Потенциал
Пролог
Гномы, как известно, редко спорят с реальностью. Реальность у них твёрдая, каменная, местами ржавеет, но всё же поддаётся ковке. С едой — та же история. Если вещь помещалась в рот, могла быть прожеванной и после этого мир продолжал существовать, вещь считалась съедобной. Если мир, наоборот, становился как-то лучше — вещь считалась деликатесом.¹
Поэтому на рынках подгорных городков крыса на палочке была не столько гастрономией, сколько инфраструктурой. У входа в шахты её покупали так же буднично, как люди покупают газеты: чтобы знать, что день начался. Разносчики крыс кричали гортанно, с профессиональной гордостью, выкатывая жаровни, над которыми стоял запах углей, соли, шкворчащего жира и экономического оптимизма.
Экономический оптимизм, если приглядеться, пахнет не так уж приятно. Он пахнет жиром. Гномы добывали жир из особых мест — останков того самого Пятого Слона, который однажды упал на Диск. На жире держались лампы, кузни, семейные ужины и семейные ссоры. На жире держались цены, привычки и уверенность, что завтра будет похоже на вчера. Пока однажды кто-то слишком громко не сказал: «Жир-то дорожает».
Сначала это звучало как шутка. Потом как статистика. А потом как молитва — настойчивая, раздражённая и слегка угрюмая. Разносчики стали добавлять к своим крикам уточнение: «Крыса честная! Жарена на настоящем жире!» И цена у честности была соответствующая. Если честно.
Вольт Светимс остановился у трактирного прилавка, выслушал перечень достоинств крысы, кивнул профессионально — как человек, разбирающийся в съедобном, — и обменял несколько монет на палочку с аппетитно румяной тушкой и место у стола. Крыса была убита, ошкурена и прожарена — как требует культура.²
Трактирчик при шахте назывался «У Тихой Дробилки». Название было иронией: дробилка, располагавшаяся прямо за стеной, умела быть тихой исключительно в те минуты, когда не работала. В остальные — она общалась с посетителями, как старый друг: громко, настойчиво и через стену. На стенах висели таблички с правилами, написанные крупным шрифтом: «НЕ НАСВИСТЫВАТЬ В ТОННЕЛЯХ»; «В ДРОБИЛКУ РУКИ НЕ СУНУТЬ»; и особенно популярная среди старейшин: «ВСЕ ВЕЛИКИЕ ОТКРЫТИЯ УЖЕ СДЕЛАНЫ». Под последней кто-то мелом приписал: «Кроме тех, что ещё нет».
— Жир-то дорожает, — сказал сосед за столом, не поднимая глаз от тарелки с тушёным корневищем. Сосед был гномом, возраст которого можно было примерно оценить по числу вмятин на его каске: более чем много и каждая — воспоминание. — На лампы уходит, на печи уходит, на традиции уходит.
— Традиции — да, прожорливые, — сказал Вольт. — Но жир пахнет так, будто прошлое уже успело подгореть.
Он устроился поудобнее и откусил кусок крысы. Это был правильный кусок: с треском, с соком, с лёгким привкусом угля и исторической неизбежности. И, разумеется, с тем самым, знакомым с детства, тяжёлым, густым ароматом жира, который оседал в бороде и делал мысли вязкими. Мысли, вообще-то, питаются воздухом. Когда их кормят жиром, они становятся вежливыми, ленивыми и предпочитают дремать в углу.
Вольт не любил вежливых мыслей.
Он вытер бороду. Это было автоматическое движение, отточенное веками гномьей культуры: борода — фартук — чистота — снова еда. Фартук у Вольта был шерстяной, как и борода. Шерсть никогда не забывает того, кем она была: шерстью. У неё в характере — цепляться за всё подряд, копить в себе раздражающие мелочи и время от времени выдавать накопленное в виде очень маленьких, но гордых молний.
Щёлк!
Искорка была скромной, почти стыдливой. Она возникла между бородой и фартуком, как маленькое несогласие, и тут же исчезла, как будто кто-то сказал ей «ш-ш-ш, не высовывайся». В этот момент задняя лапка крысы — та самая, за которую Вольт держал палочку — дёрнулась.
Не вся крыса. Вся крыса лежала себе спокойно, отдавшись естественному ходу вещей и Вольту. Но лапка решила, что у неё ещё имеются права. Она дёрнулась коротко, деловито и как-то… осмысленно.
— Свежая, — сказал сосед, по-прежнему не поднимая глаз.
Вольт замер. На секунду дробилка за стеной тоже, казалось, сделала вдох. Он попробовал снова: провёл бородой о фартук, почти осторожно, как если бы пытался уговорить тучку ударить молнией именно сюда, именно сейчас. Кончиком крысиной косточки он коснулся металлической ножки стола, покрытой слоями поколений стёртой краски и чьего-то терпения.
Щёлк!
Дёрг!
— Хм, — сказал Вольт.
Это было важное «хм». В нём помещался целый семинар с дымными трубками и разноцветными диаграммами, только без трубок и диаграмм. В «хм» было: «А если…», «Почему именно так…», «Что, если повторить…», и особенно — тихое, упрямое, неправильное: «Не всё ещё открыто».
Сосед как раз доедал своё корневище и решил продолжить публицистику:
— Говорю же: жир-то дорожает. Скоро будем экономить: лампу — раз в неделю, баню — по праздникам, на бороду — смотреть издалека.
— Дорожает, — мягко отозвался Вольт и снова провёл бородой по фартуку.
Искорка вела себя, как дикий зверёк: если не смотреть — она была. Если смотреть — старалась исчезнуть. Но каждый раз, когда кончик бороды встречался с шерстью фартука, что-то крошечное, синее и заносчивое пробегало между ними, а крысиная лапка салютовала отвечала: «Здесь».
В трактире этого не заметил никто. Во-первых, потому что было темновато и шумно. Во-вторых, потому что все видели — ну что там, крыса дёрнулась, бывает. Еда иногда дёргается. Это означает одобрение повару, и не более.³
Только Вольт перестал жевать.
Он положил палочку, аккуратно вытер пальцы — на этот раз о тряпку, чтоб не заводить лишних щелчков, — и почувствовал бороду. Для гнома борода — не украшение. Это орган чувств, антенна, честь, инструмент и часть биографии. И сейчас она дрожала, зудела, тянулась, будто каждая волосинка хотела стать молнией.
Мысль, вставшая на ноги где-то в глубине его черепа, пахла озоном. Озон — это запах, который делают молнии, когда хотят притвориться свежим воздухом. Мысль была проворной, взъерошенной, как любопытная крыса, и умела прятаться за очевидностями. И она шептала:
«Это не свежесть. Это — сила. Её не видно. Но если её задеть, она кусается лучше любой крысы.»
Где-то в глубине трактира завёлся спор о том, по какой цене в этом сезоне стоит закупать ламповый жир. Аргументы были стандартные: «жир-то дорожает», «наша лампа светит ярче вашей», «всё дорого, кроме соли, но и соль дорожает, потому что её возят на жире». Гномы любили логические круги, поскольку круг — правильная форма для колеса, а колесо — для добычи жира. Всё сходилось.
Кроме одного маленького несоответствия: искра не вписывалась ни в один круг.
Вольт коснулся крысиной лапкой ножки стола в третий раз.
Щёлк! — сказала искра.
Дёрг! — сказала наука.
Он откинулся на спинку стула, слушая, как вокруг гремит дробилка, трещат жаровни, как где-то недалеко уличный разносчик рекламирует «крысу честную, свежую, на настоящем жире!» — и как внутри него начинает работать совершенно другая машина. Не дробилка, нет. Скорее мельница, что молотит идеи. Или кузня, где разогревают мысли, пока они не начнут искрить.
«Если шерсть трётся о шерсть, рождается щелчок, — размышлял он, — и если косточка касается железа, щелчок даёт пинок. Значит, между этими вещами течёт что-то… чего не видно. Оно как жир: тоже везде, тоже дорого, только его ещё никто не разливает в кружки».⁴
Сосед поднял взгляд и вдруг впервые заметил остановившегося Вольта:
— Ты доедать будешь?
— Буду, — рассеянно сказал Вольт и добил крысу, как добивают мысль, которая пытается ускользнуть: решительно.
Потом он расплатился, спрятал палочку (вдруг ещё пригодится — наука не выбрасывает инструменты) и вышел на рынок. Воздух там был гуще, чем в трактире, потому что здесь к запаху угля и жира добавлялся запах торговли, который всегда пахнет одинаково: как надежда, посыпанная солью. Вдоль стен висели лампы, пожиравшие жир с таким чувством долга, что становилось неловко. Гномьи дети, играя, пинали жестянки. Старики, сидя, считали монеты. А над всем этим висела крепкая, как бревно, уверенность: завтра будет так же, только жир подорожает.
Вольт остановился у лавки инструментов и, не торгуясь, купил горсть тонких медных гвоздей и катушку проволоки. Заодно он купил новый шерстяной фартук, потому что наука любит контрольные образцы. На лавке рядом он взял пакет соли — на случай повторения ужина, — и ещё одну крысу. Уже без палочки. Палочка у него была.
— Что строить будешь? — спросил лавочник, прищурившись профессионально.
— Лампочку, — сказал Вольт и сам удивился этому слову, потому что оно возникло прежде вещи. Слова иногда так делают. Сначала приходят, смотрят на тебя хитро, оставляют след, а потом уже ищешь, что бы к ним прикрутить.
— Лампочку? — переспросил лавочник вежливо. — Маленькую лампу? Это которая на жире светит?
— Это которая без жира и не воняет, — сказал Вольт.
Он шёл домой, а в голове у него продолжала работать тихая, упрямая, вредная мысль: «Если юркая искра живёт между шерстинками, почему она не может поселиться между чем-то и чем-то, где ей будет уютно и светло? И если лапка дёргается от пинка, почему бы не заставить дёргаться… ну, хоть что-нибудь полезное? Молоточек? Колокольчик? Мир?»
Старейшины, узнай они об этом, покачали бы головами и ткнули бы пальцем в табличку: «ВСЕ ВЕЛИКИЕ ОТКРЫТИЯ УЖЕ СДЕЛАНЫ».Таблички — вещь, конечно, полезная, они держат стены в тонусе.
Дома Вольт зажёг лампу — жировую, добротную, с коптящим фитилём — и поморщился. Лампа загудела, как если бы у неё были аргументы. Он повесил новый фартук рядом со старым, чтобы не обижать традицию, и аккуратно положил на стол свою добычу: проволоку, гвозди, соль, палочку и крысу. Наука в этот раз началась вместе с потенциальным ужином.
Затем он поднял взгляд и улыбнулся. Это была улыбка человека, который только что обнаружил, что его борода умеет разговаривать. На своём языке. Языке маленьких молний.
В этот вечер в городе под горой никто ещё не знал, что одна крыса, один фартук и один человек, слишком много думающий о запахах, совершили преступление против порядков. Они поставили под сомнение уверенность в том, что завтра будет похоже на вчера.
И, честно говоря, завтра обидеться не успело.
¹ Исключения составляли камни. Хотя, если камень был покрыт съедобным мхом, вопрос становился дискуссионным. И не вспоминайте про гномий хлеб!
² Культура — это когда делаешь привычное так, чтобы предки не пришли разбираться.
³ Некоторые блюда, наоборот, одобряют молчаливо. Обычно потому, что им уже нечем.
⁴ Если бы кто-то немедленно запатентовал «невидимый и дорогой» как товар, история пошла бы другим путём. Но, к счастью для истории, патентных поверенных поблизости не было.
Глава 1. Все уже изобретено до нас.
Вольт уставился на стол. Стол в ответ пахнул углём, жиром и крысой — и это было убедительнее любых слов. На нём лежали проволока, гвозди, мешочек соли и туша крысы, притворяющаяся философом. Всё это уже пробовалось, или было слишком умным, чтобы пробовать снова.
Он почесал бороду. Борода ответила искрой. Искра, как всегда, была намёком: «Ну? Дальше-то что?»
— Борода — не расходник, — буркнул Вольт. — Надо найти замену.
Гном посмотрел на проволоку. Проволока сразу выглядела виновато, как посредник, пойманный на том, что он посредничает. Искра вряд ли обитает там, где только перекладывают ответственность.
Соль… Соль притворялась хорошей идеей. Но соль — такая вещь: если её сыпануть куда-то, то потом её находишь везде. Даже в бороде соседнего гнома. Наука не терпит такого поведения.
Крыса уже пробовала семафорить лапой. Ещё раз — и она решит, что эксперимент ведёт она, а Вольт — её ассистент. А ассистентом мертвой крысы он становиться не собирался.
Вольт, помедлив, сунул руку в мешок. Мешок был мешком картошки, а мешок картошки отличается от всех других тем, что если в него сунуть руку, то достанешь картошку. Это одно из тех простых правил, на которых держится мир.
Он достал клубень. Обычный, землистый, чуть влажный — такой, что можно бросить в суп, если рядом суп, или в голову соседа, если рядом сосед. В любом случае картошка не возражает.
Мысль в голове ехидно подсказала: “Ну вот, еда сама в руках. Камень сухой, металл гордый, а картошка мягкая и терпеливая. Воткни гвоздь. Хуже ведь не станет.”
— Замолчите оба, — сказал Вольт. И картошке, и голосу. — Но… попробуем.
Картошка лежала на столе, и это было абсолютно нормальное состояние для картошки: она веками лежала на столах, в мешках, в погребах, иногда — в супах, и всегда с одинаковым выражением лица, то есть без выражения вовсе, потому что если овощ начинает проявлять эмоции, то это уже не еда, а повод позвать священника.¹
Вольт, однако, смотрел на клубень не как на еду, а как на будущего соучастника эксперимента, и потому держался настороженно. Он достал два медных гвоздя — те самые, которые всегда выглядят так, словно только и ждут, чтобы их воткнули куда-то полезнее, чем в картошку.
Первый гвоздь вошёл в клубень с сухим «хрясь»; второй последовал за ним, и картошка выпустила крошечную влажную слезинку, но не возразила. На этом она исчерпала свою программу активных действий. Картошка вообще редко претендует на роль в сюжете — она готова быть гарниром хоть к мясу, хоть к истории, и делает это одинаково бесстрастно.
Вольт обвил шляпки коротким отрезком проволоки, свободные концы он выгнул навстречу друг другу, оставив между ними пространство ровно на одну надежду и половину здравого смысла.
Он наклонился, подождал, прислушался.
Щёлчка не было.
Ни вспышки, ни треска, ни того маленького чудесного «бзз», которое всегда намекает, что мир только что придумал новую проблему. Только картошка с двумя медными гвоздями.
— Ну? — сказал Вольт.
Картошка промолчала. Это было её лучшее качество.
Он взял крысиную лапку — индикатор, проверенный временем и анатомией, — и аккуратно приложил к концам проволоки. Лапка вела себя так, будто ей платят за бездействие - ни «дёрг», ни намёка на жизнь, ни даже дрожи, как у неопытного ассистента.
«Ну конечно, — прошептала мысль, которая всегда появляется тогда, когда эксперимент больше похож на обед, — два одинаковых гвоздя в супе, что ты хочешь. Если хочешь искру — придай разнообразия.»
— Дойду и до тебя, железо, — буркнул Вольт.
Картошка лежала, гвозди торчали, лапка обиженно молчала, проволока делала вид, что просто проволока. Всё в комнате вело себя именно так, как положено. И именно поэтому не происходило абсолютно ничего.
Вольт выдохнул и потянулся к коробке с железным барахлом. Настоящая гномья коробка: в ней всегда можно найти именно то, чего не ищешь, и никогда — то, что нужно. Но железные гвозди были там. Железные гвозди всегда есть. Они как родственники: появляются вовремя, даже если не звали.
Он достал один. Железо было тёмным, тяжёлым, с ржавчиной, которая смотрела на Вольта укоризненно, как будто хотела напомнить: «Ты слишком долго оставлял меня без дела».²
— Ладно, посмотрим, кто из вас упрямее, — сказал он и выдернул из картошки один медный гвоздь.
Картошка издала влажный звук, которого не услышал бы ни один поэт, но любой кулинар сразу бы понял: «В суп годится». Вольт вонзил железный гвоздь на его место, и картошка снова всхлипнула — теперь уже так, как будто её втянули в спор, где она предпочла бы быть наблюдателем.
Он снова намотал проволоку, на этот раз так тщательно, что пальцы стали пахнуть медью и потом. Свободные концы развёл, поднёс к ним крысиную лапку.
Лапка сначала лежала спокойно, как будто собиралась объявить забастовку. Потом вдруг — дёрг! Маленький, но очень выразительный, такой дёрг, каким обычно дёргают плечом гномы, услышав цену на жир.
Вольт отпрянул. Потом осторожно снова подвёл лапку. Ещё один дёрг — резкий, сердитый.
Он почувствовал, как по спине пробежал вполне материальный холодок, который приходит, когда понимаешь: «Да, что-то работает, но чёрт побери, почему именно так?»
Картошка, как и прежде, промолчала. Но молчала она уже по-другому. Если до этого это было молчание, которым овощи объясняют своё равнодушие к миру, то теперь оно стало молчанием свидетеля: «Я ничего не знаю, я здесь случайно, отстаньте».
Лапка дёрнулась ещё раз, длиннее, как будто жаловалась: «Да, господин, наука случилась, но вы могли бы спросить разрешения».
Вольт улыбнулся — чуть виновато и одновременно гордо.
Получается, величайшее открытие в его жизни пахло не серой, не озоном, не алхимией, а обычной землёй, сыростью и крахмалом.
Вольт смотрел на картошку. Та лежала на столе — с двумя гвоздями в боку, с проволокой и дёргающейся крысиной лапкой, — и выглядела так, будто собирается подать жалобу.
Он чувствовал себя победителем и одновременно — дураком, потому что никакая уважающая себя наука не начинается с картошки. Алхимики начинали с колб, маги — с книг, инженеры — с чертежей. У него — клубень, с грязью на кожуре и с видом: «Ну ладно, если надо, так и быть».
— Великое открытие, — сказал Вольт. — И пахнет погребом.
Борода затрещала тихо, напоминая, кто был первым источником искры. Крысиная лапка дёргалась по-своему, явно недовольная ролью индикатора. Картошка молчала.
И тут Вольт понял: если сила скрывается даже в картошке, значит, в мире ещё полно мест, где никто её не искал. И всё, что висит на табличках вроде «ВСЕ ВЕЛИКИЕ ОТКРЫТИЯ УЖЕ СДЕЛАНЫ», — это не закон, это просто украшение на стене трактира.
Именно в этот момент он впервые почувствовал, что будущее пахнет не жиром. Оно пахнет землёй, пылью, бородой и чуть-чуть — сырой картошкой.
Совет старейшин собрался в зале под горой. Зал был тёмный, каменный, и пах не сыростью, как могло бы показаться постороннему, а именно традицией. Традиция пахла камнем, углём, потом, ещё камнем, и тем особым терпением, которым веяло от любого собрания, где старики собираются доказать молодым, что мир не изменился и, если повезёт, никогда не изменится.
Старейшины сидели рядами, по бороде на стул. Бород было много. Бород хватало на то, чтобы выстлать весь зал ковром. Каждая борода говорила: «Я старше твоих идей».
Вольт стоял перед ними с картошкой. В картошке торчали гвозди. Проволока свисала. Крысиная лапка дёргалась лениво, будто репетировала свидетельские показания.
— Уважаемые, — начал он и почувствовал, что голос у него звучит неуверенно. — Я… я думаю, что в этом есть сила. Она невидима, но она есть. Вот, смотрите.
Он провёл бородой по фартуку. Щёлк! Лапка дёрнулась.
Потом приложил её к концам проволоки. Дёрг! Ещё раз.
В зале воцарилась тишина.
— Это… новая сила, — сказал Вольт. — Её можно использовать. Для света. Для работы. Для… — он замялся. — Для будущего.
Старейшины переглянулись. Кто-то кашлянул. Кашель прозвучал как приговор.
— Сила, говоришь, — произнёс один из старейшин. Его голос был низким, как шахтёрский обвал, и так же безжалостным. — Уголь — сила. Железо — сила. Камень — сила. А это… крысиная лапка.
— Она дёргается, — возразил Вольт. — Сами видели!
— Лапки всегда дёргаются, — сказал другой старейшина. — От соли, от жара. Это не сила. Это ужин.
— Но… — начал Вольт.
— Ты хочешь сказать, что знаешь больше предков? — третий старейшина грохнул табличкой о стол. На табличке было выведено аккуратными буквами: «ВСЕ ВЕЛИКИЕ ОТКРЫТИЯ УЖЕ СДЕЛАНЫ».
Она брякнула со звуком истины, которой слишком часто пользовались.
— Но если всё уже сделано… — Вольт попытался подобрать слова. — Тогда зачем бороды ещё растут?³
В зале зашумели. Некоторые бороды возмутились. Некоторые обиделись. Одной особенно длинной бороде пришлось вмешаться и успокоить остальных, иначе спор дошёл бы до голосования.
— Молодой, — сказал главный старейшина, — ты умный. Но слишком умный. А слишком умные — это уже почти глупые. Мы не хотим новых сил. Старых хватает. Всё, что светит, уже светит. Всё, что работает, уже работает. А то, что не работает, не должно работать. Таков порядок.
Он постучал по табличке ещё раз.
«ВСЕ ОТКРЫТИЯ УЖЕ СДЕЛАНЫ».
Вольт замолчал. Картошка промолчала тоже. Но её молчание было честнее.
Заседание закончилось, как заканчиваются все заседания: кашлем и бородами, которые переглянулись и решили, что сказано достаточно.
— Совет благодарит тебя за старания, — сухо произнёс главный старейшина. — Но всё что должно было быть открыто, уже открыто.
Слова были вежливые, но прозвучали они так, как будто камень тихо захлопнул пещеру за его спиной.
Вольт собрал свои вещи. Клубень с гвоздями — в один карман. Лапку — в другой. Проволоку он мотал так медленно, словно хотел доказать самому себе, что если делать всё очень тщательно, мир передумает. Мир не передумал.
У дверей он оглянулся. Никто не смотрел. Гномы сидели, поправляли бороды, рассматривали таблички, молчали с тем важным видом, как будто даже молчание занесено в протокол.
Вольт вздохнул. Его фактически не выгнали, просто оставаться было невозможно.
И вот он уже шёл по туннелю вверх, к выходу, чувствуя, как каменные стены будто бы шепчут: «Ты слишком умный. Здесь тебе нет места».
На поверхности его встретил вечер. Воздух был тяжёлым и пах травой, канализацией (верный признак разумности) и копотью от жировых ламп. Вольт остановился, уложил сумку на плечах поудобнее и буркнул себе:
— Отлично. Значит, пойдём туда, где никто не мыслит табличками.
Он шагнул на дорогу к Анк-Морпорку. Город ждал. Город всегда ждёт очередного дурака, который решит, что у него есть будущее.
¹ Хотя у тыквы это иногда прокатывало.
² Железо всегда укоряет. Даже когда ржавеет, оно делает это так, будто обвиняет именно вас.
³ Это отсылка к устоявшемуся гномьему выражению: "Растущая борода мхом не обрастет"
Глава 2. Не убоюсь я темноты.
Ночь в Анк-Морпорке имела привычку ложиться на город, как дешёвое одеяло: тянется плохо, дыр полно, а всё равно накрывает всё, что может, включая то, что накрывать вовсе не стоит.¹
Оно было старое, это одеяло: протёртое ветрами, заплатанное облаками, и оттого тьма выглядела не ровной и спокойной, а рваной, местами с просветами, местами — такой густой, что там наверняка прятался кто-то, кто платит тьме почасово.
Фонари споро коптили. Не светили — именно коптили, подмигивая огрызками света. Свет в Морпорке вообще редко встречался без примесей. Обычно он шёл вприкуску с копотью, дымом, ворчанием и чьим-то недовольным кашлем. Чистый свет был такой же экзотикой, как честный чиновник: в легендах упоминается, но в природе не встречается.
По переулку шагала пара стражников. Вернее, шагал один, а другая тащила склад свечного и фонарного оборудования в походном формате.
Амперина Гляциус выглядела так, словно на спор решила победить тьму количеством фитилей. У неё был фонарь на поясе (раз), вторая лампа висела сбоку (два), третий она держала в руках (три), четвёртый — на длинной палке, которой проверяла пространство впереди, будто опасалась, что сама улица может неожиданно закончиться (четыре). За спиной у неё звякали запасные фитили, ещё один мешочек со смоляными лучинами и крохотный карманный фонарик для чтения протоколов на месте происшествия.
— У тебя фонари как улики, — сказал её напарник, лениво поигрывая копьём. — Их не надо столько, но ты всё равно приносишь.
— Улики хотя бы молчат, — парировала Амперина и, не моргнув, зажгла пятый фонарь.²
Её напарник, Констебль Рашка Недосып, в этот момент всерьёз задумался, не светится ли она сама изнутри. С учётом количества масла, которое Амперина таскала с собой, в ней действительно можно было бы заправить половину квартала.
Тьма на это реагировала по-своему: чем больше света пытались выставить против неё, тем гуще она становилась в промежутках. Это было давнее партнёрство: свет и тьма работали в паре, как торговец и сборщик налогов. Один заманивает, другой добирает остальное.
Амперина это знала и потому щурилась подозрительно на каждую тень.
Для неё тьма была идеальным соучастником любого преступления.
Вор мог ошибиться. Убийца — оставить след. Мошенник — проболтаться.
Тьма не ошибалась никогда. Она приходила первой, уходила последней, работала бесплатно, и если ей что-то и платили, то исключительно страхом.
— Фактически, — пробормотала она, — тьма — это образцовый стражник. Только в другой форме занятости.
Напарник фыркнул, думая, что она шутит. На самом деле, в этой фразе было больше статистики, чем в отчётах всей Стражи за год.³
Подвал, куда спустилась Стража, выглядел честно подозрительным.⁴ Даже если бы там ничего не нашли, сам подвал всё равно числился бы главным свидетелем — из тех, что принципиально молчат. Запах сырости спорил с запахом старой картошки, а сверху на всё это ложился особый морпоркский аромат «лучше не уточняйте».
Амперина Гляциус вошла первой, будто собиралась арестовать воздух. За ней вошёл её напарник Недосып — и воздух сразу понял, что арест неизбежен.
Она расставила свет, как прокурор свидетелей: свечи дрожали и старались говорить внятно, фонари качались и перебивали друг друга, а тьма в углу хмуро отказывалась отвечать на вопросы.
— У тебя фонари как новобранцы, — сказал Недосып. — Стоят строем, а каждый всё равно светит куда хочет.
— Зато служат, — ответила Амперина. — В отличие от некоторых новобранцев.
Она зажгла свечу и поставила её рядом с тряпкой на полу. Потом вторую — если первая решит врать. И тоненькую — для улик, которые боятся публики.⁵
— Это точно улика? — спросил Недосып. — На вид грязная тряпка.
— Все улики сначала выглядят как грязные тряпки, — ответила Амперина. — Потом они становятся протоколами.
Она наклонилась ближе.
— Вот это отпечаток сапога.
— Нет, это колбаса, — возразил Недосып.
Амперина медленно повернула голову.
— Даже самый умный преступник сначала съест колбасу, а уж потом будет придумывать алиби. Потому что алиби можно придумать всегда, а колбаса не ждёт.⁶
Недосып пожал плечами.
— Может, он был слишком сыт?
— Сытые преступления совершаются возле кладовой. Там всегда полно еды и подозрительно мало свидетелей.
Она записала в блокнот. Блокнот тихо поскрипывал, как человек, которого заставили тащить лишний мешок.
Наверху хрюкнула канализация, и на свечу упала капля. Свеча погасла, и отпечаток исчез.
— Видишь? — сказала Амперина. — Как только свет гаснет, правда прячется.
— Это канализация, — вздохнул Недосып.
— Канализация — инструмент. Заказчик один и тот же. Темнота.
Она снова зажгла свечу, и улика вернулась. Для неё это было очевидно: правда не умирает, она просто сидит в углу и ждёт, когда к ней подойдут со свечкой.
На полке в углу висела паутина, которая в свете фонарей выглядела как канцелярия с длинной очередью. Судя по расположению нитей, паук заведовал как минимум тремя департаментами: по регистрации мух, по жалобам на сквозняки и по выдаче отказов.
— Даже пауки прячут улики, — сказала Амперина.
— Может, это просто паук? — робко предложил Недосып.
— Не существует «просто пауков». Всё либо помогает делу, либо мешает. Паук мешает.
Фонарь на крюке чихнул копотью. На стене проступило пятно, похожее на свидетеля. Свидетеля, который уже заранее собирался отказаться от показаний.
— Запишем, — кивнула Амперина. Блокнот недовольно скрипнул, словно возражая.
— Может, не стоит фиксировать каждую копоть? — попытался Недосып.
— Кровь можно смыть. Дым остаётся.
Она снова наклонилась к отпечатку.
— Вот каблук. А вот гвоздь. Гвозди не врут.
— А если это колбаса с гвоздём?
— Тогда преступление совершил мясник. Но я не вижу следов горчицы.
Она записала и это, игнорируя протестующий вздох блокнота.
Подвал раскалился так, что мышь выглянула из щели, увидела этот фейерверк огней и в панике юркнула обратно: решила, что начался день. А день значит — люди, шум и никакого покоя.
— Ясно одно, — заключила Амперина. — Преступление совершено в темноте.
— Ну… да, — почесал в затылке Недосып. — У нас же ночь.
— Вот именно. — Амперина захлопнула блокнот. — Темнота, к сожалению, неподсудна.
Амперина Гляциус жила не столько в комнате, сколько в маленькой крепости света. Если бы темнота решила начать завоевание Анк-Морпорка, именно её комнату пришлось бы осаждать первой. И, судя по арсеналу, штурм обещал быть затяжным и безрезультатным.
На полках вели свой упрямый строй десятки свечей. Толстые, похожие на добротные кирпичи, — для серьёзных случаев: опознания тел или допроса свидетеля, который клянётся, что «ничего не видел, потому что глаза были закрыты». Тонкие и высокие — для кропотливых дел, когда улики вытягиваются во всю длину, стараясь выглядеть честнее, чем они есть. Короткие, обломанные и надтреснутые — для экстренных протоколов, когда преступление настаивает, что «всё произошло само».⁷
Фонари сгрудились в углу, как старые воины, которых давно пора было отправить в запас, но никто не осмеливался. Один был весь в копоти, другой трещал при зажигании так, будто спорил с судьбой, третий имел вмятину такой выразительности, что её можно было выставлять на выставке скульптуры. Все трое считали себя героями, но каждый сгорал ровно в тот момент, когда это было менее всего уместно.
Воздух в комнате пах воском, жиром и лёгким отчаянием. Если зажечь все огоньки разом, создавалось впечатление, что здесь проходит то ли магический ритуал, то ли собрание очень мелочных демонов, обсуждающих, кто забыл купить новые фитили. По сути, для Амперины это было одно и то же.
Над столом висела табличка: «НЕ ЗАБЫТЬ КУПИТЬ ЖИР». Под ней углём приписано: «ДОРОЖАЕТ». Ниже, другим почерком (но рукой той же Амперины): «ВСЁ ДОРОЖАЕТ». И в самом низу аккуратно: «Даже тьма».⁸
Стол выглядел так, будто на нём заседал световой комитет: подсвечники, фитили, коробки с лучинами, три огарка и стопка протоколов. Амперина считала, что каждое предложение в отчёте заслуживает собственного источника света. Первая строчка освещалась тонкой свечкой, вторая — толстой, а подпись в конце требовала фонаря. Поэтому её отчёты читались легче, чем любая городская газета, и точно дороже.
— Сначала свет, потом буквы, — пробормотала она, зажигая очередную свечу. — Буквы без света становятся каракулями. А каракули становятся оправданиями.
Соседка-стражница открыла дверь и застыла на пороге.
— У тебя тут ярче, чем на ярмарке в праздник урожая.
— Это не ярмарка, — серьёзно ответила Амперина. — Это расследование. Просто с подсветкой получше.
Соседка оглядела стены.
— Соседи жалуются: у них ночь днём стала.
— Пусть жалуются, — спокойно сказала Амперина. — У них зато преступность не заведётся.
Она тут же записала в блокнот: «Тьма временно вытеснена. Жалобы граждан — подтверждение успеха операции». Блокнот при этом недовольно заскрипел, словно пытался вписать в отчёт собственное «Прекратите, хватит».⁹
На отдельной полке стояла банка с обгоревшими фитилями. Амперина звала их «погибшими в бою» и даже собиралась повесить мемориальную доску.¹⁰ Под кроватью лежала коробка с огарками: слишком короткими, чтобы гореть, но слишком гордыми, чтобы их выбросить. Они лежали кучей, молчали и осуждающе косились на каждую новенькую свечку, которая горела дольше их.
У окна стояли два огромных фонаря, так и не зажжённых. Это был её «стратегический резерв света». Один куплен на случай «особо тёмных обстоятельств», другой — «если тьма решит вернуться с друзьями».¹¹
Любой посторонний назвал бы это сумасшествием. Амперина называла это планированием обороны. Люди возводили стены из камня, придумывали законы из слов, складывали деньги в сундуки. Она же строила крепость из воска, фитилей и упрямства.
Потому что если ты боишься темноты, самое разумное — заставить темноту бояться тебя.
А если темнота не испугается — всегда можно добавить ещё одну свечу.¹²
Рынок Анк-Морпорка пах сразу всем: рыбой, капустой, дымом и тем особым видом жира, который всегда дороже, чем должен быть.¹³
Здесь платили медью, но договаривались громкостью. Кто перекричал соседа — тот и выиграл сделку.
Сегодня весь рынок повторял один куплет:
— Жир дорожает! — орал свечник, потрясая длинной свечой так, словно собирался ею кого-то осветить по голове.
— Жир дорожает! — вторил торговец фитилями, будто в фитилях тоже сидел жир и требовал прибавки к жалованью.
— Жир дорожает! — вздыхали фонарщики, сидя на своих лестницах, как на печальных тронах.
И только булочник молчал.
Это было подозрительно: там, где каждый кричал про цены, молчание булочника звучало как признание вины.¹⁴
Амперина шла мимо и считала «жиры». На двадцать третьем сбилась, потому что таблица расходов в голове начала угрожающе складываться в минус.
У прилавка свечника ряды свечей лежали аккуратно, как маленькие солдаты на учениях.
— Теперь — пенни за штуку, — объявил свечник. Голос у него был таким, будто цену уже вырубили в камне и сверху пригвоздили ещё одним камнем.
— А дюжина? — спросила Амперина.
— Десять пенсов.
— Неделю назад дюжина была за восемь.
— Жир опять дорожает, — пожал он плечами. Сказал это ровно так, как в Морпорке говорят «дождь опять идёт вниз».
Амперина заплатила. Для гнома скидка не была милостью. Скидка была просто исправлением ошибки, которую торговец допустил, когда назначил цену поштучно.
Фонарщики рядом переговаривались мрачно:
— Заливаем меньше, — сказал один. — Экономим.
— А если залить больше, на завтра не хватит, — подхватил другой.
— Жир дорожает, — резюмировал третий.
Амперина записала в блокнот: «Фонарщики: тьма атакует через кошельки». Блокнот тихо скрипнул — явно намекая, что у него на это есть своё мнение.
У гномьей лавки мясник Крысомяс выложил крысиные туши.
— Цена та же, — сказал он. — Крыса не подорожала.
— Но? — уточнила Амперина.
— Но готовить дороже. Жир дорожает.
Она взяла тушку на ужин. Для гнома крыса — это не деликатес и не символ а просто мясо. Немного костлявое, но честное.¹⁵
Когда Амперина вышла с рынка, у неё в сумке была дюжина свечей, крыса и блокнот с новыми записями. А в голове — ясная мысль: тьма снова выигрывает.
Когда свет дорожает, тьма остаётся бесплатной. А бесплатное в Анк-Морпорке всегда становится популярным.¹⁶
Амперина шла по улице, в сумке звякали последние медные монеты, а свечи постукивали друг о друга, как маленькие солдаты, которые ждут скорого сражения с неизвестностью. Шум города, его запахи, всё словно сгущалось, как старая дымка перед дождём.¹⁷
Улица ещё держала свет, но этого было уже недостаточно. Свет, как и всё в Морпорке, был временным. Он висел в воздухе, как обещание, которое вот-вот не сдержат. Окна трактиров блескали, как мокрые камни, а в воздухе уже витал запах тянущегося пива, корки от жареного мяса и усталых разговоров. Пока светло, можно было не бояться, но Амперина знала: это не больше чем иллюзия.
Мимо неё шли люди, но они были не такими быстрыми, как в дневное время. Заметно было, как свет уже начинает растекаться по углам, не достигая этих тёмных мест. Кто-то говорил, кто-то курил, но все ускоряли шаги — даже у самой тихой женщины был неосознанный взгляд в темень между домами. Город привык к этому времени: вскоре они все встретятся с тем, что прячется от света.
Амперина свернула в подворотню, и окунулась в полумрак.
Тьма не напала. Она просто оказалась повсюду¹⁸. Под ногами камни стали скользкими, и даже воздух потерял свою прозрачность, обретя вместо этого плотность и мрачность. Прохожие замедляли шаги и пытались не встречаться с теми, кто уже проходил по тени.
Кошка выскочила из щели в стене и с прищуром посмотрела на неё желтыми бликами глаз. Пара секунд, и зверушка исчезла, не оставив и следа от своего присутствия, кроме покачнувшейся крышки мусорного бака. Тьма развернулась, как старое полотно, загораживая выход.
Амперина остановилась. Она не доставала свечу. Зачем? Тьма в этом городе была настолько знакомой, что свеча едва ли что могла бы изменить. Пальцы перехватили блокнот — плотную и привычную обложку с мыслями внутри. Она уже знала, что свечи не смогут конкурировать с тьмой, хотя и будут попытаться.
Мне нужен свет, — подумала она.
Не фонарь, который зажгут поздно и погасит рано. Не свеча, которая трепещет в сквозняке. Ей нужен был свет, который не исчезает. Свет, который делает невозможными такие подворотни.
Она раскрыла блокнот и в последних сумерках умирающего дня написала: «Тьма — постоянна. Значит, свет должен светить вечно. Или хотя бы достаточно долго.»¹⁹.
Блокнот скрипнул, как уставший переписчик, которому надоело писать одно и то же.
Когда она прошла подворотню, в какой-то момент ей показалось, что ноги стали легче. Возможно, это было просто ощущение, что её выход из тени так и не был замечен. Тьма, которая была частью города, снова оказалась побеждена. И хотя Амперина не имела чёткого плана, она знала: если свет будет стоить каждый раз всё дороже, она должна найти, за что зацепиться. Потому что тьма не должна одолеть свет.
¹ Дешёвые одеяла всегда так делают: они не столько греют, сколько учат ценить хороший сон. Иногда — ценить его на улице, где теплее.
² Фонарь номер пять в её записях значился как «оперативный резерв». Коллеги называли его проще: «паранойя с фитилём».
³ Статистика показывает: девять из десяти преступлений совершаются в темноте. Десятое совершается днём, но с завистью оглядывается на первые девять.
⁴ В Анк-Морпорке честный подвал — это уже подозрительно. Если там нет преступления, то это преступление само по себе.
⁵ Некоторые улики слишком стеснительны для яркого света. Их надо уговаривать тоненькой свечкой, почти интимно.
⁶ Ум преступника меряется не значимостью алиби, а тем, сколько и чего он успел спрятать до ареста.
⁷ Свечи, как и свидетели, бывают разными. Одни держатся до конца, другие ломаются при первом же вопросе.
⁸ Эта запись вошла в число самых точных экономических прогнозов года: действительно, даже тьма в Морпорке дорожала.
⁹ Блокноты редко спорят, но этот имел привычку возмущаться скрипом. Это была его форма протеста против чрезмерной точности.
¹⁰ Проблема заключалась в том, что для доски памяти места не хватало: стену уже занимала доска для напоминаний о досках.
¹¹ У большинства людей стратегический резерв — деньги. У Амперины стратегический резерв — свет. Деньги тухнут, свет горит.
¹² Если добавить достаточно свечей, даже день начинает чувствовать себя неловко.
¹³ Некоторые утверждали, что найти рынок можно с завязанными глазами — просто следуя за запахом. Чаще всего они потом жалели, что проверили эту теорию.
¹⁴ В Морпорке молчание редко бывает золотом. Чаще оно стоит подозрительно дорого.
¹⁵ Люди любили подшучивать над гномьей кухней. Но гномы знали: хорошая крыса вкуснее курицы.
¹⁶ В Анк-Морпорке бесплатное почти всегда оказывается самым дорогим. Просто счёт выставляется позже.
¹⁷ Свечи редко маршируют сами по себе. Но если в сумке достаточно темно, складывается именно такое впечатление.
¹⁸ Тьма в Морпорке всегда аккуратно спрятана. Но когда она выходит, она сразу занимает всю улицу.
¹⁹ Гномы не слишком любят философские высказывания, но если уж они пишут аксиомы, то делают это с желанием их исполнить.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
