Обложка Потоп

Потоп

Виктор Станкевич

0% прочитано
Стандартный
Виктор Станкевич

Потоп

Глава 1

****

Всё живое бывает мужское и женское. Всё живое тянет друг к другу, так было всегда и так будет.

Небесный Камень носился в холодном пространстве и взирал на вожделенную Землю, голубую, податливую. Он носился, взирал, копил силу. Многие камни смотрят на Землю, у немногих есть сила, достойная Женщины. Камни сталкиваются в борьбе, бьются неистово друг о друга и сливают вместе свои пути. Наконец, выявляется тот, кому суждено. И теперь уже ничто его не остановит. Свершится любовь, вслед за ней придёт смерть, как за днём идёт ночь а за летом зима. Но от той любви будет новое. Явится новое. Новый мир.

Сверкающий молот рассёк изумлённое небо, надорвал его в самом низу – и тогда из разрыва обрушился Грохот и заткнул уши всем, кто мог слышать. А после вспыхнул полуночный свод, и безбрежный огонь застил глаза. Содрогнулась земля, ушла из-под множества ног, и только огненный ветер один понёсся над нею быстрее любых бегунов, быстрее ошпаренных птиц, свалившихся с неба. Сотрясались скалы, валились деревья. Погибель пришла в этот мир. Погибель для нерадивых. Смерть накрывала тёмным крылом всякого без разбора.

Недолго горела трясущаяся земля. Будто сжалилось небо, пролилось великим дождём, как слезами горючими. Много слёз лилось на землю. И не было дня, не было ночи, не было солнца и звёзд и луны тоже не было, никого. Одни только слёзы небесные.

Выл безудержный ветер, лил безудержный дождь. Те, кто сумели спрятаться от огня и обвалов, не могли теперь спрятаться от воды, потому что вода была всюду – и сверху, и снизу. И не мог никто открыть рта, чтобы вдохнуть. Вдыхал воду. Погибель пришла в этот мир. Погибель для нерадивых.

Вскоре вовсе скрылась земля, и волны сомкнулись над нею. Огромные волны вздымались как горы и не встречали препятствий в своём сокрушительном беге. И тогда успокоились воды, решив, что всё кончено. И сонмища духов носились над водами и хохотали. А тревожные души искали в пучине свои пристанища. И не находили.

Плач и скрежет зубовный для тех, кто остался.

Погибель.

****

Сосновый Корень взирал, как смыкаются воды. Длинные серые волны бежали по чёрной земле, от которой шёл дым; вода омывала горящую землю и успокаивалась, только немного шипела, бурлила в избытке сил. А он был вне этих сил, он находился где-то сверху, он слышал шипение, видел – и не удивлялся. Ему было словно бы холодно, как будто бы холодно, неуютно и неприкаянно. Он больше не знал, где он сам. Знал, как плещутся серые волны и знал, как понуро шипит обугленная земля, и ещё что-то знал, нечто, может быть, важное, но, похоже, ему не было особого дела ни до чего.

Земле больно. Это тоже он знал, что земле больно. И воде больно. И небу. У неба выдраны корни. Всем больно. Наверное, и ему. Да, ему тоже. Только кто это, он? Только где это, он? Неприкаянно. Неуютно. Плохо. Плохо ему. Плохо всему. Нет нигде опоры.

Волны несли с собой хлам, мёртвую плоть: щепки, ветки, кусты, просто грязь. От этой грязи мутило, ветер испытывал тошноту, и сама вода испытывала – и он тоже… Особенно он.

Он тоже как будто был теперь хламом. Его мутило, и он был самой этой мутью. Муть взирала, как её мутит. Муть мутилась. Мутилась. Мутилась. И ей было плохо. Самой мути – плохо.

Живительный розовый луч вдруг разрезал серую мглу и заиграл, заискрился. Мутный почувствовал, что узнаёт этот луч, вот-вот узнает – и луч изменился, стал жёлтым, золотисто-жёлтым. А он – не узнавал. Наверное, он просто умер. Кажется, умер.

Ему снова припомнилась вся его жизнь, земная жизнь. Припомнилась разом, вся сразу, будто кто-то вместил всю эту жизнь в один хрупкий опавший листок, и он мог теперь вертеть этот листок на ладони, промеж равнодушных пальцев, и разглядывать каждую хрупкую жилку.

Он предчувствовал беду, как и все, но так было ему суждено, и он сам сделал свой выбор, сам… и не сам. Он, который не сам, нелепо бахвалился, будто вскарабкается на деревья, уста его бахвалились, но он настоящий ведь был уже там, был уже тут, где-то тут – а там валились деревья, сощипанные могучим ветром как травинки – и куда было взбираться бахвалу, куда?

Он не испытывал боли. Ничуть не испытывал. Он не боролся, он подчинился безропотно своему выбору – и волны сразу же оказались под ним, а он барахтался тут, где-то тут, в холодной мутной полумгле.

А внизу, там, что-то опять изменилось. Показалась земля, не покрытая водами, и по этой земле брёл человек, волочил разбухшие ноги по хлюпающей траве. Тяжко было бредущему. Измождённый, промок до костей – Сосновый Корень ощутил это так явственно, будто сам промок до костей, хотя чему было теперь промокать и где его кости?.. Но его кости тоже промокли, не меньше, а тот человек – опять ему показалось, будто он узнаёт, вот-вот узнает, вот-вот… Он уже шёл вместе с ним, волочил ноги, переставлял,.. остановился. У них появилось желание, хилое, сирое. Это желание быстро окрепло, уселось на плечи – и теперь ещё труднее стало им идти. Нет, желание они оба отпустили – зачем надрываться? – и оно понеслось к своей цели, стремительно понеслось, оставляя за собой тонкую струйку бесплотного дыма, тоньше сухожилия. Желание сразу достигло сухого места, где густой бурелом, где можно развести огонь, обогреться, просохнуть. Желание зовёт их обоих к себе и манит, он уже чувствует запах близкого дыма, заранее слышит треск полыхающих сучьев, они приближаются ближе, всё ближе – но почему тот второй спотыкается, почему? Повалился на мокрую землю, поднялся обратно, встряхнулся – и вспомнил. Вспомнил отпущенное желание, вернул к себе, усадил опять на плечи – и оно уже никуда его не позовёт, их не позовёт. Не трещат горящие сучья, не пахнет дымом… Они тащат желание сами. И тащат прочь. Они. Он – и его мокрые кости. Тащат совсем не туда. Он теперь знает, а тот… Тот ведь умер. Как все.

Внизу плещутся грязные воды, рокочут. Вздутый труп могучего льва качается на волнах, словно дубовый обрубок. Вкруг него, подобные лодкам, плывут деревья без веток, и с ветками тоже плывут, и с зелёными листьями.

Нет больше Соснового Корня, нет льва, нет деревьев. Нет даже земли.

Умерли все.

Как же иначе?..

Мир погиб… Все погибли… И муть тоже умрёт. Одна не останется. Нечего ей одной тут оставаться. Умрёт.

****

Мгла вдруг вспыхнула ослепительным белым огнём как раз в тот самый миг, когда он только успел подумать: «Наверное, больше ничего и не осталось, кроме тьмы и дождя». Он был не прав. Во вспыхнувшей тьме будто бы показалась гора, полыхнула внезапно и тут же исчезла, будто почудилась, утонув в оглушительном грохоте. Духи взбесились. Сколько же терпения у их бешенства. Людям такое не вынести. Плот швырнуло куда-то вниз, крутануло – может быть, они падали в бездну, может быть, вода расступилась под ними и открыла лоно земли, завлекая в Подземье… – нет, ещё нет, воды не расступились, волна ударила в лицо, проникла внутрь… и ничего не случилось, ничего не было, опять ничего. Он просто откашлялся, вода вновь схлынула, верёвка держала его, ничего не случилось. Кажется, ему на мгновение стало скучно. Даже дождь неожиданно прекратился, схлынул куда-то вместе с волной и больше не бил по щекам, он не ощущал, ничего не было, будто мир остановился, будто надоело, просто надоело – и ничего больше не было. Совсем ничего. Только кто-то истошно кричал сквозь завесу: «Ребёнок, где мой ребёнок?!»

Вода забрала ребёнка. Забрала и успокоилась. И он удивлялся: «Сколь мало, оказывается, нужно этой бурной воде, неужто так мало, неужели он остаётся? Выходит, что так».

Плот опять покачнулся и задрожал, заходил ходуном. Взвизгнул ветер и донёс издалека чей-то новый голос. Знакомый голос. Пёстрый Фазан звал людей.

Ветер ответил Фазану, только неистовый ветер. Засвистел, застонал, заскулил, захрипел. Закружил связку брёвен. Где-то там вместе с Пёстрым Фазаном и его дочка, где-то там, а здесь – здесь они погибают: он, вдова и шаман. Может быть, уже все погибли, может быть, он остался один – и Пёстрый Фазан только зовёт его к остальным, зовёт туда, где расступятся волны, туда… Его гулко стукнуло по голове или он сам стукнул бревно головой – и ещё раз, и зазвенело, а потом ничего он не слышал, верх и низ поменялись местами, только он не чувствовал ничего, совсем ничего. Тьма наружная обернулась тьмой внутренней, две тьмы слились в одну, гул угас – и ничего больше не было, ничего кроме тьмы, усталой продрогшей тьмы.

Всё же кто-то присутствовал и внутри тьмы. Кто-то знакомый. Лев… Рыжегривый. Рыжегривый был на своём месте, и его очи хранили свет солнца. Его глаза говорили: «Брат, ты остаёшься!» – и он сам это знал. Тьма это знала. И тогда мир изменился. Упала завеса.

Теперь он глядел не глазами, а чем-то другим. Он видел, как пляшут огни, но не видел воды, и тумана не видел, и тьмы. Кто придумал туман, когда есть только Сила, когда есть Её пляска, извивы, прыжки. Он видел мерцание и трепетание, изумительное по красоте, а в сердцевине – свой Путь. Его путь мерцал, серебрился и был живым. Он видел, а кто-то тряс его за плечо и кричал прямо в ухо: «Брат, ты остаёшься!» Он соглашался. Он согласился, открыл глаза – и увидел прежнюю тьму. Кто-то держал его руку, кто-то дышал рядом с ним, и он вспомнил это дыхание. Шаман Еохор. Он снова почувствовал дождь, ощутил кожей сырость, великую сырость, как слёзы, небо рыдало навзрыд,.. но шаман держал его за руку и говорил в его ухо:

– Мы все как один. Кто-то должен ответить. Режущий Бивень остаётся. Еохор – уходит. Пусть заберут Еохора. Пусть остальные живут!

Он хотел возразить, наверное, хотел возразить и схватил за руку Еохора, он не хотел отпускать, непонятными показались слова, непонятными, как и всё остальное, как тьма, как дождь, как сырость… Откуда всё это, он не понимает. Он не понимает. Но Еохор вырвал руку. Ещё говорит:

– Режущий Бивень хотел перемен. Теперь пускай остаётся со своими переменами. Теперь никто ему не помешает их устанавливать. Некому помешать. Еохор уходит!

Режущий Бивень не понимает. Не слышит он ничего. Не хочет слышать. Всплеск только слышит. Как будто всплеск. Кто-то плюхнулся в воду, потому что той мало ребёнка, никак недостаточно – но почему? Почему…

Опять вспыхнуло белое и показалась гора. Примерещилась. Потом грохнуло, тряхануло, он куда-то подпрыгнул и куда-то упал. И там не было льва. И шамана. Только тьма. Непроглядная тьма. Даже вдова не кричала. Никто. Совершенно никто. Путь лежал через тьму. Его путь.

Он пошёл.

Его встретили злобные духи, озверело набросились со всех сторон сразу и разорвали по косточкам, словно стая гиен. Он не противился. Таков был его путь. Весь мир разорван отныне. И он.

Глава 2

****

Сколько можно плакать? Плакала, плакала… Ей надоело. Да, плоты разлучились, да, кругом тьма, ещё дождь и вода, с нею рядом только отец, один лишь отец, но – она станет женщиной совсем скоро. Может быть, уже стала. Ежели им предстоит умереть, она умрёт женщиной, а не ребёнком. Духи её посвятят.

– Лю-ю-ди! – отец вновь кричит во тьму. Тщетно. Только ветрила дразнить. Опять налетели всем скопом, подхватили, завертели – вот и все люди… Хоть бы звёздочку на небе увидать или луну… Где они все? Где же? Неужели мир погиб? Разве может так быть? Неужели они с отцом последние люди, последние, самые-самые?..

Она снова с надеждой вглядывается во тьму. Плещутся волны, хлещет дождь – и ни зги не видать, ни зги. За что такие напасти, что они нарушили, какие запреты?.. Один шаман, может быть, ведает. Но где он, шаман? Где?

– Лю-ю-ди! – кричит отец. Она еле видит его в трёх шагах, еле видит. Но он сам идёт к ней, осторожно вышагивает, покачиваясь вместе с плотом, только бы не отвязал верёвку, неужели он отвязал?..

– Никого нет, дочка. Никто из людей нас не слышит. Мы остались одни. Наедине с бурей.

Она пытается улыбнуться: не отчаивайся, отец, выстоим! Видит ли он её улыбку?.. Кажется, чувствует.

– Станешь женщиной безо всякого посвящения, дочка. Если это выдержим.

– Конечно, отец. Кому меня посвящать? Только тебе.

Они оба смолкают. Не может так быть. По-детски она сказала. Неловко. Но они всё равно умрут ведь от голода, если прежде их не потопит. Всё равно. Ведь она хочет есть, что-нибудь положить в рот, хоть что-нибудь, хотя бы мокрый палец, если только не видит отец.

Отец уходит на свой пост, чтобы снова кричать с того края плота. Почему он кричит с того края, в ту сторону? Надо было спросить. Но теперь во рту палец. Наверное, Режущий Бивень в той стороне. Наверное, отец всё-таки знает. Напрасно они не дали ей слова, нужно было вскакивать всем на один плот, всем. Было бы у неё слово, она бы настояла. А теперь – разлука. Умирать вместе, наверное, веселей.

Она попыталась представить, как умирает в объятиях Режущего Бивня, в крепких объятиях, жарких – и не получилось представить. Духи озлились за нечестивые мысли. Белый свет резанул по глазам. Она даже зажмурилась от неожиданности, а когда обратно раскрыла глаза, ничего уже не было. Только тьма. И ещё грохот.

Подстёгнутый грохотом, ветер взбесился. Их стало швырять, словно щепку. Их и раньше швыряло, как щепку, но теперь это была уже щепочка, просто соломинка под натиском волн. Вверх-вниз, вверх-вниз, до тошноты, как на качелях, когда ставят бревно продольное на бревно поперечное, как на гигантских качелях.

Ей вдруг вспомнилось детство сквозь тошноту. Как они качались на брёвнах. Лесная Поляна, Ежовая Лапка, другие подруги – где они все? Неужели их больше нет и не будет, никогда не будет, никогда… Разве может так быть? Ведь не может, никак не может, никак.

Буря с ней несогласна. Она прикрыла лицо рукой от ударов воды, но и сквозь руку полыхнуло в глаза ослепительным белым пламенем, загрохотало. Ударило чем-то по голове, по всему телу, гулко ударило; она успела взмолиться: «Верёвка, не подведи» - и всё погасло, потухло, исчезло.

****

Мать-Земля стонет. Далеко видно. Далеко слышно. Даже звёзды отводят глаза. Жалко им видеть, как Мать-Земля мучается. Но так суждено. Нет у звёзд своеволия. И у Земли тоже нет. Неминуемо то, чему быть. Не избегнуть того.

Мать-Земля стонет. Небесный камень ударил так сильно, не передать этой боли. Земля содрогнулась и сдвинулась. Словно согнулась от тяжести. Словно её перегнуло. Солнце будет вставать теперь по-другому. Если рассеется дым. Если изыдут тучи. Ежели восстановится небо, у которого выдраны корни. Не только Земля пострадала. Но все. Только Земле хуже всех.

Далеко теперь звёзды. За плотным туманом. За дымом и пеплом, за тучами пепла. И солнце неведомо где. Там, за пеплом, за дымом. Не улыбнутся Земле, не поддержат её. Одна она в горе. Сама по себе. Отделилась от неба. Оторвана.

Как такое случилось? Что должно быть, то и случилось. Имеющий уши мог слышать, что будет. Имеющий очи мог видеть, что будет. Имеющий сердце мог чувствовать. Но случилось. Мать-Земля в скорби, её дети погибли, много-много детей, ей самой больно, но так должно было быть. Не избегнуть.

Разве что духи спокойны. Духи и боги. Что им? Пополнение прибыло. А внизу мир очистится. Весь бренный мир до основания очистится огнём и водой, а после вырастет новый посев. Так, как угодно богам. Так, как они порешили по-своему. Красиво они порешили. Красиво смотрелось с их стороны. Величественно. Как и подобает.

Огненный молот Небесного камня ударил во льды на самом краю земли. Где ничего другого и нет кроме льдов. Льды от жара огненного камня превратились в пар. Пар поднялся высоко в небо, а оттуда излился великим дождём. Великим, но грязным и кислым. Но прежде дождя прокатилась стена из огня. По всей земле прокатилась, от края до края. Она сощипывала деревья, будто травинки, крушила скалы, расплёскивала реки, озёра и даже моря. Расплескала все воды. Смешала. Всё перемешалось. Огонь проносился над морем, море выплеснулось на сушу, суша горела и плавилась. Дым и смрад поднимались выше всех гор. Тех гор, которые не смогла сгладить стена огня. Совсем немногих она миновала. Тех, кто был в правильном месте. Тех, кто правильно делал. Но всё равно незавидна их участь. Всё равно, кажется, нет надежды для них. Ничего нет. Иссякли звёзды. Исчезла луна. Словно умерли все. Словно и не было. Как не было солнца. Нигде. Страшное происходило. Небывалое. Мрачное и безнадёжное. Для тех, кто остался внутри. Кто не ушёл из Срединного Мира. Остался на свою погибель.

Мать-Земля стонет. Небесный камень пытался её расколоть. Как орех хотел расколоть – на скорлупки и ядрышко. Чтоб рассыпалось всё. Но не рассыпалось. Мать-Земля устояла. Только согнулась от боли и горя. Только дрожит и стонает. Больно ей. Очень больно. Больно и жутко от того, что случилось. Так много погибло её детей, никогда всех не вспомнить, не перечесть. Но случилось то, что случилось. Что должно было быть. И так есть.

Старый мир умер. Мать-Земля на сносях. Может быть, сможет родить новый мир. Больно ей. Нескончаемы схватки. Но так боги решили. И помочь некому. Одной ей рожать. Нет повитухи.

****

Лесная Поляна трясла длинными косами. Какие чудные косы! Она попыталась окликнуть подругу, поприветствовать, но не услышала своего голоса, не ощутила. Словно она позабыла, как надо окликать. И ничего в этом не было странного. Просто она откуда-то сзади глядела на длинные русые косы, на Лесную Поляну, подругу. Та удалялась. Она как будто бы шла за нею, как будто бы даже хотела догнать – и не могла. Никак не могла. Не получалось.

Тогда она остановилась. Она вспомнила, как они собирали малину с Лесной Поляной – и тут же увидела сочные спелые ягоды, крупные-крупные. Ей так захотелось сорвать хоть одну ягоду, сладкую, нежную; во рту потекли слюнки, она могла это чувствовать, она стала чувствовать слюнки – и с этим очнулась. Со слюнками во рту… Или это была всего лишь вода.

Она сплюнула воду под себя. Удивительная тишина стояла вокруг. Прямо звенящая. Она даже потрогала своё ухо: может, его оторвало? Нет, её ухо оказалось на месте, и другое тоже, и окрестная тьма оставалась на месте, повсюду – но куда девался гул, хотя бы плеск волн?

Плот даже не шевелился под нею. Она испугалась. Где отец? Почему не кричит? Что случилось?

Она поднялась на ноги и перебралась туда, где должен быть отец. Там что-то лежало, она различала во тьме, что-то лежало, она потянулась к лежачему – но верёвка запуталась и осадила её. Она шлёпнулась на брёвна.

Что-то творилось не то. Она ни мгновения не сомневалась: отвязала верёвку, отшвырнула прочь и на четвереньках подобралась к отцу.

Он лежал без движения на спине. Он дышал, еле-еле дышал, и она хотела его растрясти, уже схватила за плечо – и осеклась. Зачем? В самом деле, зачем? Всё равно ведь все умерли. Даже волны угомонились. Даже дождь прекратился. Ничего уже больше не будет. Ничего, кроме тьмы. Ничегошеньки.

Она оставила отца лежать на его месте, медленно встала и ещё медленнее, бочком, подобралась к краю плота. Тёмные воды были недвижны и призывно манили. Да, что-то там находилось внутри этой тьмы, что-то имелось – и она всматривалась туда, долго всматривалась и, наконец, различила длинные-длинные косы.

Теперь она знала, как окликать. Шершавые слова тихо вырвались сами:

– Лесная Поляна, сейчас догоню… Пойдём за малиной… Вместе.

Её нога должна была сделать маленький шаг, совсем крохотный, просто утратить опору, но в темноте неожиданно заскулил волк, совсем рядом – и ноге стало страшно. Нога окаменела.

Не разгибая ноги, она осела на брёвна, на тихие скользкие брёвна. Она слушала волка. Так близко…

Пальцы руки потекли по бревну и нащупали в углублении что-то колючее.

Рыбину.

Она не удивилась. Она слушала волка. Ведь это Лесная Поляна зовёт её волчьим голосом из чрева тьмы. Ей надо собраться в дорогу.

Сейчас…

Глава 3

Его разорвали не сразу. Наверное, он сразу знал, что его разорвут, и как будто бы даже ждал. Или не ждал.

Его куда-то несла огромная птица с острым клювом из тёмного железняка. Ему не было больно в когтях этой птицы и не было страшно. Он верил ей, как дитё верит матери; он только вспомнил о матери – и уже сосал в потаённой пещере грудь старой женщины, волосатой, будто медведица. Её молоко было горьким, как воды внизу, но почему-то он чувствовал, что нужно высосать все эти воды, как можно больше. И он сосал. Хотя было горько. Волосатая женщина называла его странным именем «Смирный» и гладила жёсткой рукой по его голове. Он не знал этого имени, не отзывался.

А потом на него набросились духи. У одного глаза были из золотого камня, у других блистали рубинами. Они стреляли из луков, метали копья и пробивали его насквозь со всех сторон, словно огромную рыбу острогами. Самый главный дух имел три рогатые головы, его девять огненных глаз непрерывно моргали, а верхние зубы кусали нижние губы, с которых капала густая кровь. Этот дух, всё так же моргая, отхватил его голову длинными щипцами, словно вытащил уголёк из костра. Голова покатилась, её пробили копьём, пригвоздили к земле, чтобы она могла наблюдать, что вытворяют с обезглавленным телом беснующиеся духи.

Из безголового тела выпили кровь, отсосали все воды, потом разорвали на части, на клочья мяса, и разобрали все кости. Сонмища духов грызли его мясо, глотали сырые красные кусочки и что-то сплёвывали. Дух с крючковатым орлиным клювом подхватил сизый моток беспризорных кишок, обмотал вокруг своей шеи и таращил глаза. Другой дух ухватился за кишки, потянул на себя – и кишки лопнули, пролились. Духи с хохотом, с гиком опустились на четвереньки и стали вылизывать пролитое красными узкими языками, раздвоенными. А он откуда-то смотрел – и всё это будто его не касалось. Того, кто смотрел, и впрямь не касалось. Самый маленький дух, чёрный как смоль, волосатый, с копытцами, подошёл к оторванной голове и кривыми длинными пальцами выдрал глаза. Маленький дух проглотил оба выдранных глаза, и всё равно кто-то видел, что происходит. Трёхголовый смеялся, мигая, – и кто-то смеялся в ответ. Кости собрали, скидали в блестящий котёл и варили, как суп. Из раскалённого котла валил пар, сладковатый на вкус. Маленький дух достал изо лба отрубленной головы тусклый кристалл и вытер его о свою шерсть. Кристалл вновь заблистал, и маленький дух, довольный, засунул его обратно внутрь головы. Потом изрыгнул проглоченные глаза и вставил на место. Этот же дух выдрал копьё и поднёс обновлённую голову Трёхголовому. Тот рассмеялся, перемигиваясь в девять глаз, – и голова засмеялась в ответ.

Тело собрали обратно те же самые духи. Вставили по одной каждую кость. Каждой кости назначили тайное имя, такое же, как и у духа, который держал эту кость. Он помнил разом все имена – и не помнил в отдельности. Одной кости не хватало, и тогда притащили ребёнка. Совсем маленького. Грудного. Ребёнок улыбнулся наблюдающему и с треском выдрал из своей груди недостающую кость. Снова вставили селезёнку, сердце, лёгкие, печень. Потом в незашитое тулово вползла пёстрая змейка. Во рту у змеи сверкал изумруд. Изумруд так дивно сверкал, что ослепил наблюдающего. И он снова был в другом месте.

Теперь с ним разговаривал круглый дух, будто одетый клубком тумана, внутри которого клокотали разноцветные искры. Он узнавал этот голос, но не мог вспомнить имени. Ни того имени, ни своего. Круглый дух называл его как-то иначе. Круглый дух называл его тем же именем, которым его уже называла Волосатая Женщина, но он не помнил. В его кишках шевелилась змея с изумрудом и отзывалась на тайное имя. Змея, но не он. Он только вслушивался в слова. Гулкие-гулкие, будто каменные.

– Когда видишь младенца, даже если этот младенец не человечьего рода, а свирепого льва, всё равно ведь глаза твои улыбаются. Потому как подобное вызывает подобное. Потому что душа твоя вспоминает, каковой явилась на землю, вспоминает себя первозданною. И когда умирает достойный охотник, когда он закрывает глаза, на лице его остаётся улыбка, потому что, освобождаясь от бренного тела, душа вновь обретает свою первозданность. Весь земной путь лежит от улыбки к улыбке, этот путь не извилист, каким бы он ни был. Иди же. Иди!

Он пошёл. Он был младенцем. Маленьким-маленьким. Он неумело ступал и улыбался всем четырём своим лапам и нежным розовым когтям. Но его лапы ступали по льду, и в том льду была прорубь. Он нырнул и долго-долго плыл под водой, подо льдом. Над ним клубилась тьма, и не светил нигде свет. Он искал Камень, чтобы отворить. Он нашёл этот камень, похожий на грудь старой женщины, волосатую грудь. Он сосал эту грудь, его тело росло, а воды спадали. Вод уже не было вовсе, только внизу. Перед ним вздымалась гора. Он рычал.

А кто-то шептал чужие слова. «Режущий Бивень, Режущий Бивень»… Он был львом с рыжей огненной гривой – и он злился, что его беспокоят. Он мог растерзать досадливую шептунью, изничтожить, разорвать на куски, стоило лишь шевельнуть крепкой лапой с когтями – но пускай она шепчет своё… Его не касается. Разве лев возится с мухами… Нет.

Он снова пошёл. Чтоб не вернуться. Круглый дух летел рядом с ним и указывал путь. Он сам знал свой путь. Он рычал на Круглого духа, как рычал на шептунью, как рычал на вздымающуюся спереди гору и на бескрайние воды вокруг. На всё он рычал – и ему нравился собственный рык. Очень нравился. Он был рад. Он улыбался.

И он снова увидел Волосатую Женщину. Теперь он её понимал. Волосатая Женщина говорила, что его зовут Ной. Для них это значит покой, он будет смирным для них. Сделает, как они скажут. Но другие, смертные, те когда будут звать его Ной, пусть никогда он не ноет, как те. Они будут хотеть, чтоб он ныл вместе с ними, и будут просить и плакать, и требовать. Потому пускай он не говорит им своего настоящего имени. Пусть называется для них Но-А. Пусть они его кличут Но-А. И в его сердце да будет покой. Покой и смирение пред неизбежным. Пусть смотрит с улыбкой на всё то, что будет. Пусть делает так, и его не оставят. Один не останется. Никогда Ной не будет один.

****

Не было больше Соснового Корня. Ничего не было и… всё было. Другое. Огромное светящееся яйцо искрилось перед ним множеством радуг, за тем яйцом плыли другие яйца, и ещё, и ещё. И сам он был яйцом, таким же яйцом. Был и не был. Где-то мелькала земля, нескончаемая вода, прошлая жизнь, люди, жена,.. где-то мелькало, стороннее, в густом тумане, а он стремился к сверкающим яйцам. Ведь он сам был яйцом, таким же яйцом!

Странные мысли бродили в яйце. Приходили откуда-то и уходили куда-то. И эти мысли были он сам. Он был тем, что приходит. И тем, что уходит. Тем, что не есть. Он был светом, который освещал всё вокруг, и видел то, что сам освещал. Но не себя самого. Потому что он не был яйцом, не был тоже. Он был огнём, который всё сжигает, но не сожжёт себя самого. Он словно гляделся в спокойную воду и видел вокруг отражения, огромные искрящиеся яйца, но то, от чего они отражались, то от него ускользало. И он терялся. Он был и не был.

В одном из яиц он узнал Режущего Бивня. На того налетали другие яйца, слипались с ним, разлипались, переплетались лучами, будто длинными гибкими сучьями всевозможных расцветок, ярко-красных, коричневых, золотистых, янтарных… Окутывали серой паутиной, хватали, терзали… А он видел всё это, и ему даже казалось, будто то же самое вытворяют и с ним самим, и он сам вытворяет, сам тоже, потому что все яйца были как воздух, который можно вдохнуть, задержать в себе, переработать и снова выдохнуть уже другим. Он резко выдохнул Режущего Бивня, потому что этот воздух стал ему чужд, он не признавал этого воздуха. Его влёк иной путь.

Теперь он видел лягушку. Большущую светящуюся лягушку, зелёную-презелёную, которую он тоже мог вдохнуть. Он вдохнул, и кто-то внутри него говорил: «Забери свои воды обратно, как забрала меня!» Кто-то так говорил, и он был вместе с тем.

Он видел Землю. Огромную живую Землю. Видел, как внутри той текла кровь по светящимся жилам и сходилась в огнистые узлы, излучавшие ослепительное сияние. Больно было Земле. Тёмно-красное, багровое, сердце переполнилось скорбью. Земля выдрала свои волосы, много-много деревьев-волос, корней неба, и теперь хотела смыть грязь, скопившуюся под волосами. Вместе с грязью смылись и люди, как вши, и звери, как блохи; и он тоже смылся куда-то и теперь наблюдал отстранённо, как бьётся скорбящее сердце, и как содрогания пробегают по круглому телу наружу и становятся волнами, огромными серыми волнами. Эти волны каким-то неведомым образом прокатывались и сквозь него, он чувствовал их сырость, их холод. Их великую скорбь. Неизъяснимую.

Земля стронулась. Её кожа лопнула волдырём после знойного каменного поцелуя и поползла струпьями, стряхивая с себя горы и воды. На том месте вырастет новая кожа. На новом месте. По-другому станет светить теперь солнце, иначе раскинутся звёзды. Но для кого они станут светить и кого будут греть?

Не его. Он светит сам, он сам словно свет, он освещает вокруг и видит лишь то, что освещает. Видит светящиеся пузыри. Но не себя.

Его больше нет.

Глава 4

****

Ему снилась Чёрная Ива. Или это не было сном. Просто жизнь его перед ним повторялась, дабы он мог разглядеть свою жизнь со стороны.

И он глядел. Снова глядел на Чёрную Иву впервые, глядел теми глазами, тогдашними, но теперь видел то, что тогда ускользало от его взора, что он сразу же позабыл. Она шла как тогда, но теперь он видел другое, не походку, не тело, а танец. Её танец. И ещё слышал песню, которой внимал. Она пела, не губы её, а она. А он слышал. Потому что в той песне пелось о нём, потому что пути их сходились – и он это знал. И ничуть не волновался. Ничуть.

А потом он ловил её на Сходах. Она заранее предупредила его, что женщины устроили скрытные ямы. Он бежал по её следам, избегая этих ям. Он знал, чувствовал, что она поддастся ему и позволит себя поймать и забрать – но ему хотелось поймать её неподдающейся, очень хотелось – и он споткнулся, упал. Нога зацепилась за что-то на ровном месте. И все наблюдавшие за погоней женщины так дружно захохотали, что и Чёрная Ива вдруг тоже упала на ровном месте. Она должна была убежать, после падения он её уже не догонял – но она тоже упала. Как он. Люди схватились за свои животы и покатывались, но ведь это был дурной знак для их свадьбы. Никто не подумал. Все хохотали. Даже он сам рассмеялся, когда оторвал голову от земли и увидел, что Чёрная Ива тоже лежит всего в нескольких шагах впереди, вовсе не за оградой. Да, пути их сплетались. И в этот миг запел жаворонок. Наверное, птица пела и раньше, но только сейчас он увидел её над собой в синем небе и услышал сквозь хохот звонкие переливы. Сокол молнией гнался за жаворонком, но тот играючи уворачивался от своей смерти и продолжал петь. Удивительно видел он того жаворонка. Казалось, каждую крапинку мог различить на крохотном тельце и мог прочувствовать каждый вдох, каждый взмах далёких крохотных крыльев. Мир словно остановился ради этой поющей погони, удивительно остановился. И песня лилась. Втекала не в уши, а в сердце. Не было дела до сокола – и до падения тоже, до двух падений. Он просто поднялся на ноги, не слыша хохота, и побежал, схватил Чёрную Иву, не успевшую встать, а жаворонок так громко пел, что, казалось, уши его заложило. Это была их песнь, они пели вместе, их души пели, теперь-то он знал. А тогда разве что мельком заметил какие-то тени. И тогда кто-то знал за него настоящее, но он сам не ведал. Он тащил Чёрную Иву в сторону от людей, она для виду сопротивлялась, немного не поддавалась, но души их уже пели вместе, так громко, что можно слышать ту песню даже сейчас. Да, именно сейчас.

Но он больше не слышит. Над ним распростёрлось чёрное небо, а под ним качаются брёвна, за которыми чёрные волны. И ему всё равно. Он безропотно примет судьбу.

Рядом кто-то зашевелился, послышался стон. И сразу же заскулил волк. Маленький волк. Волчонок.

Ему не было дела до стонов и скулежа. Он лежал себе неподвижно, глядел в чёрное небо, немного раскачивавшееся, и, будто бы, думал. Возможно, думал о чём-то безмолвными думами. Всё было ясно, оглушительно ясно, он знал, что всё ясно, от этой ясности сильно звенело в пустой голове. Или просто волк скулил слишком звонко. Наверное, волк. Но он повернул голову в сторону, чтобы меньше звенела, и теперь видел женщину. Странную женщину.

Её тело светилось, а внутри бурлили клочья вихрей и сыпались искры. Почему-то его не поразила столь необычная женщина. Он её знал. Он её видел насквозь. Тёмные кости, багровые мышцы, золотистые стебельки нервов, сходящиеся в пучки и разбегающиеся ручейками; по другим ручейкам, тёмно-красным, струилась кровь. Огнистая, вытекала из сердца, несла огонь телу, всем органам и во все закоулки, лучилась, искрилась и постепенно тускнела, отдавая свой жар. Чтобы снова набрать его в сердце.

Вихри больше всего исходили из печени, похожей на мягкий светящийся бумеранг. Сердце же напоминало пылающий кленовый лист. В нём таилась печаль, серая скорбь, создававшая над очагом завесу тумана, но сквозь эту завесу сыпались во все стороны алые брызги страсти. Как-то всё это выглядело очень красиво и совершенно понятно, настолько понятно, что не вызывало ни малейшего изумления, никаких живых чувств, ничего. Просто так было всегда, так должно было быть – и так есть.

Он видел женщину и знал её мысли. Он видел их, эти мысли. Видел, как собираются искорки в печени, в сердце и в селезёнке, как берут силу в неистощимых бурдюках лёгких и поднимаются вверх, к голове. Чтобы там засветиться с особенной яркостью. Или с тусклой тоской. Словно племя высказывалось на совете. Сердце, печень, селезёнка, желудок и лёгкие – все выдавали свои мнения голове, как вождю. Та выслушивала мнения одних и громко повторяла, высвечивала всполохами. А мнения других отвергала с порога. Особенно злились яичники, жёлтые пузырьки в правом паху, словно сидящие на острие кручёного бычьего рога. Их не слушали вовсе, и они негодовали, озаряя багровым гневом весь низ живота. Но напрасно. Не слушали их. Зато радовалась шея. Нежная пылкая бабочка мерцала голубоватым светом у основания шеи и, казалось, был слышен гул от изящных трепещущих крылышек. Там рождалось решение, бабочка раздувала его, разносила по всему телу, и никакой вождь не мог ей помешать. Ведь вся сила сердца, и печени, и других органов, даже яичников, проходила на пути к голове как раз сквозь тоненький стебелёк тельца бабочки. И та трепетала, забирая себе необходимое. Только остатки доставались вождю-голове. И эти остатки вспыхивали множеством разнообразных костерков и сразу же затмевали всё остальное, но не там была истая сила, не в них. В сердце гнездилась душа, ещё один маленький стручок пламени, особый, отдельный от всех, но связанный длинными щупальцами со всем окружающим и даже дальше, от него разбегалась сверкающая паутина повсюду. Похожие язычки пламени, но поменьше, тлели и в печени, и в селезёнке, и в лёгких. И в почках, особенно в почках, там собиралось в дрожащий пучок хотение ото всех органов, целая радуга словно из пара, разноцветная слепящая дуга. К этой дуге взывали яичники, бились, пучились волнами, но тщетно. Не время сейчас. Никак не время.

Дальше, за женщиной, виднелась вода. Много-много воды, разозлённой, но притомившейся. Удивительно, но и воду он видел насквозь, живую, могущую говорить, гудящую силой, как потревоженный улей. «Мы утопим тебя!» – говорила вода, шептала, шипела, но в её голосе не было страсти, только усталость, большая усталость – и он ей не верил, воде. Вода замолчала, шипела дальше без слов, просто шипела о чём-то – но ему не было дела. Он видел гору. Зелёную гору, живую внутри, полную скрытых огней, алых, розовых и багровых, переплетённых клубками, сцепившихся, словно змеи зимой. Он захотел попросить у горы разрешения, чтобы она приютила его, но его неумелую просьбу сразу же поглотила вода, проглотила с довольным шипением, сцапала, как лягушка неосторожную муху. Так и было, похоже: лягушка, муха, но большая лягушка, огромная – и совсем хлипкая муха… Но потом из воды показался шаман, старый Еохор выпростал руку из глуби и послал ему знак. «Не забудь своё имя!» – побуждал этот знак, разрастаясь, как дерево с множеством веток, и он снова увидел зелёную гору, пышущую изнутри неисчерпаемой мощью. Этой-то мощи страшится вода, потому не пускает его, потому и грозит. Но вода уже слабая, он не боится её, ничуть не боится, потому как всё кончено… Да, всё кончено. Разом померкло и сникло. Ушло в тишину. Но не пустую. Где-то осталась гора в темноте. А на горе росло одинокое дерево с кроной без листьев. Где-то там, в темноте.

Над ним снова пел жаворонок, где-то пел в тишине, как тогда, когда он споткнулся. Он не видел её, эту чудную птицу, во тьме, но отчётливо слышал. А к нему приближался огонь, много-много огней, целое море бурливых вихрей.

– Режущий Бивень слышит меня? – робко вскричали огни. И добавили: – Мы остались вдвоём.

Он слышал жаворонка, звонкую трель, оглушительную, проходящие прямо в сердце изумительные по красоте переливы. Так никто никогда не пел ещё за всю его жизнь, даже Чёрная Ива. Никто.

– Режущий Бивень, очнись! Мы остались одни, – повторяли огни, будто плача, и тогда им вдогонку заскулил волк, маленький волк.

Жаворонок больше не пел. Песня пропала во тьме так же внезапно, как появилась, но он был готов и не удивился. Пора петь ему самому. Да, пора.

И тогда он сказал. Открыл глаза и сказал:

– Женщина! Тот славный охотник, к которому обращаешься, умер. Не поминай его имени всуе… Теперь есть Но-А. Запомни, женщина: Но-А. Моё имя Но-А!

****

Белый Стервятник спал как сурок. Как ёж, как медведь, как деревья и травы зимой. Его сердце едва билось; кровь текла по жилам с черепашьей быстротой и, должно быть, совсем не грела озябшее тело. Только Белый Стервятник об этом не знал. Душа его бродила далеко и не тревожилась.

Белый Стервятник покинул привычное место одним из последних. Молодой, он долго сопротивлялся. Но странный гнетущий рокот земли беспокоил его с каждым днём всё сильней. А ночью тревожило небо. Не таким оно было, как надо. Совсем не таким. Зловещим. Оно собиралось расправиться с ним.

Он видел, как убегают другие. И однажды отправился сам. Утром, как только стало заметно толстенное воздушное дерево, он спрыгнул со скалы и взмыл в его трепетную крону. Поднялся выше обычного, до самой холодной верхушки, а спускаться стал не кругами, а прямо, в одном направлении – туда, откуда приходит солнце. Он берёг силы и не махал крыльями. Воздушное дерево больше его не поддерживало своими упругими ветвями, он понемногу терял высоту, приближаясь к земле. И когда земля стала близкой, когда он мог уже хорошо различать отдельные травы, тогда он снова приметил воздушное дерево, игравшее длинными светлыми струйками – будто белые черви взмывали в небо, целые стаи червей. И он тоже взмыл с ними, кругами набрал высоту, поднялся выше редких облаков, туда, где промозглый туман охладил уставшие крылья, и оттуда направился снова в сторону приходящего солнца.

Он парил на восход до позднего вечера. Когда солнце начало прятаться на ночь, воздух устал помогать белокрылой птице. Внизу были скалы, немного схожие с теми, какие он утром покинул; стервятник заметил подходящую по виду пещеру и тяжело опустился перед самым входом: нацелился ниже, будто промахивался, но в последний момент резко затормозил крыльями и словно подпрыгнул на встречном ветерке, как ему всегда нравилось.

В пещере никого не было. Только пахло летучими мышами. Он пробрался подальше и забился в каменную нишу. Никогда раньше он такого не делал. Но теперь, на чужой земле, надлежало прятаться. И он спрятался. А потом уснул.

Ему приснилось, что небо треснуло пополам, раскололось, как старый дуб от удара молнии; в трещину хлынул ярый огонь, и всё вокруг задрожало, загрохотало.

От нестерпимого грохота он проснулся. Под его лапами каменный пол содрогался, сверху на него что-то сыпалось, а со стороны входа изливался ужасный грохот. Наверное, там взбесилась земля и билась в конвульсиях.

Белый Стервятник съёжился. Жаркие волны врывались в пещеру, скрежетали по стенам, ерошили перья – но ему было холодно, заранее холодно. Он уже засыпал долгим сном. Как ёж, как медведь, как сурок. Что-то там грохотало и полыхало, что-то тряслось, что-то сыпалось сверху – а он дремал. А потом шумел дождь, пахло сыростью и кислёй, он это слышал и чувствовал, но это был не совсем он, это слышал и чувствовал как бы кто-то другой. А он уже видел сны. Спокойные дивные сны новой жизни.

Он видел прекрасную землю, залитую ярким солнечным светом. По той земле бродили огромные птицы с длинными шеями и совсем незаметными крыльями. Эти птицы щипали траву, а затем по очереди поднимали головы и пристально оглядывали степь. Но всё было спокойно. Много еды. В траве прятались яйца, куча огромных яиц – и какой-то стервятник, не он, выкатил лапой одно из яиц и не знал, что с ним делать, таким огромным. А рядом маленький пёстрый дрозд нашёл крепкую улитку, подхватил её клювом и бросил с размаху о камень. Улитка раскололась, и дрозд тут же вытащил её тельце. Стервятник взял камень в клюв вместо улитки и, подпрыгнув, швырнул по яйцу. Потом повторил ещё раз. Огромное яйцо сверху треснуло, и стервятник расковырял клювом дырку. Теперь он мог лакомиться. Он долго лакомился, яйцо оказалось невероятно вкусным, у стервятника изо рта капали слюнки. Капли чистой воды, такой сладкой.

Над водой проворно носились орлы. Над большой водой, над огромной бескрайней рекой. Орлы выхватывали цепкими когтями из воды рыбу и поднимались вверх с добычей. Но потом рыба падала – и другой орёл, изгибаясь, подхватывал её на лету и опять поднимал вверх. Там она снова падала из когтей – и опять другой орёл её подхватывал, не давая долететь до спасительной воды. Ещё двое орлов сцепились когтями в полёте и кружились в причудливом танце, словно двуглавое чудище. Одна рыба упала на землю и выпучила глаза. Она двигает разинутым ртом, она хочет чего-то – и тот, кто смотрит, тот знает, чего она хочет. Он сам хочет её клюнуть, но его клюв присох и окаменел. Он хочет пить. Ему нужно попить. Его лапы обвило что-то холодное, скользкое. Его лапы обвила змея. Ему страшно. Если змея ужалит его, тогда он никогда не проснётся. А он должен проснуться. Змея укусит его, он должен проснуться.

Он и вправду раскрыл глаза. Вокруг была ночь, ослепительно тёмная ночь. А внизу под его лапами плескалась вода. Этот плеск походил на шипение множества змей, и вода была словно громадной-громадной змеёй, приползшей сюда как раз за одиноким стервятником. Ему нужно спасаться, но страх окаменил его лапы. Ему нужно наружу, там уже брезжит слабый рассвет, туда нужно выбраться, только он не способен идти. Его лапы окаменели. Вода склеила их с пещерой – и они теперь одно целое, он и пещера. Он окаменел. Его лапы вросли как стебли травы, стебли из камня. Нужно выдрать эту траву, выдрать клювом и выдернуть лапы. Он хочет так сделать, пытается – но не может. Никак. Это длится и длится. Никак. Только тьма.

Он опять просыпается. Ещё раз просыпается. В полутёмной пещере у его ног клубок змей. Змеи спят, как только что спал он сам.

Он хватает одну из змей клювом, вытаскивает из клубка. Он проголодался.

Однако опять перед ним тьма. И позади него тьма. И сверху, и снизу. Во тьме что-то грохочет, шипит и рычит, беснуется и плюётся. Он весь оплёван, его перья намокли, тьма оплевала его. Ему холодно, он озяб. Очень озяб. Он умрёт, если тьма не отпустит его. Он умрёт.

Гигантский мамонт трубит, задрав хобот. Его окружили огромные волки, большие-большие, таких он не видел. А ещё он никогда не видел безгривых львов с короткими бивнями, торчащими из пасти вниз. Теперь они рядом с ним и куда-то зовут. Он не понимает их рыка. Ему не нравятся бивни. Не понимает.

Рой светлячков кружит в воздухе. Их много, от них рябит, они хохочут подобно гиенам. Светляки слетелись на падаль. Степь стала падалью, разом вся степь, со всеми четвероногими и двулапыми, со всеми ветвистыми и травянистыми, с жужжащими и стрекочущими, крылатыми и бескрылыми.

Он тоже был падалью, он стал тем, что он ест. И теперь он станет клевать сам себя.

Но вокруг была тьма, светляки спрятались, его клюв затерялся. Он не мог клевать сам себя. Он просто спал. Где-то там грохотало, где-то лилось и тряслось; его сны менялись, лились и тряслись, кружились, неслись, куда-то неслись и превращались в тьму, в непроглядную тьму. Потом опять грохотало и снова кружилось, плескалась вода – а он спал. Его сердце почти не билось, его кровь остыла, его жизнь остыла. Его жизни не было дела до постороннего грохота. Его жизнь отдыхала. Чтобы продолжиться снова, когда степь проснётся. Продолжиться в новом сне.

Многие звери снились ему. Странные звери. Плачущие мамонты, огромные волки и ещё безгривый лев с короткими бивнями в пасти, торчащими вниз. Все эти звери настойчиво звали его, звали к себе, на новые угодья, где тоже есть место для стервятника, где он нужен, необходим. Они звали его, приглашали полакомиться тамошней падалью, но он их пугался, огромных и странных. Он их пугался и не отзывался. Продолжал спать.

Розовые фламинго лепили гнёзда из глины, готовились отложить яйца, вкусные яйца как раз для него. Этих он не пугался, но всё равно… всё равно…

Он так ещё молод, он даже не видел подруги, ещё не видел, пока…

****

У зверей нет шаманов, они им не нужны. Звери знают всё сами.

Прыткая знала. Не так знала, что могла бы об этом рассказать, как-то поведать – нет, не таким образом, иначе. Просто Земля ведь живая. Не в её интересах губить своих детей. Она их предупреждает заранее. И они её слышат, свою общую мать. Почти все слышат. И потому выживают. За многие-многие бесконечные годы много что было. Не раз уже падали метеориты, кометы, перемещались полюса, извергались вулканы, резко менялся климат, сдвигалась земная ось – а жизнь продолжалась по-прежнему. Гибли только нелепые, самоуверенные громады наподобие мамонтов и единорогов – эти всегда торчали мишенями, не могли распластаться, спрятаться в норы, ничего не могли, уповая лишь на свою грубую мощь – и всех их сметало ударной волной, как песчинки. А если кого не сметало, так те гибли от голода, не в силах насытить большие утробы. Большие утробы для мирных времён, не для перемен. Так им и надо. Наверное, для того они были и созданы, чтоб отводить, принимать всякий гнев на себя. Им многое дозволялось – но до поры. Зато остальные удачно скрывались и переживали невзгоды. Не могли не пережить.

Прыткая повела за собой степных львов. Рыжегривый остался, а она повела. Почему-то все львицы сразу узнали, что теперь Прыткая – их вожак. Как-то узнали. Так птица, едва вылупившись из яйца, уже знает, куда осенью полетит. И она, без сомнения, полетит, даже если останется одна, даже если некому будет указать ей путь – небо укажет, звёзды и солнце и даже моря, через которые она полетит. Так львёнок, упав в воду, сразу же поплывёт, как плавал в материнской утробе. Так взрослый лев, встретив львицу, сразу же знает, что надо делать. Так происходит – и всё. И так Прыткая знала. Не подробно, не словами, как знает человек (если действительно знает), а неким слитным комом, невнятным, но очень настойчивым. Если б она могла в своей голове разбить этот ком на кусочки, тогда бы прояснились все детали, тогда бы она, умей она говорить, могла бы поведать, что некрупный метеорит упадёт в полярные льды на севере – и этот удар окажется последней каплей, земная ось сдвинется одним махом, изменит свой наклон. Холодные земли резко уйдут к югу, зато тёплые области наоборот окажутся на месте былых льдов. И всё окончательно переменится. На долгие-долгие дни скроются солнце и звёзды, с неба упадут камни, а вслед за ними будет лить бешеный дождь. Но потом вновь взойдут на небе светила и будут светить уже по-другому. По-новому. Совершенно по-новому. Таково было знание Прыткой, предзнание, смутное и нерасчленимое, не разлагаемое на слова и понятия, на всякие там «метеориты» и «оси» – не ведают львы ничего подобного, никак не могут ведать по отдельности – и всё равно знают всё вместе. Знали заранее, как и все звери. Именно знали.

Прыткая направилась прямиком в горы. В её чреве уже копошилась новая жизнь, последние отпрыски Рыжегривого, и она торопилась. Она не могла опоздать. Остальные львицы едва за ней поспевали, часто рычали и хотели охотиться, хотели отдыхать – она тоже хотела, конечно, хотела, но ещё она знала, и потому неумолимо шла вперёд. Неумолимо и неуклонно. И лишь когда начали по сторонам вздыматься горы – тогда только они остановились. Как раз вовремя.

В горах удар не был особенно страшным. Взрывная волна дотуда едва докатилась. Земля затряслась, ударили молнии, пронёсся неистовый шквал, посыпались сверху камни и даже какие-то искры, просыпались – и угомонились. Небо расцветилось красными всполохами, раскраснелось, налилось кровью, а потом потемнело – и надвинулась ночь. Долгая ночь. В беззвёздной ночи ревел ветер и лил нескончаемый дождь. Лил и лил без передыху. Утро не наступало.

Львицы попрятались в трещины скал, забились между камнями и пережидали.

Глава 5

Волк больше не скулил. Дух подаёт голос только один раз. Не повторяется. И она не должна повторяться, незачем длить бесполезное, незачем, но… Она поднесла рыбину ко рту, понюхала. Кажется, та чем-то пахла. Совсем безвкусным. Как камень, сырой скользкий камень. Она разжала пальцы – и камушек шлёпнулся, мягко тюкнул в тишине – и всё. Всё.

Нелепа жизнь. Со смертью и разрушением связан этот мир. Приходишь, не зная путей, и так же уходишь. Сначала детство, восторг растущего тела, восторг познания, а потом – бац. Почему же так рано? Ну почему? Не у кого ей спросить. И незачем. Незачем. Всё.

Который раз уже она думала: «Всё». Тишина. И cнова: «Всё». Что-то детское, конечно, было в её думах, что-то обидчивое. Вот она скажет про себя: «Всё», – и Кто-то опомнится – что же он делает!.. Кто-то опомнится. «Всё»…

Тишина. Гулкая тишина. Беспросветная ночь. Воспоминания. Что-то тянучее и постороннее протекает перед ней. Где-то там. Что-то чужое. Будто кто-то усталый, неимоверно усталый, ей говорит. Говорит, как всё было. Наверно, тот прав. Наверное, так и было. Какая разница. Пусть говорит.

Они плыли на плотах. Два широких и длинных плота, на которых устроены хижины посередине, они плыли к полудню, прочь из родимой земли; и солнце стояло на притине, светило ярко и сильно, светило как всегда. Река сделала поворот, за поворотом вздымалась гора, они приблизились к той горе, и там была роща на берегу, там росли могучие дубы. Еохор велел пристать к берегу. Они вытаскивали плоты на берег. Плоты были очень тяжёлые, у них не хватало сил. Она тужилась как могла, она им помогала, она и вдова, и все, но сил не хватало. Тогда Режущий Бивень сказал, что надо искать круглые молодые стволы, рубить их и делать катки. Режущий Бивень с отцом ушли по берегу, и она вскоре услышала, как стучат топоры. С катками плоты кое-как двигались. Еохор хотел их оттащить повыше на берег, обязательно протащить мимо могучих дубов, дальше за них. Охотники расчищали путь топорами. Много надо было рубить. Ломались их топоры. Не хватало новых кремней. А потом всё равно передний плот застрял между двух дубов, им пришлось сужать плот, один и другой, а потом заново перевязывать. Они протиснулись между дубами и остановились у подножья горы. Там была расщелина. В ней они все и укрылись. А плоты стояли возле расщелины. И они там сидели. Она уснула. Она долго спала. Но потом всё подпрыгнуло и её ударило чем-то по голове. Она помнит, что был ужасающий грохот, по её лицу текла кровь, вся земля тряслась, ходила ходуном, и они все боялись, что гора над ними обвалится. Режущий Бивень выглянул из расщелины и сказал, что все дубы повалились, не один не стоит, сломаны все; она не могла представить такую ужасную силу, но сама она выглянуть боялась. Она свернулась в комок и прижималась к отцу. Шаман тоже выглянул и сказал, что плоты целы. Но стало очень темно. Ревел бешеный ветер и всё тряслось по-прежнему, но уже не так сильно. А потом полил дождь. Это был дождь дождей. Он так грозно стучал, казалось, что сыпались камни вместо дождинок. Было очень темно, но шаман сказал, что вода прибывает, они должны все вылезти из расщелины, взойти на плоты и привязаться верёвками. Шаман так сказал, и все подчинились. Ей было страшно, но отец держал её за руку, она шла за отцом. Тяжёлые капли дождя были горькими и кислыми, они больно били, как камни, она закрывала лицо, но они били повсюду. Она ничего не видела, но отец тащил её за руку, затащил на плот, привязал верёвкой. А ужасный дождь лил. Лил и лил…

Она вспомнила про отца и медленно, на четвереньках, подобралась к нему, осторожно ощупала его голову, поднесла свою холодную ладонь к его губам, таким же холодным. Отец не дышал. Уже не дышал. И ей даже стало чуточку легче. Теперь уже ничего её больше не держит, ничего, и она не станет медлить. Не станет. Она поднялась на ноги, сделала шаг… и снова села. Не было сил. Почему-то не было сил. Она всё же ребёнок, она просто ребёнок, она ляжет по-детски, свернётся калачиком и уснёт. Навеки уснёт. Тихо уснёт в тишине.

Она так и сделала. Легла, свернулась, закрыла глаза. Никакой разницы не было от того, что она их закрыла, бесполезные глаза – потому она их обратно раскрыла. Никакой разницы не было. Ничего. Она осталась лежать с раскрытыми глазами и ни о чём не думала, совсем ни о чём. Просто слушала тьму. Ей было покойно и даже приятно. Будто под одеялом, под тёплой шкурой. Такой тёплой, мягкой, пушистой – как её детство. Она хотела подумать, что всё же хорошо умирать в детстве, когда все зубы целы, когда кожа гладкая, когда ничего не болит, – ей так хотелось подумать, и она, кажется, думала, но эта дума была такая же мягкая, как одеяло, пушистая дума, баюкающая.

Детство-детство. Шалости, игры. Ах, какие игрушки ей делал отец. Вырезал из дерева человечков, лепил из глины. И сам же говорил: «Не привыкай к игрушкам. Не будь жадной. Твоё тело такая же игрушка у твоей души, и коли слишком душа привыкнет, потом будет худо. Потом когда-то придёт настоящая хозяйка и скажет: «Отдай мне моё!» А душа так привыкла к игрушке, пусть та уже грязная, пусть поломанная, всё равно привыкла душа и не хочется расставаться. Тоскует, противится – только бед себе прибавляет, лишних страданий. Нельзя привыкать! Привыкая, закрепостишь душу. Тяжёлыми станут дни, невыносимой смерть. Меняй их почаще, игрушки. Новые буду делать тебе, ты меняй, дочка, не привыкай ни к одной. Не жалко будет тогда отдавать».

И вот ей не жалко. Или всё-таки жалко. Самую малость. Чуть-чуть.

Где-то послышался всплеск, робкий всплеск, и ещё. Лесная Поляна направлялась за ней, шла по воде, Лесная Поляна уже была духом, а она ещё нет, она медлила. Однако это был кто-то другой. Кто-то другой пришёл к ней, не Лесная Поляна. Кто-то другой. Может быть, брат. Наверное, брат.

Крыло Аиста глядел на неё исподлобья. Хмурился, как всегда. И за облаками он не изменился. Она хотела спросить, почему не пришла её мать и где её брат, она хотела спросить, но Крыло Аиста сразу ответил, заранее: «Твоя мать возле отца».

Она не поверила. Даже скинула сонное оцепенение, приподнялась и – конечно же, ничего не увидела. Ни матери, ни отца. Только тьму. Никого не было. Она снова легла. Крыла Аиста тоже не было, не хотелось ей того видеть – пускай ищет травы и ловит зайцев. Пускай.

Внезапно опять пошёл дождь. Робкая капля упала на щеку и поползла, потом на другую упала, на нос и на лоб, на руки, на ноги, на губы. Она слизнула капли с губ, высунула язык, поймала ещё. «Давно тебя не было, дождь», – хотела сказать, но поленилась. Просто подумала. Хоть теперь не одна. Хоть не так скучно, когда сверху каплет. Не скучно.

Не скучно, но ей стало холодно. Опять она подогнула ноги, согнула руки в локтях, съёжилась. Неуютно ей стало. Сон больше не приходил. Лесная Поляна и Крыло Аиста от неё отвернулись. Испугались дождя. Она не жалела. Всё равно скоро свидятся. Совсем уже скоро. Совсем.

В темноте кто-то летел. Она услышала шорох крыльев, такой приглушённый, почти бесшумный, как у совы. Сова пролетела над ними, над ней и дождём, сова или смерть, наверное, смерть – но почему не вернулась, почему улетела, куда? Разве можно услышать сов… То была смерть. Забрала отца, схватила душу. И её душу, наверное, тоже схватила, потому что она теперь уже не колебалась… нечему было… Она расправила ноги, присела, а затем встала. Немного послушала звон в ушах, и мягкий шелест дождя тоже послушала, ещё о чём-то подумала, совсем уж невнятном, совсем никаком – и сделала шаг. Шаг оказался коротким, брёвна не кончились под ногами, вода не схватила её. Одного шага мало. Недостаточно. Она сделала новый шаг – и всё повторилось. В ней даже как будто проснулась злость. Смерть потешалась над нею, смерть издевалась над беззащитной. Но – хватит! Третий шаг оказался последним. Нога не нащупала больше твёрдого и стремительно пошла вниз. Она наклонилась и плюхнулась в воду.

Тьме не было дела.

****

Гиенам легче чем людям перенести катастрофу. Нет у них в голове шептуна, некому раздувать угольки «почему» да «зачем». Они – словно малые дети Природы, словно играют в игру. Вот сказали заранее в той игре: «Убегай!» – и они убегают. Безо всяких вопросов. И даже им радостно убегать, даже им весело. Вовсе не плачут они, не сокрушаются, не скрежещут зубами. Потому как не скрежещут мозгами, всё остальное от этого, от мозгов. Гиенам легче. Многажды легче.

Да, у гиен нет шептуна, как у людей, нет этой первой вещи, первого добра. Гиена ведь не таскает вечно сочную кость в своей пасти. Сразу размелет зубами, проглотит – и всё. А люди таскают с собой шептуна, привыкли, сроднились. Он им разъясняет, что хорошо и что плохо, что больше, что меньше, что лучше, что хуже, а что вообще вселенский кошмар. Будто гиена того не знает. Никто в её голове не объясняет, какая добыча лучше, какая хуже, какая больше, какая меньше – никто ей такого не объясняет, но что из того! Разве когда предпочтёт она быка мыши? Большой кусок мяса маленькому кусочку? Не предпочтёт, как и все прочие звери, не предпочтёт. И не зря люди считают гиену исчадием тьмы, не зря так ценят её нос для своих тёмных дел. Гиены знали заранее о катастрофе, знали лучше и больше других, знали даже, до каких именно мест поднимется вода и где больше всего будет вздувшихся трупов, они всё это знали – но как? Гиены не задаются подобным вопросом, никакими вопросами не задаются, они просто знают – и всё. Как медведь знает наперёд, сколь суровой будет зима и какую делать берлогу. Как рыба знает о землетрясении, как мамонт знает о подземной воде. Они видят это во сне, видят всё, что их души разведали о предстоящем, человек тоже всё это видит, но его ненасытный шептун так замутит любой сон своими вмешательствами, что уже толку мало. Людям нужен шаман или тудин. Гиенам не нужен.

Бесёнок была дочерью Пятнистого Демона. Немного выпало на её долю безоблачных дней. Но кое-что выпало, покуда мать не исчезла. Кое-что выпало.

Она была первой в подземной норе среди детёнышей. Так полагается у гиен, что дочь вожака – первая, но и без того она была первой. Потому что всегда была сытой. Всегда. Не то что другие.

У гиен всё наоборот, чем у ненавистных им львов. Львицы кормят детёнышей без разбору на своих и чужих. У гиен такого нет. Мать кормит только своих. Кормит жирным молоком, долго кормит одним молоком и совсем не приносит мяса, как делают волки или шакалы. Мясо, попади оно в гиеновую нору, тут же досталось бы самой сильной, Бесёнку, поэтому его туда и не носили взрослые, разве что Пятнистый Демон могла принести для своей дочери. И как тогда остальные скулили, как жалобно тявкали. Но помнили своё место! Вожак гиен всегда первой хватает добычу, остальным достаются объедки, потому у вожака и молоко самое лучшее. Потому и Бесёнок росла самой крепкой. Но до поры.

Однажды мать не вернулась с охоты – и начался хаос, разброд. Бесёнок ещё не успела окрепнуть как следует, была только подростком – раньше ей уступали из-за её матери, взрослые уступали, но теперь – нет. Перестали. Теперь ей указали на её место. Ей там не нравилось. Очень не нравилось. Но приходилось терпеть.

Быстро исчез её лоск. Осыпался как осенние листья. Она стала худеть, шерсть свалялась. Дальше всех ей приходилось ходить за добычей, дальше других, чтобы не отобрали, почти до самых гор – а там уже промышляли чужие гиены, эти и вовсе могли разорвать, если б догнали, потому она больше носилась, чем ела, почти что вовсе не ела. Худела.

Даже самцы её не слишком боялись. Ошивались вокруг, подскакивали. Она кое-как отбивалась, держала на расстоянии, но однажды ей надоело, она смирилась. И один заскочил на неё. И она понесла.

Теперь стало ещё труднее. Ещё больше нужно было еды – для самой и для новой жизни внутри, нестерпимо хотелось есть, нестерпимо, даже днём она не отдыхала, рыскала по краям их владений, подбирала всё, что могла, хотя бы рога и копыта.

А потом все гиены отправились в путь. У них не было чёткого вожака, свары за лидерство всё ещё продолжались – так они и брели на восход, грызясь друг с дружкой. Бесёнок не лезла в их кучу, тащилась поодаль, там, где спокойно.

Они добрались до гор и начали обустраиваться среди скал. Рыли норы, где земля поддавалась, разыскивали пещеры. Здесь не было местных гиен, потому никто им не препятствовал, но свары между собой не прекращались. Так же как и голод. Местных гиен здесь не было, но и привычной добычи не было тоже. Одна мелюзга.

Бесёнок опять держалась поодаль. Близились роды, она нуждалась в надёжной норе, спокойной, отдельной, для неё одной – и подальше от остальных. Но в горах другая земля, каменистая. Трудно рыть нору. Не получается. Один раз она обнаружила место, где земля была мягче и толще, без камней; она начала рыть, но её обнаружили – и пришлось бросить затею. Так и осталась она без норы.

А на другой день пронёсся по небу огненный камень. Гиены завыли в испуге и бросились прятаться. И Бесёнок забилась в расщелину – а потом началось то, что снилось. Грохот, ветер, огонь, тряска, дождь. Ночь и дождь.

Без конца это длилось. Ночь и дождь. Так и родила Бесёнок в ночи под дождём. Один сразу был мёртвым, заранее, чтобы не мучиться. А другая недолго пищала. Она съела мёртвого, а для живой у неё не было молока. Какие-то жалкие капли только дразнили детёныша – и её она съела тоже. И обратно лежала одна в ночи под дождём. Лежала, сомкнув веки, и едва теплилась жизнь под пятнистой шкурой, едва билось сердце. Казалось, не будет конца, казалось… Но это кому-то другому казалось, не ей; у неё всё устало, и то, что кажется, тоже устало, настолько устало, что уже и не разобрать. Так и лежала она, не разбирая. В голоде, в холоде, в сырости. Лежала, пока не учуяла.

Гиена всегда гиена. Даже будучи при смерти. Она учуяла мамонта, павшего мамонта, учуяла через дождь и выползла, наконец, из расщелины.

Её ноги дрожали, тело шаталось, глаза различали только круги, пузырящиеся огненные круги – то ли дождь перед ней пузырился, то ли смерть, но она всё равно шла. Её вели ноздри. Вёл нюх.

Она спустилась к кромке воды. До самых гор добралась вода, и эта вода принесла гиенам подарок. Многие уже были тут. Уже грызлись. Бесёнок легла на мокрые камни и терпеливо ждала. Не до свары ей было. Даже дождь её шатал, дождинки сбивали с ног. Но она столько уже лежала, могла полежать и ещё, покуда другие расправятся с твёрдой шкурой, покуда другие насытятся и, наконец, отойдут.

И они отошли. Наконец, отошли. От мамонта ничего даже не убыло. Бесёнок просто ввалилась внутрь сквозь дыру в брюхе, будто упала в пещеру. Даже дождь здесь не капал, в этой пещере. Только еда. Только мясо. Повсюду. И она стала есть. За все долгие дни. За бесконечную ночь. За погибших детёнышей. Ела и ела за всех.

Так вот просто всё поворачивается. Сначала жизнь, потом смерть. Сначала смерть, потом жизнь. Нужно только ждать, терпеливо и безучастно. Бесёнок дождалась.

Для неё пришла жизнь.

Она выбралась из туши, потому что одурела от сытости, потому что крутило живот и мутило – но это было уже другое кручение, другая муть. То, что нужно.

Для гиен это радость. Так они радуются.

Бесёнок радовалась. И даже дождь прекратился от её радости. То ли она его просто не замечала, то ли совсем прекратился. Ей не было дела до воды сверху. Чтобы вдоволь напиться, хватало луж.

Ночь совсем не страшна для гиены. Она видит ночью. Бесёнок видела камни и скалы, а в другой стороне безбрежную воду. В той воде плыли деревья – и ещё плыла еда. Опять плыла еда. Много было еды. Всякой разной.

Даже двуногий там плыл кверху пузом.

Гиену стошнило.

****

Еохор взирает на грозного бога. Грозный бог негодует. Растрёпаны седые волосы, огненный нимб вокруг головы, даже белое одеяние стало розовым от гнева. В густой бороде будто клубок рыжих змей. «Изыди!» – кричит грозный бог, и Еохор не в силах противостоять. Его место в Подземном мире.

Подземный мир так же красив, как и Срединный. Весь расцвечен огнями, сияет и пышет жаром, клубится дымами. Наверху пугаются ярких огней и страшатся обильного дыма. Так люди страшатся бескрайнего моря, но для рыбы оно – родной дом. И для Еохора Подземный мир – родной дом. Здесь гнездится Сила, здесь течёт её лава, здесь зарождается огонь, который огоняет бренное, и здесь дремлют воды, которые очищают. Он всему этому служит. Не грозному богу. Не Еслибы.

Но гнетёт шаманскую душу тоска, вьётся над ней сизым облаком, заслоняет огни Подземья. Не может она отрешиться от прошлой жизни, от Срединного мира, потому что плывет её плоть по тамошним водам, не похоронено тело, не погребено по обычаю; тянет оно свои щупальца прямо к шаманской душе. Сизые щупальца.

И переживает душа. Вновь и вновь переживает неизбывное. Гнетётся. Уснула.

«Как так происходит, что люди меняются? Неуловимо движение. Слишком глубокие эти мысли. Человек и сам ещё не подозревает, что изменился, но уже действует по-другому. Когда-то он ещё это поймёт… В другом мире только поймёт. Наружная мысль всегда приходит последней; то, что опаздывает. Люди ещё не видят, что изменились, но уже по-другому светятся души. Иные у тех желания. Сначала: моё! добыча моя! – а потом дальше. В людских глубинах таится похоть, как вонючие газы подземные. Губы твердят: «Мы охотники», – а живот уже мнит о другом. Шепчет потаённо: если б заставить зверей подчиняться, чтобы ходили они там, где скажут, чтобы не рыскать за ними по всей степи. Также и жёны думают: если б росли вокруг чумов рожь и ячмень, тяжело собирать по степи, если бы сами они приходили к жилищам. Если б Великий Дух был подобен родителю для дитяти, если бы так. И однажды человек усомнится в старом порядке. Для начала в одном усомнится, в чём-нибудь. Усомнишься в одном – усомнишься во всём. И по-новому рассуждают людские тела, ум их так рассуждает. Люди боятся подобных мыслей – против обычаев, против Силы – боятся и вытесняют подальше вниз, в своё подземье, к своей лаве. Там всё и крепчает, покуда не выплеснется однажды грохочущим вулканом и не затопит до основанья Срединный мир. Тогда и явится грозный бог Йего и укажет всем своё место. Сокрушаются люди: разве мы это думали? дух нечестивый попутал, вселился и окрутил. Виновного люди ищут. Шамана. И ничего невозможно поделать. Так есть и так будет. Как щепка плыви по волнам».

И плывёт по сизым волнам сонная шаманская душа. Тяготно ей. Переживает. Раз за разом переживает одно и то же. Будто что-то изменится. Маета. Сень бывания.

Но пришёл гонец из Верхнего мира, стучится в туман, не забывает Еохора. Помощь нужна Сосновому Корню. Говорит, что последние люди в беде. За тех заступается, за Пёстрого Фазана, за дочку. Не туда он пришёл, не к тому. Есть теперь новый бог. Тот командует. Они того вызвали – с тем пускай и живут. А он мало что может. Переживать только может. Печалиться. Еохор уходит поглубже в туман – и нет больше Соснового Корня, закашлялся и поперхнулся тутошней сизостью. Исчез.

Еохор не новичок в других мирах, хорошо устройство знает, не раз уже здесь летал, и в Верхнем мире летал, и в Горнем.

Эти миры создаются мыслями. Мысль здесь становится духом и даже богом, могучим духом. Боги рождаются в пещерах людских душ. И перебираются сюда.

Оттого так важна земная жизнь. Всякая жизнь важна. Вот на земле человек поступает против своего духа, не хочет делиться с другими, делится нехотя, как бы по принуждению, а в думах всё равно видит всю добычу своей, только своей, принадлежащей ему, его животу. Такие мысли и вытесняются в Другой мир, дабы поддерживалось Равновесие. Душа приходит сюда – и здесь её облепляет добыча, о которой мечтало тело, так облепляет, что кряхтит душа от этой обузы, стонет под её тяжестью и опускается вниз, не в силах даже пошевелиться. Такое здесь именуется адом. Но на земле об этом мало заботятся. Совсем не заботятся. О другом всё больше мечтают, всё о другом.

Вот у зверей души простые: гнев, ярость, страсть – не такие спесивые, как у людей, не изощрённые. Долго не тянутся: вспыхнули и забылись. Легко с ними справиться. Совсем другое дело – боги.

Бог создаётся умом. Человеческий ум как бы сам по себе. Словно как человек проглотил однажды умную кость, и та теперь думает у него внутри. Думает по-своему. Свои законы у ума. И в окружающем мире ум хочет видеть только то, что соответствует его законам. Но мало что соответствует. Мир соответствует законам Силы, Великого Духа, а то, что думает человеческий ум, то, как ему хочется видеть, – то приходит сюда. И становится богом. Устрашающим богом. Серьёзным. Явился уже этот бог и предъявил неоспоримое право. Устроил потоп Срединному миру, очистил для будущих тел. Лишенных силы. Ленивых. Спесивых.

Тяготится душа Еохора. Места себе не находит. Вспять уже не повернуть того, что случилось; надо бы позабыть, надо бы отрешиться и безмятежно витать среди огней и дымов, надо бы – но не может душа. Потому как плавает по волнам тело. Плавает кверху пузом.

Вот Пятнистый Демон, душа гиены. И здесь она борется с падалью. То, что гнетёт душу шамана, вся эта память о старом мире – всё это падаль. Но боится душа гиены, скулит. Грозна шаманская память, ежом ощетинилась, крупным ежом, дикобразом. Не подступиться.

Злится Еохор и негодует. Алым стал, как огонь, опалил нос гиене. Захохотала та и исчезла. Снова душа шамана одна. Плавает рыбой среди дымов и тоскует о прошлом.

Тяготно ей.

Исчезает Подземный мир, исчезают дымы и огни, лава исчезает. Снова шаман Еохор стоит на земле, над той землёй светит солнце и поют птицы. Снова охотник Режущий Бивень приходит к шаману и злится на оргии, не понимает, какой такой прок от этого непотребства.

Объясняет шаман. Говорит:

– Пускай Режущий Бивень взглянёт на себя. Сейчас он охотник, ведь так. А совсем недавно был мальчиком, не прошедшим ещё Посвящения.

Хмурится Режущий Бивень, но слушает. И шаман продолжает:

– А скоро станет стариком охотник. Как Еохор, как Бурый Лис, как другие. Человек стареет, разве нет?

– Ну и что, Еохор, конечно, стареет… – охотник нетерпелив, говорит быстро. – Кто же станет с этим спорить!

– Мир также стареет. Весь мир.

– Ну?..

– Но когда каждую осень повторяются оргии – и всё так же само, как было в начале, в самом начале – разве тогда духи могут заметить, что мир постарел?.. Нет, это отдельные люди стареют, отдельные звери, деревья – а мир остаётся таким же. Старость не для него. Старость для нас. Но и мы её можем сбросить. Хотя бы на несколько дней.

Не понимает шамана охотник, перебивает, кричит:

– Ну так что, Еохор?! Что?! Какая польза от этих нескольких дней?!

– Великая польза, охотник, великая. Если духи заметят, что мир стареет, они могут сказать: у этого старика нет больше семени, бесплоден этот старик, и это лоно бесплодно… Такого хочет Режущий Бивень? Лишить степь плодородия? Так?

Метётся душа. Нет ей покоя. Льётся из неё память, как лава из жерла вулкана. Льётся – и вновь возвращается. Кричит шаманская душа, взыскует: «Здесь чадят твои чада, Великий Дух! Пошто отдал их, пошто отпустил?!»

Но Великому Духу нет дела. Тот отпустил, тот, Еохор. Оттого и мятётся теперь, дударь печали.

Глава 6

Сначала был шум. Неожиданный шум, не такой, как шум бури. Вслед за шумом показался свет – и этот свет был столь необычен среди кромешной тьмы, что Пёстрый Фазан полностью растерялся, его язык онемел, он даже не вскрикнул. Всё у него онемело внутри, и он только глядел, как зачарованный, на этот странный свет.

Свет спускался к нему. Это было пятно, очень яркое, и оно кружилось, как опавший лист на ветру, оно металось то туда, то сюда. Металось, но спускалось прямо к Пёстрому Фазану. И при этом пятно жужжало как сердитый рой пчёл.

Потом из пятна вырвался луч, целый столп света; этот столп упал на плот, на скрипящие скользкие брёвна и жерди, упал к самым ногам Пёстрого Фазана. Почему-то Пёстрый Фазан посреди онемения вспомнил вдруг о верёвке, захотел посмотреть, как он привязан. Но было поздно смотреть. Волна горячего света схватила его, закружила и повлекла. Что-то щёлкнуло, засвистело – а затем провалилось.

Он очнулся в просторном светлом чуме. Необычным был этот чум, но другого ждать и не приходилось. Пёстрый Фазан сразу понял, что его взяли духи, ему стало страшно, ведь он не знал, что с ним будет. Ему стало страшно, но только на миг; он поборол свой страх и попытался осмотреться.

Он оказался привязанным такой же самой верёвкой, какой был привязан к плоту. Значит, духи схватили его вместе с верёвкой, – подумал Пёстрый Фазан.

Несколько духов стояло перед ним. Маленькие, с большими головами, с огромными глазами и длинными когтистыми руками, они вызывали у Пёстрого Фазана отвращение. Вовсе не страх.

Кажется, духи понимали его чувства. Один из них подошёл и больно уколол Пёстрого Фазана в привязанную руку странной толстой иглой с утолщением, прозрачным, как стоячая вода. Утолщение после укола наполнилось кровью, и Пёстрому Фазану стало дурно. Духи отомстили ему за презрение.

Дух с иглой отошёл, и теперь другой дух заговорил. Главный дух, самый значительный, подпоясанный блестящим поясом.

– Надо бросить зёрна в возделанную землю, – сказал главный дух вполне человеческим голосом, только несколько каменным, звенящим, будто каждое слово было обёрнуто в толстое эхо, как в одежду из задубелых шкур. Так он сказал и добавил: – Землю надо поливать.

«Уже полили», – подумал со злостью Пёстрый Фазан, и тут же к нему подскочил дух с иглой, воткнул её в другую руку, утолщение снова наполнилось кровью, Пёстрому Фазану опять стало дурно. Так дурно, что светлый чум начал таять вместе со всеми духами; какими-то чёрными брызгами прыгнула тьма, обволоклась вокруг чего-то – и всё исчезло.

Теперь Пёстрый Фазан очнулся посреди тьмы. Он глядел на чью-то ладонь, большую ладонь, должно быть, свою. На ладонь вдруг капнула капля, откуда-то капнула – и он сразу всё понял, всё скопом, будто запруда прорвалась.

Так капает на зелёный листок дождинка. Капнет и скатывается, никогда не удержится. Соскользнёт, упадёт и уйдёт в землю. Так падает с неба жизнь. Никогда не удержится. Эта капелька на ладони стекала к краю, к самому краю, и Пёстрый Фазан понимал, что так стекает его жизнь. Как зачарованный, глядел он на эту капельку, как та стекает, глядел будто со стороны, будто чужой, простой любопытный – и капелька уже нависала на самом краю.

На самом краю…

Другая ладонь вышла из тьмы, объяла капельку и закрыла. Запечатала наглухо.

Пёстрый Фазан захотел разжать другую ладонь, захотел глянуть, как там дождинка, захотел – и не мог. Ладонь не разжималась. Будто бы не ему она принадлежала. Не ему – но кому?..

Снова всё провалилось, окуталось мглой.

А потом перед ним выросло поле. Бескрайнее поле. И в том поле колосились травы, хорошие травы. Рожь и ячмень. С одной стороны только рожь, а с другой стороны – только ячмень.

Между полем ржи и полем ячмени пролегала тропинка, и по этой тропинке брело стадо коз, каждая из тех коз была с полным выменем молока, видно, у каждой были козлята.

Но вот рожь расступилась, оттуда вышел глазастый дух и полез под козу, как козлёнок. Глазастый дух стал пить молоко прямо из вымени, коза кормила его, будто козлёнка.

Удивился Пёстрый Фазан. Удивился и снова увидел ладонь вместе с капелькой. Капелька нависала на самом краю, вот-вот упадёт, Пёстрый Фазан, как зачарованный, глядел на эту капельку и слышал, как блеяли козы с полным выменем, созывая духов-козлят, ещё слышал, как шумят на ветру рожь и ячмень, гудят колосками, будто пчёлы жужжат. И ещё стучали рогами бараны, сшибались лбами – всё это слышал Пёстрый Фазан, но не глядел ни на что, только на капельку.

Однако что-то внезапно переменилось. Чужая ладонь резко смахнула капельку – снова Пёстрый Фазан сидел в светлом чуме, крепко привязанный. Снова перед ним были прежние духи. И главный дух, подпоясанный, опять повторил:

– Надо землю возделать и бросить зёрна. Разрыхли землю палкой, как рыхлишь женское лоно. Брось туда семя. Оплодотвори!

Так говорил главный дух, и Пёстрый Фазан вдруг увидел горсть зёрен в его когтистой ладони; главный дух резко бросил те зёрна, швырнул; они полетели, но то были вовсе не зёрна, то были капельки, эти капельки падали, Пёстрый Фазан их узнавал, каплю за каплей. Пятнистая Шкура, Умелый Камень, Трясёт-Хвостом, Бегущий Кабан, Львиный Хвост, Сосновый Корень, Ма… Эту последнюю капельку он не успел распознать, поскольку к нему подскочил дух с иглой и вонзил иглу в сердце. Боль полыхнула огненным заревом, Пёстрый Фазан напряг все свои силы и дёрнулся. Неистово дёрнулся. Верёвка лопнула и больше его не держала. Духи в ужасе расступились, исчезли. Он был один. Снова один.

Он глядел на ладонь. На чью-то ладонь. На свою. По той ладони медленно стекала капелька, двигалась к покатому краю, ничто не могло её удержать, эту капельку. Суждено ей упасть. Суждено уйти в землю. Суждено.

Пёстрый Фазан закричал. Что было сил, закричал. Но никто не услышал его, ни один не отозвался. И он сам не услышал себя.

Он лежал на плоту, посреди тьмы. На его лоб падали сверху дождинки. Падали и стекали. Много дождинок стекало, одна за одной. Целое племя дождинок, целый народ.

Пёстрый Фазан, кажется, плакал. Возможно, он плакал. Потому что из уголков его глаз дождинки тоже стекали. Никто их не видел, эти дождинки. Никто. Он сам тоже не видел. Он только чувствовал.

Потом он приподнял руку и подставил дождю ладонь. Одна дождинка упала туда, только одна, и он сразу же сжал ладонь в кулак, запечатал свою пленницу.

Только она всё равно куда-то стекала, просачивалась. Пёстрый Фазан не стал её долго удерживать, развернул кулак книзу – и будто бы что-то упало оттуда. Будто бы так. Он не печалился.

Ему было холодно. Очень холодно. Это всё, что он теперь знал.

****

Он видит свет. Ровный предутренний свет, в котором нет ничего – ни звёзд, ни солнца, ни луны, – но в котором есть всё. Всё в этом свете… Каким-то образом он знает, что всё то, что он захочет увидеть, всё то, что он пожелает увидеть – всё это окажется там, в этом свете.

Но у него болит поясница. Наверное, сила ударила по его почкам, и боль ещё не прошла. Ему неудобно лежать. Он поднимается.

Рядом с ним кто-то есть. Женщина. Выплакала все глаза. Он глядит на неё, долго молча глядит, а потом неожиданно говорит, будто хочет проверить свой голос:

– Что, Огонёк?.. Отчего такая унылая?

Она встрепенулась, вздрогнула и даже оглянулась по сторонам, как бы не понимая, откуда пришли эти звуки. Из света!

– Огонёк? Разве имя моё – Огонёк?.. Оно мне нравится, новое имя. Ты – Но-А, я – Огонёк. Нас только двое осталось, – заканчивает она печально и глядит куда-то вбок, словно не видит своего собеседника. Громко вздыхает и добавляет: – Выдался нам Корочун. Теперь Морена не отступится.

Но-А недоволен. Женщина – и говорит по-женски. Вспомнила зачем-то Корочуна. Так женщины называют самый короткий день, когда начинается Праздник Павшего Солнца. Для мужчин это слово неподобающее, так же как имя Насылающей Мор. Но-А недоволен:

– Зачем врёшь, женщина!

Она опять вздрагивает, будто от пощёчины – и опять озирается по сторонам. Она хочет сказать, что никого нет, вокруг никого нет, только тьма – и даже дождь прекратился. Так она хочет сказать, но волчонок подаёт голос, упреждая её – и тогда Огонёк грустно улыбается. Говорит коротко: «Да», – и молчит.

– Покорми, разве не слышишь? – возмущается Но-А, однако она неподвижна. Стоит, сложив руки на животе, будто каменный истукан, будто и вправду ничего нет, кроме тьмы – но она ведь не видит, совсем не видит! – доходит вдруг до Но-А. Видит лишь он. Для неё осталась тьма, для несчастной женщины, утратившей сына. Она не видит…

– У меня нет молока. Пропало, – отвечает Огонёк с безразличием – и теперь окончательно видно, что пропало вовсе не молоко. Пропала она сама. Однако всё ведь поправимо:

– Придётся охотиться. Будешь разжёвывать для неё мясо, как делает волчица.

Мясо… Если б кто-нибудь разжевал мясо для неё самой, если бы… Но глупо об этом теперь вспоминать, когда всё кончено с ними, когда они, последние люди, вот-вот перейдут в другой мир; она даже не помнит теперь, как пахнет мясо, какой у того вкус, не помнит мамону, не помнит оленину, конину – не помнит ничего, и ей почему-то не жалко. Нисколько не жалко. Наверное, без такой памяти легче будет обжиться на новом месте, быстрее привыкнешь там, потому она вовсе не переживает, даже не усмехается. Просто молчит.

А Но-А видит копьё, оно уложено в щель между брёвнами, и ещё видит лук, он привязан к столбу вместе с колчаном, к стойке, к единственной уцелевшей стойке, остальные снесло вместе с навесом, но эта осталась. Эта знала, что должна сохранить для людей лук, Но-А ей благодарен – и говорит это вслух: «Спасибо тебе».

Огонёк принимает его слова на свой счёт, но не переспрашивает, не удивляется – просто садится на брёвна, потому что – зачем ей стоять?

Но-А высматривает очаг. Нет у них очага, унесло – как им просушить озябшее оружие, как приготовить к делу? Плохо.

За думами об оружии он забывает о своей спутнице, об Огоньке, но вдруг натыкается на её пустые глаза, невидящие ничего, кроме тьмы… кроме тьмы и отчаяния – вот кому плохо. Вот кому, истинно, плохо!

Он улыбается:

– Женщина, не печалься! Разве не видишь гору? Перед нами земля. Мы скоро пристанем.

Она вытаращила от натуги глаза, вертит головой по сторонам. Тень надежды скользнула – и улетучилась тут же. Не видит. Не верит!

Тявкнул волчонок… ещё раз… заскулил. Конечно, зверь подтверждает, конечно… Не верит!

– Напрасно женщина сомневается. Но-А видит во тьме. У него теперь другие глаза. Как у волка. Духи их поменяли.

Огонёк пытается разглядеть во тьме его глаза – и, кажется, замечает. Да, она что-то видит, глядит на него – и он добавляет:

– Нащупай правой рукой третью жердь… Нет, следующую.

Она слушается, шерудит рукой и находит ту самую жердь, которую легко выдрать, достаточно потянуть на себя. Он говорит ей об этом: «Тяни!» – и она тянет. У них получается.

– Теперь встань, подойди к краю, нащупай дно.

Огонёк встаёт и робкими шажками приближается к краю плота, держа в руках длинную жердь, в три человеческих роста. Но не к тому краю идёт. Он поправляет её: «К заднему краю! Два шага от правой руки. Ещё!»

Теперь она на краю. На том самом краю, где и нужно.

– Ну давай, пробуй дно! – подбодряет Но-А – и Огонёк, немного подумав, суёт-таки в воду жердь. Ничего не случается. Не оскорбилась вода, стерпела, а жердь не уходит даже до половины, натыкается на дно, оставляя две трети своей длины над водой.

– Видишь, как близко земля! Зачем не верила?

Женщина всё ещё сомневается, приподнимает жердь и опять тыкает в дно – Но-А даже смеётся:

– Рыбу, что ли, бьёшь острогой? Не женское это дело. Оставь!

Она и впрямь его слушается: оставляет жердь воткнутой в дно, оставляет воде, оборачивается, ищет глазами Но-А, будто бы различает во тьме и радостно тараторит:

– Значит, есть у нас новый шаман. Значит, мы спасены. Значит, мы будем жить. Значит, духи не отвернулись. Значит… – она резко смолкает, обхватывает лицо руками, всхлипывает. Её ноги подкашиваются, она падает на колени, а потом и вовсе бьётся лбом о брёвна, лишившись чувств.

Но-А сердится: «Глупая женщина. Упустила жердь. Чем теперь подталкиваться к земле?»

Но он не прав. Конечно, не прав. Доверил такое женщине, когда должен был сам.

Он подходит к краю плота, но до жерди уже не дотянуться. Их отнесло. Их сносит к земле.

Опять заскулил волчонок. Подобрался к лежащей женщине, лижет плечо. Признаёт свою мать. Признаёт.

Но-А воздевает руки к ровному свету и громко просит:

– О Великая Мать! Где теперь твоя мамона? Не оставь своих сирых детей, накорми!.. Не оставь!

Вверху ровного света возникает сияние. Жёлтый шар излучает тепло, излучает надежду.

«Солнце!» – шепчут губы нового шамана. – «Прекрасное солнце, родное. Как мы заждались тебя. Освети! Осияй!»

Слепящий луч тёплого света исходит, бьёт по глазам, проходит внутрь и растекается в пояснице. Новый шаман стонет от резкой боли, но эта боль – радостная, эта боль – нужная, этой боли он ждал.

И дождался!

Дождался…

****

Прыткая нашла себе хорошее место для родов, небольшую пещерку. Ей далеко пришлось отойти от остальных львиц, зато здесь было тихо, только ветер ревел снаружи, только ярилась безлуньем бесконечная ночь.

Ни гиенами, ни медведями, ни волками, ни даже шакалами здесь не пахло. Вообще ничем привычным не пахло, совершенно новые запахи окружали одинокую львицу, вся её жизнь, наверное, теперь будет новой, но так далеко вперёд она не беспокоилась. Ей нужно было родить. А потом выкормить. И защитить. Это всё, что она знала. Всё, что ей было нужно. Остальное – ночь, дождь, безлунье, новые запахи – это как мелкие птахи над головой, туда-сюда носятся по каким-то своим никчемным делам – что ей с того?..

Она лежала и слышала, как готовятся выйти три новых тела, она их уже знала и чувствовала каждого, двоих и одну, она это чувствовала и спокойно смотрела во тьму сквозь отверстие своего прочного логова. Сырой ветер немного досаждал, непрерывно заносил внутрь капельки дождя, одаривал львицу влагой – но она не нуждалась в подарках. Всё, что нужно, она способна взять сама.

Тьма не пугала её. Льву страшиться тьмы – что рыбе страшиться воды. Для львицы вовсе не было тьмы, только блеклый туман, сокрывший привычное: звёзды, луну – туманная ночь, ну и что? Такие ночи страшны не для львов – для их добычи. Вот чьи глаза непривычны ко тьме. Но сейчас не пахло добычей, да и не о том Прыткая думала. Ни о чём она не думала. Тишина стояла в её голове, тишина, готовая ко всему; тишина, готовая родить, накормить и защитить.

И вот они родились. Один за другим вышли все трое, вышли без боли, только с натугой, трое в зелёных мешках, скользкие, мокрые и пятнистые. Она помогла им освободиться от последов, всех тщательно вылизала. Их глаза уже были раскрыты, но эти узкие щелочки не могли ещё видеть тьму. Зато чуткие чёрные носики растерянно фыркали, нюхая – и она подставила носикам свой живот со вздувшимися сосками. Все трое вцепились, словно клещи, и она отдавала им всё, что тем нужно. Как отдаёт солнце траве и деревьям, как устроено в этом мире: ты берёшь – ты даёшь, равновесие. Если ты берёшь жизнь, ты её и даёшь, передаёшь по цепочке, по кругу, след-в-след.

Вскоре три пятнистых комочка начали тявкать, толкаться. С первого дня лев – сразу лев. И готов сражаться за пищу, значит, за жизнь, которую выбрал, готов не уступать. Три детёныша резво сражались за материнское молоко, каждый хотел пить один, в первую очередь сам, чтобы взять больше силы, чтобы быть самым сильным, самым-пресамым на этой земле. Прыткая радовалась, потому что во всех узнавала себя, настоящее, львиное – но и сама она должна была помнить о настоящем, о львином, о том, что она должна дать.

Она выбралась из пещеры, принюхалась. Пахло камнями и сыростью, мхом. И ещё пахло комочками, её львятами, сильно пахло – значит, нужно искать новое логово. Но прежде – добычу, чтобы давать молоко, чтобы жизнь продолжалась, чтобы… – нет у львов «чтобы». Они просто идут туда, куда нужно. Делают то, что им нужно. Что надлежит. Львы охотятся. Львы и львицы, без разницы.

Прыткая пошла вниз по скользким камням. Глаза львов собирают малейший свет и усиливают, львица хорошо видела. Достаточно видела всё, что ей нужно. Видела то, что ничего нужного не было. Только мокрые камни и ручейки.

Но она не унывала. Шла вперёд и искала. Всматривалась, принюхивалась и прислушивалась. И вскоре учуяла.

Горный козёл оступился во тьме, или неистовый ветер сбросил его – как бы там ни было, мясо лежало среди камней и ждало львицу. Ждало и манило своим новым запахом, не очень знакомым запахом, совсем не знакомым, но всё равно ведь мясным.

Прыткая бросилась без колебаний, заторопилась, голодная – и мелкие камни под ней вдруг поехали, бледная тьма закружилась, запрыгала, начала осыпаться, кусаться, толкаться, как толкались её три комочка между собой, так и тьма толкалась теперь за добычу, сильно толкалась – и львица вдруг полетела. Как птица, она летела. Но только вниз.

У львов, как у всех кошек, гибкий хребет. Они из любых положений умеют приземляться на лапы. И Прыткая сумела. Ухнулась в бурелом, на завал из сломанных веток и сучьев, упала на лапы, но сучья не выдержали – она с треском провалилась и застряла между поваленными стволами.

Поначалу она не почувствовала никакой боли, только испуг, сильный испуг и желание поскорей выбраться из этой чащобы. Выбраться ей удалось, но не сразу. Лапы проваливались, скользили, сучья трещали и ломались, она то и дело застревала. Но всё-таки выбралась, кое-как выбралась на чистую землю и осмотрелась.

Ниже её всё было завалено непроходимым буреломом, вся ложбина, когда-то поросшая лесом, теперь была гигантским древесным кладбищем. На самом дне этого кладбища, похоже, была добыча – оттуда пахло мясом, ещё пахло водой – но туда ходу не было. Разве что какая-нибудь юркая куница смогла бы пробраться, но никак не львица с её размерами. Прыткая задрала морду кверху, вспомнив о своём предыдущем направлении, о козлятине – та находилась на месте, судя по запаху, осыпь её не задела, и львица стала карабкаться вверх.

Теперь только она почувствовала сильную боль в задней лапе. Там был начисто сломан коготь, содрана шкура и вырван большущий клок мяса. Её собственного мяса. Сквозь рану белела кровавая кость. Будто целая свора гиен поработала. И поработала на славу.

Прыткой всё стало ясно. Не её голове, а душе, тому, кто командует телом, кто незримо сидит на хребте, будто белая цапля на огромном быке – душа львицы знала, что теперь её тело не сможет охотиться, не сможет выкормить львят и не прокормит даже себя. Душа это знала, но есть ещё дух, куда более мощная сила, которая гонит душу, как ветер гонит опавший листок непонятно куда. Так и дух львицы погнал её вверх, не смотря на то, что душа уже знала. Духу не было дела до того знания, как нет ему дела ни до чего. Он только гонит. Гонит и гонит. Вперёд.

Уже через несколько корявых шагов боль стала невыносимой. Прыткая всё же остановилась и прилегла. Она ничем не выказала отчаяния. Глаза не выкатились из орбит, не застыли, рот не застонал в последнем усилии – как случается у её жертв, когда она схватит когтями. Теперь саму львицу схватили. Не так сильно схватили, но цепко. Душа это знала. А дух погонял. Потому она только слизнула кровь, поднесла изодранную лапу ко рту и облизала, а потом встала на ноги и поковыляла. Хромая, на трёх лапах она добралась до разбившегося козла. До того, что когда-то было козлом – а теперь только мясом. Она действовала как бы машинально. Что-то ей говорило, что она хочет есть, что ей нужно есть, рвать это мясо зубами, глотать – что-то ей так говорило, но она не чувствовала аппетита, не чувствовала хотения. Безразлично впилась в холодное мясо, безразлично оторвала кусок и, наклонив морду вбок, проглотила. Потом ещё раз. И снова.

А потом ей что-то сказало про её львят. Она их как бы увидела перед собой, троих съёжившихся, голодных – она их увидела, но никаких чувств опять не было, просто что-то толкнуло её в том направлении, где они находились, и она захромала туда, вверх по осыпающимся камням. Однако что-то прервало её, сказало, что ей нужно попить – и она стала облизывать мокрые камни. Тут она и наткнулась на след.

Свежий враждебный след пересекал её путь. Это был леопард, крупный самец, никогда прежде Прыткая не сталкивалась с леопардами, их просто не было в степи, но по запаху она сразу поняла, что это сильный противник, опасный и гибкий. В одном месте на мягкой земле отпечаталась почти львиная лапа, только чуть меньше, зато гибче и ловче. Ловкими были шаги, львица ощущала нюхом расстояния между лапами, длину пружинящего лёгкого шага. Она долго осматривала отпечаток и обнюхивала со всех сторон, и будто бы что-то в ней пробуждалось, будто бы что-то она стала чувствовать, слабую ярость или даже не слабую – будто бы она это чувствовала, но не зарычала, не подала львиного голоса. Значит, боялась. Или смирилась. Или… Она не знала, что «или», она просто поковыляла дальше, даже не фыркнула и не заметила, не попыталась заметить грозного леопарда, который озадаченно наблюдал за ней свысока.

Леопард во тьме видит ещё лучше львицы, внутри его чутких глаз как бы спрятаны зеркала, от этого пятнистого разбойника не скроешь ничего. Он даже видел отчаяние львиной души, её безнадёгу, и, кажется, чувствовал львят. Определённо, чувствовал, видя раздувшиеся соски матери, и уже знал, что до них доберётся. До всех троих. Первым делом до них, а потом и до самой львицы, когда та побольше ослабнет. Потому что львам здесь не место. Потому что хозяин здесь он. Только он. Эти горы принадлежат ему.

А Прыткая шла, карабкалась вверх, спотыкалась, не подозревая, что грозный соперник уже проследил её путь, уже смог прикинуть, где прячется логово львицы, и теперь настороженно её обгонял.

Перед самой пещерой львица снова увидела гибкий след. И увидела, и почуяла – но не почувствовала ничего, лишь заторопилась, будто кто-то её усиленно подгонял, кто-то гнался за ней. Кто мог гнаться? Разве что смерть. Тётушка Мара, как выражаются женщины, только двуногие. Львица не выражалась. Смерти она не боялась. Никого не боялась. Никого, ничего.

В её логове витал чужой запах, враждебный, в её логове не было больше львят, не было её мальчиков, не было девочки, не было никого – и Прыткая озиралась по сторонам и будто бы недоумевала, будто бы спрашивала: «Как так может быть? Как такое случается? Почему?»

Никто ей не отвечал. Никто не мог ей ответить, как не могла она на самом деле спросить. Может быть, только хотела, возможно, хотела. Но уже и забыла об этом хотении, быстро забыла, собираясь уйти, уйти навсегда – но ей вслед кто-то тявкнул. Жалобно тявкнул.

В глубине пещеры под каменный выступ забилась девочка. Её, Прыткой, девочка.

Львица подковыляла туда, пригнулась, обнюхала. От её девочки пахло страхом, она никак не хотела вылезать из убежища.

Тогда Прыткая подсунула лапу, переднюю лапу, здоровую – подсунула и подцепила. Детёныш запищал и выкатился вместе с лапой.

Львица схватила его в свою пасть и понесла, ковыляя. Понесла прочь.

Глава 7

С ней случилось чудо. Тьма вдруг исчезла, будто рассыпалась, и она видела откуда-то сверху, как тонет тело, как губы хлебают, как с хрипом выдавливаются пузыри воздуха из груди – это была она и не она, она посторонняя, и судьба посторонней не очень-то волновала не постороннюю.

Не постороннюю ослепил свет. Неимоверно яркий, невозможный, непереносимый свет лился отовсюду – и она не могла его стерпеть. И тогда раздался грохот бесчисленных громов, этот свет был множеством молний, было их больше, чем капель дождя, каждая грохотала. Она не смогла этого вытерпеть, света и грохота, не смогла – и вернулась.

И снова булькало пузырями тело. То ли плыло, то ли тонуло, то ли болталось. Что-то делало тело, что-то непонятное и чужое.

А она, не посторонняя, вдруг увидела нечто другое: широкую реку, плывущую девочку, плывущую на свой берег – и навстречу той девочке со своего берега плыл другой… Режущий Бивень.

Вот девочка достигла середины реки, вот уже совсем близко спаситель; но девочка хочет, чтобы он её спас – и потому резко уходит ко дну. Пусть он нырнёт, пусть вытащит её, пусть сделает так!.. Пусть кто-то другой поддержит её жизнь… кто-то другой пускай поручится. Кто-то другой…

Но почему-то никто не хватает её и не тащит. Почему-то пропал тот спаситель, почему-то рот полон воды, она захлёбывается – и она снова одна. Только одна. Она тонет.

Она тонет… Она снова увидит тот свет и услышит тот грохот. Этот свет её заберёт, этот грохот окутает, вот сейчас…

Но обратно случается чудо. Какое-то вялое чудо, словно чужое, словно не с ней. Но тогда чьи это ноги коснулись дна? Разве она не стоит? Стоит – и может дышать, может отплюнуть из груди воду, откашляться.

Даже утонуть у неё не получилось. Здесь вовсе не глубоко. Вода доходит только до шеи. Она может присесть, она хочет присесть, намеревается, начинает движение, медленно начинает, словно во сне – и вода её стукает по затылку, подталкивает – она резко падает, и от этого выставляет руки перед собой и всплывает.

Не вода её стукнула. И не тьма. Плот, на котором остался отец. Плот колышется позади, будто на привязи. Она не знает, что делать. Она чувствует, что ей холодно, очень холодно, её зубы стучат, скрежещут – теперь она не сможет утонуть в таком холоде, холод сбил все намерения. Сначала нужно согреться… Согреться – а потом снова…

Плот опять толкает её, но на этот раз она ждёт. Хватается окоченевшими пальцами за край, отталкивается ногами ото дна, подтягивается, закидывает коленку, другую – она опять дома.

Но здесь тоже холодно. Очень холодно. Она вся дрожит. У неё нет другой накидки, чтобы скинуть промокшую и надеть новую, и огня в очаге тоже нет, давно нет. Есть только ночь и холод. И… зря, наверное, она выбралась. Зря… Однако ещё не поздно поправить. Не поздно.

Она сидела, обхватив трясущиеся колени руками, а теперь снова встаёт. Её мысли ходят ходуном, как и всё тело – и ей трудно понять в таком состоянии, чего она хочет. Только ноги сами движутся к краю. Клин клином вышибают, – так говорят. Наверное, так.

Но за её спиной вдруг говорят совсем другое – она вздрагивает, как от удара, но останавливается. Чужие слова уже кончились снаружи, но всё ещё звенят у неё в голове. И она теперь мысленно их повторяет: «Мы выживем, дочка. Дождь иссяк».

Это голос отца. Её отец жив, если только ей не почудилось, не примерещилось. Не могло примерещиться: её отец жив. Она не одна. Не одна!

Она возвращается. Идёт туда, где отец. Делает эти шаги, мало шагов, присаживается рядом и гладит ладонью отцовский лоб. Да, он тёплый. Живой!

– Ты озябла. Рука как лёд, – отвечает отец, но она вовсе не чувствует своего холода, совершенно не чувствует. Наоборот, ей тепло… или не очень тепло – ей безразлично до теплоты или холода, совсем безразлично, главное, что она не одна. Не одна! И даже губы её не дрожат, способны выговаривать нормальные слова – и уже говорят:

– Под нами мало воды. Только до шеи.

Со стороны отца какое-то движение… или вздох. Нет, промолчал. Нет, говорит. Отвечает:

– Значит, рядом земля. Скоро выплывем. Сами уткнёмся в сушу.

«Откуда ты знаешь? – хочет спросить Маковый Лепесток. – Сколько уже утыкаемся!» – хочет спросить, но молчит. Зачем портить радость. Главное, что отец жив. И ей не холодно. Ей – тепло.

Но её зубы снова трясутся. И плечи трясутся, и все поджилки, даже кости, наверное, трещат. Отец слышит этот треск, поднимается, наконец, поднимается и снимает свою накидку, отдаёт ей, прямо силой надевает поверх, а потом прижимает к себе её в двух накидках.

– Мы выживем, дочка. Осталось немного. Земля уже близко.

У отца крепкие руки. Есть ещё сила. Есть… на мгновение она забывается, и ей даже кажется, что её обнимает кто-то другой, не отец, нет – он… Она чувствует жар, трепет в груди и внизу живота, это странное чувство, приятное, тёплое – но отец уже её отпустил, и теперь она представляет дальше сама, будто он всё ещё её держит, не отец, а другой, держит женщину, настоящую женщину – и нет вокруг тьмы, только радость, безмерная радость. Да, так…

Но это лишь кажимость. Нет на плоту никакой женщины. И нет того, кто её держит. Только девочка и отец. И к озябшей девочке стремительно возвращается печаль. Её губы сами шепчут стылые слова:

– Всё равно умрём с голоду… Всё равно.

Никто ей не возражает. Не слышит отец. Не хочет слышать. Куда-то в сторону смотрит, во тьму – и будто сморкается. Будто бы встал на колени и просит тьму. Нет, не тьму. Просит Мамону, великую мать, пусть пошлёт та на землю своих дочерей, пусть народят они мамонтов, носорогов, оленей, других зверей, пускай те радуют степь. Пусть так будет!

Не будет… Конечно, не будет. Кто-то пронёсся, мелькнул, прикоснулся… Режущий Бивень… холодные пальцы… Режущий Бивень замёрз, не согреться. Она отдаст ему своё тепло, всё отдаст, до последней капельки, пусть забирает, лишь бы быть вместе. Вместе. Опять.

– Изменился ты, Режущий Бивень. Совсем не такой. Весь мир изменился – и ты… Холодный… Согрею тебя. Не бойся, согрею!..

Отец подошёл. Обнимает её. У отца руки тёплые. Её губы дрожат. «Зачем ты прогнал?» – она злится. «Зачем ты прогнал? Ему холодно. Режущий Бивень замёрз».

Отец гладит её. Тихо шепчет: «Мы выживем, дочка, мы выживем.. Ты поправишься, не горюй. Мамона нас не оставит. Даст мяса. Мамонты, степь, земля – всё вернётся. Мы выживем, дочка. Не замерзай!»

Плохо отцу, – думает Маковый Лепесток. – Помрачился рассудок. Мамонты, степь, земля – где это? И где Мамона? Морену – вот кого надо просить, только Морену, её, пусть поскорей заберёт. Поскорей.

Плот под ногами вздрагивает, возмущённый кощунством. Даже тюкнуло что-то во тьме. Смрадом запахло. Может, Морена явилась, как она думала, может, уж тут… Маковый Лепесток начинает трястись, сильно трястись – но её руку кто-то хватает… Отец.

– Вот и еда для нас, дочка. Много еды. Чуешь, как пахнет?

Она чует смрад, сильный смрад, разве не так пахнет Морена? Если не так, тогда как?

Отец отпустил её руку, шагнул туда. Там во тьме над водой горбится нечто, такое же тёмное, круглое, смрадное. Но не Морена, наверное, нет, не Морена. Другое.

– Носорог утонул и теперь приплыл к нам, – говорит снова отец. – У нас теперь два плота, дочка. Один деревянный, другой – мясной. Какой из них выберем?.. Оба? – он вдруг смеётся, громко смеётся во тьме – и это так дико, нелепо, ей становится страшно, обратно страшно, страх никогда её не отпустит, никогда не отвяжется, страх будет теперь заместо отца. Отец лишился рассудка. Всё лишилось рассудка, всё и вся, даже духи, весь мир – и от этого хохот в ушах, чужой хохот. Невыносимый. Невыносимый!

Она закрывает уши ладонями, крепко сжимает – и оседает. Страх оседает, и хохот, и она тоже. Ничего нет. Ничего.

****

Душа Соснового Корня взирает на снежный ком. Огромный снежный ком медленно тает под ослепительным светом. Огромный снежный ком слеплен из множества маленьких круглых снежков, как из зёрен пирог. Этот ком виден насквозь: и весь целиком, и каждый снежок по отдельности. Каждый снежок, из которых состоит ком, умеет разговаривать. Каждый снежок, прежде чем истаять, бормочет:

Меня зовут Сосновый Корень

Сосновый Корень из племени Степных людей

Сосновый Корень из малого рода Зелёного Дерева

Сосновый Корень – охотник

Жена Соснового Корня Игривая Олениха

В детстве, до посвящения, меня звали Иглой

Мой детский друг, мальчик Подорожник, умер от злой болезни

В детстве мне нравилась девочка Пьющая Молоко

Мой детский друг мальчик Кварцевый Сколок растоптан взбесившимся мамонтом

Сосновый Корень хороший разведчик. Он умеет обнаруживать мамонтов

Мамонту нужно подсекать задние ноги или заманивать в яму

Мамонтов мало в степи. Они плохо приходят.

Высунутый Язык, не прошедший посвящения, оскорбил Соснового Корня, украл его добычу

Детям хорошо. Их накормят, напоят, оденут и защитят. Взрослым так нельзя. Нет такого для взрослых.

Медленно тают снежки. Будто бы крутится ком. Волны какие-то испускает, как от тяжёлого камня в спокойной воде. Волны ищут другие комы, просят поддержки. Просят, чтоб их подтвердили. Чтоб отозвались. Но другие комы уже знают, что этот ком – мёртв. Не отвечают. Потому не твёрдые волны, а тонкие, мягкие. Некуда им приткнуться. Истончаются быстро, полностью исчезают. И огромный ком тает.

Грохочет гром отовсюду. Молнии блещут. Вьются густые дымы. Совсем ослепла душа. Падает ниц, простирается. Новый Бог шествует.

Здесь видят со всех сторон. Новый Бог, скрывающий своё имя, выглядит седым старцем. Растрёпаны волосы, борода раздвоилась на два длинных пучка. Посох в руке – будто тяжко ему. Огонь вокруг головы ослепляющий. Позади свита. И впереди свита. Слава сияет, все людские комы шлют сюда волны, эти волны здесь собираются в ослепительный свет, в нестерпимо яркий огонь, в славу Нового Бога. Новый Бог из людей. В прошлой жизни в Срединном мире тот жил в полуденных землях и слыл большим мудрецом. Мудрец наблюдал, как муравьи берут в плен жирных гусениц и пьют их молоко. И маленьких тлей берут в плен. И растения тоже берут, грибы разные. Люди также могут взять в плен и зверей, и растения, даже гадов ползучих и рыб, даже птиц. Так придумал мудрец, и его мысль разнеслась. Так сам взял в плен людей. В Срединном мире мысли тоже разносятся, но не так быстро, как здесь, не сразу. Всё равно, если кто-то что-то придумал, вскорости и на другом конце мира это придумают тоже, если только хотят, не противятся; если готовы. Люди готовы. Люди – в плену. И даже души и духи. Потому падают ниц, простираются. Потому всегда свита вокруг Нового Бога. С большими глазами, будто у пчёл; с огромными головами яйцеобразными, заострёнными книзу, будто луковицы перевёрнутые, будто взращенные муравьи, до огромных размеров возросшие и с прозрачными крыльями за спиной. Все жужжат и стрекочут, не налюбуются, и порядок блюдут, подчинение. Чтоб никто не поднялся при них. Чтоб все души лежали и помнили.

Прошёл Новый Бог, проследовал по пути своему. И крылатая свита прошла. Как-то нелепо, когда духи с крыльями, здесь летают без крыл, здесь все молодые – только Новый Бог старый. Здесь так есть. Установлено так. Как-то нелепо и тяжко, рассыпается свет и раскалывается, не понимает душа, не приемлет. Отовсюду спустился туман, заклубился, тяжёлый, и давит. Тяжелит душу. Толкает куда-то, вниз тащит. Где нет никого. Где вращается снежный ком. Медленно крутится, тая.

Детям хорошо. Их накормят, напоят и защитят.

Девочка Маковый Лепесток румяная и нежная

Девочка Маковый Лепесток скоро станет женщиной

Девочка Маковый Лепесток попадёт в беду

Все люди попали в беду

Потоп в Срединном мире!

Тают снежки. Грустно душе на это смотреть. Грустно, тоскливо и тяготно. Будто сама она тает. Будто теряется что-то и от неё. Безвозвратно уходит. Мучит душу какая-то жажда. Будто пить хочется. Очень хочется. Нестерпимо!

Детям хорошо. Взрослым так нельзя

Режущий Бивень твой взрослый друг

Маковый Лепесток влюблена в твоего друга

Режущий Бивень к ней равнодушен. Словно камень бесчувственный

Несчастье с Маковым Лепестком

Беда у людей. Большая беда. Не справиться им!

Душе тоже не справиться с этим. Словно камень сама, окаменела. Серая стала, промокшая, жаждой промокшая, вся тоскливая, будто из слёз. Но опять идёт Новый Бог, обходит владения. Машет крылами свита, создаёт грохочущий ветер, от которого падают ниц. Душа тоже падает. Но всё видит. Нет у неё интереса. Не верит она. Новый Бог не бессмертен. Распадётся, как снежный ком, и растает, после неё распадётся, после всех – тоже. Есть только Сила, а всё остальное – Её проявления, Её миражи. Силы взыскует душа. Силы, не бога.

Ветер от множества крыл подхватил и понёс. Сотряс грохотом, дымом опутал. Выбросил вон. Во тьму внешнюю.

Нет здесь света. И грохота нет. Только тьма. И внизу воды. Много воды, очень много – но не напиться. Жажды не утолить. Множество трупов в тех водах колышется. Вздулось пузо у каждого. Вздулось – и лопнуло. Лопается.

Опять вертится снежный ком. Тают снежки и бормочут, истаивая.

В новом мире есть стойбище бывших Степных людей

В этом стойбище проживает Игривая Олениха

В этом стойбище все. Которые умерли.

В этом стойбище нет ещё Макового Лепестка

Детям хорошо

Девочка Маковый Лепесток – это земля под полуденным солнцем, это цветы, это пение птиц, это ласковый ветер, это крики зверей и шелест травы, это всё, что ты любишь, все ароматы, вся твоя ненасытная жажда. Это её отражение. Это – она. Это… она. Это…

В этом стойбище нет ещё Макового

Ещё нет

Нет

И Игривой Оленихи тоже нет. Тающий ком посылает вокруг себя волны, будто от камня по тихой воде, от огромного камня – но те волны не встретятся больше с другими и не сольются, с волнами Игривой Оленихи никак не встретятся. Её ком растаял. Совсем растаял. Её кома нет. Одна здесь душа. Одна-одинёшенька.

Старая женщина держит под руку наречённую. Ведёт к его чуму. Обводит три раза по солнцу. Старая женщина каждый раз нараспев произносит:

«Детей давай, смейся, охотников расти, мужа держи, дитя усердно расти, пусть будет огня с избытком».

Так произносит три раза старая женщина. После сдёргивает травяное покрывало с лица молодицы.

Старая женщина и не очень-то старая. А под тем покрывалом Игривая Олениха… Нет, не она. Нет, другая. И в чуме дожидается другой… Режущий Бивень!

Тают слова. Дымками становятся. Уходят дымки. Прочь уходят. Нет никого. Тает душа, жаждой гнетётся и медленно тает.

Совсем другой голос кричит… Или шепчет… Или советует… Но повсюду тот голос. Повсюду. Рокочет.

«К ней прильни. К ней! Не отпускай!»

****

Крапчатый поднял голову вверх, глянул в тёмное небо. Мутный круг Солнца болтался над скалами, еле заметный, но был так высоко, что леопард от удивления не зевнул. Получается, будто был день, только хилое солнце стояло не на своём месте, не там, где положено. Но что из того для леопарда, хозяина гор? Его живот полон, ему хорошо. Сейчас он отправится спать.

Крапчатый стукнул длинным гнутым хвостом по земле, будто играл сам с собой, и опустил голову. Тотчас же ноздри поймали волнительный запах баранов, а глаза сразу увидели. Рогачи щипали травку, и безрогие овцы тоже щипали, только детёнышей не было. Не осталось уже. Леопард вглотнул жирный запах ещё раз и нехотя принял вызов.

Он был сыт, потому и охотился без большой прыти. Тяжело подползал, скользя животом по мокрой траве – но не чуяли овцы, и бараны не чуяли. И не видели тоже. Еле травку свою могли разглядеть.

Крапчатый затаился за камнем. Три прыжка оставалось до крайней овцы, как раз охотничья позиция, пора прыгать молниеносно эти прыжки – но его хвост не подрагивал в нетерпении, слюна не бурлила во рту и тугие мускулы не напрягались. Лень им было как будто. И что-то подсказывало леопарду, что добычу здесь некуда спрятать, придётся оставить медведю. Потому он смотрел – и не прыгал.

Но слепая овца сама решила свою судьбу. Уткнув морду в землю, подошла ещё ближе, осталось уже два прыжка, потом и вовсе один. Такого растяпства охотник спустить не может, Крапчатый всерьёз напрягся, подобрал задние лапы, спружинил хребет. Не убегать же ему от овцы – леопард прыгнул. Растяпа даже, наверно, не поняла, что случилось, не успела понять. Крепкие зубы сомкнулись на её горле, леопард ощутил во рту кровь; чувствительные усы навели его челюсти точно на позвонки – и челюсти сами защёлкнулись до конца. Шейные позвонки захрустели, овца вяло брыкнулась – и уже была мясом. Тёплым и сочным.

Остальные только теперь всполошились. Застучали копытцами, понеслись сломя голову вверх по камням. Шуму наделали. Оповестили медведя – заявится радостный.

Леопард облизал свою жертву, раззадоривая аппетит – не было аппетита, не лезло. Он тщательно слизал текущую кровь с горла овцы, утолил жажду. Потом немного попробовал мяса с предплечья, самую малость, затем вскрыл живот, добрался до внутренностей, до печёнки – и всё. Стал озираться, куда спрятать добычу – некуда было спрятать. Ни деревьев, ни расщелин, ничего подходящего не было. Оставалось либо оставить, либо тащить с собой. Леопард может тащить даже оленя, даже большущего лося – не то что овцу – но только когда не лень. Конечно, сейчас тащить он не собирался.

Он выдрал лапой немного травы, закинул на мясо, чтоб так сильно не пахло и не манило нахлебников – но уже приманило. Зашуршали на ближнем склоне камушки, леопард развернулся на шум и сразу заметил соперника, косолапого Рыкача.

Драться ему не хотелось. Совсем не хотелось. Дерутся голодные, да и то не со всеми. Сытый мог лишь выказать презрение. Вскочил задними лапами на тушу, присел, напрягся и опорожнился. Всё, что было в набитых кишках, всё и выпустил. Пусть медведь разгребает, пусть помнит, кто здесь хозяин.

Но медведь был совсем уже рядом и останавливаться не собирался. Уже гневно рычал. Видно, туго охотилось косолапому, давно голодал. Леопард презрительно рыкнул, но медведь ходу не сбавил. Крапчатый рыкнул ещё раз – и бросил испоганенную добычу. Гордо отправился прочь, не оглядываясь на дерьмо. Только хвостом помахивал.

Его путь лежал вверх, по другому склону, по козьей тропе. Там наверху у него много заимок для сна, там он устроится и отоспится.

Он стал взбираться по крутой тропе. Под его лапами осыпались мелкие камушки, вокруг вздымались мрачные тёмные скалы до самого неба; на небе, повыше скал, хилое солнце всё ещё было заметно. Оно уже начало опускаться и скоро вовсе исчезнет.

Тропа сузилась до ширины двух лап леопарда. Ему приходилось тереться боком о каменный утёс, потому что ни одного шага в сторону он не мог теперь сделать. Только вперёд. Однако он опасливо остановился как раз в самом гиблом месте.

Раньше, когда было полное солнце, здесь охотились орлы. В самый полдень они внезапно появлялись из-под светила, налетали на шедшую по тропе козу или овцу и сталкивали в пропасть. А если не получалось столкнуть, тогда садились недяглой овце на спину, впивались когтями и выклёвывали глаза. А потом поднимались на своих крыльях и ждали, когда жертва сорвётся сама. Крапчатый часто наблюдал снизу такие охоты. Несколько раз пытался спуститься в пропасть, чтобы отнять у орлов добычу, но не получалось, ни у него, ни у косолапого не получалось. Слишком глубока эта пропасть, слишком отвесные склоны. И сейчас ему словно бы вспомнилось о тех орлиных охотах, он пристально поглядел вверх, будто орёл может вылететь в такой темноте, будто посмеет напасть на леопарда. Конечно, не вылетит и не посмеет, и теперь Крапчатый заглянул вниз, в самую пропасть, и даже не увидел дна. Только где-то журчала вода, далеко-далеко. И орлы где-то прятались там или погибли уже – давно леопард не видел орлов. Не видел, не слышал, не чуял.

Однако вдруг призрачно хлопнули крылья над ним, леопард вздрогнул и резко вскинул голову с уже оскаленной пастью. Конечно, это был не орёл, над ним летела сова; пучеглазая испуганно взмыла выше, но леопард не станет прыгать в таком узком месте. Хотя он умеет сбивать птиц на лету, совы знают об этом и орлы тоже знают. Все знают. Он здесь хозяин. Будь он нетерпеливым медведем, сейчас бы рявкнул от гордости, но леопард глубоко хранит свои чувства, настоящий охотник, молчаливый и стойкий, как сама смерть. Пятнистая смерть.

Крапчатый двинулся дальше. Тропа стала теперь расширяться, а вскоре и вовсе исчезла, потому что снова можно было идти куда хочешь, и травоеды обычно здесь разбредались по травяному пологому склону. Крапчатый же тяжёлыми короткими прыжками направился круто вверх, напрямую к чесальному камню.

Чесальный камень будто врос в траву. Торчит, как огромный остолбеневший сурок и поблескивает гладкими обчёсанными боками, раньше поблескивал, при луне и при солнце, а теперь блестел только в памяти.

Крапчатый тщательно обнюхал подножие камня со всех сторон и возмущённо фыркнул. Пахло бараном, наглый Рогач опять тёрся, а вот Вертлявая не приходила. Леопард неспешно потёр один бок, потом другой, перебил своим запахом наглый запах барана, но не рявкнул, смолчал. Если Рогач попадётся ему на пути – тогда не смолчит. А сейчас он хранил равновесие, к барану – хранил, но отсутствие Вертлявой его как будто беспокоило. Он замер, прислушался: вдруг она рыкает, вдруг зовёт?.. Не звала. И что-то у Крапчатого запротестовало, что-то отказывалось понимать: лучшая пора для леопардов, столько ослепшей добычи вокруг – где она бродит?.. и где другие пятнашки? почему покинули его?

Не было леопардихи, сколько Крапчатый ни прислушивался и ни принюхивался. Нигде поблизости не было. Ни одного следа.

И тогда он вспомнил о львице. Может быть, подруга боялась её, Хромую – оттого и ушла в другие края. Может быть, так. Крапчатый будто бы разозлился, но внешне ни как не выказал злости, разве что обдал хвостом чесальный камень, будто тот был в чём-то повинен. Он сам виноват. Он – хозяин, и должен блюсти свои земли. И он блюдёт. Давеча он убил двоих львят, обоих самцов хладнокровно унёс и убил, покуда Хромая хромала; но самочка забилась под навес – и ту он оставил. Не стал выуживать лапой, чтобы убить. Что-то ему подсказало, что львица должна быть привязана, пускай сторожит свою девочку, пусть изголодается и быстрее подохнет. Как орлы ослепляют нерадивых овец, так и он ослепит львицу. Её же материнской привязанностью и ослепит. Никуда не сможет она отойти от детёныша, будет при том, как слепая. Он так сделает. Он, хозяин. И Вертлявая возвратится. Они зачнут леопардиков, леопарды здесь будут жить и хозяйничать, а не львы. Леопарды.

Крапчатый знал теперь, куда направляется. Быстрой рысцой шёл в сторону львиной пещеры, почти бежал и совсем не принюхивался. Хромая его не пугала. Ничуть не пугала. Он ведь не хромой. Однако чем ближе он подходил, тем, постепенно, короче становились шаги. Вскоре и вовсе он остановился. Принюхался.

Он стоял на небольшой луговине; вокруг вздымались мрачные скалы, на чёрном небе от солнца уже не было и следа, внизу где-то журчала вода, а совсем рядом, под ним, под землёй, глухо пискнул сурок.

Крапчатый вытянул морду и машинально потянулся на писк: сделал вкрадчивый шаг… и ещё… замер… снова прислушался. Сурок под землёй замолчал, зато ноздри учуяли львиный запах, пещера была уже не далеко. Леопард чуть-чуть постоял, ожидая действий сурка, но тот хорошо затаился в своей неглубокой норе – и Крапчатый двинулся прочь. Двинулся дальше на львиный запах. Сначала просто прошёл, но запах усилился – и леопард начал красться.

Жерло пещеры мрачно зияло, но никаких подозрительных звуков оттуда не доносилось, да и запах львицы уже не чувствовался свежим. Кажется, пещера была пуста – но леопард всё равно долго не решался туда заглянуть. Стоял у входа, принюхивался, приглядывался, прислушивался – и, наконец, вызывающе рыкнул. Даже на его рык никто не отозвался, и теперь сомнений не оставалось. Крапчатый вошёл внутрь.

Внутри тишина будто звенела. Неуютно было от этого звона. Гость побыстрее обнюхал место, где лежала львица – давно она тут лежала, слабый был запах. Крапчатый пригнул голову, втянул запах обеими ноздрями, чтобы получше узнать – и выпавшие волоски львиной шерсти попали в нос – он громко чихнул, над ним тут же что-то сорвалось и, оглушительно хлопая крыльями, ринулось прочь. Крапчатый тоже мгновенно кинулся прочь, но на ходу распознал летучую мышь – и тут же сбил её лапой, схватил в зубы и выскочил вон.

Глава 8

Гиенам тоже снятся сны. Бесёнок видела свою мать, Пятнистого Демона, и видела столь явно, что даже при свете солнца так не бывает. Нет, при свете солнца, наоборот, сон по сравнению с этим, только тень этого. Пыль. Ей было радостно, так спокойно и так уверенно рядом с матерью, так надёжно – будто все силы в мире охраняли её, её безмятежность, её покой. Тёплый свет лился повсюду и приятно баюкал. Бесёнок едва не зарычала от захлестнувшего её восторга и почти что проснулась. В полудрёме она окинула спутанным взглядом тёмные скалы – и быстрее вернулась туда, где было истое солнце, где была мать.

Однако ничего этого уже не было. Ничего. Какие-то воды тихо шумели под серым небом, бесконечные воды, – и на этих водах на лёгких волнах покачивался вздувшийся труп. Труп двуногого. Человека. И что-то необъяснимое и непостижимое, что-то такое, что бывает только во сне – это сказало Бесёнку, что она не свидится с матерью, покуда не сделает то, что должна. Во сне ей сразу же было понятно, что нужно сделать, она это знала без колебаний, без малейших сомнений – но вот сон закончился, она раскрыла глаза – и перед ней теперь были тёмные скалы, глухое журчанье воды, шелест промозглого ветра, слабые визги летучих мышей, ещё какие-то шумы, неважные и ненужные; а то, что ей нужно, то – где? Пустота…

Она поднялась на лапы, втянула ноздрями ветер. Сыростью пахло. И чем-то тревожным. Чем-то плохим. И всё же она пошла. Робко ступила, будто всё ещё находясь во сне, потом шагнула смелее, ещё смелее – и перешла на свой привычный быстрый шаг. Куда она шла? Куда-то вниз. Откуда пахло тревогой.

Её путь перебил враждебный запах. Бесёнок остановилась, нагнула морду к земле, обнюхала сырой след. Кто-то из местных здесь прошёл, ещё не виданный, поменьше льва, но не менее страшный. Для одинокой гиены конечно же страшный. Но этот страшный давно уже пересёк её путь и направился по склону вверх – она же шла вниз и быстро забыла про леопарда. Просто шла дальше.

Под навесом скалы росло деревце, небольшая сосна, уцелевшая – кто-то грыз её корни. Морда гиены развернулась в ту сторону сама собой, и Бесёнок свернула.

Под корнями сосны копошился колючий дикобраз. Деловито грыз корень, не замечая ничего вокруг. Он мог не замечать, защищённый длинными иглами – несколько игл едва не воткнулись гиене в нос, когда та хотела разнюхать получше. Дикобраз гневно фыркнул, расправился, развернулся – и гиене теперь стало ясно, что больше тут разнюхивать нечего. Она же не куница, не поднырнёт, как та, снизу, не сможет. Дальше ей надо идти. Дальше.

Однако дикобраз вроде как съел её путь. Гиена немного отошла от грызуна и стала принюхиваться во все стороны. Вроде как самой ей есть опять захотелось… Вроде как пить… Чего-то она не понимала. Стояла и нюхала в направлении недалёкой расщелины, больше всего -– в том направлении, больше всего. Мясом пахло оттуда… хорошим мясом, но ещё, как будто, медведем – у гиены встопорщилась шерсть на загривке, как змея, она зашипела – или просто хотелось ей зашипеть. Наверное, только хотелось. Очень хотелось. Она направилась туда.

Медведь уже съел половину овцы. Вся морда в крови и огромные лапы с когтями, огромные… Остановилась гиена. Страшно ей стало. Посмотрела молча сбоку на пирующего Рыкача, сглотнула в досаде слюну – и развернулась. Ничего не оставит обжора. Нечего ждать.

Теперь только медведь обнаружил её. Грозно зарычал вслед – а потом вдруг даже кинулся в погоню. Гиена не верила, что всерьёз кинулся, но всё-таки понеслась побыстрее прочь, вверх, по склону расщелины. Страшно ей было. Она уже видела раньше, как быстро Рыкач несётся вверх, быстрее, чем вниз – и если он так всерьёз побежит, то догонит её… Нет, конечно. Набитое брюхо мешало косолапому, а половина овцы не могла отпустить. Ничто уже не грозило гиене, медведь быстро вернулся к добыче, довольный собой.

Бесёнок поднялась на самый гребень расщелины. Дальше перед ней лежал пологий спуск. Место выглядело тихим. Тут и там росли отдельные деревья или заросли кустов. Лёгкий сыроватый ветерок взбирался навстречу и приятно щекотал нос. Пахло чистой зелёной травой, крепкой сосновой смолой, зелёной хвоей, берёзовыми молодыми листиками – много чем пахло хорошим, и только чуть-чуть, еле-еле – привычной уже серой и выдохшейся гарью. Зверями какими-то тоже пахло… лисой пробежавшей, ежом, даже червями… удивительно мирными были все эти запахи, такими покойными, будто в детстве, будто тогда, когда рядом была её мать, когда никто не смел обидеть Бесёнка, когда было так радостно, так тепло и уютно. Те позабытые уже чувства неожиданно всем скопом вернулись к ней. Ей вдруг захотелось играть. Прыгать, ловить ночных бабочек и жуков, гоняться за комарами и мухами… вроде бы не было здесь комаров, и мух сдуло всех, но кто-то пискляво жужжал – и Бесёнок стала подкрадываться, чтобы решительно изловить, щёлкнув челюстями. Однако писк неожиданно прекратился, и она остановилась в недоумении. Постояла, послушала – лось где-то вскрикнул, лосиха – но не в той стороне, в неинтересной… ей же захотелось туда, откуда исходит этот приятный ветерок, вместе с ним у неё не было одиночества, он её радовал, бежал снизу по тихой долине, и она не спеша направилась навстречу. Сразу же чувства её изменились. Ничего ей теперь особенно не хотелось: ни есть, ни пить, ни играть – только брести, путешествовать, видеть тихие сосны, траву и кусты, слышать шорох червей и копотню ежа, вспугнуть лису и встретить кого-то ещё… кого-то такого… совсем необычного… кого-то…

Она обошла обширные кусты с не росшими мелкими листиками, дальше пошёл березняк, целая рощица, вдоль края рощицы вилась отчётливая тропа, протоптанная травоедами, дальше в сторону начинались какие-то ямы и совсем безлистые кусты. Бесёнок шла по тропе, не торопилась, нюхала новые запахи. Тропа пахла листьями. Берёзовыми зелёными листочками. Эти листики медленно падали на тропу, будто сонные, будто осенью, кружились и завораживали, как снег в тихую ночь, когда выглядываешь из тёплой норы, когда урчит в животе от сытного молока, когда рядом мать… Рядом были только листочки: кружились, падали, шуршали под ногами – будто что-то хотели поведать, будто пели какую-то песню, грустную песню, баюкающую… песню про новые времена, про то, что не будет уже так, как было, не будет, не будет, не будет…

Сырой листик сел прямо на морду, на нос – и Бесёнок очнулась. Встряхнула головой, огляделась. Ещё один листик прилип ко лбу, будто заплатка на шкуре, но у гиен не бывает заплаток, никогда не бывает. И у неё не было. Однако что-то она пропустила. Что-то довольно большое. Лосёнка! Малыш стоял на опушке, такой же грустный, как листья – и она прошла мимо, всего в нескольких шагах, она не заметила… позже заметила, когда стряхнула заплатку, опомнилась и остановилась. Оглянулась назад.

Лосёнок стоял, беспризорный, прижался к берёзе, к стволу – она могла бы перекусить его пополам, не совсем пополам, но оторвать голову запросто – и она сделала шаг, медленный шаг: нос её нюхал, глаза приглядывались, уши ловили шорохи, но не было нигде рядом лосихи, потерялся лосёнок, остался один… как она. Ещё шаг она сделала. И ещё. Лосёнок тоже вдруг дёрнулся, вдруг пошёл к ней навстречу, безбоязненно подошёл, такой несмышлёный – она просто оторопела, замерла и не дышала… Если бы он побежал, как полагается, как бегут остальные – она бы, конечно, бросилась следом, ноги её сами бросились бы, челюсти щёлкнули бы – но сейчас этого не было, ничего не было, только заплатка – на ней, на лосёнке, на всём… На всём… Лосёнок обнюхал её – она не была матерью, никак не могла ею быть, только смертью могла она быть, быстрой смертью – но заплатка ей помешала, новый листочек упал на макушку, защекотал своей сыростью – и позвал прочь. Прочь, дальше, прочь.

Теперь долина расширилась, тропка исчезла. Повсюду из земли торчали обломки камней, тут и там вздымались округлые глыбы высотой не меньше гиены, будто когда-то пролился с неба каменный дождь. Наверное, так и было, потому что молодые деревца вишни лежали поломанные, выдранные с корнями – никогда уже не привлекут они птиц на свои ветви, но гиена не птица, что ей с того…

Слабый шум воды сначала заметно усилился, а потом вообще превратился в грохот. В долину стекала речушка, низвергаясь водопадом – вода неистово ревела, как все медведи вместе, сколько их есть. Первые шальные брызги упали на морду Бесёнка – гиена фыркнула. Надо было идти по-другому, обходить грохочущую воду – и ей пришлось продираться сквозь не особенно высокие кусты красавки.

Красавка так и не успела зацвести. Но её длинные заострённые листики возбуждающе пахли каким-то дурманом и прямо-таки предлагали взять себя в рот. Гиене стало дурно. Грохот в ушах слился с туманом в голове – и она уже ничего не разбирала. Куда-то прорывалась, сквозь что-то проталкивалась – и это что-то цеплялось, хваталось и обнималось, будто с ней обнималось каким-то образом, будто кутало её новой шкурой, чтобы спрятать от длинной ночи – зачем?.. Опять привиделась мать, давешний сон вдруг продолжился: мать бежала куда-то, спешила, как будто вела на охоту… её. И она торопилась следом, пыталась не отставать. Но мать постепенно растаяла среди серой тьмы – и Бесёнок снова осталась одна. Вода грохотала далеко сзади, а здесь, рядом с ней, тёк говорливый ручей, по его каменистому берегу она теперь шла. Ручей бормотал о чём-то своём, она пыталась понять, вслушивалась – и не понимала. Остророгая серна спустилась напиться и не видела приближающуюся гиену. Бесёнок тоже не видела почему-то, наверное, глаза её всё ещё где-то блуждали, а нюх до сих пор не избавился от навязчивого аромата кустов красавки. Они вдруг столкнулись: гиена наткнулась на пьющую серну – и обе в испуге отпрянули. Остророгая тут же понеслась вверх, прощально стуча копытцами, а гиена, наконец, пришла в себя. Тоже решила напиться.

Теперь её путь прояснился. Она больше не отвлекалась. Шла по берегу ручья, ничего не искала, ничего не вынюхивала. Упорно шла вместе с бегущей рядом водой. Вода ручья привела её к большой воде. Скалы расступились – и теперь впереди повсюду плескалась вода, сколько мог видеть глаз, оба глаза. Много было воды, очень много. Другого берега этой воды никак не могла она разглядеть. И почувствовать не могла. Там, где когда-то была просторная степь, там плескалась вода – над всеми местами, где когда-то охотилась она с матерью, где были норы их клана… Где-то там, где вода. Где-то там… Но на другое уже смотрела гиена. На тот труп. На тот самый вздувшийся труп, покачивавшийся на водной ряби недалеко от берега. Она узнала его. Она вспомнила.

Она зашла в тихую мутную воду, пошла вглубь, потом поплыла. Добралась, схватила зубами труп, потащила на берег. Старое тело не очень-то пахло, двуногим пахло, но не таким, не обычным, с какой-то заплаткой… Не мясо тащила она в зубах, но что-то другое. Ей не было разницы. Её зубы знали, что делать, покуда целы. Её зубы знали.

Безбрежные воды плескались рядом и молча взирали. Думали свои думы. Ещё выше хотели подняться воды, ещё дальше в горы зайти. Гиена их не боялась. Ничуть не боялась. Она ела мясо. Безвкусное мясо. Запивала такой же безвкусной водой – и снова ела. И мясо, и кости – всё ела. Ничего не оставила. Ничего.

****

– Возьми, дочка, ещё. Разжевал для тебя. В сыром мясе сила.

Не слышит отца Маковый Лепесток. Не отвечает. Опять.

Он нащупывает свободной рукой её ладонь, холодную, как камень, и вкладывает туда изжёванный кусочек мяса. Новый кусочек встречается со старым, ладонь от дополнительной тяжести медленно опускается ниже. Пёстрый Фазан уловил опускание, перехватывает, тянет обратно, мясо уже у дочери под подбородком, она должна ощутить его запах, должна заинтересоваться, должна… ничего не происходит. Опять ничего.

– Ты не ешь, дочка? – притворно удивляется отец и как будто качает головой. – Обязательно надо кушать. В сыром мясе – сила.

Бесполезны все уговоры. Он уже понял, что бесполезны. Не внемлют ему. Он может лишь насильно запихнуть еду прямо в рот своею рукой, он хочет так сделать, выхватывает мясо из дочкиной ладони, но его большой палец натыкается на постороннее, на какую-то косточку или камушек – откуда тут косточка?.. откуда камушек?.. Это зуб, его собственный зуб, выпал, когда он жевал, а он не почувствовал. Он хочет дать вместе с мясом свой зуб. Дурная примета. Дурная.

– Ладно, не хочешь этого, дам тебе лучшего, – быстро соображает Пёстрый Фазан. Злополучное мясо летит в воду вместе с зубом, далеко он отшвырнул, даже всплеска не слышно – тьма поглотила. Пускай отъестся, пускай нажрётся до пуза, раз ей всё мало.

Пёстрый Фазан пробирается туда, где кургузится на воде привязанная к плоту туша, всего три шага, но такие короткие, что ему показалось… что-то ему показалось… Стало светлее, всё-таки стало чуток светлее, он хорошо видит вздутое брюхо и колья ног; наверное, ему надо радоваться, что светлее, наверное, это хорошо, может быть… Просто глаза привыкли ко тьме, к вечной тьме, и… ему нужно одно, чтоб дочка ела, обязательно ела. Он пробует перепрыгнуть с края плота прямо на вздутое пузо, прыгает – и пузо лопается, ноги скользят, руки взмахивают, голова летит книзу, потом спина стукается о плот – и он куда-то отскакивает во тьму… Нет, эта тьма внешняя, он удержался, он пытается засмеяться, чтобы не испугать дочку, ведь он на плоту, не в воде. «Видишь, как прыгнул», – хочет сказать… но кому?.. Она ведь не видит, не смотрит, не слышит. Спиною сидит, – он чувствует её там, – не шевелится, окоченела.

Пёстрый Фазан не знает, что делать. В нём извиваются два желания. Подползти к дочке, обнять, обогреть – или снова прыгать за мясом, поскорее за мясом.

Он хочет прыгать за мясом, уже поднимается, чтобы лезть снова, но что-то не так, непорядок… в его руке нет ножа, он выронил нож! Дурная примета. Дурная! Сначала зуб, теперь нож…

Пёстрый Фазан шарит руками по брёвнам, всё ещё не веря, потому что не может так быть, потому что нет ведь другого ножа, потому что… он чуть не кричит от досады, он хочет кричать, реветь, как медведь. Но рядом с ним дочка, нельзя кричать, никак нельзя. Придётся рвать мясо зубами. Придётся руками. Как нелюдю. Придётся.

Отчаянье серого цвета. Пелена над пеленой. Серая с красными искрами. Перед глазами охотника красные искры, что-то гневается, кто-то гневается… это он сам. Это ему опротивело, опротивело, опротивело! Это он не может больше без солнца, без звёзд, без луны. Зачем ему такой мир? Что он будет здесь делать? Зачем? Почему?

Нет ответа нигде. Не может быть. Колышется серая мгла, колышутся тихие воды, вздыхают о ком-то… о людях, конечно, о людях, об остальных тоже вздыхают, о мамонтах, львах, носорогах, быках, обо всех. И о нём, о последнем охотнике, о нём тоже вздыхают. О дочке его, не успевшей стать женщиной, не успевшей испить радость солнечных дней, которых больше не будет, не будет, не будет! Пёстрый Фазан глядит вверх. Пустое небо над ним, неотличимое, безвидное. Убитое небо, насмерть убитое; ушла душа – и не вернётся, наверное, нет, не вернётся.

Дочка сидит как сидела, не шелохнётся. Он видит её силуэт, подбирается на четвереньках, обнимает за плечи, хрупкие девичьи плечи. Будто застыла. Окоченела. Будто окутана чем-то холодным и липким. Он трясёт её, слабо трясёт, потом бьёт по щекам – не пробиться, никак не пробиться, застыла. Окутана. Словно бабочка в коконе. Не пробиться.

Пустые глаза. он видит пустые глаза. он чувствует их: такие же, как и всё, как всё вокруг, как его собственные глаза… как глаза того вздутого носорога, наверное… За что им такое? Почему они должны ждать, почему не умерли сразу, как все. Почему? Почему?! Почему??? Пустые глаза. Он чувствует пустые глаза. Со всех сторон одни только пустые глаза, отовсюду, со всех сторон! Что толку обнимать. Смерть не переобнимешь, никак. Костлявая тут, уже тут, на плоту – он чувствует её холод, пронзительный холод и пустые глазницы, пустые, пустые!.. Но где она, где? Где она вьётся? Пёстрый Фазан озирается по сторонам, хочет глянуть в пустые глазницы, пристально глянуть – и плюнуть, просто-напросто плюнуть, пусть забирает обоих, пускай. Он озирается по сторонам, он хочет плюнуть, всерьёз; но плевок застревает во рту, где-то в самой гортани – и ему даже нечем дышать, он цепенеет. Холодно. Очень холодно. Жаба под сердцем, болотная жаба… выпрыгнула из воды и вселилась. Теперь раздувается, не сердце его раздувается, а болотная жаба. После сдувается. Раздувается снова. Сдувается… раздувается… Снова сдувается… Пёстрый Фазан будто считает, потупил глаза, не видит теперь даже тьмы, ничего, ничего! Только жаба сдувается и раздувается, только жаба внутри – и тьма внешняя. Жаба дышит во тьме, болотная жаба, холодная, скользкая… а охотник, где он теперь, больше нету охотника, нету нигде… Пустота.

Но в пустоте кто-то есть. Пёстрый Фазан неожиданно оборачивается. Чьи-то глаза не пустые. Чьи-то глаза глядят на него, на двуногую жабу, с укором взирают – и он отчётливо слышит внутри головы:

– Охотник всегда глядит прямо перед собой. Если глаза по бокам, тогда это добыча. Не стань добычей, охотник. Смотри!

Кажется, это ему говорят. В самом деле, ему… Он – охотник, не жаба, охотник… он вспоминает, медленно вспоминает – и поднимает глаза.

Там Еохор. Шаман. Значит, он не один. Они не одни. Там Еохор, во тьме, он же чувствует – и холодеет от приступа страха. «Где ты, шаман? – хотят спросить губы. – Откуда взялся?» – хотят спросить, но боятся. Закоченели от страха.

«Глаза охотника смотрят вперёд», – повторяет шаман. Пёстрый Фазан опять оборачивается, чтобы глянуть вперёд, он вдруг знает где перед, он знает.

Впереди его добыча. Там кургузится туша, там мясо. Туда надо идти, сделать два шага и перелезть. Потом отгрызать и рвать руками. Потом кормить дочку и есть самому.

Он встаёт во весь рост и делает эти шаги. Перелезает. Качается вместе с тушей на четвереньках. Садится. Осматривается по сторонам. Что-то там изменилось во тьме, ему кажется, что изменилось. Стало светлее. Небо как пепел после пожара. Серое-серое. Небо сгорело, остался пепел… На пепле снова растёт трава, быстро растёт – и звёзды вырастут тоже, новые звёзды. И солнце вернётся, луна и солнце вернутся – он вдруг чувствует это, явственно чувствует, словно видит вперёд, далеко видит по-настоящему, как подобает охотнику. Его рука опёрлась на мясо, на законную добычу, опёрлась и перебирается вдоль, чтоб охватить, всё охватить, всё обильное мясо, которое добыто, которое здесь… Но в мясе торчит ещё что-то, ладонь наткнулась на деревянную рукоять и радостно ощупывает, словно гладит. Его нож. Не пропал, а воткнулся сюда. Охранял добычу вместо него, покуда он… Охранял добычу. И теперь ждёт его.

Пёстрый Фазан выдернул нож. Поцеловал. Поблагодарил. Потом отрезал полоску мяса, понюхал, поморщился. Старое мясо. Пропахло. Надо помыть и прожевать. Потом отдать дочке.

– Солнце… – Пёстрый Фазан встрепенулся, кто-то сказал это слово, запретное, кто-то сказал прямо здесь. Дочка сказала. Маковый Лепесток.

Мясо падает из руки. Губы радостно шепчут: «Дочка, ты говоришь… дочка, счас, подожди… я к тебе… Подожди».

Он уже на плоту. Дочка сидит как сидела, не шевельнётся. Но его сердце ёкнуло снова, забилось, как птица, подбитая камнем… небесным камнем. Ведь что-то блеснуло в глазу… что-то мелькнуло вдали – там, вверху. Он смотрит туда, в пустое небо, смотрит с огромной надеждой – и улыбается. Кажется, он улыбается. Небо уже не пустое. Отнюдь не пустое. Дочка права. Он обнимает её, трясёт. Дочка права. Им не померещилось. Он тоже успел разглядеть мутный отблеск. Там солнце. За тьмой, за туманом, там – солнце. Дочка права. Вернётся. Вернётся. Вернётся!

Всё будет как прежде.

Как прежде.

Наверное.

Или не так. По-другому.

Не так.

Глаза готовы лопнуть от натуги, он вглядывается туда, хочет снова увидеть, и поскорее… но там ничего… Ничего. Совсем ничего. Может быть, померещилось. Может быть, просто смерть забавляется, дразнит. Может быть. Он протирает глаза, долго трёт от неведомой пыли, пыли неверия… сколько можно тереть! Он глядит снова, затаённо глядит, как бы украдкой, будто боится спугнуть… – ничего. Он глядит уже без украдки, вперился во все глаза – всё равно то же самое. Пепел сгоревшего неба. Серая мгла. Грязно-серая.

– Ладно, дочка. Сейчас принесу тебе мяса. Нам нужно поесть…

Дочка застыла. Будто из камня. Будто в тумане. Что-то клубится над ней, серое-серое… Всё равно слышит его. Должна слышать. Отец верит, что слышит. И добавляет: «Оно вернётся».

Серая мгла как пепел сгоревшего неба. Тихие воды черны и безмолвны. Вздутая туша кургузится, тыкает в пустое небо толстыми стрелами ног. Безвидный мир. Покинутый. Покинутые двое на одиноком плоту. Как слива, сотрясаемая бурей, роняет плоды, так звёзды упали в глубокие воды, проглочены все. И солнце скатилось, как камень с горы. Ушла прочь гора. Луна проглочена тьмой, будто юркая мышь вездесущей гадюкой. Змея утопла. Буря иссякла. Нет ничего.

Ничего уже не будет как прежде.

Всё станет по-другому.

Или вовсе не станет. Совсем.

****

Ему снится шаман. Снова снится шаман. Прежний шаман. Старый, угрюмый, со сросшимися волчьими бровями. Они спорят. Спорят и спорят.

– И камень расседается. Не сразу только. Сначала пробегает маленькая трещинка в самом слабом месте, потом она становится больше. Больше и больше. Потом новые трещины появляются. Потом ещё и ещё. Камень охотника уже дал первую трещину. Следом пойдут и другие.

Камень в руках Еохора действительно покрывается трещинами, быстро-быстро они бегут во все стороны, как живые, как зайцы, ушастые зайцы… кто их вспугнул! Два камня в руках у шамана, по половинке в каждой руке. И даже сам он из двух половинок, сам шаман треснул, его мрачный лоб раскололся, трещина прячется под волоса.

– Вот она, трещина мира. Вот она, тут. Вот чем всё закончилось.

Он знает сам, чем всё закончилось. Прекрасно знает. Безбрежные тёмные воды, хмурые, словно брови шамана… безвидное небо, пустое – он всё это видит вокруг, серые клочья мрака и пустоту… всё это видит – и ему страшно. Ему очень страшно. Ему не нравится этот сон. Зачем старый шаман так наседает? Зачем? Зачем пилит его? Разве он стал поленом?

Полено и вправду плывёт в мёртвых водах. Большое полено. Куда-то плывёт, осклизлое, а кругом мрак. Мрак и безвидное небо. Пустое. И угрюмые брови шамана среди пустоты. Опять говорит. Про него говорит. Про полено.

– Кто зовёт ветер, вызовет бурю. Охотник хотел перемен. Теперь он остался один. С переменами. Теперь он может их устанавливать, сколько желает. Пусть придут перемены. Пусть явятся! Еохор больше не станет мешать. Еохор уходит. Пора на покой… Его тело съедено. Гиена сделала дело. Не трогай гиену.

Старый шаман исчезает. Гиена чавкает челюстями, откуда-то взялась – пропала. Два камня остались. Серые камни торчат посреди мира, дыбятся из воды, будто горы. Два камня остались. Два вместо одного. Их надо склеить, слепить, их надо сшить – тогда будет по-прежнему, так надо сделать, он знает, так надо, обязательно надо.

Он берёт оба камня, прикладывает один к другому и крепко сжимает. Очень крепко сжимает. Из камней течёт сок. Белый сок, густой, как молоко гиены… Гиену трогать нельзя. Сок течёт. И внутри того сока – там… копошатся… много кто копошится: муравьи, тли, букашки, червячки… Белый сок как река, бурлит потоком – и в том белом потоке плывут уже звери, много зверей: волки, львы, быки, лошади, козы… и ещё один лев, незнакомый, без гривы, в огромных веснушках, весь в крапинку… и ещё плывут люди… новые люди… много людей. Очень много людей. Радостных. Только что-то мешает им, этим людям, что-то с ними не то, кто-то сверху кричит. Наверное, это Еохор. Наверное, старый шаман не ушёл. Он же не попрощался. И он говорит – туда, вверх: «Да, старик, прощай. Только ты ошибаешься. Режущий Бивень теперь не один. Видишь ты, сколько нас. Погляди. Полюбуйся!»

Еохор тоже прощается. Говорит непонятное… кому говорит… его новое имя! Старый шаман произносит новое имя: Но-А… Только что ещё хочет старик? Снова: «Но-А». Метёлка в руках. Беличий хвостик. Не старик… Метёлка. Метла.

Он вдруг открывает глаза. над ним склонилась женщина, её волосы гладят его по щекам, её волосы отросли, она опять женщина. Женщина. Она торопливо шепчет:

«Но-А прав. Верю ему. Но-А прав. Земля. Но-А прав, там – земля. Огонёк видит тоже».

Он будто бы в гневе. Ему хочется крикнуть – разве можно будить, когда душа бродит… он хочет крикнуть, но она так радостно шепчет, женщина… в её тёмных глазах видны искорки света, она просто глупая женщина… её волосы отросли… Огонёк… глупая женщина. Огонёк… Она с ним. Остатки мира. Два камня. Последние камни…

Он поднимается. Она совсем рядом, так близко. Он вдруг обнимает её. Обнимает как женщину, крепко, по-настоящему. Её рот застыл в изумлении, руки обмякли, грудь поднялась. И внизу заурчало, у неё заурчало – и у него. Он чувствует через шкуру, как поднялась её грудь, как бьётся сердце, как бубен: бум-бум… Склеивать камень, сшить два как одно, склеивать камень. Они упали на брёвна: она внизу, он вверху. Он задрал ей подол – и там жар… влага и жар. Он входит туда, сразу входит, как в дерево нож, как в землю копьё – она кричит, что-то кричит сквозь сжатые губы, но камень склеен, излилось – и сразу же тишина. Только сердце стучит: бум-бум. Гулко стучит. Будто бубен. Бубен нового мира. Общее сердце. Два как одно.

Что-то шумит в его голове, возле самой макушки, бьётся, трепещет, зудит. Хочет вырваться. Хочет пронзить остриём его голову и лететь… Полетело. Бум… бум… Плеск воды… Подал голос волчонок. Их трое. Волчонок скулит. Плещут воды. Как сон. Будто спят они здесь, в сером сне, будто что-то забыли, внезапно проснулись – а там другой сон. Одни только сны.

Волчонок умолк. Тишина. Двое лежат на плоту. Серый сон длится, длится и длится. Сердце стучит, вода плещет… когда суждено им проснуться, когда мир воспрянет, когда?..

Под ним кто-то шевелится. Женщина. Ей тяжело. Он её придавил. Она выпрастывается из-под него, а он перекатывается на спину.

Над ним серое небо непонятного сна. Он глядит в это небо, он что-то забыл, он хочет вспомнить… не может. Просто глядит.

Тишина.

– Огонёк хочет кушать, – говорит тишина возле самого уха. У тишины голос женщины. Его женщины. Она хочет кушать. Она повторяет: – Дай нам еды.

Тявкнул волчонок. Зашлёпал губами. Тоже просит еды. Обе женщины просят еды, они просят еды – и он должен проснуться, выгнать туман из души, вычерпать, выдуть, он должен…

Женщины хотят кушать. Он поднимается, поправляет штаны, смотрит в сторону. Да, там земля. Там гора, лысая, только дуб уцелел на вершине, огромное дерево устояло – и они устоят тоже, он знает, он верит: они устоят.

Огонёк черпает ладошкой воду, что-то смывает со своих ног. Кровь. Он вдруг чувствует запах, отчётливо чувствует: кровь… Новый мир окроплён. Камень склеен.

Что-то плеснуло в воде. Рыба, наверное. Рыбам раздолье. Что-то свистнуло в воздухе, будто дух пролетел, невидимый дух – или птица. На Лысой горе кто-то будет, хоть черви… они выстроят дом, из брёвен, не чум, который можно сложить и тащить – они выстроят дом, который будет, как дуб, который останется.

Волчонок скулит. У его матери нет молока. У женщины нет молока… оно будет позже, для новой жизни. Для новой.

От земли подул ветер, приветствует их, принёс чудный запах. Но-А втягивает этот запах в обе ноздри, даже сипит. На его губах радость, его губы спешат поделиться:

– Женщина, там земля… Там земля. Настоящая. Пахнет.

Огонёк не отвечает. Наверное, тоже глядит. Наверное, нюхает. Тоже.

Он спрыгивает в воду позади плота. Вода холодная, но её мало. Только по пояс.

Он вытолкнет плот на берег, навстречу ветру. У него есть ещё сила. Он должен кормить своих женщин. Он выстроят дом, чум из брёвен. Он будет кормить своих женщин. Мир не погиб.

Мир возродится.

Глава 9

Сны снятся всем.

Прыткой снились быки. Много грозных быков. Очень много.

Она была маленьким львёнком в сравнении с ними, наверное, самым маленьким среди львят. Она не понимала, что нужно быкам. Но она чуяла страх остальных, жуткий страх, и смотрела в испуге.

Быки казались огромными, чуть не до неба. Из развёрстых ноздрей вырывались клубы густого тумана, рога сверкали как молнии. Быки окружили львов в перелеске и не позволяли удрать. Мать Прыткой и ещё одна львица охраняли детёнышей, но ничего не могли поделать против разъярённых быков. Львицы кружились, вертелись, скалили зубы, рычали, бросались в ложные выпады – и уворачивались, убегали. А потом львицу зацепил рог. Та взвилась в воздух, словно фазанье пёрышко, перевернулась, упала на лапы – и снова взвилась. Бычьи рога обратно настигли её, длинные, острые, они несли смерть, львица умерла в воздухе, не успев приземлиться, грохнулась уже куском мяса – и теперь все быки по очереди плясали на этом мясе, пинали рогами, подкидывали и снова плясали. А ещё ловили львят. Мать куда-то удрала, мать могла быстро бегать; она – не могла. Забилась под самый корень какого-то дерева, впласталась в землю – огромный рог пронёсся над ней и тюкнулся в ствол. Её обдало паром, зловонным бычьим дыханием, стало нечем дышать. Бык хотел её укусить, но не мог дотянуться, не получалось, такой она была маленькой. Снова и снова грохотал над ней рог, сотрясал дерево. Её засыпало щепками – и так стало лучше. Ни одной щелочки не оставалось, наверное, под этим пологом… или она просто закрыла глаза. Она не хотела видеть быка. И чувствовать не хотела. И тот вдруг отступил. Чтоб искать других львят.

Она осталась. Лежала ни жива ни мертва – мир как бы остановился. И теперешний сон её тоже остановился. Пусто было вокруг. Совсем пусто. Даже сну не на что опереться.

Она открыла глаза, втянула ноздрями воздух. Пахло её детёнышем, последним. Тот тихо спал, свернувшись в клубочек; она его ласково облизала, Пятнашку, нежно, чтобы не разбудить, и снова принюхалась.

Леопард уже прятался где-то рядом. Опять её выследил. Шероховатый ком гнева тотчас же подступил к горлу львицы – и она зарычала. А потом осеклась – детёныш ведь мог проснуться! Но не проснулся. Всё так же тихо спал.

Лев намного сильней леопарда. Прыткая знала заранее, что победит – и это знание вновь сгустилось в её горле, побудив рыкнуть. И тут же другое знание, о детёныше и, наверное, о раненой лапе, заставило смолкнуть. Два этих знания оказались равны и погасили друг друга. Пусто стало вокруг. Пусто и тихо. Ничего не было. Совсем ничего. Только пузырчатые круги перед застывшими глазами. Они крутились, сжимались и разжимались, лопались тусклыми искрами – но они были чужие, не от этого мира, и совсем не имели отношения к Прыткой, к её детёнышу, ко всем её чувствам и к запахам – ни к чему они не относились, просто кружились, кружились, лопались.

А потом в темноте проступил лев. Огромный лев с прекрасной гривой. Возможно, её отец. Возможно, тот лев, который спасёт её от быков, который прогонит и защитит. Она видела льва – и он будто бы относился к её надеждам и чаяниям, относился к леопарду, к защите детёныша, но очень не долго относился. Вдруг стал пустым. А после и вовсе рассыпался на круги. Будь Прыткая человеком, наверное, эти круги сложились бы в образ костлявой старухи с крючковатой клюкой в руке, чтоб подцеплять души и вышвыривать вон – но не могла её голова собрать такой образ из пузыристых кругов, не умела. Круги оставались кругами – чем-то таким совершенно сторонним, чужим. Не от этого мира. Не относящимся к ней. Но всё равно таким тяготным. Невыносимым!

«Невыносимый» – не львиное слово. Ничего они не носят на себе, кроме добычи. Как и прочие звери. Просто все силы: ярость, забота, ненависть, боль и ласка – все эти силы разом взбурлились, ударили скопом и растворили друг дружку, оставив львице опять всё ту же пустоту.

Пятнашка заворочалась во сне, засопела. Что-то ей снилось тоже… Прыткая нежно лизнула тёплый комочек шершавым языком, и детёныш радостно заурчал. Но не проснулся.

Львица закрыла глаза. Тотчас же перед ней возник лев, и она узнала его. Красавец Рыжегривый. От него пахло силой, наверное, пахло, как-то это передавалось, величие. Пышная грива, могучие лапы, крепкие челюсти – то, что есть лев, то всё было. И пахло. Как пахнет жизнь.

Лев вилял вздёрнутым хвостом и куда-то звал. Куда-то прочь из пещеры. Она не хотела. Здесь было тепло и уютно, здесь её логово, здесь. А снаружи – там только туман, она не хотела туда, напрасно лев её звал. Не хотела.

Львица раскрыла глаза, потянулась, принюхалась. Под её боком заворочался детёныш, она опять его лизнула, и тот успокоился.

Снаружи и вправду клубился туман. Мрачный серый туман клоками вваливался в каменное углубление и оседал на дно. Как раз туда, где находилась львица. Она нюхала чуждые клочья и морщилась. Ничего не было радостного в этом запахе, только тревога. Тревоги ей хватало и так.

Кольнула раненая лапа. Кольнула и заныла. Львица изогнулась и облизала рану, так же нежно, как облизывала детёныша. Боль тут же уснула. Тревога осталась.

Лучше было закрыться. Отгородиться, уйти. Просто было уйти, если не двигаться, если расслабить все мускулы и еле слышно дышать. Тогда видится солнце, видится степь, видятся львы. Много львов, львы и львицы, вся её стая и больше, все львы степи, наверное, все.

Львы бродили по своим делам. В одиночку и парами. Взрослые и детёныши. Все что-то делали, куда-то шли. Она как будто шла с ними, за ними, ей было радостно так идти, ничто её не тревожило. Совсем ничего.

Вдали показались быки. Быки смотрели на львов, львы – на быков; две стаи сближались. Совсем уже близко были быки, грозные, со сверкающими рогами – и львица проснулась, мгновенно проснулась.

Ей померещился леопард. Она сразу зарычала, не успев даже крепко принюхаться, от её рыка проснулся детёныш и заскулил. Пятнашка тявкал, просил молока, тыкался своим мокрым носиком в её живот, что-то искал – и не мог обнаружить… Она и сама не могла обнаружить, что-то разом исчезло, будто оторванное, как отрывают иногда лапу, сразу всю целиком, так оторвалось и от неё, оторвалось – и не было. Не существовало.

Она облизала детёныша, тот поскулил и успокоился. Опять заснул. И она тоже сомкнула усталые веки. И сразу увидела льва. Красивого, пышногривого. Лев приветливо вилял хвостом и звал её за собой. Звал куда-то прочь. Хорошим был этот лев, настоящим. Ей захотелось идти за ним, она тут же поднялась на лапы и вновь проснулась.

Пахло детёнышем. Тёплый клубочек мерно сопел, она принюхалась к нему поближе и ощутила голод.

Снаружи клубился туман, сырые волны накатывали одна за другой – и львица отворотилась. Смежила веки.

Там шли быки. Грозное стадо сверкало рогами, из ноздрей валил пар, копыта высекали искры из земли. Она понимала, что надо бежать, что это стадо настигнет её и растопчет, она понимала… но лапы её приросли и не могли сдвинуться. Ей стало страшно. Она хотела завыть от тоски, но боялась завыть, боялась выдать себя быкам, чтоб не помчались быстрее, чтоб она ещё была тут.

Вверху крикнул сокол, и она снова увидела льва. Своего льва. Рыжегривого. Тот спешил ей на помощь, готовый сразиться с быками, готовый погибнуть ради неё. Она испугалась ещё сильнее – и её лапы оторвались от земли. Она оказалась свободна и могла бежать навстречу. Навстречу своему льву. Она побежала. И снова проснулась.

Детёныш плохо дышал, неровно, не так. Она послушала, как он дышит – и не стала облизывать, не стала будить. Пускай перейдёт из одного сна в другой.

Прыткая медленно, осторожно выползла из своего укрытия. Оглянулась на мрачные голые кусты, нависавшие сверху над входом, словно запоминая место, где остался спящий детёныш, и побрела, волоча раненую лапу.

Побрела прочь.

Навсегда.

****

В темноте будто что-то колышется. Что-то есть в темноте. Проступает.

На полу лежит кто-то, как мешок, но… хороший мешок. От мешка идёт нить, эта нить мерцает и влечёт за собой. Там сидит девочка. Маковый Лепесток!

Он ей рад. Она такая красивая, она светится в темноте, она всё освещает вокруг. И его освещает. Он светится ей навстречу.

– Режущий Бивень! – слышит он вдруг со стороны света. – Режущий Бивень!

Какой Режущий Бивень? Он поникает, сразу темнее становится, сразу не так. Ветер поднялся холодный, волнами прокатывается, будто сдуть его хочет, отбросить назад. Нет, не сдуется он, не получится!

«Режущего Бивня больше нет. Иди ко мне. Согрей своим светом», – так он говорит или хочет сказать. Но не слышат его. Меркнет вокруг. Всё померкло.

Сосновый Корень в отчаянии. Какой-то он не такой. Всё вокруг не такое. Колышется пол. Там – колышется. Тень какая-то мечется. Испугалась душа, вильнула обратно. Забилась в нору. Нет больше сверкающей нити. Поднялась с пола девочка, бледная и растрёпанная, лунным светом облита. Трогает худой рукой затылок. Больно ей там. Тяготится. Но как будто говорит. Совсем не то говорит. Совсем не то.

«Режущий Бивень звал меня. Он недалеко. Он совсем рядом. Скоро мы будем вместе. Все будем вместе».

Сосновый Корень в отчаянии: «Режущий Бивень не рядом! Нет его тут. О нём надо забыть. Слышишь, надо забыть!»

Девочке больно в затылке. Отлежала, наверное, на деревянном полу. Трёт руками затылок, одной и другой. «Надо забыть этот мир, – говорит девочка. – Этот мир кончился. Надо туда. Режущий Бивень, ты где?»

Озирается девочка. Холодно ей. Совсем холодно. Прямо видно Сосновому Корню, как уходит тепло. Отслаивается клочками и всасывается темнотой. У этой тьмы будто лапы. Так и тянутся к девочке, так и тянутся. Что она говорит?.. Что она говорит!

«Вот где ты, вот. Чувствую прикосновение. Окоченел ты, замёрз… Согрею тебя. Подходи. Протяни ко мне руки, прильни, крепче… крепче. Заберу весь твой холод, согрею… Озяб…»

Сосновый Корень тоже замёрз. Окоченел от испуга. Жутко ему. Не знает, что делать. Сейчас кончится девочка, станет ледышкой, рассыплется. «Глупая. Глупая! Ум потеряла с расстройства.. Нет его тут. Занят он, занят».

Нет, не может сказать. Не понимают его. Не слышат. Не видят. Рядом тело ещё. Это тело лежит. Длинная нить протянулась куда-то под воды – Пёстрый Фазан далеко. Его дочка одна. Не понимает. Не видит. Не слышит. Бледная вся. Иссякает тепло. Трясётся. Дрожит. Растрёпаны волосы. Холодно. Зябко. Руки тянутся к ней, цепкие руки, хватают – зачем?.. Лакают тепло, клочок за клочком. Замёрзло всё, окоченело вокруг, зябко, там зябко, не слышит, не видит, трясётся… зябко кругом. Всё дрожит. Он дрожит. Что-то в нём сотрясается, хочет выпрыгнуть – злость его хочет выпрыгнуть, ярость. Он узнал эти руки. Маковый Лепесток не одна. К ней прильнуло чужое, холодное… высунутый язык пьёт тепло, лакает, как воду.

– Что делаешь тут? Уходи! – кричит он. Не слышат его. Только зубы стучат, чьи-то зубы стучат, чьи-то кости скрежещут. Холодно, зябко. Нельзя. Так нельзя!

Взвился Сосновый Корень, рванулся, вцепился. Тащит назад. Оторвался комок, полетел в темноту, закружил, завихрился. Оба летят. Оба слиплись. Не Сосновый Корень, не Высунутый Язык, а две ярости. Две как одна. Просто ком ярости. Яростный ком. Сосновый Язык. Высунутый Корень.

Их несёт вихрь. Кружит, болтает, трясёт. Свист ветра вокруг, гулкий шум – как зябкий листочек на ураганном ветру, так их несёт.

Вот будто бы берег, ветер кончается, море кругом; они падают в волны – и теперь уже волны несут этот ком. Не знает Сосновый Корень, куда; не помнит, зачем. Просто ярость кипит, пузырится, прилипла. Холодные волны не охладят. Крепкая ярость. Не стынет.

Но вот стукнуло что-то – и прекратилось. Другой берег под ними, швырнуло на берег, на мокрый песок, по песку катятся. Не отпускает Сосновый Корень, нельзя отпускать, кипит ярость. Много в нём ярости, много осталось, не израсходовал там, приберёг. И теперь катятся двое. Жарко Сосновому Корню. Солнце палит. Багровое, ослепительное – не отвернуться от этого солнца, не спрятаться. Надо держаться. Он держится. И опять несёт вихрь: крутит, швыряет. Прыгает всё и свистит, гудит, надрывается – не разобрать ничего, только надо держать, крепко нужно держать – и он держит. Тяжело держит. Оседают они от такой тяжести. Всё быстрей и быстрей. Вовсе сорвались, вниз полетели, в море упали. Волны солёные их швыряют. Туда-сюда, вниз и вверх. Ничего не помнит Сосновый Корень, ничего не знает, только держится крепко, не отпускает. Крепче, чем море. И море сдаётся. Берег опять, мокрый песок. Вязнут двое в песке, не разлепиться им, не уйти друг от друга. Увязли в земле, тяжёлые стали, очень тяжёлые. Еле держит уже Сосновый Корень, тяжко ему, очень тяжко – но не отпускает. И вроде легче становится. Сверху солнце жаром обдало, отлипла грязь, опять они полетели. Опять будто пёрышко на ветру, будто два пёрышка вместе.

На берег швырнуло. Море тут, волны. Волны несут, куда-то несут, колышутся воды вверх-вниз, отмывают остатки грязи на слипшихся перьях. Отмыли, обратно на берег как выплюнули. Уже не катятся, в землю воткнулись и будто стоят они на песке, как приросли. Солнце палит, обдаёт жаром, ветер поднялся, свистит, море брызгами плюётся – так стоят они двое, сцепившись – и вдруг… вдруг что-то случается с Высунутым Языком.. Нет того больше. Сверху пятнышко света понеслось к солнцу; снизу тёмное струйкой в землю стекло, а то, что осталось, то больше не держится, то как туман, плотное облачко – ветер куда-то относит, всё меньше и меньше… пустыня вокруг… один тут Сосновый Корень. Совсем один. Никого нет. И ветра нет. И воды. Солнце только жжёт, стаей огненных мух облепило, еле может подвинуться Сосновый Корень. Но надо идти. Надо спасаться из этой пустыни, куда-то идти.

Он бредёт по песку. Жарко ему. Очень жарко. Воды ему хочется. Чистой воды. Холодной, журчащей. Всю душу высмотрел, всюду глядит – ничего не видать. Только пустыня. Куда он бредёт? Зачем он бредёт? Разве можно в пустыне напиться? Погибнет он тут. Совсем погибнет.

Но вот будто блеснула река впереди. И сразу ветер в спину подул, сразу легче идти, даже солнце радостным стало. Он вернётся домой, отмоет всю грязь, он придёт в своё стойбище, оно там – за рекой.

Ближе река. Ближе и ближе. И опять тяжелее идти, опять солнце кусается. Вонь разлилась, туманом окутала. Можно уже разглядеть, что там впереди. Ужасна река. Гноем полна, нечистотами. Трупы в ней плавают, мухи вьются роями, пятнами кровь расплывается. Зелёные твари с гребнистыми спинами, с длинными мордами, хватают трупы зубами и гложут, кости обратно выплёвывают. Страшно тут. Жутко. Невыносимо. Назад! Поскорее назад. Бежит от реки Сосновый Корень снова в пустыню. Лучше пусть солнце сожжёт его, пусть лучше так.

Долго бредёт он. Зной нестерпимый. Хоть бы деревце увидать, хоть какую-то тень. Упадёт он сейчас, совсем обессилел, чувствует, что упадёт.

Но надежда какая-то в нём сохранилась. Ведёт его прямо. Упорно ведёт. И там тучка вздымается над землёй, что-то чернеет там в знойном мареве. Много там тени. Там – целый лес! Туда он бежит. Прямо мчится.

Но чем ближе тот лес, тем страннее выглядит. Трудно стало бежать. Заплетаются ноги. Страх опять появился.

Мрачный этот лес. Замшелый. Не кричат птицы, не летают бабочки, не журчит ручеёк. Нет поляны с цветами. Только деревья, как сторожа, охватили кольцом – и уже не отпустят. Непонятно теперь, куда направляться. Неба не видно, солнца не видно, мрак кругом, будто ночь опустилась, беззвёздная ночь. Зябко и страшно. Очень страшно. Страх ноги сковал, невозможно идти. А из-за деревьев горят угольками чьи-то хищные глаза. Окружают всей стаей. Словно волки, словно гиены. Сейчас набросятся и растерзают, разорвут в клочья – бежать!

Бежит он назад, спотыкается о коренья, стукается о сумрачные стволы, с треском ветки ломает. За ним гонится вой, со всех сторон завывает, весь лес жутко воет – он будто в пасти уже, будто проглочен – так в чреве газы бурлят и стонут, и он в этом чреве – и стонет вокруг, его перемалывает.

Упал он. Ползёт. Только землю чёрную видит. Только вой сверху слышит. Как червь он ползёт. Хочет в землю от страха войти. И будто входит. Вползает в нору, ползёт под землёй. Сыро, темно, давит с боков, еле он протискивается, вот-вот застрянет. Страшно ему, очень страшно. Но не развернуться. Нет дороги назад. Надо ползти.

Лаз вдруг расширяется, больше не давит с боков, он может подняться в проходе, но ничего не видать в темноте – он просто падает, куда-то проваливается – море над ним, солёное море, нечем дышать, надо вынырнуть, он сейчас захлебнётся, ему надо вынырнуть. Вот он вынырнул. Покачивается на волнах. Всюду вода. Солёные брызги. Плыть ему надо. Куда-то плыть. К людям он хочет. Надоело мытариться одному. Страшно плыть одному. Утонет он в море, скоро утонет. Засосут его воды, заглотят, как щепочку, и не отпустят.

Но он плывёт. И впереди будто бы что-то виднеется. Будто бы остров какой. Кажется, остров. Всё быстрее он плывёт, а море противится, удержать хочет, брызгами заливает. Но он плывёт. Ближе остров, уже совсем близко. Земля под ногами. Выходит он на берег. Идёт по песку.

Пустынный остров. Скалы вдали. Он ищет людей. Его замучило одиночество. Он хочет куда-то пристать, с кем-то быть, хочет найти своё стойбище. Где оно, стойбище, где? Куда направляться?

Сорванный с дерева лист несёт ветер. Сорванный лист хочет вернуться на ветку, хочет снова быть вместе – но как?..

Будто бы есть впереди. Будто бы чумы. Много чумов стоит. Высокие чумы. Хорошее стойбище. Туда он торопится, туда он бежит, сейчас доберётся. Сейчас!

Нет. Останавливается. Пустые все чумы. Жерди одни. Покинуто селение. Люди ушли, ничего за собой не оставили, ничего для него. Нет ни знака, ни метки, ничего. Голые жерди. Ветер промеж них гуляет. Свистит как разбойник, над ним изгаляется. Некуда больше идти. Совсем некуда. Один он остался. Один он погибнет. Люди ушли от него. Весь мир погиб – и он тоже погибнет. Погибнет. Погибнет. Погибнет. Один!

Скалы вздымаются перед ним. Неприступные скалы. Нет здесь тропинок, не ходят тут люди и звери не ходят, никто не пройдёт, не вспорхнёт птица, не прожужжит стрекоза – он только бредёт, куда-то бредёт по унылым камням, оступается, шатается, скользит вниз – и опять поднимается вверх. Вверх и вверх. По камням.

Забыл обо всём. Что, куда и зачем – нет ничего. Голые скалы. Камни, камни и камни. Душно, хочется пить, мучит жажда, высасывает, всю память высасывает – и будто что-то куда-то уходит. Из него тонкой струйкой уходит. А он идёт и идёт.

Кончились скалы, внезапно оборвались. Пропасть теперь перед ним. Бездонная пропасть. Он стоит на краю и не оборачивается. Назад пути нет. Только вперёд. Туда он шагает – и падает, несётся куда-то, ветер свистит, подхватил его ветер – и вдруг… вдруг он раскололся. Натрое раскололся. Тёмное влажное вниз опустилось. Яркое к свету взлетело. А он… он как пёрышко на ветру. Как пушинка. Ничего он не знает. Ничего он не помнит. Тихо ему. Тихо, покойно. Просто летит. Куда-то летит, подгоняемый ласковым ветром. Словно во сне изначальном. Хорошо так лететь. Радостно. Хорошо.

Нет больше Соснового Корня. Теперь совсем нет. Только пёрышко. Только пух. Только ветер.

****

Ему показалось, что крикнула выпь. Громко, по-бычьи. Может быть, где-то здесь есть камыши. Но откуда?

Берег пустынен. Так ему кажется. Внизу плещет вода, он её слышит, много воды, очень много. Но они теперь на берегу, они будут жить, у них есть огонь.

Огонь словно слышит его. Обдаёт дымом. Сырые сучья плохо горят. Зато долго. Долго огонь не хотел приходить, долго он мучился. Но теперь они вместе.

С ним что-то было. Он будто спал… или вовсе не спал. Он боролся с медведем, упорно боролся, а после… после медведь прошёл сквозь него и теперь где-то рядом, где-то здесь. Он будто чувствует его запах, медведь где-то здесь.

Рядом с ним женщина. Прижимается, потому что ей холодно – их одежда развешана над костром на воткнутых в землю сучьях.

Женщина что-то бормочет. Как будто бормочет, но странно. Не так. И всё же он слышит её. Понимает.

«Как лев… как медведь… как заяц… Огонёк хочет, чтобы как носорог. Долго-долго. Огонёк хочет».

Она жмётся к нему, будто во сне, будто нечаянно. Он не злится. Глупая женщина. Носорог слишком грузный для этих вод, носорогу не выжить. У них нет еды, у них нет жилья, у них нет солнца; но она хочет заниматься любовью полдня кряду. Как он отмерит полдня? Разве есть солнце? Где? Он не видит.

Он смотрит в небо – там только дым. Дым от их же костра и другой дым, великий. Дым прошлого мира. Всё небо в дыму, но выше, за дымом, там свет. Этот свет иногда пробивается. Он его чувствует. И он знает, что дым рассеется, рано или поздно рассеется, а пока… пока нужно идти на охоту, добывать для них мясо, а он – он тут с женщиной. Так нельзя.

Женщина больше не притворяется спящей. Женщина откровенно гладит его, его ногу, всё выше и выше, подбирается, подбирается – и дотрагивается до того места, до которого ей не стоит дотрагиваться, которое сразу же напряглось; и женщина крепче сжимает, женщина шепчет:

«Будь моим носорогом, давай».

Дался ей носорог. Он пытается отстраниться, ему нужно идти на охоту, он должен кормить, они хотят есть, наверное, хотят – но женщина хочет другого, вцепилась, никак не отпустит, никак.

Неужели он может? Он сам не верит. Но она подлезает и тянет, искусно тянет. Он подчиняется.

Она вводит сама, его вводит в себя, он пытается протолкнуться, застрял, он застрял, но она помогает; сжимает, подталкивает – и теперь он на месте. Бредёт. Ходит туда и сюда, взад-вперёд топчется. Мысли его тоже бродят, совсем в стороне, он не понимает, его тут совсем нет – кто-то другой за него делает, вроде бы делает; а ещё один поучает, внутри головы:

«Женщина, это делается для того, чтоб души видели, чтоб приходили. Потому нужна страсть, а не удовольствие. Если нужно тебе удовольствие – ткни в себя палкой и торкай».

Так говорят в его голове. Никто не слышит. Женщина сладостно стонет и придыхает: «Давай же, мой носорог,.. ну давай!»

Он даёт. Безучастно даёт. Он и вправду как носорог. Долго-долго он ходит, а когда внизу начинает зудеть, то выходит обратно, отрывается, привстаёт на колени и держит, жмёт пальцами позади детородного органа, там, где вздулось. «Нет, сюда!» – кричит женщина, ненасытная, требует в лоно – он опять входит в лоно, лениво движется, совсем как носорог – и видит он тоже как носорог, одна только тьма, смутные тени, размытые, злое шипенье костра, смутные тени… одна тень крадётся, плохая, вся в крапинку – у него похолодело в груди, он останавливается – тень крадётся к волчонку, схватила… коротконогий гепард… волчонок даже не пискнул.

Он вскакивает. Его копьё рядом, воткнуто в землю, но рука промахнулась, наткнулась на пустоту; длиннохвостая тень глядит на него, глядит с вызовом, глаза сверкают во тьме, волчонок в зубах… «Что? – бубнит женщина… – Что… Что случилось?»

Тень услышала женщину и метнулась назад. Отбежала, остановилась, чтоб оглянуться; опять побежала. Исчезла во тьме. Волчатка даже не заскулила. Нет больше дочки у женщины. Нет молока – и нет дочки. Есть только похоть. Женщина хочет. Тянет руки, бубнит: «Что случилось? Давай, продолжай!.. Что случилось?!..»

Ничего не случилось. Он продолжает. Он может ещё продолжать, наверное, может, бредёт в её лоне туда и сюда, трётся о своды, как огневое сверло, будто огонь разжигает, новый огонь, новую дочку, двуногую, как обещал – трётся и трётся , и нету конца, совсем нету, как носороги…

Женщина стонет и мечется: «Ну давай! Ну быстрей! Ну давай!» Женщина вся дрожит, будто вспыхнуть готова, его опалить – он охлаждает разгорячённое лоно, охлаждает огонь скудными каплями и поскорее откидывается. Это всё. Тишина.

Он лежит на спине и глядит в небо. Серое небо, безвидное. Дым от костра пригнуло к земле, костёр догорает, сердито шипит; огонь просит еды, огонь требует, все хотят есть, всем нужно есть, а он тут лежит. Глядит в небо. Пустое.

Женщина рядом ворочается. Повернулась к нему. Говорит прямо в ухо, вспомнила:

– Спит наш волчонок. Не разбудили.

Не разбудили. Он поднимается. Вытаскивает из костра обгорелую ветку, которую огонь не успел ещё обглодать до конца; с этой веткой в руке он идёт к тому месту, где спала Волчатка, где привиделась тень. Не привиделась. След почти как у львицы, немного меньше и круглый; дальше, на гальке, капельки крови – всё, что осталось. Неведомый зверь унёс их волчонка. Он – не защитил.

Он оглядывается. Он как в тумане. От костра остались одни угольки, за костром видна женщина – сидит, голая… как он. В его голове пусто, в голове и в груди, в животе, всюду, везде – пустота. Женщина его высосала, как улитку из раковины, словно плод из кожуры. Ничего теперь нет, только что-то шумит, очумелое, где-то мечется в нём, где-то что-то – откуда?.. Ветер наружный вошёл в пустоту, ветер бродит внутри… что он скажет… что скажет… что?

Что-то с ним происходит. Странное. С ним, с ветром, со всем. С женщиной тоже. Всё оплела паутина, огнистая паутина; её нити слепят, переливаются, а он будто паук с множеством рук, он может перебирать. Горящие нити ярчеют и тянутся вдаль. Он может следить. За каждой радужной жилой – следить, и за всеми вместе тоже. От женщины прыгнул зигзаг к тому зверю, пятнистому, извивается. Лев-гепард. Леопард. Если женщина сможет дёрнуть зигзаг со своей стороны, эта нить оборвётся. Он знает, как. Он может пройти по другим нитям и размотать. Женщина найдёт куст. Она станет выкапывать корни, в земле видна ямка, от ямки тоже тянется нить. К огромному лосю. Лось испугается леопарда и побежит, угодит ногой в ямку и упадёт. Здесь много нитей, целая сеть. Леопард не оставит упавшего, нападёт, но лось поднимется и отбросит. На камни. Нити порвутся, рассыплются искорками и потемнеют. Угаснут. Леопард поползёт, долго будет ползти, волоча за собой последнюю жилу, еле тлеющую. Впереди будет жёлтая нить дикобраза. Дикобраз не испугается, не побежит, развернётся и задом ударит пятнистую морду; иглы воткнутся, игла войдёт в шею – жила леопарда, последняя, поменяет свой цвет. Станет трухой, словно пепел. Проступят новые нити, серые; станут чёрными, будто ночь. Чёрная нить протянулась к гиене; гиена придёт, будет есть. От этой гиены из брюха выходит целый пучок, будто стрелы летят, разноцветные быстрые стрелы, на груди у неё словно радуга перевёрнута, а от чуткого носа извилина вниз – туда, где их бывший шаман. Прямо туда. Старый шаман, он поможет, придёт; этот знает, как быть, и подскажет, только нить пускай остаётся натянутой, не провисает и не болтается – пусть гиена почаще кусает, пусть дёргает мордой и двигает нить, пусть трясёт и пусть не испугается хромой львицы. Все вместе… только все вместе… Тогда тот придёт. По другой нити, по новой. Придёт к женщине и увидит его. Им нужна еда, им нужно жилище, им надо знать про людей. Где они, люди? Где все? Кто остался?.. Женщина возле костра. Вся будто в молниях, в тонких струящихся высверках молний. Эти молнии приведут к другим людям, их надо перебирать и разматывать. Надо следить. Он следит. Молния-нить тянется к маленькой мыши. От мыши взбегает к филину, а от того – к огромному дубу. Филин слетит с высокого дерева, взмахнёт мощными крыльями, соберёт нити ветра, многих ветров. Мышь убежит, от рассерженных крыльев рассердятся ветры – и грянет буря. От бури посыплются камни, накроют коз, сбросят вниз. Прямо туда, где прячутся люди, двое людей, откуда исходят их нити, слепящая паутина, как настоящая радуга, множество радуг во тьме; радуги, искры, огни, всё смешалось и будто горит, шумно пылает – и вдруг опадает, сгорело дотла и погасло. Остаётся лишь дым.

Едкий дым щиплет глаза. Но-А кашляет, отворачивается и отходит.

– Что, Но-А, как волчонок? Всё спит? – женщина затревожилась. Не о том надо ей думать, совсем не о том.

Но-А обходит дым стороной, останавливается перед сидящей женщиной.

– Огонёк пойдёт за едой, найдёт куст и выкопает корни. Женщина не должна трогать мышь.

Огонёк медленно поднимается и растерянно озирается по сторонам, ничего не видя.

– Какую мышь, Но-А?.. Какой куст?

Но-А смотрит туда, где исчез леопард. Там только сумрак, как всюду. Он поворачивается.

– Женщина знает сама. Пусть идёт вдоль воды.

Это приказ, женщине надлежит повиноваться – и она повинуется.

– Только поглажу волчонка. Как она, девочка… Только поглажу, – женщине страшно, голос испуганный; она боится идти в темноту и боится ослушаться. Тоже боится. Всего.

Она ищет волчонка, зовёт.

Но-А подходит сзади, кладёт руку на плечо:

– Не ищи. Её унёс зверь. Леопард.

Плечо вздрагивает, холодеет. Глаза женщины округлились, стали как у совы; она обернулась, глядит сверху вниз, глаза круглые.

– Какой зверь?.. Ле.. – она хватается за Но-А обеими руками, впилась ногтями, дрожит. Не понимает. Так надо. Только вместе им выжить. Всем – как одному.

Но-А снимает с себя её руки.

– Женщине холодно. Пускай оденется. Одежда просохла.

Огонёк не слышит его, садится на землю, на холодную землю, и что-то бормочет… бормочет о нём, об охотнике, который не смог защитить, который уткнулся, приник к бабьим прелестям и не смог защитить. Он не понимает. Она будто плачет. Одна только радость была у неё, последняя радость, Волчатка, маленький серый пушистый комочек, такие нежные лапки, такие остренькие коготки, страдал вместе с нею, чёрненький носик, влажный, сопливый, всё вынес, последняя радость, Волчатка, сопливый носик, где она, Волчатка, куда унесли…

Но-А набрасывает на её плечи накидку, придерживает, чтоб не свалилась. Накидка нагрелась и пахнет – крепче, чем женщина. Женщине надо идти, надо выкопать куст и прогнать мышь, чтоб слетел филин, надо так сделать, но она… она будто окаменела, переживает – о чём?.. Он не может понять. Никак. Глупая женщина. Разве волчица бы так переживала? Безумно противиться миру. Надо плыть по течению. Этого нет – и отбрось, что осталось, вышвырни вон, не привязывайся. Не прикрепляй себя к пустым нитям. Они больше не светятся. Они чёрные. Они высосут из тебя, всю силу высосут. Так он думает. Или даже не он. Кто-то совсем посторонний рассуждает в его голове. Посторонний, чужой, но знакомый… не он. Он молчит. Отходит от женщины и молчит. Ей просто боязно. Или… или нет силы. Ушла с чёрной жилой. Да, так. Странно. В его голове поселился учитель, ведь это не он, ведь это ему объясняют – но кто? Чей это голос бесстрастный… медведь?.. тот самый медведь?.. пусть медведь.

Накидка упала с плеч, женщина опять голая, женщине холодно, она всхлипывает и что-то бормочет про чёрные лапки, которые как пальчики, нежные пальчики, – нет, он не слышит её, совсем не слышит. Другой ему говорит. Тараторит своё. «Когда силы нет, человек порежет палец и сокрушается, даже когда снаружи заживёт его рана, он всё ещё помнит внутри головы и сокрушается. А когда сила есть, тогда человек принимает решение сразу и не сомневается. Тогда он – великий вождь. Начинать войну, идти на охоту, жениться – решение приходит сразу, падает в сердце и остаётся. Но когда силы нет, можно день рассуждать, и зиму, и лето ходить взад-вперёд – такой человек погибает, его жилы пусты».

Он не погибнет. Он принял решение. Его дух-хранитель не врёт. Вот палка, вот камень, он подбирает, кладёт перед женщиной. Его голос суров:

– Бери это и направляйся вдоль воды. Выкопай корни и возвращайся. Иди!

Она подчиняется. Молча оделась, взяла камень и палку, пошла.

Он тоже оделся. Что делать ему? Решения нет. Говорун замолчал. Наверное, надо ждать.

Он садится на землю и смотрит сквозь сумрак на дальние воды. Как будто бы видит. Что-то он видит. Чьё-то лицо будто бы хмурится, такое хорошее, нежное – хмурится. Побледнело совсем, обескровилось. Плохо.

Он устал. Многое ему видится. Он устал. Ему даже не хочется есть. Костёр надо раздуть, собрать веток, чтоб огонь не ушёл. Не должен уйти. Не уйдёт.

Глава 10

Ей снова снилась мать. Ей опять было радостно и спокойно, и тёплый свет лился повсюду и пронизывал тёмные скалы, под одной из которых и притаилась гиена. И, казалось, не было ничего тёмного и ничего плохого. Не было. А потом стало. Двуногий шаман глядел на неё с укоризной, двуногий шаман хотел знать, всё ли она сделала как надо? И Бесёнок проснулась в тревоге. И сразу же пошла. Куда-то вниз, куда-то к воде. Она торопилась. Но всё равно не забыла обойти стороной тропу леопарда. Как будто бы получилось, она могла спешить дальше.

Она пришла к расщелине, где в прошлый раз медведь поедал овцу. От овцы, конечно, остались одни кости, но Бесёнок стала с удовольствием грызть эти кости и быстро сгрызла все до одной, все, что попались ей на глаза. Может, медведь раскидал кости где-то ещё, но гиене хватило этих. Она не стала вынюхивать, она двинулась дальше своей дорогой. Поднялась на самый гребень расщелины. И здесь ей понравилось. Здесь она задержалась. Казалось, здесь где-то прятался свет. И этот свет как будто хотел играть с ней в прятки. Он всегда заходил к гиене со спины, как на добычу, а она не собиралась быть добычей, она сама хотела поймать этот свет, схватить крепко зубами, будто птаху какую или бабочку, она чувствовала, как свет где-то тут прячется, совсем рядом, она чувствовала, но не могла увидеть. И не могла схватить. Повертелась-покрутилась, щёлкнула челюстями для острастки — и пошла дальше. Снова спускаясь вниз, заметила ужа и растерялась. Не успела схватить. Уж юркнул куда-то под камни, гиена не стала преследовать. Она как будто торопилась. Прошла мимо торчащих камней. Мимо поломанных вишен, обошла грохочущую воду, направилась вдоль ручья.

Ручей вывел Бесёнка к большой воде, казавшейся бескрайней, как море. И теперь гиена шла медленно вдоль берега, опустив нос к самой земле. Что-то она очень усердно искала, останавливаясь, принюхиваясь в разные стороны, от ходя от берега и вновь возвращаясь к нему. И наконец она нашла крохотный обломок кости — и тут же проглотила. А потом нашла клочок мяса, видимо, оброненного ею же в прошлый раз. Она тщательно ходила вдоль берега туда и сюда, но больше никаких следов от плоти шамана не оставалось. Не было нигде. И тогда Бесёнок зашла в воду, прошла как бы по своему следу туда, откуда она в прошлый раз вытащила на берег труп. В воде тоже ничего не было. И под водой не было — гиена пошарила и там. Ничего не оторвалось от шаманской плоти, ничего не покачивалось на волнах. Всё перекочевало в желудок гиены и всё растворялось её мощным желудочным соком, способным растворять любые кости, черепа и зубы. Шаман больше не станет сниться Бесёнку — она сделала своё дело, сделала как надо. Похоронено тело шамана. Свободной стала душа. Не привязана больше к земному. Может лететь в небесное стойбище, там забрать свою оставленную перед рождением часть и воссоединиться. Цельной стала душа. Свободным духом с безбрежной памятью.

Бесёнок тоже теперь была свободна. Ничто её больше не тяготило. Как будто ничто. Ночью снова приснится мать, ночью вспомнятся дни, хорошие дни и хорошие ночи, такие, как надо, не как сейчас. И, может быть, будут опять. Вернутся однажды. Но такого гиена не знает. Не может знать. Это знание вне её. Где-то вне. А она просто дальше идёт по своим гиеновым делам. Бесёнок шла дальше. Куда-то дальше назад.

Она нашла лосёнка в долине. Тот спал под берёзой, под обрубком берёзы. Он еле дышал. Бесёнок едва уловила его дыхание. Смерть уже торопилась к лосёнку, уже взяла его след. Гиена всегда была вестницей смерти, но в этот раз у неё произошёл странный сбой. Нечто ведь было предписано для гиены, предписано навсегда, но она вдруг об этом забыла. Сейчас она просто легла рядом с лосёнком, просто прижалась к нему как… заботливая мать. И дыхание малыша изменилось, стало ровнее и чётче. И сон его изменился. Развеялся мрак в его сне. Мать-лосиха явилась, была рядом со своим отпрыском и радовалась. И тот радовался тоже. Покуда гиена согревала его озябшее тельце.

Последний раз в своей короткой жизни радовался лосёнок. Хороший ему снился сон.

А гиене ничего не снилось. Она просто слушала, как ровно дышит малыш. Как будто она сама была таким малышом. Как будто к ней самой прижималась мать и согревала её.

И мрак отступал. Повсюду отступал мрак. И пробивался свет. Яркий свет Нового мира.

Гиена тоже задремала, прижавшись к лосёнку. Лосёнку снилась мать, кормившая его молоком, а гиене приснился шаман, ставший духом. И шаман говорил на каком-то своём языке, а гиена его всё равно понимала. Шаман говорил, что перед воплощением дух разделяется. Большая часть в виде души вселяется в тело, а меньшая часть остаётся в горнем мире и оттуда следит, чтобы жила красиво душа, облёкшаяся в плоть. Этот мир создан для проявления красоты. Ибо есть только дух и вселенский хаос. Дух преобразует хаос в красоту. Потому поют птицы, потому цветут цветы, потому льётся дождь и светит солнце. Так проявляется красота из вселенского мрака.

Странно вещал дух шамана. Гиена во сне его понимала. Проснувшись, уже не поймёт, но пока она спала. И тогда дух шамана сказал, что лосёнок умер красиво — в объятьях врага.

Гиена проснулась от холода. Ей было зябко. Лосёнок, к которому она прижималась, уже окоченел.

Встала гиена и пошла дальше ничего не понимая. Может быть, завтра вернётся сюда и съест тело лосёнка, похоронит и его плоть. Но сейчас ей не хотелось ничего. Просто куда-то идти.

****

Тёмная глубина. То, что мнилось когда-то Сосновым Корнем, теперь бултыхается здесь, трепещет, как жилка.

Тёмная глубина. Она как океан, океан океанов. Нет ей конца, нет начала.

Плещутся глухие волны, вздымаются, тёмные, бурные – и здесь тоже потоп, здесь тоже всё. И ничего. Только вздымания, всплески и глубина.

Здесь не плохо и не хорошо, не радостно и не грустно. Здесь просто здесь. Здесь все вещи вместе. Потому нет ни одной. Всё смешано в болтанке и бурлит.

То, что мнилось когда-то Сосновым Корнем, оно здесь, в глубине, оно варится.

Неисследимая бездна. Без места, без времени, безо всего.

Нет желаний, нет мыслей, нет ничего. Бултыхается нечто. Кипит. И рождает картины. Цветные картины, живые: поля, леса, степи, моря, небеса. Всё это рождает оно из себя, но не видит. Ктовидит? Никто. Бултыхается нечто – и всё. Нет сегодня, нет завтра, нет и вчера. Нет боли, нет сожаления, нет жажды, нет страсти. Что есть? Ничего. Ничего нет. И есть всё. Всё-всё-всё. Только «всё» для других, для тех, кто вовне, как бы вовне, как бы в мыслях. Не для Соснового Корня. Которого нет. Совсем нет.

И всё же он есть. Или будет. Может быть, будет опять. Как, может быть, был. Нет ничего предрешённого. Нет ничего однозначного. Просто нет ничего.

Тёмная глубина. Океан океанов. Неисследимая бездна.

Бурлит глубина, плещутся волны, вздымаются и опускаются. Что-то родится, что-то умрёт. Снова родится, снова умрёт. Волны не ведают. Волнам нет дела. Они просто плещутся. Они… просто они. Глубина. Бездна. Неисследимая.

Здесь рождается всё. И сюда возвращается. Мировое яйцо, бездна вместо желтка, волны вместо белка. Скорлупу не пробить. Скорлупа – это тьма. Внешняя тьма. За ней – мир. Где-то там. Может быть.

Яйцо снёс паук. Огромный паук. И соткал паутину из волн. И сам спрятался в ней, растворился. И его больше нет, как нет никого. Только волны.

Бух. Бултых. Бах. Бабах. Тюкает неисследимое, бьётся, трепещет, неуловимое, неосмыслимое, само по себе. Можно придумать кучу названий, можно сказать: «это – то, а то – это», – но всё это снаружи, за скорлупой, а что здесь… то лишь бездна. Неисследимая. И Сосновый Корень теперь уже неисследим. Как лёд, что растаял весной. Вроде бы был, но куда подевался?.. Ушёл, растворился и теперь только капля среди океана, капля, не лёд и не океан, но – вода, часть волны; или волна часть воды; или… нет больше никаких «или», для Соснового Корня уже, точно, нет. Остались другим. Которые тоже вода, тоже капли, но пар. Водяной пар. Из них прошёл дождь. Большой дождь, великий. Морем излился сюда. Много излилось, людей и зверей, и всех прочих. Исчезли теперь. Волнами стали. Булькают, плещутся и не ведают посреди бездны. Не увидеть их, не познать, не связаться. Только волны. Волны и глубина. Тёмная глубина. Неисчислимая. Неисследимая. Не злая, не добрая – никакая.

Шаман говорит: «Непостижима она разуменью. Неисчерпаемый корень всего. Сток всех жизней, бывших и будущих. Нигде и везде. Полная пустота. До краёв полная, которых нет. Можно увидеть её как пылинку, но никто никогда не достигнет краёв той пылинки. Никто никогда. Колыбель Силы».

Так шаман говорит. Поверим ему. Поверим на слово. Что остаётся?

А за скорлупой, где есть место, где все – там земля злится. Вода сдавила её со всех сторон. Тяжко земле. Тяжко и больно. Нет мочи терпеть. Не может она удержать в своём нутре огонь. Её скорлупа натянулась, вогнулась и вот-вот продавится. Хлынет огонь, изольётся. Новые капли вольются тогда в океан океанов, в неисследимую бездну. Не подавится та. Всех поглотит. И не вздохнёт.

****

Бегущий Кабан бредёт по воде. Вода и вода. Ничего кроме неё. Ещё сумрак, тяжёлый туман. Как ноги вязнут в воде, заплетаются, так голова вязнет в тумане. Не видит, не знает, не помнит.

У него нет копья. У него нет еды. Давно нет еды. Давным давно. Его лицо сжалось, он иногда чувствует, как скулы рвут кожу, хотят прорвать, вырваться, подышать свежим воздухом. Будто есть свежий воздух. Туман.

Он не помнит, наверное, не помнит уже ничего. Зачем что-то помнить. Погибли все. Все-все. И он тоже погибнет, последним… скоро погибнет… но до тех пор… до тех пор он будет идти. Покуда не свалится.

Он как раз падает. Вязкое дно расступается и уходит, вода хочет его заглотить, он захлёбывается, взмахивает руками, обороняясь, и, кажется, всплывает.

Он попал в яму. Дна под ним нет. Или вовсе дна нет, он не знает; наверное, надо вернуться назад, там дно было, он шёл там по неглубокой воде… наверное, надо вернуться назад – только он не возвращается. Плывёт вперёд. Куда-то плывёт. Еле-еле плывёт.

Горько во рту. Наверное, горько. Холодно. Вода должна быть холодной, а ему… ему разве есть в этом разница… наверное, холодно. Разве он знает… Наверное, он хочет есть. Наверное, больно ему, тяжко и больно – наверное, так… но он не помнит. Плывёт, как древесный коме

ль. Да, он – древесный комель, вырванный ствол, плотный и мокрый, выдранный бурей, разломанный… но живой. Потому что он видит туман. Потому что он чувствует воду. Много-много воды. Чёрной, горькой. Он не боится воды, ничего не боится, только плывёт. Как кусок дерева. Он и есть кусок дерева. Последний кусок огромного Древа, последняя щепка. Куда он плывёт?..

Нога задевает за дно. Яма кончилась. Он снова может идти. Воды только по пояс.

Он бредёт дальше. Куда? как? зачем? – таких вопросов не существует для Бегущего Кабана. Ничего не существует. Он только идёт. И должен идти. Дальше идти. Ему вовсе не холодно. Ему вовсе не голодно. Ничего он не хочет. Только идти. Только идти.

Так, наверное, он думает. Может быть, думает. Но усталые глаза сами опять глядят вверх – и, наверное, он всё-таки думает:

«Хоть бы вызвездило».

Но глаза не видят ничего. Наверное, вызвездивать нечему. Или глаза его плохи. Какая разница. Ему нет никакой разницы. Он просто должен идти. И он идёт.

Туман. Туман. Туман. В его голове клубится туман, такой же чёрный. А в том тумане как будто гиена поводит носом, принюхивается… чёрный кончик носа блестит сквозь туман – не укрыться. За ним пришла. Пусть приходит. Ничуть не боязно. Ему всё равно. Он навстречу пойдёт. Пускай.

Он идёт дальше. Еле-еле идёт. Или даже быстрее. Нет, так же само. Вязнут ноги, одна и другая, с трудом выдёргиваются… но воды вроде меньше, как будто бы меньше, чуть выше колена… или ему только кажется… всё равно.

Он идёт. Шлёп… Шлёп… Его босые ноги не чувствуют холода, их будто и нет, одно дерево… дерево разве ходит?.. он ходит. Идёт.

Ему чудятся звуки откуда-то сбоку. Хлюпает кто-то: хлюп… хлюп… идёт по воде, еле ноги переставляет, всего две ноги, одна и вторая… он сам… он сам так идёт… он сам… идёт.

И всё же… всё же ноги его поворачивают, будто бы поворачивают… или глаза поворачивают, глядят не туда, что-то видят, что не должны, что можно видеть?..

Плывёт.

Труп плывёт. Как во сне. Человек. Живот вздулся, а лицо… Он как будто хочет пройти, не глядеть – но не может пройти… кто плывёт?.. не он сам?... кто…

Труп почти и не пахнет. Он еле чувствует что-то смутное, что-то тревожное и плохое. Не он… Кто-то другой так плывёт… не он… ещё не он. Лицо как у призрака в ореоле чёрного тумана – зачем ему знать… Он должен идти, идти дальше. До самого края.

И он идёт. Бредёт по воде. Шаг за шагом. Хлюп-хлюп….

Он бредёт и бредёт, но потом останавливается, смотрит назад. Ничего он там сзади не видит, но возвращается, шлёпает обратно, шаг за шагом, хлюп… хлюп…

Вот и труп. Труп мужчины, охотника, может быть, рыбака. Для него нет в этом разницы. Для гиены нет разницы. Он представил гиену перед собой и вошёл в неё через туман. Просто взял и вошёл. Он гиена теперь. Для гиены нет разницы. Ей нужно есть. Она голодна. Он – гиена, он раскрыл свою пасть, он сейчас захохочет другим о добыче и вопьётся зубами, порвёт. Он сейчас захохочет…

Не для кого хохотать. Только плоть и гиена. Он впивается в плоть, в руку, в предплечье. Мягкое мясо, ни вкуса, ни запаха, как трава поздним летом, для гиеновых зуб как трава. Он как будто жуёт, через силу жуёт, гиена должна жевать мясо, кусать и глотать, кусать и глотать – и он глотает. Еда проходит сквозь горло, не застревает, проходит и падает, но снова кусать уже нету сил, совсем нету.

Прочь, он спешит прочь, он хочет спешить, но не может. Встать на колени и пить, поскорее запить этот вкус, эту траву, поскорее запить мутной водой, наполнить живот.

Но и пить он не может. Долго – не может. Не лезет вода. Значит – идти. Ему надо идти. И он снова бредёт. Шаг за шагом бредёт. Шлёп… шлёп… шлёп…

Туман стал вонючим. Вонь повсюду, пробралась даже внутрь, только там ей не нравится, рвётся обратно наружу, подбирается к горлу, хлынула изо рта. Бегущий Кабан останавливается. Его грудь сотрясают конвульсии, из него льётся, как из вулкана, что-то жидкое, с комками, вонючее, что-то противное. Комок застрял в горле, закупорился пробкой – человек хрипит, булькает, будто рыба на суше, будто… на суше… будто… скрежет, круги… руки бьют кулаками, хотят выбить пробку, ещё раз… прорвало… Одна только жидкость теперь… Жидкость – в жидкость. Вонища – в вонищу. Он должен идти.

Он идёт. Вонь расступилась, пропала, осела внизу живота и режет ножом, тупым деревянным ножом… или острым… или даже не режет – ему всё равно. Он идёт. Остального не существует. Остальное – туман. Он в тумане, он сам по себе, он идёт.

Ему всё равно. Он зовёт смерть. Пусть скорее приходит. Ему всё равно. Пускай закончится. Он зовёт смерть, но… так тихо зовёт, туман и не слышит его. И даже ноги не слышат, свои же ноги не слышат, куда-то бредут. Пусть бредут. Ему всё равно. Он ждёт смерть, он согласен, он ждёт. Если есть силы ждать. Нет, наверное, нет. И этого нет. Ничего нет. Ничего. Только ноги бредут, вязнут в грязи, заплетаются – пусть…

Шумит. Шумит, свистит и колышется, мельтешит перед глазами, разбегается кругами, лопается, пузырится. – туман или смерть, что-то лопается и пузырится, что-то чудится. Край. Край земли… край воды… край света… Какой-то край. Он достиг края, пришёл, куда-то пришёл.

Древо. Огромное древо мелькнуло, шатнулось и скрылось в тумане. Только он видел: огромное, сучья до неба, голые сучья до чёрного неба – он видел. И теперь его губы шепчут: «Вернись!»

И оно возвращается. Будто бы возвращается. Дуб. Он видит дуб посреди тумана, он видит… значит, их двое, значит, мир не погиб до конца… значит, он пришёл. Ноги его подгибаются, он опускается на колени – на землю, не в воду, на каменистую землю… У него стучит в висках, сила стучит, у него есть опять сила, откуда только взялась. Есть и стучит! Его глаза видят, его губы шепчут… или хотят прошептать – он не знает, но слышит свой голос. Будто другой говорит за него. За того, кто на самом краю. Он просит о помощи тёмное дерево, просит о помощи мир. Его голос звучит в тишине как… другой, как чужой, мечется между ушами, неймётся ему. Просит о помощи. И он слышит.

«Вот ты такое огромное, вот ты неведомо, но ты – тут. Ты стоишь. И у ног твоих тоже стоит. Одинокий охотник стоит, одинокий охотник пал на колени, чёрный мир, одинокий охотник стоит и не ведает, чёрный мир, осветлись! Древо, твои сучья достанут до неба, пускай выхватят солнце из плена, пускай вынут луну, пускай вытащат звёзды из тьмы. Пусть вернут. Малый сирый охотник, как волчонок, скулит возле твоих ног. Не дай погибнуть тому. Разве не должен он ещё пожить здесь? Разве не должен увидеть, как всё вернётся… что б рассказать… рассказать там… Разве не должен помочь миру выжить? Все ушли, столько много – кто-то должен остаться и присматривать здесь. Ты остался – и кто-то должен остаться рядом с тобой. Пусть это будет охотник. Сирый охотник, замёрзший, голодный, пусть он, сделай так, Великое Древо, пусть будет! Не оставь одного, последнего, не оставь, придай силы и поделись».

Так, наверное, он говорит. Или ему только кажется. Может быть, это духи подземья внушают ему, злые духи смеются и потешаются – это их мир, он сам пришёл, не умер со всеми, не захотел, сам пришёл… Может быть, так. Но мерещится дерево в темноте, и как будто видят его глаза, въяве видят. Дерево среди ночи, среди тумана, среди погибшего мира. Дерево. Он его видит. Даже запах есть у того, странный запах, неведомый. Давно он не чувствовал запахов, но теперь его тянет. Он хочет узнать, ему не мерещится, он хочет узнать, он – узнает.

Он поднимается с колен, идёт дальше. Он чувствует запах, он вдруг видит… глаза. Во тьме светятся глаза, хранят остатки солнца. Вот поднялись, вот движутся к нему, хромают.

Их трое. Мир не погиб. Их уже трое. Охотник, дерево, львица.

Их трое!

Глава 11

Огонь. С неба льётся огонь. Женщина с палкой отворила огонь. Ковырялась в земле – и отворила. Хорошая женщина, он её знает – но зачем это сделала? Зачем ковыряла?

Мечется Пёстрый Фазан, туда-сюда бегает. Не понять ничего. Убегает от женщины? Догоняет её? Хочет отобрать палку? От огня прячется?.. Женщина сделала. Много огня. Очень много. С неба льётся огонь. Брызжет. Светло теперь будет. Светло!

Он вроде очнулся. Тихо вокруг. Только женщина в его голове всё ещё действует палкой, орудует, вызывает огонь. Странная женщина. Он её знает, он хочет вспомнить – но не может, никак. Он очнулся – и видения больше нет. Зато дочка с ним есть, где-то тут, он приподнимается, чтоб посмотреть – и видит свет, взаправду, свет! Сердце в груди подскочило, забилось, затрепетало – даже крикнуть нельзя, перехватило дыхание. Он опять опускается на постылые брёвна, лежит. Уверится хочет, что вправду очнулся, что свет настоящий, из этого мира, из тутошнего, не из того. Закрыл глаза Пёстрый Фазан, подождал – и опять поднимается.

Правда! Дочку ищет теперь, дочка рядом лежит, к ней бросается, хочет скорей растрясти, пробудить ото сна и поведать – но осекается. Нельзя так будить. Так резко нельзя. Душа бродит – пускай спокойно вернётся.

Он просто гладит дочке лоб и по щекам тоже гладит. Холодный лоб, холодные щёки, совсем холодные. Когда были румяные, словно маковые,.. были когда-то, но не теперь.

Он медленно отводит взгляд от дочкиных щёк. Блеклый свет мерцает над водой, много воды, кругом только вода – но он видит её, хорошо видит… Может, он стал гиеной? поменялись глаза?.. Свет мерцает, тусклый бледный свет, истощённый, холодный – как дочка, как он, как весь этот мир, который хочет расковырять женщина с палкой… Напоследок расковырять…

Пёстрый Фазан усмехается. Почему он вдруг вспомнил женщину с палкой, дался ему этот сон, далась эта женщина… палка… огонь… много огня… очень много и… настоящего.

Бьётся сердце в груди, гулко бьётся, будто выпрыгнуть хочет, убежать от чего-то, спастись. Похолодело внутри. На душе похолодело. Не к добру этот сон. Не к добру. Женщина с палкой… Дочка холодная, не очнётся, лежит… не к добру.

Он трогает дочку за плечи, легонько приподнимает, просит проснуться: «Свет появился. Очнись, погляди. Свет, дочка, свет». Холодная дочка не просыпается. Очень замёрзла. Он рядом ложится, прижимается, чтобы согреть, вслушивается..

Улетела душа, далеко странствует – но дышит тело, живое. Он слышит. Вернётся жилец. Согреется чум – и вернётся.

Но сначала возвращается женщина с палкой. Будто тут рядом. Будто стоит на плоту. Такая знакомая. Как же… Он её знает… Вдова…

Зашелестел ветерок, плот покачивается. Колышется свет над головой, тусклый, мерцает. Женщина с палкой – хорошая женщина… Он её хочет… как женщину… хочет… Наверное, хочет, как есть… нет, сильнее… Чтоб мир возродился, чтоб дети рождались, чтоб всё продолжалось, как было – он хочет. Да, хочет. Когда-то он думал, что плохо и одиноко, когда-то мёрз в своём чуме, один… в такую жару… мёрз не так, как сейчас, нет, не так, по-хорошему мёрз, по-хорошему. Сам не ведал.

Что-то в ухе сипит. Дочка сипит. Тяжело дышать стала – душа, должно быть, вернулась, жилище осматривает и недовольствует. Пёстрый Фазан приподнялся, повернул дочку на бок, глазами к себе, опять про свет повторяет, глаза открыть просит. Вроде как услышала дочка, сипеть перестала, открыла глаза: глядит на него, не понимает.

«Погляди, свет, Маковый Лепесток… Порадуйся вместе с отцом. Погляди! Видишь?..»

«Сосновый Корень мне снился, – говорит неожиданно дочка. И еле слышно добавляет: – Хороший он… был».

Пёстрый Фазан огорчён. «Свет, дочка, свет!» Причём тут Сосновый Корень? И к чему это «был»? Много что было – и будет опять! Раз свет появился, обязательно будет.

Не внемлет дочка. Печальна. Не радуется. И Пёстрый Фазан враз погрустнел: свет – не свет, всё равно вода кругом, всё равно придётся погибать… не тёмной ночью, а при слабом свете.

Тем не менее он поднимается на ноги, с надеждой глядит по сторонам, сколько можно, глядит, покуда не начинает резать в глазах. Не видать ничего. Всё равно – ничего.

Он садится, понурил голову. Ему не о чем думать и сказать ему нечего. Он погибнет тут с дочкой, умрёт. Он как будто даже согласен, ему всё равно. Что ещё он может сделать? Что? Ничего.

Похолодело внутри. Дрожь по телу пошла. Засвистело в ушах. Гость на плоту появился, негаданный новый гость стоит перед Пёстрым Фазаном. Стоит,.. как живая… Жена. Он давно уж забыл, а она появилась. За собою позвать? Нет, не страшно ему, не испугался. «Знаю, что скажешь, – так хочет сказать. – Не пугай дочку. Не надо». Так хочет сказать, но молчит. Про себя думает. Будто слышит жена, но куда-то в сторону указывает, как раз туда, куда он недавно глядел, до рези в глазах – туда им надо как раз, в ту сторону, там что-то есть.

«Поспешите, – звучит в голове. – Женщина с палкой уже ковыряется. Скоро будет огонь. Поспешите».

Растаяла дымка. Нет больше жены. Призрак вернулся в свой мир; они тут остались пока что, охотник и дочка. Маковый Лепесток отрешённо лежит, глаза полуприкрыты – что ей до женщины с палкой? Ей всё равно. Молчит Пёстрый Фазан. О своём думает. Туда, значит, надо, в ту сторону, он теперь знает, куда… он теперь знает.

Он прыгает в воду. Плот надо толкать. Воды мало, по грудь, он может стоять и как будто бы должен обрадоваться, сообщить дочке – но та лежит, как лежала, не шевельнётся… что ей?.. что ему… надо толкать. Молча толкать. Он знает, куда. Ему указали. Надо спешить. Женщина с палкой уже ковыряется. Какая-то женщина, которую не остановить,.. если б он мог ту остановить, если б он мог…

Он отвязывает от плота носорожью тушу. Тухлое мясо только воняет – никакой пользы. Они найдут землю, хорошую землю с хорошей едой, от которой не станет мутить. Они найдут. Только надо толкать. Он знает, куда. И толкает.

И опять ему видится женщина, с палкой. Будто смеётся. Глупая. Он же знает её. Она не плохая. Он же знает её, уверен, что знает. Он хочет внушить ей, что б не ковырялась, он прямо видит: куст, камни – палка вонзилась под куст, хочет добраться к корням, под кустом живёт мышь, побежала… а он, он всё видит и должен толкать. Должен толкать, что бы ему ни мерещилось.

Дочка лежит. Не шевелится. Холодно дочке. Ему тоже холодно. Даже зубы стучат, скрежещут. Весь мир будто скрежещет, всё, что есть, что осталось, скрежет зубовный вокруг: воды скрежещут, и ветер, и плот по воде, и человек за плотом – все скрежещут, оставшиеся, последние, не от злобы скрежещут, от боли, от холода и от бессилия… Скрежещут, скрежещут, скрежещут – рвутся сердца, багрово-красные, рвутся, одно за другим, вереницей проходят и рассыпаются в прах – но должен толкать человек свою ношу. Должен толкать. И он двигает плот. Куда-то толкает. Сквозь скрежет.

Ему мерещатся зубы, много зубов, много-много, челюсти разных зверей, челюсти всего мира. Челюсти щёлкают и хотят поглотить. Кого-то хотят поглотить. Наверное, его. Ему страшно. Он весь дрожит. Ему страшно. Нужно бежать, покуда не лопнуло сердце от страха, нужно бежать. Спрятаться, скрыться, уползти… Он ползёт, куда-то ползёт, взбирается на скользкое, медленно взбирается. Над ним щёлкают челюсти, чьи-то челюсти, сердце трепещет, а ещё женщина с палкой хочет его ковырнуть – он выставляет руку в защите, вторую тоже, но скользкое под ним провалилось, он оседает, куда-то падает. Над его головой сомкнулась водоворотом тьма, в его горле вода – он тонет, захлёбывается, но… встаёт.

Плот впереди. Надо догнать. Он очень замёрз. Надо согреться. Замёрз.

Он вскарабкивается на плот и падает в полном изнеможении. В ушах продолжается скрежет, а в голове – там ковыряется женщина с палкой… или кто-то другой ковыряется в голове и в груди тоже – ему больно, так больно, что скрежет становится свистом, всё убыстряясь, и… – всё. Всё пропадает в привычной кромешной тьме.

Тьма тянется долго. Но во тьме есть костёр. Он хочет туда, хочет согреться. У костра двое. Он знает их – двое. Мужчина и женщина. Мужчина командует, чтоб она брала палку и шла копать. Мужчина не прав. Он хочет вскричать, схватить женщину – ведь мужчина не прав, тот не знает… от маленькой ранки проснётся земля,.. извергнется лава, огонь, много-много огня, больше, чем вод, куда больше. Он уже видит этот огонь: полыхает от края до края, он уже видит, но только он… Женщина взяла палку и отправилась в путь. Чтобы копать, чтоб вонзить в землю, проколоть её плоть. Женщина не понимает. Не ведает, что творит. Он только ведает, он – и он хочет сказать, но не может. Никак. Его зубы скрежещут, так громко скрежещут, громче огня, так громко, что он возвращается в явь, открывает глаза и чувствует холод. Холодно, холодно, надо согреться, так холодно… – он приподнимается.

У дочки раскрыты глаза, глядит на него. Глядит и молчит. Он тоже молчит. Он хочет согреться. Вернуться к огню, к большому огню, и согреться. Вернуться. Согреться.

Он возвращается. Женщина с палкой сидит под кустом и ковыряется. Он торопит её: «Дай огня, женщина». Он торопит – и она оборачивается. Он её узнаёт. И она его узнаёт. Она улыбается. Она – хорошая. Ей только выбросить палку, не ковырять – и они будут вместе, они, двое – вместе.

Женщина качает головой. Не будут они вместе. Женщина не хочет. Опять хватается за палку и – трясётся земля, рокочет вдали, грозно рокочет – весело женщине, не боится она, не боится, смеётся.

– Но-А приказал, Огонёк сделает. Огонёк любит Но-А. Они вместе доведут до конца.

Да, они вместе. Да, доведут. Тот мужчина – за ней, хмуро глядит, глядит на него, одного, лишнего. Не нужен он тут. Должен вернуться. Вернуться назад. К своей дочке.

Скрежещет вокруг. Вверху и внизу. Сзади и спереди. И посередине. Везде. Скрежещет. Громко скрежещет. Так громко, что не стерпеть. Уже не стерпеть.

****

Она увидела дерево, огромное дерево – и даже остановилась от удивления. Как будто она успела забыть, что такое деревья. Наверное, ей просто нужно было передохнуть. Она немного передохнула и направилась дальше вверх по склону.

Нелегко идти на трёх лапах, нелегко, когда пелена, везде пелена, весь мир будто кутается… или сама она чем-то кутается, липким, бледным… последним. Ей не было страшно, ей не было больно. Ей было – никак. Она только шла.

Между тем дерево приближалось, большое, огромное, и вроде как тянуло к себе – единственное, что проступало из пелены.

Ствол будто до неба, и ветки, как лапы, объяли весь мир, весь – кроме неё. Осталась одна. Но поспешит.

Вот она и пришла. Огромный стол не обхватить лапами, не повалить никому, даже старому мамонту, никому, никогда. Что-то ей говорило об этом, что-то шептало, чужое и близкое, незнакомое, непривычное, но – своё. Теперь уже своё. Ведь они были вместе. И не расстанутся.

Дерево пахло всем миром, все запахи были тут, все отметились перед вожаком – и леопард тоже. Она вдруг почувствовала его явственную вонь и тут же увидела отметины от когтей на коре – враг был наверху, что-то в ней встрепенулось и даже рыкнуло, но так слабо, что она и сама еле-еле услышала – и повалилась под корни. Чтоб отдохнуть. Чтоб впустить пелену дальше. Чтобы самой стать пеленой и окутать всё остальное. Всё-всё. Это дерево и весь мир…

Здесь был и двуногий. Его запах тоже вдруг вплыл в пелену и застил остальное. Двуногий странно стоял впереди, подогнув лапы, маленький, будто кто откусил его лапы – кто мог откусить?.. леопард наверху хотел спрыгнуть, но боялся её, пелены, боялся по-прежнему – и ей следовало бы зарычать, чтоб подтвердить, но пелена уже не умела рычать. Пелена глядела на человека, двуногого – тот стоял на коленях и в ответ глядел на неё. Тот тоже был пеленой, такой же, похожей; внезапно две пелены объединились – и стало тепло.

Тёплый мягкий огонь колыхался вдали, приближался и звал. Они оба знали, что их путь – туда, и как будто бы двигались. Плавно, как птицы. Летели, летели. А мимо неслось назад всё, что было. Ночи и дни, дни и ночи; двуногие, львы, гиены, мамонты, зайцы, деревья и травы, дожди и снега, камни, скалы – всё улетало назад, оставалось, всё пройденное, до конца.

Наверху зарычал леопард, но этот тоже был пройден, он трусил и оставался вовне. Не летел.

Огонь подбирался всё ближе, великий огонь витал вокруг дерева, объял кольцами, как змея, тянулся к ветвям, которые прятались в небо, в новое небо, к которому нужно идти по огню.

Опять зарычал леопард, очень сильно, – и пелена раскололась. Двуногий изумлённо глядел позади и не мог больше двигаться. Не всё он прошёл, не до конца. Не мог тот уйти, чтобы сразу вернуться и повторять. Другой огонь ждал того. Не этот и не такой.

Но пелена раскололась и больше не ведала про двуногого. Больше не было дела. Другое ждало её. Другое.

Двуногий полз прочь, удалялся; леопард хотел спрыгнуть, могучее дерево колыхало ветвями – где-то там позади, позади. Её встретили львята. Все вместе. Ласкались и прыгали подле неё, все как один были тут. Такие хорошие. Теперь только вместе по-настоящему, только теперь.

Они стали играть. Она тоже играла, как маленькая, она и была совсем маленькая и ничем не отличалась ни от кого, была совершенно как все, была всем – и играла: ловила, хватала, отпускала, опять ловила, опять отпускала. Впереди полыхал добрый огонь, ветви дерева колыхались на фоне огня, львица играла и не была уже львицей, совсем не была – но тогда кем?..

Что-то вдруг затряслось, зарычало… ушло. Леопард зарычал наверху. Леопард, её враг, хотел спрыгнуть, настичь; леопард охотился на двуногого – и она встала на лапы. Двуногий был с нею недавно, с ней вместе; она будет биться, как львица, она будет биться… Снова всё стихло. Затих леопард, не осмелился спрыгнуть. Она постояла, пошатываясь, и обратно легла под самые корни. Её ждали львята и добрый огонь – там её место, не здесь. И она вновь была там. Львята прыгали рядом, ласкались; большой лев с рыжей гривой присоединился к их играм, очень было им хорошо, им всем вместе – но опять зарычал леопард в стороне, и пришлось ей вернуться.

Она разозлилась и рыкнула. Леопард хотел спрыгнуть, опять собирался, но она рыкнула, и тот испугался её. Она рыкнула снова, от гордости – и забыла про львят и про рыжего льва. Она теперь тут, пугает врага, грозная, сильная – тут. В сыром мире, под деревом, возле корней. Её взгляд устремился наверх, продираясь сквозь сучья, достиг пятнистого, полыхал ненавистью и хотел броситься. Броситься вверх, потянуть за собой лапы с когтями, клыки – настичь, разорвать, настичь и разорвать – лапы дрожали, но оставались на месте в сомнении, их было мало, одна будто спала – и взгляд тоже быстро зевнул, поникнув, вернулся назад. Она отвернулась.

Там полз двуногий. Полз прочь, как дитя, уползал… если бы тот бежал, её лапы, наверняка, побежали бы тоже; но тот жалко полз, жалко, жалко… так ползёт и её, львицы, лапа, одна её лапа тоже ползёт, она вспомнила о своей лапе и… всё. Сырость исчезла, появился огонь, далёкий приятный огонь. Там её ждали львята и рыжий лев, там её новый дом. И она устремилась туда. Со всех ног.

****

Совсем рядом трижды гукнула сова, и Огонёк едва не лишилась чувств от страха. Сова ли это вообще?.. Разве здесь ещё кто-то есть?.. кто-то остался?.. кто же?.. злой дух?.. Все её поджилки противно затряслись, и на руках, и на ногах, и даже зубы громко застучали, так громко, что чуткая сова, наверняка, слышала. Значит, следит. За нею следит.

Не привыкла она ходить по ночам. Негоже женщинам это делать. Хотя теперь ночь уже длится и длится, глаза давно привыкли к этой мгле и неплохо уже различают всё, что им нужно, вот только сову никак не приметить, прячется где-то верху. Если это, конечно, сова, а не какой-нибудь злобный дух.

Зубы опять застучали, дрожь волной пробежала по всему телу. Зря она вспомнила духов. Ей непременно нужно идти. Раз мужчина сказал, женщина повинуется. Её мужчина сказал, её, наконец-то, её…

Дрожь как будто бы отпустила, стало чуточку легче. Что ей сова, жене охотника?.. Ведь она жена… или ещё не жена?.. Как будто жена… хотя теперь, когда они остались вдвоём, разве есть теперь разница? Главное, что они вместе.

Сова гукнула снова, Огонёк опять всполошилась и на этот раз, не оглядываясь, заторопилась. Сова там или дух, но её подгоняют, ей нужно спешить, раз мужчина сказал, муж… не просто мужчина, шаман, новый шаман!

Если с мужчиной не спорят, то уж с шаманом и подавно. Какими бы нелепыми ни казались его слова. Слова Но-А, конечно, казались нелепыми, будто он спятил от голода, ничего она не соображала: палка, копать, не трогать – а ведь им нужно есть, да, еда, мужчина пусть ищет еду, любую, любую – ничего не понятно, совсем ничего, но разве ж бывает иначе, когда шаман говорит?.. Забудешь про голод, лучше забыть, ей лучше забыть – не бывает иначе, когда шаман говорит, всегда так бывает… Может, те корни съедобные?..

Во рту собрались слюнки, Огонёк вздохнула. Нельзя отвлекаться. Не надо о еде думать, не надо. Ничего Но-А не сказал про еду, наверное, дело в другом. Она вспомнила странные случаи, связанные с прошлым шаманом, который теперь неведомо где (как в воду канул). Сколько нелепостей тот говорил, как будто нелепостей, ежели с первого взгляда – но всё ведь сбывалось, всё-всё, и даже думать об этом страшно, не стоит и думать, не стоит…

И всё же ей вспомнился случай. Так было. С тем, первым, который ушёл… Тот не глядел на неё, не хотел, словно не замечал. Весна, птицы поют, строят гнёзда, а тот – не замечал. Она обратилась к шаману. Шаман посоветовал:

«Вынуди прикоснуться к прутику. Или пусть сломает для тебя. Попроси, как будто не можешь дотянуться, пускай сломает. Тогда иди с этим прутиком на речную излучину, там на песке найди черепашье гнездо. Черепаха отложит яйца и отлучится. Потом снова вернётся, чтобы продолжить. Но ты воткни кончик от прутика на её пути. Он не сможет остановить черепаху, та опрокинет его и поползёт дальше, откладывать яйца. Так и ты прошепчи заклинание: «Как пал перед силой любви этот прутик, так падёт перед силой любви тот, кто сорвал этот прутик». Всё сбылось, очень быстро сбылось, у неё был муж, они любили друг друга, крепко любили, только… только яйцо она не отложила, видать, не успела. Ушёл первый муж. Теперь вот другой. И здесь она шептала заклинания. Сама придумывала. Шептала про себя, но упорно шептала всякие разные заклинания. Жаль только, что нет сейчас нигде черепахи. Не сыскать. Но прутик она уже подсунула, маленький-маленький прутик, с мышиный хвостик. Он теперь у неё с собой, в женском месте, вот только как долго его носить и что с ним делать дальше?.. Кто подскажет? Не узнать без шамана. У Но-А не спросить, догадается. Потому и тревожно. Прилипнет мужчина? Будет как прутик? Тревожно. Не знает она. Наверное, будет. Но всё же не знает.

Она попыталась не думать об этом и стала осматриваться. Далеко уже отошла, где же теперь этот куст, про который ей сказано, должен бы уже быть, уже должен быть. Но где тот? Камни какие-то, тёмные камни, мрачные скалы и… всё… Нет здесь кустов. Никаких нет.

Снова ей стало страшно. Вместе со страхом вернулись сомнения. С шаманом, конечно, не спорят; шаман живёт в двух мирах и знает многажды больше простого смертного. Но шаман ли Но-А? Если просто охотник, если только ему померещилось, если он просто охотник, Режущий Бивень, такой же только охотник, как и другие, как, например, Пёстрый Фазан?..

Огонёк полностью остановилась и обернулась назад. Охотник Пёстрый Фазан так явственно вспомнился, будто сзади стоит, вытяни руку – дотянешься. Она и вправду вытянула руку, словно пытаясь дотянуться – но до кого, что за чушь?.. Худое морщинистое лицо проступило лишь в её памяти, обозначилось как бы всплеском и тут же исчезло. И вовсе оно не такое облезлое, нет, не такое – дурью она мается, какой-то дурью. Мерещится всякое.

Надо идти. Её мужчина сказал, шаман – не шаман, её мужчина сказал – она повинуется, она не может ослушаться, никак не может. Слишком давно уже её мужчина ничего не говорил. А теперь вот сказал, ей сказал – и она сделает. Сделает. Сделает!

Она двинулась дальше и стала мысленно повторять своё странное задание: «Бери палку и камень. Иди вдоль воды. Выкопай корни и возвращайся». Камень в левой руке, палка в правой. Кусты… нет кустов, и вода… она отошла от воды. Отошла!

Снова она останавливается, озирается по сторонам. Вода должна быть внизу, она слишком забрала вверх по склону, вода должна быть внизу – но не видно. Зато выше, над нею, огромное дерево, там должна быть еда, там где дерево, там и еда, она делает шаг в ту сторону и ещё, но всё же останавливается. Страшно одной. Камень – плохое оружие в женской руке, слабое. Сверху почудился запах… опасный… так пахнет лев, она ещё помнит, так пахнет лев, ей надо назад, убегать,.. – но там что-то ещё возле дерева, ей послышался стон, человеческий стон – львы едят человека! – ужас, ужас, бежать.

Она бросается вниз, однако сразу же останавливается. Неправильно она делает. Бежать нельзя. Шуметь нельзя. Нужно тихо уйти, осторожно.

Она тихо уходит, еле-еле ступает, стараясь не поскользнуться и не зашуметь. Отошла, оглянулась. Дерево утонуло во мгле, только смутная тень будто ещё различима – или ей только кажется. Может быть, кажется. Лев, человеческий стон – было ли? – она уже сомневается, ей могло примерещиться, она сомневается, но вернуться не хочет. К тому же ей не туда. Ей нужно к воде. Идти вдоль воды и выкопать корни. Она даже вздыхает: «Ну где же эти корни?» И где вообще вода?..

Страх опять тут как тут. Ледяными пальцами горло стянул, даже трудно дышать. Она заблудилась! Нет тут воды. Ни кустов, ни воды. Ложбина, со всех сторон мрачные скалы – откуда вода? Как ей теперь? Куда направляться? Придётся назад, по своим же следам, вернуться к воде, идти вдоль воды… вернуться к воде. Но для этого нужно сначала подняться туда, где стонал человек… или дух… кто-то стонал – и туда она не пойдёт, ни за что. Умирать лучше тут, прямо тут.

Она прислонилась к скале. Холодная… Все её бросили. Все мужчины бросали её: первый бросил… теперь вот другой… отослал непонятно куда… для чего?.. просто бросил… он бросил её и ушёл!.. Из её глаз сами собой брызнули слёзы, тяжко ей. Как ей быть? Что ей делать? Конечно, не бросил её Но-А, не может так быть, так люди не поступают, никогда… разве что… разве что бес попутал… тронулся человек, так бывает… но нет, нет и нет!.. Она смахнула слёзы с лица, отстранилась от серой холодной громады скалы. Хватит ей хныкать. Надо идти. Искать воду.

Только где её след? Разве найдёшь в темноте, да ещё на камнях… – она идёт наугад. Заметить дерево, ей нужно увидеть то дерево, очень большое, не прозевать. Увидеть, но не приближаться, увидеть – и повернуть. Однако дерева нет. Ни выше по склону, ни влево, ни вправо – нигде не видать. Должно быть, она выбрала не тот склон. Похоже, что так. Или дерево само переместилось?.. не знает она… всё может быть…

Снова она останавливается. Куда же теперь? Обратно назад? Нет… Нет… Лучше в гору, лучше она пойдёт в гору и сверху увидит… вот только что она увидит?.. страх сковал ноги, руки трясутся, как же ей быть? – просто вернуться к костру, она хочет вернуться к костру, пускай злится мужчина, она просто вернётся, вернётся – и всё… но куда возвращаться? Куда?..

Она глядит в землю. Тупо глядит. Там серые камушки, камушки, камушки… и на камушках что-то ещё. Она нагибается… и застывает. Там кусок шкуры, обрывок одежды… мужской… пахнет мужчиной… здесь был мужчина, искал её?.. Но-А искал её? Но-А?.. Нет. Она не верит сама. У Но-А другой запах. У этого текла кровь. Кто же этот?.. Помочь… Идти следом, помочь… или бежать?.. бежать за Но-А… Как ей быть? Решения нет, она озирается, будто хочет увидеть подсказку – и вдруг видит глаза. Два зелёных огня горят в темноте, хищный взгляд, это лев, совсем рядом… камень в левой руке вдруг летит – сразу рык, глаза встрепенулись, камень стукнулся… мимо… бежать, ей же нужно бежать, только ноги присохли, ей нужно бежать… нет, ото льва не бегут, она ещё помнит, жена охотника, льва встречают лицом к лицу, никогда не бежать, никогда… но так страшно, как же ей страшно, если б она могла бы хоть видеть – скрылись глаза, кажется, там; нет – вот там, вон, крадётся… сколько же львов, с трёх сторон уже мечутся тени, целая стая теней окружила, целая стая – назад, она отступает назад, пятится, но не спиной – льва встречают лицом, не спиной, пятится, пятится – падает, покатилась, всё покатилось, конец!..

Нет, не конец. Остановилась, поднялась. Палка в руке. Камня нет. Сердце в груди беснуется, выпорхнуть хочет – она даже руку к груди прикладывает, чтоб и вправду не выпорхнуло. Рука эта пуста. Она выбросила камень. Новый нужно, подобрать, идти дальше, новый подобрать – или новый уже не годится?.. нужен лишь тот?.. который дал ей шаман?.. Она не знает. Ничего не знает. Только пятится дальше. Вниз. Не бежит, не спиной – лицом пятится.

Никого нет. Там, впереди, никого нет. Вроде бы отпустили её. Вроде бы выбралась. Только без камня. Что делать?..

Она садится на землю, глаза опустила, задумалась. Где она? что она делает?.. глупые мысли… должна… сказано – значит, должна… почему она думает, почему размышляет, когда должна?.. Почему должна?.. Почему? Не её это дело. Должна!.. Камень, где камень? Нет камня! Она озирается – нет, не видать. Ничего не видать. Возвращаться ей надо. Назад. Она хочет назад, она даже встаёт – и обратно садится. Где теперь зад? Где перед? Куда ей идти?.. Воду искать, да, воду… Она прислушивается, долго прислушивается и как будто всё-таки слышит отдалённый плеск. Туда ей, должно быть, и нужно. Туда. Но что-то мешает, что-то ещё… Хорошо здесь сидеть… Не так страшно. Идти хуже. Здесь хорошо. Здесь вдруг вспомнились лица, ушедшие лица… Пёстрый Фазан лучше всех видится в её памяти, к чему он только ей вспомнился, именно Пёстрый Фазан?.. Не понимает она. Идти нужно. А тот будто шепчет чего-то, губами перебирает. Нет, нужно идти. Будто спорит она. Только с кем? Будто доказывает – но кому? Кто это держит её?.. Страх, собственный страх. Нужно идти.

Вот и пошла. Вот и камень нашла подходящий. И вода, вправду, плещется. Теперь она уже не угадывает этот плеск, а – точно – слышит. Дальше куст… Вот он, куст. Вздрогнула грудь – мышь побежала, не трогать мыши, нельзя трогать; она и не тронула, перепугалась. Хлопнуло что-то, пискнула мышь – филин поймал, будто видела, филин или злой дух… Не думать, копать, корни копать, поскорее – опять Пёстрый Фазан, чего он хочет, чего привязался, почему мельтешит у неё в голове? Сплюнуть. И копать, поскорее копать – и возвращаться. Назад, с корнями, назад. Последний рывок, посильнее… ещё!..

Выкопала. Полегчало как будто. Или… Наоборот. Грозное что-то мерещится, сумрак тяжело дышит. В лицо ей дышит… вздохнуло – бежать!

Корни упали, уронила от страха. Но остановилась, подобрала. Но-А ждёт не с пустыми руками. Её мужчина ждёт. Её ждёт. Её. Да, её ждёт новый муж.

И она вернётся к нему! Всё сделала, как надо. Но-А не рассердится.

Вот только где он, Но-А?.. Куда ей идти? Не знает. Совсем.

К тому же… внезапно кровь стынет в жилах, всерьёз… она ощупывает подол, под подолом… Конец!

Прутика нет. Не так закрепила – и потеряла! Уже потеряла. Уже.

Так быстро…

Глава 12

Пёстрый Фазан глядит в небо. Очнулся.

Бледное небо спокойно, бескровное бледное небо устало ничуть не меньше его. Надоело.

Он хочет понять, что ему надоело, что-то ему надоело, многое, что-то – но что? Ничего! Он поднимается.

Дочка рядом сидит. Голову в подол уткнула, руками обхватила – спряталась. От кого? От него?...

Он глядит по сторонам. Ничего нового, но… он моргает, потом трёт глаза, потом снова моргает – взаправду!... стало светлее, взаправду. То ли привыкли глаза, то ли… Утро идёт, приближается, утро! Как же они его ждут, как долго ждут.

Дочка, однако, как будто не ждёт. Не замечает.

– Утро идёт. Слышишь, дочка? Светлое утро. Гляди!

Маковый Лепесток его слышит. Вроде бы не шевельнулась, но слышит – он это чувствует, чувствует и знает. И он повторяет опять:

– Утро идёт. Погляди!

Маковый Лепесток – точно! – слышит. Зашевелилась теперь. Будто вздохнула. Опять шевельнулась. Но всё ещё прячется. От кого?

– Хватит прятаться, дочка. Утро. Ты глянь! Хватит прятаться, глянь.

Он придвигается к ней, обнимает за плечи, легонько-легонько толкает:

– Ну хватит. Вставай. Погляди… Давай, погляди. А то утро проспишь. Проворонишь.

Дочка снова вздыхает, шевелится… совсем не так шевелится… Воронит. Ушла в другой мир, какой-то другой – зачем, когда здесь утро? Отец берёт её руку, отводит от головы, и вторую тоже отводит. Она не сопротивляется. Но и голову не поднимает. Уткнула в подол, словно приклеилась.

– Ну давай, хватит, дочка, давай, поднимайся! – Пёстрый Фазан тянет дочку за обе руки, кверху тянет – и та, наконец, подчиняется. Большие глаза растопырены, на него не глядят, смотрят вбок.

– Чего там увидела, дочка? Что там такое?.. Утро заметила? Утро. Гляди!

Глядит. Куда-то глядит. Совсем не туда. Что-то видит. Молчит.

– Утро видишь? Ну глянь же. Стало светлее. Ещё светлее! Разве не видишь? Светает уже. Разве не видишь? Светает.

Много как слов. Пёстрый Фазан даже сам удивляется. Как он стал говорить. Значит, всё хорошо. Значит, утро и вправду, не мерещится, вправду,.. только дочка молчит.

– Не молчи, Маковый Лепесток. Скажи слово отцу. Скажи: видишь?

Молчит. Словно вовсе не видит. Молчит. Но ведь раскрыты глаза, ведь светло, много светлее, чем было, можно видеть воду, много воды, небо тоже можно видеть, всё можно видеть – почему же молчит Маковый Лепесток, почему?.. не понимает Пёстрый Фазан, никак не понимает, не может понять. Но и к дочке больше не пристаёт. Молчит – ну и ладно. Он и сам помолчит. Отдохнёт. Станет небо разглядывать. Светлое небо. Вдруг увидит звезду. Хоть какой-нибудь лучик. Хоть что-нибудь…

Что-нибудь, что-нибудь – глаза так напряглись, что, вот, кажется, лопнут. Больно глазам. Прикрыл их ладонью Пёстрый Фазан, потряс головой. Устали глаза. Отвыкли от света. Пускай отдохнут. Пускай приготовятся. Да, пускай. Помолчит он, подумает.

Не о чем думать. В голове его пусто, как в небе, как всюду. Пусто кругом. Тишина.

– Тишина нехорошая… Пахнет.

Пёстрый Фазан встрепенулся. Кто так сказал? Разве не он? Это дочка.

– Заговорила, Маковый Лепесток, заговорила! – Пёстрый Фазан улыбается, всё хорошо, всё нормально, утро идёт, дочка тоже заметила, утро идёт, дочка заговорила… где тишина?.. какая?.. что пахнет?.. Пёстрый Фазан осекается. – Почему пахнет, дочка? Что говоришь?!

Маковый Лепесток словно не слышит. Даже бровью не повела. В темноту вперилась – утра не видит, не замечает, нет.

– Дочка, не то говоришь, – беспокоится Пёстрый Фазан. – Улучшаются наши дела. Потихоньку светает. Хорошо теперь будет, увидишь. Дождёмся! – Пёстрый Фазан взбудоражен, слова громкие, далеко окрест разлетаются, будят уснувшее утро, вот только дочку никак не разбудят. Молчит опять Маковый Лепесток. Окаменела.

Пёстрый Фазан не может смириться. Нельзя так. Нужно порадоваться. Так долго уже не было радостей, никаких… – ну ведь светает, значит… почему дочка не верит, ну почему? Пёстрый Фазан в недоумении, мысли в голове застревают; он даже сморкается, чтобы вытолкнуть пробку, потом громко чихает – и вроде бы что-то выскакивает стопорящее. Вроде бы и вправду чем-то пахнет, но чем может пахнуть? Пёстрый Фазан спешит отмахнуться – тухлое что-то, старое пахнет, ушедшее, то, что уходит. Уйдёт! Утро наступит, он верит.

Дочка вдруг говорит, всего одно слово, Пёстрый Фазан не сразу и расслышал, кружное какое-то слово, обошло – и с другой стороны… непонятно… «Гудит».

– Что гудит, дочка? Где? – Пёстрый Фазан поспешно вертит головой и ничего не слышит. Да нет, всё хорошо; это у дочки в ушах гудит от слабости: устала, бедняга, очень устала. Он уже порывается к ней, уже хочет обнять – но вдруг какой-то отдалённый гул настигает и его самого. Нехороший гул. Пёстрый Фазан морщится. Но недолго. Нельзя расслабляться. Рукой махнул – и как будто забыл. Ерунда, раз светает, всё остальное ерунда. Но и дочку обнять теперь тоже забыл, поворачивается. К краю плота подобрался, два шага всего, призадумался.. Обернулся на дочку: не смотрит, как каменная… Но ведь светает, он видит, светает!

Пёстрый Фазан нагибается, разворачивается и задом аккуратно сползает в воду. Дочка вроде бы не заметила, на него не глядит – а ведь у него получилось, ведь он прав! Воды уже только по пояс, спадает вода! Земля скоро будет, появится.

– Гляди, дочка, в воде стою. Погляди, как её мало. Кончаются воды уже. И воды, и ночь!

На этот раз Маковый Лепесток его слышит. Голову повернула, он видит, вот только дочкиных глаз не разглядеть, всё же темно ещё, раннее утро. Пёстрый Фазан поднял руки вверх и машет для дочки, пускай поглядит, как тут мелко, по пояс, – и она видит, без сомнения, видит. Но в её голосе радости нет:

– Лезь обратно, отец. Замёрзнешь.

– Зря волнуешься, дочка, земля уже скоро, костёр разведём, обогреемся, – спешит возразить Пёстрый Фазан. Его слова бодрые, даже слишком, как приторные, он и сам на мгновение сомневается, очень всё гладко, но ведь и вправду гудит, он слышит, гудит. Ну и что? Повода нет для печали, отнюдь!

– Земля там, наверное, дочка. Не гул там – земля! Это уши гудят. Сами, дочка, гудят. Сами. От радости!

Пёстрый Фазан взбирается на плот. Гудит в его ушах. Он тоже устал, как и дочка, долго не ел, но всё поправимо.

Он подбирается к дочке, садится рядом, но тут же отодвигается. Мокрый он, холодно. Дочку заморозит.

Дочка глядит на него, он теперь видит её глаза, только в них пустота, пустота и усталость. Холодно, Пёстрый Фазан теперь чувствует холод. Замёрз он. Поджимает ноги, чтоб согреться, но спохватывается, что дочка всё видит – зачем беспокоить?..

– Назад лучше плыть от этого гула. Плохое случится. Мне страшно, – слова дочки замёрзли не меньше его, сразу трудно понять, Пёстрый Фазан вынужден медленно их повторить про себя и обдумать. Дочке страшно. Он согласен поменять страх на холод, он хочет понять её страх, но не может. Что-то гудит. Как будто гудит. Или нет? Просто кажется? Наверное, кажется. Он глядит в полутьму, пристально вглядывается – и вдруг едва не подпрыгивает от внезапной радости:

– Там земля, дочка! Отец твой гору видит! – Пёстрый Фазан вскочил на ноги и, кажется, даже машет руками от возбуждения. Наконец! Наконец-то свершилось! Он видит.

Но что-то странное с дочкой. Не рада она. Глядит на него пустым взглядом, холодным – на него, не на новую землю глядит. Как будто и не нужна ей эта земля, уже не нужна – почему?! Пёстрый Фазан не может понять.

– Очнись, дочка. Порадуйся. Там же земля! – он уже подскочил к ней и повернул её голову в том направлении, в радостном направлении, в спасительном – только дочка упрямо не радуется.. И тогда Пёстрый Фазан тоже внезапно сникает:

– Что с тобой, дочка? Думаешь, всё уже поздно?..

Может, и поздно. Наверное, поздно. Пёстрый Фазан снова вспомнил про усталость, та сразу же взгромоздилась на плечи, огромная грузная туша, вдавила – едва не упал. Поспешно сел Пёстрый Фазан, тяжело дышит. Защемило в груди. Надоело ему. Всё давно уже надоело. Что они там увидят на этой земле, что там смогут видеть? Голые камни, разор?..

– Там плохая земля, – говорит неожиданно дочка прямо в тон его мыслям, но Пёстрый Фазан спешит возразить:

– Нет, очнись. Там земля. Понимаешь, земля!

Ничего она не понимает. И он тоже не понимает. Будто и вправду слышится гул, крепкий гул, даже звон – это голод звенит и усталость гудит, эти требуют жертв, они не позволят уйти. Не добраться последним двоим до земли. Не отпустят. Но как же так может быть? – не хочет смиряться Пёстрый Фазан. Почему же сразу они не погибли, зачем так долго боролись, для чего? Чтобы в последний момент, когда земля уже рядом, когда показалось спасение – чтобы тогда, наконец, опустить руки и сдохнуть?.. Нет, не может его рассудок согласиться с таким раскладом. Не согласен он. Ни в какую.

Но в ушах стоит гул. Твёрдо укоренился, не только в ушах, во всей голове. Этот гул, он так раздражает, он… Пёстрый Фазан не может больше терпеть, обхватил голову руками, сжал… Не проходит!..

– Ничего мы не можем, отец, – говорит дочка. – Придётся смириться. Куда нас несёт, туда и плывём. Не свернуть от судьбы.

«Почему же?» – хочет воскликнуть Пёстрый Фазан, но… наверное, просто нет сил для крика… Да, дочка права. Не повернуть. Он может спрыгнуть в воду и толкать плот, наверное, ещё может, но, ежели он это сделает, он умрёт куда раньше, очень быстро умрёт.

Наверное, он умрёт и так, но не столь быстро. Вот, уже побежали круги, замельтешили перед глазами, а позади слева вздохнула вода. Крепко вздохнула, пересилила гул – и Пёстрый Фазан в последний раз усмехнулся: «ну пусть». Вода согласилась и хлынула холодом, сжала, вцепилась и что-то швырнуло. Что-то летело во тьме и кружилось. Пёстрый Фазан повалился на плот.

Дочка даже не вздрогнула. Медленно отвернулась. Наверное, тоже хотела упасть, но как будто запамятовала, как это делается.

Голову ниже склонила и замерла.

А гул продолжался.

Что ему, гулу?..

****

Как будто бы ничего не случилось. Почти ничего. Просто пискнула мышь. На её слабый писк вдруг откликнулся ветер. Зашелестел, еле-еле сначала, но потом сильней и сильней. Очень сильно задул неожиданно ветер. Задул во все стороны, тот туда, то сюда; потом дальше туда, там, где раньше был куст и своими цепкими корнями держал в равновесии целый склон. Теперь не держал. Комочек земли покатился по склону, медленно так покатился, задумчиво… наткнулся на камушек, угомонился… только ветер не угомонился, дунул ещё раз – и сдвинул обоих, и комочек, и камушек. Оба теперь покатились, весело так покатились, с треском, вприпрыжку. Понравилась ветру забава. И камушкам на горе тоже понравилась. И комочкам земли. Другие откликнулись. Много откликнулось, больше и больше, один за другим. Тихий гул прокатился – и вдруг дрогнул весь склон, разом вдруг заскользил и поехал. Быстрее, быстрее, очень быстро поехал, с грохотом, с пылью, с искрами от огромных катящихся камней. Вниз поехал, туда, где вода, очень много воды. Очень много земли, очень много камней, очень много воды. Но вода расступилась и приняла землю и камни, всё приняла, вспучилась, покатила волной, огромной волной, освобождая место для грязи. Ведь теперь была грязь. Бесконечная, пузырящаяся. Грязь сдавила старую землю, бывшую раньше подводной, нёсшую на себе тяжесть вод – теперь была тяжесть грязи, бóльшая тяжесть, намного бóльшая. Застонала земля. Стон ушёл в глубину. Там откликнулась лава. Долго–долго терпела, но давили её – и откликнулась, наконец, на последнюю каплю. Закипела, взбурлила и в ответ стала снизу давить, снизу – вверх; сверху грязь, снизу лава – не сдержала прослойка земли между ними, треснула, раскололась. И с неистовым грохотом хлынул огонь. Много-много огня, очень много, необъятное пламя, раскалённые камни – всё летело куда-то, слепило и грохотало – и всё это видел стервятник в своём странном сне. Пламя, пламя, огонь, яркий свет, ослепительно яркий, не такой, как был раньше, совсем не такой. Всё это видел стервятник, а вокруг грохотало, повсюду, во сне и вне сна, наяву; а он всё смотрел, не удивляясь. Очень яркий был свет, ослепительно яркий, и завораживал. Не отпускал. И стервятник смотрел. И уже больше не был стервятником. Уже не был ни кем. Просто тем, кто смотрел. Наблюдал, наблюдал – а потом полетел. Наконец, полетел. Полетел так легко, так прекрасно, как никогда. Никогда-никогда.

Не было больше стервятника. Был великий огонь. Грохот, молнии, раскалённые камни, огонь, ослепительный свет – он летел, разливаясь повсюду, повсюду-повсюду, от верха до низа, от края до края – и дальше, многажды многажды дальше, безо всяких пределов – ничего больше не было, кроме него. Кроме огня, кроме света. Ничего не осталось.

Огонь.

Леопард шёл наверх. Быстро шёл, торопился. Тревожился. Почему-то гудела земля, почему-то стонала под чуткими лапами, леопард узнавал этот стон. Так стонет добыча. Похоже. Но кто мог добыть себе целую гору?.. Это страшный добытчик, свирепый, неистовый… жуткий – от него и уходил леопард непонятно куда. Земля смутно гудела под лапами, нехорошо, земле было больно, её истязали, её захватили в добычу, смогли – и его тоже могли захватить так же просто, очень скоро могли. Леопард побежал.

Леопард может быстро бежать, очень быстро, но только недолго. Его доля – засада, подкрадывание, резкий прыжок. А потом затащить добычу на дерево, спрятать ото всех. Но теперь пытался спрятаться он сам – и не было нигде подходящих деревьев, как не было мест для засады. Всюду гудела земля. Противно тревожно гудела. Противно. Невыносимо!

Ему стало трудно дышать, он запыхался. Его сердце не такое выносливое, как у гиены, его сердце хитрое и стремительное, оно может всегда перехитрить, упредить, всегда может, когда только знает, кого… Сейчас не знало. И силы быстро иссякли. Леопард остановился, залёг. Но земля так гудела, ему было страшно, ему было жутко, не мог он лежать!.. Опять побежал. Что было сил, побежал,.. остановился, попробовал отдышаться – не получалось так быстро, гудела земля, не получалось, но пришлось снова бежать. Сердце билось как бешеное и скрипело от натуги, сердце гудело, как гудела земля, два гула слились – и всё теперь стало гудеть, всё вокруг, и внутри и снаружи. Страх объял леопарда от усов до кончика хвоста. Крапчатый покорно залёг. В свою последнюю засаду.

И тут пришёл грохот. Неистовый грохот. Леопард быстро вскочил, как только мог – но уже оказалось поздно. Не было больше опоры для его крепких лап. Могучие когти не могли уцепиться, не могли удержать землю. Земля ехала вниз, вся земля, сколько было, сколько леопард мог видеть и чувствовать. Но его глаза так округлились от страха, что он уже мало что видел. И ещё меньше чувствовал. Даже не рыкнул. Зачем? Он был гордым охотником, одиноким, коварным, свирепым, он был гордым когда-то и пытался остаться таким; его воля пыталась, сама, без него. А он просто молчал. Потому как настал его черёд, как наставал – сколько раз! – черёд его жертв. Теперь жертвой был он: замелькали круги, засвистело в ушах, и вдруг напрыгнула тьма, неизвестная тьма. Что-то тюкнуло, сильно толкнуло, сдавило… давило, давило – а потом он смог взвиться в небывалом прыжке, будто он ловил птиц, самых-самых далёких, самых-самых проворных – такой был прыжок, такой мощный, что он сам вдруг стал птицей, какой-то неведомой птицей – и он летел безо всяких усилий, просто чудесно летел. Радость объяла его, великая радость. Только он не мог зарычать, не мог излить эту радость наружу – да и зачем?.. Где-то там, далеко, что-то сыпалось, где-то там, далеко, что-то гудело, далеко-далеко что-то стонало, так далеко, в чьём-то сне, не в его; он был тут, он летел, будто птица, самая-самая быстрая птица, самая лёгкая, неуловимая. Чудно было ему, чудно прекрасно. И в этом чуде, в прекрасном, растаяло всё, всё остальное. Словно и не было. Не было. Не было!..

Львица умерла проще. Проще простого. Что-то дрожало, гудело, тряслось. Что-то вздыхало и охало. Что-то воняло, сильно воняло совсем чужим запахом, незнакомым, неведомым – так вонял старый мир, отгораживался, – и её уже не было в нём. Всё окутал туман, едкий сизый туман, как граница, барьер – теперь львица знала, что значит «барьер», просто преграда на ту территорию, на другие угодья, хорошие, настоящие. Туда ей и нужно. Туда. Прочь от вони. Прочь навсегда!

Она шла сквозь туман. Шла, летела, ползла… как-то двигалась, непонятно, но двигалась. Не оглядывалась назад, не желала оглядываться. Проходила туман. И прошла.

Её принял огонь. Сильный-сильный огонь. Тот огонь был живым… всё живое… и огонь, он живее живых. Здесь она не боялась огня: не оглянулась, не отступила. Вошла. Всё вокруг засияло, стало тёплым и нежным; этот сильный огонь не кусался, а только ласкал, будто львёнка,.. её – хорошим был этот огонь, самым-самым хорошим.

Она встретила львов. Много радостных львов, самых разных, больших и малых, рыжих и пегих, и львиц, и детёнышей. Львы приветствовали её, разом дружно приветствовали. Её львята тоже тут были, давно ждали – дождались. Вернулась она. Наконец-то вернулась. Здесь её настоящее место. Здесь. Только здесь!

Гиена бежала со всех четырёх лап, гиена неслась – духи гнали её, злые духи. Не то чтобы она их воочию видела, не то чтобы чуяла или чётко слышала – нет, она их ощущала каким-то дополнительным чувством, отчётливо ощущала, как они гнались, были всегда позади и готовились цапнуть – и она ощущала неистребимое чувство, паническое «прочь». Прочь, прочь, убежать! Она исцарапала лапы о камни, устала, ей хотелось передохнуть, хоть чуть-чуть отдышаться – но нет, тревога гналась, будто яростный лев, даже ярее, ярее, ярее, намного ярее. Лев не гонится долго, а это – гналось без конца. Не было выбора у гиены. Только бежать. Отступать! Отступать!

А вдали грохотало. Там, за ней, грохотала земля, и небо, и воды, и тьма горела огромным красным огнём – там духи взбесились, как бесятся иногда звери, так духи взбесились – и горе тем, кто остался, великое горе. Не ей. Она убегала. Её крепкое сердце истошно билось, могучее сердце гиены устало – редко оно устаёт, почти никогда, – но сейчас не могло вынести этой гонки и скрежетало, словно ругалось, словно грозилось, что выскочит наружу из раскрытой пасти – гиена захлопнула пасть и продолжала бежать.

Ночь окрасилась кровью. Кровавые всполохи полыхали то тут, то там, упреждая грохот. Но приходил и грохот, настигал – и ничего уже не могла чувствовать убегавшая, всё смешалось, ревело, блистало; наверно, так выглядит ад, наверное, тем самым дополнительным чувством она как-то помнила этот ад по прошлой жизни, по междужизнию, наверное, потому что сжимала все чувства в комок, будто делалась каменной – но летела, не видя, не слыша, со всех четырёх лап летела, неслась, прыжок за прыжком, по камням, по земле, вверх и вниз, по воде – убегала. Духи взбесились, земля взбесилась, кровью окрасилось небо, огненной кровью; кровь разлилась повсюду, от края до края, но этой – единственной! – крови никак не хотела гиена, никак! Бежала. Бежала. Бежала. И вдруг… Вдруг перестала бежать, пошла мерным шагом, будто всё в норме, как надо, только дыхание частое, быстрое. Но успокоила и дыхание. Обернулась.

Красное небо вдали грохотало, ярилось кровью; содрогалась земля. Содрогнулась и глотка гиены, захохотала, гордо захохотала в кровавую мглу. Не возьмёшь, подавилась, никак не возьмёшь!

Мгла ответила новым грохотом. И вдруг взвился огонь, в самое небо, до звёзд. Ослепило гиену. Оглушило. Не стала больше она задираться, не стала бахвалиться. Обернулась и дальше пошла. Почти побежала. Прочь. Прочь!

Глава 13

Но-А сразу ушёл. Хмурый был. Она всё сделала правильно, как говорил, – а он хмурился. А когда упомянула про странного раненого, Но-А тут же ушёл.

Наверное, ей следовало самой помочь этому раненому,.. не потому ли Но-А хмурился? Но как она могла помочь? Когда там столько львов, как может женщина помочь?..

Она хватается за сердце. У неё похолодело в груди. А как Но-А поможет, как справится со львами? Зачем ушёл?.. зачем?.. Что там за раненый, разве он знает?.. Разве из их племени?.. Кто? Может быть, враг или чужак.

Нет, тревожно Огоньку, и сердце не отпускает. Если Но-А не вернётся, если вдруг так случится – трудно даже представить, что будет, никак не представить, никак! Лучше и не думать.

Вдали что-то глухо рокочет. Опять этот гул. Гудело, когда она шла, возвращалась с корнями, теперь снова гудит. Она отымает руку от сердца, зажала ухо, другой рукой – второе ухо. Гудит всё равно! Глухо гудит. Что ей делать?!

Истерзанные корни беспризорно лежат у костра. Костёр медленно догорает, надо бы подбросить огню еды, надо бы – но ей страшно идти в темноту… или корни подбросить?.. лежат и лежат, Но-А ничего не сказал, зачем она их выкапывала, зачем так старалась – ничего не понять. Может, для раненого, для того?.. Но был ли тот вообще?.. Вдруг ей лишь померещилось? Где Но-А? Кого ищет? Вернётся?..

Снова гудит. Даже грохочет. Словно камни сыплются с неба, много камней. Теперь всё может быть. Она ничуть не удивится. Мир так изменился. Или вовсе погибает… Да, может быть. Но где же Но-А? Где он? Где?!

Тревожно Огоньку. Не то слово, «тревожно». Будто гиена воет внутри – так тоскливо. Противно. Что с ними будет… С ней и с её мужчиной… Вдруг тот ушёл?.. Просто ушёл… Ведь так уже было однажды – и может опять… Ведь она же потеряла прутик – и так должно быть, тот ушёл, как и прежний…

Она чуть не падает от резкого приступа боли. Сердце так защемило, как никогда. Одна, в темноте, без мужчины, одна, без еды, замёрзшая, одна… не лучше ли сердцу сразу остановиться, не щемить постепенно, а сразу, раз – и готово? Так ведь делают иногда люди. Сложат на груди руки, сосредоточатся – и прикажут сердцу остановиться. Оно остановится – и душа отлетит. Там найдёт своих мужчин. Наверное, найдёт… Или и там суждено быть одной? Что за проклятье на ней, что за проклятье,.. откуда?!

Снова грохочет. Сильно грохочет. А ей даже не страшно. Ей всё равно. Пускай грохочет. Она и сама сложит руки. Пускай…

– Женщина, мясо тебе! – произносит вдруг тьма за спиной, и Огонёк едва не опрокидывается лицом в гаснущий костёр. Так это внезапно. Как гром. Но это Но-А, это он, а ей даже не радостно, она… что-то с ней не то… Всё равно ей уже. Всё равно…

– Быстро ешь мясо, сырое. Нам пора уходить. Медлить нельзя.

У неё в руке мясо, сырое… она, что, волчица? Невкусное, пахнет не так, едва откусила,.. не прожевать.

– Не бросай, ешь, нормальное мясо, полезное, сладкое, – упреждает Но-А, а она хочет бросить, положить на угли, пусть хотя бы согреется. Некогда. Но-А уже укладывает огонь, шепчет втихомолку положенные слова, уголёк забирает с собой, её тоже с собой, уголёк – Огонёк… «Быстро! Быстро!» – торопит. – «Не бросай мясо!»

«А чьё это мясо? Какого зверя? – вдруг хочет она спросить. – Разве львиное?» Хочет спросить – и осекается. Но-А лучше знает. Мужчина. Надо бежать. Надо – так надо. Но от кого? Почему? Быстро гаснут вопросы. Но-А лучше знает. Надо – и она бежит. Вслед за ним бежит, за мужчиной, раз надо.

И вдруг началось. Багровый всполох разрубил тьму, стало видно как днём, как и прежде, когда-то; только красным всё оказалось, кровавым – земля и скалы. Огонёк испугалась. И тут загрохотало. Никогда ещё в жизни и близко не слышала она такого грохота. Будто небо обвалилось и упало на землю, пробило насквозь. «Не оборачивайся, не гляди!» - кричит Но-А. По губам только слышно. Огонёк и не думала оборачиваться. Она просто оцепенела от страха. А потом ударило в спину, так сильно толкнуло, что она полетела, упала и покатилась. Красное закружилось и лопнуло. Она провалилась куда-то – и резко всё стало тихим, спокойным и тихим. Привычная ночь. Хорошо ей там было. Покойно. Но кто-то неистово тряс за плечо, кто-то звал её раз за разом – она открыла глаза. Мужчина склонился над нею. Её мужчина… или не её… Она вдруг увидела гору и сразу же забыла про мужчину, про всё. Гора извергала огонь. Широкий огненный столб вздымался до самого неба и выше, огненные брызги, как яркие звёзды, падали повсюду – и от них загоралась земля. Почти всё горело, красное-красное; а по склону горы текла вниз настоящая огненная река. Никогда в жизни такого не видела Огонёк, хотя много она уже теперь видела, очень много, и разного. Но не такого.

– Забирай мясо! Не оставь тут, нельзя! Уходим! – это ей говорят. Даже кричат. Надо идти. Бежать надо. Бежать. Какое-то мясо забрать. Ах да, – она вспоминает про раненого, где же тот раненый, был ли вообще – где-то там, где река из огня, где–то там, и был ли вообще – тогда чьё же это мясо, странное мясо, какого зверя?.. Но-А дёргает за руку. Некогда думать. Надо бежать.

Она послушно бежит. За мужчиной бежит. Но бежать трудно. Она задыхается. От едкого дыма щиплет глаза, она кашляет, её вообще тошнит. В руке мясо, непонятное мясо – нет уже мяса, бросила, пусть… Заметил Но-А, остановился, оба остановились. Ругается: «Что сделала, женщина! Подбери!» Она не спешит подбирать, она… ей вдруг кажется, что она догадалась, она понимает: скверна от этого мяса как раз, вот чем они прогневили… Она даже хочет сказать это вслух, но колеблется. Но-А снова кричит: «Подбери!..» - но страшный взрыв обрывает его адским грохотом. Духи взбесились. Земля раскололась. Плещет огонь. Пламя, огненный ветер ударил наотмашь – и повалил. Лежит Огонёк. Сверху грохочет, дымит, сверху воняет, а тут… она уткнулась лицом в землю и больше ничего не хочет. Остаться тут. Замереть и уснуть. Остаться тут.

Но-А тянет за ногу. Тоже упал. На четвереньках ползёт и её за собой тянет, пытается. Надо, наверное, за ним двигаться – но там грохот, огонь, дым щипается, лучше лежать. Остаётся она. Пусть так будет.

Грохот вдруг растворился. Не грохот уже, так, речка плещет, вода, много светлой воды, вкусной. Человек идёт по воде, по колено в воде; незнакомый как будто, но всё же… знакомый. Улыбается. И сердится тоже. Зачем бросила мясо? – ей говорит. Съесть надо было. Съесть или схоронить. Ах, стыдно ей как будто, сразу краснеет река, вода багровой становится, потом вовсе огненной. Исчез человек, будто и не было. Грохот остался. Камни по небу летят, раскалённые, светятся, полыхают. И падают. Падают, падают – она тоже лежит. Спряталась будто. Пережидает. Одна. Совершенно одна. Где же мужчина? Что с ним? Но-А!

Голоса нет, только бульканье в горле, хриплое бульканье, кашель, перхота. Но-А! Где он, Но-А, что с ним? Умереть вместе, ей остро хочется умереть вместе, за руки взяться – и вместе, не одной, ни за что, надоело одной – нет, вдвоём.

Новый грохот накрыл с головой. Едва уши не лопнули. Нет никого. Грохот, огонь – и она. Тогда надо ползти, она хочет куда-то ползти, но не знает, куда, – и остаётся.

Сразу стихает. Опять вода. Тихие воды, спокойные. Лодка плывёт. За нею плывёт. Заберёт на тот берег. Там хорошо. Лодка плывёт, и в той лодке мужчина, красивый и статный, приветливый,.. только строгий. С собой не возьмёт. Говорит: «Тут останешься. Рано тебе. Уползай!»

Снова грохочет, огонь. Она кашляет. Из глаз слёзы текут сами собой. Было так хорошо, но мужчина сказал, и ей надо ползти. Надо. Надо… Ползёт.

Сзади рвануло, опять – что ей, пусть рвёт. Горы сыплются, небо, всё равно мир погиб, по-другому не будет. Долго он погибает, однако – ей даже как будто немножко смешно, какой крепкий мир, ни тьмой не пронять, ни огнём, ни дождём, ни водой. Крепкий мир, настоящий мужчина, хороший.

Её мужчина тоже тут. Лежит ничком. Она подползла, легла рядом, прижалась. Вот так умереть… хорошо… рядом с любимым, вдвоём – хорошо,.. но тот в лодке сказал: «ещё рано», – ей рано, за ним приплывал, вдруг её не возьмёт, а только его, что тогда будет? Дрожь по телу прошла, страшно ей стало, жутко даже об этом подумать, наказали её, наказали… за что!!! Поздно думать, за что. Ползти надо, через грохот и дым – уползать и мужчину тащить, не оставить, огню не оставить и в лодке тому не оставить, забрать!

Она ползёт. Пытается ползти. Пытается тащить Но-А. Тщетно пытается – очень тяжёлый – и нечем дышать, задыхается, нечем дышать, кашляет, задыхается, но опять тащит, пробует. Дёрнула – вроде бы сдвинулся, чуточку сдвинулся; ещё раз дёрнула – вот теперь сдвинулся… или ей показалось… что-то всё-таки двинулось, грохнуло, сдвинулось – вся земля затряслась задрожала в конвульсиях – ей тоже тяжко, земле, этой женщине тяжко, и она задыхается, тоже. Земля… Мать-Земля…

Нет, успокоилась вроде, уже не дрожит. Можно ногой упереться, а руками тащить. Поддался, тяжёлый, поддался… нет сил!.. отпустила. Легла. Отдыхает.

Красное небо расцвечено огненными брызгами, они летят и летят во все стороны, падают, светятся. Красиво. Как ей ни страшно, а всё же красиво,.. не так, как во мгле. Всё же пусть будет, что будет. Она просто ляжет рядом с мужчиной, рядом с Но-А, и будет лежать. Если весь мир погибает, куда им ползти?.. Красиво мир погибает, весь в огненных брызгах, красиво. Проклятая тьма убралась.

Но-А неожиданно застонал. Ещё жив. «Потерпи, уж недолго, – так она думает, – потерпи».

Нет, не терпит, глаза вроде открыл, зашевелился…. На неё смотрит, глаза изумлённые, круглые… Плохо, наверное, она сейчас выглядит, плохо – да ладно… теперь-то уж всё равно. Недолго осталось. Достанет огонь и до них, укроет красным одеялом.

Однако Но-А уже на четвереньках, пытается встать. Она хочет одёрнуть – пусть ляжет обратно – даже руку протянула, но страшно… Мужчина. Не пристало указывать…. Встал.

Теперь и ей надо встать. Раз руку подал, раз тянет – ей надо встать. Встаёт. Пошли. Вместе пошли. Рядом. Вдвоём!

Снова грохочет. Сильнее, чем было. Ветер в спину толкнул – оба упали, вдвоём, и он, и она. «Пусть, полежим, – она думает, – пусть». А он поднимается и её тянет. «Идти надо! Идти».

У него кровь на лице. Рассечена бровь, струйка медленно стекает, по щеке размазалась. Вытереть надо, она хочет вытереть, нежно, ладонью, тыльной стороной – нет, он не даётся, некогда, надо идти. Надо, надо…

Идут. Еле-еле идут. Спотыкаются, падают, но встают и обратно идут. Двое идут. Последние двое. Наипоследние. Самые-самые.

Грохочет огненный мир. Огни извергает, плюётся, землю трясёт. Небо расцвечено пожаром, красное-красное, и горы красные, и земля, и даже их лица… воды только нет, обычной воды, так много было – и не видать… Не напиться теперь. Жарко, но не напиться. Река из огня течёт по склону, лава гневно шипит, издалека слышно. Им слышно. И страшно. Наверное страшно, но надо идти. Дальше идти. Ковылять. Уходить от огня. Будто этот не вездесущ, будто он не повсюду, огонь, будто есть тишина… и вода… Простая вода… Тихая, холодная…Разве есть… разве осталась… была ли вообще?..

Новый взрыв. Из жерла горы вверх летят камни, огромные раскалённые брызги, красные-красные – летят, кувыркаются, падают – и новые вслед. «Вулкан». Но-А говорит, это вул-кан, слышал он про подобное в детстве. Было уже – и закончилось. Это тоже закончится. Надо только идти. Быстро идти, уходить.

Уходят. Опять трясётся земля, содрогается, раненая. Упали от страха, прижались… Прошло… поднялись. Идут.

«Уйти, уйти – а что дальше? – так она думает. – Не лучше ли сразу? Разве останется что-то? Хотя бы вода… Как же жить? Пить остывший огонь?.. Зачем её тащат. Зачем?»

Нет, не слышит Но-А, не отступает. Её руку не выпустит. Тянет. И она подчиняется. Идёт вслед за ним. Даже быстро идёт. Как только может. Под красным небом. Посреди грохота… Разве закончится?.. Всё равно ей… Идут…

****

Земли снова нет. Ничего нет. Даже тьмы больше нет. Красное небо и грохот вдали. Далеко. В неинтересной дали. Безразличной.

Их куда-то несёт. Смурые волны бегут одна за другой, бегут, бегут и никак не догонят. Никак. И они тоже наверняка уже не догонят. Жизнь не догонят. Никак.

Маковый Лепесток… она всё ещё Маковый Лепесток. Она что-то помнит, ей что-то мнится. Наверно, мнится. Но ей всё равно. Давным-давно всё равно.

Она будто плывёт. Через реку плывёт. Ныряет. Дух перехватывает, будто сорвалась, будто летит, долго-долго летит,… но отпускает. Всполохи красного неба – и снова летит. В никуда.

Где-то здесь Пёстрый Фазан. Отец Пёстрый Фазан. Где-то там Режущий Бивень далеко-далеко. Ей лететь не туда. Ей лететь никуда. Как бездомное облако ночью. Лёгкое и бесстрашное. Лёгкое-лёгкое. Дух захватывает. Хорошо ей. Ничего и не нужно. Совсем ничего.

Бесконечные волны. Красные всполохи. Грохот вдали. Чужое. Чужое-чужое. Совсем не её. Она – где?.. Где…

Ныряет… Через реку плывёт. Зачем-то плывёт. Откуда?.. Куда?.. Так уже было. Ныряет. Снова ныряет… Когда спасут?.. Никогда…

Никогда… Тихо вокруг. Красное небо. Красное-красное, будто зарделось… да, зарделось от стыда. Стыдно ему. Нечестивое небо. Не так поступает. Губит людей. Не поможет. Пошто?..

Снова река. Красные волны. Лёгкие, как пузырьки. Вверх летят, лопаются, по сторонам. Видит она. Ещё видит. Устала. Спать она хочет. Надолго спать. Насовсем.

Зовёт кто-то. Её. Имя её произносит. Отчётливо. Где-то там, далеко. Нет, здесь, рядом. Прямо между ушами. Внутри головы. «Маковый Лепесток!»

Она – Маковый Лепесток. Кто зовёт её? Она ныряет. Через реку плывёт, тонет как будто, не вынырнет… Вынырнула. Красное небо над нею. Будто гудит. Недовольное. Не помолилась она, не попросила… о чём?.. о чём ей просить? Просто нырнуть – и не вынырнуть. Просто нырнуть. Насовсем.

Нет, не может. Красное всюду, горячее. Ветер горячий. Толкает. Куда-то толкает. Её. И отца.

Отец… Лежит Пёстрый Фазан. Мирно лежит. Она тоже так хочет – рядом лежать, рядом… не с ним, нет, с другим. Ниточка чтоб оставалась. Тонкая-тонкая ниточка. Она – женщина. Не сделала дело своё, не родила детей, не оставила ростка…. Женщина. Непосвящённая.

Гул какой-то скрежещущий. Громкий. Вокруг её обложил, со всех сторон. Недоволен. Ругает. Не родила детей. Не оставила… Пусть ругает. Что ей? Будто губы сквозят изо тьмы. Красные губы. Бормочут, бормочут. Мир погиб. Да, погиб. Кто оставит детей? Не она… Она избрана. Кем?.. Она. Ей –оставлять!

Нет, почудилось. Ничего не осталось. Река. Волны, река. Она плывёт с того берега. От чужих. Мать осталась на том берегу. Мать и брат. А ей нужно плыть. Вынырнуть, вынырнуть, опять вынырнуть, дальше плыть. Плыть и плыть. Не останавливаться. Нет, не останавливаться. Нет, только плыть.

Мир погиб. Надо плыть. Мир погиб. Она женщина. Духи её посвятят. Совсем скоро. Надо ей плыть. Надо вынырнуть. Прямо в красное, вынырнуть – нет, не может. Покатилась назад, кружится, покатилась – куда?!

Звенит. Рядом звенит. Совсем рядом. Внутри… Внутри… внутри – где? Красное там. Волны и красное. Красное-красное. Кровь всего мира. Всех зверей и всех птиц, всех людей. Всех-превсех. И её тоже. Её.

Мир погиб… Был красивый. Был статный. Как он, как охотник, красивый-красивый… Почему её бросил? Зачем?

Рыбы прыгают, пляшут в красном огне. Рыбы и змеи. Свиваются в кольца. Кусают хвосты. Духи командуют. Духи шаманят… Бубен стучит. Громко стучит. Бум… Бум… Бум. Она где-то здесь, в этом танце, она где-то здесь: рыба? змея?.. женщина… мать. Первая мать. Матерь Жизнь. Она - матерь Жизнь, она будет рожать, много-много рожать, надрываться от боли, от сладостной боли, красивой… как он. Женщина… Пусть возьмут её духи. Пускай посвятят. Женщина. Женщина!

Хорошим мир будет. Новым, хорошим. Расцветёт, как весна. В мире будет весна. В её мире, в её, первой матери. Полетят лепестки, понесёт во все стороны. Будут славить её. И его. Будут славить. Радостно будет, красиво. Очень красиво. Нельзя уходить. Нельзя ей. Нельзя!

Грохочет. Рдеется красное небо, стыдится. С ней соглашается. Так всё и будет, согласно, так всё и будет. Именно так! Стыдно уйти. Стыдно. Нельзя!

Отец рядом лежит. Не шевелится. Её родил – не шевелится. Она тоже родит. Много-много родит. За всех убиенных. За львов и за мамонтов, за быков, за оленей, за всех… за людей, за хороших людей, за красивых, достойных. За всех!.. Пусть возьмут её духи, пусть посвятят. Одна она будет, одна понесёт. Пускай одна. Нельзя уходить. Не уйдёт!

Нет никого. Отец рядом лежит. Один лишь отец.

Отца тормошит, чтоб очнулся. Сказать ему хочет. Сказать, попросить. Говорит:

– Ты мужчина, отец. Ты – мужчина. Не уходи просто так. Зарони в меня семя. Мир должен жить. Мы оставим росток. Прорастёт наш росток. Зарони в меня семя, отец!..

Прижалась, ласкает. Как мужчину ласкает. Долго ласкает. Не слышит он. Не чувствует. «Зарони в меня семя. Потом умирай. Потом, не сейчас!» Нет, не слышит. Совсем не шевелится. Тщетно.

Волнуется красное. Смуро грохочет. Будто нужен ей грохот, будто что-то он значит. Ничего. Не слышит она. Ничего. О своём знает. О своём только помнит. О том!

Новой станет земля. Красивой, нарядной. Травы вырастут и деревья. Звери появятся, разные птицы, гады ползучие. Вернутся все. Но вернутся другими. Люди будут владычествовать. Станут вождями на новой земле. Её дети – вождями. Надо всеми. Так будет…

Она долго всматривается в красное. Ничего нельзя видеть. Ничего нового. Пламень до неба вдали. Или выше, сквозь небо – всё объял пламень, великий огонь… До неё до одной не добрался. До неё, до отца…

Отец стонет. Плохо ему. Закрыты глаза, во сне стонет. Плохо ему… что ей сделать?.. Может, умрёт. Одна будет, совсем одна… От кого родит тех владык… от кого?..

Новый грохот, громче чем прежде. В оба уха ворвался и оглушил. Зазвенело внутри, задребезжало. Уши руками заткнула – не выдержать!.. Всё равно грохот. Сыплется что-то, падает сверху. Тёплое, мягкое. Очень тёплое, даже горячее. Ладонью поймала кружащее… Пепел. Горит этот мир. Горит вдалеке. А здесь – только пепел. И она тоже здесь. Одна. Последняя. Самая-самая… Пепел.

Пепел и прах…. Прах и пепел. Кружит.

В руке пепел остыл, совсем невесомый, как пух. Она подносит к губам, пробует. Вкуса нет. Ничего нет. Губы сами шепчут: «Вот, ем пепел и слёзы пью». Губы так шепчут, но не ест она пепел, выплёвывает. И слёзы тоже не пьёт – не хочется пить. Нету слёз. Много-много воды. Грязной красной воды… А слёз нету. Пепел нужно собрать. Схоронить, как положено. Этот мир схоронить. Пусть покоится.

Она нагибается, высыпает пепел на плот. Делает кучку. Рядом сыплется новое, тот же пепел, кругом – она сгребает ладонью вокруг, собирает – никак не собрать. Сыплется новое. Ещё тёплое. Будто живое.

И она опять подносит к губам, берёт в рот, пробует. Вкуса нет… Или есть. Слеза катится по щеке, по одной и по другой. Слезу тоже смахнула, как пепел. Слизнула… Горькая.

«Пепел ем. Слёзы пью», – крикнуть хочется. Громко-громко. Кому?.. Спит отец. Больше не стонет. Может быть, умер уже. Может быть. А она… Она – тут. Пепел сыплется. Слёзы текут. Будто грохочет вдали. Будто слышит она. Может быть, слышит. На колени опустилась. На тёплый пепел. Сгребает опять, в кучку, в самое чистое место. С отца тоже отряхивает. Спит отец, не шевелится. Пускай спит.

Пепел и прах. Прах и пепел.

Красное небо. Красные воды.

Грохот и гул.

«Пепел ем. Слёзы пью», – шёпот. Тихий-тихий, недвижный.

Очнулся отец. Что-то бормочет.

Не слышит она.

Не слышит. Не видит.

Легла.

Одеялом укроет, тёплым, из пепла. Одеялом укроет. Уснёт.

Новый мир сразу снится, весенний. Она там идёт, улыбается.. Они двое идут, рука об руку, она и отец. Радостно им, улыбаются. Много-много родят эти двое, она и отец, много-много родят, уже скоро.

Не спится. Ушёл новый мир. Уплыл, растворился. Будто и не было. Где?..

Маковый Лепесток поднялась, пепел стряхнула. Продолжается сон. Другой сон. Настоящий. Единственный. Кружится что-то, кружится, сыплется, рдеет. Сонное всё. Сонное-сонное… Что ей за дело?.. Смотреть и смотреть. Что ей за дело?..

Легла.

Грохот накрыл, красный грохот. Ветер завыл, сильный-сильный. Шкура полощется на ветру. Длинная шкура. Проткнёт её ветер. Проткнёт, улетит. С собой унесёт.

Она с ним. Навсегда.

Был там пепел тяжёлый. Как снег ранней осенью. Сыпался пепел на души людские. И на души звериные сыпался. Всё укрыл тяжкий пепел, погрёб. Прах один лишь остался от бывшего. Прах от бывшего, пепел от нового. Стронулся мир. Изошёл в своей гордости, истончился. Сгорел. В прах обратился. Погиб.

– Видишь ты, как горит? Видишь, как сыплется? Вот, смотри! Вот, всё тут.

Она смотрит. Видит она. Скучно ей. Долго глядела. Устала. Пепел и прах. Прах и пепел. В каждом сне. И в одном, и в другом. Прах и пепел. Ничего больше нет. Ничего.

Рдеет красная шкура. На весь мир протянулась, от края до края. Дразнит ветер, полощется. Ветер злится, неистовствует. Подрать хочет, как зверь рвёт добычу, подрать. Улетит тогда ветер, умчится. На свободе окажется. Улетит за предел. За предел пепла, за предел праха.

Ей тоже туда, за предел. За последний предел. Она будет…

****

Одна гиена – не совсем гиена. Они привыкли к стае. Не просто привыкли – без стаи нельзя. Слишком много врагов: львы, чужие гиены, даже волки, медведь – много врагов. И мало добычи. Кого одолеешь в одиночку? Недотёпу какого-нибудь разве что. Но найди, попробуй, недотёпу. Нет таким места в этом мире. Нормальные только живут. Крепкие, сильные. А против силы нужна ещё большая сила. Лучше всего – сила стаи.

Бесёнок брела непонятно куда. Не было стаи, которую нужно искать; не было врагов, от которых нужно убегать; не было и добычи, которую преследуют. Вроде бы ничего не было. Потому она просто шла. Не могла же стоять. Гиены не любят стоять. Опасно стоять. Непозволительно.

В воздухе всё ещё пахло гарью и серой, всяческой гадостью пахло, от которой приходится воротить свой чуткий нос даже гиене. Не могла она внюхиваться. Старалась вообще не нюхать. Пока всё это не кончится. Наверно, когда-нибудь кончится. Но гиена не знает, что такое «наверно». Так же как и «когда-нибудь». Гиена просто идёт. Потому что опасно стоять. Тревожно. Противно.

Вокруг были камни. Много-много камней. Как будто сам Дух дробил горы. Кто ещё может? Сам Дух.

Гиена знает о Духе. «Наверно» не знает, «когда-нибудь» не знает, но о Духе как раз знает. Все звери знают, все травы, все деревья. Сложное это знание, трудновыразимое. Только тоскливым пронзительным воем и выразишь. Но это волки воют без дела. Гиена не любит. Хитрая. Скрытная. Делает то, что должно – и всё.

Бесёнок услышала шум воды. Не то чтобы она очень соскучилась по воде, но это шумел ручеёк, нечто новое в обрыдлом мире гари, серы и камней, нечто по-старому привычное, чего обычно следует держаться. Гиена направилась к ручью.

Ручей был плохой. Вода пахла гадостью, от неё даже шёл горячий пар. Такого ручья гиена встретить не ожидала и потому растерялась. Остановилась, как вкопанная. Призадумалась.

Гиена странно «думает». Просто стоит и внутренне вслушивается. Чутко вслушивается. А потом принимает решение. Резко и окончательно. Потому что с тем, кто решает, не спорят. Гиены не спорят.

Гиена пошла вдоль ручья, вниз по течению. Раз ручей уносил мерзкий запах сверху в низину, значит, источник мерзости был вверху. Так решил решающий, и гиена, как всегда, безропотно подчинилась. Но, с другой стороны, ручей прибежит к большой воде, к бесконечной воде, в которой тоже мало приятного; гиена знала и это, потому особенно не спешила.

Она не была голодна. Точнее, она вообще забыла о еде. В этом новом мире была гарь, была вонь, были нудные сумерки, а вот еда как-то долго не проявлялась. Стая тоже долго не проявлялась. И враги не проявлялись. Ничего привычного не проявлялось. Одно только серое одиночество. Ноющее одиночество.

Гиена совсем остановилась. Ей не нравилась странная тишина. Не привыкла она к такой тишине. Вдали грохотало, гудело, что-то там падало, далеко-далеко, что-то там стукало, что-то стонало, а здесь… здесь ни кузнечика, ни сверчка… никого. Сухой лист – и тот не шуршит. Никакой не шуршит. Ничего нет.

Она перешла неглубокий ручей и направилась дальше уже по другому берегу. Но и там было всё то же самое. Запах серы, запах гари, грохот вдали. Гиена остановилась, ещё раз тщательно принюхалась и повернула прочь от ручья, пошла к хмурым скалам, видневшимся неподалёку.

Вся земля перед скалами была усыпана множеством мелких битых камней, у некоторых из камней были такие острые края, что когда гиена на них наступала, ей становилось больно. Она вполне могла порезать лапы. Ей стоило повернуть, наверняка стоило повернуть, наверняка такое решение созревало где-то внутри большой гиеньей головы – тем не менее она не поворачивала,, упрямо шла вперёд, высоко поднимая лапы при каждом шаге и осторожно, медленно опуская. Вскоре случилось то, что и должно было случиться. Она всё же порезала заднюю лапу. Бесёнок почувствовала, как потекла кровь, но всё равно не стала останавливаться. Наоборот, она как будто заторопилась, пошла быстрее, оставляя на камнях кровавый след. Кровь крепко пахнет, так же крепко, как гарь и как сера – может быть, гиена просто хотела внести в этот скучный мир новый запах, чтобы, если хоть кто-то уцелел, тот мог знать, что есть ещё кто-то, кто может себе позволить бродить по острым камням. Но битые камни неожиданно кончились, хмурые скалы заметно приблизились; между хмурыми скалами виднелся такой же хмурый проход, а из того прохода, оттуда… там что-то было, там кто-то был – гиена, наконец почувствовала смутный, едва-едва различимый запашок, но это был действительно запах, не гарь и не сера, другое. Бесёнок сразу ощутила, как забилось её большое сердце; гиена, однако, остановилась и стала тщательнейшим образом принюхиваться. Она принюхалась кверху, пытаясь поймать ветерок, потом принюхалась книзу, к земле, затем опять кверху. Определённо, запах. Возбуждающий запах. Но какой именно, гиена никак не могла разобраться. Для этого ей следовало подобраться поближе. И она, не колеблясь, пошла.

Скалы были высокие. Выше мамонта, выше нескольких мамонтов, если б могли эти гиганты взгромоздиться друг другу на спины. Выше скал в бледно-сером небе плыли косяками чёрные дымы вместо облаков и туч, а выше дымов, много выше, едва-едва угадывалось багряное раненое солнце. Гиена вспомнила о своей пораненной лапе, но не остановилась. Гиены знают направления сторон света; сейчас получалось, что Бесёнок идёт на восход.

Гиена подошла вплотную к началу прохода и только теперь остановилась, чтобы в очередной раз принюхаться. Запах стал поотчётливее, и всё равно что-то было не то. Что-то примешивалось постороннее, непонятное, настораживающее и пугающее. Хотя сверху, по ветру, явно пахло едой. В таких случаях гиена обычно сразу же возбуждается и отбрасывает прочь посторонние сомнения – но сейчас Бесёнка почему-то постороннее волновало больше, чем сама еда. Гиена принюхалась книзу, к земле, и даже фыркнула от удивления. По земле здесь, в этот проход, совсем недавно прошёл двуногий, не очень уверенно себя чувствовавший. Его пошатывало, у него мало сил, но у гиены тоже их было мало, она не подумала о двуногом, как о добыче, просто отметила, что тот прошёл. А затем, почти сразу же, отметила и другое, более интересное. Этот двуногий шёл прочь от другого двуногого, от двуногой, куда более слабой, чем он сам. Он уносил на себе и её запах, но унёс недалеко. Гиена тотчас же повернула свой чуткий нос в направлении, откуда двуногий появился, но не успела она втянуть запах поглубже, как сзади раздался оглушительный рёв. Гиена даже подпрыгнула от неожиданности, пробежала в панике несколько шагов, но сумела успокоиться и просто пошла прочь. Рёв был ужасным, громоподобным, у неё тряслись все поджилки; но ревели всё же не на неё. Ревел какой-то большой-большой лев, очень страшный, но он ревел за скальным проходом, с той стороны; гиена находилась с этой стороны, а туда как раз направился двуногий. Глупый беззащитный двуногий.

Гиена остановилась и стала оглядываться. Мрачные скалы хмуро вздымались ввысь, дальше, далеко-далеко в сером небе полыхали зловещие красные отблески великого пожара, от которого гиена как будто спаслась – и теперь её гораздо больше интересовал скальный проход. Что там происходит? Гиена смутно представила, как огромный страшный лев убил двуногого и теперь поедает свою добычу. Гиена пыталась представить, сколько останется ей – одна, две руки, голова… – но почему-то не получалось представить. Все её представления тотчас же заглушал страх перед неведомым львом. Один его крепкий запах заставлял держаться подальше. Как гиена приблизится, одна, без стаи, к такому мощному льву? Её лапы не сдвинутся с места. Её сердце от страха выскочит из груди.

Неведомый лев опять зарычал, ещё громче, чем прежде; рёв вырвался из прохода, как вихрь, как молния. Этот рёв в последний раз предупреждал – гиена присела от ужаса и просто вжалась в землю. Её ушам было больно, а нескончаемый рёв накатывался волна за волной. Гиена стала потихоньку пятиться, а как только рёв немного утих, вообще поднялась на лапы и побежала, почти не глядя куда.

Но недолго она бежала. Едва рёв стих, едва выветрился грозный запах, как гиена вспомнила о другом. О двуногих. О слабой покинутой двуногой. Вот кого ей следовало навестить.

Гиена остановилась. Ей нужно было вернуться, взять след двуногого и разматывать тот след назад – но как-то так не получалось вернуться. Там снова взревел страшный лев, досюда докатывались лишь отголоски, но даже отголоски холодили кровь. У гиены застучали зубы.

Гиены не умеют думать, как двуногие. Им это просто ни к чему. Казалось бы, она перенесла такие невзгоды, должна уже закалиться, столько ужасов перевидала, да и львов, разве мало она видела львов – будь у гиены шептун внутри головы, тот бы – точно – её уговорил. Но внутри головы у гиены нет шептуна. Есть только решающий, который быстро и точно решает: нельзя, – и никогда не станет ничего гиене объяснять, почему да как. Потому никогда она и не ослушается. Лапы просто сами не пойдут. Услышат приказ и остановятся. Голова отвернётся и всё тело за ней. Нос станет нюхать другое, а то… того уже нет для гиены, ушло.

Так и сейчас, уже не было льва, а вместе со львом и двуногих. Ведь гиена отвернулась и вынюхивала другие запахи. Пахло гарью, пахло водой, сырыми камнями, землёй и каким-то нечётким туманом. Ни одного интересного запаха не доносилось – и гиена опять развернулась.

Тут же всё повторилось. Вернулось. Потянуло двуногим, каким-то запахом еды, но ещё сильнее потянуло необычным львом. И гиена немедля направилась прочь.

Однако на этот раз она направилась не совсем прочь. Она направилась хитро прочь. Прочь по кругу. И очень скоро достигла места, где сохранился сильный запах двуногого, но почти не было запаха льва. И теперь она могла без помех взять обратный след человека и навестить его спутницу. Гиена догадывалась, что та крепко спит, и эта догадка сильно подстёгивала. Бесёнок пошла быстрым шагом, а потом вообще побежала. Запах спящей бессильной двуногой был всё сильнее.

Однако она недолго бежала. Привычная осторожность взяла верх. Когда, наконец, спящую уже стало возможно разглядеть, а не только вынюхивать, гиена остановилась. И стала внимательно разглядывать. Поначалу издалека, чтобы потом, если всё спокойно и не предвидится никакого подвоха, осторожно подобраться и быстро напасть.

Но подвох, кажется, был. Пока Бесёнок внимательно смотрела вперёд, что-то происходило и сзади. Чуткие уши гиены услышали оттуда слабый шорох, и она резко насторожилась.

Уши и на этот раз не подвели гиену. Всё стало ясно.

Не только она шла по следу. И по её следам кто-то шёл тоже.

Глава 14

Огонёк выбилась из сил и не может дальше идти. Повалилась на спину и закрыла глаза.

Но-А долго смотрит на свою спутницу. Та не шевелится. Не скоро теперь поднимется, ничего не поделать. Пусть отдохнёт.

Он тоже устал, но он может идти. Он чувствует, что ещё может. Он ведь охотник. Но охотнику нельзя бросать свою женщину. Потому Но-А садится на землю рядом с ней.

Грохот остался вдали. Он ещё слышен, если немного напрячься, можно даже ощутить, как раз за разом сотрясаются скалы и в ответ мелкой дрожью трепещет земля – Но-А временами это ощущает, но только по привычке. Как-то так он привык, что это стало обычным. Как раньше шум ветра или пение птиц. Теперь шумит земля и поёт грохот. Только и всего Привык уже он. И не пугается больше. Не обращает внимания. Как только Огонёк отдохнёт, они дальше пойдут, покуда смогут. Или пока не погибнут. Такова их судьба. Ничего не поделать.

Он глядит вверх. Небо окрашено красным далеко-далеко. Но постепенно кровавая краска бледнеет, и дальше, там… звёзды! Почему-то он знает: там – звёзды. Его тело дрожит, как земля, сердце неистово бьётся, перехватило дыхание – да, он уверен: там – звёзды. Скоро он их увидит. Скоро поймёт, где теперь полдень, где полночь; где восход и где закат. Тогда они будут знать, куда им идти. На восход навстречу солнцу.

Дрожь успокоилась, и Но-А как будто начал дремать. Глаза сами закрылись, но он что-то видит, что-то такое неясное, непонятное, только он враз понимает, что это – восход. Его туда тянет. Неодолимо тянет. Он должен идти!

Он трясет головой, раскрывает глаза. Ничего не проходит. Впереди мгла, но в той мгле его глаза видят проход. И туда ему нужно. Там что-то есть. Клочок вихря пронёсся туда, и он видел. Дух, укутанный ветром, пронёсся. Ему нужно следом.

Он не колеблется долго. Встаёт и идёт.

Проход тянется между мрачными скалами, за проходом сразу ложбина, потом возвышение. Там плоский камень, большой, словно стол, словно жертвенник духов. Как раз там кто-то есть. На том камне. Там зверь. Крупный зверь. Но-А даже чувствует запах, и его голова начинает кружиться. Он вдруг падает на колени.

Зверь глядит на него с верха плоского камня. Это лев, большой лев, больше всякого прежнего, каких Но-А только видел, а у этого льва будто бивни растут книзу, великое чудо, лев-мамонт. Его клыки как кривые ножи, бивни-клыки. Мамонтозуб, великий зверь предков, он слышал о нём, слышал рассказы, много рассказов. Великий зверь. Редкий. Раньше их было много, а теперь не всякий охотник увидит за всю свою жизнь. Только шаман. Но-А не чаял увидеть, Но-А всегда думал, что этот зверь не для него, из шаманских рассказов – но вот, шаманский зверь перед ним, и он восхищён. Какая мощь! Тёмная кожа лоснится, огромные мышцы буграми, по телу раскиданы бурые пятна,.. сияние, Но-А показалось, что от зверя исходит сияние, он пристальней всматривается, до рези в глазах – и, действительно, что-то мерцает. Что-то тянет к себе.

Но-А глядит в глаза зверю. Недолго глядит, но внимательно, чтобы запомнить. В этих глазах мутноватый зелёный огонь, и эти глаза тоже видят его, следят неотрывно. Но-А отводит взгляд. До зверя много шагов и ещё прыжок вверх, для Но-А много шагов, зверь же покроет все эти шаги одним мощным прыжком. Но-А становится не по себе. Он как будто даже хочет повернуть, но зверь вдруг зевает, Но-А видит огромную пасть, преогромнейшую, способную за один раз поглотить его голову – но клыки всё равно не вмешаются, торчат наружу. Но-А от восхищения забыл о своём страхе. Воистину великий зверь. Настолько великий, что вообще всякий страх пропадает. Но-А вдруг становится ясно, что мамонтолев не тронет его. Как он сам никогда не трогает муравьёв и прочих букашек. Так ему кажется, он даже уверен. Он совсем уже не боится. Ничуть.

Он вдруг понимает, почему так сильно пахнет. Это пахнет не зверь, это пахнет добыча. Мощная туша лежит внизу, под камнем, зверь насытился и теперь охраняет добычу. Великий зверь, великая добыча. Не меньше мамонта, наверное. Но-А неожиданно чувствует, что непременно должен отведать этой добычи. Только она даст ему силы, чтоб выжить, только она. Ведь к ней приложился мамонтолев. И теперь либо мамонтолев поделится с человеком добычей, либо человек погибнет. Как все люди до него.

Но-А легко понял, что надо сделать – но как трудно это исполнить! Любой зверь станет ожесточённо защищать свою добычу. Мамонтолев очень грозен, грознее всякого, Но-А украдкой следит за его мордой и одновременно, шажок за шажком, очень медленно подбирается к туше. Точно-точно как муравей. Шажок за шажком. Меньше и меньше. Чем ближе, тем труднее даются шажки. Колени начинают предательски подрагивать, потихоньку трясутся и руки, ведь стоит огромному зверю лишь прыгнуть, сделать один только прыжок – и Но-А больше не будет на этой земле. Но его не будет и так, терять ему нечего, и всё же – всё же ему страшно. Он знает, что нельзя выказывать страх, любой зверь хорошо чувствует чужой страх; чужой страх всегда подстёгивает зверя, и даже трус тогда становится отчаянным храбрецом. Но мамонтолев, конечно, не трус. И перед ним дрожит муравей, перед ним дрожит букашка, мамонтолев должен быть великодушен, великий зверь позволит букашке забрать свою крошку. Позволит! Но-А знает: позволит. И всё равно ему страшно. Изнурительно страшно. Зверь внимательно следит за его движениями, зверь только что плотно поел и совсем обленился, но ведь не настолько, чтоб уступить свою добычу, ведь ни один лев никогда такого не допустит, а это зверь больше льва, много больше.

Но-А вдруг замирает. Мамонтолев поднялся на лапы. Готовится прыгнуть. Рассерженно бьёт хвостом по камню, оскалил пасть; вот, рычит, громоподобно рычит, сейчас прыгнет – надо бежать, очень быстро бежать, только Но-А окаменел. Наверное, душа ушла в пятки, там спряталась, но он не может даже пошевелиться. Застыл. Совсем как тот камень, по которому хлещут хвостом. По нему самому хлещут. Он чувствует каждый удар и содрогается, по нему будто проходит волна. От плеч, по спине, по ногам и до пяток. Но камень не поддаётся, остаётся на месте. И он тоже не поддаётся. Хотя ему страшно. Он уже был в лапах льва. Он ушёл от тех лап обычного льва, чтобы попасть к необычному льву, великому льву.

Однако великий и необычный лев и ведёт себя необычно. Почему-то не прыгает. Перестал бить хвостом. Но-А даже как будто зажмурился в ожидании. Мамонтолев наверняка слышит, как скачет его сердце, - и всё же не прыгает. Ждёт. Долго ждёт. И тогда что-то случается с человеком. Что-то другое, не страх, не душа, не рассудок, что-то другое, суровое и властное, отрывисто командует: «Иди!» И он вдруг идёт, идёт дальше и уже знает, уверен, что мамонтолев не прыгнет, не посмеет прыгнуть на него. Не посмеет. То, что сказало ему – скажет и зверю. Тот не посмеет.

Так и есть. Зверь обратно рычит и опять бьёт хвостом, но его рык летит мимо, летит в пустоту, сливается с тамошним гулом и гасится. Как гасятся камнем удары хвоста. Человеку нет дела до рыка и до хвоста, человек уже подошёл к куче мяса, сильного мяса, нужного мяса – и теперь человеку нужно оторвать себе кусок побольше. Откуда только берётся сила! Но-А рвёт, голыми руками рвёт, мясо трещит, и этому треску мощно вторит рёв зверя. Огромный лев не то что рассержен, огромный лев взбешён, но… понарошку взбешён, только тело его взбешено, огромное тело, а дух… дух отпускает собрата, ведь они братья, кровные братья, а раз так, никогда брат не прыгнет на брата, это глупое тело озлилось, другое тело боится, но дело не в этом. Брат не прыгнет на брата. Брат спасёт.

Но-А уже с мясом в руке пятится назад. Зверь всё ещё гневно рычит – да, он должен извиниться и поблагодарить. Но-А сбивчиво просит прощения, сначала сбивчиво, но вскоре успокаивается и говорит уже вполне достойно:

– Спасибо, большой брат. Спасибо, не позволил умереть. Вместе будем стоять на этой земле. Благодарю за честь!

Извинения зверя как будто устраивают, а благодарность вообще успокаивает. Так должно быть. Но-А убеждён, так должно быть, он ничуть не удивляется, когда зверь ложится обратно на свой плоский камень и не думает преследовать наглого человека. Нет, даже не смотрит уже в его сторону. Нет ему дела. Его грозному телу нет дела. Но-А может больше не пятиться, может теперь развернуться спиной и уходить. Так он и делает. Уходит.

У мяса крепкий запах. Похоже пахло мясо мамонта. Похоже, но не так. Это другое. Это мясо послал ему Дух. Мясо Силы.

Он пробует мясо на вкус. Откусывает маленький кусочек и тщательно разжёвывает. Мясо кажется вкусным и… сильным. Он прямо чувствует силу с каждым укусом, как та приливает по всему телу, от горла вниз, в живот, к желудку и оттуда кругами: и в руки, и в ноги, и в голову тоже. Хорошее мясо. Теперь он спасён. Раз Духу угодно.

****

Огонёк спит. Её сон тревожный. Не просто тревожный. Плохой. Звери ей снятся. Страшные звери с длинными пастями, полными кривых зубов. У одного кривозуба из пасти льётся вода. Много-много воды. Будто её не хватает. И так уже некуда деть эту воду – но льётся и льётся. И ничего не поделаешь. Плохо.

А по небу летят странные твари. В небе есть солнце, небо голубое – надо бы радоваться, но тварей так много… Ни птицы, ни рыбы, ни гады. Всё вместе. Как тени. Зловещие тени. Тени чего?

Этот сон необычный. Огонёк помнит себя. Хорошо помнит. Её тело лежит, обессиленное, её спутник ушёл. Одна она там. Одна она здесь. Ей тревожно. Ей очень тревожно.

Эти твари, что в воздухе, будто длинные толстые рыбы. Но с крыльями. Извиваются, будто змеи, целый пук змей. Драконы. Тени драконов. Чёрные тени.

Вот упали на землю. Покрыли всю землю. Очень их много. Вот, говорят. На каком языке говорят, один дракон за другим, наперебой? На непонятном. Не понимает их женщина. И даже слушать не хочет. Но они говорят. И она всё же слышит. Она даже, кажется, чуточку понимает. И не чуточку даже, побольше. Она всё понимает. Всё сразу. Ей страшно. Ей жутко до ужаса. Но она понимает. Ей некуда деться одной.

«Мы создали вас и мы ваши хозяева.. Вы без нас ничто. Женщина может слышать своё хилое сердце. Наши сердца другие. Может ли женщина сосчитать её сердце хотя бы от восхода до полудня? Не может. Но вся её жизнь, и жизнь её отца, и жизнь его отца, и жизнь отца этих отцов, и ещё жизнь её сына, и ещё сына её сына, и ещё сына сынов – все эти жизни стольких человеков не составят одного удара нашего вечного сердца. Сердца дракона!»

Так ей внушают зловещие тени. Она их всех слышит. Ей жутко. Она в полном плену. Не выбраться ей. А они говорят.

«Вы – наша пища. Мы жуём ваши чувства, ваши горя и радости, вашу печаль и тоску. Всё, что вы видите, всё, что слышите, всё, чем живёте, вся ваша сила – это для нас, для наших ртов. Вы нас не видите. Мы только тени. Но мы всегда рядом. Мы внутри вас. Вы живёте неправильно. Вы холодны, как лёд, и неподвижны, как камни. Вас мало. Наши рты недовольны. Мы голодаем. Мы научим вас жить по-другому, правильно жить. Много-много вас будет, чтоб правильно жить. Мы даём вам свой ум, могучий и вечный, он скоро научит вас правильно жить, научит владычествовать и плодиться. Плодиться для нас. Для тех, кто живёт внутри вас, и чьи тени витают над вами. Так будет. Так есть».

Колется синее небо, грохочет. Посыпался снег. Льды засверкали. Это всё сон. Огонёк знает, что сон. Но необычный. Такой сон, который важнее не-сна. Который главенствует над не-сном. Она это знает и хочет спросить у тех теней, последнее хочет спросить, но не может уже, потому что их нет. И она тоже не помнит, что хочет спросить.

Капает кровь на волосатую грудь. И волосатые руки в крови. И чужое лицо с широкими скулами, с большим сплюснутым носом. Мрачное это лицо. Что-то хочет сказать. Как раз про неё. Про них всех. Она знает слова. Она будто их помнит. Да, падёт падающее. Да, расколется небо. Над её головой раскололось. Над их головами. Да, будут слабыми. Да… Что ещё?..

Ничего больше нет. Всё утихло. Одна только слабость. Слабость осталась. Грустно ей. Очень грустно. Печально. Хрумкает что-то. Хрумкает, чавкает. Где-то едят. Далеко-далеко или близко… Она тоже хотела бы есть. Ей надо проснуться, чтобы поесть. Ей надо, наверное, надо.

Нет, спит. Другой теперь сон. Обычный, простой. Невзрачный совсем. Туманы какие-то, серость. В этих туманах она и живёт. Плутает душа, чего-то разыскивает. Тщетны все поиски. Только туман. Один лишь туман. Непроницаемый вечный туман.

Смутная тень где-то мечется. Где-то в тумане. Эта смутная тень что-то шепчет знакомым вкрадчивым голосом. Прямо ей в уши.

Знакомый голос, привычный. Не страшный как будто. «Да» сказать просит. Тогда получит.

Она верит голосу. Кому ещё верить… Кому верить одной? Порушилось всё. Всё, что было. Исчезло. Нет никого.

Этот хоть рядом. Рядом всегда. Не уйдёт, вкрадчивый, не оставит. Верёвкой связаны. Жилой.

Согласна она. Чего там? Согласна. Всё равно погибать. Нету выхода. Да, согласна. Кому ещё верить? Некому больше. Исчезли другие. Исчезли. Ушли.

Согласна. Пусть будет.

****

Саблезуб соскочил с камня и приблизился к добыче. Запах двуногого ещё не растаял, и огромный полосатый лев недовольно фыркнул. Никто не любит воров, ни один зверь, Саблезуб не любил тоже, но теперь от двуногого вора остался лишь слабый запах, который почти ни о чём уже не напоминал. Лев не живёт прошлым, лев существует сейчас. Сейчас перед ним громоздилась добыча, большая добыча, и он, как законный хозяин, оторвал от неё кусок мяса и, склонив голову набок, начал жевать.

За одним куском последовал другой, потом ещё один, потом ещё. А потом саблезубу захотелось пить.

Он пошёл между скал, затем повернул и почти сразу наткнулся на след гиены. Он снова недовольно фыркнул, но и только. Гиена как будто не покушалась на его добычу, а раз так, то и злиться большого повода не было. Скорее, саблезубу стало любопытно: если гиена не покушается на его добычу, тогда на что она покушается? Старый лев давно знал, что гиены просто так не бродят. Он даже повернулся было по её следу и, внюхиваясь, сделал пару шагов в том направлении, но потом всё же вспомнил, что хочет пить. Значит, ему нужно было идти обратно. Как раз туда, откуда гиена пришла, а не туда, куда воровка направлялась. Саблезуб как будто чуть-чуть заколебался, остановился на месте и стал поглядывать то туда, то сюда. Потом фыркнул ещё раз, словно выражая презрение отринутому следу, и направился прямиком к воде.

До воды было недалеко, Саблезуб быстро напился – оказалось, что большой жажды он не испытывал, так, всего несколько глотков. Напившись, он снова вспомнил о гиене и хотел было вновь отыскать её след, нюхнул пару раз, но ничего не почуял и успокоился. Ему стало лень, до всего лень, он просто слегка отошёл от воды и, как только заметил подходящее местечко без острых камней, то сразу же лёг.

Все львы любят спать, с большими клыками и с малыми, полосатые и без полос. А если не нужно особенно прятаться, ежели нет нужды кого-то остерегаться и если, к тому же, желудок полон – тогда любой лев почти наверняка станет спать. Если только не чуёт запах готовой к любви подруги. Саблезуб не чуял никаких запахов, кроме гари и серы, потому быстро уснул. Почти мгновенно, едва только прикрыл веки.

Саблезубу приснилась гиена и ещё приснился двуногий. Не просто двуногий, а старый шаман. Во сне саблезуб прекрасно знал, что такое старый шаман и ничему не удивлялся.

Они как будто танцевали. Втроём танцевали какой-то непостижимый танец, а в центре этого танца, как в водовороте, навстречу им танцевал весь остальной мир. Остальной мир был угрюмым, не улыбался, ничего нельзя было там разглядеть, только, как будто, досаду. Саблезуб знал, что такое досада. Он вообще знал всё. Почему-то досада была на двух ногах и с длинными волосами на голове. В её волосах что-то путалось странное. Но саблезубу вскоре надоело знать всё, и тогда он сразу проснулся.

По тёмному небу плыли бесконечные дымы, ниже вздымались хмурые скалы, ещё ниже сырая земля пахла старой гарью. Недавно горела вся эта земля, и саблезуб вспомнил, как это было. Как он метался среди языков пламени, как забрался в пещеру, как зализывал ожоги.

Саблезуб повернул голову назад. Сзади скалы расступались, земля шла под уклон, и можно было видеть далеко-далеко. И далеко-далеко, у самого небосклона, всё ещё полыхало огромное красное зарево. Совсем такое, как ещё недавно было и здесь. Или даже много больше. Много-много больше.

Ничего хорошего не проявилось в окружающем мире, ничего нового не было – и саблезуб опять начал дремать. Едва он сомкнул веки, как сразу же явились прежние знакомцы: гиена, старый шаман и ещё один двуногий. Он давно уже знал их всех, и они тоже знали его. Что-то они от него хотели, от дремлющего, и что-то он им отдал. Быстро отдал и совсем не сопротивлялся. Двуногие тотчас исчезли, а гиена осталась. Гиена как будто в изумлении глядела на него, её смешная морда совсем вытянулась и стала похоже на что-то другое. Он знал точно, на что похожа морда гиены, но это знание было как-то само по себе и совсем не стремилось с ним общаться.

Саблезуб раскрыл глаза. Прямо над ним что-то блеснуло, и он резко поднял голову вверх. Между дымами показался просвет, и в том просвете сияло солнце. Сияло не так, как раньше, – и всё равно так, по-прежнему. Саблезуб мгновенно вскочил на лапы и радостно зарычал, приветствуя вернувшееся светило. Возможно, он зарычал слишком громко; дымы услышали его рёв прежде солнца и тут же наглухо сомкнулись, спрятав светило обратно за чёрную пелену. Саблезуб зарычал ещё громче; теперь он уже не приветствовал, теперь он грозил чёрным дымам, скалил на них свои огромные клыки, но дымы ничуть не боялись. Саблезуб наконец понял это и успокоился.

Успокоившись, он вспомнил ещё кое-что. Вспомнил гиену. Её следы он недавно обнюхивал, её странную морду видел во сне. Теперь ему захотелось увидеть эту морду наяву. Просто захотелось увидеть, и он пошёл.

Однако гиенин след куда-то затерялся. Саблезуб тщательно обнюхал землю и камни, потом принюхался к ветерку – но запах гиены будто растаял. Будто остался во сне. Зато вскоре он нашёл след двуногого. Двуногий шёл с его добычей, с кусочком его добычи – и запах этого кусочка тут же вызвал гнев саблезуба. Он забыл про гиену и про двуногого тоже забыл. Его добыча валялась за скалами, его добычу никто не защищал. Любой мог позариться и украсть. Любой! Саблезуб сердито зарычал и быстрым шагом направился к скальному проходу. Он возвращался к добыче.

И тут опять блеснуло солнце. Блеснуло прямо в глаза – и саблезуб едва не упал от неожиданности. Так ему показалось, что он мог упасть, хотя на четырёх лапах трудно упасть. Но внутри у огромного льва всё же что-то упало, что-то мрачное, угрюмое и злое. Упало и исчезло. Лев почувствовал радость. Большую радость. Такую большую, что забыл обо всём остальном. О том, кто он такой и куда он идёт. Будто весёлый котёнок, побежал в направлении солнца. Ближе, как можно ближе, вверх по горе и туда, прямо, прямо к нему, чтобы больше не скрылось, чтобы никогда.

Удивительно он бежал. Будто парил над землёй, будто всё ещё сон продолжался, с гиеной, двуногим и тем шаманом. Он отдал двуногому часть добычи, как требовал старый шаман – и теперь старый шаман в ответ отдал ему солнце. Чтоб он хранил его отблески в своих тёплых глазах. Так думал лев – и даже не думал, так чувствовал – и даже не чувствовал, а просто каким-то непостижим безмолвным образом всё это знал. И очень радовался. Солнце больше не пряталось. Все дымы расступились. Все как один.

Глава 15

Его женщина спит под скалой. Сжалась в комочек и еле дышит. Но-А садится рядом и долго глядит на неё. Совсем выбилась из сил.

Огонёк как будто почувствовала его присутствие. Повернулась на другой бок, что-то пробормотала невнятно, даже махнула рукой. Потом вытянула ноги и перекатилась на спину. Неспокойно ей.

«Огонёк совсем выбилась из сил», – думает Но-А. Круги под глазами, лоб в глубоких морщинах, землистое лицо удлинилось, одни только скулы видны. Высохли груди. Высохла вся. Его женщина. Он так хорошо её видит, будто и нет вокруг надоевшего полумрака, будто… просто привык он уже. Привык ко всему. Наверное, так. Обрыдлые сумерки не отступают, а он теперь видит, как лев в темноте, он приспособился. И что-то даже мерещится. Над головой женщины что-то мерещится, словно щупальца… щупальца тьмы. Надоело! Он прикрывает глаза и сразу же видит другое лицо. Совсем не такое. Круглые щёки румяны, как маковый цвет. В озорных глазах резвятся огоньки. Улыбается это лицо, ему улыбается. Но-А громко вздыхает. И сразу же окунается в привычную полутьму. В которой спит Огонёк. Для которой он принёс мясо.

«Дух так решил: быть ему здесь», – думает Но-А. Его женщина – вот, под скалой. Волосы растрепались, разметались, как будто шевелятся сами по себе. Как будто тьма перебирает. «Кто перебирает те волосы?» - опять вздыхает Но-А. Может быть, смерть перебирает; может быть, перебрала. Ничего он не знает. Тщетно вздыхать. Его женщина – тут. Всё уже решено.

Его женщина молча открыла глаза. Исподтишка глядит на него. Он почувствовал этот взгляд, но чуть-чуть притворяется, будто не видит – может быть, она снова заснёт… Нет, Огонёк спать не хочет, глядит на него. Тогда и он поворачивает лицо к ней.

– Здесь для женщины мясо, – в его руке мясо, последний кусочек, совсем небольшой, зато сильный, женщине нужно съесть тоже.

Женщина будто не слышит его. О своём думает.

– Странный сон привиделся. Словно вещий, – со вздохом говорит Огонёк.

«Сон?» – Но-А встрепенулся. Нет, сначала женщине нужно съесть мясо. Это самое главное. Потом расскажет про сон. Хотя, Но-А и так ясно, что сон – плохой. Хватит уже им плохого и без того.

– Съешь мясо, женщина, – повторяет Но-А. Его повтор как приказ, Огоньку некуда деться, но она совсем не рада. Как будто не голодна. Как будто всё ей уже безразлично. Нехотя приподнялась, мясо взяла, стала нюхать… Нюхает, нюхает, словно гиена. Глаза Но-А совсем сердиты, рот яростно сжался, но женщина как будто и не замечает его гнева. Темно.

– Сырое… – Огонёк вдруг глядит Но-А прямо в глаза. – Что, опять человечина?..

Но-А уже открыто сердится, чуть не кричит: «Женщина, ешь! Мясо Силы». Она еле слышно усмехается: «Ага, человечина», – и Но-А вдруг в ярости готов ударить, прямо по губам – но она уже поднесла к губам мясо, он не успел… Она кусает мясо, спокойно кусает, но потом жуёт быстро, едва не давится, сразу глотает.

– Медленно жуй! Мясо Силы, – Но-А ещё не остыл в своём гневе, но уже поздно сердиться. Съедено мясо. Проглочено. Всё проглотила. За живот держится. Будто тошнит. Глупая женщина. Глупая… Но – его. Другой нет. Двое остались они, последние двое. Им нужно идти.

Тёмное небо, сырая земля, скалы и бесконечные камни. Но-А не может сказать, куда они направляются, но Огонёк и не спрашивает, хмуро молчит позади. Но-А опять оглядывается на неё, и… в темноте блеснули глаза, два пригашенных огонька – огоньки следят за Огоньком, – Но-А как будто усмехается про себя, но… но ему вдруг вспомнилась Подруга… Волчица за ними следит… Тень волчицы… Но-А останавливается. Остановилась и Огонёк. Не спрашивает, почему остановка, просто ждёт.

Глаза больше не светятся в темноте, как Но-А не приглядывается, ничего больше не увидеть. Надо идти. Идти дальше. Куда-то идти. Сила выведет туда, где будет лучше. Где солнце, где пища, где свет. Ещё Но-А подумал «где люди», – но эта мысль его испугала. Какие люди? Всегда можно предугадать, как поведёт себя лев и как поведёт себя мамонт. Но как поведут себя люди? Кто они будут: друзья или враги? Какие люди могли остаться? Могли ли вообще? Вода всё изменила, нет ни солнца, ни звёзд, потому Но-А совсем не знает, на чьей земле они сейчас оказались. Он хочет надеяться, что где-то в стране Горных братьев, на самом краю – хорошо бы, чтоб так, но кто знает… Даже если и так, если это земля Горных братьев – кого ещё занесло на эту землю так, как занесло их? Последняя это земля или нет? Много, много вопросов. Кто остался из племени: Пёстрый Фазан, Маковый Лепесток, кто? И где они, если остались, где хоть один? Хоть одна?.. Задумавшись, Но-А опять останавливается, на этот раз неожиданно для своей спутницы, Огонёк на него натолкнулась и сбила все мысли.

– Но-А хочет сделать привал? Огонёк устала.

– Женщина, надо идти…

Нет, Огонёк уже села на землю, не слушает. Не пойдёт она дальше, покуда не отдохнёт. Но-А, посмотрев на неё, тоже садится.

И опять будто что-то мелькнуло. Когда он садился, краешком глаза заметил. Зверь какой-то следит, хитрый зверь, тут же глаза потупил – и всё, нету того, не углядишь. «Лук нужно сделать поскорее, – думает Но-А. – Такой же, как был, чтоб не хуже». Но здесь только камни. Впрочем, Но-А не волнуется. Зверь не станет сейчас нападать, раз до сих пор не напал. Видно, не слишком тот сильный. Видно, ждёт, когда кто-то умрёт из людей. Не дождётся, гиена, – Но-А вдруг даже грозит кулаком в темноту – не дождётся!

Огонёк с испугом глядит на него, не понимает: кому он грозит? – Темноте. Пусть уходит. Но-А ничуть не волнуется: Сила их поведёт, знак был ясный, никто им не страшен, пока Сила с ними. И тот Провожатый – пускай провожает. Они дальше пойдут. Но… «Женщина не рассказала ещё про свой сон», – вдруг спохватывается Но-А. Он готов теперь её выслушать. Может и вправду сон вещий и что-нибудь скажет про Путь. Про их Путь.

Но уста женщины на замке. Огонёк отворачивается от Но-А и даже как будто пятится прочь. Но-А в недоумении. Вот привстала, делает шаг и… прорвало. Женщине плохо. Блюёт. Мясом Силы блюёт… Но-А в полной растерянности. Как так может быть? Мясом Силы блюёт?.. Женщина отвергает Силу, Сила отвергается от женщины. Плохо. Совсем теперь плохо. И ничего ему не поделать.

А вдали рычит лев… Тот самый лев. Но-А страшно. Тот самый лев сразу узнал. Женщина осквернила добычу великого льва. Великий лев сердится. Несдобровать теперь им.

Но покуда тот лев далеко. Но-А уже встал, уже схватил женщину за руку. Прочь от этого места, отсюда прочь и скорее.

Сзади что-то блеснуло, будто молния вспыхнула. Снова лев заревел. Духи сердятся. На Но-А, нерадивого, на его женщину. Но-А идёт так быстро, как только может. Как только может поспевать за ним женщина. Нерадивая женщина. Нерадивая. Но его.

Сзади блистает. Им по пятам ярость духов блистает. И ярость льва тоже. «Не оборачиваться!» – кричит Но-А женщине. Бегут они двое. Как могут, бегут.

****

По её следам шёл двуногий. Возвращался назад. К своей двуногой.

Бесёнок заторопилась. Не то чтобы она спешила напасть – нет, скорее разведать, просто спокойно разведать. Так мало теперь оставалось живых – гиену тянуло к живым. Не как к добыче, а как к живым.

Между чёрными дымами несколько раз блеснуло красное, как ягоды рябины, солнце. Гиена каждый раз останавливалась и глядело, покуда то опять не исчезало. Быстро оно исчезало. Блеснуло рябиной – и нет. Как и самой рябины нет. Красной, сочной. Зато двуногие были. Живые пока что. Одна спала впереди, другой приближался сзади. Быстро приближался. Нёс своей подруге кусочек мяса. Так озабоченно нёс, что, как будто ничего не замечал. Но гиена всё равно зашла за большую скалу и оказалась в тени. На мгновение она заколебалась: не вернуться ли туда, где снова может взблеснуть солнце, не посмотреть ли ещё?.. Потом решила посмотреть сначала на двуногую. Та была ближе, чем солнце. Гораздо ближе.

Двуногая спала. Двуногой снилось что-то беспокойное и плохое – гиена сразу почувствовала этот сон и ей самой стало плохо, ей захотелось бежать, просто-напросто бежать, далеко-далеко – и она даже отступила немного назад, но всё же остановилась. Она не могла оторвать своего чуткого взгляда от головы двуногой. Над головой двуногой метались длинные тени, они трепетали как ветки старого сухого дуба перед сильной грозой, но они не только трепетали: тени-ветки как будто понемногу поедали другую, округлую, тень. Тень двуногой. Гиене стало совсем страшно, она уже была готова со всех четырёх лап броситься прочь – но там, куда она собиралась броситься прочь, там отчётливо приближался двуногий, гиена его прозевала, покуда следила за женщиной – потому теперь вжалась в землю и замерла, не дыша.

Двуногий прошагал мимо, всего в нескольких шагах от гиены, и не заметил. Ничего не заметил. Спешил к своей спутнице.

Теперь гиене стало спокойнее. Первый мимолётный страх прошёл – не хотелось ей больше бежать. Ничего ей толком не хотелось. Разве что побыть ещё, побыть подольше рядом с последними живыми. Самыми последними.

Двуногий закрыл своей спиной спутницу от взора гиены, и теперь та не видела больше длинных теней. Сначала не видела, поначалу ей так показалось, но потом… потом она всё же заметила схожие тени и над головою двуногого, просто те не так сильно метались. Те только принюхивались, но не поедали. Гиена тоже принюхалась, очень тщательно принюхалась, однако тени совершенно не пахли. Как им и положено. Зато пахло мясом, в руке у двуногого было мясо от львиной добычи; гиена тут же вспомнила льва – и ей опять стало страшно. Она в испуге оглянулась. Где-то там, позади, там был свирепый лев. А впереди были тени, метавшиеся над двуногими. Сзади – лев, впереди – тени. Посередине – она. Гиене вдруг вспомнилось, что чёрные дымы, поглощавшие солнце, тоже были как тени. Большие тени. Самые важные тени. Самые страшные. Странное чувство объяло гиену. Сначала что-то сильно закружилось у неё в голове, какие-то смутные образы будто пошли в хоровод, гиена видела раньше хоровод у двуногих, но теперь это всё происходило у неё в голове. И даже не в голове, даже где-то вовне, перед нею совсем другой. Темнота там устала, было много воды, и скала высоко над водой. Она прыгнула со скалы и как будто летела, долго-долго летела до чёрной воды. Дух захватило, свистело в ушах – зато она знала. Всё-всё чётко знала. Про тени, про льва, про двуногого, про двуногую, про шамана из сна – всё она знала про этих. Снова вела хоровод. С ними со всеми был у неё хоровод. Они вместе кружились один за другим, а посреди, в центре круга, меж ними метались тени. Эти тени дразнились и корчили рожицы. Бесёнок сердилась на них, очень сильно сердилась, а они только радовались её злости. И тогда она вдруг успокоилась. И тотчас же всё исчезло. Потому что двуногий глядел на неё. Тот двуногий с мясом льва в руке обернулся – и гиена мгновенно потупила взор, уткнулась глазами в землю, только уши бдительно слушали. Но двуногий не двинулся к ней, не заметил. Наоборот, отвернулся. Гиена почувствовала, что отвернулся, и оторвала морду от земли.

Двуногий глядел теперь на свою спутницу. Что-то прорычал. Предложил мясо. Двуногий принёс поесть своей спутнице, как детёнышу – но та совсем не выглядела детёнышем. Гиена почувствовала, что сама не прочь бы поесть, и обернулась назад. Там, вдали, было мясо, огромная туша, но там же был лев, даже ближе, чем мясо, потому что слабый запах льва гиена быстро уловила, и ей тут же стало не по себе. Ей захотелось бежать, однако что-то ей подсказало, что двуногие тоже сейчас побегут – и она сможет бежать вслед за ними.

Так и случилось. Двуногие встали и быстро пошли. Не побежали, но быстро пошли. Двуногий был зол на двуногую и тащил ту за собой. Двуногой не понравилось мясо, гиена услышала, как сердито урчит у той в животе – лучше бы это мясо досталось гиене, у Бесёнка даже капнула слюнка из пасти, но гиены не умеют сожалеть, слюнка капнула и тут же забылась. Зато оглянулся двуногий. На неё оглянулся, на гиену, а не на свою спутницу. Явно тот подозревал слежку. Но гиена мгновенно остановилась, потупила взор и бесшумно легла. У двуногого не такие глаза, не такой нюх и не такой слух, как у Бесёнка: поглядел в темноту и отстал, ничего не смог распознать. Гиена каким-то образом знала, что не смог распознать. Да и спутница отвлекла. Спутница двуногого села на землю, и тот тоже нехотя сел вслед за ней. Устали двуногие. Хилые создания.

Двуногий сердито взглянул на свою спутницу, как будто хотел зарычать, потом действительно прорычал по-человечьи, но гиена не успела разобрать, в чём там было дело. Двуногая неожиданно вскочила и выблюнула недавнюю еду. То самое мясо, украденное у льва. Гиена узнала запах. И даже сам лев как будто узнал. Вдруг зарычал вдалеке. Двуногие страшно перепугались. Хотя лев рычал не на них, лев вовсе не злился – но двуногие не всегда понимают даже свой собственный рык. Они в панике побежали прочь, побежали столь резво для двуногих, что гиене тоже стало немного страшно от их поспешного бегства. Вдруг она упустила чего-то? Но Бесёнок осталась на месте. Лев рычал не на двуногих. Гиена не так хорошо разбирается, когда рычат люди; но когда рычат львы, она всегда знает, что к чему. Льву не было дела до этих событий, лев был занят другим, а его мясо, остаток добычи, побывавшее в желудке двуногой, лежало теперь бесхозное на земле. Недолго, конечно, лежало. Гиена уже подобралась. Быстро обнюхала слегка расплывшееся мясо и так же быстро всё подобрала. Собрала в свою могучую пасть и в один присест проглотила.

И опять вдалеке заревел лев. Вздрогнула гиена, чуть не подавилась. Однако не на неё ревел лев. Огромный зверь радовался. Сильно радовался. Гиене тоже стало вдруг радостно.

Солнце светило на небе. Светило как прежде. Почти как прежде. Небо было другим, чёрно-полосатым – но всё же таким же. И солнце было другим, даже лучшим – не палящим, а вкусного цвета, рябиново-красного. И жизнь казалась такой же. Вкусной как раньше. Живые остались, чтоб жить. Гиена осталась. И лев. И двуногие. Всё продолжалось на этих угодьях. Жизнь продолжалась.

Гиена завыла. Захохотала. Её вой как хохот, двуногим кажется хохотом, двуногим и многим другим. Гиена ведь знает цену всему. Настоящую цену. И эта цена выражается хохотом. Громким протяжным хохотом. Больше ничем.

А солнце опять укрылось в дымах. И радость гиены укрылась. Чтобы жить, нужно есть. Много есть, вволю. Гиена стала принюхиваться. А потом побежала. Гиений путь незатейлив: к добыче. К добыче, к добыче, всегда к добыче. Потому что так было, так есть и так будет.

****

Маковый Лепесток видит солнце. Яркое-яркое солнце. Ласковый свет манит её, ласковый свет такой добрый, такой прекрасный – это не выразить, даже песней не выразить, но ей хочется петь, нестерпимо хочется петь и танцевать. Музыка льётся, великолепная чистая музыка, и она… она лепесток на весеннем ветру под ласковым солнцем: кружится, кружится, а музыка льётся, солнце сияет – так радостно ей, невыразимо радостно, ну нестерпимо уже – и она просыпается.

Солнце действительно есть. Первое, что она видит, раскрыв глаза, это мутно-багровое солнце посреди чёрных дымов. Солнце вернулось и с трудом пробивается к ней, лежащей на плоту.

Она поднимается. Отец рядом лежит, не шевелится, но пока ещё жив, одного взгляда достаточно – она знает, что жив, но надолго ли?.. Маковый Лепесток вздыхает. Плохо отцу. Без сознания он. Даже солнце не в радости, стало мигать. Маковый Лепесток переводит взгляд на солнце – но поздно, то уже совсем скрылось, ушло за дымы. Маковый Лепесток в расстройстве упрямо глядит в чёрное небо, вот уже все глаза проглядела – и тщетно, только дымы там видны. Но ведь было же солнце. Значит, вернётся ещё. Надо ждать. Она отворачивается, и её ноги внезапно подкашиваются. Она молча падает на плот, на колени; с её уст готов сорваться крик,.. готов, но не может – пересохло во рту, только невнятный хрип получается. Там, куда она смотрит – там земля. Плот прибило к земле. Маковый Лепесток глядит во все глаза: много-много земли, камни, скалы, вздымающаяся гора – и тишина, пронзительная тишина. Даже воды позади не плещут.

Маковый Лепесток тянется к лежащему отцу, хватает его за плечо, тормошит. Отец должен увидеть, поскорее увидеть. Пускай порадуется вместе с нею, скорее пусть порадуется. Но не хочет отец, видно, радоваться. Не отзывается. Без сознания он. Улетела душа. Беспризорное тело обмякло – и нет тому дела ни до чего. Закрыты глаза, и уши не слышат.

Маковый Лепесток не сдаётся. Тащит отца прочь с плота, волоком тащит на землю. Тяжёлый отец. Тяжёлый. А она слабая. Долго не может осилить, но всё ж таки вытащила и сама рядом упала, чтоб отдохнуть.

Удивительно, земля совсем мягкая. Как постель из шкур. От неё веет приятным теплом. Но Маковый Лепесток несколько раз подряд чихает. Земля покрыта пеплом. Пепел ещё не остыл. Пепла так много, что до настоящей земли, наверное, и не разгрести. Маковый Лепесток как будто хочет разгрести, но опять начинает чихать и успокаивается. На тёплом лежать так приятно, так мягко, так… что-то медленно уходит от неё, душа вдруг уходит, опять сон свалился, забвение тёмное: померкло всё и забылось. Всё-всё.

Нет, опять свет появляется. Ласковый свет. Удивительный он, этот свет. Как живой. Вправду, живой. Говорит ей как будто. Сам Свет говорит!

Она понимает. Без слов понимает. Вернуться должна. Женщиной стать. Детей нарожать. Много детей. Красивых, прекрасных детей – как этот свет, таких светлых, частички Его. И она знает, что сделает. Знает!

Рассеялся свет. Куда-то тихонько исчез. Опять теперь пепел. Мягкий пепел. Тёплый и мягкий. Прах от старого мира. Постель из тёплого праха.

Маковый Лепесток выставляет руки вперёд и приподнимается на локтях. Её взгляд скользит по склону горы, выше и выше сквозь полумрак – ничего там не видно, ничего нового, ничего нет. Но она всё же встаёт и, пошатываясь как пьяная, делает несколько шагов. Как будто ей надо идти. Но куда?.. Остановилась. Про отца вспомнила, оглянулась.

Лежит отец ничком. Лежит как лежал. В себя не приходит.

Она возвращается, хватает отца за руку и пробует тянуть. По земле, по пеплу, подальше от воды. Но земля взбегает вверх, а тянуть вверх очень трудно. Не может она. Сил не хватает. Отпустила отца. Рядом села. Глядит. Нерадостен взгляд.

Умереть отец может. Уйти насовсем. Бледный лоб без кровинки, борода спуталась клочьями, веки распухшие, словно в натуге – дочке трудно узнать, ей становится страшно. Как она будет одна? Как она будет?.. Снова отца тормошит, к себе развернула. На спине теперь лежит отец, ноги согнуты, штаны прохудились, порвались во многих местах, и сквозь самую большую прореху зияет мужское достоинство. Сморщилось, сжалось достоинство, как будто прячется. Маковый Лепесток протягивает туда руку, хватает сморщенное, теребит. Вот он, дух сего мира, сморщенный дух. Мать-земля рядом. Готова приять. Она чувствует, что готова приять. Она – женщина, и готова приять. Она гладит достоинство – пусть восстанет. Пусть войдёт семя в неё. Раскроется лоно. Пусть войдёт семя. Готова приять. Маковый Лепесток теперь сжала достоинство и трепетно шепчет в ухо отцу: «Восстань, дух. Опавший, восстань!»

Не восстаёт. Без сознания дух. Отец без сознания. В других мирах витает. И дух его там. Но она – здесь! Здесь она, остаётся, одна остаётся, одна… и без семени. Как может так быть, как она выдержит, зачем, почему?.. Никчемны вопросы, пусты. Как чёрное небо без солнца.

По её щекам текут слёзы. Одна за одной. Уходит отец. Уйдёт навсегда. Оставит одну. Она женщина. Женщина Жизнь. Жизнь её имя. И ей нужно семя. Семя для жизни, для новой жизни, за всех погибших. Пусть даст этот семя, этот мужчина, как дал её матери, пусть так же даст ей! Пускай мир восстанет, вновь возродится. Они возродят. Она это сделает. Пусть только даст семя, пока не ушёл.

Нагнулась Маковый Лепесток, губами прильнула к прорехе, губами ласкает то сморщенное, то последнее, где ещё зиждется дух, может быть, зиждется. Жизнь ласкает его, мать-земля просит, ласково просит, так ласково, как только может. «Семя мне нужно, отец. Семя, мужское»

Капают слёзы. Не слышит отец. Сморщенный его дух. Сморщенный, вялый – не распрямится. Тщетно старается женщина. Ничего не поделать. Ничего не придумать. Нету ей семени, негде ей взять. Не восстановится жизнь. Всё погибло.

Вот и солнце стыдливо глядит сквозь дымы. Красное солнце в крови, обессилено солнце. Тоже вот сморщилось, прячется – спряталось, нет его больше, ушло. Поднимается на ноги женщина, вокруг озирается. Ничего не видать. Ничего. Большие глаза полны слёз, впалые щёки блестят в полутьме, тщетной надеждой блестят, тщетным пламенем. Тронулась женщина рассудком. Вперёд идти хочет. Искать. Любого искать. Любого живого. Хоть льва, хоть медведя. Чтобы принять того семя, чтобы зачать новую жизнь. Потому что так должно женщине. Потому что для этого она здесь. Станет искать. И найдёт. Она будет искать!

Ищет. Идёт. Немного прошла. Голова кружится, голову сжало, и в груди тоже сжало и сердце в тисках, словно медвежья лапа схватила. Нет ей мочи терпеть. Ноги подкашиваются, и полутьма гаснет.

Как будто пришла. Здесь ей и место. Лежит без сознания.

Глава 16

Маковый Лепесток движется между мрачными скалами. Движется быстро. Несётся. Так быстро несётся, что свистит в ушах. И не только свистит. Сами скалы как будто стонут. И серый туман впереди тоже стонет. Всё вокруг стонет. Может быть, Маковый Лепесток и сама стонет, может быть, стенает по ушедшей жизни, которая вся, такая короткая, вдруг побежала навстречу. Мать, отец, брат, подруги, река, Режущий Бивень, плоты – каждый из этих коротким сном пронёсся навстречу, сном внутри сна – и опять только стоны. Плохо здесь. Неприветливо. Невыразимо тоскливо.

Но вдали между скал вдруг блеснул свет. Яркий свет, неземной, невиданный прежде. Сияющий свет. Как будто солнце спустилось с высоких небес и навстречу плывёт. Плывёт и радуется.

Мрачное тотчас же расступилось. Остались позади скалы, туман растворился в сияющем свете. Как будто птицы запели. Как будто травы благоухают. Порхают бабочки, пчёлы жужжат, совсем не так жужжат, как слышала раньше Маковый Лепесток. По-другому жужжат. Будто на флейтах играют. На флейтах и гуслях. Чудесная музыка.

Кто-то направляется навстречу. Будто облаком светлым укутан, сияет. Это мать её встречает, её мать, молодая, красивая. Стройная. Улыбается. Приблизилась, руки протягивает, обнять хочет. «Здравствуй, – говорит. – Пошли!»

Материнские руки никак не дотянутся. Маковый Лепесток как будто хочет, чтоб дотянулись, как будто желает последовать; но, видимо, желает не так, не достаточно так. Она знает, где сейчас находится, знает, куда нужно последовать. Это преддверие Страны Предков. Через луг им пройти, и там будет река. Через реку их переправят, а дальше встретит Свет, тот самый ласковый свет, так прекрасно сияющий. Маковый Лепесток как будто хочет туда, очень хочет – но ведь навстречу матери так и не сдвинулась. Чуть-чуть только подвинуться надо, материнские объятия принять – но не делает этого. В сторону почему-то глядит. Ещё там двое движутся. Один впереди. Мальчик кудрявый. Сияющий мальчик, прекрасный, настолько прекрасный, что всё позабылось. Мать встречающая, Свет, река – ничего больше не видит Маковый Лепесток, только мальчика кудрявого. Знает она его. Узнаёт. И он её знает, он ей улыбается, голубые глаза чище летнего неба.

– Здравствуй, – говорит мальчик. – Рано пришла.

Маковый Лепесток хочет ответить, хочет сказать, что соскучилась по нему, очень соскучилась. По нему, и по второму, по тому, что за ним, по младшенькому тоже соскучилась, потому невтерпёж ей, потому и пришла в это прекрасное место. Там ведь плохо, откуда пришла. Так она хочет сказать, но слова не слышны. Сияющий мальчик понимает её и без слов. Всё понимает. Его улыбка становится грустной.

– Надо вернуться, – говорит мальчик. – Сами скоро к тебе придём. Только вернись.

Маковый Лепесток будто плачет, будто слёзы текут по щекам. Так не хочется ей расставаться, так понравилось тут. Но её первенец уже машет рукой на прощание, и младшенький тоже машет, младшенького она даже не успела как следует разглядеть, потому что ветер подул, вихрь пожухлые листья кружит, листья и пепел – нет, уже один только пепел, противный, и серый свистящий туман. Ветер назад несёт. Быстро-быстро несёт меж чёрных тесных скал. Сейчас о землю швырнёт, сейчас будет больно – зажмурилась Маковый Лепесток, крепко зажмурилась – бах, швырнуло. Заколыхалось что-то вокруг, и внутри и снаружи заколыхалось, помутнело и стихло. Стремительно стихло. Никакой боли нет. Одна тишина. Гнетущая тишина.

В тишине гудит ветер. Странно, рывками гудит. Туда-сюда носится. Маковый Лепесток как будто хочет раскрыть глаза, но этот ветер её смущает. Чего он так носится? Что случилось?

Между тем ветер стихает. Понемногу стихает. Больше не носится. Просто дышит. Как человек, дышит. Как усталый человек.

Маковый Лепесток рывком раскрывает глаза. Рядом с ней тяжело дышит отец.

Маковый Лепесток приподнимается. Глаза у отца тоже раскрыты, вперились в небо. Его взгляд так пристален, так сосредоточен, что Маковый Лепесток тоже смотрит туда.

Солнце заходит. На закате дымы поредели – и там, где-то над водой, всё залито красным, морковно-красным. Чёрные вихрящиеся струи наплывают на красное с правого бока, проходят и исчезают. Справа налево идут, так неправильно, даже Маковый Лепесток это знает, что дымы посылают им плохой знак, но… главное, солнце, оно – это главное, а дымы… плохой знак, может, как раз для них самих, для дымов – исчезнут дымы, хватит уже, надоели. «Надоели, очень они надоели», – думает Маковый Лепесток и последнее слово произносит вслух: «Надоели», – голос у неё слабый, сама себя еле услышала, будто со стороны. Она поворачивается обратно к отцу.

У отца пустые глаза. Ничего нет в тех глазах, ей так кажется, ничего нет – и Маковый Лепесток сразу же ощущает в груди щемящую тоску. У отца наверняка такая же. Наверняка.

Маковый Лепесток поднимается. На ней грязная накидка из летних шкур до колен, без рукавов, шерсть свалялась комками, сбоку вообще прохудилась насквозь. Накидку нетрудно снять, Маковый Лепесток похудела, одежда висит как мешок и снимается быстро. Маковый Лепесток роняет одежду на пепел и предстаёт перед отцом голая.

– Женщина перед тобой. Женщина Жизнь. Возьми эту женщину. Дай ей семя. Пусть мир возродится.

У отца испуганные глаза, были пустые, теперь испуганные, он даже пятится от женщины, на спине пятится, как змея, как двуногий змей, отползает, но Маковый Лепесток наступает: настигла и села поверх – прямо на причинное место, туда, где зияет прореха.

Отец вовсе прикрыл глаза, ещё и руками в придачу заслонился, не хочет видеть её, сумасшедшую, не желает – и сквозь прореху тоже ничего не торчит, пусто там, кости одни, не откликается мужское на женское, не восстаёт из костей, не хочет откликаться. Не так должно это происходить, не так – Маковый Лепесток и сама вдруг отчётливо понимает: не так. Нету жара меж ними, нет даже искры. Не будет огня. Никак не будет.

Она встаёт с отца и возвращается за одеждой, надевает обратно. Её сердце всё ещё сильно бьётся, но не так, чтобы слишком уж сильно, не так. Опять подступила тоска. Потемнело в глазах, подогнулись колени, села Маковый Лепесток. Тут же вспомнился тот, другой мир., мальчик сияющий вспомнился. Мальчик, который не может прийти. Который хочет прийти, но не может. Потому что нет семени в этом мире. Потому что иссякло. Больше нет семени. Нигде нет.

Маковый Лепесток глядит на отца. Тот больше не заслоняется, руки убрал, на неё в ответ смотрит, молчит. Впалые щёки, бледный морщинистый лоб, борода – знакомое это лицо, очень знакомое, но… другое. Не то. Маковый Лепесток чувствует, как сильнее забилось сердце в груди. Другое. Не то!

Иное лицо у того мальчика. На отца не похоже. Совсем иное.

На лице Макового Лепестка не спеша проявляется блаженная улыбка. Она вспомнила, на кого был похож тот сияющий мальчик. Неспроста он похож. Неспроста.

Надо ей ждать.

И мир возродится. По-правильному возродится.

Надо только дождаться.

****

Но-А опять ушёл. Молча куда-то ушёл. Наверное, мог догадаться, что она не спала, а просто притворялась. Но не догадался. И она не «проснулась». Она просто не знала, что делать, как «просыпаться», и что сказать. Не знала, что сказать Но-А, как поглядеть на того. Не хотелось ей ничего говорить. И глядеть не хотелось.

Что-то не так. Многое не так. Наверное, всё не так. Непонятно. Что-то в ней надломилось. Что-то пропало. Вкус жизни пропал, - так она думает. Ей не хочется есть, ей не хочется пить, ей не хочется даже глядеть на Но-А, почему-то не хочется, ничего ей не хочется. Ничего!

Так она и лежит. Вроде как дождик закапал, холодный дождик – и дождя она тоже не чувствует, ничего она больше не чувствует, только слышит: кап, кап, кап.

Это всё же не дождь. Это сердце стучит. Тихо стучит, совсем не там, где положено, где-то внутри головы: бум; бум; бум. Не хочет она слушать сердце, и этого не хочет тоже, больно ей слушать, всё больно – забыться бы только скорее, чтоб ничего больше не было, совсем ничего.

Подменили её. Не такая она. Подменили. Ничего старого в ней больше нет, ничего привычного, ничего знакомого. Чужая лежит. Совсем чужая.

Но что-то всё равно есть. Что-то осталось. Что-то бормочет внутри головы. Чужое бормочет. Совсем не её. Она хочет забыться, только забыться; а то… то бормочет. О чём?.. Какая ей разница? Нудное, только мешает забыться, бормочет.

Она видит пустыню. Не чётко видит, а как будто из-под воды. Пески. Жёлтые-жёлтые. И что-то бормочет по-прежнему, что-то в подводных песках её учит. Но у неё нет желания слушать. Пускай себе жужжит.

Вода капает сверху. Быстрее капает. Быстрее, быстрее, водопад настоящий. Вроде как заинтересовалась она водопадом. Вроде как впечатлил своей мощью.

Однако водопад не простой. Тоже не настоящий. Хитрый какой-то. Внутри головы водопад. Вселился, как в чум. Из слов водопад. Из чужих слов, непонятных. В её голове.

«Жить научу».

«Еды станет вдоволь».

«Власть надо всеми приобретёшь».

«Весь мир покоришь, всю землю».

«И воды».

«И небо когда-нибудь тоже».

«И дальше небес».

Кто так говорит? Каких таких «небес»? Какой такой «не-бес»? Чужой это голос. Вкрадчивый, но упрямый. Настырный. Чужой. Не хочет Огонёк его слушать, уши пальцами заткнула – но тщетно. Ещё громче стал голос. Ещё громче звучит. Гулкий, как в пещере.

«Будешь слушать – родишь».

«Слушай, если хочешь родить».

«Одна иначе останешься».

«Так с тобой всегда буду».

Грозит чужой голос. Хочет она родить. От Но-А хочет родить маленького сына. Розовощёкого, слюнявого. Чтоб ручонками дёргал, чтоб грудь искал. И дочку тоже хочет родить. А потом бабушкой стать. Одинокую старость не хочет. Тёплую хочет, со внуками, с заботой и почётом. Больше всего такого хочет. И ради этого на всё готова. И странного духа послушаться тоже готова.

«Тогда молчи. Никому ни гу-гу».

Кому никому? Много, что ли, их здесь? Странный голос какой. Знает ли, о чём говорит?

«Знаю, знаю, молчи! Только слушай и внемли. Никому не рассказывай, никому. Молча делай».

«А вот возьму и расскажу, – пытается думать в ответ Огонёк. – Но-А расскажу. Он поможет. Изгонит беса».

«Нет, не расскажешь, – противится голос. – Хочешь родить, не расскажешь. Сразу не рассказала, правильно сделала. И теперь не расскажешь. Никакой не бес».

«Но тогда кто ты? – хочет знать Огонёк. – Раз не бес, значит, гений. Представься хотя бы. Раз добрый, представься».

Молчание в ответ. Прячется голос. Заскромничал.

«Ты кто? Отвечай!»

Прячется… Нет, отвечает:

«Я – ты… Ты сама».

«Ты сама». Огонёк не понимает. Как это, «ты сама»? Как это, если голос чужой? Как это? Пусть объяснит!

Вовсе исчез. Совсем исчез. Не объясняет. Вода и вправду капает сверху. Маленький-маленький дождик накрапывает. Холодно стало. Замёрзла Огонёк. Одна тут. Замёрзла.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге