфальту проехала поливальная машина, оставляя за собой мокрую зеркальную полосу. Бронзовая спина Дзержинского на секунду поймала жёлтый отблеск фар — как всегда, не оборачиваясь.

Северцев вернулся к столу, взял листок со столбиком. Выгоревшую ведомость чужого будущего. По уму её следовало сжечь: документ, которому нельзя существовать, полностью исчерпал свой ресурс.

Он не сжёг. Вместо этого развернул лист на чистых линейках. И в первой из них — там, где год назад стояла бы следующая железобетонная историческая дата — медленно нарисовал пером:

дек.92 — ?

Вопросительный знак вышел крупным, хищным. Перо надолго замерло на точке, продавив бумагу почти насквозь. Первая строка нового времени писалась не памятью. Она писалась полным незнанием. Он смотрел на этот знак, и ощущал себя ровно так же, как в тринадцать лет над задачей со звёздочкой, когда отец закрыл учебник и вышел из комнаты: никто на свете не мог дать ему ответ. И от этого задача впервые стала по-настоящему его собственной.

Среди ночных бумаг лежала и лондонская депеша Кострова — про фальшивый внутрисистемный запрос люксембургских реквизитов, стёртый через сорок минут. Кто-то внутри сети щупал каналы — раньше Госбанка, тише ревизоров, — и, наткнувшись на дежурного, мгновенно растворился. Северцев перечитал шифровку дважды и сунул к запискам Геращенко. Сейф обзаводился собственной тайной библиотекой.

Потом Председатель пододвинул рабочий блокнот и открыл утреннюю страницу. Из своего, реального настоящего.

Три слова, которые за эту ночь стали важнее всех вычеркнутых пророчеств: «венский пул — месяц». И ниже, мелким почерком: «люксембургский счёт — чей?».

Пророчество кончилось. На его место встали обычные вопросы человека, который управляет огромной страной без шпаргалок и вынужден считать всё сам — от страховой ставки Ллойда до чужого глаза в собственной банковской сети.

Листок — с единственной свежей строчкой «дек.92 — ?» — он убрал обратно в нутро сейфа. Стальные ригели тяжело встали в пазы.

Начинался первый день, о котором Председатель не знал главного — чем он кончится. Всё остальное о наступающем мире он по-прежнему понимал лучше всех живущих. И это была первая ночь, когда такое положение дел его не пугало. Оно его устраивало.

Глава 4. Криогенный узел

[Из обзора иностранной информации ТАСС. Ноябрь 1992 года.]

БОМБЕЙ.Судно из Ленинградского порта доставило в Бомбей первую партию криогенных ракетных двигателей для Индийской организации космических исследований. Контракт советского «Главкосмоса» исполняется в полном объёме, несмотря на майские американские санкции.

ВАШИНГТОН.Госдепартамент США назвал отгрузку «сознательным вызовом режиму ракетного контроля» и предупредил о «тяжёлых последствиях для всех участников сделки».

ДЕЛИ.В Дели официально заявили, что «Индия не признаёт юрисдикции третьих стран над своими контрактами». «Правда» опубликовала изложение выступления Председателя перед хозяйственным активом: «Мы больше не отвечаем на чужие условия — мы выставляем свои».

[Радио «Свобода», русская служба, тот же день.]

«…то, что московское радио называет „исполнением союзных обязательств“, в Вашингтоне называют опасной распродажей ракетных технологий. Впрочем, даже самые жёсткие критики администрации вынуждены признать: юридически Москва безупречна. Режим ракетного контроля — это клуб добровольцев, а Советский Союз в этот клуб никогда не вступал. Санкции наказывают Москву отлучением от западного космического рынка, на который Москву и так никогда не пускали. Это американское наказание поразительно похоже на американское же бессилие…»

[Что в Союзе. Ноябрь 1992 года.]

САМАРА.На моторном заводе расконсервирован задел лунной программы — сто пятьдесят готовых двигателей НК-33, тридцать лет пролежавших в цехах вопреки приказу об уничтожении. Комиссия «Космоса» подтвердила: кондиционны. Директор, прятавший их три десятилетия, представлен к ордену — формулировку наградного листа в КБ пересказывают как анекдот и как молитву: «За неисполнение приказа с особым цинизмом».

ВОРОНЕЖ.КБ химавтоматики перевело двигательные цеха на трёхсменку под индийский контракт; в заводской столовой — объявление, от которого отвыкли: «Требуются». Средний возраст новых учеников токаря — тридцать восемь лет: возвращаются ушедшие в кооперативы.

ЛЕНИНГРАД.Порт после октябрьской «стихийной» забастовки работает с опережением графика: бригады, уличённые в получении «конвертов», расформированы, но не уволены — раскиданы по чужим сменам. Профком назвал это «педагогикой». Докеры — точнее: «разбавили».

* * *

Индийский инженер Венкатараман Рао двадцать один год ждал дня, когда его страна перестанет кланяться за каждый катушечный клапан.

Он занимался жидкостными двигателями с семьдесят первого. Тогда молодая космическая служба в Бангалоре запускала свои исследовательские зонды исключительно на чужих, арендованных ракетах. Рао давал клятву дожить до своего собственного старта. И двадцать один год смотрел, как эта клятва ветшает. Американцы отрезали доступ к технологиям сразу, без сентиментальных паух. Французы улыбались широко и белозубо, но выставляли счет, на который Дели мог с нуля построить три собственных космодрома. Свой индийский криогенник продвигался мучительно: жидкий водород при минус двухстах пятидесяти градусах не прощает промашек. Даже мелких. Он еще злее, чем чиновники из министерства финансов.

А потом пришла Москва и просто продала им всё. Двигатели, испытательные стенды, технологическую документацию. За сто тридцать миллионов долларов — вдвое дешевле одной только европейской вежливости. Рао помнил тот день в январе девяносто первого. Пожелтевший факс с условиями сделки в лаборатории передавали из рук в руки — осторожно, за уголки, будто свадебное фото.

В мае девяносто второго ахнул Вашингтон. Госдеп ввел санкции против «Главкосмоса» и индийского ведомства Рао. Формулировки были гладкими, как сукно на дипломатических креслах, но суть сводилась к простой дубине: русским запретить продавать, индийцам — покупать. Рао не спал неделю. Он слишком хорошо знал, как устроен мир. Зажатый в угол поставщик вздыхает, разводит руками, шепчет про «форс-мажор» и в лучшем случае возвращает аванс. Так поступали все. Всегда.

Русские прислали короткий телекс: «График поставок изменений не претерпевает».

И теперь Рао стоял на продуваемом, липком от влаги пирсе в Бомбее. Рубашка липла к лопаткам, а стрела тяжелого плавучего крана бережно спускала с палубы советского сухогруза контейнер цвета сухой травы. Первый из четырех.

Внутри лежал двигатель. По судовым ведомостям он проходил со скучнейшей советской маскировкой: «Оборудование криогенное, промышленное». Вокруг пирса стояло оцепление. Не портовые полицейские с бамбуковыми палками — регулярные части индийской армии в касках. В Дели отлично понимали, что за груз опускается на причал.

Рядом с Рао стоял представитель поставщика. Тяжелый, широконосый мужик из Воронежа, от которого пахло сухим табаком и каленым маслом. Пётр Николаевич Савельев. Тридцать лет он собирал и гонял на огневых стендах эти самые железяки. О двигателях он говорил без поэзии и без попытки набить цену. Лицо у Савельева было багровым: казалось, местное солнце оскорбляло его лично.

— Не понимаю, — проговорил Рао по-английски, глядя на зависший над настилом контейнер. — Простите за прямоту, мистер Савельев. Вся моя жизнь сводилась к одному правилу: когда Вашингтон говорит «нет», продавец говорит «извините». Почему вы здесь?

Савельев тяжело вытер мокрую шею носовым платком. Подумал.

— Потому что нам тоже сказали «нет», — ответил он. — В Москве руководство расписывает это длинно, с параграфами. А по-простому так: если мы сейчас испугаемся, заберем деньги и утремся, то мы не космическая держава. Мы просто прокладка между Белым домом и его дурным настроением. А если разгрузим вот это, — он мотнул подбородком в сторону контейнера, — то мы суверенный поставщик. Который выполняет контракт в любой шторм. Знаете, сколько стоит такая репутация, когда вокруг все друг друга сдают? Дороже любого железа.

Он снова утер багровую шею и буркнул уже по-русски, себе под нос:

— Но душно у вас тут, конечно. Совершенно антинаучная баня.

* * *

В Москве на той же неделе индийский узел лег перед Северцевым в виде трех папок. Он разматывал этот клубок в строгом порядке, как разматывал теперь любые угрозы — по степени смертельности.

Первая бумага — очередная, третья по счету нота Госдепа США. Угрозы «неминуемых последствий». Вторая — донесение резидентуры из Дели: американский посол дважды за месяц выезжал к индийскому премьеру, предлагая «компенсационный пакет» за отказ от русской сделки. Кредиты, доступ к запускам на «Арианах», ослабление текстильных квот. Третья папка — записка молодого Управления «Э». Список индийских предприятий, которым американцы грозили вторичными санкциями, и тревожная пометка: «Дели колеблется». Колебалось даже не правительство — шуршали аппаратные коридоры. У половины индийских чиновников высшего звена дети учились в Штатах. Рычаг давления не хуже авианосца.

Северцев вызвал Примакова.

— На ноту Госдепартамента не отвечать. Взамен ответа пусть ТАСС выдаст хорошую, четкую фотографию: наш двигатель на пирсе в Бомбее, наш инженер рядом и подпись: «Контракт исполняется по графику». В Вашингтоне поймут. И другие покупатели поймут тоже. На нас сейчас смотрит любой столица третьего мира, которой хоть раз уклонялись продавать технологии. Это больше не индийская сделка, Евгений Максимович. Это наша витрина.

— А Дели? — спросил Примаков. — Нажим на них плотный.

— А Дели мы поможем, — Северцев взял синий карандаш и перечеркнул осторожный диагноз Управления «Э». — Передайте премьеру по вашим каналам: за каждую новую американскую санкцию против участников контракта мы будем этот контракт расширять. Запретят работу с «Главкосмосом»? Замечательно. Мы передаем Дели серийную лицензию и второй комплект стендового оборудования. Тронут индийские заводы? Мы подключаем их к совместной разработке тяжелого носителя. И научим их инженеров в Воронеже по расценкам, от которых у французов сводит зубы.

Северцев чуть прищурился.

— Пусть в Вашингтоне посчитают: каждое их «нет» углубляет нашу технологическую смычку с Дели на сто миллионов долларов. Санкции — это налог на чужой страх. Передайте, что мы объявляем себя зоной, свободной от этого налога.

Примаков аккуратно зафиксировал формулировку в блокноте, потом поднял глаза.

— Знаете, что в этом ходе самое точное, Владимир Александрович? Он абсолютно честный. Мы правда можем себе это позволить.

Он выдержал паузу и добавил:

— И в этом же главная опасность. Каждое такое решение доказывает Вашингтону, что старые рычаги сломались. А человек, у которого ломается старый инструмент, идет искать новый. И этот новый почти всегда оказывается грязнее.

— Пусть ищет, — отрезал Северцев. — Пока он ищет, мы отгружаем.

Он произнес это с ровной, холодной уверенностью. Но когда Примаков вышел и тяжелая дверь кабинета бесшумно затворилась, Северцев остался один перед огромной картой. Фраза про грязные рычаги повисла в тишине тяжелым, въедливым запахом гарью.

Он сам когда-то, в прежней жизни, был именно таким рычагом. И отлично помнил, из чего их ковали.

Новый инструмент Вашингтон показал через десять дней — без официальных нот. Резидентура доложила: посольство перестало охаживать премьера и переключилось на Бангалор. Двенадцати ведущим специалистам по криогенике пришли личные приглашения в Хьюстон и Пасадену — с грантами, домами и школами для детей. Двум банкам, проводившим платежи, намекнули на заморозку корреспондентских счетов. Лицензии на электронику для индийских метеоспутников зависли «на пересмотре». Связь и прогноз муссонов Дели закупал в Америке.

Северцев въедливо перечитал сводку. Против правительств у него имелся прейскурант. Против грантов, чистых классов и персональных чеков прейскуранта не существовало. Державу можно удержать словом и контрактом. Человека с упакованным чемоданом удержать нечем.

* * *

Рупийный узел распутывали в Кремле через неделю. Это была вторая часть космической партии — бухгалтерская, без вспышек фотокамер.

Индия задолжала Советскому Союзу под десять миллиардов долларов еще по старым советским кредитам. Но долг висел в рупиях по сложному, искусственному курсу, о котором дипломаты безрезультатно препирались двадцать лет. Эти деньги одновременно были и отсутствовали: вывезти рупии из страны запрещали индийские законы, а потратить их внутри советская система так и не научилась.

Годом ранее зажатая в угол Москва просила бы перечислить хоть что-то в твердой валюте. С любым дисконтом. Теперь Геращенко привез в Дели совсем другой проект.

Долг больше не выпрашивают. Долг инвестируют.

Миллиарды рупий остаются в Индии. Но на них Советский Союз покупает: чай и фармацевтику для своих аптек — длинными годовыми сериями; долю в строительстве глубоководного терминала в Бомбее — под гарантированный советский транзит; и работу — размещает заказы на индийских верфях под советские проекты в третьих странах.

Старый долг переставал быть вялой перебранкой финансистов. Он превращался в систему кровообращения. Теперь Дели привязывали к Москве так, что рвать нити по приказу из США становилось накладнее, чем строить новые заводы.

— Это не просто возврат средств, Владимир Александрович, — доложил Геращенко, вернувшись в Кремль и победно отдуваясь. — Это гораздо жестче. Мы их на себе этим долгом женили. Без права на развод.

* * *

Вторая партия двигателей застряла еще в Ленинграде. Ее встретил порт.

В день погрузки три бригады докеров неожиданно слегли на больничный, а комитет профсоюза объявил «приостановку работ до пересмотра тарифной сетки». Неделей ранее тарифы всех устраивали. К вечеру выяснилось: профком узнал о собственной акции из третьих рук. Бригадирам занесли наличными — аккуратными конвертами без обратного адреса, на сумму больше двух месячных окладов.

Груз продаввили за тридцать часов, задействовав флотские команды. След конвертов потерялся в фиктивном кооперативе с уставным капиталом в один стол и табурет.

Ильин положил на стол краткую справку: «Снаружи нас давят страховками и санкциями. Внутри — прямым рублем. Рубль им пока обходится дешевле». Северцев вывел на полях один глагол: «Пока» — и сильно подчеркнул.

Стол кооператива, однако, обнаружился в интересном месте: комнату они снимали у морских сюрвейеров, оформлявших для страховых синдикатов Лондона осмотры советских судов. Юридически — совпадение. По календарю — конверты всплыли через три дня после того, как сюрвейер запросил точный график погрузки. И второе, тревожнее: те же конверты уже появлялись в лоцманской службе. Двоим специалистам предлагали «консультации за наличные». Докеров можно заменить матросами. Лоцманов в порту одиннадцать человек. Заменить их некем.

* * *

Инженер Пётр Николаевич Савельев умер шестнадцатого ноября. На испытательном полигоне в горах Махендрагири, в семь утра по местному времени. До конца смены он не дожил сорок минут.

Монтаж шел девятый день. Шестеро воронежцев собирали криогенный стенд и учили индийцев работать с жидким водородом.

С пяти утра Савельев лазил по раскаленной стальной ферме, ругал местную арматуру и дважды спускался вниз пить воду с солью. В семь утра он тяжело опустился на деревянный ящик в тени компрессорной, пробормотал бригадиру: «Что-то мутно в глазах, Коль…» — и повалился набок.

Врач полигона записал в протоколе: острая сердечная недостаточность, тепловой удар. Человеку, тридцать лет проработавшему с железом при минус двухстах пятидесяти градусах, сердце остановила азиатская жара. Плюс тридцать пять при влажности под сто процентов — парная, в которой соль вымывается из организма быстрее, чем успеваешь глотать воду.

Индийцы остановили работы на сутки — Рао настоял, хотя сроки поджимали. На площадке, где по инструкциям запрещался открытый огонь, они поставили и зажгли электрическую поминальную лампу. Русская бригада улетела спецбортом сопровождать цинковый гроб в Воронеж. Через неделю мужики вернулись — уже впятером — и дожали монтаж точно в срок.

По правилам, касающимся смертей за кордоном, Управление «Э» проверило полигон. В самой смерти криминала не нашли: сердце, жара, возраст. Грязь обнаружилась рядом. За девять дней монтажа бригаду трижды фиксировали длиннофокусной оптикой с трассы на Нагеркоил. А бригадиру Николаю еще в октябре предлагал «интервью за валюту» корреспондент западногерманского издания, которого не существовало в природе.

Резолюция на рапорте была сухой: специалистов закрепить за сопровождением, охрану усилить. Противник считал точно так же: двигатель не сфотографируешь изнутри и не сагитируешь. Человека — можно.

Бумага о смерти Савельева пришла на Лубянку в общем потоке, через канцелярию. С формулировкой из брежневских времен: «скончался при исполнении служебных обязанностей за границей».

Северцев смотрел на этот казенный штамп долго.

При исполнении. Два месяца назад в прямом эфире он перед всей страной отказался от этих затертых слов, когда о погибшем сержанте его спросила мать. Но за воронежского инженера Савельева некому было позвонить в студию. Страна не знала ни его имени, ни того, что его каторжная работа в горах числилась в Кремле «главным прорывом геополитического наступления».

Северцев взял перьевую ручку, перечеркнул казенный штамп и вывел своей рукой:

«Умер на монтаже двигателя, который страна продала вопреки запрету сильных. Семье — полное государственное обеспечение. Сыну — именную стипендию КБ, если пойдет в инженеры. Некролог напечатать в заводской газете без грифа секретности: с фотографией и указанием местоположения и характера работы».

Он понимал реальную цену этой надписи. Мертвым не нужны строки в стенгазетах. Вдове в Воронеже от красивых слов не легче. Но у глобальной экономической войны, которую они вести, проявился свой человеческий знаменатель. И этот знаменатель требовалось фиксировать с той же честностью, что и финансовую прибыль. Иначе вся бухгалтерия превращалась в вранье.

Отдача прилетела быстрее некролога. Русская служба «Свободы» зачитала заметку из воронежской многотиражки в эфире уже через два дня — уважительно, почти без желчи: советский специалист погиб в индийских джунглях, зарабатывая валюту для системы, которая тридцать лет прятала его имя. А еще через день Северцеву пришла спецсправка: зарегистрирована секретная докладная — без ведомственной подписи, в порядке контроля — о «разглашении данных о дислокации специалистов решением, принятым в обход режима».

Формально автор был прав. Гриф снял сам Северцев. Честность оказалась материалом двойного назначения: снаружи ею выстрелила «Свобода», изнутри — анонимный аппарачик. И оба целились в одну подпись.

* * *

Волна индийской сделки катилась дальше, не выбирая попутчиков.

В Бангалоре у ворот вербовочного отдела космического центра очередь выстроилась на три квартала. Служба, получившая двигатели и стенды, нанимала сразу три тысячи инженеров. Студент Венкатеш простоял шесть часов с чертежным папочником подмышкой и вышел с латунным значком стажера. Его отец всю жизнь крутил гайки на велосипедном заводе; сыншел собирать ступени. Через тридцать лет это назовут «технологическим чудом Бангалора». Но в очереди никто об этом не догадывался, людям просто нужна была работа.

В Верноне, под Парижем, конструкторы криогенного отделения читала телекс из Бомбея молча. Их двигатель «HM7B» оставался надежным, но перестал быть единственным на рынке. Профсоюз потребовал гарантий занятости. Дирекция потребовала денег из бюджета.

А в Токио министерство торговли после двух звонков из Вашингтона заморозило экспортные лицензии на обрабатывающие центры с ЧПУ для СССР. Формулировка была аккуратной, адрес — точным: станки ждали в Кургане под эмиратский контракт к февралю. Волна, облетев планетный шар, вернулась домой — в цех, где про Бомбей знали только по передаче «Международная панорама».

К курганской заморозке первыми прибежали не японцы — свои. В Совмин поступила записка за тремя подписями: перечень потерь от «несогласованных внешних шагов», курганские станки первым пунктом, и вывод, ради которого бумагу и составляли: впредь любые внешние операции согласовывать с отраслевыми министерствами. За заботой о станках прятался обычный аппаратный реванш за отнятые потоки.

Северцев наложил короткую резолюцию: «Отклонить». Но в рабочий блокнот записал: внутренний противник перестал писать кляузы и перешел к проектам постановлений. Кляузу можно подшить в архив. Проект постановления надо ломать.

* * *

Ноябрьский баланс лег ему на стол первого декабря. Северцев привычно открыл его с последней страницы — горькое правило последних месяцев: сперва смотришь графу потерь, и лишь потом — чистую прибыль.

«ПОСТУПИЛО НА СЧЕТА СЕТИ ЗА ПЕРИОД: 291 млн долл. (нарастающим итогом — 439). Индия: платежи по графику; рупийная программа — соглашение подписано, оценка оборота 1,1 млрд долл. в год. Эмираты: второй авансовый транш. Осака: аванс по пусковому контракту получен. Вена (перестраховочный пул): собран, первые риски — декабрь. СПРАВОЧНО: страховые платежи синдикатам Лондона за период — 22,4 млн долл. (ставка повышена до 6,5%).

ПРОЧИЕ РАСХОДЫ: медицинские и ритуальные, Махендрагири — 0,004 млн долл.»

Двести девяносто один миллион дохода. И четыре тысячи долларов в той же строчке. Гроб, цинк, перелет, справка из индийской больницы. Наступление считало успехи миллионами, а хоронило людей на тысячи. В этих цифрах не просматривалось никакой иной логики, кроме сухой арифметики войны.

Он закрыл папку, достал перьевую ручку и записал в личный блокнот, в самом низу страницы, одну строку. Только для себя:

«Числитель растёт. Знаменатель открыт. Савельев П. Н. — первый».

Глава 5. Фронт

[Из обзора иностранной информации ТАСС. Конец ноября 1992 года.]

ЛОНДОН.Агентство Рейтер посвятило отдельный материал учредительному съезду «Фронта национального спасения» в Москве: «Впервые с августа 1991 года оппозиция советскому руководству оформилась легально — и потребовала не смягчения курса, а его ужесточения». Лондонская «Таймс» отмечает поразительный парадокс: «Председателя, которого Запад считает жёстким диктатором, дома атакуют за мягкость».

ТОКИО.Компании «Мицуи» и «Содэко» приняли условия сахалинского пакета — кредитная линия японского Эксимбанка на закупку советского оборудования открыта. Вашингтон выразил Токио «недоумение» по поводу участия Японии в сахалинских проектах.

ОТТАВА.После «консультаций с Вашингтоном» отложено подписание годового зернового контракта с СССР; Канберра «изучает вопрос синхронно». Годовой импорт Союза — под тридцать миллионов тонн; биржи Виннипега и Чикаго отреагировали падением.

ПАРИЖ.Парижский клуб кредиторов перенёс декабрьские переговоры по советскому долгу: Москва официально уведомила, что готова обслуживать долг строго по графику, но не готова обсуждать какие-либо политические условия со стороны Запада.

[Из еженедельной справки аналитического управления КГБ. Фольклор.]

«Открылся Фронт национального спасения. Вопрос в народе: от кого спасаете? Ответ: от тех, кто задаёт вопросы».

[Что в Союзе. Конец ноября 1992 года.]

МОСКВА.Съезд принял закон о местном самоуправлении: весной — первые всеобщие выборы председателей городских и районных советов. Лестница, о которой говорили с трибун («власть учится снизу»), получила первую ступень; Фронт объявил, что пойдёт на местные выборы «всерьёз». В Кремле, по слухам, ответили: «На то и лестница».

ТУЛА.В трёх гарнизонах изъяты листовки «Председатель продал ваши квартиры немцам» — бумага финская, тираж типографский. Особые отделы ищут не авторов — плательщика. Командиры докладывают о настроениях сдержанно: «Читают. Обсуждают. Строятся».

СВЕРДЛОВСК.После снятия трёх директоров за «итальянскую забастовку» по экспортным нарядам обком Фронта записал их в «мучеников хозяйственного сопротивления». Рабочие тех же заводов — по сводке настроений — сформулировали иначе: «Доигрались. Теперь за них смену дорабатывай».

* * *

Зал сняли на Юго-Западе — огромный, с высоким бетонным потолком, где ещё пахло вчерашним киносеансом и сырой шерстью.

С самого утра у входа густела очередь. Ни выкриков, ни лишней суеты — немолодые люди в добротных, слегка потёртых драповых пальто. Отставные полковники, директора не попавших в экспортные списки заводов, преподаватели марксизма, оставившие профессию, но не привычку к строю. Офицеры из Западной группы войск, которых вывели из Германии прямо в осеннее подмосковное поле. Казачьи атаманы при лампасах. Семьдесят народных депутатов СССР. В фойе мандатная комиссия работала на четырёх столах, без задержек. Тысяча сто человек от шестидесяти областей и республик.

Порядок стоял железный. В проходах — свои парторги и плечистые дружинники с аловолоконными повязками. Жёсткий список, ламинированные карточки на груди. «Поставленная машина», — сухо черкнул бы в блокноте американский корреспондент. «Отработанная инфраструктура», — записал лейтенант из наружки КГБ.

Лейтенант ошибся в главном: не узнал почерк родной школы.

Потоки делегатов развели по секторам без заторов. Прессу отсекли в левый коридор, где не было выходов к президиуму. Запасные двери держали парами. Так толпу водит не профком и не заводской активист — так её водит только оперативник. К вечеру выяснили имя коменданта съезда. Подполковник запаса, еще год назад сидевший в аппарате комитета в Карлсхорсте. Уволен по сокращению при выводе войск, полгода без своей квартиры. Таких сейчас по стране ходили тысячи. Ничего из ряда вон. Просто у Фронта с первого дня появились свои собственные, маленькие «Фили», собранные из людей, которых большая Лубянка выставила за ворота.

И главное — им никто не мешал.

В фойе об этом говорили почти с обидой. Власть, которая прошлым августом пересажала половину их нынешних соратников, этот съезд легальной оппозиции не просто проглядела — разрешила. Согласовала официальным письмом. Прислала дежурного инспектора пожарной охраны, а тот вежливо оглядел огнетушители и попросил не курить на лестничной клетке.

Организаторы Фронта дважды переносили даты, с замиранием сердца ожидая звонка из верхов или разгона. Звонок не пришёл. И это пугало оппозиционеров куда сильнее спецназа в бронежилетах. Разрешённому протесту срочно требовалось что-то помимо сладкого чувства мученичества. Ему требовалась программа.

Она нашлась мгновенно. Её продиктовала сама жизнь. Это была вторая вещь, которую в зале поняли раньше, чем ораторы дошли до трибуны.

Они не собирались ломать имперский курс Северцева. Они были его законными, хоть и незваными детьми.

* * *

Северцев следил за съездом из кабинета. Прямой трансляции не велось — да и зачем? Каждые два часа Ильин бесшумно клал на угол стола свежую папку: стенограммы, состав президиума, оценка градуса в зале. Читать эти листы было всё равно что разглядывать себя в мутном, слегка искажающем стеклопакете.

Вот полковник-танкист из-под Магдебурга, председатель новоиспечённого «Союза офицеров зарубежных групп»:

«Нам с экрана объясняют: империя теперь торгует со стены! Красиво. А почему наши семьи четвёртый месяц спят в палатках под Смоленском, пока мы на валюту покупаем верфи в Киле — оставляя рабочие места тем же самым немцам?!» Зал рухнул в овацию.

Вот директор уральского завода, обойдённый северцевским списком спецэкспортёров:

«Кургану — три смены и премии в валюте! Воронежу — новые цеха! А мы? Мы не часть этой страны? Пусть Комитет прямо скажет, кто состряпал эти списки и сколько стоит в них попасть!» Опять овация. И Северцев чувствовал, как внутри всё слегка стынет: вопрос-то правильный. У единого государственного окна собралась давка, и в этой давке уже орудовали толкачи.

Он вернулся к строке, перечитал ещё раз. «Сколько стоит в них попасть». Фраза не трибунная. Слово в слово так озаглавили закрытую записку по рискам монополии, которая в начале месяца ходила по узкому кругу — одиннадцать адресов. Тот же список, что и по Курилам. Праведный народный гнев редких документов не цитирует. У зала стоял суфлёр. И сидел он не на Юго-Западе, а в одном из тех строгих коридоров, по которым Северцев ходил каждый день.

Следом шёл депутат от аграриев:

«Продаём реакторы в Эмираты, оружие — в Тегеран. Замечательно! А хлеб по-прежнему возим из Америки? Тридцать миллионов тонн пшеницы у классового врага! Наступление, которое ест из чужой ладони, — не наступление. Это дрессировка!» Зал завыл так, что на магнитофонной ленте зашкалило звук.

А в перерыве к свободному микрофону пробился человек, которого Северцев узнал с первых трёх слов. Ещё до того, как взгляд зацепил фамилию в скобках. Тяжёлый, чуть одышливый уральский бас. Сентябрьский телеэфир. «Правильно дежуришь, начальник! Сажаешь только мало». Теперь у баса появилась фамилия — Коробов. Появился красная книжка делегата от Свердловска. И регламентные пять минут.

Стенограмму его речи Ильин подложил наверх, на отдельном бланке. И загнул уголок — его личный знак предельного внимания.

«…Я человек от сохи. Осенью я Председателю в эфир звонил, хвалил. И сейчас повторю: за границей он держит масть правильно! Читаем же в газетах: мы больше не просим — мы диктуем! [Аплодисменты, переходящие в гул.] Золотые слова!

Только у меня простой вопрос. Раз мы такие смелые с Вашингтоном — почему дома мякиш жуём? Почему молчим перед мошенником? Перед кооператором, который на государственном станке левые штаны шьёт, пока завод колом стоит? Перед чиновником, который экспортную бумажку переписывает за конверт?! [Гвалт, хлопки.]

Там, с иностранцами — у него железный тон. А со своей страной — душевные беседы, прямые эфиры, чтение писем! Со слабыми государствами — язык силы, а с нами — уговор! Так не бывает, товарищи! Либо ты Держава везде — либо ты Держава напоказ! Мы требуем одного: пусть власть говорит со своим народом тем же голосом, каким разговаривает с Америкой. Твёрдым! Железным! [Бурный шум. Зал встаёт.]»

Северцев аккуратно положил лист. И замер.

За окном уже сгустилась сухая ноябрьская тьма. День в Москве сжался до крошечного пятна света над рабочим столом.

Он узнал этот голос. Дело было не в Урале и не в басе. Это был его собственный голос. Запущенный в огромный зал, отражённый от тысячи ста глоток и вернувшийся назад уродливым, упрощённым эхом. Всё, что этот рабочий выкрикнул в микрофон, Северцев выстраивал сам — у карт, у грифельной доски, через Примакова в Токио. Мы выставляем условия.

Уральский мужик лишь сделал шаг, от которого сам Северцев воздерживался: раз так можно с миром, значит, так нужно и внутри. Логика ложилась без зазоров. Внешнее давление неминуемо рождало спрос на такое же давление в собственном доме. Спрос искренний, мужицкий, подкреплённый мандатами и образцовым порядком в проходах. И срезать этот спрос было нельзя — иначе ты сам превращался в пустозвона, не верящего в собственную доктрину.

Год назад его пугал ночной заговор — тайные встречи, зашифрованные телефонограммы. Теперь по Юго-Западу разъезжались тысяча сто человек с карточками участников. Они не прятались. Их не надо было разрабатывать. Они цитировали его речи и требовали дожать страну. Внутри.

В самом низу папки подкололи резолюцию съезда номер четыре. Без лозунгов, по делу. С января Фронт открывает шестьдесят народных приёмных: сбор жалоб на местах, учет нарушений по экспортным спискам, контроль за распределением жилья. Бланк заявления — Северцев достал из стола свой — копировал бланк его собственной Приёмной. Вплоть до плашки «срок исполнения».

Год он приучал людей писать наверх через головы начальства. Люди научились. Теперь под этот отработанный поток кто-то чужой подставил свой вместительный ящик.

* * *

Волков появился во втором часу ночи.

Папка одна, подмышкой. По тому, как ровно и осторожно секретарь шёл по ковру, Северцев понял: принёс не сводку. Принёс идею.

— По съезду Фронта, Владимир Александрович, — Волков сел на край стула, не расстёгивая пиджака. — Секретариат подбил структуру. Они полностью скопировали старый партийный аппарат: обкомы, ячейки, жесткий устав. По финансам: членские взносы плюс взносы директоров. По трём заводским спонсорам материалы уже ушли в прокуратуру.

Секретарь выдержал паузу — ровно той длины, какой требовала субординация.

— И… Секретариат считает разумным поставить переговорные линии руководства Фронта на технический контроль. Двенадцатый отдел даст схему за пять дней. С санкции прокурора, без нарушений.

Слушать оппозицию. Северцев смотрел на этого собранного, ухоженного человека, который прошлой осенью с той же заботливой интонацией предлагал «сортировать» поток писем от граждан. Машина не ломалась. Она вообще не умела менять устройство. Она просто приходила и предлагала свои услуги после каждого громкого выкрика на улице. Спокойно, как предлагают плащ перед дождём.

— Основание? — спросил он.

— Профилактика, — Волков даже не моргнул. — Они заявили претензию на власть.

— Они заявили претензию на участие в выборах, — Северцев оттолкнул папку. — На легальные выборы. Мы сами разрешили этот съезд. И правильно сделали: пусть лучше орут в тёплом зале под магнитофон, чем шепчутся по подвалам. Двенадцатому отделу там делать нечего. Тысяча человек сегодня выложили всё наболевшее в открытый микрофон. Какая прослушка даст тебе больше?

— В микрофон говорят для газет, Владимир Александрович, — мягко возразил Волков. — А для безопасности государства важно то, о чём они договариваются в номерах гостиниц. Ночью. Прослушку ставят ради этих разговоров.

Это была правда. Голая, профессиональная, выверенная чекистская правда. Северцев поглядел на закрытую папку.

— Отложено, — сказав это, он сделал паузу. — Не отменено, Волков. Отложено. Идите.

Волков чуть кивнул и поднялся. Слово «отложено» он забрал с собой. Северцев физически ощутил, как оно легло в гулкую память аппарата — прямо поверх того, прошлого «отложено», сказанного про фильтрацию почты. Из таких отсрочек система выстраивала собственный календарь. Она умела ждать. Совсем как тот глухой счёт в Люксембурге.

* * *

До полуночи на стол легли ещё два донесения. Из тех, что ораторам не зачитывают.

Первое: в трёх гарнизонах под Тулой за ночь раскидали листовки — «Председатель продал ваши квартиры немцам». Бумага плотная, финская, печать типографская. У чьей-то злобы имелся хороший валютный счет.

Второе: свердловские директора — те самые, из обойдённых — устроили тихий саботаж. Поставки броневого проката для Кургана затормозили, выполнение эмиратского заказа сдвинулось на неделю. Северцев подписал решение сразу, не задумываясь: троих директоров снять, одного передать в прокуратуру за срыв оборонного заказа; Кургану перекинуть резерв из мобзапаса.

Он понимал цену этой подписи. Фронт получал готовых «святых мучеников», а сам он впервые начал применять силу не против внешних партнеров, а против своих. Эхо возвращалось.

К ночи контрразведка дала след: типографию засекли за шесть часов — кооператив под Ригой, оплата наличной валютой через однодневку. Счёт однодневки обнулили и закрыли за сутки до того, как пачки листовок привезли в полк. Заказчик знал не просто где печатать. Он точно знал, как работает наш розыск, по каким инструкциям и сколько часов уйдёт на запросы. И взял запас. Такую схему не придумывают по детективам. Ей учат в спецшколах за государственный счёт.

В первом часу ночи Ильин позвонил по закрытому аппарату и добавил деталь: старший из снятых свердловчан — Герой Соцтруда, старик, ставивший конвейер еще при НКТП, — позвонил не в министерство. Он набрал оргкомитет Фронта и продиктовал заявление о вступлении. За два часа до того, как фельдъегерь вывез из Москвы указ о его увольнении.

Баланс сходился отвратительно легко: через месяц этот старик встанет в президиум на Урале, и каждый его орден будет работать против Кремля. Подпись «снять» теперь работала на два фронта: вычеркивала человека из системы — и вписывала его в чужую обойму.

Чтобы размять гудящую поясницу, Северцев спустился в буфет на первом этаже. На обратном пути, где-то на пролёте между вторым и третьим, он поймал себя на мысли, что считает ступеньки. Считает не головой — сердцем. Оно глухо и сбивчиво колотилось в грудине, отсчитывая каждый шаг.

Завершающая сводка состояла из двух коротких бумаг. Без грифов.

Первая: генерал-полковник Багров на съезде не появлялся. Ни в президиуме, ни в кулуарах, ни на балконе. В эти дни генерал инспектировал отдалённые гарнизоны в Сибири. Маршрут оформлен по всей форме, комар носа не подточит.

— Маршрут утверждён месяц назад, — проговорил Северцев в тишину кабинета. — То есть до того, как они официально назвали дату съезда.

— За месяц и два дня, — подхватил Ильин. — Я поднял журналы. Или случайность, или генерал знал их планы раньше оргкомитета. В случайности я верю с трудом. Но оценка штабная: на съезде отъявленно выступали одиннадцать его бывших выдвиженцев. А сам Багров в этот момент находился за три тысячи километров, с командировочным листом. Его там не было настолько демонстративно, что это бросилось в глаза каждому.

Второй лист — обычное кадровое представление. Из тех, что подписывают не глядя. Управление «Э» просило расширить штат на девять единиц — требовались специалисты по международным расчётам. Список прилагался. Виза начальника управления, ниже — куратор от коллегии КГБ: «Согласовано. С. Багров».

Северцев положил листы один к одному.

Слева — генерал, аккуратно уехавший от оппозиционного шума. Справа — его подпись, вводящая девятерых преданных людей в отдел, через который шли все финансовые потоки нового курса. Между этими страницами не было прямой связи — ни единой улики, ни единого нарушения. Чистая геометрия. Но фактам Северцев верил меньше, чем геометрии: факты умеют врать, а геометрия — никогда.

Он приказал принести личные дела всех девяти. Ильин вернулся через двадцать минут с желтыми папками: трое — из бывших сотрудников заграничных резидентур, уволенных при сокращении и теперь восстановленных «в виде исключения». Ходатайства подписывал тот же куратор. Никакой крамолы. Генерал просто подбирал выброшенных машиной людей — потихоньку, без шума, под совершенно легальными соусами. Кто-то собирал недовольных в зале на Юго-Западе. А кто-то — в управлении, через которое текли все валютные жилы страны. Северцев не знал, один ли это человек. И не знал, чья коллекция опаснее.

Он пододвинул блокнот в кожаном переплёте и вписал в ночной столбец, под пометками «венский пул — месяц» и «люксембургский счёт — чей?», ещё одну строку:

«Фронт говорит моим голосом. Управление „Э“ растёт под его визой. Кто кому выставляет условия?»

* * *

Эхо нового курса к концу ноября докатилось и до тех уголков, куда сводки обычно не доходят.

В Кургане заводские деньги наконец пролились на город. У проходной машзавода за месяц выросли две парикмахерские, кафе «Броня» и видеосалон с яркой вывеской. Комплектовщица Люда Черепанова, получив вторую премию за перевыполнение экспортной смены, купила дочке у фарцовщиков ярко-синий японский ранец — переплатила вдвое, но была счастлива. Большое наступление, о котором диктор диктовал в программе «Время», пахло для неё свежей ранецкой кожей.

В Иванове это же наступление пахло совсем иначе. Узбекский хлопок почти весь уходил за рубеж — прядильные фабрики четвёртую неделю перебивались смены через день. Ткачиха Анна Смирнова, подруга Ольги по конструкторскому бюро, писала ей в Москву прямым текстом: «У вас там, говорят, Индия и Эмираты. А мы сидим на двух третьих оклада. Куда девали хлопок, Оль? В какую такую валюту?»

Одна страна, один разворот — и два абсолютно разных запаха: новой кожи и замершего цеха. В сводках легко было складывать миллионы. Складывать человеческие запахи они не умели.

* * *

За окном огромный город спал по правилам поздней осени. Тёмные, мёртвые фасады министерств, редкие тёплые окна жилых домов. Где-то на Юго-Западе в эти минуты разъезжались с банкета делегаты. Завтра они повезут по своим городам мандаты, программу и главное — интонацию. Его, северцевскую интонацию. Отражённую и доведённую до прямолинейного хруста.

Диктовать условия миру страна научилась быстро. Теперь ей требовалось понять, сможет ли она не разорвать от этих условий саму себя. И Северцев впервые не понимал, чья это будет игра: его собственная, оппозиционного Фронта или молчаливого человека с командировочным удостоверением, которого сегодня так вовремя не оказалось в Москве.

Эхо, — подумал Северцев с глухой усталостью.

Он встал, выдвинул нижний ящик стола — туда, где с осени пылился незавизированный рапорт Волкова про дубликаты валютных проводок. И положил сегодняшнюю папку со словом «отложено» ровно сверху.

Листы легли гладко, уголок к уголку. Словно они всегда ждали друг друга. Северцев задвинул ящик до щелчка.

Глава 6. Немецкий счёт

[Из обзора иностранной информации ТАСС. Декабрь 1992 года.]

БОНН.В Бонне открылся новый раунд советско-германских консультаций по графику вывода Западной группы войск.

МОСКВА.Германская печать встревожена: Москва жёстко увязывает темпы вывода военных с «фактическим исполнением жилищной программы». Из обещанных квартир для офицеров построена едва треть. «Каждый месяц присутствия русских обходится казне дороже, чем месяц строительства», — признаёт «Хандельсблат».

ВАШИНГТОН.Вашингтон призвал Бонн «не поддаваться шантажу расписанием». В германских деловых кругах на это ответили, что Америка призывает к твёрдости исключительно за чужой счёт. Донау-банк признан победителем конкурса по покупке висмарской судоверфи. Профсоюз земли Мекленбург заявил: «Русский инвестор с гарантией заказов лучше западного инвестора с гарантией увольнений». Группа сенаторов США потребовала проверить висмарскую сделку по санкционным спискам КОКОМ, заявив, что верфь — это технологии двойного назначения.

ВЕНА.В Вене закрыт советский перестраховочный пул: компания-оператор при страховом обществе «Гарант» приняла первые риски.

[Из письма рядового Западной группы войск домой, Смоленская область. Прошло военную цензуру с изъятиями.]

«…мам, служить осталось всего ничего, а куда нас выводят — никто не знает. Офицеры злые, у них тут семьи, а под Смоленском, говорят, ██████ и печки нет. Немцы к нам ходят на рынок у КПП, всё скупают, от значков до ████. Старшина говорит: вот и вся дружба народов — распродажа. А капитан наш говорит: не распродажа, а ярмарка, дурак ты, Сёмин. Я тут подумал, мам: домой хочется, а тут вроде как жалко чего-то. Чего — не пойму…»

[Что в Союзе. Декабрь 1992 года.]

МОСКВА.Опубликован указ о контрактной службе. Первые пятьдесят тысяч контрактов предложены сержантам и техническим специалистам частей, выведенных из Германии. Армия, которую год пугали обвальным сокращением, получила вместо него прейскурант: государство готово платить за выучку. Генштаб ворчит о «наёмничестве»; очередь в военкоматах это ворчание опровергает.

БРЕСТ.Через таможенный узел прошёл двухсотый эшелон Западной группы войск. Таможня отчиталась о «нулевой недостаче» — сухая формулировка, за которой стоят три месяца жесточайшей работы «Э» по эшелонным ворам.

ПОДМОСКОВЬЕ.В Кубинке сдана первая очередь городка для выведенных офицеров. Девять домов, школа, котельная. На торжественном митинге никто из чиновников не выступал — по жёсткой просьбе самих жильцов: «Наговорились. Дайте ключи».

* * *

*

Подполковник Ковалёв стоял на отчуждённом перроне станции Кёнигсборн, смотрел, как затягивает сцепки мокрый снег, и на автомате — по старой штабной привычке — вёл подсчёт.

Сто сорок вагонов. Дивизион самоходок, тылы полка, четыреста двадцать душ личного состава, шестьдесят восемь семей. Два крытых вагона доверху набиты тяжелыми фанерными контейнерами с чужим домашним барахлом. Ещё один вагон — кабинетный «Блютнер» из гарнизонного Дома офицеров. Замполит упёрся рогом: немцам не оставим, хошь режь. Четверо солдат выволакивали инструмент на платформу три часа, проклиная и замполита, и немецкую акустику, и русскую классику.

Погрузка тянулась четвёртые сутки. Минус три, морось с ветром, липкая грязь под сапогами.

За сетчатым забором стояла толпа. Человек тридцать местных, из Кёнигсборна. Сорок семь лет этот городок кормился около гарнизона: прачечная, пивная, овощные лавки, старый утиль. Стояли молча, вжав головы в воротники. Один — дед в потертой фуражке Deutsche Reichsbahn — неуклюже, по-солдатски, вскинул руку к козырьку, когда маневровый паровоз дал первый тяжелый пар.

Ковалёв отвёл глаза.

За четыре года в Германии он намертво выучил простую вещь: немцы провожают русских двумя способами. Либо с облегчением, либо с арифметикой. Второй вариант куда тошнее. Маленький Кёнигсборн разом лишался четырёхсот постоянных рабочих мест и прямо сейчас, стоя у сетки, пересчитывал будущую жизнь на марки.

Арифметику самого Ковалёва ждали под Смоленском. Жена сослуживца прислала оттуда карточку: бесконечное поле, фанерные щитовые бараки в три ряда, жидкая глина по самые ступицы «Уралов», а водопровод — «ну, к началу мая, может, дадим». Боевой офицер, откомандовавший дивизионом в лучшей группе войск страны, возвращался туда, где его ждали разве что со снегом. В государство, у которого для элиты собственной армии нашлись только чистое поле и набор обещаний.

— Товарищ подполковник, — майор из штаба эшелона подбежал, дыша паром. — Из политотдела армии селекторная бумага. Смотр опять съехал, зато вот… личному составу зачитать перед отправкой. Строго под роспись комбатов.

Ковалёв взял плотный, сырой от снега лист. Выжимка из межправительственного протокола, переведённая редактором армейской газетенки на сухой уставной язык:

«Германская сторона выделяет дополнительное финансирование на строительство жилого фонда для выводимых частей. График вывода строго увязывается с вводом объектов в эксплуатацию. Офицерскому составу, не обеспеченному жилой площадью, сохраняется выплачиваемое валютное довольствие до момента фактического заселения».

Внизу, от руки, кто-то из политотдельцев добавил жирным синим карандашом: «Советский солдат уходит из Германии не побеждённым и не брошенным. Он уходит по графику, который определяет Москва».

— Зачитать, — отрывисто сказал Ковалёв. — Построение через двадцать минут.

А про себя мгновенно перевел всю эту бумажную вязь на нормальный язык: там, на самом верху, вовсю торгуются. И мы в этой торговле — тяжёлая, неудобная гиря. Ему тошно было чувствовать себя гирей. Но за четыре года это была первая официальная бумага, где сквозь канцелярские формулировки проступало не привычное «терпите, мужики», а жесткое и злое: «за вас грызутся». Разница казалась крошечной. Но здесь, при минус трех и с мокрой кашей за воротником, она неожиданно решала всё.

* * *

В Бонне советскую делегацию возглавлял не министр — заместитель. Чистая бюрократическая тактика: министры приезжают улыбаться и ставить подписи, а заместители — вгрызаться в каждый пункт. За спиной заместителя, скромно числясь «сопровождающим экспертом Госбанка», сидел человек, при виде которого министр финансов ФРГ Тео Вайгель молча попросил секретаря принести ещё один кофейник. Покрепче.

Геращенко прилетел сам. Это означало: разговоров про графики не будет. Будет разговор про живой нал.

Переговоры с первой же минуты пошли на таран.

Германская позиция дышала железобетонной уверенностью.

— Герр Геращенко, — Вайгель глядел поверх тяжелой оправы, голос сухой, как подсохший сухарь. — Договор девяностого года подписан вашим президентом. Двенадцать миллиардов марок. Цифра зафиксирована юридически. Сегодня Москва требует пересмотра. Ответьте мне: если Советский Союз не держит собственную подпись, как с вами вести дела? Это не вопрос денег. Это вопрос репутации. Вашингтон уже напрямую требует от нас заморозить любые транши, пока вы не вернетесь к согласованным графикам.

Геращенко слушал переводчика, тяжело заперев пальцы в замок и опираясь локтями о полированный орех стола.

— Москва не ломает договор, герр министр, — сказал он густым, неторопливым басом. — Москва требует читать его буквально. Вы брали обязательство построить городки? Брали. Мы приезжаем и видим котлованы с фанерой. Поэтому мы тормозим вывод войск. До тех пор, пока вы не сдадите объекты не на бумаге, а в бетоне. Хотите, чтобы полумиллионная группировка осталась у вас в Тюрингии на неопределенный срок, да еще за ваш счет? Пожалуйста. Нам торопиться некуда. Это у вас выборы на носу, не у нас.

Вайгель заметно сдал в лице.

— Это чистой воды шантаж.

— Это обычный аудит, — срезал Геращенко. — Мы готовы двигаться быстрее. Цена вопроса — сорок миллиардов марок. Прямой кеш, товарные кредиты и строительные подряды, которые мы отдаем своим, советским трестам. Плюс инвестиционный режим для нашего капитала в восточных землях. Включая верфи в Висмаре. Простая экономика.

— Вы не получите Висмар! — Вайгель ладонью припечатал сукно стола. — Вашингтон в бешенстве от вашей заявки на судоверфь. Вчера задействовали КОКОМ. Американцы официально признали верфь объектом двойного назначения. Если ваш банк вставит туда хоть марку, Госдеп перекроет любые поставки электроники и станков. Вы купите голые коробки цехов, герр Геращенко! Вам просто перекроют кислород!

— Мы под вашим технологическим эмбарго тридцать лет жили, — Геращенко даже глазом не моргнул. — И еще тридцать проживем. Всё, что надо, зайдет через третьи страны. Пишите: Висмар остается в нашей заявке. Но раз уж вы сами вспомнили про Вашингтон, давайте о политике. Госсекретарь Бейкер и канцлер Коль давали Москве устное слово: НАТО не сдвинется на восток ни на один дюйм. Москва поверила. Теперь Москва хочет видеть это слово на гербовой бумаге с печатями. И второе: нас искренне волнует военный дисбаланс. Мы уходим — а американские базы остаются? В этих стенах когда-то обсуждалась идея оставить здесь советскую дивизию. Для равновесия. Мы готовы к этой идее вернуться.

Третьего пункта не потребовалось. Третьим пунктом стал сам воздух в зале — плотный, хоть ножом режь.

Вайгель смотрел на советского банкира с какой-то тоскливой растерянностью. Срезать экономиста он еще мог. Но требование бумаг по НАТО и сохранение советских гарнизонов бьвали ровно туда, где кончались полномочия Бонна. Немец оказался между наковальней русской армии и молотом американской дисциплины.

Вайгель взял перерыв.

В техническом перерыве, у высокого окна в холле, он сам подошел к советской группе. Без переводчика.

— Вашингтон нам давит на горло, — тихо, на плотном английском проговорил он, глядя на свинцовую воду Рейна за стеклом. — Требуют показать зубы. Говорят: не давайте русским ни марки, они всё равно уйдут, куда денутся. Американцам хорошо давать советы из-за океана. Они там празднуют победу. А счет за этот праздник приносят мне в Бонн.

Министр тяжело отдулся.

— Передайте в Москву. Деньги мы найдем. Подряды отдадим, верфи отпишем, кредитные линии раздвинем. И постройте вы наконец эти проклятые дома! Каждая фотография ваших офицерских палаток в журнале «Штерн» стоит мне пятидесяти тысяч голосов немецких бюргеров. Но бумага по НАТО и базы… Вы же всё понимаете. Нам не дать документ, на который Белый дом наложит вето через пять минут. Вы просите невозможного.

Поздно вечером в шифровке на имя Северцева Геращенко подвел черту — сухо, по-банковски:

«Клин забит. Бонн готов платить втрое, лишь бы откупиться от политических узлов, которые не способен развязать без Америки. Тот, кто считает деньги, всегда сговорчивее того, кто произносит речи».

* * *

В Москве боннскую шифровку читали в полной тишине кабинета на Лубянке.

Северцев откинулся на спинку кресла. Мысли проворачивались медленно, со скрипом, раскладывая текст на сухие составляющие — с той отстраненной жесткостью, какая бывает только после осознания собственного предела.

Клин вошел. Но, пробив европейскую оборону, он намертво встал, уткнувшись в американский бетон.

Северцев не строих иллюзий. Он не мог переломить историю за пару недель, заставив ФРГ выставить вон американские гарнизоны с помощью одного только застрявшего эшелона. Зато он с потрохами вскрыл механику европейской суверенности. Бонн готов был вывернуть карманы, отдать миллиарды сверх сметы, впустить советский капитал на свои судоверфи, проглотить жесткий разговор — лишь бы вслух не встал вопрос про границы НАТО.

Немцы просто покупали себе право не ссориться с Вашингтоном. Покупали за живые дойчмарки. И Северцев эти деньги забирал — сполна, до пфеннига.

Только победа отдавала горечью. Вашингтон огрызнулся мгновенно: удавка КОКОМ на висмарских верфях означала, что за каждую технологическую линию придется платить тройной ценой через серые схемы и теневых посредников. Заход капитала легким не будет. Да и репутация шантажиста, ломающего договоренности, прилипла к Москве крепко.

Он выжал из горбачевского наследства все, что поддавалось выжиму. Сорок миллиардов марок, которые сейчас судорожно ищет Вайгель, закроют дыру в бюджете, загрузят строительные тресты, дадут страну валютную подушку. Это была хорошая, злобная тактическая победа. Но не стратегическая.

Гарантии по НАТО так и остались отложенным чеком.

Северцев притянул к себе плотный блокнот — тот самый, куда вносились задачи без крайнего срока execution. Нашел глазами запись «венский пул — месяц». Взял перьевую ручку и ниже, крупно, вывел:

«НАТО. Войска в Европе. Закрыто только деньгами. Американский потолок. Предъявить политический счёт позже — когда будет чем подкрепить».

Он закрыл блокнот, убрал его в сейф и поднял глаза на вторую стопку папок.

Большие шахматы кончились. Начиналась бытовуха.

Армия шла назад. Half a million человек с семьями. Лучшая группа войск, сорок лет державшая Европу за горло, возвращалась в страну, где жилье было готово дай бог на треть.

Северцев вытребовал не красивый отчёт Минобороны, а реальную сводку по линии Комитета. И читал её, кромсая поля красным грифелем. Города дислокации к приему эшелонов не готовы. Офицеры с академическими значками увольняются сотнями прямо с колес — московские коммерческие структуры и ЧОПы сгребают их не глядя.

Но гаже всего было другое. По гарнизонам гулял слепой ротаторный оттиск — «Меморандум офицеров-зарубежников». Написан грамотно, со злобой, без единого призыва к бунту, за который можно было бы зацепиться следствию. Точеные цифры: столько-то палаток, столько-то семей, столько-то сорванных сроков. Комитетчики уже проследили хвост: текст состряпали в Вюнсдорфе, размножили в четырех округах, а в провинции его подхватил «Союз офицеров зарубежных групп». Структура легальная, зарегистрированная, и, как аккуратно отметил референт, «плотно опекаемая Фронтом национального спасения».

Замкнулся безупречный, дьявольский круг. Северцев выбивал из немцев миллиарды за вывод — но эти миллиарды опоздали к людям, которые прямо сейчас замерзали в фанерных бараках. Люди в бараках садились писать злые меморандумы. Меморандумы подбирали оппозиционные политики. И этот самый Фронт бил Северцева его же собственной имперской риторикой. Государство требовало уважения от всего мира — и одновременно штамповало тысячи злых, обученных мужчин, для которых любые посулы Москвы казались дешевой подачкой.

На полях сводки, против строки о готовности жилья, он жестко набросал:

«Строительные тресты ЗГВ — на немецкие подряды немедленно. Не ждем ратификации бундестага. Каждый сданный дом до весны — докладывать мне лично».

Задумался на секунду. И припиской, уже для себя:

«Армию нельзя уложить в палатку. Из палатки дорога одна — во Фронт».

Часом позже пришла еще одна бумага. Совсем короткая, на поллиста.

Одиннадцатого декабря в палаточном лагере под Смоленском застрелился из ПМ майор Стрельцов. Командир батареи, тридцать семь лет, два ордена, Афган. Прибыл с эшелоном в октябре. Жил с женой и двумя девчонками в фанерном модуле, перегороженном простыней. Младшая с ноября лежала в неотапливаемой медсанчасти с двусторонней пневмонией.

Предсмертная записка лежала на снарядном ящике, заменявшем стол. Особисты приложили текст один в один:

«Никого не винить. К командованию вопросов нет. Очередь прошу не пересматривать: семьям погибших при исполнении жилье идет вне очереди. Я узнавал. Так быстрее».

Северцев перечитал записку дважды. Постоял у окна.

Майор не плакал. Майор считал. Спокойно, расчетливо, без соплей. Точно так же, как считал сам Северцев над картами или Геращенко в Бонне. Живой майор в квартирном списке стоял восемьсот сорок вторым. Мёртвый майор двигал жену с дочерьми в начало очереди. Комбат просто нашел последний ликвидный ресурс и произвел размен. Логике майора нечего было возразить. Ее можно было только принять — или растоптать его семью.

Северцев поставил резолюцию:

«Семье — трехкомнатную в первой же сданной секции. Девочку — спецбортом в окружной госпиталь».

И ниже — строчку, понимая всю её опасную цену:

«Щитовые дома с печами — перебросить Смоленску до тридцатого. Снимать с любых гражданских строек».

Его подпись легализовала расчёт майора. Каждый, кто мёрз этой ночью под Смоленском, теперь знал: формула работает. Не подписать он не мог.

Затем он поднял из архива сентябрьскую справку по военным городкам. Нашел на полях собственный карандашный помет: «После Бонна».

Три месяца назад он сам отложил стройку до завершения переговоров. Не от глупости. От памяти. В той, прежней, рухнувшей реальности эту же армию выводили еще страшнее — в грязное поле, без немецких миллиардов, без всяких подрядов. И она проглотила. Не было ни мятежей, ни выстрелов.

Он держал то знание как гарантию safety. И упустил простую деталь. Та армия возвращалась в умирающую, стыдливую страну — и молчала вместе с ней. Эту армию он переделал сам. Он сам каждый вечер доказывал им через программу «Время», что держава сильна и наступает.

Он взял лекало покорности у мертвой страны — и приложил его к живым людям.

Ротаторный листок «Союза офицеров» с предсмертной запиской Стрельцова пошел по гарнизонам раньше, чем рапорт о суициде лег на стол в ЦК. Без комментариев. Без митинговой ругани. Просто факсимиле записки на серой бумаге. Ильин приложил его к сводке молча. Комментировать там было нечего.

* * *

Эшелон подполковника Ковалёва пересёк границу под Брестом глухой ночью восемнадцатого декабря.

На разъезде под Оршей состав задвинули в тупик на четыре часа — пропускали литерные эшелоны с трубами большого диаметра. К штабному вагону подошел человек. Хорошее драповое пальто, но осанку и военную косточку под ним не спрячешь. Представился помощником депутата, сопровождающим «общественную инспекцию по встрече войск». Документы — комар носа не подточит. Термосы с горячим чаем, которые его люди быстро понесли по вагонам, были как нельзя к месту.

— Тяжело возвращаться в никуда, товарищ подполковник, — сказал гость, когда чай разошелся и разговор установился сам собой. — Мы в «Союзе офицеров» как раз и добиваемся, чтобы никуда не было. Про смоленского комбата слышали уже? Вот чтобы без этого. Жилье, правовой статус, нормальная подшивка к делу. У вас академия, опыт, немецкий языковой уклонер. Такие кадры нам нужны. Стране нужны, я имею в виду. Вот карточка. Москва, сорок филиалов. Мы своих на морозе не бросаем.

Ковалёв взял плотный прямоугольник. Не потому, что собрался в оппозицию. Просто в четыре утра на тридцатиградусном сквозняке политинформации не читают.

Человек пошел вдоль вагонов дальше. Ковалёв видел из окна, как в тамбурах чиркают спички и начинаются такие же спокойные, негромкие разговоры.

Вернувшись в купе, он сунул карточку в планшет. Туда же, где лежала политотдельская выжимка со словами «график определяет Москва». Две бумажки легли рядом в один кармашек и соприкоснулись.

В этом и заключалась главная беда, подумал Ковалёв, засыпая под мерный стук колесных пар: они не спорили. Государство зубами выбивало за него марки в Бонне. Фронт с горячим чаем ждал его в Орше. И оба говорили с ним одним и тем же тоном — уверенным, спокойным, хозяйским.

Под Смоленском эшелон продержали на маневровых путях еще четырнадцать часов. Формулировка: «выборочный таможенный досмотр воинского имущества». Капитан таможенной службы СССР в новеньком, с иголочки, шинельном обвесе только разводил руками и кивал на «наверху решают», не имея понятия, где это верх. Через четырнадцать часов задержка рассосалась так же безымянно, как и началась.

Ковалёв внёс задержку в путевой журнал сухо, без мата. Но про себя сделал один вполне законченный вывод.

Возвращающуюся армию кто-то уже аккуратно пробовал на излом. Смотрел, как гнётся конструкция и где даёт трещину.

Поезд шел дальше на восток. В сто сорока промороженных вагонах спала лучшая армия континента. Которая еще сама не знала, чьей именно она вернется.

Глава 7. Инаугурация

[Из Национальной разведывательной оценки США, NIE 11-18-93 «Устойчивость советской экспансии». Проект, январская редакция. Рассекречено в 2016 году.]

«…способность Советского Союза финансировать наступательную внешнеэкономическую политику из её собственных доходов оценивается как устойчивая (вероятность 70–80%). Ключевое изменение года: Москва перестала нуждаться в западном кредите как условии выживания — и, соответственно, перестала быть восприимчивой к кредитному давлению. Инструментарий сдерживания, построенный на презумпции советской финансовой слабости, нуждается в фундаментальном пересмотре… [абзац изъят при рассекречивании] …личная устойчивость Председателя оценивается как ключевая переменная системы».

[Из обзора иностранной информации ТАСС. Январь 1993 года.]

ВАШИНГТОН.Вашингтон готовится к инаугурации: новая администрация обещает «сосредоточиться на американской экономике». Совет национальной безопасности проводит последние брификги для преемников; будущий директор центральной разведки заявил сенату, что «эпоха одного большого противника закончилась».

МОСКВА.Москва направила избранному президенту поздравление и — отдельным пакетом — предложения по торговле; в аппарате переходной команды подтвердили получение «обоих документов». Парижский клуб ожидает от новой администрации «ясности по русскому вопросу».

[Гимн, оркестр морской пехоты, полдень 20 января 1993 года, западный фасад Капитолия.]

Транскрипция не требуется.

[Что в Союзе — сводка, которую Стэнтон читал утром по привычке, хотя подписки уже не полагалось. Январь 1993 года.]

БАЙКОНУР — ПЛЕСЕЦК.Объявлен график развёртывания навигационной системы ГЛОНАСС: восемь пусков в год, полная группировка из двадцати четырёх аппаратов — к девяносто шестому. Стэнтон отчеркнул это дважды и написал на полях слово, которое потом найдут в его архиве: «Позиционирование. Они строят то, чем мы собирались владеть единолично».

МОСКВА.Вторая волна цен по свободному контуру; очереди у гастрономов — и очереди в сберкассы: страна несёт деньги на «карточки стабильности», веря твёрдому контуру больше, чем прилавку. Стэнтон подчеркнул второе: верят — значит, держится.

КУЙБЫШЕВ — САМАРА.Первый в стране местный референдум подтвердил возвращённое городу историческое имя. Стэнтон отчеркнул на полях: «Они репетируют. Повсюду, где мы не смотрим».

* * *

Инаугурацию Стэнтон смотрел из своего кабинета в Лэнгли. Один. Без звука — просто серый мерцающий прямоугольник на подставке.

Звук и не требовался. Эту речь ему принесли ещё вчера — в ведомстве умели читать завтрашние выступления политиков. Пожалуй, это оставалось единственным пророчеством, которое здесь всё ещё сбывалось без сбоев. Совершенно гладкий, подтянутый сорокашестилетний собиравшийся на трибуну мужчина — на двадцать два года моложе того, кто сдавал дела, — бойко вещал об обновлении Америки, о смене эпох и о спасении национальной экономики. Россия в его тексте не упоминалась ни разу. Советский Союз выплыл единожды — и то в прошедшем времени, аккуратно упакованный в дежурную фразу о «мире, пережившем холодное противостояние».

В прошедшем, отстранённо подумал Стэнтон, глядя, как экранный дирижёр машет руками над заснеженной толпой. Страна, которая за последние четыре месяца оформила военных и ядерных контрактов — с опционами — на два миллиарда долларов. Провела живой аванс через собственную банковскую сеть, не спросив разрешения ни у единого американского ведомства. Купила судоверфь в самой чувствительной зоне НАТО и повесила половину Юго-Восточной Азии на свои рупийные кредиты. И вот эта самая страна у них — в прошедшем времени.

Он сделал глоток. Кофе успел остыть и отдавал жжёным бумажным стаканчиком. Тридцать лет службы научили Стэнтона простой вещи: великие империи совершают роковые глупости вовсе не от недостатка разведданных. Империи губит дурная грамматика.

Через две недели после инаугурации, когда новый директор разведки наконец прошагал по коврам Лэнгли уже в полном праве и статусе, Стэнтона вызвали на верхний этаж — представиться.

* * *

Новый директор был чертовски умён, полон огня и глядел исключительно вперед. Это считывалось сразу — хотя бы по тому, как он держал в пальцах длинный жёлтый карандаш: не для пометок на полях, а вроде дирижёрской палочки. На столе ровной стопкой расположились папки региональных управлений. Дело Стэнтона — «Крючков / советское направление» — лежало четвёртым. По едва заметному залому на корешке Стэнтон мгновенно понял: папку открывали. Нашли время.

— Мне много говорили о вас как о лучшем умище по Советам, — произнёс директор. Голос у него был поставленный, сухой, приятный. — Тридцать лет в обойме, тяжелейший полевой опыт, личное досье на их Председателя. Это внушает.

— Благодарю, сэр.

— Скажу без обиняков, Стэнтон. Мы тут у себя вводим новый стиль — прямые формулировки, — карандаш в его пальцах выписал изящный крендель. — Холодная война закончена. Всё. На той неделе я прямо сказал на Капитолийском холме: мы свалили главного дракона. Да, вокруг остались джунгли, там кишат мелкие ядовитые гады — распространение компонентов, террористы, наркотрафик, локальные резни. Вот они теперь наши приоритеты. Бюджеты будут резать безжалостно, и под нож пойдёт всё, что затачивалось под старого дракона. Ваше управление — в первую очередь.

— При всем уважении, сэр, — Стэнтон помедлил, на секунду выбирая между остатками карьеры и простой точностью. С тоской он ловил себя на том, что думает над этим выбором дольше, чем год назад. — Дракон жив. Он просто сменил рацион. Ему больше не интересны наши солдаты — он жрёт наши рынки. Рупийная программа, опционы, два миллиарда всего за три с небольшим месяца…

— Я видел вашу последнюю записку, — карандаш замер в воздухе, указывая грифелем Стэнтону прямо в грудь. — Торговля оружием, серая банковская паутина, немецкие корабелы. Знаете, Стэнтон, как это прочитывается на самом верху? Качественные новости. Русские ударились в капитализм. Прекрасно. Торгующие нации не бросают бомбы. Президент твердо намерен занять американские умы нашей собственной экономикой. Если Москва хочет впаривать бронетехнику арабам, а реакторы — персам, это головная боль наших оборонных концернов, а никак не вопрос национальной безопасности. Мы не можем ввести санкции против половины планеты только за то, что они покупают железо не в США.

— Ровно так это и планировалось, сэр. Чтобы на вашем столе это выглядело как хорошие новости.

Директор посмотрел на него с легким прищуром энтомолога, перед которым засушенная жужелица вдруг подала голос.

— Вам тридцать лет платили за то, чтобы в любом чихе Кремля вы прозревали многоходовку КГБ. Я отдаю должное профессиональной деформации, она съедает лучших. Но мир ушёл вперёд, — он безжимно, пальцем, спихнул папку Стэнтона в общую стопку. Этот короткий жест выбил из игры полувековой опыт чище любого меморандума. — Ваше досье на Председателя сдайте в архив. Оставьте краткую рабочую выжимку. Управление подлежит сокращению на треть, персональные уведомления уйдут до конца квартала. Ничего личного, Стэнтон. Сдерживание — это вчерашний день. Наш главный фронт теперь — экономика.

— Ею займутся абсолютно все, сэр, — сказал Стэнтон, поднимаясь с кресла. — В этом, собственно, и заключается главная новость.

* * *

Про экономику в Белом доме говорили всерьёз — тут Стэнтон отдавал новой команде должное. На первой же рабочей неделе президентским указом был создан Национальный экономический совет. С полным штатом, огромными полномочиями и дерзостью, прямо копировавшей Совет национальной безопасности. Крупный финансист с Уолл-стрит въехал в Западное крыло на правах человека, имевшего тот же вес, что и советник по нацбезопасности. Газеты заходились от восторга: впервые в истории США экономика официальным образом встала в один строй с обороной.

Стэнтон дочитывал эту заметку в «Вашингтон пост» за утренним кофе и ловил себя на странном, почти стыдном чувстве: его собственное государство только что публично расписалось в правоте его главного врага. Человек в Москве понял эту простую штуку на целый год раньше. Он понял, что война сменила валюту. Что банковская проводка решает больше, чем дивизия на марше, а комиссия за перевод — это новая контрибуция. Теперь до этого додумались и в Вашингтоне. Правда, была одна деталь: в Москве на эту идею уже работал весь государственный аппарат — от Госбанка до секретных отделов с одной буквой «Э» на дверях. А в Вашингтоне под это лишь создали свежий совет, которому ближайшие полгода предстояло утрясать штатку и делить кабинеты со старой бюрократией.

Он аккуратно вырезал заметку ножом для бумаги. В его годах и чине собирать газетные вырезки выглядело смешно. Он всё равно собирал.

Две недели спустя один из его давних осведомителей в аппарате нового совета — Стэнтон уберёг трёх толковых парней из прежних запасов, хотя даже самому себе боялся признаться, зачем, — принёс ему проект первого внутреннего документа. Заголовок был сухим до хруста: «О мерах реагирования на государственную торговую экспансию». Привичные санкции там назывались «инструментом, исчерпавшим доверие». Вместо них предлагалось давить юридически: судиться, вводить антидемпинговые барьеры, выкручивать руки комплаенсом, проверять чистоту происхождения каждого цента. Всё то, на что нельзя наложить вето в ООН и против чего не поднимешь истребители.

Стэнтон мысленно поаплодировал. Тридцать лет его родное ведомство пыталось наглухо перекрыть русским кислород в торговле. Новички же решили поступить иначе: разрешить торговлю, но исключительно по правилам, написанным на одном конкретном берегу Атлантики. Дракона больше не собирались держать за горло. Ему выписывали лицензию на отстрел дичи — с указанием строго отведённых дней и разрешённого калибра.

Персональное решение по его собственной судьбе пришло аккурат к концу февраля. Вышло куда милосерднее, чем он настраивался: не увольнение, а «горизонтальная ротация». Советник по специальным проектам. Кабинет уровнем ниже, допуск к документам сохранён, из персонала — половина ставки секретарши на ресепшене. Классическая ведомственная форма почётной заморозки: сиди тихо, получай чеки, не мешай молодым карьеристам делать историю.

Стэнтон принял назначение с такой искренней благодарностью, что кадровик даже растерялся. Новые времена категорически не понимали простой вещи: человеку, вознамерившемуся вести собственную, приватную войну, от государства нужна лишь одна должность — та, где на него всем наплевать.

Примерно тогда же Сенат, срезавший разведке каждый пятый доллар, отдельной защищённой строкой втрое увеличил финансирование иновещания. Радио «Свобода» получило личный спутниковый транспондер и круглосуточное русское вещание. Логика на Холме господствовала сугубо гуманитарная: слова обходятся дешевле агентурных сетей. Стэнтон набросал на полях бюджета то, что никогда бы не произнёс на совещании: войну никто не прекращал. Войну просто сдали в переоснащение. Сорок миллионов радиоприёмников по ту сторону океана не спишешь в утиль вместе с архивными делами. У радиоэфира нет управления, которое можно сократить на тридцать процентов. Его дракона больше не хотели разить копьём. Его собирались забалтывать. Ежедневно, методично, на его родном языке, голосом, который не подпадает ни под какой бюджетный секвестр.

* * *

Досье «Крючков» он отнёс в архив лично. Так требовала инструкция, и Стэнтон педантично выполнил её до последнего пункта. Добрую половину карьеры он отпахал под дипломатическим прикрытием — Москва и по сей день числила его по ведомству Госдепартамента. Это, пожалуй, оставалось единственным греющим душу фактом: противник берёг его легенду куда бережнее, чем собственное начальство.

Семь пухлых томов. Подробная хроника переворота. Психологический портрет Председателя, переписанный дважды, — оба раза аналитики промахнулись с прогнозами, и эти промахи Стэнтон тоже бережно подшил. Чужие ошибки вводят в заблуждение, свои — учит намертво. Финансовый том — самый свежий и самый тяжелый: схема агентурных фирм, контракты, венская страховая компания, люксембургские корреспондентские счета. На финансовом томе Стэнтон затормозил.

Ещё летом — вполне частным образом, за стаканом виски с давним приятелем из лондонской резидентуры SIS — он навёл справки о состоянии советских загранбанков. Тогда это была чистая интуиция, даже без имени: слишком уж тихо сидели эти структуры для государства, у которого якобы не оставалось средств на покупку хлеба. Британцы, пробив через коллег в Люксембурге все шесть юрисдикций, прислали вежливую отписку: смотреть не на что, счета пусты. Через два месяца Москва запустила свою «Сеть», и британская справка превратилась в макулатуру. Но одна-единственная строчка из неё въелась Стэнтону в память. Он помнил её наизусть, потому что она не влезала ни в какую логику: люксембургский филиал, корреспондентский счёт, открыт 23 августа 1991 года, конечный бенефициар не определён, движения средств нет.

Двадцать третье августа девяносто первого. Третий день после победы демократии в Москве. В те самые часы, когда Стэнтон со своими парнями глушил остывший кофе и пытался угадать, устоит ли ГКЧП, кто-то в Москве уже точно знал: всё закончилось. И этот кто-то уже готовил себе персональный карман на случай краха. Или наоборот — карман для того, кто этот крах однажды оформит. Стэнтон тридцать лет распутывал подобные ниточки. Этот след не был американским — он перепроверил тихо, дважды. И Госбанку СССР он не принадлежал. На доске сидел третий игрок, невидимый для обоих штабов. За тридцать лет службы Стэнтон усвоил главную заповедь: самый смертоносный агент — тот, о существовании которого не подозревает даже его собственное руководство. Найти владельца этого счёта означало получить прямой доступ в закрома московской системы. В ту её часть, о которой сама Москва не имела понятия.

В феврале тот самый лондонский приятель — уже выведенный за штат, что в их ремесле означало всего лишь смену бланков на рабочем столе, — прилетел в Вашингтон по частным делам. За ужином он предложил неофициальный обмен. Британцев до чесотки интересовали немецкая верфь и венский страховой пул: MI6 вышла на нового андеррайтера и хотела сверить его прошлые грехи с американской базой. Взамен предлагалась люксембургская нитка: как только по тому застывшему счёту пройдёт хоть один цент, Стэнтон узнает об этом первым. Он согласился не торгуясь. В душе отпечаталась циничная красота этой новой эпохи: пока два огромных государственных монстра с песней сводили счёты со своими советскими отделами, реальная разведка тихо уходила в частные рестораны и отставные посиделки. Без бюджета, без парламентских комиссий — а значит, и без страха провалить операцию. Такие союзы не умеют побеждать быстро. Зато их невозможно распустить никаким указом.

Он сдал в архив все семь томов. Рабочую копию — три тугие папки — унёс вниз, в свой новый кабинет советника по спецпроектам, где его никто не собирался беспокоить.

Первый посетитель постучал к нему через три дня. Парнишка из оперативного директората — тот самый, что ещё летом бегал в поисках квалифицированного сварщика для врезки в чужую трубу, — сел без приглашения и выложил на стол листок без грифа секретности. Четыре фамилии из лондонской и люксембургской бухгалтерии «Сети». У двоих — жёны, давно привыкшие к дорогим бутикам, у третьего — сын в закрытой английской школе, пока ещё оплачиваемой из советских спецфондов. Оперативную программу парню не подписали: в Казначействе просто вычеркнули строку расходов.

— Есть люди, Джордж, — тихо сказал гость, — которые убеждены, что подобные статьи не должны зависеть от настроения Конгресса. Частные люди с деньгами. Им нужна ваша память: кто есть кто в этой заграничной бухгалтерии.

Стэнтон посмотрел на него поверх очков:

— И как называется ваша контора без бюджета и печати?

— Никак, — улыбнулся тот. — В этом и прелесть. То, чего не существует на бумаге, нельзя закрыть приказом.

* * *

Ужин с журналистом состоялся ближе к середине марта, в полутёмном, старомодном ресторане. Из тех заведений, где столы разделены дубовыми панелями, а официанты умеют не слышать чужих разговоров.

Газетчик представлял солидный консервативный листок, отчаянно голодный до громких разоблачений новой либеральной команды. Репутация у него была специфическая, но надежная: он с удовольствием печатал то, от чего отказывались другие, и никогда не сдавал тех, кто приносил ему эти материалы. Сначала долго говорили ни о чём: о ловле форели, о нудных бюджетных слушаниях, о затяжной мокрой весне. Серый пухлый конверт лёг на стол между кофейной чашкой и чеком — обыденно, будто забытая салфетка.

— Гипотетически, — произнёс Стэнтон, с интересом разглядывая дождь за окном. — Если бы какой-нибудь отставной аналитик задался вопросом, куда именно Москва спускает валюту от своих новых оружейно-ядерных сделок, он открыл бы для себя много интересного. Верфь в Германии. Станкостроительный комбинат в Саксонии. Скрытые переговоры о выкупе доли в венгерском банке, в чешском тяжелом машиностроении, в портовых терминалах Польши. По отдельности — банальный бизнес. Но если нанести всё это на карту… Это Восточная Европа, которую тихо перекупают обратно. Совершенно легально, за кэш. Пока Вашингтон открывает шампанское и празднует победу над коммунизмом, Москва системно забирает весь призовой фонд.

— Это можно напечатать? — подался вперёд журналист.

— Это можно проверить, — отрезал Стэнтон. — Всё лежит в открытых коммерческих реестрах Европы. Надо просто знать, в какую графу смотреть. В папке написано — куда именно.

Он расплатился наличными, не взяв сдачи, и поднялся первым. Над Вашингтоном висела плотная серая морось, окончательно стёршая грань между февралём и мартом. Стэнтон шёл к машине без зонта, на ходу формулируя в голове мысль, которой никогда и ни с кем бы не поделился: тридцать лет он верой и правдой служил гигантской машине сдерживания. А когда эту машину списали в утиль вместе с его делами, внезапно выяснилось, что сдерживание — это не ведомство. Это состояние ума. Навык людей, которые не способны спокойно смотреть, как противник сгребает с доски фишки, — даже если весь остальной зал заходится в овациях.

Материал стрельнул через девять дней. Первая полоса, аршинный заголовок: «КРАСНЫЕ БАНКИ СКУПАЮТ ВОСТОЧНУЮ ЕВРОПУ». К вечеру статью взахлёб цитировали три национальных телеканала, к концу недели зашумели Бонн, Варшава и Будапешт. Разъярённый конгрессмен от Огайо потребовал срочных парламентских слушаний, Казначейство сквозь зубы подтвердило «начало проверки информации». Новая администрация раздраженно отмахнулась: «унаследованная фантомная паранойя». Однако тяжеловесная и ржавая машина общественного мнения уже тронулась с места. А Стэнтон по опыту знал: абсолютно неважно, кто толкает такую машину первой. Важно, что затормозить её потом не сможет никто.

Первый практический результат пришёл раньше, чем статья успела пожелтеть. Будапешт «временно отложил до осени» консультации по банковской сделке — Национальный банк Венгрии неожиданно затребовал у советского покупателя легальное подтверждение происхождения средств, прекрасно понимая, что подобных бумаг в природе не существует. Гданьский воевода заморозил сделку по портовым терминалам до «дополнительных политических консультаций». В Бундестаге назначили слушания по саксонским станкам. Ни одного официального запрета — всего лишь три паузы. Но Стэнтон тридцать лет считал время противника и знал наверняка: пауза, навязанная чужому наступлению, часто стоит дороже десятка прямых запретов. Москва рассчитывала забрать Восточную Европу без шума. Теперь на каждой её покупке висел жирный ценник с вопросительным знаком. И вешал его уже не Стэнтон — его вешали сами продавцы.

Первый выстрел новой войны был сделан. Частным порядком, человеком без официальных полномочий, из кабинета, где его перестали замечать.

Стэнтон аккуратно подшил газетную вырезку к рабочей копии досье — том третий, финансовый — и вывел на полях чётким, мелким почерком отличника:

«Наблюдать. Теперь — их ход».

Глава 8. Зимний экзамен

[Из обзора иностранной информации ТАСС. Март 1993 года.]

МОСКВА.Статья американской печати о «скупке Восточной Европы советскими банками» продолжает расходиться кругами: Будапешт объявил о «дополнительной проверке» заявки Донау-банка, в Бонне оппозиция запросила правительство о висмарской сделке, Варшава приостановила переговоры по портовому терминалу. Москва назвала кампанию «организованной ревностью проигравшего продавца». Парижский клуб подтвердил получение первого планового платежа по советскому долгу — впервые за три года без просьб об отсрочке. «Кредитор, которому платят по графику, лишается любимого рычага», — иронизирует «Файнэншл таймс». Национальный экономический совет США провёл первое заседание по «торговой активности Москвы».

ПЕКИН.В Пекине объявлено о снижении закупочных цен на советское экспортное машиностроение.

[ВЦИОМ, экспресс-опрос, 1600 респондентов. Февраль 1993, замер №4.]

*«Доверяете ли вы Председателю?» — да — 41, нет — 38, затрудняюсь — 21. (Осенний замер: 36/42/22.)

«Гордитесь ли вы тем, как страна ведёт себя в мире?» — да — 57.

«Стали ли вы лично жить лучше за последний год?» — да — 16, нет — 61, «так же» — 23.*

[Что в Союзе. Февраль 1993 года.]

МАГНИТОГОРСК.Пущен стан «2000» — крупнейший прокатный комплекс Европы, четырнадцать лет ползший к пуску. Металл расписан на два года вперёд: треть — верфям, треть — на экспорт, треть — на товары, которых ждёт нижний контур. Старый вальцовщик на митинге сказал то, что не пустили в телерепортаж, но разошлось по городу: «Дожили. Работаем не в запас — в очередь».

КЕМЕРОВО.Шахты отработали пик морозов без единой остановки котельных — уголь пошёл по «зимнему приоритету» мимо экспортных нарядов. Стачкомы, год держащие предзабастовочную готовность, продлили её ещё на квартал: «Не против власти. Для памяти».

БАЙКОНУР.В ночь на пятое февраля грузовой «Прогресс», отойдя от станции «Мир», развернул двадцатиметровое зеркало «Знамя»: пятно отражённого солнечного света прошло по ночной стороне страны от Бреста до Урала. По трассе люди выходили во дворы — смотреть. Комментарий ЦУПа был короче события: «Технология отработана». Западные обсерватории заявили протест против «засветки неба»; Пентагон запросил разъяснений о военном назначении эксперимента.

КАЗАНЬ.Республиканский совет создал «комиссию по особому статусу» — пока без требований, «для изучения». Москва изучение не комментировала. Обе стороны понимают: разговор отложен до осени, и осенью он будет другим.

* * *

В то же утро по трём районным отделениям московской милиции прошёл анонимный звонок: заминирован гастроном на Большой Тульской. Сапёры отработали за сорок минут. Взрывчатки не нашли. Нашли другое — чужой, ледяной расчёт. Страх должен был вернуться в обычный советский быт. Не танковым траком на мосту, а оставленной авоськой у прилавка.

Очередь покорно переждала проверку на лютом февральском морозе и хлынула обратно к дверям. Строго по номеркам, выведенным химическим карандашом на посиневших, скрюченных ладонях.

Накануне в этот же гастроном выбросили финское сливочное масло, и толпа мгновенно явила то самое лицо, которое никогда не попадало в красивую отчётность о «социальной стабильности». Жуткая давка у входа. Хрустнувшее витринное стекло. Визгливый, на три квартала, крик: «Вас тут не стояло!» По швам треснувшая хозяйственная сумка. Чей-то шустрый мальчишка, ловко вынырнувший из-под чужих локтей с липовой цифрой на руке. Перекупщика с тремя нанятыми старухами очередь вычислила сама. И сама же, единым, глухо ухающим хвостом, выдавила его на улицу с такой силой, что прибывшему наряду милиции осталось лишь подобрать с мокрого асфальта оброненную пыжиковую шапку. Милиционеры состряпали протокол «о нарушении правил торговли». Очередь же твердо считала, что справедливость она восстановила своими руками.

Степан Игнатьевич пришёл к гастроному на Тульской в семь сорок, задолго до открытия. Шёл медленно, осторожно ступая по бугристому льду тротуара, который в этом феврале почему-то совсем перестали скалывать.

Стоял за маслом. Масло выбрасывали по вторникам и четвергам, строго по килограмму в одни руки. Очередь пронюхивала про завоз раньше директора магазина. За год бесконечного стояния эта человеческая живая река сильно изменилась. Степан Игнатьевич, протолкавшийся в советских хвостах с полвека, умел читать их так же свободно, как аналитики с Лубянки читали оперативные шифровки.

Год назад толпа либо угрюмо отмалчивалась, либо злобно шипела под нос. Теперь она говорила. Громко. Вслух. Без оглядки. Со смаком. Это было непривычно. Но говорила она ровно о том же самом, о чём раньше молчала. И вот это как раз было до боли знакомо.

— Курилы-то, слыхали, японцам не отдали? Ни пяди, говорят! — гордо выкрикнула женщина в потертой каракулевой шапке, держа за ушки две пустые авоськи.

— Пядью я внука не накормлю, — зло отрезала соседка в пуховом платке. — Ты мне лучше скажи, куда масло делось.

— Масло в Эмираты уплыло, — хмыкнул мужик в прокуренной железнодорожной шинели. — Вместе с нашими танками.

— Танки пусть плывут, за танки валюту платят, — вздохнула первая. — А вот куда Москва смотрит…

Куда смотреть — очередь теперь знала назубок. Наверх смотреть разрешили. За год страна усвоила: за громкие слова в очереди по ночам больше не приезжают. Степан Игнатьевич, дымя папиросой в стороне, с тихой горечью отмечал, что вся эта свобода выродилась в чистую арифметику: ругать власть можно хоть до хрипоты, а масла в одни руки — всё равно ровно килограмм. Год назад всё было ровно наоборот.

В десять двадцать из дверей магазина выскочила продавщица и крикнула то, что толпа и так ждала с каждой минутой: масло кончилось. Следующий завоз в четверг.

Люди не расходились ещё минут десять. Не из наивной надежды, а из упрямого принципа — так не уходят от fresh-вырытой могилы. Старуха, стоявшая аккурат перед Степаном Игнатьевичем, прошамкала в пространство с той вымороженной, страшной кротостью, которая режет сильнее любого митингового оратора:

— В войну-то по карточкам… а всё-таки давали...

Степан Игнатьевич молча повернулся и поплёлся домой. По дороге, у ярко залитой светом витрины коммерческого ларька, он замер и вгляделся в аккуратный брусок сливочного масла. Финское, в глянцевой пачке. По цене в добрую треть его месячной пенсии. Масло было. Всё было — прямо за стеклом, только руку протяни.

Он вспомнил, как внук-студент не так давно с жаром толковал ему про «двухконтурную экономику». Мол, дед, так надо, это умный государственный план. Два контура, надо перетерпеть. Терпеть Степан Игнатьевич умел. Он умел это лучше всего на свете. Он не мог понять только одного: почему из двух хвалёных контуров ему снова достался тот, где надо затягивать пояс?

* * *

Молодой экономист переступил порог кабинета на Лубянке с той звенящей, деревянной прямой спиной, с какой выходят на защиту диссертации. Или встают к стенке.

Год назад он бомбардировал Комитет записками из комиссии — злыми, въедливыми, испещрёнными жирными восклицательными знаками на полях. Теперь его вызвали лично. Он внутренне собрался: в этой стране специалистов его кроя либо сажали, либо слушали, и он искренне не знал, что из этого хуже.

Северцев молча указал ему на жесткий стул и пододвинул через полированный стол его же собственную январскую записку с загнутым уголком.

— Ваш таймер прозвенел, — чеканно, без вводных слов начал Северцев. — Вы писали осенью: китайский товарный контур издохнет к февралю-марту, вторая волна цен накроет неизбежно, административная узда даст месяц отсрочки и год глухого озлобления. Всё совпало до дня. Аналитики Комитета отмеряли срок до мая. Вы — до февраля. Я хочу знать, как вы считаете. И хочу услышать, что вы скажете дальше. Без чинов и политеса. Здесь это, как ни странно, разрешено.

Экономист снял очки, медленно протёр стекла носовым платком — жестом человека, отвоевывающего себе пару секунд на передышку, — и заговорил. Сначала осторожно, приглушенно. Потом, почуяв материал, — с той злой академической дерзостью, за которую его уже дважды выставляли с университетских кафедр.

— Считать тут нечего, с этим и второкурсник справится. Мы плотно сидим на шприце бартера: Су-27 улетели, эшелоны с китайским ширпотребом иссякли, а печатный станок никто не останавливал. Вы подкинули денег армии и бюджетникам. Политически — ход верный. Только эти рубли хлынули на рынок, где из товаров уже год — один китайский ширпотреб. Двухконтурная модель спасла страну от голода и спасла от гайдаровского…

Он мгновенно осёкся на фамилии. Криво ухмыльнулся самому себе и продолжил:

— …от обвала по лекалам наших коллег. Но эта модель не рожает товар! Она его только делит. Ваше внешнее наступление — блеск, я сводки читаю как приключенческий роман: миллиард туда, верфь сюда. Да только валюта с этого наступления уходит на станки, зерно и погашение долгов. И уходит правильно! Но человеку в очереди от нового станка масла не прибавится. Разрыв между великой державой и пустой тарелкой растёт с каждым вашим внешнеполитическим успехом.

Он твёрдо положил ладонь на лист записки.

— И у этого уравнения нет экономического решения. У него решение только одно — политическое.

— Продолжайте.

— Продолжаю то, что твердил вам год назад, буква в букву: конституции валятся не от заговоров, они валятся от пустых полок. Настоящий мандат лежит не в сейфе, а в гастрономе. Вы получили на Съезде девяносто четыре процента. Попробуйте сегодня вынести этот мандат к очереди на Тульской — они пересчитают его вам по суровому февральскому курсу. Одобрение внешней политики — пятьдесят семь. «Стали жить лучше» — шестнадцать. Вилка в сорок один процент! Вы держите страну на гордости, а гордость — валюта с самой бешенной инфляцией. Через год эта вилка хлопнет. И хлопнет по вам. Экономику я вам выправлю — отдайте частнику всю легкую промышленность, общепит и торговлю. Снимите с двухконтурки то, что она физически не способна тащить. Но это два года пахоты. И эти два года вам кто-то должен дать. Девяносто четыре процента, выжатые из страха, двух лет не дают. Их даёт только мандат, добытый прямым выбором.

Он перевёл дух и замёрз в ожидании неизбежного разноса.

— Осенью, — ровно, без единой эмоции произнес Северцев, — страна будет выбирать новый Съезд. Настоящими выборами: соревновательными, с открытым счётом голосов. Решение принято сегодня ночью. Объявим в марте. Вы первый, кто это слышит.

Председатель выдержал паузу.

— Мне нужен ваш самый жесткий прогноз: что эти выборы сделают с экономикой переходного года?

Экономист сидел не шелохнувшись. На его лице отразились не испуг и не радость, а глубокая, профессиональная досада.

— Что сделают… Кандидаты наобещают сорок бочек арестантов. Дисциплина расходов рухнет в пропасть на полгода. Директора заводов и баз припрячут товар до «после выборов». Перед самым голосованием будет чистый ад — хуже, чем сейчас. Любой ваш соперник вешать за пустые полки будет лично вас. И будет прав, потому что вешать больше некого.

Он вскинул глаза.

— С точки зрения экономики это худшее из решений, Владимир Александрович. Я обязан это сказать.

— А с точки зрения политики?

— А с точки зрения политики — единственное. — Досада в его голосе сменилась невольным уважением. Он выговорил это с усилием человека, признающего чужую правоту: — Я год писал вам про мандат от прилавка. Не думал, что вы прочтёте это буквально.

* * *

Заседание Совета — узкое, без стенографисток и протокола — приняло новость о выборах так, как полевой штаб принимает известие о штурме укреплённого района. Глухим молчанием, в котором каждый молча подсчитывал штыки.

Возражали двое. Жестко, по существу. Маслюков — от имени промышленности: «Предвыборная лихорадка на год с кобелём стравит всю дисциплину поставок! Дайте сперва два года тишины». Багров — от имени Комитета. И его слово весило как литой чугун: «Фронт получит легальную трибуну, Запад — лазейки, любой сбой при подсчёте выведет людей на баррикады. Комитет обязан доложить: система к соревновательным выборам не готова».

Всё это было чистой правдой. Северцев дослушал не перебивая и спросил коротко:

— Когда система будет готова?

Багров срезал его прямой честной срезкой:

— Готовность — ноль, Владимир Александрович. И будет ноль. Устройство у неё такое.

— Значит, будем испытывать неготовую, — отрезал Северцев. — Испытания на готовых стендах ничего не показывают.

Лукьянова вызвали последним. Он один вошел с пухлой папкой бумаг. Выслушал, молча снял очки и долго протирал их замшей.

— Вы понимаете, что просите меня написать закон, по которому вас потом можно будет совершенно законно снять? — проговорил он. Это был не вопрос.

— Я прошу вас написать закон, по которому меня нельзя будет снять незаконно, — жестко ответил Северцев. — Разницу вы в этой стране понимаете лучше других.

Лукьянов надел очки. И впервые за год посмотрел на Председателя не как въедливый юрист на узурпатора, которого вынужден обслуживать, а как старый мастер на заказ всей своей жизни.

— Смешанная система, — уверенно сказал Лукьянов. — Половина — по одномандатным округам, половина — по партийным спискам. Комиссии — выборные, Кондратьеву понравится. Мне нужно четыре месяца и жесткий запрет вашему Комитету подходить к тексту ближе чем на версту.

— Три месяца, — Северцев сцепил пальцы в замок. — Запрет получите в виде письменной директивы.

Лукьянов сгреб бумаги, но уже у самой двери обернулся:

— И учтите: настоящий закон о выборах не умеет обходить адреса. Никакие. Включая Волынское.

— Я помню, какой там процент, — ровно ответил Северцев. — Пятьдесят семь. Допишем, когда дойдем до буквы «е».

* * *

Через двое суток Комитет отреагировал на решение так, как реагирует любой исправный механизм, — исполнением.

На стол Председателя лег «План обеспечения безопасности избирательной кампании». Охрана участков, фельдъегерская связь для бюллетеней и третьим пунктом — проверка кандидатов «на предмет связи с иностранными центрами и антигосударственными элементами» с предоставлением справок в окружкомы.

Северцев перечеркнул третий раздел жирным крестом и набросал на полях: «Кандидатов проверяет избиратель». Вычеркивал и понимал: Багров вовсе не проиграл на Совете. Багров просто занял эшелонированную оборону. Запретить Комитету писать закон Лукьянов смог. Но запретить Комитету «охранять» выборы не мог никто. А тот, кто берется охранять процедуру, всегда стоит к ней ближе всех.

Официальное заявление готовили на двадцатое марта. Но шестнадцатого Ильин положил на стол листок фронтовской газетки. Свежая краска еще пачкала пальцы. Заголовок орал: «Улица добилась: власть уступила и назначила выборы!».

О решении знали всего девять человек. Листок набирали в типографии в тот момент, когда Лукьянов еще даже не сдал первую главу законопроекта. Безымянный суфлёр из ноябрьского круга работал без сбоев. Только теперь он тащил не документы — он воровал время. Фронт успел объявить чужое трудное решение своей личной победой до того, как оно было произнесено вслух. Двадцатого марта, гремя с трибуны митинга, Коробов так и отчеканил: «Заставили! Заставим и остальное!».

Северцев достал блокнот и под старым вопросом про суфлёра вывел свежую строку: «Уступки в этой стране не засчитывают давшему. Их засчитывают взявшему».

Запад откликнулся день в день, будто держал заготовку в столе.

Госдепартамент США «приветствовал важный шаг к представительному правлению» и тут же предложил «международное наблюдение по стандартам СБСЕ». А Хельсинкская комиссия конгресса отдельно потребовала для международных экспертов доступа в Прибалтику — «с учетом политики непризнания аннексии».

Капкан был расставлен чисто. Пустить — признать внешний надзор и особый статус трех республик. Не пустить — подарить мировым газетам хлёсткий заголовок: «Выборы, которые боятся света».

Северцев продиктовал ответ ровно из одной фразы: голоса считает та страна, которая голосует; итоги публикуются по округам — проверяйте арифметику. И сделал пометку в блокноте: экзамен принимает не только очередь. Комиссия напросилась сама.

И первый счёт предъявил вовсе не Запад. Торгпредство из Пекина донесло: с апреля китайская сторона в одностороннем порядке пересматривает бартерные коэффициенты по ширпотребу — «в связи с ростом внутреннего спроса». В среднем на одиннадцать процентов не в нашу пользу.

Формулировка выглядела идеально рыночной. Расчёт же был чистой политикой. В Пекине внимательно читали и сводки о второй волне цен, и новости о выборах. Там отлично понимали: до осени Москва заплатит за полный прилавок любую цену. Союзник давил в ту же точку, что и противник, только делал это с восточной улыбкой.

Северцев наложил резолюцию: «Торговаться. Уступить не больше семи» — и подумал, что у очереди на Тульской объявился внешний кредитор. И он тоже умеет ждать четверга.

А к концу месяца догнал и внутренний счет. Спецсводка по торговле: в трех областях оптовые базы придержали весенние фонды «до уточнения плана поставок», в двух — директора универмагов синхронно закрылись на переучёт. Ни единого прямого нарушения! Каждый законно ждал.

Прогноз экономиста — товар спрячут до «после выборов» — начал сбываться с такой резвостью, которой позавидовал бы сам Госплан. Вот только исполняли его не заговорщики, а обычные завхозы, голосующие закромами. Северцев распорядился немедленно публиковать движение товарных фондов по областям в открытой печати. Поимённо. Против саботажа без саботажников у власти оставалось единственное оружие — всё та же очередь, научившаяся читать.

* * *

Домой, на дальнюю резиденцию на западе Москвы, он добрался только во втором часу ночи.

У ворот машину встретил не дежурный караульный. Карпухин. С некоторых пор командир «Альфы» проверял ночные смены периметра лично, без предупреждения. Северцев давно перестал спрашивать, по какому графику тот работает. Графика не было. Была присяга.

Против привычки, Председатель не пошёл в кабинет.

На кухне горел свет — а он гореть не должен был. Екатерина Петровна с самого Нового года жила в городе, в старой квартире у Никитских ворот. Уехала тихо, без сцен и объяснений, забрала только семейные фотографии. В резиденции появлялась лишь по воскресеньям, когда невестка привозила внука. Деду выпадал час оловянного гарнизона, ей — день, когда холодная кухня снова становилась живой.

Сегодня была среда. Она сидела у стола под жёлтым абажуром, в старом халате, и раскладывала пасьянс. У хлебницы стоял оловянный солдатик — новый, второй, пополнение с прошлого воскресенья. Северцев коснулся его пальцем — поправил строй, который никогда не сходился. И по тому, как она даже не вздрогнула при его появлении, понял: приехала и ждала. За этот год он выучил её приметы так же назубок, как выучивают приметы большой страны: пасьянс за полночь означал у неё то же самое, что и тихая очередь у гастронома, — тревогу, о которой не говорят вслух.

— Чай горячий, — проговорила она. — Садись, пока не остыл.

Он сел. Допил до дна, пока не остыло, — этому его научила она, на этой самой кухне. Помолчали. Умением молчать вдвоём он дорожил теперь сильнее, чем всеми дипломатическими победами этого года.

— По радио передали — выборы будут, — сказала она наконец, не отрывая глаз от карт. — Настоящие, осенью. Твоих рук дело?

— Моих.

— Володя всегда боялся выборов. — Она произнесла это ровно, тем самым спокойным тоном, каким полгода назад сказала ему: «Его сторону кровати я тебе больше стелить не буду». И от этого тона у него, как и тогда, пошел холодок между лопаток. — Ещё с института боялся. Говорил: где голосуют — там сначала шум, потом кровь, а потом снова голосуют, только уже как надо. А ты вот не боишься.

Она положила червонную даму на короля, посмотрела на расклад, который снова не сходился, и смела карты в кучу — легко, без сожаления, как сметают то, что всегда можно разложить заново.

— Не отвечай, — добавила она. — Я старая, мне можно спрашивать без ответа. Иди работай, у тебя лицо недописанное.

Он поднялся, на секунду задержался в дверях. Жёлтый круг от абажура ровно лежал на потертой клеёнке, на её сухих руках, снова раскладывающих пасьянс. За этот круг света он воевал весь год — сам того не сознавая. Все балансы наступления, вся агентурная сеть, все эшелоны с танками на Эмираты сходились в конечном счёте сюда, в этот кухонный круг света, который должен был выстоять.

Она была права, как бывала права всегда, — не ответом, а самим вопросом. Он действительно не боялся выборов. Он боялся самого себя — того жесткого, глухого человека, который просыпался в нём каждый раз, когда шум переходил в кровь. Затем и назначал эти выборы: человеку, который знает за собой тяжелую руку, нужен закон, который окажется сильнее этой руки. И назначить его надо успеть до того, как рука перестанет слушаться.

В кабинете он раскрыл блокнот и вывел в вечернем столбце — аккурат под «венским пулом», под люксембургскими шифровками, под строчками о Фронте, Савельеве и палаточном городке — новую строку:

«Осень. Выборы. Экзамен сдаёт не страна — я».

За окном, над темным, невидимым в ночи лесом, начиналась метель — последняя метель этой затянувшейся зимы, хотя знать этого он еще не мог. Ни этого, ни того, чем закончатся настоящие соревновательные выборы в стране, которая никогда их не видела.

Учебник закончился год назад. Дальше лежало чистое белое поле — как лист бумаги, как метель за окном, как избирательный бюллетень.

Глава 9. Бушерский контракт

[Из обзора иностранной информации ТАСС. Весна 1993 года.]

ТЕГЕРАН.В Тегеране подмахнули коммерческое соглашение на достройку первого энергоблока АЭС «Бушер». Точную сумму держится в тайне, но иранская пресса вразнобой пишет про «восемьсот миллионов долларов или около того».

ВАШИНГТОН.Белый дом готов ввалить «всеобъемлющий пакет вторичных санкций» против любых участников советских атомных и военных проектов. Новизна в главном: бить собираются не по московским ведомствам, а по банкам и конторам ТРЕТЬИХ стран, через которые идут деньги. В конгрессе отгремели закрытые слушания о «финансовых щупальцах Москвы» с участием чинов отставной разведки. Сенатский комитет прямо указал казначейству: пощупайте люксембургские узлы советской сети. Параллельно Минэнерго США подтвердило факт переговоров с Советами о выкупе оружейного урана из списанных боеголовок — после разбавления до энергетического кондита. Газетчики уже крестили проект броско: «Мегатонны — в мегаватты».

[Из справки аналитического управления КГБ СССР к подписанию контракта «Бушер-1». Выписка, экземпляр единственный.]

«…нынешний режим ИРИ уничтожил или выдавил из страны практически весь актив партии Туде — нашего исторического союзника; продолжает накачивать деньгами структуры, признанные террористическими; смотрит на мирный атом исключительно как на подножку для прыжка в региональные лидеры. Экономическая сторона сделки безупречна (см. Приложение 1). Что случится по политической линии через пятнадцать-двадцать лет — составить прогноз существующими методиками невозможно. Докладываю, поскольку обязан. Ильин».

[Что в Союзе. Апрель 1993 года.]

ЖЕЛЕЗНОГОРСК.«Атом» запускает конверсию под вывеской «Обратный цикл»: лишний оружейный плутоний перегонят в топливо для гражданских станций. Закрытый город, сидевший на сухом пайке редких заказов, обеспечен работой на два десятилетия вперёд. Формулировка директора ушла в печать: «Будем сжигать в обычных лампочках то, чем сорок лет целились им в лоб».

НОВОСИБИРСК.Приборостроители выхватили бушерский подряд на блоки управления. Конструкторов экстренно сдёргивают из бессрочных «коммерческих отпусков». Директор на утренней пятиминутке отрезал: «Хватит по кооперативам паять плату для торгово-закупочных ларьков. Возвращайтесь на завод, будем паять атомную станцию».

АСТРАХАНЬ.Каспийскую флотилию перевели на усиление: южная трасса становится главной грузовой артерией. В пароходстве дерутся за место в загранплавании — конкурс одиннадцать человек на штурвальное кресло, в иные институты так не поступали.

* * *

Купол Бушера проступал сквозь сухую муть за двадцать километров от города. Серый бетонный полушар над Персидским заливом — самый пыльный и дорогой памятник немецкой педантичности на всем Ближнем Востоке.

Инженеры из «Сименса» заложили его ещё в семьдесят пятом, при шахе. Строили с баварским размахом, будто возводили собор на полтысячи лет. Потом ударила революция, немцев выдуло с площадками, а иракские бомбардировщики за время войны дважды роняли на купол пятисоткилограммовые болванки. Четырнадцать лет реактор простоял сиротой: гигантская бетонная скорлупа за миллиард долларов, где ветшали немецкие станины и гнездились жирные каспийские чайки. Все эти годы железо работало лишь в одном качестве — живым напоминанием о том, что происходит с державой, которой затянули задушившую удавку.

Теперь под этой скорлупой пробивали оси советские специалисты с теодолитами. Главный наш инженер, трижды обшарив забор и основание, выплюнул на каленый бетон серый от пыли харкашек и выдал фразу, которую персы потом неделю передавали из уст в уста, точно стихи Фирдоуси: «Достроим. Немецкий бетон — кремень, наш реактор — еще надежнее. Дела тут на четыре года, если не валять дурака».

Принимал площадку со стороны Тегерана инженер Резаи. Тридцать шесть лет, колючий взгляд, московский диплом: в семьдесят девятом революционный хаос застал его на четвертом курсе МЭИ. Русский язык он сберег удивительно чисто — так берегут в сундуках отцовские часы, когда самого дома давно нет. О политике Резаи молчал наглухо. Лишь однажды, на закате, глядя, как чайки снимаются с бетонного купола в сторону залива, робко ронял в пространство: «У меня брат был. Тоже инженер. Из Туде. В восемьдесят восьмом его забрали прямо из лаборатории. Мы даже могилы не знаем». Помолчал, сглотнул сухую слюну и добавил: «А станцию поднять надо. Станция ни в чем не виновата». И закрыл тему. Больше к ней не возвращался никто.

Контракт подписывали в Тегеране. В здании, где сквозь свежую побелку на фасаде все еще проглядывал сбитый американский орел — бывшее посольство, тринадцать лет именовавшееся «гнездом шпионажа». Иранцы выбрали это место сознательно, с мудреным восточным подтекстом. И советский министр, аккуратно ставя визу прямо под силуэтом срубленного герба, подтекст прекрасно считывал: Тегеран покупал у Москвы не просто комплект реакторного оборудования. Он покупал наглядный чек о том, что любая блокада рано или поздно дохнет.

За гостями тоже стоило понаблюдать. В левом крыле, абсолютно не скрываясь, квартировала китайская делегация — технари из Шанхайского института, официально прибывшие «на консультации по малым блокам». Иранский протокол изощрился сделать так, чтобы советский министр наткнулся на китайцев дважды: сначала в узком коридоре, а вечерком — в обеденном зале. Переводить ничего не требовалось. У покупателя блокады всегда есть альтернативный продавец, и иранцы сбивали цену Москве, постоянно косясь в сторону Пекина. В итоговом донесении министр чиркнул об этом полстрочки, но Северцев эту строчку в обзоре подчеркнул синим карандашом: туда, где Союз привык ходить хозяином-монополистом, уже дышит в затылок чужая очередь. Блокады прорываются, но и монополии живут не дольше.

Торговались персы зверски. Три месяца, за каждый цент и каждый процент выбивали душу. Требовали отдать им технологии полного цикла — получили твердый отказ и, что характерно, приняли его с пониманием. Продавец, который не торгует всем подряд, вызывает больше доверия, чем тот, кто готов спустить за бесценок последние секреты. Кредит просили — кредит им дали, но под жесткий залог будущей нефти, через венских страховщиков и собственную банковскую сеть, минуя доллар по самой широкой дуге. Деньги пошли в немецких марках и японских иенах. По сути, это был первый крупный мировой контракт, демонстративно плюнувший на американскую валюту. В Госбанке эту цепочку тихонько нарекли «бушерской петлей». Геращенко с ходу прикинул: лет через пять через подобную петлю закрутится добрая четверть всей нашей торговли с Востоком. В Вашингтоне посчитали так же, разве что без особой радости.

Первая осечка случилась через неделю. Баварский земельный банк, обеспечивавший марочный коридор расчетов, получил из Нью-Йорка вежливую, но ледяную бумажку с просьбой пояснить «характер финансовых связей с лицами из санкционного списка». Немцы намек поняли мгновенно. В тот же день они попросили перевести операцию на их люксембургскую «дочку», накинув к ценнику четыре десятых процента за «повышенные юридические риски». Прямого запрета не было, хватило одного полушепота. Геращенко доложил коротко: схема работает, но за каждый метр обходного пути теперь придется отстегивать. Страх европейских финансистов стал самым ходовым и дорогим товаром на рынке. Северцев отчеркнул в сводке: «Их страх — это наша пошлина. Вкладывать в смету каждого будущего договора».

А следом прилетел документ без печатей и подписей — меморандум, аккуратно засунутый через посольство в Вене «по поручению заинтересованной стороны». Заинтересованная сторона сухо напоминала: если Москва достроит реактор в Бушере, то вся полнота ответственности за то, куда пойдет готовый продукт, ляжет на нее. Ниже шла фраза, выточенная с дьявольским изяществом: «Прецедент 1981 года остается действующим инструментом региональной безопасности». Осирак. Северцев перечитал строчку дважды. Никакой ругани, никаких угроз войной — ему просто заранее выписали извещение о будущем страховом случае. Он тут же дал отмашку вписать в договор пункт об обязательном прикрытии объекта советскими зенитными расчетами на весь период монтажа. И подумал: подпись под этим проектом весит кубано дороже денег. Теперь, чтобы разнести эту бетонную скорлупу, кому-то придется сначала ударить по советским солдатам.

К концу месяца с противоположного края земли пришла еще одна атомная новость. Министерство энергетики США через дипломатические каналы предложило Москве гигантскую сделку. Идея простая: оружейный уран из советских боеголовок, подпадающих под сокращение, разбавлять на наших заводах до низкообогащенного и гнать за океан для американских АЭС. В конгрессе эту идею подавали под соусом окончательного разоружения Советов: мол, русские мегатонны будут светить в американских гостиных.

Геращенко сам притащил папку с расчетами. Глава Госбанка был сам не свой — мялся у порога, перекладывал бумажки:

— Суммы там сумасшедшие, Владимир Александрович. И длинные, лет на двадцать растянуты. Миллиардов десять, а если упремся — то и все двенадцать. Но пускать под нож боевые блоки... Наш Совет не поймет. Багров первым встанет на дыбы: скажет, проедаем ядерный щит ради того, чтобы у американцев гостевые торшеры горели.

— Багрову передайте просто: излишки урана шестидесятых годов мы и так режем по договору, причем из своего кармана. Американцы предлагают за наш счет закрыть их потребности в топливе и еще приплатить за это. — Северцев подтянул распечатки к себе. — Только торги мы откроем не по цене. Мы будем торговаться за кран.

Он стал набрасывать тезисы прямо на полях, и Геращенко, косясь на его размашистый почерк, видел, как коммерческая сделка на глазах превращается в капкан: цена плавающая, с привязкой к спотовому рынку плюс премия; объемы — строгими годовыми квотами; и главное — право приостановки отгрузок в одностороннем порядке, без штрафов, «по соображениям национальной безопасности». Северцев помнил этот контракт по той, прошлым сгоревшей жизни: пятьсот тонн советского урана двадцать лет питали половину американской энергетики. Каждая десятая лампочка в США горела от разбавленных советских боеголовок. Вот только в той реальности разоренная страна отдавала уран за шапку сухарей, со связывающими руки условиями и без права пикнуть. Здесь все пойдет иначе: дорого, в час по чайной ложке и с вентилем, на котором лежит его собственная ладонь.

— Подписываем, — отрезал Северцев. — Свет пусть берут себе. Кран останется у нас.

* * *

Его подпись легла не на сам контракт, а на короткую распорядительную записку. Один лист, спецгриф, три визы. Он визировал ее поздно вечером, в тишине кабинета, и долго разглядывал не текст распоряжения, а подколотую к нему справку Ильина с той самой последней фразой: «Докладываю, поскольку обязан».

Он знал про Бушер то, чего не мог знать никто на этой планете — ни генерал Ильин, ни иранцы, ни аналитики из Лэнгли.

Он помнил, как в том, сгоревшем будущем эту самую станцию, на этой же самой немецкой коробке, все-таки достроит Россия. Ободранная, нищая, за те же самые деньги, только растянет эту резину на пятнадцать лет дольше под гиканье и улюлюканье всего Запада. Он помнил, во что превратился Иран к две тысячи двадцать шестому году: государство шахедов, подземных каскадов и бессменный лидер санкционных списков, переживший кучу собственных могильщиков. Помнил и то, что реальную ядерную бомбу Тегеран так и не собрал — то ли кишка тонка оказалась, то ли религиозные запреты помешали, поди разобраться из другого временного потока. Зато иранские беспилотники вовсю трещали над Днепром. И происходило это в том мире, где Москва Бушер ДОСТРОИЛА.

Послезнание, которое еще год назад казалось ему надежным компасом, снова сбоило и показывало во все стороны сразу. Из того, что произошло ТАМ, абсолютно ничего не следовало для ЗДЕСЬ. Там станцию лепила слабая, виноватая Россия, выпрашивая за работу хоть какие-то копейки; здесь строила зубастая держава, диктуя свои правила. Может, это меняло все дело. А может — не меняло ни черта. Он поставил размашистую визу. Не потому, что угадывал финал, а потому что твердо помнил главный урок истории: страна, которая стесняется торговать, неизбежно кончает тем, что начинает просить подачки.

Ильин явился за папкой лично. Входил он так только тогда, когда разговор не предназначался для дежурного журнала.

— Разрешите один вопрос, Владимир Александрович? Без протокола.

— У вас других и не бывает.

— Бывают, — не принял иронии Ильин. — Но их я задаю подчиненным. — Он взял папку, однако с места не сдвинулся. Stood, бережно держа ее перед собой двумя руками. — Я тридцать лет изучаю чужие правительственные кабинеты. Американцы пичкали оружием иранского шаха, пока тот вешал местную коммунистическую агентуру, — а мы писали об этом гневливые аналитические записки. Я сам их сочинял, будучи майором. Французы продали Саддаму ядерный реактор, немцы поставкой химических линий закрыли ему все потребности, все торговали со всеми, а мы называли это упадком морали и загниванием капитала. Я те формулировки до сих пор до запятой помню. — Он аккуратно положил папку обратно на полированный стол, выровняв край по линии зеленых суконных полей. — Сегодня мы продаем атомный блок людям, которые перебили нашу партию Туде до последнего человека. Продаем штурмовые вертолеты эмирам, у которых на площадях рушат головы диссидентам. Выгребаем долги концессиями у Багдада, который только что травил курдов ипритом. С точки зрения бухгалтерии — ход гениальный, я сам подписал приложение номер один. Но у меня вопрос, на который я так и не нашел ответа ни в одном из своих архивов. Чем мы теперь отличаемся от них?

В затылке у Северцева колюче вспыхнул знакомый злой жар — тот самый, окопный, с которым он тридцать лет назад слушал штабных умников, рассуждавших про «допустимый процент потерь при прорыве». Челюсти сжались сами собой, до хруста. Он принудительно выждал паузу, как выжидают минометный налет — секунда, две, три...

В тишине кабинета стало слышно, как мерно и глухо постукивают тяжелые напольные часы — трофейные, с бронзовым шитьем, оставшиеся еще от прежнего хозяина этого кабинета.

Северцев молчал. Ответить он мог — заготовки лежали наготове: мы не выбираем географию, а покупателей выбирает рынок; мы поставляем мирный щит, а не оружие уничтожения; если уйдем мы — завтра придет Париж или Пекин, спроси у того же Осирака. Каждое из этих слов было бы правдой, но сложенные вместе, они давали одно-единственное слово: «ничем». Он молча пододвинул папку обратно Ильину. Генерал так же молча забрал ее. В этом коротком жесте было сказано абсолютно все: вопрос принят, ответа на него не будет, виза поставлена.

— Справку по Ирану продолжайте готовить в том же духе, — произнес Северцев уже в спину уходящему разведчику. — «Докладываю, поскольку обязан» — лучшая фиксация позиции из всего, что я видел за год.

— Это не позиция, — откликнулся Ильин у самого дверного проема, даже не повернув головы. — Это диагноз. Пока обязан — буду докладывать.

* * *

Внутренний нарыв лопнул быстрее американского. Слухи об урановых переговорах утекли из Вашингтона мгновенно — конгрессменам проект продавали слишком громко, и уже через тридцати шесть часов его на все лады крутили вражеские «голоса». К концу недели на стол Северцеву легло коллективное письмо: три академика-ядерщика и два отставных маршала. Название обтекаемое: «О недопустимости распродажи ядерного щита, выкованного трудом трех поколений». Прямого слова «измена» в тексте избежали, но вместо него пять раз ввернули термин «необратимый урон», что в партийной терминологии означало ровно то же самое. А оппозиционный Фронт успел сработаться еще быстрее: листовки с жирным заголовком «РОДИНУ — В ЛАМПОЧКИ!» появились у проходных закрытых заводов «Атома» до того, как официальный текст соглашения вообще напечатали на бумаге. Северцев пробежал сводку и сухо усмехнулся: право на вентиль он выторговал у американцев за пару часов, а вот расплачиваться за него придется здесь, дома — той самой народной гордостью, которая держала его рейтинг на уровне пятидесяти семи процентов.

А еще через девять дней подал голос Люксембург.

Сигнал пришел одновременно по двум каналам — от Геращенко и, с часовой задержкой, из Управления «Э». Сам факт этого дубля доходчиво объяснил Северцеву: спокойные времена закончились.

Третью деталь он раскопал день спустя, выудив ее из рабочего журнала регистрации у Ильина. Сводка Управления «Э» о странной проводке легла на стол куратору — генералу Багрову — ровно за три часа до того, как ее в папке принесли Председателю. Формально — не подкопаешься: куратор по субординации обязан получать оперативку первейшим делом. Но Ильин красным карандашом выделил в реестре одно слово и не стал добавлять ни строчки: «Очерёдность». Счёт-призрак, девятнадцать месяцев лежавший на дне без единого движения, внезапно ожил. Одна-единственная проводка. Транзитом, за сутки: деньги зашли и тут же выскочили, оставив в люксембургских реестрах короткий цифровой след — как отпечаток сапога на сырой контрольно-следовой полосе.

Схему движения средств развернули на его столе ближе к вечеру. Вычерчена она была филигранно, с откровенным уважением к противнику: ребята из Управления «Э» натаскивались на лету.

Вход: два миллиона восемьсот тысяч долларов из чистого коммерческого банка на Кипре. Туда они упали прямо со счетов внешнеторговой структуры Сирии — деньги за поставку нефтепродуктов, белые и пушистые до хруста. Транзит: тот самый счет-призрак в Люксембурге, время стоянки — ровно четыре часа. Выход: три конторы-однодневки в Вене и Будапеште, а оттуда — уже рублёвым эквивалентом, через цепочку кооперативных банков Москвы и Свердловска — прямо на расчетные счета издательства «Отечество», частного охранного предприятия «Гранит» и благотворительного фонда поддержки ветеранов-афганцев. Всех трех получателей объединяла одна деталь, и эту деталь аналитик из «Э» вынес в подвал схемы без всяких пояснений, потому что любые пояснения смотрелись бы прямым оскорблением: все три конторы наглухо, с потрохами сидели на финансировании региональных ячеек Фронта национального спасения.

Северцев просидел над этой картой почти час. Стрелочки были выведены аккуратно, цифры сходились до цента, а вся комбинация откровенно смердела глумливой издевкой. Его собственная финансовая отмычка, секретная гордость разведки, была использована как обычная сточная труба. Один раз, чисто и без брызг. Кто-то прогнал бабки для его непримиримых политических врагов через его же собственный тайный канал. Сирийские деньги — из страны, куда он только что санкционировал отгрузку оружия. Фронту — который на всех углах клеймил его «продажным реформатором». И сделано это было через счет, заведенный в Люксембурге на третий день после августовской победы человеком, которого по всем документам не существовало.

Северцев потянулся за карандашом. Очки пришлось сдвинуть на лоб — вблизи мелкие цифры расплывались в серую кашу. Шаря по выдвижному ящику стола, он пальцами наткнулся на гладкий цилиндрик валидола. Пузырек был свежим. Старый кончился позавчера, а этот уложили тишком, без его отмашки: Волков контролировал такие мелочи на автопилоте. Эта собачья преданность адъютанта давала ему абсолютный доступ к телу — Северцев понял это еще в ночь мятежа — и до сих пор так и не решил, что с этим доступом делать.

Он сжал карандаш и вывел на обратной стороне схемы три пункта:

«1. Кто открывал этот счет в августе 91-го — тот же самый человек, кто крутанул транш сейчас? (Полтора года выдержки и тишины — это не почерк цеховика или кооператора. Так работают либо спецы из разведки, либо партийные казначеи высшей школы.)

2. Почему ухватились именно за НАШ канал, когда в Европе полно других дыр? (Версию про случайную ошибку вычеркиваем сразу. Значит — это метка. Вопрос: кому она отправлена? Мне? Или тому, кто должен был эту проводку НЕ заметить?)

3. Кто внутри страны знал реквизиты люксембургской цепочки до сегодняшнего дня? (Список составить немедленно. Он короткий. Он паршиво короткий.)»

Третий вопрос он обвел жирной двойной рамкой. Назвать людей, допускавшихся к люксембургским кодам до запуска всей финансовой сети, можно было по пальцам одной руки: Госбанк — три человека, Комитет — двое, Секретариат — один. Геращенко. Костров. Ныне усопший predecessor Кострова. Начальник Управления «Э». Багров — как курирующий член коллегии. И Волков — как главный хранитель особых папках секретариата.

Шесть фамилий. Пять живых душ. И каждый — из своего, проверенного рабфака.

Ближе к полуночи, не дожидаясь уточняющих вопросов, лег рапорт от Багрова. Генерал докладывал сурово, по-военному: канал скомпрометирован фактом чужой проводки; предлагаю люксембургский узел немедленно ликвидировать, корсчета экстренно перебросить в Вену, а всю оперативную разработку по утечке замкнуть на Комитет. Каждое предложение звучало логично и профессионально, но всё вместе это сводилось к простому результату: концы уходят в воду. Закрыть люксембургское звено означало намертво засыпать землю над той единственной колеей, по которой прошел призрак. Северцев наискось размашисто черкнул: «Узел сохранить. Наблюдение вести параллельно: Комитету и Управлению „Э“, без взаимного информирования». И на секунду замер над бумагой: человек, получивший оперативную сводку первым, первым же прибежал с предложением похоронить след. Это могла быть трезвая забота чекиста. А могла быть обычная зачистка хвостов.

Он спрятал расчерченную схему в глубокий сейф — туда, где лежал листок со сгоревшими датами и документы, о которых не ведала канцелярия. Империя гнала атомные блоки вчерашним врагам своих врагов и собирала долги с азиатских деспотов; это была грязь внешняя, понятная, легко объяснимая на пальцах. Ильин ошибался только в главном — от «них» Северцев все-таки отличался. Хотя бы тем, что у «них» не было этой страшной схемы в сейфе. Внешнюю грязь он выбирал сам, с трезвой головой и открытыми глазами, сверившись с прейскурантом. А вот внутреннюю ему подсунули втихую, его же собственными руками, забыв показать итоговый чек.

Старинные часы на стене отбили два удара. Северцев щелкнул тумблером настольной лампы и в темноте, застыв у самой двери, вдруг вспомнил бетонную скорлупу над Персидским заливом — серую, обгаженную чайками башку, простоявшую почти двадцать лет памятником чужому упрямству. Скорлупу они достроят, тут и сомневаться нечего. Главная загвоздка была в другом, и формулировалась она давешними словами Ильина, только повернутыми вывернутой изнанкой: не «чем мы отличаемся от них», а чем мы теперь отличаемся от самих себя. От той страны, которую он сорок дней назад поклялся не отдавать на растерзание: где мирный атом гонят за кордон, а правду о предательстве пускают транзитом за четыре часа через Люксембург.

Ответа не прозвучало. Зато стояла подпись.

Глава 10. Вексель Саддама

[Из обзора иностранной информации ТАСС. Апрель 1993 года.]

МОСКВА.Совет Безопасности ООН приступил к рассмотрению советского проекта резолюции о «контролируемом гуманитарном механизме» для Ирака: Багдаду разрешается продажа нефти под международным надзором, выручка распределяется на закупку продовольствия и медикаментов, компенсации Кувейту и обслуживание довоенных государственных долгов.

ВАШИНГТОН.Вашингтон назвал проект «вознаграждением агрессора», Лондон потребовал внесения жестких поправок. Париж и Пекин поддержали «гуманитарную логику Москвы». Казначейство США внесло в Конгресс пакет вторичных санкций против банков третьих стран, обслуживающих советские оружейные контракты. Против пакета уже высказались деловые круги Германии и Японии.

[Из предварительной стенограммы заседания Совета Безопасности ООН. Апрель 1993 года.]

Представитель США: «…Мы вынуждены спросить прямо: кто является первым выгодоприобретателем этого „гуманитарного“ механизма — иракские дети или советская бухгалтерия? В списке получателей значатся долги за советское оружие, которым Багдад воевал».

Представитель СССР: «Отвечу с удовольствием. Первым выгодоприобретателем является принцип: долги существуют для того, чтобы их платили. Уважаемому американскому коллеге этот принцип отлично знаком — его страна семьдесят лет напоминает о нём всей планете. Мы лишь конспектируем». (Оживление в зале.)

[Что в Союзе. Май 1993 года.]

ТЮМЕНЬ.Совет концерна «Недра» утвердил проект освоения Приобского месторождения — миллиард тонн «трудной» нефти, к которой прежде не знали, как подступиться деньгами. Впервые проект такого веса финансируется без единой бюджетной копейки: концерн занимает у собственной будущей выручки. Госплан назвал это «опытом»; в Тюмени говорят короче: «работой до конца века».

САМАРА.Трубный завод переводит два стана на экспортный сортамент. Иракские нефтяные концессии потребуют трубы гораздо раньше, чем принесут живые деньги. В заводской многотиражке спор: «Нефть чужая — трубы наши» против «Работа наша — и точка». Победила вторая формула: её вынесли в шапку газеты.

НОВОРОССИЙСК.Порт начал реконструкцию нефтеналивного района Шесхарис под нужды «Недр». Вербовщики концерна ходят по цехам судоремонта с бланками трудовых договоров. Городу обещана доля с портового сбора. Местный горсовет впервые голосовал единогласно с сорок восьмого года.

* * *

Багдад встречал сухим, горячим ветром. Воняло остывающим асфальтом, пылью и жжёным авиационным керосином. Электричество в этом городе выбили еще два года назад, а всё остальное доедала блокада — медленно, с хрустом, не торопясь.

Советскую делегацию везли из аэропорта по темному городу. Впереди и сзади шли бронированные «мерседесы» без габаритов, только впереди мигал тусклый подснежник подфарника. Примаков прижался лбом к прохладному тонированному стеклу. За окном проплывали черные кварталы. Изредка в глубине подворотен желтели огоньки керосинок. За глухими заборами лаяли собаки. Нигде так отчетливо не виден истинный ценник мировой политики, как в столице, которой отрезали рубильник за неуплату.

В девяносто первом здесь хозяйничали американские крылатые ракеты. Теперь на смену точечным ударам пришла работа погрубее — тотальное эмбарго. Бомба ломает мост за секунду. Эмбарго тихо выламывает из больниц раковины, а из аптек — медикаменты. И если верить годовой статистике, второе получается куда разрушительнее.

Вице-премьер Тарик Азиз ждал его в кабинете с глухими шторой в три слоя. На столе из мочёного дуба чадили тяжелые серебряные канделябры. То ли в правительственном квартале опять сдох дизель-генератор, то ли хозяин решил добавить разговору восточного драматизма. Примаков склонялся ко второму: Азиз умел обставить даже национальное бедствие как театральную премьеру.

— Выходит, Москва вспомнила, где мы лежим, — произнес Азиз по-английски. Голос у него был мягкий, поставленный в иезуитских колледжах и багдадских ведомствах — с той породистой усталой горечью, которой обучают годами. — Когда мы истекали кровью под американской авиацией, ваш представитель в Совете Безопасности воздерживался с редким изяществом. А теперь вы пришли к нашему шалашу за деньгами. Восемь миллиардов долларов. Старые советские счета. Но у побеждённых не бывает долгов, господин Примаков. У побежденных бывают только гноящиеся раны.

— У побеждённых не бывает и нефти, — ровно роняя слова, отозвался Примаков. — А у вас она лежит. Сто миллиардов баррелей прямо под сапогами. И ни одного легального покупателя от Токио до Нью-Йорка. Вы сидите на крупнейших запасах Персидского залива, как на фугасе, и боитесь качнуться. Я приехал не за наличностью, господин Азиз. Я приехал продать вам сапёрную карту.

Евгений Максимович разложил на столе механику. Ту самую, что уже лежала в диппочте на столах в Нью-Йорке. Схема простая: иракская нефть идет на экспорт под строгим международным надзором. Выручка падает на спецсчета ООН. Оттуда транши текут на крупу, медикаменты, репарации пострадавшему Кувейту. И отдельной, специально защищенной строкой — на погашение довоенных долгов перед Москвой.

Багдаду давали дышать. Легальная труба, еда в лавках, конец замору в детских палатах. Москва получает своё — долги вернутся не сразу, цент за центом, годами, но вернутся наверняка.

И было ещё кое-что. Третье условие, о котором в проекте резолюции не написали ни строчки, но оба понимали его без перевода. Такому механизму нужен был жесткий оператор. Кто-то должен вести инспекции, мерить плотность нефти в наливных танках, ставить подписи на банковских аккредитивах. Советские концерны и банковская Сеть подходили идеально: на них не было копоти от горящих скважин «Бури в пустыне».

— Вы предлагаете нам платить Москве за право просто открывать рот? — сухо спросил Азиз, поправляя очки в роговой оправе.

— Я предлагаю вам закончить умирать от удушья, — отрезал Примаков. — Платить вы будете в любом случае. Не нам — так контрабандистам из курдских гор, которые дерут за тот же бензин втрое и сливаются при первом же шмоне. Мы хотя бы держим слово. У нас есть имя, и мы можем предьявить его Западу.

Азиз долго молчал. Свечной нагар поднимался к лепному потолку узкой черной струйкой.

— Знаете, что самое дрянное в вашем документе? — проговорил он наконец, не поднимая глаз. — Он безупречен. Это лучшее, что нам вообще могут предложить в этом мире. Раис его подпишет. И раис его запомнит. Обе части: и то, что вы к нам приехали, и то, с какими аршинами вы пришли.

* * *

В Нью-Йорке документ пробивался сквозь дипломатический слой три недели. Северцев каждое утро вскрывал шифровки из Постпредства с тем же чувством, с каким полвека назад в этом здании читали сводки Совинформбюро.

Американская делегация упёрлась рогом. Но позиции у них были паршивые — и эту паршивость Москва сконструировала заранее, аккуратно, ход за ходом. Голосовать против «гуманитарного коридора» означало прямо под камеры отнимать хлеб у иракских младенцев. Телевизионные репортажи из реанимаций Багдада советские каналы и европейские посредники крутили сутками, щедро подкармливая кадрой мировую прессу.

Вычеркивать из резолюции советский долг? Но тогда Вашингтону пришлось бы публично разжёвывать, почему кувейтские компенсации в списке законны, а деньги за построенные советскими специалистами заводы и плотины надо списать в утиль.

Госдеп попытался зайти с козырей и предложил размен. Москва сама убирает «долговую статью», а Вашингтон в ответ спускает на тормозах часть вторичных санкций против советских оборонных предприятий.

Москва срезала предложение сходу. Формулировку Северцев продиктовал телеграфом лично: «Мы не торгуем правом на возврат своих денег в обмен на право продавать свою продукцию. Оба этих права у нас уже имеются».

Резолюцию приняли. При одном воздержавшемся.

К вечеру три главных печатных органа планеты вышли с передовицами. Аналитик Ильин молча разложил их перед Северцевым на сукне стола — веером, словно козыри в побережном казино. «Нью-Йорк таймс»: «Москва конвертирует право вето в звонкую монету». «Файнэншл таймс»: «Совет Безопасности ООН в роли коллекторского агентства: опасный прецедент». «Правда»: «Торжество принципиапьности и советской дипломатической школы».

Все три газеты, безбожно врущие по мелочам, на этот раз написали чистую правду. И это был самый скверный симптом нового времени: прежде в газетах хотя бы кто-то пытался скрывать шитьё.

* * *

Мир, наплевав на газетные статьи, начал жить по новой резолюции в ту же ночь. Каждый с той стороны, где стопорились его дела.

В Багдаде седой педиатр, привыкший делить одну ампулу пенициллина на четверых, молча смотрел через пыльное стекло, как во двор больницы задним ходом сдаёт крытый «Урал» с синим ооновским солом. Он ничего не знал про право вето и тонкие расклады Игоря Северцева. Он просто стоял у подоконника и пальцами считал ящики, прикидывая, сколько пацанов спасет этот рейс.

В Сити молодой нефтетрейдер с размаху прихлопнул кнопочный телефон о лакированную столешницу. Оранжевые цифры на выпуклом мониторе «Рейтер» стремительно катились в провал: нефтяные фьючерсы просели на два доллара только на новостях о том, что иракскую нефть пустят на рынок. Одно поднятие рук в Нью-Йорке слизало его годовой бонус.

А в турецком Джейхане пожилой мастер наливной эстакады молча перечитал приказ о бессрочном отпуске без содержания. Трубопровод из Ирака, который только-только готовились сушить и продувать после двух лет простоя, снова встал: Анкара объявила о «срочной технической проверке задвижек». Сотни докеров и слесарей отправлялись на улицу.

У любой геополитической победы ценник вылезает гораздо раньше, чем успевает высохнуть типографская краска.

* * *

Настоящая война шла не под люстрами Совбеза. Она сползла уровнем ниже — в профильный Комитет ООН 661 по санкциям. Там за столом сидели те же пятнадцать чиновников, но уже без прессы, без камер и без африканских сочувствующих.

Первые четыре контракта советского концерна «Недра» на обслуживание иракских промыслов легли на стол комитета — и тут же встали колом. Американский эксперт аккуратно вешал на каждую папку «запрос на дополнительное техническое уточнение». Никаких отказов. Просто процедура. Бюрократические правила разрешали тянуть эту резину годами. Резолюцию нельзя было ветировать в открытую. Зато её исполнение можно было цедить по чайной ложке в месяц. Шифровка из Постпредства закончилась фразой, которую Северцев зачеркнул красным карандашом: «Они проиграли голосование, но выиграли календарь». Иракская нефть была. Но живые деньги за неё текли через сито, ручку от которого держал проигравший Вашингтон.

Второй заслон поставила география. Самый короткий путь иракской нефти к Средиземному морю прогал через турецкую трубу Киркук — Джейхан. И Анкара — верный член НАТО, полчаса назад подсчитывавший будущую транзитную маржу, — неожиданно встала на дыбы. На трубопроводе началась «плановая профилактика неопределенной длительности». Никакой политики. Просто звонок из Государственного департамента США, о деталях которого резидентура КГБ доложила уже к вечеру.

Механизм получил нефть, международный контроль и покупателей. Но остался без магистральной трубы. Выходить приходилось через мелководный порт Умм-Каср: перегрузка на рейде, танкерные очереди, лишний доллар и четверть расходов на каждый баррель. Северцев с досадой черкнул на полях сводки: «Право добывать мы доказали. Право вывезти у нас всё ещё отжимают».

Тогда Вашингтон сменил калибр. Казначейство США выкатило дополнение к пакету санкций. Впервые в практике американцы били не по отрасли и не по государству в целом. В черные списки внесли две советские структуры адресно: «Спецвнешэкспорт» и «Главкосмос». С перечислением всех их счетов, транспортов и руководящего состава.

Ильин положил на стол короткую записку: «Прецедент. Санкции оформлены как ордер на арест конкретной фирмы». Северцев оценил этот ход. Москва создала прецедент, цинично превратив мандат ООН в инструмент возврата долгов. Но прецеденты имеют свойство размножаться. И бьют они обычно по той голове, что их придумала.

* * *

Особое мнение академика Примакова легло на стол через день после его возвращения из Багдада. Четыре листа, исписанные от руки фирменным мелким почерком. Без машинисток. Записка предназначалась строго для одного человека.

За ответом он пришел сам, около девяти вечера. Разговор вышел из тех, после которых в кабинете еще долго пахнет валидолом и остывшим чаем.

— Вы блестяще провели операцию, Евгений Максимович, — суховато начал Северцев, — и тут же подаете рапорт, в котором смешиваете её с землёй. Как это понимать?

— Провел — потому что я состоял на государственной службе и решал финансовую задачу, — Примаков тяжело опустился в кресло, опираясь обеими руками на резную набалдашник трости. — А рапорт написал — потому что я, смею надеяться, человек государственного ума. Эти две роли, Владимир Александрович, в нашей с вами работе совпадают гораздо реже, чем принято писать в отчетах.

Он помолчал, глядя на тяжелую бронзовую лапу настольной лампы.

— По деньгам вопросов нет. Иракский долг ожил, оператор наш, Багдад привязан к нам железной цепью. А теперь послушайте, что мы отдали взамен. Мы продали прецедент. Постоянный член Совета Безопасности впервые в истории обменял право вето на возврат старых кредитов. С подписью, печатью и инвентарным номером.

Примаков подался вперед.

— До этой среды право вето было оружием. Страшным, но весомым — как ядерная кнопочка. А с этой среды наше вето — товар с ценником. Понимаете, что мы подарили миру? Мы разрешили делать так всем. Завтра американцы подстроят такой же «гуманитарный комитет» под любого своего должника и сошлются на наш опыт. А послезавтра нам в лицо спросят: сколько стоит советское молчание по следующему вопросу?

Примаков посмотрел на Северцева — тяжело, без тени игры.

— Великая держава отличается от торговой лавки только одним: у неё есть границы, за которыми торговля кончается. И мир знает эти рубежи наперечет. Мы этот список сегодня укоротили. При всех.

— Этот список укоротили не мы, — тихо ответил Северцев. — Его укоротило время. Я точно знаю, Евгений Максимович: лет через двадцать весь Совет Безопасности будет работать ровно так, как мы сработали в эту среду. Мандаты будут менять на ресурсы, а принципы вкладывать в пакеты с нефтяными контрактами. Мы просто первыми подошли к кассе, к которой все равно выстроится очередь. На бирже это называется преимуществом первого хода.

— Я знаю, как это называется у историков, — оборвал его Примаков. — Это называется чертой. Её переходят за один шаг. Шаг всегда выглядит чертовски выгодным. И у черты всегда толпится народ, доказывающий, что ее всё равно бы затоптали.

Академик поднялся, тяжело перехватив трость.

— Я выполню и следующее ваше поручение, Владимир Александрович. И выполню его качественно. Но рапорты я буду писать после каждого такого решения. Считайте это моей личной строкой в вашем финансовом отчете. Графа: «Расходы на содержание державы, пока она занимается коммерцией».

Он вышел, не прощаясь. Северцев остался один. Перед ним лежали четыре рукописных листа. И давнее, недоброе чувство, к которому он так и не приспособился за эти годы: ощущение наголову проигранного спора при идеально выигранной партии.

Примаков был прав. И резолюция была единственно верной. Сложить две эти правоты вместе не получалось. Да и не должно было: государственная работа — это как раз умение подшивать несовместимые вещи в одно дело. И не сходить при этом с ума.

* * *

Бумаги с возражениями шли кучно, точно осенний листопад. Через день из Совмина пришла плотная папка от Маслюкова. Глава Госплана наотрез отказывался отдавать материальную часть иракской сделки.

Его арифметика была незамысловата, как чугунная болванка. Восемь миллиардов вернутся в казну копейками за пятнадцать лет. А дефицитные трубы большого диаметра, буровые установки и три тысячи опытных буровиков нужно отдать Багдаду прямо сейчас. Из тех самых лимитов, на которых висит Приобское месторождение в Западной Сибири. Самарский трубный завод уже перестроил станы под иракский экспортный диаметр, просто сняв эти объемы с Тюмени. «Мы снова кредитуем сомнительного должника, — напечатал Маслюкова своей жесткой лентой. — Только теперь не бумагой, а качественной сталью».

Северцев размашисто черкнул по диагонали: «Согласен. Приобское — приоритет номер один. График поставки труб в Ирак сместить вправо на полгода». И подумал, что впервые за долгое время ставит на бумаге подчиненного слово «согласен». Советский аппарат быстро сообразил, как бороться с высшей властью: его же собственным бухгалтерским балансом.

А под вечер из Эр-Рияда через разведку пришла совсем короткая шифровка.

Саудовский двор, ознакомившись с деталями багдадской резолюции, передал через доверенный банк: военная комиссия королевства, планировавшая приехать в Москву за новейшими БМП-3 и танками, «откладывает визит до прояснения обстановки».

Никаких громких заявлений. Но смысл прочитывался на раз. Продавец, который одной рукой спасает из-под петли твоего смертельного врага, может быть сто раз логичен. Но в Персидском заливе коммерческую логику никогда не ставили выше личной верности.

Следом легла телеграмма из Багдада. Саддам Хусейн, едва глотнув воздуха, тут же попробовал проверить Москву на излом. Через военного атташе передали прошение: «в счет старых обязательств» срочно отгрузить запчасти к комплексам ПВО «Печора» и «Квадрат». Вне рамок ООН. Без лишнего шума.

Москва ответила сухим отказом. Багдад принял его без возражений, а через три дня затормозил подписание нефтяного пакета с концерном «Недра». Официальная причина: «необходимость дополнительной технической экспертизы». А вечерняя сводка КГБ уже сообщала: в Багдад спецрейсом из Парижа прилетели инженеры французской «Тоталь».

Тарик Азиз с ленивой грацией передал через нашего посла короткую устную реплику: «У раиса отличная память. На обе половины».

Северцев взял ручку и дописал прямо на бланке шифровки: «Спасенный должник — это не союзник. Это кредитор с той стороны баррикады. И проценты он начисляет сам».

Он подшил обе бумаги к отчету за месяц. В отдельную папку, которую завел еще утром. На корешке было написано от руки: «Кто мы теперь». Записей там прибавлялось быстрее, чем в валютных ведомостях.

Вексель Саддама был предьявлен и погашен. Платили за него все без исключения. Багдад отдавал нефть. Москва расплачивалась той самой невидимой границей, что отделяет великую державу от эффективного концерна. Эр-Рияд платил потерей доверия. Примаков — четырьмя страницами сухой, ядовитой правды.

И где-то в конце очереди стоял последний плательщик, который пока не знал, что его черед тоже подойдет. Тот, кто в следующий раз сядет с Москвой за любой стол переговоров. И будет точно знать: у этих ребят продается абсолютно всё. Вопрос только в калькуляторе.

Северцев тяжело встал, собираясь спрятать папку в сейф. Позвоночник прострелило сухой, злой болью. Под левой лопаткой толкнулось, замерло и часовым механизмом застучало сердце — неравномерно, с пропускными тактами, напомнив, что ресурс этого старого, грузного тела подходит к концу.

Он нащупал в кармане пластмассовую шайбу валидола, выудил белую таблетку, ткнул под язык и прижал лопатки к холодной стене сейфа.

Такая репутация чертовски удобна в делах. Удобна до первого утра, когда цену начинают выставлять твоим собственным людям. И судя по гулу за окнами, это утро уже наступило. Просто счет еще везут.

Глава 11. Два тигра

[Из обзора иностранной информации ТАСС. Май 1993 года.]

ПЕКИН.Пекин объявил о новом снижении экспортных цен на продукцию машиностроения и о создании «фонда содействия торговле Юг—Юг»: китайские кредиты предлагаются развивающимся странам «без политических условий и без очереди». Обозреватели отмечают, что формулировка дословно повторяет советскую — из московской осенней декларации об экспансии.

ИСЛАМАБАД.В Исламабаде подтвердили переговоры с КНР о совместном лёгком истребителе.

МОСКВА.Сенат США одобрил первую часть пакета вторичных санкций; Москва в ответ уведомила Вашингтон, что каждая санкционная волна будет «компенсироваться расширением советского предложения на затронутых рынках».

БОНН.В Бонне начались слушания по «восточным инвестициям».

[Кто есть кто. ДЭН СЯОПИН.]

Сычуань, 1904. Сын помещика, ростом метр пятьдесят два. Шестнадцати лет уехал во Францию делать революцию — клеил галоши у «Хатчинсона», фрезеровал на заводе «Рено», недоедал; галоши запомнил на всю жизнь, Францию — тоже. Москва, 1926: учился марксизму в городе, который потом переживёт. Великий поход прошёл пешком. Трижды падал со всех постов, трижды возвращался — «маленький бамбук гнётся, не ломается». Сказал: неважно, жёлтая кошка или чёрная, лишь бы ловила мышей, — и за эту фразу его свергали, и с этой же фразой он победил. Танки на площадь посылал он же: кошка ловит мышей всеми способами. Восемьдесят восемь лет. Официально — пенсионер, почётный председатель Всекитайской ассоциации игроков в бридж. Неофициально — прошлогодней поездкой на юг перевернул курс полуторамиллиардной страны, не занимая ни одного государственного поста. Его вес за ширмой тяжелее, чем у всех действующих премьеров мира, вместе взятых.

[Что в Союзе. Май 1993 года.]

ВЛАДИВОСТОК.Указ об особом таможенном режиме дальневосточных портов: суточное оформление, сквозной тариф, арбитраж на месте. Города, полвека жившие спиной к океану, разворачивают лицом; во Владивосток съезжаются выпускники-таможенники со всей страны — конкурс на место выше, чем в МГИМО.

ХАБАРОВСК.Китайский ширпотреб пошёл встречными эшелонами; на вещевом рынке — первый сезон без драк за место: торговых рядов хватает всем. Крайком докладывает о «нормализации приграничной торговли»; милиция — о падении спекулятивных цен вдвое. Оба ведомства довольны, что это не их заслуга.

ВОРОНЕЖ.В КБ двигателей — негласная проверка режима: копии узловой документации пересчитаны постранично. Поводов не объявляли. Инженеры переглядываются: когда чертежи пересчитывают молча — значит, где-то они уже всплыли.

* * *

Товарищ Лю Вэйго не любил ни американцев, ни русских. Разница между ними была для него чисто бухгалтерской, зато предельно точной. Американцы покушались на его прибыль. Русские — на его себестоимость. С прибылью еще можно договориться, поделив маржу. Себестоимость не делят: ее либо выжигают, либо отдают без боя.

С осени его записки уходили наверх, с этажа на этаж. Последняя — «О советском наступлении на рынках Юга и мерах противодействия» — вернулась с пометкой, от которой у Лю сутки звенело в ушах. Личный иероглиф САМОГО. Старик за ширмой прочитал и кивнул.

С этой минуты Лю Вэйго перестал быть просто заместителем начальника управления внешних балансов. Он превратился — пусть в штатном расписании ничего и не изменилось — в начальника штаба тихой войны. Войны, о которой молчали газеты двух социалистических держав, публично клявшихся в вечной дружбе.

Эта война шла на прилавке планеты, и Лю читательски жадно разбирал её сводки каждое утро.

Пакистан: Исламабад двадцать лет сидел у Китая в кармане, но тут явились русские. Предложили свои двигатели для совместного истребителя — дешевле, надежнее, сердитее. И пакистанцы, друзья до гроба, мгновенно вытащили из рукава советский прейскурант и стали сбивать китайскую цену. Бирма: местная хунта исправно брала китайское, а теперь ездит в Москву щупать советские вертолеты. Африка: Ангола, Эфиопия, Мозамбик — русские вернулись к старым должникам с новым расчетом. Старые долги меняют не на поклоны, а на порты и рудники. Там, где Пекин даёт кредит под три процента, Москва предлагает списание в обмен на концессию. Иран: атомный контракт ушел к русским. Алжир, Ливия, Ирак — снова русские.

Лю смотрел на карту Юга и видел то, о чем стеснялись писать обозреватели. Два коммунистических тигра, вежливо улыбаясь через хребет, спускались к одному водопою. А водопой был не бесконечным.

План противодействия Лю писал сам, от руки, мягким киселем туши, в трех экземплярах. Он опирался на три колодца, и каждый уже давал воду.

Первый колонец — цена. Везде, где русские вклинились на Юг, Китай предлагает то же самое на треть дешевле. В убыток? Да. Убыток — это не потеря, а инвестиция в чужое отступление.

Второй — люди. В Харбине под безобидной вывеской Института сравнительного машиноведения разворачивали штат переводчиков с русского. Голодного советского специалиста не нужно вербовать с пистолетом у виска. Его достаточно пригласить на симпозиум и показать ему чистую трехкомнатную квартиру с горячей водой и окладом в юанях.

Третий колодец ждал своего часа прямо в сейфе Лю: сто сорок листов узловой документации воронежского КБ. Документы пришли через гонконгского посредника — у человека, чье имя Лю знать не хотел и не пытался. В Воронеже еще пересчитывали страницы. В Пекине их уже внедряли в производство.

Старая поговорка говорила сухо: два тигра не уживутся на одной горе.

Сегодня русский тигр приехал в Пекин вести переговоры.

* * *

Советскую делегацию Лю разглядывал из третьего ряда. Место скромное, зато его записки читает Дэн. Такое сочетание Лю считал идеальным для карьеры.

Русские переменились. Прежние, из восьмидесятых, прилетали либо учить жить, либо виновато просить. Эти приехали торговать. Вместо цитат из Маркса у них были свежие прейскуранты, вместо за здравицу — жесткие графики поставок. Глава делегации, плотный, литой промышленник Маслюков, вел переговоры о втором пакете Су-27, о лицензионной сборке, об атомных блоках для провинции Цзянсу. Говорил уверенно, с позиции силы: цены выросли на восемь процентов по сравнению с прошлым годом.

— Спрос, — буркнул он вместо оправданий.

Спрос и правда стоял в затылок. Очередь, которую Москва выстраивала год, теперь работала на нее: Пекин мог либо соглашаться, либо уступать место Малайзии.

Китайская сторона кивала, улыбалась, подливала в пиалы чай. А на второй день выложила на стол козырь, ради которого полгода гоняла экспертов.

Ракеты. Управляемые ракеты ближнего боя — те самые Р-73 с отклоняемым вектором тяги, что ставились на Су-27 и на всех учениях щелкали американцев как орехи. Пекин просил не партию готовых изделий. Пекин требовал технологию: чертежи, лицензию, наладочную линию. И назвал цену, от которой у советских финансистов, заметил Лю, чуть заметно дёрнулись желваки. Миллиард четыреста миллионов долларов. Живой валютой. Половина — авансом.

Маслюков выслушал с каменным лицом. Попросил перерыв до утра.

Утром он вернулся и зачитал ответ с листа. Зачитал ровно, до точки, без отсебятины — так зачитывают только тексты, в которых нельзя менять даже интонацию.

— Поставки ракет — в любом объеме. Приоритетная очередь, льготная цена как стратегическому партнеру. Технология — нет. Не обсуждается. Ни в этом году, ни в составе какого-либо другого пакета.

— Между стратегическими партнерами не должно быть закрытых дверей, — мягко заметил глава китайской стороны.

— Тут есть и второй лист, — Маслюков неспешно перевернул страницу. — «Между стратегическими партнерами не должно быть иллюзий». Мы продаем вам лучшее оружие в мире. Но мы не продаем вам возможность делать лучшее оружие без нас. Первое — торговля. Второе — наследство. А наследство при живом родителе не распродают.

Тишина над столом встала плотная. Лю посчитал про себя: четыре секунды. За эти четыре секунды отношения двух держав прошли развилку, которую дипломаты еще долго будут замазывать словесным елеем. Русские только что сказали Китаю то же самое, что тридцать лет повторяли американцы: «Есть верхняя полка. Вам туда нельзя». Русские сказали это вежливее, но суть от этого не изменилась.

— Мы понимаем позицию советских друзей, — сказал наконец глава китайской делегации, и его улыбка не сместилась ни на миллиметр. — У долгой дружбы долгая память. Мы тоже запомним.

* * *

Вечером, на официальном приеме, Лю неформально подошел к советнику советской делегации. Человек был неприметный, за два дня переговоров не роронил ни слова по делу — именно этим и выдавая ведомственную принадлежность. Экономисты молчат по-другому.

— Прекрасный вечер, — сказал Лю по-русски. Язык он учил в Харбине у старых эмигрантов, поэтому говорил с легким акцентом позапрошлого века. — Позвольте недипломатический вопрос. Ваша страна за год продала Югу больше, чем за прошлые десять лет. Наши аналитики спорят: это политика или чистая коммерция?

— А ваши скидки на оборудование на прошлой неделе, — советник даже не повернул головы, — это коммерция или политика?

— Это арифметика, — Лю едва заметно улыбнулся. — У нас миллиард двести миллионов человек, и всем нужна работа. Себестоимость — наш естественный ресурс. Такой же, как ваша нефть. Вы продаете то, что выкопали из земли. Мы — то, что взяли из демографии. Интересно, что иссякнет раньше.

— Интересно другое, — советник смотрел в зал на кружащиеся пары. — Холм, на котором двум тиграм тесно, вообще-то принадлежит третьему. Он его давно размежевал. Пока мы с вами будем толкаться за рынок Бирмы, сбивая друг другу цены, вся выгода от наших скидок достанется покупателю. А сам холм — тому, кто печатает доллары, в которых мы с вами считаем выручку. Передайте это вашим аналитикам. Как арифметику.

Лю передал разговор наверх дословно. У него была абсолютная память на детали. Через неделю из канцелярии вернулась реакция — одно-единственное слово, произнесенное, по слухам, тихо, за ширмой: «Умнеют».

Память, о которой говорили за столом переговоров, Лю начал конвертировать в действия без промедления.

Из его кабинета в Рангун ушла зашифрованная директива: бирманской хунте, щупавшей советские вертолеты, предложить китайские машинокомплекты. По цене, от которой у начальника финансового отдела потемнело в глазах — на четверть ниже себестоимости. Убыток на одной сделке — зато урок на десять лет вперед. Юг должен усвоить: против любого советского ценника всегда есть китайский, и он всегда будет ниже. Тигр, которого не пустили на верхнюю полку, начал подгрызать ножки у нижних. Они были деревянными, и их было много.

Следствием того же решения стал еще один список, подготовленный Лю. Шесть фамилий советских специалистов, отобранных за время пекинских встреч: двое конструкторов-ракетчиков, один специалист по горячей штамповке двигательных лопаток, металлург и два программиста. Напротив каждой фамилии стоять должно было не «вербовать» — стояло «пригласить». Конференция в Харбине, щедрый гонорар за лекции, уважение, которого на родине они давно не видели.

Горизонт программы Лю рассчитал на пятнадцать лет. Фора, писал он в записке, определяется не чертежами. Она определяется людьми. И сохраняется лишь до тех пор, пока инженеру этой форы платят дома больше, чем предлагаем мы.

* * *

В Москве итоги пекинских переговоров разбирали в конце недели. Северцев с Ильиным работали вдвоем, привычно разложив бумаги на две стопки: слева — события, справа — последствия.

События: пакет подписан. Миллиард по авиации, семьсот миллионов по атому, цены удержали свои. Отказ по передаче ракетных технологий зафиксирован протоколом. Китайцы «приняли к сведению».

Последствия, как их просчитывал Ильин, выглядели жестко: Пекин начнет красть. Без обид и хлопанья дверями. Спокойной, системной работой на пятнадцать лет вперед — через обратный инжиниринг и вытягивание специалистов.

Управление «Э» уже давало сводки: в Харбине под крышей Института сравнительного машиноведения набрали штат переводчиков с русского — втрое больше, чем научных сотрудников. Появился и первый утекающий кадр: инженер-двигательщик из Воронежа выехал по профсоюзной путевке в Хабаровск, перешел Амур по туристическому пропуску и назад не вернулся. Проданные ранее в Гонконг чертежи были лишь костяком; не хватало живого человека, способного объяснить допуски и технологию закалки сплавов. И этот человек у них теперь был. За цену двухкомнатной квартиры и окладов в юанях.

— Мы могли взять миллиард четыреста миллионов прямо сейчас, — сказал Ильин, не поднимая глаз от справки. — Все равно украдут. Лет за двенадцать дойдут сами. Есть экономика, по которой наш отказ — глупость. Продавать надо то, что у тебя и так утянут, пока за это дают живые деньги.

— Экономика есть, — отозвался Северцев. — А есть стратегия. Пятнадцать лет форы — это пятнадцать лет, пока наш истребитель превосходит их истребитель. Пятнадцать лет, пока для всего Юга мы — продавцы передовых технологий, а они — продавцы дешевых копий. Иерархия прилавка — единственное, что в этом мире еще уважают. Продать ее за разовый миллиард… — он сдержанно усмехнулся. — Именно так и поступила бы страна из моих прошлых кошмаров. Продала бы заделы, а потом удивлялась, почему с ней не считаются.

На столе лежал и третий документ — внутренний. Генеральный конструктор авиастроительного объединения, проведавший об отказе через свои каналы, слезно просил «пересмотреть позицию». Миллиард четыреста миллионов валютой закрыли бы потребности отрасли на семь лет вперед. Опытный завод сидит на трехдневке, молодежь разбегается по торговым кооперативам. Конструктор предлагал компромисс: передать китайцам «узлы второго контура, не определяющие облик изделия».

Северцев размашисто начертал на письме: «Отказать».

Он задержал перо над бумагой. Письмо генерального конструктора и побег воронежского инженера были частями одного процесса. Голодное КБ пыталось продать технологическую фору теми же словами, какими Харбин ее покупал. Внешнему сопернику даже не нужно ломать наши двери. Ему достаточно подождать, пока их подпилят изнутри свои же люди — из самых лучших побуждений, ради выплаты зарплаты за прошлый месяц.

Северцев подошел к карте мира. Юг тянулся по ней сухой жёлтой полосой: Пакистан, Бирма, Индокитай, Северная Африка. По этой полосе навстречу друг другу шли две цепочки стрелок — красные советские и красные китайские. Он два года выстраивал связку с Пекином как заслон против Запада. Эта ось останется, чего бы она ни стоила. Но под ней, ниже уровня парадных деклараций, уже началась жестокая толкатня локтями.

Он знал исчерпывающий результат этой толкатни: в том варианте истории, который он пытался переломить, на холме остался только один тигр. И тигр этот был не русский.

Значит, придется вести игру, которую он всегда презирал за цинизм и всегда ценил за действенность: дружить с Пекином против Вашингтона — и одновременно вести дела с Вашингтоном так, чтобы в Пекине помнили: у Москвы всегда есть запасной выход.

А к концу недели ответный удар, несколько месяцев копившийся в западных штабах, впервые материализовался не в газетных статьях.

Во вторник сдался Токио. Осакский оператор космической связи официально расторг контракт на запуск своего спутника советской ракетой — «по совокупности регуляторных рисков». За формулировкой стояла трехмесячная осака японских банков специалистами американского казначейства: страховку на запуск просто отказались подтвердить. Неустойку в четыре с половиной миллиона долларов оператор перечислил мгновенно — безропотно, как платят штраф за попытку пройти по чужому полю. Это был первый разорванный контракт советской экономической экспансии. Его сбила не конкуренция. Его сбило чужое государство, дотянувшись до чужого заказчика.

В четверг дошла очередь до финансовой трубы. Люксембургский регулятор заморозил корреспондентский счет расчетного центра на семьдесят два часа. Ссылка — «рекомендация комитета Сената США проверить цепочки платежей на предмет финансовой чистоты».

Планового в этой проверке не было ничего. На трое суток зависли платежи по Ирану, встала индийская инкассация. Костров из Лондона наблюдал, как «самую прозрачную структуру планеты» потрошат с холодным цинизмом. Через семьдесят два часа счет разблокировали, принеся формальные извинения.

Извинения не стоили ничего. Урок стоил дорого. Геращенко в тот же вечер прислал записку из одной строки: «Пристрелочный выстрел по нашей финансовой системе».

Цена трех дней простоя проявилась к понедельнику. Тегеран мгновенно вменил контрактную пеню за просрочку платежа по Бушеру — деньги смешные, но прецедент неприятный. Нью-Дели поступил деликатнее и оттого опаснее: попросил «на будущее» прописать в соглашении дублирующий канал расчетов через лондонский клиринговый банк. Не советский.

Заказчики начали вносить в контракты пункт, которого еще месяц назад не существовало вовсе: «риск советского расчетного канала». Геращенко прислал сухую справку без комментариев. Комментарий Северцев вписал сам: «Пристрелялись. Следующим ударом сбивать будут не деньги, а заказчиков в очереди».

Северцев объединил оба происшествия в один блок. Он испытал почти облегчение — так испытывают его, когда ожидаемая угроза наконец обретает форму. Запад прекратил выражать озабоченность. Запад начал отвечать силой денег — на том самом языке, который Северцев навязал ему год назад.

— Анекдот недели хотите? — спросил Ильин, собирая папки с документами. — Свежий, из Харбина наши привезли. «Чем отличается советско-китайская дружба от социалистического соревнования? Ничем. Побеждает всегда Китай».

Северцев не улыбнулся.

— Внесите его в сводку, — ответил он. — И поставьте на контроль как разведпризнак. Когда этот анекдот начнут рассказывать в Ташкенте и Алма-Ате — доложите сразу. Мне важно знать день, когда наш собственный Юг начнет смеяться китайским шуткам.

Глава 12. Единое окно

[Сообщение ТАСС. 14 июня 1993 года.]

МОСКВА.Президиум Верховного Совета СССР утвердил Указ «О государственных концернах союзного значения». Семь концернов — «Атом», «Космос», «Щит», «Недра», «Хлеб», «Тяжмаш» и «Путь» — забирают под одно крыло всё: от отраслевых НИИ и сырьевой базы до заграничных контрактов и валютных счётов. Отраслевые министерства либо упраздняются, либо ужимаются до департаментов. Концерны получают прямые экспортные окна, а их финансовый оборот замыкается на сеть советских загранбанков.

ВАШИНГТОН.Минторг США по заявке американских производителей удобрений спешно открыл антидемпинговое дело против советского азота и карбамида: «Москва заливает рынок дешевой селитрой». В советском торговом представительстве иронизируют: расследование против концерна «Хлеб» началось на три дня раньше, чем Минюст СССР успел напечатать его печать.

[«Файнэншл таймс», Лондон. 16 июня 1993 года.]

«…К лету 1993 года московская экономическая атака обрела чёткие контуры. Семь вертикальных монополий, каждая размером со среднюю европейскую державу, получили собственную науку, собственные закрытые города и собственные торговые дома. В Сеуле это назвали бы чеболями, в Вашингтоне уже окрестили „красными чеболями“. Высокопоставленный чиновник американского казначейства заметил в частном разговоре: до сих пор любые санкции били по огромной стране по площади и вяло в ней растворялись. Теперь у противника есть семь точных почтовых адресов…»

[Что в Союзе. Из обзора внутренней информации. Июнь 1993 года.]

МОСКВА.Одновременно с указом о концернах Госплан превращен в Государственный комитет стратегического планирования. Вместо распределения фондов и лимитов — прогноз, макробаланс и арбитраж китов. Полторы тысячи сотрудников старого аппарата переводят в дирекции концернов. Маслюков подписал акт передачи дел с визой, которую в коридорах на Старой площади передают шепотом: „Сдал хозяйство. Принял ответственность“.

СВЕРДЛОВСК.Совет директоров уральских оборонных заводов отправил в концерн «Щит» единую заявку на экспорт — минуя министерства, которых больше нет. Сопроводительное письмо на Уралмаше цитируют как анекдот: „Просим считать заводскую очередь за нарядами именно очередью, а не коридором для прогулок“.

КИЕВ.Республиканский Совмин потребовал закрепить за республикой места в советах директоров «Пути» и «Тяжмаша» — строго по объему заводских мощностей. Москва согласилась мгновенно: „Доля в совете — по вкладу, убытки и долги — тоже“. В Киеве заподозрили подвох, но бумаги подписали.

ТАШКЕНТ.Навоийский горно-металлургический комбинат передан в систему «Атома». Ташкент сохранил прямую валютную долю. У комбинатской кассы в Навои очередь за зарплатой теперь занимают с вечера: люди рассудили по-простому — раз уран ушёл в концерн, живые деньги будут.

ВЕРХНЯЯ САЛДА.Титановое объединение вошло в «Тяжмаш» вместе со своим уникальным прессом на семьдесят пять тысяч тонн. Первая партия салдинских штамповок уже ушла «Боингу» — американский авиапром официально тестирует уральский металл. Инженер приёмки записал в журнале: „Сорок лет они вымучивали наш титан через подставные фирмы в третьих странах, по документам — якобы на печи для пиццерий. Теперь хоть без вранья“.

* * *

Майор Красиков из Управления «Э» владел искусством, которому не учат на высших курсах КГБ: он умел растворяться в интерьере.

Третью неделю его рабочим местом была приёмная на Овчинниковской набережной. В здании Комитета по внешнеэкономическим связям, на четвёртом этаже, набирала силу конструкция, которую в аналитических записках звали «единым окном». Звали задолго до того, как его вырезали в законе. Здесь решали, кому и сколько продать советского оружия. В дубовом коридоре под портретом Дзержинского ежедневно закручивались две очереди, и Красиков каждый вечер скрупулезно фиксировал их анатомию.

Первая очередь была парадной. Военные атташе, торговцы оружием, уполномоченные посланники. Пакистанский полковник с пышными усами, приходивший к дверям как на службу. Посланник из Малайзии с вечной улыбкой и коробками сувениров, которые у него сухо не принимали. Сириец, алжирец, двоица в белых кандурах из ОАЭ, высокий эфиоп в мятом кителе. В этой шеренге покупателей стояли смирно: когда за танки и комплексы ПВО платят живой валютой и наперёд, терпеть учишься быстро.

Вторая очередь бурлила в глубине, и про неё в газетах не писали. Уральские и тульские директора — за экспортными нарядами и валютной пайкой. Клерки умерших министерств — за визой, которую можно показать другим клеркам. И третьи. Самые чуткие. Люди без официальных должностей, с мягкими кожаными портфелями. Эти в очереди не стояли. Они прогуливались вдоль неё.

За три недели внутренняя очередь разрослась вдвое, и Красиков понимал механику этого затора. Упразднённые главки сдавали дела новым концернам со скоростью пышных похорон: наряды зависали «до подписания передаточных актов», печати новых дирекций «находились в изготовлении», а фонды стояли под сургучом. Аппарат не бастовал. Аппарат прощался со своей властью строго по инструкции, а по инструкции прощание растягивалось на месяц. Директор машиностроительного из Кургана, приехавший в Москву в третий раз за неделю, выдохнул у окна не Красикову — просто в душный воздух коридора: «Старое окно заколотили. Новое не прорубили. А у меня печи остынут через сутки».

Людей с кожаными портфелями эта замижка устраивала полностью. Застрявшая очередь была их кормушкой.

Сегодняшний ходок — из кооператива с размашистым названием «Меркурий-Внешсервис» — работал тонко. Он ничего не вымогал, он искренне сочувствовал. Постоял рядом с курганцем, подышал дымом сигареты «Космос», покачал головой: «Месяц сушишь вёсла? А конкурс в Абу-Даби через две недели?» И уже у кабины лифта, будто между делом, заронил негромкое: «Есть люди. Заносят бумаги не в окно, а из окна. Полтора процента от суммы контракта. Телефон на обороте».

Красиков проводил его взглядом до вестибюля, проследил через стекло, как тот садится в бежевую «восьмёрку», и занёс в блокнот: «Пропуск постоянный. Подписан внутри комитета».

Второго дельца, снуемого вдоль той же очереди, Красиков поначалу принял за корреспондента «Известий». Этот денег не просил. Он молча раздавал ушедшим ни с чем директором отпечатанные на машинке бланки: название завода, что просили, кто отказал, дата. Внизу, типографским шрифтом: «Народная приёмная Фронта национального спасения. Ваш отказ будет учтён».

Директора сминали бумагу, потом расправляли, прятали во внутренний карман. Один попросил запасной бланк. Арифметика тут просматривалась беспощадная: к осенним выборам из этих бумажек соберут полный реестр всех обиженных государевой машиной. И этот реестр пойдёт не в папку, а на митинги. Красиков записал: «Вдоль одного затора работают двое. Процентщик и архивариус. Товар второй группы опаснее».

Вечером эта записка лежала у Ильина. Через день — на самом верху.

* * *

— Прочитали? — спросил Северцев.

— Прочитал, — ответил Ильин.

— Проговорите голосом. Хочу послушать, как это звучит.

— Мы диктуем условия половине мира, — произнёс Ильин суховато, без нажима. — А у себя в приёмной не можем разогнать жучков. Снаружи — великая держава. Изнутри — комиссионка на Арбате.

За высокими окнами кремлёвского кабинета шумел июнь — густой, зелёный, с летающим тополиным пухом. Ровно год назад в этих же стенах Северцев судорожно считал вагоны с зерном и молился на графики разгрузки в портах. Теперь перед ним лежали семь папках в сафьяновых переплётах. В них был результат зимней работы: закорёженный юридическими формулировками, дважды пересчитанный специалистами Госбанка.

— Знаете, что меня окончательно убедило? — Северцев накрыл ладонью верхнюю папку. — Не эта очередь даже. Средмаш. Я поднял их документы за сорок лет. Министерство, которое никогда не жило по общим правилам: свои рудники, свои закрытые территории, свои институты, собственные стада и собственный флот. Государство в государстве — как его любили клясть в ЦК. Но ведь оно сорок лет полностью обеспечивало себя само! И давало стране всё, что требовали: от водородной бомбы до изотопов. В срок и без соплей. Пока остальные министерства плодили тонны переписки о лимитах, Средмаш просто строил. Значит, система работает. Значит, её можно умножить на семь.

— Семь государств в государстве, — ровно заметил Ильин. Не спросил и не возразил — просто положил мысль на стол, как кладут оперативную сводку.

— Семь кулаков вместо семисот расслабленных пальцев, — отрезал Северцев. — Полный цикл: от сырья до экспорта, от КБ до морского порта. С единым окном на каждую отрасль — чтобы у жуликов с визитками не осталось щелей. С расчётами строго через Сеть: Геращенко из Госбанка видит каждый рубль и каждую марку в реальном времени. Это поводок понадежнее любого партийного контроля. Да, у этой конструкции есть цена. И я знаю её наперёд.

Он не стал озвучивать цену. Ильину объяснять не требовалось — тот взгляд перевёл на папки:

— Семь хозяев.

— Семь, — подтвердил Северцев.

— У каждого — миллиарды, наука, города и свои силовые структуры. Через пять лет любой из них станет тяжелее союзного министра. Через десять — смять сможет любого премьера.

— Через десять лет, — жёстко проговорил Северцев, — я рассчитываю быть пенсионером, которого они по инерции продолжают опасаться. А если без поэзии, Николай Сергеевич: у меня нет бескровного решения. Оставим старые главки — воровство у экспортного окна сожрёт всю нашу модернизацию за пару лет. Отдадим всё частным лавочкам — я видел, во что это превращается, пример соседей перед глазами. Остаётся одно: собрать всё в семь кулаков и держать эти кулаки на коротком поводке. Поводков ровно три: финансы через Сеть, кадры через мою комиссию, безопасность — через Комитет. В каждом концерне будет сидеть куратор.

— Куратор — это не замок, это дверь, — тихо ответил Ильин. — Семь дверей. А кто в них заходит — зависит не от инструкции, а от человека.

— Понимаю, — сказал Северцев. — Поэтому список кураторов я утверждаю сам. Лично. И снимаю их без вызова на ковер.

Ильин выждал паузу.

— Багров список видел?

— Багров его и составлял, — ухмыльнулся Северцев. — А я вычеркнул троих и добавил двоих. Пропорцию соблюл. Этого хватит, чтобы он всё понял, но недостаточно, чтобы полез на рожон.

* * *

Лубянку он отдал в марте — и до сих пор считал этот шаг самым точным и самым тяжелым из всех весенних решений.

Расчёт был сухой: страна, в которой объявлены открытые выборы, не пойдёт голосовать под надзором начальника тайной полиции. Такое совмещение убило бы либо выборы, либо самого председателя. Съезд внес поправки в Конституцию, отвязав чрезвычайные полномочия от кабинета на площади Дзержинского. Полномочия остались за Председателем Союза — пост временный, но решающий. А КГБ становился обычным министерством. И этому министерству потребовался глава.

Он поставил Багрова. И выдержал три дня ледяного молчания собственной охраны. Ильин тогда принёс единственный рапорт без подписи, где числилось всего две строчки: «Вы уверены?» Северцев вернул лист, дописав снизу: «Нет. По этой причине и назначаю».

Этот логический узел нельзя было разъяснять публично. Багров без должности — это опасный миф в оппозиционном подполье, центр притяжения для всех отставников, тень с неограниченным влиянием. Багров на Лубянке — это чиновник в самом освещаемом кабинете страны. Каждый его приказ подлежит учёту, каждый куратор — за его подписью, любая утечка — его личный провал. Он двадцать лет шёл к этому креслу. Пусть забирает его — вместе с прожектором и обязанностью первому визировать всё, что он сам с удовольствием упрятал бы в архив.

При сдаче дел Багров, принимая ключи от сейфа, произнёс ровно одну фразу:

— Вы отдаёте мне оружие, из которого вас проще всего застрелить.

— Я отдаю вам инструмент, с которым проще всего попасться, — парировал Северцев. — Пользуйтесь любыми назначениями. Но помните: с этой минуты за всё, что натворит Комитет, спрашивать будут лично с вас.

Первая официальная бумага от нового министра пришла через неделю. Идеально составленная, с исходящим номером: Комитет просил письменно подтвердить устное указание Председателя о проверке трёх внешнеторговых объединений. Северцев визу поставил — и осознал, что отныне так будет с каждым словом. Багров освоил правила игры моментально: раз за работу ведомства спросят с него, то под каждым шагом должен лежать документ с подписью заказчика. Прожектор, направленный на Лубянку, одинаково ярко светил в обе стороны. В ведомственном архиве начала распухать папка, которую Северцев не мог ни истребить, ни затребовать назад: полное собрание его поручений спецслужбе, с часами и минутами. Кто и когда её откроет — решал уже не он.

Спустя полгода он так и не понял, кто выиграл от того назначения. Знал только одно: виза Багрова на положении о кураторах появилась первой.

* * *

Маслюков прилетел из Пекина в четверг утром. Он привёз подписанный контракт на миллиард семьсот миллионов долларов и выглядел человеком, выигравшим тяжелейшую партию. А вечером в его секретариат привезли на отзыв проект указа о концернах. В пятницу утром Маслюков был в Кремле — без предварительной записи.

Он вошёл в кабинет тяжело, шагом усталого человека, выложил проект на сукно стола — не швырнул, но бумага легла с глухим плотным звуком — и произнёс с порога:

— Я привёз стране миллиард. А вы мне взамен — расстрельный указ.

— Привезли миллиард, Юрий Дмитриевич. Присаживайтесь.

— Постою, — Маслюков остался стоять, заложив руки за спину. — Я въедался в этот текст всю ночь. Написано красиво, юристы у вас зубастые. А теперь послушайте инженера, который тридцать лет держит в голове балансы этой страны. Вы режете живой хозяйственный организм на семь изолированных кусков. Красивых, богатых, экспортных — не спорю. Но кооперация не знает ваших рубежей! Курганский завод берёт прокат у «Тяжмаша», микросхемы у «Щита», отгружает всё по железной дороге «Пути». Кто увяжет их интересы, когда каждый генеральный начнёт выжимать свою чистую прибыль? Сегодня эти узлы вяжет Госплан. Совмин без головы, и вся нагрузка лежит на моих сводках. В вашей же бумаге Госплан превращается в диспетчера при семи боярах. В стрелочника на сортировке!

— Слушаю вас дальше.

— Второе — дублирование науки. Семь концернов выстроят семь своих институтов взамен одного академического и закроют разработки друг от друга секретностью. Третье — внутренние цены. Киты начнут сдирать друг с друга три шкуры за комплектующие, и мы получим такую инфляцию издержек, какая никаким реформаторам не снилась. И последнее, — Маслюков подался вперёд, упершись кулаками в стол. — Вы киваете на Средмаш. А я с этим Средмашем тридцать лет делил фонды! Да, он был автономным. А ещё он был полностью неприкасаемым! Его нельзя было проверить, тряхнуть, спросить за показатели. Один такой закрытый огород страна вынесла — там делали ядерный щит. Вы же создаёте семь неприкасаемых империй. Семь Средмашей! Кто их удержит, когда вас здесь не будет?

В кабинете повисла гулкая тишина. Вопрос был задан в лоб — куда резче, чем здесь привыкли говорить. И бил он в самую уязвимую точку, которую Северцев видел сам, но всё равно шёл на этот шаг.

— Отвечаю по порядку, — проговорил Северцев, глядя Маслюкову в глаза. — Кооперацию скрепит жёсткий контракт. Внутренние поставки между концернами — по фиксированным ценам на пять лет вперёд. Формула зашита в устав. Арбитраж — за Госпланом. Это не стрелочник, Юрий Дмитриевич. Это арбитражный суд. А суд в хорошем государстве весит больше любого министерства. Дублировать науку прямо запрещено уставом: фундаментальные вещи остаются за Академией наук, прикладная — в концернах, весь реестр тем идёт через вашу комиссию. По ценам — смотрите пункт первый. Теперь главное. Что их удержит, когда меня не станет.

Он поднялся из-за стола — чуть медленнее, чем рассчитывал, зафиксировал это движением и запретил себе об этом думать.

— Их удержит то, чего не было у старого Средмаша. Открытый баланс: каждый концерн обязан публиковать финансовый отчёт, и проверять его будет новый Съезд. Деньги — только через Сеть: не тайный карман, а прозрачные счёта. И конкуренция за ресурсы. Семь неприкасаемых одновременно не существуют. Они будут пасти друг друга ревностнее любого Комитета. Я не создаю семь Средмашей. Я запускаю семерых хищников в один вольер и включаю над ними прожекторы.

— Сложено гладко, — без эмоций отозвался Маслюков. — Я тридцать лет слушаю, как в этом кабинете гладко говорят про светлое завтра. Положение завизирую. Но с особым мнением. По пунктам четыре и девять — письменно, на отдельных листах. Хочу, чтобы в архиве сохранилось: плановик вас предупреждал.

— Особое мнение подшьют прямо к оригиналу указа, — ответил Северцев. — Я дам личное указание. Пусть лежит. Если окажетесь правы — история оценит, кто из нас просчитался.

Маслюков впервые за всё утро коротко ухмыльнулся в усы.

— Не заговаривайте мне зубы, Владимир Александрович. Миллиард семьсот я вам всё-таки добыл.

Он вышел. Северцев ещё некоторое время стоял у стола, упершись пальцами в край полированной доски, и прислушивался к ощущению в груди. Там, глубоко за грудиной, тупой тяжкий ключ медленно провернулся в замке и застыл. Больно не было. Было душно и мутно. Организм фиксировал перегрузку и делал свои выводы.

* * *

Проекты уставов семи концернов представляла группа юристов. Основной доклад делал самый молодой из них — Ланин, Игорь Дмитриевич, двадцати девяти лет, ленинградец.

Северцев помнил эту фамилию. Год назад в списках конституционной рабочей группы эта строчка заставила его задержать взгляд. Он тогда взял личное дело в руки — и отложил, не открывая. Не было времени. Сейчас личное дело лежало в нижнем ящике стола, и он снова его не тронул — не из-за спешки, а из непонятного суеверия, которому не находил названия.

Ланин доложил всю суть за двенадцать минут, без единой бумажки.

— Правовой статус концерна — не министерство и не трест. Мы взяли за основу казённое предприятие с купеческим правом: имущество принадлежит союзу, оборот — хозяйственный. Концерн не просит субсидий из бюджета, он перечисляет в казну фиксированный налог и распоряжается остатком. Из этого вытекают три веши…

Выводы он чеканил, как на допросе: прямая выгода директора в реальном контракте, а не в освоении фонда; невозможность скрытого воровства — каждая марка либо в обороте, либо в налогах, третьего пути устав не даёт; и персональная ответственность генерального директора перед Президиумом. Не перед коллегией министерства, где ответственность растворяется, а перед пятью конкретными руководителями: Председателем, главой Верховного Совета, руководителем Госплана, председателем Госбанка и министром иностранных дел.

— Слабые места называть? — закончив, спросил Ланин и, не делая паузы, продолжил сам: — Их два. Куратор от безопасности. Его права прописаны максимально широко, границы полномочий — нигде. Через пять лет куратор либо срастется с дирекцией и станет лоббистом концерна в КГБ, либо концерн научится обходить куратора. Оба варианта скверные, но юридической страховки тут нет — это вопрос живой практики. И второе: желание концернов выстроить собственные банковские системы. Сейчас всё завязано на Сеть. Но первый же концерн, который захочет свой банк, приведёт вполне разумные аргументы. Отказывать придётся не экономическими доводами. У меня всё.

В рядах старших юристов возникло неловкое движение: на докладах у Председателя о слабых местах так открыто не заявляли. Северцев смотрел на молодого ленинградца и ловил знакомое ощущение. Так ведут себя люди, которые заранее готовят ответы на возражения врагов.

— Кто формулировал статью о кураторах? — спросил Северцев.

— Я, — отозвался Ланин.

— А пункт о гласной отчётности перед Съездом кто внёс?

— Тоже я. По вашей пометке на полях второго черновика.

— Пометка звучала: «уточнить формат отчётности», — сухо заметил Северцев. — А отчёт перед Съездом — это не формат. Это политическое решение. Вы приняли его за меня.

Ланин удерживал паузу не робея.

— Я подготовил его для вас, — ответил он спокойно. — Принять его могли только вы. Вы и приняли: вчера, в дискуссии, куда меня не вызывали, вы отстаивали эту формулировку как свою.

Кто-то из маститых юристов в ряду зажмурился. Северцев медленно провёл ладонью по гладкому сукну.

— Устав для империи, — проговорил он словно про себя. — Семьдесят лет её скрепляли уставом гарнизонной службы. Посмотрим, как она устоит на укладе купеческой гильдии… Работу юридической группы утвердить. Разработчика раздела о кураторах ввести в состав кадровой комиссии. Личное дело, — он все же коснулся пальцами ящика стола, но выдвигать не стал, — затребую сам. Когда придёт время.

* * *

[Из обзора иностранной информации ТАСС. Вторая половина июня 1993 года.]

ПРАГА.Чешское правительство официально назвало курс на интеграцию в НАТО главным приоритетом внешней политики. В тот же день с аналогичным заявлением выступило руководство Польши. Премьер-министр Чехии, отвечая в парламенте на вопрос о «новой советской экспансии», произнёс резкую фразу: «Больного медведя мы опасались. Но выздоравливающего — обязаны опасаться вдвойне».

БУДАПЕШТ.Национальный банк Венгрии заморозил предоставление кредита через Донау-банк на обновление оборудования завода «Икарус». Официальный поводы — «уточнение банковских регламентов для стран с госторговлей». Неофициальный комментарий источника из Рейтер звучит суше: «Команда сверху — притормозить».

ВАШИНГТОН.Американский Сенат поддержал пакет ограничений: финансовым организациям третьих стран, работающим с договорами советских концернов, закрывают доступ к долларовым расчётам. Заявление госдепартамента: «Мы не ведем борьбу с Москвой. Мы защищаем стабильность собственной валютной системы».

НЬЮ-ЙОРК.«Джорнэл оф коммерс» пишет о формировании спецгруппы в Минфине США: на каждый из семи советских концернов заведено отдельное досье, эксперты разбирают их уставы буквально по косточкам. Старые санкции, признаёт издание, «били по площади и теряли силу». Заголовок статьи категоричен: «Москва добровольно передала нам список точных целей».

ЭР-РИЯД.Саудовская Аравия удерживает суточную добычу нефти на максимуме. Марка Брент просела ниже восемнадцати долларов за баррель. Саудовский министр нефти на вопросы о ценовом давлении лишь развёл руками: «Мы всего лишь удовлетворяем запросы покупателей».

* * *

Документы по семи концернам он подписывал поздно вечером четырнадцатого июня. В кабинете стояла тишина. На четвёртой папке — «Недра» — столешница под его локтями вдруг качнулась.

Качнулся не стол. Северцев понял это сразу — по тому, как тяжёлый заржавевший ключ за грудиной с хрустом провернулся и застрял. Боль отрезвила мгновенно: отдало в левое плечо и почему-то в нижнюю челюсть. Комната не поплыла, лампы горели ровно, папки лежали на месте — миру вокруг не было никакого дела до того, что внутри человека пережали главный клапан.

Он аккуратно положил ручку. Извлёк из кармана пластмассовый пенал, который врач Арсеньев выдал в мае взамен валидола, назвав тот «детской конфеткой». Положил крошечную таблетку под язык и замер в кресле — не откидываясь на спинку, ровно, считая секунды. Через семь минут нитроглицериновая волна разошлась по телу знакомым теплом и привычной ломотой в затылке.

Он снова взял ручку и подписал оставшиеся четыре папки. Проследил, чтобы роспись на документе «Пути» легла так же твёрдо, как на первой. Легла ровно.

Врач пришёл утром. Развернул кардиограф прямо в комнате отдыха, долго изучал вылезшую из аппарата бумажную ленту, потом поднял глаза.

— Есть изменения по задней стенке. Нового инфаркта нет, но картинка тревожная. Требуются обследование под нагрузкой и две недели полного покоя. Настоящего покоя, Владимир Александрович. Без ваших заседаний.

— После выборов, — ответил Северцев.

— Выборы осенью.

— Значит, в октябре получите дисциплинированного пациента. — Он застегнул пуговицы на сорочке. — Владимир Петрович, я не торгуюсь. Я вам обрисовываю диспозицию. До октября это сердце должно работать. Ваша задача — обеспечить его работу. Моя — сделать так, чтобы всё это было не зря. Задачи понятны?

Арсеньев молча складывал бумажную ленту гармошкой — аккуратно и бережно.

— В таком случае три жёстких правила, — чеканно произнёс доктор. — Нитроглицерин — всегда в правом кармане пиджака. Никаких лестниц — только лифт. И последнее: я узнаю о каждом приступе. Не о «сильном», а о каждом. Иначе я не лечащий врач, а декорация.

— Договорились, — сказал Северцев. И первое из условий выполнил сразу.

* * *

Волков появился в среду к вечеру. В руках он держал тонкую папку, и по его осанке угадывалось: визит отрепетирован.

— Владимир Александрович, есть рационализаторское предложение. Секретариат подготовил типовые формы резолюций по рутинным вопросам: плановые перестановки, продления сроков, протокол. Всё, что не требует глубокого анализа, а требует только технической подписи. Цель — не тратить ваши… — он осекся, подбирая слово, — ресурсы на мешанину.

Слово, которое Волков не произнёс вслух, зависло в воздухе. Оба сделали вид, что ничего не заметили.

— Показывайте.

Проекты были составлены отменно. Виза канцелярии, виза ведомства, короткая справка на три абзаца — и место под подпись. Бюрократическая машина наконец породила алгоритм, экономящий силы руководителя.

Северцев подписал верхний лист — продление полномочий торгового представителя в Хельсинки, затем второй, третий. На четвёртом замер, вернулся к третьему: он не мог вспомнить, что было на том документе. Тридцать секунд назад. Подписал — и ноль в памяти.

Он ровно сложил стопку, вернул папку Волкову и проговорил без эмоций:

— Порядок утверждаю. Две детали. Первая: справка — не три абзаца, а три строчки, но обязательно с итоговой цифрой. Без цифры не подпишу. Вторая: раз в месяц пять любых бумаг из подписанных — мне на стол повторно, выборкой. Я не вас проверяю, Дмитрий Тихонович. Я проверяю свою память.

— Понял вас, — ответил Волков. Лицо его оставалось маской чиновничьей исполнительности, и именно эта маска настораживала больше всего.

Позже, в машине по дороге на дачу, Северцев снова поймал себя на попытке вспомнить содержание той третьей резолюции. В памяти была пустота. Фонари шоссе пролетали мимо, адъютант на переднем сиденье молчал, пенал с таблетками давил на ребро через ткань пиджака. Можно было развернуть машину, вернуться в кабинет и поднять подшивки. Одно слово охране.

Он не развернулся.

* * *

Ильин выложил на стол две сводки — свою и из Управления «Э» — и заговорил чуть суше обычного:

— Абу-Даби. Танковый тендер. Наш конверт с окончательной ценой поступил в комиссию в четверг, в два часа дня. В субботу утром французы сбросили свою цену на два и девять десятых процента. Не на три, не на пять — а ровно настолько, чтобы обойти нас на полшага. Так наугад не сбивают.

— Думаете, утечка?

— Уверен. В марте был Каир, тендер по турбинам: немцы обставили нас на два и семь процента. Тот же стиль — ровно через день после подачи нашего конверта, с минимальным зазором. И самое интересное, — Ильин приложил третий документ. — Мы запустили контрольные цифры: в трёх копиях прейскуранта стояли разные значения. Французы били по цифре из того документа, который шёл по старому маршруту согласований. По главковскому, Владимир Александрович. По тому самому, который ваш указ отменил три дня назад.

— Маршрут был большой?

— Раньше — десяток кабинетов. Теперь — архив. И слив идёт не суетливо: не цифра на клочке бумаги. Уходит целая папка — с входящими номерами, со ссылками, с историей переписки. Работает не мелкий жулик у экспортного окна. Работает опытный архивариус: человек, умеющий подать документ так, что он выглядит бесспорно. Гораздо убедительнее правды.

Термин прозвучал дословно. Оба помнили, чья это была характеристика: сводки по Московскому военному округу, август девяносто первого, ночь, когда безупречные бумаги тормозили технику.

— Зарубин, — произнёс Северцев.

— Доказать пока не могу. Полковник уволен в запас в январе, без шума, по вашему списку. Прописан в Калуге. По адресу не появлялся с весны. Пенсию по доверенности забирает посторонний человек. — Ильин замял край листа. — Я узнаю метод. И этот метод опаснее конкретного исполнителя: он означает, что где-то спрятан массив — годы согласований, реальные себестоимости, схемы. И этот массив распродаётся не оптом, а аккуратными порциями. С пониманием рынка.

— Найти его — вопрос второй, — отрезал Северцев. — Перекрыть каналы — первый. С понедельника все экспортные цены идут только через дирекции концернов, бумажную цепочку сократить втридорога. Контрольные копии продолжайте запускать. И, Николай Сергеевич… выясните, кто оформлял калужскую доверенность.

Ильин поднялся, но заиграл последним листом.

— До кучи. В Москве официально закрепилось «Восточноевропейское общество конъюнктуры»: прописка лондонская, вывеска благопристойная — «анализ экономических преобразований». Нанимают бывших работников ликвидированных главков на «экспертные интервью». Оплата в долларах, вопросы деликатные: цепочки поставок, характер взаимоотношений, личные слабости. Трое из бывшего оборонного министерства уже сходили. Формально криминала нет: отставники треплются о структуре, которой больше не существует.

— Зарубин толкает архив в розницу, — подвёл итог Северцев. — А эти скупают его оптом, законно и за мелкие чаевые. — Он оттолкнул лист. — Списки всех ходоков — мне на стол каждую неделю. И проверьте учредителей этой аналитической лавки. Хотя можете не стараться: британский провал виден издалека.

* * *

ВОЛНА

ЭССЕН. Инженеру-турбинисту пятьдесят восемь лет, тридцать из них он рассчитывал лопатки для агрегатов, которые работают по всему миру. В пятницу на проходной завода вывесили итоги египетского конкурса: запуск выиграли русские — новый концерн, старый завод, цена на девятнадцать процентов ниже той границы, которую предприятие могло себе позволить. В понедельник инженеру вручили уведомление о досрочном выходе на пенсию. Профсоюз обещает судиться. В газете, которую инженер разглядывает в электричке, написано, что советские торгуют по демпинговым ценам. Инженер думает о том, что тридцать лет никому не было дела, как называется жизнь инженера, когда она становится дешевле сырья.

ВИННИПЕГ. Брокер на зерновой бирже смотрит на монитор и не узнаёт торги. Двадцать лет русские делали закупки хаотично: то рывок, то затишье, на их непредсказуемости наживались брокеры, трейдеры и он сам. С июня все заявки идут через одну контору — «Хлеб». Единый закупщик, твёрдые контракты на год, жёсткие санкции за просрочку. Наценка за «русский хаос» испарилась за несколько дней. Брокер набирает дом и говорит жене, что к осени придётся выставить на продажу катер. «Русские научились покупать скучно», — бурчит он в трубку. Жена не понимает, как на скуке можно прогореть. Брокер раньше тоже не понимал.

ГЛАЗОВ. В закрытом городе, которого нет на туристических картах, у ворот чепецкого завода вывесили объявление о наборе рабочих: три смены, общежитие, льготная очередь на жилье. Концерн «Атом» получил подряды на Бушер и Цзянсу. Мастер смены, который ещё прошлым летом по ночам бомбил на стареньких «Жигулях», в воскресенье впервые остался дома. Лежал на диване. Читал сыну сказку про Урфина Джюса и его деревянных солдат. Деревянные солдаты, пояснял он сыну, это те, кому за сверхурочные не платят.

МОСКВА, КИТАЙСКИЙ ПРОЕЗД. Старший референт упразднённого главка выносит из опустевшего кабинета картонную коробку от машинки «Оптима». В коробке — тридцать лет службы: почетные грамоты, записная книжка с телефонами двух сотен директоров, тяжёлый подстаканник. В коридоре навстречу рабочие несут новенькие таблички: «Дирекция концерна „Тяжмаш“, отдел согласований». Молодой парень с табличками вежливо отступает к стене, давая дорогу старику. Они на секунду замирают в узком проходе — прошлое с коробкой и будущее с эмалированными табличками. И будущее, надо отдать ему должное, уступает дорогу первым.

* * *

В пятницу вечером фельдъегерская служба увезла семь опечатанных пакетов — семи генеральным директорам. Северцев наблюдал из окна, как чёрные «Волги» выезжают через Спасские ворота, ровно столько времени, сколько требовалось, чтобы сосчитать их, и вернулся к столу.

На сукне оставались три документа.

Положение о кураторах — его личный экземпляр. Виза Багрова стояла первой, без единой поправки или зачеркнутого слова. Быстрее всех. Северцев подержал лист в руках, оценивая не формулировки — скорость. Эта скорость означала: Багров считает семь экспортных окон своей победой и торопится закрепить права. Что ж. Пусть каждый считает, что вольер спроектирован под его задачи.

Сводка Волкова по люксембургскому каналу: «Движения средств не отмечено». Двенадцатая неделя полной тишины после сирийской проводки. Затаившийся счёт молчал, словно опытный засадник. И это молчание тревожило сильнее любых переводов.

И приложение Маслюкова — особые возражения по пунктам четыре и девять. Восемь листов, подшитых прямо под текстом указа. Северцев перечитал финальный абзац: «…история знает немало примеров, когда структура, выстроенная для концентрации ресурсов, концентрировала их куда успешнее, чем рассчитывал её создатель. Прошу подшить настоящее особое мнение к основному делу».

Северцев убрал все три бумаги в правый ящик стола — туда, где уже покоились рапорт Волкова о счётах и записка с короткой резолюцией «Наблюдать», — и повернул ключ.

Затем вызвал Ильина и продиктовал два вопроса на особый контроль. Первый он повторил ещё с весенних заметок: день, когда байку про харбинских купцов начнут травить в Ташкенте. Второй был свежим:

— День, когда первый из семи директоров придёт просить собственный банк. Кто придёт, с какими словами, через чью приёмную. Мне не важно, откажем мы или нет — разумеется, откажем. Мне важна дата. — Он закрыл папку. — В этот день, Николай Сергеевич, кит впервые попробует дышать без нашей трубы. С этого момента и начнётся настоящая история про семь китов. А всё, что было до сих пор, — просто манёвры.

Глава 13. Осло по-московски

[Из обзора иностранной информации ТАСС. Июль 1993 года.]

МОСКВА.МИД СССР подтвердил: Москва держит «устойчивые рабочие контакты со всеми участниками ближневосточного процесса в строгом духе Мадридской конференции, где Советский Союз выступает равноправным соучредителем». Шум в израильской прессе о «новом качестве» этих встреч представитель МИДа срезал сухо: «Дипломатия, обросшая газетными подробностями, называется уже не дипломатией, а пресс-конференцией».

ВАШИНГТОН.В Белом доме заявили безо всяких экивоков: «У ближневосточного мира есть только одна столица».

[«Интернэшнл геральд трибюн». Карикатура недели, июль 1993.]

Голубь мира с оливковой ветвью в клюве. Присмотришься — а пернатый наряжен в двубортный пиджак добротного советского пошива. Из-под крыла выпирает чемоданчик с надписью «Бушер», а оливковый побег при увеличении оказывается секцией уранового стержня. Подпись: «Миротворец с реактором в кармане». Заголовок колонки наискосок: «Чего хочет Москва на Ближнем Востоке — мира или монополии на войну?»

[Что в Союзе. Июль 1993 года.]

МОСКВА.На всенародное обсуждение выплеснули проект перехода к единому ценовому контуру: три графика, три варианта темпа, расчёты по кассовым разрывам и пухлое приложение — кому, сколько и в какой день компенсируют. Впервые в истории реформу такого масштаба отдали на растерзание публике до того, как переписали ценники, а не после. Газеты задохнулись от читательской арифметики. Молодого экономиста, чьё имя в печати пока не всплывает, молча включили в согласительную комиссию.

КРАСНОДАР.Степной юг пошёл на уборочную с опережением графикa. Концерн «Хлеб» вперёд паровоза платит живыми деньгами под будущий вес. Село, десятилетиями привыкшее выбивать расчёт к заснеженному ноябрю, пересчитывает хрустящие купюры и ждёт подвоха. Председатель колхоза из-под Тихорецка выдохнул в лицо союзному уполномоченному: «Вы только назад не отыгрывайте. У нас от хороших новостей инфаркты чахнут реже, чем от плохих».

МОСКВА.На Троекуровском без речей и прессы похоронили полковника Косарева. Фамилию его страна прочтёт в учебниках лет через тридцать. Вдове вручили орден и — по решению Совета финансовой Сети, без единого письменного приказа — оформили пожизненный оклад мужа. Председатель Госбанка Геращенко резюмировал коротко: «Сеть своих на свалку не списывает».

* * *

В душных числах июня академик Примаков сидел у Северцева на Лубянке. Он неторопливо раскладывал по зелёному сукну дубового стола папки с тем, что сам назвал «сирийской арифметикой». Американцы вот-вот додавят палестинцев — там нарыв созрел, прорвёт в любой день. А вот на сирийском направлении Вашингтон выдохнется: Асаду от них брать нечего. От нас же Дамаску нужно всё — от снарядов до кредитных линий. Но главное, у нас есть то, чего нет на Западе: единственное в мире твёрдое обещание обоим врагам, что никто из них не выстрелит первым.

— Мы продаём обеим сторонам один и тот же страховой полис, — Примаков снял очки и протёр стёкла замшей. — Это выглядит цинично, Владимир Александрович.

— Это называется страхованием, — ровно возразил Северцев. — Мы перестраховываем риски половины земного шара. Уже второй год.

Железную рамку переговоров Председатель отчеканил в четыре коротких пункта: Голаны отдаём поэтапно; вода идет отдельным секретным протоколом; Вашингтон не унижать, звать соучредителем на каждую съемку; никаких подписей до осени — потолок парафирование. Осенью в стране выборы, и Кремлю нужен мир. Мир свежий, ещё тёплый, который можно пощупать.

— Ведите, Евгений Максимович. Канал полностью ваш. Доложите по результату.

Примаков удивлённо качнул седой бровью. Год назад этот же человек на Лубянке требовал утверждать даже рассадку дипломатов за обедом. Уже у самого выхода Евгений Максимович не удержался, застрял в дверях:

— Вы стали легче отпускать поводья.

— Раньше я всё успевал сам, — ответил Северцев без единой эмоции.

Оба сделали вид, будто это была неплохая шутка.

* * *

В тот же четверг, пока в барвихинском особняке кроили границы Голанских высот, Северцев улетел на юг. Без эскорта, без съёмочных групп, одним бортом с министром заготовок. В степях под Тихорецком гудела уборочная. Председатель артели Головань — тот самый, что весной пугал уполномоченного инфарктами от хорошей жизни, — шёл перед Северцевым вдоль тока. Зерно лежало золотыми, горячими хребтами, от которых веяло сухой пшеничной пылью и раскалённым железом.

— Аванс мы, товарищ Председатель, приняли к делу вот как, — Головань загибал толкачи-пальцы, въявь въевшиеся чёрной соляркой под ногти. — Две «Нивы» из металлолома подняли, успели аккурат к загону. Весовую сменили — старая, сука, на центнер с трёх тонок врала, и вся деревня знала, да молчала в тряпочку. А главное — людям за трудодни выдали ДО жатвы. Впервые за всю мою сознательную жизнь — до.

— И как народ?

— Народ-то? — Головань встал как вкопанный. — Народ мне месяц в глаза не смотрел, верил с трудом. Ходили к весовой смурные, проверяли: не заберут ли взад? Механизатор мой, Стёпка Кравец, жене стиральную машину приволок — так он мне, сукин сын, чек из магазина припёр! Показать. Чтобы я, значит, видел, куда народный рубль стёк. Понимаете? Он передо мной отчитался. Сам! Никто его за язык не тянул.

Северцев понимал. В этом смятом чеке на «Вятку-автомат» и помещалась вся его экономическая политика. Деньги, пришедшие в дом без опоздания, мгновенно сгущаются в доверие. А доверие — единственная валюта на свете, которую не напечатаешь в типографии и не докупишь на валютной бирже.

— Что жмёт? — спросил он, глядя на марево над пшеницей.

— Дороги, — отрезал Головань без паузы. — Хлеб-то вот он, а вывезти — пупок развяжется. Элеватор за семьдесят вёрст, и половина тракта — не дорога, а так, глиняное месиво. Влупит дождь — и всё это золото ляжет тут, сгниёт в труху, хошь с авансом, хошь без. Вы там мосты с Америкой мостите, я в «Известиях» читал. Вы мне лучше мосток через Челбас сработайте, метров на восемнадцать. Я вам за тот мостик больше спасибо скажу, чем за всю вашу Женеву.

Северцев вытащил из кармана потертый блокнот и вывел своей рукой: «Челбас, 18 м». Не поручил адъютанту, не скинул секретарю. Такие детали он с некоторых пор вверял только собственной памяти.

* * *

А в Барвихе дипломатический мотор молотил без сбоев. К исходу третьей недели на сукне лежал готовый «скелет»: поэтапный уход с высот за пять лет, нейтральная демилитаризованная полоса под двоичным контролем и водный протокол. Четвёртый лист — о торможении иранской ядерной программы — на стол вовсе не выкладывали. О нём договорились на пальцах, без свидетелей.

Вечером израильский генерал — сухой, прожжённый солнцем старикан, выбивавший сирийцев с этих самых высот ещё в шестьдесят седьмом, — пил с Примаковым чай на открытой веранде. Держал тяжёлый гранёный стакан по-нашему, за витой серебряный подстаканник. Семьдесят лет назад этот генерал явился на свет в советской Паневежисе.

— Я раскусил вашу механику, Евгений, — проскрипел он, всматриваясь в темноту парка. — Вам от нашего края нужна ровно одна вещь: чтобы там перестали палить. Я человек прошлый. Я согласен на тот мир, который выгоден хоть кому-нибудь.

— Пейте чай, генерал, — вздохнул Примаков. — Застынет, дрянь будет.

* * *

Шифрованный лист из Осло лег Северцеву на стол в первых числах июля. В тихом норвежском институте, через чьи кабинеты вился тайный палестинский канал, вспыхнула паника. Израильский стряпчий за ужином невзначай спросил хозяев, сверяет ли Москва каждый шаг с ними. По вытянувшимся лицам норвежцев юрист мгновенно понял: хозяева задают себе тот же вопрос, только с опозданием на целый месяц.

Резидентура перехватила и хвост ночной записки доктора Хенриксена своему министерству: «Мы посредник, потому что нам доверяют. Они посредник, потому что без них нельзя. Боюсь, во втором случае мир прочнее». Слово «боюсь» в отправленном варианте было вычеркнуто: министерству не докладывают о собственных страхах.

Северцев обвёл цитату толстым красным карандашом и размашисто бросил на полях: «Не мешать».

* * *

Девятого июля, в пятницу, ровно в девятнадцать сорок по венскому времени, у подъезда дома на Марияхильферштрассе убили полковника экономического управления КГБ Виктора Косарева. В Вене он числился официальным представителем при Донау-банке. Два выстрела под лопатку, в упор.

Стрелок растворился в вечернем потоке. Гильзы — девятка, ствол чистый. Кожаный портфель с банковскими бумагами остался лежать в луже: не уличный грабёж. Австрийская полиция за первые сутки честно отпахала три стандартные версии: беглые эмигрантские радикалы, уголовный передел, чужая разведка. По каждому направлению сыщики уткнулись в глухую, профессионально выстроенную пустоту.

На четвёртые сутки к трем рабочим гипотезам добавилась четвёртая — газетная. «Ди Прессе», сославшаяся на чина в госполиции, прямо назвала Косарева «полковником советской экономической разведки». Газета дала звание с точностью до месяца присвоения. Этой даты не существовало ни в едином открытом справочнике.

Дальше сработала привычная европейская тиражная машина. «Банкир с погонами под костюмом». «Сколько их заселило Вену?». Депутаты австрийского парламента мгновенно вбросили запрос о «советском шпионском гнезде под коммерческими вывесками». К концу недели банковский надзор Австрии вкатил Донау-банку вежливую, но ледяную бумагу: просьба обновить списки служащих, совмещающих коммерческую работу с госслужбой СССР.

Пуль было две. Но второй выстрел достался не человеку. Он ударил точно в легенду, под прикрытием которой работала вся финансовая Сеть Москвы.

Северцеву доложили в субботу утром. Он целый час просидел над молчаливой шифровкой, а потом сделал то, от чего воздерживался два года: поднял трубу и велел готовить спецборт. В Вену. На похороны? Нет, похороны пройдут в Москве, без прессы. В Вену — к банку, к австрийцам, к Сети, которая впервые в истории захлебнулась не убытками, а чужой кровью.

Через сорок минут в кабинете уже стоял доктор Арсеньев. Судя по тому, как быстро он взлетел на третий этаж, вызвал его не Председатель.

— Никаких спецбортов, — отрезанно произнёс врач. — Владимир Александрович, я скажу медицинской терминологией, а вы переведёте на свой чекистский. Прошёл месяц после ишемического эпизода. Перелёт, перепады высоты, шесть часов на ногах в трауре, гроб, караул, а вечером — зубодробительный проторг с канцлером. Это называется нагрузочной пробой без реанимации. Я запрещаю.

— Вы не имеете права мне запрещать.

— Имею. С июня — имею полное право, вы сами его мне дали, третьим пунктом согласия. — Арсеньев смотрел в упор, не мигая. — Хотите лететь? Летите. Но сперва подмахните мне вот эту бумагу. Что вы предупреждены о смертельном риске. Я её подошлю в ваше личное дело. Аккурат поверх кардиограммы. Пусть лежат вместе — для истории.

Фраза «для истории» была ударом под дых, и оба это прекрасно понимали. Северцев медленно, тяжело опустил трубку на рычаг.

В Вену срочно вылетел Примаков — свернув на два дня всю барвихинскую дипломатию. Полетел с личным конвертом для австрийского канцлера и с такими полномочиями, какие еще год назад Кремль не доверил бы никому на свете.

Северцев остался в столице. Эти два дня он отработал по полной: выслушал доклад Ильина, подписал посмертное представление к ордену, принял вдову. Двадцать тяжелых, глухих минут, о которых в журнале посетителей не осталось ни одной карандашной пометки.

Вечером того же дня он отпустил персональную машину, не доезжая Никитских ворот. Несколько минут он простоял на противоположной стороне переулка, вглядываясь в жёлтый квадрат окна на втором этаже. За тюлем смутно двигалась тень. Екатерина Петровна накрывала стол. На одного.

Он так и не поднялся. Все, что он мог принести ей сегодня, — это смерть полковника Косарева, о которой запрещено заикаться, и Голанские высоты, о которых пока нельзя шептаться. Постоял, пока тень не присела к одинокому прибору, и поплёлся к машине пешком, дворами. Личная охрана от таких фокусов седела на глазах, но в этих тёмных московских подворотнях он был не Председателем КГБ. Он был просто стареющим человеком, который смотрит из темноты на свет родного дома.

* * *

В субботу Председатель сломал привычный маршрут. Велел Карпухину затормозить у гастронома на Профсоюзной — самого обычного, обшарпанного, без номенклатурных закромов. Пятнадцать минут простоял в общей толчее молочного отдела — в надвинутой кепке, в потертой куртке без знаков различия, — и слушал.

Народ ругался. Но не так, как год назад — не глухо, себе под нос, со слепой злобой на весь свет. Ругались точечно, с чувством: с какой стати сахар под варенье задрали вдвое, если по радио трубят про рекордный намолот? Почему на колхозном рынке черешня ведрами, а в магазине вялый картофель? И куда жрёт райторг? Пожилая женщина в выцветшей панаме доходчиво объясняла молодой маме с коляской, что у метро на оптовом масло на четверть дешевле, надо только не лениться и подкатить с сумкой-тележкой. Мужик в засаленной майке выгреб три пачки маргарина и кинул кассирше: «На той неделе приду за натуральным маслом. Премию обещают».

Северцев взял бутылку кефира с зеленой фольгой, расплатился ровной мечью и вышел на воздух. Кефир отдал молчаливому Карпухину.

Страна перестала дрожать перед завтрашним днём — она принялась его вычитывать и считать. Ругань в магазине была руганью людей, которые сравнивают ценники, а не прячут мешки с крупой по углам. Это была самая трезвая и обнадёживающая социология из всех, что легли к нему на стол за год. И единственная, которую нельзя было подшить в секретную папку.

* * *

Утром Ильин положил перед ним единственный листок. На нем отпечаталась сухая цифра: 214.

— Наш контингент в Европе по линии Сети и промышленных концернов. Директора, предстaвители, приемщики оборудования, их семьи. Живут на виду, с гражданскими паспортами, без прикрытия. Это ваше собственное прошлогоднее решение. — Ильин вытащил из памяти визу Северцева слово в слово: «Согласен. Банкирам охрана вредит: банкир с конвоем — не финансист, а мишень». Вена доказала: мишенью становятся и без автомата за спиной.

Северцев спорить не стал. Оба сделали вид, что цитата обошлась без автора.

— Что предлагаете?

— Пакет из трех пунктов. Скрытое прикрытие в шести главных узлах — Вена, Лондон, Париж, Франкфурт, Люксембург, Сингапур. Не дубовые лобогрейки, а своя проверенная среда. Второе: страхование жизни для всех двухсот четырнадцати человек — через наш же венский пул. Пусть оппоненты видят, что даже это мы закрываем сами, без захода к западным страховщикам. И третье: правило пары. Никаких одиночек. Во всех точках минимум по два человека, чтобы выбить незаменимых.

— Утверждаю все три. — Северцев подержал листок с цифрой 214 в пальцах. — И четвёртое, Николай Сергеевич. Выясните мне не имя исполнителя. Это вы и без меня раскопаете. Выясните, кто первым слил прессе нужный заголовок. В какой именно газете, в каком полицейском участке, из чьих конкретно губ впервые вылетело словосочетание «советская экономическая разведка». Тот, кто наталкивает следствие на красивую версию, всегда стоит к выстрелу ближе, чем сам киллер.

* * *

Двадцать четвёртого июля два генерала наконец подмахнули три листа — простым карандашом, инициалами, в четырёх экземплярах. Шампанского отменять не стали, его просто не подали: Примаков, прослышав от разведки про ночные норвежские ужины, приказал подать паренную треску. «Скандинавская стряпня. Нам её слишком долго везли».

Вашингтон узнал о сделке через неделю, от самих израильтян, как и планировалось. Госсекретарь кипел по телефону двадцать пять минут. Примаков терпеливо выслушал нотацию про «единую мирную магистраль» и ответил фразой, которую в коридорах МИДа потом шепотом пересказывали друг другу: «У нас не параллельная колея, господин госсекретарь. У нас перпендикулярная. Им негде пересекаться, кроме одной точки. И точка эта называется "мир". Приходите туда соучредителем — точно так же, как мы когда-то пришли к вам в Мадрид».

Ответ из-за океана прилетел на третий день. В Сенат США со свистом вкатили поправку: государственные средства США на региональную безопасность не могут выделяться под договоренности, гарантами которых выступают «страны с государственной системой торговли». Ни слова про Москву. Просто американским миллиардам строго предписывалось быть либо сугубо американскими, либо не существовать вовсе. Примаков сформулировал для вечерней шифровки исчерпывающе: «Мост запретить не в силах. Отказываются строить перила за свой счет».

* * *

ВОЛНА

ТИХОРЕЦК. Механизатор Степан Кравец, о существовании которого Председатель КГБ знает чуть больше, чем полагается знать о рядовом механизаторе, в воскресенье втискивает в прицеп стареньких «жигулей» новенькую «Вятку-автомат» в заводской обрешётке. Соседи вывалили за забор, словно на выводку. «В кредит схапал?» — ораторствует сосед через забор. «В аванс!» — отрубает Кравец. И это слово, ещё вчера чужое для степного хутора, звучит у него во рту весомее, чем боевая медаль. Вечером обалдевшая от счастья жена перестирывает всё бельё в доме, включая то, что висело чистым в шкафу. Машина мерно гудит на всю улицу. Кравец сидит на крыльце, дымит папиросой и слушает этот ровный гул, как москвичи слушают консерваторию.

НОВОСИБИРСК. Инженер-прочнист из секретного НИИ полгода прятал на дне стола израильский вызов. Сестра сбежала в Хайфу ещё в девяностом и регулярно штурмовала письмами: поезжай, мол, тут наши специалисты в цене. В пятницу он забрал в кассе первую премию по прямому концерновскому контракту — пересчитывал пачку в пустом коридоре, трижды сбился со счета. Вечером жена боязливо спросила про заграничный конверт. «Пусть лежит, — ответил инженер, не поднимая глаз от чая. — До осени. А там посмотрим, чья возьмёт». Он и сам не сумел бы объяснить, кого имел в виду под этим «чья».

ВЕНА. Жена второго представителя советской финансовой Сети — того самого, уцелевшего, — с понедельника провожает мужа на работу по новому, негласному ритуалу. Она выходит на балкон и с замиранием сердца сопровождает взглядом его спину — все триста метров до поворота, где поджидает машина. Муж строго запретил ей маячить на балконе: «Не дай бог что — ты главный свидетель, а свидетелей…» — и осекся. Она всё равно выходит. На третий день женщина замечает: на углу, у газетного лотка, каждое утро торчит один и тот же тип с газетным листом. И газета у него в руках всегда вчерашняя. Она не знает, кто он — наёмный убийца или наша контрразведка. И решает про себя считать, что он наш. Иначе выходить на балкон станет невмоготу. А не выходить она уже не может.

* * *

Примаков докладывал итоги недели в понедельник. Вдвоём с Председателем, без стенографистов и магнитофонов. Три парафированных листа лежали прямо на столе; карандашные пометки на полях успели слегка смазаться — бумагу возили, перечитывали и берегли так, как берегут документы, которые еще рано показывать свету.

— Осенью — официальный обмен принципами, если договор удержится на плаву. Дальше целый год работы экспертных групп: демаркация, вода, полоса контроля. Американцы похмурятся и придут: деваться им некуда, их собственный трек без нашего теперь выглядит как половина висячего моста. Израильтяне… — Примаков суховато усмехнулся. — Израильский генерал на прощание заявил мне: «Передайте вашему Председателю: он втюхал нам зонтик во время ливня по цене капитальной крыши. Мы в бешенстве. Заверните второй такой же».

Усмешка академика мгновенно растаяла.

— Теперь итоговый чек, — Примаков перевернул страницу. — Персидский залив отреагировал первым — и ударил рублём. Эр-Рияд и Кувейт перекрыли Дамаску обещанные за «Бурю в пустыне» транши. До прояснения, как они выразились, «характера внешних гарантий». Перевожу на русский: пока Асад оглядывается на Москву, арабских петродолларов он не увидит. Одиннадцать миллиардов сирийского долга — теперь целиком наша головная боль. Реструктуризация — из нашего кармана, подъем сирийской разрухи — снова наш бюджет. Сломать наш мир они не в состоянии, Владимир Александрович. Они просто делают его платным. Лично для нас.

Северцев слушал и ловко ловил себя на ощущении, которому не сразу сумел подобрать точное имя.

Сложнейшая геополитическая партия года — куда тоньше пекинской и взрослее багдадской — была разыграна от первой до последней фигуры без его прямого участия. Рамку задал он сам. Но всё остальное — рассадку за столом, скандинавскую треску, «перпендикулярную колею», изящную петлю с австрийским канцлером — сработала чужая рука. И сработала, если быть честным до конца, куда ювелирнее, чем сработал бы он сам. У Северцева не хватило бы ни знания арабских тонкостей, ни ангельского терпения, ни этой многоопытной дипломатической хитрости.

Это чувство называлось: облегчение. И оно ему очень не понравилось.

— Евгений Максимович, — произнёс он, — я вас поздравляю. Это первый случай за два года, когда я знал о ходе процесса меньше, чем мог бы, — и процесс от этого только выиграл.

— Вы хотите сказать «спасибо»? — прищурился Примаков.

— Я хочу сказать: не привыкайте, — ответил Северцев.

Оба усмехнулись. Каждый унёс из этой реплики собственную долю.

Уже после ухода Примакова Ильин зачитал последнюю справку — из оперативной внутренней сводки, совсем короткую. Газета Фронта национального спасения выкатила разворот под сочным заголовком «Кто открыл кран?»: длинные реестры НИИ, откуда уехали кадры, подсчёт утечки мозгов на шестьсот тысяч человек и истеричное требование перекрыть выезд за кордон работникам оборонки и науки. Проект закона уже вброшен депутатской группой, под ним стоят тридцать подписей оппозиции.

Северцев прочёл и оценил снайперскую точность удара. Люди, понятия не имевшие про ближневосточные расклады, вслепую били прямо в несущую сваю всей конструкции — в договоренности с Израилем по еврейской эмиграции. Продави они этот закон — и кран, на котором держится половина барвихинского пакта Примакова, открутят его же собственные ура-патриоты. Изнутри. Бесплатно.

Он взял ручку и набросал на справке: «В профильную комиссию. Не отклонять с ходу — утопить в процедуре». И отметил про себя, что обучается политическим ухваткам своего противника куда быстрее, чем ему самому хотелось бы.

Поздним вечером он вложил в папку с тремя листами карикатуру из «Геральд Трибюн» — голубя с урановым стержнем. Подержал газетную вырезку в руках, разглядывая ядерный чемоданчик под крылом: художник знающе прорисовал детали, чемоданчик вышел совсем как настоящий.

На полях обзора, прямо напротив рисунка, он вывел одно слово: «Работает». И сам не стал уточнять для истории, что именно имел в виду.

Глава 14. Августовская охота

[Из обзора иностранной информации ТАСС. Конец июля 1993 года.]

МОСКВА.Европейский валютный механизм трещит по швам. Франкфуртский Бундесбанк наотрез отказался срезать учетную ставку, и финансовый шторм тут же ударил по французскому франку. Париж и Бонн за какую-то неделю сжгли на защитных интервенциях десятки миллиардов марок и франков.

ТОКИО.Июльская встреча «большой семерки» в Токио завершилась формулировкой, от которой веет сухим холодом: в итоговом коммюнике впервые всплыл термин «государственная торговая экспансия как вызов открытым рынкам». В кулуарах никто и не скрывает: камень брошен в огород Советского Союза.

ВАШИНГТОН.Белый дом наотрез отказался признавать «условия выхода» республик Прибалтики. Декабрьский Договор о гарантиях американский Госдеп открыто крестит «финляндизацией под дулом автомата».

БАЙКОНУР.На стартовый стол вывели связку: ракета «Энергия» и наш корабельный планер «Буран». Назначен второй полёт — без людей, полностью автоматическая стыковка со станцией «Мир». Ветреный Запад притих, а тамошние аналитики сквозь зубы называют эту миссию «испытанием, на которое Америка не решилась бы из элементарной осторожности».

[Кто есть кто. ДЖОРДЖ СОРОС.]

«Будапешт, тридцатый год. В четырнадцать лет прятался от нацистов под чужой фамилией. Отец — эсперантист, прошедший еще ту, первую мировую, — вбил сыну в голову простую мудрость: хочешь выжить — не соглашайся с чужой реальностью. Потом была Лондонская школа экономики, лекции Карла Поппера и наивная мечта стать большим ученым. Ученый не вырос. Вырос спекулянт — как он сам себя язвительно кличет, «неудавшийся философ, которому платит рынок». Состряпал теорию рефлексивности: рынок никогда не бывает прав, толпа сама выдумывает себе миф и сама же за него расплачивается. На этой незамысловатой мысли он сколотил миллиарды. Шестнадцатого сентября девяносто второго раздел Банк Англии: швырнул против фунта десять миллиардов долларов — и унес чистыми один. С тех пор от его имени у председателей центробанков дергается глаз. Спускает сотни миллионов на фонды «открытого общества» — и, что совсем уж пикантно, выплачивает персональные стипендии советским физикам. Империя, у которой он отжал миллиард, платит своим академикам меньше, чем этот венгерский еврей. Шестьдесят два года. Говорит тихо, чуточку в нос. Слушают его все — от Токио до Неглинной».

[Что в Союзе. Август 1993 года.]

МОСКВА.Госбанк впервые с четырнадцатого года открыл цифры по золотовалютным резервам. Итог двух лет — рост ровно в три раза. Публикация государственной тайны сработала получше любой ноты МИДа: «Тайна, о которой молчат, выглядит слабостью. Цифра, напечатанная в газете, становится аргументом».

КЕМЕРОВО.Шахтерские стачкомы Кузбасса встали на дыбы. Требуют урезать внутренние тарифы «Пути» на перевозку угля: «Почему концерн тащит японские контейнеры в два раза дешевле нашего угля?!» В управлении «Пути» отрезали сухо, цифрой: контейнер платит чистой валютой. Шахтеры ответили по-кузбасски коротко: «Наш уголь — тоже». В Кемерово вылетела комиссия Президиума.

ЛЕНИНГРАД.Балтийский завод урвал от «Пути» гигантский заказ на контейнеровозы. Первая гражданская серия такого размаха за десять лет. В цехах гул и непривычный зуд: рабочие трут масляные руки и спрашивают бригадиров не про сокращения, а про полуторакратную оплату за вторую смену.

АЛМА-АТА.Казахстан и концерн «Космос» ударили по рукам: Байконур отдан в аренду в обмен на процент от коммерческих пусков. Местная пресса сформулировала емко: «Наша степь научилась торговать небом».

ВАРШАВА.Поляки взвинтили тарифы за транзит по нефтепроводу «Дружба» сразу в три раза и затеяли «инвентаризацию складов бывшей Северной группы войск». В Москве выпад назвали коммерческим безумием и без лишнего шума сели за переговоры с финнами и балтийскими портами — о расширении морских терминалов.

ДУШАНБЕ — МОСКВА.Июльская бойня на двенадцатой заставе Пянджа унесла жизни двадцати пяти пограничников. На таджикско-афганской границе пахнет порохом и жарой. Президиум подтвердил жестко: «Граница Союза будет защищена всем огнем, но не пересекая черту». Военные считывают фразу без перевода: входить ногами в Афганистан больше никто не будет.

* * *

В ночь с четверга на пятницу дилинговый зал Моснарбанка в Сити гудел, будто трёхфазный трансформатор на заводе. Единая европейская валютная система трещала по швам. Спекулянты со всего мира зажимали в угол французский франк, и Москва — впервые, без громких лозунгов и транспарантов — давила вместе с ними. Холодно, аккуратно, строго по лимитам, которые четыре дня назад утвердил в своем кабинете Виктор Владимирович Геращенко.

Никакой классовой борьбы. Простая физика: если плотину всё равно снесёт, разумнее встать чуть ниже по течению и заранее запустить турбину.

Второй день августа принёс развязку. Брюссель выбросил белый флаг и раздвинул границы валютного коридора до пятнадцати процентов в обе стороны. От прежней финансовой дисциплины Европы осталась лишь вывеска. А итоговый баланс советской Сети за эту безумную неделю сводился к одной цифре. Геращенко в закрытом докладе даже не стал выписывать её прописью — отстукал на машинке только значками, словно сам боялся сглазить: $940 000 000.

Плату за этот куш выставили незамедлительно.

Центральный банк Малайзии, который восемь лет держал ликвидные остатки в нашем сингапурском филиале, без лишнего шума отозвал треть средств. На «диверсификацию». Их главный казначей потом объяснил Кострову за чашкой чая, без протокола:

— Мы отдаём должное вашей хватке, мистер Костров. Но государственные закрома не должны ночевать в казино. Даже в том, где хозяин регулярно снимает банк.

Костров вставил эту реплику в рапорт буква в букву. Она весила куда больше потерянных комиссионных.

А под секретной запиской Геращенко лежал ещё один документ. Рапорт Ильина — без грифов, в единственном экземпляре, лично в руки.

«За семь дней валютных операций государственная сеть СССР получила чистую прибыль, превышающую годовой экспорт аргентинской пшеницы. Прошу зафиксировать моё особое мнение. Мы стали ровно теми, кого наша собственная пречать сорок лет именовала финансовыми хищниками. Я не оспариваю ни законность этих сделок, ни их очевидную пользу для казны. Я прошу о другом: страна, которая десятилетиями училась у нас честному труду, рано или поздно спросит, откуда взялись эти деньги. И к тому дню у нас должен быть ответ, который не стыдно произнести вслух перед рабочими».

* * *

Ответ Ильину Северцев начал формулировать уже в понедельник.

Для этого пришлось поехать в Курчатовский институт. Там, в глубоком кабинете с некрашеными высокими потолками, пахло паяльной канифолью, остывшим заварным чаем и пыльным теплом электроники. На массивном столе среди мотков разноцветного кабеля светился пузатый монитор. На выпуклом стекле горело нечто невообразимое: серое оконце, где печатный текст перемешивался с картинками, а отдельные слова ярко синели, подчёркнутые снизу.

— Называется «Мозаика», — пояснил парень лет двадцати пяти. На нём был затасканный свитер прямо на голое тело, а на визитёра он поначалу взглянул с лёгкой скукой, не до конца понимая, кого это к нему привели. — Американцы выкатили в апреле. Свежак. Смотрите, кликаешь мышкой по синему слову — и машина сама тащит тебе другую страницу. Хоть из Женевы, хоть из штата Иллинойс. Вроде библиотеки, только все книги открыты одновременно и переплетены невиданными ссылками.

— Гипертекст, — произнёс Северцев.

Парень моргнул и уставился на него так, словно с ним заговорил паркетный дуб.

— Ну… да. А вы откуда…

— Читать приходится. Сколько у нас в стране таких машин? Подключённых к сети?

— Узлов? — молодой человек почесал затылок. — Полторы сотни. В основном институты да пара банковских отделов. Сидим на обычных телефонных соплях, скорость — слёзы. Письмо в Новосибирск по проводу идёт быстрее поезда, но это, если честно, пока единственная наша радость.

Северцев молча разглядывал серое окно на экране.

Он видел то, чего никто в этой прокуренной комнате разглядеть не мог. Очереди в сберкассах, которые сгинут внутри этого серого окна. Накладные и ведомости, что перестанут гнить на складах. Мальчишку из далекого Тихорецка, перед которым откроются те же книжные полки, что и перед сыном академика с Ленинского проспекта. А ещё — торговлю, пропаганду, разведку, учет и войну. Всё, что переберется жить вот сюда через какую-то пару десятилетий. У него имелось одно безумное, страшное преимущество перед любым правительством на планете: он один точно знал, что перед ним не инженерная забава.

— Как ваше имя-отчество?

— Валерий. Бардин… Да мы тут из «Релкома», просто кооператив при институте.

Вечером того же дня на узком совещании Северцев набросал программу из четырёх пунктов. Проекту дали рабочее имя «Сеть-2000».

Пункт первый: уложить оптический кабель между всеми городами-миллионниками за три года. Финансирование — напрямую из валютной выручки Сети, отдельной строкой, мимо Госплана и Минфина.

Пункт второй: до конца девяносто четвёртого года поставить по сетевому узлу в каждый университет и в каждый отраслевой НИИ.

Пункт третий: Зеленограду — прекратить бессмысленную погоню за американским кремнием влоб. Главное — удержать математические школы и людей. Программист через десять лет будет стоить дороже любого процессора.

И пункт четвёртый, о котором Северцев упомянул совсем тихо: выпустить свою, советскую программу-обозреватель. Бесплатную. С нормальным русским шрифтом, который не рассыпается в кракозябры при передаче.

— Название пусть разработчики сами придумают, — добавил он. — Но только без этих ваших бесконечных аббревиатур. Что-то живое нужно.

Геращенко, услышав про «отдельную строку из прибыли», только тяжело крякнул в усы: свежие девятьсот сорок миллионов расходничались куда быстрее, чем их успевали пересчитать на Неглинной. Зато у Ильина, когда тому положили на стол проект, впервые за долгое время разгладилась суровая складка над переносьем. Ответ, который не стыдно произнести вслух, начинался с простой фразы: «Мы проложили кабель».

* * *

А в пятницу вечером с байконурского старта рванула в темнеющее небо «Энергия».

Прямую трансляцию запуска Северцев продавлен лично — вопреки отчаянному визгу двух могущественных ведомств. Концерн «Космос» категорически требовал давать картинку в записи, «после оценки обстановки», а Комитет по привычке настаивал на глухой секретности. Северцев просто перечеркнул оба рапорта синими чернилами наискось: «Транслировать в прямом эфире. Страна обязана видеть свою работу своими глазами. С каждым риском и каждой ошибкой».

Сто тонн ураганной тяги оторвали ракету от бетонного гнезда точно в девятнадцать сорок по Москве. И снежно-белый планер на её боку — изделие один-ноль-два, «Буря», которому газетчики уже вернули родное имя «Буран», — ушёл свечой в зенит. На борту не было ни одной живой души.

Двое суток эта махина шла к станции «Мир» в звенящей тишине. Ничьи пальцы не сжимали штурвал, ничей хриплый голос не пробивался сквозь помехи в динамиках — лишь сухой треск телеметрии да строгие цифры на главном табло ЦУПа: дистанция, скорость, вектор импульса. За неделю до этого в Брюсселе ушлые министры с пеной у рта доказывали, что неспособны удержать валютный коридор шириной в два процента. Коридор советского «Бурана» бортовые вычислители выдерживали с точностью до миллиметра.

Стыковку назначили на утро воскресенья, на одиннадцать сорок.

В подмосковной резиденции воскресный день выдался тихим. Екатерина Петровна привезла из города внука, и мальчуган с самого утра расставил на ковре перед телевизором всю свою оловянную армию — собирался смотреть «космическую войну». Северцев опустился к нему прямо на паркет, о чём его старая поясница тут же напомнила резким прострелом.

— Дед, а там правда внутри совсем никого нет? — спросил внук, когда на широком экране «Электроники» возникла мутная, подрагивающая картинка с внешней камеры «Мира»: белый, словно из кости выточенный силуэт корабля медленно выплывал из провала чёрной бездны.

— Правда, Ваня. Сам идёт. Автоматика.

— А кто же ему объяснил, куда лететь?

— Люди. Написали длинные программы. Долго писали. А потом другие люди долго спорили и говорили, что всё это ни к чему и слишком дорого.

Мальчик надолго затих, разглядывая гладкий нос корабля.

— А ты сказал, что нужно?

— Я просто подмахнул бумагу, — тихо вздохнул Северцев.

— Значит, это ты его отправил, — твёрдо постановил внук и подвинул самого нарядного оловянного командира вплотную к экрану. — Чтобы отсюда всё хорошо было видно.

Отвечать на такую логику было нечего. Северцев молча прижал внука за щуплое плечо.

Касание произошло в одиннадцать сорок одну. Мягко, с первого же подхода, без единого лишнего толчка. Космонавты с «Мира» сняли этот момент через иллюминатор, и диктор Останкино, напрочь забыв про свой отработанный баритон, вдруг сорвался на хриплый, счастливый шёпот:

— Есть захват! Есть стыковка! Ребята... он сам пришёл!

Екатерина Петровна смотрела не в телевизор. Она смотрела на ковёр, где её сутулый, седой муж в растоптанных войлочных тапочках сидел в обнимку с мальчишкой среди оловянных солдат, — и молча поставила на поднос свежий чай.

Вечером, когда тишина вернулась в дом, Северцев ещё долго прокручивал запись. Страна в те минуты дышала единым выдохом: сводки Останкино позже покажут такую долю телеаудитории, какой не видели со времён Олимпиады-80.

«Народная гордость — это валюта с самой высокой инфляцией», — заметил ему как-то зимой один въедливый академик из оппозиторов. Северцев запомнил ту фразу. Сегодня страна печатала эту гордость сразу на двух станках — в космосе и на валютных торгах. Вот только сам он отлично понимал то, о чём никогда не напишут в «Правде»: из этих двух тиражей настоящим был лишь один. Тот самый, где многотонная махина из титана и стали, собранная на советских заводах, сама отыскала игольное ушко в ледяном вакууме. А второй тираж — подскочивший после клиринга до девятисот шестидесяти миллионов — был просто крашеной бумагой, которую в любой момент могли признать фальшивой.

* * *

В Коврове, на механическом заводе, куда кусок лондонского куша дошёл в виде конверсионного заказа, начальник цеха Крутов принимал новую линию — итальянские обрабатывающие центры с ЧПУ, закупленные через торговый дом концерна. Пока наладчики в синих комбинезонах колдовали у пультов, Крутов медленно шел вдоль станин и гладил холодный чугун ладонью — так гладят лоб приболевшего ребёнка.

— Что гонять-то будем, Павел Семёныч? — почесал затылок мастер. — Неужто опять мясорубки?

— Мясорубки, — отрезал Крутов без тени улыбки. — И редукторы для зерновых комбайнов. А к зиме, говорят, дадут узлы для цифровых телефонных станций. Тебе смешно?

— Да какое там смешно… — мастер вздохнул и сплюнул на бетон. — Обидно, Семёныч. Мы пушки делали. Точность — микроны. А теперь — мясорубки.

— Точность тут те же микроны, — строго перебил Крутов. — И задерживать зарплату больше не будут. Ты за полгода забыл, как мужики у проходной переминали ногу с ноги и ждали, объявят простой или разгонят вовсе? Я не забыл. Мне мясорубка с живой зарплатой милее пушки с полугодовым простоем.

Он произнёс это твёрдо, но внутри зудела заноза, которую он не доверил бы и родному брату. Из сорока его лучших токарей шестого разряда двенадцать человек за год испарились. Кто ушёл в кооперативный швейный цех, кто подался на оптовый рынок, кто и вовсе с концами отбыл в Израиль. Станки-то приехали. А вот квалифицированные руки уплывали. И никакая валютная прибыль пока не умела возвращать ушедших — она способна была лишь придержать тех, кто ещё колебался на пороге.

* * *

[Из обзора иностранной информации ТАСС. Август 1993 года.]

МОСКВА.Совершена первая в истории автоматическая стыковка многоразового челнока с орбитальным комплексом. «Буран», выведенный на орбиту сверхтяжёлой «Энергией», причалил к «Миру» без единого пилота. Западные агентства заходится в глухом изумлении: «Этого сегодня не умеет делать никто в мире». НАСА официально поздравило советских инженеров с «колоссальным прорывом». Концерн «Космос» тут же выкатил ценник: «Следующий рейс — коммерческий грузовой. Сто тонн на орбиту. Прейскурант предоставляется по запросу». Госдеп США в тот же вечер предложил срочно провести консультации «о правилах коммерческого освоения космоса». В «Космосе» перевели этот дипломатический сленг без труда: победителя зовут за стол, чтобы диктовать ему, сколько именно ему разрешат выигрывать.

ТОКИО.Коммюнике «большой семерки» продолжает вызывать скандалы. На прямой вопрос журналистов, почему Союз до сих пор не приглашают на встречи в формате «7+1», один из высокопоставленных дипломатов ляпнул: «За этим столом сидят страны с открытой рыночной экономикой. Государственным монополиям тут делать нечего». В Москве отреагировали с ледяным равнодушием: «Мы туда не напрашивались и вашего отсутствия даже не заметили».

ВАШИНГТОН.Конгресс США со скрипом принял «Акт о балтийских гарантиях». Декабрьский Договор, по которому Москва признала независимость Литвы, Латвии и Эстонии, объявлен «вынужденным соглашением, подписанным под дулами советских гарнизонов». Вашингтон требует немедленного вывода остатков войск, демонтажа радара в Скрунде и «международного контроля». Президентов всех трех республик приняли в Белом доме с пышностью главных союзников. Москва сухо напомнила: «График вывода соблюдается до дня, подписи под договором настоящие, а термин „оккупация“ в данном контексте — чистый оксюморон». Впрочем, европейские дипломаты признают: американцы своего добились — ядовитое слово снова вброшено в мировые медиа.

ВАШИНГТОН.Минфин США впервые в истории влепил адресные санкции не против государства, а против советских гигантов: концерны «Щит» и «Недра» внесены в черные списки особо опасных организаций. Американцам наглухо запретили любые долларовые распечатки с ними, а иностранным банкам пригрозили отключением от корсчетов. Чинуша из казначейства ядовито заметил: «Мы же обещали писать по конкретным адресам. Вот и начали с первых двух». В Москве ответили с той же откровенностью: «Оружие и нефть планета покупала задолго до появления доллара США — и быстро вспомнит, как это делается без него».

БРЮССЕЛЬ.Совет Европы утвердил жесткий регламент «особых проверок банков с государственным капиталом». Каждая транзакция советской финансовой сети в Европе теперь дорожает на сумму проверочных комиссий. В Моснарбанке молча посчитали убытки и заложили их в стоимость услуг. В это же время Брюссель запустил проект коридора ТРАСЕКА — транспортный путь в обход СССР через Каспий и Кавказ. Замысел не скрывают: «Европейский транзит не должен зависеть от одной советской трубы».

ПАРИЖ.Газета «Фигаро» со ссылкой на лондонских маклеров слила инсайд: «В одной упряжке со спекулянтами, топившими французский франк, шли структуры, подконтрольные советскому Госбанку». Французский МИД тут же вызвал советского посла. Парафирование договора о защите инвестиций сорвано, осенний визит французского министра в Москву отменен. В Париже не подбирают выражений: «Дружба не совмещается с ударами по нашей валюте». В Москве парировали: «У рынка нет паспорта — у него есть только котировка». Но визит пришлось отложить.

* * *

ВОЛНА

КАЛУГА. В школу №9 к первому сентября произошло событие почти космического масштаба: завезли компьютерный класс. Восемь машин «Корвет», пузатые монохромные экраны светились жёлтым и гудели, как шмелиный улей. Учительница информатики, пятнадцать лет чертившая блок-схемы мелом на щербатой доске, три вечера сидела в пустом классе одна — боялась прикоснуться к клавиатуре и понемногу привыкала.

Директор школы радовался, но с оглядкой: компьютеры-то дали, а крыша над спортзалом течёт третий сезон подряд, и дранку просить не у кого. «Пишите прямиком в концерн, — посоветовали в ГОРОНО. — Они теперь над нами шефствуют». Директор сел писать. Получалось криво и тошнотно: за сорок лет службы рука сама выписывала привычное «в свете решений XXV съезда». На четвёртом листе он озверел, скомкал бумагу и вывел простую честную строку: «У нас течёт крыша. А теперь привезли компьютеры. Помогите, пока одно не залило другое».

МОСКВА, НЕГЛИННАЯ. В валютном отделе Госбанка молодой референт, до четырёх утра сводивший мудрёные таблицы закрытых валютных фьючерсов, вышел покурить на чугунную лестницу во внутреннем дворе. И вдруг поймал себя на глупой мысли. Его родное государство за какую-то неделю сгребло на европейском ралли под миллиард долларов. А у него во дворе на Красной Пресне с апреля не могут закопать двести метров разрытой теплотрассы.

Он докурил сигарету до самой желтизны фильтра, вернулся за стол и шлёпнул на документ последнюю гербовую печать. Через неделю ему выпишут премию — сорок процентов к окладу, полновесными советскими рублями. Теплотрассу засыплют только к ноябрю — средства, как выяснится позже, проходили по совершенно другому ведомству. Но в ту предрассветную августовскую тишину вопрос продолжал зудеть в голове — маленький, злобный, словно незатушенный окурок.

* * *

В самый последний день той валютной охоты, когда последние ордера были закрыты, а итоговые ведомости ушли зашифрованным каналом в Москву, Костров спустился в пустой дилинговый зал.

Он медленно прошёл между рядами столов с потемневшими мониторами и замер у стеклянной перегородки, где ровно год назад пережил свой главный позор.

Тогда он глядел отсюда на чужой праздник, сглатывая горькую желчь. Сегодня в зале пахло паленым пластиком, остывшим кофе и огромными, опасными деньгами. А где-то там, в дальнем московском кабинете на Лубянке, человек, чью короткую телеграмму Костров до сих пор хранил в сейфе, прямо сейчас вчитывался в эти итоговые цифры.

Костров достал ключ, поднялся к себе на второй этаж и вынул тяжелый ящик стола.

Под стеклом все так же пожелтела вырезка из «Таймс»: Сорос, миллиард долларов, его собственное унижение, целая полоса жизни. Костров осторожно поддел газетный обрез ногтем, подержал на открытой ладони — и не стал бросать в корзину. Переложил в самый дальний угол, к комсомольскому билету и старым грамотам, которые давно ничего не стоят, но выкинуть которые не поднимается рука.

А под стекло, на очищенное место, ровно положил свежий лист. Это была первая страница брюссельского коммюнике про «гибкость» валютных коридоров — сухая, серая, без единого слова про их многомиллионный советский куш.

Пусть лежит, решил Костров. Позор оказался отличным учителем. Теперь посмотрим, каков педагог из нашей собственной сытости.

Глава 15. Ухо и колпак

[Сообщение ТАСС. 30 августа 1993 года.]

МОСКВА.Президиум Верховного Совета СССР назначил выборы народных депутатов на 24 октября 1993 года. Выборы пройдут по смешанной системе; избирательные комиссии всех уровней формируются на выборной основе. Центральная комиссия приступила к регистрации кандидатов. На экраны страны вышел фильм «Август» — первая художественная картина о событиях девяносто первого года; критика спорит, зрители стоят в очередях: «смотрим про себя». Объявлено о второй «открытой линии» Председателя: гражданам предложено задавать любые вопросы без предварительного отбора.

[Из бюджетной заявки радио «Свобода» Конгрессу США. Сентябрь 1993 года. Рассекречено.]

«…комитет рекомендует утроить русскую службу. Впервые за сорок лет мы конкурируем не с глушилками, а с содержанием: Москва перестала глушить и начала отвечать. Прямые эфиры Председателя собирают аудиторию, которую мы считали своей. Это новая ситуация: тоталитарная система научилась разговаривать. Наш бюджет — ответ на её разговор…»

[Что в Союзе. Сентябрь 1993 года.]

ЮЖНО-САХАЛИНСК.«Недра» подписали технико-экономическое обоснование первого завода сжиженного газа: Сахалин, десятилетиями числившийся окраиной, объявлен «восточным окном» энергетики. Японские торговые дома запросили квоты в первый же день — не дожидаясь позиции собственного правительства.

ИВАНОВО.Фабрики получили первый узбекский хлопок по «внутреннему паритету» — довоенному принципу «сырьё за машины»: ткачихи вторую неделю без простоев. Директор ситцевого комбината — областной газете: «Не благодарите. Просто больше не отбирайте».

ОМСК.Сибирская уборочная идёт под дождями; «Путь» подал под элеваторы внеплановые маршруты — впервые зерно конкурирует за вагоны на равных с экспортом. Обком отбил в Москву телеграмму из одного слова: «Успеваем».

* * *

Вторая открытая линия шла из останкинской студии час сорок. Пекли юпитеры, пахло перегретым гетинаксом, синим пыльным сукном и остывшим чаем из фаянсовых кружек. Первые сорок минут Северцев ответил на пару десятков вопросов. Год назад за подобные вещи списывали в тихий архив или высылали за сотый километр. Нынче их жвали спокойно, будто черствый сухарь за завтраком. В этой сухости, в этом будничном прищуре телезрителей аккуратно помещалась и вся его тихая победа, и весь проигрыш.

За цены спрашивали без почтения — с калькуляторным прижимом, сверившись с каракулями на газетных полях. Почему сахар с апреля поднялся вдвое, если намолот зерна рекордный? Спрашивали про выборы: правда ли, что комиссии лепят снизу, а не присылают готовой «пятеркой» из райкома, и кто убережет от вбросов в сельских районах? Про заставу на Пяндже: за что там на палящем песке полегли двадцать пять пацанов-пограничников и по какому праву армия до сих пор топчется за рекой, будто чего-то ждет? Про немецкие квартиры для выведенных из ЗГВ офицеров: где они, эти обещанные городки в чистом поле, если майоры до сих пор живут с семьями в казарменных сушилках?

Страна перестала робко мять кепку в прихожей. Она спрашивала по существу — сухим, неприязненным тоном заводского инспектора, навестившего с проверкой пьющего управляющего. Северцев смотрел на алый глазок над объективом и кожей чувствовал эту грань. Страх либо скулит под лавкой, либо молчит во втянутую голову. Спрос считает цифры на пальцах и требует накладные.

На сорок восьмой минуте пробился звонок. Голос женский, лет тридцати пяти, с едва уловимой суховатой картавостью московского инженера. Северцев опознал этот чеканный ритм до того, как она назвала имя: так говорят в закрытых КБ, в многочасовых вечерних очередях за диетическими яйцами, в накуренных академических курилках — сухой язык начитанных, смертельно уставших людей.

— Ольга, Москва. У меня короткий вопрос, но с небольшим предисловием. Прошлой осенью я уже дозванивалась — про троих ребят, погибших в тоннеле на Садовом. Тогда не соединили. Я потом нашла свою фамилию в стенограмме несоединённых — спасибо, к слову, что печатаете без купюр. Тот вопрос я не сняла, просто отложила: по нему я жду не трескотни в эфире, а результатов следствия. Теперь вопрос сегодняшний. В газетах пишется, что наши банки за одну неделю заработали на европейской валюте почти миллиард долларов. Я искренне рада за банки. Но у нас в Чертанове с апреля не могут проложить триста метров теплотрассы — говорят, нет фондов, нет лимитов. Объясните мне как инженер инженеру: где именно пересекаются эти два факта? На какой странице какого бюджета миллиард из Лондона превращается в стальную трубу во дворе?

В студии стало слышно, как стрекочет и гудит тяжелый вентилятор под потолком. Северцев помолчал. Не ради академической паузы — он действительно выстраивал ответ, потому что честная конструкция получалась громоздкой, как мостовой кран.

— Отвечаю как инженер инженеру. Эти два факта встречаются на той странице, которой в природе пока нет. Врать вам про неё я не стану. Миллиард из Лондона — это валютная выручка. Она лежит в резерве и закрывает то, что за наши рубли нам никто в мире не продаст: фуражное зерно, инсулин, импортные комплектующие для заводов. Ваша теплотрасса в Чертанове — это рубли, трубы с липецкого проката и подрядчик, который четвёртый месяц кормит вас сказками про фонды. Соединить эти две страницы — моя прямая работа. С октября её буду проверять не только я. Вы выберете новый Съезд, и бюджет впервые станут делить и считать вслух. А с вашей теплотрассой поступим без философии. Назовите район и улицу полностью — эфир всё равно уже висит над Москвой. Через две недели, ровно в этой студии, я назову конкретную фамилию человека, из-за которого труба до сих пор валяется на газоне. Договорились?

— Договорились, — ответила Ольга. По щелчку в трубке чувствовалось: записала число на полях отрывного календаря.

После эфира, укрывшись за кулисами в полутёмной гримёрке, где пахло гримом и старой кулисой, он минут двадцать сидел без движения. Пальцы сами потянулись в правый карман пиджака — нащупать прохладный пластмассовый пенал. Приступ оказался вторым за это лето. Прошёл глуше июньского, без тупой боли под лопаткой и без стального ключа, проворачивающегося в челюсти. Просто кто-то большой, тяжелый и абсолютно равнодушный наступил грязным сапогом на грудину, подержал вес и неторопливо шагнул в сторону. Северцев переждал, пока осядет серый туман в глазах, умылся ледяной водой из фаянсового умывальника и вышел к кортежу с абсолютно прямой спиной.

Арсеньеву доложил не он сам. Арсеньеву доложил Карпухин. Молча, коротким движением подбородка и тяжелым взглядом из тех, что у личной охраны не считаются наглостью, потому что не оставляют никаких следов на бумаге.

* * *

— Неделя, — сказал Арсеньев на следующее утро. Голос у него был ровный, как больничный кафель. — Полная. С суточным мониторингом, пробами, и без единой бумаги на подпись. Это не совет, Владимир Александрович. Это третье условие, вы его сами приняли в июне. Или я прямо сейчас пишу рапорт о невозможности исполнять обязанности. Свой рапорт.

— Неделя — это сто шестьдесят входящих документов только по первой категории срочности, — отрезал Северцев.

— Значит, у нас появится уникальный шанс узнать, как страна переживёт сто шестьдесят бумаг без вашего штемпеля, — ответил Арсеньев, не мигая. — Полезнейшее знание. И для страны, и для вас лично.

Место для недельной изоляции подбирали медики: госдача «Заря-2». Сосновый бор, изолированный кардиологический корпус, напичканный немецкой диагностической аппаратурой ещё для прежнего поколения престарелых правителей. О том, кто жил на «Заре-2» в статусе бессменного, невыездного постояльца, Северцев помнил прекрасно. Поэтому отдавая распоряжения перед отъездом, бросил сухо: режим не уплотнять, постовых на аллеях в глаза не тыкать, в прятки с прошлым не играть.

Они столкнулись на третий день. Утро было сырым, сосны густо капали на песчаную дорожку. Два немолодых человека в одинаковых тёмных казённых куртках из кремлёвского распределителя. За каждым на расстоянии пятидесяти шагов маячила пара неприметных фигур в гражданском, и посторонний наблюдатель не сразу разобрал бы, чья охрана здесь стережёт, а чья опекает.

— Гуляете? — спросил Горбачёв. Без знака вопроса на конце, скорее фиксируя деталь.

— Прописали.

— Сердце? — Горбачёв кивнул своим мыслям. — Оно самое. Здесь у всех оно. Локация такая. Сюда держава привыкла складировать тех, у кого мотор не совпал с занимаемой креслом амплитудой. — Он повернул голову к сосняку, за которым едва угадывался высокий зелёный забор. — Я отсюда второй год наблюдаю, Владимир Александрович. Из этих окон страну не видать — я проверял, обзор плохой. Зато слышно отлично. Радиоприёмник в палате ловит замечательно. Линию вашу слушал. Обе.

— И как впечатление?

— Как вам сказать… — Горбачёв пожевал губами, смакуя слова; привычка мять фразу перед выдохом никуда не делась. — Вопросы звучали настоящие. Этого не отнимешь. Задать вопросы вы людям разрешили. Я в своё время тоже разрешил… А вот на ответы меня уже не хватило — перестал поспевать. Вы знаете, каково это, когда история летит со скоростью реактивного самолёта, а твоё собственное сердце еле плетется пешком?

— Начинаю догадываться.

— То-то и оно. — Горбачёв впервые вскинул глаза, и в них не было ни подобострастия, ни древней обиды — одна лишь выцветшая, сухая упёртость. — Вы прошлой осенью в эфире брякнули про меня: «Перестану бояться — услышите». Я запомнил. На радио жалобами не страдают. Так вот, докладываю по форме: я почти перестал. Дописываю сейчас. Не мемуары — показания. Себе, вам, и тем, кто придет разгребать после нас. Когда поставлю точку, просить буду об одном. О бюллетене. Двадцать четвёртого октября здесь, на «Заре-2», откроют избирательный участок? По вашему же закону — обязан быть везде, где зарегистрированы граждане. Я тут прописан.

Северцев чеканно отмерил паузу в один шаг.

— Участок будет, — сказал он. — И урна, и кабина, и две фамилии наблюдателей в итоговом протоколе. Голосуйте, Михаил Сергеевич. И показания дописывайте. В этом пансионате, — он скривил угол рта, — режим, как вы успели заметить, вполне санаторный.

Они разошлись на развилке, не дав друг другу рук. Оба понимали: этот жест здесь выглядел бы фальшивкой, а фальши между ними не осталось вовсе. Как ни странно, это отсутствие вежливости и оказалось самым человечным из всего, что они могли друг другу оставить.

* * *

Фельдъегерская почта прибывала на «Зарю-2» дважды в сутки, и к четвёртому дню Северцев почувствовал, как привычный механизм дает сбой.

Наткнулся он на это случайно — по отсутствию традиционной аналитической сводки Николая Ильина. По четвергам тот всегда присылал обзор внутренних утечек и аппаратных раскладов: кто сливает, куда течёт, чьи интересы торчат за газетными публикациями. Четверг миновал, а папки не было. Северцев задал короткий вопрос дежурному офицеру. Фельдъегерь посветлел лицом, замялся, начал что-то плести про изменённый график движения транспорта. К вечеру картина прояснилась: папка Ильина отпечатана, доставлена вовремя… и отложена. Решением Секретариата. С формулировкой, от которой разило заботой напополам с канцеляритом: «Материалы, не требующие экстренного реагирования, аккумулировать до завершения восстановительного периода».

Северцев набрал Волкова лично. Тот снял трубку на втором гудке — тоном человека, который заранее отрепетировал всю дикцию и каждую паузу.

— Владимир Александрович, это исключительно моя инициатива, и я готов за неё отвечать. Врачи требовали покоя. Доклад Ильина — это сорок страниц желчного, раздражающего чтения, не требующего ваших сиюминутных виз. Я отложил его и еще одиннадцать документов аналогичной категории. Все они лягут к вам на стол в понедельник утром. Если я ошибся хоть в одной бумаге — спросите с меня по всей строгости.

Формально он не соврал ни в едином слове. Северцев в понедельник тщательно изучил всю стопку: двенадцать папок. Ни одной горящей телеграммы. Категоризация была выполнена филигранно. В этом и заключался самый тошнотворный осадок: Волков не превысил полномочий, не исказил факты и не спрятал информацию. Волков просто впервые позволил себе решить за Председателя, что тому следует знать сегодня, а что вполне подождёт до понедельника. И решил абсолютно верно.

Эта стерильная правильность оказалась опаснее прямого подлога. С подлогом борются вызовом на ковер и снятием с должности. С правильностью молча соглашаются — сначала по одной папке в неделю, затем по категории в месяц. А потом просыпаются и замечают, что у правильности есть собственный штат, своя печать и собственное представление о благе государства.

* * *

Проект положения о Двенадцатом отделе Волков привёз на «Зарю-2» в пятницу, аккурат к финалу лечебной недели. Время он подгадал идеально — так подбирают момент люди, привыкшие читать чужие истории болезней и знающие часы упадка сил.

Суть бумаги занимала от силы страницу. На период предвыборной гонки создается спецотдел технического контроля. Сфера ведения: каналы связи предвыборных штабов, множительная техника, учет наличных и безналичных средств кандидатов. Мотивировка безупречная: война компроматов набрала ход (что правда), деньги в избирательные фонды потекли непонятного происхождения (тоже правда), факт прямого финансирования отдельных газет из-за кордона задокументирован (чистая правда). Рамки прописаны чётко: под наблюдением только штабы, зарегистрированные в ЦИК; оперативные материалы, не содержащие состава преступления, подлежат уничтожению в девяностодневный срок.

— Кто в первой очереди? — спросил Северцев, не поднимая глаз от листа.

— Все зарегистрированные штабы без исключения, — ровным, сухим голосом отозвался Волков. — И Фронт, и технократы, и независимые группы. Полное равенство перед техническими средствами. Но основные мощности, разумеется, бросим туда, где зафиксированы максимальные риски. То есть на Фронт.

«Разумеется» прозвучало буднично, без нажима. Северцев смотрел на плотную бумагу с синим штампом и видел совсем другое. Он видел ухо и колпак. Две сложнейшие конструкции, которые выстраивал два последних года: ухо — чтобы слышать подлинный гул страны, и колпак — чтобы этот гул не разнёс партийные стены. Ухо было его гордостью. Колпак — его ежедневной виной. Всё это время они росли рядом, не перекрещиваясь, и вот теперь колпак явился к нему с официальной бумагой и попросил приварить к себе ухо: дайте послушать, Владимир Александрович, исключительно ради вашего же спокойствия.

— Три поправки, — произнес он, выравнивая дыхание. — Первая: перечень объектов утверждаю я лично, поимённо, своей рукой, каждый понедельник. Вторая: акты об уничтожении пленок и стенограмм — только за моей подписью. Третья: в день, когда сформируют новый Съезд, отдел ликвидируется не ведомственным приказом, а нормой закона. Впишите этот пункт прямо в тело положения, чтобы для любого продления требовалось новое решение. Моё решение.

— Принято, — ответил Волков. Слишком быстро. Так соглашаются на условия, которые заранее просчитали и заложили в смету как допустимые потери — лишь бы получить главную визу.

Северцев поставил подпись. За окном в сосновых кронах шумел сырой ветер, в кардиоблоке остывал диетический ужин, а внизу листа теперь стояла его автограф — двадцать второй за неделю и единственный, о котором он заранее знал: икая, будет помнить до конца дней.

Колпак получил официальную бумагу. Ухо встало в очередь на техобслуживание.

* * *

Рапорт Ильина лежал на самом верху понедельничной папки — поверх тех двенадцати вылежанных дел, среди которых неделю протомился его же аналитический обзор.

Текста там было на полстраницы. Ильин просил освободить его от должности руководителя информационно-аналитической службы «в связи с несоответствием личных убеждений характеру возлагаемых задач». Формулировка звучала как откровенная пощечина: так не пишут чиновники; так пишут люди, рассчитывающие, что их бумагу сохранят в архиве и когда-нибудь зачитают на заседании комиссии.

Северцев вызвал его к себе в тот же час.

— Поясните. Без канцелярита.

— Без канцелярита? — Ильин замёрз посреди кабинета. Очки он, вопреки многолетней привычке, снял, и без роговой оправы его лицо казалось измождённым и старым. — Пожалуйста. За прошедшую неделю я уяснил три вещи. Первая: мои доклады можно спокойно совать под сукно — так решает Секретариат. Вторая: в системе вылупляется отдел, который намеревается прослушивать штабы, а я узнаю об этом из готовой инструкции, а не на этапе разработки. Хотя оценка рисков такой самодеятельности — моё прямое поручение. Третья: я подбил статистику, сколько раз за лето мои сводки попадали к вам на стол напрямую, без визы Волкова. Четыре раза из девятнадцати. А ровно год назад было девятнадцать из девятнадцати. Я не плачусь на аппаратные расклады, Владимир Александрович, я в эти игры не играю. Я просто фиксирую факт: входящая информация теперь проходит через сито. Сито не моё и не ваше. А человек моих взглядов на моей должности при таком раскладе — банальная ширма. Я не прошусь в эмиграцию. Я прошу вычеркнуть меня из списка декораций.

Это была самая длинная речь, которую Северцев слышал от Ильина за два года работы. Он молча выслушал её, взял рапорт, ещё раз перебрал глазами сухие строки — и неторопливо развалил лист пополам. Затем ещё раз — вдоль сгиба.

— Отказано. Объясняю без канцелярита. — Он аккуратно положил четырёхугольники бумаги на край стола. — Всё, что вы сейчас озвучили, — правда. Сито действительно появилось. Система начинает загнивать. Именно поэтому вы останетесь на месте: вы единственный в этом здании, кто способен сказать мне это в глаза, притом в форме, которую нельзя подшить к категории «несрочного». Уйдёте вы — сито окончательно станет нашей естественной средой обитания. Теперь поправка: ваш доклад идет вне категорий. Поверх любых секретариатов, напрямую мне, в любой день недели, включая восстановительные режимы и госпитализации. Распоряжение уйдет в канцелярию сегодня. И последнее, Николай Сергеевич. Если в следующий раз захотите проверить, дышу ли я ещё под этим колпаком, — не переводите бумагу на рапорты. Просто зайдите без звонка.

Ильин надел очки, дужки привычно цеплялись за уши. Помолчал.

— Разрешите идти?

— Идите. Обзор за прошлый четверг оставьте на столе.

Уже взявшись за латунную ручку двери, Ильин притормозил:

— Там на одиннадцатой странице — про Двенадцатый отдел. Мой прогноз, делал ещё до того, как вы расписались. Сверьте на досуге с итоговым текстом.

Северцев сверял его вечером. Прогноз совпал с утвержденным положением на восемь пунктов из девяти. Девятым пунктом Ильин недвусмысленно давал понять: «Любые ограничения, внесенные в текст руками Председателя, окажутся исполнимыми и даже будут соблюдаться. Но опасность лежит в иной плоскости. Опасность — в привыкании к самой процедуре. Через год слушать политические штабы станет казаться таким же естественным делом, как сегодня — вскрывать утреннюю почту. Функция легко переживёт и выборы, и текущий срок, и, вполне возможно, всех нас».

* * *

[Из обзора иностранной информации ТАСС. Сентябрь 1993 года.]

ВАШИНГТОН.В американской столице стартовали советско-американские консультации «о правилах коммерческого использования космического пространства». Предложенный Госдепартаментом проект соглашения сводится к двум жёстким условиям: не более восьми коммерческих пусков советских ракет-носителей в год до конца текущего десятилетия и ценовой порог «не ниже мирового более чем на семь с половиной процентов» — под угрозой введения вторичных санкций против международных страховщиков и заказчиков. Пресса США не скрывает иронии: «Советы приглашены в клуб с условием, что они не разнесут его демпингом». В Главкосмосе СССР ситуацию комментируют сдержанно, отмечая, что коммерческая очередь на носители класса «Энергия» и «Протон» расписана на четыре года вперёд.

НЬЮ-ЙОРК.Делегация СССР в Совете Безопасности ООН воспользовалась правом вето при голосовании по проекту резолюции об учреждении международного трибунала по бывшей Югославии, охарактеризовав его как «суд победителей, назначенных до финала игры». В ответ дипломатический блок западных стран заявил о создании «независимой комиссии по расследованию военных преступлений» вне рамок ООН. Первым пунктом повестки нового органа, вопреки названию, обозначено «изучение событий января 1991 года в Вильнюсе и Риге». Уже обнародованы первые «черные списки»: пяти советским военачальникам закрыт въезд на территорию двадцати двух государств. Одновременно Вашингтон и Бонн объявили о запуске специальных визовых программ «для советских специалистов инженерно-технического профиля» — журналисты уже окрестили этот финансовый пакет операцией «голоса и мозги».

ВЕНА.На дипломатическом совещании СБСЕ группа стран задействовала «московский механизм», потребовав незамедлительно направить в СССР международную миссию «для мониторинга условий предвыборной кампании», а также оценки ситуации в Закавказье и таджикско-афганском приграничье. Эксперты называют эту инициативу дипломатической вилкой: отказ Москвы будет интерпретирован как страх перед прозрачностью, а согласие — как официальное признание внешнего протектората над собственными институтами. МИД СССР переписывает проект ответной ноты уже в третьей редакции.

Список пяти генералов Багров принёс лично: троих, командовавших в Прибалтике той зимой, двадцать две страны объявили «нежелательными лицами» — заочно, оптом, без обвинений. «Я не требую симметричных высылок, — сказал он, поднимаясь. — Я прошу запомнить подход. Мои офицеры спрашивают, что им гарантировано за службу. Пока они уверены, что своих система не сдаёт. Берегите эту уверенность, Владимир Александрович. Это единственное, что Комитет не умеет изготавливать по инструкции».

Счёт за людские ресурсы пришёл раньше космического. Консульская сводка за первый месяц работы программы «голоса и мозги» впечатляла: почти семьсот развернутых анкет от ведущих инженеров и конструкторов оборонки. Посольства в Москве работали без выходных, визы оформлялись по упрощёнке. Отдельной строчкой, без лишних эмоций, Ильин пометил: среди первых заявителей — двое детей сотрудников союзного аппарата, обе семьи считались образцово-надёжными. Вилка была вычерчена чужой рукой изящно: перекрыть границы нельзя — закон Фронта о запрете выезда Северцев сам распорядился утопить в межведомственной комиссии; отпускать всех подряд — за год программа выкачает из КБ больше, чем весь Харбин вытягивал за пятилетку. Он вывел на полях сводки единственное возможное решение: «Платить своим больше. Источник вы знаете». Источник знал: на лондонский миллиард уже выстроилась очередь из двенадцати ведомственных заявок, и его резолюция шла тринадцатой.

Космический счёт выкатили в том же месяце: либо согласие на квоты по коммерческим пускам, либо вторичные санкции против любого банка, работающего с советским космосом. Геращенко пересчитал за вечер: торговая война дороже квот. Северцев директиву утвердил — и отметил про себя, что его самое опасное оружие связали не запретом, а прейскурантом. Тем самым словом, которым он весь год подсекал оппонентов.

А в четверг из Лондона пришла шифровка от Кострова — вторая за этот год. Внутрисистемный запрос реквизитов люксембургского транзитного звена. По форме — идеальный внутренний документооборот, по номеру инициатора — чистая пустышка. Запрос провисел в электронной сети тридцать восемь минут и был тихо отозван. Кто-то снова аккуратно пробовал пальцем запор на тяжелой двери. Аккурат под выборы. Северцев убрал шифровку на дно сейфа, к первой: сейф начинал аккумулировать серию.

Серию собирали и по ту сторону границы. Журналисты «Рейтер» первыми ухватились за недельную дыру в официальной хронике — «Председатель не появлялся на публике семь дней подряд» — и корректно списали всё на «плановый отдых». Газета «Файнэншл таймс» оказалась куда желчнее. Вышедшая там колонка под заголовком «Сколько стоит одно сердце» не содержала фактов — лишь ядовитые подсчёты: огромная империя с семью гигантскими концернами, сотней миллиардов валютного оборота и жёсткой вертикалью замкнута на ритм одного-единственного человеческого желудочка. К концу недели агентство «Ллойд» начало вшивать в длинные советские контракты новый пункт — «оговорку о преемственности властных полномочий», задрав страховую премию на два процента. Ильин аккуратно подклеил эти вырезки в папку. Без комментариев. Главный комментарий уже стоял в столбце страховых ставок: мировой рынок первым начал закладывать риски, о которых Арсеньеву рапортовал один только Карпухин.

[Из стенограммы «несоединённых» звонков второй открытой линии. Публикация «Известий», сентябрь 1993 года. Выдержки.]

«…Звонок 4-Б, Свердловск: почему делегат Коробов выступает от моего имени? Я его на этот съезд не делегировал, я токарь на Уралмаше, а не активист вашего фронта. Соединить не успели: время эфира истекло».

«…Звонок 7-В, Рязань, школьный учитель: в новой программе по истории на события августа девяносто первого отведено ровно три строчки. Дети на уроках задают прямые вопросы. Я вынужден отвечать по газетным подшивкам. Когда появится нормальный учебник? Передано в Министерство просвещения».

«…Звонок 9-А, Душанбе, женский голос: мой муж сейчас там, на Пяндже. Скажите ему… (пауза на плёнке) …скажите им всем. Просто скажите, что мы ждём. Соединение прервано абонентом».

«…Звонок 11-Г, Москва: если наши банки подняли миллиард на валюте, почему бы не отпечатать в «Правде» открытый список — что именно приобретено для страны на эти деньги, по пунктам? А мы бы сходили в магазины и сравнили. Передано: Госбанк СССР, для проработки. Резолюция Председателя на полях: «А ведь обязательно отпечатаем».»

Через неделю этот прием наглым образом перехватили. Активисты Фронта анонсировали собственную «Книгу несоединённых» — стотысячным тиражом к началу октября. Туда вошли все острые вопросы, на которые власть предпочла не отвечать, с указанием фамилий заявителей и свободной графой «Ответ Председателя», оставленной пустой. Молодой функционер из оргкомитета объяснил замысел прессе без стеснения: «Председатель выносит на свет то, что не успел выслушать. Мы печатаем то, что он побоялся услышать». Ильин приложил пилотный макет обложки. Северцев вгляделся в эту пустую графу — она била больно, посильнее любого уличного плаката — и отметил про себя без злобы, с уважением к чужому расчету: два года он приучал эту страну задавать жесткие вопросы. Приучил. Теперь на эти вопросы принимают ставки двое игроков, и второй игрок вовсе не обязан давать ответы.

ВОЛНА

МОСКВА, ЧЕРТАНОВО. Теплотрассу на улице Красного Маяка закончили на два дня раньше графика — впервые на памяти двора. Каждый метр траншеи теперь копали при зрителях: пенсионеры выносили табуретки и сидели вдоль, как на набережной, с газетами, где была опубликована стенограмма эфира. Прораб, которому раньше мешали только дожди, обнаружил, что зрители страшнее дождя: у половины из них были карандаши. Ольга, та самая, с эфира, приходила после работы и молча стояла десять минут. Прораб её узнал по голосу — она однажды спросила про марку трубы. С того дня трубы на объекте были только липецкие.

НОВОСИБИРСК, АКАДЕМГОРОДОК. Девятиклассник Митя Савельев впервые в жизни отправил письмо, которое дошло за минуту. В университетском вычислительном центре, куда школьников пускают по средам, он набрал на машине послание брату в московскую общагу: «Лёха привет у нас снег уже». Ответ пришёл, пока он ходил за курткой: «Врёшь. Мама звонила — дождь». Митя перечитал строчку четыре раза. Не из-за снега. Из-за минуты. Домой он шёл длинной дорогой и думал, что станет не лётчиком.

САРАТОВ. Активисты Фронта раздают у проходной завода «Книгу несоединённых» — толстую, серую, тиражную. Сборщица Валентина берёт из вежливости, читает в трамвае — и находит на сто сороковой странице собственный вопрос, который задавала весной по открытой линии: почему в цехе женщинам не дают вредность. Вопрос напечатан. Ответа рядом нет — пустая графа. Валентина долго смотрит на эту пустоту. Вечером муж спрашивает, за кого она в октябре. «Не знаю, — говорит Валентина. — Но графу эту пусть кто-нибудь заполнит».

* * *

[ВЦИОМ. Социологический замер №5, сентябрь 1993. Служебное.]

Уровень доверия ключевым институтам: Председатель — 47% (−4% к февралю), армия — 61%, Госбанк — 39% (+11%: «научились считать деньги»), Комитет — 31% (−6%), избирательные комиссии — 44% (впервые в матрице). Готовность принять участие в голосовании 24 октября — 68%. Доминирующие страхи: рост цен (52%), эскалация на границах (31%), «риск отмены результатов выборов» (19%). Примечательно: 44% респондентов разделяют тезис «стране необходима твёрдая рука», 51% согласны с утверждением «закон должен быть выше любого руководителя». Эти группы перекрываются: каждый четвёртый опрашиваемый одновременно поддерживает обе формулировки.

* * *

Выписывая его в воскресенье из стационара, Арсеньев добавил к июньским инструкциям четвёртое правило. Тон его не оставлял пространства для споров: о малейшем проявлении одышки — докладывать немедленно. Не о боли в груди — о любой одышке. На лестничном марше, во время эфира, на трибуне. «Сердце до последнего молчит, Владимир Александрович. Одышка — единственный сигнал, который оно бессильно спрятать».

В воскресный полдень, за пару часов до отъезда в столицу, Северцев вышел на дальнюю аллею один. Карпухин двигался в сорока шагах сзади, дергая головой по сторонам, не приближаясь и не отставая. Северцев в который раз поймал себя на мысли, что смотрит на него с теплотой: пожалуй, единственный человек во всей этой огромной машине, чьи полномочия за два года не выросли ни на миллиметр.

Неделя простоя высветила то, о чём он догадывался и прежде, только жестче. Страна без труда прожила семь дней без его постоянного присутствия. Валюта на бирже крутилась, эшелоны с зерном катили к элеваторам, комиссии регистрировали кандидатов, Примаков гнул свою линию, Геращенко крутил финансовые гайки. И даже та самая теплотрасса в Чертанове — он проверил утренней сводкой — легла в траншею на два дня раньше графика, потому что теперь её каждый метр фиксировала вся улица с карандашами.

Он помнил этот особый санаторный жанр по сгоревшей советской хронике — помнил на ощупь: глухая дача, режим «не беспокоить», заботливый аппарат, который сперва оберегает от лишних волнений, затем фильтрует почту, а потом тихо берёт руль в свои руки. Страной, где он родился, в её последние годы фактически заправлял медицинский кардиограф, и все участники процесса действовали из лучших побуждений. Разница заключалась в одном-единственном нюансе, и Северцев держался за неё, как за поручень в качающемся вагоне: тот, прежний лидер, искренне не понимал, что с ним делают. Этот — понимал до последнего винтика.

Государственный механизм работал. Он потратил два года, чтобы собрать машину, способную крутиться без постоянного ручного привода: институты вместо вождя, закон вместо панического страха, деловой спрос вместо нищенской мольбы.

Оставался последний вопрос. Он додумал его до логического конца, замедлив шаг на развилке песчаных дорожек, где разбегались маршруты — его собственный и невыездного жильца, дописывающего свои показания.

Если эта система способна отлаженно крутиться без него одну неделю — это явный признак здоровья государства.

Вопрос лишь в том, кто из его окружения первым догадается, что она точно так же прокрутится и целый год.

Глава 16. Кабул держится

[Из обзора иностранной информации ТАСС. Сентябрь 1993 года.]

КАБУЛ.Кабул отметил вторую годовщину обновлённой «политики национального примирения»: правительство Наджибуллы, которое западные аналитики хоронили ежегодно, контролирует все провинциальные центры и дорогу жизни через Саланг. Обозреватели вынуждены признать: советская линия «поставки без солдат» дала результат, которого не дали девять лет войны.

ИСЛАМАБАД.В Исламабаде вновь заявили, что «Пакистан не имеет отношения к деятельности вооружённых групп» на афганской территории.

[«Вашингтон пост», сентябрь 1993.]

«…Кабул устоял — это больше не оспаривает никто. Вопрос, который задают себе в Лэнгли: какой ценой Москва удерживает витрину? Наши источники называют цифры: до сорока конвоев в месяц, страховые надбавки, охрана, авиация. Империя научилась не воевать в Афганистане. Ей осталось научиться там не умирать…»

[Что в Союзе. Сентябрь 1993 года.]

МОСКВА.Утверждена программа «Рубеж»: двенадцать миллиардов на обустройство южного периметра — заставы нового типа, вертолётные площадки, жильё семьям. Впервые границу строят не приказом, а сметой; в пояснительной записке Генштаба — фраза, добравшаяся до газет: «Застава, где офицер живёт с семьёй, стоит дешевле роты усиления».

ТАШКЕНТ.Военный госпиталь принял кабульскую ротацию; в списках доноров — очередь из курсантов на неделю вперёд. Начальник госпиталя запретил слово «героизм» в стенгазете: «Здесь работа. Героизм — это когда работа не понадобилась».

РЯЗАНЬ.У обелиска Веры Малышевой на Скорбященском — сменный пост школы №17; решение учеников районо задним числом «взяло на контроль». Классная руководительница на педсовете сказала то, что вошло в протокол без правки: «Не мешайте. Они сами — впервые сами».

* * *

Семьдесят два поворота на южном плече Саланга капитан Ершов помнил не глазами — ладонями. Руки сами отматывали руль на Джабаль-ус-Сирадже, сами дожимали газ перед галереями. Словно клавиши на старом пианино, где каждая западающая нота известна с детства.

Шёл тридцать шестой рейс навигации. Сорок наливников и фур с медикаментами, а в середине, спрятанные между соляровыми цистернами, — два бежевых «ПАЗа» с ротацией. Врачи и сестры кабульского госпиталя возвращались домой после честного года в пыли и гари. На самом перевале, у заиндевевшего входа в тоннель, стояли по привычке: глушили дизели, пили из жестяных кружек крутой густой чай. Примета верная — проехать Саланг без чая означало напроситься на завал.

Молоденькая медсестра — единственная во всей колонне, кто ехал против потока, не из Кабула, а в Кабул, — подошла к Ершову, дуя на заиндевевшие пальцы.

— Товарищ капитан, правда, что отсюда облака снизу видны?

— Снизу, — ответил Ершов, не снимая верхонок. — Облака тут под ногами валяются. Приедешь — привыкнешь. На Саланге ко всему привыкают. Кроме высоты.

Её звали Верой. Вера Малышева из Рязани. Двадцать три года, свежий диплом училища, полтора года в терапевтическом отделении областной больницы и рапорт на Кабул. Причина простая и бытовая: там платили валютными чеками — из тех, что вернули вместе с двухконтуркой. А дома в Рязани оставались мать и младший брат, которому нужна была куртка к зиме. Это всё Ершов узнает позже, перелистывая в штабе подшивку личных дел с черными уголками. На перевале он знал только то, что новенькая смеётся невпопад и у неё смешно краснеет кончик носа на морозном ветру.

Ударили по колонне на южном спуске. Сорок первый поворот, мёртвая зона. По карте Генштаба блиндированных точек там быть не могло: круча, гололедица, сплошной сыпучий сырник.

Подходы там были. Их пробивали три месяца. Ночами, без техники, зубилами и колами, скалывая базальт по миллиметру. Позже сапёры, разбирая завалы, будут рассматривать эти лунки с невольным профессиональным почтением: работали мастера.

Первый залп из четырёх «Мух» одновременно срезал головной «Урал» и замыкающий БТР. Колонну запечатали на узкой полочке, как пробку в аптечном флаконе. А потом сверху, из-за скального гребня, методично и с расстановкой начали лупить по соляровым бочкам.

Бой продолжался сорок минут. Охрана сделала всё, что положено по уставу в огневом мешке, и ещё столько же из того, чего никакой устав не предусматривает. Вертушки с Баграма пришли через двадцать две минуты — предельная скорость для горной авиации. Но когда над серпантином закружили «двадцать четвёртые», на сорок первом повороте уже горел сам асфальт.

Двадцать шесть человек. Одиннадцать шофёров, восемь бойцов сопровождения, четверо врачей, две медсестры и один переводчик.

Вера Малышева не доехала до Кабула неполную сотню километров. Куртку брату она купить успела — ещё в Ташкенте, на подъёмные. Синяя куртка уцелела в багажном отсеке обгоревшего «ПАЗа». Почтой такое не отправляют. Куртку в Рязань повёз Ершов — сам напросился в сопровождение, и всю дорогу вёз её на коленях, как везут хрупкое.

* * *

Через два дня, когда Ташкент ещё заставлял морг работать в три смены, под Мазари-Шарифом грохнули борт.

Транспортный Ил-76 уходил с грузом на Ташкент. Набрал восемьсот метров над сухой степью — и поймал ракету в третий двигатель. Экипаж не прыгнул. Командир тянул машину до бетонной полосы и положил её на брюхо, точно на залитую пеной подушку. Из семерых членов экипажа выжили все семеро. Единственная светлая строчка в сводке за всю чёрную неделю.

Осколки управляющей плоскости и хвостовой части ракеты привезли в Москву сухим рейсом. Ильин положил на стол Северцева экспертное заключение. Голос генерала звучал так идеально ровно, как говорят люди, сдерживающие глухую, тяжёлую ярость:

— «Стингер». Серия восемьдесят шестого года. Из тех поставок, что ушли через Пешаварский канал моджахедам Юниса Халеса. Спрашивать у Вашингтона, как ракета оказалась под Мазари, бессмысленно. Американцы сами пытаются выкупить эти трубы по всему региону. Дерут по сто тысяч долларов за штуку. Местные барыги им половину сдают, а вторую придерживают — ждут, когда цена поднимется до двухсот. Это не адрес, Владимир Александрович. Это стихийный рынок. На биржевые котировки нотами протеста не отвечают.

— А кто оплатил трёхмесячную долбёжку скал на Саланге? — Северцев не поднимал глаз от снимков. — Зубилом базальт рубить — это не рынок. Это заказ.

— След наличных уходит в Пешавар, а там растворяется в хавале. Меняльные лавки, контрабандное золото, векселя на предъявителя. Пакистанская разведка отвечает с вежливой сочувственной миной: дескать, частная инициатива, неконтролируемые племенные территории, мы сами плачем. Формально не подкопаешься. По факту — они растят эти банды на убой, прикармливают и смотрят, сколько мы платим за каждый конвой.

Ильин отложил папку.

— Совет ждёт решения. Проект операции на вашем столе. Должен предупредить: документу дали зелёный свет во всех трёх башнях ещё до того, как его отпечатала машинистка.

К экспертизе Ильин приколол два бумажных листа, не имевших отношения к ракете. Первый — переведённый отрывок из стенограммы лекции отставного американского генерала Стэнтона в Лэнгли: «Мы не можем разбить их армию. Мы можем заставить их армию разорить их казну. Каждый конвой, который они охраняют, оплачиваем не мы — они».

Второй лист — стоп-кадр с трофейной видеоплёнки, взятой на Пяндже в июле. На фоне дымящихся модулей разгромленной заставы стоял и хохотал прямо в объектив высокий, широкоплечий араб в чистой натовской куртке. Ниже размашистая приписка Ильина: «По ориентировкам КГБ не проходил. Появился в Нуристане весной. Обратите внимание: у этой войны появились идейные гастролёры с Ближнего Востока».

Папка на столе носила название «Возмездие». Это было единственное эмоциональное слово в документе, остальное составляли сухо сформулированные штабные статьи. Рейды спецназа ГРУ и десантно-штурмовых бригад по тыловым базам за корпусной линией: Пешаварский проход, лагеря подготовки в зоне племен, склады. Глубина проникновения — до восьмидесяти километров. Прогнозируемые потери противника — до тысячи активных стволов. Собственные потери — «в пределах допустимой нормы». Под документом стояли размашистые подписи: Генштаб, оба маршала. Багров расписался четвертым, сбоку и совсем мелко: «Согласовано в части, касающейся».

Северцев читал проект ночью. Окна кабинета выходили на темнеющую Москву, но он видел перед собой лишь истёртую на сгибах пятикилометровку Афганистана, где зоны вдоль Пянджа были засалены пальцами до серого цвета. Сердце вело себя тихо — как ведёт себя тихо человек, который знает, что о нём говорят за стеной.

Он знал эту ловушку. Знавал по той, прежней жизни, из другого времени, где империя уже шагала по этим же самым граблям. Механика карательного рейда неизменна: тебя режут из-за речки — ты переходишь речку «всего на пятьдесят километров», чтобы зачистить зелёнку. За речкой у них дома и пещеры, а у тебя — растянутые нитки снабжения. Через полгода ты вынужден ставить там постоянные блокпосты. Через год за речкой воюет уже пятидесятитысячная группировка. Через десять лет эшелоны везут цинк на Казанский вокзал, а в переходах сидят инвалиды. График расписан до дня. Рельсы уложены. По этим рельсам советский поезд уже пролетел один раз, и Северцев дал себе клятву: второго круга не будет.

Утром он вернул папку Ильину. На первой странице наискосок стояла резолюция, которую в академиях потом разбирали на лекциях по стратегии:

«Отклонено. Армия за реку не пойдёт, пока я жив; кто внесёт этот проект вторично — приложит к нему план вывода войск и список матерей. Приказываю:

1) Отработать по установленным лагерям в двадцатикилометровой полосе исключительно артиллерией и армейской авиацией. Без пересечения границы наземными силами.

2) Ввести обязательное вертолётное сопровождение каждого конвоя на участке Джабаль — Саланг. Расходы списать на внебюджетные средства.

3) Управлению «Э» — обвалить Пешаварский рынок. Начать тотальный выкуп ПЗРК «Стингер» через подставных купцов по цене выше американской. Лимит первого транша — пятьдесят миллионов инвалютных рублей. Если ракеты продаются, их заберёт тот, у кого толще кошелёк. На этом рынке самый богатый теперь — Советский Союз».

Ближе к шести вечера без доклада вошёл Ильин. Впервые воспользовался правом, которое получил после «Зари-2».

— В башнях глухой ропот, — сказал он, присаживаясь на край приставного стола. — Формулировка про матерей ходит по Генштабу в списках. Старики считают её прямым оскорблением генералитета.

— А те, кто младше?

— А те, кто младше, сами комбатами прошли Панджшер, — тихо ответил Ильин. — Они молчат. И это молчание сейчас куда тяжелее ропота.

Артиллерия и ракетные вертолёты обработали разведанные базы в ночь на четверг. Аккуратно, в пределах двадцатикилометровой полосы, не переступая ни метром суверенную межу. А еще через два дня мировые агентства взорвались. Не про сгоревший конвой на Саланге — про Саланг Запад давно забыл. Исламабад созвал пресс-конференцию и раздал снимки разрушенного кишлака в приграничной зоне: глинобитные развалины, плачущие женщины, надпись крупным кеглем: «Жертвы советского варварства». ОИК созвала чрезвычайное совещание, Госдепартамент выразил «глубокую озабоченность эскалацией».

Ильин положил перед Северцевым короткую справку: «Их горные караваны не существуют для мировой прессы, потому что их некому снимать. Наша артиллерия существует, потому что фотокорреспонденты сидят в Пешаваре. Эту войну снимает одна камера, и стоит она не на нашей стороне».

Ещё через неделю тексты секретных резолюций просочились на страницы прессы. Газета Фронта вынесла резолюцию на первую полосу под траурной рамкой: «Матерям не нужен список. Матерям нужен ответ». А рядом — двадцать шесть фотографий погибших на сорок первом повороте. Аппарат предлагал искать утечку. Северцев запретил: искать канал, по которому страна узнаёт правду, — самый короткий способ ей проиграть.

Он разглядывал газетный лист и отмечал холодно: удар выстроен грамотно. Самое сильное и трудное решение — не пустить армию в очередную бойню — подавалось теперь публике как чиновничья трусость. А доказать обратное он мог только одним способом: отправкой новых мальчиков на чужую войну. Способом, который он исключил навсегда.

* * *

Гробы встречали в Ташкенте ещё до всех резолюций — на третий день после Саланга. Самолёт садился на рассвете. Северцев прилетел этим же бортом, вопреки категорическому запрету своего врача Арсеньева. Личный кардиолог уступил лишь после того, как в состав группы включили реанимобиль, а сам визит ограничили строго тремя часами.

На рулёжной дорожке дул сухой, пыльный ветер. Северцев стоял на раскалённом бетоне без пальто, пока из грузового люка «Антея» солдаты в белых нитяных перчатках выносили длинные ящики. Никаких речей он говорить не стал. Любая речь здесь отдавала бы дешёвым клубом: эти двадцать шесть человек умерли не за туманные геополитические абстракции. Они сгорели за солярку, за мази для кабульского госпиталя, за то, чтобы в далекой чужой столице зимой работало электричество. За курс, который он, Северцев, утвердил своим карандашом. Все двадцать шесть гирь его собственного выбора лежали сейчас перед ним на сером аэродромном бетоне. И единственное, что он мог делать, — это стоять рядом с молчаливым строем родных, пока не выгрузят последний гроб.

К матери Веры Малышевой он подошёл сам. Небольшая, высохшая женщина в чёрном сатиновом платке стояла удивительно прямо. Так стоят люди, которым падать нельзя — дома остается младший, которого надо кормить.

— Вы Председатель, — сказала она. Не спросила.

— Я, — ответил Северцев.

— Верочка из Ташкента письмо прислала… Писала, что деньги хорошие, что врачей там ждут, что город большой, красивый. — Женщина снизу вверх смотрела ему прямо в глаза. Северцев взгляд не отвёл. Не имел права. — Вы мне только скажите, товарищ Председатель. Этот город… Кабул этот… он хоть стоит?

— Стоит, — сказал Северцев.

— Из-за нашей Веры стоит? Из-за ребят этих?

— Только из-за них и стоит.

Женщина медленно, глубоко кивнула, будто ставя внутреннюю галочку в тяжелейшем документе, который разбирала всю ночь.

— Тогда пусть стоит, — произнесла она без слез и без надрыва. — Вы только сделайте так, чтобы не зря. Чтобы не получилось как всегда: постоит-постоит, а потом вы его бросите. Если бросите — значит, Верочку мою ни за что отдала…

Он выдержал этот разговор — самый страшный приговор из всех, что выслушивал за годы во власти. И уже в набиравшем высоту спецборте, глядя, как разворачивается внизу мутный изгиб Чирчика, поймал себя на том, что мысленно докладывает рязанской женщине в чёрном платке чаще, чем Совету.

* * *

[Наградной лист. Посмертно. Выдержка. Опубликован «Красной звездой».]

«МАЛЫШЕВА Вера Андреевна, 1970 г. р., г. Рязань, медицинская сестра военного госпиталя. 14 сентября 1993 года при нападении на транспортную колонну, находясь в горящем автобусе, вынесла из огня двоих раненых, вернулась за третьим. Представлена к ордену. Похоронена на Скорбященском кладбище г. Рязани».

* * *

Старший лейтенант Клименко принимал заставу Сари-Гор — двенадцатую, ту, с июльской плёнки, — в конце сентября. Новую подняли выше, на гребень; от старой, внизу, остался один обугленный столб с табличкой — сапёры хотели снести, начальник отряда не дал. С новых вышек столб был виден весь день.

Опорный пункт подняли за сорок дней — под крышу, доводили уже при семьях. Начали ещё приказом, через месяц после боя, пока смета ходила по инстанциям; программа «Рубеж» впишет заставу головной. На прежнюю заставу этот городок походил так же, как двухэтажный коттедж похож на одиночный окоп. Красный кирпич, своя скважина со своим краном, котельная на солярке, шесть квартир для офицеров и прапорщиков. С горячей водой и глубокими эмалированными ваннами.

Жена Клименко, Оксана, в первый же вечер простояла в этой ванне полчаса. Не мылась — пустила воду и ждала, когда кончится. Вода не кончалась. Кран этот шёл к ним три гарнизона: в первом воду возили бочкой, во втором грели в цинковых вёдрах на керогазе, в третьем — только обещали.

— Ты гардины пока не натягивай, — сказал Клименко, глядя на её хлопоты с порога. — Дожди пойдут — рамы разбухнут. Первое тепло в здании, усадку даст.

Оксана его не послушала и занавески повесила в ту же ночь. А наутро их семилетняя дочь отправилась в школу — четырёхлетку на девять учеников при клубе комендатуры, семь километров, возил дежурный газик. Учила детей жена начальника соседней заставы. К обеду девчонка вернулась с оглушительной новостью: их в классе теперь десять, у старшины приехала семья.

Ночью из-за реки долетал низкий гул. Не выстрелы даже — будто в тёмном доме за рекой передвигали мебель. Клименко выходил на крыльцо, курил, вслушивался в темноту и возвращался. В квартире было сухо и тепло. Котельная держала свои шестьдесят два градуса. На кухне под полотенцем — хлеб — Оксана научилась печь его сама ещё на дальнем опустевшем кордоне.

Утром старлей заполнял в канцелярии суточную ведомость для штаба отряда: угля — столько-то, олифы — два бидона, новые лампы для класса. В графе «Особые отметки» подумал и написал не по уставу: «Семьи обустроены. Личный состав к несению службы готов, моральный климат ровный».

Начальник отряда, разглядывая рапорт, сдержанно хмыкнул. За двадцать лет на границе он привык к тому, что в этой графе офицеры обычно клянчат стройматериалы или жалуются на пищеблок. Это рапорт впервые за долгие годы не просил, а рапортовал.

* * *

ВОЛНА

КАБУЛ. Военному госпиталю на той неделе полагалась смена: хирург из Куйбышева отработал свой год и собрал чемодан. Смена не доехала — она ехала в том конвое. Он распаковал чемодан молча, отстоял две операции и вечером поднялся на крышу, где курили ходячие. Над Микрорайоном горел свет — ровно, во всех окнах разом: солярка с Саланга дошла до электростанции. Кто-то из раненых сказал за спиной: смотри, доктор, — стоит город. Доктор докурил и пошёл вниз. На утро у него была назначена третья.

ПЕШАВАР. На оружейном базаре в квартале Карханó торговцы сошли с ума. Советские эмиссары в гражданском выкупают «Стингеры» прямо из багажников по сто двадцать тысяч долларов за комплект. Американцы, узнав об этом, срочно подняли планку до ста тридцати. Советские ответили переводом ста пятидесяти тысяч на счета в Дубае. Старый торговец Юсуф-хан, сбывший за день четыре ПЗРК обеим сторонам, вечером поучает младшего брата: «Запомни этот день, Махмуд. Инфидели платят чистым золотом за то, чтобы другие инфидели не сбивали их железных птиц». Брат послушно кивает и прячет пятую трубу в яму под коврами: завтра цена поднимается до двухсот.

РЯЗАНЬ. В школе №17, на втором этаже возле кабинета биологии, повесили портрет: девчонка в белом халате, короткая стрижка, глаза смеются. Девятиклассница, отстоявшая смену у обелиска на Скорбященском, сидит над сочинением «Кем я хочу быть». И впервые пишет без увиливания: «Я пойду в медицинский. Хочу работать в операционной». Учительница русского читает тетрадь у окна и не знает, какую оценку ставить: гордиться такой решимостью страшно, отговаривать — стыдно перед собой.

СВЕРДЛОВСК. В ожоговом отделении сороковой больницы на Волгоградской с августа работает терминал «Релкома» — теперь узел программы «Сеть-2000»: мединституту он достался первому в городе, к тихой обиде двух оборонных НИИ. Ночью дежурная студентка-шестикурсница принимает по модему письмо из Ташкента: параметры троих обгоревших с Саланга, у которых не приживается пересадка. Профессор Иргалин, не снимая пальто, диктует ей ответ через плечо, громким больничным басом. Письмо уходит в Ташкент за четыре минуты. Консультант летел бы неделю — если бы дали борт.

ЛЭНГЛИ. Ведущий аналитик афганского сектора ЦРУ закончил секретный меморандум: «Феномен устойчивости Кабула требует кардинальной переоценки наших представлений. Режим, которому эксперты прочили падение через три месяца после вывода войск, держится третий год. Он держится на снабжении, жесткой страховой системе и политической упёртости Кремля. Рекомендация: прекратить измерять жизнеспособность сопредельных правительств нашей собственной готовностью списать их в утиль». Начальник отдела вымаркивает последнюю фразу красным карандашом как «излишне беллетристическую». Аналитик не спорит. Он аккуратно переписывает вычеркнутую строку в личный дневник. Настанет день — пригодится для мемуаров.

* * *

Совет собрался через неделю после Ташкента, и на Совете министр обороны Ачалов — тот самый, что первым ставил визу под «Возмездием», — поднялся, не дожидаясь очереди. Посмотрел на Северцева в упор, тяжело перевесив руки через спинку кресла:

— Владимир Александрович, сколько мы ещё будем платить за этот Кабул кровью наших водителей и валютой за ржавые американские трубы? Армия знает, как решать такие задачи. Дайте армии работать.

— До тех пор, — ответил Северцев, не повышая голоса, — пока эта плата остается счётной. Двадцать шесть погибших ребят — это страшное, но счётное горе. Я знаю каждое имя из этого списка, и страна знает каждое имя. А армия за рекой — это горе несчётное. Через три года вы сами перестанете считать эшелоны с цинком, а через пять пойдёте просить допбюджеты, чтобы прикрыть дыры в тылу. Я видел эту механику своими глазами — и у нас за речкой, и у американцев во Вьетнаме. Обе армии написали об этом сотни умных учебников, но ни генералы, ни маршалы их так и не прочли.

Он оглядел присутствующих. В зале стояла такая тишина, что было слышно, как скрипит карандаш стенографистки.

— Кабул держится не потому, что мы такие сильные. Кабул держится до тех пор, пока мы не совершили главную глупость, которую от нас ждут в Исламабаде и Вашингтоне: пока мы не вошли туда снова. В день, когда наши танки перейдут Пяндж, у всех банд на юге появится общая цель, у Пакистана — священный повод для мобилизации, а у Запада — отличный второй фронт по дешёвке. Мы этот фронт покупать не будем. Заседание окончено.

Министры выходили из зала молча, не переговариваясь. Ачалов задержался у дверей — старый десантный генерал, привыкший рубить правду в глаза:

— Запрет я принял, Владимир Александрович. Одного не приму: армия не умеет не готовиться. План — не смородина, к сентябрю не вызревает: он либо лежит готовый, либо его нет. Готовить буду. Понадобится — доложу.

Северцев просто кивнул. И лишь полчаса спустя, оставшись в пустом кабинете, осознал: этот кивок не попал ни в протокол, ни в официальный приказ. Первый раз за два года армия его уведомила, а не спросила. Разница была в одно слово и весила дивизию.

К исходу дня легла на стол первая сводка по выкупу. За десять суток пешаварская агентура Управления «Э» приняла к оплате шестьдесят одну пусковую установку. Это было на четырнадцать штук больше, чем числилось по всем учетам Лэнгли во всем регионе. Почуяв бешеные советские деньги, восточный рынок моментально наладил производство фальшивок: под видом «Стингеров» русским спихивали китайские «Хунъин-5» и египетские копии «Стрелы», перекрашенные в оливковый цвет. Брали и их — потому что самолёт сбивает и подделка. Американцы встречный выкуп тихо свернули: зачем тратить бюджет Госдепа, если Москва забирает с рынка всё подряд?

Лимит первого транша таял на глазах. Северцев взял перьевую ручку и размашисто вывел на сводке: «Продолжать. Торговаться».

Формула из меморандума американского отставника сработала с точностью до наоборот. Армию они не разбили. Зато советская казна теперь платила за свою же безопасность золотой монетой. Небо над Салангом стоило на порядок дороже, чем вся бетонная лента под ним.

Поздно вечером он открыл рабочий блокнот — не тот, кожистый, для заседаний, а старую тетрадь с загнутыми углами — и коротко записал итог месяца:

«Саланг: 26.

Борт под Мазари: 0.

«Возмездие»: заблокировано.

Цена отказа: Генштаб озлоблен. Багров подписал — «в части, касающейся»».

Последние три слова он подчеркнул. У Багрова всё всегда было — в части, касающейся. Вся жизнь человека уместилась бы в этой визе.

Глава 17. Урожай

[Сообщение ТАСС. Конец сентября 1993 года.]

МОСКВА.Уборочная кампания завершается лучшим за три года валовым сбором: свыше ста девяноста миллионов тонн зерна. Концерн «Хлеб» объявил о снижении зернового импорта вдвое против прошлого года. Цены свободного контура на продовольствие выросли с начала года на сорок два процента. Центральная избирательная комиссия зарегистрировала свыше девяти тысяч кандидатов. Председатель дал согласие на участие в «открытой экономической дискуссии» в прямом эфире.

[Служебная записка концерна «Хлеб» Президиуму. Сентябрь 1993. Фрагмент.]

«…требование Вашингтона к Оттаве и Канберре о введении экспортных лицензий „для изучения гуманитарных последствий продаж зерна государственным монополиям“ квалифицируем как попытку зерновой блокады. Ответ подготовлен: предоплата золотом по действующим контрактам (Канада не решится разорвать), расширение аргентинской квоты, рупийный клиринг с Индией. Импорт закроем. Оплата премии за „политический риск“ составит от восьми до двенадцати процентов — считаем ценой суверенитета…»

[Что в Союзе. Начало октября 1993 года.]

СЕНТ-ЛУИС — ЧИКАГО.Великий потоп на Миссисипи и Миссури — худшее наводнение в США со времён разлива 1927 года — уходит только к октябрю: пятнадцать миллионов акров пашни под водой, кукуруза минус треть к прошлому году, соя на четырёхлетних максимумах, ущерб оценивают в пятнадцать миллиардов. Чикагская биржа лихорадит мировые цены. В этих условиях требование Вашингтона к Оттаве и Канберре «лицензировать» продажи зерна Москве повисло в воздухе: фермерский пояс, потерявший урожай дома, требует продавать всем, кто платит, — а платит золотом вперёд в этом сезоне один покупатель. Концерн «Хлеб», закрыв собственную потребность, впервые за тридцать лет продал зерно НА экспорт — символические полтора миллиона тонн Индии по рупийному клирингу, — и «Файнэншл таймс» вышла с заголовком, который в Москве вставили в рамку: «Империя, которую мы кормили, выставила прейскурант». Доска перевернулась не от чьей-то воли — от дождей: у зерновой петли, свитой на Москву, размыло колышек.

МОСКВА.Той же осенью «Хлеб» объявил о восстановлении коноплеводческих совхозов юга России и Украины: техническая конопля — «стратегическое волокно» для канатов, парусины и масла, промышленность, которую страна едва не потеряла за тридцать лет. Западная печать поупражнялась в остроумии; концерн ответил сухо: «Смеётся тот, кто прядёт».

ДУШАНБЕ — ПЯНДЖ.За месяц — одиннадцать боестолкновений на границе; 201-я дивизия и погранвойска удерживают линию, потери — девять человек. Поток беженцев из южных районов Таджикистана — до сорока тысяч; лагеря развёрнуты под Ташкентом и Оренбургом. На предвыборном митинге в Оренбурге кандидат от Фронта поднял над головой поимённый лист погибших: «Империя торгует со стены, а хоронит под стеной». Лозунг подхвачен фронтовской печатью по всей стране.

БУДАПЕШТ.Страны Вышеградской группы подписали военную конвенцию «о совместной обороне до приёма в Североатлантический альянс» — пояс, ушедший из-под Москвы, впервые сшивается против неё юридически. Москва не комментировала: комментарий заменила публикация тарифной сетки «Пути» на транзит для «стран конвенции».

КАЗАНЬ.Республиканский совет выдвинул условием участия в союзных выборах подписание «договора об особом статусе»: контроль над недрами, республиканское гражданство, право вето на союзные законы. Формула шантажа новая — не баррикада, а бюллетень: «Не подпишете — Татария не голосует, и ваш Съезд неполон». Президиум ответил приглашением к переговорам «после выборов, с избранными, а не назначенными представителями республики» — ход, который в Казани назвали „изящным капканом“: чтобы торговаться с Москвой, теперь надо сначала провести её выборы у себя.

Анекдот недели (сводка настроений): «Чем кит отличается от министерства? Министерство тонет с бумагами, кит — с песней». Рассказывают в очередях свободного контура; интонация — без злобы, на вырост.

САРАТОВСКАЯ ОБЛАСТЬ.Председатель колхоза имени Кирова, чья справка прозвучала в теледебатах, за неделю стал самым известным аграрием страны. Концерн «Хлеб» направил в область комиссию по пересмотру закупочных формул. Председатель колхоза комиссию встретил словами, которые «Сельская жизнь» вынесла в заголовок: «Цену мне теперь не концерн назначает. Цену мне телевизор назначил».

* * *

Урожай в этом году удался такой, что старики в саратовских сёлах крестились на элеваторы: сто девяносто миллионов тонн — лучший сбор с девяностого года, зерно лежало горами, зерно не влезало в хранилища — страна, которую два года пугали голодом, впервые за годы накормила себя своим.

И именно в этот месяц — Северцев оценил иронию задолго до того, как её оценили газеты, — продовольственный вопрос впервые едва не свалил его публично.

Потому что хлеб был, а дешевле не становилось.

Механика была ему понятна до последнего винта — он сам эту машину собирал.

Двухконтурная система, спасшая страну в девяносто втором: критический контур — в обиходе «нижний»: гарантированный, субсидируемый, по твёрдым ценам, хлеб-молоко-крупа по карточкам стабильности, в которые весной девяносто второго свели старые талоны. Верхний — свободный, кооперативный, где цены отпущены и где к октябрю килограмм колбасы стоил как два девяносто первых года.

Между контурами, как между полюсами батареи, било током: субсидии нижнего жрали бюджет, дефицит нижнего перетекал в цены верхнего, а на разнице контуров кормилась вся теневая арифметика страны — от завскладом до целых трестов, наловчившихся покупать по твёрдой и продавать по свободной.

А теперь в эту машину вошёл третий игрок — «Хлеб», монополия, купившая весь рекордный урожай одним покупателем. Село, которое год мечтало о твёрдом заказчике, получило его — и взвыло: заказчик диктовал закупочные цены, и торговаться с ним было некому.

Всё это Северцев знал. Со всем этим он шёл в останкинскую студию на «открытую экономическую дискуссию» — сам предложил формат, сам выбрал оппонента, сам утвердил прямой эфир без купюр.

Расчёт был политический и, как ему казалось, безупречный: за месяц до выборов страна должна увидеть, что с властью можно спорить в лицо и что власть умеет отвечать. Он предполагал отдать оппоненту очки за смелость и забрать партию за счёт опыта.

Он не предполагал одного: что проиграет.

* * *

Молодой экономист пришёл в студию с одной папкой и без единой бумаги в ней — папку он положил на стол ритуально, как кладут оружие при входе, и три часа не открывал.

Первый час Северцев вёл уверенно. Он говорил о том, что знал лучше всех в стране: цена шока. Приводил примеры — польский, аргентинский; страна, отпустившая цены разом, получает не рынок, а обвал доверия; реформа, убившая сбережения, не прощается поколением. Студия — двести человек, отобранных социологами, а не аппаратом, — слушала его, и он чувствовал зал, как чувствовал любой зал.

Со второго часа экономист начал считать.

— Вы говорите: двухконтурная система спасла страну. Правда. Я сам за неё голосовал бы в девяносто первом. Теперь посчитаем, что она делает сегодня. Субсидии нижнего контура — треть бюджета. Треть, я не оговорился: больше обороны. Разница цен между контурами — до четырёхсот процентов; на этой разнице, по вашим же, Комитета, оценкам, теневой оборот за год — от шестидесяти миллиардов. Очередь в нижнем контуре — два часа в день на семью: посчитайте, сколько человеко-лет страна стоит в очереди за субсидированным сыром. И главный итог: цены свободного контура выросли за год на сорок два процента — при таком урожае. Хлеб есть. Дешевле не становится. Вопрос на засыпку, как говорили у нас на кафедре: если система даёт такой результат при лучшем урожае за три года — что она даст при худшем?

— Время, — сказал Северцев. — Она даёт время. Реформа без подушки — это ваши четыреста процентов не между контурами, а в одном ценнике, за один месяц.

— Была подушка, — согласился экономист. — Девяносто второй, девяносто третий. Я писал вам об этом в записках — вы читали, я знаю вашу карандашную галочку. Подушка на два года: за два года — единый контур, адресные пособия вместо всеобщих субсидий, демонополизация закупок. Прошло двадцать месяцев. Единого контура нет. Пособий нет. Вместо демонополизации, — он впервые открыл папку и достал единственный лист, — создан концерн «Хлеб»: один покупатель на всё зерно страны. Скупил рекордный урожай по цене, которую назначил сам. Саратовский колхоз имени Кирова — вот справка — сдал пшеницу по себестоимости минус восемь процентов. Минус, понимаете? В год такого урожая село сработало в убыток — потому что торговаться не с кем. При царе это называлось казённым откупом. Вы построили семь откупов, семь генеральных, — и назвали их китами. Кит, к слову, — он положил лист обратно, — не рыба. Кит — это млекопитающее, которое должно всплывать, чтобы дышать. Ваши всплывать не обязаны: за них дышит бюджет.

Зал засмеялся — впервые за вечер не его шутке.

Северцев начал отвечать — и ответ у него был: про зерновую блокаду, про лицензии Вашингтона, про то, что монополия закупок — это ещё и монополия ответственности, что «Хлеб» за свой счёт держит стратегический резерв, что цену селу подравняют весной встречными тарифами. Всё это была правда, и он говорил её — но на исходе третьего часа, на длинной фразе про баланс контуров, воздух вдруг кончился на середине.

Не метафорически. Физически: грудь взяла паузу без его разрешения, и слово «перераспределение» пришлось разрубить надвое и договаривать на остатке дыхания. Секундная заминка, глоток воды, «продолжим», — но студия видела. Камера видела. Он поймал взгляд оператора — тот на мгновение укрупнил план и, спохватившись, отъехал, — и понял с холодной ясностью, что этот метр плёнки теперь существует навсегда.

Экономист — надо отдать ему должное — паузой не воспользовался. Дождался, довёл свою арифметику ровно, без единого взгляда на часы, и в финале сказал то, за чем, как потом писали, страна и смотрела третий час:

— Я не предлагаю ломать вашу систему завтра. Я предлагаю признать вслух: она была спасением и стала тормозом. У вас через месяц выборы. Пусть новый Съезд примет закон о единой цене — и тогда её примет страна, а не потерпит. Разница между «принять» и «потерпеть», — он закрыл папку, — это и есть всё, чем ваша власть отличается от прежней. Вы сами так говорили. Я проверял: сходится.

* * *

Наутро сводка прессы лежала на столе стопкой, и Волков — впервые вслух — предложил её «отложить до вечера». Северцев прочитал всё до обеда.

Газеты были беспощадны в обе стороны. «Известия»: «Председатель проиграл спор и выиграл прецедент: в этой стране впервые видели, как первому лицу считают вслух». Свердловская фронтовская: «Задыхающаяся власть» — с тем самым кадром, укрупнённым до зерна плёнки. «Комсомолка» вышла с заголовком, который он перечитал трижды и вырезал: «Кит и экономист. Счёт 1:1, продолжение 24 октября».

ВЦИОМ дал срочный замер: доверие Председателю — минус три. Доверие «возможности говорить власти правду в лицо» — плюс девятнадцать.

Отдельной папкой — без входящего номера — лежали две бумаги, которых он не запрашивал. Первая, из аппарата: «О порядке публичных выступлений» — впредь прямые эфиры первого лица признать «форматом, исчерпавшим свои задачи», дискуссии вести в записи. Вторая, с телевидения, услужливее: исходник эфира предлагалось передать на особое хранение — «во избежание тенденциозного использования отдельных фрагментов». Он написал на обеих «Отклонить» — и задержал руку. Аппарат защищал не его дыхание. Аппарат защищал принцип: если первому лицу можно публично проиграть, счёт можно предъявить каждому кабинету в стране. И плёнка, изъятая из архива, доказала бы больше, чем показала: у задыхающейся власти хватило воздуха ровно на то, чтобы спрятать плёнку.

— Прокомментируете? — спросил Ильин, забирая сводку.

— Завтра, — сказал Северцев. — Сегодня комментарий один: он считал лучше. Пусть переночует как есть. — Он помолчал. — А по существу, Николай Сергеевич… Экономист прав в главном. Двухконтурка своё отработала. Я держал её лишний год не потому, что не видел цифр. Я держал её, потому что помнил, чем кончается другой путь: я видел страну, где всё сделали разом, — из моих худших снов, вы знаете эту мою присказку. И вот теперь выясняется, что у осторожности тоже есть цена, её просто дольше выставляют. Готовьте закрытый доклад: переход к единому контуру, три варианта темпа, расчёт по каждому. Пусть решает Съезд. Настоящий, выбранный. Это будет честнее — и, что важнее, это будет крепче: реформа, за которую проголосовали, не отменяется следующим царём.

К вечеру подоспела шифровка, которую он ждал с весны и надеялся не дождаться до выборов: вторичный пакет сената заработал. Малайзийский банк, два года гонявший расчёты сети по Юго-Восточной Азии, известил о закрытии корреспондентских счетов — «по совокупной оценке регуляторных рисков». Кипрский посредник просто перестал существовать: добровольная ликвидация, неделя, ни одной ошибки в бумагах. Слова «штраф» не произнёс никто — обоим его показали.

Ильин отметил дату циркуляра казначейства: наутро после эфира. Северцев прокомментировал сам: «Они тоже смотрят наши дебаты. И выводы делают быстрее ВЦИОМа».

Логика противника читалась насквозь: зерновую петлю размыло миссисипской водой — освободившуюся руку перекладывали на горло расчётам. Сеть держала удар; маржа — худела.

Через двое суток арифметика экономиста вернулась с другой стороны глобуса. Брифинг госдепартамента цитировал «семь генеральных откупов» дословно, со сноской: «оценка, прозвучавшая в советском эфире и не опровергнутая властями». Токийская формула про государственную торговлю получала московское происхождение — удобнее не придумаешь: не мы говорим — они сами сказали. К пятнице «откупа» стояли в трёх документах: при зерновом лицензионном досье, при вышеградской пояснительной записке, при брюссельском регламенте о банках государственной торговли. Ильин предложил опровержение. Северцев отказал: опровергать правду — значит подтверждать всё остальное. В блокнот легла строка: гласность — товар двойного назначения, и снаружи её принимают к оплате быстрее, чем внутри.

* * *

ВОЛНА

ОРЕНБУРГ. В интернате, отданном под беженцев с Пянджа, учительница младших классов ведёт урок для детей, половина из которых по-русски понимает через слово. На доске — слово «дом». Мальчик из Курган-Тюбе рисует в тетради дом с плоской крышей и виноградом, потом смотрит в окно на оренбургский октябрь и пририсовывает к дому снег. Учительница смотрит на рисунок и не поправляет.

ВИННИПЕГ. Фермер Маккензи, чей ячмень двадцать лет уходил русским, читает в газете, что Оттава «изучает лицензирование» экспорта в СССР. Вечером на собрании кооператива он говорит короче газеты: «Вашингтон предлагает нам не продавать русским, чтобы русским стало хуже. Русские платят золотом вперёд. Кому станет хуже, я спросил? Мне». Кооператив голосует: телеграмму в Оттаву, протестную. Фермеры голосуют быстрее парламентов — у них зима ближе.

САРАТОВСКАЯ ОБЛАСТЬ. Комбайнёр, отработавший уборочную с двумя выходными, получает расчёт: деньгами — треть, остальное чеками концерна на технику и стройматериалы. Чеки настоящие, техника по ним реальная — но на свадьбу дочери чеком не заплатишь. Вечером он говорит жене: «Урожай — наш, цена — ихняя». Жена, разливая, отвечает то, что потом социологи ВЦИОМа будут ловить по всей стране, не умея вставить в анкету: «Лишь бы не как в войну. Остальное перетерпим — но ты запомни, кто цену назначал».

* * *

Вечером после теледебатов — не назавтра, а в тот же вечер — Северцев записал в рабочем блокноте графу расхода, самую короткую за год:

«Проиграл. Публично. Впервые».

Подумал и добавил вторую строку, потому что приучил себя не врать хотя бы этим страницам:

«Дыхания не хватило на слове „перераспределение“. Арсеньеву не доложил. Четвёртое условие нарушаю вторую неделю».

Третьей строки — той, которой он обычно переводил расход в прибыль: страна видела спор и не побежала к сберкассам, значит, не зря, — он в эту ночь не записал. Строка была готова и даже правдива. Именно поэтому. Проигрыш, переписанный в выигрыш, перестаёт учить, а этому следовало остаться в графе расхода целиком: с дыханием, с укрупнённым планом, с «Задыхающейся властью» на первой полосе.

Он закрыл блокнот. Метр плёнки, где власть ловит ртом воздух, существовал теперь навсегда — и пересматривать его будут не только социологи.

Глава 18. Кандидаты

[Сообщение ТАСС. Октябрь 1993 года.]

МОСКВА.Регистрация кандидатов завершена: девять тысяч четыреста человек на две тысячи двести пятьдесят мандатов. Среди зарегистрированных — рабочие, директора заводов, учителя, кадровые военные, священнослужители, бывшие руководители союзных республик. Центральная комиссия отклонила менее двух процентов заявлений, все — строго по формальным основаниям. Иностранным наблюдателям официально направлены приглашения.

[Служебная записка. Институт социологии — лично Председателю. Октябрь 1993. Один экземпляр.]

«По вашему запросу проведён закрытый замер узнаваемости и электорального потенциала лица, содержащегося под государственным надзором на объекте „Волынское-2“. Узнаваемость — 94 процента. Готовность проголосовать при гипотетическом выдвижении по одномандатному округу — 57 процентов по Свердловской области, 41 — по Москве, 38 — в среднем по стране. Для сравнения: средний показатель действующих кандидатов Фронта — 12. Комментарий исполнителя: цифра 57 получена при формулировке „если бы ему разрешили“. При формулировке „если бы он сам добился“ цифра растёт до 63. Запрет и изоляция работают на него».

[Что в Союзе. Предвыборное. Октябрь 1993 года.]

МОСКВА.Старый Съезд — своим последним решением — принял жёсткий закон о статусе депутата: иммунитет, обязательная гласность доходов, право отзыва избирателями. Уходящий Съезд, который два года все считали декорацией, закрыл собой дверь, через которую в новый мог бы войти произвол. Лукьянов, автор закона, на вопрос о мотивах ответил юридически точно: «Прецедент».

НОВОСИБИРСК.Академгородок выдвинул по округам семерых докторов наук. Их листовки напечатаны без обещаний — только с графиками. Обком Фронта назвал это «высокомерием цифр». Явка на встречи с этим «высокомерием» — стабильно полные залы.

ВЛАДИВОСТОК.Экипажи рыбфлота потребовали выездных участков прямо в районах промысла: «Путина не отпускает — а голос отдать хотим». Центральная комиссия разрешила урны на плавбазах — впервые в истории выборов страны.

МИНСК.Белоруссия голосует спокойнее всех: ни одного снятого кандидата, ни одного минирования. Местная шутка, попавшая в сводку настроений: «У нас и очередь — организация».

СТЕПАНАКЕРТ — БАКУ.После летних наступлений и потери Агдама азербайджанская печать обвиняет Москву в «армянском крене»; ереванская — в «продаже Карабаха за бакинскую нефть». Миротворческий мандат Центра держится на двух гарнизонах и одной репутации. Обозреватель «Известий» формулирует беспощадно: «Удержанная империя владеет войной, которую не может ни выиграть, ни бросить: Карабах и Баку голосуют на наших выборах — Ереван смотрит на них из-за границы, которую сам выбрал».

* * *

Ельцин колол дрова.

Охрана Волынского записывала это в журнал наблюдения скучной дежурной строкой: «физическая активность, 40 мин.». Но по-человечески зрелище стоило больше казённой строки. Шестидесятидвухлетний поднадзорный ставил чурбак, примеривался и бил одним коротким ударом, точно в трещину. Колотые половины разлетались с тем хрустящим звуком, который в деревне означает достаток, а в журнале наружного наблюдения не означает ничего.

Дров у него было наколото на три зимы вперёд. Он колол их явно не для печки.

Раз в неделю ему привозили газеты. Все центральные, без изъятий — таково было личное распоряжение Северцева, и Ельцин это знал. Он читал их с карандашом на веранде, час за часом. По карандашным пометкам, которые охрана фотографировала, аналитики Ильина составляли отчёты о «динамике настроений поднадзорного».

В последних газетах Ельцин подчёркивал только одно. Сроки регистрации кандидатов. Список окружных комиссий Свердловской области. И — трижды, с нажимом, до разрыва бумаги — фразу из интервью Кондратьева: «В этот Съезд не запрещено никому, кто не запрещён судом».

Судом Ельцин запрещён не был.

В последний день регистрации на стол окружной комиссии Свердловска-Кировского легло заявление. Его привёз доверенный человек: немолодой, с военной выправкой. Бывший начальник охраны, который не отошёл от подопечного и в опале.

Комиссия — выборная, по новому закону, из учителей и инженеров — вскрыла конверт. Сверила бумаги. И обнаружила, что отклонять заявление не по чему. Подписи собраны (кто и когда собирал — отдельный вопрос, на который Свердловск ответил бы хором). Ценз соблюдён. Судимости нет.

Председатель окружной комиссии, учительница литературы двадцати восьми лет, позвонила в Центральную комиссию и задала вопрос, который через час лежал на столе в Кремле:

«Регистрируем по закону или запрашиваем указание?»

* * *

Совет собрался вечером. Северцев, войдя, всё понял по рассадке.

Они уже поговорили. Не сговорились — сговор оставим ястребиному подполью, — а именно поговорили. Попарно и вкруговую, за день, по телефонам и в коридорах. Каждый пришёл со своей позицией, но позиции пришли уже сложенными в узор.

Год назад такое было немыслимо: год назад любой из них узнавал повестку в этой комнате. Теперь повестку знали все. Кроме, кажется, него: он знал факт, но не знал узора.

Он сел и не стал открывать папку.

— Слушаю. По старшинству возражений.

Первым, как положено, взорвался маршал:

— Допуск — безумие. Армия не поймёт. Страна не забыла девяносто первый год.

Следом Маслюков — неожиданно за. Считал он, как привык, по балансу:

— Под запретом он стоит пятьдесят семь. Снимите запрет — через месяц будет тридцать. Выходит, эти пятьдесят семь мы ему сами и субсидируем. Я за то, чтобы снять дотацию.

Примаков — за, с оговоркой про международное звучание:

— Запретите — получите мученика к каждому визиту. Допустите — получите депутата. А депутатов в мире не жалеют.

Геращенко пожал плечами: рынки на фамилию не отреагируют, рынки взрослее нас. Волков доложил справку — ровно, без мнения. И по этой ровности Северцев понял, что мнение у Волкова есть и мнение это «за».

Последним говорил Багров.

— Я за допуск, — сказал он спокойно. — Скажу почему, чтобы не было недомолвок. Запрет — это наш проигрыш по всем веткам: он герой, комиссия скомпрометирована, закон — фикция, Запад получает главную карикатуру года. Допуск — выигрыш по всем веткам. Изберётся — получим одного громкого депутата из двух тысяч: трибуна без аппарата, голос без рычага. Не изберётся — похороним миф пятидесяти семи процентов руками его же земляков.

Он выдержал паузу.

— И главное, Владимир Александрович. — Багров поднял глаза, и в них была только арифметика. — Ваша система выборных комиссий, ваш закон, ваше «не запрещено никому» — это ведь проверяется ровно один раз. Вот сейчас. Проверку придумали вы. Я всего лишь предлагаю её пройти.

В комнате стало тихо.

Всё было правдой, каждое слово. И оттого, что эту правду произносил именно Багров, она звучала как ловушка, у которой не видно дужки. Северцев смотрел на него и думал о том, о чём не имел права думать вслух: страшен не тот, кто спорит с твоей системой. Страшен тот, кто научился играть в неё лучше тебя.

Он мог переломить. Прямо сейчас — властью, которую никто пока не оспаривал. Достаточно было сформулировать «политическую нецелесообразность», и совет проглотит, и комиссия возьмёт под козырёк, а учительница литературы двадцати восьми лет получит своё указание.

Он просчитал этот ход до конца — и впервые в жизни посчитал его цену не в процентах и не в депешах, а в ударах сердца. Сколько будет стоить мышце продавить семерых, которые уже сложили узор. Подумал — и удивился самому факту мысли: раньше такой строки в его сметах не было.

— Решение, — сказал он. — Комиссии работать по закону. Указаний не давать — ни ей, ни прессе, ни Свердловску. Одно распоряжение по нашей линии, Сергей Антонович: охрану с Волынского снять, надзор прекратить со дня регистрации. Кандидат не может быть поднадзорным. Пусть живёт, ездит, выступает — как все.

— Как все, — повторил Багров с непонятной интонацией. — Смело.

— Нет, — сказал Северцев. — Дёшево. Смело было бы запретить и справиться с последствиями. На это у меня уже… — он остановился на полуслове и закончил иначе: — На это уже нет тактической необходимости. Заседание закрыто.

Столпы расходились, и он видел по спинам: узор сложился так, как складывался у них. Не так, как сложил бы он. Совпадение результатов было полным. Несовпадение источников — тоже.

И ещё одно он унёс с этого совета, не записывая. Цифру пятьдесят семь — из замера, существовавшего в одном экземпляре, в его сейфе. Сегодня её произнесли трое. Свой экземпляр он не доставал.

Канал был домашний, тёплый, заботливый. Он положил его в уме туда же, куда складывал теперь всё подобное: в опись.

* * *

Регистрацию Ельцина страна узнала в девять вечера, из программы «Время». Тридцатисекундным сюжетом, без комментария.

К полуночи Свердловск гулял, Москва спорила на кухнях, а мировые агентства жгли линии: «Кремль допустил на выборы своего главного пленника».

Наутро он дал первую за два года пресс-конференцию. На крыльце Волынского, которое покидал: широкий, седой, в плохо сидящем костюме, с голосом, по которому страна, оказывается, скучала. Говорил недолго и без бумаги:

— Меня два года держали за забором. Спасибо: выспался, надумался, дров наколол — приезжайте, покажу. Обиды таскать не буду, таскать тяжело, а мне бегать надо: до выборов три недели. Программа простая. Им, — он кивнул куда-то в сторону Москвы, вообще, — им всё удаётся: контракты, банки, заводы. Не удаётся одно: спросить у человека, как ему живётся. Вот я и пойду спрашивать. А потом приду к ним со списком. Съезд — место, где список зачитывают вслух. Всё, мужики, поехали работать.

«Мужики, поехали работать» к вечеру писали на заборах в шести городах.

Ильин положил на стол анализ. Узнаваемость — без изменений. Рейтинг по стране — тридцать восемь и не растёт. По Свердловску — держится. Прогноз: округ возьмёт, всесоюзной фигурой не станет — политик локальной обиды, а страна живёт другим.

— Прогнозу верите? — спросил Северцев.

— Прогнозу верю, — сказал Ильин. — Не верю слову «локальной». Лозунг с крыльца за сутки ушёл на заборы шести городов. Четыре из них — не уральские.

К исходу второго дня похвала стала оружием. Госдепартамент назвал регистрацию «первым признаком настоящей политики в Москве», а кандидата — «голосом, который Запад готов слушать».

Северцев прочёл оба этажа этой фразы. Пустить её в наш эфир — своими руками пришить Ельцину ярлык чужого кандидата и подтвердить миру, что соперников мы терпим только с клеймом. Промолчать — позволить Вашингтону тихо отстраивать второй полюс легитимности, про запас, на случай любого исхода.

Ильин спросил, что делать с цитатой.

— Ничего. Она отравлена с обеих сторон — пусть лежит.

Утешение нашлось одно, и то в сводке: сам кандидат отмахнулся первым — «мне в Свердловске американские дифирамбы — как телеге пятое колесо».

Фронт отозвался не протестом — заявкой. В Центральную комиссию и на телевидение легло письмо оргкомитета: если трибуна предоставлена поднадзорному, то движению с миллионом подписей полагается эфир «не меньшего объёма». Со ссылкой на кондратьевскую формулу «не запрещено никому».

Юридически безупречно. Отказать — подарить лозунг. Согласиться — отдать прямой эфир людям, для которых микрофон родной инструмент.

Северцев разрешил, дописав условие: эфир только дебатный, с оппонентом, вопросы из зала, всем объединениям поровну. Аппарат выдохнул. Он — нет: после Останкина он знал на собственном дыхании, что прямой эфир не обещает победы никому. Просто выяснилось, что правила, писанные под одного противника, назавтра предъявляет другой.

* * *

[Из обзора мировой печати. Октябрь 1993 года.]

МОСКВА.Сенат США принял резолюцию «Об условиях признания советских выборов»: свободными могут быть признаны лишь выборы «при международном наблюдении в полном объёме — включая войсковые участки и места содержания под государственным надзором». Московский механизм СБСЕ запрошен о срочной миссии. Вилка рассчитана заранее и видна обеим сторонам: допустить наблюдателей в гарнизоны — впустить внешний надзор в армию; отказать — подарить миру заголовок о «выборах за ширмой». Приглашения, разосланные ЦИК, резолюция называет «недостаточными: приглашённых выбирала Москва».

САРАЕВО — НЬЮ-ЙОРК.Совет Безопасности пятый час обсуждает резолюцию о «принудительных мерах» против Белграда. Советский представитель, вопреки ожиданиям, вето не применил: Москва воздержалась — и внесла собственный проект. Миротворческая операция ООН с участием советского контингента, «голубые каски вместо санкций». Западные делегации в замешательстве: отклонить — значит признать, что цель была не мир, а наказание; принять — значит впустить советских солдат в Европу с мандатом ООН. Голосование перенесено. Комментарий американского дипломата, не для печати: «Они опять сыграли нашей же картой. Скоро в этом здании нечем будет ходить».

ЛЬВОВ.Предвыборные марши под жёлто-голубыми флагами собирают десятки тысяч; лозунг «Уния с Европой» соседствует с портретами кандидатов-«конфедералистов», прошедших регистрацию на общих основаниях. Киев официально дистанцируется; Москва молчит. Известный публицист пишет: «Империя посчитала нас в бюллетене. Посмотрим, посмеет ли она посчитать результат».

* * *

ВОЛНА

СВЕРДЛОВСК. Проходчик метростроя, три года копивший на «Москвич», отдаёт первый взнос не за машину. За билет до Москвы и обратно: решил своими глазами увидеть Съезд, если земляк пройдёт. Жена крутит пальцем у виска. «Ты не понимаешь, — говорит проходчик. — Наш. Из барака. Дошёл. Это ж как в кино, только по правде». Жена, подумав, добавляет к билету деньги на приличный пиджак: если уж ехать смотреть историю — то при параде.

ЛЬВОВ. Учительница русского языка выходит с работы мимо марша и несёт домой странное чувство. Колонна прошла мимо неё вежливо, без единого косого взгляда, — и от этой вежливости тревожнее, чем от крика. Дома она достаёт бюллетень предварительного голосования: по округу шесть кандидатов, два конфедералиста. Долго сидит над ним. Потом звонит сестре в Рязань: «Не знаю, за кого. Знаю, против чего: против того, чтобы опять стреляли. У вас там тоже так считают?» Сестра отвечает: у нас так же.

ВОЛЫНСКОЕ. Комендант опустевшего объекта обходит дом. Печь остыла. Журнал наблюдений сдан в архив. На веранде — забытая стопка газет с карандашными пометками. Он листает верхнюю: подчёркнуто «не запрещено никому». Комендант служил здесь при трёх хозяевах: одного привозили, другого увозили, третий ушёл сам, через ворота, под камеры. Он закрывает дом и думает, что по всем законам жанра сюда скоро привезут следующего. Такая дача.

* * *

Вечером Северцев работал с почтой один. Среди бумаг нашёл конверт без грифа — из тех, что Волков клал отдельной стопкой: «личное, проверено».

Внутри лежала фотография. Чёрно-белая, свежая, любительская. Крыльцо Волынского, Ельцин на нижней ступени говорит в микрофоны. А на верхней, сзади и сбоку, стоит его доверенное лицо — бывший начальник охраны с военной выправкой.

Смотрит человек не на оратора и не на прессу. Он смотрит поверх голов — туда, где по протоколу съёмки стоять никому не положено. И рука его лежит под пиджаком так, как кладут её люди одной-единственной профессии.

На обороте — почерк, которого Северцев не знал, и одна строка:

«Он тоже вернулся на работу. Кто-то ведь должен был ему её вернуть».

Подписи не было.

Багров отпадал сразу: Багров не написал бы «кто-то». Багров знал бы кто. Северцев перевернул фотографию ещё раз, посмотрел на руку под пиджаком, на выправку, на угол взгляда — и убрал снимок в правый ящик, к рапорту, записке и приложению Маслюкова.

Ящик становился тесен. Он отметил это машинально, как отмечал теперь всё: расход, приход, остаток.

Глава 19. Аслан

[Сообщение ТАСС. Октябрь 1993 года.]

МОСКВА.Подготовка к выборам завершена в двух тысячах двухстах пятидесяти округах.

ГРОЗНЫЙ.В Чечено-Ингушетии обстановка остаётся сложной. Республиканский совет, распущенный после событий девяносто первого года, не признаёт союзного избирательного закона.

МОСКВА.Центральная комиссия подтвердила: участки будут открыты «везде, где обеспечена безопасность членов комиссий».

[Из сводки МВД СССР. Середина октября 1993. Гриф снят в 2043 году.]

«За неделю в Грозном и сельских районах: нападений на помещения окружных комиссий — одиннадцать; похищений членов комиссий — четыре (трое освобождены, один не найден); уничтожено списков избирателей — по шести округам полностью. Листовки, распространяемые от имени „комитета национального спасения“: „Тот, кто возьмёт московский бюллетень, возьмёт московскую пулю“. Отток русскоязычного населения за месяц — до девяти тысяч человек…»

[Что в Союзе. Середина октября 1993 года.]

МОСКВА.В повестку будущего Съезда первым пунктом внесён проект закона о разграничении полномочий Союза и республик — жёсткий ответ Казани, Львову и всем, кто «шантажирует бюллетенем». Формула проекта: полномочия — по списку, споры — в суде, выход — по референдуму с переходным десятилетием. Впервые слово «выход» написано в союзном законе без эвфемизмов.

СТАВРОПОЛЬ.Край принял девять тысяч выехавших из Грозного. Райисполкомы открыли «столы обмена жилья» — грозненские квартиры меняют на ставропольские с доплатой «после стабилизации». Никто не спрашивает, когда она наступит: графа в бланке есть — и достаточно.

МАХАЧКАЛА.Дагестанский горный округ, седьмой месяц под давлением соседей, подтвердил готовность к выборам. Главы сельсоветов вывезли урны на зимние стойбища заранее. Формулировка райкомиссии: «У нас гор больше, чем дорог. Но список избирателей — один».

* * *

Зара Исмаиловна, директор грозненской гимназии номер два, согласилась стать председателем окружной комиссии сама. Первой в городе. Публично, на учительской конференции, где после её слов стало очень тихо.

— Я тридцать лет ставлю оценки, — сказала она в притихший зал. — Считать умею. Посчитаю и это.

Ей было пятьдесят шесть, из них тридцать четыре она прожила в этом городе. Чеченка, вдова русского инженера, дочь на выданье в Ставрополе, сын в Москве.

Ей звонили ночами — сначала вежливо, потом не очень. Ей передавали приветы через соседей. К ней приходил бывший ученик — взрослый, бородатый, при кобуре — и, глядя в пол, просил «не позорить возраст».

Она всем отвечала одинаково: участок будет открыт, приходи и голосуй против, это теперь можно.

Во вторник ночью гимназию сожгли.

Горело умело. Сначала списки избирателей в опечатанном шкафу. Потом кабинет комиссии. Потом крыло целиком. Пожарных на въезде в квартал продержали полчаса чьи-то машины поперёк дороги.

К утру от участка номер восемь остались кирпичная коробка и запах. Тот особый запах горелой школы, который не путается ни с каким другим: мел, краска, бумага, тридцать лет чужих сочинений.

Зара Исмаиловна стояла перед коробкой в платке, глядя внутрь, где среди головешек лежал скелет глобуса. Подъехавшая машина республиканского телевидения — уже не союзного: республиканское взяли под контроль ещё летом — сняла её для вечернего эфира. Корреспондент спросил с закадровой усмешкой:

— Ну что, будут выборы?

— Будут, — сказала Зара Исмаиловна в камеру. — Не здесь, так во дворе. Не в этом октябре, так в следующем. Я учительница, мальчик. Я знаю, как устроено время: контрольную можно сорвать, но четверть всё равно кончается. Приходит день — и всем выставляют оценки.

Эфир этот в Грозном вырезали. Плёнка — как выяснится через неделю — ушла в Москву с оказией, через Моздок, и «Время» дало её на всю страну.

* * *

Аслан смотрел тот же сюжет по телевизору в доме под Шали и молчал, пока не кончилось.

За два года он изменился меньше, чем страна, и больше, чем сам считал. Тогда, в девяносто первом, он был учителем физики с автоматом в подвале. Одним из сотен, ждавших, когда империя рухнет и можно будет выйти.

Империя не рухнула. Пришлось выходить в другую историю: длинную, вязкую, без штурмов. Караваны с юга через перевалы. Оружейные схроны. Кассы взаимопомощи, куда стекались деньги отовсюду, где были свои. И ещё из двух мест, где своих не было, но были интересы.

Генерала, поднявшего в девяносто первом флаг над Грозным, не стало в феврале: вертолёт, горы, метель — и слишком быстрое единодушие тех, кто спешил занять его место. Москва не успела даже обвиноватиться.

Комендантский час, державший город два года, сняли весной — под казанскую модель переговоров, в обмен на «разоружение к лету». Разоружения к лету не случилось. Случился вакуум, и вакуум заполнился — не одним наследником, так дюжиной. Аслан из дюжины был самым тихим и потому самым прочным.

Теперь у него был не подвал. Теперь у него было то, что в московских сводках называли «незаконными вооружёнными формированиями», а он сам называл просто: люди. Восемьсот человек по спискам, которых не существовало. Учителя, шофёры, борцы, вчерашние сержанты советской армии.

Ещё не армия. Уже не подполье.

— Красиво говорит, — сказал молодой, кивнув на погасший экран. — Учительница твоя. Оценки, четверти.

— Она не моя, — сказал Аслан. — Она своя собственная. Таких не покупают и не пугают, я сам такой. — Он помолчал. — Школу жечь я не приказывал.

— Люди перестарались.

— Люди. — Аслан посмотрел на молодого так, что тот перестал улыбаться. — Запомни, и передай, кто не понял. Мы срываем московские выборы не потому, что боимся счёта. А потому, что это не наш счёт: в их тетради наша графа всегда сходится в их пользу. Но школа — это школа. Тот, кто ещё раз подожжёт школу или тронет учителя, будет иметь дело не с Москвой. Со мной. Это хуже.

Он помолчал и добавил буднично:

— А председателя восьмого округа — того, кто списки по памяти восстанавливает, — привезите ко мне. Поговорим.

Как привезти, он не уточнил. Никто и не спросил.

Он вышел во двор. Осень стояла тёплая, с гор тянуло дымом и тишиной. Той особой предвоенной тишиной, которую он безошибочно знал на слух, потому что читал про неё все свои сорок два года: в учебниках, которые сам же и преподавал.

Империя не рухнула — значит, империя придёт сюда. Не в этом году, так в следующем. Он не хотел этого. Он к этому готовился. Между «не хотеть» и «готовиться» не было противоречия. Было расписание.

* * *

В Москве список несостоявшихся округов лёг на стол за девять дней до голосования. Северцев прочитал его дважды.

Страна открывала без малого двести тысяч участков. Не открывались — одиннадцать округов из двух тысяч двухсот пятидесяти. Десять — по Чечне. Один — горный, дагестанский, смежный.

— Варианты доложены, — сказал Ильин. — Первый: силовое обеспечение. Внутренние войска берут под охрану каждый участок. Расчёт: три полка, неделя, потери прогнозируются. Гарантий явки нет: людей под стволами на участки не заведёшь, а картинка «выборы под бронетранспортёрами» убьёт больше, чем добавит. Второй: перенос голосования в округах на весну «по обстоятельствам непреодолимой силы». Юридически чисто, комиссия поддержит. Третий… — Ильин ровно перевернул лист. — Третий вариант внесён Генштабом вне запроса: «комплексная операция по восстановлению конституционного порядка». Сроки — до голосования. Я обязан был доложить о его существовании.

— Доложили.

Северцев не взял третий лист в руки.

Он смотрел на карту республики. На дороги, перевалы, на точку Шали, подчёркнутую аналитиками. Он знал эту карту наизусть из сгоревшей жизни. Знал, во что превращается город Грозный, когда в него входят колонны. Знал цену «комплексных операций» до батальона, до фамилий, до нового года под минами.

Хроника сгорела. Рельсы остались. И по этим рельсам сейчас, за девять дней до его выборов, услужливо подавали состав.

— Решение. Первое: силовой вариант отклоняю. Полностью — и охранный, и «комплексный». За девять дней до голосования страна не увидит ни одной новой колонны на Кавказе. Второе: одиннадцать округов — перенос на весну, с формулировкой не «непреодолимая сила», а честной: «выборы сорваны вооружённым принуждением». Пусть в бюллетене страны будет видна дыра — и видно, кто её прожёг.

Он подошёл к карте.

— Третье: периметр. Административная граница — под полный контроль: оружие, деньги, караваны. Не блокада — таможня: людей, хлеб, лекарства пропускать, стволы и кассу — нет. И четвёртое, Николай Сергеевич. Учительницу — Зару Исмаиловну — взять под негласную охрану. Не спрашивая её согласия: она откажется.

Через неделю Ильин доложил: объект вычислил охрану на третий день и передал через соседа записку коменданту: «Уберите мальчиков. Или я перестану выходить». Наблюдение перевели на дальний контур. Слух «она под московским крылом» по Грозному уже пошёл — и работал против неё вернее любых листовок.

— Всё-таки не входим, — сказал Ильин. Без вопроса, без осуждения: он раскладывал.

— Не входим. — Северцев встал. — Я вам скажу то, что не скажу Совету, а вы запишете в ту тетрадь, которую не ведёте. Есть города, в которые нельзя войти, не оставив там страну. Я знаю один такой список… по другой жизни моих худших снов. Этот город в нём — первый. Пока я жив, мы будем стоять на периметре и ждать, сколько потребуется: год, пять, десять.

Он не сказал остального — того, что знал только он. Что «половинчатость убивает вернее жёсткости» — формула, выжженная в нём другой войной, — сейчас работала против него самого.

Периметр и был половинчатостью. И он выбирал её сознательно, вопреки собственному шраму. Потому что вторая половина формулы — жёсткость — вела в город, из которого не возвращаются империи. Из двух его правд сегодня приходилось выбирать ту, что медленнее убивает.

Периметр дал первый улов на четвёртые сутки. На моздокской дороге взяли курьера с кассой: двести сорок тысяч долларов в банковской упаковке, сериями, не ходившими в Союзе, и тетрадь с расписками.

География кассы читалась как меню: залив, Стамбул, Пешавар. И одна строка длиннее прочих: перевод из благотворительного фонда с манхэттенским адресом, зарегистрированного весной, в неделю сенатских слушаний о «порабощённых народах».

Предъявить это миру было нельзя: предъявишь — «Кремль назначил виноватых иностранцев». Ильин доложил и второе, из допроса: курьеров инструктировали не прятаться слишком старательно. Задержания входили в смету. Каждый взятый на периметре доллар работал дважды — кассой и уликой «блокады».

Счёт за сдержанность выставили свои. К концу недели из внутренних войск легли девять рапортов о переводе. Все с периметра, все по форме: офицеры не желали стоять под обстрелом с правом отвечать «только при непосредственной угрозе жизни». Десятой лежала выписка из гарнизонного собрания в Моздоке: «Просим разъяснить, до какого рубежа отступает закон».

Формулировку писал не старшина — она уже гуляла по фронтовской печати.

Северцев разъяснять не стал. Распорядился одно: правила применения оружия на периметре пересмотреть, жизнь членов комиссий и охраняемых лиц приравнять к собственной. Рапорты вернуть без резолюции.

Он знал цену этому молчанию: армия, которой не дают стрелять, начинает считать. У армии теперь тоже были бюллетени.

* * *

Список пополнения внутренних войск по Северо-Кавказскому округу Волков положил в общей папке. Двадцать вторым листом. Рутина из рутин: выпускники училищ, назначения, звания.

Северцев подписывал листы подряд и на двадцать втором остановился так, как останавливается сердце — на долю такта, которую замечаешь только изнутри.

«Лейтенант ДЮЖЕВ Павел Сергеевич, 1971 г. р., выпускник Орджоникидзевского высшего военного командного училища (выпуск произведён досрочно приказом от августа с. г. — некомплект офицеров на южной границе). Назначение: в/ч 3723, комендантская рота, г. Моздок — с несением службы на административной границе Чечено-Ингушской Республики».

Дюжев. Паша Дюжев, двадцать два года. Курсант, найденный живым в этой жизни, — живая мина, тикающая с четырнадцатой главы его судьбы. В той, сгоревшей, лейтенант Дюжев остался под Грозным в девяносто четвёртом навсегда. И Северцев носил его в себе тридцать лет — среди тех, кого нельзя посчитать.

Теперь эта жизнь — другая, исправленная, выкупленная — своей собственной канцелярской рукой подавала лейтенанта Дюжева к тому же городу. Не в город: на периметр. На периметр, который он сам только что выбрал как меньшее зло.

Рука с ручкой стояла над строкой. Одно движение — вычеркнуть, перевести: Мурманск, Хабаровск, любая из тысячи частей. Никто не спросит, никто не узнает. Он спасал страну — мог спасти и одного человека. Он даже начал движение.

И не сделал его.

Потому что в списке было сорок фамилий. Тридцать девять мальчиков без своего заступника наверху поедут туда, куда поедет сороковой. И если он начнёт выкупать из жерновов своих, персонально, по памяти сгоревшего мира, то всё, что он строил два года — закон вместо звонка, правило вместо руки, — кончится на этой странице. Не для страны. Для него.

Он подписал лист целиком, не выделив ничего. Потом вызвал Ильина и продиктовал — глядя в окно, ровным голосом:

— Личное дело лейтенанта Дюжева, комендантская рота, Моздок, — на мой контроль. Не опека: контроль. Раз в квартал — рапорт о прохождении службы. Без объяснения причин запроса. Исполнять до особого распоряжения. Всё.

Ильин записал и не спросил ничего. Он давно составил себе список фамилий, которые Председатель носит без объяснения причин, и просто добавил в него сорок первую.

* * *

[Из обзора внутренней и мировой информации. Октябрь 1993 года.]

МОСКВА.Одиннадцать несостоявшихся округов стали главным аргументом кампании непризнания: госдепартамент заявил, что выборы, «не покрывающие всю заявленную территорию», не могут считаться всеобщими; миссия СБСЕ запросила доступ в Грозный «для оценки условий». Москва ответила зеркально: опубликовала сводку нападений на комиссии и предложила наблюдателям «оценивать условия» с любого охраняемого участка — «безопасность гостей гарантируем той же ценой, какой гарантируем её своим учителям». Ответа на телеграмму не последовало.

СУХУМИ.Тбилиси, так и не признавший декабрьского раздела, занял абхазскую автономию ещё весной девяносто второго — бумага без штыка аукнулась через полтора года: город пал двадцать седьмого сентября, грузинские части отошли за Ингури, поток беженцев через перевалы исчисляется десятками тысяч. Тбилиси обвиняет Москву в «вооружённом нейтралитете», Сухуми — в «имперском равнодушии». Президиум подтвердил линию: миротворческий контингент — только по мандату и просьбе обеих сторон. Обозреватель «Красной звезды» пишет с солдатской прямотой: «Нас впервые ругают за войну, в которой мы не стреляли. Привыкаем: у сверхдержавы виноватость — базовая комплектация».

ГРОЗНЫЙ.Сюжет об учительнице, обещавшей «выставить оценки», перепечатан мировой прессой; «Гардиан» вышла с заголовком «Женщина против автоматов». Республиканские власти объявили Зару И. «жертвой московских провокаций». По данным комитета, за неделю на её имя пришло свыше четырёх тысяч писем со всей страны — почтальон носит их в гимназию мешками, во временный кабинет в уцелевшем крыле.

* * *

ВОЛНА

ГРОЗНЫЙ, ВОКЗАЛ. Семья инженера-нефтяника грузит контейнер: Ставрополь, к сестре, насовсем. Сосед-чеченец, тридцать лет через стенку, помогает заносить пианино и на прощание, не глядя, суёт в карман инженеру свёрток — деньги, немалые. «За дом не бери у тех, кто даёт сейчас, — говорит он. — Дом продашь мне, по-честному, когда всё уляжется. А это — чтобы доехали». Оба знают, что не уляжется. Оба делают вид. Пианино входит в контейнер впритык, как будто вагон строили по нему.

МОЗДОК. Комендантская рота принимает пополнение: сорок лейтенантов, у половины — первые усы. Старшина, отслуживший на этой границе всю жизнь, смотрит, как они строятся, и говорит помощнику без выражения: «Учи их двум вещам: чай не пить у дороги и не верить тишине. Остальному граница сама научит». Лейтенант Дюжев в строю стоит третьим справа и записывает в блокнот всё подряд — по конспектной привычке отличника. Тишину он пока любит.

КАЗАНСКИЙ ВОКЗАЛ, МОСКВА. У пригородных касс — семья с грозненскими чемоданами, ждут поезда на Рязань, к родне. Младшая девочка спрашивает бабушку, почему они уехали от дедушкиной могилы. Бабушка долго молчит и отвечает не ей, а куда-то поверх: «Могилы, внученька, переезжают последними. Сначала живые». Мимо идёт милиционер, слышит, замедляет шаг — и, ничего не сказав, приносит от дежурного два стакана чая: один бабушке, один — девочке.

* * *

Вечером за девять дней до выборов Северцев записал графу расхода:

«Одиннадцать округов — дыра в бюллетене. Прожёг не я — но в моей тетради. Аслан: ещё не армия. Уже не подполье. Скорость превращения — год-полтора. Периметр держим. Дюжев — на периметре. Не вычеркнул».

Последние два слова он смотрел дольше всего.

Потом закрыл блокнот и впервые за много месяцев сделал то, о чём не узнал даже Волков. Снял трубку внутреннего аппарата, набрал номер начальника Орджоникидзевского училища и сухо попросил зачитать выпускную аттестацию лейтенанта Дюжева П. С. Просто аттестацию, без пояснений.

«Дисциплинирован. Вынослив. Склонен к необоснованному риску при защите подчинённых» — писал про Пашу Дюжева чужой военный почерк.

— Спасибо, — сказал Северцев. — Это всё.

Он положил трубку и долго сидел в темноте. Склонен к необоснованному риску при защите подчинённых. В сгоревшем мире эта строка стоила лейтенанту жизни. В этом мире он только что своей подписью отправил её на ту же границу, к тому же городу.

Глава 20. Тихие деньги

[Из обзора иностранной информации ТАСС. Октябрь 1993 года.]

МОСКВА.Бельгийская прокуратура наложила арест на счета и камни советского торгового представительства на алмазной бирже Антверпена. Официальный мотив: «до выяснения происхождения товара». Москва назвала арест «пиратством в белых перчатках» и приостановила поставки алмазного сырья «любым биржам, находящимся под юрисдикцией, допускающей произвол». Госконцерн «Недра» тем временем подписал в Алжире пакетное соглашение по газу и промысловым подрядам: долг Алжира частично конвертирован в совместный проект.

ЛУАНДА.Переговоры в Анголе продолжаются.

[Записка без бланка. Почерк В. В. Геращенко. Один экземпляр, для Председателя.]

«По кассе. Восстановил цепочку до осени девяностого года: исходник — записка полковника П. (Первое главное управление) о „машине легализации партийных средств“. Машину строили всерьёз, главные узлы — совзагранбанки, фирмы-посредники, три швейцарских адвоката. После августа девяносто первого машина осталась без заказчика — но не без машинистов. Треть партийной кассы мы вернули государству в девяносто втором. Две трети ушли тремя траншами в декабре девяносто первого — январе девяносто второго. Подписи на распоряжениях идеальные. Слишком идеальные: так подписывают, когда заранее готовят архив для будущих проверяющих. Дальше цепочка входит в зону, где мои полномочия председателя Центробанка кончаются. Вы понимаете, о чьей зоне речь».

[Что в Союзе. Третья неделя октября 1993 года.]

МОСКВА.Гохран впервые в советской истории опубликовал алмазный отчёт: добыча, продажи, остатки — с точностью до карата. Ответ Антверпену получился арифметическим: «Арестовать можно партию алмазов. Статистику арестовать нельзя». Мировые огранщики получили то, чего не давал им никто и никогда: абсолютно прозрачного поставщика с совершенно закрытым характером.

ДОНЕЦК.«Недра» подняли закупочную цену на энергетический уголь на восемнадцать процентов — «для выравнивания к экспортному паритету». Шахтёрские комитеты, готовившие на осень всеобщую стачку, взяли паузу: «Посмотрим на вторую получку».

НИЖНИЙ НОВГОРОД.Завод ГАЗ подписал с концерном «Путь» контракт на пять тысяч грузовых фургонов для почтово-контейнерной сети. Директор — журналистам: «Спросите меня теперь про конверсию. Вот она: почтовый фургон вместо лафета».

ДУШАНБЕ.Республиканская комиссия подтвердила готовность к выборам всех округов, кроме двух горных, где идут бои. Председатель комиссии, сельский учитель из Куляба, на вопрос западных журналистов о безопасности ответил: «Граница стреляет. Урна отвечает». Фраза ушла в народ быстрее любой листовки.

* * *

Зарубина взяли в Калуге. Не по адресу прописки — по адресу привычки: бывший полковник аналитики раз в месяц приезжал на могилу матери. Последняя страница его архива этот маршрут и выдала.

Он не удивился. Не сопротивлялся. И не сказал ни слова — ни на первом допросе, ни на пятом. Сидел с прямой спиной, ровно отвечал: «Отказываюсь от показаний на основании закона».

Его молчание было не страхом, а стилем. Человек, всю жизнь собиравший идеальные бумаги, теперь так же аккуратно не оставлял устных следов.

Обыски дали три тайника с копиями. Прайсы, схемы согласований, финансовые маршруты — всё, что он методично выносил годами. Но обыски не дали главного: имён покупателей и самой кассы. Деньги за проданное в тайниках не лежали. Деньги за проданное лежали там, где умеют лежать тихо.

— Он ждёт, — доложил Ильин. — Это не упрямство, Владимир Александрович. Это ожидание. Человек с таким архивом молчит только тогда, когда уверен, что его обменяют или отобьют. Вопрос — кто. Ответа у меня пока нет.

Ильин снял очки.

— Но есть наблюдение. За трое суток о задержании полковника не спросил никто. Ни один из тех, кто по логике должен был занервничать. Тишина такой глубины сама по себе улика — так молчат, когда новость не новость.

* * *

Очную ставку двух описей Северцев назначил на вторник. Слово «очная ставка» в протоколе не значилось: по бумагам это называлось «рабочее совещание по итогам инвентаризации специальных фондов».

На длинном столе лежали две папки.

Левую положил Геращенко. Касса. Два года финансового розыска: цепочка от партийной «машины легализации» до трёх декабрьских траншей, реестр счетов, через которые прошли две трети денег партии. И пунктир, обрывающийся на серой зоне, куда Центробанк не пускали ни должность, ни закон.

Правую положил Багров. Отчёт Комитета о «специальных операционных ресурсах» — затребованный неделю назад, впервые в письменной форме.

Отчёт был идеален. Каждая сумма имела основание. Каждое основание имело гриф. Под каждым грифом стояла подпись давно умершего или давно уволенного. Резидентуры, каналы, «фирмы-друзья», страховые запасы золота на случай большой войны. Совокупный объём ресурсов до рубля совпадал с пунктиром Геращенко.

Так случайно не совпадают.

Северцев положил обе папки рядом. И целый час сверял их сам. Вслух. Страница за страницей, в присутствии обоих.

Геращенко следил за сверкой жадно, как охотник. Багров сидел вежливо и отстранённо — как человек, присутствующий при вскрытии сейфа, ключ от которого лежит в его собственном кармане. Оба знали про этот ключ. И оба знали, что сегодня его никто предъявлять не будет.

На шестьдесят четвёртой минуте чтения Северцев почувствовал знакомого гостя. Большого, тяжёлого, терпеливого. Гость постоял на груди и не спешил уходить.

Северцев продолжал листать, не меняя темпа. Левая рука сама пошла к правому карману пиджака. И остановилась на полпути. Потому что Багров, не прерывая ровной фразы о «ресурсах особого периода», мягко пододвинул ему стул:

— Присядьте, Владимир Александрович. Инвентаризация — жанр не для стоящих.

Это было сказано безупречно. Забота. Только забота, ничего кроме.

Северцев сел. Таблетку достал и положил под язык открыто, не прячась: прятаться было бы признанием. Он продолжил читать с той же страницы.

Багров смотрел на него секунду дольше положенного. В этом взгляде не было торжества. В нём было терпение. И оно было хуже торжества.

Итог совещания уместился в три фразы протокола. Расхождений между описями не выявлено. Специальные ресурсы признаны учтёнными. Вопрос о персональном распорядительстве средствами в период декабря девяносто первого — января девяносто второго оставлен за рамками совещания как не относящийся к предмету.

За рамками совещания, подумал Северцев, закрывая папки. Страна два года училась жить по закону. И выучилась настолько, что теперь по закону нельзя было даже спросить: кто именно подписал те три перевода? Подписи безупречны. Грифы подлинны. А мертвецы показаний не дают.

Багров не украл кассу. Багров сделал умнее: он её унаследовал. Процедурно, документально, необратимо. Деньги партии стали деньгами Комитета. Деньги Комитета стали «ресурсами особого периода». А особый период наступает тогда, когда его объявит тот, у кого в руках ресурсы.

— Благодарю за работу, — сказал Северцев. — Инвентаризацию считаю закрытой. Виктор Владимирович, задержитесь на два слова.

Когда Багров вышел, Геращенко сказал негромко:

— Он ведь ни разу не солгал. Ни в одной строке.

— Нет, — согласился Северцев. — Обычную ложь я умею ломать. А он предъявил мне правду, собранную как оружие. Это его почерк. И это мой урок: я сам два года учил систему, что правильно оформленная бумага сильнее крика. Выучил. Теперь читаю работы отличников.

* * *

Стэнтон вышел на связь в среду. Частным порядком, через старого женевского посредника.

Он выходил так уже дважды. И Северцев в третий раз согласился, потому что из всех его противников этот человек был единственным, кто ни разу не соврал ему в цифрах.

Разговор шёл очно, в тихом отеле Хельсинки. Три часа. Магнитофон по обоюдному согласию не вёлся. Доверенным от Москвы летал Ильин.

— Он постарел, — доложил Ильин по возвращении. — Не физически — статусом. Новая администрация держит его на расстоянии, а совет директоров частного фонда — не замена Ситуационной комнате. Но хватка прежняя.

Ильин раскрыл блокнот.

— Передаю близко к тексту. Первое предложение: он готов передать нам полный документальный след партийной кассы. Три транша, исполнители, конечные получатели. Включая тех, кого мы с Лубянки не видим. Взамен просит одно. Фотографию.

— Какую фотографию?

— Он выразился так: «Фотографию человека, который двадцать третьего августа девяносто первого провёл сорок минут в люксембургском отделении советского банка и открыл там один счёт. У вас этой фотографии нет. У меня есть. Мне нужна не она — мне нужно ваше подтверждение, что вы знаете этого человека в лицо. Я меняю разгадку вашей кассы на разгадку вашего счёта. Два слепых обменяются глазами».

В кабинете стало очень тихо.

Счёт-призрак. Полтора года тишины. Один сирийский транш. Вся интрига двух лет стояла сейчас в одной фразе женевского пенсионера.

У Стэнтона действительно была эта фотография. И она была у него с самого начала. Вот что значили те странные запросы летом девяносто второго. Он не Сеть изучал. Он шёл по следу человека со снимка.

— Второе предложение? — спросил Северцев ровно.

— Второй конверт, отдельно от первого. Он просит остановить прямые мировые продажи Гохрана. Не насовсем: на два года, с квотой через прежние западные каналы. Дословно: «Антверпенский арест — не моя работа. Но освободить ваши камни могу я, и только я. Считайте это тестом на то, кто в Вашингтоне ещё умеет договариваться».

Ильин перевернул страницу.

— Взамен предлагает разморозку Антверпена, отзыв двух исков и — цитирую: «Моё личное содействие тому, чтобы пакет санкций по вашим концернам споткнулся в Сенате».

— Ваша оценка, Николай Сергеевич.

— Оба предложения подлинные: он может сделать то, что обещает. И оба — капканы. — Ильин говорил медленно, взвешивая. — Первый: подтвердив интерес к фотографии, мы расписываемся в том, что не контролируем собственную банковскую сеть. Это признание обойдётся дороже любой разгадки. Второй: взяв разморозку из его рук, мы де-факто признаём частное лицо стороной государственных переговоров. Мы создаём прецедент теневого канала, который переживёт и его, и нас.

Аналитик закрыл блокнот.

— Мой вывод: отказ по обоим конвертам. Но решать вам. Цена отказа: мы остаёмся слепыми по люксембургскому счёту и битыми по алмазам.

Северцев подошёл к карте мира. Постоял, разглядывая крошечное пятно Бельгии.

— Передайте ему три фразы. Первая: инвентаризация кассы завершена, расхождений не выявлено. Пусть оценит формулировку — он умный, поймёт. Вторая: фотографиями не торгуем; но если частное лицо располагает сведениями о незаконных операциях на территории Союза, оно может передать их в установленном порядке — бланк и порядок мы вышлем. И третья, лично от меня: империя, покупающая глаза у отставников, не стоит ни его усилий, ни моих. Мы досмотрим сами. Дольше — но сами.

— Он спросит про алмазы, — заметил Ильин.

— По алмазам ответ короче. Антверпен взял наши камни силой — значит, вопрос перешёл из коммерческого в силовой, а силовые с частными лицами не обсуждаются. Камни полежат: алмазы — единственный товар, который от долгого ареста дорожает. А Сенату его содействие не понадобится, Сенат справится сам, в ту или другую сторону. Нам почти всё равно: у нас воскресенье на дворе, Николай Сергеевич. Выборы. После них разговаривать будут не мы с ним, а система с системой. Стэнтон всю жизнь этого не любил — потому и звонит частным порядком. Пока это ещё можно.

Цену отказа выставили до конца недели. Бельгийская прокуратура перевела антверпенское дело из «выяснения происхождения» в прямое обвинение: торгпреду вменили «отмывание средств неустановленного происхождения», алмазы признали вещественными доказательствами — арест без срока давности.

Женевский посредник передал одну фразу без комментария: «Вам предлагали короткую дорогу».

Северцев распорядился отвечать не словами. Гохран объявил ноябрьский аукцион в Москве: приглашения ста двадцати крупнейшим огранщикам, осмотр на месте, расчёт в любой конвертируемой валюте, кроме доллара. Биржу, взявшую чужие камни силой, оставляли сидеть на них — под процент чужого терпения.

Одного это не меняло. Валютной выручки, которую Госплан ждал к декабрю, до московского аукциона не будет. Кассовый разрыв закрывало золото. Второй месяц подряд.

* * *

Последняя папка недели была совсем тонкой. И Ильин, кладя её на стол, впервые на памяти Северцева замялся. Не как подчинённый перед начальством — как человек, которому неприятно.

— Плановая проверка Управления «Э» по концерну «Недра». Прямого криминала нет. Есть… вектор. — Он помолчал, подбирая слово, и не подобрал. — Заместитель генерального директора по внешним операциям. Сын с сентября оформлен в лондонский пансион через люксембургский фонд-прокладку. Квартира в Кенсингтоне — на тёщу, гражданку Австрии. Консультационные гонорары от трёх западных посредников ежемесячно на счета в Джерси. Каждый эпизод по отдельности объясним и законен. Вместе это маршрут. Человек строит запасной аэродром и живёт с рукой на штурвале нашего экспорта.

— Кто он на переговорах?

— Лучший. Контракт с Абу-Даби вытащил лично он, алжирский газовый пакет наполовину его. Уволить сейчас — потерять сделки. Оставить — понимать, что он надёжен ровно до первого шторма: человек, который заранее готовит эвакуацию, не тонет вместе с кораблём. Посадить не за что: он не ворует из бюджета. Он просто переезжает. Медленно. По одной комнате.

— Широкая картина есть?

Ильин достал второй лист. Он ждал вопроса.

— Справка по детям ответственных работников: МИД, внешторг, концерны, аппарат. Учатся, лечатся, рожают за границей. На сегодня — тысяча девятьсот сорок семь человек. МИД и бывший внешторг — две трети списка: у них маршруты протоптаны поколениями, загранка не командировка, а образ жизни. Это не измена, Владимир Александрович, измену я умею оформлять. Это хуже: это завещание.

Аналитик посмотрел ему в глаза.

— Люди уже решили, где будут жить их внуки. Им осталось дослужить здесь до пенсии.

Северцев долго смотрел на цифру. Тысяча девятьсот сорок семь. Аппарат, который он два года учил закону, выучился — и первым делом законно вывез детей туда, где закон постарше.

— Решение по зампреду: оставить. Работает — пусть работает. Отстранение без состава — это возврат к тридцать седьмому, я на эти рельсы не встану. Но допуск к ценовой книге снять, формально: ротация. И справку по детям — в ежеквартальный режим. Без оргвыводов. Мне нужен не список врагов, Николай Сергеевич. Мне нужен барометр. В день, когда эта цифра удвоится, я буду знать, что мой аппарат уже проголосовал. Ногами. Просто бюллетени ещё здесь, а урны — уже там.

Вечером в графе расхода появилась строка, которую он потом не раз перечитывал: «Багров хочет унаследовать страну. Эти хотят её пережить. Второе лечится хуже».

А во второй бумаге из той же папки выстрелило ружьё, заряженное в июне. «Недра» — сразу после ареста антверпенской выручки — просили разрешить создание собственного кредитного учреждения. «Для обеспечения устойчивости внешних операций». Обоснование было безупречным.

Северцев наложил резолюцию из одного слова: «Рано». И отметил в календаре день, который в июне обещал себе отметить: кит впервые попробовал дышать без общей трубы. Всё, что до, — были учения.

Барометр отозвался быстрее прогнозов. К пятнице Ильин доложил поправку: с даты запроса зафиксировано девятнадцать новых оформлений детей за рубеж. Вдвое против обычного темпа.

Аппарат узнал о существовании списка раньше, чем список успели составить. И прочёл его единственным доступным способом — как штормовое предупреждение.

Двое из МИДа подали возражения с одинаковой ссылкой на его же закон: «Проверка семей ответственных работников вне установленной процедуры недопустима». Формально они были правы. Эту стену Северцев строил сам. И теперь по ту сторону стены спешно паковали чемоданы.

Он дописал в справку графу, которой в ней не было: «Темп». Списку фамилий он больше не верил. Темпу — верил.

* * *

[Из обзора иностранной и внутренней информации. Третья неделя октября 1993 года.]

ВАШИНГТОН — НЬЮ-ЙОРК.Казначейство разослало банкам «руководство о повышенной осмотрительности» при клиринге операций советских концернов. Формально — рекомендация; фактически, отмечает «Джорнал», — начало долларовой блокады: платежи «Щита» и «Недр» виснут на проверках неделями. Ответ последовал через сутки: Внешторг перевёл расчёты по трём крупнейшим контрактам в марки через Франкфурт. Бундесбанк промолчал — и в этом молчании, пишет «Файнэншл таймс», «слышен треск трансатлантической солидарности».

ЛУАНДА.Концерн «Недра» — совместно с Гохраном, чьё экспортное крыло мировая печать окрестила «Алмазом», — подписал ангольский протокол: часть пятимиллиардного долга конвертируется в долю нефтяных концессий Кабинды. По соседству с американским «Шевроном», который, как замечает местная пресса, «двадцать лет платит правительству, воюющему на советском оружии против повстанцев, воюющих на американском». Алмазная часть протокола не публикуется.

МАПУТУ.Достигнута договорённость о погашении мозамбикского долга поставками титановых песков месторождения Мома. Комментарий «Тяжмаша»: «Титан — это самолёты, которых ещё нет. Мы берём долг будущим».

К ангольскому протоколу прилагался лист, который в печать не пошёл.

Управление «Э» размотало финансовое плечо сделки. Обслуживание долга шло через посредническую контору на острове Мэн: два учредителя, один из которых до девяносто первого служил в системе внешторга. Комиссия конторы — четыре и семь десятых процента, вдвое выше рыночной. Разница оседала в Гибралтаре и тонкой струйкой возвращалась в Москву, на «представительские расходы» двух сотрудников, готовивших протокол.

Криминал был доказуем, а суммы пока смешные: восемьсот тысяч долларов на фоне пятимиллиардного долга. Ильин назвал это точно: термиты. Дом стоит, фасад свежий, а в несущей балке уже живут.

Северцев распорядился: контору из схемы убрать, обоих под следствие, тихо, после выборов. И отметил в блокноте отдельно то, от чего не спасало никакое распоряжение. Схему эти двое не изобрели. Они её у кого-то видели.

Неделя по кассе выглядела так. Три платежа планеты, шедшие через нас, висели в Нью-Йорке — не отклонённые, «изучаемые»; штрафные проценты контрагентам шли за наш счёт. Франкфуртский клиринг снял вопрос и задал новый: комиссия и курсовая разница съедали ноль восемь процента оборота — на объёмах сети миллионы в месяц. А главное, нити наступления сходились теперь в одну немецкую дверь.

Геращенко сформулировал без дипломатии: «Раньше нас могли душить в десяти местах понемногу. Теперь Вашингтону достаточно одного звонка в Бонн».

Северцев подчеркнул фразу и вернул записку с резолюцией: «Значит, Бонн должен зарабатывать на нас больше, чем ему предложат за этот звонок. Посчитайте, сколько это в цифрах». Ответа на обороте пока не было. Банкиры считали.

* * *

ВОЛНА

АНТВЕРПЕН. Старый диамантёр в четвёртом поколении смотрит на опечатанный сейф советского представительства через дорогу и звонит брату в Тель-Авив: «Они остановили поставки. Всем биржам, ты понял? Русские камни — четверть сырья на планете. Через три месяца огранщикам будет нечего резать, и цены пойдут в небо…» — он делает паузу, в которой слышно, как работает счётная машинка поколений. — «И тогда русские продадут те же камни на треть дороже. Кто арестовывал, тому и объяснять гильдии, зачем». Брат отвечает одним коротким словом на идише. Слово означает: гении.

ПЕТРОПАВЛОВСК-КАМЧАТСКИЙ. Капитан среднего траулера читает в «Рыбаке Камчатки» про денонсацию линии разграничения в Беринговом море и выходит на палубу. Там, за горизонтом, — те самые районы, куда три года нельзя было соваться: американские браконьеры ходили свободно, а он нет. Слов «денонсация» и «делимитация» капитан не знает. Он знает банки, где стоит жирный минтай. Вечером в пароходстве он спрашивает одно: «Когда можно?» Ему отвечают: к весенней путине. Капитан кивает и идёт проверять трал — до весны его ещё чинить и чинить.

ЛОНДОН. На приёме в Сити Костров наблюдает троих советских стажёров из очень непростых московских семей: мальчики уже здешние — английский без акцента, костюмы лучше его собственного, смех в правильных местах. На вопрос «домой когда?» — вежливая пауза, которая отвечает всё. Костров, двадцать семь лет отслуживший в городе-противнике с чемоданным настроением, смотрит на поколение, у которого чемодан собран в другую сторону, — и впервые не знает, что писать в разделе «морально-политическое состояние кадров». Пишет честно: «Состояние отличное. Вопрос — чьё».

ЖЕНЕВА. Стэнтон получает московский ответ в четверг, читает трижды и ловит себя на чувстве, которого не испытывал с шестьдесят второго года: уважение к противнику, помноженное на бессилие. «Мы досмотрим сами. Дольше — но сами». Он убирает лист в личный архив — между докладом, который двадцать лет назад не приняли, и фотографией человека у люксембургской конторки, которую теперь отказалась купить Лубянка. Потом садится писать. Не доклад. Книгу. Если системе больше не нужны его глаза, пусть ими пользуется история: у неё, в отличие от администраций, нет четырёхлетних сроков.

* * *

Вечером в пятницу — до выборов оставалось двое суток — Северцев открыл правый ящик и добавил к его содержимому протокол «инвентаризации» с тремя фразами.

Ящик отвечал ему уже целой описью. От первого рапорта о проводках — до фотографии человека с рукой под пиджаком. Теперь к ней лёг протокол, в котором генерал-полковник унаследовал кассу партии, не солгав ни в одной строке.

Он задвинул ящик и подумал о том, что скажет стране послезавтра вечером, когда закроются участки. Страна ждала слов про новую эпоху. Слова были готовы, и они даже были правдой.

Правдой было и то, чего он не скажет в эфире. Новая эпоха начнётся с того же, с чего начинались все старые в этой стране: с вопроса, у кого ключи от тихих денег. Просто впервые за семьдесят лет этот вопрос будет задавать не заговор. Его будет задавать Съезд. Вслух, под стенограмму, по закону, который он сам и написал.

Он выключил лампу. До воскресенья оставалось ровно то, что оставалось: два дня, одна страна, одиннадцать часовых поясов бюллетеней.

Глава 21. Молот наоборот

[Сообщение ТАСС. 21 октября 1993 года.]

МОСКВА.Сегодня ночью у здания окружной избирательной комиссии на Красной Пресне произошёл взрыв. Жертв нет. Выбиты двери, посечена часть архива. Списки избирателей не пострадали — копии хранились отдельно. Возбуждено уголовное дело. Комитет госбезопасности призвал «воздержаться от поспешных обвинений». Центральная комиссия заявила: голосование состоится в срок. Европейский парламент назвал лауреатом премии имени Сахарова правозащитника Виктора Тарновского, отбывающего третий год по делу девяносто второго. Церемония в Страсбурге назначена на декабрь. Европа объявила, что кресло лауреата останется пустым, «если Москва не откроет ворота».

[Из аналитической записки группы моделирования общественных настроений при ИАС Комитета. 20 октября 1993.]

«Объект наблюдения: Жириновский В. В., 47 лет, юрист, председатель либерально-демократической партии (создана в девяностом, зарегистрирована первой после КПСС). В августе девяносто первого — единственный публичный политик, сразу поддержавший комитет. Ныне — кандидат по списку. Феномен: на встречах собирает залы больше фронтовских. Говорит в микрофон то, что обыватель думает шёпотом на кухне. Ключевой лозунг его кампании станет главным криком улицы на год вперёд: „А НАС СПРОСИЛИ?“ Это крик не протеста. Это требование дивидендов: человек, впервые в жизни допущенный к урне, почувствовал себя акционером государства. Деньгами и уважением. Рекомендация: не мешать и не помогать. Акционер шумен, но акций не продаёт. Опасность не в нём. Опасность в том, что он один говорит на языке очереди за хлебом. А голосовать пойдёт именно очередь».

[Что в Союзе. 20–22 октября 1993 года.]

МОСКВА.Центральная комиссия запустила в трёх областях электронную систему подсчёта голосов. Машины считают параллельно с людьми. Расхождение хотя бы в один голос останавливает работу участка. Инженеры называют это «арифмометром доверия». В комиссии говорят проще: «Считаем дважды, чтобы потом спорили один раз».

САМАРА.Бюллетени печатают круглосуточно, под пломбой и присмотром выборных комиссий. Старая наборщица в интервью: «Я сорок лет секретные партийные приказы набирала. А теперь первый раз в жизни печатаю секрет, который послезавтра каждому в стране покажут».

ЧЕЛЯБИНСК.Крупный директор завода, по которому оппозиция ударила архивом чистки, снял свою кандидатуру сам. Формулировка: «Чтобы не тащить родной завод в свою грязную биографию». Его округ передал голоса молодому мастеру из цеха. Область до хрипоты спорит, кто из этих двоих поступил сильнее.

* * *

В редакцию «Народного набата» — главной оппозиционной газеты Фронта — принесли пухлый конверт. Обычной почтой. Со штемпелем Центрального телеграфа.

Внутри лежала бомба. Документы на кандидата в депутаты по Автозаводскому округу. Крупный заводской директор, любимец реформаторов.

Бумаги были убойные и абсолютно подлинные. Акт девяносто второго года о списании дефицита через кооператив зятя. Ведомость огромных премий, выписанных задним числом. И самое страшное — личная покаянная объяснительная директора. Из архива той самой чистки, которой Председатель два года назад жёстко прошёлся по хозяйственникам.

Копии были аккуратно заверены. Отправитель, естественно, не указан.

Главный редактор «Набата» — прокуренный, битый советской цензурой газетный волк — просмотрел листы дважды. И сказал своему заму с тоской профессионала, которому всучили чужую грязную работу:

— Подлинные. Чую, что подлинные. И чую, что нас с тобой сейчас используют втёмную.

— И что самое поганое? — напрягся зам.

— Самое поганое, что вилка мёртвая. Напечатаем — сработаем на тех, кто это прислал. Не напечатаем — предадим саму идею нашей газеты. Они нашими же руками бьют по своим врагам нашей же правдой.

— Так что делаем? В печку?

— В печать, — редактор брезгливо бросил бумаги на стол. — Но с припиской на первой полосе: «Документы подкинуты анонимно. Редакция понимает, что стала чьим-то инструментом, и честно сообщает об этом читателю». Пусть подавятся нашей честностью. Это единственное, что у нас нельзя украсть.

Статья вышла во вторник.

А к четвергу такие же конверты получили одиннадцать редакций в девяти городах страны. И в каждом лежала убойная правда. О директорах-реформаторах, о технократах, о людях, которых молва давно записала в провластный «список Председателя».

Ни одной фальшивки эксперты Ильина не нашли, как ни искали. Кто-то прицельно бил по будущему Съезду из архива. И бил бронебойными.

* * *

— Механику слива мы вскрыли за сутки, — сухо докладывал Ильин. — Все документы — из материалов вашей хозяйственной чистки девяносто второго. Доступ к архиву имели четыре инстанции. Отпечатков пальцев на конвертах нет, машинки разные, почерк подписей женский и всякий раз другой — писали под диктовку. Юридически — ни одного нарушения: документы не секретные, а распространять правду о кандидатах новым законом разрешено. Вы сами настояли на этой норме.

Ильин снял очки.

— Классический «молот наоборот», Владимир Александрович. Ваши архивы, ваша гласность и ваши законы бьют по вашим же людям.

— Почему сливают компромат только на технократов? У Фронта воров не меньше.

— В том и почерк, — аналитик положил на стол справку. — Бьют строго по одному флангу, чтобы расчистить дорогу другому. Выгодоприобретатель очевиден, но недоказуем. Прямых нитей к… той инстанции, о которой мы оба сейчас думаем, нет и не будет. Слив делают бывшие сотрудники. Уволенные. В том числе по вашим же спискам профилактики. Обида, помноженная на оперативную выучку — валюта конвертируемая. И предъявить её некому.

Северцев тяжело прошёлся по кабинету.

Молот наоборот. Он сам выковал этот молот. Жестокая чистка директоров два года назад спасла страну от развала снабжения. Он тогда заставил проворовавшихся хозяйственников написать покаянные объяснительные и оставил эти грехи в архиве — как гарантию лояльности.

А теперь его собственный архив выстрелил. И стрелял он не в Председателя. Он выбивал его будущее большинство на Съезде.

Северцев понимал: Багров лично ничего не нарушал. Ему достаточно было не мешать тому, что происходит само: архив открыт, обиженных чисткой — тысячи, выучеников старой школы среди уволенных — сотни. Гравитации большого тела хватало и без приказов. А выигрывал от этой лавины всё равно он: в новый Съезд въезжало поменьше чистых реформаторов и побольше пуганых директоров.

— Ответ будет таким, — холодно сказал Северцев. — Первое: не запрещать. Никаких изъятий тиражей, никаких дел против газет. За правду не наказывают. Трону эту норму хоть раз — она умрёт. Второе: полная симметрия. Раз мои архивы заговорили — пусть говорят до конца. Ильин, в трёхдневный срок опубликовать порядок доступа к этим документам. И полный список инстанций, имевших доступ. Не обвинение. Просто сухую справку. Наша страна отлично умеет читать списки. Третье: моё выступление в пятницу по телевидению, перед дебатами. Три минуты. Я объясню людям, что происходит, прямо в лоб.

— Это рискованно, — покачал головой Ильин. — Признать перед всей страной, что архивы стреляют по вашим людям — значит признать, что вы не контролируете собственный дом.

— А я его и не контролирую, — спокойно ответил Северцев. — Контролировал бы — не стал бы устраивать выборы. В этом и вся сделка, Николай Сергеевич. Безопасной гласности в природе не бывает. Бывает гласность — и бывает безопасность. Мы двадцать месяцев выбирали первое. Поздно жаловаться, что при включённом свете видно всех. Включая нас.

Ответный ход Багрова был безупречен. Он отыграл эту симметрию за одни сутки, не оспорив ни буквы.

Комитет первым, даже не дожидаясь официальной публикации, распространил заявление: доступ к архиву чистки имел, документов журналистам не передавал, готов к проверке любой комиссией будущего Съезда — «закону расследование не заказывают, закону его предоставляют».

Три оставшиеся инстанции трусливо промолчали. И в стране, умеющей читать списки, молчание прочли за них.

Ильин доложил свежий замер: доверие Комитету — плюс четыре за сутки. Справка должна была бросить тень на всех подозреваемых. Осветила одного, и тот встал под свет добровольно, первым, в парадном. Отличник снова сдал экзамен раньше звонка — по учебнику, который писал сам Северцев.

* * *

Взрыв у краснопресненского избиркома прогремел в ночь на четверг. В два двадцать, когда в здании спал только глуховатый сторож, отделавшийся звоном в ушах.

Заряд заложили грамотно: не для убийства. Для страха. Двери вынесло взрывной волной, архив комиссии посекло осколками, стёкла вылетели вплоть до третьего этажа. К шести утра стояло оцепление, к семи приехали сапёры и следствие, к девяти о теракте гудела вся страна.

Фронт немедленно заявил о «провокации власти, готовящей отмену выборов». Технократическая пресса — о «руке Фронта, пугающего избирателя». Западные агентства дали обе версии плюс третью: «неконтролируемая эскалация насилия в преддверии голосования».

Комитет не дал никакой версии. И это была самая честная позиция из четырёх: к вечеру пятницы следствие имело на руках гильзы детонатора, тип заряда, время закладки — и абсолютно ноль указаний на заказчика. Почерк взрывника не совпадал ни с одной известной структурой: ни с ястребиным подпольем, ни с южным транзитом, ни с уголовными. Как будто бомбу заложил сам спёртый воздух этой эпохи.

Северцев приехал на Красную Пресню рано утром. Без предупреждения. К открытию комиссии, упрямо работавшей среди выбитых окон. Председатель окружной комиссии — пожилой, седой доцент-математик — встретил его в пальто поверх пиджака: отопление в здании перебило взрывом.

— Работаете? — спросил Северцев, оглядывая хаос.

— Работаем, — доцент пожал плечами, поправляя сползающие очки. — Списки избирателей целы, печать цела, я цел. Остальное — просто стекло. Знаете, что я вам скажу, гражданин Председатель… Я в сорок первом школьником окна крест-накрест клеил. В этом же самом районе, кстати. Привычка, оказывается, не забывается.

Старик кивнул на выбитые рамы: свежие кресты из газетной бумаги намертво держали остатки стёкол.

— Клей только теперь лучше стал. Голосование мы проведём. Вот прямо в этом самом помещении, назло.

Кадры бумажных крестов на окнах раскуроченного московского избиркома в тот же вечер обошли страну и мир. И сделали для будущей явки больше, чем вся государственная агитация. Взрыв, рассчитанный на животный страх, сработал как мобилизационный призыв. У этой страны была своя, особая механика памяти, и тот, кто закладывал заряд, механику эту знал крайне плохо.

Либо — Северцев с холодком допускал и это — заказчик знал её слишком хорошо. И целил именно в неё. Только выиграть от этой возгонки должен был не Фронт и не технократы. А кто-то третий, спокойно ждущий в тени, когда качели наберут размах.

Багрова он из этой графы вычеркнул сразу: взрыв дискредитировал закон, а Багров научился в закон выигрывать. Оставались те, кому проигрыш системы дороже собственного выигрыша. И у этих, он знал теперь, было как минимум два адреса: один кричал в сенате «не дайте ей отдышаться», второй молчал на люксембургском счёте.

Предложение силовой помощи пришло в Кремль раньше дипломатических соболезнований. Багров написал письменно, с регистрацией: Комитет готов выставить на день голосования двадцать тысяч сотрудников «для обеспечения безопасности участков», резерв развёрнут, ждёт санкции.

Бумага была безупречным капканом. Откажешь — и ответственность за следующий взрыв ложится на одну подпись, и подпись не его. Согласишься — страна пойдёт голосовать под колпаком, и каждый наблюдатель мира сфотографирует по человеку в штатском на фоне каждой урны.

Северцев ответил прямо на бланке генерала: «Благодарю. Безопасность участков обеспечат милиция и добровольцы. Комитету — розыск подрывников. Ответственность за последствия — на мне».

Последние слова он вывел жирно. Он прекрасно знал, что этот лист заботливо подошьют в архив. И когда-нибудь ему его предъявят.

* * *

[Из обзора иностранной информации. 22 октября 1993 года.]

МОСКВА.Рынки заняли позицию раньше избирателей: лондонские банки ввели «предвыборную надбавку» к аккредитивам по советским контрактам — полтора процента «на политическую неопределённость», страховые синдикаты — трёхнедельную оговорку «до подтверждения преемственности власти». Оговорка вежливо не уточняет, чьей. Брокеры формулируют прозой: чем бы ни кончилось воскресенье, эта неделя ожидания уже оплачена Москвой. Внешторг включил надбавку в цену ответным пунктом: «политический риск покупателя» — минус процент за предоплату. Спор двух прейскурантов продолжится в понедельник.

СТРАСБУРГ.Оглашение премии Сахарова превратили в церемонию: на сцене — пустое кресло, у кресла — табличка с фамилией. Виктор Тарновский, составитель «списка девяносто первого года» — поимённой хроники задержанных первой недели после августа, — осуждён в девяносто втором и отбывает третий год. Глава Европарламента, указывая на кресло: «Империя научилась торговать, считать и выигрывать. Пусть теперь научится это кресло заполнять». Москва ответила через час — короче, чем ожидали: «Приговор пересматривается в порядке, установленном законом. Кресла — не аргумент: у нас есть свои пустые, мы помним, кто их опустошал». Обмен признан обозревателями «самым жёстким за год».

[Из письма В. Тарновского. Передано адвокатом, опубликовано «Русской мыслью», Париж.]

«Мне передали: готовится пересмотр, советуют просить о помиловании. Отвечаю открыто, чтобы не пересказывали. Помилования не прошу. Свободу приму только по списку — вместе со всеми, кто в нём: я тот список составлял, я знаю, как это делается. По одному нас вычёркивали. По списку — вернёмся. Их выборам под колпаком не верю: колпак я видел в деле. Снимут колпак — приду на следующие. Наблюдателем».

ПРАГА — МОСКВА.Чехия выслала троих советских дипломатов «за деятельность, несовместимую со статусом». Москва зеркально выслала троих чехов и — впервые в дипломатической практике — опубликовала в газетах фотографии встреч высланных чешских разведчиков с их источниками. Стиль ответа европейская печать назвала «оскорбительно спокойным».

КАБУЛ — ТЕРМЕЗ.Топливные конвои переведены на новую номенклатуру: везут прежде всего солярку и керосин. Аргументация логистов цинична: «Танк и трактор просят одного и того же». Управление «Э» подтвердило факт «коммерческого соглашения с полевыми структурами Панджшера»: изумруды и лазурит долины закупаются напрямую, по мировым ценам, в обмен на прекращение огня на северных маршрутах. Одновременно «Путь» объявил изыскания железнодорожной трассы Мары — Кандагар: «Караван заменяет колея. Колею не жгут — на ней зарабатывают». Гуманитарные конвои на Памир пойдут через фонд Ага-хана — Москва впервые официально работает с имаматом исмаилитов.

ВИСМАР.Пожар в цехе секций верфи, взятой под советский заказ: ущерб умеренный, сроки сдвинуты на месяц. Следствие называет причиной «короткое замыкание»; страховой инспектор венского пула в частной беседе называет другое слово, но пишет, как велено, «замыкание». Пул платит без спора, и в этой безропотности — послание тем, кто жёг: поджоги мы теперь тоже посчитали заранее.

* * *

ВОЛНА

СТРАСБУРГ. Уборщица зала заседаний Европарламента после церемонии выносит табличку с того самого пустого кресла. Замешкавшись, она читает по слогам непонятную русскую фамилию. Ей сорок девять лет, она полька. Её отца когда-то тоже сажали — за профсоюз. Она аккуратно протирает табличку от пыли, прежде чем сдать её на склад. Пустые кресла, она знает по своей нелёгкой жизни, имеют свойство однажды заполняться — и тогда перед вышедшим человеком бывает очень стыдно за пыль.

ПАНДЖШЕР. Афганский старатель, тридцать лет сдававший добытые в горах изумруды перекупщикам в Пешавар за десятую часть цены, впервые в жизни держит в руках советский аккредитив. И не верит бумаге. Русский приёмщик — молодой, из «Э», с фарси уровня «торг и вежливость» — терпеливо объясняет через переводчика: цена мировая, деньги уже в банке Кабула или отдаются товаром. Будете стрелять по нашим конвоям — контракту конец. Старатель прячет аккредитив в грязную чалму и говорит фразу, которую приёмщик потом вставит в свой отчёт как индикатор: «Шурави ушли от нас солдатами. А вернулись купцами. Купец лучше. Купца можно обмануть, а солдата — только убить».

БРАЙТОН-БИЧ, НЬЮ-ЙОРК. Отставной инженер-эмигрант, восемь лет исправно собиравший на комитет «свободной России» по двадцатке с таких же беглецов, смотрит по телевизору репортаж из Москвы: очереди к урнам, бумажные кресты на окнах избиркома, старый доцент со списком добровольцев. Он звонит казначею комитета и долго молчит в трубку. «Гриша, — хрипло говорит он наконец, — они там выбирают. Ты понимаешь, что это страшнее танков? Танки я мог ненавидеть. А теперь их просто не за что жалеть». Кладёт трубку и впервые за восемь лет не знает, на что теперь собирать по двадцатке.

МОСКВА, ПРЕСНЯ. Пожилой доцент-математик заклеивает последнее разбитое окно и ловит себя на том, что тихо напевает. Мелодию он опознаёт не сразу: «Вставай, страна огромная». Опознав, смеётся сам над собой: ну уж нет, батенька, не тот масштаб, подумаешь — стёкла выбили. Вечером у дверей комиссии дежурят трое мужиков с района. Сами пришли, по очереди: хромой пенсионер, хмурый таксист и парень с мехмата. Таксист приносит горячий чай в термосе. На третью ночь дежурить приходит уже одиннадцать человек, и доценту приходится составлять график дежурств. Это первый добровольный график охраны выборов в истории этой страны. Он вешает его на доску объявлений рядом со списками избирателей. Строго по алфавиту.

* * *

Пятничное телевизионное выступление — ровно три минуты перед началом дебатов — Северцев написал сам. От руки. И произнёс в камеру, ни разу не заглянув в бумажку:

— Послезавтра вы будете выбирать. А сегодня я должен объяснить, что происходило в нашей стране на этой неделе. По кандидатам в депутаты стреляют правдой из государственных архивов. У избирательной комиссии на Пресне выбили двери взрывом. Вам страшно, и это нормально. Страх — это честная реакция на нечестную игру.

Северцев подался вперёд, глядя прямо в объектив.

— Теперь послушайте, что важно. Правда о кандидатах — пусть звучит. С правдой не воюют, с ней живут. Я прикажу только одно: опубликовать, кто имел доступ к этим архивам. Читайте и делайте выводы сами. А двери на Пресне уже навесили. Стёкла заклеены. Комиссия работает. У дверей ночью стоят простые добровольцы с термосом чая. Я видел их график дежурств: там одиннадцать простых фамилий, и это лучший государственный документ, который я читал за два года. Тот, кто взрывал, хотел, чтобы в воскресенье вы испугались и остались сидеть дома. Решать вам. За себя скажу: я в воскресенье приду на свой участок к восьми утра. Очередь, если что, займу.

Он вышел из душной студии, и в аппаратной Волков молча показал ему первые, ещё горячие цифры замера. Графа «намерены голосовать» — семьдесят три процента. Плюс пять пунктов за одну неделю террора и компромата.

— Прокомментируете? — спросил Волков. И в его голосе впервые за год прозвучало что-то похожее на растерянность перед цифрами.

— Группа настроений уже всё прокомментировала, — спокойно сказал Северцев. — Акционеры. Страна впервые почувствовала себя акционером своего государства. А у акционера, которого пугают перед собранием, просыпается не страх. Просыпается лютая злость на того, кто мешает считать его голоса.

Он взял сводку.

— Кстати. Тот юрист из записки. Который кричит «а нас спросили». Завтра на дебатах он есть?

— Есть. Комитет по регламенту предлагал ограничить его время: жанр, скажем так, слишком эстрадный. Непредсказуемый.

— Не ограничивать. — Северцев свернул сводку и спрятал в карман. — Пусть страна услышит себя без телевизионного грима. До того, как проголосует, а не после. И, Дмитрий Тихонович: наблюдение продолжать. Только меня интересует не он. Меня интересует, сколько очереди в его зале соберётся. До воскресенья.

Северцев накинул пальто.

— Идите спать. Следующие трое суток в этой стране спать не будет никто.

Глава 22. Дебаты

[Сообщение ТАСС. 23 октября 1993 года.]

МОСКВА.Вчерашние предвыборные теледебаты собрали, по оценкам Гостелерадио, крупнейшую аудиторию в истории советского телевидения — свыше ста восьмидесяти миллионов зрителей с учётом повторов. В прямом эфире встретились представители трёх основных сил. Председатель, вопреки ожиданиям, в дебатах не участвовал: как сообщили в аппарате, «власть в этот вечер была там, где ей положено быть между выборами, — среди зрителей».

[ВЦИОМ. Замер №6, финальный перед голосованием. Служебное.]

Намерены голосовать — 74. Определились с выбором — 61. Из неопределившихся каждый третий говорит: «решу после дебатов». Доверие к честности подсчёта — 58 (год назад аналогичный вопрос не задавался: не было предмета). Настроение недели одним словом (открытый вопрос): «посмотрим» — 22, «наконец-то» — 18, «страшновато» — 14, «а нас спросили» — 9 и растёт.

[Что в Союзе. Ночь дебатов, 22 октября 1993 года.]

КРАСНОЯРСК.Введён в строй спутниковый контур «Экран-2»: прямой телесигнал — на четыре тысячи посёлков Сибири и Севера, до которых сорок лет не дотягивался ни один ретранслятор. Первый эфир нового контура — предвыборные дебаты: посёлки, никогда не видевшие живой политики, увидели её раньше многих столиц.

НОРИЛЬСК.Полярная ночь; дебаты здесь шли с четырёх утра по-местному — и комбинат сдвинул пересменку, чтобы смены успели к экранам. Начальник смены — в журнале рапортов, между температурой плавки и расходом кислорода: «Явка к телевизору — полная».

СЕВАСТОПОЛЬ.Экипажи эскадры смотрели эфир по корабельной трансляции; замполиты доложили о «повышенной дискуссионности в кубриках». Командующий наложил резолюцию, ушедшую в лексикон флота: «Дискуссию разрешить. Швартовы проверить».

* * *

Режиссёр останкинской студии Гурвич готовил этот эфир четырнадцать часов подряд. А перед самым началом, когда в студии уже тяжело загудели прожекторы, вдруг поймал себя на странном жесте. Рука сама потянулась проверить, где стоит телефон прямой связи.

Старый рефлекс. В той жизни телефон стоял справа от пульта, и по нему заранее объясняли, что в эфир не пойдёт.

Телефона не было. Его убрали ещё в прошлом году, при перестройке студии. На его месте стояла кофейная чашка стажёрки. Гурвич посмотрел на неё долгим взглядом человека, у которого отняли костыль и который обнаружил, что ноги, оказывается, ходят.

— По местам, — хрипло сказал он в микрофон. — Работаем без сетки. Что скажут — то и покажем.

Устройство эфира придумали простое, и в простоте была вся дерзость. Три силы, три трибуны. Никаких заготовленных вопросов — только зал, только письма, только друг друга.

Фронт представлял Коробов — свердловский бас, делегат-металлург, поднявшийся за год от свободного микрофона до второй строки партийного списка. Независимых — Кондратьев, псковский директор школы, человек одного депутатского запроса, пробившего машину: «капля, которая точит камень», как писали о нём с прошлой зимы. Третью трибуну регламент отдал либерально-демократической партии — по жребию, о чём потом неделю спорили: жребий был честный, но выпал он так, будто его тянула сама эпоха.

* * *

Первый час шёл по ожидаемым рельсам, и рельсы были добротные.

Коробов бил тяжело и по площадям: цены, концерны-«откупа», гробы с Саланга и Пянджа.

— Империя торгует со стены, а хоронит под стеной! Я это первый сказал, и я от этого не отказываюсь. Мы за то, чтобы твёрдая рука была повёрнута ладонью к своим. Свои — это кто у станка и в окопе, а не кто в Лондоне на проценте сидит!

Зал отвечал ему тем гулом, который не спутаешь: гул согласия той половины страны, которой досталось больше счетов, чем дивидендов.

Кондратьев отвечал негромко, и в этом был его жанр: после баса — голос.

— Мне нравится слово «свои», Иван Тимофеевич. У меня в школе двадцать восемь лет все свои. Только я заметил: когда взрослые люди начинают делить на своих и не-своих, у детей потом война. Я предлагаю скучное: закон один на всех, бюджет вслух, комиссии выборные. Скучное, зато без гробов. Наскучались мы за век от интересного.

Это был хороший спор — настоящий, взрослый, из тех, ради которых всё и затевалось. Северцев смотрел его из кабинета, один, отставив бумаги. И ловил себя на забытом чувстве зрителя: он не знал, чем кончится. Два года всё в этой стране кончалось так, как он спланировал, или так, как он не успел предотвратить, — а тут, в студии, шла игра, результат которой не был написан ни в одной из его папок.

На исходе часа их наконец столкнули лбами. Вопросом из зала, от женщины с оренбургским выговором:

— У меня зять с Пянджа не вылазит второй год. Вот вы оба умные. Кто из вас вернёт его домой — и когда?

— Я, — сказал Коробов раньше, чем ведущий открыл рот. — Тем, что заставлю Москву перестать кормить чужие столицы. Кабул, Дамаск, Луанда — а зять ваш стоит между ними и нами живым забором. Заберём деньги домой — заберём и зятя.

— Не вернёте, — тихо возразил Кондратьев. — Вы отступите на сто километров, и через год граница будет проходить по Оренбургу, а зять будет стоять там же — только уже у своего дома. Я скажу честно, как есть: быстро — никто. Медленно — закон о границе, контракт вместо призыва, двойное жалованье. Это скучнее лозунга. Зато это правда, и ваш зять знает её лучше нас двоих.

Зал загудел на два голоса сразу. И по этому двойному гулу стало ясно то, что потом покажут все замеры: страна делилась не на власть и оппозицию. Страна делилась на тех, кому должны быстро, и тех, кто уже понял, что быстро не бывает.

А потом настал черёд третьей трибуны. И игра кончилась. Началось другое.

* * *

Жириновский вышел к трибуне так, как выходят не в эфир, а в прорубь — с разбега, всем телом, обеими руками сразу. И первые же его фразы снесли регламент, как весенняя вода снегозадержание:

— Вот они стоят! — он показал на обе трибуны разом, широко, будто обнимая. — Слева — стена и гробы, справа — закон и скука! А я вас спрошу, я вас всех спрошу, страна: А НАС СПРОСИЛИ?!

Он ударил кулаком по стойке.

— Когда концерны делили — нас спросили? Когда миллиард на франке выиграли — нам показали? Нет, вы поймите правильно, я — за! Я в августе девяносто первого один, ОДИН из всех политиков сказал: правильно, давно пора, твёрдая рука! Меня тогда интеллигенция за это со всех эфиров… а я оказался прав! Я всегда прав, в этом моя трагедия!

Зал грохнул, и он поехал на этом смехе, как на волне:

— Но теперь я спрашиваю у твёрдой руки: где мягкое кресло для простого человека?! Русский мужик стоит в очереди за субсидированным сыром между Лондоном и Бушером! Однозначно говорю: каждому — от концернов дивиденд! Не Съезду — каждому! Бабушке в Рязани — от «Недр»! Токарю в Кургане — от «Щита»! Учителю — от «Атома», он атом в школе объясняет, между прочим! Вы улыбаетесь — а я не шучу! Я единственный здесь, кто не шутит, потому что я единственный здесь, кто стоял в этой очереди!

Это было неправдой, полуправдой, четверть-программой и чистым электричеством. Он говорил двенадцать минут вместо восьми, дважды поссорился с ведущим и один раз — с собственным галстуком. Обещал каждому солдату — квартиру, каждой солдатке — телефон, Антверпену — «неделю на извинения», а Вашингтону — «выучить русский, пригодится».

Зал смеялся, ахал, аплодировал и не мог оторваться. Коробов мрачнел — у него уводили гул. Кондратьев смотрел с профессиональным интересом педагога, у которого на уроке взорвался самый способный двоечник.

В кабинете Северцев поймал себя на том, что досмотрел все двенадцать минут не отрываясь. И что дважды усмехнулся.

И ещё на одном он себя поймал, уже без усмешки. Из двенадцати минут враньём было всё, кроме последней фразы. В очереди этот человек стоял: коммуналка, шестеро детей на две комнаты. Об этом молчала анкета и кричала пластика. Единственную правду вечера зал принял за лучший номер программы.

Он узнал жанр. В его сгоревшем будущем этот жанр цвёл десятилетиями и звался по-разному — популизм, эстрада, глас народа. Но суть была одна, вечный закон жанра: когда власть говорит языком отчёта, а оппозиция языком приговора, всегда приходит третий и начинает говорить языком очереди. Очередь смеётся. Очередь узнаёт себя. Очередь голосует.

Запрещать его было бессмысленно и вредно: такие голоса не глушат, а конденсируют. Использовать — подло и, что важнее, недальновидно: приручённый клапан перестаёт стравливать пар.

Оставалось третье, самое трудное: терпеть и мерить. Клапан — пока клапан. Задача государства — следить, чтобы котёл, на котором он свистит, не оставался без ремонта.

Волкову он продиктовал после эфира одну строку для группы настроений: «Замер по третьей трибуне — еженедельно. Меня интересует не его процент. Меня интересует температура очереди, которую он озвучивает».

Утром коллегия Гостелерадио — не спросив никого наверху, и в этом был симптом — объявила Гурвичу выговор: «нарушение утверждённого регламента эфира», двенадцать минут третьей трибуны вместо восьми. Аппарат мстил не Жириновскому — жанру: эфиру, который нельзя согласовать заранее.

Северцеву доложили к обеду. Он час держал руку над телефоном и не позвонил: отменить выговор сверху значило подтвердить, что эфиром управляют сверху — тем самым звонком, которого больше нет в аппаратной.

Вечером передали ответ самого Гурвича, устный, для истории: «Подошью к остальным. У меня их четыре, с шестьдесят восьмого года. Этот — первый, которым горжусь». Строчка ушла в город быстрее любой сводки.

* * *

[Из стенограммы дебатов. Финальный блок — вопросы залу от кандидатов. Фрагмент.]

КОРОБОВ: У меня не вопрос — у меня список. Двадцать шесть фамилий с Саланга. Я его зачитаю, и пусть каждый спросит себя: за что?

ВЕДУЩИЙ: Иван Тимофеевич, регламент…

КОНДРАТЬЕВ: Пусть читает. Такое читают вне регламента.

(Список зачитан. Зал стоит. 47 секунд тишины в прямом эфире.)

КОНДРАТЬЕВ (тихо): Вот, собственно, и весь спор, Иван Тимофеевич. Вы прочли — и никто не смел вас прервать. Два года назад этот список был бы государственной тайной, а мы с вами — соучастниками её хранения. Я хочу жить в стране, где такие списки читают вслух. И где однажды их станет не из чего составлять. Первое уже есть. За вторым — идём на выборы.

ЖИРИНОВСКИЙ (после паузы, впервые за вечер негромко): Однозначно.

* * *

[Из обзора иностранной информации. 23 октября 1993 года.]

МОСКВА.За сутки до голосования Вашингтон объявил «программу поддержки свободного выбора»: пятьдесят миллионов долларов «независимому наблюдению, свободной прессе и правовой помощи избирателям» в СССР — распределение через частные фонды, списки получателей не публикуются. Русские службы «Свободы» и «Голоса» переведены на круглосуточное вещание до объявления итогов. МИД назвал программу «попыткой купить входной билет на чужие выборы»; госдепартамент ответил, что «у свободы нет гражданства». Приёмники, как заметила «Правда», в этом споре слушают обе стороны.

РОТТЕРДАМ.Таможня по запросу КОКОМ арестовала контейнерную партию вычислительной техники, следовавшую в адрес советского экспедитора: «подозрение в обходе экспортного контроля». Экспедитор — гражданин Нидерландов — задержан. Москва заявила протест и напомнила, что «страна, задерживающая чужие компьютеры, через пять лет будет покупать их у задержанных» — фраза, которую европейские газеты вынесли в заголовки с пометкой «загадочная».

ВАШИНГТОН.Долларовое «руководство об осмотрительности» дало первый громкий сбой: клиринговый консорциум Франкфурта официально уведомил казначейство США, что «не рассматривает рекомендации третьих стран как источник права». Бонн устами министра экономики добавил: «Немецкая торговля руководствуется немецкими законами». Обозреватели называют это первым открытым расколом санкционной коалиции.

[Из протокола совещания у заместителя министра финансов США. 15 октября 1993. Рассекречено в 2033 году.]

ПРИСУТСТВОВАЛИ СЕМЕРО.Спор зафиксирован протоколистом с несвойственной жанру полнотой. Первый заместитель (казначейство): «Руководство об осмотрительности работает: их платежи виснут. Дожимаем до их выборов — блокада полная, включая вторичку по Франкфурту. Треснут». Советник по Европе (госдепартамент): «Треснет не Москва. Треснет Бонн: у немцев газ, верфи и миллиард торговли, они уже уведомили, что чужие рекомендации — не право. Вы предлагаете обменять атлантическую дисциплину на две недели неудобств для Госбанка СССР». Первый заместитель: «Предлагаю проверить, кто кому дороже». Решение: жать до 24-го. Особое мнение советника внесено в протокол — редчайший случай; через девять дней оно окажется пророчеством, а через десять лет — эпиграфом его мемуаров.

САРАЕВО.Передовая группа советского миротворческого контингента ООН прибыла в аэропорт; при следовании колонны в город обстрелян головной бронетранспортёр — ранен сержант. Огонь вёлся с позиций, «принадлежность которых устанавливается» — формула, которая, как отмечает Рейтер, «в этом городе означает всех и никого». Москва подтвердила: контингент остаётся.

* * *

О Сараеве доложили в одиннадцатом часу: сержант Ковальчук, касательное, жизнь вне опасности, колонна дошла.

Генштаб просил санкции на «адекватный ответ по выявленным позициям», МИД — на сдержанное заявление. Северцев дал второе и запретил первое: стрелять из миротворческого мандата — значит сжечь его за сутки, и ровно этого ждали все три стороны, которые в этом городе стреляют.

Он подписал телеграмму контингенту: «Стоять. Отвечать только прицельно установленному стрелку». И отметил в блокноте цену собственного октябрьского хода в Нью-Йорке. Миротворчество оказалось войной в рассрочку, и первый взнос заплатил сержант из-под Полтавы. Завтра страна будет голосовать, ещё не зная его фамилии. Послезавтра — узнает.

Ночью после дебатов Северцев сделал то, чего не делал никогда: попросил принести ему не сводку об эфире, а сам эфир — плёнку, целиком. И пересмотрел финальный блок ещё раз, один, со звуком на минимуме.

Сорок семь секунд тишины он отсмотрел трижды.

На плёнке было видно то, чего не передавала стенограмма. Как зал встаёт — не по команде, вразнобой, рядами. Молча. Как Коробов читает фамилии по бумаге, а с середины — не глядя в неё. Как Кондратьев снимает очки. И как на третьей трибуне эпатажный человек, за вечер не помолчавший и четырёх секунд, стоит сорок семь. И лицо у него на эти сорок семь секунд совершенно другое — из тех лиц, которые не показывают избирателям, потому что с таким лицом не выбирают. С таким хоронят.

Страна, подумал Северцев, выключая аппарат. Вот она вся, в одном кадре: бас, читающий гробы; учитель, снявший очки; и третий — замолчавший так, будто всю жизнь готовился к этим сорока семи секундам. И сто восемьдесят миллионов по ту сторону стекла, вставших с диванов у себя дома. Он знал это не из доклада: такое не докладывают. Вставали по всей стране, у телевизоров, сами, в пустых квартирах, где никто не видел.

Завтра эти сто восемьдесят миллионов пойдут ставить крестики. Какие бы цифры ни принесла ночь подсчёта, главный результат он только что видел на плёнке.

Империю, встающую в пустых квартирах, уже нельзя было вернуть в положение сидя.

Глава 23. Выборы

[Сообщение ТАСС. 24 октября 1993 года, 07:00 по московскому времени.]

МОСКВА. Сегодня в Советском Союзе проходят выборы народных депутатов. В одиннадцати часовых поясах открыто около двухсот тысяч участков; голосование идёт с семи утра до десяти вечера по местному времени. На Камчатке и Чукотке уже проголосовали первые избиратели. За ходом выборов следят триста тысяч гражданских наблюдателей и делегации из сорока государств.

[«Нью-Йорк таймс», 24 октября 1993. Передовица.]

«Сегодня империя, которую Запад два года учился бояться заново, делает то, чего от неё не ждали: спрашивает своих граждан, кто должен ею управлять. В Вашингтоне это называют самым дорогим плебисцитом легитимности в истории. Но важнее другое: сто миллионов человек идут сегодня к избирательным урнам. Мы не знаем, что они выберут. Важно, что выбор у них появился».

* * *

06:40, Владивосток. Капитан траулера — того самого, что ждёт весенней путины за линией, которой больше нет, — приходит на участок в морском клубе до открытия. Как первому избирателю, ему показывают пустую урну. «Расписался, что пустая, — расскажет он потом в пароходстве. — Первый документ в жизни подписал с удовольствием».

09:15, Ташкент. В лагере беженцев с Пянджа по распоряжению Центральной комиссии открыт отдельный участок. Женщина, чей муж служит на заставе, голосует с ребёнком на руках. Иностранному наблюдателю она не говорит, за кого: «Мужик на заставе стоит. Пусть хоть спрашивают».

10:20, Москва, Садовое кольцо. У американского посольства не расходится очередь за анкетами лотереи переселения. Парень в варёной куртке объясняет соседу: «А чё голосовать. Я всё равно уеду. Там наладчику — тыщу баксов». Сосед, инженер лет пятидесяти, молча держит паспорт во внутреннем кармане. Наискосок, через дорогу, стоит очередь на избирательный участок. Очереди друг на друга не смотрят. Обе — за будущее.

10:30, Свердловск. Ельцин голосует в школе, где когда-то учились его дочери. Его хотят пропустить, но он отказывается: «Настоялся без вас, теперь с вами постою». Сорок минут разговаривает с людьми, смеётся. Эти кадры покажут по всей стране. Проходчик метростроя в новом пиджаке — тот, что копил на «Москвич», — стоит четвёртым после него.

10:40, Вильнюс. При штабе гарнизона открыт участок для граждан Союза: военных, членов их семей, служащих. В Литве таких участков четырнадцать. У входа пикет с плакатом «Не легитимизируйте оккупацию». Люди проходят мимо молча. К полудню пикетчиков одиннадцать, очередь растянулась на квартал.

11:00, Москва, Чертаново. Ольга, гражданский наблюдатель с удостоверением №0034118, проверяет пломбы на урнах. Теплотрассу на её улице всё-таки достроили после того, как в эфире назвали фамилию подрядчика. Здесь огласка пока не требуется. За день Ольга подаст два замечания, оба устранят при ней. Вечером она запишет в графе «Происшествия»: «Существенных нет. В 14:20 избирателю Гусеву, 84 лет, стало плохо. Отказался уехать, не проголосовав. Проголосовал. Уехал с врачом».

11:10, Москва, Ленинский проспект. Профессор-физик, чей сын третий год отбывает срок по делу девяносто второго, на участок не идёт. На кафедре знают его слова: «Я не хожу на праздники в учреждение, где сидит мой сын». Как каждое воскресенье, он пишет сыну письмо. В конце приписывает: «За окном большая очередь. Стоят серьёзно. Не знаю, что тебе об этом написать. Пишу как есть: стоят».

11:30, Саратовская область. Комбайнёр, получивший осенью расчёт чеками, приходит с женой к сельсовету перед обеденной дойкой. В кабине ставит крест против того, кто обещал «повернуть руку ладонью к своим». «Урожай наш — пусть и цена будет наша», — говорит он жене. Очередь у сельсовета не редеет.

11:45, восемь городов, одновременно. На пульты милиции ложатся анонимные звонки: заминированы участки — в Москве, Ленинграде, Киеве, Свердловске, Новосибирске, Казани, Минске, Риге. Почерк одинаковый, голоса записаны на плёнку, текст читается по бумаге. Сапёры работают час десять — час сорок. Взрывчатки нет нигде: цель — не взрыв, цель — очередь, которая разойдётся.

Очереди не расходятся.

У шести участков утром соскребали листовки: «Не выбирай камеру получше — ломай тюрьму». К вечеру выяснится, что явка там выше средней по городу.

Люди отходят на положенные сто метров и ждут с термосами. Где-то поют, где-то играют в подкидного на портфеле. Когда сапёры заканчивают проверку, очередь восстанавливается без споров. В Казани аплодируют сапёрам. В Ленинграде старуха выговаривает лейтенанту: «Ты, сынок, в другой раз собаку бери сразу — час культурных людей продержал».

13:20, «Заря-2». В списке спецучастка №9917 четырнадцать человек: персонал, охрана и один прописанный жилец. Начальник смены «девятки» Санин голосует четвёртым. Горбачёв приходит к полудню — в костюме и при галстуке, впервые за два года. В кабине проводит четыре минуты. Охрана нервничает, Санин не торопит. Опуская бюллетень, бывший генеральный секретарь негромко говорит: «Ну вот. А вы говорили — не доживу».

14:00, Грозный. Единственный город страны, где не открылся ни один участок. У сгоревшей гимназии №2 стоит её директор Зара Исмаиловна — в платке, с сумкой. За день к ней присоединятся около трёхсот человек. Стоят молча. Городские власти не вмешиваются. Человек Аслана наблюдает издали и уходит: докладывать не о чем.

16:00, Моздок. Комендантская рота несёт службу на границе; урну в штабном кунге возят по заставам. Лейтенант Дюжев заполняет бюллетень на броне. Вечером запишет в блокноте: «Голосовал первый раз в жизни. С брони. Записываю, чтобы не забыть, как выглядела степь».

17:30, Франкфурт-на-Майне (19:30 московское). Казначейство США исполняет обещание «жать до двадцать четвёртого»: клиринговым банкам предписано прекратить долларовые операции советских концернов. Франкфурт предупреждают о «вторичных последствиях». Консорциум отвечает заготовленным письмом: «Рекомендации третьих стран источником права не являются». Два американских банка замораживают операции, немецкие продолжают расчёты в марках. В дежурной смене советской сети обе телеграммы вешают рядом и подписывают мелом: «Окно сужается. Дверь держится».

19:00, Рязань. Зимин приводит на участок весь свой девятый «Б» — не голосовать, смотреть: «Урок обществоведения по месту проведения». Комиссия пускает — по новому закону открытость полная. Школьники смотрят, как голосуют их родители, соседи, физрук. Девочка с последней парты спрашивает шёпотом: «Сергей Палыч, а это правда считается? По-настоящему?» Зимин отвечает, не понижая голоса: «Вот ночью и узнаем. В этом вся штука, Крайнова: раньше было известно заранее, а теперь — ночью и узнаем».

21:00, Москва, Большая Тульская. Степан Игнатьевич приходит за час до закрытия, когда очередь уже короче. В кабине надевает очки и читает бюллетень до последней фамилии. Складывает вдвое, опускает в урну. Молодой член комиссии слышит от него: «Смотри мне, дочка, посчитай как есть. Я первый раз в жизни не для галочки ходил. Мне для галочки — семьдесят лет стажа, хватит».

* * *

Северцев проголосовал в восемь десять на участке в высотке на Котельнической. Как обещал, занял очередь и отстоял одиннадцать минут под камерами мировой прессы. Остаток дня провёл в Кремле. Вмешиваться не пришлось: комиссии справлялись без его звонков. Два года назад такое было невозможно.

Приступ начался в двадцать три пятьдесят, когда по второй программе шли первые регионы: Дальний Восток, Сибирь.

Обычная тяжесть опустилась на грудь, но на этот раз не ушла. К половине первого поплыл потолок. Арсеньев, которого Карпухин вызвал без доклада, работал молча: нитроглицерин, кислород, укол, кардиограф. Лента показывала аритмию.

— Госпитализация, — сказал Арсеньев.

— Утром, — сказал Северцев. Голос сел, но держал. — Ночь подсчёта. Я досижу.

— Вы долежите. Компромисс: остаётесь здесь, на диване, под монитором. Я рядом. При ухудшении увезу без разговора. Бумаги запрещаю. Телевизор… — Арсеньев посмотрел на экран с первыми процентами. — Телевизор оставьте.

Дверь в приёмную осталась приоткрытой — на два пальца, для воздуха.

Между часом и двумя ночи Северцев услышал, как в приёмной собирается совещание, которого он не назначал.

Он узнал всех: Волкова, Багрова, Маслюкова, Геращенко и Примакова, приехавшего прямо с самолёта. Пятеро обсуждали телеграммы комиссиям, инкассацию протоколов, меры по восьми городам после звонков о минах, дежурство по Сараево и порядок объявления результатов.

— Резолюции подготовлю к семи, подпишет, когда врач разрешит, — сказал Волков.

— Если не разрешит, у пятерых присутствующих в совокупности достаточно полномочий, — ответил Багров.

После паузы Маслюков произнёс:

— Достаточно. Но давайте всё-таки — чтобы разрешил.

Северцев мог встать, войти в приёмную и одним появлением прекратить разговор. Не встал. За дверью происходило то, ради чего он работал два года: государство обходилось без него. Никто не присваивал власть — пятеро закрывали образовавшуюся пустоту.

На мгновение ему захотелось услышать спор. Тогда он вошёл бы и навёл порядок привычным способом. Но они не спорили.

Он помнил из сгоревшей хроники, как это начинается: не с заговора, а с заботы. Вождь на даче, бумаги возят фельдъегеря, врачи докладывают не ему, а о нём, страна привыкает жить без него. Разница была в одном: тогдашний вождь не понимал, что происходит. Северцев понимал.

За дверью возникало не регентство, а рабочий порядок на случай его болезни. Это было правильно. И всё же ему было страшно.

04:10. По телевизору идут Урал и Поволжье. Технократы и независимые впереди, Фронт получает ожидаемую треть, Ельцин уверенно побеждает в округе. Неожиданность — двенадцать процентов у списочной партии третьей трибуны. Северцев встречает эту цифру почти со смехом: очередь, над которой смеялись, дошла до урны.

Были и другие результаты. Во Львове и Тернополе лидировали конфедералисты, в Казани — сторонники «особого договора». Всего они могли получить около сорока мандатов. Сепаратизм стал не лозунгом, а строкой в протоколе. Теперь с ним предстояло спорить депутатам, а не сапёрам. На это Северцев и рассчитывал.

06:00. Москва и запад закончили подсчёт первых массивов. Арсеньев посмотрел ленту и сказал: «Стабилизация». Совещание в приёмной закончилось. Участники расходились по одному.

Последним уходил Багров. У приоткрытой двери он на несколько секунд задержался.

Потом ушёл, не заглянув.

Северцев подвёл итог недели: долларовая блокада, пустое кресло Страсбурга, пуля в советском БТР под Сараево, восемь городов после звонков о минах. Они не смогли остановить только очередь. Всё остальное они остановили.

* * *

[Два документа об одном утре.]

Телеграмма Центральной избирательной комиссии, 25 октября, 09:00: «Предварительно, по обработке 61 процента протоколов: явка — 71,4. Голосование признано состоявшимся во всех округах, кроме одиннадцати, перенесённых ранее. Существенных нарушений, влияющих на итоги, не зафиксировано. Пересчёты по заявлениям наблюдателей — 214 участков — расхождений сверх допустимых не выявили».

Шифртелеграмма посольства США, Москва, то же утро (рассекречено в 2028-м): «Оценка: выборы признаны обществом раньше, чем властью. Главный показатель — не цифры, а очереди, вернувшиеся после сообщений о минировании. Советское руководство получило запас легитимности минимум на десятилетие. С этого понедельника нам противостоит не режим. Нам противостоит страна, у которой есть квитанция».

* * *

Арсеньев разрешил показать Северцеву одну страницу ночной сводки. В два сорок «Свобода», вторые сутки работавшая без перерыва, сообщила о «массовых вбросах» по трём адресам со ссылкой на источники в комиссиях. К шести наблюдатели провели пересчёт: расхождений не оказалось, а по одному адресу указанного участка не существовало. Опровержение передали одной строкой в следующем выпуске. Утренние газеты трёх столиц успели напечатать сообщение о вбросах, но не результаты пересчёта.

Северцев вернул сводку без резолюции. Новость жила час, заголовок — дольше. Ответом были двести четырнадцать пересчитанных участков.

Утром двадцать пятого Волков принёс тонкую папку: семь согласованных за ночь резолюций. На каждой — пять виз, краткое обоснование и расчёт.

Северцев уже сидел за столом. Он медленно прочитал все семь документов. Они были безупречны. Он подписал каждый.

— Спасибо за ночь. Всем пятерым. Я слышал.

Волков моргнул.

— Дверь была приоткрыта. Я слышал работу, а не заговор, поэтому подписи стоят. Но запомните оба факта вместе: я слышал — и я подписал. В следующий раз порядок будет обратный: сначала подписываю я, потом совещаетесь вы. Пока я жив, это единственная процедура преемственности в стране. Съезд, кстати, со мной согласится: у него теперь тоже есть квитанция.

— Понял вас, — сказал Волков. И, помедлив, добавил то, чего говорить был не должен: — Мы всю ночь… все пятеро… Маслюков сказал за всех, вы, возможно, слышали. «Давайте всё-таки — чтобы разрешил». Это было общее, Владимир Александрович.

— Слышал, — сказал Северцев. — Поэтому вы все ещё работаете. Идите.

Глава 24. Настоящий мандат

[Сообщение ТАСС. 12 декабря 1993 года.]

МОСКВА.В Кремлёвском Дворце открылся Съезд народных депутатов СССР нового созыва. Из двух тысяч двухсот тридцати девяти избранных депутатов зарегистрировались две тысячи двести семь. «Союз труда и закона» получил тысячу девяносто мест, «Фронт национального спасения» — семьсот сорок одно, либерально-демократическая фракция — двести шестьдесят восемь. Сто восемь депутатов остались вне фракций. Съезд утвердил регламент и избрал счётную комиссию. Заседания транслируются полностью.

[Из обзора иностранной информации ТАСС. Декабрь 1993 года.]

ВАРШАВА.Польша объявила о проведении весной референдума о вступлении в НАТО.

ВАШИНГТОН.США предложили Москве провести консультации по вопросам торговли и безопасности — первые переговоры такого уровня за три года. В Госдепартаменте признали, что легитимность советского правительства подтверждена выборами. Джордж Сорос заявил в интервью «Файнэншл таймс»: «Европейская глава закрыта. Следующее десятилетие принадлежит Азии — и азиатским кризисам».

[Что в Союзе. Декабрь 1993 года.]

БАЛАКОВО.Одиннадцатого декабря включён в сеть четвёртый энергоблок Балаковской АЭС. Директор станции сказал на митинге: «Реактору всё равно, кто победил. Ему важно, чтобы работали».

ПСКОВ.Директор сельской школы, избранный депутатом, провёл первый приём избирателей в учительской. На вопрос, не заберут ли его теперь в Москву насовсем, ответил: «Заберут — сбегу. Уроки по средам».

ГЛАЗОВ.Вечерний техникум при топливном заводе открыл второй поток. Среди зачисленных — мастер смены, который год назад таксовал на «Жигулях». В графе «цель поступления» он написал: «Остаться».

* * *

Съезд начался с неработающего микрофона.

Открывал заседание старейший депутат — восьмидесятилетний хирург из Омска. Он постучал по сетке, развёл руками, и две тысячи человек в зале вдруг рассмеялись — легко и вместе, как смеются в очереди, когда ломается касса. Техник побежал по проходу. Дождавшись звука, хирург сказал:

— Работает. Ну, значит, и мы сработаем.

Стенографистки записали: смех, аплодисменты.

Северцев сидел не в президиуме, а в гостевой ложе. Так он решил сам: у избранного Съезда должен быть свой президиум. Двадцать месяцев назад в этом зале голосовали единогласно и боялись поодиночке. Теперь голосовали по-разному.

* * *

Багров подошёл к нему в перерыве.

— Поздравляю, Владимир Александрович. Искренне. Вы получили то, чего не было ни у Романовых, ни у генеральных секретарей: мандат, который трудно оспорить. Семьдесят один процент явки, триста тысяч наблюдателей, пересчёты по всем жалобам. Настоящий.

— Спасибо, Сергей Антонович. Но вы ведь не только поздравить хотели?

— Не только. Два года вы приучали старую гвардию, аппарат и армию жить по закону. Мы научились. У Фронта семьсот сорок один мандат, и ни один не украден. У либерал-демократов — двести шестьдесят восемь. Это голоса людей из очередей. Теперь всё по закону.

Он произнёс последние слова медленно, как пробуют на вес монету.

— Вы отняли у этой страны заговор как жанр и выдали взамен процедуру. Докладываю как старый штабист: процедура нам нравится. Заговор можно раскрыть. Большинство можно только вырастить — и мы теперь знаем грядки. Впереди бюджет, цены, сельские тарифы, потери на границах. Каждый ваш трудный год — наш урожайный. Никакой мистики, чистая агрономия.

— Вы это как председатель Комитета говорите?

— Как гражданин. Генерал у вас в подчинении. Гражданин — нет. У него теперь есть голос.

— Чистая, — согласился Северцев. — С одной поправкой: грядки теперь общие. И полоть их будут на глазах у страны — под стенограмму, при наблюдателях, с пересчётом. Двадцать месяцев мы играли в темноте. Посмотрим, как вам играется при свете.

Отойдя на два шага, Багров обернулся:

— Сегодня из зала вас спросят о вашем мандате. Советую ответить прямо.

— Кто спросит?

— Тот, кому вы вернули голос. Красивая выйдет симметрия. Я жду её с утра.

Они пожали руки и разошлись. Стенографистка гостевой ложи не расслышала разговора. В её тетради осталось только время: перерыв, четырнадцать двадцать.

* * *

Резолюции теперь приходили к Северцеву с пятью визами, кратким обоснованием и расчётами. Он проверял отдельные цифры и подписывал последним.

Шестая подпись. Раньше его подпись была единственной. Теперь государство готовило решения без него и ждало его только там, где это требовалось по закону. Врач называл новый порядок щадящим режимом, Волков — отлаженным документооборотом. Ильин говорил иначе:

— Это регентство, Владимир Александрович. Регент — канцелярия. Она пока присягает вам. На слове «пока» настаиваю.

В первую неделю Съезда среди обычных бумаг появились те, которых Северцев ждал.

Резолюция о прекращении деятельности отдела технического контроля вступала в силу в день открытия Съезда. Виза Багрова стояла второй, без возражений. Северцев подписал документ и потребовал за три дня представить протоколы уничтожения материалов. Избирательная кампания закончилась, вместе с ней должен был исчезнуть и установленный на время контроль.

В справке Госбанка к итогам года цифры были хуже прежних, но честнее. Нефть стоила четырнадцать долларов шестьдесят центов за баррель — валютный план недополучал три с половиной миллиарда. Франкфуртская прибыль закрыла половину потерь. Малайзийский банк-корреспондент ушёл под угрозой американских штрафов, кипрский посредник — без объяснений. За два квартала чистая прибыль сети сократилась на треть.

Геращенко приписал от руки: «Мы всё ещё зарабатываем. Но уже не легко».

Северцев подчеркнул вторую фразу и написал на полях: «„Атому“ и „Космосу“ подготовить совместную программу вычислительной техники и связи. Доклад к весне. Кремний — нефть следующего века». Справку он велел включить в закрытый доклад Съезду без купюр: пусть новые хозяева бюджета привыкают к честной арифметике раньше, чем к парадной.

Следующим было представление И. Д. Ланина на должность руководителя аппарата парламентского комитета по законодательству. Северцев подписал его и снова не открыл личное дело, два года лежавшее в третьем ящике. Такие бумаги читают, когда собираются остановить человека. Ланина он останавливать не хотел.

Из Моздока пришёл квартальный рапорт: «Лейтенант Дюжев П. С. службу несёт. Взысканий нет. Объявлена благодарность за организацию выездного голосования на заставах». Северцев подшил рапорт в правый ящик.

В справке Генштаба одной строкой сообщалось: «План „Возмездие“ переработан с учётом замечаний; хранится в оперативном управлении в степени готовности „Б“».

Северцев вызвал начальника Генштаба и спросил, чья подпись стоит под новой редакцией. Подписи не было: документ считался рабочим.

— План войны на чужой территории не может быть рабочей бумагой, — сказал Северцев. — Либо на нём стоит моя подпись и о нём уведомлён парламент, либо шредер. Доложить об исполнении.

Через день доложили: шредер. Он не поверил и приказал Ильину проверить. Ильин проверил: шредер — но начальник оперативного управления перед уничтожением конспектировал план от руки, «для памяти». Конспект изъяли. Память осталась.

В блокноте Северцев записал: «Армия научилась готовить войну без спроса. Разучить не успею. Успею не дать команды».

Арсеньев письменно напомнил о десятидневном обследовании в январе. К докладу была приложена октябрьская лента с подчёркнутым участком и словом «След». Северцев написал: «После бюджетной сессии». Она заканчивалась в феврале; следом шли пересмотр цен и весенний доклад концернов. Страна уже могла обойтись без него десять дней. Он сам ещё не мог это принять.

Из разведывательных сводок Ильин выделил женевскую. Институт стратегических исследований разослал правительствам закрытый доклад «СССР: устойчивость без основателя». Его авторы считали, что созданная Северцевым система впервые способна пережить своего создателя. Иностранным правительствам советовали налаживать отношения с заместителями. В приложении перечислялись одиннадцать фамилий второго эшелона. Двоих называли предсказуемыми.

Северцев перечитал список. В обоих случаях женевские аналитики были правы, и это было хуже всего: мир уже назначил ему наследников и не ошибся ни разу.

Ещё одну бумагу в четверг вечером принёс Волков.

— Люксембургское звено. Второе движение по счёту за всё время наблюдения.

— Списание?

— Зачисление. Восемьсот тысяч долларов, вчера в четырнадцать десять по Москве. Отправитель — торговая контора в Сингапуре, зарегистрированная двадцать шестого августа девяносто первого. Дальше след обрывается.

Счёт не подавал признаков жизни девятнадцать месяцев. Весной с него один раз оплатили сирийский транш. Теперь деньги пришли снова. Такие суммы перечисляют заранее, когда готовят расходы. Кто-то планировал новую операцию после выборов — на эпоху, у которой теперь есть квитанция.

— Наблюдение продолжать. Круг знающих не расширять. В сингапурском отделении запросите под видом плановой ревизии список всех счетов, открытых после двадцатого августа девяносто первого. Посмотрим, сколько ещё семян посеяли в те три дня, пока мы считали погибших и думали, что победили.

* * *

Последняя весть пришла не на бумаге. Геращенко приехал сам, без звонка. Северцев сразу заметил, что привычное спокойствие банкиру изменило.

— Начался отток. С утра. Это не санкции. Это недоверие.

Он положил на стол лист с тремя строками. Эмиратский вкладчик без объяснений отозвал половину депозита. Сингапурский и венский банки задержали клиринг на сутки. Ещё четыре банка запросили свежие балансы. По отдельности — обычная осторожность. Вместе, за восемнадцать часов, — почерк.

— Кто-то не ломает, а щупает, — сказал Геращенко. — Пустил слух, что у нас проблемы, и смотрит, побегут ли вкладчики. Побегут — слух станет правдой сам собой, к пятнице. Ваш венгр с того ужина в Лондоне называл это рефлексивностью: толпа делает явью то, во что поверила.

Северцев слушал и слышал не Геращенко — Сороса, через полгода, поверх воды: «однажды они решат так про вас».

— Чем удержим?

— Деньгами. Все требования надо оплачивать сразу: задержка вызовет панику. Свободных средств нет — они в контрактах, в Бушере, в «Пути». Остался резерв Гохрана. «Алмаз».

Золото и камни Северцев не трогал два года. Это был запас на случай войны, которой он не собирался допускать.

— Сколько понадобится?

— Треть. Половина, если давление не прекратится.

Северцев не сразу взял ручку. Весь год он повторял: Москва больше не просит, Москва ставит условия. Теперь выяснилась цена этой независимости. Доктрина держалась не гордостью — золотом. Кончится золото — кончится и «не просим».

Он подписал.

К пятнице отток прекратился: щупавший увидел бездонную, как показалось, подушку и отступил — так отступают от колодца, в который бросили камень и не услышали дна. Сеть устояла. О том, что дна у колодца на треть меньше, чем было в понедельник, знали трое.

В блокноте Северцев записал: «Впервые спасали не мы. Спасали нас. Заплатил резервом. Доктрина стоит столько, сколько золота осталось в подвале. Проверил дно — оно ближе, чем вчера».

Ночью Ильин принёс хронометраж событий. Первый звонок эмиратскому вкладчику — «в Москве трудности, выводите первыми» — сделали через девятнадцать часов после сингапурского перевода. Звонивший знал детали балансов и имена. Такой слух не рождается на бирже: его готовят и оплачивают, и стоит он ровно тот калибр, под который кладут вперёд.

Доказательств не было. Северцев дописал в блокноте: «Проверяли, похоже, на наши».

* * *

[Из обзора иностранной информации ТАСС. Декабрь 1993 года. Дополнительно.]

ФРАНКФУРТ.Концерн «Металльгезельшафт» оказался на грани краха: потери на нефтяных фьючерсах оцениваются в полтора миллиарда долларов. Консорциум банков готовит пакет помощи. Советская сеть, недавно расширившая клиринг через Франкфурт, понесла умеренные потери. Концерн «Недра» предложил выкупить часть долгосрочных топливных контрактов немецкой компании. Геращенко прокомментировал: «Длинные обязательства должны лежать у того, у кого длинная нефть».

ПЕКИН.КНР предложила перевести приграничную торговлю и транссибирский транзит на расчёты в юанях. Москва согласилась при условии встречных расчётов в рублях для южных провинций Китая. Обозреватели отмечают: две крупнейшие несвободные валюты мира учатся обходиться без третьей, свободной.

СТРАСБУРГ.Премия Сахарова вручена при пустом кресле. Москва объявила о пересмотре дела Тарновского в связи с законом об амнистии, внесённым новым Съездом. Комментарий лауреата, переданный адвокатом, состоял из двух слов: «По списку».

[Из стенограммы первого заседания Съезда народных депутатов СССР. 12 декабря 1993 года.]

ПРЕДСЕДАТЕЛЬСТВУЮЩИЙ: …таким образом, регламент утверждён. Депутат у шестого микрофона — по порядку ведения? Представьтесь.

ДЕПУТАТ ЕЛЬЦИН Б. Н.(Свердловский территориальный округ): По порядку ведения. Вопрос короткий. Регламент мы приняли, комиссии выбрали — хорошо. Но я хочу спросить того, кто слушает нас из гостевой ложи. Мандаты у нас теперь настоящие. А у него? Свой он получил в августе девяносто первого — все помнят как. Не пора ли и первому лицу идти на выборы? Я не требую, я спрашиваю. Пусть страна услышит ответ. (Шум в зале.)

ПРЕДСЕДАТЕЛЬСТВУЮЩИЙ: Борис Николаевич, это не по порядку ведения…

ГОЛОС ИЗ ГОСТЕВОЙ ЛОЖИ (без микрофона): По порядку. Вопрос правильный. Ответ будет в этом зале. Дайте новому Съезду год на работу — и я сам внесу закон о выборах главы государства. Обещаю под стенограмму и при трёхстах тысячах наблюдателей. Работайте, Съезд.

(Шум. Аплодисменты части зала. Фракция Фронта аплодирует стоя — единственная.)

* * *

Ильин принёс вечернюю сводку и задержался у двери.

— О третьей фракции, Владимир Александрович. Мы ошиблись все, я первый. Утешение одно: в стране без наших очередей он взял бы четверть. Очередь — его месторождение. Сократите очереди — сократите и его. Запретить этот голос нельзя. Он выветривается.

Вечером Северцев приехал домой раньше обычного. Екатерина Петровна открыла сама и велела подавать ужин на кухне, а не в кабинете.

Они сидели вдвоём под жёлтым абажуром. Радиоточка передавала сводки со Съезда и обещала к выходным снег. Екатерина Петровна рассказывала про внука: приезжал в воскресенье, пересчитал своих оловянных солдатиков и одного сам подарил соседскому мальчику. Северцев ел щи и впервые за много недель никуда не спешил.

— Устал? — спросила она.

— Устал.

— По телевизору не видно. А здесь видно. Твою сторону кровати я снова стелю с марта. Ты не заметил. Полгода спишь в кабинете, будто бережёшь мой сон. Благородно, но глупо. Я спросила твоего врача. Он сказал: нужен режим. Диван — не режим, Володя. Это гордыня.

Она смотрела на него спокойно, чуть насмешливо. Сорок лет она любила человека, чьё тело он занял. За эти два года она что-то поняла, но ни разу не спросила.

— Спасибо, Катя, — сказал он.

— На здоровье.

* * *

Перед сном Северцев открыл блокнот на странице с тремя строками:

«У власти должно быть ухо. Не доносчик. Ухо».

«Проверить на себе».

«Ухо — есть. Проверить руку».

Пятнадцать месяцев назад он не смог написать четвёртую. Её нельзя было придумать заранее — её можно было только заработать: страной, стоящей в очередях под сапёрами; пятью визами на резолюциях; ночью, когда он лежал под монитором и не встал; залом, который научился смеяться; собственной рукой, которая сегодня в гостевой ложе сама, без борьбы, пообещала стране выборы её первого лица.

Северцев взял перо и написал:

«Разжать. Не выронив».

Сегодня, подписывая разрешение на расход резерва, он уже кое-что выронил. Не страну — золото. Но рука, выходит, разжимается и тогда, когда её разжимают за тебя, а ты называешь это спасением.

На краю стола стоял оловянный солдатик. За окном засыпала страна: с новым Съездом, новыми долгами, старым счётом в Люксембурге, который снова пришёл в движение, и первым за семьдесят лет честным «посмотрим» вместо вечного «так точно».

Империя нанесла свой ответный удар — по миру, по себе, по нему. Все трое устояли. Все трое запомнили.

Северцев погасил лампу и пошёл спать на свою сторону кровати.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге