Посол
Глава 1
Они называли себя Истинными Наследниками. Не «правопреемниками», как эти выскочки из Астралиона, а именно наследниками — по крови, по земле, по праву.
Когда Великая империя треснула и рассыпалась, на первом материке её осколки дрались за корону и титулы — резали друг друга так рьяно, что земля впитала крови больше, чем дождя. А на втором, южном, осталась та, что не стала ни с кем драться. Она просто молча удержала старую столицу, старые архивы, старых магов. Пока остальные убивали друг друга за обломки, она хранила целое. Поэтому они и не называли себя «империей» вслух — они называли себя Домом. Домом, который помнит. А со стороны, для чужих ушей и чужих карт, это было Аргонское королевство — скучное, тихое, никому не интересное. Ровно таким оно и должно было быть.
***
Столица Аргона стояла там, где её поставила сама необходимость — на языке земли, вдающемся в южное море, между двух бухт, в которых за пятьсот лет не прижилось ни одно чужое знамя. Город назывался просто — Мерн. Без пафоса, без великолепия, как называют то, что не нуждается в представлении.
Улицы Мерна были вымощены плитами, которые помнили подошвы Небесновластных. Каждая пятая плита несла на себе вытертый до полукруга знак — не герб, не монограмму, а простой круг с шестью расходящимися линиями. Жители Мерна ходили по этим плитам каждый день, не глядя под ноги, и не знали, что носят на себе знак, которому пятьсот лет. Стены домов здесь клали так, что их не брали осадные камни — не потому, что ждали осады, а потому что кладка эта была надёжнее любой другой. Город не строили вверх — город строили вглубь. Под каждым домом лежали этажи, о которых не знала и половина жителей: склады, цистерны, переходы, комнаты без окон, где хранилось то, что не должно видеть света. Аргон умел хранить. И главное, что он хранил, — лежало ниже всех этажей, под всем городом сразу.
Зал Совета находился глубоко под старым городом — настолько глубоко, что даже шум прибоя не проникал сквозь толщу камня. Своды держали колонны из чёрного базальта, и на каждой колонне, на уровне глаз, был вырезан один и тот же знак: круг с шестью спицами. Шесть врат, расходящихся от единого центра. Знак Наследия. Свечи в зале горели зелёным пламенем — не от магии, а от особого воска, который делали из болотного растения, растущего только на южных топях. Дому не нужна была магия в Совете. Магию Дом любил в архивах, где её можно учесть, описать и положить на полку. В Совете нужны были только слова.
За длинным столом, вырубленным из цельной плиты того же чёрного камня, что и колонны, сидели семеро.
Король Аврелий — худой, с лицом человека, который пережил слишком много зим, и не просто пережил, а запомнил каждую. На нём был простой тёмный камзол без золота, без вышивки, без единого знака власти. Корона — тяжёлый обруч из тёмного металла — лежала на подушке рядом с его правой рукой. Её надевали только для чужих глаз. Для своих он был просто Аврелий. Пальцы его лежали на столе неподвижно, но всякий, кто знал его, знал и то, что каждый неподвижный палец равен одному принятому решению. Шесть пальцев короля — это шесть решений, от которых не отступятся. Аврелий редко использовал больше трёх за вечер.
Справа от него — маршал Гарган. Бык с бычьей шеей, шрамами на скулах и такой шириной плеч, что даже каменное кресло под ним казалось табуреткой. Гарган тридцать лет держал южные пределы Аргона — и не проиграл ни одной войны, хотя в личной жизни потерпел три поражения, и все три носили женские имена. Он не снимал доспех даже в Совете. Говорил, что стул без стали недостоин задницы солдата. На левой скуле у него был шрам, оставленный стрелой — с того дня он видел левым глазом чуть хуже, чем правым, но утверждал, что это даже удобно: «половину дерьма не замечаю»
Слева — канцлер Доменик. Старик с пальцами, вечно перепачканными чернилами, — не от неряшливости, а от того, что он писал быстрее, чем успевал вытирать руки. Лицо писца, сутулые плечи архивариуса и память, которая помнила не только каждую бумагу, но и каждую пылинку на ней. Доменик никогда не повышал голоса, и именно поэтому его слушали внимательнее всех. Когда он говорил тихо — это значило, что он уверен в каждом слове. Когда он молчал — это значило, что он знает что-то, о чём остальные даже не догадываются. Гарган как-то сказал, что Доменик умеет «слушать так, что бумаги сами раскладываются в правильном порядке». Доменик поправил: «Не раскладываются. Они сами приходят».
Остальные четверо — главы родов, хранители ключей. Каждый носил на груди малый знак врат — на цепи, на булавке, на кожаном шнурке. У одного спицы были серебряными, у другого — золотыми, у третьего — из светлого дерева. Железные спицы — потускневшие, почти чёрные от времени — носил Квинт, самый старый из всех. Настолько старый, что, по слухам, он помнил ещё деда нынешнего короля и не умер только потому, что смерть забыла о нём, как забывают о старом долге. Квинт не ходил — он переступал, опираясь на посох из того же чёрного базальта. И когда он говорил, все слушали так, будто сам камень заговорил.
Доменик откашлялся:
— Начну с главного. Астралион знает о вратах не больше нашего. Он знает, что они есть. Знает, что одно из мест, где их следует искать, — Тромин. Где именно под Тромином и как открыть — не знает. Но их император решил, что это не важно. Он отправил четыре легиона, десять магов и двух своих людей с приказом: найти. Любой ценой.
— Откуда известно? — спросил Квинт.
— Из их канцелярии. Уборщица. Через неделю после того, как император шепнул своим двоим про врата, она уже пересказывала мне это слово в слово, вытирая пыль с его же стола. Лучшие деньги, потраченные за последние двадцать лет.
Гарган уронил кулак на стол:
— О чём тогда спорим? Астралион уже идёт. Мы или ударяем раньше, или собираем их зубы с наших сапог потом.
— И можем раздавить то, что ищем, — тихо сказал Доменик. — Ты всегда предлагаешь ударить. Ты даже мосту предлагал ударить — когда он под тобой провалился.
— Мост был старый.
— Мосту было десять лет. Это ты был старый.
Король поднял ладонь, и спор оборвался:
— Доменик, к делу.
Канцлер опустил глаза к бумагам:
— Три недели назад в Мерн пришёл человек от начальника порта Дракариса. Скупал рабов. Двести голов, потом ещё сотня. Золото, без торга, без вопросов.
— И? — нахмурился Гарган.
— Мёртвый король не закупает рабов. Оккупированный город не торгует с нами напрямую через своего портового начальника. Если бы Астралион взял Дракарис — Грей висел бы на рее за самостоятельную торговлю с югом. Он не висит. Он платит, принимает товар и докладывает в столицу, что всё спокойно. Грей работает на мальчишку. Король жив.
Тишина прокатилась по залу, как волна.
Молодой хранитель с золотыми спицами подался вперёд:
— Три сотни рабов — это не оборонная закупка. Это подготовка к долгой игре.
— Именно, — кивнул Доменик. — К тому же Грей сказал передать, что астралионцам он их же флот сжёг, а теперь сидит в гавани, и к у меня есть куча свободной земли, рабочих рук нет — нужны рабы. Поэтому не верьте донесениям. Город не пал. Мальчишка сидит в своём дворце и готовится очень дорого продать свою шкуру. Астралион высадится в порту, который считает взятым, — и получит то, что получают те, кто верит в чужие декорации.
Гарган скрестил руки на груди — жест, который у него означал не раздражение, а обдумывание:
— И ты хочешь послать к нему Варда? Чтобы мальчишка предпочёл нашу дружбу — всем астралионским легионам разом?
— Или чтобы он хотя бы выслушал, прежде чем нажимать на спуск, — пожал плечами Доменик. — Мертвецу наши предложения не нужны. А живому — может, пригодятся. К тому же рабов он у нас купил. Значит, торговые отношения уже есть.
— А флот? — подал голос один из хранителей.
— Флот пойдёт следом, — ответил Доменик. — На день позже, на день пути. Не для атаки — для веса слова. Чтобы Вард не уговаривал, а предлагал.
Совет загудел — тихо, без споров, скорее переваривая. Молодой хранитель кивнул. Гарган хмыкнул, но возражать не стал. Даже железные спицы Квинта, казалось, одобрительно брякнули.
— Посол с легионами за спиной, — Квинт усмехнулся в седые усы. — Доменик, ты змея.
— Благодарю, Квинт. У меня будет хороший некролог.
Король Аврелий медленно перевёл взгляд на Квинта. Тот молчал, глядя на свои старческие руки, лежащие на посохе. Потом поднял голову:
— Пятьсот лет назад наши предки собрались здесь же. Они знали о вратах не больше, чем мы сейчас. Но они успели сделать то, что не успели в Империи: договориться. Семь подписей, семь печатей, одна клятва. Никто не ищет в одиночку. Никто не берёт города, под которыми может лежать дверь, без общего слова. Никто не поднимает меч на другого из-за того, что мы ищем вместе. И это Соглашение продержалось до сегодняшнего утра. Пока Астралион не решил, что оно устарело.
Он помолчал, и в тишине было слышно только шипение зелёных свечей.
— Соглашение нарушено, — сказал король. — Не нами — теми, кто решил копать без нас. С этой минуты мы свободны. Вард едет с предложением. Флот — следом. Если мальчишка примет нашу руку — получит союзника. Если нет — пусть встретит Астралион сам.
— А если он примет руку, а потом предаст? — спросил Гарган.
— Он не предаст, — ответил Доменик тихо. — Он купил у нас рабов. Человек, который думает о будущем урожае, не предаёт тех, кто может скормить ему три сотни лишних ртов.
— А если он встретит нас огнём?
— Значит, он выбрал войну на два фронта, — пожал плечами король. — Умный мальчик так не сделает. А он, судя по всему, умный. Иначе не сжёг бы восемь кораблей.
Король поднялся. Корона на подушке осталась лежать нетронутой.
— Совет окончен. Вард выезжает завтра на рассвете. Флот — через день. Карты — Доменику.
Хранители поднялись. Квинт опёрся на посох и пошёл к двери, но на пороге остановился:
— Пятьсот лет терпения. И одна ночь, чтобы всё переиграть. Знаете, чем это пахнет?
— Чем?
— Свободой, — сказал Квинт и вышел.
Дверь закрылась. Зелёные свечи погасли сами собой — кто-то из слуг, стоявших в тени, нажал на рычаг, и фитили ушли в песок. Знак шести врат на стене утонул во тьме.
Глава 2
До легионов Астралиона оставалась ровно неделя. Я стоял на стене, смотрел на море и думал о том, что за всю свою первую жизнь — длинную, дипломатическую, полную договоров, которые рвались быстрее, чем их печатали, — я никогда не готовил приём семнадцати тысячам гостей. И никогда не собирался встречать их огнём с неба.
Работы шли. Отто докладывал каждое утро, и каждое утро доклады его звучали всё бодрее: первый мушкет стрелял, второй ствол вело, третий перековали. Селитру свозили мешками — из хлевов, из погребов, из пещер у моря, и запах её, въевшийся в воздух, был запахом будущего. Пленные месили глину — уже не как новички, а как подмастерья, и старый гончар, который поначалу ругался на их руки, теперь молчал и только кивал, принимая горшки.
И — главное — встала в строй авиация.
Начал я с одного шара, того самого, на котором мы с Гилбертом лазили смотреть поместья и куда потом сажали корректировщиков. А теперь, за эти дни, сделали ещё два. Мастера, которые в первый раз крутили пальцем у виска, когда я объяснял им про подъёмную силу, теперь сами спорили, какой лён плотнее и чья корзина легче. Вышла тройка. Три шара, три корзины, три горелки.
И вот тут началось самое весёлое. Потому что шар — это не только смотреть. Шар — это ещё и стрелять.
— Сядешь в корзину, — объяснял я капитану арбалетчиков, — поднимешься на полсотни метров, и тебе оттуда видно как на ладони. Ни одна крыша, ни одна стена не помеха. Построился враг — сверху его видно целиком: где командир, где знамя, где толпа погуще. Стреляешь — и ни один щит сверху тебя не прикроет, потому что с неба щитом не закроешься. Это вам не стена, тут высота — твоя крепость.
— А если у них тоже шары будут? — спросил капитан. Вопрос был неглупый.
— Пока нет. А когда сделают — мы уже будем выше. И выше — это главное. Кто выше — тот и прав.
На третьем шаре я велел укрепить площадку под горшки — лёгкие, облегчённые, с короткими фитилями. Сбросить с высоты горшок с огненной смесью в строй — это вам не стрела в щит. Это артиллерия, мать её. Точечная, злая, и пока они поднимут головы, чтобы посмотреть, что за птица нагадила им на строй, — уже будет поздно.
Гилберт скептически поджал губы, глядя, как третий шар надувается на причале.
— Государь, а если ветер унесёт их не туда? Или горелка погаснет на высоте?
— Если ветер унесёт — значит, летим туда, куда ветер. А если горелка погаснет — у нас есть вёсла. Ну, почти.
— Вёсла, — повторил он без выражения. — Для шара.
— Гилберт, ты бы лучше помог с калибром болтов, чем остроумничал насчёт вёсел, — отрезал я.
— Слушаюсь, государь. — Он помолчал и кивнул на причал, где у кольев, вбитых в камень, лежали толстые бухты пеньковых канатов. — А это что, тоже для крайнего случая?
— Наоборот. Это для самого обычного. Шары мы намертво к кольям не привязываем — извини за каламбур — а пускаем на верёвках. Толстых, прочных, но очень длинных. Хватает на то, чтобы шар поднялся на полсотни метров и ходил над портом по кругу, как пёс на привязи, — а улететь за горизонт не мог, даже если бы захотел.
Я махнул рукой в сторону причала, где три пятнистых пузатых чуда покачивались на длинных канатах:
— Ветер переменился — мы его подтянули. Захотел рвануть в сторону — верёвка держит. Горелка погасла — шар всё равно не унесёт, он на привязи, мы его спустим, поправим и поднимем заново. Вёсла — это на самый крайний случай, когда уже и верёвка не поможет, и горелке конец. Но до этого, я надеюсь, не дойдёт. Шар на верёвке — это не игрушка стихии. Это стрела с глазом, которую мы держим за хвост. И пока хвост в наших руках — стрела летит туда, куда мы скажем.
Гилберт посмотрел на канаты, потом на меня:
— Понял, государь. Не игрушка. Стрела.
— Вот именно. Пойдём, проверим, как калибр болтов. До гостей осталась неделя, а у нас ещё две дюжины горшков не обожжено.
***
Тройка шаров стояла теперь на причале, привязанная к вбитым в камень кольям, — три пятнистых пузатых чуда, на которые горожане смотрели с суеверным ужасом, а бывшие имперские пленные — с ужасом, помноженным на понимание. Они-то знали, что эти штуки уже видели их флот в деле. С неба.
Всё было готово. Ну, почти всё. Всё, как обычно, было готово на восемьдесят процентов, а остальные двадцать — это то, что происходит, когда планы встречаются с реальностью.
В этот день реальность пришла с юга.
— Государь, — Гилберт появился на стене бесшумно, как всегда, и встал на полшага позади, — дозорный с южной башни доложил: на горизонте корабль.
— Какой? Торговый, военный, пиратский?
— Один, государь. Идёт ровно, уверенно, будто знает курс. Без флагов.
Без флагов. С юга. Я перебрал в голове всё, что знал о южных водах: конфедерация, наши соседи, пираты, пара торговых путей. Никто из них не ходил без флагов. Корабль без флагов — это либо тот, кому нечего скрывать, либо тот, кому есть что.
— Наблюдать, — сказал я. — Курс не менять. Если пойдёт мимо — пусть идёт. Если к нам — доложить.
Он пошёл к нам.
Корабль приближался медленно, с достоинством — не торопясь, не таясь. Через два часа он уже стоял на рейде, на якоре, и я разглядывал его в подзорную трубу: тёмный корпус, три мачты, обводы быстрые, военные, но не тяжёлые. Не боевой корабль — посыльный. Разведчик. Такой, на котором возят не грузы, а слова. И слова эти, судя по тому, как уверенно он встал, были очень весомые.
Он висел на рейде час. Потом ещё час. Я успел выпить два раза холодного чаю, поругать Томаса за нерасторопность и пересчитать в уме горшки на складе — и только потом от корабля отвалила шлюпка.
Четыре гребца. Один на корме, в светлом плаще, без оружия — по крайней мере, на виду. Шлюпка шла к нашему причалу медленно, нарочито спокойно, как идёт тот, кто хочет показать, что ему не страшно. Но я видел в трубу, как гребцы оглядываются на стены, на астралионские флаги, и каждый взмах вёсел у них на миг сбивается.
На причале, когда шлюпка подошла к пирсу, началось.
Я увидел это краем глаза и едва успел среагировать: один из стражников — молодой, горячий, тот самый, что неделю назад прибегал с докладом о флоте, — схватил факел и шагнул к штабелю горшков. Глаза у него горели, он явно решил, что это астралионская проверка, что нас застали врасплох и что сейчас самый момент показать чужакам, как мы встречаем гостей.
— Не сметь! — рявкнул я с башни, и голос мой, разогнанный ветром, долетел до причала, как удар. — Руки убрал! Это не враг!
Он замер на полузамахе. На лодке тоже замерли — и я видел, как один из гребцов побелел, будто уже прикинул, чем кончится для них, если огонь полетит. Потом с лодки подняли древко. Стяг: тёмное полотно, золотой круг, шесть лучей.
Я такого герба не видел никогда. И это было хуже, чем если бы я его узнал.
— Приглашай, — сказал я Гилберту. — Веди сразу ко мне. Без обыска, но под присмотром. Если он посол — я должен услышать его первым. Если убийца — тем более. И пусть подадут вино из отцовского погреба. Если гость разбирается — поймёт, что его уважают. Если нет — тем лучше для нас.
***
Он вошёл в кабинет, когда солнце уже клонилось к закату.
Невысокий, сухой, собранный, как пружина. Лицо — ни одного лишнего движения, ни одной лишней мысли, которая бы вырвалась наружу. Глаза — серые, холодные, и смотрели они на меня так, как смотрят на предмет, который собираются купить: долго, пристально, без стеснения. На груди — маленькая брошь: круг с шестью спицами. Тот же знак, что и на стяге.
Он не поклонился. Он не шагнул вперёд. Он встал посреди кабинета и посмотрел на меня сверху вниз — показывая, кто здесь выше, пусть даже выше только ростом.
— Ваше величество, — сказал он, и голос его был сух, как пыль на дороге. — Люций Вард, посол Аргонского королевства.
Я молчал. Первый ход — за гостем.
— На ваших башнях — флаги Астралиона, — продолжал он, не дожидаясь приглашения. — Забавно. Очень забавно. Четыре легиона императора идут сюда, чтобы войти в покорённый город. А я вижу покорённый город, где на причале стоит стража в форме Тромина, в гавани нет ни одного имперского судна, зато дымит гончарная печь, а у пирса привязаны три... интересных конструкции, на которые смотрят с суеверным ужасом. Объясните мне, ваше величество, что здесь происходит. Только без сказок. Я не для того плыл полмира, чтобы выслушивать, как пятилетний король рассказывает мне, что у него всё хорошо.
Давление с первой же фразы. Он не спрашивал — он ломал. Проверял, насколько я гнусь.
— Флаги — это флаги, — сказал я спокойно. — Гончарная печь — гончарная печь. В городе делают горшки, посол. Вас это пугает?
— Меня пугает твоя наглость, мальчик.
Он перешёл на «ты» без перехода, будто это само собой разумелось. Отбросил вежливость, как ненужную бумажку. Я отметил это про себя и не дрогнул: в моей прошлой жизни такие приёмы назывались «захват инициативы», и я сам ими пользовался, когда хотел выбить собеседника из колеи.
— Я знаю, что город не пал, — продолжал он, делая шаг вперёд. — Твой портовый начальник три недели назад купил у нас три сотни рабов. Золотом, без торга, как человек, который строит планы на годы вперёд. Мёртвый король не закупает рабов. Сдавшийся город не торгует с чужими через своего же начальника порта. Так что хватит прятаться за флагами. Я знаю, что ты не покорился Астралиону. Вопрос — зачем ты прикидываешься передо мной?
Я выдержал паузу. Пусть его же слова повисят в воздухе.
— Затем, посол, что я не знаю, кто ты и что тебе нужно. Сними я флаги — ты бы решил, что я слаб. Оставь я их — ты бы решил, что я сдался. Мне нужно было, чтобы ты сам сказал, что знаешь правду. Ты сказал. Теперь мы можем говорить.
Он чуть сощурился. Не ожидал такого хода от ребёнка — это было видно по тому, как на миг замерли его руки. Но он не сломался. Такие, как Вард, не ломаются — они уже давно собраны из стали, и гнуть их можно только в одну сторону.
— Ладно, — он опустился в кресло, наконец, и сложил руки на коленях. — Говорим. Мне нужно знать: что ты сделал с флотом Астралиона?
— Сжёг.
— Двенадцать кораблей. Чем?
— Огнём.
— Каким?
— Посол, — я улыбнулся так, что сам почувствовал, как холодно мне от собственной улыбки, — ты пришёл в мой дом, сел в моё кресло, назвал меня мальчишкой и теперь требуешь, чтобы я выложил тебе рецепт моего оружия? Если мы будем торговаться — давай торговаться честно. Сначала скажи, что нужно тебе. Потом я решу, что расскажу.
Он посмотрел на меня долго — секунд десять, не меньше. Потом достал из-за пазухи карту и бросил её на стол, не разворачивая.
— Под твоей землёй лежит то, что мы ищем пятьсот лет. Шесть врат. Единое сердце. Одна из дверей — здесь, под Тромином. Ты знаешь, о чём я.
Я не тронул карту.
— Знаю. — Я не сводил с него глаз. — Ещё до того, как твой корабль встал на рейде, у меня был свой человек. Дорого взял, но окупился: объяснил, зачем Аргон вдруг вспомнил про Тромин. Из-за двери под моей землёй. Так что давай без загадок: я знаю, о чём ты. Но не знаю, где именно она лежит. И, судя по твоей карте, ты тоже не знаешь.
Он дёрнулся — едва заметно, но я поймал.
— Ты прав, — признал он, и признание далось ему тяжело, как камень из горла. — Мы не знаем, где дверь. Но мы знаем, что она здесь. И мы не позволим Астралиону раскопать её первым — или засыпать её своими трупами так, что её не найдёт никто и никогда.
— Так что же тебе нужно от меня? — я подался вперёд. — Ты пришёл не для того, чтобы рассказать мне про врата. Ты пришёл предложить сделку. Предлагай.
Он усмехнулся — тонко, как лезвие:
— Сделка простая, ваше величество. Вы принимаете вассальную присягу Аргонскому королевству. Вы остаётесь королём Тромина — земля, власть, налоги, всё ваше. Мы получаем свободный доступ к земле для поисков врат и право привести сюда своих людей. Взамен — защита. Наши границы, наш меч, наши союзники. Астралион больше не посмеет тронуть вас. Это щедрое предложение — и, поверьте, последнее, которое вам сделают без крови.
Я молчал, давая ему договорить. Он истолковал это по-своему и добавил — с нажимом, как гвоздь в доску:
— И не думай, что у тебя есть выбор из двух вариантов. Вариантов три. Первый — ты подписываешь вассалитет сегодня, и мы вместе встречаем Астралион. Второй — ты отказываешься, и мы уходим, и Астралион забирает тебя сам, а мы вернёмся потом, когда над твоим королевством осядет пепел. А третий, — он сделал паузу, — третий такой: ты отказываешься, и мои пять легионов, которые идут за мной на расстоянии одного дня пути, входят в твой порт не как союзники, а как хозяева. Разница, ваше величество, только в том, сколько твоих людей умрёт по дороге.
Вот оно. Пять легионов.
Я не шелохнулся. Внутри, правда, всё сжалось в комок — но снаружи — ни движения. Я уже сорок лет — в прошлой жизни — учился не выдавать таких вещей, а в этой жизни мне хватило трёх лет, чтобы довести это до совершенства.
— Пять легионов, — повторил я, пробуя слова на вкус. — Значит, ты пришёл не торговаться. Ты пришёл ультиматум ставить.
— Я пришёл делать то, что мне поручено, — жёстко ответил он. — Мне поручено привести Тромин к вассалитету. Любыми методами. Пятьсот лет Аргон объединял земли второго материка не мечом — словом. Торговлей, браками, союзами, долгами, которые умные люди отдают всю жизнь. Половина континента сейчас носит наши гербы и гордится этим. Мы не берём городов приступом — мы берём их в долг. Но, — он наклонился вперёд, и глаза его блеснули, — когда должник отказывается платить, у нас есть и другие способы напомнить ему о долге. Пять легионов — это напоминание. Последнее, безобидное. Дальше будут слова погрубее.
Я слушал и раскладывал услышанное по полочкам. Аргонское королевство — известное. Влиятельное. Объединило половину южного материка дипломатией, без войн — об этом, оказывается, знают все, просто я, сидя в своём Дракарисе, не лез в южные дела, потому что мне хватало северных. А вот про «Дом» — про тайный совет, про хранителей врат, про Соглашение Семи — этого не знает никто. И Вард говорил со мной о вратах так, будто это между нами. Значит, он решил, что я заслуживаю знать. Или — что меня можно купить этим знанием.
Интересно было и другое: он сказал «пять легионов идут за мной». Астралион шлёт четыре. Если эти двое встретятся у моего порта — получится девять легионов, которые будут не столько воевать друг с другом, сколько переглядываться, кто первый заберёт мой несчастный Тромин. Или — что хуже — договорятся между собой. Два врага, которые встретились на моей земле, — это плохо. Если они передерутся — это отлично. Если договорятся — это конец.
— Посол, — сказал я, медленно поднимаясь из-за стола. Я подошёл к окну, распахнул створку и кивнул в сторону порта, где в закатном свете стояли три шара, привязанные к кольям. — Видишь вон там три пятнистых пузатых штуковины?
— Вижу. Интересные конструкции. Я как раз хотел спросить.
— Это — моя авиация. Три шара, посол. С них можно смотреть, можно стрелять, а можно и бросать. Сверху видно всё: где строй, где командир, где знамя. Сверху не спрячешься за щитом и не укроешься за стеной. Астралион, когда входил в мой порт в прошлый раз, — я кивнул на дымящиеся на рейде чёрные остовы, — не увидел половины того, что я для него приготовил. Он прислал двенадцать кораблей. Вернулось — четыре, и те по моей милости, чтобы увезти домой историю о том, что здесь ждёт любого, кто решит, что Тромин — лёгкая добыча.
Я повернулся к нему:
— А теперь ты говоришь мне про пять легионов. Что мне мешает сжечь и их?
Он смотрел на меня. Я смотрел на него. В кабинете было тихо, только ветер гулял в створке окна.
Вард не шелохнулся. Но я видел, как он переваривает. Его глаза скользнули к окну, к шарам, к обгоревшим остовам на рейде — и он пересчитал всё это в уме, как пересчитывают счета. Он не верил мне до конца — не из тех, кто верит. Но и сбросить то, что видел своими глазами, не мог.
— Сколько легионов идёт с севера? — спросил он, и голос его стал тише.
— Четыре. Семнадцать тысяч человек. Десять магов. Все, как ты, наверное, знаешь, — в дороге.
— И ты собираешься их встретить... шарами?
— Посол, — я улыбнулся, — я собираюсь их встретить всем, что у меня есть, и всем, что они привезли с собой. Каждый меч, который они привезут, станет моим. Каждый солдат, который выживет, станет моим работником. У меня не хватает рук на полях — а тут мне везут семнадцать тысяч пар рук, бесплатно, с доставкой до порога. Мне не нужна твоя защита, посол. Мне нужны твои легионы — но не как хозяева, а как рабочие.
Он смотрел на меня, и я видел, как в его глазах что-то ломается и пересобирается. Этот человек, который двадцать минут назад давил на меня, как на ребёнка, — он начинал понимать, что перед ним не ребёнок. Что перед ним — стена. Низкая, на вид смешная, но стена.
— Ты шутишь, — сказал он, но в голосе его уже не было прежней стали.
— Я редко шучу, когда дело касается моей земли. Садись, посол. Выпей вина. Отцовское, из погребов, ему лет сорок — переживёт и тебя, и меня. И расскажи мне по-человечески, без ультиматумов: зачем Аргону пятьсот лет искать дверь, которую, может, и искать-то не надо, а надо просто подождать, пока она сама откроется.
Он не сел. Он стоял у окна, смотрел на порт, и молчал так долго, что я уже начал думать, что он уйдёт без ответа. Потом он сказал — тихо, почти нехотя:
— Потому что время вышло. Астралион начал копать. Если они найдут дверь первыми и откроют — Наследие оживёт под их флагом. А Наследие — это не просто двери, мальчик. Это сила, которая держала мир до Раскола. Кто владеет ею — тот владеет всем. Мы не можем позволить Астралиону владеть всем.
— А себе — можете?
Он посмотрел на меня — и впервые за весь разговор в его глазах мелькнуло что-то, похожее на уважение:
— Себе — обязаны.
Я кивнул.
— Тогда, посол, у нас есть тема для разговора. Но не сегодня. Сегодня ты пришёл с ультиматумом и пятью легионами за спиной — и я тебе ничего не должен, кроме уважения к тому, что ты прошёл полмира, чтобы сказать мне это в лицо. Стойте на рейде под своим флагом: если мы проиграем — вы их добьёте, если мы их сожжём — вы уйдёте. Договорились?
Он долго смотрел на меня. Потом усмехнулся — криво, по-мужски, и в усмешке этой было больше настоящего, чем во всём его давлении:
— Договорились, ваше величество. Я подожду. Дом умеет ждать.
Он вышел, забрав карту. Я остался стоять у окна, глядя на закат, на три шара на причале и на чёрные остовы на рейде.
Гилберт шагнул из тени, где стоял всё это время, неслышный, как и положено:
— Государь. Пять легионов. Плюс четыре астралионских. Девять. Это больше, чем мы рассчитывали.
— Знаю, Гилберт. — Я повернулся к нему. — Но смотри, что получается. Астралионские четыре — они идут завоёвывать покорённый город, они будут разгружаться расслабленные, уверенные, что их здесь ждут. Твоя задача — чтобы эта уверенность не рухнула раньше времени. А пять аргонских — они пока за морем, и они пока не знают, что их посол уже приехал и что его здесь ждут не с цветами. Пусть думают, что Вард дожимает меня. Пусть ждут его сигнала.
— А что будет, когда девять легионов встретятся у нашего порта?
— А вот это, Гилберт, самый интересный вопрос. — Я улыбнулся. — Два врага, которые встретились на чужой земле и оба считают её своей. Пока они будут выяснять, кто из них хозяин, мы... угостим их. Обоих. Горшки не выбирают, чей строй жечь. Им всё равно. А мне — тем более.
Гилберт помолчал. Потом сказал ровно:
— Вы хотите сжечь обе армии, государь.
— Я хочу, Гилберт, чтобы после этой недели ни один легион на этом континенте не посмотрел в сторону Тромина без дрожи в коленях. Сжечь одну армию — это урок. Сжечь две — это наука. А я, между прочим, всю жизнь был учителем.
Он не ответил. Просто стоял и смотрел на меня, и в глазах его было то, что бывает у человека, который уже выбрал, с кем он — и знает, что выбор этот необратим.
— Проследи за послом, — сказал я, отворачиваясь к окну. — И за его кораблём. Он не успокоится, пока не перепроверит всё сам. Пусть проверяет. Но чтобы к гончарне и к пороховым складам не подошёл ближе, чем я позволю. Он умный человек — а умные люди любопытны. Любопытство у него в крови. Но нам оно сейчас не нужно.
— Слушаюсь, государь.
Ветер с моря донёс запах дыма от гончарных печей. Где-то внизу, на причале, пленные таскали мешки с глиной, а над ними, на фоне багрового неба, покачивались три огромных шара — три глаза, которые скоро увидят всё.
Я смотрел на юг, где за горизонтом шли пять легионов, и на север, откуда уже плыли четыре, и думал о том, что история любит, когда её подталкивают. Два врага, один порт, неделя до всего.
Ну что ж. Посмотрим, кто кого переждёт.
Глава 3
Вард вернулся на следующий же день — не потому, что я его звал, а потому, что такие люди не оставляют дела в подвешенном состоянии. И на этот раз он пришёл не с картой в рукаве, а с ультиматумом на языке.
— Ваше величество, — начал он без предисловий, даже не садясь, — я переговорил со своими. Решение окончательное. Легионы Аргона войдут в Тромин. Это не обсуждается.
— Войдут, — повторил я, не поднимая головы от бумаг. — А я-то думал, вы пришли предложить союз. А вы пришли предложить мне гарнизон.
— Союз предполагает равных. — Он сделал шаг вперёд. — А равных не бывает у королевства, которое через неделю перестанет существовать. Четыре легиона Астралиона идут на вас. Мы предлагаем защиту. Войска войдут в город, возьмут порт под контроль, помогут отбиться. В благодарность вы подписываете вассальный договор. Это не переговоры. Это — условия.
Я поднял голову и посмотрел на него долго и спокойно — как смотрит человек, который слышал такие речи тысячу раз, от послов, от министров, от людей, которые считали, что историю пишут те, у кого больше танков.
— Посол, ты ведь знал, что я сжёг двенадцать кораблей Астралиона? Знал.
— Знал.
— И знал, что город не пал, что это спектакль?
— Знал.
— И после этого предлагаешь мне сдаться, потому что «иначе меня съедят»?
— Я предлагаю вам не сдаться, а принять защиту. Разницу чувствуете?
— Чувствую. Разница в том, что в первом случае я подписываю бумажку, во втором — такую же, только другой стороной вверх.
Он сжал челюсти. Такие, как Вард, привыкли, что их слушают. А тут пятилетка сидит в кресле и смотрит на него, как на надоедливого комара.
— Ваше величество, — в голосе его проступило железо, — если вы откажетесь — легионы войдут в город. С вашим согласием или без. Разница только в том, что при согласии вы останетесь королём, а без — останетесь трупом с короной, который удобно продемонстрировать народу. Выбирайте.
Я встал. Медленно, не спеша. Поправил камзол, обошёл стол и остановился в двух шагах от него.
— Посол, — сказал я тихо, почти ласково, — послушай меня. Я сжёг двенадцать кораблей Астралиона, потому что они пришли без приглашения. Через неделю придут ещё четыре легиона — сожгу и их. А теперь ты говоришь, что твои пять войдут в мой город. Если войдут — сожгу и их. Мне без разницы, чей герб на знамени. На каждый флаг у меня найдётся горшок. Если думаешь, что шучу, — спроси у тех, кто уже пробовал. Они теперь кормят рыб между нами и Вороньим мысом.
Тишина в кабинете стала плотной, как вода на глубине.
Вард не дрогнул лицом. Но я видел, как он считывает: шары на привязи, пленные в сером, гончарные печи, моё спокойствие. Пересчитывает, потому что в его картине мира пятилетние короли так не разговаривают.
— Ты блефуешь. Ты не посмеешь поднять руку на Аргон. У тебя и так два фронта.
— У меня нет фронтов, посол. У меня есть один порт и горшки. А фронтов у вас скоро будет столько, что вы будете вспоминать этот разговор как самый приятный в жизни. Всё, я сказал всё. Тебя проводят.
— Ты выгоняешь меня?
— Я тебя отпускаю — с надеждой, что ты будешь умнее, чем кажешься.
Он вышел. Дверь закрылась с таким звуком, будто кто-то поставил точку в предложении, которое ему не понравилось.
Гилберт шагнул из тени:
— Государь. Мы только что поссорились с Аргоном.
— Мы поссорились с Аргоном, но это не то же самое, что война с Аргоном. Если бы он хотел воевать немедленно — не прислал бы одного посла, а привёл бы флот. Он проверял. Я показал. Теперь его ход.
***
Он был взбешён. И это было мягко сказано.
Люций Вард стоял на палубе, смотрел, как Дракарис тает в вечерней дымке, и перебирал каждое слово этого наглого мальчишки. «Если войдут — сожгу и их». Сжечь легионы Аргона. Легионы, которые полтысячи лет не знали поражений на южном материке.
«И не таких ломали», — сказал он себе, глядя на воду.
Он спустился в каюту, достал перо, чернила и два листа бумаги.
Первое письмо — легионам:
«Встать как можно ближе к Дракарису. Якорная стоянка за Вороньим мысом, вне видимости с берега. Ждать сигнала. Без моего слова в гавань не входить. Мальчишка упрям, но это лечится присутствием силы».
Запечатал, помедлил, добавил приписку для командира эскадры:
«Покажи ему паруса. Пусть видит, что мы близко».
Второе письмо — королевству, в Мерн. Здесь он был осторожнее: канцлер Доменик не любил оправданий, но и врать нельзя было.
«Пока всё идёт не по плану. Мальчишка не сломался. Он умнее, чем предполагалось, и ему есть чем пугать. Город не пал — это постановка. Астралионские легионы идут с севера, срок — около недели. Продолжаю давление. Легионы переместил ближе. Ждите вестей».
Он отдал оба письма капитану — голубя в Мерн, быстрое судно к легионам — и остался один в каюте, глядя на тёмное окно, за которым качались огни Дракариса.
«Ладно, мальчик. Посмотрим, как ты запляшешь, когда у твоего берега встанут пять легионов».
***
Через день у горизонта показались паруса.
Я стоял на стене и смотрел в подзорную трубу: пять кораблей, авангард. Они встали за Вороньим мысом так, что из города были видны только верхушки мачт — наглый намёк: «Мы здесь. Мы близко».
— Гилберт, — сказал я, не оборачиваясь. — Позови посла. Срочно.
Я спустился, пошёл в кабинет, открыл окно, чтобы ветер гулял в комнате. Встал у него, сложив руки за спиной, и стал ждать — глядя на море, на мачты за мысом.
Вард вошёл через сорок минут, мрачный, как грозовая туча: его привели без церемоний, и это ему не понравилось. Увидев меня у окна, он позволил себе тень злорадства: срочно вызвал — значит, паника.
Он ошибся.
— Ваше величество, вы меня вызвали. Судя по срочности — что-то случилось?
— Случилось, посол. Твои корабли встали за Вороньим мысом. Вижу. Это твоих рук дело?
— Я хотел, чтобы вы видели, что мы рядом. Сила любит, когда её видят.
— Ускоряет, — согласился я. — Именно поэтому я тебя и позвал. Подойди сюда.
Он подошёл, настороженно, как зверь, который чует ловушку, но не видит её. Встал рядом, у окна.
— Посол, — сказал я тихо, — я попрошу тебя об одном. Пусть твои корабли не подходят к городу ближе, чем сейчас. Вообще не подходят. Пусть стоят, где стоят. Лучше — отойдите за горизонт, если сможете.
В его глазах мелькнуло изумление:
— Вы просите меня отвести легионы?
— Я прошу тебя не делать глупостей и не приближаться. Это разные вещи. Я серьёзно.
Он смотрел на меня, и в голове у него перещёлкивало. Он ждал страха, паники, торговли — а вместо этого я стоял, спокойный, как камень, и просил его не мешаться. Не умолял. Просил.
— И почему, — медленно спросил он, — вы хотите, чтобы мои легионы стояли вдали от города, который скоро атакуют?
— Потому что, посол, скажу то, чего не говорил никому. Астралионские легионы придут через несколько дней. Они будут разгружаться в моём порту — спокойно, уверенно, думая, что город сдался. И я их сожгу. Всех, до одного. А теперь представь: в этот момент у моего берега стоит твой флот. Что увидит Астралион? Либо вас как моих союзников — и тогда горшки разберутся и с вами, и с ними. Либо вас как конкурентов за добычу — и начнётся война между вами прямо в моей гавани, и мой план сгорит вместе с вами обоими.
Вард молчал. Я видел, как он переваривает.
— Отойди за горизонт, посол. И всё.
— А что я за это получу? — спросил он, и в голосе его проступила осторожность торговца.
— Ничего, — ответил я.
На миг он остолбенел. Такого ответа он не ждал. Он ждал уступки, подачки, компромисса — а получил «ничего».
— То есть, — медленно проговорил он, — вы хотите, чтобы я убрал пять легионов, и не предлагаете мне ничего взамен?
— Посол, — я повернулся к нему, — давай честно. Вы приплыли не за Тромином. Вы приплыли за дверью, которая лежит под моей землёй. Ваша задача — чтобы эта дверь не досталась Астралиону. Так вот: она им не достанется. Потому что я на ней стою, и я собираюсь сжечь их армию на берегу моего порта. Это — уже твой выигрыш. Ты его получишь бесплатно, просто отойдя за горизонт и не мешая мне работать.
Он открыл рот, но я поднял руку:
— А вот достанется ли дверь тебе, посол, — это мы будем решать потом. После. Когда дым рассеется и я увижу, как вы себя вели. Может, мы договоримся. Может, нет. Но сейчас я тебе ничего не должен и ничего не обещаю. Сейчас у тебя два варианта: отойти и получить свой выигрыш — или остаться и сгореть вместе с астралионцами, когда начнётся пир. Мне оба подходят. Горшки не выбирают, чей строй жечь. Выбирай ты.
Он смотрел на меня долго. Очень долго. В кабинете было тихо, только ветер гулял в створке окна.
— Вы... никогда не проигрывали, да? — сказал он наконец, и в голосе его не было насмешки.
— Проигрывал, посол. Часто. Просто я всегда вставал. А вставать — это главное. Так что: отходишь или горишь?
Он усмехнулся — криво, зло, но с уважением:
— Вы не оставляете мне выбора, ваше величество.
— Выбор у тебя есть. Просто оба его варианта привели к одному результату. Так даже проще.
Он развернулся и вышел, не прощаясь. Но я видел: он уйдёт за горизонт. Не потому, что поверил мне, — а потому, что выгоднее ждать и смотреть, чем гореть.
Гилберт шагнул из-за портьеры:
— Государь, вы не отдали ему ничего.
— Именно, Гилберт. Ничего. Потому что отдавать было нечего и незачем. Он сам мне сказал, чего хочет: чтобы дверь не досталась Астралиону. А я ему это и так обещаю, просто делая своё дело. Торговать нечем — значит, и торговаться не о чем. Пусть ждёт у горизонта и молится, чтобы его послу не вздумалось геройствовать.
***
Но Вард, как оказалось, тоже умел делать ходы.
На следующее утро дозорный доложил: от флота за мысом отвалило большое судно и идёт прямо к нам. Не шлюпка, не посыльный — большое, под флагом с золотым кругом. На борту не меньше полусотни человек.
Я повернулся к Гилберту:
— Он решил прижать меня лично. Хорошо. Тогда и я подготовлюсь. Поставь в приёмной людей — не на виду, пусть стоят за портьерами и за дверью. Арбалеты взвести, но не показывать, пока я не подам знак. Если этот их легат решит, что я слаб, — пусть увидит, что слабых здесь нет.
Через час в кабинет, не спрашивая, вошёл Вард. А следом за ним — человек, которого я ещё не видел, но сразу понял, кто это.
Высокий. Широкий в плечах. Лицо рубленое, как топором, шрам от брови за ухо. Тяжёлый тёмно-синий мундир с золотым шитьём, на груди — не брошь, как у посла, а целый знак: золотой круг с шестью спицами, вдесятеро больше. В руке — шлем, и держал он его так, будто в любой момент собирался надеть обратно. За спиной, в коридоре, я слышал тяжёлое дыхание — его люди, человек десять, остались у двери.
Вард поклонился коротко, официально:
— Ваше величество, позвольте представить: легат Марцелл, командующий Пятым легионным корпусом Аргонского королевства.
Легат не поклонился. Он окинул меня взглядом сверху вниз — как военные умеют, одним взглядом взвешивая и рост, и вес, и хрупкость — и пробасил:
— Так вот он какой, король Тромина. А я думал, нам сказки рассказывают.
Я не ответил на тон. Жестом указал на кресла:
— Прошу, легат. Гость из такого далека заслуживает сесть. Вина?
— На службе не пью, — отрезал он, не сел, встал посреди кабинета, широко расставив ноги, и положил шлем на стол — без спроса, как хозяин. — Будем говорить коротко. Мне сказали, что дипломатия с вами не работает. Я — дипломатия подкреплённая. Пять легионов стоят за мысом. Не для виду — для дела. Либо вы подписываете вассальный договор сегодня, и мы вместе смотрим, как горят астралионцы. Либо завтра утром мои легионы входят в город, и мы смотрим, как горит он. Третьего не дано. Выбирайте.
Тишина. Я не спешил отвечать. Стоял за столом, сложив руки, и смотрел на него спокойно — как смотрят на очень крупную, но очень предсказуемую рыбу.
— Легат, — сказал я, — а вы не хотите спросить, почему я так спокоен? У вас за мысом пять легионов, у меня за стеной — старики, ополченцы и пленные, которые месят глину. По всем раскладам я должен дрожать. А я не дрожу.
— Дрожишь ты или нет — мне без разницы. Дрожащие не платят лучше.
— Верно, — кивнул я. — Но дрожащие не поджигают флоты. Спокойные — поджигают. Спросите у Варда, он видел.
Вард, стоявший чуть позади, кашлянул, но смолчал.
— Ты дерзок, мальчик. — Легат сделал шаг вперёд, и воздух в кабинете стал тяжелее. — Дерзость — это хорошо до первой крови. А до неё у тебя остался один день. Завтра, если договора не будет, я иду на штурм. Стены у вас не бог весть что, я на своём веку брал и повыше. Город возьму, двор перерою, найду, что ищем, и уйду. Ты будешь либо королём, который подписал, либо мальчиком, которого вынесли из-под обломков.
Он наклонился над столом, упёрся кулаками, навис скалой:
— Решай. Прямо сейчас. Здесь.
Я смотрел на него снизу вверх. Потом медленно обошёл стол и остановился в стороне, у карты.
— Легат, вы человек военный. Давайте по-военному, без виляний. Зачем вам мой город? Не тот, что на картах, — а тот, что вы найдёте, когда войдёте. Мёртвый город вам не нужен. Вам нужна земля под ним. Так.
Он не ответил, но и не возразил — а это всё равно что согласие.
— А теперь представьте, что вы берёте мой город штурмом. Стены рушатся, дома горят, земля залита кровью. Вы перекапываете двор в поисках двери. А под городом — камень, подземелья, вековая кладка. Всё это обрушивается, заваливает проходы, и дверь, если она где-то там, оказывается под сотней тонн щебня, который вы будете разбирать до пенсии. Вы это понимаете?
Легат молчал. Я видел — понимает, но не хочет признавать.
— А теперь другой расклад: вы не штурмуете. Вы ждёте за горизонтом, я сжигаю астралионцев, город остаётся целым, земля целой, дверь целой. И тогда вы входите через открытые ворота — и ищете спокойно, при свечах, сколько захотите. Зачем ломать то, под чем хотите копать?
Легат смотрел на меня, и где-то под армейской бронёй в глазах его что-то шевелилось.
— Ты предлагаешь мне ждать, — сказал он. — Ждать, пока пятилетний король, с которого я приехал снимать вассалитет, разберётся с врагом, который больше него в десять раз. А если не разберётся?
— Тогда вы входите в город, который сгорел без вашей помощи, и получаете ровно то, что получили бы при штурме, — только без потери своих людей. Выигрыш в любом случае ваш.
Он долго, очень долго смотрел на меня. Потом медленно выпрямился, взял шлем со стола и повернулся к Варду:
— Этот мальчишка... в мешок его. В Мерн. Королю — нового советника.
Вард молчал.
— Значит, так. — Легат повернулся ко мне. — Последний раз, по-хорошему. Подписываешь — я увожу флот и присылаю тебе три сотни мечей на стены. Не подписываешь — завтра штурм. Слово легата. Я не отыгрываю назад.
Я вздохнул. Посмотрел на него. Потом — на Варда. Потом снова на него, и лицо моё стало усталым, почти виноватым. Я даже плечи чуть опустил.
— Легат, — сказал я тихо, — вы меня убедили. Действительно убедили.
В глазах его мелькнула довольная искра. Он решил, что сломал меня. Старый приём: надави, и мальчишка прогнётся.
— Ну вот, — сказал он, наклоняясь за шлемом, — а то сразу бы... Договор при мне? Чернила есть?
— Договор-то — есть, — я поднял голову, и голос мой стал ровным, как лезвие, — только вы меня неправильно поняли, легат. Я не сказал, что подписываю. Я сказал, что вы меня убедили — что с вами, похоже, по-хорошему не получится. Так что если хотите — идите на штурм. Завтра. Сегодня. Хоть сейчас. Нам пленные нужны, а у вас там, за мысом, двадцати тысяч рук наберётся — по полям да по гончарням всех пристроим. Кормить, правда, вас меньше будем, чем ваших, — но кто ж вам обещал райское житьё?
Тишина.
Легат замер. Он смотрел на меня, и я видел, как он переваривает: «нам пленные нужны». Он ждал покорности, а получил оскорбление, произнесённое будничным тоном. Будто он пришёл не армией грозить, а на биржу труда устроился.
Лицо его налилось кровью. Рука — сама, быстрее мысли — метнулась к поясу.
— Ты... — прохрипел он, и клинок начал выходить из ножен, — щенок...
И тут же, со всех сторон, из-за портьер, из-за двери, из-за спинок кресел, — выросли пять арбалетов.
Я велел Гилберту поставить их заранее, и вот они стояли — не на виду, но теперь уже и не прячась: пятеро в сером, с взведёнными тетивами, и каждый болт смотрел в легата. Один — в лоб, два — в грудь, два — по бокам. Расстояние — в три шага. Промахнуться с такого невозможно, даже если закрыть глаза.
Клинок вышел из ножен на ладонь — и замер.
Легат стоял, сжимая рукоять, и смотрел на пять болтов, направленных в него. Потом медленно — очень медленно — перевёл взгляд на меня.
Я стоял за столом, сложив руки, и смотрел на него спокойно:
— Легат, вы у меня в доме. Здесь я гостеприимный хозяин, но гости с мечом мне не нравятся. Выньте руку из-за пояса — медленно, чтобы мои люди не нервничали. Они, знаете ли, люди простые: как дёрнусь, так и стреляют.
Он потускнел. Я видел это своими глазами: человек, который пять минут назад нависал надо мной скалой, сдулся, как шар, у которого отвязали горловину. Плечи осели, краска схлынула с лица, рука медленно, с видимым усилием, отпустила рукоять, и клинок со стуком ушёл обратно в ножны.
— Вот так, — сказал я. — Хорошо. Спокойно. А теперь слушайте меня, легат. Вы придёте завтра — или послезавтра, когда с северо-запада подойдут астралионцы. Когда я начну жечь, вы будете стоять за горизонтом и смотреть. Потому что если вы в этот момент полезете в гавань — я приму вас за врага, и вы разделите их судьбу. А вот после — мы вернёмся к вашему разговору о «договоре». Но уже на моих условиях.
Он молчал. Смотрел на меня, и в глазах его больше не было ни железа, ни угрозы — только тяжёлая, мутная усталость человека, который вдруг понял, что сел не за тот стол.
— Вард, — бросил он, не глядя на посла, — остаёшься здесь. Будешь моими глазами. Если мальчишка соврёт — я узнаю по дыму над городом. Утром. — Он надел шлем, постоял миг — и вышел, не попрощавшись, как умеют уходить только побеждённые.
За ним грохнули шаги его десятка, и кабинет снова стал тихим. Я впервые за весь разговор выдохнул.
— Нервы у тебя, — сказал Вард, глядя на дверь. — Стальные. Я думал, он тебя раздавит.
— Он и пытался, — я вернулся к столу и сел. — А я, посол, имел честь работать с людьми, которые раздавливали почище твоего легата. И что-то они все на пенсию ушли, а я как-то всё ещё здесь.
Вард покачал головой:
— Ты понимаешь, что он теперь тебя ненавидит? По-настоящему. Такое не прощают.
— Пусть ненавидит, — я открыл окно, впуская свежий ветер. — Ненависть — это чувство. А он теперь будет думать, как ему со мной разговаривать, когда я сожгу семнадцать тысяч человек у него на глазах. Думать — это полезно. Особенно для военных.
Вард посмотрел на меня долго, потом — в окно, на море, на мачты за мысом. И вдруг усмехнулся — по-настоящему, как тогда, в первый вечер:
— Знаешь, ваше величество, а я ведь приплыл сюда с задачей привести тебя к вассалитету. Любыми методами. А теперь я стою тут, твой флот отходит за горизонт по твоему слову, мой легат уехал с пустым шлемом и полными штанами страха, и я... докладываю королю, что всё идёт не по плану. Как я это объясню в Мерне?
— Скажешь правду, посол, — ответил я. — Что нашёл короля, с которым Аргону лучше дружить, чем воевать. И что ты это понял первым. За это тебя, может, и не повысят. Но, по крайней мере, не повесят.
Он хмыкнул и пошёл к двери. У порога остановился:
— Когда это будет?
— Скоро. Смотри в сторону севера. И не высовывайся.
Он кивнул и вышел.
Я остался один. Ветер гулял в открытом окне, теребил бумаги на столе. Где-то внизу лязгал металл — Отто ковал, пленные таскали, гончары обжигали. А за горизонтом, с двух сторон, сходились две армии: четыре легиона, которые шли умирать, и пять, которые согласились ждать.
— Гилберт, — сказал я, не оборачиваясь. — Проверь, чтобы арбалетчики смену не проспали. Скоро будет шумно. Очень шумно.
Посмотрим, кто кого переждёт.
Глава 4
Ночью я проснулся от того, что кто-то тронул меня за плечо. Не дёрнул, не разбудил — тронул. Так умел только Гилберт.
— Государь, — прошептал он, и голос его, обычно ровный, впервые за долгое время звучал с металлом, — к стенам идут.
Я сел на койке мгновенно. Сон — долой. Старая привычка: когда говорят «идут», некогда протирать глаза.
— Сколько?
— Дозорные насчитали не меньше полтысячи. Идут от острова, в обход, без факелов, цепью вдоль прибрежных кустов. Тихо идут, государь. По-военному.
От острова. Я мысленно кивнул сам себе: значит, флот Варда стоит именно там, за островом, как я и велел ему не приближаться. А теперь оттуда, с этого самого «удалённого» места, ползёт к моим стенам полтысячи человек. Интересно, это Вард решил проверить меня ночью? Или это самодеятельность какого-нибудь нетерпеливого командира, которому надоело ждать?
Я оделся за минуту и поднялся на стену. Ночь была тёмная, хоть глаз выколи — небо заволокло, ни луны, ни звёзд. Самое то для того, чтобы подвести к стенам полтысячи человек и никто бы не заметил.
Если бы не дозорные, которых я поставил слушать, а не смотреть. Смотреть в такую ночь бесполезно. А вот слушать — можно. И они услышали: где-то там, внизу, в кустах у самого вала, шуршало, перекликалось еле слышными сигналами и двигалось — ровно, цепко, как движутся люди, которые знают, куда и зачем идут.
— Они идут к воротам, — сказал я, вглядываясь в темноту. — К малым, северным. Там вал пониже.
— Точно, государь, — подтвердил капитан стражи, подошедший с докладом. — Лезть вслепую не станут — у них, видать, свои люди в городе были, ворота изнутри открыть. Но мы их накрыли ещё до того, как они к валу подошли: выставили засады у калиток.
— Хорошо. — Я посмотрел на притихший порт, на чёрные силуэты шаров на привязи. Лететь ночью они не могли — это не игрушка. Но у меня был на этот случай другой рецепт, проще и древнее любого шара.
—Подними катапульты и пару горшков к ним прихвати.
— Слушаюсь, государь.
Капитан убежал. А я остался на стене, вглядываясь в темноту, и слушал, как внизу, в кустах, ползёт к моему городу полтысячи человек, которые думают, что они тихие.
Ох, зря они так думали.
***
Они подошли к валу через час. Я слышал, как на той стороне тихо, по-кошачьи, зашевелились у самой стены — кто-то доставал верёвки с крючьями, кто-то ложился на землю, давая лестницам лечь. Они собирались лезть. Вслепую. Ночью. На стену, на которой их уже ждали.
— Пора, — сказал я негромко.
И над стеной, в двух местах, взмыли вверх два языка пламени — это подожгли факелы, обмотанные паклей. Ярко, на миг осветив и вал, и кусты, и фигуры, которые замерли на миг, поняв, что их увидели.
Поняли они поздно.
Первые горшки ушли с катапульт одновременно — и я услышал, как один за другим они лопаются внизу, у подножия вала, в самой гуще. Огненная смесь — дёготь, смола, сера, негашёная известь — вспыхнула не костром, а стеной огня, которая выросла из-под земли и поползла в обе стороны вдоль кустов.
Крики. Настоящие, человеческие, полные животного ужаса — когда огонь липнет к коже и не смывается ничем. Полтысячи человек, которые шли тихо и уверенно, вдруг превратились в полтысячи факелов, мечущихся в темноте. Кто-то бросился назад, к берегу — но там уже ждали: я велел выставить заслон из арбалетчиков на тропе. Кто-то рванул к воде — но огонь на воде только злее, известь плевалась кипятком, и с берега их добивали болтами.
Кто-то пытался лезть на стену — по верёвкам, по лестницам, в дыму. Их встречали болтами и кипящей смолой, которую лили не жалея, и они падали обратно в огонь.
Через полчаса всё было кончено.
Я стоял на стене и смотрел вниз, на вал, где догорали пятна огня, и в темноте, расцвеченной заревом, угадывались тёмные груды — то, что осталось от пяти сотен. Дым стелился над землёй, воняло палёным мясом и серой, и чайки, разбуженные заревом, с криками кружили над пожарищем.
— Сколько своих потеряли? — спросил я, не оборачиваясь.
— Двоих, государь, — ответил капитан. — Один с лестницы упал, руку сломал. Второй — стрела в плечо, своя же, по дурости в темноте. Живы оба.
— Это хорошо. Это очень хорошо. — Я кивнул. — Пленных есть?
— Не взяли ни одного, государь. Брать было некого.
«Не взяли ни одного», — повторил я про себя. Полтысячи человек, все до одного, остались лежать на валу. Я не испытывал ни радости, ни жалости — только холодное удовлетворение мастера, чей инструмент сработал без единой осечки. Они пришли меня резать — я их сжёг. Всё честно.
— Трупы велено не трогать до утра, — распорядился я. — Пусть лежат. К утру народ увидит, чем кончаются ночные прогулки к моим стенам. И пусть над воротами приберут — не хочу, чтобы гости с юга подумали, что у меня тут бардак.
Я спустился со стены и пошёл спать. Спал я, к собственному удивлению, отлично.
***
Утром я первым делом велел позвать посла.
Вард явился на завтрак — бодрый, собранный, с лицом человека, который всю ночь спал и не знает ровным счётом ничего. Я рассадил его напротив, налил ему чаю, положил на тарелку горячий хлеб с сыром и начал разговор — не спеша, как заведено у дипломатов:
— Посол, вы спали хорошо?
— Превосходно, ваше величество. А вы?
— Я тоже, — я откусил хлеб и запил чаем. — Правда, ночью у нас была небольшая суета. К стенам кто-то подходил.
Вард не изменился в лице. Ни один мускул. Но чашка в его руке замерла на полпути на полсекунды дольше, чем положено. Я это заметил. Я всё замечаю.
— О? — сказал он с вежливым интересом. — Кто же?
— Вот и я хотел спросить, — я откинулся на спинку стула. — Кто-то, посол. Полтысячи человек, если считать по трупам. Подошли к северному валу ночью, без факелов, по-военному. С верёвками, с лестницами, с каким-то планом. Видимо, хотели навестить меня. Жаль, не донесли — все до одного сгорели. Не успели представиться.
Вард поставил чашку. Аккуратно, ровно, в центр блюдца.
— Полтысячи, говорите, — повторил он. — Это прискорбно.
— Прискорбно, — согласился я. — Для них, во всяком случае. Вот я и думаю, посол: что это были за люди? Бандиты? Пираты? Может, дезертиры какие? У вас, кстати, за островом флот стоит — не ваши ли это ребята заблудились? Скажите честно, я не обижусь.
Вард посмотрел на меня. Долго. Я смотрел на него в ответ — невинно, открыто, как смотрит ребёнок, который искренне хочет понять, откуда в его огороде взялись чужие следы.
— Ваше величество, — сказал он наконец, — мои люди не ходят без приказа. Я узнаю, кто это был. Если это были мои — вы получите извинения. Но смею вас заверить: мои легионы стоят там, где я им велел. За островом. И ни один человек не покидал стоянки без моего слова.
— Ну и славно, — я улыбнулся и пододвинул ему хлеб. — Ешьте, посол. Хлеб сегодня отличный. А по поводу этих... неудачников — не переживайте. Я не в обиде. В конце концов, они сами виноваты: надо было стучаться, а не лезть.
Вард ел хлеб. Я пил чай. За окном, на валу, дымилось.
Он ушёл от меня спокойным. Но я знал: он ушёл не для того, чтобы пить чай, а для того, чтобы писать письмо.
Я видел его в окно: посол прошёл через двор быстрым шагом, спустился к причалу, сел в шлюпку, и его увезли на корабль. Через час от корабля взмыл голубь — серый, быстрый, он взял курс на запад, туда, где за островом стоял флот.
«Пишет, — подумал я. — Пишет, что ночной подарочек не сработал. Интересно, что он там понапишет?»
Я не стал ждать ответа. Я знал, что ответ приплывёт сам. Такие, как Вард, не отвечают письмами — они приплывают лично, с ором и сжатыми кулаками. И я приготовил для этого встречу.
***
Центурион приплыл к полудню.
Не посол, не легат — центурион. Молодой, жилистый, с перебитым носом и глазами, которые смотрели так, будто весь мир ему должен по счёту. Мундир на нём был новенький — видимо, собирался он поспешно, потому что выглядел так, будто его выдернули из-за стола, не дав доесть, и он намеревался выместить это на первом встречном.
А первым встречным был я.
Он ворвался в кабинет без стука, без доклада, распахнув дверь так, что она ударилась о стену. Следом за ним, на полшага позади, вошёл Вард — с лицом человека, который привёл буйного родственника в гости и заранее извиняется взглядом.
— Так! — начал центурион ещё с порога. — Это что за безобразие, мальчик?!
Я поднял голову от бумаг. Медленно. С выражением глубочайшего, совершенно искреннего непонимания.
— Простите? — спросил я.
— Не прикидывайся! — он подскочил к столу и упёрся в него кулаками. — Полтысячи моих людей! Полтысячи! Где они?!
Я моргнул.
— Ваши люди? — переспросил я, оглядываясь по сторонам, будто ища их в кабинете. — Не вижу здесь никого. Вы их, часом, не потеряли?
— Не юли! — рявкнул он. — Ночью, у северного вала! Мои люди подошли к городу по приказу, чтобы... чтобы провести разведку! И что я вижу утром?! Костёр! Угли! Полтысячи моих солдат превратились в угли!
— Погодите, — я поднял руку, останавливая его, и на лице моём появилось самое честное, самое недоумевающее выражение, какое я только мог нацепить. — Так это были ваши люди? Те самые, с верёвками и лестницами, в три часа ночи, без факелов, в кустах у моего вала? Ваши?
— Да! Мои!
— Ну и зачем же ваши люди, — я наклонил голову, — без факелов, по-пластунски, с лестницами, полезли к моим стенам в три часа ночи? Может, они хотели поздороваться? Так в моём королевстве принято здороваться при свете дня, через ворота, предварительно постучав. Ночью-то у нас с непривычки и не поймёшь: гость пришёл или вор.
Центурион побагровел. Я видел, как краска заливает его шею, как сжимаются кулаки:
— Они выполняли приказ! У них была задача — проверить стены! Осмотреть подступы! Это называется разведка!
— Ох, — сказал я, и лицо моё стало ещё невиннее. — А я-то думал, разведка — это когда днём, с пригорка, смотрят в подзорную трубу. Ну, или хотя бы спрашивают у местных: а что там у вас за стенами? А ночью, тайком, с лестницами, да ещё и без фонарей... Вы меня извините, центурион, но так разведку не делают. Так на штурм идут.
— Это была разведка! — он грохнул кулаком по столу, и чернильница подпрыгнула. — А ты истребил моих людей! Мясник! Детоубийца!
Я тяжело вздохнул. Как вздыхает взрослый, которому приходится объяснять ребёнку очевидное в десятый раз.
— Центурион, — я развёл руками, — послушайте себя. Полтысячи вооружённых людей, ночью, тайком, без единого знака, с лестницами и крючьями, лезут к чужим стенам. А когда их встречают — вы говорите, что это была разведка. Если бы ваши люди шли ко мне с белым флагом, с глашатаем, при свете дня — я бы их встретил хлебом-солью. А они пришли как воры. Вот я с ворами и обошёлся как с ворами. Так что, может, вам не ко мне претензии предъявлять, а к тому, кто отдал такой приказ? Кто, кстати, его отдал?
На миг центурион замялся. Я увидел это замятие — короткое, но явное. Он не мог сказать «мне приказал легат» — потому что тогда вся вина ляжет на командование, а он приплыл орать, что виноват я.
— Не твоё дело, кто отдал! — рявкнул он, уходя от ответа. — Ты убил моих людей — и ответишь!
— Центурион, — я покачал головой, — вы же понимаете, что если я скажу «простите» — ваши полтысячи не оживут? Они пришли ко мне с оружием ночью — и умерли. Это не я их убил. Это их приказ убил. Я лишь... — я поискал слово, — встретил их по законам моего королевства. А законы у нас простые: кто с мечом к стенам ночью — тот сам выбрал свою судьбу.
Он стоял, тяжело дыша, смотрел на меня, и я видел, как в нём борется ярость и бессилие. Он хотел меня ударить, придушить, сорвать злость. Но я сидел за своим столом, спокойный, как статуя, и за моей спиной, в проёме двери, маячили двое в сером с арбалетами наизготовку — Гилберт поставил их, как только центурион ворвался.
Я видел, как он это замечает. Как считывает: пятеро в прошлый раз, двое сейчас, и каждый — с взведённой тетивой. И как медленно, очень медленно, его кулаки разжимаются.
— Ты... — выдохнул он. — Ты ещё пожалеешь. Легат узнает. Король узнает.
— Узнают, узнают, — кивнул я. — Обязательно расскажите. Только не забудьте упомянуть одну маленькую деталь: ваши полтысячи шли к моим стенам ночью, без приглашения, с оружием. А я, представьте, немножко не люблю, когда ко мне ночью лезут с оружием. Это, знаете ли, дурной тон. Даже для гостей с юга.
Он развернулся, не попрощавшись, и вышел так же стремительно, как ворвался. Дверь за ним не ударилась о стену — он прикрыл её, но так, будто хотел оторвать с петлями.
Вард задержался на пороге.
— Ваше величество, — сказал он тихо, — вы понимаете, что вы только что сделали? Вы сожгли полтысячи аргонских солдат и теперь ведёте себя так, будто это они виноваты.
— А разве нет? — я поднял бровь. — Посол, я вас очень уважаю. Но давайте честно: эти полтысячи — они шли к моим стенам с моими же лестницами в три часа ночи. Вы хотите сказать, что они просто гуляли? В таком случае мне очень жаль, что я так грубо прервал их ночную прогулку. Может, они хотели полюбоваться луной? Жаль, луны не было.
Вард посмотрел на меня долго. Очень долго.
— Вы играете с огнём, ваше величество, — сказал он наконец.
— Посол, — я улыбнулся, — я не играю с огнём. Я его произвожу, храню на складах и продаю оптом тем, кто хорошо себя ведёт. А тем, кто плохо, — дарю бесплатно. С доставкой до вала.
Он покачал головой и вышел.
Я остался один в кабинете. За окном, на валу, всё ещё дымилось, и запах гари залетал в открытую створку. Где-то там, за островом, стоял флот, на котором теперь считают потери: минус пятьсот, минус надежда на тихий ночной удар. А на севере подходили астралионцы, которым ещё невдомёк, что их здесь ждут.
— Гилберт, — сказал я. — Усиль ночные дозоры. Сегодня они злятся, а завтра, может, попробуют ещё раз. И проследи, чтобы на валу прибрали — к приходу астралионцев у нас должно быть чисто. Все трупы — в общую яму, сверху — известь. Чтобы никакой заразы. И чтобы никаких следов, с кем именно мы этой ночью разбирались. Пусть астралионцы думают, что это была разминка.
— Слушаюсь, государь.
Я сел за стол, открыл окно пошире и впустил ветер, который разогнал запах гари. Где-то внизу, в порту, лязгал металл — Отто ковал, пленные таскали, гончары обжигали. Всё шло своим чередом. А я сидел и ждал, когда на горизонте, с севера, появятся паруса.
И думал о том, что это уже не разведка, что мы поссорились с Аргоном по-настоящему — и что теперь у меня за спиной, за островом, стоит армия, у которой есть все причины меня ненавидеть. Правда, есть у неё и одна причина не приближаться: пятьсот человек, которые уже попробовали и не вернулись.
***
На следующий день я выехал на поля.
Город я оставил на Гилберта — он справится лучше любого наместника, а мне нужно было увидеть своими глазами, как приживается моя агрономия и куда деваются рабы, которых Грей закупил на юге. Селитра, горшки, порох — это всё хорошо, но если зимой нечего будет жрать, вся война пойдёт прахом. Сытый солдат дерётся. Голодный — бунтует. Аксиома, которую я выучил ещё в первой жизни, когда снабжение решало исходы почище любых генералов.
Поля встретили меня работой. Настоящей, живой, деловой — впервые за долгое время.
Там, где ещё месяц назад торчали чахлые полосы ржи, теперь копошились люди в серых рубахах — рабы с юга. Они пахали. Не сохой с деревянным лемехом, которая землю царапает, а плугами с железными наконечниками, которые Отто и его кузнецы ковали неделями. Земля вставала за ними жирными тёмными пластами — такими, где корню есть за что зацепиться.
Рабы работали молча, но без той звериной загнанности, которой я боялся. Надзиратели ходили с палками, но били редко — я велел Грею передать: мёртвый раб — это потерянные деньги, живой — урожай. Пусть лучше пашут, чем дохнут. И, кажется, дошло: людей кормили, поили, не калечили — и они пахали так, как пашут, когда знают, что на родине сдохли бы с голоду, а тут хотя бы шанс.
Один из надзирателей, седой мужик с обветренным лицом, подбежал, спешился первым, начал докладывать — про поля, про скот, про то, что клевер и репа уже взошли на четвёртом поле. Я слушал, кивал, а сам смотрел на рабов. Крепкие, жилистые — руки, привыкшие к труду. Хорошая покупка. Грей не подвёл.
— Разбей их на артели по десять человек, — сказал я надзирателю. — За каждой артелью — свой надел. Кто лучше вспашет — тому добавка к пайку. Кто сачкует — обед без мяса. Пусть работают, как на себя. Так быстрее.
— А если заартачатся, государь?
— Тогда напомни им, откуда они приехали, — усмехнулся я. — Из грязи в князи, так сказать. Кто хочет назад — может попробовать. Только дорога назад идёт через мой порт, а там... сами знаете.
Надзиратель понятливо кивнул. Я уже собрался ехать дальше, к дальним полям, когда услышал топот — и обернулся.
По дороге от гранцы, на взмыленной лошади, нёсся всадник. Один, без свиты — я узнал его ещё издалека: гонец с границы. Тот самый, кого я слал в горы к Олафу с чертежами и приказом. Он осадил коня передо мной, спрыгнул, не дожидаясь, пока тот остановится, и рухнул на одно колено.
— Ваше величество! Доклад с границы!
— Встань. Сначала воды, потом доклад. Живой добежал — значит, новости важные.
Он выпил через силу, жадно, обжигаясь, и заговорил:
— Государь, имперцы на границе. Пошли в наступление.
Я поморщился про себя — рано. Но рано или поздно это должно было случиться, и лучше уж сейчас, когда я знаю расклад, чем потом, когда не знаю.
— Подробно. Что Олаф?
— Крепость на гребне держится, государь. Но с ними хитрость была. Пришли днём, с белым флагом — не воевать, а уговаривать. Говорят: столица пала, король мёртв, вы одни, сдавайтесь, иначе зажмут с двух сторон, и никто не поможет.
— И что Олаф?
— Спектакль устроил, государь. Подыграл им: мол, как так, столица пала, у нас связи нет, а вы, господа хорошие, не обманываете ли? Разводил их, разводил — а сам тем временем тихо велел людям готовить горшки и проверять арбалеты. Они ему — «сдавайтесь», он им — «да как же мы без приказа короля». Час их держал, пока не вызнал, кто у них командир, сколько их, откуда пришли.
Я хмыкнул с уважением. Олаф — мужик с гор, руки к топору привыкли, а тут, оказывается, и языком умеет. Растёт кадр.
— Потом что?
— Потом они поняли, что он их дурит, и полезли на штурм. Но не тем штурмом — так, разведка боем. Человек шестьсот, не больше. Пошли в лоб на гребень, проверить, что у нас за стены и что за люди. Олаф и это понял.
— И секреты не поднял, — сказал я, опережая его.
— Верно, государь, — уважительно кивнул гонец. — Передал тройкам приказ: сидеть в щелях, не высовываться. Говорит, это не регулярная армия, время на них тратить жалко — пусть подойдут поближе, к катапультам, там и встретим крепостью, а не щелями. Секреты — для того, кто потом всей армией пойдёт. А этих... — он махнул рукой, — встретили на валу.
— И?
— Сожгли, государь. Сотни три, не меньше. Смесью, что мы им отправили: горшки с катапульт, пока они лезли на гребень. Тесно там, строй сбился в кучу — тут им и прилетело. Остальные побежали. А сотню, что не успела, — взяли. Живыми. Везут сюда, на поля.
— На поля, — повторил я, и на душе — странно сказать — потеплело. — Отлично. Просто отлично.
Я посмотрел на рабов, которые пахали внизу, потом на дорогу, по которой скоро приведут ещё сотню таких же — только уже не купленных за золото, а взятых на поле боя. Дармовые руки. Дармовая рабочая сила. Империя сама везёт мне работников, надо же.
— Сколько имперцев на границе, как думаешь? — спросил я.
— Тяжело сказать, государь. Разведка боем — значит, щупают. Может, пара тысяч, может, больше. Но это не армия. Это те, кто должен был нас занять, пока основные легионы идут к порту.
Всё сходилось. Астралион до конца не верил в нашу «сдачу» и послал на границу отряд — прощупать, где что. Имперцы прозевали один нюанс: Олаф не тот человек, которого можно прощупать, не потеряв пальцы.
— Скачи обратно, — сказал я гонцу. — Передай Олафу: держаться, но умно. Секреты не тратить на щупов — пусть сидят и ждут настоящую армию. Пленных гоните сюда, на поля, я их встречу. И ещё: пусть Олаф пошлёт пару человек на север — посмотреть, много ли войск идут к нам. Мне нужно знать, когда ждать гостей.
— Слушаюсь, государь!
Гонец вскочил на коня и унёсся, взбивая копытами пыль.
Я остался стоять у края поля, глядя на рабов, которые пахали, на солнце, клонившееся к закату, и на дорогу, по которой скоро приведут первую сотню пленных с границы. На душе было — как ни странно — спокойно. Не от победы: одна победа ничего не решает. А от ощущения, что всё идёт по плану. Граница держится. Поля пашутся. Пленные будут работать. А порт... порт ждёт.
Глава 5
Легат Марцелл приплыл снова через два дня — я уже ждал его. Такие, как он, не умеют зализывать раны на расстоянии: им нужно явиться лично, наорать, погрозить кулаком и уйти с чувством выполненного долга. На этот раз он привёл с собой два десятка солдат — для блеска, наверное. Или для того, чтобы я видел: он не забыл, как его встретили арбалетами.
Я принял его в том же кабинете, за тем же столом, за которым неделю назад он нависал надо мной скалой. Арбалетчиков на виду не было — пусть думает, что я расслабился. Они стояли за портьерами, за дверью, за ширмой у окна. Старая привычка: гостей встречают по одежке, а провожают — по уму.
Он вошёл тяжело, как ходят люди, которые за ночь не сомкнули глаз и всё утро пили что-то, чтобы успокоить желчь. Не поздоровался. Не поклонился. Встал посреди кабинета, расставив ноги, как на палубе в шторм, и упёрся в меня взглядом, от которого, наверное, сохли полы.
— Ваше величество, — начал он, и голос его скрипел, как несмазанная телега, — я требую объяснений. Пятьсот моих людей. Пятьсот. Их сожгли у твоих стен, как щенков. Как слепых щенков в мешке.
— Легат, — я развёл руками и даже не встал из-за стола, — я лично в ту ночь спал. Проснулся от запаха гари и подумал: ну кто-то опять жжёт листья. Оказалось — люди. Ваши, судя по всему. Прискорбно. Соболезную.
— Не юли, мальчик! — Он грохнул кулаком по столу, и чернильница подпрыгнула, как в прошлый раз, и, как в прошлый раз, Гилберт шагнул на полшага вперёд из тени. — Ты знал, что это мои люди! Ты выставил их и сжёг!
— Откуда же мне было знать, легат? — Я наклонил голову и посмотрел на него с самым честным недоумением, какое умел. — Они шли ночью, без флагов, без знамён, с лестницами и крючьями, по-пластунски, вдоль кустов, к северному валу, где у меня ворота пониже. У нас в Тромине так ходят только воры и диверсанты. Своих я узнаю — они ходят днём и здороваются. А эти... — я пожал плечами, — не представились. А с теми, кто не представляется, у нас разговор короткий и горячий. Сами напросились.
Он побагровел до корней волос. Я видел, как желваки ходят под кожей, как он сжимает и разжимает кулаки, мысленно прикидывая, что сделал бы с этим мальчишкой, не будь он уверен, что за портьерами стоят арбалеты. Он знал, что стоят. Я видел, как он косится на шторы.
— Ты объявил войну Аргону, — процедил он. — Войну. Целому королевству. Из-за пятисот человек, у которых была задача провести разведку!
— Легат, — я устало вздохнул, как вздыхают, объясняя тупице, — я не объявлял вам войну. Давайте посчитаем вместе, как на счетах. Раз: ваш посол приплыл и потребовал вассалитета, я вежливо отказался. Два: он показал мне паруса, я его попросил не мешаться. Три: кто-то — не буду показывать пальцем — послал к моим стенам полтысячи ночных гостей с лестницами. Я их встретил, как встречают ночных гостей с лестницами. Это не война. Это — безопасность. Если после этого вы считаете, что мы враги, — это ваш выбор. Я лишь обороняюсь. И, между прочим, обороняюсь успешно. Спросите у тех, кто вернулся. Все пятеро, кажется, вернулись?
Он замер. Я попал. Я точно знал: из пятисот вернулось пятеро — те, что бежали самыми первыми, ещё до того, как катапульты развернулись. Остальные остались на валу. Пятьсот минус пять. Хорошая математика для наглядности.
— Ты пожалеешь, — пообещал он. Голос у него уже не гремел — он сел, стал глуше, тяжелее.
— Я уже жалею, легат, — признался я. — Жалею, что не могу предложить вам сесть и выпить со мной вина. Но вы, кажется, настроены не на беседу, а на прощание. Не смею задерживать. Передавайте привет королю. И Доменику — канцлеру. Пусть знает, что я о нём помню.
Он вышел. Второй раз — тем же путём, каким уходил в первый: злой, пунцовый, с пустым шлемом и полным ртом проклятий, которые он, впрочем, побоялся произнести вслух. Дверь за ним закрылась негромко — он прикрыл её сам, и это было хуже, чем если бы хлопнул. Хлопают те, кто злится. Прикрывают те, кто думает.
— Гилберт, — сказал я, когда шум шагов затих. — Что у нас с их флотом?
— Отходят, государь. Дозорные только что доложили: снялись с якоря всей эскадрой и уходят. На день пути, не дальше. Встанут у малых островов, так, чтобы видеть город, но не мешать нам.
— То есть будут смотреть представление из первого ряда, — усмехнулся я. — Ну и пусть. Им полезно. Заодно увидят, что бывает с теми, кто решает, что Тромин — лёгкая добыча. И, Гилберт, — я поднял палец, — они должны видеть всё. Всё, до последнего дыма. Пусть их дозорные смотрят в подзорные трубы, сколько влезет. Мне даже жаль, что они так далеко — не разберут деталей. А детали, Гилберт, это самое вкусное.
***
Имперский легат Астралиона — высокий, седой, с лицом, изрезанным шрамами так густо, будто кто-то расписался на нём за каждую проигранную войну, — стоял на носу флагмана и смотрел на город. Звали его Кассий Вераний, и за плечами у него было двадцать семь лет службы, четырнадцать кампаний и три осады, которые он взял. Он привык смотреть на города, которые собирался взять, и привык видеть в них либо страх, либо злобу, либо покорность.
Дракарис не был похож ни на одно из этих.
Он лежал перед ним, как покорная добыча: имперские флаги на башнях — чёрный орёл на золотом поле, полоскавшийся на ветру так, будто висел здесь сто лет; ворота распахнуты настежь, как ворота амбара, в который заносят зерно; на причалах — ни одного боевого корабля, только рыбацкие лодки и пара торговых судов, прижавшихся к молу. Город, который сдался. Город, который ждёт своих новых хозяев. Город, который должен был пасть ещё месяц назад — и вот он стоит, целый, будто и не было никакой войны.
А Кассию Веранию было неспокойно.
Он не мог сказать, что именно его тревожит. Он стоял, вцепившись в поручень, и смотрел, и что-то скребло его душу — откуда-то из-под рёбер, из той тёмной глубины, где у старых солдат спит чутьё, которое спасло им жизнь больше раз, чем все планы и карты. Город был слишком правильным. Слишком тихим. Слишком — покорным.
«Слишком тихо, — думал он. — Город, который сдался неделю назад, не бывает таким тихим. В сдавшемся городе должно быть слышно, как плачут бабы и как режут скот на пиры для победителей. Должны ходить патрули, должен звучать колокол, должны быть видны огни в окнах. А тут... как в склепе.»
— Легат, — подошёл адъютант, молодой, с лицом, которое ещё не научилось скрывать тревогу, — вы что-то сказали?
— Сказал, что здесь пахнет не так, — ответил Вераний, не оборачиваясь. — Где наш человек? Тот, что должен был встретить нас на причале?
— Комендант Вальдмор, легат. Стоит на причале с десятком своих. Ждёт.
— Один, значит. С десятком. А где его люди? Где городские власти? Где жрецы, где знать, которая должна была лизать нам руки?
— Не знаю, легат. Может, боятся.
— Боятся, — повторил Вераний, и слово это повисло в солёном воздухе. — Может, боятся. А может, прячутся. Ты разницу чуешь?
Адъютант молчал. Вераний вздохнул — глухо, одними лёгкими — и выпрямился.
— Приказ есть приказ. Его величество ждёт от нас доклада: порт занят, город под контролем, покорённая земля передана под руку Империи. Мы сделаем, что должны. Но если меня что-то и научило за двадцать семь лет, мальчик, так это то, что самый тихий город — самый опасный. Поэтому: первыми высаживаются головы — я, полковники, трибуны, маг. Пока мы в замке, легионы не расслабляются. Никаких пиров. Боевая готовность. Понял?
— Так точно, легат.
— И, — Вераний помедлил, — пусть дозорные на мачтах не спят. Мне не нравится этот город. Мне не нравится, как он молчит. И мне очень не нравится, что я не могу сказать, что именно мне в нём не нравится.
Он спустился в шлюпку первым, как и положено командиру, который показывает своим, что не боится. За ним — ближние начальники: полковники, трибуны, личный маг-советник в тёмно-синем балахоне, с посохом, на котором густо гудели руны. Они гребли к причалу, и Вераний всё смотрел на город, и чутьё всё скребло, скребло...
На причале его ждали.
Кайрен Вальдмор — в мундире, с лицом коменданта, который принёс городу порядок и знает цену этому порядку. Он шагнул навстречу легату, поклонился — ровно настолько, чтобы не уронить достоинства, но показать покорность.
— Добро пожаловать в Дракарис, легат. Комендант Вальдмор. Город готов принять легионы: стоянка разведана, склады открыты, провиант заготовлен. Ваши люди могут начинать высадку немедленно.
Вераний окинул его взглядом. Вальдмор был ему почти незнаком: смутные строчки в чужих докладах, имя в списке офицеров, которых Империя наняла за золото, когда понадобились руки, знающие, как держать город. Наёмник, решил Вераний. Купленный капитан, приведший чужую столицу к покорности за плату и обещанную безопасность семьи. Таких Вераний не любил, но умел использовать. Наёмник верен до той монеты, пока его не перекупили. А этот, по всему, стоил дорого — и выглядел ровно так, как выглядит человек, который продался за хорошую цену: спокойно, чисто, без тени сомнения в глазах.
— Город тихий, — сказал он вместо приветствия.
— Город устал, — спокойно ответил Кайрен. — Месяц осады, смена власти. Люди напуганы, сидят по домам. Это нормально. Дайте им неделю — и они снова будут торговать на рынке и целовать руки имперским офицерам. К тому же, — он чуть понизил голос, — многих мы держим в подвалах, под замком. Так спокойнее. Пока не уляжется.
— Многих?
— Достаточно. Вы же понимаете, легат: смена власти — это всегда кровь. Мы её пролили за вас, чтобы вам не пришлось.
Вераний посмотрел на него долго, пристально, и в голове у него крутилось: «Слишком правильный ответ. Слишком подготовленный. Слишком — как по писаному». Но и возразить было нечего: наёмник, который привёл город к покорности, обязан говорить именно так — иначе за что ему платят.
— Веди в порт, — сказал он. — Показывай, где разгружаться. И где встанут маг-советник и его люди.
Порт встретил их пустыми причалами.
Вераний шёл и смотрел: навесы из серой парусины вдоль стен — «от дождя, для дозорных», объяснил Кайрен; штабеля ящиков вдоль складов — «провиант для ваших людей, мы заготовили с запасом»; цепи у входа в гавань — «для швартовки, легат, не для войны». Всё было на месте. Всё было правильно. Всё было — неправильно.
И тут Кайрен сделал свой ход.
— Легат, — он понизил голос и шагнул ближе, — раз уж вы здесь... позвольте мне показать вам это первым. Только вам. И вашим ближним. Вы будете командовать городом — вам стоит увидеть это своими глазами, до того, как начнутся официальные церемонии. Иначе... — он замялся, — иначе решат, что мы прячем что-то.
Вераний помедлил. Чутьё царапнуло снова — сильнее, острее, как заноза под ногтем. Он посмотрел на Кайрена, на его спокойное лицо, на его руки, которые не дрожали. Потом на свои корабли, которые уже начали разгружаться: первый легион сходил на причал, строился, таскал мешки с провиантом; второй легион разворачивался у складов; третий — на судах, ждал своей очереди.
Всё было под контролем. Всё было в его руках. Что может случиться?
— Хорошо, — сказал он. — Полковники — со мной. Трибуны — со мной. Маг-советник — тоже. Остальным — начинать высадку. Мы вернёмся к тому времени, как первый легион сойдёт на берег.
Они пошли за Кайреном — легат, полковники, трибуны, маг-советник, — через двор, через ворота, через пустые коридоры дворца. Пахло воском и старой пылью. Где-то в глубине лязгнула дверь.
И захлопнулась.
В тот самый момент, когда массивная дверь главного входа — та, что вела во двор, — захлопнулась за их спинами с глухим, тяжёлым, как крышка гроба, стуком, небо над портом взорвалось.
***
Я стоял на западной башне, в тени парапета, где меня не было видно с моря, и смотрел вниз, на порт, где суетились имперские солдаты.
Четыре легиона выгружались. Сорок три судна — от тяжёлых транспортов до боевых галер — заполнили гавань до отказа. Имперцы бросили якоря, кинули сходни, толпились на причалах, таскали мешки, строились, орали друг на друга — расслабленные, шумные, уверенные, что они здесь хозяева. Они занимали город, который сдался. Они не ждали удара.
За моей спиной, на стене, стоял Гилберт. Молчал. Ждал.
— Горшки готовы? — спросил я, не оборачиваясь.
— Пятьсот сорок, государь. По расчётам — хватает с запасом.
— Катапульты?
— Двадцать четыре на стенах и башнях. Все наведены, все замаскированы. С моря — обычные навесы от дождя. До самого залпа никто не поймёт.
— Маги?
— Наши маги заняли позиции на башнях. У каждого — по три круга ветра на пергаменте, для корректировки горшков. Плюс двадцать арбалетчиков в прикрытии, чтобы имперские маги не смогли выйти на позицию.
— Флот?
— За молом, государь. Шесть кораблей, все наготове, гребцы в вёслах. Как только начнётся — выйдут и перекроют выход из гавани.
— Пленные?
— В подвалах, под замком. Имперские моряки с флотилии — те, что месили глину, — сидят тихо. Мы им пообещали: сядете смирно — получите свободу через год. Дёрнетесь — отправитесь на дно вместе с соотечественниками. Сидят.
— Хорошо. — Я кивнул. — Всё, Гилберт. Всё сошлось. Месяцы подготовки — месяцы работы, чертежей, горшков, бессонных ночей — ради одной четверти часа. Смотри и запоминай. Так выглядит момент, ради которого мы всё это затевали.
Я поднял руку. И опустил.
Это был сигнал.
Первый горшок ушёл с западной башни — я видел его, маленький, чёрный, на фоне бледного неба, — и лёг дугой через гавань. За ним второй. Третий. Четвёртый. И пошло, и пошло: двадцать четыре катапульты, пятьсот сорок горшков, и каждый ложился туда, куда я велел.
Это не был беспорядочный обстрел. Не было в этом ни капли наугад. Мы рисовали эту карту неделю — на бумаге, на песке, на полу казармы, — и каждый горшок знал свою цель.
Первыми — крайние суда. Те, что стояли ближе всех к выходу из гавани, у самого мола, — и те, что стояли у дальней стены, у самого входа. Их сожгли первыми, и это было самое главное: первые корабли — чтобы никто не высадился, последние — чтобы никто не выбрался. Ловушка захлопнулась с двух сторон одновременно, как челюсть, как кулак, как капкан, который я ставил всё это время. Гавань стала мешком, у которого не было ни входа, ни выхода.
А в середине, в самой гуще, стоял отдельный корабль — поменьше, в стороне от транспортов, с бронзовыми щитками на бортах и странными узорами, выжженными на палубе. Корабль с магами. Я узнал его сразу — потому что искал его, ждал, готовил для него особый подарок.
В него горшки полетели вторым залпом — все разом, с трёх башен, прицельно, по одной точке, как я и приказывал: «Сначала маги. Маги — это голова. Без головы тело не побежит». Над ним сошлись двадцать, тридцать, сорок горшков. Они лопнули разом, одним грязным облаком, и смесь — дёготь, смола, сера, негашёная известь — накрыла палубу волной.
Я видел в подзорную трубу, как фигуры в длинных плащах заметались, как факелы. Они пытались тянуть руки к небу, чтобы сотворить щит, — но щит уже не успевал: огонь лип к одежде, к коже, плавил бронзовые щитки, жёг руны, которые гудели на посохе, и воздух над кораблём закипел, как над печью. Двое магов успели выбросить заклинание — я видел, как засиял над судном полупрозрачный купол — но купол этот лопнул, не выдержав, потому что известь вскипела под ним и разорвала его изнутри, и огонь хлынул в щель.
Корабль с магами горел. Самый страшный, самый хитрый враг — горел одним из первых.
А дальше начался ад.
Сорок три судна. Четыре легиона. Семнадцать тысяч человек. И огонь, который не тушится водой.
Корабли горели один за другим, и воздух над гаванью дрожал и плавился, как над раскалённой наковальней. Я видел, как люди — тысячи людей — прыгали в воду, и вода встречала их огнём: известь вскипала, смесь растекалась маслянистыми пятнами, и те, кто думал спастись в море, находили там второй пожар. Крики стояли такой стеной, что заглушали даже грохот катапульт. Я слышал их даже на башне, даже сквозь ветер, даже сквозь звон в ушах.
Те, кто успел высадиться, метались по причалам. Строились. Пытались понять, что происходит, где враг, с какой стороны стреляют. Их снимали с причалов болтами — с башен, со стен, с наших лодок, которые уже окружали гавань полукольцом. Восемьдесят наших арбалетчиков работали так, что пальцы стирали в кровь. Не потому, что хотели убить всех, — потому что надо было погасить сопротивление, разбить строй, не дать им собраться в единый кулак. Выбить офицеров, выбить знаменосцев, выбить тех, кто орал приказы. Рассечённый без головы заслон — это не армия, это толпа. А толпу проще бить.
Пара кораблей, самых крайних, самых удачливых, рванула к выходу из гавани — напролом, через горящие обломки, через дым, через собственные страхи. Один зацепился за разбитую галеру, застрял, и его дожгли — я видел, как он оседает, как валится мачта, как вода вокруг него закипает. Второй — самый северный, тот, что стоял почти у самого мола, — вырвался. Он шёл на полных парусах, весь в дыму, с обгоревшей кормой, с людьми на палубе, которые уже не стреляли, а просто висели на поручнях и смотрели назад, на ад, из которого вырвались.
Наши лодки не стали его догонять. Я поднял руку и дал знак: пусть идёт.
— Пусть плывёт, — сказал я, когда мне доложили. — Пусть везёт весть. Империя должна узнать, что здесь произошло. Не из письма, не из донесения — из первых уст обгоревшего матроса, который будет рассказывать это до конца своих дней и не сможет рассказать, потому что слёзы будут душить его. Это страшнее, чем любое донесение. Никто не поверит донесению. Поверят обгоревшему.
Один корабль. Сорок два — в гавани. Так и запишем.
***
А в это время во дворце, за захлопнувшейся дверью, началась своя маленькая бойня.
Легат Вераний успел сделать три шага по коридору, когда сзади — со стороны ворот — донёсся глухой удар, потом второй, потом третий, и пол под ногами дрогнул. Он обернулся и через узкое окно увидел, как небо за окном полыхает заревом, как ввысь валит плотный чёрный дым, как что-то огромное, тяжёлое, горящее рушится где-то за стеной.
— Что... — начал он.
И тут из ниш, из-за гобеленов, из-за лестничных пролётов выступили люди. Не солдаты в карауле — люди в простой одежде, с арбалетами, взведёнными и нацеленными. Три десятка, не меньше. Они стояли, и смотрели, и ждали. А за их спинами, у дальней двери, стоял Гилберт — прямой, как шпага, с лицом, на котором не читалось ничего, и только пальцы его, сложенные на груди, чуть шевелились, отсчитывая время.
— Вы... — Вераний потянулся к мечу.
— Не советую, — сказал Гилберт. Спокойно, ровно, будто сообщал погоду. — Первый, кто дотронется до оружия, умрёт. Это не угроза. Это информация. Разница есть.
Вераний замер. Рука его замерла на рукояти. Сзади, за его спиной, раздался глухой стук — кто-то из полковников всё-таки дёрнулся, потянулся к поясу, и его сняли с арбалета, как мешок с мукой. Он осел на пол, завалился набок, не издав ни звука, и по каменным плитам побежала тёмная струйка. Остальные замерли, вжимая головы в плечи, сжимая пустые руки.
Маг-советник дёрнулся было к посоху — и тут же его накрыли: один из людей Гилберта, здоровенный, с бычьей шеей, обезоружил его одним движением, вырвал посох, швырнул в угол, где он звякнул о камень, и навалился коленом на грудь мага, прижимая его к полу. Маг засипел, забился, но здоровяк держал крепко, и руна на посохе погасла, не успев разгореться.
— Ты... — Вераний повернулся к Кайрену, который стоял у двери, сложив руки, и смотрел на него без тени вины. — Вальдмор! Ты предал нас! Ты продался, как последний пёс за горсть монет! Подонок! Иуда! Чтоб твои дети сгорели в этом же огне! Чтоб твоя жена узнала, каково это — гореть!
Кайрен смотрел на него. Долго. Спокойно. И Вераний вдруг увидел в этих глазах то, чего не мог увидеть раньше: не страх, не покорность, не продажную верность наёмника — а тяжёлую, выстраданную решимость человека, который сделал выбор и будет нести его до конца, сколько бы это ни стоило.
— Моя жена, — сказал Кайрен тихо, — сейчас в малой гостиной, пьёт чай с моим сыном. Они живы. Они в безопасности. Я устроил всё это ради них. Ради того, чтобы они не горели. — Он помолчал. — А вы, легат, привезли сюда семнадцать тысяч человек, чтобы они горели ради того, чего вы сами не понимаете. Так что не надо мне про моих детей. Поговорите со своими.
Он повернулся и пошёл к выходу — туда, где в малой гостиной ждали его жена и сын, которых он не видел с самого утра и очень хотел обнять, потому что знал: сегодня он сделал выбор, после которого дороги назад не будет никогда. Проклятия Верания летели ему в спину — «Иуда! Предатель! Тварь!» — но он их уже не слышал. Он слышал только, как в порту за стеной гудит огонь, и молился про себя, чтобы этот огонь был последним большим огнём в его жизни.
Гилберт вздохнул, посмотрел на пленников — двоих убитых, легата и полковников с бледными лицами, мага, прижатого к полу, — и сказал:
— Отведите их в подвал. К тем, кого они пришли смотреть. Скажите — король передаёт, что осмотр придётся перенести. Он занят. Принимает ванну. У него был тяжёлый день.
***
В порту бойня продолжалась ещё час.
Я стоял на башне и смотрел. Смотреть было обязательно — я должен был видеть всё, каждую деталь, чтобы потом, когда меня спросят «что это было», я мог ответить правду, а не чужой пересказ.
Корабли горели, и воздух над гаванью дрожал от жара. Я видел, как наши лодки заходят в гавань с двух сторон, как высаживаются арбалетчики — сначала на причалы, отсекая тех, кто пытался пробиться к сходням. Как маги-троминцы, которых мы собрали по всей стране за эти месяцы, — человек шесть, включая того сутулого, с кулоном, которого я встретил когда-то в коридоре, — выходят на стену и начинают ставить барьеры.
Барьеры — это не боевые заклинания, не молнии, не огненные шары. Это — полупрозрачные стены, дрожащие в воздухе, через которые не пройти, пока они стоят. Маги ставили их вдоль причалов, отрезая выживших от берега, от города, от путей к отступлению. Имперцы, которые выплыли, которые отбились от огня, — оказывались заперты между пожаром в гавани и барьером на берегу, и им оставалось только одно: поднять руки.
Арбалетчики стреляли в тех, кто пытался сопротивляться. Не в толпу — точечно: в тех, кто тянулся к мечу, кто орал приказы, кто пытался собрать людей в строй. Метко, холодно, без ненависти. Как стреляют в цель на учении.
А мечники и копейщики — наши, немногочисленные, но злые, — шли следом и брали пленных. Живых. Целых. Тех самых пленных, на которые я так рассчитывал: руки для полей, для гончарен, для стройки, для всего, что нам нужно. Империя привезла мне семнадцать тысяч человек — и теперь часть из них будет пахать мою землю, строить мои стены, ковать моё железо.
К концу дня всё было кончено.
Я спустился с башни и прошёл по причалу — там, где ещё утром разгружались легионы. Вода в гавани была чёрная, маслянистая, с радужными разводами. Между обгоревшими остовами сновали наши лодки, вытаскивая тех, кто ещё держался на воде. Вдоль причала, на коленях, с поднятыми руками, стояли длинные шеренги пленных — мокрые, чёрные от копоти, с глазами, в которых ещё не угас ужас. Их считали, пересчитывали, строили в колонны, уводили — и они шли, послушно, как скот, потому что смотреть назад им было страшнее, чем идти вперёд.
— Сколько? — спросил я у подошедшего капитана.
— По подсчёту — тысяч шесть, государь. Живых, целых, годных к работе. Остальные... — он запнулся, — остальные в гавани.
Тысяч шесть. Шесть тысяч пленных. Одиннадцать тысяч — в гавани или на дне. Сорок два корабля. Четыре легиона. Я постоял, глядя на эту картину, и не мог сказать, что мне легко. Мне не было легко. Мне было — спокойно. Так, как бывает, когда сделал тяжёлую, но необходимую работу. Когда выдохнул после месяцев подготовки и понял: всё сработало. Всё, до последнего горшка.
Над гаванью стелился дым, и в дыму этом, где-то там, за островом, у малых островов, стоял аргонский флот — пять легионов, которые по моему слову отошли на день пути и теперь смотрели на представление. Я представил, как их дозорные стоят на мачтах с подзорными трубами, как они смотрят на это зарево, на этот дым, на этот ад, и как у них медленно холодеет внутри. Хорошо. Пусть смотрят. Пусть запоминают. Пусть рассказывают своим детям, что видели, как горит армия, которая решила, что Тромин — лёгкая добыча.
— Гилберт, — сказал я, не оборачиваясь. — Пленных — по артелям. По полям, по мастерским, по гончарням. Кормить, но не баловать. Они теперь — мои рабочие руки. Через год Империя будет кормить нас своим же зерном. Отто — первым делом: пусть возьмёт себе из пленных десяток кузнецов, если такие найдутся. Пусть учит. Нам железо нужно, не мёртвые души.
— Слушаюсь, государь.
— А легат? — Я помолчал. — Легат пусть посидит в подвале. Пусть посмотрит на жизнь с другой стороны. Ему полезно. А когда просидит неделю — приведи его ко мне. Хочу посмотреть ему в глаза и спросить, что он скажет своему императору. Интересно, какие слова он найдёт, чтобы объяснить, как потерял четыре легиона в порту, который считал покорённым.
Я стоял на причале и смотрел на чёрную воду, на дым, на шесть тысяч на коленях, на сорок два остова. Мимо меня, под конвоем, провели группу офицеров — в порванных мундирах, без поясов, без оружия. Один из них, молодой трибун, вдруг остановился, посмотрел на меня и спросил — сквозь горечь, сквозь дым, сквозь всё:
— Зачем? Зачем вы это устроили? Мы же... мы же думали, вы сдались. Мы же шли друзьями.
Я посмотрел на него. Мальчишка. Лет двадцати, не больше. Свежее лицо, которое уже никогда не станет прежним.
— Друзьями, — повторил я. — Ты, парень, шёл сюда, чтобы занять мой город. Чтобы посадить на мой трон своего наместника. Чтобы перекопать мою землю в поисках того, что тебе не принадлежит. Это не друзья. Это — захватчики, которые просто пришли вежливо. А вежливых захватчиков, — я сделал паузу, — встречают вежливым огнём.
Он открыл рот, хотел что-то сказать, но конвой дёрнул его за локоть, и его увели — в колонну, к остальным, в темноту, из которой он, может, когда-нибудь выйдет, а может, и нет.
Я остался один на причале. Дым стелился над водой. Чайки, уставшие за день, уселись на обгоревшие мачты, как на насесты.
Где-то за горизонтом, в Астралионе, скоро узнают, что их четыре легиона не вернутся. Где-то за островом, аргонский флот уже всё видел и теперь пересчитывает, сколько будет стоить дружба с королём, который умеет вот так. А я стоял на своём причале, среди своего дыма, над своей чёрной водой, и знал: это — только начало. Сжечь четыре легиона — это урок. А наука — впереди.
Глава 6
Первая ночь после битвы выдалась долгой.
Пока порт ещё догорал и дым стелился над водой, я не спал. Стоял на причале с Гилбертом и смотрел, как наши лодки, освещённые факелами, рыскают между остовами. Ночь я распорядился так: сперва — спасти корабли, которые не сильно пострадали. Их оказалось больше, чем можно было надеяться: шесть судов, обгоревших, но живых, с целыми корпусами и уцелевшими мачтами. Наши матросы заводили их на буксир, вытаскивали из-под огня, отводили за мол — в тихую воду, где их можно будет починить, переоснастить и сделать нашими. Война — это добыча. А добыча — это не только пленные. Это ещё и корабли, которые отныне будут ходить под флагом Тромина.
А следом — самое важное. Я велел спускать лодки и вытаскивать сокровища из плавающих утопленников. Не из тех, что лежали на дне, — бог с ними, море так и получило свою долю. А из тех, что плавали на поверхности: офицеров в дорогих доспехах, торговцев с грузовых судов, магов с их амулетами и посохами. У мёртвых нет нужды в золоте, но у живого королевства — есть. Каждый перстень, каждый кошель, каждая монета, выуженная из-за пояса утонувшего офицера, — это новый горшок, новый арбалет, новый плуг. Сера, селитра, железо — всё это покупается на золото. А золото это теперь плавало у меня в гавани, и было бы грехом не собрать его.
Наши люди работали до рассвета: вытаскивали тела, обыскивали, снимали ценное, складывали в мешки. К утру у меня было три полных бочонка монет, пригоршни перстней и цепей, пара тяжёлых имперских печатей, которые ещё можно будет продать или использовать, и один целый маг-посох, который обещал пригодиться нашим магам. Неплохая плата за ночь работы. Империя оплатила мне и войну, и зарплату моим людям, и, возможно, весь следующий год.
Гилберт к рассвету подвёл итоги: шесть спасённых кораблей, три бочонка золота, двенадцать пленных офицеров повыше чином, которых решено держать до выкупа, и полтора десятка тел знатных особ, которые завтра отправятся на свалку, предварительно раздевшись до нитки. Он говорил это своим обычным ровным голосом, будто докладывал об урожае, и я махнул рукой: хорошо, так и запишем.
Потом я пошёл спать. Всего на пару часов.
***
Рассвет над Дракарисом вставал багровый.
Не от солнца — от дыма, который всё ещё поднимался над гаванью, густой, маслянистый, въедающийся в ноздри. Порт догорал. Сорок два остова торчали из чёрной воды, как сломанные зубы, и между ними сновали наши лодки — добивали то, что ещё держалось на плаву, вытаскивали то, что ещё можно было вытащить.
На причалах, под конвоем, уже строились колонны пленных. Их сортировали прямо на месте: ремесленников — в одну сторону, к Отто и гончарам; остальных — в другую, на поля, под надзор. Тех, кто умел работать руками, отделяли сразу — кузнецов, плотников, кожевников. Им обещали лучшую долю: кормёжку посытнее, работу в мастерских, а не под открытым небом. Остальных — основную массу — отправляли в поля, пахать, сеять, таскать камни. Но и им пообещали: кормить будут, бить зазря не станут. Первую партию пленных — тех самых, что месили глину ещё до этой бойни, — через год отпустят, как договаривались. Их было около трёх сотен, и они уже знали, что слово короля — не пустой звук. Про новую партию, шесть тысяч свежих рук, никто ничего не говорил. И они не спрашивали. Пока.
А в малой столовой, за простым дубовым столом, сидели трое. Я — с чашкой чая и ломтём хлеба, бледный, но спокойный. Люций Вард — напротив, с лицом человека, который не спал, не ел и, кажется, забыл, как моргать. И легат Марцелл — только что с корабля, красный, как варёный рак, с трясущимися руками и голосом, который срывался то на хрип, то на фальцет.
Он влетел в столовую без доклада, без стука, отодвинув плечом слугу, и замер, увидев меня за чаем.
— Ты... — начал он, и я даже не сразу понял, обращается он ко мне или к Варду. — Ты! Ты сжёг их. Всех. Четыре легиона! Семнадцать тысяч человек! Сорок два корабля! Ты... ты...
— Доброе утро, легат, — сказал я, отпивая чай. — Присаживайтесь. Выглядите неважно. Чай? Хлеб? У нас сегодня свежий, с тмином.
Он рухнул на стул — не сел, а именно рухнул, будто ноги перестали держать. Вард сидел молча, глядя в стол, и я видел, как его пальцы мелко подрагивают на коленях.
— Ты... — снова начал Марцелл, но голос его сорвался, и он замолчал, хватая ртом воздух.
Я спокойно откусил хлеб, прожевал, запил чаем и посмотрел на него:
— Легат, вы приплыли сюда вчера утром. К полудню ваши корабли разгружались в моём порту. К вечеру их уже не было. Сейчас утро. Вы хотите поговорить о случившемся? Давайте поговорим. Только, ради бога, без крика. У меня голова болит.
— Без крика?! — взорвался он. — Ты уничтожил армию! Целую армию! И говоришь мне «без крика»?!
— Я уничтожил армию, которая пришла захватить мой город, — спокойно поправил я. — Это разные вещи. Если бы ваши легионы приплыли с торговым предложением, мы бы встретили их хлебом-солью. Они приплыли с оружием. Я их встретил огнём. Вы, военные, называете это «обороной». Я, дипломат, называю это «неприятным недоразумением». Но факт остаётся фактом: я не начинал этой войны. Я её закончил.
Марцелл смотрел на меня, и я видел, как в нём борется ярость и осознание того, что возразить нечем. Он открыл рот, закрыл, снова открыл. Потом перевёл взгляд на Варда — ища поддержки, подсказки, хоть чего-то. Вард молчал. Вард смотрел в стол и молчал.
— Вы двое, — сказал я, ставя чашку, — приплыли ко мне с разных сторон, но с одним и тем же: «подпиши вассалитет, или мы войдём силой». Астралион вошёл силой. Я его сжёг. Вы, — я кивнул на Марцелла, — потеряли пятьсот человек, пытаясь проверить мои стены ночью. Ваш флот стоит за островом и смотрит, как догорает то, что должно было стать вашей добычей. Я вам, — я перевёл взгляд на Варда, — ничего не обещал. Ничего не подписал. Ничего не отдал. И, глядя на ваши лица, я не вижу причин начинать.
Марцелл медленно, очень медленно, положил руку на эфес меча.
— Ты... щенок... я тебя...
Он не договорил. Потому что за его спиной, из-за портьеры, бесшумно шагнул человек в сером и положил руку на взведённый арбалет. Не нацелил — просто положил. Для острастки. Марцелл замер, скосил глаз на арбалетчика, и рука его медленно, дюйм за дюймом, отползла от эфеса.
— Вот так, — сказал я. — Хорошо. А теперь, легат, давайте честно: вы приплыли ко мне с намерением забрать мой город. Вы потеряли пятьсот человек. Астралион потерял четыре легиона. Ваш король, я уверен, уже получил доклады. И я готов поспорить, — я посмотрел на Варда, — что теперь, когда дым рассеялся, Аргон захочет пересмотреть условия.
Вард поднял глаза. В них не было ни злобы, ни гнева — только усталость человека, который проиграл партию, но ещё не понял, как.
— Чего вы хотите, ваше величество? — спросил он тихо.
— Я хочу, чтобы вы отвалили от моего берега, — сказал я просто. — Вы — за остров, к себе, на юг. Аргон — на север, догонять свой единственный уцелевший корабль. И чтобы ни один легион, ни один корабль, ни один человек больше не приближался к моим стенам без моего письменного приглашения. Всё.
— И это всё? — не поверил Марцелл.
— Вам мало? — я поднял бровь. — Рискните здоровьем, легат. Коли есть у вас свободные пять легионов, которые вы готовы потерять так же, как Астралион потерял свои четыре, — милости прошу. Я найду, чем их встретить. Горшки у меня ещё есть. И селитра не кончилась. Но, — я сделал паузу, — я бы на вашем месте не рисковал. Ваш король, кажется, не любит, когда ему докладывают о потерянных легионах.
Марцелл побледнел так, что я на миг испугался, не хватит ли его удар. Но он выдохнул, сжал кулаки — и промолчал. Вард поднялся, посмотрел на меня долгим взглядом и сказал:
— Мы уходим, ваше величество. Сегодня же. Аргон запомнит этот день.
— И я запомню, — ответил я. — Передавайте привет королю. И Доменику. Скажите, что чай у меня всегда свежий, если захотят зайти по-хорошему.
Они вышли. Я остался один за столом, допил чай и посмотрел в окно, где над гаванью всё ещё стелился дым.
— Гилберт, — позвал я. — Сколько у нас рот в городе?
— Пятнадцать пехотных, три копейных, две конных, две арбалетчиков, государь. Плюс те, что вернулись с границы.
— Десять рот — на границу, в горы. Срочно. Олафу нужно подкрепление. Если империя решила ударить с двух сторон, они могли послать отряд на границу, пока основные легионы отвлекали нас в порту. Я не хочу, чтобы они застали нас врасплох.
— Слушаюсь, государь.
— И пусть выступают немедленно. На сборы — час. На марш — два дня. Завтра к вечеру они должны быть у Олафа.
— Будет сделано.
Он вышел. Я подошёл к окну и посмотрел на порт, на пленных, на дым. Через час десять рот вышли из города и двинулись на северо-восток, к горам. И — как оказалось — ровно вовремя.
***
А где-то далеко на севере, в открытом море, шёл корабль. Малый. Очень малый. Единственный, кто вырвался из порта Дракариса.
Из сорока трёх судов, что вошли в гавань на рассвете, уцелел он один. И то — чудом. Он шёл на полных парусах, весь в дыму, с обгоревшей кормой, с пробоиной, которую заткнули тряпками и досками, с мачтой, которая трещала при каждом порыве ветра и грозила рухнуть.
На борту его было двести человек, когда они входили в порт. Когда они вырвались из ада — сто. Сто человек, обгоревших, контуженных, оглушённых криками и грохотом. Сто человек, которые смотрели на море и не верили, что они ещё живы.
Капитан стоял на мостике, вцепившись в поручень, и смотрел назад, на дым, который всё ещё поднимался над горизонтом. Лицо его было чёрным от копоти, брови выжжены, руки тряслись, и он не мог сказать ни слова, потому что, если бы он открыл рот, из него, наверное, вырвался бы не голос, а крик, который он держал в себе уже много часов.
Корабль был почти неуправляем. Руль заедало, паруса обгорели и держались только на честном слове и морской соли, а команда — те сто, что остались, — металась по палубе, не зная, за что хвататься, потому что всё, что они умели, осталось там, в гавани: умирать.
Капитан смотрел на дым и не мог отвести взгляд. Ему казалось, что огонь всё ещё лижет его спину. Ему казалось, что крики тонущих всё ещё звучат в ушах. Ему казалось, что он видит, как маги горят на своём корабле, как их заклинания лопаются, не спасая, как вода кипит, как пламя пожирает всё.
— Курс... — прохрипел он, не оборачиваясь, — курс на столицу. Мы должны... мы должны сказать...
Он не договорил. Он просто стоял, сжав поручень так, что кости побелели, и смотрел на дым, который становился всё меньше и меньше, по мере того как корабль уходил от этой бойни всё дальше и дальше.
— Сто человек, — прошептал он. — Из двухсот. Из четырёх легионов. Из сорока двух кораблей. Сто человек. Что я скажу императору? Что я скажу ему? Что нас встретил огонь, который не тушится водой? Что мальчишка-король сжёг всю нашу армию за час? Что мы шли, как на парад, и погибли, как скот? Что я скажу?
Он не знал. Но он знал, что должен плыть. Он должен сказать. Потому что если он не скажет — никто не скажет. А если никто не скажет — император пошлёт ещё легионы. И они сгорят так же.
И капитан повёл свой обгоревший корабль на север, к имперским берегам, чтобы принести весть о поражении. Весть о том, что Тромин не пал. Весть о том, что мальчик-король сжёг четыре легиона, и огонь этот не гаснет от воды.
***
Три дня и три ночи прошли в смятении.
Вот так, одним словом, и хочется сказать. Не «в тревоге», не «в ожидании» — именно в смятении. Потому что мы выиграли, понимаете? Разгромили четыре легиона, сожгли сорок два корабля, взяли шесть тысяч пленных — а город всё равно гудел, как потревоженный улей, и все три дня по улицам бегали какие-то люди с бумагами, и никто толком не знал, что делать дальше.
Победа — это, как выяснилось, тоже работа. И работы было невпроворот.
Три дня я почти не спал. Днём — распределение пленных, ремонт шести спасённых кораблей, учёт трофеев, сортировка золота, которую я лично держал на контроле, потому что казначеям своим не доверял ещё с прошлой жизни — когда завхоз в посольстве умудрился продать казённый коньяк и списать его на «дипломатические расходы». Ночью — доклады, карты, подсчёты: сколько горшков осталось, сколько селитры, сколько арбалетов, сколько людей мы можем выставить, если кто-нибудь ещё решит, что Тромин — лёгкая добыча.
Главное, чего я ждал, — весть с границы.
Десять рот дошли. И — как оказалось — вовремя. Разведчики не соврали: к ущелью действительно шли люди. По первоначальным докладам — пять легионов, а по факту оказалось не больше четырёх тысяч. Не армия — отряд. Авангард, который должен был прощупать границу, пока основные силы брали столицу.
И вот тут Олаф проявил себя так, что я мысленно поставил ему памятник.
Он увидел эти четыре тысячи — и не стал тратить на них секреты. Не поднял тройки, не сжёг ущелье, не раскидал горшки. Потому что секреты — это оружие на тот случай, когда придёт настоящая армия. А эти четыре тысячи... он их просто встретил. Стенами, копьями и свежими десятью ротами, которые пришли как раз к их подходу. Имперцы попытались сунуться в ущелье, увидели, что их встречают не перепуганные ополченцы, а свежие, злые, отдохнувшие роты — и застряли. Потоптались, потеряли пару сотен в первых стычках — и отошли. Не разбитые, но и не прошедшие.
Я читал донесение Олафа, и у меня на душе отлегало. Умный мужик. Секреты целы. Граница стоит.
И там же, на второй день после битвы, — я это сделал сам, ещё до того, как пришли вести, — я разослал гонцов по всей конфедерации Maritimum, в Люмерию и Сильверию. С одним и тем же посланием. Коротким, вежливым и не терпящим возражений:
«Дракарис отбил вторжение Астралиона. Король Тромин приглашает высоких союзников на переговоры о судьбе конфедерации. Жду в ближайшие дни. Кто не приедет — решит за него история».
Гилберт посмотрел на меня с тем самым лицом, с которым смотрел на воздушный шар при первой примерке:
— Государь, вы зовёте их после того, как они три месяца не шевельнули пальцем?
— Именно поэтому и зову, Гилберт. Пусть приедут и посмотрят мне в глаза, держа в руках пустые сундуки. Когда они поймут, что я от них ничего не жду, — они начнут бояться сами. А испуганный союзник — это послушный союзник.
***
Они приехали на четвёртый день. Скептические, настороженные — но приехали. Потому что не приехать после такого письма означало признать, что Тромин им не указ, а это уже было опасно.
Люмерия прислала принца Адриана — молодого, холёного, с лицом человека, который всю жизнь требовал и никогда не просил. Сильверия — герцога Эльмара, посуше, постарше, с глазами торговца, привыкшего считать всё, включая чужое дыхание. С ними — свиты, оруженосцы и, что самое смешное, подвода с сундуками. Дары. Прямо-таки дары.
А за ними, отдельной серой группкой, — наш верховный жрец, патриарх. И снова я отметил: бледный, как мел, руки подрагивают, взгляд липнет к полу и отскакивает от меня, как мяч от стены. Запомню. Потом займусь этим отдельно.
Встречал я их не в тронном зале — в малой приёмной, за круглым столом, с вином и закусками. Так, как встречают не вассалов и не врагов, а равных, которых намерены обойти за поворотом. Первые полчаса — никакой политики. Только погода, дороги, слухи с рынков, здоровье августейших особ. Принц жаловался на неурожай винограда в Люмерии, герцог — на пиратов у своих берегов, я кивал и пил сок.
Они прощупывали меня. Я прощупывал их. Ладно, пусть. Сначала танец, потом дело.
Но долго они не выдержали. Принц допил второй кубок, отставил его и произнёс, как резанул:
— Ваше величество, мы, право, наслышаны о вашей... победе. Впечатляюще, ничего не скажешь. Но позвольте заметить: эта война — целиком ваша заслуга. Ваша и вашего безрассудства.
Я поднял бровь, но промолчал.
— Вы бросили вызов Империи, — подхватил герцог, — в одиночку. Не посоветовавшись с конфедерацией. Не дождавшись нашего слова. И теперь, когда вы, хвала небесам, уцелели, — вы приходите и заявляете, что будете решать судьбу Maritimum? Позвольте, юноша. Но конфедерация — это не игрушка. Это союз равных. А равные так не поступают.
— Мы хотим помочь, — снова встрял принц, и голос его стал масляным. — Мы хотим, чтобы в конфедерации восторжествовала законность. Чтобы ею управляли опытные, зрелые правители, которые понимают цену слову и меру риску. А не мальчик, который случайно перевернул доску и теперь вообразил себя королём королей.
Вот оно. Началось. Они надавили — ровно так, как я и ждал. Сначала — приторная вежливость, потом — намёк, потом — прямой удар.
Я дал им договорить. Дал им повисеть на крючке, насладиться собственным красноречием. Потом поставил кубок на стол, посмотрел на обоих — и сказал:
— Господа. Я вас услышал. Очень содержательная речь. Принц, вы волнуетесь о репутации. Герцог, вы — о законности. Оба красиво говорите. Теперь позвольте и мне пару слов.
Я встал, подошёл к окну и распахнул створку. Ветер ворвался в комнату, донёс с гавани запах гари — сладковатый, маслянистый, до сих пор висящий над водой.
— Видите вон те чёрные остовы, господа? — сказал я, кивая вниз, на рейд. — Это не мои корабли. Это корабли Астралионской империи. Четыре легиона. Семнадцать тысяч человек. Сорок два судна. Они пришли сюда три дня назад — занять мой город. И вот они, — я обвёл рукой гавань, — все до одного. Договаривайтесь с ними, если хотите. У меня к ним больше вопросов нет.
Тишина в комнате стала такой, что слышно было, как потрескивает фитиль свечи.
— А теперь, — я вернулся к столу и сел, — давайте о главном. Я не приглашал вас, чтобы просить. Я пригласил вас, чтобы поставить перед фактом. Конфедерация Maritimum отныне — под моей рукой. Люмерия и Сильверия переходят под покровительство Тромина. Но свами остаются налоги — все остаются при вас. Всё, что я требую, — верность, землю, людей. Это не обсуждается.
Принц вскочил, опрокинув кубок. Вино растеклось по скатерти, но он не заметил:
— Вы с ума сошли! Вы — мальчишка! Вы не смеете! Конфедерация — это союз равных, а не ваша вотчина! У нас армии! У нас флот! Если вы думаете, что мы позволим какому-то...
— Сядьте, — сказал я.
Он не сел. Он стоял, красный, трясущийся, и выплёскивал злость, смешанную со страхом, который уже начинал проступать сквозь спесь.
— Не сяду! Вы хоть понимаете, что с вами сделает вся конфедерация, если вы посмеете такое даже произнести? Нас — два королевства! У нас — люди, земли, союзники по всему южному побережью! Вы один! Один против двоих! Вас раздавят! И будете вы не королём, а нищим в ссылке, если вообще доживёте!
Я посмотрел на него спокойно, как смотрят на ребёнка, который кричит, потому что боится.
— Принц, — сказал я, — я один недавно раздавил семнадцать тысяч человек. Без единой союзной шпаги, между прочим. Ваши армии... — я взвесил слово, — ваши армии я видел на учениях, когда вы их выводили для парада. Они хороши для парадов. Для войны против меня — нет.
— Это блеф! — выпалил герцог, поднимаясь следом. — Вы блефуете! Вся эта ваша «победа» — счастливый случай! Один раз! Вы не посмеете тягаться с двумя королевствами разом, зная, что за вами — выжженная гавань, вздутые цены и полгода голода!
Я усмехнулся. Вот это — уже лучше. Упираются. Дёргаются. Ну и отлично, тем интереснее их ломать.
— Герцог, — сказал я, — давайте я вам объясню, чем вы отличаетесь от Империи, которую я сжёг. Империя прислала ко мне сорок два корабля и семнадцать тысяч человек с оружием — и я их встретил как положено. Вы, — я обвёл рукой, — привезли мне сундуки. Вот в чём разница. Империя угрожала — и сгорела. Вы привезли подарки — и сядете за стол переговоров. Вдумайтесь, господа: какую из этих двух линий поведения вам стоит сохранить, чтобы не последовать за имперцами.
Герцог открыл рот. Закрыл. Принц, стоявший над опрокинутым кубком, медленно опустился на стул.
— Вы... — герцог сглотнул, — вы не посмеете... поднять руку на союзников... это же... это конец всякой чести, всякой торговли, вас проклянут на всех рынках...
— Герцог, — я наклонился вперёд, — мне не нужна ваша честь. Мне не нужны ваши рынки. Мне нужна ваша земля. Честно, по-простому: земля без людей — это просто земля. Она родит, если её засеять. А на чём расти урожаю — на крестьянских костях или на навозе — мне, если честно, всё равно. Если придётся — я сожгу ваши города. Все до единого. Сёла — до последней избы. Жителей... — я сделал паузу и улыбнулся, и увидел, как принц побелел, — я вырежу под ноль. Не потому что злой. Просто лишние рты мне ни к чему, а удобрение из золы — знаете ли, — я развёл руками, — очень питательное. Лучше навоза.
Принц сидел, вцепившись в край стола, и пальцы его побелели. Герцог — бледный, как собственные манжеты — открывал рот и не находил слов.
— Вы блефуете, — прошептал герцог в третий раз, и в голосе его уже не было ни капли прежней уверенности. — Вы не станете... так со своими же... вы не варвар...
— Герцог, — я встал, — я король, у которого вместо народа — пленные, вместо казны — трофеи, а вместо союзников — два королевства, которые три месяца смотрели, как я умираю в одиночку, и пальцем не пошевелили. Скажите, — я наклонился к нему, — вот вы бы себя назвали варваром, если бы вырезали людей, которые три месяца бросали вас на съедение империи?
Он промолчал. И в этом молчании было больше согласия, чем в любом «да».
Принц наконец нашёл голос — но не тот, прежний, наглый, а тихий, сдавленный:
— Мы... нам нужно время. День. Один день, чтобы посоветоваться.
— День, — повторил я. — Хорошо. День. Завтра в это же время — жду вашего ответа. Но, господа, — я поднял палец, — имейте в виду: я не предлагаю вам выбирать. Я ставлю вас перед фактом. Вопрос только в том, как вы его примете — с достоинством или со страхом. А это уже целиком на ваше усмотрение.
Они ушли. Дёргались, упирались, но ушли — с сундуками, с поджатыми губами и с тем, от чего не спрячешься за дипломатией: со страхом. Не паникой, нет — с пока ещё сдерживаемым, но уже настоящим страхом. Ровно тем, что мне нужно.
***
Ночью меня разбудил Гилберт.
Он не стучал — он просто был. Я открыл глаза, и в темноте на фоне дверного проёма уже стояла знакомая фигура. Гилберт умел будить так, что сердце не прыгало в горло — просто открываешь глаза и уже понимаешь: случилось что-то, что требует короля, а не мальчика.
— Государь, — сказал он негромко, — они прислали убийцу.
Я сел на койке. Протёр глаза. Голова после трёх бессонных суток гудела, как колокол, но мозги уже включились — старая привычка, которую не убить ни возрастом, ни перерождением.
— И?
— Сняли из арбалета, государь. Двое наших встретили его в коридоре, у восточной лестницы, в трёх шагах от ваших покоев. Он был один. С кинжалом, на котором, судя по запаху, какая-то дрянь — то ли яд, то ли дурман, я не стал нюхать ближе. Видимо, рассчитывал, что мальчик-король спит без охраны.
— Наивные, — сказал я, вставая. — Сколько до него было шагов до моей двери?
— Двенадцать, государь. Мы сняли его на девятом.
Я усмехнулся. Двенадцать шагов. Хорошая дистанция, чтобы успеть подумать о бренности всего сущего, пока тебя несут на свалку. Наши арбалетчики — люди точные, я их учил лично: бей не в плечо, бей в голову, чтобы не было второго шанса.
— Что с телом?
— Убрали, государь. Тихо. Лежит в подвале, с остальными. Следов никаких — ни крови на коврах, ни шума. Никто не проснулся, кроме нас и, надо думать, их — они, судя по возне в их комнатах, не спят. Ждут.
— Ждут, — повторил я. — Ну что ж. Раз они не спят — пусть поработают. Буди их. Всех троих — принца, герцога и, кстати, патриарха, пусть тоже приходит. Раз уж его печать утром понадобится, пусть привыкает к ночным бдениям. Жду в тронном зале.
— Слушаюсь, государь.
Он вышел. Я оделся — не спеша, но и не мешкая. Пока натягивал сапоги, мысли уже крутились, как жернова: убийца — это не глупость, это паника. Когда человек в панике, он перестаёт думать о последствиях и хватается за самое простое. Они уже видели, что словами меня не возьмёшь, — и решили, что проще убрать меня, чем признать, что проиграли. Типичная логика слабых: не я проиграл, а соперник нечестно живёт.
Что ж. Теперь я им покажу, как выглядит «нечестно» в моём исполнении.
***
Через полчаса тронный зал встретил их холодом и светом факелов.
Я сидел на троне. Впервые за долгое время — по-настоящему, как король, а не как мальчик, которому великовато сиденье. Справа от меня, в тени, — Гилберт с лицом, на котором не читалось ничего, кроме терпения. За моей спиной, вдоль стен, — шестеро в сером, у каждого под курткой взведённый арбалет. На виду они не держали оружия — но все в зале знали, что оно там.
Их ввели. Принца Адриана и герцога Эльмара — под руки, без охраны, в наспех накинутых халатах поверх ночных рубах, с босыми ногами, шлёпающими по холодному камню. Принц был бел, как полотно, и трясся так, что зубы стучали — не от холода, от страха. Герцог держался лучше, но губы его были серыми, и он судорожно облизывал их каждые две секунды, будто они пересыхали на глазах.
За ними, отдельным шагом, — патриарх. Его привели последним, и он шёл, глядя в пол, и я снова отметил: бледный, землистый, руки дрожат, дыхание сбитое. Будто он не спал ночей больше, чем я.
Я дал им постоять. Пусть повисят в тишине, пусть послушают, как потрескивают факелы, пусть прочувствуют, каково это — стоять перед троном, когда на кону голова. Секунд двадцать. Потом я заговорил — ровно, без нажима, как говорят, когда всё уже решено:
— Господа. Я дал вам день на раздумья. Вы потратили его не на раздумья, а на попытку меня убить. Это, господа, — я помолчал, давая словам осесть, — грубо. Невежливо. И, что самое главное, — бездарно. Двенадцать шагов до моей двери. Ваш человек не дошёл три. У меня хорошие арбалетчики, господа. Я их сам учу.
Принц открыл рот. Закрыл. Открыл снова — и из него вырвалось нечто среднее между хрипом и писком:
— Мы не... это не мы... клянусь... какая-то провокация... кто-то хочет поссорить нас с вами...
— Адриан, — сказал я, и от того, что я назвал его по имени, без титула, он вздрогнул, как от пощёчины, — не надо. Я понимаю, что вам страшно. На вашем месте мне тоже было бы страшно. Я три дня назад сжёг семнадцать тысяч человек — а вы, — я кивнул на него, — попытались добавить меня к этому списку. Скажите честно, как на исповеди: вы думали, я не догадаюсь, кто это сделал?
Принц молчал. Потом, медленно, как будто выдавливая из себя камень, выдавил:
— Мы... мы подумали... что если вас не станет... конфедерация... — он сглотнул, — мы решили, что без вас всё будет проще. Для всех.
— Для всех, — повторил я. — Для всех, кроме, разумеется, вашей совести. Но вы, я вижу, решили, что совесть — это роскошь, которую можно отложить на потом. Ну что ж. — Я подался вперёд. — Я, господа, не святой. Я король. А короли, как известно, отвечают на подлость не прощением, а правосудием. И правосудие моё сейчас очень простое.
Я кивнул Гилберту. Тот вышел из-за ширмы, неся два листа пергамента, густо исписанных, и положил их на низкий столик перед принцем и герцогом. Рядом — чернильница и два пера.
— Это указы, — сказал я. — От вашего имени. В которых вы, правители Люмерии и Сильверии, по доброй воле и трезвом рассуждении, объявляете о переходе ваших королевств под покровительство Тромина. И, — я сделал паузу, — в которых сказано, что всякий, кто поднимет руку против Тромина и его союзников, восстанет против Бога. Поэтому, — я кивнул на патриарха, — рядом ваши подписи ляжет и его печать. Для верности. Чтобы и небо, господа, было свидетелем нашей сделки.
Принц смотрел на пергамент так, будто перед ним лежала не бумага, а его собственный смертный приговор — потому что, в некотором смысле, так оно и было.
— А если мы не подпишем? — спросил он, и голос его дрожал, но в нём, к его чести, ещё звенели остатки упрямства. — Что вы сделаете? Перережете нас прямо здесь? Перед своими же людьми? Вы же потом весь континент будете объяснять, почему в вашем дворце умерли послы конфедерации!
Я посмотрел на него. Долго. Спокойно. Потом встал, спустился с трона, подошёл к нему вплотную — так, что увидел, как бегает его кадык — и сказал негромко, почти ласково:
— Адриан. Дорогой мой. Я тебе уже говорил: мне нужна земля. Люди — не обязательны. Если я вас убью — никто и не узнает, как вы умерли. Скажу: не выдержали напряжения переговоров, прихватило сердце у обоих сразу, эпидемия, знаете ли, в городе. Может, даже обвиню имперских лазутчиков — они так удачно сбежали вчера. А ваши королевства, — я улыбнулся, — начнут между собой войну за престолонаследие, обезумеют от амбиций, обескровятся — и тогда мне будет совсем легко прийти и навести порядок. Согласитесь, это даже лучше для меня, чем ваши подписи. Меньше хлопот с управлением. Земля-то всё равно моя будет.
Принц побледнел так, что я испугался, не упадёт ли он прямо здесь. Герцог — тот, что держался дольше всех, — рухнул на колени первым, стукнувшись о камень так, что я услышал, как хрустнуло.
— Ваше величество! — выдохнул он, и голос его сломался. — Пощадите! Мы подпишем! Всё подпишем! Только не убивайте! У меня дети... у меня внуки... я всё сделаю, что скажете! Всё!
— Эльмар, — сказал я, — встань. Не надо коленей. Мне не нужна ваша покорность на полу. Мне нужна ваша подпись на бумаге. Это разные вещи. Первое смывается, второе остаётся. Поднимайтесь, господа. И подписывайте.
Герцог поднялся — весь дрожа, как осиновый лист. Принц стоял, вцепившись в край стола, и я видел, как он борется с собой: с гордостью, с ужасом, с собственным воспитанием, которое всю жизнь твердило ему, что он — наследник великого дома, а не мальчик, которого согнут через колено.
Он попытался ещё раз. Последняя вспышка. Последний дёрганный рывок:
— Я... я не могу. Понимаете? Не могу. Надо мной — отец. За мной — совет. Если я подпишу сам, без их ведома, меня... меня же объявят изменником дома. Убьют свои же, если не вы.
Я смотрел на него. И, надо сказать, в этом его упрямстве — последнем, уже почти жалком — было что-то, что я не мог не уважать. Он не думал о спасении — он думал о том, что с ним сделают дома. Это не храбрость, нет. Это дрессировка. Но и дрессировка чего-то стоит, если её прививали с детства.
— Адриан, — сказал я мягко, — а кто сказал, что мы кому-то скажем, что ты подписал по принуждению? Мы объявим, что подписал по доброй воле, по итогам триумфальных переговоров. Ты вернёшься домой героем, который заключил блестящий союз. Отец обрадуется, совет успокоится, а у меня, — я улыбнулся, — будет бумага. Всем будет хорошо. Кроме, разве что, твоей гордости. Но она, я уверен, переживёт.
Принц посмотрел на меня. Долго. Потом — я увидел это — что-то в нём сломалось. Не хребет, нет. Что-то другое. Та внутренняя пружина, которая держала его на ногах, когда всё шло против него, — она лопнула со звоном, который, наверное, был слышен только ему одному.
Он взял перо. Рука его дрожала так, что первые буквы вышли корявыми, кляксы расплылись по пергаменту, но он писал, выводил своё имя — имя, которое отец его нёс с гордостью, а совет — с почтением, — и я видел, как с каждой буквой из него уходит что-то тяжёлое, тёплое, человеческое, и остаётся только пустая оболочка наследника, который только что продал своё королевство за право вернуться домой живым.
Он дописал. Положил перо. Отступил на шаг, и глаза его были пустыми, как у человека, который смотрит в стену, потому что дальше смотреть не на что.
Герцог подписал следом — торопливо, размашисто, лишь бы скорее, поставил имя и печать, и рухнул обратно в полупоклон, не в силах держать спину.
Я взял оба листа. Пробежал глазами. Имена на месте, печати на месте, патриарх, подойдя, — и я заметил, как дрожат его пальцы, — поставил рядом свои кресты и печать с благословением: «Всякий, кто поднимет руку против Тромина и его союзников, восстанет против Бога». Голос его был еле слышен, и я впервые увидел на его лбу испарину, хотя в зале было прохладно.
— Вот и славно, — сказал я, сворачивая листы. — А теперь — спать, господа. Завтра у вас будет долгий день: вернётесь домой и объявите подданным радостную весть о новом союзе. Гилберт, проводи. И проследи, чтобы им подали горячего вина — ночь холодная, а они её заслужили.
Их увели. Патриарх засеменил следом, прижимая к груди печать, и я смотрел ему вслед, отмечая, как он сутулится, как трёт переносицу, будто голова у него раскалывается.
— Патриарх, — окликнул я его, когда он уже дошёл до двери.
Он замер. Обернулся. Лицо его в свете факела было серым, как зола.
— Вы что-то бледны в последнее время, — сказал я, не сводя с него глаз. — Нездоровится?
— Просто... просто приболел, ваше величество, — ответил он, и голос его был тихим, сдавленным, как у человека, который говорит сквозь боль. — Ничего серьёзного. Пройдёт.
— Ну-ну, — сказал я. — Берегите себя, патриарх. Святые люди нам ещё понадобятся. Особенно такие, которые подписывают указы от имени королей.
Он поклонился — коротко, почти судорожно — и вышел, почти бегом, и я слышал, как затихают его шаги в коридоре, торопливые, сбивчивые, как у человека, который бежит от того, что может догнать его только в темноте.
Я остался в зале один. Взял оба указа, развернул, посмотрел на подписи — корявую, дрожащую — принца, размашистую, торопливую — герцога, на кресты патриарха. Перечитал строку про тех, кто восстанет против Бога.
Потом пошёл к столу, налил себе сока — и выпил. За конфедерацию. За союзников. За то, что день выдался неплохой: граница цела, враги научены, а два королевства, которые три месяца смотрели, как я умираю в одиночку, теперь лежат у меня в кармане — с их же подписями и с их же страхом.
Осталось только одно, — я посмотрел в тёмное окно, за которым уже занимался рассвет, — разобраться, почему наш верховный жрец в последнее время такой бледный. И почему он так старательно не смотрит мне в глаза.
С этим, пожалуй, поработаю завтра. А пока — спать. Последний раз высплюсь, пока весь юг не узнал, что у них появился новый хозяин.
Глава 7
Зал сената Астралиона тонул в крике.
Не в споре, не в дискуссии — в крике. В том самом первобытном, животном крике, который вырывается из глоток, когда люди перестали понимать, что происходит, и пытаются перекричать собственную панику. Сорок сенаторов, сорок голосов, сорок правд, и ни одна из них не совпадала с другой ни в одном слове.
Зал был устроен так, чтобы давить на человека: полукруглые каменные скамьи, поднимающиеся ярусами, как волны, и на каждой волне — по несколько хозяев империи. Свет падал сверху, из отверстий в потолке, узкими столбами, и в этих столбах кружилась пыль, делая воздух густым, как старая похлёбка. На стенах, между колонн, висели знамёна всех кампаний, которые империя вела за пятьсот лет, — и сегодня, как назло, они смотрели с таким укором, будто каждый выцветший лев и каждый потускневший орёл лично участвовал в разгроме и теперь требовал объяснений.
В центре, на возвышении за тяжёлым столом из чёрного дерева, восседал председатель сената. Дряхлый, сухой, похожий на скелет, обтянутый пергаментом, — его звали Авл Сероний, ему было под девяносто, и он помнил ещё те времена, когда империя не проигрывала. Он сидел неподвижно, сложив руки на столе, и смотрел на беснующийся зал с выражением человека, который давно понял, что единственный способ управлять стаей — это не мешать ей жрать друг друга. Раз в минуту он ударял молотком — без особой надежды, скорее для проформы — и говорил:
— Порядок, господа. Порядок.
Никто не слушал.
Причиной бури был человек, который стоял в центре зала и молчал.
Капитан обгоревшего корабля — того самого, единственного, что вырвался из гавани Дракариса, — явился на заседание прямо с причала. Его не успели отмыть, перевязать, привести в приличный вид. Да и невозможно было привести его в приличный вид: кожа на лице — в волдырях и копоти, брови выжжены дотла, руки обмотаны грязными тряпками, из-под которых сочилось. Он стоял, покачиваясь, как мачта на волне, и смотрел в одну точку над головами сенаторов, будто там, в пустоте, всё ещё горел его флот.
Он уже рассказал. Всё. Сто человек из двухсот, четыре легиона, сорок два корабля, огонь, который не гаснет от воды, мальчишка-король, катапульты под навесами, запертая гавань. Рассказал — и замолчал, потому что слова кончились, а до него, наконец, дошло, что он, единственный очевидец, несёт на своих обгоревших плечах весть, которая перевернёт империю, как ладью на волне.
И теперь сенат выплёскивал эту весть обратно — в крике.
— Это невозможно! — гремел маршал Гай Маллий, человек, которого в империи называли Медный Кулак, а за глаза — Топор, потому что он и лицом, и душой походил на обух, который веками рубит, не зная сомнений. Он был огромен — не жиром, а костью и прожилками, налитыми за сорок лет маршей. Лицо его, изрезанное шрамами так густо, что, казалось, кто-то расписался на нём за каждую кампанию, было сейчас цвета старого кирпича. — Я слышал это! Я слышал про горшки, про огонь, про «не тушится водой»! — Он сплюнул на пол, что в сенате было дурным тоном, но ему было плевать. — Горшки! Гончарные горшки! Вы понимаете, что он говорит?! Нашу армию, четыре легиона, семнадцать тысяч ветеранов, сожгли... ГОНЧАРНЫМИ ГОРШКАМИ?!
Он развернулся к капитану и ткнул в него пальцем, как копьём:
— Ты! Ты врёшь! Ты предатель! Ты продался мальчишке и приплыл сеять панику! Я чую это носом! Тебя подкупили! Говори: сколько тебе заплатили?
Капитан не ответил. Он даже не посмотрел на маршала. Он смотрел в пустоту, и в пустоте этой горел его флот.
— Он не врёт, — тихо сказал кто-то, и голос этот, негромкий, прозвучал как лезвие, просунутое между рёбер крика.
Все обернулись.
В тени, у дальней стены, сидел герцог Валентин Корвен. Он не поднялся. Он сидел, как сидел всегда, — неподвижно, сложив ладони на тёмном камзоле без единого золотого знака. Серые глаза его, водянистые, как зимнее небо, смотрели на зал без всякого выражения. Корвен не повышал голоса никогда. Ему это было не нужно: его слушали потому, что его никто не мог переиграть, и все это знали.
— Три недели назад я докладывал его величеству, — продолжил Корвен, и каждое слово его ложилось в тишину, как монета в копилку, — что мальчишка не так прост. Я докладывал, что он сжёг двенадцать кораблей. Я докладывал, что его «капитуляция» пахнет ловушкой. Я предлагал провести разведку, прежде чем слать легионы. Меня не послушали. — Он помолчал. — Теперь у нас минус четыре легиона. Надеюсь, в этот раз будут слушать внимательнее.
— Ты опять за своё! — рявкнул Маллий. — Ты вечно «предупреждал»! Ты, Корвен, предупреждаешь после того, как всё случилось! Это не мудрость — это задним умом крепок!
— Я предупреждал до, — спокойно ответил Корвен. — До. Три недели назад. Записи в протоколе. Можете проверить. — Он чуть повернул голову в сторону председателя. — Авл, подними протокол. Там всё есть.
Сероний не шелохнулся, но и не возразил. Он-то помнил, что Корвен действительно предупреждал.
— Хватит про протоколы! — вмешался третий голос, жирный, как бочка, из которой он выходил. Сенатор Деций Метелл, богатей, каких империя не видела за сто лет, встал со своего места и теперь возвышался над залом, как гора над равниной. Он был огромен — не костью, как Маллий, а именно жиром, который годы нажирали с такой же старательностью, с какой он нажирал казну. На каждом пальце — по перстню, и перстни эти стоили больше, чем иные княжества. Лицо его, красное, лоснящееся, с тройным подбородком, дрожало от ярости. — Я не о ваших легионах говорю, маршал! Я о деньгах! Четыре легиона — это не только мясо! Это снаряжение, провиант, обоз, корабли — я финансировал половину этого флота! А теперь где оно всё? На дне! Сорок два корабля — это мой флот, мои верфи, мои люди! Мальчишка сжёг МОИ КОРАБЛИ!
Он стукнул кулаком по перилам перед собой, и перстни звякнули о дерево:
— Я требую! Я требую возмещения! Империя должна компенсировать мне потери, или я... я сокращу финансирование всей южной кампании! Пусть ваши вояки воюют за свои деньги, раз они так хороши!
Зал взорвался с новой силой. Одни орали на Метелла («Речь о государстве, а не о твоём кошельке!»), другие на Маллия («Восемь кораблей в первый раз, сорок два во второй — сколько ещё тебе нужно?!»), третьи на капитана («Врёт! Предатель!»), четвёртые на Корвена («Счётчик выискался!»). Воздух гудел, как растревоженный улей, в который бросили дымовую шашку.
И только один человек в зале не кричал.
Барон Клаус Рейтан сидел на своём месте, на верхнем ярусе, и улыбался.
Улыбка его была прежняя — широкая, белозубая, обаятельная — та самая, что нравилась женщинам и бесила мужчин. Но под улыбкой этой, если бы кто-то заглянул поглубже, он увидел бы холод. Рейтан не был похож на Корвена: тот считал судьбы, Рейтан считал людей. И он уже посчитал, что в этом зале теперь каждый считает только себя.
Он слушал, как Маллий требует крови, Метелл — денег, Сероний — тишины, а остальные — просто требуют. И он думал: «Прекрасно. Просто прекрасно. Империя, которая может выставить сто легионов, парализована сорока перепуганными толстяками, которые не могут поделить, кто из них виноват. А мальчишка тем временем сидит в своём порту, на море добычи, и, наверное, смеётся».
Он не спешил вступать. Рейтан знал цену паузы: пусть выговорятся. Пусть выльют яд. А потом, когда глотки пересохнут и головы устанут, — встанет он и скажет то, что нужно. Так делают люди, которые умеют ждать.
Наконец, через полчаса крика, когда голоса стали хрипнуть, а Метелл уже трижды повторил про свои корабли и дважды про компенсацию, Рейтан поднялся.
Он не стал кричать. Он встал, откашлялся и сказал — так, чтобы его услышали все, потому что тишина после крика всегда звенит громче голоса:
— Господа. Маршал. Деций. Уважаемые. Давайте на минуту про деньги и про кровь отставим в сторону и подумаем как люди, которые умеют думать. — Он обвёл зал взглядом, и улыбка его стала чуть тоньше. — У нас утонул флот. У нас сгорели легионы. У нас на границе, в горах, стоит отряд, который застрял у их ущелья и не может пройти. Это всё плохо. Но давайте посмотрим на главное: мальчишка только что показал, на что он способен. Теперь весь юг знает, что Тромин можно... хм... долго целовать в лоб, прежде чем он позволит себя укусить. И знаете, что будет дальше? Соседи. Люмерия, Сильверия — вся эта мелочь — они сейчас смотрят на него, как на новую звезду. Они пойдут под его руку — кто сам, кто по доброй воле, кто... по понятным причинам. И через год у нас на границе будет не рыбное королевство, а объединённый юг, который будет бить нас уже не по одному, а хором.
В зале стало тихо. Даже Метелл замолчал, потому что Рейтан — хитрый лис, который умел говорить так, что ему верили даже тогда, когда он врал, — сейчас говорил правду. Самую неудобную правду.
— Поэтому, — Рейтан сделал паузу, давая словам осесть, — у нас есть ровно одно окно. Маленькое. Короткое. Пока он возится с пленными, с добычей, с союзниками — у него нет времени смотреть на границу. Он думает, что мы ушли зализывать раны. Он не ждёт нас с суши. А у нас там уже стоит отряд — три тысячи, пять тысяч, не важно. Он упёрся в их ущелье, но он не разбит. И если мы сейчас, немедленно, без всех этих бесконечных споров, подкрепим его — он продавит этот проход, и мы выйдем к ним в тыл, в горы, где у них нет ни катапульт, ни их хвалёных горшков, а есть только перепуганные ополченцы. Пока они не очухались. Пока они празднуют.
Тишина в зале стала густой, как смола.
Маллий медленно опустился на своё место. Он не любил Рейтана — слишком тот улыбался, слишком ладил со словами, слишком походил на тех, кого Маллий привык не уважать. Но сейчас, скрепя сердце, он вынужден был признать: лис говорит дело.
— Сколько? — спросил маршал хрипло.
— Что — сколько?
— Сколько нужно добавить к тому, что стоит на границе, чтобы он продавил ущелье?
Рейтан притворился, что задумался. Он знал ответ уже давно — он знал его ещё до того, как вошёл в зал. Но показывать это было нельзя: Рейтан любил, чтобы решение казалось его собеседникам их собственным.
— Три легиона, — сказал он после паузы. — Нет, два достаточно, если свести их в кулак с теми силами, что уже там. У них в горах — тысяча, от силы полторы, ополчения. Если не дать им опомниться — два легиона, ударивших вместе с авангардом, решают всё. Через неделю мы стоим у них за спиной, и весь их южный триумф превращается в капкан, из которого нет выхода.
— Два легиона, — повторил Сероний, впервые за весь вечер подав голос. Голос его был сух, как осенний лист. — Два легиона из тех, что мы можем отправить, не оголив столицу.
— Именно, — кивнул Рейтан. — Два. К тем пяти, что уже стоят у границы. Получится семь — и это уже не разведка боем, это армия.
Метелл вдруг встрепенулся:
— А кто заплатит за эти два легиона?! Кто заплатит за провиант, за обоз, за...
— Деций, — оборвал его Корвен тихо, и Метелл, к удивлению зала, замолчал, потому что голос Корвена имел странное свойство: он не звучал, он взвешивал. — Если мы не сожмём юг сейчас, через два года твои корабли будут сжигать не мальчишки с горшками, а целая гидра, которая выросла за это время. Заплатишь два легиона сейчас — сэкономишь двадцать потом. Арифметика простая. Ты же любишь арифметику.
Метелл открыл рот, закрыл и снова открыл, но сказать было нечего. Потому что Корвен был прав, и Метелл это знал, и ненавидел это знание, как ненавидят напоминание о долге, который всё равно придётся платить.
Сероний постучал молотком — на этот раз не для проформы:
— Господа. Предлагаю голосование. Отправить два легиона к границе, чтобы совместно с силами, уже стоящими там, прорвать горный проход и ударить Тромину в тыл, пока он не оправился. Кто за?
Руки поднялись. Маллий — сжатый кулак поднялся первым. Метелл — нехотя, но поднялась. Рейтан — лениво, с улыбкой. Корвен — последним, без суеты, как человек, который голосует только когда решение уже очевидно.
За — большинство. Против — немногие голуби, ворковавшие о переговорах и выкупе пленных, но их перекричали.
— Принято, — сказал Сероний и опустил молоток.
***
Император ждал их в малом кабинете.
Не в парадном зале, не в приёмной, не в тронном, где он восседал перед послами и полководцами, — в малом. Тёмные панели, одна лампа на столе, карта во всю стену, на которой юг был исчёркан карандашом до дыр. Здесь император Астралиона думал. Здесь он решал. Здесь он был не императором для людей, а человеком для себя — и, как правило, эту версию его видели только двое.
Корвен и Рейтан вошли без стука. Здесь это было позволено — даже предписано: дверь в малый кабинет всегда была открыта для них, и каждый, кто входил, знал: стучать — значит играть в те игры, что за стеной, а за этой дверью игр нет.
Император сидел за столом, перед картой, и не поднял головы, когда они вошли. Он смотрел на юг — туда, где Карабкались горы, за которыми лежал Тромин, и пальцы его медленно, задумчиво, как чётки, перебирали край пергамента.
— Вы знаете, что я слышал сегодня в сенате? — спросил он, не оборачиваясь.
Они молчали. Император не ждал ответа — он ждал тишины, чтобы говорить в неё.
— Я слышал, как сорок человек спорили о том, кто виноват. О деньгах, о кораблях, о горшках. О горшках, господа. Армия, которая пугала континент, уничтожена — а они обсуждают, чья это вина и кто кому должен за корабли. — Он помолчал. — И только двое в этом зале говорили о том, что делать дальше. Вы.
Рейтан и Корвен обменялись взглядом. Коротким, почти незаметным — но обменялись.
— Сядьте, — сказал император.
Они сели — напротив, за стол, по обе стороны от карты. Император поднял голову, и в свете лампы лицо его, старческое, изрезанное, с глазами, которые видели слишком много за семьдесят лет, — было спокойно. Устало, но спокойно. Так выглядят люди, которые давно перестали бояться — им больше нечего терять, кроме того, что они уже потеряли.
— Я не буду спрашивать, кто виноват, — сказал он. — Виноват я. Я послал легионы, я поверил в покорность, я позволил себе надеяться на лёгкую победу. Я — старый дурак, который решил, что мальчишка с короной на голове — это мальчишка, а не волк в овечьей шкуре. Больше я этой ошибки не повторю.
Он перевёл взгляд с Корвена на Рейтана:
— Поэтому сейчас, здесь, без сената, без протокола, без свидетелей, я хочу слышать правду. Не то, что вы сказали в зале. А то, что думаете. Вы двое — единственные, кому я верю. Не потому что вы честны — я никому не верю. А потому что вы умны, и потому что ваши головы привязаны к вашим телам, а ваши тела — к моей воле. Так что говорите. Что мы на самом деле имеем?
Корвен заговорил первым — как всегда, тихо, без жестов, глядя на карту:
— Государь, у нас имеется следующее. Мы потеряли четыре легиона и сорок два корабля. Это — факт, его не отменить. Но мы потеряли их в порту, в западне, которую он строил месяцами. Он вложил в эту ловушку всё: горшки, катапульты, пленных, спектакль с капитуляцией. Он выиграл партию, поставив на кон всё, что у него было. И он выиграл. Но, — Корвен поднял палец, — он поставил на кон всё. Вопрос теперь: что у него осталось?
— Пленные, — тихо сказал Рейтан. — Тысячи пленных. Которые будут работать на него, а не на нас. Плюс корабли, которые он спас, плюс трофеи с наших же судов. Он не ослаб — он усилился. За наш счёт.
— Верно, — кивнул Корвен. — И это самое опасное. Он не просто отбился — он обогатился. Тысячи рабочих рук, верфи, золото. Через год, если мы дадим ему время, он превратит Тромин из маленького королевства в маленькую империю, которая будет стоять прочно. И тогда вернуть её будет стоить в десять раз дороже. Поэтому — да, я поддержал легионы на границу. Не потому, что верю в прорыв. А потому что время — против нас. Каждый месяц покоя делает его сильнее.
Император повернулся к Рейтану:
— А ты? Ты предложил прорвать горы. Ты веришь, что это сработает?
Рейтан помолчал, прежде чем ответить. Он не любил врать императору — врать ему было бесполезно, император видел сквозь ложь, как сквозь мутное стекло. Но и правду говорить было опасно: правда иногда звучит как пораженчество.
— Государь, — сказал он наконец, — я предложил то, что сенат готов был принять. Сенату нужен был план, любой план, чтобы почувствовать себя хозяевами положения. Я дал им его. Но если вы спрашиваете, верю ли я в прорыв... — он сделал паузу. — Нет. Не верю. Мальчик укрепил эти горы. Олаф, их командир, — старый вояка, он не поведётся на лобовую. Два легиона, которые мы добавим, застрянут в ущелье, потеряют людей и время. Но, — Рейтан поднял глаза, — они заставят мальчика обернуться. Пока он смотрит на границу, мы думаем над другим. А время, которое мы купим, — это то, что нам действительно нужно.
— Что ты имеешь в виду под «другим»? — медленно спросил император.
Рейтан посмотрел на Корвена. Тот едва заметно кивнул — разрешение, нет, скорее молчаливое «продолжай».
— Государь, — сказал Рейтан, — есть вещи, которые не решаются легионами. И есть люди, которые могут войти туда, куда не войдёт армия. — Он помолчал. — У меня есть человек в их столице. Нет, не лазутчик — выше. Один из тех, кто стоит очень близко к престолу. Он связался с нами ещё до того, как всё началось. Он ждёт.
Император прищурился:
— Человек при дворе мальчишки? Кто?
— Это я скажу вам только с глазу на глаз, государь. Здесь четверо ушей, и я доверяю только двум. — Рейтан чуть склонил голову в сторону Корвена. — Но суть проста: если легионы свяжут мальчика боями на границе, если он будет вынужден отправить туда всё больше сил, его столица останется без прикрытия. И тогда мой человек сможет...
Он не договорил. Но император понял.
— Сможет что? Убрать его? — спросил он, и голос его был ровен, как стекло.
— Сможет сделать так, чтобы в городе некому было командовать. — Рейтан наклонился вперёд. — Государь, я не предлагаю вам убийство из-за угла. Я предлагаю вам то, что делали все империи во все времена: убрать непокорного правителя и поставить на его место того, кто будет сговорчив. Мальчишка убрал своих дворян, когда они стали неудобны. Чем мы хуже?
Император долго молчал. Смотрел на карту, на юг, на горы, за которыми ждал его враг. Потом сказал:
— И этот твой человек — кто он? И почему он предаёт мальчишку?
— Потому что мальчишка — не то, за кого его принимают, — спокойно ответил Рейтан. — Он опасен. Ему плевать и на церковь, и на знать, и на старые порядки. Он строит новый мир, в котором старым людям места нет. Мой человек — из старых людей. Он боится, что мальчишка в конце концов уберёт и его. Так что он решил убрать первым. Это не предательство, государь. Это опережение.
Император перевёл взгляд на Корвена:
— Ты знал об этом?
— Я знал, что у Клауса есть в Дракарисе кто-то, — сказал Корвен. — Я не спрашивал имени. Мне оно не нужно. Мне нужно, чтобы это сработало.
— И ты согласен?
— Я согласен с тем, что если мы дадим мальчишке год — мы его не достанем никогда. Если мы свяжем его на границе и уберём из города тех, кто его защищает, — у нас появляется шанс. Государь, я не люблю наёмных убийц. Но я люблю империю. И я умею выбирать меньшее из зол.
Император откинулся на спинку кресла. Долго смотрел на лампу, на пламя, которое дрожало и не гасло.
— Хорошо, — сказал он наконец. — Делайте. Оба. Легионы — к границе, как решил сенат. А твой человек, Клаус... — он посмотрел на Рейтана, — пусть делает своё дело. Но я хочу знать, кто он. Привези мне его имя до того, как начнётся. Я должен быть уверен, что мы ставим на человека, а не на пустоту.
Рейтан склонил голову:
— Вы узнаете, государь. До того, как начнётся.
Император кивнул и опустил глаза к карте:
— Ступайте. И помните: я не прощаю второго раза. Ни себе, ни вам.
Они вышли. За дверью, в тёмном коридоре, Рейтан и Корвен шли молча, и только когда они завернули за угол, подальше от кабинета, Корвен сказал тихо:
— Ты так и не сказал ему имени.
— Узнает. Когда начнётся.
— А если он спросит снова?
— Тогда я ему скажу. — Рейтан улыбнулся — широко, белозубо, в темноте. — Когда уже будет поздно отменять.
Они разошлись в разные стороны по тёмному коридору, и каждый унёс с собой свою часть тайны. А за стеной, в малом кабинете, император всё смотрел на карту и думал о том, что в этом деле, как и в любом, где замешаны люди, есть только одна константа — предательство. Вопрос лишь в том, кто предаст первым.
Глава 8
Утро началось с бумаг.
Я уже привык к этому: просыпаешься — и на столе, заботливо разложенные Гилбертом, лежат стопки. Донесения, указы, списки, прошения. Кто-то просит денег, кто-то жалуется на соседа, кто-то предлагает женить его на своей дочери — аж четырём претендентам я вежливо отказал, потому что в мои пять лет мне ещё рано думать о династическом браке.
Дворцовые дела шли своим чередом. Старая знать — та, что грызла друг друга при отце и замышляла заговоры против меня, — была давно заменена. Часть — в ссылку, часть — в отставку, часть — на плаху, а остальных я просто растворил: убрал из дворца, из советов, из указов. Новые люди сидели на их местах — те, кого я вытащил из пыли и неизвестности и кто знал, кому обязан всем. Такие не предают. Такие знают: вернись старые — они первыми окажутся в канаве.
А теперь надо было строить государство.
Гилберт — мои глаза и уши, моя правая рука, моя совесть. Но он не мог быть везде. Наместников я выбирал долго. Не из знати — с ней я покончил, и возвращаться к ней не собирался. Не из тех, кто громче всех клялся в верности, — такие клянутся всем подряд. Я выбрал четырёх людей, о которых большинство даже не слышало. Рандомные, если говорить по-простому: вчерашние сержанты, писцы, смотрители складов. Люди, у которых не было ни родовых амбиций, ни связей, ни шансов дорасти до власти своими силами — а значит, единственное, что у них есть, это моя воля, поднявшая их из грязи.
Их звали Дунк, Мельх, Астан и Вельк.
Дунк — отставной сержант, сорок лет тянувший лямку в пехоте, с лицом, похожим на старую подошву, и с той безупречной надёжностью, которая есть только у людей, привыкших выполнять приказы, а не отдавать их. Мельх — тощий писарь из портовой канцелярии, с пальцами вечно в чернилах, который знал о торговле и пошлинах больше, чем любой купец, — потому что читал все их бумаги. Астан — бывший таможенник с северных границ, угрюмый, неразговорчивый, умевший по лицу человека сказать, с чем он едет и что прячет. И Вельк — молодой, горячий, из городской стражи, вечно лезший в драки, но каким-то чудом всегда выходивший из них победителем.
Четыре человека. Четыре наместника. Официальная власть короля в четырёх краях нового единого юга: Дунк — в горных пределах, у самой границы с Империей; Мельх — в приморских городах и гаванях; Астан — в северных торговых землях; Вельк — в столичной округе и на подходах к Дракарису. Каждый — королевская печать, королевский наказ и королевские роты в помощь. Каждый знает, кому обязан: снова соскользнуть в пыль — легко, а подняться второй раз у меня мало кто просит.
Я вручил им четыре списка дел. В каждом — своё.
Дунку — граница. Хребет, перевалы, всё, что может сунуться с суши. Укреплять, ставить заставы, держать роты при переходах. Если империя решит проверить нас с суши — пусть упрётся в камень. Во всех смыслах.
Мельху — порты и верфи. Шесть спасённых кораблей починить, переоснастить, поставить под наши флаги. Пошлины, закупки железа и селитры, торговые договоры. И, шепнул я ему отдельно, — негласные люди в чужих гаванях. Торговля — лучшая разведка: кто к кому ходит, что возит, о чём шепчет между бочками. Пусть слушают.
Астану — казна и учёт. Всё золото, все трофеи, все налоги с новых земель — на счёт, на перо, на печать. Я своим казначеям не доверял ещё с прошлой жизни, когда завхоз в посольстве продал казённый коньяк и списал его на «дипломатические расходы». Астан такой номер не прогонит: он сам четверть века пересчитывал чужое добро.
Вельку — порядок. Городская стража, ополчение, учебные плацы. Сделать из толпы армию, а из шпаны — караулы. Ричард, оставшись в столице, будет ему помогать; вместе они вымуштруют так, что и комар между шеренгами не пролетит.
Я писал эти списки долго, выводя каждую букву: каждый пункт — чья-то жизнь. Когда закончил — позвал четвёрку, вручил каждому его лист.
— Здесь всё. Не отклоняйтесь ни на шаг. Вопросы — ко мне, но только если горит. Если не горит — делайте. Через месяц — отчёт. И помните: мы не отбились. Мы только начали.
Четверо поклонились и разошлись. Каждый — со своей частью великой работы.
***
А когда за ними закрылась дверь, я задержал Гилберта.
— Гилберт, — сказал я, — присядь. Разговор есть.
Он сел — напротив, сложив руки на коленях, с тем спокойствием, с которым садился всегда, будто впереди был ещё один доклад. И ошибся.
— Ты знаешь, что такое тайная полиция? — спросил я.
Он ответил не сразу. Сначала посмотрел на меня долгим взглядом — тем самым, который умел читать меня, как открытую книгу с закладками. Потом сказал:
— Государь, вы имеете в виду людей, которые подслушивают и доносят? Я слышал о таких при дворах восточных княжеств. И, если честно, — он чуть склонил голову, — такие порядки никогда не казались мне достойными. Люди боятся их. Боятся пошептаться, боятся сказать лишнее при слугах, боятся даже подумать, зная, что мысль может быть подслушана. Страх, государь. Страх душит всё.
— Знаю, — кивнул я. — И всё равно приказываю её создать.
Он молчал, ожидая продолжения. Я дал ему помолчать, потом заговорил:
— Ты смотрел в лицо наместникам, когда они уходили? Четверо верных людей. А теперь скажи: сколько в этих четырёх краях — в городах, в замках, среди вчерашних союзников и сегодняшних вассалов — людей, которые так же верны? Десять? Сто? А сколько из них улыбаются мне в лицо, а за углом уже точат нож?
Он не ответил. Он знал ответ.
— Империя проиграла один бой, Гилберт. Но империя не исчезла. Она зализывает раны, считает потери и оглядывается, где бы ударить снова. А юг, который сегодня единый, завтра может снова стать тремя, а то и тридцатью кусками — если кому-то покажется, что можно урвать свой ломоть. Для этого нужно одно: чтобы трое дворян собрались в подвале, посмотрели друг на друга и сказали: «А давай-ка мы уберём мальчишку, пока он не окреп». И если я узнаю об этом собрании только когда они постучат ко мне с мечами — я опоздал.
Он слушал. Не перебивал. Я продолжил:
— Тайная полиция — это не доносчики на каждое слово. Это — уши государства. Я хочу знать, когда и где зреет заговор — не для того, чтобы душить страхом всё подряд, а для того, чтобы бить точно и вовремя. Один глухой король, Гилберт, живёт до первого переворота. Один зрячий — правит долго. Я собираюсь править долго. Поэтому мне нужны глаза.
— И кто будет этими глазами? — спросил он с осторожностью.
— Не знаю, — честно ответил я. — Но я знаю, кто их должен найти. Ты.
Гилберт поднял бровь. Это было самое сильное выражение удивления, которое он себе позволял.
— Государь, я — дворецкий. Я умею вести хозяйство, следить за прислугой, читать счета. Вы хотите поручить мне... шпионов?
— Именно, Гилберт. Потому что лучший дворцовый управляющий — это уже половина шпиона: ты знаешь, кто где спит, кто о чём шепчет на кухне, кто посторонний зашёл не туда и зачем. Кто, как не ты, замечает всё, что происходит в этом доме? И кто, как не ты, умеет быть незаметным, когда это нужно? Ты тридцать лет служишь этому дворцу, и за тридцать лет никто не научился тебя замечать раньше, чем ты сам этого захотел.
Он помолчал. Я видел, как он переваривает: не отказ, не согласие — оценку. Как он делает всегда.
— И как вы себе это представляете, государь? — спросил он наконец. — Практически.
— Практически так. Ты остаёшься для всех дворецким — это твой фасад. Но у тебя появляется второй круг: люди, которые нигде не числятся. Трактирщик, который запоминает чужих постояльцев. Писарь, который замечает лишнюю подпись на бумаге. Конюх, который видит, кому седлают коня по ночам. Девица, которая подаёт вино в доме, где собираются гости. Не все вместе — каждый по отдельности, каждый на своём месте, каждый не знает никого, кроме тебя и пары связных. Они не пишут доносов на всякое слово — они докладывают только о том, что пахнет бедой: встречи, письма, ночные наезды, странные вопросы про караулы.
— А что потом, государь, — Гилберт чуть наклонил голову, — когда такие вести приходят? Вы будете хватать всех, на кого показали пальцем?
— Нет, — сказал я жёстко. — Хватать дураков легко. Я хочу ловить заговорщиков. Поэтому на донесения буду смотреть я сам, лично. Никаких самосудов по доносу, никаких «по одному слову в темницу». Если донесение — правда, я решаю, как ударить. Если ложь — я знаю, кто его написал, и тот человек больше не напишет ничего. Ложные доносы — это яд, который разъедает такие службы изнутри, и я этого не допущу.
Он смотрел на меня долго. И я видел, что в нём спорит: старая честность дворецкого, который привык, что правда — она одна и для всех, — и новая правда короля, который строит государство на том, что правда иногда бывает разной в разных стенах.
— Государь, — сказал он наконец, — это... опасная вещь. Опасная для тех, кого будут слушать. И опасная для тех, кто будет слушать. Такая служба может вырасти в чудовище, которое сожрёт своих же хозяев. Вы это понимаете?
— Понимаю, Гилберт. Лучше тебя понимаю. Я видел, как такие службы работают. Я создаю их, чтобы защищать юг от заговоров, а не чтобы душить юг страхом. И я буду держать их в руках лично. Это моё условие.
Он молчал ещё несколько секунд. Потом медленно кивнул.
— Тогда, государь, — сказал он, и в голосе его впервые за весь разговор прозвучала та самая спокойная твёрдость, с которой он принимал все мои решения, — я начну. Медленно. Осторожно. По одному человеку за раз. Но начну.
— Начинай, — сказал я. — И, Гилберт, — я поднял палец, — об этом разговоре не узнает никто. Ни старая знать, ни новые наместники, ни даже моя личная стража. Ты — единственный, кто знает. Я доверяю тебе больше, чем себе. Помни об этом.
Он встал, поклонился коротко и вышел — так же бесшумно, как всегда. А я остался сидеть, глядя на дверь, за которой только что родилась моя тайная служба. Без названия, без знамени, без печати. Просто Гилберт и его сеть ушей, которой предстоит стать моими глазами по всему югу.
«Стукачи», — подумал я с усмешкой, вспоминая словечко из прошлой жизни. — «Осведомители». «Агенты». Можно называть как угодно. Суть одна: государство, которое не знает, что творится у него под боком, — слепое государство. А слепых королей в моём мире, Гилберт, — снимают быстро. Я собираюсь видеть.
***
На следующий день в Дракарис пришли вести. И вести эти были лучше всех моих списков.
Люмерия. Сильверия. Вся конфедерация Maritimum пприсоедегилась ко мне. Мальчишки бегали с подобием газеты где было написано:
«Великий король Торвин Дракарис. Волею своей подчинил весь юг себе».
Я сидел у себя и от этого «Великого» меня, признаться, коробило. Великий. В пять лет. Даже в прошлой жизни за такие титулы надо было сначала доказать, что ты его заслужил — кровью, потом и годами. А тут — раз, и готово.
Но спорить я не стал. Народ любит титулы. Пусть будет Великий Король — хуже не станет, зато любой чиновник, который вздумает саботировать приказ, будет знать: он саботирует волю Великого.
И тут Гилберт напомнил: раз уж объявили, надо закрепить. Церемонией. Великие дела нужно закреплять зрелищем. Люди верят не бумагам, которые не могут прочитать, — люди верят тому, что видят и слышат. И он был прав.
***
Площадь перед дворцом гудела, как улей.
Я выходил к людям не в кабинете — на площадь, под открытое небо, где в назначенный час собрались все, кто должен был видеть это своими глазами. Площадь украсили, как на большой праздник: флаги трёх королевств — Люмерии, Сильверии и Тромина — висели на балконах, на фонарях, на копьях стражи. Между ними — новые знамёна, которые я велел сшить ночью: единый стяг союза, три цвета. Вокруг расставили лавки для знати, для послов, для жрецов. В центре, на возвышении, покрытом алым бархатом, стоял трон — не тот, тяжёлый и холодный, из тронного зала, а лёгкий, парадный, вынесенный под небо, чтобы все видели, кто сегодня решает судьбу юга.
Позади трона выстроилась стража — мои серые, с арбалетами на поясе и лицами, на которых не читалось ничего. В стороне, отдельной кучкой, стояли пленные имперские офицеры — не в цепях, но под надзором. Я велел вывести их специально: пусть смотрят. Пусть запоминают. Пусть вечером в подвале расскажут своим, что видели, как юг встал под одну руку.
А я стоял за пологом, в шаге от выхода, и Гилберт поправлял на мне плащ — тяжёлый, тёмно-синий, с золотым шитьём, с тем самым знаком, который теперь будет на всех гербах:
Триколор бело синий красный, с золотым двух главым орлом в центре.
— Государь, — сказал Гилберт, опускаясь на одно колено, чтобы поправить пряжку, — сегодня вы объявите, что юг больше не союз равных. Сегодня вы объявите, что юг — это одно целое. Под вашей рукой. Вы готовы?
— Гилберт, — сказал я, — я не готов. Никогда не готов. Но когда я не готов, я делаю вид, что готов. Это и есть моя работа.
Он кивнул, отступил и распахнул полог.
Глашатай шагнул вперёд и ударил в медный гонг. Звук — низкий, долгий, как гул земли — прокатился над площадью, и толпа, гудевшая красками и голосами, начала стихать.
— Люди юга! — загремел глашатай, и голос его, усиленный медью, полетел над головами. — Слушайте короля!
Я вышел.
Шаг. Второй. Каблуки по дереву возвышения. Тяжёлый плащ волочился по алым ступеням, и я чувствовал, как взгляды — тысячи взглядов — прилипают ко мне, как мухи к мёду. Кто-то смотрел с надеждой, кто-то с любопытством, кто-то — со старым страхом, и этот страх я узнавал: так смотрят на того, кто вчера был ничем, а сегодня держит в руках их судьбу.
Я дошёл до трона и не сел. Встал рядом, лицом к площади. Пусть постоят. Пусть посмотрят: король, который не спешит на трон, — король, который сначала скажет, зачем он здесь.
— Люди юга! — сказал я. И голос мой — детский, но поставленный, выученный за месяцы речей — полетел над площадью, как второй гонг. — Люди Люмерии, Сильверии, Тромина, всех земель, что лежат между морем и горами!
Толпа притихла. Совсем. Даже дети перестали галдеть.
— Полгода назад нас считали игрушкой, — продолжил я. — Маленькими королевствами, которые можно поодиночке укусить и проглотить. Меня, когда я ещё только взял корону, — меня считали мальчишкой, которого съедят на завтрак. — Я сделал паузу и позволил себе улыбку — ту, которой пугал послов. — Меня не съели. Вчера я съел их. Целиком. Четыре легиона империи, которые пришли меня ужинать, — лежат на дне моей гавани. Я, — я поднял руку, останавливая ропот удивления, — не хвастаюсь. Я говорю факт: юг показал, что он умеет кусаться.
Толпа вздохнула — единым выдохом, как волна.
— Но кусаться — мало, — сказал я. — И сегодня я объявляю не о победе. Сегодня я объявляю о будущем. Слушайте меня все! Три королевства — Люмерия, Сильверия и Тромин — союза Maritimum, и все земли, что составляют с нами один союз, с сегодняшнего дня — одно целое. Одна воля. Один меч. Один флаг. Отныне и впредь! — Я шагнул к краю возвышения и указал на единый стяг, что развевался над площадью. — Вот флаг нашего союза! Люди юга! Вы больше не соседи! Вы — одна страна! И я, король Торвин Дракарис, клянусь этой клятвой: пока я жив — ваши берега будут целы, ваши амбары полны, ваши дети не узнают, что такое имперский сапог на их земле. А если кто-то из чужих придёт — они найдут не одно королевство, а кулак, сжатый из всех нас!
Толпа молчала секунду. Потом взорвалась.
Рёв, крики «Великий король!», хлопки, звон монет, выброшенных в воздух. Кто-то плакал, кто-то молился, кто-то поднимал детей, чтобы они увидели меня своими глазами и запомнили. И я стоял на возвышении, слушал этот рёв и понимал: это не ликование. Это — рождение. Юг рождался как единое целое — здесь, сейчас, на этой площади, на моих глазах.
Я поднял руку, прося тишины.
— А теперь — клятвы! — крикнул я. — Послы Люмерии! Послы Сильверии! Правьте сюда, к трону! Народ должен видеть, что ваши короли скрепили свою волю!
Делегации вышли вперёд — принц Адриан, бледный, но держащий спину, герцог Эльмар, с трясущимися, но не от страха — от напряжения — руками. За ними — жрецы Люмерии и Сильверии, с кадилами и свитками. И — патриарх Тромина, серый, как зола, вышедший с явной неохотой, но вышедший: я велел.
Принц остановился передо мной и, глядя в толпу, не на меня, произнёс — громко, чтобы слышали все:
— От имени короля Люмерии, моего отца, и от своего имени — я, принц Адриан, свидетельствую: Люмерия вступает в единый союз юга. Слово дано. Кровью не скрепляю — печатью скрепляю, по обычаю.
Он опустился на одно колено и положил на бархатный столик, поднесённый Гилбертом, свиток с гербовой печатью Люмерии — большой, тяжёлой, знаменующей волю целого королевства.
Герцог Эльмар шагнул следом:
— От имени короля Сильверии и всех её земель — я, герцог Эльмар, свидетельствую: Сильверия вступает в единый союз юга. Слово дано.
И второй свиток лёг рядом с первым.
Я взял оба свитка, поднял их над головой, повернулся к площади — сначала налево, потом направо, чтобы все увидели, — и, когда толпа затихла, ожидая, произнёс:
— Принято! Отныне и впредь — единый юг! И пусть небо будет свидетелем, как земля! Патриарх! — Я повернулся к нему. — Освяти. От имени всех храмов юга.
Патриарх шагнул вперёд. Он дрожал — я видел, как дрожат его руки, как бегут капли по вискам, несмотря на жару. Он поднял кадило, начал читать молитву — и в голосе его, всегда таком густом, производительном, слышалась какая-то надтреснутость, хрипотца, будто он говорил сквозь слёзы. Но он читал — про союз, про мир, про то, что единая земля под одним небом — это дело, угодное богам, и что всякий, кто поднимет руку против этого союза, восстанет против самой воли небес.
Слова его разнеслись над площадью, и жрецы Люмерии и Сильверии повторили их хором. Народ крестился, кланялся, шептал молитвы.
Я стоял рядом и смотрел на патриарха. Он менялся за эти недели: бледный, осунувшийся, с тёмными кругами под глазами, будто не спал много ночей подряд. И когда он закончил и поднял глаза — на секунду, на миг, — я поймал в них то, что не должен был видеть: страх. Не тот страх, что бывает у слабых перед сильными. А тот, что бывает у человека, который уже выбрал сторону — и боится, что сторона эта ошибается.
Я запомнил. Потом разберусь.
А пока — церемония продолжалась. Я подошёл к трону и впервые сел на него — при людях, при знати, при жрецах, при пленных имперцах. Сел, как садятся хозяева: твёрдо, без суеты, положив руки на подлокотники.
Глашатай вдохнул, набрал полную грудь воздуха и возгласил — на всю площадь, на весь город, на весь юг:
— Торвин Дракарис, Великий Король Тромина, Люмерии и Сильверии, владыка союза Maritimum и всех земель от моря до гор! Да здравствует Король Великий! Да здравствует единый юг!
— Да здравствует! — грохнула площадь. — Да здравствует Король Великий! — И волна крика прокатилась над крышами, над портом, над городом, над всем югом, который только что стал одним целым.
А вечером, когда площадь опустела, когда унесли лавки и погасли факелы, когда стихли барабаны и улеглась пыль, я сидел в кабинете, разбирая подписанные свитки, и думал о том, что день сегодня удался. Союз юга объявлен. Клятвы скреплены. Народ видел и запомнил. Пленные имперцы ушли в подвал с новыми рассказами.
Осталось только одно — патриарх. И то, почему в его глазах, когда он освящал мой союз, стоял страх.
***
А в ста пятидесяти лигах к северу от Дракариса, в замке, который считался летней резиденцией люмерийского короля, той же ночью собирались другие люди.
Зал был мал — человек на двадцать, не больше, и предназначался он не для парадов, а для тайных разговоров: толстые стены, узкие окна, занавешенные коврами, чтобы и наружу не просочился свет, и изнутри не проник звук. Горели три свечи — достаточно, чтобы видеть лица, недостаточно, чтобы увидеть души.
Одиннадцать человек сидели за длинным столом. Одиннадцать лиц благородных домов Люмерии — тех, чьи имена когда-то писались в первых строках королевских указов, чьи гербы висели в тронном зале, чьи голоса решали судьбы. Теперь их голоса решали только одно: как вернуть то, что у них отобрали.
— Он унизил нас, — сказал граф Эвальд из дома Марен, высокий, сухой, с лицом, которому не мешало бы почаще улыбаться, и он говорил размеренно, как человек, который вынашивал эту мысль долго. — Мальчишка. Пятилетний выкормыш, которого подняли из грязи, пришёл к нам не как союзник, а как хозяин. Он заставил нашего принца подписать бумагу под дулом арбалета. Он заставил нашего жреца благословить это. Он унизил нас перед всем югом — а мы должны целовать его туфли и называть «Великим».
— Верно, — подхватил барон Орландо из дома Вейр, помоложе, с горящими глазами и рукой, которая лежала на эфесе меча, будто ждала приглашения его вынуть. — Мой отец тридцать лет строил наш дом. Тридцать лет! А этот мальчишка одним росчерком пера объявил, что мы — его вассалы. Вассалы! Мы, чьи предки стояли у истоков Люмерии, — должны кланяться какому-то сорванцу с золотыми кудряшками!
— И что вы предлагаете? — спросил старейший из них, граф Гуго из дома Риз, человек, которому было за семьдесят и который помнил ещё времена, когда юг решал свои дела сам, без империй и без «великих королей». Он сидел в конце стола, и голос его, скрипучий, как старое крыльцо, звучал в наступившей тишине. — Предлагаете пойти к нему и сказать: «Извините, ваше величество, мы передумали»? Он рассмеётся вам в лицо. Или хуже — он пошлёт к нам своих серых с арбалетами. Вы видели, что он сделал с империей? Пятнадцать тысяч человек сжёг за один вечер. А нас — нас и сжигать не надо будет: мы сами друг друга зарежем за право первым подписать отмену.
— Я предлагаю не передумывать, — жёстко ответил Эвальд. — Я предлагаю убрать причину. Не бумагу — бумагу можно порвать потом. Сначала — мальчишку.
По залу прошёл шорох, как ветер по листве. Кто-то кашлянул. Кто-то отодвинул стул. Кто-то — и это был самый резкий звук — положил на стол нож, кончиком к центру.
— Убить короля, — тихо, почти любовно произнёс барон Орландо. — Убить.
— Не «короля», — поправил Гуго. — Мальчишку. Пока он ещё не окреп. Пока он ещё не занял трон по-настоящему, а сидит на нём как на украденном стуле. Убрать его — и весь его «союз» рассыплется, как песочный замок. Люмерия вернёт себе принца, Сильверия — герцога, и все мы снова будем решать свои дела сами.
— А что с этим... с Гилбертом? — спросил кто-то из дальнего конца стола, где сидел молодой, незаметный, с лицом, которое не держало ясного выражения. — Дворецкий, учитель, правая рука. Говорят, он у мальчишки за всё отвечает. Если мы уберём мальчишку, но не уберём его — Гилберт поднимет весь юг против нас. Он умён, этот дворецкий. Хитёр.
Эвальд качнул головой:
— Гилберт — прислуга. Верная, но прислуга. Без мальчишки он — никто: безродный слуга, которого любой из нас может отправить в отставку одним словом. Не о нём сейчас думаем. Думаем о том, как добраться до мальчишки в его собственном замке, где его охраняет полк серых арбалетчиков.
— До него можно добраться не только мечом, — сказал Гуго, и голос его стал совсем тихим, как шёпот на исповеди. — У нас есть люди при дворе. Не боевые — иные. Слуги, писари, конюхи, монахи. Те, кто ходит по коридорам дворца, ничем не примечательные, но видят всё. Я уже несколько недель выстраиваю сеть в Дракарисе. Медленно, никого не торопя, каждого отдельно. Некоторые уже согласились.
— И среди них — кто-то близко к самому мальчишке? — подал голос Орландо, и глаза его вспыхнули.
Гуго помолчал. Потом сказал — так, словно ронял камень в тихую воду:
— Есть один. Очень близко. Но о нём я скажу только тогда, когда мы решим окончательно. И когда поклянётесь, что это останется между нами, — потому что если имя уйдёт отсюда не туда, к утру его не станет. И вас тоже.
Тишина в зале стала такой плотной, что свечи, казалось, горели тише.
— Мы клянёмся, — произнёс Эвальд, обводя взглядом остальных. Молчаливые кивки — один, второй, десятый. Кто-то перекрестился — коротко, по привычке, без особого рвения. — Клянёмся жизнью и кровью своих родов.
— Тогда, — Гуго наклонился вперёд, и свет свечей упал на его лицо, которое вдруг перестало быть старым и дряхлым, а стало — как у волка, — вот мой план. Не сегодня, не завтра. Мальчишке надо дать уверенность: пусть поверит, что юг у него в кармане, что все покорны, что можно расслабиться. Пусть празднует. Пусть занимается своими школами и своими катапультами. А мы в это время будем готовить.
— И когда?
— Когда он будет всего дальше от опасности. Когда будет казаться, что угрозы нет совсем. Когда его серые привыкнут к победам и перестанут ждать удара. И вот тогда, — Гуго сжал сухую ладонь в кулак, — тогда мы и ударим. В самое сердце. Не армией — мы не выиграем армией. А одним точным ударом.
Он посмотрел на лежащий на столе нож.
— Мальчишку надо убрать не мечом, а ядом. Или шёлком. Или тем, что умнее нас подберёт. Важно не как — важно когда. И я хочу, чтобы этот удар был единственным: одна ночь, один удар, и к утру юг снова наш.
— А если не получится? — спросил молодой, незаметный, из дальнего конца. — Если он выживет? Если кто-то из слуг проговорится? Если Гилберт узнает раньше?
Гуго посмотрел на него долго, тяжёло:
— Если не получится — мы умираем. Все. Он не простит. Он не тот, кто прощает. Он сжёг пятнадцать тысяч человек за один вечер — вас пятерых или там десятерых он и не заметит. Так что, господа, вопрос прост: мы умираем со славой, пытаясь вернуть себе то, что наше, — или живём как вассалы пятилетнего мальчишки, целуя его туфли и благодаря за подачку? Выбирайте.
И он задул свечу — первую, за ней вторую, за ней третью. В темноте было слышно, как кто-то поднимается из-за стола, как скрипят половицы, как одиннадцать человек расходятся в разные стороны, искать свои лошадей, свои кареты, свои дороги домой — в свои замки, где будут ждать, точить и готовить.
Только один нож остался лежать на столе. И никто его не забрал.
***
А Гилберт вернулся ко мне тем же вечером, когда я уже разбирал последние свитки, — вернулся с лицом, которое я знал: что-то случилось, обычное дело наладилось, а вот необычное — требует короля.
— Государь, — сказал он, — у меня к вам разговор. О вашем обучении.
Я поднял бровь.
— Об обучении? Гилберт, у меня полно дел поважнее уроков. Сегодня, знаешь ли, я объединил юг.
— Именно поэтому я и говорю, государь. — Он стоял передо мной, прямой, как шпага, и в глазах его была та спокойная твёрдость, которая появляется у людей, знающих, что они правы, даже когда все вокруг считают иначе. — Вы — Великий Король. Все земли юга под вашей рукой. Вы управляете государствами, распределяете дела, отдаёте приказы, проводите церемонии, перед которыми стоит вся площадь. Но, — он сделал паузу, — вам пять лет, государь. Пять лет. И ваше образование... Я вижу, что вы всё знаете и умеете, я видел это много раз. Но, — он поднял палец, — дело не в том, что я знаю. Дело в том, что знают другие. Вы придёте на совет соседнего королевства — и что вы скажете, когда они спросят, где вы учились? У Гилберта, дворецкого?
Я открыл рот. Закрыл. Афигел.
— Ты хочешь сказать, — медленно проговорил я, — что мне нужен фасад. Официальное образование. Чтобы любой, кто усомнится, увидел: учился, читал, знает. Чтобы никто не мог сказать: «А мальчик-то — самозванец, его учил дворецкий».
— Именно, государь. Фасад. Вы сами меня учили: в политике главное — видимость. Пусть мир думает, что у вас были лучшие учителя, лучшие библиотеки, лучшие наставники. А мы с вами знаем, что на самом деле вы... — он чуть склонил голову, — вы сами себе учитель. Но миру об этом знать не обязательно.
Я смотрел на него и думал: вот он какой, мой Гилберт. Не просто дворецкий, не просто учитель, не просто правая рука. Он — единственный, кто понял, что сейчас, в этот хрупкий момент, когда юг только что склонился передо мной, мне больше всего нужен не порох и не катапульты, а бумажка, которая скажет всем: этот мальчик — законный, образованный, настоящий король.
— Хорошо, — сказал я. — Ты прав. Составь программу. Пригласи лучших учителей — истории, языков, права, военного дела. Пусть приходят, пусть учат меня. Я буду... — я усмехнулся, — прикидываться, что учусь.
Гилберт кивнул:
— Именно так, государь. Прикидываться. И, если позволите, я буду вести протокол посещений, чтобы было чем подтвердить: король проходил обучение у лучших людей королевства.
Он вышел. А я остался сидеть, глядя на подписанные свитки, на карту юга, на флаг, который всё ещё развевался над площадью, и думал о том, что теперь у меня есть ещё одно дело — глупое, смешное, но необходимое: выглядеть образованным пятилетним мальчиком, который на самом деле — старый дипломат с прошлым, которое никто не должен узнать.
За окном над Дракарисом развевался единый стяг юга. Три цвета. И начатая партия, которую ещё предстояло доиграть до конца.
Где-то там, в замках Люмерии, заговорщики уже гасили свечи и расходились по тёмным дорогам, готовя удары, о которых я пока не знал. Где-то там, в Империи, легаты проверяли построение двух новых легионов, отправленных к горам. Где-то там, на юге, аргонский флот уходил за горизонт, увозя рассказ о южном короле, которого лучше не трогать.
А я сидел в своём кабинете, пятилетний Великий Король, и составлял список наук, которым буду «учиться» в ближайшие месяцы. История, языки, право, военное дело. Всё то, что я уже знал лучше любого наставника на этом континенте.
Великий Король Учится. Звучит смешно. Но именно так начинаются настоящие империи — с правильного вида учёности, прикрывающего железную волю.
Глава 9
Неделя прошла в суете, которая называлась «учёба».
С утра — учителя. История, языки, право, военное дело. Я сидел за столом с самым прилежным видом, на какой был способен пятилетний Великий Король, кивал, делал вид, что записываю, и мысленно правил каждому наставнику его же таблицу умножения. Старый историк рассказывал мне про Небесновластных — я слушал, вежливо кивал и вспоминал, что при Юрии Долгоруком, говорят, тоже строили крепости, только на месте нынешней Москвы. Шмыгающий сутяга-правовед объяснял мне разницу между наследным и выборным правлением — я улыбался и думал, что в моей прошлой жизни выборов было столько, что на них можно было составить карту местности.
Гилберт каждый вечер вписывал в протокол: «Король прослушал лекцию такого-то, по такой-то теме, в течение трёх часов». Бумага всё стерпит, а мир поверит. Фасад строился ровно, как я и задумал: через полгода любой скажет — да, мальчик получил блестящее образование, иначе откуда ему знать столько языков?
А за фасадом шла настоящая работа.
Дунк, горный наместник, каждый день слал мне донесения из хребта. Коротко, по-сержантски, без красивостей: сколько застав, сколько стрел, сколько горшков, где какой перевал и что там слышно. Тройки — те самые «секреты», которые я рассадил по щелям ещё до большой битвы, — сидели, ждали, и после каждого его отчёта я представлял себе карту хребта, на которой возле каждого прохода стояло по нескольку точек. Олаф учил, Дунк укреплял, секреты ждали.
Я делал вид, что учусь. Дунк делал вид, что просто укрепляет границу. Империя, как я и предполагал, решила, что две недели тишины — это время зализывать раны.
Она ошиблась.
***
Вести пришли на рассвете восьмого дня.
Гонец — свой, горный, с лицом, серым от пыли и бессонницы, — влетел в ворота, когда я ещё завтракал. Сбросил коня, не дожидаясь, пока тот остановится, рухнул передо мной на одно колено и выдохнул одним куском:
— Государь! Империя! Пошли широким фронтом! По всем щелям! Все разом!
Я поставил кружку с соком на стол.
— Подробно.
— Вчера с вечера, — гонец глотал воздух, — по всему хребту, во все проходы, во все щели, где только лошадь может пройти, — полезли. Не отряд — армия. Всеми силами, что у них там собраны. Лезут по десять, по двадцать человек в ряд, в каждый зазор. Дунк сразу развернул заставы, Олаф поднял тройки...
— Секреты поднялись? — перебил я.
— Поднялись, государь. Все. Как учили: не в лоб, а из щелей, сверху, по командирам и по знамёнам. Пять-шесть секретов на каждый проход — столько мы за неделю успели поставить, сколько Дунк растянул. И они...
Гонец запнулся и вдруг — я увидел это — невесть почему улыбнулся. Сквозь пыль, сквозь усталость, сквозь всё:
— Государь, это было... это было то, что вы расписывали. Они лезли в ущелья, а по ним отовсюду — с обеих сторон — болты и горшки. Паника. Трупы. Кони лягают, люди кричат, а сверху — снова и снова. Я своими глазами видел, как в одном проходе колонну в полтысячи человек сжали с двух сторон и сожгли, как сноп. Они и до середины ущелья не дошли ни в одном месте. Потоптались, потеряли — и попятились.
— Потери?
— Тяжело сказать, государь. Но, по головам, — не меньше трёх-четырёх тысяч. Может, больше. Отступили все, по всем щелям. Дунк сейчас считает и хоронит. Олаф приказал секреты снова спрятать по щелям — ждать следующего раза.
Я молчал. Секунд десять.
Потом допил сок, поставил кружку на стол и сказал спокойно, как говорят, когда план сработал точь-в-точь:
— Хорошо. Скачи назад, поешь, отоспись. Передай Дунку: пусть за неделю поставит ещё столько же секретов, сколько поставил. Если империя полезет снова — пусть снова сожрут. И пусть не расслабляется: это был не главный удар. Это была проба. Настоящие — придут потом, когда поймут, что лобовая не работает. Но к тому времени у нас будет на каждый проход по десятку секретов.
Гонец кивнул, вскочил на коня и унёсся — к воротам, к дороге, к горам.
Я остался один за завтраком. Смотрел на дверь, на солнце, на чайку за окном. И думал о том, что хребет — это теперь наша крепость, и что самые важные уроки я сегодня получил не от учителей, а от Дунка.
А потом вернулся к протоколу: «Король прослушал лекцию о фортификации. В течение трёх часов». Гилберт вписал это, не моргнув.
***
А в Империи, за хребтом, спустя шесть дней пути донесение о «широком наступлении» легло на стол сената.
И сенат снова заорал.
Зал гудел, как растревоженный улей, в который плеснули кипятку. Сорок голосов, сорок правд, и все — о том, кто виноват, а не о том, что делать.
— Три тысячи! — гремел маршал Маллий, и голос его, и без того лужёный, сегодня был как колокол, в который бьют на пожаре. — Три тысячи моих солдат! Лучших! Молодых! Они даже не дошли до врага — их сожгли, как скот в загоне! Из ущелий! Кто-то объяснит мне, откуда у мальчишки в горах столько стрелков?!
— У него были месяцы, маршал, — тихо ответил Корвен со своего места в тени, и голос его прозвучал как лезвие, просунутое между рёбрами крика. — Месяцы, которые мы ему подарили, пока спорили в этом зале. Он использовал их. Мы — нет.
— Ты опять! — Маллий развернулся к нему, и лицо его пошло красными пятнами. — Ты опять «я предупреждал»! Может, ты и есть тот, кто предупреждал, — только предупреждал его, а не нас?!
В зале повисла тишина — та самая, перед которой все замирают. Обвинение в измене, брошенное Корвену, — это было не «ты дурак», это было «ты предатель», и за такое в сенате резали.
Корвен не изменился в лице. Он поднялся — медленно, спокойно, без суеты — и сказал так, что его услышали в задних рядах:
— Маршал, если у вас есть доказательства — предъявите их. Если нет — извольте взять свои слова обратно. Потому что я единственный в этом зале, кто предупреждал о мальчишке пятнадцатью неделями раньше вас, и мои предупреждения, как видите, не стоили ни одного медяка. А ваши три тысячи... — он чуть наклонил голову, — они лежат в ущельях. Вместе с двумя легионами, которые вы предлагали послать. Вы предлагали — я против ваших предложений ничего не имел до той поры, пока они не начали стоить нам армий.
Маллий открыл рот. Закрыл. Сесть он не мог — стоял, пунцовый, и ярость в нём боролась с пониманием, что Корвен прав, и что признать это — значит признать себя виновным.
— Хватит! — ударил молотком Сероний, председатель. — Хватит грызть друг друга, как псы! Мы потеряли флот. Мы потеряли легионы. Теперь мы потеряли ещё три тысячи в горах. И что вы предлагаете, господа, кроме обвинений?!
— Я предлагаю, — поднялся Рейтан из угла, и улыбка его, всегдашняя широкая улыбка, сегодня была тонкой, как лезвие, — я предлагаю вспомнить, что у нас осталась одна карта, которую мальчишка не видел. Не армия — армия против него не работает, он слишком хорошо окопался. Не флот — флот мы уже сожгли. А карта, которую мы и так разыгрывали, но которую, видимо, пора разыграть всерьёз.
Зал притих. Рейтан обвёл его взглядом — и продолжил:
— У нас есть человек в Дракарисе. Близко к самому мальчишке. Мы не трогали его, потому что ждали удобного момента. Пора. Пока он укрепляет горы, строит секреты и играет в учёного короля — надо ударить туда, откуда он не ждёт: изнутри своего дворца. Один удар — и вопрос решён. А потом, — он улыбнулся уже по-настоящему, — мы займёмся его землями, его секретами и его «Великим югом» — все вместе, без него.
Сенат загудел снова, но — по-другому. Уже не ярость, не обвинения — деловитое, злое, согласное гудение. Даже Маллий, помолчав, медленно кивнул.
— Делайте, — сказал он через силу. — Если это уберёт мальчишку — делайте.
И они принялись планировать. А за тысячу лиг от них, в Дракарисе, пятилетний король сидел за столом, делал вид, что слушает учителя истории, и между делом рисовал на полях тетради карту хребта с пометками: где поставить ещё три секрета, куда подтянуть роту, где устроить завал на случай, если империя попробует пройти с ночи.
Глава 10
Сэр Каэдор Вальриан был терпелив. Он ждал моего «освобождения от учёбы» три года — с тех пор, как я впервые взял в руки деревянный меч и оказался способен только на то, чтобы не выронить его. Теперь, когда страна встала на ноги, враги отступили, а союзники были подписаны, он заявился ко мне лично и сказал коротко, как рубил:
— Государь. Учёба учёбой, а меч — мечом. Пора.
Я вздохнул. Отнекиваться было бесполезно: сэр Каэдор, главный рыцарь королевства, не понимал намёков. Если он сказал «пора» — значит, пора.
— Хорошо, — сказал я. — Но учти: я не собираюсь становиться великим воином. Я слишком мал, слишком лёгок, и у меня есть арбалетчики для любой драки. Но базовые навыки, чтобы не умереть, если вдруг кто-то прорвётся, — я не против.
— Базовые, — кивнул Каэдор и почему-то усмехнулся.
Первые три дня были пыткой. Тяжёлый деревянный меч, который я едва удерживал двумя руками. Стойка, которая казалась неестественной. Выпады, от которых ноги разъезжались на пыльном полу тренировочного зала. Каэдор нависал надо мной, как скала, и поправлял каждую мелочь с терпением человека, который учил детей знати уже тридцать лет.
Я не плакал и не психовал. Я просто делал, как он говорил, и через два часа валился с ног.
— Неплохо, — сказал Каэдор на третий день, глядя, как я, шатаясь, опускаю меч. — Для первого раза — вполне. У вас есть чувство дистанции. И вы не боитесь удара. Это уже половина.
— У меня нет чувства меча, — ответил я, переводя дух. — Он слишком тяжёлый для меня. И слишком длинный. Я не воин, сэр Каэдор.
Я подошёл к стойке с оружием и взял короткий нож — охотничий, с узким лезвием, без гарды. Повертел. Взвесил в ладони. И вдруг пальцы сами легли на рукоять — плотно, без дрожи. Ладонь запомнила: большой палец вдоль обуха, лезвие вверх, рука у бедра, локоть прикрывает корпус.
— Сэр Каэдор, — сказал я, — с мечом я вряд ли справлюсь. Я слишком мелкий. Но вот с этим, — я поднял нож, — дайте мне время, и я, может, вас удивлю.
Он принёс мне учебный кинжал. Следующие два дня я тренировался с ним: стойки, перекаты, удары из неудобных позиций. На третий день мы провели спарринг. Каэдор наступал — я отступал, сокращал дистанцию, и когда он сделал контрольный выпад, я нырнул под его меч, оказался в мёртвой зоне и ткнул кончиком кинжала туда, где кожаная куртка сходилась над рёбрами.
Каэдор замер. Опустил меч.
— Вы знаете, что делаете, государь, — сказал он. — Я такого не учил. Откуда это?
— Тело помнит, — ответил я.
***
Тайная полиция Гилберта работала там, где нужно было: в Люмерии, в Сильверии, на всех землях нового юга. Писцы, трактирщики, старые солдаты у ворот — по одному человеку в каждом городе, не знавшие друг о друге, но тянувшие нити к Гилберту.
Гонец из Люмерии скакал почти сутки, загнав двух лошадей. Он въехал в Дракарис в час, когда стражники менялись, когда всё живое в городе спало — и когда в замке уже убивали моих часовых. Он свалился с седла у ворот, выдохнул «заговор... король... ночью...» — и потерял сознание.
В замке не знали. Гилберт не знал. Я не знал.
Ночь была тихой. Я спал.
Первый звук я услышал сквозь сон — всхлип. Короткий, влажный, каким захлёбывается человек, когда ему перерезают горло и воздух уходит через шею.
Тело сработало раньше, чем голова. Я скатился с кровати, приземлившись на пол с другой стороны. Рука метнулась к тумбочке — там три дня лежал учебный нож. Пальцы сомкнулись на рукояти.
Свисток. Резкий, пронзительный — тот, что я велел раздать всем караульным. В замке знали: один свист — беда, беги, не разбирая дороги.
Я вскочил на ноги — в одной рубахе, босой, с ножом в правой. Сердце колотилось ровно, холодно. Без паники.
Дверь распахнулась.
В спальню влетели трое. Без капюшонов, с открытыми лицами. Первый — огромный, с бычьей шеей, с длинным кинжалом наперевес. Второй — пониже, с кривым клинком, шёл чуть сзади слева, прикрывая корпус. Третий — за ними, с узким стилетом, держался в тени, выбирая момент.
Первый, увидев меня — маленькую фигуру на фоне тёмной стены, — сразу сделал то, что умел: ударил ногой с разворота. Тяжёлый, мощный удар, целивший мне в голову. Если бы он достал — я бы отлетел к стене и не встал.
Я ушёл перекатом — вниз и влево, под его ногу. Подошва просвистела над ухом. На выходе из переката, не поднимаясь, я полоснул его по опорной голени — туда, где под штаниной идёт тонкое место, над берцем. Лезвие вспороло ткань и мясо до кости. Он взревел не от боли — от ярости, пошатнулся, рухнул на одно колено, выронил кинжал и схватился за ногу, пытаясь зажать рану.
Второй ждал этого мгновения. Как только я вышел из переката, он шагнул вперёд и рубанул кривым кинжалом по моей правой руке — той, в которой я держал нож. Я отдёрнул кисть, но лезвие всё же достало: полоснуло по предплечью, от запястья к локтю. Кровь хлынула сразу — тёплая, скользкая, пальцы ослабли, нож едва не выпал.
Я дёрнулся назад, перекидывая клинок в левую, и, не давая себе времени на раздумья, ударил в ответ. Коротко, режуще — по открытым пальцам, которые сжимали кривой кинжал. Лезвие прошло по костяшкам. Кривой клинок звякнул об пол. Второй заорал, отшатнулся, прижимая к груди искалеченную кисть, и замер, не в силах ни атаковать, ни бежать.
И тут на меня обрушился третий.
Он заходил сбоку, от кровати, пока я был занят первыми двумя. Я его не видел — только услышал шаг за миг до удара. Нога — хук, короткий, резкий, с разворота — пришёлся мне в левый бок, чуть выше бедра. Удар был такой силы, что меня сложило пополам, выбило дыхание, и я прокатился по полу, влетев спиной в ножку кровати.
Перед глазами плыло. Я попытался встать — и встал, опираясь на кровать здоровой рукой. Третий уже шагнул ко мне, перекрывая путь к двери. В руке у него был стилет — длинный, узкий, блестящий в свете луны. Он не спешил. Он видел, что я прижат к кровати, что у меня нет места для манёвра, что правая рука висит плетью, левая сжимает жалкий охотничий нож. Он знал: ещё один удар — и всё кончено. Ребёнок в углу, прижатый к мебели, с перерезанной рукой. Дело нескольких секунд.
Но он не знал одного. На столе, у изголовья кровати, стоял графин с соком — вечером поставили, я так и не притронулся. В двух шагах от меня. Между мной и ним.
Шаг влево — я рванул графин левой рукой, той же, что держала нож, и швырнул его прямо в лицо нападающему. Он не ожидал. Стекло разбилось о его переносицу, сок плеснул в глаза, в рот, в нос. Он на миг ослеп, дёрнулся назад, вытирая лицо.
Этого хватило.
Я не стал ждать, пока он придёт в себя. Рванул вперёд, проскочил под его рукой, оказался сбоку, полоснул по подколенной вене — глубоко, до хруста. Кровь хлынула тёмной струёй. Он взвыл, рухнул на колено, и я, уже не останавливаясь, довершил движение — всадил нож под ребро, туда, где под рёбрами бьётся сердце. Коротко. Точно. Без замаха.
Он вздохнул — один раз, последний — и осел на пол, заливая кровью каменные плиты.
Я выпрямился. Тяжело дыша, перемазанный кровью, с ножом в левой и рваной раной на правой руке. Вокруг — тишина, прерываемая только хрипами первого, зажимавшего разрубленную ногу, и всхлипами второго с искалеченной кистью.
А за дверью уже грохотали сапоги. Факелы. Голоса. Арбалетчики вбежали в спальню — и остановились, увидев меня живого, убийцу с ножом под ребро и двух остальных, обезвреженных на полу.
Первым влетел Гилберт — в расстёгнутом камзоле поверх ночной рубахи, с побелевшим лицом и глазами, в которых плескался ужас, который он едва сдерживал:
— Государь! Вы живы... вы живы...
— Жив, — сказал я. — Руку перевяжи, и всё будет.
Пленные завыли, когда их скручивали. Крики разносились по тёмным коридорам замка, смешиваясь с топотом ног и звяканьем оружия. Меня увели из спальни — Гилберт настоял: там труп, там кровь, там разбитое стекло, государю там не место. Сам он перевязал мне руку дрожащими пальцами, и я чувствовал, что он едва сдерживается, чтобы не закричать.
— Государь, — сказал он, затягивая повязку, — мой человек из Люмерии пришёл через час после того, как они вошли. Я должен был знать раньше. Если бы не свистки...
— Если бы я не взял нож на тренировку, — закончил я. — Вышло как вышло. Все живы, один мёртв, двое в подвале. Уже хорошо.
***
Утро выдалось холодным.
Я сидел в допросной — маленькой комнате с низким потолком, где пахло сыростью и старым железом. Передо мной сидели трое. Первый — выживший убийца из Люмерии, тот самый с искалеченной кистью, которого я всё же приказал перевязать и отпоить. Второй и третий — имперские офицеры, захваченные на границе во время последней попытки прорыва, доставленные в столицу с донесением от Дунка. Высокопоставленные, судя по мундирам, хорошего рода.
Начал с убийцы. Он был сломлен — не пытками, а страхом. После ночи в подвале, после вида мёртвого сообщника, после того как до него дошло, что он единственный выживший из группы, которая должна была убить короля, — он говорил легко.
— Нас одиннадцать, — сказал он. — Собирал граф Гуго из дома Риз. В Люмерии. Эвальд вёл первую тройку. Меня звать Бауди. Я из людей Марена. Нам сказали: убрать мальчишку — и юг снова наш.
— Где Гуго сейчас?
— В поместье, за Люмерией. Лесное, у старой дороги. Он ждал вести. Если мы не вернёмся до утра — он уйдёт.
— Уже не уйдёт. — Я кивнул Гилберту. Тот вышел отдать приказ Вельку: поместье Гуго — взять, живым или мёртвым. — Дальше. Кто во дворце?
— Я не знаю имени. Гуго говорил: есть свой, у самого короля. Ждёт приказа.
— Как с ним связаться?
— Через патриарха. Он передавал всё. Гуго встречался с ним лично раз в неделю.
Я замер. Патриарх. Значит, верховный жрец — связной. Не убийца, не исполнитель — а тот, кто передавал приказы. Пять месяцев он был бледным и вёл себя странно. Теперь я знал почему.
— Патриарха взять, — сказал я Гилберту, когда он вернулся. — Живым. Немедленно.
— Уже ищут, государь. Вельк поднял людей с рассветом.
Я повернулся к имперцам. Первый — седой, с жёстким лицом, смотрел на меня без страха, с вызовом.
— Вы — мальчишка, — сказал он, изучив меня взглядом. — Тот самый, что сжёг наш флот. Я слышал о вас много. Но скажу одно: в вашем лагере есть человек, который работает на нас. И он ближе, чем вы думаете.
— Я знаю. Вчера ночью он прислал ко мне троих. Всех принял. Кто он?
— Я не знаю. Мне не говорили имени. Мне сказали: есть человек. И будет сигнал. Всё.
— Какой сигнал?
— Не знаю.
Я смотрел на него. Он не врал. Он был из тех, кто готов умереть, но не выдаёт тайну, которой не знает.
Второй имперец сидел молча, глядя в пол. На вопросы отвечал односложно, но дрожь в голосе выдавала его.
— Вы знаете, — сказал я ему. — Вы знаете, кто. Скажите — и я отпущу вас обоих. Не сразу, но отпущу. Живыми, целыми, домой. Мне не нужна ваша кровь — мне нужна информация.
Он молчал. Потом поднял голову и сказал — так тихо, что я едва расслышал:
— Он рядом с вами. Я не знаю имени. Но он — один из тех, кого вы привели на совет. Один из тех, кому вы доверили списки.
— Списки? Какие списки?
— Списки складов. Он смотрел их. Он говорил — если нажать на одну точку, запасы посыплются.
Я откинулся на спинку стула. Списки складов. Их видели четверо: Дунк, Мельх, Астан, Вельк. И патриарх — он мог видеть их случайно, когда освящал бумаги.
Я переглянулся с Гилбертом. В глазах его было то же, что и у меня: кто-то из пятерых. Или шестой, которого я не учёл.
— Отведите их, — сказал я. — Кормить, не пытать. Ещё пригодятся.
Их увели. Я потёр переносицу здоровой рукой и хотел уже отдать распоряжение насчёт патриарха и складов, когда дверь распахнулась так, что грохот ударил по ушам.
В допросную влетел гонец. Весь в саже, с опалёнными рукавами и чёрным от копоти лицом. Он рухнул на одно колено, хватая ртом воздух, и выкрикнул:
— Государь! Склад с горшками! Западный! Подожгли! Полыхает!
Я вскочил. Швырнул стул назад и побежал, не дождавшись ответа.
За мной — Гилберт, двое стражников, гонец, нагонявший на ходу. Ноги сами несли меня по коридорам, через двор, к западной стене, где уже поднимался столб чёрного дыма — жирного, маслянистого, с кислым запахом горящей селитры. Сердце колотилось где-то в горле.
«Западный склад, — стучало в голове. — Четыре сотни горшков. Бочки с дёгтем. Три мешка селитры, которые только вчера привезли».
Но в то же время в голове уже щёлкал холодный расчёт. Хорошо, что я не хранил всё в одном месте. После первой битвы я приказал рассредоточить запасы по всему городу. Сто горшков — у западных ворот. Двести — у восточных, в старом пакгаузе. Полторы сотни — в порту, под навесом, ближе к кораблям. Ещё двести — под храмом, не использовали до сих пор. И ещё по мелочи — в трёх мелких схронах, о которых знали только я, Гилберт и Вельк. Умный человек не складывает все яйца в одну корзину.
Я влетел во двор перед пылающим складом. Картина открылась страшная: огонь поднимался выше крыши, пламя выбивалось из-под ворот, из щелей между досками, и вокруг метались люди с вёдрами, пытаясь заливать огонь водой — отчего он только распалялся, потому что известь в смеси вступала в реакцию, вздувая пламя ещё сильнее.
— Воду прекратить! — заорал я во весь голос. — Воду не лить — она только хуже делает! Несите песок! Землю! Золу! Засыпать!
Меня услышали не сразу. Пришлось подбежать к одному из мужиков с ведром, выбить его из рук и рявкнуть в лицо:
— Земля, дурак! Землёй тушить! Перекрыть воздух!
Наконец до них дошло. Вереница людей перестроилась — побежали к кучам песка и земли, что лежали у стен, к зольникам у пекарен. Песок полетел в огонь, закрывая пламя, сбивая его с досок, не давая расползаться дальше.
Я встал в цепь. Передавал мешки, не чувствуя боли в перевязанной руке, не чувствуя ничего, кроме жара и дыма. За мной — Гилберт, за ним охрана, за ними — все, кто был во дворе: повара, конюхи, писцы, даже пленные под конвоем. Всё смешалось в одну цепь, и общий ритм.
Тушили почти час.
Когда последние языки огня погасли под слоями мокрой земли, я стоял, опираясь рукой о стену, и смотрел на то, что осталось от склада. Чёрный остов. Обгоревшие доски. Запах гари такой плотный, что его можно было резать ножом.
— Успели, — выдохнул подбежавший Вельк. — Не всё успели, государь. Сгорело больше половины. Но часть отстояли: те горшки, что стояли в дальней нише, — полторы сотни, может чуть больше. Их песком засыпали, они целы.
— Полторы сотни, — повторил я. — Из четырёх. Могло быть хуже.
— Кто поджёг? — спросил Гилберт, подходя.
— Нашли одного, — сказал Вельк. — Стражник с ночной смены. Мёртв — зарезан, потом факел бросили в горшки. Убийца ушёл, следы ведут к южным воротам. Я уже отправил погоню.
— Патриарх? — спросил я.
— Не нашли. В его покоях пусто. Келья пуста. Вещи собраны — ушёл ночью, сразу после покушения.
— Значит, он, — сказал я тихо. — Он знал, что склады охраняются слабо, пока я занят допросами. Он знал списки. Уходил — и на прощание решил оставить меня без горшков.
Я сплюнул гарь на землю и повернулся к Вельку:
— С этого дня — усиленная охрана на каждом складе. У каждого. Двойные караулы, смена каждые четыре часа, без перерывов. И проверять каждого, кто приближается к горшкам ближе чем на десять шагов — даже если это свой. Даже если это ты. Понял?
— Понял, государь.
Я развернулся и пошёл обратно к дворцу. За мной — Гилберт, молчаливый, бледный.
— Государь, — сказал он негромко, — он знал про склады. Кто-то из своих дал ему списки. Имперец не врал: у нас есть человек в ближнем круге.
— Я знаю. — Я остановился, не оборачиваясь. — И я найду его. Мы разделим оставшиеся запасы на ещё большее количество схронов — чтобы один поджог не оставил нас без боезапаса. Сто горшков тут, двести там, пятьдесят в третьем месте. И охрану — везде. Пусть тайный друг Империи сунется ещё раз. Я его встречу.
Вечером того же дня я сидел в кабинете, перебирая списки оставшихся запасов. Сгорело много — но не всё. Основные силы сохранились: восточный пакгауз, храмовой склад, портовые схроны. И ещё я приказал заложить новые точки: под кузницей Отто, в старом колодце за казармами, даже в подвале собственного дворца — чтобы последний резерв был всегда под рукой. Пятьдесят здесь, сотня там. Империя могла жечь, убивать, подсылать агентов — но пока у меня есть горшки, я могу держать оборону.
А патриарха я найду. Он не мог уйти далеко за одну ночь. И когда я его найду — у меня будет к нему много вопросов. И первым из них будет: кто, кроме тебя, знал списки складов?
Глава 11
Я сидел в кабинете и смотрел на карту юга. Не на военную — на хозяйственную. Ту, где вместо крепостей и перевалов были отмечены поля, дороги, деревни, порты. Она висела на стене с того самого дня, как единый юг встал под одну руку, — а днями это было мериться. Вот уже две недели я возвращался к ней каждый вечер, разглядывая линии дорог и пятна поселений, как разглядывают трещины на стене, которая может рухнуть.
Мысли крутились вокруг одного и того же. Победы — это хорошо. Победы кормят армию, дарят земли, пугают врагов. Но победы не кормят крестьян. Победы не чинят крыши, не греют бани, не дают людям чувство, что завтра будет так же, как сегодня, только лучше.
А без этого чувства всё, что я построил, рассыплется. Сын посмотрит на отца, который возвращается с войны с награбленным добром, и научится воевать. Но если сын увидит, что отец строит дом — что дом стоит, что в нём тепло, что в нём можно жить без страха — он научится строить. А строящие не бунтуют. Строящие становятся богаче. Богатые не дают империям легко пожирать их земли.
Империя может сжечь город. Но она не может сжечь привычку строить. А если сожжёт один город — мы построим два, благо теперь у нас есть для этого и руки, и пленные, и общий кошт.
Я пододвинул к себе лист бумаги и начал записывать. Сначала — столбиком, потом — схемой, как я привык записывать планы, которые потом становятся настоящими делами. Писал долго, зачёркивал, переписывал. К концу вечера передо мной лежал план, который я озаглавил не мудрёно: «Строить. Всегда. Много».
Из него вытекало одно: государству нужна собственная строительная гильдия. Не частная, не чужая, не привозная, а своя — коронная. Потому что частные мастера работают на себя, на заказчика, на деньги. А коронные — на страну. И если стране нужно за год обнести все стены бетоном, а не керамикой, которую обжигать вечно, — коронные сделают. Потому что им прикажут, и потому что они знают: их дело — не нажиться, а построить так, чтобы внуки вспоминали.
Я перечитал план. Достроил его дополнением: гильдия должна платить мастерам хорошо. Лучше, чем у частников. Потому что корона — это самый богатый заказчик, и если она будет жадничать, лучшие мастера разбегутся, а худшие останутся и наворочают такого, что потом не расхлебать. Нет, мастер должен хотеть строить для короны. Должен знать: его построят — его запомнят.
На следующее утро я вызвал Гилберта.
— Гилберт, — сказал я, — мне нужна государственная гильдия. Плотники, каменщики, гончары, все строительные артели королевства — под одной шапкой. Им нужен устав, жалованье, права. Подготовь бумаги.
— Государь, — он принял это так же спокойно, как принимал самые безумные мои приказы, — и что будет строить эта гильдия?
— Всё, Гилберт. Стены, дома, склады, бани. Сначала — стены, потом — всё остальное. И, Гилберт, — я поднял палец, — я сам поеду объясняться с мастерами. Они должны услышать это от меня, а не от писаря с указом.
В полдень я стоял на площади перед гильдейским домом — вернее, перед местом, где его должны были построить, а пока тут был пустырь, на котором собрались все мастера города. Каменщики с загрубевшими ладонями, плотники с пилами за поясом, гончары с въевшейся в руки глиной, кровельщики, печники, пара десятков подмастерьев, которые пришли поглазеть на короля.
Они смотрели на меня настороженно. Коронный заказ — дело хорошее, но коронный заказ обычно означает одно: делай быстро, дёшево и не жалуйся. Я знал эти взгляды.
И я начал говорить.
— Мастера, — сказал я с борта импровизированной трибуны — старой телеги, на которую кто-то подставил доску, — вы все знаете, зачем вас тут собрали. Говорят, хотят основать большую гильдию. Но я вас собрал не для того, чтобы говорить о бумагах. Я собрал вас, чтобы рассказать, что мы будем строить. И почему.
В толпе зашевелились. Я продолжил:
— Наш юг — молодой. Ему две недели от роду. И за эти две недели на него напала империя, которая в пятьсот раз больше нас. Мы отбились. Мы сожгли их флот. Мы сожгли их сухопутную армию. Но, мастера, я не хочу отбиваться каждый раз. Я хочу построить такой юг, который империи будет страшно трогать. А это значит — строить. Всегда. Много. Лучше, чем они умеют.
Толпа слушала. Кто-то из старых каменщиков хмыкнул, но слушал.
— И начнём мы с главного — с нового материала. — Я поднял руку, и Гилберт поднёс ведро с серой мокрой массой. Я показал её толпе. — Это — бетон. Не глина, не кирпич, не камень. Это смесь — извести, песка, щебня и воды. Звучит просто. Но когда она высыхает, она становится твёрже многих скал. Она не горит. Она не гниёт. Она не боится ни дождя, ни воды, ни даже огня — той самой огненной смеси, которой мы жжём имперские корабли. Из неё можно строить стены быстрее, чем из камня, потому что её не нужно вытёсывать и подгонять. Её можно заливать в форму и ждать, пока она застынет.
Взволнованный шёпот прокатился по площади. Старый каменщик — седой, сухой, с глазами, которые видели всё, — поднял руку:
— Государь, а сколько эта смесь сохнет? Если неделю — то нам её в формах держать, что ли?
— Сохнет она быстро, мастер, — ответил я. — За сутки — за двое начинает держать, за неделю — каменеет. Но чтобы стена стояла правильно, её надо лить слоями, не больше чем по пояс за раз. И не давать ей треснуть, пока она сохнет — для этого её надо поить водой, поливать, чтобы не пересыхала. Это ваша работа — правильно залить и правильно ухаживать.
— А как её мешать? — спросил другой мастер, помоложе, с красными от солнца руками. — У нас вон для известкового раствора ямы копают, мнут ногами, — на стену работы не напасёшься.
— Для этого у меня тоже есть задумка, — улыбнулся я. — Представьте бочку. Большую, прочную, на колёсах. Внутри — по стенкам — прибиты доски-вёсла, как лопасти. Засыпаешь в неё известь, песок, щебень, заливаешь воду, закрываешь крышку — и везёшь. Пока бочка катится, лопасти перемешивают всё внутри. Вокруг строительной площадки она проехала пять раз — и готова смесь. Простая мешалка, мастера. Топить не надо, толкать руками надо — но это лучше, чем мять ногами.
Кто-то засмеялся. Кто-то задумался — как задумываются люди, когда понимают, что они могут построить нечто большее, чем строили всю жизнь.
— Государь, — спросил печник, невысокий, с чёрными от сажи руками, — а эти ваши стены — они на глине или растворе стоят? Мне знать, как печи к ним прилаживать.
— На бетоне, мастер, — ответил я. — И ты правильно спрашиваешь про печи. Слушай, что дальше.
Я повернулся к толпе и поднял голос:
— Первое и самое главное — стены. Все стены юга, все города, все укрепления — забетонировать. Усилить, залить, довести до ума. Стены стоят первыми, потому что без стен — ничего. Сказать стене спасибо, мастера: пока она стоит — мы в безопасности.
— Второе — вдоль всех стен, с внутренней стороны, — жильё. Не на уровне босяцких лачуг, а нормальные бараки. Длинные, но тёплые. Стены — бетонные или кирпичные. Крыша — бетонная, залитая, — я поднял палец, — чтобы не сгорела, если враг кинет в нас их огонь. На каждом этаже — печь, каменная, капитальная, чтобы людей и греть, и кормить. Чтобы в бараке жила не куча голодных, а гарнизон. Солдат, который спит в тепле, — он и дерётся лучше.
— Третье — склады. После жилья — склады. Все забетонировать, все и полностью! И дополнительно обложить кирпичом — вторым слоем, чтобы ни одна горящая стрела, ни один горшок с огнём не пробили. Я хочу, чтобы мой порох, моя селитра, моя еда хранились так, как будто их охраняет сам бог огня.
В толпе засмеялись. Я улыбнулся и продолжил:
— И четвёртое, — я сделал паузу, чтобы все успокоились, — четвёртое — последнее на сегодня, но для людей самое важное. Бани. Не личные, не королевские — общественные, для каждого. По одной в каждом квартале, по нескольку в каждом городе. Печь — внизу, капитальная. Горячий воздух от неё идёт вниз, под пол — и греет его: ходишь по тёплому полу, гниль из тебя выходит. А сразу над печью — бачок с водой, тот же жар её греет. Хочешь — мойся, хочешь — парься. Каждый вечер, после работы, всякий человек в этом городе должен иметь возможность помыться в тепле. Это не роскошь, мастера. Это — здоровье. А здоровый человек воюет лучше, строит лучше, потомков оставляет здоровых. Нам нужно здоровое королевство, а не грязные лачуги.
Тишина. Потом старый каменщик — тот, что спрашивал про сроки — медленно проговорил:
— Государь... а вы уверены, что это всё мы успеем? Стены, дома, склады, бани... Жизни не хватит.
— На всё сразу — не хватит, — согласился я. — Но мы и не будем. Сначала — стены везде. Потом — жильё у стен. Потом — склады. Потом — бани. По очереди, но постоянно. Мы будем строить всегда. Каждый год — немного нового. За десять лет — вы не узнаете свой юг. А империя узнает нас и не полезет.
Я спрыгнул с телеги, подошёл к старому каменщику и протянул ему руку:
— Пойдёшь ко мне старшиной строительной гильдии, мастер?
Он посмотрел на мою ладонь. На свою, в мозолях. Потом — мне в глаза.
— Пойду, государь. Ежели стены эти ваши не рухнут.
— Не рухнут, — сказал я. — Я не для того их строю, чтобы они падали.
***
А через два дня состоялись наконец полевые испытания оружия.
Отто докладывал каждую неделю: первый мушкет стрелял, второй ствол вело, третий перековали. Револьвер собрали, потом разобрали и собрали снова. Пневматику мучили с герметичностью резервуара. Но всё это были испытания в мастерской — под крышей, при стрельбе в доски с трёх шагов. Настоящего полигона ещё не было.
Теперь он был.
Я выбрал место за северным валом — ровный луг, где когда-то паслись коровы, а теперь стояли вкопаные столбы, мишени из обрезных досок и чучела в кольчугах, набитые паклей. На запасе ветер, от которого дым не нёсся бы в лица стрелкам. Расстояния отмеряли шагами и отмечали флажками: десять, двадцать, тридцать, пятьдесят.
Отто привёл шестерых: двух подмастерьев, арбалетчика-ветерана, старого пехотинца, не раз державшего в руках лук, и двоих парней из крестьян, которые в жизни не стреляли ничем серьёзнее пращи. Притащили всё: три арбалета улучшенного образца, два мушкета, револьвер и пневматическую винтовку в ящике, от которого Отто не отходил ни на шаг.
— Значит, так, — сказал я, становясь перед строем. — Слушайте внимательно, стреляйте по очереди, повторяйте за Отто. Это не состязание в меткости — это испытание железа. Нам надо понять, что работает, что нет и что чинить. Расход пороха и свинца — не считать, их у нас теперь хватает. Вперёд.
Первым делом — арбалеты.
Улучшенные образцы, которые я когда-то чертил сам: короткое ложе из ясеня, железная дуга, спусковой механизм, болты с трёхгранным хвостом и железным наконечником. Отто зарядил первый сам, показывая неопытным, и всадил болт в доску на двадцать шагов. Сорок шагов — сидят в доске. Пятьдесят — пробивают щит из двух слоёв досок насквозь.
Арбалетчик-ветеран присвистнул:
— Тяжело заряжается, дольше лука. Но бьёт так, что луку и не снилось. Кольчугу прошибёт?
— Проверим, — сказал я, кивая Отто.
Отто приставил чучело в кольчуге, надетой на ту же доску, и с тридцати шагов всадил болт. Кольчуга не выдержала: железный наконечник раздвинул кольца, вошёл в паклю, застрял на пол-ладони.
В толпе переглянулись. Арбалетчик уважительно погладил ложе.
— Дворянская броня не всякий раз спасёт, — проговорил он. — Такой удар доспех берёт. Даже два слоя.
— Два слоя не прикажи воину носить, — ответил я. — Но строиться в стенку они привыкли. С этими — мы их строй прорвём. Дальше давайте.
Мушкеты.
Отто зарядил сам — отмерил порох, забил пулю, поднёс фитиль. Грохот ударил по ушам, дым заволок площадку, и я скорее по ощущениям, чем по виду, заметил, что доска на сорок шагов треснула. Пуля вошла в неё и застряла глубоко, оставив рваную дыру.
Второй мушкет — перекованный, с усиленным стволом — стрельнул точнее. Пуля прошла доску насквозь на сорока шагах и ушла в землю за ней.
Отто поднял руку:
— Государь, у второго ствол толще, калибр сведён аккуратно. За третьим выстрелом проверю на разрыв.
— Проверь. Но пока — хорошо. Пуля с сорока шагов доску насквозь — это уже смертельно. Когда их будет пятьсот — имперская пехота поймёт, что такое ружейный огонь. Дальше!
Револьвер.
Отто взял его бережно, как младенца — и я понял почему. Шесть заряженных камор, барабан, курок. Он выстрелил в доску с десяти шагов: пуля вошла ровно, но со звоном, доска треснула, пробита насквозь. Второй выстрел — в соседнюю мишень. Третий. Четвёртый. Пятый. Шестой.
Шесть выстрелов без перезарядки. За те секунды, за которые арбалетчик успел бы натянуть тетиву дважды.
Тишина. Подмастерья смотрели с таким выражением, будто Отто продал душу какому-то кузнечному дьяволу. Старый пехотинец перекрестился.
— Это... — сказал он, — это как стрела, только без лука. И шесть раз подряд.
— Семь не успеешь, — поправил я. — Барабан крутится туго, перезаряжается всё ещё долго. Но для ближнего боя, для шпионов, для личного ношения. Три таких — и комнату можно держать против десятка. Дальше!
Пневматика.
Отто открыл ящик и достал винтовку — длинную, с толстым резервуаром, который он качал насосом целых полминуты. Поднял, прицелился, выстрелил.
Хлопок — тихий, как удар ладонью по столу. Ни дыма, ни огня, ни грохота. Только доска на тридцати шагах звякнула — и пуля засела в ней, войдя ровно, аккуратно, без рваных краёв.
— Тихая, — сказал я, когда стихло. — Вот это — для разведчиков, для «секретов», для тех, кому надо снять часового так, чтобы не разбудить соседнего. Слышали? Ни грома, ни дыму, ни огонька. Враг думает — ветка треснула.
— А столько же бьёт, как та палка громовая? — спросил парень из крестьян, тот, что помоложе.
— Бьёт слабее, — честно ответил Отто. — С тридцати шагов доску пробивает, с пятидесяти уже нет. Но тихо. И далеко не всякая кольчуга её держит — пуля узкая, входит точно.
Я кивнул:
— У каждого оружия своя работа. Ружьё — для поля, для строя. Револьвер — для защиты. Пневматика — для тихих дел, где не надо шуметь. Арбалет — для тех, кто уже умеет, и для новичков, кого жалко терять. А теперь — главное, ради чего всё это. Порох!
Отто разложил три меры: сырую селитряную смесь, ту, что хранилась в ящиках, и свежую, отжатую, просеянную. Показывал, как она воспламеняется: на щепотку сырой — дымок, на свежую — резкий хлопок и вспышка.
Я взял на ладонь щепотку свежего пороха, посмотрел на неё, поднёс к носу — запах был такой, что глаза защипало.
— Селитра, сера, уголь, — сказал я. — В правильной пропорции. Ничего сложного — а враг от него горит, как сухая трава. Испытание мешалок — вон там, — я кивнул на бочку, которую за ночь сколотили по моему чертежу. — Засыпьте, провезите по кругу пять раз, и смотрите, что получится.
Отто, ворча, засыпал в бочку меру ингредиентов, закрыл крышку и толкнул её вперёд. Бочка проехала по кругу — один круг, второй, третий... Отто остановил её и откинул крышку. Внутри была сероватая, ровная, однородная смесь.
— Мешает, — сказал он, и я услышал в его голосе то, что слышал редко: уважение. — Мешает, как положено. Вот это — порох, государь. Настоящий порох.
И тут старый пехотинец, тот, что перекрестился на револьвере, поднял руку:
— Государь, а можно спросить? Вот эти все штуки, — он обвёл рукой мушкеты, револьвер, пневматику, — они ведь дорогие. Очень дорогие. Свинец, железо, селитра. Мы что — всю армию ими вооружим? Или это для офицеров, для гвардии? У нас народу-то сколько...
— Хороший вопрос, мастер, — сказал я. — И правильный. Сразу всей армии не напасёмся. Поэтому так: сначала — по одному револьверу на каждого из моих «секретов», на каждую тройку в горах. Там они сделают больше, чем целая рота. Потом — пневматики разведчикам, их мало, но они на вес золота. А потом, когда селитры прибавится и меди со свинцом натащим, — начнём вооружать полки. Сначала лучшие сотни. Потом — остальных. Через год, через два, если всё пойдёт как надо, — каждый солдат юга будет стрелять из ружья, а каждый третий — из револьвера. И тогда, господа, не то что империя — ни один вояка на этом континенте не сунется к нам с мечом, потому что с мечом против ружья ходят только покойники.
Тишина. Потом старый пехотинец — помолчав, глядя на дымящийся ствол мушкета, — произнёс тихо, но так, что услышали все:
— Государь, я тридцать лет воевал. Всю жизнь — с мечом, с копьём, отвечать на лук стрелой. А это... — он кивнул на оружие, — это не война. Это молния в руках. Ежели у нас таких будет много — нам не враги страшны будут, а мы — всему миру.
Я посмотрел на него. На Отто. На мальчишек, глядящих на оружие с благоговением, на арбалетчика, поглаживающего ложе, на кучу дымящихся гильз и разбитых досок.
— Молния в руках, — повторил я. — Правильно сказал, ветеран. Молния в руках. И мы будем держать её так, чтобы не ударила по нам самим. Испытания на сегодня закончены. Всем — по чарке, Отто — прибрать железо, записать всё в журнал: что стреляло, что барахлило, что чинить. Завтра продолжим. У нас будет много работы, господа. Много испытаний. И целая новая война впереди — с теми, кто ещё не знает, что у нас в руках молния.
***
А вечером, после того как мастера разошлись по домам — недоверчивые, но задумавшиеся, — Гилберт нашёл меня в кабинете. Я сидел за столом и рисовал на бумаге бочку-мешалку: круг, лопасти, колёса, приписки по размеру.
— Государь, — сказал он, — я подготовил устав гильдии. И ещё: пришёл вестник от Велька. Они закидали сеть на патриарха: наши люди видели его след, он ушёл к побережью. Имперцы ждут его там.
— Пусть ждут, — сказал я, не отрываясь от рисунка. — Мы его найдём. А пока — стройте. Стены, Гилберт. Строить надо всегда, и много. Враг — это не только армия. Враг — это когда людям холодно, голодно и грязно. С этим врагом я тоже воюю. И его я тоже победю.
Он посмотрел на мой рисунок бочки, на пачку бумаг устава, на карту с планами будущих строек — и тихо, почти про себя, сказал:
— Государь, а ведь вы правы. Строить так, чтобы внуки помнили. Это сильнее любого меча.
— Вот именно, Гилберт. Вот именно.
Глава 12
Весть пришла затемно, с последним рыбаком, который вёз Велька на вёслах через залив.
— Ушёл, государь, — сказал Вельк, стряхивая с плаща морскую воду. — Галера с имперским флагом приняла его у мыса Чайки ещё до полудня. Мы опоздали на два часа. Он стоял на палубе, я видел собственными глазами: в чёрном, с посохом, как цапля в ручье. Поклонился на прощание, гад.
Я стоял у окна кабинета и смотрел на огни порта. Два часа. Столько не хватило. Сыграли роль скорость галеры, ветер и то, что мои секреты брали след поздно ночью, а он снялся на рассвете. Патриарх знал, что делал. Старый лис не впервой уходил от погони.
— Один? — спросил я.
— Груз с собой увёз, — Вельк помялся. — Три сундука, тяжёлых. Погрузили носилками, нашими людьми, отсюда, с нашего берега. Часть храмовой казны, думаю. И бумаги. Он последнюю неделю жёг бумаги у себя в кельях, а перед отъездом забрал остальное.
Бумаги. Вот это было хуже золота.
— Зови Гилберта и Отто, — сказал я. — И вели подать вина. Разговор будет долгий.
***
Гилберт пришёл с масляной лампой и озабоченным лицом. Отто — уже в сапогах, с въевшейся в ладони гарью, но проснулся мгновенно, как человек, которому всю жизнь будили по тревоге. Сразу понял: не к добру зовут посреди ночи кузнеца и дворецкого.
Я выложил им всё как есть. Патриарх — в империи. Увёз казну и бумаги. А главное — что он видел.
— Отто, — сказал я, — вспоминай. Что он мог разглядеть за эти дни? Он бывал у тебя в мастерской?
Отто скрипнул челюстью. Он не любил вспоминать, что пускал патриарха в кузню — по старой привычке к церковнику, по привычке уважать чёрную рясу. Теперь эта ряса кусала нас за хвост.
— Трижды был. Два раза — с благословением, когда мы лили первую партию. Один раз — перед самым отъездом. Я ему тогда бочку-мешалку показывал, хвастался, дурак. Она как раз так мягко перемешивала, что я сам залюбовался. А он, выходит, смотрел не на бочку — смотрел и запоминал. Наутро, как выяснилось, уже отдал приказ про сундуки.
— Что он видел в мастерской? Точно. Крупицы, мешки, ящики.
Отто прикрыл глаза, восстанавливая картину, как восстанавливают обгоревший дом по дыму.
— Мешки с селитрой стояли в углу. Сера — в бочках у дальней стены, под замком. Уголь — вообще в соседнем сарае, его каждый дурак видит и в гости зовёт. Сам порох я в открытую не держал, засыпал заряды в малых количествах, в чашках. Но он, — Отто сжал кулак, — он видел, как я подношу щепоть к фитилю, как она хлопает и горит. Слышал запах, помню — он втянул носом, спрашивал, отчего так пахнет. Я брякнул, что сера наша знатная, с побережья. Он и запомнил про серу. Видел, что в чашке — серый порошок, ровный, без комка. Идёт, гад, смотрел внимательно, я ещё удивился про себя: зачем святому отцу химия?
— Он видел идею, — сказал я, отставляя кубок. — Не рецепт. Он знает, что это делается из трёх вещей, что пахнет серой и горит с хлопком. Но пропорции? Свежую селитру от сырой он отличить не мог. Сколько селитры, сколько серы, сколько угля — не знает. Хранили вы раздельно, мешалку он видел, но как сыпать — не видел. Так, Отто?
— Так, государь. Точные меры — только у меня в голове да в чертеже, который я прячу в подошве сапога, если уж честно.
Я хмыкнул. Вот за это я и держал Отто — за то, что у него, дубовой башки, хватило ума спрятать чертёж в сапоге, а не на виду.
— А они не получат рецепт раньше? — спросил Гилберт. — В империи мастеров полно. Иные лучше наших.
— Нет, — ответил я. — Вот тут я спокоен. У них есть сера, селитра, уголь — сырья в достатке, этого не отнять. Но слепить порох с первого раза не выйдет. Сырая селитра даёт дым вместо взрыва. Пережжёшь уголь — получишь дерьмо, которым только руки марать, гореть оно будет, а не толкать пулю. Не та пропорция — смесь шипит и гаснет, или вовсе не загорается. Они будут тыкаться и пробовать. Им понадобятся месяцы, чтобы случайно попасть в нужное соотношение. А каждый неудачный опыт сжигает им время и руки — потому что они не знают, куда целиться.
— А если умные мастера попробуют записывать результаты?
— Умный мастер записывает, — согласился я. — Но записывать нечего, пока не знаешь, что именно записывать. Они не ведают, что смесь должна быть в таких-то долях, что селитру надо чистить, что порох нельзя мешать, как тесто, что для ровности его надо катать в бочке. Они будут бить вслепую. Год, Гилберт. В лучшем случае — год до первого внятного заряда. Может, полтора. А может, так и не додумаются, и у их лучшего мастера оторвёт руки на третьей попытке.
Тишина. Гилберт переваривал. Отто постучал пальцем по столу — он привык стучать по наковальне и теперь, за столом, стучал так же.
— Год, — сказал он. — И что мы за год успеем?
— За год я успею сделать то, что они не сделают за десять. — Я поднялся и подошёл к карте. — Пять сотен ружей, двести револьверов, пневматики, стены из бетона, пороховая мастерская в горах, где никто не найдёт. Укрепления, рвы, бойницы. За год я успею построить армию, которая им даже не снилась.
— Но есть одно «но», государь? — Отто читал меня, как по книге. Он знал, что после «но» всегда начинается самое интересное.
— Есть. Они не верят, что мы живы, Гилберт. Не верят, что юг — это не просто мальчишка-король-выскочка. Патриарх увёз бумаги, но он увёз не всё. Что он расскажет империи? Что на юге есть смешной мальчишка, который сжёг их флот непонятным колдовством, у которого в руках сила, которой у них нет. И вот это, — я повернулся к ним, — страшнее любого рецепта. Они теперь знают: на юге есть оружие, которого они не понимают. А чего не понимают — того боятся. И страх не даст им ждать спокойно. Они захотят выведать секрет раньше, чем я успею построить армию. А чтобы выведать — пришлют войска.
Гилберт поднял бровь:
— Вы хотите сказать, что нам нужно ударить первыми?
— Ударить или нет — решит время. Но я говорю о другом. У нас есть короткое окно. Пока они молотят впустую, у нас преимущество. Мы знаем, как делать порох. Они — нет. Но это преимущество исчезнет, как только первый имперский мастер поставит удачный опыт. Мы выигрываем не силой — мы выигрываем временем. Время — наше всё. А значит, надо тратить его не на оборону, а на то, чтобы забрать у них сырьё, на котором они будут учиться.
Отто хмыкнул:
— И в кого бить?
—Вот здесь, в Солевой бухте, империя строит пристань. Два склада селитры и три — серы стоят на берегу, как на ладони. Империя копила их давно и не для нас — селитра у них идёт на ледники да кожевню, сера на виноградники дубление. Тому, что патриарх расскажет про «серый порошок, что пахнет серой», — этим запасам без разницы. Но я- то знаю: из этой же селитры и серы они будут учиться делать наш порох. Сожжём их — отбросим имперские опыты на полгода, а то и на год. Нечего даровать врагу готовое сырьё.
Гилберт посмотрел на карту, потом на меня:
— Откуда вы знаете про склады в Солевой бухте, государь?
Я улыбнулся. Вельк, стоявший в углу, заёрзал — он знал, откуда. Рыбаки юга возили в бухту соль и солью же выменивали крупицы слухов. Порт был новый, охрана ленивая, забор в рост человека. Я знал про эти склады ровно столько, сколько нужно, чтобы их поджечь.
— Есть у меня добрые люди даже в имперской провинции, — сказал я. — Готовь отряд, Каэдор. Самые тихие из секретов. И самое красивое оружие из твоего ящика — револьверы и пневматики. Сегодня ночью мы покажем им, что такое война нового образца.
***
До Солевой бухты — три дня пути на запад, по горной тропе, которой секреты ходили, не оставляя следов. Мы вышли затемно, двенадцать человек, и солнце встречали уже на перевале, глядя, как внизу в дымке светится чужое побережье.
Я шёл сам. Каэдор ворчал, что королю не место в рейде, но я знал, что это не королевский каприз. Войско, которое ещё ни разу не применяло револьверы в деле, не должно впервые стрелять в тот день, когда от этого будет зависеть чья-то жизнь. Сегодня — пробный выстрел. Сегодня я покажу своим, что оружие работает, и покажу врагу, что оно есть. Сегодня я сам должен понять, на что способно то, что я построил за две недели.
Два дня мы шли, прячась. Ночуя в расщелинах, жуя сухари, не разжигая огня. Секреты двигались беззвучно — я сам учил их этому, но теперь они учили меня заново: показывали, как ставить ногу так, чтобы не хрустнула ветка, как дышать в лад с шагом, как читать следы. Молодой парнишка, тот, что шёл рядом и норовил схватить меня под локоть на каждом склоне, шепнул под вечер второго дня:
— Государь, а вы что, раньше воевали?
Я чуть не споткнулся. Воевал — да, воевал. Только не здесь, не этими руками и не против этих знамён. Но сказать ему это нельзя было. Я только улыбнулся так, как улыбаются люди, у которых ответ длиннее, чем вся дорога впереди.
***
Рейд начался в третью стражу, когда луна нырнула за тучи и на побережье легла такая темнота, что хоть глаз выколи.
Двенадцать человек. Семь — из секретов, те, что уже жили и умирали в горах. Каэдор, я и трое пловцов из порта, взятых не за умение драться, а за то, что они ходили по топкой полосе берега, как по булыжной мостовой, не проваливаясь. У каждого — чёрное, без блеска. У каждого в поясе — револьвер, за пазухой — мешочек с зарядом. У двоих — пневматики с рукояткой-насосом, для тихой работы.
Лагерь охраняли плохо. Пятнадцать человек, и половина из них спала вторым сном в казарме у ворот. Склады — селитра и сера в мешках и бочках, приготовленные для отправки вглубь империи. Они ещё не знали, что ждут порох, который потом их убьёт. Им и не надо было знать — достаточно было того, что они стоят на берегу, на виду, распахнутые, как молочные лавки.
Первого часового сняли пневматикой. Хлопок был тихий, как треск сучка — стражник качнулся и осел вдоль стены склада, так и не поняв, что случилось. Второго, у ворот, снял Каэдор, вползая по-пластунски: три шага, нож под ухо, глухо и чисто. Он даже не дёрнулся. Каэдор вытер клинок о траву и поднял руку — мол, двое готово.
Я поднял руку в ответ. Секреты, шедшие по двое, нырнули в тень и разошлись к трём складам. Револьверы остались в кобурах — до поры. Впереди была тёмная, бесшумная работа, и я хотел, чтобы первый грохот прозвучал тогда, когда его уже нельзя было услышать без последствий.
Мы заложили под каждый штабель по горшку с огненной смесью — той самой, что жгла их флот в Дракарисе. Жир, смола, сера, известь. Фитиль — на пять шагов, чтобы успеть отойти. Молодой парнишка, тот, что смеялся на перевале, работал рядом со мной, и я видел, как дрожат ему пальцы. Не от страха — от азарта. Он ни разу не держал в руках того, что умеет жечь целые корабли.
— Спокойно, — сказал я ему еле слышно. — Руки не тряси, фитиль и так короткий. Зажгёшь — и назад, шагом, не бегом. Паника убивает чаще, чем клинок.
Он кивнул, сглотнул и сунул фитиль в горшок с первой попытки, хоть и с трясущимися пальцами.
— Поджигай, — сказал я.
Первый горшок ухнул, второй, третий. Огонь взметнулся разом, пошёл по мешкам, как по сухой соломе — селитра вспыхнула синим, сера — жёлтым, зловонным дымом, от которого запершило в горле даже на десятке шагов. Из казармы выскочили солдаты — заспанные, в рубахах, без оружия, с перекошенными от дыма лицами. Они ещё не поняли, что происходит, когда первый штабель рухнул, рассыпав угли на сотню шагов.
Мне стало их почти жалко. Почти.
— Револьверы, — сказал я.
Первые выстрелы прошили толпу. Три грохота, три вспышки, трое упали, не добежав до воды, куда они почему-то все рванули — матросов тянет к воде, видно, даже во сне. Остальных секреты встретили с флангов, как учил: не лоб в лоб, а по дуге, чтобы видеть огонь и дым, но не идти сквозь них. Через полминуты всё кончилось: четверо лежали, восемь сдались, забившись под стену казармы, где дым был наименее густ.
Я подошёл к старшему из пленников — седой, бородатый, капитан или десятник, по виду из тех, кто воевал не за жалованье, а из принципа. Он смотрел на меня с того странного ракурса, с какого смотрят на то, чему не понимают.
— Передайте своим, — сказал я, — что юг не боится вашей империи. Пусть везут сюда селитру и серу — мы будем сжигать их до тех пор, пока вам не надоест возить. А теперь бегите. Расскажете, что видели. Им полезно знать: они воюют не с крестьянами. Они воюют с теми, кто умеет жечь.
Старший закивал и, спотыкаясь, повёл своих в лес. Я повернулся к Каэдору:
— Отдай им одеяла из казармы на дорогу. Ночь холодная. — Каэдор посмотрел на меня странно. — Не звери мы, Каэдор. А они вернутся к своим и расскажут, что юг и в плену не зверствует. Это выгоднее, чем злоба: злоба их сплотит, а вот уважение — заставит задуматься. Да и нам спокойнее знать, что мертвецов никто не вспомнит с проклятием.
Каэдор кивнул и отдал приказ. Мы уходили из Солевой бухты так же тихо, как пришли, — но за спиной полыхало небо, и дым стоял столбом, видимый, наверное, с половины побережья, до самого утра.
***
Обратно шли по горной тропе, в обход застав. Секреты знали здесь каждую расщелину, каждую осыпь. Все двенадцать вернулись целыми. Единственная царапина — у молодого парнишки, и та от собственной же ветки, а не от врага. Он всю дорогу от смущения, краснея, рассказывал, как сам поджёг склады и как его за это хвалят, и я не портил ему радость правдой о том, что дело сделали все вместе. Пускай гордится. Гордость, когда её правильно направить, — одна из лучших вещей, что можно дать парню, который впервые узнал, что умеет жечь.
У ворот замка нас встречали Гилберт и Грей. Грей — серый, как несвежая мука, с бумагой в трясущейся руке.
— Государь, — сказал он, — пока вас не было, пришёл посыльный от рыбаков с юго-запада. Три дня назад имперская эскадра вышла из Астера. Восемь кораблей, полторы тысячи войска, с обозами и осадными орудиями. Идут на юг. Они, — Гилберт помолчал, — они вышли за три дня до того, как патриарх сел на галеру.
Тишина. За окном догорала заря, а в голове у меня вспыхнуло и погасло сразу полдюжины планов, как вспыхивают и гаснут знамёна на ветру, когда решаешь, под каким идти в бой.
— Значит, — сказал я медленно, — они шли на нас и без него. Побег патриарха — не причина войны, а предлог. Они выступили, чтобы наказать нас за сожжённый флот, за Клермон, за то, что мы посмели объединиться, за то, что юг теперь — это не кучка рыбаков, а дерзость, которую надо задавить, пока она не разрослась. А патриарх просто увёз им мою голову на блюде, как свадебный подарок, который даже не спросили.
Я подошёл к карте. Посмотрел на Солевую бухту, всё ещё дымящуюся на бумаге, на порт Дракарис, на стены, которые только начали заливать бетоном. Югу две недели. Две недели мира, который уже заканчивался, даже не успев начаться.
— Грей, — сказал я, — склады, что мы сегодня сожгли, — это главное. Им придётся восстанавливать их полгода, а то и год. Пока мы держим стены, они не получат ни пороха, ни сырья для него. У них есть время, и у нас есть время — но у нас его больше, потому что мы уже знаем, как жечь, а они ещё только учатся.
Гилберт, — я повернулся к дворецкому, — поднимай всю гильдию. Две смены, круглые сутки, без выходных. Стены, рвы, бойницы, парапеты. Каждый день бетона — это день, который враг не пробьёт. Каэдор, разворачивай секреты по заставам на всех перевалах. Мне нужно, чтобы они знали о подходе врага за три дня до того, как он увидит наши стены. Не за два. За три. От этого зависит всё.
— А вы, государь? — спросил Гилберт тихо, как спрашивают о том, чего боятся услышать.
Я посмотрел в окно, туда, где за горизонтом шла имперская эскадра. Восемь кораблей. Полторы тысячи. Против юга, которому две недели от роду, у которого двадцать ружей, двенадцать револьверов, полтора десятка пневматик, бочек сорок хорошего пороха и крепкое, отчаянное желание жить.
— А я, Гилберт, буду их встречать. И слушай меня внимательно, все вы. Война, которая идёт к нам, не похожа на ту, что мы выиграли у их флота. Тогда мы ждали и поджигали. Теперь мы будем встречать гостей у своих ворот. Здесь не будет хитростей с проливом и сожжёнными кораблями. Здесь будет стена, порох, сталь и люди, которые поверили, что мальчишка-король умеет жечь и строить. И я покажу им, что они не ошиблись.
Юг. Две недели. Империя в восьми днях пути. У нас нет права на ошибку — у нас есть порох, сталь, стены, которые мы начали лить из бетона, и двенадцать человек, которые сегодня впервые увидели, как горит небо над их врагом.
Война с империей начиналась по-настоящему. И впервые она шла к нам сама, без наших хитростей.
Глядя на дым над Солевой бухтой, я позволил себе улыбнуться. Пусть идут. Они ещё не знают, что за два дня до их выхода мальчишка-король, которому, по их бумагам, положено было сидеть в колыбели, уже сжёг их будущий порох. Пусть идут. Встретим.
Строить надо всегда. Но иногда — сначала надо жечь.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
