Обложка Правдивые байки Соматиса

Правдивые байки Соматиса

Акатрини Станислав

0% прочитано
Стандартный
Акатрини Станислав

Правдивые байки Соматиса

Правдивые байки Соматиса

Составлено Барло

Собирателем Истин, Полуистин и Откровенных Вранок, Которые Тоже Считаются, а также прочих титулов, полный перечень коих Барло однажды запишет отдельной книгой.

Предисловие

Барло знает: каждая книга начинается с оправданий. Автор просит прощения за ошибки, благодарит всех, кого вспомнил, и клянётся, что писал только правду. Барло этого делать не будет.

Во-первых, Барло не помнит всех, кого нужно поблагодарить. Кого-то уже нет. Кто-то не хочет, чтобы его вспоминали. Кто-то до сих пор ищет Барло, чтобы вернуть кошелёк — но это было недоразумение, и Барло не хочет поднимать эту тему.

Во-вторых, Барло не просит прощения за ошибки. Ошибка — это когда наступил не на ту дорогу. А здесь всё на своих местах. Если какое-то место кажется вам неправильным — возможно, вы не там стоите.

В-третьих, Барло не будет клясться, что всё здесь — чистая правда. Барло не клянётся. Клянутся те, у кого есть что терять. У Барло есть только эта книга и терять он ее не хочет.

Итак. Перед вами «Свод». Барло называет его так, потому что «собрание сочинений» звучит слишком важно, а «записки» — слишком скромно. Барло не скромен. Но и не настолько важен, чтобы страдать по этому поводу.

Здесь собраны истории. Некоторые случились на самом деле. Некоторые случились, но не с теми людьми, что в них описаны. Некоторые не случились вовсе, но Барло считает — зря. Мир был бы лучше, если бы они случились. Поэтому Барло записал их тоже.

Каждую историю Барло слышал от кого-то. Этот кто-то слышал её от кого-то ещё. Где-то в начале этой цепочки, возможно, сидел очевидец. А возможно — ещё один собиратель, такой же как Барло. Барло не копает глубоко. Глубоко копают рудокопы. Барло — просто путник.

Читайте. Не читайте. Верьте. Не верьте. Барло всё равно уже записал.

Правила чтения «Свода»

Барло считает нужным предупредить.

Первое. Если история кажется вам слишком странной — не останавливайтесь. Странность, как тесто в тёплом месте, поднимается. Через три страницы история покажется вам скучной и будничной. Барло проверял.

Второе. Если вы встретили противоречие — вам не показалось. Барло записывает истории так, как услышал. Если два человека рассказывают об одном событии по-разному — Барло записывает оба варианта. Пусть истина сама разбирается. У истины больше времени, чем у Барло.

Третье. Некоторые имена изменены. Не из трусости. Просто Барло их забыл.

Четвёртое. Если вы дочитали до конца и остались недовольны — Барло ничем не может помочь. Возможно, вы читали не ту книгу. Возможно, вы вообще не хотели читать, а просто зашли погреться. Барло понимает. С «Сводом» тоже так бывает.

Барло начинает

Барло — вашарри. Это значит многое. Это значит, что Барло родился в повозке, вырос на колёсах и до десяти лет считал, что мир — это бесконечная дорога, по бокам которой иногда попадаются города. Города Барло не любил. В городах всё стоит на месте — дома, люди, запахи. Особенно запахи. В таборе запах был честный: конский пот, дым, пыль, еда. В городе пахнет копотью, благовониями и чужими деньгами. Барло до сих пор не привык.

Табор ушёл без Барло. Нет, это не драма. Барло сам решил остаться. Табор двигался дальше, а Барло смотрел на дорогу, которая сворачивала в другую сторону — узкую, нехоженую, с кривым указателем, на котором кто-то написал «Туда». И Барло подумал: «Почему бы и нет». Табору Барло сказал, что вернётся через сезон. Прошло пять лет. Барло не вернулся. Не потому что не хочет. Просто дорога всё время сворачивает не туда, куда Барло предполагал. А Барло сворачивает за ней. Это взаимность.

Первое время Барло просто ходил. Это было глупо. Ходить без цели — это как есть без соли: вроде сытно, но радости никакой. Потом Барло понял: цель не в том, куда идёшь. Цель — что несёшь. И тогда Барло начал собирать истории.

Сначала Барло просто слушал. Слушал трактирщиков, попутчиков, стражников на воротах, старух на рынке, детей, которые врут лучше взрослых. Барло слушал и запоминал. Память у Барло хорошая — вашарри вообще хорошо помнят. Это потому что у нас нет книг. Нет, книги у нас есть, но свои книги мы носим в голове. Голова тяжелеет с годами. Возможно, поэтому старики в таборе всегда сидят, опустив голову.

А потом Барло понял, что голова заканчивается. Место в ней есть, но оно как повозка: сколько ни утрамбовывай, мешок историй рано или поздно вывалится и потеряется в грязи. Тогда Барло купил тетрадь. Точнее — Барло купил козу, обменял козу на сапоги, сапоги променял на серебряный слиток (не спрашивайте, это долгая история и в ней участвовал один очень невезучий контрабандист), а слиток продал и купил тетрадь. Тетрадь была большая, толстая, с кожаной обложкой и бронзовыми уголками. Барло посмотрел на неё и понял — это не тетрадь. Это Свод.

Свод Барло не показывает никому. Нет, показывает, конечно, но редко. И не потому что там написано что-то опасное — хотя кое-что там написано такое, за что Барло могут пригласить на беседу в подвал Ордена, — а потому что страницы разного цвета, разного размера, и почерк Барло меняется в зависимости от того, где он сидел, когда писал. Барло не каллиграф. Барло — собиратель.

Как Барло собирает истории? По-разному. Иногда сидит в углу и слушает. Иногда спрашивает. Иногда истории сами идут к Барло — как тот пьяный купец в Даррене, который схватил Барло за рукав и два часа рассказывал, как он видел живого Эфиарха в трюме собственного корабля. На третий час выяснилось, что это был не Эфиарх, а просто очень волосатый матрос с фонарём. Но два часа истории были отличные. Барло записал.

Барло не проверяет факты. Факты — это как гвозди: их нужно забивать, а Барло не плотник. Барло выслушивает человека, благодарит и записывает. Если человек говорит: «Я сам видел», — Барло пишет: «Очевидец подтверждает». Если человек говорит: «Мне рассказал один знакомый», — Барло пишет: «Источник надёжный, но неизвестный». Если человек говорит: «Я ничего не помню, я был пьян», — Барло всё равно записывает. Пьяные воспоминания — самые честные. Они не успевают приукраситься.

Однажды Барло решил проверить одну историю. Просто из любопытства. Речь шла о человеке, который якобы перешёл Пустоши в одиночку. Барло нашёл этого человека. Человек сказал: «Не было такого». Барло вернулся к тому, кто рассказал эту историю. Тот сказал: «Ну, может, и не было. Но могло бы». И Барло понял: это и есть правило. История не обязана быть правдой. История обязана быть хорошей. А правда… правда пусть сама о себе беспокоится. У неё есть жрецы, судьи и инквизиторы. У Барло есть Свод.

Барло много где был. Барло сидел у костра с Тарраками и предлагал им сыграть в кости — вождь Клана Шлакового Молота молча раздавил кости своим пудовым молотом, и Барло воспринял это как отказ. Барло шёл через цинковые рудники, где люди молчат. Барло ночевал в Гулларском городе, где стены настолько прямые, что Барло захотелось поставить на них кривую закорючку — просто чтобы мир не казался таким строгим. Барло не поставил. Гуллары тяжелы, а чувства юмора у них ещё тяжелее.

Барло говорит о себе в третьем лице. Многие спрашивают: почему? Барло отвечает: «Потому что Барло — это не только я. Барло — это тот, кто слушает. Тот, кто записывает. Тот, кто забывает имена и придумывает титулы. Таких Барло много. Просто этот — главный».

Иногда Барло скучает по табору. Не по конкретным Мао-Тет — Мао-Тет в таборе были разные, некоторые до сих пор должны Барло деньги, — а по чувству дороги, которая известна заранее. Когда идёшь с табором, ты знаешь: завтра будет восточный тракт, послезавтра брод у старой мельницы, через неделю — ярмарка. А когда идёшь один, ты не знаешь ничего. Ты просто идёшь. И это страшно, и это весело, и именно поэтому у Барло есть истории. Табор не собирает истории. Табор живёт ими, а потом оставляет их на стоянках. Барло подбирает.

Итак. Барло начинает. В этом Своде будет всякое. Будет смешное. Будет странное. Будет страшное — Барло не обещает, что после некоторых историй вы уснёте спокойно. Барло вообще ничего не обещает. Барло просто открывает страницу и говорит: слушайте.

Чистый воздух и грязный чугун

Барло — Вашарри. Читатель, возможно, уже понял. А если не понял — Барло не обижается. Барло вообще редко обижается. Обида — это когда ждёшь от людей одного, а получаешь другое. Барло ничего не ждёт. И поэтому всегда приятно удивлён.

Так вот. Вашарри — народ торговый. Это не значит, что каждый Вашарри — торгаш. Это значит, что каждый Вашарри умеет считать. Считать деньги, считать расстояния, считать вероятности. Говорят, сам Сортис благоволит нашему племени — мол, поэтому мы такие везучие. Барло думает иначе. Мы не везучие. Мы просто знаем: если сделка пахнет плохо — она пахнет плохо задолго до того, как ты откроешь кошелёк. А если сделка пахнет хорошо — она пахнет серебром.

Барло знал многих торговцев. Знал купцов, которые возили шерсть через перевал и теряли половину товара, но всё равно оставались в плюсе — потому что умели врать о том, сколько именно шерсти они потеряли. Знал гулларов, которые торговались так медленно, что сделка длилась дольше, чем строительство дома, ради которого эта сделка затевалась. Знал одного Таррака, который пытался продать наковальню в розницу — но это отдельная история. Но лучшим торговцем, которого Барло когда-либо встречал, был Мяурицио.

Мяурицио — тоже Вашарри. И деловую хватку имеет такую, что любой купец с Рыночной площади удавился бы от зависти, если бы у него было время удавляться, а не работать.

Барло однажды спросил Мяурицио, в чём секрет успешной торговли. Мяурицио зевнул и ответил: «Надо знать три вещи. Первое: клиент всегда хочет того, чего у него нет. Второе: клиент всегда боится того, чего не понимает. Третье: если клиент — эльф, он хочет и боится одного и того же, а именно — грязи». Барло записал.

История, которую Барло сейчас расскажет, — о сделке. Сделке между котом и эльфом. О тарракском чугуне, который невозможно убедить. О чихе, который потряс мироздание. И о серебре, которое звенит приятно.

Барло этой сделки не видел. Но Мяурицио описал её в подробностях — за отдельную плату. Барло заплатил. Сейчас расскажет.

Чистый воздух и грязный чугун

Аэтхелари считали дыхание одним воздухом с людьми легкой формой отравления. Дыхание одним воздухом с гулларами расценивалось как промышленная катастрофа, а о существовании морваков они старались вообще не думать, чтобы не испачкать мысли.

Их обсерватория на Пике Тишины представляли собой апофеоз архитектуры. Всё здесь было будто из чистой математики. Но у математики был один фатальный недостаток: из нее нельзя было сделать хороший теплоотвод.

Мяурицио сидел на каменном парапете у самых Врат Серебряного Сечения — дальше этого рубежа не пускали даже Вашарри — и меланхолично вылизывал лапу.

Клиент стоял в десяти шагах и смотрел на товар с таким лицом, будто перед ним дохлая крыса, которую забыли выбросить.

Магистр Элион был Аэтхелари. Высокий, тощий, с платиновой кожей и глазами без белков, которые в сумерках слабо светились.

Отвращение Магистра было направлено на предмет, лежавший между ним и котом.

Предмет представлял собой идеальный, абсолютно черный куб из тарракского вольфрамового чугуна с примесью цинка, весом около трехсот килограммов.

— Посланник, — произнёс Элион. Голос у него был такой, будто кто-то натянул струну и заморозил её. — Я вынужден уточнить. Это изделие не подвергалось воздействию сильных эмоциональных полей в процессе изготовления? Мне нужен абсолютно чистый фон.

— Магистр, я вас умоляю, — Мяурицио зевнул, обнажив острые клыки. — Это тарракская ковка. Клан Шлакового Молота. У них эмоций меньше, чем у этого парапета. Мастер Угри ковал этот куб две недели в кратере вулкана. Он даже ни разу не выругался в процессе. Только один раз плюнул в лаву, но исключительно в целях терморегуляции.

Элион вздрогнул так, словно его ударили физически.

— Он… плюнул? Биологическая жидкость вблизи процесса кристаллизации?!

— Да не волнуйтесь вы так, всё давно выгорело, — Мяурицио спрыгнул с парапета и похлопал по кубу, который был теплым и непроницаемым для любой магии. — Зато держит температуру до четырех тысяч градусов и гасит любой эфирный фон. Идеальный теплоотвод для вашей кузни. С вас триста унций серебра, как договаривались. И, если можно, без сдачи. Я тороплюсь, у меня шерсть на таком морозе пушится.

Элион брезгливо поправил белоснежные мантии. Он достал из складок одежды сложный прибор, похожий на серебряный камертон, и направил его на куб. — Я должен провести процедуру Очищения, прежде чем коснусь этой… грязи.

Эльф начал читать формулу. Воздух вокруг куба засветился нежно-голубым светом, запахло озоном и горной свежестью.

Мяурицио с интересом наблюдал. Его вибриссы даже не дернулись.

Голубой свет плотным кольцом сжался вокруг тарракского чугуна. Металл, впитавший в себя миллионы лет геологического давления и упрямство гигантских кузнецов, даже не заметил этого. Для него теургия эльфа была чем-то вроде весеннего бриза.

Заклинание Очищения, не найдя точки приложения (потому что чугун не понимал концепции «грязи», он просто был чугуном), с тихим хлопком отскочило от куба и отрикошетило прямо в эльфа.

Магистр Элион внезапно чихнул.

Для Аэтхелари чихнуть было событием немыслимым. Это была физиологическая слабость. Потеря контроля. Элион замер, с ужасом глядя на свои идеальные руки.

— Будьте здоровы, — вежливо сказал Мяурицио. — Тарракский чугун — вещь упрямая. Вы можете уговаривать его стать возвышенным хоть до Второго Пришествия Аргаса, но он останется тяжелой, грязной железякой. Зато кузня ваша не взорвется. Так что там насчет серебра?

Элион, чье перламутровое лицо покрылось некрасивыми красными пятнами от возмущения и сдерживаемого второго чиха, молча бросил коту тяжелый бархатный мешочек. Затем дюжина лебедок с тросами спустилась с крыши, обхватила куб и медленно, с натужным скрипом, потащила трехсоткилограммовую глыбу внутрь святая святых.

— И не забудьте протереть его тряпочкой! — крикнул вслед Мяурицио, взвешивая мешок. — Мастер Угри просил передать, что он смазал его медвежьим жиром, чтобы не заржавел в дороге!

Из глубины сияющего коридора донесся сдавленный эльфийский стон.

Мяурицио довольно улыбнулся. Сортис, может, и правит вероятностями, но торговля правит миром. Кошка всегда найдет дорогу к сливкам, особенно если сливки сделаны из чистейшего серебра, а клиенты слишком горды, чтобы торговаться.

***

Барло уточняет: триста унций серебра — это много. Барло как-то заработал триста унций серебра. Правда, на это ушло полгода, две поддельные лицензии и один случайный поджог. Но Мяурицио сделал это за одно утро. Потому что это Мяурицио. И потому что эльфы всегда переплачивают за чистоту. Барло это запомнил. Теперь, когда Барло хочет продать что-нибудь подороже, он сначала протирает это тряпочкой. Иногда — медвежьим жиром. На всякий случай.

Впрочем, торговля — дело тонкое не только с эльфами. С каждым народом по-своему. Гуллары торгуются так, будто подписывают мирный договор: медленно, с чертежами и актом приёмки. Скриты не торгуются — они просто меняют одно на другое, и если тебе кажется, что тебя обманули, значит, ты просто не понял, в чём выгода. А Тарраки… С Тарраками проще всего. Но это не значит, что с ними легко

Тарракский этикет

В таборе Барло с детства учили: когда заходишь в шатёр — сначала спроси, кто здесь главный, а потом уже говори. У Тарраков, говорят, всё строже: если ты выпил с кузнецом из одного ковша — ты уже не гость, ты родич. Если ты притронулся к его молоту без спроса — он имеет право сломать тебе руку. Не из злости. Просто таков порядок. Барло уважает Тарраков. Они никогда не врут. Они говорят ровно то, что думают, и ровно то, что сделают. Это пугает. Особенно если ты — младший клерк из Департамента внешней торговли и всю свою жизнь имел дело только с бумагами.

Бумага — удивительная вещь. Она лёгкая. Она горит. На ней можно написать что угодно, а потом сказать, что это была черновая версия. Барло любит бумагу. Тарраки — нет. Тарраки любят металл. Металл не горит. Металл помнит.

Барло однажды видел в Маллендорфе чугунного шлакорога. Стоит в приёмной Департамента. Барло спросил, откуда он. Ему рассказали. Вот.

Тарракский этикет

Когда в Департаменте внешней торговли Маллендорфа узнали, что Клан Железного Порога впервые в истории согласился прислать торговое посольство, старшие клерки немедленно нашли себе срочные дела на другом конце города. В результате встречать делегацию назначили младшего клерка Корвина Стоута — двадцати шести лет от роду, в очках, с дипломом факультета коммерческого права и с фатальной склонностью говорить «технически это возможно» в присутствии начальства.

— Просто встретьте их у Восточных ворот, — сказал заместитель начальника Департамента, не поднимая глаз от бумаг. — Проведите в переговорную. Передайте проект договора. Никакой самодеятельности.

— А культурные особенности? — пискнул Корвин.

— Они торгуют чугуном. Какие у чугуна культурные особенности?

Корвин записал в блокнот: «Культурных особенностей нет». Как выяснилось позже, это была самая большая ошибка в его жизни — п он однажды попытался рассчитать налог на добавленную стоимость для сделки с табором вашарри, так что конкуренция была серьёзная.

Таррак прибыл ровно в полдень. Он был один. Он был ростом с хорошую каминную трубу и шириной с товарный вагон. Его кожа отливала серым гранитом, его плечи были покрыты шрамами, каждый из которых представлял собой нечто среднее между боевым ранением и производственной травмой. На нём был кожаный фартук толщиной в палец, на поясе висел молот, который Корвин поначалу принял за декоративный элемент архитектуры. За спиной Таррак нёс тюк размером с пивную бочку.

— Я Дорм, сын Ургра, Клан Железного Порога, — произнёс он голосом, который начинался где-то в тектонических плитах. — Ты человек-говори-дела.

Корвин сглотнул.

— Корвин Стоут, младший клерк Департамента внешней торговли. Я ваш… Я буду вас сопровождать.

Дорм оглядел Корвина с ног до головы. Корвин был на четыре головы ниже, в три раза уже и носил очки, которые в присутствии Таррака внезапно показались ему самому лишними.

— Ты тощий, — констатировал Дорм.

— У нас в Департаменте кормят по талонам, — зачем-то ответил Корвин.

Дорм кивнул с таким видом, будто это всё объясняло. Затем он наклонился и плюнул на мраморную плиту городских ворот.

— Это… это…

— Чистый камень, — сказал Дорм. — Хороший город. Плюю в знак.

— В знак чего?!

— Уважения. Вижу, здесь чисто, и отмечаю это. Если бы было грязно, плюнул бы на землю. Но здесь не на что плевать.

Логика была… своеобразной. Но, покопавшись в памяти, Корвин вспомнил, что в дипломатическом справочнике действительно было что-то про «невербальные приветствия торговых партнёров». Справочник не уточнял, какие именно.

— Понял, — сказал Корвин. — Тогда… добро пожаловать в Маллендорф. Пойдёмте в Департамент.

По дороге они миновали Рыночную площадь. Дорм молча разглядывал витрины, вывески и прохожих. Прохожие разглядывали Дорма. Две женщины, торговавшие сыром, прикрыли прилавки. Мальчишка-газетчик выкрикнул: «Живой Таррак в городе!» — и тут же спрятался за бочку.

У входа в Департамент стоял швейцар. Он открыл Дорму дверь и немедленно пожалел об этом, потому что Дорм, проходя, одобрительно хлопнул его по плечу. Швейцар влетел в стену.

— Крепкий, — сказал Дорм. — Хороший страж. Но стойка слабая.

— Он не страж, он швейцар.

— Это такой страж, который притворяется, что не страж?

— Нет, он…

Корвин осёкся. В словаре тарракского языка, который ему выдали, не было слова «швейцар». Более того, теперь он не был уверен, что это слово вообще можно объяснить.

В переговорной они сели. Корвин разложил на столе бумаги. Дорм разложил на столе руки. Руки занимали больше места, чем бумаги.

— Итак, — начал Корвин, поправляя очки, — Клан Железного Порога предлагает партию чугуна высшей пробы. Сто тонн. Взамен запрашивает серебро, платину или их эквивалент в валюте Содружества.

Он подвинул Дорму проект договора. Дорм посмотрел на бумагу. Потом на Корвина. Потом снова на бумагу. Затем поднёс её к лицу и понюхал.

— Что это?

— Договор. Текст соглашения. Здесь прописаны объёмы, сроки, ответственность сторон…

— Это бумага.

— Ну да.

— Где металл?

Корвин моргнул.

— Металл… металл вы нам поставите, когда мы подпишем договор.

— Нет. Где металл договора? Где надпись? Где клеймо?

Корвин почувствовал, как почва уходит из-под ног. В дипломатическом справочнике был раздел «Тарракское право: основы». Он состоял из одного абзаца: «Тарраки признают только обязательства, выбитые на металле или скреплённые клеймом. Бумажные договоры для них недействительны, так как бумага горит». Корвин прочитал этот абзац вчера и счёл его поэтическим преувеличением.

— Господин Дорм, — осторожно сказал Корвин, — у нас в Содружестве принято фиксировать сделки на бумаге. Это юридически обязывающий документ. Если вы его подпишете…

— Я не умею писать, — сказал Дорм.

Пауза.

— Совсем?

— Зачем? Я умею ковать.

— Но… как же вы заключаете сделки? У себя, в Тор-Макке?

— Делаю вещь. Меняю на другую вещь. Если вещь плохая — возвращаю и ломаю лицо. Это надёжнее бумаги.

Корвин снял очки, протёр их, снова надел. Лицо ломать ему не хотелось. С другой стороны, если он вернётся к начальству без подписанного договора, лицо сломают ему — в переносном смысле, но от этого не менее болезненно.

— Давайте так, — сказал Корвин. — Мы запишем условия на металле. У нас есть гравёрная мастерская. Я закажу пластину.

— Из чего?

— Из… никеля.

Дорм одобрительно кивнул. Впервые за весь разговор он посмотрел на Корвина с чем-то похожим на уважение.

— Никель — хорошо. Никель помнит. Бумага забывает. Ты понимаешь.

Корвин не понял, но кивнул.

Дальше был обед. Корвин, строго следуя протоколу, заказал столик в приличном ресторане. Когда они вошли, метрдотель побледнел, но взял себя в руки.

— Что будете заказывать? — спросил Корвин, раскрывая меню.

Дорм взял меню, перевернул, посмотрел на обратную сторону — чистую — и удовлетворённо хмыкнул. Затем он подозвал официанта.

— Мясо.

— Какое именно, господин?

— Целое.

Официант посмотрел на Корвина. Корвин посмотрел на Дорма. Дорм смотрел на официанта с тем же выражением, с каким смотрел на мраморную плиту у ворот.

— Принесите, пожалуйста, баранью ногу, — сказал Корвин. — Целиком. И… э… приборы не нужны.

Дорм одобрительно хмыкнул ещё раз.

Когда принесли баранью ногу, Дорм взял её руками, разорвал пополам с тем же усилием, с каким Корвин разорвал бы булочку, и протянул половину через стол.

— Ешь.

— Спасибо, я…

— Ты делишь со мной стол. Ты делишь мясо. Или ты меня оскорбляешь?

Корвин взял половину бараньей ноги. Есть её было физически сложно, но отказываться было невозможно юридически. Он откусил кусочек. Потом ещё один. Вкус был… ну, это была половина бараньей ноги, съедаемая без ножа и вилки, под взглядом трехсот килограммового кузнеца, который оценивал твою челюсть.

— Хорошо, — сказал Дорм. — Ты мелкий, но ешь. Значит, внутри крепкий.

Корвин слабо улыбнулся, чувствуя, как крепость внутри него медленно уступает место тяжести в желудке.

К городской кузне они пришли уже в сумерках. Корвин к тому моменту был сыт, измотан и морально готов к чему угодно.

Кузня оказалась чистенькой, аккуратной, с хорошими горнами и казёнными молотами. Местный мастер — крупный мужчина по имени Готфрид — встретил делегацию с любопытством. Он никогда не видел Таррака, но слышал, что те «куют так, будто уговаривают металл, а не бьют его».

— Мне нужно увидеть, как вы работаете, — сказал Дорм, снимая фартук и вешая его на крюк. Крюк жалобно скрипнул. — Я должен знать: вы уважаете железо или только делаете вид.

Готфрид с готовностью продемонстрировал ковку подшипника для парового насоса. Работа была хорошая — ровный нагрев, точные удары. Его подмастерье подал калибр, и Готфрид проверил допуск.

— Плюс-минус миллиметр, — с гордостью сказал он. — Точнее на этом оборудовании не выйдет. Нужен другой станок, а его поставят только в следующем квартале.

Дорм подошёл к наковальне. Он взял молот Готфрида — тот самый, что подмастерье поднимал двумя руками, — взвесил в ладони и хмыкнул.

— Лёгкий, — сказал он.

Готфрид открыл рот.

— И рукоять не по руке. А так — хороший молот. Дай заготовку.

Готфрид, не в силах отказать, подал заготовку подшипника. Дорм повертел её в пальцах, поднёс к глазам, потом приложил к уху и постучал по ней ногтем.

— Звенит неправильно. Здесь пустота внутри. Пузырь воздуха. Надо бить левее.

Он положил заготовку на наковальню, поднял молот и ударил. Звук был такой, будто на наковальню упала скала. Заготовка сплющилась, потом загнулась, потом — без единого измерения, без калибра, без чертежа — стала подшипником.

Дорм отложил молот и протянул готовую деталь Готфриду.

— Меряй.

Готфрид приложил калибр. Его брови поползли вверх. Потом ещё выше. Потом он просто молча показал результат Корвину: отклонение было меньше полумиллиметра.

— Как? — прошептал Готфрид.

— Железо говорит, — ответил Дорм. — Надо только слушать. Вы не слушаете. Вы измеряете.

— Но… измерения — это наука…

— Наука — это когда знаешь, что получится. Слушать — это когда знаешь, что уже получилось. Наука дольше.

Корвин стоял в углу кузни, переваривая одновременно баранину и этот диалог. Оба процесса шли тяжело.

На следующий день они всё-таки подписали договор. Вернее, гравёр выбил его текст на никелевой пластине, а Дорм приложил к пластине своё клеймо — массивный стальной перстень с гербом Клана Железного Порога. Пластина загудела, принимая оттиск. Корвин на всякий случай попросил сделать бумажную копию — «для бухгалтерии».

— Бухгалтерия — это ваши старейшины? — спросил Дорм.

— В некотором роде. Они считают деньги.

— Как можно считать деньги? Они либо есть, либо нет. Если есть — тратишь. Если нет — куёшь ещё.

Корвин хотел возразить, но вспомнил про бюджет Департамента, который не сходился третий квартал подряд, и решил, что Дорм, возможно, прав.

Перед уходом Дорм вручил Корвину прощальный подарок. Это была статуэтка шлакорога — тарракского ездового зверя — выкованная из цельного куска чугуна. Детализация была поразительной: каждый шип на загривке, каждая складка шкуры, каждый коготь. И весила она шестьдесят килограммов.

— Это знак, — сказал Дорм. — Ты хорошо говорил. Металл помнит.

— Я… спасибо. Это… невероятно.

— Повесь над дверью. Отгоняет плохих духов и налоговых инспекторов.

Дорм развернулся и пошёл к Восточным воротам, унося с собой мешок серебра и оставляя в истории Маллендорфа первую успешную сделку с Тарраками.

Корвин остался стоять в переговорной, обнимая шестидесяти килограммовую статую шлакорога. Через пять минут в дверь заглянул заместитель начальника Департамента.

— Стоут, как прошло? Договор подписан?

— Выбит на никеле, господин заместитель.

— А это что?

Он указал на статую. Корвин попытался изобразить, что держать шестидесят килограммовов чугуна — это совершенно нормальная часть дипломатического протокола.

— Дипломатический успех, — сказал Корвин, чувствуя, как подкашиваются колени.

Заместитель начальника промолчал.

— Поставьте в приёмной. Будет отпугивать просителей.

— Об этом как раз говорил господин Дорм.

— И на следующей неделе займётесь тарракским языком. Раз у вас такой… успех.

Корвин кивнул, думая о том, что «я уважаю твой молот» на тарракском звучит как «Краз-дар-гронн», а «пожалуйста, не плюйте на пол» — ещё короче и, вероятно, никому из Тарраков никогда не требовалось.

Чугунный шлакорог смотрел на Корвина с немым укором. Он весил шестьдесят килограммов, и сдвинуть его с места не представлялось возможным. Впрочем, как выяснилось позже, это и было его главное достоинство — шлакорог остался на постаменте у входа в Департамент и простоял там долгие годы, пережив двух начальников, три реформы и одну осаду недовольными жителями.

Когда Корвина повысили до старшего клерка, первое, что он сделал — выбил приказ о назначении на медной пластине и приложил к ней личную печать. Начальство сочло это чудачеством. Тарраки, узнав об этом через торговых посредников, сочли это знаком уважения и прислали в подарок ещё одного шлакорога. В два раза больше.

***

Корвина повысили. Барло считает — заслуженно. Любой, кто способен съесть половину бараньей ноги под взглядом Таррака и при этом не уронить достоинство, достоин повышения. Шлакорога Барло видел лично. Того, который первый. Второго тоже видел — он стоит дальше по коридору, и его уже никто не обнимает, потому что он весит сто двадцать килограммов. Барло спросил у клерков: зачем вам два шлакорога? Клерки ответили: «Это дипломатический успех». Барло не спорит. Но думает: дипломатический успех — это когда тебе не нужно обнимать шестидесятикилограммовую статую, изображая, что так и надо.

Заметка на полях: «Барло пробовал плевать на пол в знак уважения. Плюнул на мрамор у входа в присутственное место. Мрамор был чистый. Уважение было высказано. Но стражник не оценил. Барло пришлось объяснять про тарракские обычаи. Стражник слушал минуту, потом сказал: „Ещё раз плюнешь — будешь мыть крыльцо“. Барло не плюёт в городах. Барло уважает чистоту. И стражников.»

Кстати, о животных из металла и о бюрократии. Барло однажды слышал историю про зверинец. Не про обычный зверинец — про Императорский. Там служил один Смотритель. Тридцать четыре года. Всё знал про крысогрифов. Кроме одного.

Императорский крысогриф

Барло знает: нет ничего более хрупкого, чем имперская символика. Она не выдерживает проверки реальностью. Герб выглядит величественно — пока не окажется, что художник перепутал правую лапу с левой, а корону нарисовал не той формы. Флаг развевается гордо — пока не намокнет под дождём и не превратится в тряпку. А животное, объявленное символом державы, ведёт себя как ему удобно, а не как написано в указе.

Крысогриф — это лев, орёл и крыса в одном существе. Барло сам не придумал. Так решила природа. Львиное тело, орлиные крылья, крысиная морда. Выглядит устрашающе. А ведёт себя — как кот с комплексом величия. То есть смотрит на всех свысока, ест что дают и иногда плюётся. Барло видел крысогрифов. Вернее, Барло видел одного крысогрифа. Издали. Этого хватило.

Следующую историю Барло услышал от одного человека. Он занимался снабжением в Раттенфельсе, заведовал фуражом для Зверинца. Вышел на пенсию, открыл пивную. Барло сидел у него за стойкой, пил пиво и слушал. Человек клялся, что лично подписывал накладные на кроличьи тушки для крысогрифов. И лично видел Смотрителя Брюкке, когда тот вернулся из экспедиции. Барло записал с его слов.

Императорский крысогриф

Главный Смотритель Императорского Зверинца Герхард Брюкке тридцать четыре года просыпался в одну и ту же минуту, выпивал один и тот же отвар который называл чаем и шёл кормить одну и ту же пару крысогрифов — Тиберия и Ливию. Он знал, сколько кроличьих тушек уходит в неделю на прокорм (шестьдесят восемь), какой высоты должен быть насест (два с половиной метра) и в каком настроении пребывает Тиберий в зависимости от влажности воздуха (отвратительном при любой).

А сегодня Тиберий лежал на спине, вытянув лапы к небу. Герхард посмотрел на него, допил чай и сказал: «Ну конечно».

Ливия сидела на насесте и выглядела так, будто ничего особенного не случилось. Впрочем, она всегда так выглядела. Крысогрифы вообще очень экономно расходуют эмоции.

Главный Смотритель дописал рапорт, заверил печатью и отправил по инстанциям. Ответ пришёл через два дня и гласил: «Смотрителю надлежит обеспечить наличие в Зверинце пары особей крысогрифа в течение шестидесяти дней. В противном случае будет применён закон об оскорблении имперской символики».

Герхард перечитал еще раз. Слово «казнить» нигде не фигурировало, но закон об оскорблении имперской символики звучал ничем не лучше.

Так началась Экспедиция.

Экспедиция состояла из:

Герхарда Брюкке, который знал о крысогрифах всё, кроме того, как их ловить;

Сержанта Краузе из Имперской Стражи и шестерых рядовых, экипированных для парадного смотра и не способных отличить горного козла от осадной башни;

И браконьера по имени Рудо, которого вытащили из камеры смертников за два дня до казни. Рудо был тощим, вертлявым и единственным живым человеком в Доминионе, который хоть раз видел дикого крысогрифа и не был им съеден.

— Ты охотился на них? — спросил Герхард, когда они выезжали из Раттенфельса.

— Не, — честно ответил Рудо, почёсывая ногу. — Я на шлакорогов ставил силки. А на крысогрифа один раз наткнулся случайно. Он на меня посмотрел, я на него. Он, видать, был сытый.

— И что ты сделал?

— Очень медленно ушёл.

Сержант Краузе фыркнул в усы. Он был при парадном оружии, в начищенном нагруднике и при убеждении, что крысогрифа можно взять штыковой атакой при поддержке полковой артиллерии. Артиллерию, к счастью, не выделили.

Первую неделю они шли через предгорья. Солдаты чеканили шаг и орали строевые песни. Герхард морщился и говорил, что крысогриф слышит добычу за три километра, а дураков слышит за все десять. Сержант Краузе возражал, что строевая песня поднимает боевой дух. Герхард спрашивал, не хочет ли сержант заодно развести сигнальный костёр и пригласить зверя на ужин. Сержант замолкал.

Рудо пытался сбежать трижды. В первый раз его поймали, потому что он заблудился. Во второй — потому что он проголодался и вернулся к не найдя еды. В третий раз он просто передумал, потому что ночью с гор спустился туман, в тумане кто-то выл, и Рудо решил, что в кандалах и в компании семи вооружённых идиотов как-то спокойнее.

На восьмой день они вошли в скальный массив, где, по слухам, гнездились крысогрифы. Герхард велел всем замолчать и двигаться медленно. Солдаты, не привыкшие передвигаться без барабана, немедленно начали наступать друг другу на пятки, ронять амуницию и громким шёпотом выяснять, кто именно идиот.

Именно в этот момент на скальный выступ над ними сел крысогриф.

Он был огромен. Львиное тело, орлиные крылья, крысиная морда с резцами размером с кинжал. Он сложил крылья, склонил голову набок и посмотрел на людей с выражением, которое Герхард определил как «брезгливое любопытство».

— Никому не двигаться, — тихо сказал Герхард.

— Это приказ? — уточнил сержант.

— Ты идиот? — спросил Рудо.

Крысогриф тем временем зевнул, демонстрируя нёбо, и начал вылизывать крыло. Он явно никуда не торопился.

Солдаты стояли не шевелясь. Прошла минута. Потом ещё одна. У рядового зачесался нос. Через пять минут зачесались все. На десятой минуте крысогриф закончил вылизываться, посмотрел на отряд ещё раз и улетел. Просто так. Без атаки, без охотничьего свиста. Улетел — и всё.

— Он нас оценил, — сказал Герхард.

— И? — выдохнул Краузе.

— Счёл несъедобными.

— Это оскорбление!

— Это удача, сержант. Не путайте.

На двенадцатый день они нашли гнездо. Оно располагалось в скальной расщелине на высоте метров сорока. Снизу было видно, что там кто-то есть — шевелится и издаёт недовольное ворчание.

— Полезу, — сказал Герхард.

— Смотритель, вы же старый, — удивился Рудо.

— Я старый, но я знаю, как разговаривать с крысогрифом. А вы знаете?

Никто не знал. Герхард полез.

Через сорок минут он добрался до расщелины, обливаясь потом и проклиная возраст, императора, закон об имперской символике и лично Тиберия за то, что тот взял и умер.

В гнезде сидел крысогриф.

Это был не тот, что смотрел на них с выступа. Этот был помельче, с более светлым оперением и выражением морды, которое Герхард классифицировал как «подростковая угрюмость». Крысогриф-подросток. Примерно трёх лет от роду. Самец.

Герхард достал из заплечного мешка вяленую тушку — любимое лакомство Тиберия — и положил на камень. Подросток покосился на тушку, на Герхарда, снова на тушку. Потом взял её передними лапами и начал жевать, глядя на Смотрителя уже без враждебности.

— Я тебя понимаю, — сказал Герхард, присаживаясь на корточки. — Ты живёшь в дыре, жрёшь что попало и никто тебя не ценит. Пойдём со мной. У нас тепло, кормят три раза в день, и есть Ливия. Она, конечно, стерва, но ты к ней привыкнешь.

Крысогриф дожевал тушку и издал звук, похожий на «хррм». Герхард счёл это согласием.

Спускались они вместе. Герхард — пятясь и держа перед собой ещё одну тушку. Крысогриф — следуя за тушкой. Со стороны это напоминало неуклюжий танец.

Рудо, глядя на это, сказал: «Я в тюрьме меньше унижался». Но в его голосе было уважение.

В Раттенфельс возвращались героями. Солдаты расправили плечи. Сержант Краузе придумывал формулировки для наградного листа. Рудо получил помилование и тут же исчез — говорят, открыл лавку по продаже чучел, на этот раз легальную. Крысогриф ехал в специально построенной клетке, жевал крысятину и смотрел на мир с тем же выражением брезгливого любопытства, которое Герхард уже начал находить почти родным.

И вот настал момент торжественного водворения.

Герхард лично открыл дверь вольера. Новый крысогриф, получивший имя Тиберий Второй, шагнул внутрь. Ливия сидела на своём насесте. Посмотрела на новичка.

Тиберий Второй посмотрел на Ливию.

Прошло пять секунд, в течение которых два крысогрифа обменивались информацией на каком-то недоступном человеку уровне. Затем Ливия издала звук, который Герхард никогда раньше не слышал, — нечто среднее между шипением и фырканьем.

Герхард замер. Он узнал этот звук. Он слышал его у кошек. Так кошка реагирует на другую кошку, которую ей пытаются навязать в соседи.

Потом он посмотрел на Ливию повнимательнее. Очень внимательно. Так внимательно, как не смотрел тридцать четыре года, потому что у него не было причин сомневаться в документах.

— О нет, — сказал Герхард.

Ливия не была самкой. Ливия была самцом. Упитанным, ленивым, пожилым самцом, который тридцать четыре года числился в описи как «женская особь», потому что писарь, составлявший опись, не разбирался в анатомии крысогрифов и постеснялся спросить.

Тиберий Первый и Ливия — оба покойный и живой — тоже были самцами. Они прожили вместе тридцать четыре года, не проявляя ни малейшего интереса к размножению, что Герхард списывал на особенность крысогрифов.

Теперь в Императорском Зверинце снова сидели два самца крысогрифа. Один старый и злой. Второй молодой и голодный. Они смотрели друг на друга, и ни один не отводил взгляда.

Герхард медленно закрыл дверь вольера. Медленно достал из кармана огрызок карандаша. Медленно подошёл к описи имущества Зверинца, висевшей на стене. И в графе «Пара крысогрифов» приписал сбоку: «Уточнить половую принадлежность не представляется возможным ввиду высокого риска для жизни».

Канцелярия приняла поправку без возражений, потому что ни один клерк тоже не хотел лезть в вольер.

Тиберий Второй и Ливия, впрочем, через месяц привыкли друг к другу. Они не размножались, но синхронно плевались в посетителей и воровали друг у друга кроличьи тушки, что, по мнению Герхарда, было достаточным определением семейной жизни для любого вида.

***

Барло уважает примечание «Уточнить половую принадлежность не представляется возможным ввиду высокого риска для жизни». Барло однажды написал похожее на стене — про один трактир и его хозяина. Но это другая история.

Тиберий Второй и Ливия — Барло считает, они счастливы. Синхронно плеваться в посетителей и воровать друг у друга кроличьи тушки — это и есть семейная жизнь. Некоторые люди живут хуже.

***

Барло сидел на постоялом дворе и перечитывал написанное. И тут в дверь постучали. Не в дверь постоялого двора — в дверь комнаты, которую Барло снимал за две монеты в сутки. Барло удивился. Барло никого не ждал. Барло вообще редко кого-то ждёт. Если ждать — можно не дождаться. А если не ждать — любой стук становится приятным сюрпризом. Или неприятным. Тут уж как повезёт.

Барло открыл. На пороге стоял мальчишка лет двенадцати. Мокрый, в рваной куртке, с фонарём в одной руке и свёртком в другой.

— Вы Барло? — спросил мальчишка.

— Барло, — согласился Барло.

— Вам письмо.

— От кого?

— От человека, который сказал: «Отдай Барло, он поймёт».

Барло взял свёрток. Развернул. Внутри лежал клочок бумаги, а на нём корявым почерком было написано: «Ты забыл заплатить за пиво в трактире „Три дуба“. Напоминаю. Хозяин». И приписка снизу: «PS: Барло, если ты читаешь это — значит, мальчишка тебя нашёл. Я дал ему две монеты. Ты мне должен три. Пиво плюс мальчишка».

Барло перевернул записку. На обороте было написано: «PPS: Я знаю, что никаких трёх дубов нет. Я просто хотел проверить, прочитаешь ли ты до конца. Ты прочитал. Теперь ты должен мне четыре монеты. За любопытство».

Барло хмыкнул. Поднял глаза. Мальчишка стоял и ждал.

— Чего? — спросил Барло.

— Он сказал: вы дадите мне ещё две монеты. За труды.

Барло дал. Мальчишка ушёл. Барло закрыл дверь, сел за стол и записал в углу страницы:

«Некоторые долги выдуманы. Это не значит, что их не нужно платить. Барло заплатил. Теперь у Барло минус шесть монет и плюс одна история. Шесть монет за историю — нормально. Бывало и хуже».

Барло перевернул страницу и задумался. Деньги — странная вещь. Их всегда не хватает. Но истории — ещё более странная вещь. Их всегда в избытке. Барло вспомнил одну. Её рассказала женщина, у которой Барло пытался купить пряжу. Пряжу Барло не купил. А историю — получил бесплатно.

Оскверненное одеяло

Торговые Ряды — место, где можно купить всё. Пряжу. Ткань. Пуговицы. Пледы. И — если повезёт — неприятности. Барло зашёл в одну лавку, потому что у него на плаще образовалась дыра. Дыра была небольшая, но категорически отказывалась зарастать сама. Барло искал нитки. Вместо ниток он получил историю. Хозяйка лавки — женщина по имени мадам Гортензия — рассказала её, пока Барло рылся в корзине с обрезками. Она сказала: «Вы, я вижу, записываете. Запишите и это. Мне будет приятно, если кто-то узнает правду. А то все думают, что я ведьма». Барло записал.

Правда заключалась в том, что однажды к ней в лавку ворвался инквизитор с мушкетоном. С протоколом. С цинковыми кандалами. С формулировкой «несанкционированный теургический синтез». Барло уточнил: что именно синтезировали пледы?

Оскверненное одеяло

Младший Инквизитор Люций был молод, горяч и закован в килограммы освященного цинка. Цинк, как известно, является Глухим Металлом. Он абсолютно непроницаем для магии, обрывает связи с Пленумом и надежно защищает душу носителя от эфирного влияния.

Чего старшие товарищи по Ордену Цинковой Розы забыли объяснить Люцию, так это то, что цинк, при всей своей метафизической глухоте, остается отличным проводником для вполне обычных, физических явлений.

Был сухой, морозный зимний день. Люций патрулировал Торговые Ряды, бдительно высматривая ересь. И ересь нашлась в лавке мадам Гортензии, торговавшей тканями, пряжей и готовыми платьями.

Люций стоял возле окна и с ужасом смотрел на то, как мадам Гортензия — дородная женщина с лицом человека, который повидал за свою жизнь многое — складывает стопку толстых, ворсистых пледов из шерсти.

В полумраке лавки между пледами то и дело проскакивали крошечные, но отчетливые синие молнии. Раздавался зловещий треск.

Люций вбежав в лавку, выхватил мушкетон.

— Именем Экклезии! — фальцетом выкрикнул он, наставляя мушкетон на женщину. — Отойди от алтаря, ведьма! Я вижу искры чистой Пневмы! Ты вплетаешь сырую магию в одежду для честных граждан!

Гортензия тяжело вздохнула, положила плед и поправила очки.

— Молодой человек, опустите эту тяжелую штуку, пока не уронили себе на ногу. Это стопроцентная алварская шерсть. Двести марок за дюжину. Какая еще Пневма?

— Не лги Инквизиции! — Люций угрожающе шагнул вперед. Его цинковые сапоги лязгнули по сухому деревянному полу. — Магия трещит! Воздух пахнет грозой! Это несанкционированный теургический синтез! Отойди, я должен опечатать этот проклятый артефакт Глухим Металлом!

Гортензия философски пожала плечами и отошла на шаг. — Как скажете, ваша милость. Опечатывайте. Только руки потом помойте.

Люций, преисполненный религиозного экстаза, протянул руку в тяжелой цинковой латной перчатке и с размаху припечатал ее к самой вершине горы пушистых, наэлектризованных пледов, по которым только что долго и тщательно терли другими шерстяными вещами в очень сухом воздухе.

Цинк оторгает магию. Но статическое электричество — это не магия. Это чистая, кристальная кинетика Сомкратии. А цинк — это металл.

Разряд статического электричества, накопленный в горе шерсти, радостно приветствовал идеальный проводник. Он с треском перескочил на перчатку Люция, пронесся по цинковому наручу, миновал наплечник, нашел щель в поддоспешнике, радостно прошил вспотевшую спину Инквизитора и ушел в пол через металлические сапоги.

КРАК.

Люций подпрыгнул на месте, издав звук, похожий на крик гуся. Его волосы под шлемом встали дыбом, а глаза стали совершенно круглыми. Он отшатнулся, выронил мушкетон.

— Она кусается! — в панике завопил Инквизитор. — Демон внутри ткани атакует сквозь цинк! Это невозможно! Это Архи-Искажение! Нужно вызывать артиллерию Ордена! Мы должны сжечь квартал!

Гортензия с кряхтением нагнулась и подняла мушкетон, чтобы он не царапал дорогой паркет. — Успокойтесь, ради Аргаса. Никаких демонов тут нет. Это просто трение. Шерсть трется друг о друга, копит напряжение. Вы подошли в железке — оно в вас и разрядилось.

— Трение не бьет синими молниями! — истошно возразил Люций, потирая дергающуюся руку. — Трение — это когда телега скрипит!

Гортензия посмотрела на Инквизитора с той смесью жалости и усталости, с которой матери смотрят на детей, пытающихся съесть жука. Она молча достала из кармана передника стеклянную палочку (которой проверяла ровность швов) и кусок шелка.

— Смотрите внимательно, представитель высшей власти, — сухо сказала она. Гортензия несколько раз энергично потерла стекло шелком, а затем поднесла палочку к кучке обрезков легкой пряжи на столе. Пряжа, вопреки гравитации, забавно подпрыгнула и прилипла к стеклу.

Люций ахнул и попятился к двери. — Левитация! Телекинез! Я своими глазами вижу Абхорренцию!

— Я сейчас этой Абхорренцией вам по шлему постучу, — не выдержала мадам Гортензия. — Это физика! Если бы я была теургом, я бы сделала себе новую спину, чтобы она не болела к вечеру, а не заставляла нитки прыгать! В Содружестве Соматиса это в начальной школе на уроках механики проходят!

Люций замер в дверях. Его религиозное мировоззрение столкнулось с суровой реальностью, в которой шерстяной плед мог причинить больше физической боли, чем проклятие Эгрегоров. Более того, он осознал чудовищный факт: если он сейчас вызовет карательный отряд и заставит их арестовать стопку одеял по обвинению в колдовстве, а экспертиза Синода докажет, что это просто физика… его отправят на свинцовые рудники за перерасход государственного бюджета.

Пауза затянулась. Инквизитор поправил съехавший шлем и пригладил вставшие дыбом волосы.

— В Доминионе Этерии, — строго и очень официально произнес Люций, — мы не доверяем стеклянным палочкам. И прыгающим ниткам мы тоже не доверяем.

Он достал из подсумка официальный бланк и огрызок свинцового карандаша. — Поскольку магии здесь нет, а физический вред сотруднику Инквизиции при исполнении нанесен… я классифицирую этот инцидент как «Халатное обращение с накопителями атмосферной агрессии в общественном месте».

Гортензия всплеснула руками. — Вы мне сейчас штраф выпишете за то, что у меня пледы пушистые?!

— Штраф — это в Палату Истинной Меры, — великодушно ответил Люций. — Я лишь изымаю орудие преступления.

Он очень осторожно, касаясь ткани перчаткой, сгреб один из пушистых пледов в охапку.

— В качестве вещественного доказательства. В казармах Ордена сейчас сквозняки, нам срочно нужно изучить этот… феномен… в условиях низких температур.

Мадам Гортензия смотрела, как Гроза Еретиков, бренча цинком, торопливо удаляется по улице с украденным одеялом в обнимку. Она вздохнула, достала амбарную книгу и аккуратно вывела в графе убытков: «Налог на глупость (Орден Розы) — 1 плед».

Все-таки в Соматисе были вещи более неизбежные, чем законы термодинамики. И это была бюрократия.

***

Мадам Гортензия до сих пор держит лавку на Торговых Рядах. Справки она не получила — в отличие от одного портного, о котором Барло расскажет позже. Но пледы продаёт. Говорит, после того случая продажи даже выросли. Инквизитор, сам того не желая, сделал ей рекламу. Барло считает — это справедливо.

Заметка на полях: «Барло проверил. Если долго тереть шерсть о шерсть в сухом воздухе — действительно бьёт током. Барло больше не трогает пледы без необходимости. Один раз хватило. Цинковые доспехи тоже больше не трогает. На всякий случай.»

А ведь инквизитор тот был по-своему прав. Не в том, что пледы — демоны. А в том, что мир устроен сложнее, чем кажется. Иногда шерсть бьёт током, и это физика. А иногда человек заходит в комнату — и видит то, чего не должен видеть. И это уже не физика. Или физика, но другая, Барло точно не понял. Барло знает одну историю.

***

Барло задумался. В последнее время он слишком мало внимания уделял титулам. Это непорядок. Титулы — это как шляпа: если не носишь, люди думают, что ты без шляпы. Если носишь — люди думают, что ты важный. А если шляп несколько — ты уже не просто важный, а подозрительно важный. Барло предпочитает подозрительно важный вариант.

Барло сегодня присвоил себе три титула. Не потому что было нужно. А потому что шёл дождь, Барло сидел под навесом, и заняться было нечем. Титулы, в отличие от денег, можно делать бесконечно. Инфляции не будет.

Первый: Смотритель Мокрых Сапог. Барло наступил в лужу, когда переходил улицу. Сапог промок. Барло посмотрел на сапог и сказал: «Я присматриваю за тобой». Сапог не ответил. Но Барло знает — сапог оценил.

Второй: Главный Переговорщик с Трактирными Котами. Барло попытался согнать кота со стула. Кот не согнался. Барло сел на соседний стул. Кот перешёл на колени к Барло. Барло счёл это дипломатической победой. С тех пор Барло ведёт переговоры со всеми котами именно с этой позиции — с позиции стула, на котором уже сидит кот.

Третий: Хранитель Кривой Ложки. Барло нашёл в кармане ложку. Ложка была кривая. Барло не помнит, откуда она. Возможно, Барло украл её в трактире. Возможно, трактир украл её у Барло, а потом вернул — кривой. В любом случае, Барло теперь её хранитель. Ложка лежит в кармане и ждёт своего часа. Какой час — Барло не знает. Но когда он настанет, ложка будет на месте.

Когда-нибудь Барло издаст полный реестр. Книга будет называться «Титулы, Звания, Должности и Посты, Которые Барло Присвоил Себе Лично и Которые Больше Никем Не Признаны, Кроме Кривой Ложки». Ложка признала. Ложка всегда с Барло.

Два мира

Иногда человек видит то, чего не должен.

Барло услышал эту историю от одного врача. Встретил его в поезде. Врач ехал на конференцию, Барло ехал куда глаза глядят. Разговорились. Врач рассказал про случай из практики — тихий, без криков и огня. Но Барло почему-то запомнил его крепче иных громких историй.

Барло знает: большинство людей живёт в половине мира. Не потому что они глупые. А потому что вторая половина спрятана — как изнанка одежды. Все знают, что она есть, но никто не носит рубашку швами наружу. А есть те, кто носит.

Два мира

Руди Геллер проработал на фильтрационной станции «Остен-четыре» одиннадцать лет и за всё это время ни разу не нарушил инструкцию. Он приходил за полчаса до смены, проверял палладиевые кассеты по списку, отмечал температуру и давление в журнале, менял отработанные фильтры, заливал кислотную ванну, мыл руки и уходил. Инструкция состояла из сорока двух пунктов. Пункт семнадцатый гласил: «При замене насыщенных фильтров не находиться в фильтрационной камере дольше четырёх минут». Пункт восемнадцатый: «При обнаружении почернения палладия немедленно покинуть помещение и вызвать дежурного пневмохимика».

За одиннадцать лет Руди ни разу не видел почерневшего палладия. Насыщенные фильтры были серыми, иногда тёмно-серыми, как старая газета. Их полагалось менять раз в три дня. Он менял. Четыре минуты — замена двух кассет. Он укладывался в три с половиной.

В тот день он задержался на пятой.

Кассета номер шестнадцать застряла. Это случалось — металлическая рамка расширялась от перепада температур, и кассету приходилось выбивать. Руди поддел её монтировкой, потянул. Кассета не поддалась. Он дёрнул сильнее. Четыре минуты прошли — на стене висели часы с красной отметкой, — но кассета ещё держалась. Он ударил монтировкой по краю рамки. Кассета вылетела из паза и упала на бетонный пол.

Фильтр внутри был чёрным.

Не тёмно-серым. Не грязным. Чёрным — глубоким, матовым, с едва заметным маслянистым блеском. От кассеты тянуло теплом и странной вибрацией, которую Руди почувствовал. Как будто рядом ударили в низкий колокол, только звука не было, а дрожь осталась.

Руди стоял и смотрел. Пункт восемнадцатый он помнил наизусть. Но его тело не двигалось. За одиннадцать лет он ни разу не видел, как выглядит насыщенный палладий. Никто не видел — кассеты всегда меняли вовремя. А эта лежала на полу и была чёрной, и воздух вокруг неё плыл, как над костром.

Он наклонился и поднял кассету.

Руки обожгло — холодом, резким и сухим. Пальцы занемели. Он выронил кассету, она снова упала и раскололась. Чёрный порошок рассыпался по бетону, и над ним поднялось марево — зеленоватое, медленное, тягучее, как дым от сырых дров.

Руди побежал к двери. Пять минут сорок секунд.

Дежурный пневмохимик, когда Руди рассказал ему, побледнел и велел сидеть в комнате ожидания. Пришёл врач. Осмотрел Руди. Спросил, чувствует ли он тошноту, головокружение, звон в ушах. Руди не чувствовал ничего. Врач записал в карте: «Возможное облучение эфирной радиацией. Симптомов нет. Наблюдение».

Симптомы появились на следующий день.

Руди шёл на смену по обычному маршруту — мимо булочной, мимо старого дуба, мимо водосточной канавы. Он знал эту дорогу наизусть. Сегодня она выглядела иначе.

Булочная стояла на месте — облезлая вывеска, кривая дверь. Но вокруг трубы, из которой шёл печной дым, кружили светящиеся точки — десятки, может быть, сотни. Они вились спиралью, ныряли в дым и выныривали обратно, и каждая оставляла за собой тонкий золотистый след. Руди замер. Точки не исчезали. Они двигались целенаправленно — как птицы над тёплым полем, только быстрее и без крыльев. Он вдруг понял: их притягивает тепло. Или не тепло. Может быть, запах печёного хлеба, который в этом другом слое мира выглядел как золотистый пар. Руди не знал точного слова.

Он пошёл дальше. Старый дуб — тот самый, под которым он иногда сидел в обед, — стоял на месте. Но вокруг его ствола, в том другом слое, поднималась вверх гигантская тень — в три, в четыре раза выше самого дерева. Она повторяла форму кроны, только была прозрачной и чуть светилась по краям, и внутри неё что-то плавало — длинное, плоское, похожее на ската. Существо медленно обходило ствол по спирали, и от него тянулись вниз тонкие нити, которые входили в кору и исчезали. Руди показалось, что оно пасётся. Что дуб для него — как луг для коровы.

У водосточной канавы он увидел мёртвую кошку. В Сомкратии это был просто труп — серая шерсть, остекленевшие глаза. В Пленуме от кошки поднимался туман — густой, сизый, с багровыми прожилками. Туман медленно тек вдоль канавы, и к нему отовсюду сползались мелкие существа — бесформенные, тёмные, похожие на мокрую золу. Они всасывали туман, раздувались, становились светлее и уползали обратно в щели между булыжниками. Руди смотрел, как работает пищевая цепочка другого мира, и чувствовал себя браконьером, который случайно забрёл в чужой лес.

Люди изменились тоже.

Мастер Клаус, начальник смены, — толстый, лысый, вечно потеющий — в реальности он был просто неприятным человеком. Теперь Руди видел его в двух слоях сразу. В Пленуме левое плечо Клауса обросло чем-то мохнатым, бурым, и это мохнатое шевелилось в такт его дыханию. Когда Клаус кричал на кого-то из рабочих — а он кричал часто, — мохнатое увеличивалось в размере и набухало, как губка. Когда Клаус успокаивался, оно опадало. Руди вдруг понял: эта тварь питается его гневом. Она не мучает Клауса. Она просто живёт на нём. Как клещ на собаке.

Он встретил соседку, госпожу Марту, вдову. Она шла с корзиной белья и улыбнулась Руди. В Пленуме от неё тянулся длинный серебристый шнур — тонкий, как паутина, и почти прозрачный. Он уходил куда-то вверх и в сторону, и где-то далеко, за крышами, пульсировал ответный огонёк — слабый, едва различимый. Руди подумал о её муже, который умер год назад. О связи, которая не рвётся. О том, что в Пленуме мёртвые, возможно, не уходят до конца. Или уходят не сразу. Или он просто видел память о них, застывшую в толще реальности, как муха в янтаре.

Он не знал. И боялся спросить у госпожи Марты — просто потому что нельзя спросить у человека, видит ли он серебристый шнур, который привязан к его грудной клетке.

Вечером он добрался до дома. Закрыл дверь на засов. Сел на кровать и смотрел в стену.

Стена больше не была пустой. По ней медленно ползали размытые цветные пятна — он понял, что это следы. Кто-то проходил здесь. В Пленуме. Может быть, час назад. Может быть, год. Пятна жили своей жизнью — одни тускнели и гасли, другие разгорались ярче, и внутри них проступали контуры — нечёткие, как отпечатки пальцев на стекле. Руди смотрел на них и думал о том, что его дом населён гораздо плотнее, чем он предполагал.

Он встал, подошёл к зеркалу и заставил себя посмотреть на себя.

Из его левого глаза росла тонкая серая нить. Она уходила вверх, проходила сквозь потолок и исчезала. Он потянулся, чтобы схватить её, — пальцы прошли сквозь нить, но она дёрнулась. Он почувствовал это. Где-то глубоко в глазнице, почти в мозгу. Как будто кто-то дёрнул за леску, привязанную к зрительному нерву.

Нить была соединением. Он понял это сразу. Между ним и станцией. Между его телом и расколотой кассетой. Палладий втянул в себя столько грязной Пневмы, что стал частью Пленума, и Руди, коснувшись его голыми руками, стал частью Пленума тоже. Теперь они были связаны. По нити что-то текло — не кровь, не воздух, не свет. Информация. Он смотрел на неё и понимал: она не исчезнет, пока существует кассета. Или пока существует он.

Он лёг на пол и закрыл глаза. Темнота под веками была зеленоватой — как-то марево над расколотым фильтром.

На третий день он перестал понимать, какой мир настоящий.

Он сидел в приёмной у врача. Рядом на стуле сидел человек с газетой — обычный рабочий, усталый, в замасленной робе. В Пленуме от его головы расходились светящиеся круги — медленные, ровные, как от камня, брошенного в воду. Руди смотрел на них и думал: мысли. Он видит мысли этого человека. Или отголоски мыслей. Или то, во что мысли превращаются, когда покидают голову.

Вошёл врач — тот же, что осматривал его в первый день. Он сел за стол и открыл карту Руди. В Пленуме его пальцы оставляли на бумаге длинные фосфоресцирующие полосы. Руди смотрел, как они гаснут.

— Господин Геллер, вы меня слышите?

— Слышу.

— Какие симптомы?

— Я вижу Пленум, — сказал Руди. — Он наложен на наш мир. Два слоя в одной точке. Я вижу оба.

Врач отложил ручку.

— Эфирная радиация. Палладий был насыщен до предела. Кассета раскололась?

— Да.

— Сколько минут вы были в камере?

— Почти шесть.

Врач помолчал и посмотрел в окно — сквозь которое Руди видел, как по карнизу ползёт что-то плоское, переливаясь цветами, которых нет в Сомкратии.

— Палладиевое облучение необратимо, — сказал врач. — Но его последствия могут ослабнуть. Некоторым становится легче через несколько месяцев. Некоторым — нет. Ваш Велум повреждён. Связь между вашим телом и вашей душой теперь тоньше, чем у обычного человека. Вы видите второй слой. Возможно, вы будете видеть его всегда.

— Там живут твари, — сказал Руди. — На людях. Внутри людей. Вокруг них.

Врач посмотрел на него долгим взглядом.

— Пленум населён, — сказал он. — Это экосистема. Другая реальность со своими законами. Существа, которых вы видите, не злые и не добрые. Им всё равно. Они просто живут. Всегда жили. Вы просто раньше их не видели.

— Но они питаются гневом, — сказал Руди. — И горем. И печным дымом. И…

— Да. А голуби питаются хлебными крошками. Что с того?

Руди замолчал. Врач выписал ему освобождение от работы на месяц и велел больше времени проводить на свежем воздухе. Руди взял бумагу и вышел.

На улице шёл дождь. Капли падали на мостовую, и в Пленуме каждая капля оставляла после себя крошечную воронку — как будто вода проходила сквозь пол и утекала куда-то вниз. Руди посмотрел в одну из воронок и увидел далеко в глубине медленное движение — что-то большое и тёмное проплывало там, где кончалась брусчатка и начинался другой мир.

Он отвёл взгляд и пошёл на станцию.

Фильтрационная была пуста — ночная смена ещё не заступила. Руди открыл дверь своим ключом и вошёл. Кассеты, которые он заменил три дня назад, уже были серыми. В Пленуме они светились — ровное, спокойное свечение, как от углей в печи. Он прошёл вдоль ряда, касаясь их рукой. Металл был тёплый.

В углу лежала расколотая кассета. Чёрный порошок всё ещё был там — его не убрали. Зеленоватое марево поднималось над ним и уходило в потолок. Руди подошёл ближе.

Нить из его глаза дёрнулась. Он чувствовал её теперь постоянно — тугое натяжение, связь между ним и этой кучкой чёрной пыли. Марево над кассетой сгустилось, и он увидел.

Увидел Пленум целиком.

Не наложенным на Сомкратию. Не просвечивающим сквозь стены. Чистым. Огромным. Бесконечным. Пространство без горизонта, где не было верха и низа, где расстояния измерялись не в метрах, где время текло по спирали, и витки этой спирали были видны как слои света, уходящие в бесконечность. В этом пространстве двигались существа. Одни были похожи на рыб, другие на облака, третьи вообще ни на что не были похожи. Они плыли сквозь слои спирального времени, ели друг друга, размножались, умирали.

Руди смотрел на это и понимал: вот она, вторая половина реальности. Не ад. Не кошмар. Просто другой мир. Живущий по своим законам. И он, Руди Геллер, сменщик фильтрационной станции «Остен-четыре», теперь — часть этого мира. Его нить вплетена в ткань Пленума. Его душа больше не заперта в теле наглухо. Он открыт. Навсегда.

Он сел на пол у стены.

Кассеты гудели. Палладий втягивал грязную Пневму, очищал её, отсеивал хаос от стабильной энергии, оставлял себе шум и боль мира. Руди смотрел, как чистая Пневма — серебристая, прозрачная, почти невидимая — уходит в трубы, в машины, в город, а грязный осадок чернеет и ложится на дно кассет. И теперь он видел это в обоих слоях одновременно — как химический процесс и как метафизический. Два слоя одной реальности.

Он просидел так до утра. Когда пришла утренняя смена, его нашли спящим — он заснул впервые за три дня. Лицо было спокойное. Мастер Клаус растолкал его и спросил, что он здесь делает.

— Работаю, — сказал Руди.

— Ты отстранён. Врач запретил тебе…

— Я знаю. — Он встал и отряхнул комбинезон. — Но я нужен здесь. Кассету номер шестнадцать надо убрать. Она до сих пор фонит.

Клаус посмотрел на него долгим взглядом. Потом на остатки от кассеты. Потом снова на Руди.

— Ты её видишь?

— Я всё вижу, — сказал Руди. — И это, — он кивнул на кассету, — и другое.

Клаус помолчал. Потом кивнул — коротко, как кивают люди, которые решили не задавать лишних вопросов.

— Убирай. И дуй домой. У тебя освобождение на месяц.

Руди надел перчатки, подошёл к расколотой кассете. Нить из его глаза натянулась и задрожала. Он наклонился, сгрёб чёрный порошок, после чего отнес в кислотную ванну — медленно, осторожно. Ванна зашипела. Палладий начал растворяться в кислоте, восстанавливая структуру, возвращаясь в исходное состояние, чтобы снова стать фильтром.

Нить в его глазу ослабла. Но не исчезла.

Он вышел на улицу. Дождь кончился. Над городом вставало солнце — обычное, жёлтое. В Пленуме солнце выглядело иначе: оно было окружено кольцами, и каждое кольцо вращалось в свою сторону, и от них расходились волны, которые прокатывались по небу и уходили за горизонт. Руди стоял и смотрел.

Мимо прошла госпожа Марта с корзиной белья. Её серебристый шнур всё так же тянулся за крыши. Она кивнула Руди и улыбнулась. Он кивнул в ответ и вдруг понял — впервые за три дня, — что больше не боится. Пленум был другим. Чужим. Иногда жутким. Но он был. И Руди был его частью.

Он пошёл домой. Над трубой булочной всё так же кружили золотистые точки. В кроне дуба пасся плоский скат. Из водосточной канавы вылезали сытые твари цвета мокрой золы. Мир был двойным. И Руди Геллер, сменщик фильтрационной станции, был единственным человеком в городе, который мог видеть обе его половины.

Он не знал, подарок это или проклятие. Но решил, что будет жить с этим. Просто потому что другого выбора нет. И потому что золотистые точки над булочной были, пожалуй, красивыми.

***

С такими историями не шутят. Барло не будет сейчас врать, что сам видел нечто подобное. Не видел. Но верит. Золотистые точки над булочной — Барло в них верит. Они красивые.

После тяжёлого хорошо помогает работа. Не обязательно своя — можно просто смотреть, как работает кто-то другой.

Тарракский ювелир

Барло знает: в каждом народе есть кто-то, кто всё делает неправильно. У гулларов — тот, кто чертит кривую линию. У скритов — тот, кто соблюдает технику безопасности. У вашарри — тот, кто не умеет торговаться (Барло такого не видел). А у Тарраков — тот, кто не хочет ковать оружие.

Для Таррака не хотеть ковать оружие — это всё равно что для птицы не хотеть летать. Технически возможно. Но все смотрят на тебя с жалостью. Или с подозрением. Или с топором.

Барло встретил такого Таррака. Его звали Горм. Барло зашёл в одну сырную лавку в Карренте — хотел купить сыра. Сыр был средний. Но хозяин лавки оказался разговорчивым. Он сказал: «Вы знаете, я однажды сидел рядом с Тарраком, который продавал обручальное кольцо». Барло отложил сыр и достал перо.

Вот что рассказал сырный торговец.

Тарракский ювелир

Горма, сына Харга, выгнали из кузни Клана Шлакового Молота во вторник. В среду выгнали снова — он вернулся за своим зубилом. Зубило было маленькое, почти игрушечное, с гравировкой в виде цветка. Ни один уважающий себя Таррак не стал бы держать в руках зубило с цветком. Горм держал. Он вообще многое делал неправильно.

Например, он был тощим. Для Таррака «тощий» означало, что он весил около ста восьмидесяти килограммов вместо положенных двухсот пятидесяти. Мать говорила, что это временное — просто Горм мало ест. Отец говорил, что это позор — Горм много думает. И то, и другое было правдой.

Горм думал о красоте.

В Клане Шлакового Молота слово «красота» употреблялось только в двух контекстах: «красивый шов на тигле» и «красиво разлетелся шлак». Горм находил красоту там, где её не должно было быть: в прожилках кобальта на сломе чугуна, в игре искр над точильным кругом, в том, как припой заполняет трещину. Однажды он потратил целый выходной, выковывая миниатюрного шлакорога размером с ноготь. Шлакорог получился настолько детальным, что отец, увидев его, сперва замахнулся молотом, потом замер, потом долго молчал и наконец сказал:

— Это бесполезно.

— Красиво же, — сказал Горм.

— Красивое — бесполезно. Полезное — красиво. Это Закон Кузни. Ты знаешь Закон Кузни?

— Я знаю, что ты его только что придумал.

— Я придумал его двадцать лет назад, — отрезал отец. — Просто раньше не было повода его произносить.

Харг был уважаемым кузнецом, обладателем самого тяжёлого рукопожатия в клане и человеком, который считал, что металл должен работать. А его сын хотел делать украшения.

Горм пробовал объяснить. Он говорил, что люди носят кольца, серьги, броши — маленькие вещи, в которые вложен большой смысл. Что люди тратят на это серебро, платину. Что ювелирное дело — это тоже работа с металлом, только тонкая.

— Тонкая, — повторил Харг и сплюнул в горн. — Тонкая работа — это когда кромка клинка в треть толщины пальца. Это я понимаю. А то, что ты делаешь — это… баловство.

— Но…

— Ты вчера полдня выковывал застёжку для плаща. Плаща! Мы, не носим плащей. Мы носим фартуки. На фартуках нет застёжек. Мы их завязываем узлом. Ты потратил полдня на вещь, которой нет места в мире.

Горм хотел возразить, но отец уже надел фартук и ушёл в кузню. Разговор был окончен.

В четверг Горм принял решение. Он пойдёт в город людей и продаст свою работу. Если люди купят — значит, отец не прав. Если не купят — значит, отец прав, и Горм вернётся в кузню ковать до конца жизни.

В качестве пробного изделия он выбрал обручальное кольцо. Горм никогда не видел обручальных колец, но слышал о них от торговцев: люди надевают их на пальцы в знак того, что их сердца соединены. Это было красиво. Горм хотел сделать кольцо, которое будет соединять сердца по-настоящему. Чтобы намертво.

Он взял чугун высшей пробы. Добавил кобальтовую жилку для прочности и синего отлива. Три дня ковал и шлифовал. Результат весил три килограмма.

Мать, увидев кольцо, сказала: «Красивое». И заплакала. Горм не понял, от гордости или от горя.

Отец, увидев кольцо, сказал: «Если его уронить на ногу, сломает пальцы». И вышел.

Горм решил, что это комплимент.

В портовый город Каррент он шёл пешком три дня. Перевал, козьи тропы, грязный тракт. Кольцо нёс за спиной в заплечном мешке — тот натирал плечи даже через фартук.

Рыночная площадь Каррента гудела. Море было рядом, и воздух пах солью и рыбой. Горм никогда не видел моря. Оно ему понравилось — ровное, большое, тяжелое. Как хорошая наковальня, только мокрое.

Он выбрал место между лотком с сырами и прилавком, где продавали шляпы. Сырный торговец — толстый, румяный, с пальцами, похожими на сардельки, — покосился на Горма и на всякий случай отодвинул свой товар подальше. Шляпник — сухой, как вобла — наоборот, заинтересовался: «Если будете покупать шляпу, у меня есть размер на ваш… э… объём головы. Специальный. Пять лет лежит, ждёт своего часа». Горм не купил шляпу, но пообещал подумать.

Первые полчаса никто не подходил. Люди смотрели на огромного серого Таррака, сидящего на корточках перед кольцом размером с кулак, и решали, что это какая-то провокация. Или ловушка. Или театральная постановка. Двое мальчишек бросили в кольцо камешек — проверить, не загудит ли. Кольцо не загудело. Мальчишки убежали.

Первой подошла женщина лет сорока в чепце, с корзиной лука.

— Что это? — спросила она.

— Обручальное кольцо, — сказал Горм.

— Оно… большое.

— Три килограмма. Чугун с кобальтовой жилкой. Не ржавеет. Не гнётся. Не теряется.

— А если его надеть? — спросила женщина с любопытством человека, который никогда не наденет эту вещь, но хочет знать, что будет.

— Палец станет частью семьи, — сказал Горм. — Навсегда.

Женщина кивнула и ушла. Через минуту вернулась с мужем.

— Глянь, — сказала она, указывая на кольцо.

Муж посмотрел. Потом на свою руку. Потом на Горма.

— Это для кого? — спросил он.

— Для тех, чьи сердца должны быть соединены насмерть.

— У нас с женой сердца соединены, но пальцы мы бы хотели сохранить.

— Слабые пальцы — слабые сердца, — сказал Горм. — Это тарракская поговорка.

— Вы её только что придумали?

— Да. Но это не делает её менее верной.

Муж вздохнул и купил сыра у соседнего лотка.

Через час подошёл старик в мундире отставного сержанта. Он долго разглядывал кольцо, потом спросил:

— Из чего жилка?

— Чистый кобальт. Держит температуру до трёх тысяч. Не плавится.

— А если по нему ударить?

— Кольцо выдержит. Рука — нет.

Старик уважительно кивнул:

— У меня зять — кузнец. Хороший, но болван. Я ему на свадьбу подарил набор молотов. Он не оценил. А это, — он постучал ногтем по чугуну, — он бы оценил.

— Берите, — сказал Горм.

— Не могу. Дочь обидится. Она у меня хрупкая. Такое кольцо её к земле придавит. — Он помолчал. — Но если бы я женился второй раз… взял бы. Точно взял бы.

Он ушёл, а Горм записал в голове: «Люди, которые женятся второй раз — тоже покупатели». Это была полезная мысль.

К полудню вокруг Горма собралась толпа. Кольцо привлекало внимание — никто не мог поднять его одним пальцем. Какой-то подмастерье попытался, поскользнулся и сел на брусчатку. Его друг сказал: «Ну, теперь ты женат на мостовой». Толпа засмеялась. Горм тоже засмеялся — низким, раскатистым смехом, от которого у шляпника с прилавка сдуло две шляпы.

Сырный торговец, осмелев, предложил обмен: кольцо на три головки сыра. Горм отказался. Сырный торговец добавил четвёртую. Горм отказался снова. Сырный торговец вздохнул: «Понимаю. Настоящее искусство за сыр не продаётся». Горм не понял, что такое «искусство», но кивнул — на всякий случай.

И тут подошёл покупатель.

Молодой. В дорогом, но слегка мятом камзоле. С лицом человека, который собирается сделать глупость и знает об этом. Он не глазел, как остальные — он сразу протянул руку и взял кольцо. Взвесил. Перевернул. Провёл пальцем по кобальтовой жилке. Прищурился.

— Тяжёлое.

— Да. Не сдует.

— Я для невесты.

— Хороший выбор.

Покупатель поднял бровь.

— Тяжёлое кольцо — верная невеста. Не убежит.

Покупатель хмыкнул. Потом засмеялся — коротко, искренне, как смеются люди, которые только что поняли шутку и уже решают, кому её перескажут.

— Моя — из рода Дорнов. Своенравная. Знаешь род Дорнов?

— Нет.

— И хорошо. Не дай тебе Аргас с ними торговать.

— Я не торгую. Я кую.

— Это заметно. — Он снова взвесил кольцо в руке. — Она сказала: выйду, если докажешь серьёзность намерений. Я думал — серенаду заказать или дуэль. А тут — ты. С кольцом. Которое три килограмма.

— Три килограмма чугуна — серьёзно.

— Именно. — Он полез в кошелёк. — Сколько?

Горм задумался. Он не подумал о цене. Вообще. Харг всегда говорил, что цену назначает покупатель, а если покупатель ошибается, ему ломают лицо. Но сейчас лицо ломать не хотелось. Покупатель был хороший. Смеялся в нужных местах.

— Две унции серебра, — сказал Горм наугад.

— Две? — покупатель удивлённо моргнул. — Работа такого класса… ковка, шлифовка, воронение кобальта… ты что, шутишь? Это минимум пять.

Толпа загудела. Женщина с луком сказала мужу: «Я же говорила». Муж ответил: «Ты говорила про сыр». Сырный торговец начал мысленно пересчитывать сыр в серебро и расстроился.

— Пять, — повторил Горм, ещё не веря.

— Но при условии, — добавил покупатель, — что сделаешь ещё одно. Парное. Для неё. Сможешь?

Горм посмотрел на него. Покупатель не шутил. Он стоял, держал в руке три килограмма чугуна, и взгляд у него был такой, какой бывает у человека, который нашёл именно то, что искал, хотя сам не знал, что ищет.

— Сделаю, — сказал Горм.

— И браслет, — вдруг добавил кто-то из толпы. — Я возьму браслет!

Это был мужчина в купеческом сюртуке. Он протиснулся вперёд и ткнул пальцем в кольцо: «Если он делает такое — я хочу браслет. Чтобы на руку. Как у вас, у Тарраков. Только поменьше».

— Меньше — не получится, — сказал Горм.

— Тогда такой же. Килограмма на два. И чтоб с кобальтом.

— Сделаю.

— И мне! — крикнул кто-то ещё. — Брошь! В виде шлакорога. Как тот, что у тебя на фартуке вышит.

Горм посмотрел на свой фартук. Там действительно был вышит шлакорог — мать вышивала, когда он был ещё подростком. Шлакорог был кривоват, но узнаваем.

— Сделаю, — сказал Горм. — Полкило. Может, больше.

— Пусть больше. У меня жена теряет запонки. Пуговицы теряет. Шарфы теряет. Брошь в полкило пусть попробует потерять.

Толпа засмеялась. Горм опять засмеялся вместе с ней. Ему нравился этот звук — когда много людей смеются не над кем-то, а потому что им весело.

Он ушёл с рынка вечером. В кармане лежало пять унций серебра. В заплечном мешке — уже без кольца, лёгком, почти невесомом — лежали заказы: парное кольцо, два браслета, брошь-шлакорог. И ещё один, устный, от шляпника: тот попросил пряжку для шляпной ленты. «Чтоб ветром не сдувало». Горм пообещал подумать и над этим.

Обратно он шёл быстрее. Ноги не уставали. Мешок не натирал плечи. Он даже насвистывал — что-то среднее между кузнечным ритмом и песней, которую пели возчики на рынке.

Дома его встретил Харг. Сидел у горна, чистил молот. Увидел сына, отложил молот. Горм высыпал серебро на верстак. Пять унций. Монеты легли с глухим, увесистым стуком — так звучит только серебро.

Харг долго смотрел на серебро. Потом на сына. Потом опять на серебро.

— Пять унций?

— Пять.

— За кольцо.

— Да.

— От людей.

— Да.

Харг помолчал. Его лицо — покрытое шрамами, обветренное, суровое — медленно, как тектоническая плита, сложилось в гримасу, которую посторонний не распознал бы, но мать Горма, стоявшая в дверях, узнала сразу. Это была улыбка. Скупая, на миллиметр, но — улыбка.

— Значит, ювелир, — сказал Харг.

Он попробовал это слово на вкус, как пробуют новый сплав. Повторил — медленнее:

— Ю-ве-лир.

Потом кивнул.

— Ладно. Твоя кузня — дальний горн. Тот, что у восточной стены. Я им не пользуюсь. Меха старые, но тянут. Инструмент принесёшь свой. И ещё… — он замялся. — Мать сказала, бархат кончился. У неё был рулон. Купи ещё. В городе. У людей.

— Куплю, — сказал Горм.

— И запомни, — Харг поднял палец. — Никаких плащей. Плащи — баловство.

— Плащи не делаю. Пряжки к ним делать буду.

Харг замер.

— Пряжки… к плащам.

— Шляпник заказал. Чтоб не сдувало.

Харг долго смотрел на сына. Потом махнул рукой — так машут на дым из горна, когда он слишком густой.

— Ладно. Пряжки. Пусть будут пряжки. — Он поднял свой молот. — Есть иди. Мать пирог испекла. С капустой. Горячий ещё.

Горм пошёл к дому. На пороге обернулся:

— Отец.

— Чего?

— Спасибо за горн.

Харг не ответил. Он уже зажигал огонь. Но Горм видел — видел в отблесках пламени — что улыбка с его лица так и не сошла.

Вечером, после ужина, он сидел на крыльце и смотрел на звёзды. В одной руке он держал свой маленький молот. В другой — кусок угля, на котором уже набрасывал эскиз серьги.

Серьга, по его прикидкам, должна была весить около полукилограмма и крепиться к уху на кобальтовый зажим. Харг, наверное, скажет, что серьга — это просто кольцо, которое неправильно надели. Но это будет завтра. Или послезавтра. Или через месяц. Времени теперь много.

Горм, сын Харга из Клана Шлакового Молота, подбросил уголёк в ладони, поймал его и улыбнулся. Красота — это тоже металл. Просто её нужно уметь ковать.

***

Барло дописал и улыбнулся. Горм, сын Харга. Первый Таррак, который победил отца не молотом, а серебром в кармане. Барло надеется, что серьга с кобальтовым зажимом у него получилась. Полкило — это серьёзное украшение. Если женщина носит серьгу в полкило, она либо очень сильная, либо очень любит. В обоих случаях мужчине стоит быть осторожным. Барло это запомнил.

Отец и сын. Тема непростая. У Барло с отцом было… по-разному. Но эту историю Барло расскажет в другой раз.

Матеуш

Барло не воевал. Табор не воюет. Табор уходит. Но Барло видел войну. Вернее — видел тех, кто с неё вернулся. Некоторые возвращаются целыми — руки, ноги, голова на месте. А внутри — пусто. Или наоборот — внутри так полно, что лучше бы пусто.

Теурги на войне — особая тема. Им нельзя ошибаться. Не потому что за ошибку отчитывают. А потому что цена ошибки — не увольнение. Цена ошибки — жизнь.

Барло услышал эту историю в поезде. Сосед по купе — пожилой мужчина, бывший санитар — всю дорогу молчал. А перед самой станцией вдруг сказал: «Был у нас один офицер. Хороший. Только на свист дёргался. Я спросил — почему. Он не немного помолчал. А потом рассказал». Барло просто записал то, что услышал. Записал и долго сидел, глядя в окно.

Матеуш

Когда лейтенант Матеуш Коваль впервые за три месяца улыбнулся, его ротный писарь немедленно записал это в журнал как происшествие. Писарь был дотошный. Он фиксировал всё: расход боеприпасов, температуру воздуха, количество раненых, моральное состояние личного состава. В графе «лейтенант Коваль» он писал одно и то же уже девяносто два дня: «Не спит. Не улыбается. Выполняет обязанности». Сегодняшняя запись была исключением, и писарь, сам того не зная, зафиксировал последний хороший момент в жизни лейтенанта до того, как всё пошло к чертям.

Был декабрь. Четвёртый месяц войны. Траншея, сектор «Игла», восточный фланг. Снег лежал бурый от вскопанной земли. Небо было серое, низкое, тяжёлое.

Матеуш сидел на ящике из-под патронов и читал письмо от жены.

Она писала, что дочь научилась ходить. Что на ярмарке продавали мёд искровиков, но она не купила — дорого. Что крыша в доме протекает, но сосед обещал починить к весне. Что она ждёт.

Матеуш перечитал письмо трижды. Убрал в нагрудный карман. Улыбнулся. Писарь сделал запись.

Через час начался обстрел.

Это были тяжёлые сурьмяные снаряды. Четыре разрыва за тридцать секунд. Траншею заволокло серым туманом. От этого тумана не спасало ничего. Сурьма проникала всюду. Она оседала в лёгких и разъедала их изнутри. И одновременно — гасила любую теургию, любой разрыв, любой контакт с Пленумом.

Матеуш видел, как облако ползёт по траншее к его людям. Двадцать человек. Они смотрели на него. Они знали — он теург. Он может что-то сделать. Так им говорили. Они верили.

Матеуш разорвал Велум.

Воздух вокруг него пошёл рябью, как над раскалённым железом. Запахло палёным волосом и чем-то глубинным, как из погреба, в котором десятилетиями лежал лёд и мёртвые крысы. Он тянул тепло из воздуха. Весь объём траншеи, все кубометры серого сурьмяного тумана — он вымораживал их. Сурьмяная взвесь должна была замёрзнуть, выпасть серыми кристаллами, осесть на дно траншеи, не дойдя до лёгких.

Облако начало густеть. Серый туман превращался в ледяную крошку. Сурьма кристаллизовалась. Матеуш чувствовал, как частота дрожит — сурьма вносила помехи, царапала, визжала на границе слышимого, — но он держал. Он был лучший на курсе. Он знал, что делает.

А потом частота лопнула.

Сурьма — она вгрызается в разрыв, как ржавая пила в сырое дерево. Матеуш почувствовал это затылком. Тихий, мерзкий звон внутри черепа — и контроль ушёл. Частота, которую он держал, вырвалась, как влажная верёвка из рук, и он не успел её перехватить.

Абхорренция.

Сомкратия не прощает дыр. Он отнял у воздуха огромный объём тепла — и теперь Сомкратия забирала его обратно. Вся энергия, которую он вытянул из облака, хлынула в точку разрыва. В него. И в каждого, кто стоял рядом.

Это было мгновенно и бесконечно.

Матеуш увидел, как лицо писаря — тот стоял в трёх шагах — пошло красными пятнами. Пятна вздулись волдырями за один вдох. Волдыри лопнули, и из-под кожи брызнула прозрачная жидкость — плазма, выдавленная кипящей кровью изнутри. Писарь открыл рот, и изо рта у него пошёл пар — густой, белый, как из кипящего чайника. Глаза закипели. Он упал, выгнувшись дугой. Его позвоночник хрустнул — мышцы сократились от жара с такой силой, что сломали кость.

Рядовой слева схватился за горло — пар шёл у него из ноздрей, из ушей, из-под век. Кожа на лице вздувалась пузырями, как молочная пенка, и лопалась с мокрым звуком. Кто-то пытался бежать — сделал два шага и рухнул, ударившись лицом о мёрзлую стенку траншеи. Щека прилипла к земле и зашипела. Кто-то кричал — один-единственный крик, короткий, потому что голосовые связки обварило паром изнутри раньше, чем воздух вышел из лёгких.

Самый молодой — мальчишка, которого на прошлой неделе перевели из учебного батальона, — умер сидя. Он привалился спиной к ящику с патронами, опустил голову на грудь и просто перестал дышать. Матеуш видел, как его затылок — под коротким ежиком волос — стал багровым, потом бурым, и волосы начали выпадать клочьями. Кожа слезала вместе с ними.

Матеуш стоял в центре этого. Ожоги пришли сразу — правая рука, плечо, шея, бок. Кожа вздулась и лопнула под мундиром. Боль была… он не мог её описать. Остались только зрение и слух. И он смотрел на солдат, которых убил.

Самый страшный звук был не крик. Самый страшный звук — тишина после того, как всё кончилось. Пар поднимался от тел в морозный воздух. Шёл снег и таял над траншеей, не долетая до земли. В траншее было тепло и влажно, как в бане. Пахло варёным мясом.

Матеуш лежал на дне траншеи и смотрел на тела. Писарь лежал ближе всех. Его журнал, раскрытый, с недописанной фразой «лейтенант Коваль улыбнулся», упал рядом. Ветер перелистывал страницы. Снег падал на чернила и таял, размывая буквы.

Через двадцать минут пришли санитары.

Они спустились в траншею и остановились. Один перевернул тело писаря — лицо было багровым, неузнаваемым. Другой подобрал журнал. Третий подошёл к Матеушу, посмотрел, жив ли, и позвал остальных.

Матеуш не мог говорить. Он разжал обожжённые губы и просвистел.

Санитар переглянулся с напарником. Они подняли Матеуша на носилки и понесли. Журнал сунули в его вещмешок — он попросил жестом.

Военный врач написал в отчёте: «Термическая Абхорренция. Мгновенное закипание крови. Семнадцать рядовых, два сержанта, один писарь. Офицер выжил. Ожоги второй степени правой стороны тела».

Матеуша судили. Трибунал длился два дня. Статья — «неумышленное уничтожение личного состава вследствие превышения допустимого уровня теургического воздействия». Такой статьи вообще не было в уставе, её пришлось дописывать специально. Прокурор требовал пожизненного. Защитник — седой теург из штаба — доказывал: лейтенант Коваль действовал согласно уставу. Угроза сурьмяного облака была реальной. Времени на эвакуацию не было. Решение о теургическом воздействии было единственно возможным.

Всё это было правдой. Но двадцать человек не стали менее мёртвыми.

Приговор: действия признаны оправданными в боевой обстановке. Восстановить в звании. Вернуть в строй.

Вернуть в строй.

Матеуш выслушал приговор молча. Он понимал: это не милосердие. Теургов мало. Каждый на счету. Его не могут позволить посадить — он слишком ценен.

В тот же вечер он напился. Санитар, принесший бутылку, спросил: «Как себя чувствуете, господин лейтенант?» Матеуш ответил: «Я чувствую, как их кровь закипает».

Больше он не говорил о том дне ни с кем и никогда.

Солдаты его боялись. Это было правильно.

В марте военный врач заметил у него странный рефлекс — на свист лейтенант дёргал правой рукой. Врач записал в отчёте: «Возможна посттравматическая реакция. Рекомендована ротация».

Его перевели в другую роту. Он продолжал воевать. Жёг укрепления, замораживал переправы, превращал камень в песок под ногами наступающей пехоты. Восемь операций. Медаль в мае. Капитан в июне. Осколочное ранение в июле — пустяк.

В августе Матеуш получил назначение: форсирование реки, поддержка пехоты. Ледяной мост. Обошёл траншеи, осмотрел местность, составил план. Ночью сидел на ящике из-под патронов и читал письмо от жены.

Она писала, что дочь научилась говорить. Что крышу починили. Что весна тёплая. Что она ждёт.

Матеуш перечитал письмо трижды. Убрал в нагрудный карман. Заплакал — впервые с декабря. Тихо, беззвучно, глядя на чёрную воду.

Ночью он не спал. Смотрел в темноту. Слушал тишину, в которой — если прислушаться — всё ещё что-то тихо свистело.

На рассвете он построил ледяной мост. Безупречно. В этот раз он справился, как и всегда, впрочем. Пехота перешла реку и взяла высоту.

Вечером он сидел у костра и думал о том, что страх не проходит. Он просто становится привычкой. Каждый раз, разрывая Велум, он ждал отдачи. И знал: однажды она придёт опять.

В сентябре, во время рутинной операции по заморозке вражеского орудийного расчёта, он снова потерял контроль. Сурьмяный дым — они опять применили его, стандартная тактика. Частота сорвалась. Знакомый свист. Знакомый рывок.

Абхорренция ударила.

На этот раз выжили все.

Кроме него.

***

Нечего добавить.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге