Обложка Последняя царица. Начало. Часть 3

Последняя царица. Начало. Часть 3

Джейд Дэвлин, Михаил Логинов

0% прочитано
Стандартный
Джейд Дэвлин, Михаил Логинов

Последняя царица. Начало. Часть 3

Глава 1

Лето 1683 года в Верхотурье выдалось жаркое. Дашка, вихрастая девчонка в драной рубахе, босая, похожая на тощего журавленка с исцарапанными загорелыми ногами, влетела в избу и застыла на пороге, тяжело дыша.

— Мамынька! Гляди!

Матрена обернулась от печи. Годков ей было под тридцать, но выглядела вдова стрельца Ивана Пяткина на все сорок. Лицо будто выцвело от слез, натруженные руки в трещинах, под глазами синева от недосыпа.

Изба у Пяткиных была низкая, курная — потолок в копоти, в углах серая плесень, половицы просели, из щелей торчала пакля.

За подол Матрены держался Федька, мальчонка годков трех, лопоухий, в одной рубашонке, с деревянной ложкой в кулаке. Акулька с Ванькой сидели на лавке, грызли одну черствую краюху на двоих, босые ноги болтались, не доставая до полу.

Четвертый год Пяткины бедовали без отца-кормильца, совсем поиздержались за это время. Стрелец Иван Пяткин погиб смертию горькой и негеройской: под несущую лошадь попал, зашибло насмерть. Едва исповедовать успели.

С тех пор двенадцатилетняя уж нынче Дашка с матерью наравне дом тянула. И в лес за хворостом, и за водой, и в огород, и за мальцами пригляд. Но с весны пошла новая забава у девки — на воеводский двор бегать. Матрена бы запретила, да только польза с той беготни приключилась негаданная. Вот и теперь…

— Чего орешь как полоумная? — устало спросила Матрена, вытирая руки о передник.

Дашка радостно улыбнулась и вытащила из-за пазухи нитку бус. Красные, лаковые, нанизаны от большого к малому, ровно убывают. Солнце ударило в оконце, и бусины загорелись огнем.

Матрена едва не выронила Федьку, которого успела подхватить на руки. Посадила на лавку, подошла, взяла бусы в руки, повертела.

— Откель такое? Дашка, коли узнаю, что с боярского двора своровала…

— Сама сделала! — Дашка надулась. — Боярышня Прасковья Илларионовна научила. Мы, девки, у ей во дворе цельных полдня просидели. Ух, мамынька, вот забава так забава!

— Что ж за забава такая, за какую бусы дорогие дарят? — Матрена чуть усмехнулась, подначивая дочку. Ей самой стало страсть как любопытно.

— А вот так. Сначала токарь шарики на станке вытачивал. Станок-то у него простой: лучок с тетивой, прут на веревках ходит, и ноги давят вниз, вертят. Он болванку в тиски зажимал, ногой на педаль наступал, резал ножом, пока круглой не станет. Потом дырочку сверлом протыкал для нитки. Ух, быстро, раз-раз — и бусины-то в корзину как горох сыплются! Ловок дядька Егор в токарном-то деле, а все одно ругался, что баловство это и работа медленная. Но боярышня ему уже обещала от водяного колеса станок сделать, вот где работа будет! А иначе нипочем бы дядька Егор такую ерундовую работу делать не стал — бусы бабские!

— А дальше?

— Ой, мамынька, — прыснула вдруг девчонка, что-то вспомнив, — боярышня говорит, что у нас как в сказке, чем дальше, тем страшнее! Прикатили мальчишки бочку с ручкой, подвесили ее на козлах, насыпали туда песку речного, мелу, еще какой-то земли специальной, собрали туда все бусины — и ну вертеть! Вертели-вертели, вертели-вертели, аж упарились! Потом открыли бочку-то, а бусины как на подбор: гладкие, будто галька из ручья!

— Ну известно дело, песком и выгладились, — кивнула Матрена, перебирая в руке ровные блестящие кругляшки. Держать и перебирать их было приятно.

— Потом мы их окунали в мел, с костным клеем намешанный, то, говорят, у тех людей, что иконы на досках пишут, левкас называется. А как подсохли, снова в бочке катали, только песок там был совсем-совсем мелкий. А после уж красили! Сварили краску хитрую прямо там, мамынька, из ржаной муки да льняного масла, что твой кисель! Боярышня пришла и порошку особого всыпала в тот кисель, так он стал красный, как ягода-рябина зимой! Все бусины в котел-то разом бросили, как раньше в левкас, а после в другой котел перелили через решето деревянное! Краска слилась, а бусины остались, и мы с девками то решето трясли, пока руки чуть не отвалились! Чтоб краска ровно высохла, без потеков, а лишняя сама стекла. Ну и уж вовсе в последний раз в третьем котле бусы купали — там смола сосновая, смола вишневая да скипидар. Воняло, мамынька, жуть! Зато когда вдругорядь в сите бусы вытряслись, стали они блестящие, как камешки!

Боярышня сказала, настоящий лак из-за моря возят, дорогой. А этот, с нашей смолой, тоже блестит и не стирается.

— Так и много вы бусин-то тех понаделали? Вот ведь забава боярская.

— Ничего ты не понимаешь, мамынька! — горячо затараторила Дашка. — Мы потом те бусы низали особым порядком, чтоб красиво. И вышло у нас сто три нитки! А каждая нитка таких бус на ярмарке три копейки стоит! Воеводские-то холопы уже приценивались!

— Три копейки?! — поразилась Матрена. — Алтын! За игрульки девчачьи?!

— Да такие бусы любая девка на выданье, любая баба в праздник наденет и по улице пойдет, на людей посмотреть, себя показать! У боярышни дядька Егор не один мастер шарики точить, ужо при нем мальчишки из холопов, приглядываются да учатся. И краска у Прасковьи-то разная: и синяя, как небо, и зеленая, как трава, и даже ви… фи… филетовая! А другие такие бусы, какие до десяти копеек стоить могут, особыми, говорят, составами секретными кроют, так они жемчугами блестят!

— Ну уж это ты привираешь, — отмахнулась Матрена. — Десять копеек за бусы. Жемчужные.

— А вот будет ярмарка на Петров день, увидишь! Да только, мамынька, я ж прибежала-то пораньше по делу! Ключница воеводская сказывала: завтра опять приходить велено. И тебя зовут.

— Меня? Зачем? — Матрена, успевшая за разговором вынуть из печи горшок пшенной каши и поставить на чисто выскобленный стол, удивленно обернулась.

— А денежку подзаработать! Землянки новые будут делать. Под мастерские воеводские. Избы-то ставить — денег не напасешься, да мужиков сколько надо, да лес. А землянки — дело другое. Но без баб не управиться — плетни плести надобно. Дядька Степан учить будет, он уже две зимы землянки строил. Из ивовых прутьев вьют плетень, как корзину большую. И в землю его ставят. А между землей и плетнем тем засыпка, я подглядела: хвою берут, опилки сосновые, сено всякое пахучее — полынь да пижму, уголь древесный и золу. И сыплют на два вершка толщины. От сырости! Потом плетень изнутри глиной обмазывают, с соломой и песком, на известковом молочке и дубовой коре.

— Слышала я что-то такое, — наморщила лоб Матрена, невольно понижая голос. — Весной, как козу-то брали, говаривали холопки, что с московских вотчин приехали за делами воеводскими. Поначалу в слезы, как узнали, что их семьями по землянкам распихают. А через недельку перестали плакать. И не жалуются. Стало быть, землянки-то ладные.

— Ой, мамынька, такие ладные! — закивала Дашка, проворно сметая рассыпанную у печки золу березовым веничком, даже просить не пришлось, привыкла уж по дому помогать. — Внутри бело, стены теплые, посередь печка чудная из прутьев да глины да галькой речной облеплена. Дым по-белому, трубой уходит. И крыша круглая, сказывают, у людей северных такая, на скрещенных жердях, не течет. Да много в той землянке чудес, сама увидишь. Бабы-то лопухинские знаешь что говорят? В иной избе хуже живут, даже в справной, ежели щели законопачены плохо.

Матрена перевела взгляд на стену, потом оглянулась по сторонам. Бревна потемнели от времени, в углах сели. Сени покосились. Печь они топили по-черному, в окна вечно дуло, на зиму их приходилось наглухо затыкать и сидеть сутками в потемках при лучине. Поправить — денег не напасешься.

— Чем платят-то? — Вдова без лишних слов перешла к сути. — Опять козой?

Про козу она не просто так сказала. По весне на воеводском дворе новину затеяли: привезли из-за моря особых коз, тонкорунных. Шерсть у них мягкая, пуховая. Матрена своими руками щупала — пальцы тонут, как в облаке. И прядут из той шерсти нитку невиданную, тонкую, а уж платки из нее вяжут — носить не сносить. Красота… только царям да боярам под стать!

Но боярышня Прасковья хитрее придумку затеяла. Крыть здешних коз заморскими, потом из приплода выбирать лучших и снова скрещивать, добиваясь, чтоб от козы и шерсть пуховая была, и молока не одна крынка, а три-четыре.

И вышла из всей этой затеи такая простому народу польза, что ни в сказке сказать. Вот, например, самой Матрене с семейством. Козу! Выдали! Просто дали, без денег. Уже сукозную, на сносях.

Но не просто так. Строго-настрого наказали, как ту козу пасти, прикармливать, раздаивать. С тем, что крыть ее отныне только воеводским козлом, каким скотник, к тем заморским козам приставленный, велит. И в тетрадь особую скотник же будет записывать: сколько коза молока дала, сколько козлят родила, кем крылась, какие козлята вышли, здоровые ли, мясные, шерстяные или молочные. И три года подряд по одному козленку выращивать и отдавать по осени в воеводское стадо. А ежели двумя окотится, то второго, стало быть, можно и себе оставить. А молоко и пух, коли не поленятся вычесать, — все в своем хозяйстве останется.

Уж Матрена-то в числе других вдов, которых боярышня Прасковья милостью осчастливила, по гроб жизни молиться была готова за Лопухиных. Корова ей в ее скудности и не снилась, а коза и съест меньше, и пасется легче, и доится! Ей и серпом сена накосить можно по неудобьям, и веток тонких вениками навязать на всю зиму впрок. А коли прикормку давать правильную да выдаивать по науке, как на воеводском скотном дворе научили, так и молока в достатке на небольшую семью.

Вспомнила Матрена, как наставляли их тогда: пять месяцев коза ходит сукозная, после окота доится, ежели за ней ходить как следует, месяцев девять-десять. А ежели и вовсе без козлят оставить — бывает, и дольше, хоть и меньше молока даст. Но боярышня не велела так делать: козе отдых нужен, а то вымя испортится и на другой год молока не будет. Велела запускать козу за два месяца до окота, чтоб сил набралась.

(Для справки от автора: да, три первых месяца беременности козу еще доят, сама в шоке)))) и перестают за два месяца до окота, это и называется «запускать».) И кормить не как попало: сено хорошее, веники березовые да ивовые, чтобы грызла, коренья — свеклу кормовую, репу, а для молока отруби пшеничные да овес толченый. И соль-лизунец обязательно, и мел. А летом — на пастбище выгонять да поить дважды в день теплой водой.

Все это Матрена запомнила крепко. Да и как не запомнить, когда от козы теперь полдома держится. Молоко у Кормушки (такую кличку их козе дали еще на воеводском скотном дворе) сладкое, густое, дети сыты, кашу Матрена на ней варит, творог откидывает, иной раз и сливочками полакомится, и маслица собьет. Дашка помогает вымя мыть теплой водой да овес сыпать, пока мать доит. Коза стоит смирно, только жует и поглядывает по сторонам, будто знает, что она тут кормилица.

— Чем платят-то? — повторила Матрена, выныривая из мыслей. — Опять козой?

— Сказывают, деньгами али полотном тем особым, лопухинским, синим, — ответила Дашка. — Или мылом. Которое с дегтем-то, помнишь, как у малых разом вшу вывело? А нынче есть и с полынью, а еще ароматное, с лесным духом, и даже, мамынька, с лепестками роз! Вот бы хоть понюхать… Боярышня Прасковья сама говорит: кто работает, тот и сыт. Да нешто, мамынька, упустим?

— Так-то оно так, — вздохнула Матрена. — Да по хозяйству-то работы и без того полно.

— Успеем, мамынька! А еще… — Дашка сделала хитрый вид, — мы-то работать будем с открытыми глазами. Там мужиков почти нет, одни бабы. Бабы дома строят, пусть земляные. И дома ладные. Ежели мы тоже так сможем — может, и нам не в курной избе киснуть, а в такой землянке перезимовать, пока свою не поправим.

Матрена промолчала. Посмотрела на детей. Федька уже слез под стол, утянул за собой старшеньких, и они там что-то возили по полу.

— А дети? — спросила она.

— Боярышня велела нянюшку приставить. Сказывает, всех берите, чада работе не помеха. Для них загородку сделали, там нянюшка сидит, сказки сказывает про кота Котофея Полосатыча. А еще диво дивное на траве: качельки, крутилка, лошадка деревянная на колесах. И другие забавки — ку-би-ки с буковицами и картинками! Я уж большая, мамынька, а и то засмотрелась! И всем поесть дают, кто с собой не взял. Недолго-то, до полудня.

Матрена вздохнула.

— Ладно, — сказала она наконец. — Завтра пойдем. Все вместе.

Дашка подпрыгнула, обняла мать.

— А бусы? Продадим? — И вздохнула, как большая. Уж больно ей нравилось нехитрое украшение, а по улице пойти, так не только девчонки соседские — взрослые девки на выданье обзавидуются! Но она ведь старшая, не до игрулек, меньших поднять бы.

Матрена снова посмотрела на красные лаковые бусины. Взяла их в руки, подержала, наслаждаясь шелковистой гладкостью, надела дочери на шею.

— Носи, коли заработала. Чай, воеводской милостью не последний кусок нынче доедаем. Смотри только не потеряй.

Глава 2

Паша сидела в лаборатории Иоганна, перебирая сухие цветки пиретрума, сибирской ромашки. Редкостно полезный цветок, вот сегодня из него будет готовиться спираль от комаров да мошки, в Сибири летом это настоящее спасение, уже опробованное. И первые продажи пошли, купцы да караванщики диво сие у стрельцов увидели, подивились, что вокруг таможни мошка не летает да не грызет, лучше рекламы и не придумать. Еще один верный ручеек серебра потек в воеводскую казну. Батюшка Илларион Аврамович уж и удивляться перестал да нарадоваться не мог, все бога благодарил, что детей ему тот дал на редкость разумных.

Немец колдовал над чугунным котлом, помешивая мутную жижу длинной деревянной ложкой. В углу на скамье пристроился отец Тихон — без рясы, в простой темной рубахе, с кружкой травяного чая в руках. Частенько он сюда стал захаживать, найдя в немце такого же одержимого книжника. И беседовать с ним давно уж не считал зазорным, тем более Иоганн принял крещение после Пасхи, женился на Дуняше, той самой бойкой дворовой девке, которая к нему с зимы клинья подбивала. Теперь она жила в каморке при лаборатории, пекла хлеб, ругала мужа за беспорядок и намекала, что пора бы свой дом строить.

— Ну что, Иван Федорович? — Паша чихнула от запаха, вынула платочек, вытерла лицо. — Сдохли?

— Как есть сдох! — темпераментно подтвердил Иоганн, бережно откладывая в сторонку лупу, через которую он разглядывал капустный лист, порченный тлей. — Все сдох! Чеснок и табак есть прекрасный средство от тля и другой вредитель в огород!

— А ты не верил, — усмехнулась Пашенька. — Вот и подумай своей головой, вы там в Европе тот табак курите как не в себя, а он на деле чистый яд. От него даже тля дохнет.

Отец Тихон отставил кружку, подошел поближе, заглянул в котелок, поморщился.

— Это то самое бесовское зелье, за которое на всей Руси ноздри рвут? О котором царь-батюшка указ издал, чтоб не держать и не курить?

— То самое, батюшка, — кивнула Паша. — Только мы его курить и не думали. Фу, вот еще гадость! Конфисковали на таможне да вот вместо того, чтобы палить, вспомнили рецепт из скитской тетради, помните, мы переписывали?

— Ах вона как, — задумался Тихон. — Ну да, был такой рецепт…

— Царь-батюшка и патриарх зелье сие запретили не просто так. Оно есть страшный яд. Если человек его жует, курит или в нос пихает, он себя медленно травит. А самоубийство — грех смертный. Получается, что кто этот табак в себя принимает, тот грешит. Ну все едино как мышьяку или цикуты выпить да помереть. Грех! А вот тлю потравить можно, даже полезно.

Отец Тихон помолчал. Провел пальцем по краю плошки, понюхал, передернулся.

— Вонь какая премерзкая, истинно яд! И как такое можно добровольно…

— Грех, он сладок бывает, вот некрепкие души и соблазняются дурманом, что душу охватывает при вдыхании дыма. Зато тля — тварь божья, хотя и вредительская. Она честно и сразу от того яда дохнет. Мы развели его с чесноком и мылом — и на капусту. Через два дня — ни одной личинки, а прежние мертвые все. Табачный дух выветривается за день, остается только чеснок. Так что на стол чистый овощ идет, без духа мерзкого.

— Ишь ты… Неисповедимы пути Господни. И от яда польза есть, и от тли вредительской умертвленной, чтоб показать людям неразумным, что от яду того бывает.

— Истинно, батюшка. Мы ж по заветам старцев, все проверили. На половине грядки поливали, на половине — нет. На той, где поливали, капуста ровная, чистая. На другой — вся в дырах. Я вам ее покажу, если хотите. Но лучше я покажу ту, что мы сберегли. Там лист к листу, как на росписи стены алтарной.

Протопоп Тихон усмехнулся и хитро прищурился. За полтора года близкого знакомства с семьей воеводы он заметно оттаял, из сурового пастыря все больше превращаясь в мудрого и достаточно широко мыслящего наставника. Ну не зря же опытный доктор из будущего тексты «старцев» правильно писала, исподволь внедряя в мозги будущих книжников некоторые весьма прогрессивные мысли, выдавая их за древние секреты.

Иоганн между тем довольно насвистывал, разливая настой по глиняным бутылкам.

— Отец Тихон, благослови, — сказал он. — Мы завтра на монастырский огороды пойти. Все обработать. Чтоб у вас тоже чисто был.

Тихон перекрестился на икону в углу, потом сотворил крестное знамение над котелком с настоем.

— Во имя Отца и Сына и Святого Духа. Аминь. Благословляю. Да будет так. И чтоб вся округа знала: у Лопухиных огороды не гниют, и у монастыря тоже...

Через неделю по Верхотурью разнеслась молва: у воеводы на грядках ни одного червя, а у соседей — все в тле. Мужики ходили смотреть, бабы качали головами, удивлялись.

— Он-то что, батюшка, — утишали тон, о воеводе говорят, — ворожбой, что ли, извел червие?

— Какой ворожбой? — отвечали им. — Это батюшка Тихон благословил. Табак, зелье латинянское, он для души грех, ибо яд страшный, не зря ж даже тлю поганую губит. Государь-то правильно запретил, кто его курит, тот сам себя травит. А кто им тлю морит, тот не грешит, тот детей кормит.

И уже через две недели в воеводскую избу потянулись крестьяне и прочие жители, у кого огород хоть маленький, но имелся. К самому воеводе, конечно, сунуться такие гости не смели, а вот к холопкам во дворе могли подойти запросто, а там уж их спокойно к ключнице провожали, которая за полушку отсыпала латинянского злого зелья щепотку и учила, как его правильно намешать.

— Треть ведра воды, горсть табачной пыли, пять головок чеснока, ложку накрошенного мыла дегтярного. Настоять день да ночь, процедить и опрыскивать вечером, чтоб солнце не сожгло. Через два дня — чисто будет, не только на капусте, но и на ягодных кустах и во всем огороде.

Уходили крестьяне с туесками и молитвой: «Спаси Господи нашего воеводу, не побрезговал разумом поделиться».

Сам воевода, признаться, уже слегка утомился одним важным делом. А именно — деньги считать. Сколько потратилось, сколько прибыло. Так вот выходило, что дорогие дочкины забавы — то у купцов невиданные штуки, семена, порошки али вообще коз заказывает, то с Иоганном в лаборатории что-то вонючее жгут, то и вовсе взорвали сарай, господи прости, а в результате все одно: деньги рекой в воеводский кошель.

Прямо неудобно стало со службы-то кормиться, как от дедов принято. Что ему эти подачки от мимоезжих купчишек, коли и без того мошна от ефимков чуть не лопается?

— Тятенька, так ведь ты сам подумай, — вкрадчиво наговаривала Пашенька, когда вечерком приходила к отцу с матерью в горницу, приласкаться, поговорить о том, как день прошел. — Мы, Лопухины, царю и государству служим верно, без воровства. Ибо таскать по мелочи — ниже нашего достоинства, верно? Вон Абраша уже в Москве, к Петру да царице Наталье Кирилловне ближник, тоже честь великая, а служит он им не за страх, а за любовь да за совесть, потому как подачек не выпрашивает, не надобно нам. Тем мы, Лопухины, от всех иных прочих и отличаемся, как снег от грязи. Своему государю послужим, крепче стены за спиной встанем. Через это и возвысимся.

Эту нехитрую мантру Пашенька вкладывала в голову всем «своим» вот так потихоньку, исподволь, никогда не повторяя больше раза за разговор. И в другой-то беседе старалась передать этот смысл другими словами. Но так, чтобы все знания будущего НЛП и просто опыта использовать, чтоб в основу вошло, в подкорку.

Оно ведь и вправду — к чему воровать, коли своего добра девать некуда?

Глава 3

На то и щука в море, чтобы карась не дремал. На то и солдатский полк, идущий от Москвы-реки на Амур-реку, чтобы воевода Верхотурья отвлекся от городского благоустройства и благоукрашения, да еще и пополнения своей казны честными прибытками.

Выдвинулся полк из столицы весной, чтобы хоть часть служивых отдалилась от бунтарской заразы. Шел не шибко. Это когда воинских людей пошлют по Волге-матушке в Астрахань или Доном-рекой, сторожить хлебно-зелейное жалованье, казачеству посланное, тогда дело легкое. Лежать на досочках, сказки сказывать да щелкать-давить кусак летучих или нательных — река сама несет.

Иное дело, если отряд в Сибирь направлен. Тут идти поперек рек, пехом. Летом, конечно, дело терпимое, если только начальство особо корма не ворует, солдатам выдает. И не торопит, не заставляет сапоги разбивать да ноги стирать.

Полковник служивых не подгонял. Понимал, что всяко придется пережидать самые лютые морозы и метели за Камнем-Уралом в острожках. Как идем, так и идем. Вот в Верхотурье надо непременно остановку сделать, больным дать отлежаться да зимней одежки подкупить, кому недостает.

Так-то все служивые, что за Камень направлены, не пройдут мимо Верхотурья. Но полк — дело особое, его разместить надо. А начальствующих приветить, угостить.

Воевода Илларион Аврамович пригласил полковника на пир, а с ним и всех голов, или офицерство, как называла их Пашенька. Кстати, дочка и посоветовала позвать к столу всех командных чинов: «А то, батюшка, поручик может и в полковники выйти, и в генералы». Батюшка в очередной раз дочкиной мудрости подивился и велел накрыть на пятнадцать гостей.

Полковник изначально был настроен на суровый разговор с воеводой, хотя его не очень желал. Слышал, что Лопухины на Москве в силе, лучше не ссориться.

Ну и прием был такой, что не располагал к бранчливости и злословью. Горница ярко освещена невиданными светильниками, на стенах шпалеры с затейливыми рисунками. Снедь обильна и подается как за царским столом, хоть полковник за ним и не сиживал. Одних закусок — не все попробуешь сразу.

Поэтому военный гость и соратники его, ниже чинами, сначала только пили-ели. Первую чарку — за государево здравие, верней за здравия. Кто-то тихо ухмыльнулся — как из Москвы вышли, так один был государь, Федор Алексеевич, как до Волги дошли, узнали: теперь государь Петр Алексеевич, как до Камы — теперь еще Иван, да его надобно первым царем почитать. Так еще и слух, что всем на Москве царевна Софья заправляет.

Ну, сколько бы царей ни было, выпили за всех одну чарку. Потом — за хлебосольного хозяина. Закусили такой вкуснятиной, что спорить не хотелось. Но все равно полковник сказал воеводе с почти незаметным укором:

— Благодарствую, Ларион Аврамыч. Вот только одно удивило меня: людям моим землянки отведены. Они уж так путем утомились, что роптать не пустились. А так-то чего воинских людей обижать — под землю загонять? Али посадских изб в городе не нашлось?

Воевода бросил лукавый взгляд на дочку — говорил же я, гневаться гости станут. Спасибо хоть не бранятся. Сам же ответил:

— Алексей Иванович, твоих молодцов обижать мне и в голову прийти не могло. Они в землянках-то в здешних ночевали?

— Нет, Ларион Аврамыч, только узнали. Кто пободрей, ворчит — может, жердин накупить, шалаши поставить, чтоб не лезть в погреба.

— Так пусть переночуют, — по-доброму усмехнулся воевода. — Может, не в каждой купецкой избе потом жить захотят.

Удивился полковник. Захотел узнать, что такого удивительного в этих землянках. Пояснять с подробностями — дело не воеводское, потому он это и передоверил городовому приказчику, коему крепостные стены блюсти положено, а также казенные здания в городе строить.

— Землянки наши, почтенный Алексей Иваныч, — сказал приказчик с поклоном, — многим от привычных вам землянок отличаются. Ну вот пол возьмем для начала. Это не просто земля утоптанная и не бревнышки гнилые, а слой глины, да не простой, а особой, в которую рудная жижа заранее намешана. Потом такую железистую глину с отваром ивовой коры мешают, и после того вода через такой пол не просочится, как через мрамор.

Полковник и подчиненные слушали с интересом и недоверием.

— Под этой глиной каменной, — продолжал ответственный за строительство, — особый состав насыпан, вроде пирога слоеного: галька, песок сухой, чтобы дух под полом гулял, сырость вон гнал, а не в избу. А промеж гальки зола с хвоей, чтоб ни гниль, ни мышь, ни жук не завелся и тепло в землю не тянуло. И главная хитрость: в дальнем углу землянки дыра до самой гальки, а под зольником глинобитной печи еще одна такая же дырка. Воздух заходит свободно, гуляет под полом, сушит гальку и песок, а потом сам уходит в печь, тягу ей давая. И пол всегда сухой, и печь жарче горит. А коли на ту дыру, что в углу, жаровню с углями поставить, так пол и вовсе теплым станет, как печка, только снизу, незаметно. И не надо печь топить без меры — тепло само в ноги идет.

Обед продолжался. Гости похваливали и воеводскую уху, и пироги, и непривычное вкусное блюдо — кругляши из баранины, да не рубленные в ступе, а молотые особым вращательным орудием, что дробит любые хрящи и жилы. С кар-то-фель-ным пюре небывалой вкусности и сытости. И слушали про удивительную землянку.

— Стены в том жилище, — продолжал докладчик, — тоже непросты. Плетень из ивовых прутьев, как корзина, только крепче, и обмазка — не просто глина с соломой, а та же дубово-железная, с добавкой молочка из извести. Вместо соломы — рубленая полынь с пижмой да костра от скошенного льна. Сохнет такая стена, крепкой становится — камень. Только легче и теплей. И дышит, как дерево, а влагу не вбирает. Между этим штукатуреным плетнем и землей тоже насыпка сделана из золы, опилок и хвои вперемешку с кострой. А еще травы подмешаны, от которых смерть блохам и прочей злой насекомии. Не землянка это уже, а дивный сосуд, что в жару холод держит, а в холод — тепло.

— А нет ли опаски в такой землянке угореть? — заметил поручик.

Пашенька пошепталась с городовым приказчиком, и тот ответил:

— Печь, что посреди землянки, не простая, а с устьем для дожига. Дрова горят не спеша, дым сначала бродит по верхней полости и только потом уходит в трубу. Оттого тепло от печи не сразу улетает, а долго в глине и камнях держится. Сбоку ниша для горшков, а над печью — сушилка для трав и рукавиц. И труба не простая, а глиняная, на прутьях, чтоб жар не выходил, а в избе оставался. И заслонки-вьюшки везде: на поддувале, на топке, на трубе. Одну приоткрыл — жарко, другую закрыл — тихо тлеет, тепло на всю ночь. А дыму нет, и угара нет, потому что тянет воздух из-под пола и дым в трубу. И плита медная у печи, чтоб не было вреда от выпавших угольков.

— Просто хоромы царские, даром что землянка, — заметил гость с доброжелательным удивлением.

Приказчик согласился, что землянка такая — не жилье для бедняка, а настоящий терем под землей. И дешево, и тепло, и сухо, и мыши не бегают, и блохи не скачут, потому что полынь, сибирская ромашка и пижма везде в глину замешаны, в стены вмазаны, в камышовые циновки и матрасы вплетены. И топится так, что дров втрое меньше надо, чем в обычной избе, а тепла хоть до утра. И строить ее могут не плотники, а хоть и бабы с детишками…

Паша слушала, улыбалась. Вспоминала, как убеждала отца, впрочем, его уже, почитай, и без труда. И городового приказчика. Объяснить человеку незнакомое, убедить — как разжечь сырые дрова в костре. Но уж если разгорелись, сами другие иссушат и подпалят.

Понимала: в самом Верхотурье землянки большого успеха иметь не будут. Кроме рациональных соображений, есть еще психология. С давних времен престижно жить в высоких теремах. Даже крестьяне среднего достатка, особенно на Севере, норовят избу поднять над подклетью, фактически живут на втором этаже. Обитать в землянке, как зверь в норе, — социальная стигматизация, будь в той землянке хоть вся утварь из червонного золота.

Вот служивым, что идти на далекий Амур, эта мудрость пригодится. Не этим ли воинам отстаивать Албазин, когда начнется война с империей богдыхана? И хорошая землянка в остроге станет таким же фактором боеспособности, как пороховой и хлебный запас.

А еще есть те, кому не до престижа, выжить бы. Самые бедные, самые несчастные. Но и этих заставлять закапываться в землю силком вовсе не нужно.

Паша нарочно с такими «изобретениями» в народ не лезла, «своим» холопам науку подземного тепла и уюта приберегла.

Но на строительство наемную силу привлекала без удержу, всех подряд, вот молва народная и практика суровая в дело пошли. Уже не один десяток окрестных мужиков вместе с бабами на заработки и приглядки заявился, а мужики у нас от века смекалистые да приглядистые, с рук любую науку перенимают враз, если пользу сразу видно. Вон картошку в плетеной опалубке уже этой весной на самом захудалом посадском дворе сажали. И землянки хитрые скоро начнут расти в округе как грибы. Глядишь, еще ухватистый наш народишко чего улучшит по результатам эксплуатации!

Глава 4

Сенокос в этом году выдался поздний. Еремей ворочал сено, закладывал «силосные ямы», как и многие его односельчане, невесть откуда вызнавшие эту науку и проверившие ее в бывшую зиму на скотине, коя к весне оказалась на таком корму удивительно бодра, удойна, мясиста и до свежей травы на своих ногах. Он поглядывал на небо и прикидывал: до снега надо успеть дважды сходить в тайгу, а то и трижды. Иначе в зиму с пустой мошной тяжеленько придется. Покрученик, он от земли не кормится, но и без нее никуда.

Всю неделю до выезда он колдовал над снаряжением. Проверил лук, тетиву поменял на новую, из сыромятной кожи, крепче жильной. Ножи переточил, один даже перековал у соседа-кузнеца. Соль пересыпал в берестяные туески, это был главный товар для обмена у манси, без нее и в тайгу не суйся. Пороху взял с запасом, для пищали, на случай если зверь сам выйдет. Но больше рассчитывал на охотников-таежников, у них и соболь, и белка, и горностай. Еремей не столько бил зверя сам, сколько менял соль, иглы, ножи, мелкие железные вещи на шкурки. Это был его хлеб — и зимний, и летний.

Он как свои пять пальцев знал тропы вдоль рек и по горным распадкам, знал, у какого ручья лучше ждать встречи, у кого из остяков или вогулов спрашивать, как нынче охотничья удача поживает.

Дорога предстояла долгая, до первого стойбища дня три, до второго еще пять. Сейчас, перед выездом, он в последний раз перебирал хозяйство: топор, запасные огнива, сушеную рыбу в бересте, соль и, конечно, подарки. Кому медную бляху, кому нитку цветного стеклянного бисера. У вогулов мужчины носили бисер на шапках и поясах, и Еремей знал, что за такой товар отдадут шкурок больше, чем за соль.

Он в который раз пересчитал мелочь в кошеле, прикинул, на сколько пороха хватит. И понял, что придется ехать для начала в город, кое-каких припасов все же не хватало.

Настя ходила за ним хвостом, но не мешала. Она уже знала: перед большой дорогой тятенька бывает злой, не до разговоров ему. Но если вовремя подольститься…

— Не мети хвостом, не мети, — проворчал тятенька, когда дочка очень вовремя сунула ему в руки глиняную кружку с кислым квасом. — Ладно уж, завтра поедем в город, возьму тебя с собой.

На следующий день Еремей приехал в Верхотурье к полудню, когда торг уже шумел вовсю. Въезжая в город, он опять не удержался и остановил лошадь у околицы, чтобы оглядеться. Глаз у него был наметанный — за двадцать лет покрученичества он привык замечать, как живет земля, по которой ездит. И за последние полтора года Верхотурье не только заметно разрослось, но и изменилось до неузнаваемости.

Сперва он уже привычно считал верстовые столбы на подъезде — с лопухинским гербом и картинками, которые даже неграмотный поймет. Мол, здесь оружие чинить, а здесь гостиницу ищи. Потом полюбовался на невиданные прежде «колонки» в посадах. В каждом квартале теперь стояла низенькая бревенчатая башенка, из которой торчал с одной стороны рычаг, за который следовало дергать вверх-вниз, а с другой труба. И любой мог подойти, начать качать, подставить ведро, и нальется воды столько, сколько надо. Еремей поначалу не поверил, когда сосед-извозчик такое в деревне рассказал. Потом сам съездил с оказией да и попробовал. Рычаг ходил туго, но вода лилась чистая, ключевая.

Люди в посадах нарадоваться не могли да знай воеводу нахваливали: разведали, мол, лопухинские мастера подземные ключи, где почва мягкая, и просунули туда трубы. Называют их, сказывали, абиссинскими, от земли, что далеко на юге, где в сухой земле воду так же добывают. И секрет этих труб знают только лопухинские кузнецы, никому другому не отдают. Еремей тогда еще подумал: «Ну и ладно, главное, что вода есть».

Потом он принялся любоваться на дома. Верхотурье с некоторых пор перестало быть серым и черным. Теперь по обе стороны улицы стояли избы, выкрашенные в красное, коричневое, с белыми ставнями и наличниками. Пошла по городу молва от лопухинских красильщиков: вари краску из ржаной муки и льняного масла, добавляй охру, сажу, толченый мел — и будет тебе и дешево, и красиво, и дерево дольше служит. Еремей сам по весне наварил ту «сибирскую», как начали ее называть, краску, выкрасил избу и ворота для красоты и сохранности.

А на церковь Свято-Троицкого собора он глядел теперь с особым чувством: стояла она синяя, с белыми карнизами и наличниками, будто само небо опустилось на землю. Сказывали, что синяя краска от Лопухиных пошла, потому как цвет неба и божьей истины. И краска эта тоже на ржаной муке и льняном масле ва́ренная, с добавлением лопухинской лазури. Красиво — глаз не оторвать.

Еремей перекрестился на собор, повел лошадь дальше, к торгу. В городе было чисто, мостовая сделана из деревянных плах, плотно подогнанных, и по бокам канавы с фашинами. Ни грязи, ни луж, ни того вечного месива, в котором ноги тонут до щиколотки. Прохожие — в чистой одежде, не в лохмотьях. Ладно стало, мож, и на Москве-то так благостно люди не жили. Ну так и верно, что Верхотурье нынче столица Сибири.

На торгу Еремея ждали. Потому как заглядывал он последний год в воеводскую лавку. Не казенную, а собственную лопухинскую, где служил воеводин приказчик Лукьян, человек бывалый, знающий толк в пушном деле. В этой лавке с недавних пор цены были самые выгодные для покручеников: не перебивали, не наживались на чужой нужде, давали товар и в долг, коли человек проверенный.

Еремей оставил Настю у повозки, наказал не отлучаться, а сам пошел к Лукьяну. Лавка его стояла в конце ряда, добротная, с широким прилавком. Выкрашена в зеленый с белым. Лукьян сидел на лавке в глубине, перебирал какие-то склянки. Увидел Еремея, расплылся в улыбке.

— А, Еремей Петрович! С чем пожаловал? Сдавать али брать?

— И то и другое, — ответил Еремей, скидывая мешок с плеча. — белки да горностаи есть. Хорошего качества, осенние. А мне взамен — соль, порох, иголки, ножей парочку, да бисеру отсыпь.

Лукьян кивнул, развязал мешок, начал перебирать шкурки. Еремей тем временем оглядывался по сторонам. Лавка была чистая, ухоженная, на стене висела лампа, та самая лопухинская, со стеклянным колпаком. Свету от нее было как от десятка свечей, не менее. Может, вернувшись со следующего промысла, и домой такую прикупить? Лопухинское масло для ламп нынче недорого, а глаза ломать при лучине тяжеленько. Все ж жена у него своя, не казенная, любимая. То-то будет ей в зиму радости за рукодельем!

— Ишь ты, устроились, — заметил Еремей. — А я гляжу — по всему городу такие лампы.

— Воевода приказал, — вздохнул Лукьян. — В каждой лавке и в каждом доме, где торговля идет, чтобы лампа была. Темнота, говорит, воров плодит. И верно, с тех пор как сии светочи поставили, ни одной покражи у меня тут не было. Не зря отец Тихон их благословил!

Спасибо за чтение

Вернуться к книге