Обложка Предел Эфира. Том 1. Лестница Нулей

Предел Эфира. Том 1. Лестница Нулей

Anri1234

0% прочитано
Стандартный
Anri1234

Предел Эфира. Том 1. Лестница Нулей

Глава 2

霊素の果て

ПРЕДЕЛ ЭФИРА

Том 1

Лестница Нулей

◇ ◆ ◇

Проект «Кагэ Рэн»

Глава 3

Кагэ Рэн

Пролог

Пролог. Неисчисленная

◇ ◆ ◇

Всё, что может быть сказано, сказано изнутри.

— Нулевой Закон

I

В начале июля, под вечер, в страшную духоту, Кагэ Рэн медленно, словно человек, который никак не может на что-то решиться, вышел из своей каморки на третьем этаже старого доходного дома на склоне Янаки. Вернее было бы назвать её чердаком: четыре с половиной татами под таким низким потолком, что выпрямиться во весь рост можно было только посередине.

Спускаясь по лестнице, он дважды останавливался. В первый раз, когда из глубины коридора на втором этаже донёсся кашель хозяйки. Во второй, когда начал думать, почему же он остановился.

За ним числился долг за три месяца. Сумма небольшая. Но дело было вовсе не в сумме. Всякий раз, встречаясь с хозяйкой, Ганги Томэ, он чувствовал, как её маленькие мутные глаза взвешивают его. Не его как человека, а его долг. Это было для Рэна невыносимо.

Впрочем, если говорить точно, в последнее время он почти перестал чувствовать и это «невыносимо». Рэн смутно понимал, что в этом-то и заключалась беда.

С рождения Рэн видел немного больше, чем положено.

Вот стоит человек. Рэн видел не тень у его ног, а что-то вроде руки, которой этот человек цепляется за то, что он есть. Иногда это была тонкая нить, иногда ржавая цепь. У младенцев она поражала толщиной, у умирающих стариков тонкостью. И у всех без исключения она тянулась куда-то вверх, в невидимое, бесконечно.

Врач, выслушав маленького Рэна, сказал: «Вероятно, разновидность синестезии». Мать плакала. Отец ничего не сказал и через год ушёл.

Сам Рэн никак это не называл. Ему казалось, что стоит дать этому имя, и оно станет его собственностью.

Лишь много позже он услышит, как один человек назовёт это нитью держания. Нитью, которой человек держится за своё бытие.

II

Полгода назад Рэн напечатал в студенческом альманахе короткую статью. Называлась она «О нуле». Он был уверен, что её никто не прочёл.

Суть её была такова.

Чем выше мир, тем больше того, что лежит ниже, он считает нулём. Для нас, живущих в трёх измерениях, толщина линии на бумаге равна нулю. Сколько бы ни рыдали и ни кричали жители листа, для нас это событие без толщины. Так не лишены ли толщины и наши слёзы для того, кто стоит выше нас?

До этого места всё было похоже на то, что какой-нибудь философ давно уже сказал. Сердцевина статьи лежала дальше.

Если право считать нижнее нулём содержится в самом факте стояния выше, то не позволено ли стоящему выше не считать нижних? Больше того: не в этом ли и состоит само определение «стоять выше»?

Люди делятся на два разряда. На тех, кто считает, и тех, кого считают.

Когда он это писал, это была лишь игра ума.

Но сейчас, спускаясь вечерним склоном, Рэн отчётливо понимал: никакой игры не было. Он написал эту статью для себя одного. Ради тех нитей, которые видел только он.

И ещё одно. Нити он не только видел.

Это случилось три дня назад, ночью. Перед домом умирала кошка, сбитая машиной. Рэн присел на корточки и смотрел на её маленькую дрожащую нить. Тонкую, почти прозрачную, но всё равно цепляющуюся вверх, вверх.

Он коснулся её. Не пальцами, а чем-то другим.

Глубоко в груди что-то скрипнуло. Тонкая трещина, которая была там с самого рождения, едва заметно разошлась.

Нить порвалась.

Кошка не умерла. Только наутро, когда она свернулась клубком на том же месте, велосипед почтальона проехал прямо по ней, будто там ничего не было. Колёса не прошли сквозь её тело. Они просто проехали по месту, где она лежала, не посчитав его.

Видел это только Рэн.

III

В винной лавке под горой он купил бутылку дешёвого сётю и половину выпил на скамейке в парке. Не опьянел. То, что он не может опьянеть, слегка его разозлило.

Солнце село, появились комары.

Рэн поднялся и пошёл вверх по склону. Обратно он шёл куда твёрже, чем сюда.

В шестициновой комнате на первом этаже, служившей одновременно конторой, ещё горел свет.

За сёдзи маленькая тень щёлкала костяшками счётов. Томэ было за семьдесят, но когда дело касалось цифр, её пальцы бегали быстро, как у двадцатилетней девушки.

— Кагэ-сан.

Его окликнули прежде, чем он успел заговорить. Сёдзи приоткрылись на узкую щель, и в неё выглянули мутные глаза.

— Три месяца, между прочим. Не заплатите до конца месяца, извольте съехать. Я тут не благотворительностью занимаюсь.

— …Я понимаю.

— Кто понимает, тот долгов не копит. Часы, что ваша матушка оставила в залог, я ведь давно могла бы продать.

Рэн посмотрел на её нить.

Для старухи она была странно толстой. Почерневшая, лоснящаяся от жира, вся в узлах, она всё же с поразительной силой цеплялась вверх, вверх. За деньги, за конторскую книгу, за этот старый дом и ещё…

И ещё за звук, доносившийся из кухни: там мыли чашки.

— Саё! Где чай? Ну до чего же нерасторопная девка.

Звук на кухне на миг смолк, и тихий голос ответил: «Простите». Это была Саё, племянница Томэ. Ей было девятнадцать, но учиться её не пускали, и целыми днями она прислуживала тётке. В те дни, когда Рэн оставался без ужина, именно она молча оставляла у его двери онигири.

— Эта девчонка без меня и дня бы не прожила, — сказала Томэ и хмыкнула.

И в это мгновение Рэн увидел. Самый толстый узел на нити Томэ. Не деньги. Не книга. Это была Саё. Сжимать Саё в кулаке как свою вещь — вот что сильнее всего держало эту старуху на свете.

Те, кто считает, и те, кого считают.

Рэн вспомнил строку из своей статьи. Нет, не вспомнил. Она с самого начала, не переставая, звучала у него в голове.

Эта старуха считает Саё. Как свою собственность. Как строчку в конторской книге. А раз так…

А раз так, не позволено ли тому, кто стоит выше этой старухи, не считать её саму?

Это нужно проверить, подумал Рэн. Иначе он так никогда и не узнает, кто он. Тот, кто считает? Или всего лишь какая-то дрожащая тварь, которой почему-то видны нити?

Трещина в груди разошлась.

Что-то, что не было пальцами, прошло сквозь щель в сёдзи и коснулось того самого узла на чёрной нити старухи.

Узел был страшно тяжёл. С кошкой не сравнить. Семьдесят лет цепкости натянули нить, как стальную струну. Рэн чувствовал, как там, в глубине трещины, скрипит и стачивается что-то его собственное.

И всё же он не разжал руку.

Щёлк.

Звука не было.

IV

Томэ не умерла.

Не выпуская счётов, она дважды моргнула. Потом медленно подняла глаза на Рэна. В них не было ни гнева, ни страха. Только рассеянное недоумение человека, который никак не может что-то вспомнить.

— …Кагэ-сан?

В эту минуту из кухни вошла Саё с подносом.

На подносе дымилась одна чашка.

Саё остановилась прямо перед Томэ, сидевшей посреди конторы. Огляделась и склонила голову набок.

— Ой… Кагэ-сан, вы не знаете, куда ушла тётушка? Мне показалось, она меня звала.

Лицо Томэ было обращено к ней снизу вверх.

— Саё. Что ты несёшь? Я же здесь…

Саё хотела поставить поднос на колени тётке. Поднос не прошёл сквозь тело Томэ. Он просто без всякого сопротивления опустился на татами, словно место, куда его поставили, никогда и не было её коленями.

Пар от чашки поднимался ровным столбом прямо перед лицом старухи.

— Странно… — пробормотала Саё. — Мне казалось, я заварила две чашки.

Рэн, не сказав ни слова, поднялся по лестнице.

Вошёл к себе, закрыл дверь и опустился на татами.

Его начало трясти. У него был жар. Он продержался три дня.

В бреду Рэн то и дело просыпался. И каждый раз видел в углу комнаты маленькую старуху, сидевшую на коленях.

Томэ не сердилась. Не упрекала. Она сидела тихо, как чужая кошка в незнакомом доме, и лишь изредка бормотала, будто самой себе:

— Кагэ-сан… А мне-то теперь чем платить?

Рэн не мог ответить.

На четвёртое утро жар спал.

Под окном Саё поливала мостовую водой от пыли. Она казалась бодрой. Во всяком случае, выглядела бодрой. Держала спину чуть прямее, чем прежде, и громче обычного здоровалась с соседями. Никто не удивлялся, что тётушки больше нет. Контору приняла Саё, и в листке квартального совета с самого начала стояло её имя.

Человека по имени Ганги Томэ не было нигде, и никто её не считал.

Только по вечерам Саё ставила на кухне две чашки, какое-то время смотрела на них, потом одну убирала обратно на полку. И, сама не зная почему, немного плакала. Рэн смотрел на это с верхней ступеньки лестницы.

Он пытался понять, что же он приобрёл.

Чувство того, что он встал выше. Уверенность, что он из тех, кто считает. Ощутимый вес права, по которому он обратил старуху в ноль.

Ничего не было.

Вместо этого в глубине трещины что-то непоправимо убыло. Когда он пытался разглядеть собственную нить, она оказывалась чуть тоньше прежнего и где-то просвечивала насквозь.

Никакого права я не получил, думал Рэн.

Я украл то, чего нет нигде.

И единственный на всём свете, он один продолжал считать старуху, которую перестали считать все остальные.

V

В ту ночь под фонарём у дома стоял юноша в белом.

На вид он был ровесником Рэна. Несмотря на лето, на нём был белый пиджак без единого пятнышка, а в руках он держал тонкую брошюру. Тот самый студенческий альманах.

— «О нуле», — сказал юноша. Голос у него был мягкий и хорошо поставленный. — Я прочёл, Кагэ Рэн-кун. Пожалуй, во всём этом городе всерьёз её прочёл только я.

Рэн попробовал увидеть его нить.

И не увидел.

Дело было не в том, что нити не было. Там, где ей полагалось быть, что-то лежало, аккуратно вписанное, как ответ в задачу.

— Вы пытались найти ответ. И были очень близко, — улыбнулся юноша. — Но одну ошибку вы всё ещё делаете. Обращать в ноль нужно не других.

Он закрыл брошюру и протянул её Рэну.

— Меня зовут Сиро Гэ. Таких, как вы, мы называем «почти решёнными». Я ещё приду. Когда ваша трещина разойдётся чуть шире.

Когда юноша ушёл, Рэн заметил, что на последней странице брошюры чужим почерком приписана одна строка.

Не Имеющий Имени не считает ничего. Потому мы решим всё вместо него.

Это имя было в сказке, которую давным-давно рассказывала ему бабушка. Про того, кто сотворил мир, но себе имени не дал. Про того, до кого, каким именем его ни зови, зов никогда не доходит на тот берег.

Рэн долго стоял под фонарём, сжимая брошюру.

Из окна его комнаты на него неотрывно смотрела сверху маленькая старуха.

◇ (Конец пролога) ◇

Глава 5

Глава 1. Вторая чашка

◇ ◆ ◇

I

С той ночи прошло семь дней.

Число это Рэн знал точно. Он не мог не считать. Каждое утро, когда первый свет ложился на древесный узор низкого чердачного потолка, он мысленно загибал палец. Один день. Два. Три. Будто это число было единственным доказательством, что он всё ещё стоит на стороне тех, кто считает.

И на седьмое утро в углу комнаты по-прежнему сидела маленькая старуха.

За ночь Томэ никуда не исчезла. С того четвёртого утра, когда спал жар, она не исчезала ни разу. Спала она или бодрствовала, Рэн не знал. Но стоило ему открыть глаза, она всегда сидела на том же месте, так же на коленях, сложив ладони одна на другую, чуть опустив мутные глаза, и смотрела куда-то на кромку татами.

Взгляд этот не укорял. Именно это и било Рэна сильнее всего.

Пусть бы укоряла, думал он не раз. Пусть бы кричала, бранилась, требовала, как требовала плату за комнату, пусть бы своими маленькими пальцами, как костяшками счётов, перещёлкала одно за другим все его преступления. Тогда он хотя бы вернулся в число тех, кого считают. Преступником, строкой в конторской книге, но вписанным куда-то.

Но Томэ молчала. После тех немногих слов, что она пробормотала за три дня его жара, она сомкнула губы. Впрочем, и «сомкнула губы» было, пожалуй, неверно. Она была тиха, как человек, у которого больше нет ни слов, которые нужно сказать, ни того, кому их сказать.

Рэн сложил футон и спустился умыться.

С каждой скрипучей ступенькой за его спиной спускалось на ступеньку ещё одно присутствие. Шагов не было слышно. Таби Томэ не заставляли старые доски звучать. Дело было не в том, что они не звучали: сами доски не считали, что на них что-то стоит. Рэн это знал. Знал и не оборачивался.

Обернуться значило удостовериться, что она там. Он и без этого знал, что она там. Велика ли разница между тем и другим, Рэн не понимал. И, не понимая, каждое утро выбирал не оборачиваться.

Сёдзи конторы на первом этаже уже были раздвинуты.

За конторским столиком сидела Саё. На том месте, где почти семьдесят лет сидела тётка и где вата в дзабутоне вся сбилась на одну сторону, сидела девятнадцатилетняя девушка, чуть сгорбившись, положив пальцы на счёты.

Звук костяшек был совсем не таким, как у Томэ. Счёты Томэ стучали без перерыва, как капель. Счёты Саё щёлкали раз и замолкали, она заглядывала в книгу и щёлкала снова. Звук был нерешительный, будто она о чём-то спрашивала цифры.

— Ах, Кагэ-сан. Доброе утро.

Саё подняла голову и улыбнулась.

Рэн замечал, что улыбка эта стала чуть светлее, чем неделю назад. Не мог не замечать. Лицо девушки, которую больше не называют растяпой. Плечи девушки, которую больше не окликают с утра до ночи. Эта лёгкость казалась Рэну лезвием.

Потому что эту лёгкость сделал он.

— …Доброе утро.

— Мисо-суп я подогрела. Потом принесу вам.

Сказав это, Саё снова опустила глаза в книгу. И вдруг нахмурилась.

— Кагэ-сан. Можно спросить странное?

Сердце Рэна забыло ударить один раз.

— В этой книге иногда попадается чужой почерк.

Она провела пальцем по раскрытой странице. По линовке старой книги тянулись тонкие, угловатые, нервные цифры. Почерк Томэ. Рэн вдоволь насмотрелся на него в извещениях о трёхмесячном долге.

— Я ведь, кажется, всегда вела здесь книги. А чей это почерк, не знаю. Но цифры все сходятся. Ни на сэн ошибки. …Может, это я писала? Когда уставала или вроде того.

Саё склонила голову набок и растерянно улыбнулась.

Рэн не посмотрел в угол конторы. И не глядя знал: Томэ уже сидит там, неизвестно когда пришедшая. Молча слушает, как её собственную руку родная племянница называет «чужим почерком».

— …Наверное, уставала, — сказал Рэн. Ему показалось, что его голос прозвучал где-то очень далеко.

— Правда ведь?

Саё с облегчением кивнула и, будто вспомнив, прибавила:

— И ещё, насчёт вашей платы за комнату. В книге записано, что за три месяца, но я что-то не помню, чтобы так уж напоминала. Так что не торопитесь. …Правда, когда угодно.

Рэн не смог ответить.

Надо было сказать «спасибо». Но слово застряло где-то в горле и не вышло. Где в нём право благодарить эту девушку? На дне этой щедрости, этого «не торопитесь» за три месяца, лежала нить, которую он оборвал.

II

Рэн пытался жить как прежде.

Это казалось единственным способом. Если вести себя так, будто ничего не изменилось, то ничего и не изменится. Человек становится тем, как он себя ведёт. Такое рассуждение он где-то, кажется, читал. А может, не читал, а сочинил сам.

Поэтому он, как прежде, спускался по склону к станции Ниппори, как прежде, садился в последний ряд той же аудитории-амфитеатра того же университета, куда пробирался на правах вольнослушателя.

Лекция была по теории познания Нового времени. Старый профессор медленно выводил на доске одно имя. Рэн открыл тетрадь. Взял карандаш.

И не смог написать ничего.

Голос профессора он слышал ясно. Каждое слово по отдельности понимал. Но слова ни за что в нём не цеплялись и гладко скользили мимо. Будто его голова пропускала их, «не считая».

Через одно место от него сидела Томэ.

Рэн не смотрел в ту сторону. Не смотрел, но знал: она сидит среди молодых студентов в неуместном тёмном кимоно, держа спину прямо. Никто на неё не смотрел. Опоздавший студент хотел было поставить сумку на это место, почему-то замешкался и поставил на соседнее. Сам не зная, зачем так сделал.

Неисчисленные не исчезают. За эту неделю Рэн усвоил это вдоволь. Они остаются в мире пустыми местами. Место, на которое никто не садится. Сумка, которую никто не ставит. Половица, на которую никто не ступает. Мир обтекает их стороной. Не зная даже, что обтекает.

После лекции Рэн пошёл в библиотеку.

Прежде он просиживал там до закрытия. В глубине хранилища, у стеллажа со старыми собраниями философов, которые никто не брал, он садился на пол и листал страницы. Это был, пожалуй, единственный покой, который он знал.

В тот день он снял с полки книгу, положил её на читальный стол и вышел в уборную.

Когда он вернулся, на его книге лежал толстый словарь другой студентки. Хозяйка словаря, девушка, держала его раскрытым прямо поверх книги Рэна и как ни в чём не бывало писала конспект.

— Простите… это моё.

Девушка подняла голову и растерянно моргнула.

— А?

— Книга. Под словарём.

Она приподняла словарь. Под ним лежала книга Рэна. Глаза у неё округлились.

— Извините. …Но как же так. Мне показалось, там ничего нет.

Ей и правда показалось, что там ничего нет. Рэн это понимал. Она не лгала.

Рэн поблагодарил, взял книгу и вышел из библиотеки. В груди тихо ныла трещина.

Сначала он пытался думать, что это случайность. Но который уже раз за эту неделю случалась эта случайность?

Гэта, оставленные им в коридоре пансиона, сосед трижды отпихнул ногой. И все три раза не заметил, что пнул. В табачной лавке на середине склона старуха-лавочница на миг потеряла из виду его протянутую за сдачей ладонь и положила монеты на прилавок. Посетитель кафе преспокойно уселся на пиджак, который Рэн снял и повесил на спинку стула.

Не люди. Самого Рэна ещё видели. Окликали по имени, отвечали на поклон, требовали плату — нет, уже не требовали. Видели его лицо, голос, тело.

Невидимыми становились вещи вокруг него.

Вещи, выпущенные из его рук. Вещи, которых он касался. Вещи, которые он хоть недолго держал как свои. На одно мгновение они выпадали из мирового счёта.

Почему, Рэн не знал. Не знал, но догадывался.

Трещина.

В ту ночь, когда он оборвал нить старухи, трещина в глубине груди раскрылась ещё раз. И не закрылась. Из недозакрытой щели что-то едва заметно сочилось. То, что он отнял у другого, теперь понемногу утекало из пространства вокруг него самого.

Будто ему велели вернуть долг.

Нет, Рэн покачал головой. Так думать нельзя. Это мысль о наказании. Думать о наказании значит признать преступление. Признать преступление значит признать, что статья была ошибкой.

Этого он всё ещё не мог.

III

Он поднялся по лестнице станции Ниппори, прошёл по мосту над путями и спустился на сторону Янаки.

Вечернее кладбище было полно стрекота цикад. На каменной ограде, подставив брюхо, развалилась серая кошка. Рэн невольно остановился и посмотрел на неё.

Другая кошка. Не та. Нить у этой была толстая, здоровая и тянулась к закатному солнцу, вверх и вверх.

Рэн заметил, что ищет ту кошку. Ту маленькую кошку, чью нить он оборвал три дня — нет, уже десять дней назад. С тех пор он ни разу её не видел. Вернее сказать, не хотел видеть. Проходя мимо пансиона, он каждый раз опускал глаза. Боялся увидеть маленький комочек, свернувшийся там, никем не посчитанный.

Томэ шла на три шага позади.

По узкой кладбищенской дорожке она шла медленно, но ни разу не отставала. На стыках каменных плит её дзори не спотыкались. Может быть, ей не было больше позволено даже споткнуться.

У подножия каменной лестницы Янака-Гиндзы Рэн проходил мимо лавки с охаги.

— Ой, студент с чердака!

Хозяйка окликнула его с порога. Круглолицая, смешливая женщина. Она давно знала Томэ, и когда-то они вдвоём часто сидели рядышком на скамье у лавки и полдня толковали о том, чья невестка что натворила и у кого сколько долгов.

— Съели бы хоть раз сладкого. Лицо у вас нехорошее.

Рэн посмотрел хозяйке в лицо. И почувствовал маленькую старуху у себя за спиной.

Взгляд хозяйки скользнул по Томэ, ни за что не зацепившись. На лицо подруги нескольких десятилетий она смотрела как на обычный воздух вечернего переулка.

— …Одну, пожалуйста, — сказал Рэн. Зачем он это сказал, он и сам не знал.

Хозяйка приветливо завернула одно охаги в бамбуковую кожуру и протянула ему. Когда Рэн отдал монеты и потянулся за свёртком, рука хозяйки на мгновение замешкалась. Словно не знала, куда отдать свёрток.

А потом она засмеялась:

— Ох, что это я. Задумалась. Вот, пожалуйста.

Свёрток упал ему в руку. Ни тёплая, ни холодная — бамбуковая кожура.

— А знаете, — сказала хозяйка как о чём-то пустяковом, — эта скамья последнее время кажется какой-то широкой. Когда сидишь одна. Странно, да? Ведь всегда одна и сидела.

Рэн поклонился и отошёл.

Поднимаясь по ступеням, он сжимал свёрток с охаги. Сжимал так сильно, что бамбуковая кожура тихо хрустнула в ладони.

Странно, да? Ведь всегда одна и сидела.

Люди не забывают. Сейчас Рэн понял это совершенно ясно. Они не забыли. Чтобы забыть, нужно сперва помнить. А Томэ, выходило, с самого начала не входила ни в чей счёт. Дело не в том, что в памяти дыра. Сама память аккуратно переделана так, чтобы в ней не было дыры.

И всё же что-то оставалось.

Слишком широкая скамья. Цифры чужим почерком, без ошибки хоть на сэн. Чай, который будто бы заварили на двоих.

Мир перестал считать Томэ. Но форма мира ещё помнила пустое место по форме Томэ.

Это было для Рэна невыносимо страшно. И совсем немного походило на спасение. А то, что он готов счесть это спасением, снова пугало.

Наверху склона он остановился и обернулся.

Впервые за эту неделю.

Томэ остановилась в трёх шагах позади. Закат светил ей в спину. Свет не проходил сквозь неё. Он просто не бросал у её ног тени.

Рэн чуть-чуть протянул ей стиснутый свёрток с охаги.

Томэ посмотрела на него. Мутные глаза медленно поднялись от свёртка к лицу Рэна.

И она не покачала головой, не кивнула, а просто пристально смотрела на него.

Рэн опустил руку.

Глупость, подумал он. Что можно дать тому, кого не считают? Даже если отдашь, это не будет считаться даже принятым. Как замешкалась на миг рука хозяйки, так и мир с самого начала не посчитает этой передачи.

И всё же ему хотелось протянуть.

Почему хотелось? Стоило начать об этом думать, и казалось, что сейчас провалится дно. Рэн перестал думать и снова пошёл вверх по склону. За спиной, держа расстояние в три шага, шли шаги без звука шагов.

IV

Когда он вернулся в пансион, из кухни доносилось бульканье кипятка.

Рэн хотел подняться по лестнице и остановился. В щель между полотнищами норэна виднелась спина Саё. Она расставляла на подносе чашки.

Одну.

Вторую.

Держа вторую чашку, Саё замерла. Эту картину Рэн неделю подряд каждый вечер видел с верхней ступеньки лестницы. Какое-то время она смотрит на чашку, потом ставит её обратно на полку. И, сама не зная почему, немного плачет.

Но в тот вечер Саё не поставила чашку на полку.

Она налила чай в обе. Потом с подносом в руках обернулась и встретилась глазами с Рэном, застывшим перед норэном.

— Ой…

Саё слегка покраснела. Плакала ли она, Рэн не понял. Она заговорила тем чуть торопливым голосом, каким говорят люди, когда хотят скрыть, что плакали:

— Кагэ-сан. Если хотите, выпейте со мной чаю. …Я опять заварила на двоих. Со мной в последнее время что-то не то.

Надо было отказаться.

Рэн понимал это совершенно ясно. Сидеть напротив этой девушки и пить чай, от которого поднимается пар. Права на это у него нет. Эта чашка не для него.

Но пока он искал слова отказа, Саё уже поставила поднос у конторского столика и расстелила напротив себя дзабутон.

Увидев, где лежит дзабутон, Рэн затаил дыхание.

Это было место, где всегда сидела Томэ. Середина конторы, прямо перед счётами и книгой. Саё не видела никакого смысла в том, что постелила дзабутон именно там. Просто руки постелили его туда. Руки девушки, десятилетиями подававшей чай.

— Прошу.

Рэн сел.

В тот миг, как он сел, по спине пробежал холод.

Томэ была в углу комнаты. Как всегда, на коленях, сложив руки. Она пристально смотрела на жильца, севшего на её место. Без гнева, без обиды. Просто как человек, смутно пытающийся вспомнить, что это место когда-то было его.

Перед Рэном поставили чашку.

Вторую чашку.

По белому полю синим кобальтом нарисован маленький дикий гусь. В одном месте край был чуть-чуть отбит. Дешёвая, но долго бывшая в ходу, глазурь мягко лоснилась от рук.

Гусь из фамилии Ганги.

Рэн не мог протянуть к чашке руку.

— Странно, правда? — тихо сказала Саё за паром, обхватив свою чашку обеими руками. — Каждый вечер ставлю две. Хотя гостей не бывает. Хотя в этом доме я вроде бы всегда жила одна. А руки сами ставят две. И когда я вижу, как они стоят рядом, мне почему-то…

Она провела пальцем по краю чашки, будто подбирая слово.

— Мне почему-то хочется, чтобы меня отругали. Что чай запоздал. Что я растяпа. Странно ведь. Мне никто никогда такого не говорил.

Рэн не мог поднять глаз.

Пар поднимался между ними прямо вверх.

— А у вас, Кагэ-сан, — продолжала Саё, — есть семья?

— …Мать. В Сэндае.

— Как хорошо.

Саё сказала это с искренней завистью.

— Я родителей не помню. Говорят, я попала сюда совсем маленькой. А кто меня привёл, кто меня растил — никак не вспомню. Такое чувство, будто я выросла сама. …Хотя так же не бывает.

Пальцы Рэна на коленях сжались так, что побелели.

Хотя так же не бывает.

Эту девушку вырастила та старуха. Скупая, сварливая, не пускавшая её в школу, окликавшая целый день, державшая её, как свою собственность, — та самая старуха. Рэн видел это своими глазами, как узел на нити. Самый толстый узел. Это была Саё.

И он этот узел оборвал.

Он не старуху обратил в ноль. Только теперь Рэн начинал это понимать. Он выдернул из девятнадцати лет этой девушки целиком ту руку, что её держала. И с пустотой по форме выдернутой руки эта девушка, чувствуя, будто выросла сама, каждый вечер ставит две чашки.

Желая, чтобы её отругали.

— …Кагэ-сан?

Саё встревоженно заглянула ему в лицо.

— Чай остынет.

Рэн поднял чашку с гусем обеими руками.

Она была тёплой.

Этого он вынести не мог. Чай был по-настоящему тёплым. Вторая чашка по-настоящему стояла здесь, в неё по-настоящему налили, от неё по-настоящему шёл пар. Мир эту чашку считал. Не считал он только того, кто должен был из неё пить.

Рэн поднёс чашку к губам.

И не смог выпить.

Губы коснулись отбитого края. Того скола, которого, наверное, десятилетиями касались одни и те же губы. Больше наклонить чашку Рэн не смог.

Ему показалось, что в углу комнаты Томэ едва заметно шевельнулась.

Рэн поставил чашку обратно на поднос. Не убыло ни капли.

— …Простите. Мне что-то нехорошо.

— Ой, нет, что вы. Не заставляйте себя. Вы и правда бледный.

Саё ничуть не обиделась. Она придвинула к себе вторую чашку и поставила рядом со своей. Две чашки стояли на подносе, над ними поднимался пар.

— Может, утром поставлю её на домашний алтарь, — полушутя сказала Саё. — Хотя алтаря у нас и нет.

И чуть-чуть засмеялась.

V

Вернувшись на чердак, Рэн, не зажигая света, сел на татами.

За окном медленно сгущалась ночь Янаки. Вдалеке прошумела электричка. Где-то у кладбища раз мяукнула кошка.

Рэн закрыл глаза и попытался увидеть собственную нить.

За эту неделю он делал это много раз. Тонкая нить, тянущаяся из глубины его груди куда-то вверх, в невидимое. Странная нить, треснувшая с рождения. Видеть свою нить так, как видишь чужие, было трудно. Всё равно что глазом смотреть на собственный глаз. И всё же, если придвинуть внимание к краю трещины, смутно ощущался её контур.

Она истончилась.

Ещё немного по сравнению с прошлой неделей. И то просвечивающее место стало чуть-чуть шире. Будто именно эта часть нити понемногу пыталась перестать цепляться за верх.

Это и есть расплата?

Нет, снова покачал головой Рэн. Слово «расплата» произносить нельзя. Расплата — слово сделки. Если была сделка, значит, он что-то получил. А он ничего не получил. Ни чувства, что встал выше, ни уверенности, что стал тем, кто считает. Ничего.

Не получил, а платить заставляют.

Как это назвать?

Кражей. Рэн вспомнил, что подумал так в то утро, когда спал жар. Он украл то, чего нет нигде. Украденного в руках нет. Он украл несуществующее, откуда же ему остаться в руках. И всё же один лишь факт кражи понемногу делает его нить прозрачной.

Рэн выдвинул ящик письменного столика.

В темноте пальцы нащупали тонкую брошюру. Студенческий альманах. Тот, что протянул в ту ночь юноша в белом. Тот, на последней странице которого чужим почерком приписана одна строка.

Он её не открыл. Строка и так звучала в голове.

Не Имеющий Имени не считает ничего. Потому мы решим всё вместо него.

Юноша, назвавшийся Сиро Гэ, назвал его «почти решённым». Сказал, что придёт снова, когда трещина разойдётся чуть шире.

Рэн прижал руку к груди. Трещина за эту неделю действительно разошлась — совсем немного. Вещи выпадают. Словарь ложится на книгу. Гэта отпихивают ногой. На пиджак садятся.

Тот юноша ждёт именно этого.

Когда Рэн так подумал, он с пугающей ясностью понял одну вещь. Единственный человек на свете, всерьёз прочитавший его статью, нисколько не думает о той, кого он обратил в ноль. Для того юноши Томэ всего лишь стёртая промежуточная выкладка решённой задачи. А смысла «ошибки», о которой говорил юноша, — обращать в ноль нужно не других, — Рэн ещё не знает.

Знать не хотелось.

И всё же ему казалось, что где-то в глубине трещины, в каком-то просвечивающем месте, этот смысл уже наполовину известен.

Рэн открыл глаза.

В углу комнаты была Томэ.

В темноте её очертания нисколько не зависели от того, что не горел свет, и были так же отчётливы, как днём. Так видят неисчисленных. Их видно не потому, что их освещает свет. Их видит трещина Рэна. Единственное на всём свете, что продолжает её считать.

— …Томэ-сан.

Рэн впервые за эту неделю произнёс её имя вслух.

Голос был совсем сиплый.

Томэ подняла голову.

Мутные глаза смотрели на него прямо, из темноты. Это был не тот взгляд, что взвешивал его долг. Более древний, более далёкий — взгляд человека, который чего-то ждёт.

Что сказать, Рэн не знал. «Простите»? Это было слишком мало. «Верну»? Как вернуть, он не знал.

Поэтому Рэн ничего не сказал.

Томэ тоже ничего не сказала.

Они долго смотрели друг на друга на чердаке без света. Одна — как та, кого не считает никто в мире. Другой — как тот, кто единственный в мире продолжает её считать.

Незадолго до рассвета Рэн провалился в неглубокий сон.

Проснулся он оттого, что снизу звала Саё:

— Кагэ-сан, Кагэ-са-ан! Вам письмо!

Рэн спустился по лестнице. За спиной, ступенька за ступенькой, шли шаги без звука шагов.

Перед конторой Саё протягивала ему конверт. Штемпель Сэндая. Надпись на конверте — знакомый мягкий почерк с лёгким наклоном вправо.

Почерк матери.

— От матушки? Как хорошо, — улыбнулась Саё так радостно, будто письмо пришло ей самой.

Рэн взял конверт.

Конверт честно упал ему в руку. Не выпал. И всё же кончики пальцев были ледяными.

Ещё не вскрыв его, Рэн почему-то знал.

Мать пишет про часы.

Про карманные часы, память о деде, которые мать заложила в этом доме и которые лежат в запертом ящике в глубине конторы. Про те часы, о которых Томэ сказала: «Давно могла бы пустить их в продажу».

А та, кто их приняла в залог, сейчас не входит ни в чей счёт на всём свете.

В углу комнаты Томэ пристально смотрела на ящик в глубине конторы.

◇ (Конец главы 1) ◇

Глава 6

Глава 2. Мать

◇ ◆ ◇

I

Письмо от матери пришло утром, когда кончился дождь.

Оно лежало не в почтовом ящике, а на третьей ступеньке лестницы. Рэн сразу понял, что положила его Саё. Уголки конверта были аккуратно выровнены, а сверху, чтобы не промок, лежал лист газеты. В этом доме так поступил бы только один человек. Раньше был и другой: тот самовольно просвечивал письма на солнце, а потом громко зачитывал имя отправителя.

Рэн поднял конверт.

Штемпель Сэндая. Тонкий дешёвый конверт из японской бумаги, и на нём материнским почерком, аккуратным и чуть заваливающимся вправо, выведен адрес: «Токио, район Тайто, Янака, в доме Ганги, господину Кагэ Рэну».

На словах «в доме Ганги» его пальцы остановились.

Мать не знала, кто хозяйка этого дома. Она знала только, что сын снимает угол у «пожилой хозяйки» и что этой хозяйке он отдал на хранение часы. «Отдал на хранение», написал Рэн в письме. «Заложил» он не написал.

За спиной скрипнула циновка.

Оборачиваться было не нужно. Внизу у лестницы, в полумраке коридора, ведущего в контору, стояла маленькая старуха. Всю эту неделю, куда бы ни шёл Рэн, Томэ шла шагах в трёх позади. В переулок, к бане, в читальный зал университетской библиотеки. Шагов её не было слышно. Только циновки и половицы там, где она стояла, скрипели с едва заметным опозданием. Кроме Рэна, этого опоздания не замечал никто.

С конвертом в руке Рэн поднялся по лестнице. Скрип шёл за ним, отставая на три шага.

Он вошёл к себе, закрыл дверь и открыл окно. После дождя Янака пахла землёй, мхом и курительными палочками, которые жгли в каком-то доме. Со стороны кладбища каркнула ворона.

Он вскрыл конверт. Там оказались два листка почтовой бумаги и пять сложенных тысячеиеновых купюр.

Купюры были старые, мягкие. У каждой округлились уголки, и казалось, что мать пересчитывала их много раз.

Рэну стало стыдно, что сначала он посмотрел на деньги. Потом стало стыдно за этот стыд.

Рэн.

Как ты там, всё ли по-прежнему? У нас сезон дождей никак не кончится, и в глубине лавки опять отсырели циновки. Соседка, госпожа Сато, обещала одолжить нам осушитель. Какая доброта.

Посылаю немного денег. Всё думаю о часах, которые ты отдал хозяйке. Это память о дедушке, так что, пожалуйста, поскорее забери их. Ты там голодаешь, а мама ничем не может тебе помочь, и мне очень совестно.

Об этих деньгах не беспокойся. Я немного заняла у госпожи Сато. Отдать мне скоро будет из чего.

Ты хорошо ешь? Ты с детства, когда задумаешься, забываешь поесть.

Непременно передай поклон хозяйке. Скажи: спасибо, что присматриваете за моим сыном.

Мама.

Рэн положил листки на колени.

Какое-то время он ни о чём не думал. Вернее, старался не думать. Но мысли, как сквозняк в щель закрытой двери, входили сами.

Я немного заняла у госпожи Сато.

Мать заняла. У соседки, у такого человека, что одалживает осушитель, пять тысяч иен. И написала, что отдать будет из чего. Не из чего, конечно. Лавка матери, маленькая мастерская перелицовки одежды в переулке далеко от станции, за полтора года, что Рэн прожил в Токио, потеряла половину заказчиков. Рэн знал это из междустрочья её писем. То, что пишется только между строк, мать никогда не писала в самих строках.

Непременно передай поклон хозяйке.

Рэн посмотрел в угол комнаты.

Там сидела Томэ, подогнув колени. Когда она вошла, он не заметил: дверь оставалась закрытой. Она сложила руки на коленях и неотрывно смотрела на письмо в его руках. Маленькие мутные глаза больше ничего не взвешивали, как прежде. Они просто смотрели. Так ребёнок, не умеющий читать, смотрит на письмо, которое читает взрослый.

— …Вам передают поклон, — сказал Рэн.

Он услышал собственный голос. Голос был сиплый.

Томэ ничего не ответила. Даже не кивнула. Только кончики сложенных пальцев один раз едва шевельнулись на циновке. Этим самым движением она отбрасывала костяшки счётов.

II

До полудня Рэн не выходил из комнаты.

Не то чтобы не мог. Он перебирал, одну за другой, причины выйти.

Пойти забрать часы. Это само собой разумелось. Этого хотела мать, и деньги на это лежали здесь. Колебаться было не из-за чего.

И всё же ноги не шли.

Рэну хотелось в точности понять, почему он колеблется. Действовать, не понимая, было для него страшнее всего. В ту ночь он действовал, понимая. По крайней мере, веря, что понимает. И итог этого сидел теперь в углу, подогнув колени.

Часы принимала Томэ.

С этого Рэн и начал.

В тот день он спустился в контору с дедовскими карманными часами. Томэ долго разглядывала их сквозь очки для чтения, открыла крышку, заглянула в механизм, дважды завела головку, поднесла к уху, послушала и хмыкнула. «Вещь так себе. Ну да ладно, приму». Потом раскрыла книгу, что-то записала тонкой кистью, то же самое написала на крохотной бирке и привязала её к цепочке.

Книга. Бирка. Почерк Томэ.

То, что сосчитала Томэ.

Рэн вспомнил строку из своей статьи. Те, кто считает, и те, кого считают. Тогда ему казалось, что он делит на два разряда людей. Но тот, кто считает, считает не одних людей. Он считает деньги, вещи, дни, проценты. Бесчисленные узлы на нити Томэ, эти чёрные, пропитанные жиром узлы, каждый из них был тем, что она считала.

Что же тогда происходит с сосчитанным, когда того, кто считал, перестают считать?

Рэн перебрал в памяти эту неделю.

Стенные часы в конторе однажды утром перестали заводить, и они стояли, и никто этого не замечал. Саё за день десятки раз проходила мимо и ни разу не подняла глаз. Томэ заводила их каждое утро, без единого пропуска.

Синий фартук Томэ, вывешенный сушиться на веранде, три дня провисел там, и в дождь тоже, и никто его не снял.

Старуха из табачной лавки на углу, отдавая Рэну сдачу, мельком взглянула куда-то ему за плечо, как смотрят на пустую стену. Там стояла Томэ.

И две чашки, которые Саё по вечерам ставит рядом.

Вещи не забываются, думал Рэн. Их не забывают, их перестают считать. Начиная с того, что сжимала в руке Томэ, всё выпадает из мирового счёта, вместе с самой формой сжимавших пальцев.

Значит, и часы.

Рэн почти боялся додумать эту мысль до конца.

Если часы уже не числятся ни в чьей книге. Если Саё ничего не помнит ни о каком залоге. Тогда Рэн может унести часы, не заплатив. Не истратив ни одной иены из тех пяти тысяч, что мать заняла у соседки.

Иначе говоря, он окажется в выигрыше.

Благодаря той ночи.

Рэн обхватил колени. За окном удалялся рожок продавца тофу.

Слово «выигрыш» перекатилось в груди, возле трещины, как маленький камень. В ту ночь он не хотел ничего получить. Так он верил. Он хотел проверить. Кто он такой. Тот, кто считает, или дрожащее нечто, которому просто видны нити. Не ради денег. Не ради часов. Именно поэтому то было… Чем оно было? Сказать «не преступление» он уже не мог. Но хотя бы не низость.

А теперь это ждало его внизу у лестницы в слишком конкретной, осязаемой форме: пять тысяч иен и дедовские карманные часы.

Рэн поднялся.

Заплачу, подумал он. Непременно нужно заплатить. Заплатить казалось единственным способом отделить ту ночь от простой кражи. А если заплатить не удастся, тогда…

О том, что будет тогда, он не думал.

Томэ поднялась из угла.

III

Сёдзи конторы были раздвинуты.

Когда здесь сидела Томэ, эти сёдзи целый день оставались приоткрыты ровно на палец. Чтобы следить за теми, кто идёт по коридору. Теперь они были раздвинуты настежь. Летний дневной свет косо падал в шестициновочную комнату и ложился на пол длинными тенями решётки.

Саё сидела за низким столиком и вела книгу.

Выпрямив спину, она писала цифры не кистью, а карандашом, одну за другой, словно проверяя каждую. Счёты Томэ были сдвинуты на край стола и накрыты тряпицей. Лежали они не так, как лежит вещь, которой не пользуются, а так, будто никто уже не видел, что там лежит.

— Кагэ-сан.

Саё подняла голову. В голосе не было тени. За эту неделю она стала часто улыбаться. Соседи говорили ей: какая ты стала самостоятельная. Рэн слышал это много раз.

— Вам уже лучше? На прошлой неделе у вас всё был жар.

— Да. …Уже всё хорошо.

— Слава богу. А то я онигири оставляла, а вы их часто не трогали.

Рэн остановился перед порогом конторы. На полшага позади остановилась Томэ.

В контору Томэ не вошла. Она стояла за порогом шестициновочной комнаты, в которой просидела сорок лет, тихо, как чужая кошка в чужом доме. Рэн старался на неё не смотреть. Посмотришь, и что-нибудь выдаст лицо. А Саё внимательно смотрела в лица.

— Я насчёт часов, — сказал Рэн.

Он вынул из-за пазухи материнские купюры. Пять штук. Добавил мелочь из своего кошелька и положил на край столика.

— Я хотел бы выкупить карманные часы, которые оставил в залог. Если на проценты не хватит, до конца месяца обязательно…

Саё посмотрела на деньги. Потом на Рэна.

— Часы?

— Серебряные карманные часы с крышкой. На цепочке бирка. В марте, кажется, в середине месяца.

— Вы, Кагэ-сан, у нас?

Саё удивилась совершенно искренне.

Это было не лицо человека, который лжёт. За эту неделю Рэн много раз видел такое лицо. Лицо старухи из табачной лавки, лицо мужчины из квартального совета, который разносил циркуляры, лицо почтальона. Лицо человека, который пытается что-то вспомнить и не находит самого места, где должно лежать вспоминаемое. С едва заметной пустотой.

— Подождите минутку.

Саё стала листать книгу. Не знакомую Рэну книгу Томэ, а свою, новую, студенческую тетрадь. На обложке аккуратным почерком было написано: «Книга залогов». Она пролистала её от начала до конца, ведя пальцем по строкам, и покачала головой.

— Нету. …Ой, а может, у тёти…

Она не договорила.

По спине Рэна пробежал холод.

— …Нет. В старой книге, может быть, есть.

Саё встала и открыла стенной шкаф. Из глубины достала стопку старых книг, прошитых шнуром. Обложки почернели, углы истрепались, пахло от них маслом, табаком и камфарой. Это был запах Томэ.

Саё положила стопку на циновку и стала искать этот год.

Рэн из-за порога смотрел на её пальцы.

Март. День за днём шёл тонкий, своеобразный почерк Томэ. Название залога, сумма, дата, имя клиента, процент. Почерк аккуратный до чрезмерности, почерк одержимости. И вот четырнадцатое марта.

Там Рэн увидел:

«Кагэ Рэн. Карманные часы в серебряном корпусе, одни, с цепочкой».

Почерком Томэ, совершенно отчётливо.

Палец Саё прошёл над этой строкой. Не остановился. С предыдущей строки, «Ямада, хаори, одно», палец перешёл на следующую, «Накамура, кольцо, одно», прямо, будто перепрыгнув пустой промежуток в одну строку.

— …Нету, — виновато сказала Саё.

— Здесь как будто одна строка пропущена. Тётя… то есть прежний человек, наверное, испортил запись.

Прежний человек.

Рэн почувствовал, как позади него шевельнулась Томэ.

Обернуться он не смог.

IV

— Но вещь, может быть, и есть, — сказала Саё и повела Рэна в глубину конторы, в маленькую кладовую, где хранились залоги.

Кладовая была скорее сараем с глиняными стенами. Когда отодвинули тяжёлую дверь, наружу потёк прохладный запах плесени, павлонии и старого металла. На полках стояли узлы в платках и павлониевые шкатулки с номерками. Каждую из этих вещей принимала Томэ, Томэ нумеровала, и Томэ каждый вечер сверяла с книгой и пересчитывала.

Саё потянула за шнурок. Голая лампочка, раскачиваясь, зажглась.

— Часы, наверное, где-то здесь…

Саё открыла ящик на полке. Кольца, заколки для пояса, авторучки. На каждой вещи бирка, и номера заново проставлены почерком Саё. За эту неделю она одна пересчитала заново всё содержимое кладовой.

Рэн смотрел на другой ящик.

На тот, что под ящиком, открытым Саё. Только на нём тонко лежала пыль. Ни на одном из ящиков, пересчитанных Саё, пыли не было.

Рэн молча открыл его.

Серебряные карманные часы лежали там.

К цепочке была привязана маленькая бирка. Почерком Томэ на ней стояло только: «Кагэ, 3.14».

— Ой, — тихо вскрикнула Саё.

— Это… они?

— Да.

— В таком месте…

Саё заглянула в ящик. И склонила голову набок.

— Странно. Я ведь всю эту полку просмотрела. А этот ящик, не помню, чтобы открывала. …Разве здесь был такой ящик?

Она протянула руку к часам и остановилась. Как человек, который не решается тронуть чужое.

— На бирке ваше имя, Кагэ-сан. Только чей это почерк? Не мой.

Саё подняла бирку к свету лампочки и долго смотрела на неё. В глубине её глаз что-то медленно колыхалось, и казалось, вот-вот поймается, и не ловилось.

— …Чей же это почерк. Кажется, я его видела.

Рэн ничего не сказал.

У входа в кладовую стояла Томэ. Свет лампочки доставал до её ног, но тени она не отбрасывала. Томэ смотрела на бирку, которую подняла Саё. На свой почерк. На последний листок, исписанный тем почерком, каким сорок лет в этом доме не мог писать никто, кроме неё.

Саё опустила бирку.

— Кагэ-сан, возьмите их.

— …А деньги.

— Не возьму.

Саё сказала это твёрдо.

— Их ведь нет в книге. Неизвестно, когда и за сколько их приняли. Если я возьму за них деньги, я же буду как воровка.

Воровка.

Саё чуть улыбнулась, будто сказанное показалось ей немножко смешным.

— И потом, раз на них ваше имя, значит, они ваши. Наверное, прежний человек отложил их, чтобы честно вам вернуть.

Рэн взял часы.

Они были холодные. Тяжёлые. Разве дедовские часы были такими тяжёлыми?

Он подумал о пяти купюрах, оставленных на столике. О пяти тысячах иен, которые мать заняла у госпожи Сато, кланяясь ей. О заваливающемся вправо почерке: отдать мне скоро будет из чего.

— …Но так нельзя…

— Можно.

Саё потянула шнурок. В кладовой стало темно.

— Это ведь деньги вашей мамы? Верните их маме.

В темноте ласково звучал только её голос.

Рэн наконец понял, чего лишился.

Он не смог заплатить.

У него отняли возможность заплатить. Нет, не отняли. Он сам её отнял. В ту ночь, когда порвал нить Томэ. То, что считала Томэ, вместе с Томэ выпало из мирового счёта. Долги и займы, проценты и сроки. И долг, который Рэн имел за эти часы.

Он оказался в выигрыше.

Пять тысяч иен и память о деде. И ещё долг за квартиру, накопившийся за три месяца. Из той книги он, должно быть, тоже исчез.

Рэн спускался по лестнице, собираясь понести наказание. Заплатить и тем внести хотя бы первую иену этого наказания. Но чтобы понести наказание, нужно, чтобы кто-то его считал. Кто-то, кто помнит о долге. Кто-то, кто торопит. Кто-то, кто говорит сквозь щель в сёдзи: «Три месяца».

Этого кого-то больше нигде нет.

Кроме маленькой старухи, стоящей у входа в кладовую.

V

Когда вернулись в контору, Саё сложила купюры со столика и почти насильно вложила их Рэну в руку.

— Я заварю чаю.

Рэн не успел отказаться: Саё ушла на кухню.

Рэн сел на циновку в конторе один.

Нет, не один.

Томэ переступила порог. И села, подогнув колени, по ту сторону столика, на своё место, где просидела сорок лет. Со стороны накрытых тряпицей счётов. На то самое место, где каждый день сидела Саё и вела книгу карандашом.

Томэ смотрела на накрытые счёты. Рук не протягивала. Кончики пальцев на коленях снова шевельнулись.

Будто отбрасывали костяшки.

Раз, два.

Что она считала, Рэн не знал.

Рэн посмотрел на нить Томэ.

До той ночи она была чёрная, толстая, пропитанная жиром и покрытая бесчисленными узлами. К деньгам, к книге, к этому дому и к Саё. Теперь нить всё ещё была здесь. Она ведь порвалась, но оборванный конец ни к чему не крепился: тонкий, слабый, он свисал откуда-то из груди старухи. Пытался уцепиться вверх, вверх, не находил, за что, и покачивался на полпути в воздухе.

Узлов почти не осталось.

Один был.

Самый толстый, тот самый узел. Только он ещё держался на нити. Ни к чему не привязанный, он сохранял одну лишь форму узла.

Саё вернулась с подносом.

На нём дымились две чашки.

Саё поставила поднос на столик и одну чашку поставила перед Рэном. Вторую взяла в руки и некоторое время держала, словно не зная, что с ней делать.

Прямо перед Томэ.

— …Странно, — Саё попыталась улыбнуться. — Со мной в последнее время такое бывает. Всё завариваю две. Нас ведь с вами двое, как раз две, ничего странного. А всё кажется, что одной не хватает. Или что одна лишняя.

Свою чашку Саё поставила перед Томэ.

И, поставив, будто сама удивилась, посмотрела на неё. Потом, словно что-то проверяя, перевела взгляд с чашки на пустое — для неё пустое — место за ней, и обратно.

Томэ смотрела вниз, на чашку.

Пар поднимался прямо перед лицом старухи.

— Саё-сан, — сказал Рэн, не понимая, что хочет сказать.

— Да.

— …Прежний человек — это кто?

Саё долго молчала.

— Не знаю, — сказала она, глядя на чашку. — Кто-то ведь раньше здесь сидел, в этой конторе. Иначе кто писал те старые книги? Кто писал бирки в кладовой? Я пришла сюда, когда мне было двенадцать, и с тех пор всё чьей-то…

Слова оборвались.

— Мне кажется, я кому-то прислуживала. Меня бранили, торопили. «Где чай?»

Саё вдруг рассмеялась. Растерянно.

— Смешно, правда? Никого такого нет. Спрашиваю в квартальном совете, говорят: это всегда был твой дом. Ты всегда одна здесь всё вела.

Рэн взял чашку. Горячо. Так горячо, что жгло ладонь, но отпустить он не мог.

— Только знаете, Кагэ-сан, — Саё понизила голос, словно боясь, что кто-то услышит. — Мне кажется, я этого человека не любила. Очень. …А почему-то каждый вечер завариваю для него чай.

Пальцы Томэ остановились.

Рэн опустил глаза на чашку. На поверхности чая, маленькая и дрожащая, отражалась лампа под потолком.

Этой строки в его статье не было. Что происходит с тем, кого считал тот, кого перестали считать? Когда у стиснутого исчезает стиснувшая его рука, называется ли это свободой? Как в один голос говорят соседи: какая ты стала самостоятельная.

Саё стала свободной, пытался думать Рэн. Свободной от рук старухи. От семи лет, когда её звали растяпой и не пускали в школу.

И всё же Саё каждый вечер заваривает чай для того, кого не любила.

И, не понимая почему, немного плачет.

Это было не освобождение. Рэн это знал. У Саё он отнял того, кого можно было ненавидеть. Того, кто бранил и торопил, кого она ненавидела и кому всё равно каждый вечер заваривала чай: адресата всего этого сразу. Теперь Саё не может сосчитать даже того, почему плачет.

Вдруг Саё подняла голову.

— Кстати, сегодня утром приходил странный человек.

— Странный?

— Сказал, что из полиции. Высокий мужчина с сонными глазами. Ходит, говорит, по домам и спрашивает, не пропадал ли тут кто.

Чашка в руке Рэна едва слышно звякнула.

— Хотя никто же не пропадал, — Саё склонила голову. — Я так и сказала: у нас никто не пропадал. А он долго молчал и разглядывал контору. Потом посмотрел на стенные часы и сказал…

Саё, не оборачиваясь, указала на стоящие часы.

— «С каких пор эти часы стоят?»

В ту ночь Рэн хотел написать ответ матери и не смог.

Он не знал, что ответить на строку непременно передай поклон хозяйке.

На столе лежали дедовские карманные часы. Рэн завёл головку. Дважды. Как в тот день сделала Томэ. Часы помедлили, будто в нерешительности, а потом уверенно пошли.

Тик-так, тик-так: звук, отсчитывающий секунды, раздавался в тёмной комнате.

В углу маленькая старуха в такт этому звуку шевелила пальцами на коленях.

Раз, два.

Во всём мире только Рэн, эти часы и эта старуха ещё что-то считали.

◇ (Конец главы 2) ◇

Глава 7

Глава 3. Допрос без допроса

◇ ◆ ◇

I

Впервые этот человек заговорил с ним под конец июля, в послеполуденный час, когда только что прошёл дождь.

Рэн шёл через кладбище Янаки в сторону станции Ниппори. Никакого дела у него там не было. Просто, оставаясь в своей каморке, он чувствовал, как снизу, от лестницы, или из тёмного угла коридора на него смотрит снизу вверх маленькое присутствие. Когда терпеть становилось невмоготу, он выходил на улицу. Он знал и то, что от этого ничего не меняется. Присутствие шло следом.

Гравий на дорожках между надгробиями ещё не просох и влажно хрустел под ногами. Тушь на поминальных дощечках расплылась от дождя, и посмертные имена, которые уже нельзя было прочесть, стекали по дереву, как чёрные слёзы. Цикады, словно спеша наверстать то, что промолчали, пока шёл дождь, заголосили все разом.

Рэну не нужно было оборачиваться. Шагах в трёх позади, от тени одного надгробия к тени другого, беззвучно шла низенькая старуха. Ганги Томэ. Вот уже неделю она делала только это. Не заговаривала с ним. Не упрекала. Просто шла следом.

Первые два-три дня Рэн пытался от неё оторваться. Вскакивал на ходу в трамвай, терялся в толпе Уэно, по многу раз обходил пруд Синобадзу. Но где бы он ни остановился, она по-прежнему оказывалась в трёх шагах позади. Она не запыхалась. Она не вспотела. Будто это она стояла на месте, а он лишь кружил и кружил вокруг неё.

С четвёртого дня Рэн бросил попытки. И, странное дело, стоило ему бросить, как её присутствие стало чуть-чуть, самую малость, переносимее. Именно это и пугало его больше всего. Человек привыкает ко всему. А то, к чему привык, можно уже не считать.

У выхода с кладбища, у старых каменных ворот, Рэн остановился.

К столбу ворот прислонился мужчина.

— А, так я и думал, — сказал мужчина. Так, будто наконец отыскал того, с кем условился о встрече. — Кагэ-сан. Вы ведь Кагэ Рэн-сан? Ох, простите, если ошибся. Но, по-моему, не ошибся.

Ему было, пожалуй, немного за сорок. Помятый льняной пиджак и ещё более помятая фетровая шляпа. Лицо круглое, брови опущены, и когда он улыбался, глаза становились узкими, как нитки. В руках он держал сложенный зонт и почему-то бумажный пакет с рисовыми крекерами.

— С кем имею честь?

— Прошу прощения. Надо было сперва представиться. Я, видите ли, вот кто.

Он зажал пакет с крекерами под мышкой и порылся во внутреннем кармане. На свет появилась записная книжка с истёртыми углами.

— Яримидзу. Яримидзу Кёсукэ. Из Главного полицейского управления… впрочем, название отдела вам мало что скажет. Туда сплавляют всякие мелкие, чудные дела.

Рэн надеялся, что лицо его ничего не выражает.

И одновременно — увидел. Не потому, что хотел. Он просто не мог не видеть. Из груди мужчины вверх, всё выше и выше, тянулась нить.

Самая обыкновенная нить. Ни толстая, ни тонкая. Только местами на ней были узелки. Следы того, что она не раз готова была порваться и кто-то — или он сам — связывал её заново.

— Что ж мы на ногах, — сказал Яримидзу. — Тут неподалёку есть лавочка, где подают отличный ходзитя. Плачу, разумеется, я. Деньги казённые, так что не стесняйтесь. Хотя казённые-то как раз и следовало бы стесняться. Ну да всё равно.

II

Лавочка пряталась в глубине узкого переулка у подножия лестницы Юяке-дандан.

Выцветшая на солнце занавеска-норэн над входом давно забыла свой прежний цвет. Внутри было сумрачно, на земляном полу стояли четыре столика. В глубине глуховатый на вид старик ворошил угли. Пряный запах обжаренного чая мешался с сырым воздухом и, казалось, въелся даже в стены.

По дороге Яримидзу почти всё время говорил сам. Что коты в этих краях все толстые, потому что на кладбище им оставляют подношения. Что ступени на лестнице Юяке-дандан всякий раз насчитываешь по-разному: он считал четыре раза, и трижды выходило иначе. Рэн не поддакивал. Речь мужчины не прерывалась и без этого.

На ходу Рэн прислушивался к своим шагам и к шагам мужчины. И между ними искал ещё одни шаги, которых не должно было быть слышно. Тот едва уловимый звук, с каким соломенная сандалия задевает камень. Слышно их или нет? Стоило подумать, что слышно, и было слышно; стоило подумать, что нет, — не было.

Если этот человек их слышит, думал Рэн, то он сейчас идёт, слыша шаги троих, и притворяется, будто их двое. Если не слышит, то он, Рэн, идёт рядом с человеком, который притворяется, что ничего не слышит, и сам боится шагов, которых не слышно. Что из этого страшнее, Рэн решить не мог.

Яримидзу выбрал столик у окна, снял шляпу и положил её на колени. Макушка у него немного поредела.

Рэн сел напротив.

И, садясь, постарался не смотреть на свободный стул слева от себя.

Смотреть было и не нужно. Томэ была там. Когда они входили, под норэн нырнули двое, Рэн и Яримидзу, но занавеска качнулась трижды.

— Будьте добры, — окликнул Яримидзу хозяина. — Ходзитя, три…

По спине Рэна скользнул холод.

— …нет, две. Две, конечно. Прошу прощения.

Яримидзу смущённо убрал руку, на которой уже начал загибать три пальца, и почесал в затылке.

— Привычка. В последнее время всё путаю числа. Годы, наверное. Вы молоды, Кагэ-сан, с вами такого не бывает.

— …Не бывает.

— Завидую.

Яримидзу рассмеялся, так, будто и вправду завидовал от всей души.

Рэн посмотрел ему в глаза. Узкие, мягкие глаза. В них ничего не было. По крайней мере, ничего такого, что Рэн сумел бы прочесть.

Привычка, сказал он. Но что это за привычка? Может быть, он часто пьёт чай втроём. А может быть, последние несколько недель, всюду, куда бы он ни пришёл, он пересчитывал столы, футоны и чашки — и оттого теперь всякий раз насчитывает на одну больше. За те краткие мгновения, пока несли чай, Рэн по очереди примерял этих двух людей к круглому лицу напротив. Оба подходили в точности.

Принесли чай. Две толстостенные чашки. Пар медленно распускался в бледном свете из окна.

Яримидзу обхватил чашку обеими ладонями и какое-то время молчал. Молчал и Рэн. Он полагал, что молчать сейчас безопаснее всего. Но чем дольше длилось молчание, тем сильнее ему казалось, что само молчание начинает о чём-то говорить.

— Вы когда-нибудь теряли вещи, Кагэ-сан? — вдруг спросил Яримидзу.

— Вещи?

— Ну да. Кошелёк, ключи. Или что-нибудь постраннее. Например… как бы сказать… помнишь, что потерял, а что именно — хоть убей, не вспомнить.

— …Кажется, нет.

— Вот как. А со мной это сплошь и рядом.

Яримидзу положил пакет с крекерами на стол, раскрыл его и подвинул к Рэну.

— Угощайтесь. Из той самой лавки в Янаке. Соевые. Твёрдые. Берегите зубы.

Рэн не протянул руки. Яримидзу, казалось, и не заметил; взял крекер сам и с хрустом разломил. Звук прозвучал в тишине лавочки странно громко.

III

— В последнее время, знаете, поступают странные заявления, — начал Яримидзу, жуя крекер. Тоном, каким говорят о погоде.

— Первым был один дом в Нэдзу. Семья из четырёх человек. Отец, мать и два сына. Но на втором этаже три детские комнаты. Три письменных стола. Три школьных ранца. На столе в самой дальней комнате даже лежит раскрытая тетрадь по арифметике, недописанная. А семья — четверо. Кого ни спроси, четверо. Сыновей двое. Никакого третьего не было и нет.

Яримидзу отхлебнул чаю.

— Заявление подала мать. «В доме стол незнакомого ребёнка. Жутко. Разберитесь». Я поехал и посмотрел на этот стол. Карандаши были аккуратно очинены. А в графе для имени на тетради…

Тут Яримидзу запнулся.

— …в графе для имени, видите ли, было пусто. Никаких следов стёртого. Там изначально ничего не писали. Но на других страницах задачи решены. И почерк не похож на почерк тех двоих. Кто-то сидел там и решал задачи. Каждый день. Но кто — не помнит ни один человек на свете.

Рэн поднял чашку. Убедившись, что руки не дрожат, сделал глоток. На языке остался только жар, вкуса он не различил.

— Потом — барак в Сэндаги. В комнате одинокого старика постелены два футона. Каждый вечер старик стелет два. Спрашиваю: зачем? Не знаю, говорит. Не знаю, но если не постелю, не могу уснуть.

— …Разве это не просто старческое слабоумие?

Сказав это, Рэн пожалел. Не следовало вмешиваться.

Яримидзу обрадованно сощурился.

— Да, я поначалу тоже так думал. Но вот ведь что, Кагэ-сан. Заглянул я в книги районной управы — и оказалось, что на эту комнату с самой войны выдавали паёк на двоих. По бумагам там жили двое. Да только графу, где записано имя второго, в какую книгу ни загляни, почему-то не прочесть. Чернила не выцвели. Написано чётко. А глаз соскальзывает. Сколько ни смотри — соскальзывает.

Яримидзу потёр пальцем под глазом.

— Ничего более жуткого я не видывал. А трупов, поверьте, насмотрелся. Но в трупе, по крайней мере, есть тот, кто умер.

Мимо окна медленно проехал велосипед. Звонок звякнул один раз.

На стуле слева что-то едва заметно шевельнулось. Рэн не посмотрел туда.

— Я про себя зову это «исчезновениями без исчезнувших», — сказал Яримидзу. — Люди не пропали. Никто не думает, что кто-то пропал. Просто стулья, чашки, футоны остаются — для кого-то. Будто мир это человека забыл, а вещи забыть не сумели.

И тут Яримидзу впервые посмотрел Рэну прямо в глаза.

— Сверху то, что внизу, кажется нулём. Мне сдаётся, я где-то читал нечто подобное.

IV

Рэн ничего не сказал.

Не то чтобы не мог. Просто слишком много слов разом подступило к горлу, и каждое загородило дорогу другим.

Сказать бы: не знаю. Не понимаю, о чём вы. Но тогда придётся отречься и от того, что статью написал он. А это не скроешь, раз его имя стоит в альманахе. Попытаешься скрыть — останется след самой попытки.

Или сказать: вы прочли? По-студенчески, чуть смутившись, чуть гордясь. Но не слишком ли это театрально? Разве этот человек не из тех, кто всю жизнь только и делает, что видит насквозь чужой театр?

Или же — хуже всего как раз молчать? Может быть, каждая секунда этого молчания сейчас записывается в его книжку?

Рэн чувствовал, как мысли начинают ходить по кругу на одном месте. Как вода на дне колодца, описывая круг без выхода.

— …В университетском альманахе, — только и выговорил он наконец.

— А, так и есть. Вот оно что.

Яримидзу обрадовался так, что чуть не хлопнул в ладоши.

— По правде сказать, случайность. Племянница у меня учится в вашем университете. Валялся у неё в комнате, я от нечего делать прочёл. Трудно, и половины не понял. Но заглавие хорошее. «О нуле». Хорошее заглавие. Короткое, и спрятаться негде.

— Спрятаться…

— Ну да. В длинном заглавии человек может укрыться. А в знаке нуля укрыться негде. Внутри только пусто.

Яримидзу мокрым пальцем нарисовал на столе кружок. Кружок из чайной капли какое-то время поблёскивал в свете из окна.

— Там была одна фраза, которую даже я понял. «Не дозволено ли стоящему выше не считать тех, кто ниже?» Вот это любопытно. Чрезвычайно любопытно. И к моему ремеслу отношение, пожалуй, имеет.

— …Это всего лишь мысленный эксперимент.

— Конечно, конечно.

Яримидзу кивнул. Кивнул несколько раз.

— Мысленный эксперимент. Да. Студенты обязаны такое писать. Иначе на что же молодость? Я в молодости тоже писал ужасные вещи. О праве убивать, представьте. Стыдно. А теперь пишу одни бумаги о том, что бывает после убийства.

Яримидзу засмеялся. Рэн не засмеялся.

— Но знаете, Кагэ-сан, одно меня, когда я прочёл, зацепило. Вы написали, что высший «не считает» низшего. Не «убивает», не «стирает». Не считает. Почему вы выбрали именно это слово?

Рэн смотрел на дно чашки. Там лежала одна крошечная чаинка.

— …Потому что оно точное.

— Точное.

— Если убить, останется труп. Если стереть, останется факт, что стёрли. А если не считать…

Тут Рэн закрыл рот.

Яримидзу ждал продолжения. Ждал, ждал, а потом вдруг отвёл взгляд за окно. Будто и не заметил, что собеседник начал говорить и осёкся.

— Если не считать, останется стол, — сказал Яримидзу, всё так же глядя в окно, будто сам с собой. — Стол, футон и чашка. Так, что ли? Да нет, это я сам себе вообразил. Сыщик вычитывает в студенческой статье невесть что. Дело обычное.

V

В глубине лавки старик подложил углей. Щёлкнула искра.

Яримидзу взял шляпу и принялся вертеть её на коленях.

— Да, кстати, позволите ещё один вопрос? Совсем мимоходом. Вы ведь снимаете комнату в Янаке, на вершине склона, в старом трёхэтажном доме. На первом этаже ломбард.

— …Бывший ломбард.

— Бывший.

Яримидзу повторил это слово так, будто перекатывал его на языке.

— Бывший, значит. Сейчас не работает.

— Сейчас там дочь… то есть, хозяйки…

Рэн запнулся. Хозяйки — кто? Он хотел сказать: хозяйкина дочь. Но кто хозяйка? Кем теперь, в этом мире, числится хозяйка того дома? Саё числится живущей там одна. Девушка без бабушки и без матери — одна.

— Ганги Саё-сан, — пришёл на помощь Яримидзу. — Говорят, барышня молодая, а хозяйственная. Соседи хвалят. Одна весь дом тянет, да ещё за жильцами ухаживает.

— …Да.

— Одна.

— …Да.

Яримидзу перестал вертеть шляпу.

— Видите ли, на прошлой неделе хозяйка овощной лавки неподалёку от того дома рассказала мне одну мелочь. Саё-сан последнее время берёт на один баклажан больше. Спросили её, зачем, а Саё-сан сама удивилась и засмеялась: «Так, почему-то». А в посудной лавке купила чашку. Сказала: «Вторую». Спросили: какую вторую? И опять — не знает.

Рэну почудилось, что присутствие на стуле слева вдруг сгустилось.

Она дышит. Та маленькая старуха с мутными глазами сейчас, совсем рядом, затаила дыхание.

— Вот и вся история, — сказал Яримидзу. — Баклажан и чашка. Обычное дело. Книжка моя полна обычных дел. И почти все они, поверьте, действительно самые обычные.

— Почти все?

Сказав это, Рэн снова пожалел.

— Да. Почти все.

Яримидзу широко улыбнулся.

Под столом Рэн изо всех сил стиснул собственное колено.

Что знает этот человек? Нет — что он может знать? Знать ему было нечего. То, что Рэн сделал в ту ночь на склоне, не видел никто. И не мог увидеть. Нити видит только он. Событие, в котором нить оборвали, не записано ни в одной книге этого мира. Как можно расследовать событие, которое нигде не записано?

Но этот человек считал не то, чего нет в книгах, а те графы в книгах, которые нельзя прочесть. Баклажаны. Чашки. Столы. А они прибавляются сами собой, сколько бы Рэн ни молчал. Пока Саё продолжает покупать. Пока старик продолжает стелить футоны.

Рэн вдруг понял, что боится вовсе не этого человека. Он боялся баклажана. Лилового, самого обыкновенного баклажана с прилавка овощной лавки. Каждый день один лишний ложится в корзину. И остановить это не может никто. Ни Саё. Ни он сам.

Дальше разговор пошёл о пустяках.

Яримидзу долго объяснял, почему ходзитя здесь такой вкусный. Будто бы листья перед обжаркой на ночь выставляют на веранду, под ночной воздух. Правда ли это, он не знает, добавил он сам. Потом рассказал, что жена его терпеть не может рисовые крекеры, а он всё равно каждый день приносит их домой, и потому дома у него семь тайников для крекеров. Рэн почти не слушал. Яримидзу, наверное, тоже понимал, что его не слушают. И всё равно говорил. Будто это-то и было главное.

Это пугало Рэна больше всего.

Когда этот человек говорил о главном, казалось, что он болтает о пустяках. А когда болтал о пустяках, казалось, что он поджидает главного. Где здесь сеть, а где приманка, Рэн уже не понимал.

VI

Расплачиваясь, Яримидзу достал из кошелька мелочь и выложил монеты на стол одну за другой.

— Две ходзитя…

Он пересчитывал монеты пальцем. На одной монете палец замер — на долю мгновения.

Рэн затаил дыхание.

Взгляд Яримидзу был на монетах. Не на свободном стуле слева от Рэна. По крайней мере, так казалось.

— …За две, ровно. Вот.

Яримидзу отдал монеты старику и надел шляпу.

Когда они вышли, запах дождя почти выветрился, и каменные ступени Юяке-дандан, краснея в лучах заходящего солнца, начинали просыхать. На середине лестницы, раскинувшись кверху брюхом, спал кот.

— Спасибо, что уделили время, — сказал Яримидзу. — Да нет, какой там допрос. Допрашивать-то не о чем. Никто не пропал, ни у кого ничего не украли. Стол, футон, баклажан да чашка. Нет пока ни в одной стране закона, который называл бы это преступлением.

— …Тогда почему — я?

— А почему, в самом деле?

Яримидзу склонил голову набок, как будто искренне недоумевал.

— Наверное, потому, что заглавие у вашей статьи хорошее. И ещё…

Не договорив, Яримидзу посмотрел вниз, на ступени. Спавший кот, словно что-то почуяв, поднял голову и пристально уставился в пустое место чуть позади Рэна.

Яримидзу тоже посмотрел туда.

Так, по крайней мере, показалось.

Лишь на мгновение. Затем глаза его снова стали прежними, мягкими, и он коснулся пальцем полей шляпы.

— И ещё потому, что вы так и не притронулись к моим крекерам. А ведь, похоже, голодны. Когда человек что-то в себе носит, ему кусок в горло не лезет. Да нет, и это тоже просто привычка. Дурная сыщицкая привычка.

Что ж, до встречи, сказал Яримидзу. А может, и не сказал «до встречи». Может, Рэну это только послышалось.

Мужчина перешагнул через кота и пошёл вниз по ступеням. Спина в помятом пиджаке медленно растворилась в толчее Янака-Гиндзы.

Рэн долго стоял наверху лестницы.

Рядом было маленькое присутствие.

Томэ ничего не говорила. Как всегда. Но Рэн знал, что она смотрит сейчас туда же, куда и он, — в толчею, в которой исчез тот человек.

Видел ли он её?

Правда ли было просто привычкой это «три»? А палец, замерший на монете? А глаза, проследившие за взглядом кота?

Или же как раз потому, что он её не видит, этот человек так старательно пересчитывает столы, футоны, баклажаны и чашки? Пытается сосчитать невидимое, не видя его, по форме того, что после него осталось?

Но ведь это, подумал Рэн, — чем это отличается от того, что делаю сейчас я сам?

Кот на лестнице зевнул и снова уснул.

По дороге домой, поднимаясь по склону, Рэн один раз обернулся.

Томэ была там. Не в трёх шагах позади — в одном. В сумерках её очертания были отчётливее всего остального. Отчётливее столба, отчётливее забора, отчётливее ветряного колокольчика под стрехой. Самым несомненным в этом городе для Рэна была маленькая старуха, которую в этом городе не считал никто.

— Тот человек, — сказал Рэн. Впервые с той ночи он заговорил с Томэ вслух. — Тот человек вас видел?

Томэ не ответила. Только смотрела на него снизу вверх мутными глазами. Глаза эти ничуть не изменились с тех пор, как взвешивали его долг за комнату. И то, что они не изменились, било Рэна больнее любого упрёка.

Он и не ждал ответа. А если бы она и ответила — кто бы услышал, кто бы это сосчитал?

Из дома на склоне потянуло запахом ужина. Пахло печёными баклажанами. Рэн почувствовал, как у него скрутило желудок. Яримидзу был прав. С утра он ничего не ел.

В тот вечер, вернувшись в дом, он увидел на приступке у входа корзину для покупок — должно быть, её забыла Саё.

В корзине лежали три баклажана и завёрнутая в белую бумагу новая чашка.

На краю обёртки карандашом, круглым почерком Саё, было написано:

Вторая.

А под этим — почерком не Саё, тонким и аккуратным — ещё одна строка:

Видел. Яримидзу.

◇ (Конец главы 3) ◇

Глава 8

Глава 4. Нить кошки

◇ ◆ ◇

I

Эту кошку Рэн нашёл снова.

Правильно ли здесь слово «нашёл», Рэн не знал. Он её не искал. По крайней мере, так он сам думал. Просто все две с лишним недели, прошедшие с той ночи, всякий раз, проходя мимо дома, он замечал, что взгляд его сам собою падает в одну точку на асфальте. То самое место, где в то утро велосипед почтальона проехал прямо по кошке. Там ничего не было. Масляное пятно да один высохший лист сакуры. Каждое утро он смотрел туда, чтобы убедиться, что там ничего нет. И каждое утро, убедившись, чуть-чуть успокаивался и чуть-чуть ненавидел себя за это успокоение.

Было начало августа, после полудня, только что кончился дождь.

Рэн собирался пройти через кладбище Янаки к станции Ниппори. В конторе ломбарда Саё протянула ему конверт: «Кагэ-сан, вы не могли бы отнести это на почту у станции?» По лицу её было видно, что она и сама толком не понимает, почему просит об этом жильца. Прежде это, должно быть, была работа тётушки. Но в памяти Саё само слово «тётушка» будто убрали куда-то в глубину шкафа, и рука до него больше не дотягивалась.

Рэн молча взял конверт. Беря его, он увидел, что кончики её пальцев чуть заметно дрожат. Это была дрожь человека, который не знает даже, чего боится.

Конверт он положил в нагрудный карман. Там всё ещё лежало письмо матери.

Дорожки кладбища чёрно блестели после дождя. Вдоль ограды храма Тэннодзи тянулись мокрые каменные плиты, и старые надгробия, одно за другим, впитывали дождь, не выпуская из себя высеченных имён. Кладбище, смутно думал Рэн, это ведь устройство для счёта. Высекают на камне: здесь был такой-то, — чтобы его не забыли, чтобы он не выпал из числа. Имена людей, умерших сотни лет назад, до сих пор, под мхом, всё ещё считаются.

А та старуха…

Рэн перестал об этом думать. Попытался перестать.

В ушах у него всё ещё звучало то, что сказал вчера тот человек, Яримидзу, прихлёбывая чай в конторе ломбарда:

— Странных заявлений становится больше, Кагэ-сан. Не о том, что кто-то пропал. А о том, что никто не пропал, а чего-то не хватает. Лишняя чашка. Лишний футон. Вот такого рода, понимаете.

Говоря это, он смотрел не в лицо Рэну, а на его руки. Будто к ним прилипла какая-то нитка.

Рэн тогда ничего не ответил. И потом, позже, немножко гордился тем, что сумел не ответить. А потом его затошнило от того, что он этим гордится. Вычеркнуть человека из счёта и гордиться ловкостью, с которой удалось это скрыть, — это была самая низкая радость того сорта людей, которых он когда-то презирал.

Ряды надгробий тянулись без конца. Здесь были могилы вассалов Токугавы, могилы безвестных купеческих семей, могилы, на которых уже нельзя было прочесть ни иероглифа, могилы, за которыми некому ухаживать. Но даже такая могила, наверное, считалась — одна — и была нарисована маленьким квадратиком на плане кладбища.

И тут на низкой каменной ограде он увидел её.

II

Тощая кошка, рыжая с белым. Левое ухо чуть надорвано, только кончик хвоста чёрный.

Рэн остановился.

Ошибиться было невозможно. Та самая кошка, что в ту ночь дрожала перед домом, сбитая машиной. Кошка, которой он коснулся чем-то, что не было пальцами, и порвал нить.

Кошка была жива.

Она сидела на ограде, аккуратно поставив передние лапы, и вылизывала мокрую шерсть. Задняя нога, по которой её тогда ударило, была вывернута под немного странным углом, но, похоже, кошку это не заботило. Зажила ли рана, или ей больше не нужно было заживать, Рэн не знал.

Он посмотрел на её нить.

Нить была. Тонкая, почти прозрачная, она тянулась из кошкиной спины вверх, вверх. Но на полпути вдруг обрывалась. Обрыв не был ровным, как от ножа. Волокна растрепались, как у перетёршейся старой пеньковой верёвки, и чуть заметно колыхались в воздухе. Дальше не было ничего. Кончик, который должен был быть к чему-то привязан, больше ни к чему не вёл.

Кошка, будто не зная, что нить её порвана, продолжала умываться.

С той стороны дорожки подошёл старик со сложенным зонтом. Медленно, опираясь на палку. Он прошёл мимо ограды. Совсем рядом с кошкой. Локоть старика пересёк то место, где должно было быть её тело.

Ничего не произошло.

Старик не обошёл кошку. Кошка не посторонилась. Они не столкнулись. Просто пространство, через которое прошёл локоть, пропустило старика без всякого сопротивления, как пространство, где никакой кошки и не было. А когда он прошёл, кошка сидела на том же месте и так же вылизывала шерсть.

Рэн заметил, что у него пересохло в горле.

Потом мимо прошли мать и маленький мальчик, видимо, возвращавшиеся с могилы. Мальчик посмотрел прямо на кошку на ограде. Посмотрел, подумал Рэн. Но взгляд мальчика соскользнул с кошки и остановился на надгробии позади неё.

— Мам, а на этой могиле буквы стёрлись.

— Старая, вот и стёрлись.

Они ушли.

Дети, думал Рэн, увидев кошку, непременно показывают на неё пальцем. Непременно говорят: «Киса». Для ребёнка этих лет кошка — одна из самых достойных счёта вещей на свете.

И этот ребёнок кошку не посчитал.

Снова закапал дождь. Капли падали и на кошку. Рэн смотрел на это. Капли не разбивались о её шерсть. Но и не проходили сквозь её тело. Дождь, падавший туда, где сидела кошка, мочил мох на ограде так, словно там не было ничего, кроме мха. И всё же шерсть у кошки была мокрой. Всё это время она вылизывала языком свою мокрую шерсть.

Эта кошка мокнет под дождём. Но дождь нигде не записывает себе в счёт, что намочил её.

Иначе Рэн думать об этом не мог.

III

Со стороны выхода с кладбища послышался звук мотора. По узкой дорожке медленно въезжал маленький грузовичок кладбищенской конторы. Рэн невольно отступил на шаг.

Кошка легко спрыгнула с ограды на дорогу.

Рэн едва не вскрикнул.

Грузовичок, не сбавив хода, проехал по кошке. Передним колесом, потом задним.

Кошку не раздавило. Или, может быть, раздавило. Рэн ясно видел то мгновение, когда шина наступила на её тело. Чёрная резина легла на рыжую с белым шерсть и прошла дальше. Кошку не сплющило. Она не мяукнула. Шина не подпрыгнула. Словно кошка и колесо прошли через одно и то же место, но в разных счётных книгах.

Когда грузовичок свернул за угол, кошка посреди дороги как ни в чём не бывало потянулась.

Рэн почувствовал, что у него дрожат колени.

В то утро, когда велосипед почтальона проехал по этой кошке, он пытался убедить себя, что обознался. И почти убедил. Жар, мол, усталость. Но теперь, при дневном свете, он увидел это отчётливо.

Вот что он сделал.

Он не убил. Если бы убил, кошка умерла бы, и кто-нибудь оттащил бы её к обочине, положил в картонную коробку и сказал бы: «Бедняжка». И в этом «бедняжка» кошку в последний раз посчитали бы.

Он отнял даже это.

Кошка жива. Проголодавшись, она, наверное, роется где-то в объедках. Захотев спать, сворачивается где-нибудь под верандой. И никто этого не замечает. Никто её не кормит. Никто не гонит. Ни один ребёнок не бросит в неё камнем. Мир для этой кошки стал тихим местом, бесконечно добрым и бесконечно равнодушным.

Рэн старался не думать о том, что с Томэ то же самое. И чем больше старался, тем больше думал.

Вдруг он почувствовал за спиной чьё-то присутствие.

Можно было и не оборачиваться. Вот уже две недели, куда бы он ни шёл, за ним следовала маленькая тень. Под лестницей в доме, у окна университетской библиотеки, в углу раздевалки ночной бани. Всегда чуть поодаль, ни слова не говоря, просто стоя.

Рэн обернулся.

Шагах в пяти-шести позади, между надгробиями, стояла Ганги Томэ.

Заношенное кимоно из касури, чёрный передник. Дождь шёл и над старухой. Седые волосы у неё намокли. Но никто из проходивших мимо не попытался укрыть её зонтом.

Томэ смотрела не на Рэна. Она смотрела на кошку, потягивавшуюся посреди дороги.

Этот взгляд был для Рэна невыносим. Те маленькие мутные глаза, которыми она в конторе оценивала заклады. Теперь они ничего не взвешивали. Они просто смотрели. На маленькое существо, упавшее туда же, куда и она сама.

— …Кагэ-сан, — сказала Томэ.

Рэн не ответил.

— Выходит, и ей меня не видно?

Старуха назвала кошку «ей», как называют ребёнка.

Рэн повернулся к кошке. Кошка смотрела на Томэ. Смотрит, подумал Рэн. Отчётливо. Повернув надорванное ухо в их сторону, жёлтыми глазами она неотрывно глядела на старуху между надгробиями.

Могут ли непосчитанные считать друг друга?

Или и это тоже он просто обознался?

IV

Вернуть, подумал Рэн.

Это было не то, что называют решением. Это было что-то более детское, ближе к порыву. Как если бы пролитую воду пытались собрать ладонями обратно в чашку.

Порвал ведь он. Если он смог порвать, значит, сможет и связать. Нить колышет в воздухе растрёпанный кончик. Этот кончик нужно просто снова привязать туда, где он был, — неизвестно куда, куда-то наверх, в невидимое.

Рэн подошёл к кошке.

Кошка не убежала. Ей, наверное, незачем было убегать. За эти две недели к ней не подошёл ни один человек. Когда Рэн присел на корточки на плитах, кошка чуть склонила голову набок, а потом обнюхала его ботинок.

Рэн коснулся нити тем, что не было пальцами.

Всё было как в ту ночь. Глубоко в груди тонкая трещина, бывшая там с самого рождения, едва слышно скрипнула. И из неё, как рука, что-то потянулось.

Оно коснулось растрёпанного кончика нити.

Кончик был холодный.

В ту ночь, когда он рвал нить, она была тёплой. Чуть заметно пульсировала. Теперь всё было иначе. Кончик порванной нити был холодный и слабый, как мокрая бумага. Казалось, он рассыплется от одного прикосновения.

Рэн осторожно попробовал поднять его вверх.

Куда?

Нити всегда тянулись вверх. Все нити. И толстые нити младенцев, и тонкие нити умирающих стариков — куда-то в невидимую высоту, бесконечно. Рэн видел это всю жизнь. Но ни разу не видел, к чему они привязаны там, на конце. Даже и не пытался увидеть.

Когда он рвал, ему не нужно было этого знать. Порвать значило только перерезать здесь. Хватало одной точки под рукой.

Но чтобы связать, нужен второй конец.

Рэн следовал за оборванным кончиком вверх, вверх. Рука, тянувшаяся из глубины трещины, вытягивалась всё тоньше, всё прозрачнее. Ступенью выше. Там ещё дальше. Ещё выше. И там ещё дальше. Рэн не понимал, высота это или глубина. Он понимал только, что место, к которому кошкина нить была когда-то привязана, с каждой ступенью, на которую он поднимался, отодвигалось ровно на столько же.

Заболело в груди.

Это не было фигурой речи. Боль была такая, будто трещину распирают изнутри. Будто в старую рану кто-то вонзил ногти и медленно её раздирает. Рэн упёрся рукой в плиты. Со лба закапал пот. Смешиваясь с дождём, так что уже не различить было, где что.

И всё-таки Рэн продолжал тянуться.

Где-то оно должно быть. Место, где кошку считали кошкой. Какая-то книга, в которой эту кошку считали — одна.

И тут Рэн понял.

В ту ночь он порвал не саму нить.

Нить здесь. Она тянется, растрёпанная, из кошкиной спины. Порвал он то, что было по ту сторону, — самое «принимать» того, что эту нить принимало. То, что наверху, записывает в свой счёт того, кто внизу: одна кошка. Одну-единственную строчку этого счёта. Её-то он и вырвал, прямо из-под руки.

Поэтому привязывать некуда.

Куда бы он ни поднёс кончик нити, там уже не было руки, которая приняла бы эту кошку.

Порвать можно с одной только этой стороны.

Чтобы вернуть, нужно согласие той стороны.

А у него для той стороны не было ни единого слова.

V

И всё же Рэн не остановился.

Может быть, не смог остановиться. Кошка поставила передние лапы ему на колено. И чуть слышно мурлыкала. Впервые за две недели кто-то к ней прикасался. Для кошки, наверное, только это и имело значение.

Рэн попытался использовать часть собственной нити.

Не обдумав этого. Раз на той стороне привязать не к чему, то хотя бы здесь. К себе. Его собственная нить всё ещё тянется вверх. Стала чуть тоньше прежнего, где-то стала прозрачной, но всё же. Если привязать к ней кошкину нить, то, может быть, пока считают его, где-нибудь будут считать и кошку?

Рука, тянувшаяся из глубины трещины, медленно повернула. Держа растрёпанный кончик кошкиной нити, — к нити самого Рэна.

Коснулась.

И в то же мгновение что-то сострогалось.

Звука не было. Не было даже боли. Только ощущение, что изнутри, в груди, как под рубанком, отходит тонкий слой.

Рэн попытался понять, что именно отошло.

Он попытался вспомнить лицо матери. Старая кухня в Сэндае. Чуть сутулая спина у раковины. Вспомнил. Но лицо, когда эта спина оборачивалась, на одно мгновение не сложилось. Глаза, нос и рот были. Все мамины. Только, прежде чем они сосчитались в одно лицо, в «маму» для Рэна, прошёл один такт.

Один такт.

Потом всё вернулось. Мамино лицо снова стало маминым лицом. Рэн чуть было не перевёл дух.

Но было ли то, что вернулось, тем же самым, что прежде, — этого Рэн уже никак не мог проверить.

Кошкина нить не привязалась.

Едва коснувшись нити Рэна, кошкина нить мягко распустилась, как вата, брошенная в воду. Узла не получилось. Вместо этого с поверхности нити Рэна что-то тонкое, тоньше видимого, перетекло к кошкиной нити — и, никуда не придя, исчезло.

Он не отдал.

Он просто потерял.

Рэн втянул руку обратно в глубину трещины. Втягивать пришлось ужасно долго. Во много раз дольше, чем тянуть. Будто сама эта рука начинала забывать, как возвращаться.

Когда рука вернулась, трещина стала чуть-чуть шире, чем прежде.

Рэн сел прямо на плиты. Брюки промокли. Ему было всё равно.

Кошка сняла лапы с его колена и немного удивлённо посмотрела ему в лицо. Потом тряхнула надорванным ухом и потрусила между надгробиями.

К ногам Томэ.

Томэ медленно нагнулась. Протянула морщинистую руку и погладила кошку по спине. Кошка прищурилась.

Рука старухи не прошла сквозь кошкину спину.

VI

Сколько так прошло, он не знал.

Дождь опять перестал. С верхушек кладбищенских криптомерий время от времени срывались крупные капли. Где-то вдалеке ударил храмовый колокол. Пять часов.

Томэ сидела на постаменте надгробия, держа кошку на коленях. Кошка свернулась там клубком и спала.

Рэн, не в силах подняться, смотрел на них.

— Кагэ-сан, — сказала Томэ. — Вы ведь сейчас что-то пытались сделать.

Рэн не ответил.

— Лицо у вас как бумага.

В голосе старухи не было упрёка. Это-то и сокрушило Рэна больше всего.

Пусть бы упрекала, думал он. Пусть бы кричала. Пусть бы показала пальцем, зарыдала: это ты меня такой сделал. Тогда он встал бы на сторону наказанного. На сторону считаемых. Как наказанный он хотя бы вошёл бы в какой-то счёт.

Но Томэ не упрекала.

Поглаживая кошку, Томэ негромко сказала:

— Порвать-то, наверное, одно мгновение было.

Рэн поднял голову.

— Вот и со мной. Что-то — тык, и всё. Ни капельки не больно. Очнулась — а Саё мимо меня идёт.

Старуха помолчала.

— А вернуть, видно, так не выйдет.

Это не был вопрос.

Рэн хотел что-то сказать. Не «простите», не «я обязательно», нет. Что-то, что не складывалось в слова. Но из горла вышел только сиплый выдох.

— Ничего, — сказала Томэ. — Мне-то уж всё равно. Только вот —

Тут она оборвала себя. Посмотрела на кошку у себя на коленях, потом за кладбище, туда, где тянулись крыши Янаки. Туда, где стоял ломбард.

Дальше Томэ не сказала.

Рэн знал, что там было дальше. Знал — и не спросил. Спросишь, и это станет ещё одним долгом. А у него и так множились одни долги, отдать которые было нечем.

В нагрудном кармане, набухнув от дождя, отяжелел конверт, который дала ему Саё.

Почта в этот час уже была закрыта.

Рэн наконец поднялся. Колени подгибались. Трещина в груди больше не болела. То, что она не болит, пугало ещё сильнее. Боль всё-таки весть о том, что там что-то есть. Состроганное место не возвращает даже боли.

Он медленно понял, что ради одной непосчитанной кошки попытался отдать что-то из себя — и не смог даже отдать.

Чтобы порвать, права не понадобилось. По крайней мере, он в это уверовал и порвал.

Чтобы вернуть, нужно право. И где оно, это право, он не знал.

VII

Когда он вышел с кладбища, совсем стемнело.

На склонах Янаки один за другим зажигались фонари. В окнах старых деревянных домов покачивался свет ужина. Где-то жарили рыбу. Где-то бранили ребёнка. Где-то радио сообщало результаты бейсбола.

Рэн слушал всё это так, будто пересчитывал.

В том доме есть люди. И за тем окном. И за тем запахом. Каждого кто-то считает. Бранимого ребёнка — бранящая мать. Мужчину у радио — наверное, кто-то, кто поставил на этот матч.

А его?

Считают ли его ещё?

Письмо матери лежало в нагрудном кармане поверх конверта. Мать его считает. Не зная о заложенных часах, пишет: ты хорошо ли кушаешь? Пока есть эта строчка, он ещё…

Но только что, на один такт, мамино лицо не сложилось.

А если этот такт станет двумя, тремя?

Рэн прибавил шагу.

Он слышал, как за ним идут маленькие шаги. Не одни. Шаркающие, как в дзори, шаги старухи и другие, ещё легче, — чуть слышный стук коготков по камню.

Томэ взяла с собой кошку.

Рэн не оборачивался. Ему казалось, что, обернувшись, придётся что-то сказать.

На середине склона Мисаки-дзака Рэн вдруг остановился.

Что-то было не так.

Сперва он не понял что. Фонарь наверху горел, как прежде. Окна домов были светлы. Ничего не изменилось.

Потом понял.

Не было звука.

Ни шипения рыбы, ни детского плача, ни радио. Не было ветра. Не было стука капель, только что срывавшихся с криптомерий. Ни далёкой электрички. Даже его собственных шагов — что понятно, раз он остановился, но их не было и в каком-то ином смысле, нигде.

Воздух стоял.

Никакого другого слова не приходило. Он не был холоден, не был тяжёл. Просто воздух перестал двигаться. Рэн вдохнул, и воздух вошёл в лёгкие. Но не втёк. Он оказался там, будто был в лёгких с самого начала.

Свет фонаря не дрожал.

Может быть, свет и вообще не дрожит. Но Рэн впервые в жизни увидел, что свет не дрожит. И лужа после дождя, освещённая им, не шла даже рябью. Да что рябь. С карниза дома наверху склона сорвалась капля воды — и остановилась в воздухе, не долетев.

Рэн попытался увидеть собственную нить.

Нить была. Тянулась вверх. Но чуть заметно дрожала. Словно от страха. Или словно чего-то ждала.

У его ног низко зарычала кошка.

Томэ остановилась прямо за спиной Рэна. Дыхание старухи впервые сбилось.

— …Кагэ-сан, — прошептала Томэ. — Что это?

Рэн не мог ответить.

Наверху склона, на границе света самого высокого фонаря, там, куда он едва доставал, кто-то стоял.

Тонкая фигура. Похоже, женская. Пола чёрного хаори в неподвижном воздухе не колыхалась — и всё же казалась колышущейся. Лицо было вне света, и его не было видно.

Только Рэн понял.

У этой фигуры не было нити.

Не так, как у Сиро Гэ, когда на месте нити что-то заполнено. И нить не была порвана. Нет. Просто все нити, какие Рэн видел в жизни, если смотреть оттуда, от этой фигуры, свисали куда-то далеко вниз. Иначе он не мог это почувствовать.

За каплей воды, застывшей в воздухе, фигура медленно сделала шаг навстречу.

И ночь Янаки беззвучно начала уходить у Рэна из-под ног.

◇ (Конец главы 4) ◇

Глава 9

Глава 5. Страж

◇ ◆ ◇

I

«Уходить» было неверное слово.

Ноги Рэна твёрдо стояли на каменной мостовой склона. Подошвами он чувствовал шершавый холод камня, напитавшегося дождём. Ни колени, ни поясница не качались. Он не падал и не парил. И всё же ночь понемногу, понемногу выскальзывала у него из-под ног. Будто кто-то тихо тянул подстилку. И тянули не мостовую, а то, что мостовая «здесь есть».

Рэн посмотрел на каплю, застывшую в воздухе.

Капля висела на палец ниже края стрехи, круглая, набухшая. Свет фонаря отражал в этом крошечном шаре перевёрнутый склон. На вершине перевёрнутого склона стояла перевёрнутая чёрная фигура, величиной с кончик ногтя.

Фигура сделала ещё шаг.

Звука не было. Гэта ли, дзори или босые ноги — Рэн не мог понять. Дело было не в том, что шаги были беззвучны. Сам звук шагов не доставал до того места, где она ступала.

Переступив край света, она открыла лицо.

Это была женщина. Ни молодой, ни старой её нельзя было назвать. Лицо не белое, а скорее такое, которое забыло решить, какого ему быть цвета. Узкие длинные глаза были обращены к Рэну. Обращены, но не смотрели на него. Они покоились в какой-то точке чуть позади его плеча, внизу склона, дальше крыш Янаки, — в точке, которой нигде не было.

Под чёрным хаори было кимоно мышиного цвета. Узкий пояс, маленький узел. Всё старое. Старое не в смысле моды и не в смысле вещи столетней давности. Старое так, будто это кимоно ни разу в жизни не было новым.

— …

Рэн попытался что-то сказать. Горло шевельнулось. Выдох вышел. Но голос, покинув рот, остался лежать в неподвижном воздухе и никуда не пошёл. Рэн чувствовал, как его собственный голос висит в вершке от губ — так же, как та капля.

Женщина открыла рот.

— Здесь, значит.

Её голос прошёл сквозь застывший воздух без малейшей помехи. Ни низкий, ни высокий, его даже нельзя было назвать холодным. Холод рождается, когда сравниваешь с тёплым. Этот голос ни с чем не сравнивался.

— Тесно, — сказала женщина.

Она не обращалась ни к кому. Ни к Рэну, ни к Томэ, ни к кошке. Так говорят, выдвинув ящик старого комода и увидев на дне пыль.

Рэну был знаком этот тон.

Такое лицо бывало у Саё в глубине ломбардного склада, когда она открывала ящики с невыкупленными вещами. Сверяла с книгой, смахивала пальцами пыль и молча откладывала в сторону то, чему нет цены. В её лице тогда не было холода. Просто вещь была там только вещью.

Но Саё хотя бы открывала ящик. Открывала и смотрела. Даже то, что ничего не стоило, хоть раз брала в руки.

А эта женщина, подумал Рэн, этот ящик даже не открыла. Ей не нужно открывать, она и так знает, что внутри. Знает — и ей всё равно.

Дедушкины карманные часы вдруг показались тяжёлыми в нагрудном кармане. Секундная стрелка не тикала. Даже часы остановились.

II

Позади Рэна Томэ едва заметно шевельнулась.

Так ему показалось. Но, обернувшись, он увидел, что старуха стоит точно в той же позе, что и прежде. Рот приоткрыт, рука поднята было к груди — и застыла на полпути. Томэ застыла, не договорив вдоха. И кошка у ног тоже. Вздыбив шерсть на спине, наполовину оскалив зубы, она застыла в самой форме своего рычания.

Двигались только Рэн и женщина.

Нет, подумал Рэн. А двигаюсь ли я?

Он поднял правую руку. Рука поднялась. Пальцы согнулись. Но в этом движении было что-то от дозволенного. Он двигал её не своей силой. Ему лишь на время позволяли двигаться, смотрели на это сквозь пальцы. Вот каково это было на ощупь.

— …Томэ-сан.

На этот раз голос вышел. Вышел — но до Томэ не дошёл. Глубоко изрезанная морщинами щека старухи даже не дрогнула.

Женщина остановилась на середине склона. Шагах в пяти от Рэна.

И тут впервые опустила на него взгляд. «Опустила» — это было точнее всего. Она не смотрела снизу вверх и не смотрела в лицо. Она посмотрела на Рэна, как смотрят в колодец.

— Это оно и есть?

— …Кто вы?

— Шумно.

Она не сердилась. В её голосе не было даже досады. Это было то самое «шумно», которое невольно роняют, когда над ухом зазвенит мошка, — такое же по весу.

Рэн замолчал.

А замолчав и заметив, что замолчал, он почувствовал, как в глубине груди поднимается жар. Стыд. Нет, что-то старее стыда, что-то детское. Тот жар, с каким отруганный ребёнок злится не на то, что его отругали, а на себя — за то, что послушался.

— Что вам от меня нужно?

Рэн повторил вопрос. Голос дрожал меньше, чем он ожидал.

Женщина не ответила.

Вместо ответа она медленно подняла правую руку к груди. Рукав скользнул сквозь застывший воздух без всякого сопротивления. Ладонь была обращена вверх. Словно на ней что-то лежало. Но на ладони ничего не было.

Ничего, подумал Рэн.

И пока он смотрел на это «ничего», по спине у него поползло что-то холодное.

Там было не ничего.

На ладони женщины что-то было. Было — но настолько лёгкое, что не цеплялось ни за глаз, ни за сердце. Слишком лёгкое, чтобы его присутствие хоть где-то отозвалось.

Женщина чуть-чуть наклонила ладонь.

И в ту же секунду все огни Янаки внизу склона, все до единого, едва заметно накренились.

III

Накренились — и это не был обман зрения.

Рэн видел. Ряды черепичных крыш внизу, точно вода на подносе, один раз скосились. И тьма там, где когда-то стояла пятиярусная пагода, и шеренги поминальных дощечек на кладбище, и белая полоса люминесцентных огней в стороне станции Ниппори. Всё вместе, в такт наклону её ладони, чуть-чуть, на один и тот же угол, накренилось.

И вернулось.

Звука не было. Ни одна черепица не упала. Капля у стрехи по-прежнему висела неподвижно. Но Рэн понял. Сейчас эта женщина положила на ладонь Янаку, Токио, а может, и всё, что Рэн до сих пор называл «миром», — и наклонила.

Словно пробуя вес.

И убедилась, что веса нет.

— …Это, — голос Рэна сорвался, — что это?

Женщина даже не взглянула на ладонь.

— Всё твоё.

Больше она ничего не сказала. Объяснять она явно не собиралась. Тон был такой, будто и объяснять тут нечего.

Рэн посмотрел на свою нить.

Нить тянулась вверх. Как всегда — куда-то высоко над головой, туда, где не видно. Но сегодня нить дрожала. Дрожала — и её кончик едва заметно клонился к женщине. Будто сама хотела лечь к ней на ладонь.

Рэн проследил нить глазами.

Нить уходила вверх, вверх — выше, чем любая нить, какую он видел. И там, на самом её верху, там, куда взгляд Рэна едва доставал, и ещё дальше за этим пределом, — были подошвы женщины.

По-другому сказать было нельзя.

Как высоко ни тянулась бы нить Рэна, она кончалась ниже пола, на котором стояла женщина. И не только его нить. Нить Томэ, нить кошки, нити сотен, тысяч людей, спящих внизу, и даже нить того человека, которого Рэн в ту ночь перед пансионом решил не считать, — нить, которой теперь уже не было. Всё свисало куда-то далеко вниз, под её ноги.

А с того места, где стояла она, это, возможно, нельзя было назвать даже «свисающим».

Рэн вдруг вспомнил одно арифметическое правило. Вместе с запахом мела у доски в классе средней школы. Любое число, умноженное на ноль, даёт ноль. Один, сто, тысяча, триллион. Даже число, которого не сосчитать.

Перед ней, подумал Рэн, мы все — числа, которые уже умножили.

По ней не было видно, что она знает, о чём он подумал. Лицо говорило, что знать это ей и не нужно.

IV

— Имя, — сказала женщина.

На мгновение Рэну показалось, что спрашивают его имя.

— Кагэ. Рэн.

— Твоего имени я не спрашивала.

Женщина опустила ладонь. Огни внизу больше не кренились.

— Моего имени у тебя нет. Я дам его тебе. Не урони.

Сказав это, она чуть приподняла подбородок.

— Исуми.

Два слога легли в неподвижный воздух. Не повисли, как голос Рэна, — легли. Как кладут камень на татами. И имя вошло Рэну в уши, вошло в грудь и приобрело там странную тяжесть. Сама она не весила ничего, но имя было тяжёлым. Рэн понял: тяжесть ему придали нарочно, чтобы он смог его удержать.

— …Исуми-сан.

— «Сан» не нужно.

— Зачем вы здесь?

Вместо ответа Исуми мельком глянула вверх по склону. Там ничего не было. Ночное небо, остановившиеся облака да один провис электрического провода.

— Внизу, — сказала Исуми, — кто-то взял то, чего нет.

— Чего нет?

— Права.

Голос Исуми не изменился. Так говорят о погоде.

— Права не считать. У нижних такого права быть не может. Кто-то взял то, чего у него быть не может. Не взял даже — выдернул оттуда, где его нет. На месте выдернутого осталась дыра. Дыру видно сверху.

Исуми впервые посмотрела Рэну прямо в лицо.

Это было не «посмотрела», а скорее «навела резкость» на точку по имени Рэн. Так поворачивают трубу телескопа, чтобы расплывчатое наконец собралось в одну форму.

— Это ты.

Рэн ничего не мог сказать.

И не потому, что боялся Исуми. Он боялся. Ужасно боялся. Но сильнее страха ему сдавило грудь другое: Исуми говорила правду.

Та ночь. Под фонарём у пансиона. Пьяный мужчина на велосипеде. Рэн решил его не считать. И мужчину перестали считать все. Хозяйка, полицейский, даже его жена.

Тогда Рэн думал, что у него есть право. Что стоящий выше вправе не считать стоящего ниже. Что сам он стоит немного выше. В ту ночь, когда писал «О нуле», он изложил это как логику. Логика была прекрасна. И Рэн принял её красоту за право.

— Та бумага, — сказала Исуми.

Рэн не сразу понял, о чём речь.

— Бумага, которую ты написал. Ты озаглавил её «О нуле».

Горло у Рэна само собою сглотнуло. Рукопись эту на свете читали считанные люди. Профессор в пыльном кабинете университета. И ещё человек в шляпе. Тот, что приписал на краю обёрточной бумаги тонким, аккуратным почерком: «Видел. Яримидзу».

— Вы читали?

— Там нечего читать.

Так сказала Исуми. Но ничуть не отрицала, что читала.

— Нижние иногда пишут такое. Верхний вид — нижними словами. Обычно ошибаются. Раз ошибаются, вреда нет.

Она помолчала.

— Твоя — наполовину верна.

Рэн ничего не мог ответить. Он понял одно: это не похвала. Исуми смотрела на него так, как смотрят на человека, идущего по краю обрыва с картой, верной наполовину. Нет, даже не смотрела. Просто разглядывала место над его головой, где дрожала нить.

— Верной половиной ты открыл дверь. Неверной — решил, что дверь твоя. Дверь не твоя. Она ничья — ни здесь, ни ниже.

Вдалеке будто что-то прозвучало. Храмовый колокол или гудок электрички. Но и это, едва начавшись, осталось лежать в неподвижном воздухе и никуда не дошло.

— …Я, — выговорил наконец Рэн. — Я думал, что стою выше.

Глаза Исуми чуть-чуть сузились. Это была не улыбка. Она пыталась получше рассмотреть что-то слишком уж маленькое.

— Выше.

Она покатала это слово во рту. Как человек, услышавший, что ребёнок показывает на горку в песочнице и говорит: «Вот Фудзи».

— Твоё «выше» не достаёт даже до изнанки моего пола.

V

И тогда в Рэне что-то выгнулось наперекор.

Почему он так поступил, он и потом не мог толком объяснить. Может быть, страх, дойдя до предела, вывернулся наизнанку. Может быть, в глубине груди ещё тлел жар того «шумно». А может, самая уродливая часть его не стерпела, что его логику, у него на глазах, обошли как песочную горку.

Рэн стал искать нить Исуми.

Он знал, что её нет. Знал с той минуты, как поднялся на склон. И всё же искал. Как в ту ночь, когда ухватил нить пьяного, — протянул палец где-то в глубине глаз. Туда, где она должна быть. Туда, где её следует считать. Туда, где её можно не считать.

Палец ни до чего не дотронулся.

Нет — палец тянулся, тянулся и, вытянувшись до предела, всё ещё оставался далеко под подошвами Исуми. Как муравей, тянущийся к вершине высокой башни. Нет, муравей хотя бы может взглянуть на башню снизу вверх. Рэн не мог даже взглянуть вверх. То, куда смотреть, находилось не на той высоте, куда доставал его взгляд.

Исуми не шелохнулась.

Лишь выдохнула что-то похожее на вздох. Может быть, то и не был вздох. Но Рэну так послышалось.

— Не надо.

И Исуми чуть-чуть приподняла указательный палец левой руки.

В то же мгновение левая рука Рэна исчезла.

Нет, не исчезла. Левая рука была на месте. Кисть держалась на конце рукава. Пять пальцев, ногти, маленький шрам у основания среднего — всё было видно.

Но это уже не была рука Рэна.

Он попробовал ею двинуть. Не двинулась. Не то чтобы не двигалась — воля Рэна, дойдя до руки, вдруг теряла, куда ей идти. Как у человека, который когда-то давно потерял руку и всё пытается двинуть ею, думая, что она есть. Нет, наоборот. Рука есть. Есть — но нигде в Рэне она больше не считалась.

Рэн смотрел на свою левую руку.

Чем дольше он смотрел, тем несомненнее она была там. И чем несомненнее она там была, тем меньше она значила. Не больно. Не страшно. И то, что не страшно, было страшнее всего.

И тот человек, подумал Рэн.

Тот человек тоже был вот так.

Он не мог как следует вдохнуть. И застывший воздух был тут ни при чём.

— Одного пальца хватит, — сказала Исуми. — Чтобы понять.

Её указательный палец опустился.

Левая рука Рэна вернулась.

Он понял, что вернулась. В кончики пальцев прилила кровь. Под ногтями защипало. Шрам на среднем пальце вдруг показался своим, почти родным. Рэн стиснул левую руку правой. Стиснутые руки дрожали.

Исуми даже не смотрела.

VI

— Уничтожить тебя здесь просто, — сказала Исуми. Даже в слово «просто» она не вложила никакой силы. — «Уничтожить» — тоже неверно. Ты останешься. Будешь стоять здесь, дышать, пить чай, который заварит тебе эта старуха. Только никто не будет тебя считать. И ты сам тоже.

Рэн, всё ещё сжимая левую руку, посмотрел на Исуми.

— …И вы этого не сделаете?

— Я не говорила, что не сделаю.

Исуми мельком взглянула на каплю, застывшую выше по склону.

— То, что ты взял, не вернётся, даже если тебя стереть. Дыра останется дырой. А это нехорошо.

«Нехорошо» она сказала голосом, в котором не было ни капли тревоги.

— Тогда что мне делать?

— Здесь я говорить об этом не стану.

Исуми сделала к нему ещё шаг.

Теперь их разделяло шага три. И тут Рэн впервые заметил, что от Исуми ничем не пахнет. Ночь Янаки после дождя была полна запахов. Мокрая земля, мох, остатки курений с кладбища, дым противомоскитной спирали из чьего-то дома, застоялая вода в канаве. И все эти запахи вокруг Исуми обрывались, будто отрезанные. Их ничто не заслоняло. Просто запахи не могли подняться туда, где была она.

— Здесь тесно, — повторила Исуми то же, что и раньше. — Слишком тесно, чтобы говорить. Твои слова здесь все тянет вниз здешняя тяжесть. Мои слова здесь слишком лёгкие: половина из них выпадает, не дойдя до тебя.

Рэн обернулся к Томэ.

Старуха по-прежнему стояла с рукой, поднятой к груди. Глаза её смотрели на Рэна. Нет — на то место, где Рэн только что стоял. В них застыла тревога.

— А Томэ-сан?

— Не знаю.

— А кошка?

— Не знаю.

Оба ответа весили одинаково. Нет — одинаково ничего не весили.

Рэн стиснул зубы.

— …Это моя знакомая.

Сказав это, он и сам не понял, зачем сказал. Томэ трудно было назвать знакомой. Непонятная старуха, которая как-то незаметно оказывалась позади и шла следом. Ни в одной книге не записанная, никем не считаемая старуха, от которой осталось одно имя.

И всё-таки Рэн сказал. Не мог не сказать.

— Не трогайте её.

Исуми посмотрела на Рэна.

На этот раз это было даже не «навести резкость». На одно мгновение её взгляд остановился на нём, будто за что-то зацепился.

— Ты, — сказала Исуми, — это считаешь?

— …Да.

— То, чего никто не считает.

— Да.

Исуми ничего не сказала.

Молчание было долгим. Что значит «долгое» внутри остановленного времени, Рэн не знал. Но оно было долгим. Ему казалось, что висящая капля, так и не упав, пережила целое время года.

— Странно, — только и сказала наконец Исуми.

И снова подняла правую руку. На этот раз — ладонью вниз.

VII

— Идём, — сказала Исуми. — Поговорим внизу.

— Внизу?

Рэн невольно переспросил. Разве не наверху? Разве она пришла не сверху?

Исуми не ответила.

Ладонь зависла над его головой. Не касаясь — вершках в трёх. И всё же под этой ладонью Рэн почувствовал, как становится ужасно маленьким. Не сжимается — его размер ничуть не менялся. Просто всё вокруг — Янака, Токио, ночное небо — в тени её ладони становилось всё легче, легче.

Становилось легче, тоньше — и всё же не исчезало.

Мостовая была на месте. Фонарь, застывшая капля, Томэ, кошка — всё было на месте. И, оставаясь на месте, плавно выскальзывало у Рэна из-под ног.

— Подождите, — сказал Рэн. — Саё-сан…

Почему всплыло это имя, он не знал. За конторкой ломбарда, над двумя поставленными рядом чашками, белая рука наливает чай — это вдруг встало у него перед глазами. Над второй чашкой, никем не выпитой, поднимается пар.

Ладонь Исуми чуть опустилась.

— Считай, — голос Исуми донёсся издалека. Он должен был звучать прямо над головой, а падал будто с далёкого устья колодца, если смотреть со дна. — Если после падения ещё сможешь считать.

И рука Исуми опустилась.

Рэн упал.

Ощущения падения не было. Не было ветра. Не было и того мерзкого чувства, когда желудок подкатывает к горлу. Просто «здесь», где стоял Рэн, сдвинулось на одно вниз. И ещё на одно. И ещё. Это было не то, что оступиться на лестнице. Сама лестница под его ногами ступень за ступенью складывалась туда, где «нет».

С каждой сложенной ступенью что-то оставалось над Рэном. Запах склона. Холод камня. Сбившееся дыхание Томэ. Они не исчезали. Просто одно за другим оставались брошенными наверху, над его головой, там, где не дотянуться. Он их видел — но под ногами у Рэна их больше не было.

Последним он увидел ту каплю, застывшую в воздухе.

На перевёрнутом склоне внутри капли чёрной фигуры уже не было. Вместо неё, крошечный, вверх ногами, отражался сам Рэн.

И этот крошечный Рэн вместе с каплей уходил вверх, вверх, всё дальше.

Нет, подумал Рэн. Удаляется не капля.

Падает не Янака.

Нить Рэна натянулась струной. Будто где-то очень высоко зацепилась за что-то. И только эта одна натянутая нить удерживала Рэна — Рэном.

А там, на конце нити, ночь сомкнулась.

◇ (Конец главы 5) ◇

Глава 10

Глава 6. Осколок

◇ ◆ ◇

I

Падаю, подумал Рэн.

Но это было чем-то не тем, что называется падением. Чтобы падать, нужны верх и низ. Нужно время, пока падаешь. Нужен свист рассекаемого воздуха, нужно то гадкое чувство, когда желудок подступает к горлу. Ничего этого не было. Женщина по имени Исуми, почти не шевельнув рукой, лишь сделала шаг к Рэну, — и в этом одном шаге ночь Янаки отслоилась у него из-под ног, а когда он подумал, что она отслоилась, он уже был «здесь».

Можно ли было сказать «здесь», Рэн тоже не знал.

Глаза открыты, подумал он. Потом, чтобы проверить, открыты ли, хотел коснуться века. Рука была. Пальцы были. Пальцы коснулись века. Ощущение касания действительно было. Но стоило спросить, где же эта рука, — ответа не находилось. Руки не было нигде. Она была — и не была нигде положена.

Рэн долго оставался неподвижным.

Писать «долго», пожалуй, неверно. Рэн вспомнил о дедушкиных карманных часах в нагрудном кармане. Достал, открыл крышку. Циферблат был виден. Стрелки видны. Секундная стрелка висела ровно между девятнадцатой и двадцатой секундой одиннадцати сорока семи и даже не дрожала. Она не остановилась. Остановиться — значит, что двигавшееся с какого-то момента перестало двигаться. Здесь не было этого «какого-то момента». Стрелка не стояла и не шла, её просто не считали.

Рэн закрыл крышку. Раздался тихий щелчок. Показалось, что раздался. Звук никуда не пошёл. Он кончился там же, где родился.

Он вдохнул. Грудь поднялась. Но ничего не вошло. Выдохнул. Ничего не вышло. Не было простора. И тесноты не было. Тесноту чувствуешь, только когда есть стены. Здесь не было ни стен, ни их отсутствия.

Рэну стало страшно.

И он слегка удивился тому, что этот страх внутри него имеет самый настоящий вес. Здесь только страх занимал место.

Рэн стал искать свою нить.

В переулках Янаки он всегда смотрел только на чужие нити. На свою ни разу толком не взглянул. Может быть, боялся. Боялся проверить, тянется ли она хоть чуточку выше нити Томэ.

Теперь он впервые всмотрелся куда-то в область своей груди.

Нить была. Тонкая, ненадёжная, она тянулась вверх. Но и она здесь ни к чему не была привязана. Никуда не шла. «Вверх» — но этого «верха» здесь не было.

Нить была, а в очередь никакую не становилась.

Рэн едва не вспомнил ту ночь и поспешно оттолкнул воспоминание. Ещё нельзя, подумал он. Ещё не могу туда смотреть.

Вместо этого он вспомнил шаг Исуми. Эта женщина даже не пошевелила рукой. Даже не коснулась его. Всего лишь шаг — к нему. И этого хватило, чтобы ночь Янаки отслоилась у него из-под ног. Будто для неё один человек по имени Рэн — куда его ни положи, откуда ни убери — всё одно.

Эта мысль стянула ему горло, как тонкая проволока.

II

Первым он увидел свет.

Маленький, жёлтый, расплывающийся. На абажуре лампочки — одно бурое пятнышко. Рэн его знал. Прежде чем он успел подумать «знаю», что-то в глубине груди сжалось.

Это была лампа над конторкой в ломбарде Саё.

Под лампой сидела Саё. Сгорбившись, что-то записывала в конторскую книгу. Рука её замерла. Капля туши на кончике кисти застыла за миг до того, как упасть на бумагу. На том же месте, что и секундная стрелка его часов.

Далеко, — не подумал Рэн. Близко, — тоже не подумал. Саё не была ни рядом, ни в неизмеримой дали. И всё же он её видел. Видел каждую ресницу. Видел, что на столе стоят две чашки. Одна — Саё. Другая — ни для кого, но наливаемая каждый вечер.

Даже пар над ними застыл.

Рэн хотел отвести взгляд. Не отводился. Здесь не было «отвести». Стоило сместить взгляд с Саё, как там оказывался склон Янаки. Дождевая капля, всё так же висящая в воздухе. Мокрые каменные ступени. Ряды поминальных дощечек на кладбище. Кошка. Та самая, которую Рэн находил дважды, прижав уши, сидела на заборе.

Потом он увидел крыши. Город. Бесчисленные огни Токио. Море. Землю, разделённую на ночную и дневную половину. Луну. Чёрное небо за луной. Звёзды.

Звёзд было много. Так много, что делалось стыдно за слово «много». Галактики, закрученные в спирали, перестали кружиться. За ними — снова галактики. За ними — снова.

И нити.

От всего вверх тянулись нити. От Саё. От кошки. От каждой дождевой капли. От каждой звезды. Те тонкие, белые, дрожащие нити, которые Рэн видел до сих пор в переулках Янаки, бессчётно тянулись вверх, вверх, и конца их не было видно.

И всё это было здесь.

Тогда Рэн наконец начал понимать.

Вселенная не уменьшилась, чтобы здесь поместиться. И не была далеко, так чтобы отсюда в неё заглядывали. Вселенная была здесь в своей настоящей величине, в своей настоящей дали. Была — и при этом ничего здесь не занимала. Не «самую малость». Малость — это всё ещё количество. Нет: вся вселенная целиком для этого места просто не входила в счёт.

А если, подумал Рэн. Не думать он не мог.

А если сейчас одна из этих галактик исчезнет?

Здесь ничего не изменится.

А если сейчас добавится ещё одна такая же, нет, сто, тысяча, бессчётно?

Здесь всё равно ничего не изменится.

Погаснет ли лампа Саё. Станет ли она в тысячу раз ярче.

Ничего.

Рэн сдержал тошноту. Тошнота была. Желудка не было нигде, а желудок перевернулся.

Потому что это «ничего» Рэн знал.

Он видел его не впервые.

III

Та ночь.

Тот узкий переулок в Янаке. Безлунная ночь. Рэн смотрел на нить Томэ. На тощую, но поразительно прямую нить старухи. Рэн протянул руку. Что он хотел сделать, он и теперь не мог выразить словами. Он просто хотел проверить. Правда ли он может сделать такое. Такой ли он, кому такое позволено.

И Рэн перестал считать Томэ.

Он её не убил. Томэ жива и сейчас. И сейчас молча ходит за Рэном. По утрам встаёт раньше него, а когда он уходит, идёт той же дорогой, чуть поодаль. Но рыбник на торговой улице не отдаёт Томэ сдачу. Полицейский не спрашивает у Томэ дорогу. Саё наливает две чашки. Наливает — и сама не понимает, почему две.

Теперь Рэн видел, что это место делает со вселенной.

То же, что он сделал с Томэ.

Нет, хотел возразить Рэн. Не то же. Это — место. Оно просто так устроено. А я сделал это своими руками.

Чем сильнее он возражал, тем яснее становилось, что — то же самое.

Теперь Рэн понимал мир, каким он видится глазами Томэ. Ты здесь. Дышишь. Хочешь есть. Мёрзнешь. Заговариваешь с людьми. И в том, с кем ты заговорил, ты ничего не занимаешь. Тебя не ненавидят и не забыли. Просто — как ничего не меняется, если что-то прибавить, — так ничего не меняется оттого, что ты есть.

Рэн обхватил колени. Не зная, где они, обхватил.

— …Бабушка, — сказал он.

Голос вырвался. И кончился там же, где родился.

И тогда.

Что-то рядом с Рэном было тяжёлым.

Рэн поднял голову.

Там стояла Томэ.

Здесь. В этом месте, где вся вселенная не занимала ничего, маленькая старушка в своём всегдашнем выцветшем тёмно-синем кимоно с узором касури стояла чуть позади Рэна. Молча. Как всегда.

У Рэна перехватило дыхание.

Томэ была тяжёлой.

Это была не тяжесть тела. Здесь не должно было быть никакой тяжести. Все звёзды вселенной, вместе взятые, не весили здесь и пёрышка — нет, не весили ничего. А Томэ — одна Томэ — была для Рэна тяжёлой. Давила неотступно на какую-то одну точку в самой глубине его груди.

В месте, где вселенная была ничем, одна Томэ была чем-то.

Рэну казалось, что он понимает почему. И казалось, что не хочет понимать.

Весь мир перестал считать Томэ. А Рэн один не мог перестать. Не мог — нет, где-то в душе он знал, что у него нет права перестать. Потому что это сделал он. Потому что только он это помнит.

Поэтому Томэ тяжела — только для него.

Единственная — здесь.

— Кагэ-сан, — сказала Томэ. Или, может быть, не сказала. Губы её не шевельнулись. И всё же Рэн услышал. — Вам не холодно?

Рэн не смог ответить.

Вместо ответа потекли слёзы. Слёзы скатились по щекам. Показалось, что скатились. Только они здесь куда-то по-настоящему падали.

IV

Держась за тяжесть Томэ, как за поручень, Рэн какое-то время сидел неподвижно.

Потом протянул руку.

К Саё.

Зачем, он и потом не мог толком объяснить. Наверное, хотел проверить. Правда ли это место ничего не меняет. А может, наоборот, где-то в глубине низко надеялся, что отсюда-то как раз что-нибудь можно сделать. Так же, как в ту ночь, когда протянул руку к Томэ.

В тот миг, когда эта мысль мелькнула, Рэн от всего сердца возненавидел свою руку.

И всё-таки рука тянулась.

Он увидел нить Саё. Тонкую, чуть провисшую, но не собиравшуюся рваться. Прямо вверх из-под лампы над конторкой. Кончики пальцев Рэна коснулись нити.

Ничего не случилось.

Касание он ощутил. Даже слабое тепло нити ощутил. А нить не дрогнула. Нить нисколько не знала, что его пальцы здесь. Тянул ли Рэн её. Толкал ли. Сжимал ли.

Что бы он отсюда ни делал с миром, в мире ничего не прибавлялось и не убавлялось. И что бы ни случилось в мире — здесь ничего.

Дело не в малости, снова подумал Рэн.

Не то что он стал слишком велик и перестал видеть мир, как муравья не видит слон. И не то что мир слишком далёк, как звезда за телескопом. Малое, далёкое — всё ещё сосчитано. Пусть меньше единицы — это всё ещё что-то. Пусть за тысячу ри — там всё ещё есть число «тысяча».

Здесь таких чисел не было с самого начала.

Рэн вспомнил деда.

Дед чинил часы. И после закрытия лавки допоздна сидел с пинцетом под маленькой лампой над столом. Маленький Рэн рядом играл, раскладывая рассыпанные шестерёнки.

— Рэн, — сказал дед. — Даже самая крошечная шестерёнка: одну вынешь — и часы встанут.

— Такая маленькая?

— Потому и встанут, что маленькая. Чем меньше вещь, тем крепче её надо держать в счёте.

Сказал и засмеялся. Рэн помнит, что в руке у деда тогда были вот эти самые карманные часы с открытой крышкой.

Здесь, какую шестерёнку ни вынь, ничего не встанет. Какую ни добавь, ничего не пойдёт.

Что бы сказал дед, увидев это место?

Рэн подумал так и тут же перестал думать. Ответ он знал. Дед ничего бы не сказал. Просто молча посмотрел бы на руку Рэна. На ту, что тянулась к Томэ.

Рэн отнял пальцы от нити. И этого нить не узнала.

Саё всё так же склонялась над книгой. Капля туши висела, так и не упав. Пар над двумя чашками, поднимаясь, перестал подниматься.

Рэн смотрел на вторую чашку.

Саё наливает её каждый вечер. Не зная для кого. Рэн знает, что это доля Томэ. Мир перестал считать Томэ, но одни руки Саё что-то помнят. Не считают — просто руки помнят.

И эта чашка здесь была ничем. Как звёзды. Как галактики.

И всё же Рэн не мог отвести глаз.

От застывшего пара над единственной на свете чашкой, которую наливают только для Томэ.

Тогда за его спиной Томэ чуть шевельнулась. Рэн понял это по одному лишь ощущению. Томэ тоже смотрела на эту чашку.

Рэн не обернулся. Обернись — пришлось бы увидеть лицо старухи. Что бы там ни было, у него не было права это принять.

Вместо этого он медленно, про себя, стал считать.

Раз. Два. Три.

Здесь нет времени. Сколько ни считай, ничего не продвинется. И всё же Рэн считал. Ощущение Томэ за спиной — раз. Чашку Саё — два. Дедовы часы — три.

С каждым счётом голос кончался там же, где родился. И всё же Рэн не останавливался. Казалось: остановится — и сам тихо соскользнёт на ту сторону, к звёздам, в ничто.

Четыре. Пять.

Лишь голос, что считал, ещё кое-как привязывал здесь Рэна к Рэну.

V

— Плачешь?

Голос пришёл сверху.

Если здесь было что-то вроде «верха». Рэн вскинул голову.

Там была Исуми.

Чёрное хаори. Тонкое тело. Такая же, как на вершине склона в Янаке. Только теперь было видно лицо. Молодое лицо. Молодое — но, взглянув на него, Рэн подумал: древнее. Как камень. Как камень, который долго-долго терпел, принимая человеческий облик.

Нити, как и прежде, не было видно.

— Что это за место…

— Осколок эфира, — сказала Исуми.

И всё. Объяснений не было. Рэн больше и не спрашивал. Казалось, спроси — ответ не уместится в те слова, что он знает.

Исуми смотрела на Рэна сверху вниз. «Сверху вниз» — здесь впервые это было точно. Перед этой женщиной Рэн был внизу.

— Ты поставил ту женщину ниже, — сказала Исуми. На Томэ она даже не взглянула. — Твоя нить ни на одну ступень не выше её нити. И всё же ты поставил.

— …Я понимаю.

— Не понимаешь.

В голосе Исуми не было ни гнева, ни презрения. Он был холоден. Холоден, как вода в колодце зимой, — только холоден.

— Высший не считает низшего. Так устроено. Ступени так сделаны. Мы их храним.

Исуми чуть помедлила.

— Но права не считать в ступенях нет.

Рэн поднял голову.

— Ступени — это устройство. Устройство — не право. Ты взял то, чего нет нигде. Взятое либо возвращают, либо за него платят.

— Вернуть… — голос Рэна охрип. — Как?

Исуми не ответила.

Вместо этого она один раз моргнула. Это было единственное человеческое движение, которое Рэн увидел на её лице.

— Это ответишь ты.

Рэн посмотрел на Томэ. Томэ молча стояла. Чуть позади Рэна. На обычном расстоянии.

— …А если платить, то чем?

— И это ответишь ты, — сказала Исуми. — Я ношу только вопросы.

Рэн какое-то время молчал.

Потом спросил то, чего не мог не спросить.

— Какими… мы видимся вам?

Исуми ответила не сразу.

— Как отсюда? Звёзды, Саё-сан, та кошка — всё как ничто?

— Да.

Исуми сказала это просто. Так просто, что Рэн на миг перестал понимать, о чём спросил.

— Вы во мне ничего не занимаете. Будь вас тысяча или ни одного, я не изменюсь.

— Тогда, — голос Рэна задрожал, — тогда вы то же самое. То же, что я сделал с Томэ-сан.

— Не то же.

— Чем?

— Я не считаю это правом.

Исуми не сводила с него глаз.

— Я наверху. Для глаз того, кто наверху, низ выглядит так. Что он так выглядит, я не выбирала. Как дождь не выбирает падать вниз.

Взгляд Исуми едва заметно сместился к шее Рэна. Она говорит о той капле, всё ещё висящей в воздухе, подумал Рэн.

— А ты выбрал. Выбрал и проверил. Такой ли ты, кому это позволено.

Рэн ничего не мог сказать.

Этих слов он не говорил никому. Даже себе самому не говорил их ясно.

— Тех, кому позволено, нет нигде, — сказала Исуми. — Меня включая.

Последние слова почти не стали голосом.

Рэн посмотрел ей в лицо. Каменное лицо ничуть не изменилось. Но Рэну послышалось, что только эти слова в этой женщине где-то имеют вес.

Вес, чем-то похожий на то, как тяжела для Рэна Томэ.

Что это, Рэн не понимал. Казалось, спрашивать нельзя.

Исуми выпростала из рукава хаори белую тонкую руку. Рука повисла перед лбом Рэна. Не коснулась.

— Сейчас ты видел. Где эта женщина. Куда ты её поставил. Как видел — так и возвращайся.

— Подождите!

Рэн закричал. Крик, который должен был прозвучать, и он кончился там же, где родился.

— Бабушка… Томэ-сан останется здесь?

Исуми впервые перевела взгляд на Томэ.

Долгий, долгий взгляд. Долгий — хотя здесь нет длительности. И всё же Рэну он показался долгим.

— Эта женщина — позади тебя, — сказала Исуми. — Ведь всегда так?

Рука опустилась.

VI

Раздался звук.

Кап.

Рэн стоял посреди склона в Янаке.

Фонарь потрескивал. Мокрые каменные ступени блестели. На шею упало что-то холодное. Одна капля. Та самая, что всё это время висела в воздухе. Теперь она упала. Рэну на шею. Как ни в чём не бывало.

Следом ещё одна. Ещё. Снова пошёл дождь.

Рэн достал из нагрудного кармана дедушкины часы. Дрожащими пальцами открыл крышку.

Одиннадцать сорок семь, двадцать секунд.

Секундная стрелка — тик — шагнула на одно деление. Двадцать одна.

Не прошло и секунды. Сколько он просидел там, обхватив колени, Рэн не знал. Но для ночи Янаки — не прошло и секунды.

У ног мяукнула кошка.

Рэн обернулся.

Там была Томэ. Чуть позади Рэна. Плечи синего касури мокли под дождём. Молча.

Рэн посмотрел на Томэ. Томэ посмотрела на него в ответ. Глаза старухи, как всегда, ни в чём не упрекали. Это било Рэна больнее всего.

Томэ была тяжёлой.

И здесь. На самом обыкновенном склоне в Янаке, под дождём. Среди звёзд, галактик, нитей и огней всего Токио одна Томэ была для Рэна по-прежнему тяжела. И после возвращения оттуда она нисколько не стала легче.

На вершине склона, на самой границе света от самого высокого фонаря, мелькнула пола чёрного хаори.

— Я приду за ответом.

Голос Исуми. Не смешавшись с шумом дождя и не заглушённый им, он был положен только Рэну в ухо.

Когда он вскинул голову, там уже никого не было.

Ответ, подумал Рэн.

Вернуть? Заплатить? Что, как? Исуми не объяснила ничего. Только положила ему в руки вопрос. Как дед клал рассыпанные шестерёнки на ладонь маленькому Рэну. Собирать — тебе.

Рэн вернул часы в нагрудный карман. Их тяжесть сквозь ткань лежала прямо над сердцем. Здесь у часов была настоящая тяжесть. И у дождя. И у ступеней. И у его собственного тела.

Сейчас он был за это почти благодарен.

Шёл дождь.

Рэн долго стоял посреди склона. На этот раз — действительно долго. Секундная стрелка отсчитывала: раз, ещё раз.

Вдали горел свет ломбарда Саё. Там, за конторкой, должно быть, сейчас упала на бумагу капля туши, подумал Рэн. И снова поднялся пар. Над двумя чашками.

— …Пойдёмте домой, — сказал Рэн.

Томэ ничего не сказала.

Только когда Рэн зашагал, пошла следом, чуть позади, в том же темпе.

◇ (Конец главы 6) ◇

Глава 11

Глава 7. Условие

◇ ◆ ◇

I

Прошло два дня.

Два, сосчитал Рэн. Считать теперь казалось ему почти единственным надёжным делом, которое у него осталось. В первое утро он проснулся, посмотрел на пятно на потолке и убедился, что всё ещё лежит на своём чердаке. На второе утро сделал то же самое. Пятно было той же формы. След протечки, чем-то похожий на собаку, склонившую голову набок. И то, что собака склоняла голову под тем же углом, что вчера, принесло ему постыдное облегчение.

О той ночи он старался не думать.

Стараться не думать — тоже способ думать. Это Рэн понимал. Застывшая капля дождя. Чёрное хаори. И то место, где не было ничего, — место, где вся вселенная целиком помещалась в том, что ничем не являлось. Там он впервые почувствовал тяжесть собственного тела так, будто смотрел на неё снаружи. Когда его вернули, на склоне Янаки секундная стрелка не сдвинулась ни на деление. Он много раз подносил к уху дедовы часы. Часы тикали так, будто ничего не случилось. Это «будто ничего не случилось» и было страшнее всего.

«Этого нет в Лестнице».

Так сказала женщина. Право, которым он воспользовался, в Лестнице не содержится. Вернуть или заплатить. Она придёт за ответом.

Когда — не сказала.

И Рэн решил попробовать жить. Жить в данном случае означало нечто совсем конкретное. Утром умыться. Спуститься по лестнице. Заглянуть в контору. Потеть от жары. Делать обычно то, что люди делают обычно. Всё это походило на экзамен. Кто будет ставить оценку, он не знал.

В конторе Саё сидела перед вентилятором и вела книгу.

— Доброе утро, Кагэ-сан.

Она подняла голову и слабо улыбнулась. В улыбке проступала усталость. Стояла середина августа, и в лавке с утра было как в парной. Вентилятор, поворачивая голову, всякий раз скрипел.

— Сегодня тоже будет жарко.

— Да.

Рэн сел на порожек конторы. За последние недели это вошло у него в привычку. Он смотрел на её руки: одну за другой она отыскивала в книге вещи с истёкшим сроком выкупа и ставила рядом маленькую красную метку. Возле метки её палец иногда замирал. Замирал, приподнимался над страницей, будто пытаясь что-то вспомнить, — и, ничего не вспомнив, переходил к следующей строке.

— Этот почерк, — сказала Саё. — Он не мой.

Рэн молчал.

— Красивый, правда? Тонкий, чуть наклонён вправо. Все старые книги этим почерком. Не отца, не матери. У кого я только училась?

Она склонила голову набок. Под тем же углом, что собака на потолке.

— …Может быть, у прежнего приказчика, — сказал Рэн.

Голос вышел ровнее, чем он ожидал. И от этой ровности ему стало немного дурно.

— Может быть, — легко согласилась Саё. — Наверное, так и есть.

Потом встала и ушла в глубь дома. Вернулась с подносом, на котором стояли две чашки.

Рэн на чашки не смотрел. Ему и не нужно было смотреть, чтобы знать, что их две. Одну Саё поставила перед ним, другую — перед пустой подушкой у конторки. Поставила — и вдруг замерла, глядя на чашку сверху вниз, будто удивляясь тому, что сделала.

— Ой. Опять.

Она засмеялась.

— Я в последнее время всё время наливаю на одну больше. От жары, что ли.

На подушке никто не сидел.

Но Рэн знал. Слева от него, чуть позади, на краю порожка, как всегда прямая, со сложенными на коленях руками, сидела Томэ. И тихо отводила глаза от чашки, поставленной перед ней.

Чай исправно дымился.

Рэн взял свою чашку. Она была горячей. Жар шёл в пальцы, из пальцев в руку, из руки в грудь, — и он ощущал это так, будто проверял каждое звено по очереди. Вот сейчас я пью чай. Вот сейчас чай проходит по моему горлу. Если не проговаривать этого про себя, казалось, он перестанет понимать, делает ли он это на самом деле. С тех пор как он вернулся из того места, где ничего не было, весь мир словно отодвинулся от него — совсем немного, на толщину листа тонкой бумаги. За бумагой скрипел вентилятор, Саё переворачивала страницы, звенели цикады. Ему хотелось проткнуть эту бумагу пальцем.

Вторую чашку Саё не убрала. Протянула было руку — и почему-то передумала.

— …Пусть постоит, пока не остынет, — сказала она. — Просто так.

Рэн кивнул. Больше он ничего не мог.

II

После полудня Рэн пошёл на почту — Саё попросила.

Жара отдаляла все звуки города. Даже цикады звенели будто из-за толстого слоя ваты. Он начал спускаться по каменным ступеням Юяакэ-дандан — и увидел внизу поднимающуюся круглую шляпу.

Яримидзу Кёсукэ, обмахиваясь веером, медленно одолевал ступеньку за ступенькой. Заметив Рэна, он ничуть не удивился. Словно знал, что Рэн окажется здесь, так же твёрдо, как знал число ступеней.

— А, Кагэ-сан.

— …Здравствуйте.

— Жарко, а? Сегодня пересчитал эту лестницу — опять на одну ступень больше. Может, от жары камень растягивается.

Яримидзу остановился двумя ступенями ниже. Так их глаза оказались ровно на одной высоте.

— Цвет лица у вас нехороший.

— Жарко.

— Да, жарко, — сказал Яримидзу. — Я вот тоже эти два дня плохо засыпаю. Странная была ночь, помните? Позапрошлая. Нет, ничего особенного не случилось. Просто среди ночи я вдруг проснулся, посмотрел на часы — и мне показалось, что секундная стрелка стоит. Пока смотрел, пошла. Вот и всё. Батарейка, наверное.

Рэн ничего не сказал. В нагрудном кармане дедовы часы отстукивали свой ритм, не совпадавший с сердцем.

— Да, кстати. — Яримидзу, словно вспомнив, полез за пазуху. — Вам это знакомо?

Он протянул сложенный вчетверо лист. Рэн не взял. Яримидзу и без того развернул лист и держал так, чтобы было видно.

Копия. Судя по всему, копию снимали с копии много раз: края букв расплылись, местами слились в чёрные пятна. Но заглавие читалось.

«О нуле».

Его, Рэна, текст. Нет — текст, написанный Рэном и заново перепечатанный на машинке чьей-то чужой рукой.

— Ходит, говорят, среди студентов, — сказал Яримидзу. Голос был мягкий. — Под столиками в кафе, между полками букинистов, где всё по одной цене. Кто прочёл, переписывает и передаёт дальше. Как раньше «письма счастья». Мне тоже достался экземпляр, я прочитал. Дважды. …Нет, пожалуй, трижды.

Он сложил лист.

— Трудный текст. Я и половины не понял. Только одна фраза почему-то застряла. «То, что не может быть сосчитано, можно не считать». Как вы думаете, автор действительно так считал?

Рэн посмотрел Яримидзу в глаза. Круглые, добродушные глаза. А в глубине их что-то неподвижно ждало.

— …Спросите автора.

— Хотел бы. — Яримидзу со щелчком сложил веер. — Только имени автора нет ни на одной копии. Вместо него в конце стоит другое имя. И всякий, кто переписывает, добросовестно переписывает и его.

Какое именно, он не сказал. Не сказав, слегка приподнял шляпу.

— Что ж, до встречи. Пейте побольше воды, Кагэ-сан. И спутнице вашей кланяйтесь.

Яримидзу прошёл мимо и стал подниматься дальше. Проходя, он чуть-чуть, едва заметно, развернулся боком. Словно обходя место слева от Рэна, чуть позади.

Сам он, вероятно, этого не заметил.

III

В тот вечер Томэ заговорила.

Чердак удерживал в себе весь дневной жар. Окно было открыто, но ветра не было. Рэн сидел за столом перед чистым листом рукописной бумаги. Писать он не собирался. Ему просто нужно было куда-то положить руки.

За спиной едва слышно скрипнула циновка.

Томэ никогда не производила звуков. С той ночи она ходила за Рэном, сидела у него за спиной, проводила у него за спиной ночи — спала ли она, он не знал, — но ни разу не издала ни звука. Издай она звук, кто-нибудь мог бы обернуться. И обернувшийся убедился бы, что там никого нет. Этого она, казалось, и боялась. Не за себя — за того, кто обернётся.

Поэтому, когда скрипнула циновка, Рэн понял: это нарочно.

— Кагэ-сан.

Рэн не обернулся.

— Не оборачивайтесь, не надо, — сказала Томэ. — Так легче говорить, правда? И вам, и мне.

Голос был тот же, что в ту ночь. Тот, которым она в конторе, глядя на него поверх очков, говорила: «Проценты можно и в конце месяца». Хриплый, чуть ехидный, а на дне этого ехидства прятал что-то страшно мягкое.

— Я долго думала. Что вам сказать.

Рэн сжал пальцы на листе.

Он думал, что сейчас услышит упрёки. Это было бы справедливо. Он отнял у этой женщины её счёт. Чтобы проверить, верна ли его статья. Сжимая в руке право, которого нет в Лестнице. Сказать ему можно было что угодно. Скажи она «верните» — он… он не знал, как вернуть. И необходимость признаться в этом страшила его больше всего.

— Сначала хотела разозлиться, — сказала Томэ. — А как же. Даже у такой старухи, как я, есть самолюбие. Проснулась утром, говорю племяннице: «Доброе утро», — а она смотрит мимо моего лица и сама себе отвечает: «Доброе утро». Мой голос стал у неё внутри её собственным голосом. …Весь тот день я проплакала в кладовой. Всё равно никто не слышит. Плачь сколько хочешь.

Где-то запоздало застрекотала одинокая цикада и тут же смолкла.

— Потом хотела попросить, чтобы вы меня вернули. Думала, вы сможете. Раз вы это сделали, вы же и обратно сделаете.

Томэ немного помолчала.

— Но передумала.

— …Почему?

Голос Рэна был хриплым. Он удивился, что вообще его услышал.

— Потому что увидела ваше лицо, — сказала Томэ. — Вашу спину, когда вы каждое утро стараетесь не обернуться. Ваши глаза, когда вы стараетесь не смотреть на чашку. …Вы ведь не знаете, как вернуть.

Рэн не ответил. Неответ и был ответом.

— Ну и ладно.

Это «ну и ладно» прозвучало слишком легко. Точно так же, как в конторе она говорила студенту, которому не хватало на проценты: «Ну, в следующем месяце».

— Мне уже семьдесят один. Всё равно меня недолго бы ещё считали. Просто чуть раньше вышло. …Нет, враньё. Старики в такие минуты сразу врут. На самом деле жалко. Жалко до смерти. Хотела увидеть, как она замуж выйдет. Хотела подержать её ребёнка. Хотя, подержи я его, она, наверное, решила бы, что младенец вдруг потяжелел.

Томэ тихо рассмеялась. Смех тут же рассыпался во что-то похожее на кашель.

— Поэтому одно. Только одно хочу попросить.

Рэн затаил дыхание.

— Не дайте девочке остаться одной.

Жар чердака вдруг как будто отступил.

— Она ведь думает, что не одна. Потому что была я. Всё время была я. Когда умерли её родители и она попала сюда, ей было четыре. С тех пор пятнадцать лет она жила в этом доме со мной вдвоём. А теперь по её памяти выходит, что все эти пятнадцать лет она прожила одна. Одна вела книги, одна варила рис, одна слегла с жаром, одна поправилась.

Голос Томэ задрожал.

— Не такая она, чтобы одной всё это вынести. Просто так выходит, будто вынесла. Вот она и устала, сама не зная отчего. Устала за пятнадцать лет разом. Оттого и ставит две чашки. Руки у неё помнят лучше, чем она сама.

Рэн опустил лоб на лист. Бумага была влажной. Его ли это пот или что-то другое, он не знал.

— Меня можете больше не считать. Нет… — поправилась Томэ. — Вы-то, наверное, всё равно будете. Вы такой человек. Это уж ваше дело. Но её — её считайте как следует. Не оставляйте её одну в этой лжи, будто она пятнадцать лет прожила одна. Будьте рядом. Выпейте за неё вторую чашку.

Долго было тихо.

— …У меня нет на это права.

— Я не о правах говорю, — отрезала Томэ. Это был голос из конторы. — Я прошу. Для просьбы право не нужно. Ломбард, Кагэ-сан, — это такое место, куда люди без всяких прав приносят последнее, что у них есть, и просят. Сорок лет я слушала эти просьбы. Теперь моя очередь просить. Вот и всё.

Рэн долго не мог поднять голову.

Наконец он сказал:

— …Да.

Больше ничего сказать не смог.

За спиной ещё раз едва слышно скрипнула циновка. Томэ пересела. И больше ничего не сказала.

Рэн не обернулся. Обернись он — убедился бы, что она там. Он и не убеждаясь знал, что она там. В ту ночь Рэну впервые показалось, что он понял разницу между этими двумя вещами. Он не проверял — ради неё. Потому что она не хотела, чтобы её проверяли. Она хотела не того, чтобы её проверили, а того, чтобы её просьбу услышали.

IV

Среди ночи Рэн выскользнул из дома.

Не потому что не спалось. Его позвали. Иначе не скажешь. Это был не голос, слышимый ухом. Просто в какой-то миг воздух на чердаке едва заметно изменил вес. Так в пустой комнате узнаёшь, что где-то далеко закрылась дверь, — по одному лишь перепаду давления.

Томэ пошла следом. Как всегда, беззвучно.

Кладбище при храме Тэннодзи лежало в лунном свете белое и тихое. Дневной жар ещё держался в камне; если коснуться надгробия, оно было тёплым. Рэн шёл между рядами могил. На каждой было высечено имя. Имена, которые считают уже сотни лет.

В глубине, на камне основания, оставшемся от пятиярусной пагоды, сидела женщина.

Чёрное хаори. Белые руки, сложенные на коленях. Лунный свет, казалось, падал только на неё иначе. Падал — и не доходил. Доходил — и не освещал.

Исуми дождалась, пока Рэн подойдёт на десять шагов, и подняла лицо.

— Ответ.

Ни приветствия, ни вступления.

Рэн остановился. Ветра не было. И всё же ему почудилось, что все поминальные дощечки на кладбище разом тихо стукнули.

— …Я не знаю, как вернуть.

— Знаю, — сказала Исуми. — Требовать возврата от незнающего бесполезно. Тогда заплатишь?

— Чем?

— Собой.

Это слово не было ни холодным, ни горячим. Оно было просто положено — как зачитывают строку из счётной книги.

— Что ты сделал с той женщиной, мы сделаем с тобой. Так счёт сойдётся. Право, внесённое из-за пределов Лестницы, можно уравновесить только внутри Лестницы.

Рэн посмотрел на свои руки. В лунном свете руки ещё были сосчитаны. Пять пальцев, ногти, влажная от пота кожа.

— …И тогда Томэ-сан вернётся?

Исуми на миг умолкла. На этот миг ночь над кладбищем стала на одну ступень глубже.

— Не вернётся.

— Тогда…

— Тогда что?

Рэн искал слова. Не находил. За спиной была Томэ. Он чувствовал, как она затаила дыхание. Ради неё нужно было что-то сказать. И ради ещё одной. Ради двух чашек перед вентилятором в конторе.

— Если меня перестанут считать, — сказал Рэн, — кто будет считать её?

Исуми посмотрела на Рэна.

Впервые посмотрела, подумал Рэн. До сих пор её взгляд скользил поверх него или сквозь него — как по одной из бесчисленных нитей, свисающих далеко внизу Лестницы. Теперь этот взгляд остановился на одной нити, в одной её точке.

— …И это говорит преступник?

— Говорю.

Молчание было долгим.

— Хорошо.

Исуми поднялась с камня. Пола хаори не колыхнулась. Не колыхнувшись, казалась колышущейся.

— Есть условие.

V

— То, что ты написал, — сказала Исуми. — Под названием «О нуле».

Рэн вспомнил расплывшуюся копию в руке Яримидзу.

— Это переписывают. Из рук в руки. С каждым разом понемногу меняется. Ты написал вопрос. Вопрос: можно ли не считать то, что не может быть сосчитано. Но то, что ходит теперь по городу, — уже не вопрос.

— …Ответ?

— Ответ. «Можно не считать». «Учитесь не считать». Вот как это переписано.

Голос Исуми не изменился. Но в этой неизменности Рэну послышалась усталость чего-то очень древнего.

— Есть тот, кто учит людей не считать. Переписав твой вопрос в ответ. Как искусство распускать нити людей. Мы, Стражи, храним Лестницу. Заставляем правильно считать её ступени, одну за другой, сверху вниз. А он изнутри Лестницы стирает её ступени. Не по одной. Он распускает нити изнутри.

— Его…

— Найди, — сказала Исуми. — Найди и укажи нам. Таково условие. Исполнишь — твой счёт пока останется у нас на хранении. Не исполнишь — заплатишь.

Пока, сказала она. «Прощаю» она не сказала.

— …Имя?

Исуми достала из рукава лист. Последнюю страницу копии. Он расплылся ещё сильнее, чем у Яримидзу. И всё же на поле после конца текста два знака, дописанные тушью, сохранились на удивление чётко, не слившись в пятно.

Сколько ни переписывали — только эти два знака не расплывались.

白解. Сиро Гэ.

Рэн знал эти знаки.

Не то слово — знал. Та ночь, фонарь перед домом. Летом — безупречно белый пиджак без единого пятнышка. В руке тонкий студенческий альманах. «Таких, как вы, мы называем "почти решёнными"». Строчка, дописанная на последней странице чужим почерком.

Тот юноша не прочёл статью Рэна и не пришёл к нему знакомиться.

Он её унёс.

И теперь даёт её переписывать.

— …Я знаю, — сказал Рэн. Собственный голос звучал очень издалека. — Я знаю этого человека. Видел один раз. В ту ночь, когда я Томэ-сан…

Дальше он сказать не смог.

Исуми убрала лист в рукав.

— Тем проще.

Она начала было поворачиваться спиной. И вдруг остановилась.

— Скажу одно.

Луна зашла в облако. Кладбище потемнело на ступень.

— Те, кто решает души, оставляют после себя нечто.

— Что?

— То, что ходит, но не спрашивает.

Рэн не понял. Должно быть, непонимание отразилось на лице. Исуми чуть заметно склонила голову. Не под углом собаки на потолке. Под другим, куда более древним углом.

— Ты видел того, кого не считают. Та женщина здесь, но её не считают. И всё же она спрашивает. Просит. Плачет. …Решённого — считают. У него есть имя, есть нить, он ест, ходит по улицам. Но не спрашивает. Ни о чём не спрашивает. В нити его, там, где был вопрос, набит ответ.

Рэн вспомнил нить Сиро Гэ. Место, где должна быть нить, было чем-то заполнено. Не распущено, не порвано — заполнено.

— Встретишь такое, — сказала Исуми, — знай: разорвёшь тело — оно не остановится.

Облако ушло, луна вернулась.

На камне никого не было. Ни тени хаори, ни шагов. Только на одном надгробии замерла, не долетев, капля ночной росы. Пока Рэн смотрел, она медленно снова начала падать.

Возвращаясь, поднимаясь по склону Янаки, Рэн заговорил с Томэ у себя за спиной. Впервые — сам.

— Томэ-сан.

Ответа не было. Но беззвучные шаги стали на полшага ближе.

— Ваша просьба. …Я её услышал.

Томэ ничего не сказала.

Проходя под фонарём на верху склона, Рэн вдруг остановился.

Через улицу, под навесом закрытой лавки тофу, стоял человек. В костюме, с портфелем, будто возвращался со службы. Было два часа ночи. Человек не двигался. Смотрел прямо перед собой и ничего не видел.

Из его груди исправно тянулась нить.

Только она не дрожала. Нити людей всегда слегка дрожат — от тяжести сомнений, желаний, мыслей о сегодняшнем ужине, о завтрашних заботах. Нить этого человека не дрожала. И не была натянута. Она просто была — прямая, чем-то заполненная.

Человек медленно повернулся к нему.

На его лице не было ни одного вопроса.

◇ (Конец главы 7) ◇

Глава 12

Глава 8. Пустой

◇ ◆ ◇

I

Весть от Сиро Гэ пришла не в виде письма.

На третий день сентября, под вечер, вернувшись через чёрный ход ломбарда, Рэн увидел на третьей ступеньке лестницы тонкий сборник — тот самый, что он получил в ночь пролога. Только уголок обложки был слегка загнут. Загиб указывал на номер страницы. Семнадцатая. Страница, с которой начинался последний раздел его статьи «О нуле».

Под заголовком раздела тонким карандашом было приписано:

«Сегодня вечером, в глубине Янака-Гиндзы. На месте бани Мацу-но-ю».

Рэн долго смотрел на эту строку. Почерк был красив. Нет, не красив — в нём не было колебания. По каждой черте было видно, что писавший ни разу не подумал написать её как-то иначе.

Уговор с Исуми холодно блеснул в глубине груди. Найдите того, кто учит людей «не считать». А найдёте — посмотрите своими глазами, что это такое.

Искать не пришлось. Оно пришло само.

Сверху раздался голос Саё:

— Кагэ-сан? Вы ужинать будете?

— …Я ненадолго выйду.

— Вот как. — Саё помолчала. — Тогда я хоть чай вам оставлю.

Рэн ничего не ответил, только кивнул. На кухне стукнули две чашки. Саё уже не задумывалась, почему достаёт две. Не задумываясь, налила в обе. Этот звук Рэн услышал спиной.

Выходя из дома, он знал, не оборачиваясь: Томэ идёт за ним.

Старуха молчала. Все эти дни Томэ почти не говорила. В тот вечер, когда ушла Исуми, она сказала один-единственный раз: «Не дайте девочке остаться одной», — и больше ничего. Теперь она шла в трёх шагах позади Рэна, и гэта её не стучали. Шаги того, кого не считают, нигде на этом свете не отдаются.

II

Вечер на Янака-Гиндзе был таким же, как всегда.

Пахло только что пожаренными котлетами, у зеленщика на прилавке груши отталкивали капли воды. На каменной лестнице Юяке-Дандан сидели три кошки, каждая на своём расстоянии от других. Туристы фотографировали. Никто ни на миг не сомневался в том, что он здесь есть.

Рэн шёл среди них и смотрел на их нити.

Толстые нити, тонкие, растрёпанные. Нить матери, ведущей ребёнка за руку, на полпути сплеталась с нитью ребёнка, так что было не разобрать, кто кого держит. Нить старика, курившего у винной лавки, была тонкой, но завязана на удивление туго. К чему — не видно. И видеть было не нужно. Просто все они тянулись вверх. Все за что-то держались. Держаться — это и есть форма того, что называют жить, подумал Рэн. Подумал — и почувствовал, как в груди чуть скрипнула трещина. Одну такую нить он порвал.

Он прошёл торговую улицу, дважды свернул в переулок — и звуки исчезли.

Мацу-но-ю была баней, закрывшейся лет двадцать назад. Изогнутый фронтон крыши просел, и только труба всё ещё прямо указывала в небо. Занавеси у входа не было; остались лишь выцветшие деревянные таблички «Мужчины» и «Женщины».

Раздвижная дверь была открыта.

Внутри стоял полумрак. Половицы раздевалки отсырели и выгнулись, на полках стояло несколько плетёных корзин — будто кто-то только что сложил в них одежду. За конторкой банщика никого не было. А дальше, в мыльной, где была купальня, всю стену занимала нарисованная краской Фудзи. Синее небо, белый снег и растрескавшееся озеро.

На краю пустой купальни сидел Сиро Гэ.

— Вы пришли.

Юноша встал и вежливо поклонился. На белом пиджаке даже в этой пыли не было ни пятнышка. Казалось, что там, где он стоит, откуда-то собирается лишний вечерний свет.

— Кагэ-кун. Или лучше — Кагэ-сан? Вы ведь уже далеко продвинулись.

— Что вам нужно?

— Нужно — громко сказано. — Сиро Гэ улыбнулся. В этой улыбке нигде не было напряжения. — Я хочу, чтобы вы посмотрели на одного человека. На того, кто прочёл вашу статью правильнее всех.

Рэн снова попытался увидеть место, где должна быть нить Сиро Гэ. И снова не увидел. Слишком ярко. Как если бы летним днём взглянуть прямо на солнце в зените: форма того, что там было, растворялась в свете и теряла очертания. Только свет этот был без тепла. Он освещал — и ничего не грел.

— Вашу статью прочли многие, — продолжал Сиро Гэ. — Университетские сборники обычно никто не читает. А ваша почему-то пошла по рукам. Из рук в руки. Ночью — от того, кто не может уснуть, к тому, кто не может уснуть. Все они где-то в глубине знают, что их не считают. Поэтому слова «можно не считать» подействовали очень хорошо.

Сиро Гэ легко повёл рукой в сторону раздевалки.

— Синохара-сан. Прошу вас.

Из-за конторки вышел мужчина.

III

Мужчине было немного за сорок.

Серый костюм, аккуратно затянутый тёмно-синий галстук. Волосы расчёсаны на пробор, туфли хорошо начищены. Такие стоят утром на любой станции сотнями. Мужчина подошёл к Рэну, остановился и слегка поклонился.

— Здравствуйте. Моя фамилия Синохара.

Голос был спокойный. Вежливый. Глаза смотрели на Рэна прямо.

— Я прочёл статью Кагэ-сана. Очень поучительно.

Рэн подумал, что должен что-то ответить. Но раньше слов двинулись глаза. Как всегда, он стал искать нить этого человека.

Нити не было.

Как у Сиро Гэ. Нет, не как. У Сиро Гэ Рэн даже не мог ясно разглядеть, что место нити чем-то заполнено: свет был слишком силён, форма не различалась. А здесь — было видно. Видно, увы, отчётливо.

На груди мужчины, там, где нить должна была начинать тянуться вверх, что-то аккуратно помещалось.

Оно не было похоже на нить. Нить тянется. Дрожит. Ищет чего-то, протягивает руку вверх, вверх. А то, что было там, не тянулось. Не искало. Оно было обрезано точно по форме этого места и вставлено без зазора, до самых углов, впритык. Как в последней графе экзаменационного листа — правильный ответ, аккуратным почерком, начисто.

Ответ.

На какой вопрос — неизвестно. Но то, что это ответ, Рэн понял с безнадёжной ясностью. Вопроса там уже не было.

— Синохара-сан служил в страховой компании, — тихо сказал Сиро Гэ. — Жена и одна дочь. Ипотека — ещё девятнадцать лет. Отец с прошлого года в доме престарелых. Каждую ночь он не мог уснуть. Правильно ли я живу? Приношу ли кому-нибудь пользу? Если я исчезну, кому-нибудь станет хуже? А если не станет — зачем я здесь?

Сиро Гэ посмотрел на Синохару. Синохара улыбался и молчал.

— Такие вопросы каждую ночь разрывали этого человека. Вопросы — они такие. Раскалывают человека надвое. На того, кем он хочет быть, и того, кем быть нельзя. Мы называем это противоречием.

— Синохара-сан, — сказал Рэн. Голос сел. — О чём вы сейчас думаете?

— Ни о чём.

Синохара ответил без малейшего колебания.

— Думать нет никакой необходимости.

— А жена? Дочь?

— У них всё хорошо. На прошлой неделе я подал заявление о разводе. Без меня рациональнее.

— А отец?

— Персонал там очень внимательный.

Рэн открыл рот и закрыл.

Страшно было то, что ни один ответ Синохары не был неверен. Все они были спокойны, логичны, вежливы. И ни у одного не было продолжения. О чём бы Рэн ни спросил, ответ на этом кончался. Не было ни заминки, ни встречного вопроса, которые должны идти за ответом.

Синохара ни разу ни о чём не спросил Рэна. Ни «кто вы?», ни «зачем вы это спрашиваете?».

Нечто, что ходит, но не спрашивает.

В глубине уха прозвучал голос Исуми.

— Этот человек больше не в противоречии, — сказал Сиро Гэ. В его голосе была неподдельная радость. — Все ночные вопросы разрешены. Разве это не покой?

— Это, — сказал Рэн, — не живёт.

— Живёт. Пульс есть. Он голоден. Здоровается. Вчера на станции подобрал чужую потерю и отнёс в полицейскую будку. — Сиро Гэ склонил голову набок. — Кагэ-сан. Вы ведь написали в статье: стоящий выше вправе не считать нижних. Синохара-сан пошёл дальше. Он получил право не считать самого себя. Обратил в ноль противоречие, которым был сам. Именно это я и сказал вам в ту ночь. Обращать в ноль нужно не других.

За спиной Рэна Томэ тихо ахнула.

IV

— Итак, Синохара-сан, — сказал Сиро Гэ. — Покажите Кагэ-сану.

Синохара ответил: «Да».

В следующее мгновение он был прямо перед Рэном.

Это было не то, что называют быстротой. Ни шага, ни замаха. Он просто оказался там, где ему следовало быть дальше. И его правая рука держала Рэна за горло.

Спина ударилась о нарисованную Фудзи. Плитка треснула, крашеное озеро за затылком Рэна рассыпалось в пыль. Ноги оторвались от пола. Лицо Синохары было совсем близко. Он улыбался. Ни гнева, ни ненависти, ни удовольствия. Лицо человека, ставящего печать на документ.

— Прошу прощения, — сказал Синохара. — Это быстро.

Дышать было нечем. Края зрения чернели и сжимались.

Рэн раскрыл трещину.

Раскрыл — сказано неточно. Трещина раскрыта всегда. Просто сквозь неё он протягивает наружу что-то из себя. Палец, который не палец. Невидимое, но способное действительно чего-то коснуться. Когда он порвал нить кошки, когда коснулся узла Томэ, оно тянулось к нити. Но у Синохары нити не было.

Поэтому Рэн направил его на то, что видел. На руку, державшую его за горло.

Рвать.

Звука не было. Правая рука Синохары чуть выше локтя отделилась — так, будто там с самого начала был шов.

Рэн упал на пол. Закашлявшись, откатился, разрывая дистанцию. На горле всё ещё висела кисть — сжатая, держащая. Дрожащими пальцами он отодрал её и отбросил.

Крови почти не было.

Синохара один раз взглянул на срез своей правой руки. Потом на Рэна. Всё так же улыбаясь.

— Извините.

И снова пошёл на него.

Теперь левой рукой. Рэн отсёк её по запястье. Синохара не остановился. Ударил плечом. Рэн проехал по плитке мыльной и врезался боком в ряд кранов. Где-то глухо хрустнуло ребро. Колено Синохары пошло вниз, чтобы проломить Рэну грудь. Рэн отсёк ногу по колено.

Синохара стоял на одной ноге. Не падал. Стоял так, как стоять невозможно.

Что-то не так, подумал Рэн. Сквозь боль мысль, как всегда, начала вращаться — горячо и быстро.

Отсёк руку. Кисть. Ногу. Человек давно бы рухнул. От боли, от страха, от потери крови. Нет, ещё раньше — он должен был бы что-то почувствовать, лишившись части тела. О чём-то спросить. Почему? Как?

Синохара ни о чём не спрашивал.

Поэтому, сколько ни отнимай от тела, ничто в нём не дрогнет.

На краю купальни Сиро Гэ сидел, сложив руки на коленях, и не отрываясь смотрел на них. Не как зритель в театре. Как учитель, проверяющий работу. Всякий раз, как Рэн что-нибудь отсекал, Сиро Гэ чуть заметно кивал. Будто говорил: верно. Или: ещё не то.

У входа в раздевалку стояла Томэ. Старуха вцепилась в столб. Рэн видел её лицо. Оно было белым от ужаса, как бумага. Он впервые узнал, что лицо того, кого не считают, всё-таки может исказиться от страха. Томэ не смотрела на Синохару. Она смотрела на трещину в груди Рэна. На то, как протянутое из неё с каждым разрывом становится заметно тоньше.

Упавшая на пол правая рука Синохары медленно разжимала и сжимала пальцы. Она не пыталась ничего схватить. Она просто доводила до конца движение «схватить».

Синохара прыгнул на оставшейся ноге. Всей тяжестью рухнул на Рэна. Лоб ударил в лоб. За глазами вспыхнуло белое. Зубы Синохары коснулись шеи Рэна. Он не собирался кусать. Просто там было горло — и он собирался его закрыть.

Рэн отсёк Синохаре туловище. Попытался отсечь голову. То, что он протягивал из трещины, дрожало. Было тяжело. С каждым разрывом что-то в нём самом истончалось, будто его тёрли наждаком.

Туловище Синохары отделилось в поясе. Но верхняя половина с Рэна не слезала. Безрукими плечами она прижимала его грудь к полу.

— Кагэ-сан, — издалека донёсся голос Сиро Гэ. Он так и сидел на краю купальни, ни разу не шелохнувшись. — Тело — не то, за что держится этот человек.

Рэн поднял глаза.

Лицо Синохары было совсем близко.

А на груди у него всё так же аккуратно, без единой щербинки, помещался тот ответ.

V

Вот оно что, подумал Рэн.

Этот человек не держится за тело.

Человек держится за бытие нитью. К чему нить привязана — у каждого своё. Нить Томэ была привязана к Саё. Нить кошки, наверное, — просто к тому, что она жива. Разрушь тело, и нить ослабнет: тело — один из её узлов.

Но у Синохары нити нет. Вместо неё — ответ. А ответ за тело не держится. Ответ вообще ни за что не держится. Ему незачем. Он ведь больше ни о чём не спрашивает. Тело — всего лишь подставка, на которую положен ответ. Сколько ножек у подставки ни ломай, пока то, что лежит сверху, не упадёт, оно продолжает быть.

Тогда надо порвать сам ответ.

Рэн направил протянутое из трещины на ответ на груди Синохары.

Коснулся.

И в тот же миг перестал понимать, где он.

Ответ был твёрдым. Нет, не твёрдым. Коснувшийся палец ни за что не цеплялся. У нити всегда была растрёпанность. Дрожь. Вопрос. А где вопрос — там разрыв. Сила Рэна рвать была тем, что входит в этот разрыв. А у этого ответа разрыва не было. Сколько ни гладь — гладкий, завершённый. Палец Рэна просто скользил по поверхности.

И пока скользил, что-то, наоборот, входило в Рэна.

Может, уже хватит?

Это был не голос. Нечто тише голоса.

Ты ведь тоже каждую ночь спрашиваешь. Считающий ты или дрожащий. Этот вопрос тебя раскалывает. И старуху ты стёр из-за этого вопроса. Не было бы вопроса — ничего бы не случилось. Положи вопрос. Сюда. Вот в эту форму.

Трещина в груди Рэна скрипнула.

К краю трещины что-то собирались приложить впритык. Обрезанное точно по её форме. Встанет — и, наверное, станет легко. Не придётся больше просыпаться среди ночи и считать пятна на потолке. Не придётся думать, что значат две чашки.

Плечи Синохары давили на грудь. Хрустнуло ещё одно ребро. Вдохнуть было невозможно. Зрение с краёв выцветало добела.

Где-то вдалеке кто-то закричал:

— Кагэ-сан!

Томэ.

Голос неучтённой старухи не должен был отдаваться нигде на этом свете. Ни Сиро Гэ, ни Синохара его не слышали. Слышал только Рэн.

Рэн посмотрел на свою нить. Тонкая, местами прозрачная — и всё же она ещё тянулась вверх. И один из её самых толстых узлов был привязан к маленькой старухе, которая дрожала в трёх шагах позади.

Я её считаю.

Считаю ту, кого считать нельзя. Это противоречие. Вопрос без ответа. Рэн не выпустил этот вопрос.

То, что почти приложили к трещине, так и не встало — отошло.

Рэн снова посмотрел на грудь Синохары. Теперь не на сам ответ, а вокруг него.

Есть.

Между ответом и телом. Граница, по которой ответ положен на грудь человека в костюме. Только там была одна очень тонкая черта. Не нить. Она не тянулась вверх, как нить. Просто нечто вроде гвоздя, удерживающего ответ на этом теле. Вроде якоря. Ответ ни за что не держится. Но тому, кто его сюда положил, нужно было его здесь закрепить.

От этого гвоздя чуть-чуть пахло вопросом. Почему этот человек? Почему здесь? Крошечный след выбора того, кто положил.

Разрыв был.

Рвать.

Рэн порвал эту черту.

Было тяжело. Тяжелее, чем нить кошки, тяжелее, чем узел Томэ. В глубине трещины что-то беззвучно сострогалось.

Тело Синохары остановилось.

Безрукие плечи медленно отстранились от груди Рэна. Верхняя половина накренилась. Ответ на груди, лишившись якоря, мягко всплыл и уплыл неведомо куда — ни вверх, ни вниз.

Синохара упал навзничь на плитку мыльной.

Лицо его улыбалось. До самого конца он так ни о чём и не спросил.

VI

Рэн долго не мог пошевелиться.

В отдушине под потолком виднелось сентябрьское ночное небо. Звёзд не было. В волосах застряли осколки нарисованной Фудзи. Рёбра при каждом вдохе отзывались острой болью.

Тело Синохары больше не двигалось. Крови почти не натекло. Умер ли он, Рэн не знал. Чтобы умереть, надо сначала жить. С каких пор этот человек не жил? С той ночи, когда прочёл статью? С той ночи, когда встретил Сиро Гэ?

Послышались шаги.

Сиро Гэ спустился с края купальни и подошёл. Опустился на колени рядом с телом Синохары. И бережно закрыл ему глаза. Так, будто и вправду скорбел.

— Спасибо, Синохара-сан.

Потом посмотрел на Рэна.

— Потрясающе, — сказал Сиро Гэ. Он искренне восхищался. — До самого ответа вы не дотронулись. Но нашли, где он положен. Дойти до этого почти никто не может. Всё-таки вы почти решены.

— Вы, — наконец выговорил Рэн. — Скольким людям вы это…

— Я не считал. — Сиро Гэ улыбнулся. — А нужно?

Он встал и слегка отряхнул полу белого пиджака. Пыли на ней не было.

— Сегодня в вашу трещину однажды чуть не встал ответ. Вы ведь заметили. И сами его сняли. По-моему, жаль.

Сиро Гэ пошёл к двери. На пороге обернулся — один раз. Вечернего света уже нигде не было. И всё же очертания Сиро Гэ смутно светились.

— В следующий раз попробуйте на себе.

Дверь тихо задвинулась.

Рэн упёрся руками в пол и приподнялся.

Томэ была рядом. Стояла на коленях возле него. Её морщинистая рука потянулась к его рукаву — и, не сумев коснуться, замерла в воздухе. Томэ дрожала. Не от Сиро Гэ. И не от Синохары. Томэ смотрела на Рэна.

— Кагэ-сан, — прошептала она. — Что это вы сейчас потеряли?

Рэн хотел ответить.

И не смог.

Что-то пропало. Это он знал точно. В глубине трещины что-то действительно сострогалось. Но что это было — вспомнить он не мог. Не то чтобы не мог вспомнить: пропала сама зацепка, за которую можно вспоминать. Осталось лишь безымянное пустое место — зияющее.

Рэн посмотрел на свою нить.

Она стала ещё чуть тоньше, чем прежде.

И ему показалось, что у самого её основания она стала едва заметно гладкой. Скользкой.

Рэн долго смотрел на это гладкое место.

Словно молясь, чтобы это была лишь игра воображения.

Молясь — то, что это слово возникло в нём, слегка удивило Рэна.

За стенами Мацу-но-ю в каком-то доме, не по сезону, один раз звякнул ветряной колокольчик.

На обратном пути лавки Янака-Гиндзы уже почти все опустили жалюзи.

Держась за бок, Рэн по одной поднимался по ступеням Юяке-Дандан. Кошки ушли. Под фонарём наверху лестницы Рэн остановился и один раз обернулся. Томэ была в трёх шагах позади. Чуть ближе, чем раньше.

Он думал о Синохаре. Старался не думать — и думал. У того человека тоже были бессонные ночи. Ночи, когда смотришь в потолок и спрашиваешь, зачем ты здесь. Этот вопрос, наверное, был мучителен. Рэн понимал это хорошо. Слишком хорошо. И мог представить, с каким лицом тот человек кивнул, когда ему предложили забрать этот вопрос. Наверное, с лицом спасённого.

И перед этим кивком лежала его статья.

Слово «преступление» Рэн ещё не мог произнести. Казалось, произнеси — и оно станет ответом. Я совершил преступление, значит, понесу наказание. Аккуратно обрезанная форма. Чем она отличается от того, что Сиро Гэ положил на грудь Синохары? Рэн ещё не знал. И, не зная, взял этот вопрос в трещину — ещё один.

Когда он вернулся, на кухне горел свет. Саё, видно, уже легла. На низком столике стояли две чашки. Одна — на месте Рэна. Другая — напротив, там, где никто не сидит. Обе давно остыли.

Рэн взял свою чашку и медленно выпил холодный чай.

Ко второй он не притронулся. Перед ней молча сидела Томэ.

Две чашки. Я ещё помню, что они значат, подумал Рэн. И, проверяя, повторял про себя снова и снова. Ещё помню. Ещё считаю.

Тогда что же сострогалось сегодня?

Сосчитать это было уже невозможно.

◇ (Конец главы 8) ◇

Глава 13

Глава 9. Спуск

◇ ◆ ◇

I

Наутро после Мацу-но-ю Рэн проснулся от боли в боку.

Боль была честной. Одно из рёбер при каждом вдохе сообщало: я здесь. Рэн был ей почти благодарен. Боль можно сосчитать. Раз, два — в теле ещё оставалось то, что поддаётся счёту.

Из окна мансарды виднелась утренняя Янака. За черепичными крышами — криптомерии кладбища, а над ними медленно, будто без всякого дела, плыли облака. Внизу Саё отодвигала ставни. Одну, вторую, третью. Утро в ломбарде всегда начиналось в одном и том же порядке.

Рэн сел на футоне и стал искать то, что вчера сострогалось.

«Искать» было неверным словом. Не так ищут кошелёк, забытый где-то. Само место пропажи стало гладким, и палец проскальзывал мимо. Там, где что-то должно было быть, палец больше не чувствовал даже места.

В ушах ещё стоял голос Сиро Гэ.

«В следующий раз попробуйте на себе».

Что именно — он не сказал. Белый юноша знал, что говорить не нужно.

Рэн посмотрел на свою нить. Тонкая, треснувшая, тянущаяся из трещины вверх. Со вчерашнего она стала ещё немного тоньше. Гладкое место у основания в утреннем свете слабо поблёскивало, как полированный камень.

В углу комнаты сидела Томэ.

Колени вместе, руки на коленях, взгляд на Рэна. Она ничего не говорила. Только была на одну циновку ближе, чем вчера.

— …Доброе утро, — сказал Рэн. Слова вышли так естественно, что он сам удивился.

Томэ не ответила. Но глаза в глубине морщин едва заметно шевельнулись. И к тем, кого не считают, приходит утро, подумал Рэн. Приходит — только никто не считает его для них утром.

Когда он спустился, на низком столике в глубине конторы ждал завтрак. Рис с ячменём, мисо-суп с тофу, маринованные баклажаны. Саё увидела, как он бережёт бок, и слегка нахмурилась.

— Кагэ-сан, вы упали?

— …На лестнице. Немного.

— На Юяке-Дандан? Там ночью темно. — Саё достала из аптечки пластырь с мазью и положила на край столика. — Приклейте. Тё…

Тут она оборвала себя.

На лице у неё было: сама не знаю, что хотела сказать. Губы начали было складываться в какое-то слово — и распустились.

— …Этот пластырь хорошо помогает. Кто-то часто им пользовался.

«Кто-то», сказала Саё. Этот кто-то сейчас стоял в трёх шагах за спиной Рэна и молча смотрел на пластырь. Такие пластыри старуха с больными коленями каждый вечер клеила себе на колено, сидя над книгой.

Рэн поблагодарил и взял коробку. Уголок был немного смят. Коробка годами стояла на одной и той же полке, на одном и том же месте.

Он отпил супа. Суп был горячий. Саё села напротив и положила себе совсем немного риса. На столике стояли две рисовые чашки и три чайные. Третью Саё поставила, сама того не заметив.

Рэн старался на третью не смотреть. Посмотришь — сосчитаешь. Сосчитаешь — и снова поймёшь, что только ты один знаешь, чья она.

И всё же посмотрел.

Посмотрел и сосчитал: это чашка Томэ-сан.

Это он ещё мог. Что бы он ни потерял вчера, это — ещё мог.

II

Исуми была на кладбище.

Они не договаривались. Просто после полудня, когда Рэн проходил мимо камней фундамента сгоревшей пятиярусной пагоды Тэнно-дзи, там сидело тёмно-синее хаори — как камень, лежавший на этом месте с самого начала.

Звенели цикады. Сентябрьские, на исходе, обессилевшие. Вокруг Исуми их звон обрывался. Его ничто не заслоняло. Просто звук не мог подняться на ту высоту, где была эта женщина.

— Ты видел, — сказала Исуми, не глядя на него.

— …Да.

— И как?

Рэн попытался вспомнить лицо Синохары. Вспомнил. Лицо без единого вопроса. Человек перед нарисованной Фудзи, который шёл к нему, не изменившись в лице, даже когда у него сломалась рука.

— Если резать тело, он не останавливается, — сказал Рэн. — Как вы и говорили. Я пытался перерезать нить, но резать было нечего. В нити, там, где должен быть вопрос, набит ответ…

— И что сделал ты?

Рэн замолчал.

Что он сделал? Он и сам толком не понимал. Когда рука Синохары коснулась его груди, в него что-то попыталось влиться. Холодное, гладкое, в форме ответа. Рэн вытолкнул это. Вытолкнул — или сострогал что-то своё и заткнул щель, чтобы ответ не вошёл?

— Не знаю, — сказал Рэн. — Только что-то потерял. И что — тоже не знаю.

Исуми впервые посмотрела на него.

Сочувствия в её взгляде не было. Так каменотёс смотрит на трещину в камне: куда она идёт и стоит ли вбивать туда долото.

— Ты держишь слишком высоко.

— Держу?

— Себя.

Исуми подняла палец правой руки и указала чуть выше груди Рэна. Не коснулась.

— Вот здесь. Ты держишь себя здесь. Там, где чувствуешь. Больно, страшно, стыдно, щемяще-знакомо. Вот за это ты себя и хватаешь.

— Это… плохо?

— Обычные люди все так держатся. С этим можно жить. Но то, что оставляет белый мальчик, туда достаёт. Ответ входит туда, где чувствуют. Как чувство «больше не надо мучиться». Поэтому вчера ты сострогал одно такое место и тем закрылся.

Рэн подумал о гладком месте.

— А в следующий раз что сострогаешь?

Голос Исуми был ровен, как разговор о погоде.

— А потом? А потом ещё? Когда строгать станет нечего, в нити у тебя останется только ответ. И тогда ты, как тот человек, будешь ходить и не спрашивать.

III

— Опусти место, где держишь, — сказала Исуми.

— Опустить?

— Глубже. Ниже того, где чувствуешь. Под тем, что ты у себя называешь «я», есть то, что его держит.

Исуми легко постучала кончиком пальца по краю камня.

— Пагода сгорела. А камень остался. Пока пагода стояла, на камень никто не смотрел. Смотрят всегда вверх, на пагоду. А держал её — вот этот камень.

Рэн посмотрел на камень под ногами. Плоский, большой, поросший мхом. Он где-то читал, что до эпохи Мэйдзи здесь стояла пятиярусная пагода. Сгорела она задолго до его рождения.

— Твоя Апория сейчас качается на самой верхушке пагоды. Подует ветер — качается. Опустить место держания до этого камня — это мы и называем Нисхождением.

— Апория…

— То, что ты несёшь с рождения. Что ты конечен — и всё же бесконечен. Это не разрешается. Потому, что не разрешается, ты и остаёшься собой. Белые мальчики пытаются это разрешить. Говорят: разрешишь — станет легко.

Рэн какое-то время молчал.

Про трещину эта женщина знает. Знает — и не называет её.

— Как опустить?

— Закрой глаза.

Рэн закрыл глаза.

Под веками растеклось красное. Сентябрьское солнце просвечивало тонкую кожу век. В этой красноте стучал его пульс: тук, тук. Так быстро, подумал Рэн. Страшно. Тело узнаёт первым.

Звон цикад отдалился. Нет, не отдалился — начал обрываться, как вокруг Исуми.

— Найди руку, которой ты себя держишь. Рука держит нить. За самый верх.

Рэн стал искать. Найти было нетрудно. Чуть выше груди. Там, где вчера коснулась рука Синохары. Там что-то изо всех сил сжимало нить. Отчаянно, как потная детская ладонь.

— Отпусти эту руку.

— Если отпущу…

— Упадёшь. Падай. Только нить не выпускай. Руку — вниз, по нити.

Рэн вдохнул. Ребро заныло. Он сосчитал эту боль — одна.

И разжал руку.

IV

Нить была шершавой.

Рука скользила вниз по треснувшей нити, и подушечки пальцев задевали узелки. Каждый узелок был воспоминанием. Не нужно было всматриваться — достаточно было коснуться, чтобы понять, что это.

Пыльный запах книгохранилища университетской библиотеки. Дрожь в руках в ту ночь, когда он дописал статью. Скрип третьей ступеньки на лестнице ломбарда. Чуть пересоленный вкус онигири, которые протянула ему Саё.

Рука проходила мимо. И каждый пройденный узелок оставался над рукой Рэна.

Они не исчезали. Они были — наверху. Подними глаза, и видно. Только под рукой у Рэна их больше не было. Держало Рэна уже не это.

Вниз. Ещё ниже.

На полпути рука зацепилась за один узелок.

Мягкий узелок. Едва коснувшись, Рэн почувствовал запах.

Запах футона, высушенного на солнце. Запах лопуха, тушённого в соевом соусе. Запах османтуса из соседского сада, влетающий в кухонное окно. И запах маминых рук. Дешёвый крем для рук, хозяйственное мыло и чуть-чуть — железо. Вечерний запах того маленького съёмного домика в Сэндае.

Когда он возвращался из школы и открывал дверь, этот запах всегда встречал его. Даже той осенью, когда ушёл отец, запах не изменился. Даже после ночи, когда мама плакала, наутро из кухни пахло так же. Пока был этот запах, дом был домом.

Рука остановилась.

— Не останавливайся.

Голос Исуми падал сверху. От устья колодца — ко дну.

— Остановишься тут — снова будешь держаться тут. А это то место, где чувствуют.

— Но это же…

— Я знаю.

Голос не был ни капли мягче. Но это «я знаю» было правдой — Рэн это понял.

— Взять это с собой вниз нельзя. Кто спустился, тот помнит всё, что оставил наверху. Всё помнит. Но оно его больше не считает. И он его — тоже.

Не считает.

Рэн покатал это слово во рту.

Это он сделал с Томэ. Оборвал её нить и сделал её той, кого никто не считает. А теперь то же самое он собирался сделать с запахом маминого дома.

Нет. Это другое, подумал Рэн. Другое. Томэ не выбирала. А это выбирает он сам.

Становится ли от этого разница разницей, он не знал. И, не зная, скользнул рукой ниже мягкого узелка.

Запах ушёл вверх.

Высушенный футон. Лопух. Османтус. Мамины руки.

Всё было там. Над головой у Рэна, отчётливо. Захоти он — и сейчас вспомнил бы всё по отдельности. Только, вспоминая, он больше ничем в груди не отзывался.

Дом не перестал быть домом. Он просто перестал считаться домом.

Рука коснулась чего-то твёрдого.

Холодного, плоского, будто поросшего мхом.

Там Рэн и сжал нить.

V

Когда он открыл глаза, был вечер.

Цикады смолкли. Тень на камне вытянулась. Исуми всё ещё была здесь и смотрела на Рэна. Нет — на место над его головой, где качалась нить.

Нить не качалась.

Она осталась тонкой. Трещина бежала по ней, как прежде. Только рука, державшая её, была теперь гораздо ниже. Дул ветер — чуть подрагивал лишь верх нити, а основание не двигалось.

— …Сколько прошло?

— Четыре часа.

Рэн посмотрел на свои руки. Пальцы замёрзли. Ноги затекли. Четыре часа он просидел у камня с закрытыми глазами.

По другую сторону камня сидела Томэ.

Наверное, все четыре часа она была здесь. Колени вместе, руки на коленях, снизу вверх смотрела Рэну в лицо. Ветер, пробегавший между надгробиями, ни разу не шевельнул рукав её кимоно. Для тех, кого не считают, и ветер не считает нужным дуть.

Рэн посмотрел на Томэ.

И вдруг ему стало страшно.

Спускаясь, он оставил наверху множество узелков. И запах библиотеки, и ночь статьи, и запах маминого дома. А эта старуха? Та, которую он оборвал, которую сам решил не считать, — считает ли он её сейчас?

Рэн осторожно проверил в груди.

Томэ не было наверху.

Она была внизу. У самого основания нити, которую он сейчас сжимал, рядом с холодным камнем. Как глубоко он ни спускался, тяжесть Томэ одна оставалась под его рукой. Как там, где все звёзды неба не весили и пёрышка, а Томэ всё-таки была тяжёлой.

Отчего-то Рэну захотелось плакать.

Он не заплакал. Место, где плачут, кажется, осталось где-то наверху. Только в горле немного потеплело. Это тепло ещё считалось.

— Томэ-сан, — тихо сказал Рэн. — Ещё здесь.

Что — здесь, он не сказал. Томэ не спросила. Старуха только один раз медленно моргнула.

— Проверь, — сказала Исуми и подбородком указала на тропинку в глубине кладбища.

Там стоял человек.

В костюме, с портфелем. Рэн его узнал. Тот, что неделю назад, среди ночи, стоял под навесом лавки тофу и ничего не видел. Человек с лицом без единого вопроса.

Человек медленно пошёл к ним. Не торопясь и не колеблясь. В его походке не было сомнения. Как в почерке Сиро Гэ. По каждому шагу было видно, что идущий ни разу не подумал идти как-то иначе.

Рэн встал. Затёкшие ноги подогнулись, он пошатнулся.

Рука человека потянулась к его груди. Тем же движением, что вчера у Синохары. Чуть выше груди. Туда, где чувствуют.

Что-то холодное попыталось влиться.

Уже можно.

Голоса не было. Но ладонь сказала это. Больше не нужно спрашивать. Больше не нужно мучиться. Ответ на то, зачем ты здесь, — вот он.

Рэн это почувствовал.

Почувствовал — но его самого там уже не было.

Ответ вошёл туда, где чувствуют. И там потерял дорогу. Место, где Рэн держал себя, было гораздо ниже. У холодного, поросшего мхом камня. Ответ туда не доставал и лишь стекал по верху его груди, как дождевая вода по черепице.

Рука человека остановилась.

На его лице по-прежнему не было вопроса. Поэтому не было и замешательства. Просто ладонь хотела что-то положить и не находила куда.

Рэн взял его за запястье. Костлявое, тёплое запястье. И медленно отвёл его от своей груди.

Нить он не рвал.

Он знал, что рвать нечего. И рвать не хотел.

Человек какое-то время смотрел на Рэна. На Рэна или сквозь него — было не понять. Потом опустил руку, повернулся и той же походкой, какой пришёл, ушёл в глубь кладбища.

— Ты его не победил, — сказала Исуми.

— Знаю.

— Но тебя и не унесли.

Исуми поднялась. Полы хаори упали, не колыхнувшись на ветру.

— Можно спросить? — сказал Рэн. Голос немного осип. — Тот человек… Синохара-сан ведь тоже когда-то спрашивал. У него были бессонные ночи, ночи, когда спрашиваешь, зачем ты здесь. Ему предложили забрать этот вопрос, и он кивнул.

— Да.

— Разве это плохо? Когда у тебя забирают то, что мучит?

Исуми ответила не сразу.

За кладбищем со станции Ниппори уходила электричка. И этот звук вокруг Исуми оборвался.

— Что ты сейчас оставил наверху?

Рэн не смог ответить. Казалось, ответит — и рука снова остановится.

— То, что ты оставил, — это то, что тебя мучило?

— …Нет.

— Но ты оставил. Потому что не мог унести. Опустишь место держания — и всё, что выше, перестанет считаться. И мучительное, и дорогое, без разбора.

Исуми посмотрела на место над его головой, где нить больше не качалась.

— Белый мальчик продаёт это наоборот. Не опускает, а закрывает верх крышкой. Туда, где был вопрос, набивает ответ. И тогда уже никуда не спуститься. И незачем. Не мучительно. И никто не считает. Рука того мальчика тебя не сосчитала потому, что ты ещё можешь спускаться.

— Чем ниже я спускаюсь, тем больше теряю.

— Да.

— И всё равно спускаться?

— Я не говорила «спускайся». — Голос Исуми оставался ровным. — Я сказала, что ты можешь. Как поступить, решай сам. Ту старуху ты ведь тоже решил сам.

Рэн закусил губу.

Эта женщина не обвиняла. Она просто сказала факт, как переписывают строку в книгу. И это легло на грудь тяжелее любого упрёка.

— То, что ты сегодня оставил наверху, — сказала Исуми, — не забывай. Что значит помнить и не считать. Что значит то, что ты сделал с той старухой.

Исуми сделала шаг.

В следующее мгновение на камне никого не было. Лист криптомерии, будто только теперь вспомнив, медленно опустился туда, где она сидела.

VI

Перед ломбардом стоял Яримидзу.

Держа в руке шляпу, он смотрел на вывеску. Заметив Рэна, улыбнулся и прижал шляпу к груди.

— А, Кагэ-сан. Как кстати. Хотел кое о чём спросить хозяина… то есть барышню. Но, похоже, закрыто.

— Сегодня закрылись рано.

— Вот как. Ну, пусть и зря прошёлся — по Янаке просто гулять и то удовольствие.

Говоря это, Яримидзу смотрел Рэну в лицо.

Смотрит, почувствовал Рэн. Всё те же добродушные, чуть сонные глаза, что тогда, в лавочке с ходзитя. Но сегодня эти глаза что-то искали у него на лице.

— Кагэ-сан, вам нездоровится?

— Нет.

— Вот как. Просто, как бы это сказать…

Яримидзу провёл пальцем по полям шляпы.

— Вы как-то иначе выглядите, чем в прошлый раз. Не скажу, где и как. Вот словно дом после переезда. Мебель вся осталась, а один человек съехал.

Рэн не ответил.

Яримидзу и сам, кажется, слегка удивился своим словам.

— Простите. Профессиональное. Работа у меня — дома обходить. В последнее время всё такие и вижу, вот и лица людей стали так выглядеть.

Яримидзу рассмеялся. Потом вдруг потянул носом.

— О. Где-то османтус цветёт. Уже, значит, пора.

Рэн вдохнул этот запах.

И правда, пахло османтусом. Наверное, в чьём-то саду раскрылись первые в этом году цветы. Сладкий, чуть пудровый, осенний запах.

Рэн знал, что это за запах. Тот, что каждый год влетал в кухонное окно съёмного домика в Сэндае. Тот, о котором мама говорила: «В этом году опять зацвёл».

Знал. Помнил всё.

И всё же в груди ничего не шевельнулось.

Яримидзу пристально смотрел на него.

— …Кагэ-сан. Вы не любите османтус?

— Нет. Ни люблю, ни не люблю.

Сказав это, Рэн понял, что это правда.

Яримидзу какое-то время молчал. Потом снова надел шляпу.

— Вот как. Знаете, у меня, честно говоря, то же самое. Раньше, кажется, любил.

С этими словами Яримидзу поклонился и пошёл вниз по склону. Шагах в двух-трёх, не оборачиваясь, достал блокнот и что-то записал.

Что именно, Рэну видно не было. Но догадаться было нетрудно. Этот человек обходит один за другим дома, где стулья, чашки и футоны остались для кого-то. Записывает число таких домов. Как Томэ каждый вечер пересчитывала залоги, этот человек пересчитывает остатки запаха тех, кого перестали считать.

И в этот блокнот сейчас прибавилась строчка с его именем.

Дом после переезда. Мебель вся осталась, а один человек съехал.

Рэну стало немного страшно оттого, как точно это было сказано.

Провожая глазами спину Яримидзу, он почувствовал, что в трёх шагах позади стоит Томэ.

Томэ смотрела вслед Яримидзу.

Потом посмотрела на Рэна.

И в её глазах Рэн впервые увидел то, чего прежде не видел. Жалость. Глазам старухи, семьдесят лет дававшей в долг, бравшей проценты и записывавшей в книгу чужие беды, она была ужасно не к лицу.

В тот вечер на кухне стояли две чашки.

Рэн выпил чай из своей. Он был тёплым. Наверное, Саё, дожидаясь его, заварила заново.

Поднявшись в мансарду, он достал из ящика стола мамино письмо. Штемпель Сэндая. Аккуратный почерк, чуть заваливающийся вправо.

Поднёс конверт к лицу.

Слабо пахло кремом для рук и хозяйственным мылом.

Рэн вдохнул. Вдохнул — и мог точно сказать, что это за запах.

Только и всего.

Он вложил письмо обратно в конверт и убрал в ящик. А потом в трещине у себя в груди записал одно имя — того, что сегодня оставил наверху. Имя того, что перестало считаться, — хотя бы как имя.

Запах маминого дома.

Записал и перечитал.

Прочёл. Смысл понял.

И всё равно оно Рэна больше не считало.

◇ (Конец главы 9) ◇

Глава 14

Глава 10. Бесконечный подъём

◇ ◆ ◇

I

О том, что по ночам на лестнице Юяке-Дандан всё поднимается и поднимается какой-то мужчина, Рэн услышал у лавки зеленщика.

— Поднимается, поднимается, а наверх не выходит, — говорила хозяйка, заворачивая груши в газету, соседу-табачнику. — Мой из школы шёл, с дополнительных, видел. Говорит, два часа прошло, а тот всё поднимается.

— Пьяный.

— Весь в поту, говорит, и смеётся. Весело так.

— Тем более пьяный.

Оба рассмеялись. Рэн не рассмеялся. Купил одну грушу, взял сдачу и посмотрел в сторону лестницы.

Юяке-Дандан была обыкновенной каменной лестницей у входа на Янака-Гиндзу. Широкая, пологая, ступеней тридцать с лишним. Под вечер, как и велит название, закатное солнце красит каждую ступень в красный. Валяются кошки, фотографируют туристы. Сверху донизу — меньше минуты.

Рэн вспомнил слова Яримидзу: ступени на этой лестнице всякий раз насчитываешь по-разному. Четыре раза считал — трижды выходило иначе.

Тогда он принял это за пустую болтовню.

Теперь так думать не получалось. Слишком часто в последнее время в этом городе не сходился счёт. Число чашек. Число стульев. Число строк в книге. Если есть те, кого перестали считать, число уменьшается. А когда оно растёт — кто тогда рядом?

В трёх шагах позади Рэна Томэ смотрела вверх, на лестницу. Взгляд старухи был устремлён в пустое небо над верхней ступенью.

За ужином Саё сказала:

— Кагэ-сан, вы в последнее время часто уходите по ночам.

Это не был упрёк. Она просто остановила руку с чашкой риса и чуть склонила голову.

— …Гуляю. Не спится.

— Вот как. — Саё какое-то время смотрела ему в лицо. — В последнее время и в Янаке как-то слишком тихо. Ночью сижу в конторе над книгой, и кажется, будто кого-то нет. Хотя и раньше никого не было.

Саё попыталась улыбнуться. Улыбка не вышла.

— Странно, правда?.. Будьте осторожны. На лестнице темно.

На низком столике дымились две чашки. Одна перед Рэном. Другая — там, где никого нет.

Рэн обхватил свою чашку ладонями.

Вчера у камня он оставил наверху запах маминого дома. Тепло этой чашки было ещё внизу. И лицо Саё, у которой не вышла улыбка, — тоже.

Значит, в следующий раз, когда он будет спускаться, наверху останется это?

Рэн отпил чаю. Горячо. Язык немного обожгло. Эту боль Рэн бережно сосчитал.

В ту ночь Рэн встал у подножия лестницы.

Был второй час. Все жалюзи на Янака-Гиндзе были опущены, на середине лестницы тускло горел единственный фонарь. Кошек не было. Ветра тоже.

Мужчина был там.

Он поднимался по середине лестницы.

Ступень. Ещё ступень. Высоко поднимая колени, широко размахивая руками, — ужасно старательно, будто на тренировке перед восхождением. Белая майка прилипла от пота к спине. Лет тридцати, наверное. От коротко стриженных волос шёл пар.

Рэн смотрел, как он поднимается.

Ступень, ещё ступень. Мужчина действительно поднимался. Нога действительно ступала на следующую ступень, тело действительно поднималось. И всё же расстояние до фонаря ничуть не менялось. Фонарь над его головой горел под тем же углом и так же ярко.

Рэн посмотрел на его нить.

Посмотрел — и перестал дышать.

Нить тянулась вверх, как у всех. Но у этого человека на нити были коленца. Как у бамбука, через равные промежутки, без счёта. Миновав очередное коленце, нить с него смотрела вниз, на предыдущее. Нет, не смотрела вниз. Нижнего коленца, если смотреть с верхнего, не было. Оно было — но его не считали.

А на самом верху этого ряда коленец не было вопроса.

Там был набит ответ. Как в нити Сиро Гэ. Как в нити Синохары. Только этот набитый ответ имел форму одного слова.

Ещё ступень.

II

— Привет.

Мужчина обернулся.

Обернулся, не прекращая подъёма. Ноги не остановились. Ступень. Улыбающееся лицо повернулось к Рэну. Открытое, загорелое. Блеснули белые зубы.

— Студент, что ли, среди ночи? Не спится?

— …Что вы делаете?

— Поднимаюсь. Сам не видишь?

Мужчина засмеялся. И поднялся ещё на ступень.

— Тосака. Тосака Мугэн. Странное имя, да? Отец дал. Альпинист был. Мол, восходи бесконечно. В детстве дразнили, а теперь нравится. Сбылось по имени.

— Куда вы поднимаетесь?

Прежде чем ответить, Тосака поднялся ещё на ступень. Мышцы икр под белизной майки вздулись канатами.

— Когда-то, в Северных Альпах, — сказал Тосака, — я стоял на острие Яри. Три тысячи сто восемьдесят метров. И тогда подумал: вот она, вершина. Думал я так одну секунду. Поднял глаза — там небо. По нему летит самолёт. Над самолётом облака. Над облаками звёзды. Я стоял на вершине, и через секунду уже был под кем-то.

Тосака засмеялся. В смехе не было ни капли муки. Место, где мука должна была быть, стало гладким.

— С тех пор всё время был внизу. На работе. Дома. Куда ни пойди.

Рэн ещё раз посмотрел на его нить.

Далеко внизу ряда коленец, у самых старых, что-то едва заметно присохло. Как засохшая грязь. След того, что когда-то было вопросом.

— Вверх, — сказал Тосака с таким лицом, будто его спросили о самом очевидном. — Знаешь? На свете есть лестница. Лестница Нулей. Нулевая лестница. Верхняя ступень считает нижнюю нулём. Лучше сказать — не считает. Кто стоит выше, может не считать тех, кто ниже. Так уж оно устроено.

Трещина в груди Рэна скрипнула.

Это были слова его статьи. Не слово в слово. Но то, что он написал, выходило изо рта этого человека вместе с запахом пота.

— И вот я понял. Раз лестница — значит, просто поднимись ещё на ступень. Кто бы ни был выше, над ним есть ещё ступень. У лестницы нет верха. Ступеней бесконечно много. Значит, надо подниматься бесконечно. И тогда когда-нибудь встанешь выше всех. Туда, где никого не надо считать.

Тосака поднялся ещё на ступень. Дыхание сбивалось. Ему было весело.

— Белый мальчик меня научил. Спросил: какой у тебя вопрос? Я сказал: «А вдруг я, куда ни дойду, всегда буду под кем-то?» Всю жизнь это мучило. На работе, в горах, везде. А мальчик сказал: «Тогда ответ — ещё одна ступень».

Тосака хлопнул себя по груди.

— С тех пор не мучаюсь. Ни разу. Хороший он парень.

Рэн ничего не мог сказать.

Ответ, который Сиро Гэ набил в этого человека вместо вопроса. В самом основании этого ответа лежала его статья. «О нуле». Стоящий выше может не считать нижних.

— А сегодня — выше кого? — наконец спросил Рэн.

Тосака поднял глаза к верху лестницы.

— Страж Нулей, — сказал Тосака. — Сторож лестницы. Тут ведь поблизости один есть? Женщина в тёмно-синем хаори. Белый мальчик говорил: её ещё никто не решил. Ни разу. Вот я и поднимаюсь. Поднимусь выше неё — и смогу её не считать. И тогда она тоже решится.

III

Тосака спустился к Рэну на одну ступень.

Спустился — и пришёл сверху.

Иначе Рэн сказать не мог. На лестнице тело мужчины действительно стало на ступень ниже. Но этой ступенью Тосака встал выше Рэна. Не то чтобы Рэн посмотрел на него снизу. Место, где стоял Рэн, просто провалилось под ноги Тосаки, в пустоту.

— А у тебя занятная нить, — Тосака склонил голову. — С трещиной. Редкость. Это тебя белый мальчик называл «почти решённым»?

Рэн не ответил. Вместо ответа он протянул руку.

Невидимый палец из глубины трещины. К одному из коленец нити Тосаки.

Палец не дотянулся.

За миг до касания коленце прибавилось наверху. Тосака поднялся на ступень. Коленце, которого хотел коснуться палец Рэна, было уже под ногами Тосаки. А то, что под ногами, Тосака не считал. Палец Рэна пытался схватить то, что не считается, и хватал воздух.

Ещё раз.

Ещё ступень.

Ещё раз.

Ещё ступень.

Тосака смеялся.

— Бесполезно. Всякий раз, как ты тянешься, я поднимаюсь на ступень. Как далеко ни тянись, я выше. Лестница ведь такая штука, правда?

И Тосака легко опустил правый кулак.

Не быстро. Не как бьют — как сверху кладут вещь.

Кулак попал Рэну в левое плечо.

Больно не было.

Страшно было оттого, что не больно. С места, которого коснулся кулак, левая рука Рэна начала переставать считаться. Рука была. В рукаве, на месте. И пальцев пять. Но Рэн уже не мог считать её своей рукой. Он хотел её поднять — но само «поднять» до этой руки не доходило.

То, что приходит сверху, делает нижнее нулём.

Правой рукой Рэн попытался схватить Тосаку за запястье. Схватил. Скользкое от пота, толстое, горячее запястье. Но в миг, когда схватил, хватка правой руки перестала быть его. Держит. Точно держит. Только эта сила под ступенью Тосаки шла за ноль. Рука Тосаки прошла сквозь ладонь Рэна, как сквозь пустое место.

Рэн извернулся, уходя от кулака. Ребро на боку, повреждённое в Мацу-но-ю, взвыло. Только эта боль ещё была его. Нога соскользнула с края ступени. Он упал спиной на камень двумя ступенями ниже. Затылок ударился о камень, в глазах брызнули белые искры. Во рту стало солоно от крови.

Тосака не спешил. Спустился на ступень. Спустился — и снова пришёл сверху.

Кулак Тосаки скользнул с плеча к груди. Чуть выше груди. Туда, где чувствуют.

Рэн спустился.

Раньше, чем подумал, рука скользнула вниз по нити. Как вчера учила Исуми. Ниже того, где чувствуют. До холодного, поросшего мхом камня фундамента.

Кулак достал до груди.

Достал — и обратил верх груди в ноль.

И там остановился.

Место, где Рэн держал себя, было ниже того, что обнулил кулак. Ступень Тосаки наступила на верхнюю половину Рэна. Но до его основания наступить не смогла.

Тосака поднял брови.

— Ого.

Тосака поднялся на ступень. На кулак легла ещё одна ступень высоты.

Рэн снова спустился.

Ещё один узелок нити остался наверху. Что это было, Рэн не понял. Не было времени понять.

Тосака поднимается ещё на ступень.

Рэн спускается ещё на одну.

С каждой ступенью что-то в Рэне оставалось брошенным наверху. С каждой ступенью кулак Тосаки тяжелел. На лестнице мужчина поднимается, юноша спускается. И расстояние ничуть не сокращалось.

И тут Рэн понял.

У него ступеней для спуска не бесконечно много.

Спускаясь, он всякий раз что-то оставляет. Когда-нибудь оставлять станет нечего. А Тосака, поднимаясь, не теряет ничего. Ему достаточно сказать: ещё ступень.

На четвёртой ступени колено Рэна коснулось камня.

На пятой Рэн почувствовал тяжесть Томэ.

Внизу, внизу, в самом низу. У основания нити, рядом с холодным камнем, была тяжесть старухи. Ниже спуститься было нельзя. Спустись — и Томэ останется наверху.

Там Рэн и сжал нить.

— …Больше не спущусь, — сказал Рэн. Кому — он и сам не знал.

Тосака поднялся на шестую ступень.

IV

Кулак не опустился.

Тосака стоял на шестой ступени. Поднявшись, он не смотрел на Рэна. Он смотрел на верх лестницы.

Под фонарём стояло тёмно-синее хаори.

С каких пор она там — не знал никто. На последней ступени Исуми стояла, как каменный фонарь, поставленный там с самого начала. Звуки и запахи вокруг неё обрывались. Тяжёлое дыхание Тосаки туда тоже не поднималось.

— Страж Нулей, — Тосака засмеялся. От всей души, радостно. — Наконец-то. Всё, как говорил белый мальчик. И правда лицо, которого никто не решил.

Исуми не смотрела на Тосаку.

Она смотрела на Рэна. На Рэна, стоявшего на коленях, с безжизненно повисшей левой рукой.

— Остановился, — сказала Исуми.

— …Да.

— Где?

— Над Томэ-сан.

Исуми ничего не сказала. Только чуть-чуть сузила глаза. Так она делала и раньше. Когда хотела получше рассмотреть что-то слишком уж маленькое.

— Не замечаешь, значит?

Тосака начал подниматься.

На этот раз не к Рэну. К Исуми. Ступень, ещё ступень. Высоко поднимая колени, широко размахивая руками, разбрызгивая пот.

Рэн смотрел.

Ступеней должно было быть тридцать с небольшим. Тосака прошёл эти тридцать. Прошёл сорок. Прошёл сто. Лестница не кончалась. Под ногой у Тосаки как ни в чём не бывало появлялась следующая ступень, и следующая. Коленец на его нити становилось сто, тысяча. С каждым новым тысяча нижних становилась нулём. Над тысячей — тысяча первая. Над десятью тысячами — десять тысяч первая. И дальше, и дальше.

Тосака действительно поднимался.

Рэн это понимал. С каждой ступенью Тосака обращал в ноль под ногами всего себя прежнего. Это не был ложный подъём. Это был настоящий подъём без конца.

И всё же.

Расстояние до Исуми не менялось.

Оно было тем же, что в первый миг, когда Рэн поднял глаза. Тёмно-синее хаори под фонарём стояло на той же высоте, на том же удалении. Поднимись Тосака на тысячу ступеней, на десять тысяч — Исуми оставалась на последней ступени. Как тогда, на склоне после дождя, когда Рэн тянул палец к нити Исуми. Тогда его палец, вытянувшись до предела, всё ещё оставался далеко под её подошвами.

Подъём Тосаки был настоящим.

Но как далеко он ни шёл, это был подъём одного и того же рода.

Ступень, ещё ступень. Число растёт. А высота ступени от роста числа не меняется. Поднимаясь бесконечно, Тосака всего лишь поднимался по ступеням. А Исуми была не на ступенях.

Где она была, Рэн не знал. Он только ясно видел: способом «подниматься по ступеням» туда не прийти.

Дыхание Тосаки сбилось.

Пот капал с подбородка. Капли, не долетев до камня, исчезали, будто их втягивал ноль под ступенью. Майка уже не липла к спине, а промокла так, будто срослась с телом. Колени на каждой ступени слегка дрожали. Тело устало. Действительно устало. Только эту усталость Тосака не считал. Усталость он всегда оставлял на ступень ниже.

И всё равно смеялся.

— Далеко, — сказал Тосака. Радостно. — Далеко. Здорово. Далёкие люди — это здорово.

Исуми впервые посмотрела на Тосаку.

— Считай не считай, — сказала Исуми, — выше не станешь.

И только.

Тосака не остановился.

— Значит, буду считать ещё.

Ступень.

— Я ещё не досчитал. У лестницы нет верха. Поэтому я не проиграю. Мне негде проиграть. Пока есть куда подниматься.

Ещё ступень.

Исуми отвела от Тосаки взгляд. Не потому, что потеряла интерес. Тосака с самого начала был не на той высоте, где к нему стоило бы проявлять интерес.

Исуми сделала шаг к Рэну.

Одним шагом она оказалась перед ним. С последней ступени — до шестой, где был Рэн. Расстояние, которое не сократилось, пока Тосака поднимался на тысячи и десятки тысяч ступеней, Исуми прошла вниз за один шаг.

Исуми положила палец на левое плечо Рэна.

Левая рука вернулась.

Не то чтобы вернулась. То, что перестало считаться, снова стало считаться. В холодные пальцы пришла кровь. Рэн сжал их и разжал.

— То, что обнулили сверху, можно пересчитать ещё выше, — тихо сказала Исуми. — А то, что ты оставил наверху сам, — другое. Это ты положил сам. Этого никто не пересчитает.

Рэн кивнул.

Он знал. Знал ещё вчера, у камня.

V

Когда он обернулся, Тосака всё ещё поднимался.

Наверху лестницы белая майка двигалась в свете фонаря вверх, вверх. Нет, не двигалась. На том же месте, под тем же углом, она поднималась и поднималась.

— Я ещё приду, Страж Нулей! — голос Тосаки падал откуда-то издалека. — Сколько угодно раз приду. Я не устаю. Подниматься — это и есть ответ. Студент, ты тоже когда-нибудь поднимайся. Это куда легче, чем спускаться!

Исуми не ответила.

Когда Рэн в следующий раз моргнул, не было ни Исуми, ни Тосаки.

Лестница снова стала обыкновенной лестницей в тридцать с небольшим ступеней. Тускло горел единственный фонарь. Где-то один раз мяукнула кошка.

Рэн сел на ступень.

Колени дрожали. Левая рука двигалась как следует. Верх груди понемногу возвращал себе чувство. То, что обнулил кулак Тосаки, Исуми пересчитала.

Но то, на что Рэн спустился сам, не вернулось.

Пять ступеней. Пять узелков он оставил сегодня наверху. Что это было — не мог вспомнить ни одного. Нет, мог. Захоти — наверняка вспомнил бы. Только, вспомнив, не мог бы сосчитать, чем это было для него.

Рэн вспомнил лицо Тосаки.

Пот, белые зубы, улыбка от всей души. Лицо, сказавшее: ни разу не мучаюсь.

Этот человек жил его статьёй.

Стоящий выше может не считать нижних. То, что Рэн написал на бумаге, этот человек проживал ногами, коленями, потом. С каждой ступенью обращая в ноль всего себя нижнего. И всё равно не дотянулся до Исуми. Сколько ни прибавлял числа — не дотянулся.

Тогда чем была его статья?

Встань выше — и можешь не считать нижнего. Но если стоять выше значит лишь считать ступени, где же тогда это право? Тот, кто на тысячной ступени, может не считать девятьсот девяносто девятую? А тот, кто на десятитысячной? А Исуми, далеко над всеми этими ступенями, не то чтобы не посчитала Тосаку. Она просто на него не смотрела. Его не было на той высоте, куда смотрят.

Было ли это правом?

Рэн вспомнил ночь, когда оборвал нить Томэ. Тогда он думал, что стоит выше Томэ. Не то чтобы думал — считал, что доказал в статье: должен стоять выше. Доказал — значит, смог оборвать. Смог оборвать — значит, был прав.

Но сегодня Рэн видел. Настоящий подъём. Человека, который поднимался на тысячи, на десятки тысяч ступеней, обращая в ноль себя нижнего. И как высоко он ни поднимался, Исуми была на том же расстоянии, что и от первой ступени.

А сам он — был ли хоть на ступень выше Томэ?

Не был, сказала Исуми. Твоя нить ни на одну ступень не выше её нити. И всё же ты поставил её ниже.

Рэн не знал. И, не зная, взял этот вопрос в трещину — ещё один.

Томэ села рядом с Рэном.

Не в трёх шагах позади. Рядом. На ту же ступень.

Старуха ничего не говорила. Только пристально смотрела на свёрток с грушей, который положил Рэн.

— …Будете? — сказал Рэн. И тут же подумал, что сказал глупость. Томэ не может есть груши.

Томэ покачала головой.

А потом совсем тихо сказала:

— …Наверху-то не оставляй.

Рэн посмотрел на Томэ.

— Меня.

Томэ сказала только это и замолчала.

Рэн положил свёрток с грушей на колени и долго чувствовал его тяжесть. Тяжесть одной груши. Её ещё можно было сосчитать.

Рэн поднял глаза к верху лестницы. В круге света от фонаря никого уже не было. Только на самой верхней ступени, куда доставал свет, осталось круглое пятно пота. Пока он смотрел, оно медленно высыхало в сентябрьском ночном воздухе.

Тот человек, наверное, и сейчас где-то поднимается. По какой лестнице, на какой ступени — не узнать. Только всё ещё на ступень, ещё на ступень, с лицом, в котором нет муки.

Рэн посмотрел на свою ладонь. Ощущение сжатой нити ещё не прошло. Ощущение холодного, поросшего мхом камня. А на нём — тяжесть Томэ.

У спуска есть дно. У подъёма нет верха.

И всё же сегодня не проиграла та сторона, у которой есть дно.

Наутро, когда Рэн подметал перед ломбардом, снизу по склону поднялся Яримидзу.

Он снял шляпу и поклонился. На лбу у него выступила лёгкая испарина.

— А, Кагэ-сан. Я сегодня, знаете, встал пораньше. И опять пересчитал ступени на Юяке-Дандан.

— …Сколько вышло?

Яримидзу раскрыл блокнот.

— Тридцать девять.

Рэн остановил метлу.

— Странно, правда? В прошлом году я сверился с табличкой района — тридцать шесть. И когда сам считал: тридцать шесть, тридцать семь, тридцать шесть, тридцать пять. Ну, бывает, собьёшься. Но тридцать девять — впервые.

Яримидзу закрыл блокнот.

— Будто кто-то за ночь прибавил ступеней, а?

И Яримидзу рассмеялся. Как всегда, добродушно.

Только глаза его не смеялись. Они смотрели Рэну в лицо. Как вчера — так смотрят на дом после переезда.

А потом этот взгляд вдруг — не в трёх шагах позади Рэна, а рядом с ним, на пустом месте — на одно мгновение задержался.

◇ (Конец главы 10) ◇

Глава 15

Глава 11. Три небытия

◇ ◆ ◇

I

Боль в рёбрах не проходила и на третий день.

Утром, всякий раз, когда он переворачивался, глубоко в боку скрипело что-то вроде старой дверной петли. Рэн считал пятна на потолке и ждал, пока скрип уляжется. Пятен было одиннадцать. Вчера тоже было одиннадцать. То, что сосчитанное лежит там, где его сосчитали, в последнее время казалось Рэну огромной милостью.

Внизу Саё открывала ставни. Сентябрьский свет косо входил в чердачное окошко и золотил пыль.

Рэн думал о том человеке.

Тосака Мугэн.

Позапрошлой ночью он поднимался со дна остановленного времени по каменной лестнице, ступень за ступенью. Утирал пот, выравнивал дыхание и после каждой ступени честно считал вслух. Исуми с ним не связывалась. Ей и не нужно было. Он поднимался на ступень, а её там не было. Поднимался ещё на одну — её не было и там. Он смеялся, говорил: «Далеко-то как», — и поднимался дальше. До самого рассвета.

Рэн не мог забыть эту спину.

Это была спина человека, который всей душой верит: поднимешься — дотянешься. Спина, у которой вера сама стала ногами.

А не был ли и я таким?

Он в ту ночь, когда писал статью. Он, написавший, что стоящему выше не нужно считать тех, кто ниже. Когда он выводил эту строку, у него в груди, наверное, тоже были такие ноги.

Внизу на столик поставили две чашки.

Рэн приподнялся. Бок опять скрипнул.

После полудня он зашёл в старое кафе в Нэдзу, и за столиком у окна сидел Яримидзу.

Вряд ли случайно, подумал Рэн. Случайностью их встречи не бывали ни разу. Яримидзу держал веер на коленях, перед ним стоял остывший кофе, он складывал газету. Заметив Рэна, ничуть не удивился и указал рукой на стул напротив.

— А, Кагэ-сан. Я как раз скучал в одиночестве.

Прежде чем Рэн нашёл повод отказаться, он уже сидел. Бок скрипнул, и у него перехватило дыхание.

— Ого, — прищурился Яримидзу. — Ушиблись?

— Упал на лестнице.

— Лестниц в Янаке много, — легко кивнул Яримидзу. И, кивая, один раз посмотрел на левый бок рубашки Рэна. — Знаете развалины Мацу-но-ю? Закрытую баню. Там на днях умер один мужчина. Служил в страховой компании. Странное дело: родные его почти не горюют. Делают такое лицо, будто не могут вспомнить, отчего бы им горевать.

Рэн смотрел на стакан с водой. Кусочек льда с тихим звуком ушёл на дно.

— …Печальная история.

— Ещё бы, — Яримидзу медленно раскрыл веер. — А кстати, Кагэ-сан. Лицо у вас не такое, как в прошлый раз. Не то чтобы похудели. Как бы это сказать… говоришь с вами, и мои слова будто падают на ступеньку ниже, а оттуда поднимается ответ.

Рэн не ответил.

— Чепуху говорю. Стариковское чутьё, — засмеялся Яримидзу. — На днях у ломбарда пахло османтусом, помните? Первым в этом году. Я, знаете, из тех, кто от такого запаха непременно вспоминает дом в провинции. Вам, по-моему, тоже что-то вспомнилось. А лицо было такое, словно вы слушаете рассказ про чужой сад. И сегодня, в доме за этим кафе, то же дерево цветёт. Вы заметили?

Рэн не заметил. Из щели в окне действительно тянуло сладким, чуть пудровым запахом. Он попробовал вспомнить кухню съёмного дома в Сэндае. Вспомнил. Футон, высушенный на солнце. Лопух, тушённый в соевом соусе. Этот самый запах цветов из окна. Дешёвый крем для рук на маминых ладонях. Он мог назвать всё по порядку, точно. Только, названное, оно не касалось в груди ничего.

Яримидзу положил на стол деньги за двоих и поднялся.

— Кагэ-сан, считать — моя работа. Умерших, пропавших, тех, у кого не сходится счёт. И, пока считаешь, бывают вечера, когда кажется, что кого-то на одного больше. — Он со щелчком сложил веер. — В такие вечера я решаю верить большему числу. Ну, поправляйтесь.

Когда Яримидзу ушёл, Рэн ещё долго не мог двинуться. За окном по гребню забора из конца в конец прошла кошка.

Под вечер время в Янаке остановилось снова.

Рэн стоял на середине лестницы Юяке-дандан. Из руки хозяйки с покупками выпадал стебель зелёного лука — и повис в воздухе. Внизу трёхцветная кошка застыла посреди зевка с открытой пастью. Закатное солнце стояло наклонно и не двигалось. Язычок фурина замер под тем углом, который бывает прямо перед звоном.

На самом верху лестницы стояла Исуми.

Всё то же тёмное, цвета туши, кимоно. У пояса оно чуть-чуть обтрепалось. Позапрошлой ночью этого не было.

— Идите сюда, — только и сказала Исуми.

Рэн проскользнул мимо застывшего лука и пошёл вверх. Поднимаясь, считал ступени. Тридцать шесть. Обычно их тридцать шесть. Нога встала на тридцать седьмую. Встала и на тридцать восьмую. Ступени цвета заката уходили у него из-под ног вверх, без конца.

Он оглянулся — город Янака был уже далеко внизу.

Хотя «внизу» было не то слово. Он не был далеко. Не стал маленьким. Просто всё, что там было, отсюда ничего не занимало.

Томэ шла тремя ступенями ниже. В своём синем касури, без стука гэта, следовала за ним.

II

— Этот человек придёт снова, — сказала Исуми на площадке посреди лестницы, чуть шире остальных ступеней. — Сегодня или завтра. Время для него ничего не значит. Он только поднимается.

— Он, — сказал Рэн, — не может до вас дотянуться?

— Не может.

— Почему?

Исуми не ответила. Вместо этого долго смотрела ему в лицо. Чёрные глаза. Рэн не понимал, каким большим он в них отражается.

— Вас бьют, а вы не понимаете, чем, — сказала Исуми. — Так в следующий раз вы умрёте. Умрёте — или с вами случится хуже, чем смерть.

— …Научите меня.

— Не научу.

Исуми легко приподняла правую руку.

— Буду бить. Запоминайте.

Сначала был камешек.

Исуми подобрала в углу площадки камешек величиной с кончик мизинца и положила Рэну на ладонь.

— Сожмите.

Рэн сжал. Холодный, угловатый, обыкновенный камень.

Палец Исуми тихо коснулся его кулака.

В кулаке стало легко.

Рэн разжал руку. Там ничего не было. Камень исчез. Не раскрошился, не выпал. Его просто не было. Но на ладони ещё оставалась форма холода. Две крошечные вмятины, которые углы камня вдавили в кожу, краснели рядышком.

— Это му, — сказала Исуми. — Вещь исчезает. Только и всего. Мельче всего. Ваша рука помнит, что камень был. Того же камня больше нет, но подберите другой — и он ляжет туда же.

Исуми подобрала ещё камешек и положила в его вмятины. Камень лёг в них точно.

— Потому что место осталось.

Во второй раз — нога.

— Поднимайтесь.

Рэн шагнул с площадки на следующую ступень.

Исуми посмотрела на эту ступень. Не коснулась, не указала. Только посмотрела.

Нога Рэна не опустилась.

Ступень была там. Щербатая каменная ступень цвета заката — прямо перед ним, несомненно. Не разбитая. Не исчезнувшая. Но нога не могла на неё опуститься. В то мгновение, когда он хотел перенести на неё вес, переносить было некуда. Не ступени не было. Не было нигде на свете, как чего-то, что вообще может случиться, того, чтобы нога встала на эту ступень.

Рэн качнулся с поднятой в воздухе ногой. Рука Исуми схватила его за ворот и вернула назад.

Колени ходили ходуном.

— Это ку, — сказала Исуми. — Вещь есть. Но места для неё нет. Исчезает сама возможность, что нога туда опустится. То, что могло случиться, больше не может.

Рэн смотрел на ступень. Ступень была там, ничуть не изменившись.

— Камень, если подобрать новый, лёг, — Рэн слышал, как сух его голос. — А это?

— Не ляжет. Сколько ни подбирай. Сколько ни лечи, — сказала Исуми. — Из му вещь рождается снова. Потому что есть место. Из ку не рождается ничего. Родиться негде.

Потом Исуми отвела взгляд от ступени.

Рэн боязливо шагнул ещё раз. На этот раз нога опустилась. Твёрдость камня вернулась в ступню. Рэну от одного этого захотелось плакать.

В третий раз — палец.

Исуми взяла его левую руку. Рука у неё была холодная. Не холодом без температуры — холодом, как снег, несомненно холодным. Подушечкой большого пальца она слегка прижала его мизинец.

И всё.

Рэн посмотрел на руку.

Мизинец был. Шевельнёшь — шевелится. Согнёшь — сгибается. Форма ногтя, складки на суставах — как вчера. Тронешь — чувствуешь касание.

— Считайте, — сказала Исуми.

Рэн стал загибать пальцы левой руки, начиная с большого. Один, два, три, четыре.

На четырёх счёт кончился.

Он пересчитал. Один, два, три, четыре. Мизинец был здесь. Его было видно. Его можно было согнуть. И всё же, когда он пытался считать, число скользило мимо этого пальца. Будто между пальцами был просто промежуток чуть пошире.

Вместе с правой — девять.

— Это кёрэй, — сказала Исуми. Голос её не изменился. — Вещь есть. Место есть. Но нет права считаться. Прибавь — ничего не прибавится. Захочешь вылечить — лечить нечего. Ничего ведь не сломано. Просто не входит в число.

Рэн смотрел на свой мизинец.

И, пока смотрел, со дна груди медленно поднималось что-то холодное. Похожее на тошноту.

Позади шевельнулась Томэ.

Рэн не смог обернуться.

Вот это я и сделал.

С этой старухой.

Не сломал, не стёр. Томэ здесь. И место у неё есть. Утром встаёт, ночью спит. Просто не входит в число. Ей не дают сдачи. Ей наливают чай, и та, кто наливает, сама не знает зачем.

Из-за одного моего мизинца так стынет в груди.

А Томэ — весь этот год — как?

— …Верните, — хрипло сказал Рэн.

— Я одолжила.

Исуми снова коснулась его мизинца. Он сосчитал — пять. Рэн крепко стиснул этот пятый правой рукой. И, стиснув, долго не мог поднять лица.

— Не путайте три, — сказала Исуми. — Получили му — подберите снова. Получили ку — ищите другую ступень. Получили кёрэй — …

Здесь Исуми оборвала фразу.

Потому что далеко снизу, с лестницы, донёсся голос:

— …Тысяча восемьдесят два. Тысяча восемьдесят три.

III

Тосака Мугэн был одет так же, как позапрошлой ночью.

Выцветшая альпинистская куртка, рабочие штаны с вытянутыми коленями. Кожаные горные ботинки со стёртой подошвой. Загорелый мужчина лет тридцати с небольшим. Пот на лбу, полотенце на шее, на каждую ступень он аккуратно поднимал колено. Не спешил. Дыхание не сбивалось. Спокойный шаг человека, который долго идёт горной тропой своим собственным шагом.

— Тысяча девяносто.

Он остановился тремя ступенями ниже площадки. Вытер лицо полотенцем и улыбнулся.

— Здравствуйте. Опять встретились, барышня. А ещё… — он посмотрел на Рэна. — А, это вы. Автор статьи.

Рэн не ответил.

— Читал. Хорошо написано, — радостно сказал Тосака. — Кто выше, тому не нужно считать тех, кто ниже. Да? Я прочёл и понял: вот оно, надо подниматься. Поднимайся без конца — и однажды придёшь на самый верх. А на самом верху никто уже не скажет, что меня можно не считать.

Рэн поискал его нить.

Её, как и следовало ожидать, не было. Как у Синохары, на груди у него что-то аккуратно помещалось. Только если у Синохары это был ответ, начисто переписанный в последнюю графу экзаменационного листа, то у Тосаки это было похоже на бесконечный ряд арабских цифр. Один, два, три, четыре. Ряд без конца, но без малейшего колебания. Следующее число непременно на единицу больше предыдущего. Только это и было у него там — вместо вопроса.

— Барышня, — весело обратился Тосака к Исуми. — Сегодня попробую немножко по-другому. Одним подъёмом, похоже, не достать.

Исуми ничего не сказала.

— Я ведь раньше в горы ходил, — сказал Тосака, никому в особенности. — На восьмитысячник дважды поднимался. И каждый раз думал: есть ещё выше. Есть небо. Есть то, что над небом. Вершина — это место, где нога дальше не поднимается, а не место, где нет верха. Так что я всё искал гору, на которой нога поднимается. И нашёл. Вот эту лестницу. Здесь сколько ни поднимайся — есть следующая ступень.

Он улыбнулся от всей души, счастливо.

— Большей благодати и не бывает.

Тосака снова повесил полотенце на шею. И посмотрел на Рэна.

— Вы не посторонитесь немножко?

В голосе не было и тени злобы. Так на горной тропе просят идущего впереди уступить дорогу.

IV

Это был не удар.

Тосака не двинулся. Не поднял кулака. Только посмотрел на Рэна и чуть склонил голову набок. Как когда прикидываешь, как обойти мешающую ветку.

Под ногами у Рэна исчезло.

И не только под ногами.

Рэн был здесь. Тело ничего не лишилось. Он дышал. Но у того, что Рэн «здесь», не было нигде этого «здесь». Площадка не исчезла. Площадка цвета заката была на месте. Не было простора для того, чтобы Рэн мог на ней быть.

Ку.

Как та ступень, которую показала Исуми. Нет — не ступень. Он сам. Сама возможность, что Рэн может быть, была вычеркнута из мира как то, что не может случиться.

Ему показалось, что рука Исуми тянется к нему. Но там, куда дотягивалась рука, Рэна не было. Не было места, чтобы до него дотянуться.

Далеко внизу на лестнице Томэ что-то кричала. Голоса не было слышно. Не потому, что это голос того, кого не считают. У Рэна больше не было места, куда поставить ухо, до которого дошёл бы голос.

Тело начало распускаться с краёв.

Боли не было. Не было чувства, что рушишься. Просто у кончиков пальцев не стало места, где им можно быть, у запястий не стало места. Что бывает с тем, что есть, но места, где оно может быть, нет? Рэн узнавал это собственным телом. То, что было здесь, в следующее мгновение тихо превращалось в то, что здесь никогда не было.

Не перепутай.

Это был не голос Исуми. Его собственный.

Это не му. Я не исчез. Если бы исчез — подобрал бы снова. Но подбирать некуда.

Это и не кёрэй. Меня считают. Тосака сосчитал меня — и сдвигает. Кричи «считай меня» — бессмысленно.

Это ку. Места нет.

Рэн попробовал излечиться. Подобрать себя заново, как подбирают камень. Но подобранная рука, которой негде было лечь, снова распускалась в то, чего здесь никогда не было. Сила лечения действует на му. На ку не действует. Так и сказала Исуми. Чем больше лечишься, тем яснее видишь, как быстро распускаешься.

Тогда что не имеет места?

Что с самого начала нигде не имело, где лечь?

В глубине распускающейся руки скрипнула трещина в груди.

Рэн вцепился в этот скрип.

В трещине была та ночь. Ночь, когда он протянул руку к нити Томэ. Ночь, когда он проверял, из тех ли он, кому это позволено. И ответа всё ещё не было.

Я это сделал.

У меня не было права это делать.

Две эти вещи сталкивались в одной груди, и ни одна не уступала ни на волос. Будь права одна — другая должна была бы исчезнуть. Но не исчезала ни одна. Не исчезая, они рвали Рэна надвое. То, о чём Сиро Гэ сказал: оно разрывает человека. То, что вынули из груди Синохары.

Этот разрыв не лежал нигде.

С самого начала ему негде было лечь. Места, где «сделал» и «не имел права» могли бы быть одновременно, нет нигде на этом свете. И всё-таки он был. Был без места. Оставался, не имея права быть.

Поэтому, когда отняли место, он никуда не делся.

— …Апория.

Голос Исуми прозвучал совсем рядом, один-единственный раз.

Рэн не понял, что значит это слово. Не понял, но понял одно: это имя того, во что он сейчас вцепился.

Рэн сжал разрыв обеими руками.

Сжавшие руки вернулись.

Вернулись запястья, вернулись руки, вернулись плечи. Вернулось не место. Рэн выпрямился не на месте, а на своём разрыве. Камень площадки снова твёрдо коснулся ступней. Это Рэн понял уже потом.

Он упал на колени и надсадно закашлялся.

Тосака стоял разинув рот.

Потом утёр лоб полотенцем и рассмеялся в голос.

— Ишь ты. Ишь ты, вот как, — ему было искренне интересно. — Я ж вас вроде сдвинул. На чём вы стоите?

Рэн не мог ответить. Он и сам не знал.

Взгляд Тосаки на мгновение задержался у Рэна на груди. Что-то там нашёл, склонил голову, а потом, словно потеряв интерес, поднял глаза.

— Ну и ладно. Вы, похоже, не на ступенях. А кто не на ступенях, тот мне не мешает.

Он посмотрел вверх, на Исуми.

— В следующий раз принесу всё, барышня. Все мои ступени.

С этими словами Тосака развернулся и стал спускаться по лестнице. Спускаясь, снова считал. Тысяча восемьдесят девять. Тысяча восемьдесят восемь. Голос понемногу удалялся в закатном свете.

V

Исуми долго молчала.

Рэн сидел на ступенях и смотрел на свои руки. Дрожь не унималась. Он снова и снова пересчитывал десять пальцев. Их было десять. Он убедился, что их десять, а дрожь не унималась.

— То слово, — выговорил он наконец. — Что это?

Исуми не ответила.

Вместо этого она тихо положила руку на обтрёпанный край пояса. Потёртость стала чуть шире, чем раньше. Только тогда Рэн впервые заметил, что Исуми стояла перед ним. В то мгновение, когда Тосака склонил голову.

— Вы, — сказала Исуми, — этого не разрешайте.

И всё.

Исуми пошла вверх по лестнице. На третьей ступени, как всегда, её там не стало.

Время вернулось.

Лук выпал из сумки хозяйки и покатился по ступеням. Трёхцветная кошка кончила зевать и закрыла пасть. Фурин звякнул один раз. Ступеней снова было тридцать шесть.

Рэн поднял скатившийся лук и отдал хозяйке. Та поблагодарила и немного озадаченно посмотрела ему в лицо. Рубашка от пота прилипла к спине.

Томэ ждала внизу лестницы.

Старуха смотрела на его левую руку. На мизинец.

Рэн не мог встретить её взгляд прямо.

— Бабушка, — сказал он. Голос был совсем тихий. — …Даже один палец — и вот так.

Томэ ничего не сказала.

Только шла рядом с Рэном на полшага ближе обычного.

Когда он вернулся домой, Саё за конторкой вела книгу.

— С возвращением. Вы весь в поту.

— Несколько раз поднимался и спускался по лестнице.

— Ну надо же, — Саё чуть улыбнулась. И снова опустила глаза в книгу. — Кагэ-сан, можно вас попросить взглянуть? В этом месяце число принятых в залог никак не сходится. Сколько ни считаю — на одну больше.

Рэн заглянул в книгу. Тонким, чуть наклонённым вправо почерком шли названия вещей. Чей это почерк, Рэн знал. Числа в книге сходились. Не сходилось число в груди у Саё. Всегда на одно больше — ровно на того, кого нельзя сосчитать.

— …Всё сходится, — сказал Рэн. — Вам кажется, что больше, наверное, потому, что вы аккуратная.

— Думаете? — Саё склонила голову набок. — А только когда на одно больше, мне как-то спокойнее. Странно, да?

Рэн ничего не смог сказать. В тёмном углу за конторкой Томэ неотрывно смотрела в спину внучке.

Ночью на чердаке Рэн открыл тетрадь.

Карандашом написал три знака. 無. 空. 虚零.

Му отнимает вещь. Место остаётся. Поэтому можно подобрать снова.

Ку отнимает место. Даже если вещь остаётся, исчезает то, что она может быть. Поэтому не рождается ничего.

Кёрэй не отнимает ничего. Остаются и вещь, и место. Только отбирается право считаться.

Под третьим знаком Рэн долго держал кончик карандаша.

С Томэ он сделал третье.

Исуми не сказала, что это глубже всего. Сказала только, что мельче всего — му. Но Рэн понимал. Будь это му, Томэ была бы мертва. Умерших оплакивают. Они уходят, оставаясь сосчитанными. Будь это ку, Томэ как будто бы не было с самого начала. Саё ничего бы не помнила о бабушке. А кёрэй —

Томэ здесь. Здесь — и не входит в число. И каждый день живёт в этой разнице.

Я выбрал самое жестокое. Даже не думая, что выбираю.

Кончик карандаша проткнул в бумаге маленькую дырочку.

Рэн хотел приписать ещё строку. Был ли я тем, кому это позволено? Начал — и бросил. Ему казалось, что, если записать ответ, закроется тот разрыв. То, что сегодня поставило его на ноги без места.

Внизу мыли чашки. Звук на две чашки.

Рэн закрыл тетрадь. Положил на обложку левую руку. Медленно ещё раз сосчитал пять пальцев.

Когда он считал пятый, трещина в груди тихо скрипнула.

Это было похоже на боль. И впервые Рэн был — немного — благодарен за то, что это боль.

◇ (Конец главы 11) ◇

Глава 16

Глава 12. Бой на Лестнице

◇ ◆ ◇

I

Тосака Мугэн принёс «всё» на четвёртый день, в полночь.

Рэн не спал. Лёжа на футоне на чердаке, он снова и снова считал одиннадцать пятен на потолке. Одиннадцать. Одиннадцать. Всякий раз возвращалось то же число. За это он и держался, коротая ночь.

Вскоре после полуночи внизу на полпути остановились стенные часы.

Прозвучала только первая половина того «тик», каким маятник отмечает крайнюю точку левого размаха, а вторая не пришла. За окном лист соседской хурмы, качавшийся от ночного ветра, застыл посреди качания. Шум машины, ехавшей вдалеке, прилип к воздуху, так и оставшись шумом.

Рэн поднялся.

Когда он спустился, на столике в кухне лежали перевёрнутые две чашки. Саё спала в дальней комнате. Её дыхание остановилось на вдохе, так и не став выдохом. Рэн немного постоял перед раздвижной дверью.

Не дайте девочке остаться одной.

В прихожей на земляном полу стояла Томэ. Поверх синего касури она накинула старое хаори. Старуха посмотрела на Рэна, потом на входную дверь. Не сказала ни «идёте?», ни «не ходите».

— Я скоро вернусь, — сказал Рэн.

Томэ покачала головой. И надела гэта.

Это значило: пойду с вами.

Рэн хотел её остановить — и не стал. Слов, чтобы остановить, у него не было. Право решать, куда пойдёт эта старуха, он давно уже истратил, только в другой форме.

Когда он открыл дверь, ночной воздух переулка, застывший, не касался кожи. Чья-то собака так и осталась с раскрытой для лая пастью, не издавая звука. Они шли беззвучным переулком вниз по склону. Гэта Томэ, как всегда, не стучали.

Лестница Юяке-дандан не была цвета ночи.

Была полночь, а одни ступени мокро отливали закатом. С тридцать шестой они уходили вверх, вверх, без конца. А сегодня уходили и вниз. Мостовая Янака-Гиндзы с опущенными ставнями лавок незаметно стала ступенями, ступень звала ступень, и они спускались к недрам земли — всё того же закатного цвета.

Далеко наверху стояла Исуми.

Рэн пошёл вверх. Не считал. Уже знал, что считать бессмысленно. Он и сам не понимал, поднимается ли или просто приближается к Исуми. Наконец он оказался двумя ступенями ниже площадки, на которой она стояла.

Исуми не обернулась. Она смотрела вниз.

— Отойдите, — сказала Исуми. — На свою ступень.

— Он…

— Идёт.

Рэн посмотрел туда, куда смотрела она.

Далеко внизу. В самой глубине закатных ступеней, уходивших к недрам, была маленькая фигура. Фигура поднималась. По одной ступени, аккуратно поднимая колени.

Донёсся голос:

— …Один. Два. Три.

Тосака начал считать с начала.

II

Поначалу это был просто подъём.

Тосака поднимался по одной ступени. Та же выцветшая куртка, что четыре дня назад, те же стёртые ботинки. На каждую ступень — одно число вслух. Сто. Тысяча. Десять тысяч. Числа росли, а тон голоса не менялся. Дыхание не сбивалось.

А когда он перешёл некое число, шаг его изменился.

— Ну-с.

Тосака остановился. Потуже завязал полотенце на шее.

— Отсюда пойду всем сразу.

В следующее мгновение Тосака поднялся.

Не на одну ступень. Не на десять, не на сто. Нога поднялась один раз и опустилась один раз. За это время были пройдены все ступени. Все ступени, какие можно пересчитать — раз, два, три, — прошли под его подошвой за один шаг. Не «бессчётно много». Он досчитал до конца всё, что вообще можно сосчитать.

— …Мугэн, — сказал он своё имя, как название ступени. Бесконечность.

И поднялся ещё на шаг.

За всеми пройденными ступенями снова была ступень. Он прошёл и её. И следующую. Он принял все ступени за один шаг и начал снова считать шаги. Один шаг. Два. Три. И все их тоже прошёл за один шаг.

Тосака поднимался и поднимался.

Между ступенями он делал ступени. Между первой и второй вставлял бессчётно много ступеней, а между каждой из них — снова бессчётно много. Проходил ступени ступеней, ступени ступеней ступеней. Под его ногами лестница дробилась так мелко, что глаз не успевал, и каждая крупица снова становилась лестницей закатного цвета и тянулась вверх.

У Рэна закружилась голова.

Столько ступеней громоздится у человека под ногами. С каждым шагом он сводит всё прежнее воедино и делает подножкой. Не может быть, чтобы так не дотянуться, почти подумал Рэн.

Но Исуми не двигалась.

И Тосака не приближался.

Это было самое страшное. Он действительно поднимался. Под ногами у него действительно были все прежние ступени. А расстояние до площадки Исуми нисколько не сокращалось. Не то что не сокращалось — расстояние было где-то там, где оно никак не было связано с его нагромождёнными ступенями.

Тосака ударил кулаком.

Кулак, прошедший за один шаг все ступени. Ветер хлестнул по лестнице. Подол кимоно Исуми один раз колыхнулся.

И всё.

Кулак её не коснулся. Не промахнулся — на ступени Исуми этот кулак ничего не занимал. Сколько бы ступеней он ни прошёл, для Исуми он был нулём — вместе со всеми пройденными ступенями.

Тосака рассмеялся. Утёр пот со лба и ударил снова. Теперь кулаком, прошедшим ступени ступеней. Потом — ступени ступеней ступеней. С каждым новым ударом лестница снизу беззвучно рушилась и собиралась снова.

Исуми ни разу не уклонилась.

Лишь один раз Исуми шевельнула рукой.

В то мгновение, когда Тосака закончил какой-то там десятый удар. Исуми чуть наклонила в его сторону указательный палец правой руки. То же, что Рэн получил в мизинец четыре дня назад. Только несравнимо глубже.

Тело Тосаки выпало из числа.

Он был здесь. Стоял на ступени в позе только что законченного удара. Но в глазах Рэна его фигура была лишь чуть более густым пятном заката посреди лестницы. Есть — и не входит в число. Как Томэ. Нет, куда сильнее, чем Томэ.

Рэн затаил дыхание. Всё, подумал он.

Нога Тосаки поднялась.

Выпавший из числа, он поднял ногу на следующую ступень. И опустил. И в тот миг, как опустил, снова был в числе.

— …Ну и напугали, — он вытер пот полотенцем. — Здорово действует. Но подымешься на ступеньку — и ничего. Не считают ведь меня на прошлой ступеньке. А я уже на следующей.

Исуми опустила палец. Больше ничего не сделала.

Рэну показалось, что он понял. Исуми может обнулять этого человека сколько угодно раз. А он сколько угодно раз поднимется на ступень. Пока он поднимается, он всегда на ступень выше того себя, которого обнулили. Ни то, ни другое не кончается. Для Исуми это даже не было боем. Всё равно что снова и снова смахивать жука, ползущего у ног. И жук, смахнутый, снова полз вверх.

Томэ тихо потянула Рэна за рукав. Пальцы у старухи были холодные. Рэн обернулся и посмотрел ей в лицо. Томэ смотрела не на Тосаку. Она смотрела на подол кимоно Исуми. Потёртость у пояса стала ещё чуть шире, чем четыре дня назад.

III

Перемена пришла из-под ног Рэна.

Тосака вдруг остановил кулак. И посмотрел не на Исуми, а на Рэна.

— А, вот оно что, — радостно сказал он. — До барышни не достать, зато до вас-то достать.

Он склонил голову набок. Тот же жест, что четыре дня назад.

Ступень под ногами Рэна стала ку.

Не только ступень. Все ступени, что тянулись вниз от ступени Рэна, лишились места. Уголком глаза Рэн увидел, как Томэ, стоявшая на них, покачнулась.

Бабушка.

Рэн хотел потянуться к трещине. Как четыре дня назад: сожмёшь разрыв — и устоишь. Но Томэ? Нить Томэ тонкая, привязана к Саё. А Саё здесь нет. Если исчезнет место, где может быть Томэ, Томэ…

И тут Исуми спустилась.

На одну ступень. Исуми просто спустилась на одну ступень.

И одного этого хватило, чтобы она оказалась на одной ступени с Рэном. Она встала перед ним, заслонив спиной Томэ, Рэна и все уходящие вниз ступени. Под ногами у Рэна и Томэ вернулось место. Потому что там встала Исуми.

И кулак Тосаки достал её в бок.

Раздался звук.

Сухой, как камнем по камню. Тело Исуми чуть переломилось. Бок кимоно цвета туши разорвался, и оттуда что-то проступило. Не кровь. Цвета крови, но без веса. Капнув, прежде чем упасть на ступень, оно исчезало в воздухе, не имея места, куда падать.

— Исуми-сан!

Исуми не упала. Не отступила ни на шаг.

— …На вашей ступени, — тихо сказала Исуми, — попадает.

И тогда Рэн понял.

Тосака не дотянулся до Исуми. Исуми сама спустилась туда, куда он дотягивался. На ступень Рэна. Чтобы заслонить Рэна и Томэ. Кулак, который наверху был нулём, сколько ступеней ни громозди, здесь считался как один кулак.

Тосака это тоже понял.

Глаза его загорелись.

— Надо же, — рассмеялся он в голос. — Спустились ко мне, барышня? Тогда я выиграл.

Кулак пришёл ещё раз. Исуми приняла его одной рукой. Из принявшей ладони снова проступила кровь без веса. Третий — в плечо. Четвёртый — в лоб. Исуми принимала всё, стоя перед Рэном. Ни разу не вернулась наверх.

Вернись она — под ногами у Рэна и Томэ снова стало бы ку.

Рэн не мог двинуться. Это он тянет Исуми сюда вниз. Потому что он здесь.

IV

Поднимись, подумал Рэн.

До ступени Исуми. Туда, где ей не придётся спускаться.

Рэн поднял ногу. На следующую ступень. Но его нога не была ногой Тосаки. Поднимешься на ступень — это не ступень Исуми. На десять — то же самое. Туда, куда Тосака не дотянулся, нагромоздив все ступени, одна или десять ступеней Рэна дотянуться никак не могли.

Тогда как?

Рэн вспомнил свою статью. Стоящему выше не нужно считать тех, кто ниже. Когда он писал эту строку, ему и в голову не приходило сомневаться, что он из стоящих выше. Не приходило в голову сомневаться в том, что значит подниматься. Поднимешься — и тебе позволено. Поднимешься — и можно не считать. То, что помещалось в груди у Тосаки, и то, что было в груди у него самого той ночью, имели одну форму. Следующее всегда на одно выше предыдущего.

А теперь он видел своими глазами, куда эта форма приводит. Человек, нагромоздивший все ступени, бьёт женщину, спустившуюся на одну ступень. Если подъём даёт позволение, этому человеку должно быть позволено уже всё. Но он не получил ничего. Даже рукава Исуми своей силой коснуться не мог.

Подъём не приносит никакого права.

Эта мысль остро вспыхнула в трещине.

Спина Исуми была прямо перед ним. Из разрыва в кимоно непрестанно проступала и непрестанно исчезала кровь без веса. Спина была тонкой. Куда тоньше, чем думал Рэн.

Рэн посмотрел на эту спину.

Просто посмотрел. Не искал нить. Не мерил ступени.

Исуми здесь. Ради него спустилась и принимает удары. Эту одну вещь Рэн сосчитал.

Один.

Трещина скрипнула.

В ту ночь Рэн не сосчитал Томэ. Хотел доказать себе, что может не считать. Что, стоя выше, можно не считать тех, кто ниже. А сейчас Рэн считал ту, кто стоит несравнимо выше его. Права считать тех, кто выше, не было ни на одной ступени. Лестница — устройство, чтобы обнулять нижних, а устройства, чтобы считать верхних, нет нигде.

И всё-таки Рэн считал. Без права.

Тот разрыв, что поставил его на ноги четыре дня назад. Я сделал — у меня не было права. Стоя на этом разрыве, у которого нет места, Рэн протянул руку к Исуми.

Рука не переходила через ступени. Ей не нужно было. Рука Рэна шла не по ступеням.

Пальцы Рэна коснулись разорванного рукава Исуми.

Плечо Исуми едва заметно дрогнуло.

Она обернулась, и её глаза посмотрели на Рэна. В этих чёрных глазах впервые появилось что-то похожее на удивление.

— …Где вы сейчас стоите?

— Не знаю, — сказал Рэн. Дыхание дрожало. — Но я здесь.

Исуми долго смотрела на него. Потом совсем немного перенесла на его руку свой вес.

Это был вес одного человеческого тела. Ни больше, ни меньше.

V

Тосака остановил кулак.

Он стоял на лестнице и с недоумением смотрел на Рэна и Исуми.

— Вы, — сказал он. — Как вы туда поднялись?

— Я не поднимался.

— Врёте. Вы барышню трогаете. Я нагромоздил все ступени — и не смог коснуться. Только когда она спустилась, наконец ударил. Сколько ступеней вы нагромоздили?

— Ни одной.

Тосака замолчал.

Потом медленно посмотрел вниз, на лестницу. Себе под ноги. Там было всё, что он нагромоздил за эту ночь. Все ступени, пройденные за один шаг. Ступени между ступенями. Ступени ступеней. Ступени ступеней ступеней. Всё это было у него под ногами, собранное воедино, всё того же закатного цвета.

Он поднял ногу.

На следующую ступень. Как всегда.

Нога поднялась. И опустилась. Там была ступень. Он встал на неё. Встал — и посмотрел вверх на Исуми.

Расстояние ничуть не изменилось.

Он поднял ногу ещё раз. Теперь свернув все ступени в один шаг. И этот шаг снова громоздя бессчётно. Лестница под его ногами дробилась и собиралась, дробилась и собиралась.

Не изменилось.

Улыбка понемногу сходила с его лица. Не гнев. Не страх. Просто растерянное лицо человека, который на вершине горы впервые заметил, что нога больше не поднимается.

— Странно, — пробормотал он. — Ступени ещё есть. Сколько угодно. Нога ещё поднимается. А всё-таки…

Он посмотрел на руки. На колени. Потом на бессчётные ступени под ногами.

— …Все ступени одинаковые.

Рэн услышал эти слова.

Так и было. Ступени, которые он нагромоздил, сколько бы их ни было, все были ступенями. Первая, бесконечная, ступени ступеней — все из того же камня, той же высоты, того же закатного цвета. Сколько ни громозди, сам способ — громоздить — не менялся ни разу. А то место, где стояла Исуми, лежало не впереди этого способа.

Он не был побеждён.

Его не сбили с ног, не обнулили. Кулак у него был по-прежнему твёрд. Нога по-прежнему поднималась. Просто в нём больше не было того, чем подниматься. Следующее число непременно на единицу больше предыдущего. Этот ответ, ничуть не убыв, помещался у него в груди. И именно потому, что не убыл, никуда его больше не нёс.

— Барышня, — почти беспомощно сказал Тосака, обращаясь к Исуми. — А верх — это в какую сторону?

Исуми не ответила. На этот вопрос нельзя было ответить. По крайней мере, словами того, кто стоит на ступенях.

Рэн посмотрел ему на грудь. Там аккуратно помещался тот бесконечный ряд арабских цифр. Ничуть не колебался. Вопрос, даже родившись вне груди, не находил в ней места, куда войти.

Тосака сел на ступень.

Вытер лицо полотенцем. И, опустив голову, тихо начал считать:

— …Один. Два. Три.

Не спускаясь и не поднимаясь. Просто сидел и считал. Рэна и остальных в его глазах уже не было.

VI

Исуми опустилась на колени.

Рэн торопливо подхватил её. Лёгкая. Нет, не лёгкая. Несомненный вес одного человека. Этого-то Рэн и не мог вынести.

— Наверх, — сказал Рэн. — Вернитесь наверх. На свою ступень. Тогда рана…

— Если вернусь, у вас из-под ног исчезнет место, — сказала Исуми, не открывая глаз. — Он ещё там.

— Но…

— Немного — так.

Исуми прислонилась лбом к плечу Рэна. Кровь без веса проступала на его рубашке и исчезала, едва проступив. Дыхание у Исуми было мелким.

Томэ была рядом. Старуха сняла своё старое хаори и тихо накинула его Исуми на плечи. Исуми не открыла глаз. Но пальцами едва заметно сжала край хаори.

— Почему, — прошептал Рэн. — Почему вы спустились? Ведь для вас мы…

Ничто, хотел сказать он — и не смог.

Исуми какое-то время молчала. Потом, не открывая глаз, сказала:

— Вы меня сосчитали.

— …

— На Лестнице никто не считает верхних. Нижние — ноль. Верхних не видно. Надо мной тоже нет никого, кто считал бы меня. Так же, как я не считаю нижних. — Голос Исуми был прежним, таким, каким говорят о погоде. Но где-то в этом тоне что-то совсем чуть-чуть обтрепалось. Как пояс. — Когда вы коснулись рукава, мне было тяжело. Самой себе. …Давно такого не было.

Рэн ничего не мог сказать.

Исуми спустилась прежде, чем Рэн сосчитал её. Так что это был не ответ. Исуми, казалось, тоже это знала. Знала — и больше ничего не сказала.

Рэн, поддерживая Исуми, снова и снова проверял вес в своих руках. Один человек. Он здесь. Входит в число. Я считаю.

За этим весом был вес Томэ. То чувство внутри осколка эфира, в месте, где вселенная ничего не занимает, — что тяжела одна Томэ. Сейчас в руках Рэна было два веса. Ни один не лежал ни на одной ступени Лестницы.

Спустя какое-то время Исуми открыла глаза.

Она смотрела поверх плеча Рэна вверх.

Далеко вверх по лестнице. Туда, куда без конца уходят закатные ступени.

Рэн, невольно следуя за ней, тоже посмотрел вверх.

Ступени продолжались. Без конца. Выше ступени Исуми, до которой Тосака не дотянулся, нагромоздив этой ночью всё. Ступени навсегда оставались ступенями.

Он так подумал — и в этот миг.

На самом верху лестницы — там, где никакого «верха» быть не может, — ночное небо, показалось ему, едва заметно прогнулось.

Не разорвалось. Не вспыхнуло. Просто будто край бумаги один раз загнули. Как маленький загиб на уголке обложки того тонкого сборника. И будто на линии этого загиба лежит вся эта бесконечная лестница — и ступень Исуми, и бессчётные ступени Тосаки, и город Янака, — всё вместе, как одна линия.

Одно лишь мгновение.

Он моргнул — и ночное небо было просто ночным небом.

— …Исуми-сан. Только что наверху…

Исуми не ответила.

Только глаза её всё ещё смотрели вверх. Такие глаза Рэн видел у неё впервые. Исуми на что-то смотрела снизу вверх. На что-то, для чего вся эта лестница ничего не занимает — так же, как для неё ничего не занимает город.

— Наверху, — сказала Исуми голосом почти без голоса, — есть места, куда по лестнице не попасть.

И больше ничего; Исуми закрыла глаза.

Время вернулось, когда небо на востоке начало белеть.

Исуми незаметно исчезла. Только хаори Томэ лежало на тридцать шестой ступени, аккуратно сложенное. Тосаки тоже не было. Лишь посреди лестницы остались рядом два следа стёртых горных ботинок. Следы сидевшего человека, не обращённые никуда.

Рэн поднял хаори и накинул его Томэ на плечи.

Старуха ничего не сказала.

Вдвоём они спустились по склону. Велосипед разносчика утренних газет проехал мимо, не звякнув звонком. Велосипедист кивнул одному Рэну.

Когда они вернулись, стенные часы отзвонили «тик» — вторую половину звука маятника.

На кухню вышла Саё. Сонная, ставила на огонь чайник.

— Ой, Кагэ-сан. Как вы рано.

— …Да.

— Сейчас заварю чай.

Саё достала две чашки. Достав, чуть склонила голову набок, а потом, ни о чём не думая, налила в обе.

Рэн обхватил свою чашку обеими ладонями. Она была горячей. Перед чашкой напротив села Томэ. На плече хаори ещё оставалось немного каменной пыли закатного цвета.

Рэн смотрел на колышущуюся поверхность чая.

Тот человек нагромоздил все ступени. И всё равно не дотянулся. Он не нагромоздил ни одной. И всё равно коснулся.

Почему — он не понимал. Не понимая, он принял это в трещину в груди — ещё одной нитью.

В ту ночь, когда он не сосчитал Томэ, он думал, что стоит на Лестнице. Думал, что смотрит на старуху с одной ступени выше. Но то, что было у него тогда в руках, не было ступенью. Ступени не приносят права. Как бессчётные ступени Тосаки не принесли ему даже рукава Исуми. Тогда что он держал в руках той ночью? На чём стоял, когда обнулял Томэ?

На праве, которого нет нигде.

Рэн сильнее сжал чашку. Жар впился в ладони.

Только одно он знал точно.

То, на что смотрела Исуми. Места, куда по лестнице не попасть. Если смотреть оттуда, и он сам, и Исуми, и эта бесконечная лестница — всего лишь одна точка на линии того загиба.

Рэн отпил глоток чая.

За окном лист хурмы, всю ночь простоявший посреди качания, медленно докачался до конца.

◇ (Конец главы 12) ◇

Глава 17

Глава 13. Учебник

◇ ◆ ◇

I

В переулке за Нэдзу стояла букинистическая лавка, надпись на вывеске которой облезла наполовину.

Названия никто уже не мог прочесть. За стеклом раздвижной двери выстроились выгоревшие на солнце карманные книжки с побелевшими корешками, а в глубине, за конторкой, дремал старик: очки сдвинуты на лоб, по радио трансляция сумо.

Никакой причины заходить сюда у Рэна не было.

После боя с Тосакой Мугэном прошло четыре дня. Рана в боку почти затянулась, но при каждом шаге где-то в глубине кости что-то ещё отзывалось. Исуми с той ночи не появлялась. Куда возвращаются раненые — такие, как она, — Рэн не знал. Не зная, он каждый день бродил без цели. Если не ходить, в трещине в груди скапливалось слишком много мыслей.

У самого входа лежала стопка тонких брошюр, перевязанных коричневой бечёвкой, штук десять.

Отпечатаны на ротаторе. Обложка из грубой соломенной бумаги, посередине — переписанные от руки и оттиснутые буквы:

«О нуле». Комментарий

— до «За Нулём» —

Рэн долго смотрел на обложку.

Чувства, что он смотрит, не было. Глаза скользили по знакам, но знаки не входили внутрь. Будто кто-то чужой назвал его по имени — с незнакомым выговором.

Он взял одну. Бумага дешёвая, пальцы испачкались в порошке.

Он перевернул страницу — и там был его текст.

Слово в слово. Тот самый, что полгода назад занял последние две страницы университетского любительского журнала. Тот, который, как он думал, никто не прочёл. «Считающий вправе не считать считаемого». Эта строка была переписана — чёрная, отчётливая.

А на полях стояли красные буквы.

На ротаторе нет цвета. Красное вписывали потом, от руки, в каждый экземпляр отдельно. Тонкий, аккуратный почерк, строчки чуть заваливаются вверх вправо.

Здесь не колеблись. Право живёт не в том, кто спрашивает, а в том, кто не спрашивает.

Рэн перевернул страницу.

Автор здесь избегает слова «преступление». Верно. Преступление — лишь другое имя недосчитанного.

Следующая.

Упражнение первое. Выбери одного близкого человека и в течение дня не называй его имени даже про себя. Три дня подряд — и его нить истончится. Семь дней — и ты больше не посчитан им.

Пальцы Рэна едва заметно смяли край листа.

Текст не был искажён ничуть. Это было страшнее всего. Красные буквы не гнули его слов. Напротив: они точно выуживали то, что он, когда писал, не смог написать и проглотил, — и клали это сюда. Они дописали за него строки, которых он не написал.

Последняя страница была вся красная.

Автор уже обошёлся без счёта одного человека.

Сможешь и ты.

— со слов Посланника Ответа

— Их хорошо берут, — сказал старик за конторкой. Он уже проснулся, спустил очки на нос и кивнул подбородком на руки Рэна. — Молодёжь покупает то и дело. Сто иен. Кто оставляет — не знаю. Прихожу утром — опять десяток, перевязан. За деньгами никто не является. Чудно.

— …А кто читает?

— Да кто их знает. Обычные студенты. Вроде тебя. — Старик прибавил звук. — Только вот что: кто купил, тот второй раз не приходил. А у меня букинистика, сюда обычно возвращаются.

Рэн положил на конторку монету в сто иен.

Рука была холодная, будто чужая.

Снаружи послеполуденный свет как-то слишком ярко заливал дощатые заборы переулков Нэдзу. Рэн сунул брошюру во внутренний карман. Там стало тяжелее — на один лист бумаги.

В трёх шагах позади молча остановилась Томэ.

II

С того дня Рэн стал ходить с открытыми глазами.

«С открытыми» — значило: смотреть на то, на что он до сих пор старался не смотреть.

В лапшичной на середине склона в Янаке хозяйка понесла на подносе четыре миски к столу, где сидела семья из трёх человек. Отец, мать, мальчишка-школьник. Поставив было четвёртую, хозяйка наклонила голову: «Ой». Отец тоже наклонил голову: «Мы ведь не заказывали?» — «Да, простите, сама не пойму». Хозяйка миску не унесла. Рука, потянувшаяся было за ней, остановилась на полпути, и в конце концов миска тихо встала перед пустым местом. Перед местом, где никто не сидел, медленно разбухала лапша.

На этом месте сидела девочка.

Ровесница мальчика. Каре, летние шортики, ссаженная коленка. К миске девочка не тянулась. Она только смотрела по очереди на лица семьи — снова и снова. Отец, мать, брат. Отец, мать, брат. Будто считала. Будто проверяла, что сколько ни считай, никто не посчитает её в ответ.

Рэн видел её нить.

Она обрывалась на полпути.

Срез был гладкий. Ни махров, ни дрожи. На ощупь — тот же ответ, по которому скользнули его пальцы в Мацу-но-ю.

Это сделал не Рэн. Его сила разрыва входит в трещины. Так гладко у неё не выходит. Это был след того, кто по упражнению из брошюры семь дней подряд обходился без имени. Кто? Отец, мать? Или брат?

Рэн отошёл от лапшичной.

Прошёл мимо начальной школы в Сэндаги. Окно класса на втором этаже было открыто, виднелись ряды парт. На одной не лежало ничего. У окна, третья от доски. Кто-то поставил на неё горшок с ипомеей. Её, похоже, поливали каждый день. Цветы раскрылись.

На доске объявлений у дороги к Ниппори висел листок «Разыскивается». Фотографии не было. Графа «имя» — пустая. В графе «приметы» женской рукой написано только: «Ростом мне до плеча. Когда смеётся — ямочка на левой щеке. Любит рамунэ». Номер телефона вписан, потом несколько раз зачёркнут и вписан снова. Та, что повесила листок, на полпути перестала понимать, кого ищет. И всё же сорвать не смогла.

У подножия лестницы Юяке-Дандан стоял старик. Его никто не видел. Только кошки обходили его ноги.

Один. Ещё один.

Только тех, кого Рэн сумел насчитать, в тот день было одиннадцать.

И все они смотрели на него.

Они замечали, что Рэн на них смотрит. Других глаз, которые бы их видели, в этом городе нет. Потому и замечали. Девочка из лапшичной посмотрела на него сквозь стекло. Старик у лестницы посмотрел. В их глазах не было обиды. Не было и вопроса. Был только свет: нашёл. Такой свет бывает у утопающего, когда он видит над водой ветку.

Томэ тихо сказала у самого его рукава:

— Считающий Ноль, говорят.

— …Что?

— Эти вот. Так они тебя зовут. — Томэ глянула на старика у лестницы. — Нам, таким, слышно. Когда те, кого перестали считать, говорят между собой. Что ты нас видишь — это уже все знают.

Рэн не ответил.

Не смог.

Считающий Ноль. Это имя упало в грудь рядом с красными буквами брошюры. Того, кто написал о праве не считать, неисчисленные называют считающим. Это было не имя прощения. Рэн понимал это совершенно ясно. Это было имя из приходно-расходной книги. Чтобы записывать долг — без конца.

По дороге домой Рэн смотрел в лицо каждому встречному. Смотрел — и ничего не мог им вернуть. И всё же смотреть не переставал.

III

На следующий день Рэн пошёл в университет.

Вольнослушателем он почти не ходил на лекции. Гинкго во дворе ещё стояли зелёные. На третьем этаже старого корпуса филологического факультета, в конце коридора, была комната любительского журнала. Той самой комнаты, где полгода назад делали журнал с его статьёй.

Дверь была не заперта.

Внутри никого. На длинном столе остались разложены принадлежности для ротатора: рифлёная доска, стальное перо, вощёные трафареты. На одном трафарете стальным пером были начаты знакомые слова: «Считающий вправе не считать…» Дальше — ничего.

На краю стола стояла бутылочка красных чернил. Открытая, высохшая, с красной коркой по горлышку. Рядом валялось тонкое перо.

Рэн смотрел на бутылочку.

— Если вы к Куно-сан, он больше не приходит.

В дверях стояла студентка в очках. Лица Рэна она, похоже, не помнила.

— Куно-сан. Редактор. В конце семестра бросил. Сказал: ответ нашёлся, писать больше незачем. Он был чудной, но такого от него не ждали.

Куно. Это имя Рэн знал. Человек, который, когда Рэн отдал ему рукопись, всё кивал и кивал за толстыми стёклами очков. «Кагэ-кун, это хорошо. Здесь сказана правда». Единственный, кто в лицо похвалил статью, которую, как Рэн думал, никто не прочтёт. Тогда Рэн ничуть этому не обрадовался. Сделал вид, что не обрадовался.

— Под конец он всё сидел здесь и что-то печатал, — студентка посмотрела на стол. — До полуночи. И красной ручкой в каждую книжку что-то вписывал. Я раз спросила, что пишет, а он: «То, чего не смог написать автор».

Тут студентка наклонила голову.

— Ой. А какой автор-то, он сказал?

Рэн не ответил.

Уходя, он ещё раз взглянул на оборванную на трафарете строку. Считающий вправе не считать. Дальше Куно выводить не стал. Уже не нужно было. Дальше в Куно уже стало ответом.

Почерк красных букв, чуть заваливающийся вверх вправо, Рэн наконец вспомнил. На полях его рукописи тем же почерком было вписано: «Здесь хорошо».

IV

К вечеру в лавке с ходзитя посетителей не оставалось.

Яримидзу Кёсукэ сидел за своим обычным столиком у окна, положив шляпу на колени и обхватив чашку обеими ладонями. Когда вошёл Рэн, он головы не поднял. Не поднимая, сказал: «Садитесь».

— Сегодня ходзитя — две, — сказал он в глубину лавки и только потом посмотрел на Рэна. — Кагэ-сан. Сказать, что вы нынче хорошо выглядите, — соврать. Как бы это… что-то в лице у вас поубавилось. Такое ощущение. С прошлого раза.

Рэн молча сел.

Яримидзу достал из внутреннего кармана чёрный блокнот. Дешёвый, углы стёрты. Положил на стол и пальцем подвинул к Рэну.

— Хочу вам кое-что показать.

Рэн открыл.

Там шли адреса. Янака, третий квартал. Сэндаги, второй. Нэдзу, первый. Ниппори. Уэно-Сакурагу. Аккуратно, по одному на строку. Рядом короткие пометки:

«Рис убывает не так. Семья из трёх, варят на четверых».

«Лишняя пара палочек. Говорят — для гостей».

«Две детские. Про одну говорят — кладовка. Там кровать».

«В почтовый ящик приходят открытки с нечитаемым адресатом».

«Парта в классе, одна. Классная говорит — запасная. Ипомея».

И в каждой строке была графа для имени. В ней ничего не было написано. Нет — было. Были следы: писали много раз. Карандашом, авторучкой. И каждый раз буквы бледнели, будто соскальзывали с бумаги. В итоге во всех строках остался только маленький «?».

Строк было сорок семь.

— Имена не пишутся, — сказал Яримидзу и отпил чаю. — Я ведь писал. Точно писал. Опрашиваю соседей, какая-нибудь старушка говорит: а ведь там девочка была, как же её звали… Начинает — и останавливается. А я записываю до того места, где она остановилась. Записал же. А наутро смотрю — ничего нет. Так что имена я считать бросил.

— …Тогда что же?

— Решил считать стулья.

Яримидзу не улыбнулся.

— Человек исчезает, а стул, поставленный для человека, остаётся. Чашка, палочки, парта, ипомея. Оставшиеся не понимают, зачем ставят. Но ставят. Не могут перестать. Вот их я и считаю. Если нельзя сосчитать людей — считаю руки, которые пытаются их сосчитать и не могут.

Яримидзу постучал пальцем по первой строке.

Там стоял адрес доходного дома в Янаке, где жил Рэн.

Пометка была только одна:

«Две чашки».

— Это первое, — сказал Яримидзу. — Если выстроить по датам, так выходит. Дом Ганги — первый. Потом кое-где стало появляться. А за последние три недели вдруг пошло. Не то чтобы вдвое. Покатилось, как с горы.

Рэн не мог оторвать глаз от блокнота.

Во внутреннем кармане брошюра из соломенной бумаги давила на грудь весом одного листа.

— Кагэ-сан.

Голос Яримидзу был тих. Не голос допроса.

— Я ведь не говорю, что вы что-то сделали. Не могу сказать. Доказательств нет. Я даже не могу записать, что пропало. Но что первая строка в этом блокноте и ваш адрес совпадают — это записать можно. И оно не стирается.

Принесли две чашки.

Одну Яримидзу поставил перед Рэном, другую перед собой. И Рэн увидел, как рука его на миг сама двинулась, ища третью. Яримидзу смущённо вернул руку на колени.

— И ещё одно, — Яримидзу поставил чашку. — В прошлый раз вы рассказывали о матери. О запахе кухни в доме в Сэндае. Мисо, керосин, просушенные футоны. Вы тогда очень бережно об этом говорили.

— …Да.

— А сейчас помните?

— Помню, — сказал Рэн. Это не было ложью. Мисо, керосин, просушенные футоны. Все слова нашлись.

— Вот как. — Яримидзу долго смотрел ему в лицо. — Вы сейчас сказали это, как адрес зачитывают.

Рэну нечего было возразить.

Рядом с Рэном сидела Томэ.

— Руки, которые не могут сосчитать, — наконец проговорил Рэн. Голос за что-то зацепился в горле.

— Да.

— А то, что их становится больше…

Он начал и остановился.

Яримидзу молча ждал, до того самого места, где он остановился. Как «?» в блокноте.

Рэн достал из кармана брошюру и положил на стол.

Яримидзу раскрыл её. Листал, читал красное. Читал долго. На последней странице палец замер. «Автор уже обошёлся без счёта одного человека». Яримидзу повторил строку одними губами, без голоса.

— Это…

— Это написал я, — сказал Рэн. — Не красное. Чёрное.

В глубине лавки радио передавало прогноз погоды на завтра.

Яримидзу закрыл брошюру. Закрыл — и положил сверху свой чёрный блокнот. Размером они были почти одинаковы.

— Кагэ-сан. Сегодня больше ничего не говорите.

— Почему?

— Потому что я полицейский. — Яримидзу взял шляпу и покрутил её на коленях. — Если я услышу, мне надо будет что-то делать. А что — я пока не знаю. Слушать, не зная, — нечестно и перед вами, и передо мной.

Он забрал только блокнот. Брошюру оставил перед Рэном.

— Эта книжка пусть будет у вас. А у меня — блокнот. На какое-то время так будет поровну.

V

Той ночью Рэн раскрыл брошюру за столом у себя в мансарде.

О плафон лампы раз за разом билась ночная бабочка. Из окна, со стороны кладбища, сырой ветер приносил запах курений и земли.

Рэн перечитал свой текст с самого начала.

Молча. По знаку.

Ему хотелось найти где-нибудь ошибку прочтения. Место, где красные буквы поняли его неверно. «Вот здесь этот человек исказил мой замысел» — будь хоть одна строка, на которую можно было бы так указать, Рэн провёл бы черту между собой и этой брошюрой. Тот, кто написал, и тот, кто воспользовался. Тот, кто думал, и тот, кто сделал.

Такой строки не было.

Красные буквы читали правильно. До конца.

«Считающий вправе не считать считаемого». Когда он писал это, у него перед глазами была нить. Тонкая, тянущаяся вверх нить, которую видел только он. Тот, кто держит, и тот, кого держат. Тот, кто наверху, может не считать того, кто внизу, — и не упадёт. Рэн написал это как наблюдение. Как факт. А от факта к праву переступил — на один шаг. Он заметил это, когда писал. Заметил — и замазал это место красивой фразой.

Красные буквы соскребли ногтем эту замазку и прочли то, что под ней.

«Здесь не колеблись».

А он колебался. С той минуты, как написал, — всё время. Потому что колебался, он поднялся по лестнице в дом Томэ. Потому что колебался, не мог не проверить. Чтобы стереть колебание, он испытал на старухе.

Эта брошюра заранее забирала колебание у читателя.

Поэтому семья из лапшичной и управилась за семь дней. То колебание, которое Рэн полгода не мог стереть до конца, красные буквы стёрли за них заранее.

Слово «преступление» снова почти обрело форму где-то в глубине груди.

Рэн сжал его, прежде чем оно оформилось. Сжал — и не отпускал. Сделай из этого ответ — и станет легче. Я совершил преступление. Поэтому эти дети исчезли. Свяжи всё одной линией — и получится такой же гладкий ответ, как красные буквы. Это значило бы замазать сорок семь «?» одним именем.

Рэну казалось, что этого нельзя.

Сорок семь должно было остаться сорока семью. Девочка из лапшичной — девочкой. Ребёнок с ямочкой с доски объявлений — ребёнком с ямочкой. Парта с ипомеей — партой с ипомеей. Каждого нужно было считать как каждого. Нельзя было свалить их всех под одну табличку — «моё преступление».

Рэн думал о Куно.

Этот человек был единственным, кто похвалил его статью. Когда его хвалили, Рэн почувствовал, как в глубине груди что-то маленькое развязалось. Ощущение: признали. И устыдился этого. Устыдившись, сделал холодное лицо. Сказал только «вот как», отдал рукопись и вышел из комнаты. Куно что-то хотел сказать ему в спину. Рэн не обернулся.

Обернись я тогда, подумал Рэн. Подумал — и тут же усомнился. Что изменилось бы, обернись он? Проговорили бы они с Куно всю ночь об этой статье? Признался бы он в своём колебании? Вот здесь я на самом деле переступаю. Вот здесь — ложь. Смог бы он это сказать?

Не смог бы. Тогда ему не хотелось думать, что это ложь.

И Куно читал один. Один соскребал ногтем замазанное место. И нашёл под ним то, чего не хотел видеть сам Рэн. Нашёл — и дописал красным. То, чего не смог написать автор.

Куно не предал Рэна. Он был верен написанному Рэном — до конца.

Тогда как?

Ответа не было. Рэн сидел без ответа. Трещина в груди глухо скрипнула.

В углу комнаты, обхватив колени, сидела Томэ.

В последние дни её стало видно чуть лучше, чем прежде. Контур стал отчётливей. Рэн не знал, оттого ли это, что он не перестаёт на неё смотреть, или по другой причине.

Снизу донёсся тихий голос.

Голос Саё.

Рэн приложил ухо к половицам. Саё молилась перед маленькой домашней божницей в глубине кухни. Каждый вечер. Рэн ни разу толком не слушал этой молитвы. Ему казалось, что её слушать нельзя.

— Не Имеющий Имени…

Голос Саё был почти шёпотом.

— Спасибо за сегодняшний день. Пусть тётя, где бы она ни была, ест досыта. А ещё…

Саё немного помолчала.

— А ещё — те, чьих имён я не могу вспомнить. Не знаю, кто вы. Сегодня в лапшичной хозяйка принесла одну миску лишнюю. Для кого это было? Я не знаю. Не знаю, но — храни и его, пожалуйста. Тех, кого не могут сосчитать, — пусть хоть Ты их считаешь.

Рэн затаил дыхание.

Сквозь щели в половицах поднимались тонкие лучи. Много.

Нити.

Не нить Саё. Её нить, как всегда, тянулась прямо вверх. Нет: откуда-то издалека, из-за окна, со стороны кладбища, из домов под склоном — множество тонких, почти оборванных нитей текло сюда, на кухню этого дома. И где-то у сложенных рук молящейся Саё они еле заметно связывались.

Там была нить девочки из лапшичной. Там была нить старика у лестницы. И самая толстая из них, с чёрными, лоснящимися от масла узлами, тянулась к груди Томэ — в угол этой комнаты.

Саё не знала. Не знала, что держит в руках.

Рэн ещё раз посмотрел на последнюю страницу брошюры.

«Сможешь и ты».

Что станут искать те, кто прочёл эту брошюру? Где в этом городе рука, которая всё равно пытается сосчитать несчитаемых? Хозяин красных букв найдёт её быстро. Он не оставит руку, которая не может досчитать, висеть знаком вопроса.

Рэн закрыл брошюру.

За окном стих ветер. Бабочка вдруг оторвалась от плафона и пропала где-то в темноте.

Молитва внизу уже кончилась. На кухне ополаскивали водой две чашки.

◇ (Конец главы 13) ◇

Глава 18

Глава 14. Саё

◇ ◆ ◇

I

Утром Саё расставляла на кухне чашки.

Рэн остановился на середине лестницы.

Чашек было три.

Одна — на месте Рэна. Одна — напротив, на месте, где никто не сидит. И ещё одна — на углу низкого столика. Поставив третью, Саё долго смотрела на неё сверху вниз. Двумя пальцами брала рукав рабочего фартука, отпускала, брала снова.

— Доброе утро, Кагэ-сан, — сказала она, не оборачиваясь. — Можно я спрошу странное?

— …Да.

— Как вы думаете, чья она?

Саё показала на третью чашку.

— Утром спохватилась — а она уже стоит. Когда чай отмеряла, насыпала три ложки. Может, оттого что вчера вечером мимо лапшичной шла. Тамошняя хозяйка лишнюю миску несла. Как увидела — так с тех пор всё…

Тут она оборвала себя.

— И про вторую я не знаю. Вы ведь знаете, Кагэ-сан: я каждый вечер ставлю две. Сама не понимаю зачем. А сегодня утром — три. Подумала: а завтра, что ли, четыре будет? И стало немного страшно.

Рэн спустился до конца.

Он увидел руки Саё.

Тонкие пальцы, огрубевшие от воды. Вокруг пальцев вились нити. Отчётливее, чем то, что он видел вчера в щелях половиц. Десятки тонких, почти оборванных нитей: они втекали из-за окна, из щели у двери и у её запястий свободно сходились в пучок. Когда Саё поднимала чашку, нити чуть покачивались вслед за движением.

Саё их не видела.

Не видя, она их держала. Молитвой. Второй чашкой. Третьей. Тем, что ради неисчисленных продолжала двигать руками, сама не зная зачем.

В этом пучке была нить девочки из лапшичной.

А самая толстая тянулась за спину Рэна — к Томэ, стоявшей у подножия лестницы.

— Если страшно, — сказал Рэн. Свой голос он слышал будто издалека. — Может, и не ставить?

Саё наконец обернулась.

Лицо у неё было удивлённое. Будто Рэн сказал что-то совершенно несуразное.

— Но если не ставить — где же этот человек будет пить чай?

В этом вопросе не было никакой логики. Ни права, ни ступеней, ни верха, ни низа. Только то, что где-то есть кто-то, кому негде выпить чаю. Ни одна строка статьи, которую Рэн выстраивал полгода, до этого вопроса не дотягивалась. А вопрос оттуда, куда она не дотягивалась, падал прямо в трещину у него в груди.

Рэн не нашёл ответа.

За его спиной Томэ тихонько шмыгнула носом.

II

Перед полуднем Рэн пошёл на кладбище.

За храмом Тэнноди, вокруг камней-оснований на месте пятиярусной пагоды, ещё чёрно блестели остатки утреннего дождя. Исуми была там. Сидела на камне-основании. Как всегда. Не как всегда было то, что у хаори не было левого рукава — от плеча. И не только рукава. Того, что должно было быть под ним, тоже не было. Крови не было. Раны не было. Просто дальше — ничего, будто это с самого начала не считалось.

— Прощальный подарок Мугэна, — сказала Исуми прежде, чем Рэн открыл рот. — Со временем вернётся. А может, и нет. Всё одно.

— …Мне нужно спросить.

— О молящейся девице?

Рэн промолчал.

Исуми, ничуть не оберегая увечное плечо, посмотрела на него.

— В тот дом втекают нити неисчисленных. Нам тоже видно. Если смотреть с Лестницы, это тонкий-тонкий, как пыль, поток. Но для пыли он что-то уж слишком не прерывается.

— Вы её защитите?

— Нет.

Ответ был скорым.

— Мы стережём ступени Лестницы. Не людей, что на них стоят. И уговор с тобой — лишь о том, что твой счёт пока у нас на хранении. Девица вне уговора.

Исуми смахнула пальцем с камня каплю дождя.

— Решатели не терпят недосчёта. Даже пылинки. Тем паче те, у кого твоё писание в учебниках. Найдут недосчёт — придут стирать. Сегодня или завтра.

— Зачем вы говорите это мне?

— Ты спросил, — Исуми едва заметно наклонила голову. — К тому же ты её считаешь. А мы нет. Охранять — дело того, кто считает. Так будет правильно.

Выходя из кладбищенских ворот, Рэн обернулся: на камне уже никого не было. Только след дождя остался там невысохшим — в форме увечного плеча.

III

После полудня Рэн заметил в переулке перед домом незнакомого студента.

Не одного. Один у входа в переулок, один в тени живой изгороди напротив, один под столбом наверху склона. Все трое стояли как ни в чём не бывало, будто договорились здесь встретиться. Не в форме. Белые рубашки, чёрные брюки. Самые обычные студенты — такие найдутся в любом университете.

У всех троих в руках были брошюры из соломенной бумаги.

Рэн посмотрел на их нити из окна второго этажа.

Нитей не было.

Нет — были. Но вверх не тянулись. Где-то у груди гладко, кругло замыкались — и всё. Как у Синохары в Мацу-но-ю. Люди без вопроса. Решённые.

Трое не двигались. До самого вечера не двигались.

Весь тот день Томэ не находила себе места.

Ходила взад-вперёд между кухней и дверью. Выглядывала сквозь щель решётки на студентов в переулке и возвращалась за спину Саё. Пыталась положить руку ей на плечо. Не получалось. Знала, что не получится, — и пыталась снова и снова.

Один раз Томэ попробовала сбросить со столика чашку. Чашка не упала. Рука старухи прошла сквозь неё. И всё же поверхность чая в чашке еле заметно дрогнула. Саё перестала мыть посуду и посмотрела на неё.

— Землетрясение, что ли?

Томэ твердила Саё на ухо, раз за разом: уходи. Сегодня уйди из дому. В моём комоде, во втором ящике, заначка. Бери и иди куда хочешь. До Саё голос не доходил. Томэ это знала. Знала — и продолжала. Неисчисленная всё бросает и бросает слова той, что считает. Слова, которые никуда не доходят. Рэн слышал это спиной, стоя у окна наверху.

Ах, эта женщина, подумал Рэн. Говорила ли она при жизни с этой девочкой так — хоть один раз?

Когда солнце начало клониться, у входа в переулок появился четвёртый.

Худой юноша в очках с толстыми стёклами. На плече старая холщовая сумка. Из её горловины торчало горлышко бутылочки красных чернил. Юноша остановился у решётчатой двери дома и поднял глаза на второй этаж.

Его взгляд встретился со взглядом Рэна в окне.

Куно улыбнулся. Так же, как полгода назад, когда принимал рукопись в комнате журнала.

— Кагэ-кун.

Голос хорошо разносился в тишине переулка.

— Вот, пришёл. Очень хотел тебе показать. Докуда дошло то, что ты написал.

Рэн сбежал по лестнице.

На кухне была Саё. Готовила ужин. На доске лежал лук-порей, нарезанный наполовину.

— Саё-сан, уйдите вглубь…

Не успел он договорить, как решётчатая дверь бесшумно отъехала.

Открыл её не Куно. Один из трёх студентов. Открыв, он отступил в сторону. Жест официанта, уступающего дорогу.

Куно встал на земляной пол прихожей.

— Добрый вечер, — он вежливо поклонился Саё. — Ганги Саё-сан, верно? Та, что всегда молится.

Саё, не выпуская ножа, переводила взгляд с Рэна на Куно.

— Вы друг Кагэ-сан?

— Читатель, — сказал Куно. — Самый прилежный.

В сумке Куно виднелись десятки брошюр из соломенной бумаги, перевязанных бечёвкой. На последней странице каждой, должно быть, стояли одни и те же красные буквы, одним и тем же почерком.

IV

— Ты ведь видишь, Кагэ-кун.

Подниматься с земляного пола Куно не стал. Перед порожком опустил сумку и достал бутылочку красных чернил. Открыл. По кухне разошёлся едкий запах.

— Что собирается у неё в руках. Я теперь тоже вижу. С тех пор как исписал красным сотню книжек. Когда подходишь к ответу, начинаешь видеть нити. У тебя-то, наверное, от рождения.

Куно окунул в бутылочку указательный палец правой руки.

Вынутый палец был мокрый и красный.

— Все, кого в этом городе перестали считать, — полураспущены. По-хорошему им давно пора распуститься и стать тем, чего не было. Сделай как следует упражнения с первого по седьмое — так и выйдет. А они не распускаются до конца. Я думал: почему? Пошёл по следу. И всё приводит сюда.

Красный палец Куно указал прямо на руки Саё.

— Молящаяся.

В этом слове тонким слоем было намазано презрение.

— Всякий раз, когда она ставит чашку для кого-то, чьего имени не знает, одна полураспущенная нить прикрепляется обратно. За пределами семей, которые решили не считать, — ещё дальше, снаружи, — только она одна и считает. Пытается сосчитать несчитаемое. Недосчитанное. Кагэ-кун, это последний недосчёт твоей статьи.

— Уходите.

Рэн встал перед Саё.

За его спиной Саё положила нож на доску. Звук чуть дрожал.

— Не могу, — Куно покачал головой. — Я ради тебя пришёл. Ты обошёлся без счёта Томэ-сан. Но это не конец. Она держит Томэ-сан. Второй чашкой. Пока она есть, твоё доказательство не завершено. Я пришёл его завершить.

Куно поднял красный палец в воздух.

Рэн это видел.

В воздухе, которого коснулся палец, одна из нитей, текущих к Саё, стала гладкой. Как погладили кошачью шерсть. И с конца, беззвучно, распустилась и исчезла.

Где-то далеко за окном, показалось, кто-то ахнул.

Одна. Куно потянулся ко второй.

V

Рэн разорвал.

Не палец Куно. Порви палец — Куно продолжит левой рукой. Это он усвоил в Мацу-но-ю. Рэн разорвал невидимую линию, натянутую в воздухе между Куно и Саё. Путь, по которому тянется красный палец, нащупывая нити. Тонкий мост, по которому само «касание» Куно переходит на ту сторону.

Разорвать.

Палец Куно рассёк пустоту. Там, куда он должен был дотянуться, не было ничего.

Куно моргнул.

— Вот как.

Куно сменил направление красного пальца.

Не на Саё — в грудь Рэну.

— Тогда сначала завершим тебя. Ты почти решён. Он тоже так говорил.

Красный палец легко погладил воздух перед грудью Рэна.

Пришёл холод.

Не стужа. Одно место где-то в груди вдруг перестало входить в счёт. Оно было — и сказать «оно есть» стало нельзя. Это ощущение он узнал в бою с Мугэном. Не удар, разрушающий вещь, и не удар, стирающий место для вещи. Есть. Есть — и не считается. Удар, отнимающий право считаться.

Рэн не упал.

В трещине в груди он держал себя обеими руками. Себя, которого считают, и себя, которого уже не считают. Выбери одно — и стало бы легче. Он не выбрал. Не выбирая, сжимал оба одновременно — на краю трещины.

Под пальцем Куно нить Рэна почти стала гладкой — и не стала. На самом пороге гладкости зацепилась за зазубрины трещины.

— …Не решается, — чуть растерянно сказал Куно. — Как он и говорил. Ты застрял на «почти».

В тот же миг трое студентов шагнули на земляной пол.

Не быстро. Без колебаний. Только и всего. Все трое разом протянули к Рэну руки. Обычным движением, каким отодвигают человека с дороги. Это и было страшно. В этом движении нигде не было причины остановиться.

Рэн разорвал руку переднего студента у плеча.

Рука упала. Крови не было. Студент не остановился. Оставшейся рукой схватил Рэна за горло.

Рвать тело бессмысленно. Как с Синохарой. Эти стоят здесь не телом. Их держит ответ, вставленный в грудь. А у ответа нет трещин.

Горло сжалось. Края зрения побелели.

Рэн посмотрел не на нить студента — под ноги ему.

Дом был старый. Над земляным полом — толстая балка. Плотник эпохи Мэйдзи отбил на ней линию шнуром с тушью и вырубил долотом; балка чёрная, лоснящаяся. И один-единственный деревянный клин, держащий её на столбе. Клин, который десятки лет молча считал вес этого дома.

Рэн разорвал клин.

Балка рухнула.

С грохотом над земляным полом взметнулась пыль. Балка наискось обрушилась на троих студентов и пришила двоих к полу. Ответ не сломался. Но тело, которое держится ответом, остаётся телом — и под весом балки двинуться не может. Двое даже не стонали: просто продолжали шевелить руками и ногами, все с одной скоростью.

Третий увернулся.

Горло Рэна было свободно: рука первого студента осталась под балкой.

Рэн, кашляя, упал на колено.

Этим мигом Куно переступил порожек.

На Рэна Куно не смотрел. Он смотрел вглубь кухни, на Саё. Красный палец больше не нащупывал нити по одной. Красной и мокрой была вся ладонь. Он выплеснул содержимое бутылочки себе на руку.

— По одной не успеть.

Куно занёс ладонь над сложенными руками Саё.

Над узлом, где сходился пучок.

Рэн понял. Если эта рука коснётся — десятки нитей в пучке разом станут гладкими. Девочка из лапшичной, старик у лестницы, ребёнок с ямочкой с доски объявлений. Все, кто сейчас едва держится на этой кухне, в этих руках, распустятся до единого. Недосчёта не станет.

И сама Саё тоже.

Рука, которая перестала считать, больше ничего не держит.

Рэн попытался встать. Ноги не слушались. Чтобы обрушить балку, он потратил что-то сверх меры. В глубине трещины в груди было тонко, будто её прошли наждаком.

Не дотянуться.

И тогда двинулась Томэ.

VI

Томэ стояла перед Саё.

Когда она двинулась, Рэн не заметил. Только что старуха была у подножия лестницы — а в следующий миг уже стояла между Саё и Куно, раскинув руки. Маленькая. Сгорбленная. Раскинутые руки мелко дрожали.

Красная рука Куно прошла сквозь грудь Томэ.

Иначе и быть не могло. Томэ больше не считают. Того, кого не считают, коснуться нельзя. Красная рука без всякого сопротивления прошла сквозь старуху, как сквозь туман, и потянулась дальше — к рукам Саё.

Томэ закричала.

Голоса не было. Крик неисчисленного нигде в этом мире не звучит. И всё-таки Рэн услышал. Нет, не услышал: трещина в груди разошлась по форме этого крика.

Там, где прошла красная рука, контур Томэ расплывался. Как тушь, капнувшая в воду. У Рэна на глазах нить Томэ распускалась — прядь за прядью. Это не было новым лишением права поверх прежнего. У того, у кого отняли право считаться, отнять уже нечего. Но рука Куно гладила конец нити Томэ — тот, которым она ещё держалась. Самую толстую нить в руках Саё.

Томэ всё равно не отступила.

Морщинистая рука старухи попыталась схватить Куно за запястье.

Схватить она не могла.

— …Тётя?

Это сказала Саё.

Саё ничего не видела. Не должна была видеть. Упала балка, повалились незнакомые студенты, юноша в очках тянет к ней красную руку. Только это ей и должно было быть видно. А глаза её смотрели не на Куно — на пустой воздух перед ним.

— Тётя, ты здесь?

Пальцы Томэ сомкнулись на запястье Куно.

Сомкнулись.

Впервые Куно изменился в лице. На его запястье лёг какой-то вес. Невидимая, невозможная, хватка старухи, которую не должны были считать.

На миг.

И в этот миг Рэн увидел нить Куно.

Она тоже кругло и гладко замыкалась у груди. Ответ на ощупь. Трещин нет. Но на поверхности этого ответа Рэн различил знакомый узор. Буквы. На самом дне ответа были переписаны чёрные знаки. Почерк самого Рэна. «Считающий вправе не считать считаемого».

Ответ Куно был не его. Он был переписан из статьи Рэна.

А значит, там должно было быть оно.

То место, которое Рэн, когда писал, замазал красивой фразой. Шов, где он на один шаг переступил от факта к праву. Как ни скреби сверху ногтем красных букв — раз переписано, то переписано и оно: мгновение колебания.

Было.

На дне ответа — трещина толщиной в волос.

Той же формы, что трещина самого Рэна.

Рэн разорвал её.

Звука не было.

Рука Куно остановилась. Мокрая красная ладонь замерла над руками Саё — на расстоянии пальца.

Куно посмотрел на свою руку. Потом на Рэна. За толстыми стёклами глаза медленно раскрывались.

— Кагэ-кун.

Голос снова стал тем, из комнаты журнала полгода назад.

— Здесь было враньё?

Рэн, стоя на коленях, кивнул.

— Враньё. Я знал это, когда писал.

Куно сел прямо там, где стоял. Положил красную руку на колено. Чернила медленно проступали на брюках. Куно рассеянно на это смотрел. Он не плакал. Лицо было такое, будто он пытается вспомнить, как это делается.

— Тогда я, — сказал Куно. — Что же я переписывал? Сотню раз.

Ответа не было. Давать ответы Рэн права не имел.

Двое под балкой перестали шевелиться. Третий студент взял Куно под руку и поднял. Куно не сопротивлялся. На пороге он один раз обернулся.

— О чём мне теперь думать, с завтрашнего дня?

— Не знаю, — сказал Рэн. — Я тоже.

Показалось, Куно чуть-чуть улыбнулся. Лицом, которое не было ответом.

Решётчатая дверь закрылась.

Из-под балки выползли оставшиеся двое. Студент, лишившийся руки, подбирать её не стал. Упавшая рука ещё чуть шевелила пальцами на земляном полу. Потом и это прекратилось. Рэн не отвёл глаз. Казалось: отведёт — и значит, обойдётся без счёта.

За переулком вниз по склону удалялись шаги четверых. Одни шаги не совпадали с тремя другими. Несколько раз по пути останавливались.

На кухню медленно оседала пыль.

Томэ всё ещё стояла перед Саё. Контур так и остался размытым. Но она не исчезла. Самая толстая нить в руках Саё, распускаясь, всё же держалась. Томэ обернулась и долго смотрела Саё в лицо. Подняла руку, чтобы коснуться, — и опустила.

Саё смотрела в пустой воздух.

— Кагэ-сан.

Голос Саё был тих.

— Сейчас передо мной кто-то стоял, правда?

Рэн не ответил.

— Я видела, как упала балка, как упали эти люди. Как вы будто что-то режете пальцами. Но не это — а вот сейчас. Передо мной кто-то был. Маленький. Сгорбленный. — Саё опустила глаза на свои руки. — Мне кажется, этот человек что-то принял на себя вместо меня.

Она подняла лицо.

— Кагэ-сан. Вы ведь знаете. Чья вторая чашка.

На доске начинал подсыхать наполовину нарезанный порей.

Рэн, с коленями в пыли от балки, сел перед Саё как следует.

— Завтра, — сказал Рэн. — Завтра утром я всё расскажу. Сегодня я ещё не могу сделать это словами.

Саё какое-то время смотрела ему в лицо.

Потом молча встала и поставила на столик три уцелевшие чашки.

Той ночью Рэн не спал.

Он сидел в мансарде под окном и не стряхивал пыль от балки, которая сыпалась с волос на колени. Томэ была в углу. Контур по-прежнему размыт. Размытая, Томэ снова и снова сжимала и разжимала руку. Ту, которой схватила запястье Куно.

— Схватила ведь, — сказала Томэ. Ни к кому особенно не обращаясь. — Потому что девочка позвала. «Тётя». На один миг я там была, понимаешь.

— …Да.

— Ты ей скажешь про меня, да?

Рэн кивнул.

Томэ долго молчала.

— Кагэ-сан. Я ведь её как прислугу держала. Рис варить, книги вести, а жалованья — кот наплакал. Мамкиным долгом её прижала. Думала: чай мне заваривает — так и положено. Вторая чашка — это для меня слишком жирно.

Томэ подняла лицо.

— Скажи ей. И какая я была — тоже. Одно хорошее не рассказывай. Она красивым историям не верит, такая уж девочка.

Рэн посмотрел в окно. Над кладбищем взошла тонкая луна.

Что он скажет завтра утром и в каком порядке? Любое слово, казалось, в тот миг, как его произнесёшь, примет форму ответа. Рэн складывал в груди одно слово — и разрушал. Складывал — и разрушал. Пока не рассвело.

◇ (Конец главы 14) ◇

Глава 19

Глава 15. Признание

◇ ◆ ◇

I

Перед рассветом Рэн спустился по лестнице.

На кухне уже горел свет. Саё сидела на коленях перед низким столиком. Она не спала — Рэн это понял. На ней был всё тот же вчерашний фартук. Упавшую балку оттащили в угол земляного пола, пыль была чисто выметена. Ночью, одна, вымела.

На столике стояли три чашки. И ещё карандаш и тетрадь.

Тетрадь, в которой Саё вела хозяйственные записи. Углы обложки стёрлись до округлости.

— Садитесь, — сказала Саё. — Чай заварю, когда договорим. Если заварить раньше, остынет.

Рэн сел напротив Саё. Перед второй чашкой. На место, где всегда сидела Томэ. Томэ стояла у него за спиной, у подножия лестницы.

Рэн посмотрел на свои колени. В переплетении ткани брюк ещё белела вчерашняя пыль от балки.

Может быть, рассказать — значит облегчить себе ношу, подумал Рэн. Вынести наружу то, что носил в груди. Вынесешь — и станет легче. Где-то в нём был тот, кто этого хотел. За этим собой Рэну нужно было следить. Если говорить ради того, чтобы стало легче, — это всего лишь сбросить свою поклажу перед Саё. То же самое, что он сделал с Томэ, только другой формы.

С чего начать, Рэн думал всю ночь. Слова, которые он складывал и разрушал, все до одного крошились во рту, не успев принять форму.

Поэтому Рэн начал с самого начала.

— Полгода назад я написал статью в университетский любительский журнал. Называлась «О нуле».

Саё молча слушала.

— У людей есть нити, которые тянутся вверх. Я их вижу. С рождения. Есть тот, кто держит нить, и тот, кого держат. Тот, кто наверху, может не считать того, кто внизу, — и не упадёт. Так я написал. А потом написал дальше. Что поэтому у того, кто наверху, есть право не считать тех, кто внизу.

Карандаш так и лежал на тетради.

— Когда я писал, я знал, что вот это место — ложь. «Не упадёт» — это я видел. «Есть право» — этого я не видел. Я написал то, чего не видел, теми же буквами, что и увиденное. И мне захотелось проверить. Правда ли то, что я написал.

Рэн вдохнул.

— Был весенний вечер. Я поднялся в комнату на втором этаже этого дома. Там был один человек. Та, что сдавала мне комнату. Я разорвал её нить. Я её не убил. Она и сейчас есть. Только её больше никто не считает. И вы тоже.

Руки Саё на коленях медленно сжались.

— Я назову её имя.

Рэн посмотрел Саё в глаза.

— Ганги Томэ. Ваша тётя.

Саё моргнула.

Лицо человека, который что-то услышал. И лицо человека, у которого услышанное в ушах не может удержать форму и рассыпается.

— …Ганги, — повторила Саё. — Ганги… Простите. Ещё раз.

— Ганги Томэ.

— Ганги, и…

Имя в Саё соскальзывало. Рэн это видел. Слово касалось поверхности её нити, не находило, за что зацепиться, и падало.

Саё взяла карандаш.

На белой странице тетради написала: Ганги, Томэ. Буквы дрожали. Дописав, Саё посмотрела на них. Пока она смотрела, буквы начали бледнеть. Будто грифельная пыль отрывалась от бумаги и куда-то разлеталась.

Саё написала поверх ещё раз.

Опять побледнело.

Опять написала.

— Ганги Томэ, — сказал Рэн.

— Ганги, Томэ, — вслух повторяла Саё, продолжая писать.

Снова и снова. Страница серела от теней бледнеющих букв.

Томэ у подножия лестницы зажимала себе рот.

II

— Я расскажу о вашей тёте, — сказал Рэн. Десятое имя всё ещё едва виднелось на тетради. — Красивого рассказа не будет. Она меня об этом попросила.

Саё подняла лицо.

— Она держала ссудную лавку. Здесь, на первом этаже. Сидела за конторкой, щёлкала счётами и давала соседям деньги в долг. Проценты были высокие. Взыскивала строго. Бывало, выносила комод из дома того, кто не мог вернуть. Скупая, мелочная — и одинокая. По ночам за конторкой пересчитывала деньги. Много раз. Досчитает — и снова с начала.

Рэн вспоминал нить Томэ. Бесчисленные чёрные узлы, лоснящиеся от масла.

— И вас она использовала. Заставляла варить рис, вести книги, а жалованья почти не платила. Прижала долгом вашей матери. Считала: что вы ей чай завариваете — так и положено. Она сама так сказала.

Саё молчала.

— Но почерк в начале вашей тетради…

Рэн потянулся к тетради на столике. Перелистал далеко назад. На страницы тех дней, когда Саё только поселилась в этом доме. Там ровными рядами стояли красивые знаки — тонкие, чуть наклонённые вправо.

— Вы как-то говорили. Что это не ваш почерк. Что не знаете, у кого ему научились.

Взгляд Саё упал на эти знаки.

— Это её почерк, — сказал Рэн. — Это она учила вас вести книги. И счётам. Учила считать. То, что ваши руки могут считать чашки для кого-то, чьего имени вы не знаете…

Здесь Рэн остановился.

Скажи он больше — это станет ответом, подумал он. Красивой историей.

Поэтому остановился здесь.

Саё долго смотрела на тонкие знаки. Потом провела по ним пальцем. Провела — и сравнила со своим нынешним почерком. Её почерк тоже чуть-чуть наклонялся вправо.

Из глаз Саё на тетрадь упала слеза.

Саё её не вытерла.

— …Кагэ-сан.

Голос Саё не был плачущим.

— Чего вы от меня хотите, рассказывая это?

Рэн не смог ответить.

Сказать «простите меня» он не мог. «Накажите меня» — тоже. У того и у другого была одна форма. Форма «пусть на этом всё кончится».

— Не знаю, — сказал Рэн. — Только мне показалось неправильным, что вы, не зная, продолжаете ставить чашку. У вас есть право знать, для кого она.

Слово «право», вышедшее из собственного рта, заставило Рэна содрогнуться.

Саё, кажется, это заметила. Уголок её губ чуть исказился. Это не была улыбка.

— Право, — сказала Саё так, будто положила это слово на тетрадь. — Вы, Кагэ-сан, думаете такими словами.

III

Снаружи начинало светать.

В переулке звякали бутылки молочника. В каком-то доме открыли ставни. Обычное утро Янаки. Ничто не изменилось.

Саё закрыла тетрадь.

Закрыла и положила на неё обе руки.

— Я не прощу.

Так сказала Саё.

Голос был ясный. Не дрожал.

— Не прощу вас. Какой бы ни была тётя. Скупая, одинокая, пусть даже меня использовала. У вас не было никакой причины делать так, чтобы её не считали. Верх, низ, нити — я этого не понимаю. И понимать не хочу. Но вот это я понимаю.

Рэн кивнул.

Кроме как кивнуть, он ничего не мог.

Саё встала. Пошла на кухню, набрала в чайник воды, поставила на огонь. Стоя к Рэну спиной, ждала, пока закипит. Спина её мелко дрожала.

Вода закипела.

Саё насыпала в заварочный чайник чай. Три ложки. Потом, чуть помедлив, ещё одну. Четыре. Залила кипятком.

Вернулась с чашками на подносе.

Разлила чай. Одну чашку — перед Рэном. Одну — на угол столика.

А следующую поставила перед тем местом, где сидел Рэн. Место второй чашки. Место Томэ. Место, которое Рэн сейчас занимал.

— Подвиньтесь, — сказала Саё. — Это ведь тётино место.

Рэн отодвинулся в сторону.

Саё вырвала из тетради лист и положила перед чашкой. Написала карандашом: Ганги Томэ. Буквы снова начали бледнеть. Саё смотрела на них. Смотрела и говорила:

— Буду писать каждый вечер. Исчезнет — напишу снова. Если утром уже не пойму, посмотрю на этот листок, подумаю: что это? — и всё равно напишу.

Саё повернулась к Рэну.

— Кагэ-сан. Вы ведь видите. И тётю, и того маленького человека вчера. И того, чья миска в лапшичной. Я не вижу. Не вижу, но хочу считать. Только одной меня мало. Я к завтрашнему утру забуду.

Саё вдохнула.

— Раз вы их считаете, считайте дальше.

Рэн поднял лицо.

— А я буду считать вас.

Прошло какое-то время, прежде чем смысл этих слов дошёл до Рэна.

Это не было прощением. Саё сказала, что не простит. Это не изменилось. Но Саё не разжала руки. Не оттолкнула Рэна туда, где не считают. Того, что Рэн сделал с Томэ, Саё с Рэном не сделала.

Это было гораздо тяжелее прощения.

Быть сосчитанным значило не иметь возможности убежать. В этом доме, перед этим столиком, каждое утро быть сосчитанным глазами Саё. Глазами, которые знают, что он сделал. Сколько лет это продлится? Сколько десятков лет?

Трещина в груди Рэна скрипнула. Это была не боль. Было чувство, будто что-то крепко привязали к краю трещины.

Томэ сидела рядом с Рэном.

Перед своей чашкой. Перед бледнеющим на листке именем. Старуха закрыла лицо обеими руками, плечи её тряслись. Голоса не было. Можно было и без голоса.

Четвёртая чашка ещё стояла на подносе. Саё какое-то время смотрела на неё. Потом поставила на другой угол столика. Для кого — Саё не знала. Не зная, поставила.

— Только не говорите «спасибо», — сказала Саё, обхватив свою чашку обеими ладонями. — Скажете — я, наверное, вас ударю.

Рэн ничего не сказал.

Он пил горячий чай. Горячий. Обжёг язык. И всё равно выпил до дна.

IV

После полудня Рэн стоял перед полицейской будкой в Янаке.

Маленькая будка на углу улицы Котои. За стеклом раздвижной двери молодой полицейский что-то писал за столом. На стене висели фотографии разыскиваемых. Под ними кнопкой была приколота табличка: «Потерянные и найденные вещи — сюда».

Рэн простоял там пятнадцать минут.

Зачем пришёл, он и сам толком не понимал. Саё сказала, что не простит. Но не сказала, что накажет. Наказывать — не её дело. Тогда чьё? Рэн подумал, что, может быть, оно там, за этим стеклом. Там, где стол, бланки, печати и статьи. В месте, где человек судит человека, — в месте, у которого есть настоящая форма.

Пойди туда — и получишь форму.

Форму под названием «преступление». Форму под названием «наказание». Срок — число с концом. Получить его, считать и ждать дня, когда это число кончится.

Рэну этого хотелось.

Он заметил, что этого хочет. Заметил — и не смог двинуться перед стеклянной дверью.

Полицейский поднял голову.

— Что случилось? Что-то потеряли?

Добродушное лицо, лет двадцати с небольшим. Рэн открыл дверь.

— …Человека, — начал он.

— Что с человеком?

— Я потерял человека.

Полицейский придвинул бланк.

— Потерялся? Имя и приметы.

Рэн открыл рот. Хотел сказать: Ганги Томэ. Смог. Голос вышел. Карандаш полицейского двинулся было по бланку. И остановился. Полицейский нахмурился, глядя на кончик своего карандаша.

— Простите, ещё раз.

— Ганги Томэ.

— Ганги…

Карандаш снова остановился. Полицейский смущённо засмеялся:

— Ой. Странно. Что-то у меня сегодня со слухом.

Рэн поклонился.

— Нет. Простите. Я ошибся.

Когда он вышел, ему в спину догнал голос полицейского: «Если что — заходите». Рэн не обернулся.

По улице Котои проезжали машины — одна за другой, одна за другой.

Наказания здесь не было. Формы нигде не приготовили. Рэн сам от неё отказался. Когда он своей рукой написал про какое-то там право считать, он заодно отрезал от того места, где стоял, и форму, что лежит за этим стеклом. Закон существует для тех, кого считают. Тех, кого перестали считать, закон не считает. Преступление Рэна стояло там же, где и его статья, — в одиночестве.

В трёх шагах позади была Томэ.

— Ты что, хотел, чтобы тебя забрали? — сказала Томэ.

— …Не знаю.

— В лёгкую сторону собрался, — Томэ фыркнула. — Я-то вижу. Кого долги прижимают, у всех хоть раз такое лицо бывает. Мол, забирайте уж всё. Заберут — и конец.

Рэну нечего было возразить.

V

Вечером Рэн ждал Яримидзу наверху лестницы Юяке-Дандан.

Он его не вызывал. Просто казалось, что Яримидзу придёт сюда. И тот пришёл. Снизу, со шляпой в руке, поднимался по ступеньке, считая одними губами.

— Тридцать девять, — сказал Яримидзу на верхней ступени. — Сегодня тридцать девять. Вчера было сорок. Может, одну перестали считать.

Яримидзу встал рядом с Рэном. Под ними в закатном солнце красными рядами лежали крыши Янака-Гиндзы. Кошки, три. Одна на середине лестницы обошла пустое место.

— Говорят, вчера в доме Ганги упала балка.

— Да.

— Соседи слышали грохот. Пришли — а девушка одна подметает. Ничего, мол, дом старый. Я тоже ходил. Клин у балки перерезан. Ни следа пилы, ни следа топора. Будто там с самого начала ничего не было.

Яримидзу покрутил шляпу пальцами.

— Кагэ-сан. В прошлый раз вы начали и остановились. Я попросил остановиться. Сегодня не остановлю. Говорите.

Рэн сказал.

Всё, что сказал Саё, — ещё раз, целиком. Статья. Нити. Весенний вечер. Комната на втором этаже. Ганги Томэ. А потом — брошюра. Куно. Красные буквы. Что первый из сорока семи «?» — дело его рук, а остальные сорок шесть — то, что сделало написанное им через чужие руки.

Яримидзу ни разу не перебил. Даже блокнот не достал. Только смотрел на пустое место внизу лестницы. На то место, которое обошла кошка.

Когда Рэн договорил, солнце почти ушло за крыши.

Было долгое молчание.

— Знаете, Кагэ-сан, — наконец сказал Яримидзу. — Вчера вечером я вернулся в управление и пытался заполнить ходатайство об ордере на арест. Всерьёз. Достал бланк, сел за стол.

Яримидзу посмотрел на свою ладонь.

— В графу «подозреваемый» вписал ваше имя. Оно не стёрлось. Потом графа «состав преступления». Здесь я остановился. Не убийство. Не телесные повреждения. Не похищение, не незаконное лишение свободы. Преступление — сделать так, чтобы человека не считали. Такой статьи нигде в уголовном кодексе нет. Тогда я перешёл к графе «потерпевший». Вписал туда имя.

Яримидзу достал блокнот и раскрыл.

Между страниц был вложен бланк. Подозреваемый: Кагэ Рэн. Состав преступления: пусто. В графе «потерпевший» — серые следы карандаша, много раз вписанного и исчезнувшего, и один маленький «?».

— Не вписалось. Дело, где нельзя вписать потерпевшего, делом не становится. Преступление без состава преступлением не становится. По крайней мере — в моей работе.

Яримидзу аккуратно сложил бланк вчетверо.

— Поэтому я вас не арестую.

Рэн посмотрел на Яримидзу.

— Точнее будет сказать — не могу, — Яримидзу чуть улыбнулся. Глазами, которые не улыбались. — На это нет закона. Закон не дотягивается. То, что вы написали, ушло дальше закона. Поэтому, Кагэ-сан, остаётся одно: вы сами будете своим приговором.

— …Я сам.

— Да. Потому что больше некому. Некому судить, назначать наказание, считать срок. Только вы. Вы сами назначите себе наказание и сами будете каждый день приводить его в исполнение. Срок определите вы. И конец — тоже вы. Нет…

Яримидзу покачал головой.

— Конец, пожалуй, лучше не определять. Определите конец — и это станет ответом. Тем, что вы ненавидите больше всего.

Яримидзу снова вложил сложенный бланк в блокнот, на страницу с сорока семью строками. А потом протянул Рэну весь блокнот.

— Оставляю вам.

— Но это же ваш…

— Копию я снял. Я по копии буду и дальше считать стулья. А вы по оригиналу считайте имена. Вы ведь видите. А я вижу одни стулья. Стулья и имена. Если считать вдвоём, недосчёта станет хоть немного меньше.

Рэн взял блокнот.

Лёгкий. Весил ровно столько, сколько бумага. Это было страшно.

— Пообещайте только одно, — Яримидзу надел шляпу. — Если однажды вы подумаете, что больше не можете считать. Что хотите перестать. Тогда ждите меня на этой лестнице. Арестовать не смогу. Но выслушать смогу. Выслушать — и хоть посчитать.

Яримидзу начал спускаться. По ступеньке, считая одними губами.

На полпути остановился и обернулся.

— Кагэ-сан. Я ведь тоже вас считаю. Давно уже. Я же сыщик.

VI

Той ночью Рэн положил на стол в мансарде рядом две книжки.

Брошюру из соломенной бумаги и чёрный блокнот.

Раскрыл брошюру. Рядом стояли его чёрные буквы и красные буквы Куно. Рэн какое-то время смотрел на них. Потом взял карандаш.

Стирать красное он не стал. Сотри — а то, что это было написано, не сотрётся. Ни то, что Куно исписал сотню книжек. Ни то, что прочитавшие семь дней подряд обходились без чьего-то имени.

Рэн написал ещё дальше, снаружи от красных букв, на крохотном оставшемся белом поле:

Ганги Томэ.

Буквы не бледнели. В руке Рэна не бледнели. Потому что Рэн смотрел.

На поле следующей страницы написал:

«Лапшичная, середина склона. Каре. Ссаженная коленка. Есть брат. Считает: отец, мать, брат».

Имени он написать не мог. Он его не знал. Завтра надо будет спросить у девочки. Может быть, спроси — она уже не сможет сказать. И всё равно надо будет спросить.

Следующая страница.

«Начальная школа Сэндаги, второй этаж, у окна, третья от доски. Ипомея».

Следующая.

«Ниппори, доска объявлений. Ямочка, левая. Рамунэ».

Следующая.

«Юяке-Дандан, внизу. Старик. Кошки обходят».

С каждой строкой трещина в груди глухо звучала. Писать не значило спасать. Рэн хорошо это понимал. Пиши не пиши — дети не вернутся в семьи. Лапша так и останется разбухшей. Парта с ипомеей так и останется пустой. Писать значило только считать. Считать и не оставлять недосчитанных. Не делать из этого ответ. Держать сорок семь — сорока семью.

Рядом с каждым из сорока семи «?» в чёрном блокноте Рэн вписывал номер страницы брошюры. С каждой записью «?» в блокноте так и оставался «?». Рэн их не стирал.

Ночь шла.

Напротив, за столом, сидела Томэ.

Контур с вчерашнего дня немного вернулся. Может быть, из-за того листка Саё. Томэ молча смотрела на руки Рэна. С каждой строкой губы старухи чуть шевелились. Она читала написанные Рэном адреса. Глазами, которые десятки лет читали за конторкой приходно-расходные книги.

— Почерк-то грязный, — сказала Томэ.

— Простите.

— Книгу пишут для того, кто потом читать будет. Не для себя. — Томэ фыркнула. — Я девочку так учила.

Рэн стал писать чуть аккуратнее.

Тот, кто будет читать потом. Кто это, Рэн не знал. Может быть, Саё. Может быть, Яримидзу. А может быть, он сам — когда-нибудь, выбившись из сил от счёта. Кто бы это ни был, чтобы этот человек не пропустил ни строки, Рэн выводил черту за чертой.

За окном под ночным ветром качались кладбищенские деревья. Где-то вдалеке прозвучал последний поезд.

Когда он дописал двадцать третью строку, внизу раздался тихий звук.

Стукнула, клац, крышка почтовой щели в решётчатой двери.

Рэн спустился. На кухне было темно. На столике, вымытые, стояли вверх дном четыре чашки. Перед местом Томэ — листок. Поверх побледневшего «Ганги Томэ» — следы того, что написали снова. Саё перед сном написала ещё раз.

В почтовом ящике у земляного пола лежал белый конверт.

Без адресата. Не запечатан.

Внутри — одна белая карточка. Тонким почерком, без колебаний, было написано:

Кагэ Рэну.

Приглашаю вас в ночь Великого Решения.

Принесите с собой весь ваш недосчёт.

На этот раз сверим ответы вместе.

Сиро Гэ

Рэн долго стоял в тёмной прихожей с карточкой в руке.

Потом вложил карточку в блокнот, на страницу с сорока семью строками.

Вернулся в мансарду и начал писать двадцать четвёртую строку.

◇ (Конец главы 15) ◇

Глава 20

Глава 16. Великое Решение

◇ ◆ ◇

I

В то утро первым в Янаке замолчал рожок продавца тофу.

Каждое утро в шесть десять по склону Сансаки спускался велосипед, и нелепый двухнотный рожок возвещал о нём весь квартал. В тот день рожок не прозвучал. Велосипед приехал. Старик-тофуйщик, как всегда, вёз на багажнике деревянный ящик, как всегда, остановился на середине склона, как всегда, поднёс к губам рожок, висевший у него на шее. И не подул.

Дуть было незачем.

Рэн смотрел на это из окна мансарды. Старик долго стоял с рожком у губ, глядя вверх по склону, а потом спокойно опустил его. На лице у него ничего не было. Ни растерянности, ни усталости, ни смирения. Только лицо человека, у которого аккуратно закрыли один вопрос. Зачем я каждое утро дую здесь в рожок? Кто это слышит? А если никто не слышит, то что? На этот вопрос кто-то вставил ответ.

Старик спустился по склону, так и не подав голоса. Не продал ни одного куска тофу. Никто не вышел купить.

В углу комнаты Томэ подняла голову.

Мутные глаза, до вчерашнего вечера смотревшие только на кромку татами, теперь были обращены к окну. Рэн почувствовал, как на дне груди шевельнулось что-то холодное. Та, кого не считают, что-то заметила. Значит, те, кого считают, разучились замечать.

— …Началось? — спросил он вслух.

Спрашивал он не Томэ. И ответила не Томэ.

— Началось.

За окном, на электрическом проводе, стояла Исуми.

Можно ли было сказать «стояла», Рэн не знал. Провод ничуть не провис. Утренний ветер шевелил полы её хаори, а провод под её ногами не принимал даже веса воробья, словно там никого не было. Так и должно было быть. Для Исуми этот провод, этот город были даже не ничем — тем, что не требуется считать.

— Великое Решение, — сказала Исуми. — Так это называют белые. Решить Янаку разом.

Рэн вцепился в оконную раму.

— Разом — это как?

— Не дом за домом. И не человека за человеком. — Исуми посмотрела вниз по склону. — Заткнуть вопросы всего квартала одним ответом. Заткнутые станут пустыми. Спокойными. Перестанут чего-либо просить.

— Как Синохара.

— Как Синохара, — повторила Исуми. Рэна немного удивило, что она помнит это имя. — Семь тысяч Синохар.

II

Рэн сбежал по лестнице.

Сёдзи конторки были раздвинуты. Саё сидела за низким письменным столиком. Пальцы её лежали на счётах и не двигались.

— Саё-сан.

Саё подняла голову. Глаза были ясные. Слишком ясные.

— Кагэ-сан. Доброе утро.

— …Вы в порядке?

— Да. — Саё склонила голову набок. — А «в порядке» — это о чём?

Горло Рэна захлопнулось со звуком.

Он посмотрел на её нить.

Она была. Ещё была. Тонкая, белая, дрожащая, она тянулась вверх. Только вокруг неё уже начинала нарастать тонкая плёнка. На плёнке было написано. Письмо, которое нельзя было прочесть. Нет — письмо, которое, прочитав, сразу поймёшь. Довольно. Можно не считать. Ты достаточно намучилась. Опусти вопрос.

Это было письмо ответа.

Плёнка обволакивала не только нить Саё. Рэн поднял глаза: за решёткой конторки, за переулком, за крышами, на каждой нити во всей Янаке висела такая же плёнка — сверкала, как утренняя роса, осевшая на паутине. Роса была красива. Красива и холодна. В каждой капле тем же почерком был переписан тот же ответ.

— Кагэ-сан, — сказала Саё. — Я сегодня утром не знала, сколько чашек поставить.

На подносе у столика стояла, опрокинутая донцем вверх, одна чашка.

Одна.

Рэн смотрел на эту одну чашку. Два месяца Саё каждый вечер ставила две, не понимая зачем. Мучаясь тем, что не понимает. Этим утром её муку почти убрали.

В углу стояла Томэ. Не как обычно в трёх шагах позади Рэна, а прямо за спиной Саё. Рука старухи замерла над плечом племянницы, не касаясь его.

— Саё-сан, — сказал Рэн. Собственный голос звучал страшно издалека. — Поставьте две.

— Зачем?

— Можно не понимать.

Саё посмотрела на него. Смотрела долго. Буквы ответа на её нити один раз расплылись.

— …Раз вы так говорите.

Она достала из шкафчика вторую чашку. Пальцы чуть дрожали. Дрожь имела форму вопроса. Рэн смотрел на эту дрожь как на самое дорогое, что есть на свете.

Потом Саё закрыла глаза и сложила ладони.

— Не Имеющий Имени, — почти беззвучно сказала она. — Прошу вас, считайте то, чего не сосчитать.

Молитва вытолкнула за плёнку одну нить. Всего одну. Но вокруг этой одной роса ответа высохла.

III

Город тихо решался.

Рэн бежал по переулкам Янаки, и Томэ шла за его спиной.

Зеленщик на улице Ёмисэ открыл лавку. Он раскладывал груши. По одной, аккуратно, через равные промежутки. Разложив, раскладывал заново. Покупатели не шли. Не шли, и ему не было трудно. Вопрос «трудно ли» был заткнут.

Во дворе храма настоятель стоял с метлой. Листья не были выметены. Для того, кто перестал спрашивать, зачем мести, мести и не мести было одно и то же.

Посреди дороги сидел ребёнок. Он не плакал. Не звал мать. Мать стояла под стрехой через три дома и смотрела в небо. До утра их нити, наверное, переплетались на полпути. Теперь в груди у каждого плотно сидел свой ответ, и переплетаться стало незачем.

Рэн опустился перед ребёнком на колени.

— А мама?

— Вон. — Ребёнок показал пальцем. — Но ничего.

— Что — ничего?

— Не нужно, — сказал ребёнок с лицом, в котором не было ни капли печали. — Больше не нужно, сказали.

Рэн не мог подняться.

Это была последняя страница того, что он написал. Стоящий выше вправе не считать нижних.

Когда он писал, это были слова, обращённые сверху вниз. Слова о праве того, кто наверху, смотреть на нижних свысока. Но белые вывернули эти слова наизнанку. Если не быть сосчитанным — право, то и перестать считать — право. И не считать собственный вопрос. И раздавать это другим.

Когда человек перестаёт считать себя, он становится вот таким тихим.

Рэн знал эту тишину. В ночь, когда он закончил статью и поставил последнюю точку, в мансарду спустилось именно это. Тишина, которая ничего не просит, прозрачная, холодная. Тогда Рэн принял её за покой того, кто коснулся истины. Теперь то же самое лежало на лице семилетнего ребёнка. Покой совсем не шёл ребёнку. И лишь то, что здесь ещё оставался он сам, способный видеть, что не идёт, — лишь это заставило Рэна встать.

В глубине трещины что-то сказало: Это написал ты. Это ты дал ему.

Рэн не стал отрицать этот голос. Отрицание тоже стало бы ответом.

— Кагэ.

Голос раздался за спиной.

Он обернулся. На углу переулка стояли двое.

Один — высокий, худой, в сером домашнем кимоно и стоптанных гэта. На вид лет сорока, только глаза были страшно старые. Другая казалась ещё почти девочкой: красный вязаный шарф, хоть и стоял сентябрь, намотан на шею, руки в карманах.

Ни от кого из них ничем не пахло.

Как от Исуми.

— Наруми, — сказал худой. Видимо, это было имя. — А это Тигуса.

— Исуми позвала, — сказала девочка в красном шарфе. Голос был детский, интонация старушечья. — Морока. Что внизу, пусть внизу и делают.

— Внизу — это где?

— Тут. — Тигуса стукнула носком ботинка о мостовую. Камень не отозвался. — Всё тут.

IV

Наруми и Тигуса — Стражи Нулей, те, кто хранит Лестницу Нулей, сказала Исуми.

Трое собрались на кладбище Янаки, на месте пятиярусной пагоды храма Тэнноцзи. Пагода сгорела много десятилетий назад. Теперь в траве квадратом лежали только камни основания. Лишь средний камень, на котором когда-то стоял центральный столб, чуть просел и держал в выемке дождевую воду.

В выемке отражался город.

Вода отражала не настоящий город. Она отражала город нитей, покрытый росой ответа. Семь тысяч нитей перестали тянуться вверх и замерли — каждая на своей длине, ровно. Будто кто-то по одной обрезал их по линейке.

— Почему вы не остановите это? — сказал Рэн. — Вы же можете.

Наруми смотрел в воду.

— Можем, — сказал Наруми. — Вместе с городом.

Рэну понадобился один вдох, чтобы понять, что это значит.

— Белые натянули над городом сеть, — сказала Исуми. — Сеть привязана к нитям города, к каждой. Смахнём сеть — смахнём и город. Наши руки не устроены так, чтобы касаться города.

— Для нас тут даже не ничто, вот в чём дело, — Тигуса уткнулась подбородком в шарф. — Ничто может сломаться. А того, чего нет, и ломать нечего. Шевельну пальцем — и сеть, и город, и твоя бабушка окажутся тем, чего с самого начала не считали.

Томэ за спиной Рэна чуть-чуть сжалась.

— Поэтому бьём тех, кто держит сеть, снаружи сети, — сказал Наруми. — Сеть натянута, пока они её поднимают. Выбьешь держащую руку — сеть упадёт. Упавшая сеть — просто ответ. А ответ сдирают только нижние, нижними руками.

Трое Стражей одновременно посмотрели на Рэна.

Не посмотрели — на миг три пары глаз остановились на нём. Как будто в том, что считать не требуется, что-то зацепилось.

— Нижние руки, — сказала Исуми. — Твои, Дитя Трещины.

V

Прежде чем уйти от пагоды, Рэн один раз вернулся к ломбарду.

У решётчатой двери стоял Яримидзу Кёсукэ.

Всё та же шляпа, всё тот же мятый пиджак. Только всегдашний веер был сложен и зажат в кулаке. Яримидзу пристально вглядывался сквозь решётку в контору. Услышав шаги Рэна, он обернулся и, как всегда, попытался добродушно улыбнуться. Улыбка остановилась на полпути.

— Кагэ-сан, — сказал Яримидзу. — Как кстати. То есть совсем не кстати, но всё же.

Его глаза скользнули за спину Рэна. В пустое место. Туда, где стояла Томэ. Видеть он не мог. И всё же взгляд его на мгновение там задержался, а потом вежливо отошёл.

— С утра блокнот не заполняется, — Яримидзу похлопал по внутреннему карману. — Собрал по всей Янаке странные истории. Тофуйщик не дует в рожок. Зеленщик перекладывает груши. Настоятель не метёт. Спросишь — все улыбаются, отвечают. Им не трудно, говорят. Ничего не нужно. Это не происшествие. Никто ничего не потерял. Записывать нечего.

Он легонько постучал кончиком веера себе по виску.

— Вот это, знаете, страшнее всего. Двадцать лет в этом ремесле, и ничего страшнее утра, когда нечего записать, не было.

Рэн посмотрел на его нить.

На ней висела роса. Письмо ответа было переписано на его нить до половины. Но на второй половине что-то зацепилось. Буквы не могли пройти дальше.

— Яримидзу-сан, — сказал Рэн. — О чём вы сейчас думаете?

— О вас, — просто сказал Яримидзу. — Недавно вы рассказали мне и барышне престранную историю. Про то, что её не считают, и прочее. Я и наполовину не поверил. Я полицейский. А сегодня утром проснулся, и показалось, что если решу не верить, то станет легко. Будто всё можно оставить непонятым. И меня это ужасно разозлило.

Яримидзу со щелчком раскрыл веер.

— Моя работа — записывать непонятное непонятым. Перестанешь не понимать — закрывай блокнот. А я не хочу закрывать. Ваше дело я пока закрывать не хочу.

Одна буква росы на его нити осыпалась.

Рэн не мог ничего сказать. Трещина в груди скрипнула до боли. Этот человек шёл за ним по следу. И тем, что шёл, — считал его.

— Побудьте рядом с Саё-сан, — выговорил он наконец. — Не дайте ей убрать вторую чашку. И не спрашивайте почему.

— Спрошу, — сказал Яримидзу. — Потом спрошу обо всём. Угощу ходзитя. Так что возвращайтесь.

Он чуть приподнял шляпу и шагнул за решётчатую дверь. Его ботинки как следует простучали по доскам конторы.

По дороге обратно к пагоде Рэн заметил левый рукав Исуми.

Левый рукав её чёрного хаори от плеча чуть-чуть утратил цвет. Не обгорел. Не промок. Только в этом месте ткань была не так несомненна, как вся остальная Исуми.

Это случилось на последней ступени с Тосакой Мугэном. Рука Мугэна до Исуми не дотянулась. Сколько бы ступеней он ни прошёл, он не дотягивался. И всё же отголосок возможности, которую Мугэн стёр, целясь в Рэна, задел её рукав. Исуми даже раной это не называла.

— Болит? — спросил Рэн.

— Болит, — сказала Исуми тем же тоном, каким говорят о погоде. — Не так, как у вас это называется.

— Потому что вы закрыли меня.

— Не тебя, — сказала Исуми, глядя вперёд. — То, что ты считаешь. Взятое право должно быть возвращено или оплачено. Исчезнешь на полпути — книга не закроется.

Слово «книга» Исуми произнесла так, будто услышала стук счётов Томэ.

VI

Решатели были над Янакой.

«Над» не означало небо. Рэн увидел их способом, ровно обратным тому, которому учила его Исуми. Зацепиться пальцами за трещину в груди и на полшага перестать считать то, что под ногами. Тогда крыши города становились тонкими, плоскими, как крыши, нарисованные на бумаге, а за ними виднелась первая ступень Лестницы Нулей.

На ступени кольцом стояли белые.

Человек десять. Белые пиджаки, белые рубашки, белые перчатки. Лица разные, выражение одно. Спокойная улыбка, ничего не просящая. Каждый держал ладонь обращённой вниз. С ладоней к городу свисали тонкие нити света. Это и была сеть.

Сиро Гэ среди них не было.

— Нет его, — сказал Рэн.

— Нет, — сказала Исуми. — Он в середине сети. Там, где не видно.

Один из кольца поднял голову.

Мужчина лет тридцати в очках. Аккуратный пробор, узкий подбородок. Рэн узнал это лицо. Человек из университетской библиотеки, всегда за одним и тем же столом в читальном зале.

— Нисина Хитоси, — сказал мужчина. — Кагэ-кун. Первым вашу статью переписал я. Тридцать два раза. Вплоть до особенностей почерка.

Хитоси улыбнулся, не отводя ладони от сети.

— Не мешайте, пожалуйста. Это ваш вывод.

Наруми двинулся.

Когда Рэн подумал «двинулся», Наруми уже был внутри кольца. Гэта не стукнули. Он не сделал ни шага. Старые глаза Наруми остановились на одном из белых.

И всё.

Белый не исчез. Не упал. Только свисавшая с его ладони нить света щёлкнула и перестала считаться со стороны Наруми. Нить не пропала. Она ещё была там. Но больше ничего не поднимала. «Поднимать» перед Наруми просто не шло в счёт.

Белый посмотрел на свою ладонь и недоумённо склонил голову.

Это был удар Стража вниз.

— Кёрэй, — сами собой сказали губы Рэна. Лишение права считаться.

— Ага, — Тигуса стояла на другом краю кольца. — Научился различать.

Шарф Тигусы колыхнулся без ветра. Белый перед ней вдруг оказался там не стоящим.

Рэн вгляделся. Нет. Это был не кёрэй. Белый ещё был там. Был, но места, где он был, не было. Клочок ступени в один сун, на котором он стоял, с самого начала оказался не свободным. Ноги белого ни на чём не стояли. Не было самой возможности этого места, на которое можно встать.

Это было ку — пустота места.

Белый не упал. Некуда было падать: места не было и там. Так он и остался, нигде не умещаясь, а его нить отпала от сети.

VII

Решатели не дали смахнуть себя молча.

Хитоси отнял от сети одну руку. Рука повернулась к Рэну.

— Кагэ-кун. Вы должны понимать. Три небытия.

Перед ладонью Хитоси воздух распустился.

Первым пришло му — небытие вещи.

Левый рукав Рэна от локтя исчез. Ткань, нитки, пыль на ней — ничего не осталось. Боль пришла позже. Кожа ниже локтя была холодной, как ожог. Исчезла вещь. То, что было, сбросили в ничто.

Шатаясь, Рэн смотрел на это. Смотреть он мог. Он выучил это телом в те ночи на ступенях Исуми, в боях с Тосакой Мугэном. Му забирает вещь. Но место, где была вещь, остаётся. А если место остаётся, трещина может зацепить за него кончик собственной нити.

Рэн выставил вперёд руку без рукава. Рука ещё была. Ничто лишь лизнуло кожу.

Второй раз пришло ку.

Палец Хитоси легко погладил ступень у ног Рэна. Ступень не исчезла. Место, на котором стоял Рэн, с самого начала оказалось невозможным. Срезали возможность поставить ногу.

Падаю, подумал он. Не упал. Падать было некуда. Рэна нигде не было. Как того белого перед Тигусой.

Ку стирает возможность.

Где-то прозвучал голос Тосаки Мугэна. В ночь двенадцатой ступени, когда тот стёр саму возможность ступени, Рэн всё равно стоял. И стоял он не потому, что нога опиралась на место.

Рэн раскрыл трещину.

Тот разлом в глубине груди. Место, где он держит себя и одновременно уже не держит. Там не было места. С самого начала не было. Рэн поставил туда ногу.

Рэн стоял на месте без места.

За очками Хитоси глаза чуть-чуть расширились.

— …Стоите на Апории?

Третьим пришёл кёрэй.

Ладонь Хитоси повернулась к груди Рэна. Ничего не полетело. Ничего не исчезло. Только Рэн почувствовал, что немного перестал идти в счёт. Его вес не передаётся ступени. Его дыхание не колышет воздух. В глазах Хитоси он не отражается.

То, что Томэ чувствует всегда.

Рэн это знал. Знал два месяца. То, что он сделал с Томэ, теперь делали с ним.

И потому, что знал, — не рассыпался.

Холод несчитаемости Рэн каждое утро видел в углу комнаты. Для него это уже не было незнакомым. Знакомое можно было держать в разломе как вопрос. А вопрос, даже несосчитанный, оставался вопросом.

Рэн шагнул по ступени. Ступень не отозвалась. Пусть. Пусть звука нет — Рэн считал, что шагнул.

Рэн посмотрел на нить Хитоси.

В груди Хитоси сидел ответ. Как у Синохары. Только от края его ответа к сети тянулась одна тонкая нить. Нить, поднимающая сеть. Нить, чтобы раздавать ответ другим.

Рэн зацепил её пальцем.

Разрыв Закона.

Она порвалась.

Свет, свисавший с ладони Хитоси к сети, прервался. Хитоси даже не пошатнулся. Он лишь посмотрел на ладонь и медленно поднял глаза на Рэна.

— Мою нить…

— Это не ваша нить, — сказал Рэн. Голос дрожал. — Это нить, чтобы держать сеть. Вашей уже нет.

Хитоси замолчал. За очками на миг что-то качнулось. Что-то похожее на вопрос.

И снова стало тихо.

VIII

Кольцо распалось.

Наруми смахнул нити троих, Тигуса стёрла места двоих, а Исуми просто стояла на краю ступени и смотрела на оставшихся. Одного её взгляда хватало, чтобы руки белых отходили от сети. Перед Исуми «поднимать сеть» больше не шло в счёт.

Сеть начала падать.

Нити света, натянутые над городом, распускались, провисали и тонким снегом ложились на крыши Янаки. Но не исчезали.

Ответ остался.

Рэн смотрел со ступени вниз на город. На каждой нити всё ещё сидела роса ответа. Сеть упала. Ответ остался в каждой груди. Руки, которые его поднимали, исчезли, но однажды вставленный ответ сам не выпадал.

— Я же говорил, — Наруми встал рядом с Рэном. — Ответ сдирают только нижними руками.

— На семь тысяч человек?

— На семь тысяч.

Рэн посмотрел на свои руки. Левую, без рукава, и дрожащую правую.

Семь тысяч.

По одной, Разрывом Закона.

— К тому же, — сказала Исуми.

Её глаза смотрели туда, куда падала самая середина сети.

Место пагоды Тэнноцзи. Выемка в камне центрального столба.

Там сидел юноша в белом пиджаке.

Середина сети не упала. Только там ответ был ещё туго натянут вверх. Одной нитью. Белой, прямой, единственной нитью, идущей из груди юноши.

Нить не дрожала.

Сиро Гэ окунул кончики пальцев в воду выемки. Будто нежно гладил отражённый в ней город. Потом поднял лицо и посмотрел на Рэна, стоящего на ступени.

Он улыбался.

— Вы пришли, Кагэ-сан.

Голос дошёл до ушей Рэна, стоявшего на далёкой ступени, так, словно говорили совсем рядом.

— Как раз остался последний вопрос.

◇ (Конец главы 16) ◇

Глава 21

Глава 17. Заполненная нить

◇ ◆ ◇

I

Чтобы спуститься со ступени, ноги были не нужны.

Как учила Исуми, Рэн снова начал считать то место, где стоял, — на полшага. Крыши Янаки, похожие на нарисованные на бумаге, вернули себе толщину. На каждой черепице косо скопился утренний свет. Поднялись ряды надгробий. Поминальные дощечки застучали на ветру.

И Рэн стоял на месте пятиярусной пагоды Тэнноцзи.

Трава была мокрой от росы. Камни основания лежали квадратом. В воде выемки центрального столба ещё отражался город нитей, покрытый росой ответа. На краю выемки сидел Сиро Гэ.

За спиной, на ступени, оставалось присутствие трёх Стражей Нулей. Вниз они не спустились. Не потому, что не могли. Спустись они — и эта трава, эти камни, вода в этой выемке стали бы тем, что не требуется считать. Все трое это знали.

Только Томэ спустилась следом — в трёх шагах позади Рэна.

— Может, присядете? — сказал Сиро Гэ и показал ладонью на соседний камень. — Разговор недолгий, но и не из тех, что ведут стоя.

Рэн не сел.

Сиро Гэ, кажется, не обиделся. Он поднял пальцы из воды и уронил на траву одну каплю. Капля круглым огоньком легла на травинку.

— Вы ведь ещё не видели меня, Кагэ-сан.

— Видел, — сказал Рэн. — Вы светились, и я не разглядел.

— Это и значит «не видели». — Сиро Гэ улыбнулся. — Когда вы смотрите мне на грудь, вы всегда щуритесь. Как на что-то слепящее. Но слепит потому, что вы ищете там нить. Если искать нить там, где её нет, всё кажется слепящим.

Кончиками пальцев он тихо распахнул белый пиджак.

— Сегодня смотрите не щурясь. В последний раз.

II

Рэн не прищурился.

На груди Сиро Гэ нити не было.

Как у Синохары. Там, где нить должна начинать тянуться вверх, сидел ответ.

Но не такой, как у Синохары.

Ответ Синохары был чистовиком, вписанным в графу. Обрезанный по форме рамки, плотно вставленный, он там и кончался. Ничего не тянулось.

Ответ Сиро Гэ тянулся.

Он имел форму нити. Тонкой, белой, прямо вверх. Не дрожал. Ничего не искал. Но форма была — нить. Место, где должна быть нить, ответ заполнял без зазора, в точности сохранив форму нити. От корня до самого-самого кончика. Словно в форму нити залили белый гипс и дали застыть.

Заполненная нить.

Рэн произнёс эти слова про себя. И в тот же миг понял: это имя этого юноши.

— Понимаете? — Сиро Гэ запахнул пиджак. — Я решил себя. В четырнадцать лет. Все вопросы заполнил ответами. Я, который хочет быть, и я, которому быть нельзя. Разлом между ними — без единой щёлочки. Но пустым, как Синохара-сан, не стал. Я сохранил форму. Ту же, что была, пока у меня были вопросы. Поэтому я могу говорить. Ходить. Смотреть на чужие вопросы и подбирать к ним подходящие ответы.

Сиро Гэ посмотрел вниз, в воду выемки.

— Другие так не могут. Решённые все становятся пустыми. Даже форма у них ужимается под ответ. Остался только я. Ответ в форме вопроса.

— …И поэтому весь квартал…

— И поэтому я переписал свой ответ на весь квартал, — просто сказал Сиро Гэ. — Моя форма — форма вопроса. Она подходит к любому вопросу. И к вопросу Синохары-сан, и того ребёнка, и тофуйщика. На семь тысяч вопросов хватило одного ответа. Оригинал — я.

Рэн посмотрел в воду. Город нитей. Семь тысяч росинок на семи тысячах нитей. В каждой капле переписаны те же буквы.

Оригинал.

— И к вашему подойдёт, — мягко сказал Сиро Гэ. — Ваша трещина той же формы, что мой разлом. Я так подумал, когда впервые прочёл статью. Этот человек почти решён. Осталась одна строка.

III

Рэн двинулся.

Прежде чем он подумал, трещина раскрылась. Он зацепил пальцами тело Сиро Гэ. Наискось, от плеча к груди. Разрыв Закона, рвущий тело, — выученный на ступенях Исуми. Так он трижды рвал ноги Тосаке Мугэну.

Тело Сиро Гэ разорвалось.

Вместе с белым пиджаком, от плеча к груди, наискось. Крови не было. В разрыве виднелось утреннее кладбище.

И закрылось.

Не закрылось — разрыв просто не уместился там. Форму Сиро Гэ держал ответ. Не тело. Пока ответ был формой Сиро Гэ, как ни рви тело, Сиро Гэ возвращался в форму Сиро Гэ.

— Как в ту ночь в Мацу-но-ю, — сказал Сиро Гэ, легко погладив себя по груди. — Вы разорвали тело Синохары-сан. Но Синохара-сан держался не за тело. Я тоже.

Рэн искал нить.

Нити не было. Нить была заполнена. Разрыв Закона рвёт нити. Нет нити — не за что зацепить. Пальцы Рэна скользнули по поверхности белого гипса.

— Хоть му, хоть ку, хоть кёрэй — всё равно, — Сиро Гэ встал. — Превратите меня в ничто — ответ останется. Сотрите моё место — ответу место не нужно. Лишите меня права считаться — ответ не просит, чтобы его считали. Что можно отнять у того, кто ничего не просит?

Сиро Гэ сделал шаг ближе.

Это не было атакой. Он даже не поднял руки. Просто посмотрел Рэну прямо в лицо.

И оттуда, куда упал его взгляд, в Рэна потекли буквы.

Довольно.

На края трещины легла роса ответа.

Ты лишил её счёта. Этого не исправить. Бесконечно считать то, чего не исправить, — не наказание. Просто привязанность к себе.

Буквы были правильными. Каждая буква правильна. Те же буквы, которыми Рэн каждую ночь уговаривал себя в мансарде.

Она больше не страдает. Страдаешь только ты. Опусти вопрос, и в этом городе не останется страдающих.

Трещина начала закрываться.

Так вот как это хорошо — закрываться, подумал Рэн. То, что семнадцать лет скрипело в глубине груди, наконец стихнет. Берега разлома медленно сходятся, и белизна ответа заполняет щель.

И мама так сказала бы.

Всплыло лицо матери.

Лицо под голой лампочкой на кухне. Лицо, которое оборачивается, оставив мытьё посуды. Лицо, которое, не читая его статьи, смеялось: «Трудные вещи ты думаешь». Лицо, в уголках улыбки которого оставалось чуть-чуть усталости.

Это лицо собирались переписать буквами ответа. Если тебе станет легче, мама будет рада.

IV

И всё же Рэн шевельнул пальцами.

Из последней щёлки закрывающейся трещины. Зацепил траву под ногами Сиро Гэ. Трава разорвалась с корнями. Камень основания беззвучно раскололся надвое. Он хотел обрушить место, где стоит Сиро Гэ, снизу.

Сиро Гэ не обрушился.

— Меня там нет, — сказал Сиро Гэ. Он стоял на расколотом камне, ничуть не накренившись. — Я стою на ответе. А ответ может стоять где угодно.

Рэн направил пальцы на воду выемки. Искал то, что должно связывать отражённые в воде семь тысяч росинок и ответ Сиро Гэ. Нить между оригиналом и копиями. Порви её — и город распустится.

Ничего не было.

Роса не была связана с Сиро Гэ нитью. Она лишь имела ту же форму. Те же буквы, тот же ответ. Этого хватало. Несвязанное порвать было нельзя.

— Копии не держатся за оригинал, — виновато сказал Сиро Гэ. — Им незачем держаться. Они одинаковые. Ваш Разрыв Закона — сила, рвущая то, за что держатся, так? До того, что не держится, он не достаёт.

Сиро Гэ посмотрел на левую руку Рэна без рукава.

— Я тоже когда-то держался.

Он снова сел на камень. Будто рядом с уставшим другом.

— Я был третьим ребёнком. Двое старших братьев умерли сразу после рождения. Мама, когда я родился, говорят, плакала и повторяла: третий, третий, теперь уж точно. Я всю жизнь рос внутри этого «теперь уж точно». Почему братья умерли, а я живу? Я вместо них? Если вместо, то где моя собственная доля? Я думал об этом каждую ночь. Считая пятна на потолке.

Рэн не мог пошевелиться. Пятна на потолке. Древесные волокна на потолке мансарды.

— Никто мне не ответил. Ни мама, ни отец, ни настоятель в храме. Поэтому летом, когда мне было четырнадцать, я ответил сам. Моей доли нет. С самого начала нет. Значит, можно не спрашивать. Так и написал — и залил в разлом.

Сиро Гэ легонько коснулся пальцем груди.

— С тех пор я ни разу не считал пятен на потолке. Незачем стало. Решатели зовут меня Третьим Решателем. Третий ребёнок третьим решил себя. Неплохой каламбур, правда?

Сиро Гэ улыбнулся. Своей обычной улыбкой, ничего не просящей.

Рэн пытался разглядеть под этой улыбкой глаза четырнадцатилетнего мальчика, глядящего в потолок. Не разглядел. Их заполнили до конца, чтобы не было видно.

— Когда я прочёл вашу статью, я обрадовался, — сказал Сиро Гэ. — Нашёлся человек, который написал то же, что я, только лучше. Что можно не считать. Нашёлся человек, который сверху посмотрел на того меня. Поэтому и вам я хочу дать то же самое.

V

Рука Томэ коснулась спины Рэна.

Коснуться она не могла. Рука того, кого не считают, ничего не касается. И всё же на спине Рэна, чуть ниже лопатки, была тяжесть маленькой, костлявой, холодной ладони. Несомненная.

Именно тяжесть.

У руки того, кого не считают, не может быть тяжести. А если есть — значит, Рэн её считает.

Издалека что-то донеслось.

Молитва. В конторе ломбарда Саё, закрыв глаза, сложила ладони. Рэн видел это. С расстояния, с которого увидеть нельзя. На подносе перед Саё стояли две чашки. Рядом сидел Яримидзу — шляпа на коленях, блокнот раскрыт, ничего не записано.

— Не Имеющий Имени, — говорила Саё. — То, чего не сосчитать, — прошу вас. Я тоже буду считать.

На краях трещины роса ответа остановилась.

Рэн посмотрел на Сиро Гэ.

— …Всё, что вы говорите, — правильно.

— Да.

— Поэтому я подумал, что можно закрыться. Но правильное и то, что можно закрыться, — не одно и то же.

Сиро Гэ склонил голову набок. Впервые в его улыбке проступило немного непонимания.

— Одно и то же. Если есть правильный ответ, вопрос не нужен.

— Вопрос существует не для того, чтобы искать ответ.

Рэн сам удивился своим словам. Откуда они пришли — он не знал. Не зная, продолжил:

— Я считаю её. Не потому, что нашёлся ответ. Потому что ответа нет — считаю. Найдётся ответ — перестану. Поэтому…

Рэн раскрыл трещину заново.

Роса ответа осыпалась с берегов разлома. Было больно. Та же боль, как если собственными пальцами раздираешь почти закрывшуюся рану.

— Поэтому это не закроется.

VI

Тело Сиро Гэ, разорванное, возвращается. Нить заполнена.

Тогда — куда?

Рэн посмотрел на белый гипс на груди Сиро Гэ. Ответ в форме нити. Оригинал.

Не тело. Не нить.

Сам ответ.

Чтобы зацепиться за него, нужно было спуститься глубже. Исуми говорила: при каждом спуске то, что оставлено наверху, перестаёт считаться. Помнишь — но оно теряет вес. В ту ночь, когда его впервые учили спускаться, Рэн так оставил запах маминого дома.

Что он оставит теперь?

Рэн знал. Знал — и спустился.

Глубоко зацепил пальцами трещину в груди. Перестал считать место, где стоит, не на полшага, а гораздо глубже. Трава, камни, надгробия, утренний свет стали тонкими, плоскими. Тело Сиро Гэ тоже стало плоским, как человек, нарисованный на бумаге.

Чем глубже он спускался, тем яснее чувствовал, что что-то внутри него остаётся наверху. Что — он пока не смотрел. Посмотришь — и ноги остановятся.

Не стала плоской только одна вещь.

Ответ на груди Сиро Гэ.

Внизу он уже не казался гипсом. Это была крышка. Белая круглая крышка, плотно закрытая поверх чего-то. По краю ни щели толщиной в волос. С какой силой четырнадцатилетний мальчик её закрыл?

Под крышкой что-то было.

Не видно. Но крышка имела его форму. Форму нити. Форму вопроса. Крышка так точно повторяла форму того, что под ней, что Рэн понял.

Под ней всё ещё был вопрос.

Решённый, заполненный, закрытый крышкой — и всё равно не исчезнувший.

Рэн зацепил пальцами край крышки.

Не рвал тело, не рвал нить. Порвал ответ.

Разрыв Закона.

По крышке прошла трещина.

Одна. Толщиной в волос.

Этого хватило.

VII

Сиро Гэ, всё так же сидя на камне, посмотрел себе на грудь.

Поверх белого пиджака ничего не изменилось. Но Рэн видел. На белом ответе в форме нити, примерно на трети от корня, наискось бежала тонкая трещина.

Из трещины что-то чуть-чуть сочилось.

Дрожь.

На груди Сиро Гэ заполненная нить впервые задрожала. Едва-едва. Как паутинка, один раз качнувшаяся на утреннем ветру.

— …Ах, — сказал Сиро Гэ.

Голос изменился. В голосе, где нигде не было напряжения, что-то чуть-чуть зацепилось.

— Это…

Он приложил ладонь к груди. Приложенная рука едва заметно дрожала.

И засмеялся.

Не так, как улыбался до сих пор. Это не была прозрачная улыбка, ничего не просящая. Уголок рта немного скривился, в уголке глаза что-то блеснуло. Больно ему или радостно — Рэн не понимал. Сам Сиро Гэ, кажется, тоже.

— Вот как, — сказал Сиро Гэ. — Значит, есть вопрос, на который нельзя ответить.

Вода в выемке качнулась.

В отражённом городе нитей семь тысяч росинок разом расплылись. В оригинале пошла трещина. Копии больше не могли оставаться копиями. Буквы росы осыпались, одна за другой. Нить старика-тофуйщика дрогнула. Нить зеленщика с грушами, нить настоятеля, нить ребёнка посреди дороги, а потом и нить матери через три дома. Две нити медленно, на полпути, снова переплелись.

Где-то заплакал ребёнок.

Плач был совсем не красивый. Шмыганье носом, всхлипы, зов матери — некрасивый, живой голос. Через три дома, под стрехой, мать обернулась на этот голос. Гэта застучали по мостовой бегом. Рэн в глубине трещины считал эти звуки, один за другим. Не мог не считать.

Со стороны склона Сансаки донёсся нелепый двухнотный рожок.

— Вот незадача, — сказал Сиро Гэ и вытер тыльной стороной пальца блеск в уголке глаза. — Вот уж незадача. Я не знаю, что с этим делать.

Когда он сказал «не знаю», голос его был чуть-чуть радостным.

— Кагэ-сан. Вы жестоко поступаете.

— …Я вас не убил.

— Да. Было бы куда легче, если бы убили. — Сиро Гэ плотно запахнул пиджак. Будто прятал трещину. Или берёг. — Мне разорвали ответ. Теперь мне придётся ходить с этой трещиной. Как вам.

Сиро Гэ встал и отступил на шаг.

Трава под ногой прошуршала. Впервые.

— Ещё увидимся, — сказал Сиро Гэ. — В следующий раз спрашивать буду я.

Белый пиджак удалялся между рядами надгробий. Свет больше ниоткуда не собирался на нём лишний. Просто спина худого юноши в белой одежде.

На ступени Исуми что-то сказала. Рэн не расслышал.

VIII

Из глубины Рэн медленно поднимался.

Трава вернула толщину. Встали надгробия. Утренний свет косо скопился на черепице. С каждым шагом вверх в грудь понемногу возвращалось дыхание. Что возвращается не всё, Рэн уже смутно догадывался. И делал вид, что не догадывается. Пока.

Со ступени спустилась Исуми.

«Спустилась» было неверно. Исуми оставалась на ступени — и одновременно стояла перед Рэном. Полы её хаори касались травы. Трава ничуть не приминалась. Исуми решила совсем чуть-чуть посчитать это место. Ровно настолько, насколько нужно, чтобы поговорить с Рэном.

Наруми и Тигуса остались на ступени. Тигуса, уткнув подбородок в шарф, смотрела на Рэна сверху.

— То, что сейчас было, — сказала Тигуса детским голосом со старушечьей интонацией, — я в первый раз вижу.

— Что? — спросил Рэн.

— Как режут ответ. — Тигуса склонила голову. — Мы можем стереть место. Можем лишить счёта. Но ответ хоть стирай, хоть лишай счёта — он остаётся ответом. Он ни за что не держится. А за то, что не держится, не ухватишься ни снизу, ни сверху. …Так должно было быть.

Наруми ничего не сказал. Старыми глазами он неотрывно смотрел на ряды надгробий, куда ушёл Сиро Гэ.

Исуми встала перед Рэном.

— Дитя Трещины.

— …Да.

— То, что ты сейчас сделал… — Исуми остановилась. Рэн впервые видел, как Исуми подбирает слова. — На нашей Лестнице этого нет.

Рэн поднял на неё глаза.

— Сколько ни громозди ступеней на Лестницу — этого не сделать. Хоть тысячу. Хоть бесконечно. — Исуми посмотрела туда, куда ушёл Сиро Гэ. — Как Тосака Мугэн, сколько ни поднимался, не дотянулся до меня. Есть то, до чего не достать числом ступеней.

— Тогда чем?

Исуми не ответила.

Не отвечая, она на миг подняла глаза к небу. К ясному сентябрьскому, пустому небу. Один провод свободно провисал. Глаза Исуми остановились на какой-то точке ещё выше этого неба, нигде. И сразу опустились.

— Белый ещё придёт, — сказала Исуми. — Ответ с трещиной — уже не ответ. Это вопрос в форме вопроса. Он будет ходить с ним.

— Он сказал: как вы.

— Как ты, — повторила Исуми. — …Ты будешь его считать?

Однажды его уже спрашивали о том же, подумал Рэн. На склоне, в ночь застывшего дождя. Тогда он не смог ответить.

— Буду, — сказал Рэн. — И его тоже.

Глаза Исуми чуть-чуть сузились. Она не улыбнулась. Она пыталась лучше разглядеть что-то слишком маленькое.

Потом Исуми вернулась на ступень. Нет — оказалась, что была только на ступени.

IX

Рэн опустился на камень основания.

Рядом, на коленях, сидела Томэ.

Рэн закрыл глаза. Попробовал вспомнить лицо матери.

Вспомнил.

Под голой лампочкой на кухне. Лицо, которое оборачивается, оставив мытьё посуды. Лицо, которое смеётся: «Трудные вещи ты думаешь». Немного усталости в уголках улыбки. Маленькая родинка у внешнего уголка глаза. Неглубокая ямочка, появляющаяся только на правой щеке.

Он помнил всё. Ничего не выпало.

Но оно больше не имело веса.

И это было не так, как смотреть на фотографию. Фотография, когда смотришь, что-то роняет в грудь. Это лицо ничего не роняло. Оно есть. Форма и цвет ничуть не изменились. Просто внутри Рэна оно не шло в счёт. Один. Два. Три. Из ряда всего, что Рэн до сих пор считал, беззвучно выпало одно лицо матери. И место, откуда оно выпало, тоже не шло в счёт.

Мама, сказал Рэн про себя.

Слово никуда не дошло.

Рэн не плакал. Плакать было нечем: не было веса. И это было куда страшнее слёз.

Рэн вспомнил одну строку своей статьи. Стоящий выше вправе не считать нижних.

Сейчас Рэн не считал собственную мать. Он не выбирал не считать. Под ногами того, кто спустился глубоко, оставленное наверху стало таким само собой. Это не было правом. Просто так вышло. Никто этого не разрешал. И сам Рэн — тоже.

Вот та ночь, увиденная со стороны Томэ, подумал Рэн. Тот, кто считает, без всякого злого умысла, просто оттого, что встал выше, перестаёт считать. Тот, кого перестали считать, — здесь. Ничуть не изменился. Только вес больше никуда не падает.

Мама, наверное, и сейчас моет посуду на какой-нибудь кухне. Что Рэн перестал её считать, она не знает. Не зная, держит чашку Рэна опрокинутой на том же месте в шкафу.

Думая об этой чашке, он не чувствовал в груди ни малейшей боли.

То, что не больно, Рэн решил запомнить вместо боли. Как записывают в книгу в груди одно несосчитанное — несосчитанным.

Рядом Томэ пошевелилась.

Мутные глаза старухи смотрели на Рэна. Не как обычно на кромку татами — прямо. Это не был укоряющий взгляд. Глазами той, кого не считают, она смотрела на того, кто потерял то, что больше не считается.

— …И ты тоже, — сказала Томэ.

Она заговорила — впервые с той ночи, когда ушла Исуми.

— И ты тоже оставил?

Рэн кивнул.

Больше Томэ ничего не сказала. Только одну из рук, сложенных на коленях, чуть-чуть сдвинула к Рэну. Не коснулась. Не могла коснуться. Просто сдвинула — и всё.

Рэн это сосчитал.

Один.

В место, откуда выпало лицо матери, это не вошло. Он и не пытался вложить. Это было новое «один».

За кладбищем ещё раз прозвучал рожок тофуйщика. Запоздалое утро, нелепые две ноты. По всей Янаке одно за другим открывались окна.

◇ (Конец главы 17) ◇

Глава 22

Глава 18. Две чашки

◇ ◆ ◇

I

В октябре Янака снова начала ворчать.

Старик-тофуйщик жаловался, что рожок у него в последнее время срывается, и посреди склона Сансаки дул в него по нескольку раз. Зеленщику на улице Ёмисэ покупатели говорили, что груши дорогие, и он огрызался, что дорогие они по вине груш. Настоятель мёл листья и ни к кому не обращаясь ворчал: мети не мети, а они всё падают. Ребёнок, который тогда сидел посреди дороги, теперь цеплялся за рукав матери и плакал перед лавкой сладостей. Ему не покупали.

Никто не помнил того сентябрьского утра.

Не то чтобы не помнил. Все говорили, что утро было какое-то тихое. Что хорошо выспались. А потом, чуть сдвинув брови, добавляли: только как-то жутковато. То, что им тогда ничего не было нужно, задним числом немного пугало.

Каждый раз, слыша это, Рэн в глубине трещины считал — по одному.

Ворчание. Жалобы. Плач. То, как сдвигаются брови при слове «жутковато». Ничто из этого не было ответом. Это были маленькие, некрасивые, живые осколки вопросов.

Один раз он встретил и Синохару.

Утренняя платформа станции Ниппори. Серый пиджак, тёмно-синий галстук, начищенные ботинки. Синохара сидел на скамейке и пропускал поезда в сторону центра — уже третий. Когда Рэн подошёл, он поднял голову.

На груди у него по-прежнему сидел ответ. Ответ, вставленный рукой Сиро Гэ напрямую. Не копия. Трещина прошла от оригинала к копиям, но до ответа Синохары не дошла.

И всё же края его чуть-чуть приподнялись.

— Кагэ-сан, — вежливо сказал Синохара. — Простите за странный вопрос.

— Да.

— Сегодня утром мне снилась дочь. Что снилось — не могу вспомнить. Да и вспоминать незачем. — Синохара приложил руку к груди. — Только то, что не могу вспомнить, меня немного беспокоит. Хотя что значит «беспокоит», я тоже не очень понимаю.

Синохара пропустил и четвёртый поезд.

Рэн молча сел рядом. Пока прошло пять поездов, они сидели и молчали. Рэн считал приподнявшиеся края его ответа. Сорвать их Разрывом Закона он пока не мог. Для этого он был ещё недостаточно глубок.

Но считать — мог.

Левая рука ниже локтя всё ещё была холодной. Кожа, которую лизнуло ничто, выглядела как прежде, но на ощупь только там была температуры осенней колодезной воды. Лечить это Рэн не собирался.

В углу мансарды и этим утром сидела Томэ.

Великое Решение распалось, а Томэ так и осталась несчитаемой. Разумеется. Право считаться отнял у Томэ не ответ Сиро Гэ. Рэн. В ту ночь Рэн своими руками его отнял. Трещина в ответе не вернула взятого.

Томэ сидела, сложив руки на коленях и чуть опустив мутные глаза. Только в последнее время взгляд её падал не на кромку татами. За окно, на крыши. По вечерам казалось, что она считает кошек на крышах.

II

Однажды вечером Рэн достал из ящика стола тот самый студенческий журнал.

Тонкая брошюра, просто скреплённая степлером. На краю обложки ещё оставался загиб, сделанный Сиро Гэ. Семнадцатая страница. Последний раздел «О нуле».

Рэн хотел его сжечь.

Положил на стол коробок спичек. Чиркнешь — и конец. Бумага хорошо просохла. За окном мансарды стрекотали осенние насекомые.

Не чиркнул.

Сожги — и это станет ответом. Уничтожишь написанное — и написанного будто не было. А если не было, то и то, что Нисина Хитоси переписал её тридцать два раза, и то, что Синохара читал её бессонной ночью, и то, что ребёнок посреди дороги сказал «больше не нужно», — всё лишится своей графы. То же, что Рэн сделал с Томэ, он сделал бы теперь со своим преступлением.

Рэн убрал коробок в ящик.

Вместо него взял карандаш.

Хотел что-то дописать на полях под последней строкой последнего раздела. Возражение. Поправку. Права нет в Лестнице.

Кончик карандаша замер над бумагой.

Не смог. Напиши — и это тоже станет аккуратно обрезанной строкой ответа. Тем же, что белый гипс Сиро Гэ.

Рэн долго смотрел на поля.

А потом написал другое.

Ганги Томэ.

Только имя. Ниже написал ещё:

Синохара. Нисина Хитоси. Старик-тофуйщик. Зеленщик с улицы Ёмисэ. Настоятель. Ребёнок посреди дороги и его мать. Яримидзу Кёсукэ. Сиро Гэ.

Написав, Рэн немного помедлил и в конце добавил ещё одну строку.

Мама.

И когда он написал это слово, в грудь ничего не упало. Рэн убедился, что не упало. Убедился — и не стёр. Имя без веса стояло рядом с именами, у которых вес был, теми же по размеру буквами.

Поля статьи заполнились именами. Не ответ. И не вопрос. Просто книга, чтобы считать.

Томэ в углу, вытянув шею, смотрела туда. На своё имя — самое верхнее.

Томэ ничего не сказала. Только, как когда щёлкала на счётах, загнула на колене один палец.

На той же неделе в почтовый ящик ломбарда пришла открытка.

Адресат: господину Кагэ Рэну. Имени отправителя не было. Адрес был написан тем самым безупречным, красивым почерком без колебаний. Но, если присмотреться, одна черта дрожала.

На обороте была одна строка:

Попробовал сосчитать пятна на потолке. Впервые с лета, когда мне было четырнадцать. Триста с небольшим. Вот это «небольшое» никак не получается сосчитать.

Рэн вложил открытку в журнал на семнадцатой странице.

Рядом с именем «Сиро Гэ» на полях.

III

В последний раз Яримидзу Кёсукэ пришёл в первый октябрьский дождь.

У решётчатой двери ломбарда Яримидзу, складывая зонт, улыбнулся своей обычной добродушной улыбкой. С полей шляпы капало.

— Переводят, — сказал Яримидзу. — На север. Ну, попросту сослали. Говорят, неудобно работать с полицейским, который пишет в блокнот одно то, чего записать нельзя.

Они пошли в ту самую чайную с ходзитя.

Сев за столик у окна, Яримидзу положил шляпу на колени и крикнул вглубь:

— Ходзитя, три.

На этот раз пальцы он не убрал.

Женщина из чайной чуть склонила голову, но всё же принесла три чашки. Одну Яримидзу тихонько подвинул к месту рядом с Рэном, где никто не сидел.

На этом месте сидела Томэ.

Яримидзу её не видел. Рэн это знал. Яримидзу тоже знал.

— Я ведь говорил, что спрошу, — Яримидзу вскрыл пакет с рисовыми крекерами. — Спрашиваю. Обо всём.

И спросил.

Что было в ту ночь. Где Томэ. Что случилось с городом в то утро. Кто юноша в белом. На что Рэн мог ответить — ответил. На что не мог — сказал, что не может. Яримидзу раскрыл блокнот и записал и ответы, и «не могу» одним и тем же почерком.

Один раз его ручка остановилась.

— Она, — сказал Яримидзу, не глядя на соседнее место, — что она сейчас делает?

Рэн посмотрел рядом. Томэ неотрывно смотрела на пар над чашкой.

— Смотрит на чай, — сказал Рэн. — Зная, что пить не может.

Яримидзу какое-то время ничего не писал. Потом мелко вывел в блокноте: Смотрит на чай.

— Хорошая строчка, — сказал Яримидзу ни к кому не обращаясь. — Может, лучшая за двадцать лет.

Наконец Яримидзу отложил ручку.

— Ну вот, теперь мой блокнот не закрыть.

— …Вы меня не арестуете?

— За что? — Яримидзу разломил крекер. Хруст разнёсся по дождливой чайной. — Люди не пропали. Никто не думает, что кто-то пропал. Вы никого не убили. В книге закона нет графы, куда вас вписать.

Яримидзу посмотрел на чашку на соседнем месте. Над ней шёл пар. Никто к ней не притронулся.

— Только знаете, Кагэ-сан. Нет графы — ещё не значит, что нет вины. Этому я научился у вас. Обратному вашей статье.

Яримидзу убрал блокнот во внутренний карман пиджака.

— Я и на севере буду писать это дело. Непонятым. Пока вы считаете её, я буду записывать вас. Такое вот пустое полицейское упрямство.

Яримидзу встал и расплатился. Про казённые деньги сегодня не сказал.

Когда выходили, занавеска у входа качнулась три раза.

Яримидзу, не оборачиваясь, раскрыл зонт.

— Третий раз — это ведь не я, — сказал Яримидзу. — …Передавайте поклон.

Кому — не сказал.

Шляпа и зонт медленно спускались по дождливому склону. Рэн считал, пока спина не свернула за угол у Юяке-Дандан и не скрылась. Шаг. Два. Три. И когда сосчитать стало уже нельзя, ещё какое-то время считал.

IV

Исуми пришла ночью.

Ночь в конце октября, ветреная. Когда Рэн пришёл на место пагоды Тэнноцзи, Исуми сидела на краю выемки центрального столба. Вода в выемке снова стала просто дождевой. В ней отражались просто ночное небо и просто луна.

Наруми и Тигусы не было.

— Ушли, — сказала Исуми. — Что внизу — пусть внизу и делают, сказала Тигуса.

— И вы уходите?

— Ухожу.

Исуми легко отряхнула левый рукав хаори. Место, утратившее цвет, всё ещё было чуть-чуть не таким несомненным. Исуми его не прятала.

— Условие выполнено, — сказала Исуми. — Ты нашёл того, кто учит людей не считать, и своими глазами увидел, что это. Не только увидел — пустил в нём трещину. Мы больше тебя не преследуем.

— …А Томэ-сан?

— Не вернётся.

Голос Исуми был тем же, каким говорят о погоде.

— Взятое право должно быть возвращено или оплачено. Вернуть ты не можешь. На твоей ступени нет руки, которая возвращает взятое.

— Значит, я плачу.

— Уже платишь. — Исуми посмотрела на Рэна. — Запах маминого дома. Лицо матери. С каждым спуском ты оставлял то, что наверху. И будешь оставлять. А вместо оставленного будешь считать несчитаемое, по одному.

Исуми окунула кончики пальцев в воду выемки. Вода не шелохнулась.

— Это проценты. Основной долг не вернётся. Всю жизнь ты будешь платить проценты.

Рэн молчал.

Ветер застучал поминальными дощечками на кладбище.

— Дитя Трещины, — сказала Исуми. — Ты будешь это считать?

В третий раз. Ночь застывшего дождя на склоне. Утро, когда ушёл Сиро Гэ. И эта ночь.

— Буду, — сказал Рэн. — И проценты тоже.

Немного помолчав, Рэн снова заговорил:

— Можно спросить одно?

Исуми не ответила. То, что она не ответила, было разрешением.

— В то утро вы посмотрели в небо. В самое верхнее, никакое место.

— Посмотрела.

— Что вы там видели?

Исуми долго молчала. Ветер дважды простучал дощечками.

— Не твоя ступень, — сказала Исуми. — И не моя.

Больше она не сказала. Не потому, что не могла. На этих камнях основания ещё не было слов, чтобы это сказать. Рэн понял это по тяжести её молчания.

Исуми встала.

Полы хаори не колыхнулись. Не колыхнувшись, будто колыхались. Исуми посмотрела на Рэна сверху. «Уронила взгляд» — так было точнее всего. Те же глаза, что при первой встрече. Глаза, заглядывающие на дно колодца. Но Рэн увидел, как эти глаза на один миг остановились на чём-то маленьком на дне колодца.

— Тесно, — сказала Исуми.

То же слово, что в ночь первой встречи. Но голос был чуть-чуть другим.

— Тесно, а дна нет.

С этими словами Исуми не стало на камне.

Ни шагов, ни тени хаори. Только на воду в выемке упала одна капля ночной росы. Упавшая капля отражала луну и долго не исчезала.

Рэн сосчитал эту каплю.

Сосчитав, положил ладонь на камень, туда, где сидела Исуми. Камень был холодный. Тепла того, кто сидел, не было нигде. С самого начала не было. Исуми ни разу не посчитала этот камень.

И всё же Рэн сосчитал, что здесь кто-то был. Ту, что не просит, чтобы её считали.

Первый из процентов.

V

На обратном пути Рэн один поднимался по склону Янаки.

«Один» было неверно. В трёх шагах позади шла Томэ. Нет, в последнее время в двух с половиной. С каждым разом, когда Рэн считал, она становилась чуть-чуть ближе.

Наверху Юяке-Дандан Рэн остановился.

Внизу раскинулись огни города. Окна домов. Фонари в переулках. Маленький фонарь у храмовых ворот. Под каждым была нить. Толстые нити, тонкие, растрёпанные. Все тянулись вверх. Все держались. За что — не видно. И видеть было незачем.

Рэн думал.

В той статье он написал, что, встав высоко, можно не считать низших. Высокое было. Ступень, на которой стоит Исуми. И над ней — бесконечно громоздящиеся ступени. Верно, высшие не считали нижних. Не считать было так естественно, что туда не протиснулась бы даже злоба.

Но нигде в этой естественности не висело таблички со словом «право».

Лестница была просто лестницей. Устройством, которое ставит верх и низ по порядку, и только. В устройстве разрешения не было. Взял Рэн то, на что разрешения нет. Поэтому взятое и некуда было вернуть. С самого начала не было графы, куда возвращать.

Значит, мог он только одно.

Продолжать считать. Писать ту, у которой отняли графу, одной строкой — только в собственной книге. Писать и дальше.

Томэ подошла ближе. Не на два с половиной шага — встала совсем рядом. Старуха, как и Рэн, смотрела вниз на огни города.

— …Светло-то как, — вдруг сказала Томэ.

— Электричество зря жгут.

Рэн засмеялся. Смех вышел так естественно, что он сам удивился. А посмеявшись, почувствовал, как горячо стало за глазами. Вес, который больше не падал на лицо матери, на скупую реплику этой старухи упал как следует.

VI

На кухне ломбарда горел свет.

Саё сидела за низким столиком. На столике стояли две чашки.

Одна перед Саё. Другая — напротив, на месте, где никто не сидит.

Так было два месяца. Саё старалась не думать, зачем ставит две, и каждый вечер наливала две. Вторая чашка каждый вечер остывала и утром выливалась в раковину.

— С возвращением, Кагэ-сан.

Саё подняла голову и улыбнулась.

— Чай только что заварила.

Рэн стоял на пороге и смотрел на две чашки.

На чашке перед Саё были следы её рук. Над чашкой напротив шёл пар. Ничьих следов на ней не было.

Томэ опустилась на колени рядом с местом напротив. Чуть в стороне, будто это место не её.

— Кагэ-сан, — сказала Саё. — Я всё время не понимала, для кого вторая чашка. Не понимала и мучилась. В то утро вы сказали, что можно не понимать. И с тех пор я всё думала.

Саё обхватила свою чашку обеими руками.

— Я и сейчас не понимаю. Но когда вы сказали, что считаете то, чего не понять, я подумала: значит, эта вторая — для того, что нельзя сосчитать. А раз вы тот, кто это считает…

Саё чуть-чуть подвинула чашку напротив к Рэну.

— Садитесь вы, Кагэ-сан. Туда. Рядом с тем, что нельзя сосчитать.

Рэн не мог пошевелиться.

Он видел нить Саё. Тонкая, белая, дрожащая, она тянулась вверх. Росы нигде не было. Ответ не был вставлен. Дрожал только вопрос. А рядом с этой нитью прижималось ещё что-то тонкое. Не нить. Не в форме нити. То, что молитва Саё каждую ночь оставляла там. Слабый след руки, которая пытается сосчитать несчитаемое.

Этот след касался и нити Рэна.

Я буду считать вас.

Так Саё сказала в ту ночь. И делала, как сказала.

Рэн сел за столик.

На место напротив. Совсем рядом с Томэ.

Обеими руками поднял чашку. Горячая. Пальцам было горячо до боли. Рэн сосчитал этот жар.

И выпил.

Из второй чашки.

Ходзитя была чуть крепковата. Когда Саё заваривает рассеянно, всегда так выходит, — за два месяца Рэн это узнал. Горько. Горько и тепло.

Рядом Томэ смотрела на чашку.

Мутные глаза следили за паром, поднимавшимся от чашки в руках Рэна. Губы старухи чуть-чуть шевельнулись. Что она сказала, не было слышно. Пусть не слышно. Рэн сосчитал это движение губ.

— …Вкусно? — спросила Саё.

— Крепко, — сказал Рэн.

— Простите.

— Нет. — Рэн отпил ещё. — Хорошо, что крепко.

Саё засмеялась. Потом закрыла глаза и сложила ладони.

Голос молитвы был тихим. Рэн слышал его ясно.

— Не Имеющий Имени, — сказала Саё. — Тот, кто пребывает на Береге Без Берега. Так вас называла бабушка. С того берега, у которого нет берега, прошу, смотрите. Здесь две чашки. Для того, что нельзя сосчитать, и для того, кто его считает. Я буду считать этого человека. Поэтому, прошу…

Здесь Саё стала искать слова. Не нашла. Не найдя, повторила то же ещё раз.

— Прошу.

Снаружи стих ветер.

На крыше мяукнула кошка. Глаза Томэ чуть-чуть поднялись к потолку.

Рэн сделал третий глоток.

Саё принесла из конторы старую долговую книгу.

— Нашла, когда прибиралась.

Толстая книга с истёртой обложкой. На открытой Саё странице плотно стояли мелкие угловатые буквы. Названия заложенных вещей, суммы, проценты, сроки. До последнего сэна, аккуратно. В конце каждой строки был приписан маленький кружок. Знак, что долг погашен.

— Это не мой почерк, — Саё провела пальцем по буквам. — А ведь я должна была вести эту лавку одна, всё время. Но этот почерк я будто где-то видела каждый день. И никак не могу вспомнить чей. Не могу вспомнить — и не могу выбросить.

Рядом с Рэном Томэ подалась вперёд.

Она смотрела на свой почерк. На почерк, которым почти семьдесят лет писала в этой конторе. Мутные глаза спускались строка за строкой, будто считали кружки.

— Думаю, выбрасывать не надо, — сказал Рэн.

— …Правда ведь.

Саё закрыла книгу и тихо положила её на край столика. Ровно между двумя чашками.

— Завтра тоже поставлю две.

— Да.

— Если вы сядете, Кагэ-сан.

— Сяду.

Саё кивнула. Только и всего — и что-то решилось. Не ответ. Обещание. Обещание, в отличие от ответа, до завтрашнего дня никуда не вставлялось.

VII

В ту же ночь.

Над Янакой была Лестница Нулей. Одна ступень. Две. Бесконечные ступени громоздились за ночным небом. Каждая ступень не считала ту, что под ней. По ступеням Исуми возвращалась вверх. Высоту, до которой, сколько ни поднимался, не дотянулся Тосака Мугэн, Исуми проходила без того труда, какого стоит ходьба.

И один раз Исуми остановилась.

Не обернулась. Не подняла глаз. Просто остановилась. Остановилась и почувствовала, что на ступень, где она стоит, на все ступени под ней, на Янаку под ними и на ту единственную каплю росы, упавшую в воду выемки, смотрят — откуда-то ещё дальше, из-за её спины.

Того, кто смотрел, не было нигде.

И «нигде» было неверно. Для него Лестница Исуми не была нагромождением бесконечных ступеней. Тысяча ступеней, бесконечность ступеней — всё равно. Все ступени, которые Исуми прошла, и все, которые пройдёт, были в его глазах одной точкой. Даже не точкой — просто одним местом, которое не требуется считать.

Под этим взглядом Исуми не шелохнулась. Не потому, что не могла. Смысла не было. Теми же глазами, какими Исуми смотрела вниз на Янаку, смотрели вниз на Исуми.

Он смотрел на город.

На склоны Янаки, храмы, кладбище, свет на кухне ломбарда. На столик под светом. На две чашки на столике.

Малость внутри точки, внутри точки ещё, — такая, что увидеть её невозможно.

И всё же взгляд его на миг там остановился.

В точке была трещина.

В одной точке — крохотная, толщиной в волос, трещина, которая никак не желала умещаться в одну точку.

Он ничего не сказал.

Просто смотрел.

На кухне ломбарда Рэн поставил вторую чашку на столик. На дне оставался глоток чая. Рэн не допил его. Чтобы и завтра сесть здесь.

Рядом Томэ считала голоса кошек на крыше.

Саё открыла глаза.

За окном снова поднялся ветер.

Янакская ночь ни капли не знала ответа.

◇ (Конец главы 18) ◇

Спасибо за чтение

Вернуться к книге