Последняя шагающая
Глава 1-3
Всё началось, когда мне было десять.
Хотя, наверное, это неправда.
Сейчас я думаю, что началось всё гораздо раньше. До моего рождения. До маминого равнодушного взгляда. До папиных ладоней, которыми он закрывал мне уши, когда за окном гремела гроза. До нашего дома, где после его смерти даже воздух стал другим — тяжёлым, залежавшимся, будто в комнатах забыли открыть окна и впустить жизнь обратно.
Но мне было десять, когда я впервые поняла: сон может не закончиться утром.
Папы не стало за несколько дней до этого.
Мне до сих пор сложно произносить это просто: «папа умер». В этих двух словах слишком много пустоты. Они как дверь, за которой нет пола. Шагнёшь — и провалишься.
Взрослые говорили тихо. Соседки приходили с лицами, заранее приготовленными для чужого горя. Мама принимала соболезнования сухо, почти раздражённо, будто все эти люди мешали ей заниматься чем-то важным. Она не плакала при мне. Может быть, плакала ночью. Может быть, не плакала совсем. Я тогда ещё верила, что взрослые умеют держаться, потому что знают что-то такое, чего не знают дети.
Теперь я понимаю: иногда взрослые просто пустые.
После похорон дом изменился.
Папина куртка ещё висела в коридоре. На полке лежали его ключи. В ванной оставалась его бритва, и я несколько раз заходила туда просто посмотреть на неё, будто в этих вещах могло сохраниться хоть немного его присутствия. Мне казалось, если я ничего не трону, если не позволю маме убрать куртку, если буду дышать очень тихо и осторожно, то папа однажды вернётся.
Откроет дверь.
Скажет:
— Анька, ты чего такая серьёзная?
И всё окажется ошибкой.
Но мама всё чаще раздражалась.
Она говорила громко, резко, много. Могла часами ходить по квартире и ругать всех: врачей, родственников, соседей, папину работу, погоду, меня. Особенно меня.
Я стала мешать ей даже своим молчанием.
— Не смотри так, — говорила она, когда замечала, что я стою в дверях кухни. — От твоего взгляда у меня сердце останавливается.
Я не знала, как надо смотреть, чтобы маме было легче.
В ту ночь я долго не могла уснуть.
Лежала на боку, прижимая к груди плюшевого зайца. Его подарил папа на мой последний день рождения. У зайца одно ухо всё время заваливалось набок, и папа смеялся, что это потому, что он «очень внимательно слушает Аню».
Я рассказывала ему шёпотом всё, что не могла сказать маме.
Что мне страшно.
Что я скучаю.
Что я не хочу забыть папин голос.
Что боюсь: однажды проснусь и не смогу вспомнить его лицо.
Я уснула ближе к утру.
А проснулась уже не в своей комнате.
Сначала был звук.
Тихая, дребезжащая музыка. Такая бывает в старых механических игрушках, когда пружина уже почти раскрутилась, но всё ещё упрямо тянет мелодию по кругу.
Потом пришёл запах.
Железо.
Сырая земля.
Что-то сладковато-гнилое, от чего горло сразу сжалось, а язык прилип к нёбу.
Я открыла глаза.
И увидела карусель.
Детскую, круглую, с облупившимися лошадками и потемневшими от времени металлическими поручнями. Она медленно вращалась, поскрипывая, будто кто-то невидимый толкал её из темноты.
Я сидела на одной из лошадок.
Нет.
Не просто сидела.
Я была пристёгнута.
Ремни туго врезались в грудь и живот. Руки тоже были притянуты к бокам. Я попыталась дёрнуться, но тело почти не слушалось. Всё внутри стало холодным, пустым.
Вокруг меня на карусели сидели люди.
Мёртвые.
Их тела раскачивались в такт движению. У кого-то голова запрокинулась назад, у кого-то свисала на грудь. Одежда была разорвана и пропитана кровью. Шеи у всех были перерезаны.
Я смотрела на них и не могла закричать.
Кровь стекала по их подбородкам, по воротникам, по рукам, капала вниз. Капли падали на деревянную платформу карусели.
Кап.
Кап.
Кап.
Этот звук был громче музыки.
Темнело. Или уже была ночь — я не понимала. Небо над нами казалось низким и грязным, будто его испачкали золой. Вокруг стояли деревья. Их ветви тянулись к карусели, как худые пальцы. В темноте между стволами что-то шевелилось. Может быть, тени. Может быть, люди.
Где-то рядом раздался смех.
Приглушённый. Низкий.
Не детский.
Я резко повернула голову, насколько позволяли ремни, но никого не увидела.
Карусель продолжала вращаться.
Музыка заикнулась, затянулась, потом снова пошла по кругу.
Один из мёртвых людей пошевелился.
Сначала я решила, что мне показалось. Но потом он издал стон.
Долгий. Мокрый. Полный такой боли, что у меня свело живот.
Он был жив.
Его голова дёрнулась. Пальцы скребнули по деревянной платформе.
Я хотела позвать его, сказать хоть что-нибудь, но рот не открывался. Воздух не проходил в лёгкие. Страх был таким большим, что в нём не оставалось места даже для крика.
Карусель остановилась.
Музыка оборвалась.
Тишина ударила по ушам.
И тогда я услышала шаги.
Кто-то шёл к нам.
Медленно.
Тяжело.
Шаг.
Пауза.
Шаг.
Пауза.
Я пыталась увидеть его, но вокруг была только темнота, деревья и тела, пристёгнутые к карусели.
Живой мужчина снова застонал. Тихо. Почти жалобно.
А потом его голова исчезла.
Не упала.
Не покатилась.
Её просто снесло с плеч одним движением, будто кто-то огромный и невидимый провёл лезвием через воздух.
Из шеи ударила кровь.
Фонтаном.
Она брызнула вверх, на поручни, на деревянных лошадок, на меня.
Карусель снова дёрнулась и поехала.
Музыка заиграла громче.
Тело мужчины стало оседать, но ремни держали его на месте. Кровь отлетала брызгами по кругу. Несколько капель ударили мне в лицо.
Тёплые.
Настоящие.
Одна попала на губы.
Я почувствовала вкус железа.
И тогда наконец закричала.
Проснулась я от собственного крика.
Села в кровати так резко, что плюшевый заяц упал на пол. Сердце колотилось где-то в горле. Комната была тёмной, знакомой, моей. Шкаф у стены. Стул с одеждой. Светлая полоска под дверью из коридора.
Дома.
Я дома.
Я повторяла это про себя, но тело не верило.
Лицо было мокрым. Я подняла ладонь, чтобы стереть слёзы, и на секунду замерла.
Потом медленно опустила руку перед глазами.
На пальцах была кровь.
Не сонная. Не воображаемая.
Настоящая.
Тёмная в полумраке, липкая, уже начинающая подсыхать у ногтей.
Я снова закричала.
На этот раз так, что мама прибежала почти сразу.
Она включила свет, и комната стала невыносимо яркой. Я сидела на кровати, прижимая ладони к лицу, и размазывала кровь по щекам, по подбородку, по шее. Мама замерла в дверях. На её лице сначала был испуг.
Настоящий.
На несколько секунд я увидела в ней живого человека.
Потом испуг сменился раздражением.
— Что ты сделала? — спросила она.
Я не могла ответить. Только плакала и трясла головой.
— Аня, что ты сделала с лицом?
Она подошла ближе, схватила меня за запястья, отвела руки от лица и увидела кровь. Потом подушку. На наволочке были бурые разводы, будто кто-то приложил к ней окровавленную ткань.
Мама побледнела.
— Где ты поранилась?
Я замотала головой сильнее.
— Там… — выдавила я. — Там была карусель. И люди. Они были мёртвые. И кровь…
— Господи, — прошептала мама, но не так, как молятся. Скорее так, как ругаются. — Только этого не хватало.
Она потащила меня в ванную.
Вода была холодной. Мама тёрла моё лицо полотенцем так сильно, будто хотела стереть не кровь, а саму меня. Я пыталась объяснить, что это не моя кровь, что она попала на меня там, во сне, но мама только сжимала губы.
— Прекрати.
— Мам, я правда…
— Прекрати, я сказала.
И я замолчала.
Потому что в тот момент впервые поняла: страшнее кошмара может быть только то, что после него тебе никто не верит.
Утром мама выбросила наволочку.
Не постирала.
Не убрала в пакет.
Просто скомкала и вынесла в мусор, будто вместе с тканью можно было избавиться от случившегося.
Но кровь с моей кожи она отмыла не сразу.
У линии волос, за ухом, осталось маленькое бурое пятно. Я увидела его в зеркале, когда мама вышла из ванной. Долго смотрела на своё отражение и не узнавала себя.
Мне было десять.
И той ночью закончилось моё детство.
Меня зовут Аня.
И большую часть жизни я думала, что мой кошмар — это я сама.
Глава 2. Диагноз
Мама отвела меня к врачу через три дня.
Не сразу, потому что сначала надеялась, что всё «само рассосётся». Так она говорила по телефону тёте Гале, закрывшись на кухне. Думала, я не слышу.
Но я слышала всё.
После смерти папы в квартире вообще стало слишком хорошо слышно. Любой звук цеплялся за стены: звон чашки, скрип половиц, мамин вздох, шёпот в трубку.
— Да нет, крови было немного, — говорила она. — Но она несла какую-то чушь. Про карусель. Про мёртвых. Я не знаю, Галь. Может, это из-за стресса. Всё-таки отец умер. Психика у детей слабая.
Психика у детей слабая.
Я тогда впервые услышала это выражение и почему-то запомнила. Наверное, потому что оно прозвучало как приговор.
Не «ей страшно».
Не «она скучает по отцу».
Не «с ней случилось что-то непонятное».
А именно: психика слабая.
В кабинете врача пахло пылью, бумагой и чем-то сладким — то ли дешёвым освежителем воздуха, то ли лекарствами. На стене висели картинки с улыбающимися детьми. Все дети были нарисованы одинаково счастливыми, и от этого мне хотелось отвернуться.
Врач была женщиной с гладкой причёской и мягким голосом. Слишком мягким. Так разговаривают с маленькими детьми, собаками и теми, кого заранее считают не совсем нормальными.
— Анечка, расскажи мне, что тебе приснилось.
Я посмотрела на маму.
Она сидела рядом, положив сумку на колени, и следила за мной так внимательно, будто я могла сказать что-то позорное.
Я рассказала.
Про карусель. Про ремни. Про мёртвых людей. Про кровь, которая попала мне на лицо. Про то, что я проснулась с этой кровью.
На последних словах мама шумно выдохнула.
— Мы не знаем, откуда была кровь, — быстро сказала она врачу. — Возможно, она сама себя расцарапала во сне. Или носом пошла кровь. Вы же понимаете, ребёнок сейчас в таком состоянии…
Врач кивнула.
Я смотрела на неё и ждала, что она спросит: «Аня, ты уверена?»
И я бы сказала: «Да».
Я была уверена.
Дети вообще часто уверены в том, что взрослым кажется невозможным. Они ещё не научились предавать собственную память ради чужого спокойствия.
Но врач не спросила.
Она записала что-то в карту.
— После утраты близкого человека у ребёнка могут возникать яркие ночные страхи, — сказала она маме. — Иногда с элементами соматической реакции.
— Соматической? — переспросила мама.
— Телесной, — пояснила врач. — Потливость, дрожь, слёзы, носовое кровотечение, панические эпизоды.
Мне хотелось закричать, что это было не носовое кровотечение. Что кровь была на щеке, на губах, на подушке. Что я почувствовала её вкус ещё там, на карусели.
Но мама сжала мою руку.
Не сильно.
Достаточно, чтобы я поняла: молчи.
После этого начались походы к специалистам.
Раз в неделю, иногда чаще, меня водили в кабинеты, где взрослые люди спрашивали одно и то же разными словами.
Что я чувствую после смерти отца?
Скучаю ли я по нему?
Злюсь ли на маму?
Боюсь ли засыпать?
Вижу ли я что-то ещё?
Слышу ли голоса?
Были ли в нашей семье психические заболевания?
Последний вопрос всегда задавали маме, но смотрели при этом на меня.
Я отвечала сначала честно.
Потом короче.
Потом так, как от меня ждали.
— Да, мне приснился страшный сон.
— Да, я очень скучаю по папе.
— Нет, я больше не вижу крови.
— Нет, я не слышу голоса.
— Да, я понимаю, что это был сон.
На самом деле я ничего не понимала.
Я просто поняла другое: правду говорить опасно.
Когда ты говоришь правду, взрослые начинают перешёптываться за дверью. Мама становится злой. Врач делает новые записи. Тебя просят нарисовать свою семью, а потом долго рассматривают, почему ты нарисовала папу рядом с собой, хотя он умер.
Я перестала рисовать папу.
Потом перестала говорить о нём.
Через несколько месяцев мама решила, что мне стало лучше. Не потому, что мне действительно стало лучше, а потому что я научилась быть удобной.
Сны не повторялись.
Я спала плохо, часто просыпалась, но больше не приносила из сна кровь. Не кричала так, чтобы сбегались соседи. Не рассказывала про мёртвых людей.
Мама немного расслабилась.
Иногда я ловила на себе её взгляд: быстрый, настороженный, почти брезгливый. Так смотрят на трещину в стене, которую заклеили обоями, но всё равно знают, что она там есть.
Я росла.
Папина куртка исчезла из коридора. Его бритву выбросили. Ключи убрали в ящик, потом и вовсе куда-то дели.
Мама сказала, что хватит жить прошлым.
Я хотела спросить: а если прошлое само приходит?
Но не спросила.
К двенадцати годам я почти убедила себя, что той ночи не было.
Почти.
Иногда, когда во дворе включалась старая музыкальная игрушка у соседского ребёнка, у меня немели пальцы. Если кто-то рядом смеялся слишком низко, слишком приглушённо, я забывала, как дышать. А однажды в парке я увидела карусель и разрыдалась так внезапно, что мама оттащила меня за руку к остановке, шипя сквозь зубы:
— Ты когда-нибудь перестанешь меня позорить?
Я очень старалась.
Правда.
Я хотела быть нормальной.
Хотела радовать маму оценками, не плакать по ночам, не вздрагивать от каждого скрипа, не ждать, что в темноте за моей кроватью кто-то сделает шаг.
Шаг.
Пауза.
Шаг.
Пауза.
Я не знала тогда, что кошмары не уходят.
Они просто ждут, пока ты подрастёшь.
Глава 3. Грязный переулок
В тринадцать лет я всё ещё спала с плюшевым зайцем.
Никому об этом не говорила, конечно.
В школе уже начинались разговоры о мальчиках, косметике, первых поцелуях, глупых переписках и том, кто кому нравится. Девочки в раздевалке смеялись, примеряли взрослые интонации, спорили, какой блеск для губ красивее, и я смеялась вместе с ними — чуть позже, чем надо, чуть тише, чем они.
Дома я доставала из-под подушки старого зайца с заваленным ухом и прижимала к груди.
От него уже почти не пахло папой. Запахи вообще предают первыми. Исчезают незаметно, и однажды ты понимаешь: вещь осталась, а человека в ней больше нет.
В ту ночь я легла рано.
Мама была в плохом настроении и весь вечер говорила по телефону с подругой, жалуясь на работу, цены, соседей и «эту вечную усталость». Меня она почти не трогала, и я была ей за это благодарна.
Я выключила свет, забралась под одеяло, обняла зайца и долго смотрела в темноту.
Мне не снилось ничего уже несколько лет.
Или снилось, но обычное. Обрывки школы, лица одноклассников, папин голос, который я всё хуже помнила.
Я почти перестала бояться сна.
Почти.
Заснула быстро.
А проснулась от холода.
Он был первым.
Не картинка. Не звук.
Холод.
Сырой, липкий, проникающий под кожу. Такой холод бывает не зимой на улице, а в подвалах, в мокрой земле, в местах, где давно не было солнца.
Я открыла глаза.
Сначала ничего не увидела.
Темнота была густой, с серыми пятнами света где-то далеко. Подо мной была грязь. Камни впивались в спину. В нос ударил запах мочи, сырости, гнили и чужого пота.
Я не сразу поняла, что лежу.
И не сразу поняла, что на мне не моя пижама.
На мне было платье.
Грязное, тяжёлое, мокрое у подола. Ткань липла к ногам. Волосы — не мои, длинные, спутанные — прилипли к лицу.
Я попыталась подняться.
И в этот момент чья-то рука полезла под платье.
Страх пришёл резко.
Не как мысль.
Как удар.
Я дёрнулась, попыталась оттолкнуть человека, навалившегося сверху. Он был тяжёлым. Пах кислым потом, табаком и чем-то тухлым. Его лицо пряталось в тени, я видела только щетину на подбородке и мокрый блеск губ.
— Нет, — прошептала я.
Голос был не мой.
Ниже. Хриплее. Взрослее.
От этого стало ещё страшнее.
Я попыталась закричать, но мужчина зажал мне рот ладонью. Кожа у него была влажная и солёная. Я почувствовала грязь на его пальцах, запах тела, давление ладони на губы и нос.
— Замолчи, грязнуля, — сказал он. — За всё уже оплачено.
Я не поняла смысла сразу.
А потом поняла.
И внутри всё оборвалось.
Я начала сопротивляться. Била его по плечам, пыталась свести колени, выгнуться, отползти назад, но тело было чужим и слабым. Или не слабым — измученным. Взрослая женщина, в которой я оказалась, будто давно привыкла к боли, но я не привыкла.
Мне было тринадцать.
Я была дома.
Я должна была быть дома.
В своей кровати.
С плюшевым зайцем.
Я пыталась зацепиться за эту мысль, но переулок был слишком настоящим.
Камень под лопаткой.
Холодная грязь на бедре.
Пальцы мужчины, впивающиеся в кожу.
Его дыхание у моего лица.
Я укусила его ладонь.
Сильно, до крови.
Во рту стало солоно и мерзко. Мужчина выругался и ударил меня по лицу.
В глазах вспыхнул белый свет.
На несколько секунд я перестала понимать, где верх, где низ. Только слышала его хриплое дыхание и свой собственный звук — тонкий, сломанный, жалкий.
Потом всё закончилось.
Не потому, что я победила.
Просто он закончил.
Отстранился, застегнул штаны, поправил пальто. Я лежала на земле и смотрела в сторону, не моргая. Внутри было пусто, будто кто-то вычерпал меня ложкой.
— Ну вот, — сказал он почти весело. — А ты сопротивлялась.
Он ушёл.
Шаги удалялись по переулку, растворяясь в шуме улицы.
Я не сразу смогла пошевелиться.
Сначала просто лежала. Смотрела на стену рядом с собой. Кирпичи были мокрые, между ними темнела грязь. По стене ползла вода, тонкая блестящая нитка. Я почему-то следила за ней, пока она не сорвалась вниз.
Потом меня начало трясти.
Я села, опираясь спиной о стену, подтянула колени и попыталась привести одежду в порядок. Руки дрожали так сильно, что я почти не чувствовала пальцев.
Я хотела плакать.
Но слёзы не шли.
Было слишком холодно.
Я опустила голову и увидела грудь под разорванным лифом платья. Большую, взрослую, чужую. Увидела грязные руки. Чужие руки. Чужие ногти, обломанные, с чёрной полоской земли под ними.
Это было не моё тело.
Но боль была моя.
И стыд почему-то тоже был мой.
Я прижала ладонь ко рту, чтобы не закричать.
Только тогда из глаз потекли слёзы.
Они были горячими, почти обжигающими на холодном лице.
Я не знаю, сколько просидела в том переулке. Время там вело себя странно. Оно то растягивалось, то проваливалось кусками. Я могла моргнуть — и казалось, прошла минута. Могла вдохнуть — и будто прошёл час.
Наконец я заставила себя подняться.
Ноги дрожали.
Между бёдер болело. Лицо пульсировало от удара. Во рту оставался вкус его кожи, и от этого меня едва не вырвало.
— Нужно уйти, — сказала я вслух.
Голос снова был чужой.
Я сунула руку в карман платья. Там что-то лежало.
Две монеты.
Медные, грязные, незнакомые. Они прилипли к пальцам.
Я смотрела на них и вдруг поняла: это и была плата.
За тело.
За боль.
За то, что мужчина назвал «всё уже оплачено».
Я засмеялась.
Тихо.
Без радости.
Смех сразу оборвался, потому что от движения заболело разбитое лицо.
Я вышла из переулка.
Свет ударил в глаза. Не яркий — мутный, желтоватый, от редких фонарей, но после темноты и он показался невыносимым.
Улица была грязной. По мостовой текли лужи. Мимо проехала карета, колесо попало в воду, и на моё платье брызнула жижа. На тротуаре стояли женщины в таких же грязных платьях, только некоторые улыбались прохожим, поправляли грудь, тянули мужчин за рукав.
Я поняла, где нахожусь, ещё до того, как двое мужчин у стены засмеялись и один крикнул:
— Эй, малышка, иди сюда, мы тебя согреем!
Я пошла быстрее.
Потом почти побежала.
Кто-то окликнул меня. Женщина у входа в другой переулок схватила за рукав и зашипела, что я отбираю её клиентов. Я вырвалась и бросилась дальше, не разбирая дороги.
Начался дождь.
Сначала мелкий, потом сильнее. Он прибивал волосы к лицу, стекал за ворот, смывал грязь, но не смывал запах. Мне казалось, что от меня всё ещё пахнет им. Его руками. Его дыханием. Тем местом у стены.
Я шла и шла, пока ноги не перестали слушаться.
На повороте я споткнулась о выбитый камень мостовой и упала.
На этот раз я даже не попыталась подняться.
Просто закрыла глаза.
И проснулась.
В своей кровати.
В своей комнате.
Утро ещё не наступило. За окном было темно. Одеяло сбилось. Плюшевый заяц лежал рядом, прижатый к моей груди так крепко, что у меня болели пальцы.
Сначала я не двигалась.
Я боялась.
Боялась, что если пошевелюсь, почувствую боль.
Почувствовала.
Не такую, как там. Не полную. Но тело помнило. Мышцы были напряжены, горло саднило, лицо горело так, будто удар остался под кожей.
Я медленно села.
В комнате пахло домом. Пылью, постельным бельём, маминым стиральным порошком.
Но мне казалось, что я всё ещё чувствую переулок.
Сырость.
Мочу.
Пот.
Я слезла с кровати и пошла в ванную, стараясь не шуметь. Мама спала. Я не хотела её будить. Не хотела объяснять. Не хотела снова видеть на её лице раздражение и страх.
В ванной я включила воду.
Долго мыла руки.
Потом лицо.
Потом снова руки.
Я тёрла кожу, пока она не покраснела. Мне всё равно казалось, что грязь осталась.
Когда я потянулась за полотенцем, в кармане пижамных штанов что-то звякнуло.
Я замерла.
Сердце ударило так сильно, что стало больно.
Медленно, очень медленно, я сунула руку в карман.
И достала две медные монеты.
Те самые.
Грязные.
Холодные.
Чужие.
Они лежали на моей ладони, как доказательство того, что я не сошла с ума.
И как доказательство того, что я никогда больше не буду в безопасности.
После той ночи я перестала спать по-настоящему.
Я закрывала глаза только тогда, когда тело уже не выдерживало. Засыпала рывками, просыпалась от каждого звука, вздрагивала, если кто-то подходил слишком близко. В школе шарахалась от мальчишек в коридоре. Если кто-то случайно задевал меня плечом, мне хотелось забиться под парту и закрыть голову руками.
Мама заметила.
Конечно, заметила.
Она долго пыталась делать вид, что ничего не происходит, но однажды я разбила чашку, потому что она положила руку мне на плечо со спины.
Чашка упала на пол и разлетелась на осколки.
Мама смотрела на меня так, будто я сама разбилась вместе с ней.
— Опять? — сказала она.
Не спросила: «Что случилось?»
Не обняла.
Не сказала: «Я рядом».
Только это:
— Опять?
Я рассказала ей про переулок.
Не всё.
Не смогла всё.
Слова застревали в горле. Я говорила кусками: чужое тело, мужчина, грязь, монеты, боль. Мама слушала, всё сильнее сжимая губы.
Когда я показала ей монеты, она не взяла их в руки.
Просто посмотрела.
И я увидела в её глазах не удивление.
Страх.
Не за меня.
Передо мной.
На следующий день меня снова повели к врачу.
Потом к другому.
Потом ещё к одному.
Слова стали взрослее и страшнее.
Посттравматическая реакция.
Галлюцинаторные эпизоды.
Диссоциация.
Навязчивые образы.
Риск самоповреждения.
В какой-то момент я перестала слушать.
Мне было тринадцать.
Я знала только одно: ночью со мной произошло что-то настоящее.
А все взрослые вокруг очень старались доказать, что настоящая проблема — это я.
Главы 4-6
В клинику меня положили зимой.
Я помню не дату, не день недели, не имя врача, который подписывал бумаги. Помню снег за окном.
Он падал крупными хлопьями и прилипал к стеклу, а потом медленно сползал вниз мокрыми дорожками. Я сидела в коридоре на жёстком стуле, сжимала в руках ремешок сумки и смотрела, как снежинки умирают на тёплом стекле.
Мама разговаривала с врачом за закрытой дверью.
Сначала тихо.
Потом громче.
Потом снова тихо.
Я различала только отдельные слова.
«Состояние».
«Наблюдение».
«Безопасность».
«Не справляюсь».
Последнее она произнесла устало. Почти с облегчением. Как будто наконец получила право признаться: я стала для неё слишком тяжёлой.
Я тогда ещё не понимала, что иногда взрослые называют заботой собственное желание избавиться от ответственности.
Когда дверь открылась, врач вышел первым. Мужчина лет пятидесяти, высокий, сухой, с аккуратной бородой и глазами человека, который давно научился не удивляться.
Он присел передо мной на корточки, чтобы наши лица оказались почти на одном уровне.
— Анна, мы хотим тебе помочь.
Я молчала.
Взрослые часто начинают с этой фразы перед тем, как забрать у тебя что-нибудь важное.
— Ты немного побудешь у нас, — продолжил он. — Отдохнёшь. Мы понаблюдаем за сном, подберём лечение. Это не наказание.
Если кто-то говорит ребёнку «это не наказание», значит, очень похоже на наказание.
Мама стояла за его спиной. Лицо у неё было собранное, почти строгое. Она держала мою куртку в руках, будто я уже не могла распоряжаться даже ею.
— Мам? — позвала я.
Я хотела спросить, поедет ли она со мной. Останется ли хотя бы на вечер. Можно ли взять зайца.
Но вопрос не вышел.
Мама отвела взгляд.
И я всё поняла.
В палате было две кровати, шкаф, тумбочка и окно с белой решёткой. Решётка была не тюремной, нет. Тонкой, почти декоративной. Но я сразу поняла, зачем она.
На второй кровати лежала девочка постарше. Она не повернула головы, когда меня привели. Просто смотрела в потолок и перебирала пальцами край одеяла.
Медсестра показала мне, куда положить вещи, объяснила распорядок, сказала, что первые дни будет непривычно, но потом я втянусь.
Я не хотела втягиваться.
Я хотела домой.
Не потому, что дома было хорошо. После папиной смерти дома редко бывало хорошо. Но дом хотя бы был местом, где я знала, как скрипит пол у моей кровати, где лежит ночник, как пахнет шкаф с зимними вещами, с какой стороны подушки лучше спрятать лицо, чтобы не слышать мамин голос.
В клинике всё было чужим.
Чужие стены.
Чужие шаги.
Чужие руки, которые брали кровь, ставили градусник, поправляли одеяло, гладили по плечу без разрешения.
После той ночи в переулке я почти не переносила прикосновений.
Но там никого не интересовало, переношу я их или нет.
Меня осматривали.
Спрашивали.
Тестировали.
Просили рассказывать сны.
Просили описывать ощущения.
Просили оценить страх по шкале от одного до десяти.
Я всегда хотела спросить: а если страх больше десяти, что тогда? Если он не помещается в шкалу? Если он живёт не в голове, а под кожей, в горле, между рёбрами, в том месте, куда чужая ладонь прижалась во сне, который не был сном?
Но я не спрашивала.
Я уже научилась молчать.
Первый месяц в клинике прошёл как в мутной воде.
Мне давали таблетки. От них голова становилась ватной, мысли — медленными, а тело — тяжёлым. Я спала много, но не глубоко. Будто всё время лежала у поверхности сна и боялась провалиться ниже.
Однажды ночью я проснулась от собственного шёпота.
Не крика.
Шёпота.
Я повторяла:
— Не трогайте меня. Пожалуйста. Не трогайте.
Медсестра сидела рядом и держала меня за запястье.
Утром врач спросил, что мне снилось.
Я сказала:
— Ничего.
Он долго смотрел на меня поверх очков.
— Анна, ты понимаешь, что лечение возможно только при доверии?
Я смотрела на его руки. У него были чистые ногти и тонкое золотое кольцо на безымянном пальце.
— Да, — ответила я.
Это было самое удобное слово.
Да.
Я понимаю.
Да.
Я постараюсь.
Да.
Мне лучше.
Да.
Я больше не вижу странных снов.
К своему четырнадцатому дню рождения я всё ещё была в больнице.
Мама приехала с тортом.
Торт был красивый, с белыми кремовыми розами и надписью «Анечке». Я помню, как смотрела на эту надпись и думала, что она не про меня. «Анечка» — это какая-то девочка из нормальной жизни. Ей дарят торт, она загадывает желание, задувает свечи, смеётся, пачкает кремом нос.
Я сидела за столом в маленькой комнате для посещений и не знала, куда деть руки.
Мама поставила торт передо мной.
— Ну? — сказала она. — Будешь загадывать желание?
Я посмотрела на свечи.
И загадала не проснуться больше в чужом теле.
Свечи погасли с первого раза.
Желание не сбылось.
Через несколько месяцев меня выписали.
Не потому, что всё закончилось.
Потому что взрослым показалось, что острый период прошёл.
Мама забрала меня домой, но дом больше не стал домом. Она ходила вокруг меня осторожно, настороженно, как вокруг стеклянной вещи с трещиной. Говорила ровно. Иногда даже слишком мягко. Но в этой мягкости не было тепла. В ней был контроль.
Я чувствовала: она ждёт.
Когда я снова сорвусь.
Когда снова что-нибудь принесу.
Когда снова докажу, что с ней не просто так случилась такая дочь.
В обычную школу я не вернулась.
Мама сказала, что так будет лучше.
— Там специалисты, — объясняла она, складывая мои вещи в чемодан. — Режим, наблюдение. Тебе будет спокойнее. И мне тоже.
Последние слова она произнесла тише, но я услышала.
Мне тоже.
Интернат находился за городом, в старом здании с длинными коридорами и большими окнами. Когда-то, наверное, это была усадьба или пансион. Теперь там жили дети, которых взрослые не знали, куда деть.
Нас называли по-разному.
Сложные.
Тревожные.
Особенные.
С особенностями восприятия.
С нарушениями адаптации.
С последствиями травмы.
Очень аккуратные слова.
Почти красивые.
За ними было проще спрятать правду: мы были детьми, рядом с которыми взрослым становилось неуютно.
В интернате всё было по расписанию.
Подъём.
Завтрак.
Учёба.
Терапия.
Прогулка.
Тихий час.
Ужин.
Свободное время.
Сон.
Сон был отдельным пунктом.
За нами действительно наблюдали. Не всегда открыто, но я быстро научилась видеть, когда дверь в спальню оставалась приоткрытой не случайно, когда ночная медсестра задерживалась у моей кровати дольше, чем у других, когда после особенно беспокойной ночи меня вызывали к врачу без объяснений.
Я старалась быть идеальной.
Училась хорошо.
Ела всё, что давали.
Не спорила.
Не дралась.
Не плакала при людях.
На вопрос «как ты себя чувствуешь?» отвечала: «нормально».
Нормально стало моим укрытием.
Сны почти не приходили.
Или приходили редко, как звери, которые проверяли, не забыла ли я их запах.
Один раз я оказалась в деревне ночью. Вокруг горели костры, люди смеялись, пели, прыгали через огонь. На мне была длинная юбка, на волосах — венок из трав. Кто-то схватил меня за руку и потащил к костру. Я успела только почувствовать жар на лице и запах дыма, прежде чем проснулась в интернатской кровати.
На подушке лежал сухой лепесток.
Я съела его.
Не знаю зачем.
Наверное, чтобы никто не нашёл.
В другой раз я проснулась на лавочке в зоопарке.
Мне было лет семь. Или телу было семь. Ноги не доставали до земли. В руках была сахарная вата, липкая, розовая, огромная. Солнце светило сквозь листья. Где-то рядом кричали дети. В клетке ходил тигр.
Тот сон был почти счастливым.
Я сидела, ела сахарную вату и плакала, потому что не понимала, почему мне так спокойно.
Когда проснулась, на пальцах остался сладкий липкий налёт.
Я вытерла его о простыню.
Никому не сказала.
Так прошли годы.
Я научилась жить рядом со своим страхом, как люди живут рядом с шумной дорогой: сначала каждый звук режет по нервам, потом привыкаешь, потом уже не замечаешь, пока однажды ночью не проснёшься и не поймёшь, что гул всё это время был с тобой.
К восемнадцати годам врачи решили, что я не опасна.
Формулировка была именно такой. Не «здорова». Не «счастлива». Не «готова жить».
Не опасна.
Они рекомендовали наблюдение, регулярные консультации, бережный режим сна, избегание стрессов и «поддерживающее окружение».
Я читала заключение и думала, что в нём нет ни одного слова обо мне.
Там была девочка с симптомами.
А я была Аня.
Я любила папу, которого почти не помнила.
Ненавидела запах больничного мыла.
Боялась каруселей.
Умела молчать так хорошо, что взрослые называли это прогрессом.
После интерната я поступила в финансовый институт.
Мама была довольна.
— Нормальная профессия, — сказала она. — Стабильная.
Стабильность была её религией.
Я выбрала институт не потому, что мечтала о финансах. Просто цифры были честнее людей. Они не спрашивали, что тебе снилось. Не делали вид, что верят. Не гладили по плечу. Не смотрели так, будто за твоими глазами спрятано что-то заразное.
Цифры сходились или нет.
В этом было утешение.
За годы института случился только один переход, и он не был страшным.
Я проснулась где-то на широкой улице, залитой солнцем. Позже я решила, что это были Елисейские Поля, хотя не была уверена. На мне было старомодное платье, лёгкая шляпка и перчатки. В руках — зонтик. Я шла медленно, как будто вся жизнь принадлежала мне одной.
Мимо проезжали экипажи. Женщины смеялись. Мужчины приподнимали шляпы. Воздух пах пылью, цветами и чем-то сладким из ближайшей кондитерской.
Никто не кричал.
Никто меня не трогал.
Никто не называл ведьмой, больной или грязной.
Я гуляла до тех пор, пока не проснулась.
На ногах, под одеялом, была налипшая трава.
Я долго смотрела на неё и впервые не испугалась.
Может быть, подумала я тогда, с этим можно жить.
Если кошмары приходят редко.
Если молчать.
Если не задавать вопросов.
Если не искать ответов.
Я очень старалась построить жизнь на этих «если».
Почти получилось.
Глава 5. Почти нормальная жизнь
К двадцати семи годам я стала человеком, которого можно было показать людям без пояснений.
У меня была работа, квартира, нормальные документы, приличные платья, привычка покупать кофе по дороге в офис и мужчина, который собирался стать моим мужем.
Если не знать, куда смотреть, я выглядела счастливой.
Наверное, иногда я действительно была счастливой.
Счастье вообще не всегда большое. Чаще оно маленькое, бытовое, почти незаметное.
Проснуться утром и понять, что ты всю ночь была только в своей кровати.
Услышать, как на кухне Алексей гремит чашками.
Почувствовать запах кофе.
Надеть чистую рубашку.
Проверить почту.
Пожаловаться на пробки.
Вернуться вечером домой и не бояться открыть дверь.
Для других людей это была обычная жизнь.
Для меня — достижение.
Я работала в финансовом отделе крупной компании. Работа была скучной, точной, понятной. В этом и было её главное достоинство. Таблицы, отчёты, дедлайны, согласования, письма с пометкой «срочно», которые на самом деле могли подождать до завтра.
Мне нравилось, что у каждого документа была дата, номер, ответственный, сумма.
Прошлое так себя не вело.
Оно приходило без предупреждения, без подписи, без возможности отказа.
С Алексеем мы прожили вместе почти три года.
Он появился в моей жизни как человек, рядом с которым не нужно было всё время напрягаться. Это было новым ощущением. Раньше я думала, что любовь обязательно должна быть бурей: сильной, страшной, с резкими словами и дверьми, хлопающими так, что дрожат стёкла.
Алексей был другим.
Он не требовал от меня быть весёлой.
Не обижался, если я молчала.
Не пытался вытянуть из меня признания, когда я уходила в себя.
Он просто был рядом.
Иногда этого достаточно, чтобы человек начал доверять.
Он знал о моих снах.
Не всё.
Я рассказала ему про карусель, но без головы, снесённой с плеч.
Про кровь, но не про её вкус.
Про интернат, но не про то, как я научилась улыбаться врачам, чтобы они быстрее оставляли меня в покое.
Про переулок я не рассказала почти ничего.
Сказала только, что был один сон, после которого я долго боялась прикосновений.
Алексей не стал спрашивать подробности.
За это я полюбила его сильнее.
Иногда ночью я просыпалась от старого страха, садилась на кровати и пыталась понять, где нахожусь. Алексей открывал глаза почти сразу. Не включал свет. Не задавал лишних вопросов. Просто протягивал руку ладонью вверх.
Не хватал.
Не обнимал сразу.
Ждал.
Я сама решала, прикоснуться или нет.
В этом было больше любви, чем в любых громких обещаниях.
Через несколько месяцев мы должны были пожениться.
Мама, конечно, уже успела высказать всё, что думала о свадьбе, ресторане, списке гостей, платье, фамилии, погоде и том, что «Лёшеньке с тобой будет непросто».
Она называла его Лёшенькой.
Меня — чаще всего просто «ты».
Алексей старался относиться к ней спокойно. Иногда даже защищал.
— Она волнуется за тебя, — говорил он.
Я тогда смеялась.
Коротко.
Без веселья.
— Мама не волнуется. Мама контролирует.
Он не спорил, но я видела, что до конца не понимает.
Людям из нормальных семей сложно поверить, что забота может быть формой надзора.
Тот день должен был быть хорошим.
У нас была годовщина отношений.
Три года с того вечера, когда мы случайно оказались за одним столиком на дне рождения общей знакомой. Я тогда весь вечер собиралась уйти, потому что было шумно, душно и слишком много людей. Алексей заметил это раньше, чем я успела придумать вежливый предлог, и спросил:
— Хочешь выйти на воздух?
Мы простояли на улице почти час.
Он говорил мало. Я тоже.
И почему-то именно так началось самое спокойное, что было в моей жизни.
На годовщину Алексей забронировал ресторан.
Не слишком пафосный, не слишком громкий, с маленькими столиками у окон и нормальным расстоянием между людьми. Он знал, что мне важно не сидеть спиной к залу и видеть выход.
Я отпросилась с работы пораньше.
Коллеги шутили про романтический вечер, платье и «не забудь сфоткаться». Я улыбалась, закрывала ноутбук, складывала бумаги и чувствовала почти детское волнение.
Не то, которое перед бедой.
Хорошее.
Живое.
По дороге домой я купила вино, хотя знала, что в ресторане оно не понадобится. Просто захотелось принести что-то в эту дату. Как будто у счастья тоже должен быть предмет, который можно поставить на стол.
Дома было тихо.
Я включила свет в коридоре, сняла пальто, поставила пакет на кухне.
Квартира встретила меня знакомыми мелочами: кроссовки Алексея у двери, мой шарф на спинке стула, чашка в раковине, книга на подлокотнике дивана.
Обычная жизнь.
Я провела рукой по стене, проходя в спальню, и вдруг подумала: вот оно. Наверное, вот так и выглядит спасение. Не чудо. Не громкий финал. Не победа над прошлым. Просто квартира, в которой тебя ждут.
Я приняла ванну.
Горячая вода разморила тело. Ожидание вечера стало мягким, ленивым. Я намазала кожу кремом, высушила волосы, достала платье и разложила его на кровати.
Платье было тёмно-синее, простое, с открытыми ключицами и мягкой тканью, которая красиво ложилась по фигуре. Алексей говорил, что в нём я похожа на женщину, которая точно знает, чего хочет.
Я тогда не стала говорить, что чаще всего понятия не имею.
До его возвращения оставалось больше часа.
Я посмотрела на часы, потом на кровать, потом снова на часы.
Спать не хотелось.
Вернее, я сказала себе, что не хочется.
На самом деле тело было уставшим. Последние недели на работе выдались тяжёлыми, подготовка к свадьбе раздражала, мама звонила слишком часто, а я снова начала просыпаться раньше будильника с ощущением, будто кто-то стоял у кровати и смотрел на меня.
Никаких переходов не было давно.
Я почти убедила себя, что всё осталось в прошлом.
Вот это «почти» всегда и губит.
Я решила просто полежать десять минут.
Не спать.
Только закрыть глаза.
Я легла на край кровати, чтобы не помять платье, укрылась пледом и положила телефон рядом. Алексей должен был позвонить, когда выйдет с работы.
Я помню, как смотрела на потолок.
Как в ванной ещё пахло паром и кремом.
Как за окном кто-то хлопнул дверью машины.
Как в соседней квартире заплакал ребёнок, потом быстро замолчал.
Я повернулась на бок.
Плед был мягкий.
Дом — тёплый.
Впереди был вечер, ресторан, Алексей, его улыбка, его рука поверх моей на столе.
Я позволила себе расслабиться.
Всего на минуту.
Сначала пришёл запах дыма.
Я ещё не открыла глаза, но уже знала: что-то не так.
Дым был не кухонный. Не сигаретный. Не от свечи.
Горело дерево.
Сырая солома.
Ткань.
Волосы.
Потом в плечо ударил камень.
Я вскрикнула и открыла глаза.
Надо мной было серое небо.
Под ногами — грязь.
Вокруг — толпа.
И кто-то рядом кричал:
— Бей ведьму!
Глава 7. Ожоги
Я не сразу пошла в ванную.
Несколько секунд — или минут, я не знаю — я сидела на кровати и смотрела на свою руку так, будто она принадлежала кому-то другому.
Кожа на предплечье блестела. Красная, воспалённая, с неровными пузырями. Там, где волдыри уже лопнули, ткань халата прилипла к влажным ранам. Стоило мне чуть пошевелиться, боль поднималась острыми иглами и расходилась по телу.
Я знала эту боль.
Не должна была знать.
Но знала.
Она была продолжением огня.
Алексей говорил по телефону.
— Да, ожоги… Нет, я не знаю… Я пришёл, она была без сознания… Да, дышала… Сейчас в сознании… Адрес…
Его голос то становился резким, то срывался. Он ходил по комнате, свободной рукой хватаясь за волосы, потом снова смотрел на меня — быстро, испуганно, будто боялся, что если задержит взгляд, увидит что-то ещё.
Я хотела сказать ему, чтобы он не звонил.
Чтобы никого не звал.
Чтобы мы просто выключили свет, закрыли дверь, спрятались под одеялом и сделали вид, что ничего не произошло.
Но ожоги были слишком настоящими.
И молчание уже не могло защитить меня.
Я медленно поднялась.
Ноги дрожали. Не от страха только. Тело было слабым, будто я действительно стояла у костра и дышала дымом. В горле всё ещё саднило. Каждый вдох царапал изнутри.
— Ты куда? — Алексей тут же шагнул ко мне.
Я подняла руку, останавливая его.
— В ванную.
Голос прозвучал хрипло, чужим шёпотом.
Он хотел возразить, но оператор в трубке что-то спросил, и ему пришлось снова отвечать.
Я пошла медленно.
От спальни до ванной было несколько метров. В обычной жизни — пять секунд. Сейчас — целая дорога. Пол под ногами казался холодным, неровным. Халат касался кожи, и каждое прикосновение отзывалось болью.
Я закрыла за собой дверь на замок.
Только тогда позволила себе выдохнуть.
В ванной было тепло. Зеркало над раковиной чуть запотело после моей недавней ванны. На полке стоял крем для тела, зубные щётки, флакон духов, которым я собиралась воспользоваться перед рестораном.
Ресторан.
Годовщина.
Платье.
Всё это принадлежало другой женщине.
Я подошла к раковине и опёрлась на неё обеими руками. Тут же зашипела от боли и перенесла вес на здоровую ладонь.
В маленьком зеркале было моё лицо.
Бледное.
Глаза красные, как после долгого плача.
Волосы спутались у висков. На щеке темнела полоса — не кровь, не ожог, скорее след от удара или сажи, хотя в нашей спальне не было ни того, ни другого.
Я открыла кран.
Вода побежала шумно, слишком громко для этой тесной ванной. Я намочила пальцы и осторожно провела по щеке. Полоса размазалась серым.
Сажа.
Я смотрела на серый след на влажной коже и чувствовала, как внутри становится пусто.
Не монеты.
Не лепесток.
Не трава на ногах после странной прогулки.
Сажа.
Ожоги.
Следы больше не были мелкими доказательствами. Они стали угрозой.
Я развязала пояс халата.
Ткань не хотела отходить от кожи. В нескольких местах она прилипла к ранам, и мне пришлось отдирать её медленно, по миллиметру. Я кусала губы, чтобы не закричать. На языке снова появился вкус железа.
Когда халат упал на пол, я не сразу смогла поднять голову.
Мне не хотелось смотреть.
Если не посмотреть, может быть, всё ещё можно считать это ошибкой. Аллергией. Ожогом от утюга. От кипятка. От чего угодно, что существует в нормальном мире.
Но я посмотрела.
На руках были ожоги.
На плече.
На левом боку.
На бедре.
Местами просто краснота, местами волдыри. Самые страшные следы шли снизу вверх, словно огонь действительно начинался у ног и подбирался выше.
Я обхватила себя руками, но тут же отдёрнула ладони: больно.
Даже утешить себя было больно.
За дверью Алексей говорил:
— Да, ждём. Спасибо. Да, я буду на связи.
Потом шаги.
— Ань?
Я молчала.
— Ань, открой, пожалуйста.
Я смотрела на своё отражение в большом зеркале у ванны.
Мне было двадцать семь.
Я была взрослая женщина, у которой есть работа, жених, планы, платье на вечер и бронь в ресторане.
И тело, обожжённое костром из чужого века.
— Аня, скорая будет минут через двадцать.
Я закрыла глаза.
Двадцать минут.
Двадцать минут, чтобы придумать объяснение.
Двадцать минут, чтобы решить, насколько сильно я собираюсь врать.
Двадцать минут, чтобы снова стать удобной для врачей.
Только на этот раз не получится.
Ожоги нельзя списать на детскую фантазию.
Я накинула чистый халат. Белый, плотный, махровый. Он был мягче шёлкового, но всё равно касался ран. Я завязала пояс так слабо, как могла, и открыла дверь.
Алексей стоял в коридоре.
На лице у него было столько вопросов, что я сразу отвернулась.
— Что случилось? — спросил он тихо.
Не как врач.
Не как мама.
Как человек, который любит и боится узнать правду.
Я могла бы сказать ему.
Прямо сейчас.
Я горела.
Меня привязали к столбу.
Они кричали, что я ведьма.
Внутри меня была другая женщина.
Она просила спасти девочку.
Но слова не вышли.
Потому что если я скажу это вслух, Алексей посмотрит на меня иначе.
А я не переживу ещё одного взгляда, в котором любовь уступает место страху.
— Я не знаю, — сказала я.
Это была ложь.
И правда одновременно.
Он не поверил, но не стал давить.
Вместо этого протянул руку, будто хотел коснуться моего плеча, но вовремя остановился.
— Я позвонил твоей маме.
Я резко подняла голову.
— Зачем?
Он растерялся.
— Ань, ты была без сознания. У тебя ожоги. Я испугался. Я не знал, что делать.
Из кухни донёсся звонок телефона. Его телефон. Алексей посмотрел на экран.
— Это она.
— Не надо, — сказала я.
Поздно.
Он уже ответил.
Голос мамы прорезал квартиру даже через динамик. Я не разбирала слов, но прекрасно знала интонацию. Сначала тревога. Потом раздражение. Потом обвинение. Её обычная лестница.
Я прошла на кухню.
Поставила стакан под кран, налила воды, достала обезболивающее из верхнего ящика. Руки дрожали, таблетка выскользнула и упала на пол. Я нагнулась, тут же поморщилась от боли, подняла её, бросила в рот и запила.
Во дворе темнело.
Ещё час назад я думала, что буду смотреть на вечерний город из окна ресторана. Теперь смотрела из кухни на обычный двор: дети на площадке, женщина с собакой, трое подростков у лавочки. У кого-то из соседей на балконе мигнула гирлянда.
Мир жил.
Нагло, спокойно, без всякого уважения к тому, что я только что сгорела.
Алексей стоял в дверях кухни. Телефон всё ещё был у уха.
— Да, Альбина Вячеславовна, скорая едет… Нет, я не знаю… Она говорит, что не знает… Да, ожоги настоящие… Нет, я не оставлю её одну…
Я закрыла глаза.
Альбина Вячеславовна.
Мама.
Женщина, которая когда-то смотрела на две медные монеты на моей ладони и испугалась не за меня, а меня.
Я не хотела, чтобы она приезжала.
Не хотела её голоса.
Её взгляда.
Её «что ты опять натворила».
Но она приехала раньше скорой.
Как будто ждала звонка.
Дверь распахнулась после короткого, злого звонка. Мама вошла в квартиру в пальто и сапогах, не разуваясь. На ковре сразу остались мокрые следы.
Она даже не посмотрела под ноги.
Вся её собранность была направлена на меня.
— Где она?
Алексей вышел в коридор.
— На кухне. Только, пожалуйста, не давите на неё. Ей плохо.
— Мне лучше знать, как с ней разговаривать, — отрезала мама.
Она вошла на кухню.
Строгая, прямая, с сжатыми губами. Волосы аккуратно убраны, шарф завязан идеально, пальто застёгнуто до горла. Мама всегда выглядела так, будто даже катастрофа должна соблюдать при ней приличия.
Она остановилась в двух шагах от меня.
Посмотрела на лицо.
На халат.
На руки.
На пятна, проступающие сквозь ткань.
И я увидела.
Не шок.
Не непонимание.
Не тот дикий ужас, который был у Алексея.
Мама испугалась, да.
Но не удивилась.
Внутри меня что-то холодно щёлкнуло.
— Что ты опять натворила? — спросила она.
Я даже не вздрогнула.
Потому что ждала именно этих слов.
— Я ничего не натворила.
— Не начинай.
— Не начинай что?
— Вот это. — Она резко махнула рукой. — Эти твои истории. Эти приступы. Эти…
— Ожоги?
Мама замолчала.
Алексей стоял за её спиной, и я видела, как он напрягся.
— Альбина Вячеславовна, — сказал он осторожно, — это не похоже на приступ.
— А вы, Лёшенька, не знаете всего.
Он нахмурился.
— Тогда, может, расскажете?
Мама медленно повернулась к нему.
На секунду мне стало почти жаль Алексея. Он ещё не понимал, что вступать с ней в прямой спор — всё равно что пытаться руками остановить закрывающуюся дверь лифта.
— Сейчас главное — больница, — сказала она. — Остальное потом.
— Я сама решу, что главное, — сказала я.
Мама посмотрела на меня.
Долго.
В этом взгляде было всё: раздражение, страх, усталость, презрение и ещё что-то, чего я раньше не умела распознавать.
Контроль, который дал трещину.
В домофон позвонили.
Скорая.
Алексей пошёл открывать.
Мама осталась на кухне. Мы стояли друг напротив друга, и между нами было столько несказанного, что воздух казался плотным.
— Где ты была? — спросила она вдруг.
Очень тихо.
Слишком тихо.
Я почувствовала, как по спине прошёл холод.
— Что?
Она сразу отвела взгляд, будто пожалела о вопросе.
— Где ты обожглась?
— Ты спросила не это.
— Не придумывай.
— Ты спросила, где я была.
Мама сжала губы.
В коридоре послышались шаги. Вошла врач скорой — женщина в безразмерной синей куртке поверх белого халата. За ней фельдшер с сумкой. Врач выглядела усталой так, будто усталость была её постоянным выражением лица.
— Ну что тут у нас?
Мама тут же стала другой.
Собранной.
Уверенной.
— Ожоги, потеря сознания, возможно, нервный эпизод, — быстро сказала она.
Я медленно повернула к ней голову.
— Мама.
Она не посмотрела на меня.
Врач перевела взгляд с неё на меня.
— Пациентка сама может говорить?
— Может, — сказала я.
Голос у меня снова охрип, но прозвучал твёрже, чем я ожидала.
— Тогда пациентка сама и расскажет. Показывайте.
Я попросила Алексея выйти.
Он замялся.
— Я рядом, — сказал он.
— Знаю.
Он ушёл неохотно. Мама осталась.
— Ты тоже, — сказала я.
— Не говори глупостей.
— Выйди.
Врач подняла глаза на маму.
— Лучше выйдите. Я осмотрю.
Мама хотела возразить, но сдержалась. Вышла, закрыв дверь слишком резко.
Я развязала пояс халата.
Врач надела перчатки. Когда я сняла халат, она перестала выглядеть усталой. Не стала ахать, не сказала «ничего себе» сразу, но я увидела, как изменились её глаза.
Она осматривала ожоги долго.
Поворачивала мою руку.
Просила чуть наклониться.
Светила фонариком.
— Как получили?
Я молчала.
— Кипяток? Пар? Открытый огонь?
— Не знаю.
Она посмотрела на меня поверх очков.
— Милочка, такие ожоги не появляются от «не знаю».
— Я была без сознания.
— Где?
— Дома.
— Одна?
— Да.
— Источник огня в квартире есть? Газовая плита? Свечи? Обогреватель?
— Нет.
Она ещё раз посмотрела на ожоги.
Я видела, что её профессиональный опыт пытается найти объяснение и не находит.
— Нужно в больницу, — сказала она наконец. — Часть ожогов поверхностные, но есть участки хуже. Обработка, перевязки, обезболивание, антибиотики. Пару дней под наблюдением.
— Я могу отказаться?
— Можете. Но я бы на вашем месте не геройствовала.
Я почти засмеялась.
Геройствовать.
Если бы она знала, насколько неподходящее это слово.
Я оделась в свободную тунику и лосины, чтобы ткань меньше касалась кожи. Собирала сумку медленно: документы, зарядка, бельё, телефон. Алексей хотел помочь, но я не пустила его в комнату. Мне нужно было несколько минут без чужих глаз.
Ресторан, конечно, отменился.
Платье всё ещё лежало на кровати.
Тёмно-синее, красивое, совершенно ненужное.
Я подошла и провела пальцами по ткани. Представила, как могла бы надеть его, выйти к Алексею, улыбнуться, сказать: «Ну что, поехали?» Он бы поцеловал меня в висок. Мы бы смеялись в такси. Я бы заказала рыбу и бокал белого вина. Он бы сделал вид, что не волнуется перед свадьбой, а я сделала бы вид, что верю.
Эта жизнь была так близко.
На расстоянии одного сна.
Я убрала руку.
В коридоре мама что-то говорила Алексею. Судя по интонации, обвиняла. Его, меня, врачей, судьбу — неважно. Маме всегда нужен был виноватый. Так ей было проще не встречаться со страхом.
Я вышла с сумкой.
— Я поеду одна, — сказала сразу.
— Я с тобой, — Алексей шагнул ко мне.
— Нет.
Он остановился.
— Ань…
Я посмотрела на него и впервые за вечер позволила себе быть честной хотя бы в малом.
— Пожалуйста. Мне нужно… хотя бы немного тишины.
Он кивнул.
Не сразу, но кивнул.
Мама возмущённо вскинула голову.
— Ты совсем не соображаешь. В таком состоянии одной…
— Я еду на скорой, мама. Не в лес.
Она побледнела.
Я сама не поняла, почему сказала именно это.
В лес.
Слово вышло раньше мысли.
Врач ждала у двери.
Я обулась, накинула куртку, взяла ключи.
— Завтра позвоню, — сказала я Алексею.
— Я буду ждать.
Мама ничего не сказала.
Но когда я проходила мимо, тихо произнесла:
— Не спи там.
Я замерла.
Медленно повернулась.
— Что?
Мама уже смотрела в сторону.
— Я сказала: не спорь там. Делай, что врачи скажут.
Ложь была такой неуклюжей, что даже Алексей заметил. Он переводил взгляд с неё на меня, не понимая, во что только что упёрся.
А я поняла.
Мама знала.
Не всё, может быть.
Но достаточно.
Я вышла из квартиры, пока не сорвалась и не стала требовать ответов прямо там, в коридоре, при враче, при Алексее, при запахе больницы, уже тянувшемся от синей куртки женщины скорой.
На улице было темно и холодно.
Дождь мелко шуршал по асфальту. Машина скорой стояла у подъезда с включёнными фарами. В мокром свете двор казался чужим, будто я уже начала переходить и просто ещё не поняла этого.
Врач помогла мне забраться внутрь.
Дверь захлопнулась.
Двигатель загудел.
Я сидела на узкой скамье, прижимая сумку к коленям, и смотрела в маленькое окно на подъезд.
На пятом этаже горел наш свет.
Там остались Алексей, мама, тёмно-синее платье и жизнь, в которую я всё ещё надеялась вернуться.
Машина тронулась.
Я закрыла глаза.
Сразу же увидела огонь.
Распахнула их обратно.
Нет.
Только не спать.
Только не сейчас.
В больнице меня приняли быстро.
Слишком быстро, как мне показалось. Документы, вопросы, осмотр, направление. В приёмном отделении пахло антисептиком, мокрой одеждой и старым страхом. Людей было немного, но каждый звук резал по нервам: колёса каталки, кашель за ширмой, щёлканье клавиатуры, чьи-то стоны в соседнем коридоре.
Когда мимо провезли мужчину с окровавленной головой, я едва не упала.
Кровь на его лице была тёмной, густой.
Как на карусели.
Я прижалась к стене, закрыла глаза и стала считать вдохи.
Один.
Два.
Три.
Ты здесь.
Ты в больнице.
Тебе двадцать семь.
Ты Аня.
Когда я открыла глаза, мужчину уже увезли.
Медсестра проводила меня в палату. За отдельную плату, как она сказала, мне выделили одноместную. Чистую, недавно отремонтированную, почти уютную, если забыть, что уют в больнице всегда похож на хорошо вымытую клетку.
Я переоделась в больничный халат.
Ожоги обработали.
Потом поставили капельницу — обезболивающее и антибиотики. Лекарство входило в вену прохладно, медленно. Тело становилось тяжёлым. Боль отступала не полностью, но как будто отходила в соседнюю комнату.
Телефон мигал сообщениями.
Пятнадцать пропущенных от мамы.
Три от Алексея.
Одно сообщение от него:
«Я рядом. Не буду звонить, если тебе нужна тишина. Просто напиши, когда сможешь».
Я долго смотрела на экран.
Потом набрала:
«Я в палате. Всё нормально. Завтра поговорим».
Слово «нормально» снова стало укрытием.
Я выключила звук и убрала телефон в сумку.
Палата была тихой.
За окном темнота прилипла к стеклу. В коридоре кто-то прошёл, шаги удалились. Капельница мерно отстукивала секунды.
Кап.
Кап.
Кап.
Я резко повернула голову.
Не кровь.
Лекарство.
Просто лекарство.
Я заставила себя дышать медленнее.
Спать нельзя.
Я повторяла это, глядя в потолок.
Спать нельзя.
Мама сказала: не спи там.
Не спорь там — поправилась она.
Но я слышала первое.
Не спи.
Она знала.
И если мама знала, значит, всё было хуже, чем я думала.
Лекарство тянуло меня вниз.
Я цеплялась за боль, за свет лампы, за холод металлической стойки, за что угодно.
Но тело было измотано.
Огонь, страх, ожоги, дорога, больница — всё это навалилось сразу, и я чувствовала, как сознание начинает расползаться.
Нет.
Нет.
Нет.
Я впилась ногтями в ладонь.
Боль вспыхнула маленькой искрой.
На секунду помогло.
Потом веки снова стали тяжёлыми.
Я подумала об Алексее.
О его руке, протянутой ладонью вверх.
О том, что он будет ждать.
О том, что я должна проснуться утром здесь, в этой палате, в своём теле.
Должна.
Последнее, что я услышала перед сном, был звук капельницы.
Кап.
Кап.
Кап.
Он слишком напоминал кровь, падающую на деревянную площадку карусели.
Глава 8. Больница
Я всегда ненавидела больничные ночи.
Днём больница хотя бы притворяется местом, где людей лечат. В коридорах ходят врачи, хлопают двери, звенят инструменты, кто-то спорит у стойки, кто-то жалуется, кто-то ждёт выписки. Есть движение. Есть видимость порядка.
Ночью остаётся только правда.
Больница — это место, где человеческое тело перестаёт быть личным.
Оно лежит под простынёй, дышит, потеет, ноет, просит воды, ждёт укола, терпит чужие руки. Его осматривают, переворачивают, записывают в карты, измеряют, обрабатывают, зашивают, капают в вену лекарства. Тело становится задачей.
Моё тело задачей было давно.
Сначала для врачей, потом для мамы, потом для меня самой.
Но в ту ночь оно впервые стало ещё и доказательством.
Ожоги под повязками тянули глухо и ровно. Обезболивающее сделало боль не острой, а далёкой, будто её накрыли толстым стеклом. Я всё равно чувствовала её. При каждом движении. При каждом вдохе. Даже когда лежала неподвижно, тело напоминало: огонь был настоящим.
Я смотрела в потолок и не моргала.
Лампа над дверью была выключена, но из коридора пробивалась тонкая полоска света. Она ложилась на пол, на край кровати, на металлическую стойку с капельницей.
Кап.
Кап.
Кап.
Я заставляла себя считать не капли, а вдохи.
Один.
Два.
Три.
Ты здесь.
Ты в больнице.
Тебя зовут Аня.
Тебе двадцать семь.
Ты не на площади.
Ты не у костра.
Тебя никто не привязывает к столбу.
Я повторяла это, пока слова не потеряли смысл.
Телефон лежал на тумбочке экраном вниз. Я перевернула его уже раз двадцать, хотя знала: если увижу новые сообщения от Алексея, захочется ответить. Если увижу пропущенные от мамы, захочется разбить телефон о стену.
В итоге я просто не трогала его.
За дверью кто-то прошёл.
Шаги медленные. Мягкие. Не медсестра — у медсестёр шаги другие, быстрые и уставшие. Эти были осторожные, почти неслышные.
Я повернула голову к двери.
Полоса света на полу дрогнула.
Кто-то остановился у моей палаты.
Я задержала дыхание.
Ручка не повернулась.
Просто пауза.
Несколько секунд — и шаги пошли дальше.
Я сказала себе, что это обычная больница. Здесь ночью ходят люди. Медсёстры, пациенты, врачи, санитарки. Не нужно превращать каждый звук в знак.
Но тело мне не верило.
Оно знало: иногда шаги действительно что-то значат.
Через несколько минут дверь всё-таки открылась.
Вошла медсестра. Молодая, сонная, с собранными в хвост волосами. Она не включила верхний свет, только маленькую лампу у входа.
— Как вы? — спросила шёпотом.
— Нормально.
Она подошла к капельнице, проверила раствор, посмотрела на мою руку.
— Болит?
Я пожала плечом и сразу пожалела об этом. Повязка на плече потянула кожу.
— Терпимо.
Она кивнула.
— Постарайтесь поспать. Организму надо восстановиться.
Я почти рассмеялась.
Поспать.
Люди говорили это так легко, будто сон был комнатой, куда можно войти, закрыть дверь и быть в безопасности.
Для меня сон был дверью без ручки с моей стороны.
— Я не хочу спать, — сказала я.
Медсестра посмотрела на меня с усталой добротой.
— После обезболивающего всё равно потянет. Не сопротивляйтесь.
Не сопротивляйтесь.
Странно, как часто в моей жизни эти слова звучали от людей, которые якобы хотели помочь.
Она ушла.
Дверь закрылась тихо.
Я осталась одна.
Снова потянулись минуты.
Капельница отстукивала время. Боль плавала где-то рядом. Веки тяжелели. Я открывала глаза шире, но взгляд всё равно мутнел. Предметы в палате постепенно теряли чёткость: белая стена, спинка кровати, тумбочка, сумка на стуле, окно с чёрным стеклом.
Не спи.
Мамин голос.
Не спорь там, сказала она потом.
Но я слышала первое.
Не спи там.
Почему?
Что могло случиться в больнице такого, чего она боялась сильнее врачей, полиции и вопросов Алексея?
Я попыталась вспомнить её лицо, когда она увидела ожоги.
Не удивление.
Не шок.
Страх.
И знание.
Мама знала что-то с самого начала. Может быть, с карусели. Может быть, ещё раньше. Может быть, папа тоже знал.
При мысли о папе в груди стало больно иначе, глубже ожогов.
Не ищи меня во времени.
Этой фразы ещё не было в моей жизни. Я не видела её на фотографии, не читала письма. Но почему-то в ту ночь мне показалось, что если бы папа мог сказать мне что-то сейчас, он сказал бы именно это.
Не ищи.
А я всю жизнь только этим и занималась.
Искала его в запахах, в вещах, в голосах мужчин на улице, в старых фотографиях, в себе самой.
Глаза закрылись.
Я резко открыла их.
Нет.
Я впилась ногтями в ладонь здоровой руки. Боль была слабой, слишком слабой. Лекарство сделало меня мягкой, ватной, беспомощной.
За окном шёл дождь.
Я услышала его не сразу. Тонкий шелест по стеклу, ровный и успокаивающий. Капли стекали вниз, оставляя кривые дорожки. Совсем как тогда, в коридоре клиники, когда мама говорила за дверью: «не справляюсь».
Я хотела встать и подойти к окну, но тело не подчинилось.
Веки снова опустились.
На этот раз я не успела их открыть.
Сначала я услышала дождь громче.
Он уже не шуршал по стеклу.
Он падал на листья.
На землю.
На моё лицо.
Холодная капля ударила в щёку.
Я сморщилась.
Ещё одна упала куда-то ниже, скользнула под ворот грубой ткани и покатилась по коже неприятной ледяной дорожкой.
Я не сразу поняла, что это не больничная палата.
Человеческий разум жалок в своей надежде. Даже когда невозможное уже случилось десятки раз, он всё равно пытается найти нормальное объяснение.
Протекло окно.
Капельница потекла мимо вены.
Медсестра пролила воду.
Что угодно.
Только не снова.
Потом ветер ударил в лицо.
Сырой, лесной, пахнущий мокрой корой, землёй и гнилыми листьями.
Я открыла глаза.
Надо мной были ветви.
Чёрные, голые, переплетённые между собой, как пальцы старухи. Между ними висело низкое серое небо. Дождь падал прямо в лицо, холодный, настойчивый, будто пытался привести меня в чувство.
Я лежала на земле.
Подо мной была мокрая листва.
Не больничная простыня.
Не матрас.
Земля.
— Чёрт, — прошептала я.
Голос снова был не совсем мой.
Ниже. Жёстче. С хрипотцой.
Я попыталась сесть.
Тело отозвалось тяжестью. Не болью от ожогов — другой усталостью. В мышцах была привычная сила человека, который много работает руками, носит воду, рубит дрова, ходит пешком по грязи. Тело было моложе, крепче моего, но измученное.
На мне было платье.
Простое, тёмное, с мокрым подолом и некогда белым передником. Рукавов не было: ткань была оборвана почти у плеч.
Я подняла руки.
Чужие.
Широкие ладони, покрасневшие костяшки, грязь под ногтями. На запястьях следы верёвки, старые ссадины.
Я больше не закричала.
Наверное, во мне кончилось место для крика.
— Марта, ты пришла в себя? — раздался сбоку хриплый голос.
Я резко повернула голову.
У ствола дерева сидела старая женщина.
Невысокая, сухая, в простом чёрном платье и тёмном платке. Из-под платка выбивались седые пряди. Лицо было морщинистое, острое, как высохшее яблоко, но глаза — живые. Очень живые. Слишком внимательные.
Она держала левую руку прижатой к боку. Рукав был перевязан тряпками, и через них проступала кровь.
Мои оборванные рукава.
Я поняла это не сразу.
— Марта, хватит разлеживаться, — прохрипела она. — Помоги мне. Нам нужно уходить. Они близко.
Марта.
Так звали тело.
Я медленно села.
В голове шумело. Дождь стекал по волосам, за ворот, по спине. На деревьях почти не было листьев. Под ногами — грязно-коричневый ковёр мокрой листвы. Осень. Лес. Холод.
Не костёр.
Не больница.
Второй раз за сутки.
Меня затрясло.
— Нет, — сказала я. — Нет-нет-нет.
Старуха прищурилась.
— Что ты бормочешь? Вставай.
— Я не могу.
— Можешь. У тебя ноги целы.
Она попыталась подняться сама, но тут же зашипела и схватилась за раненую руку. Кровь проступила ярче.
Я смотрела на неё и понимала: если оставлю, она умрёт.
А если помогу — неизвестно, что случится со мной.
В прошлый раз я помогла голосу внутри тела.
В прошлый раз я горела.
Я не хотела больше быть хорошей.
Я хотела проснуться.
Вернуться в больницу.
К капельнице.
К боли, которая хотя бы принадлежала мне.
Где-то далеко в лесу раздался крик.
Мужской.
Потом другой.
Собаки.
Или мне показалось?
Старуха резко повернула голову.
— Всё, времени нет. Поднимай меня, Марта.
— Я не Марта.
Слова вырвались сами.
Старуха застыла.
Дождь стучал по листьям, по её платку, по моему лицу.
Она медленно посмотрела на меня. Уже иначе. Не как на спутницу, которая пришла в себя после обморока. Как на чужака, вошедшего в знакомое тело.
— Кто ты? — спросила она.
Я сглотнула.
Горло было сухим, хотя вокруг всё было мокрым.
— Меня зовут Аня.
Старуха не закричала.
Не перекрестилась.
Не отшатнулась.
Только чуть склонила голову.
— Аня, значит.
Она произнесла моё имя странно. Растянула последнюю букву, будто пробовала слово на вкус.
— Я не причиню вам вреда, — сказала я быстро. — Я не знаю, как сюда попала. Я просто… я была в больнице. Я спала. Или почти спала. Я не должна быть здесь.
Старуха вдруг усмехнулась.
Сухо.
Без радости.
— Никто из нас не должен быть там, куда приходит.
Я замолчала.
Эти слова были слишком точными.
Слишком спокойными.
Она знала.
Она знала, что со мной происходит.
Я почувствовала, как внутри поднимается не страх даже — надежда. Маленькая, опасная, почти болезненная.
— Вы знаете, что это?
Старуха попыталась подняться снова.
— Знаю достаточно, чтобы не болтать под дождём, пока нас ищут люди с псами. Поможешь — расскажу. Не поможешь — умрём обе. Хотя ты, может, и проснёшься. А вот Марта — нет.
Имя тела ударило по мне.
Марта.
Она была не пустой оболочкой.
Где-то внутри, возможно, была женщина. Живая. Напуганная. Вытесненная мной в темноту.
Я вспомнила рыжеволосую у костра. Её голос: «Не дай им взять девочку».
— Куда идти? — спросила я.
Старуха кивнула вперёд.
— Видишь кривую сосну?
Я посмотрела туда, куда она показывала. Между стволами действительно выделялось дерево с изогнутым, почти сломанным стволом.
— Вижу.
— Под ней овраг. В овраге хибара. Спрячемся там, если ноги не отвалятся раньше.
Я подползла к ней, подставила плечо.
Она была легче, чем казалась, но всё равно тяжёлая от мокрой одежды, боли и упрямства. Когда я помогла ей подняться, она не застонала, только резко втянула воздух сквозь зубы.
— Как вас зовут? — спросила я.
— Илма.
Имя было короткое, твёрдое.
Как камень.
— Держи крепче, Аня, — сказала она. — И если услышишь псов близко, не беги.
— Почему?
Илма усмехнулась.
— Потому что бегают те, кого хотят поймать.
Не знаю, почему, но я ей поверила.
Мы двинулись вперёд.
Каждый шаг давался трудно. Земля размокла, листья скользили под ногами, ветки цеплялись за платье. Илма опиралась на меня всё сильнее, но старалась не показывать слабость. От неё пахло кровью, дымом, мокрой шерстью и какими-то травами.
За спиной снова раздались крики.
Ближе.
Я невольно ускорилась.
— Не так, — прошипела Илма. — Следы оставишь.
— Они и так нас найдут.
— Не если дойдём до оврага.
— Кто они?
Илма посмотрела на меня, будто вопрос был глупым.
— Охотники.
Сердце неприятно дёрнулось.
— На кого?
— На таких, как мы.
Я чуть не остановилась.
— Я не ведьма.
Илма вдруг засмеялась.
Смех сразу перешёл в кашель. Она согнулась, и мне пришлось удержать её, чтобы она не упала.
— Ведьма, — выдохнула она, когда смогла говорить. — Детское слово для тупых деревенщин и пьяных священников. Какая из тебя ведьма?
— Тогда кто я?
Она стала серьёзной.
Лес вокруг будто тоже притих.
— Шагающая.
Я не поняла.
— Что?
— Шагающая, — повторила Илма. — Та, кто идёт не ногами.
Мне стало холоднее, хотя холоднее уже почти некуда.
— Я не иду. Я проваливаюсь.
— Пока да.
— Пока?
Илма не ответила сразу.
Мы дошли до кривой сосны. За ней земля действительно уходила вниз. Овраг был глубокий, заросший елями и корнями. Сверху его почти не было видно. Если бы Илма не показала, я прошла бы мимо.
— Осторожно, — сказала она.
Спуск оказался скользким. Я держала Илму одной рукой, другой цеплялась за корни. Несколько раз мы чуть не упали. В одном месте нога съехала вниз, грязь набилась под ногти, и я больно ударилась коленом о камень.
Боль была настоящей.
Конечно.
Здесь всё всегда было настоящим.
Внизу, под нависшими корнями, пряталась хижина.
Даже не хижина — перекошенная лачуга, вросшая в землю. Низкая крыша, покрытая ветками и мхом. Тёмный проём двери. Если не знать, куда смотреть, можно принять её за часть оврага.
Илма облегчённо выдохнула.
— Дошли.
Я помогла ей добраться до двери. Она толкнула её плечом. Дверь поддалась с тихим скрипом.
Внутри пахло сухой травой, землёй и старым дымом.
Темнота была почти полной, но после серого леса глаза быстро привыкли. Низкий потолок. Глиняный очаг. Лавка. Несколько связок трав под крышей. Грубый стол. В углу — кувшин и куча тряпья.
Я усадила Илму на лавку.
Она откинулась к стене, закрыла глаза и несколько секунд просто дышала.
Я стояла посреди хижины, мокрая, грязная, в чужом теле, с чужим именем, и чувствовала, как вся моя жизнь до этого момента медленно отступает куда-то назад.
Квартира.
Алексей.
Больница.
Мама.
Капельница.
Всё казалось не прошлым, а сном.
А это — реальностью.
Я испугалась этой мысли.
Илма открыла глаза.
— Ну что, Аня, — сказала она. — Теперь говори. Ты спишь или хвораешь?
— Я в больнице, — ответила я. — Под лекарствами. Не знаю, когда проснусь.
Илма кивнула, будто это было обычным делом.
— Плохо.
— Почему?
— Потому что если тело там спит крепко, ты можешь застрять здесь дольше, чем следует.
Я почувствовала, как внутри всё сжалось.
— Насколько дольше?
— Достаточно, чтобы умереть.
Снаружи, наверху оврага, залаяла собака.
Илма резко подняла руку, призывая меня молчать.
Мы обе замерли.
Дождь стучал по крыше.
Собака лаяла где-то над нами.
Мужской голос крикнул:
— Сюда! Следы ведут к сосне!
Илма медленно повернула голову ко мне.
В её глазах больше не было ни насмешки, ни усталости.
Только трезвый, холодный страх.
— Слушай внимательно, шагающая, — прошептала она. — Если они найдут нас здесь, не пытайся проснуться. Они умеют тянуть боль следом.
Я перестала дышать.
— Что?
Илма посмотрела на мои руки.
На чужие ладони Марты.
На следы верёвок.
И сказала:
— Ты уже знаешь это, правда?
Глава 9. Лес и старая женщина
— Ты уже знаешь это, правда? — спросила Илма.
Я смотрела на неё и не могла ответить.
Снаружи лаяла собака.
Не близко, но и не далеко. Где-то наверху, у кривой сосны. Между нами и ими были овраг, мокрые корни, дождь и тонкая крыша старой хижины. Слишком мало, чтобы чувствовать себя в безопасности.
Я прижала ладонь к груди.
Тело Марты дышало часто, испуганно. Сердце билось сильно, низко, будто не в груди, а в горле. Но под этим страхом был ещё один — мой.
Ожоги.
Я вспомнила свою руку в ванной. Красную кожу. Волдыри. Желтоватые пятна на белом халате.
Вспомнила, как смотрел Алексей.
Как мама сказала: не спи там.
— Откуда вы знаете? — прошептала я.
Илма усмехнулась одними губами.
— Потому что сама горела.
Я замерла.
Она смотрела не на меня, а куда-то сквозь стену хижины, будто видела не мокрый лес, а другой день, другой огонь, другую толпу.
— Не до конца, — добавила она. — Иначе не сидела бы здесь и не разговаривала с тобой. Но достаточно, чтобы помнить запах.
Запах.
Я сглотнула, и в горле снова будто поднялся дым.
— Вы тоже возвращались… с этим?
— С ранами? — Илма перевела взгляд на меня. — Да. Иногда с синяками. Иногда с порезами. Иногда с чужой болезнью в крови. Но раньше это случалось реже. Только если связь была слишком сильной. Если тело, в которое ты вошла, держало тебя крепко. Или если ты сама вмешалась.
— Я вмешалась, — сказала я.
Слова вышли почти беззвучно.
Илма не спросила как.
Только кивнула.
— Тогда не удивляйся.
Я хотела возмутиться. Сказать, что у меня не было выбора. Что женщина у костра просила спасти девочку. Что она горела. Что я не могла просто стоять внутри её тела и ничего не делать.
Но я промолчала.
Потому что Илма, кажется, и так всё знала.
Сверху послышались голоса.
Мужские. Приглушённые дождём и землёй.
— Здесь следы!
— Ниже смотри!
— Псы взяли запах!
Илма медленно подняла палец к губам.
Я застыла.
В хижине было темно и сыро. Сквозь щели в крыше сочилась вода. Где-то у стены капало в глиняную миску.
Кап.
Кап.
Кап.
Я стиснула зубы.
Сколько раз этот звук будет меня преследовать?
Карусель.
Капельница.
Кровь.
Теперь — дождь в чужой хижине, пока за мной идут люди, которые умеют протягивать боль через время.
Шаги над оврагом приблизились.
Потом один из псов залаял совсем близко.
Я невольно подалась назад.
Половица под ногой скрипнула.
Илма бросила на меня такой взгляд, что я замерла даже дышать.
Снаружи всё стихло.
На несколько секунд.
Потом мужской голос сказал:
— Там, внизу.
Я почувствовала, как холод проходит по телу.
Илма медленно, почти беззвучно, опустила здоровую руку под лавку. Достала короткий нож. Старый, с тёмной рукоятью.
— Если войдут, — прошептала она, — не смотри им в глаза.
— Почему?
— Некоторые из них умеют видеть, кто внутри.
Слова показались бессмысленными. А потом — страшными.
— То есть они поймут, что я не Марта?
— Если повезёт — нет. Если не повезёт — поймут, что ты ценнее Марты.
Я хотела спросить, что это значит, но сверху снова раздался лай.
Потом резкий свист.
Собака заскулила.
Голоса отдалились.
— К западу ушли! — крикнул кто-то. — След там!
Я услышала, как несколько человек начали спускаться, но не к нам — дальше, по склону. Ветки трещали под ногами. Лай постепенно смещался в сторону.
Илма не расслабилась.
Ещё долго сидела с ножом в руке, прислушиваясь.
Я тоже слушала.
Дождь.
Капли.
Ветер.
Отдаляющиеся голоса.
Собака.
Потом только лес.
Когда снаружи стало тихо, я наконец позволила себе вдохнуть глубже.
— Они ушли?
— Пока.
— Почему?
Илма убрала нож обратно под лавку.
— Потому что старая Илма ещё кое-что умеет.
Она закрыла глаза, и я заметила, что лицо у неё стало ещё бледнее. Тень вокруг губ посинела. Рана на руке кровила сильнее.
— Вам нужна помощь.
— Мне много чего нужно. Молодое тело, новые зубы, сухая постель и хотя бы один день без охоты. Но начнём с малого. Вон там, в углу, кувшин. И тряпки.
Я нашла кувшин почти на ощупь. Вода внутри была холодной и пахла землёй. Рядом лежали чистые полосы ткани, сушёные травы, маленький глиняный пузырёк.
— Что делать?
— Размотай старую повязку.
Я подошла ближе и села рядом на корточки.
Руки Марты слушались лучше, чем мои собственные. Они знали, как держать ткань, как опираться на колено, как не бояться грязи. Но я всё равно дрожала.
Когда я размотала пропитанные кровью тряпки, рана открылась.
Я отвернулась.
— Не смей, — сказала Илма.
— Что?
— Отворачиваться. Если хочешь знать, кто ты, учись смотреть.
Я заставила себя повернуться обратно.
Рана была глубокая, рваная, словно кожу задели кривым лезвием или когтем. Кровь сочилась медленно, но упрямо. Края воспалились.
— Кто это сделал?
— Охотник.
— Из Ордена?
— Нет, из кружка вышивальщиц, — сухо сказала Илма. — Конечно, из Ордена.
Я промыла рану водой. Илма даже не застонала, только пальцы её впились в край лавки. Потом она велела растереть травы, смешать с содержимым пузырька и наложить на рану.
Запах у смеси был резкий, горький. Я поморщилась.
— Что это?
— Если проснёшься у себя, спросишь аптекаря.
— Я серьёзно.
— И я серьёзно. Пока тебе не надо знать названия трав. Тебе надо понять правила.
Я завязала свежую повязку. Получилось неровно, но крепко.
Илма посмотрела на мою работу и кивнула.
— Руки помнят.
— Это руки Марты.
— В этом и беда, Аня. Ты всё ещё думаешь, что пришла сюда одна.
Я села напротив неё.
В хижине было тесно. Низкая крыша давила сверху. За стенами шумел лес. Дождь то усиливался, то стихал, и от этого казалось, будто мир вокруг дышит.
— Где Марта? — спросила я.
Илма долго молчала.
— Внутри.
— Она меня слышит?
— Может слышать. Может видеть. Может думать, что всё это бред от страха. Иногда хозяйки тела уходят глубоко, чтобы не чувствовать. Иногда цепляются за тебя и мешают. Иногда потом помнят всё.
— А если я умру?
Илма посмотрела на меня.
— Умрёте обе. Только ты, может, вернёшься в своё тело с тем, что успеет пройти следом. А может, не вернёшься.
Я обняла себя руками.
Точнее, руками Марты.
— Я не хочу этого.
— Никто не хочет.
— Тогда зачем это происходит?
— Потому что путь выбирает не тех, кто хочет. Он выбирает тех, кто может выдержать.
Я усмехнулась.
Зло.
— Значит, он ошибся.
Илма вдруг посмотрела на меня почти мягко.
— Все мы так думали.
Эта мягкость была хуже грубости. От неё у меня защипало глаза.
Я отвернулась, чтобы не расплакаться.
У меня не было сил снова быть испуганной девочкой. Но, кажется, именно ею я и была всё это время. Просто научилась носить взрослую одежду.
— Вы сказали: шагающая, — напомнила я. — Что это значит?
Илма устроилась удобнее, хотя по её лицу было видно, что каждое движение причиняет боль.
— Это значит, что твоё сознание умеет идти туда, куда тело не пройдёт. Через время. Через чужую кровь. Через тех, чьи судьбы зацеплены за твою линию.
— За мою линию?
— Род. Путь. Цепь. Называй как хочешь. У каждого времени свои слова.
— Я попадаю в прошлое?
— Чаще всего — да.
— В любое?
— Нет.
— Почему именно туда?
— Потому что там есть узел.
— Какой ещё узел?
Илма вздохнула.
— Представь ткань. Большую. Старую. Всю в дырах, заплатах, пятнах крови и чужих руках.
— Не самое приятное сравнение.
— Мир вообще не из приятных. Так вот, есть места, где нити сходятся. Один человек должен умереть — и после его смерти родится другой. Одна женщина должна успеть спрятать письмо — и через сто лет кто-то найдёт его. Одного ребёнка должны убить — и целая ветка людей не появится. Это узлы. Шагающие приходят туда.
Я вспомнила девочку.
Ту, о которой просила женщина на костре.
— Чтобы изменить?
— Иногда.
— А иногда?
— Чтобы увидеть. Чтобы запомнить. Чтобы стать свидетелем, если спасти нельзя.
Мне стало плохо от этих слов.
Свидетелем.
Я не хотела быть свидетелем чужой смерти. Не хотела запоминать. Не хотела нести в себе крики женщин, которых не смогла спасти.
— Почему женщины? — спросила я.
Илма прищурилась.
— Что?
— Я всегда попадаю в тела женщин.
— Потому что путь идёт по женской крови.
— Но мой отец…
Я замолчала.
Не знаю, почему сказала это. Может быть, потому что рядом с Илмой правда выскакивала наружу быстрее, чем я успевала её запереть.
Она насторожилась.
— Что отец?
— Он умер, когда мне было десять.
— Умер?
Илма произнесла это слово так, будто оно могло иметь несколько значений.
— Да.
— Видела тело?
Вопрос ударил неожиданно.
— Что?
— Тело видела?
— Я была ребёнком.
— Это не ответ.
Я попыталась вспомнить похороны.
Чёрная одежда.
Мамины пальцы на моём плече.
Голоса.
Запах цветов.
Гроб.
Видела ли я его лицо?
Память тут же стала мутной. Как стекло в дождь. Я помнила, что мне говорили не подходить близко. Помнила, что мама сказала: «Не надо, Аня». Помнила, что кто-то из родственников шепнул: «Так лучше, пусть запомнит живым».
Я подняла взгляд на Илму.
— Нет.
Она не удивилась.
— Значит, не спеши хоронить.
В хижине стало слишком тихо.
Даже дождь будто отступил.
— Что вы знаете о моём отце?
— Пока ничего.
— Но вы спросили.
— Потому что мёртвые редко тянут за собой живых. А вот застрявшие — часто.
Я почувствовала, как кровь отливает от лица.
— Застрявшие где?
Илма устало прикрыла глаза.
— Между.
— Между чем?
— Между там и здесь. Между своим телом и чужим. Между смертью и дорогой. Не все, кто пропал из твоего времени, умерли. Некоторые просто не смогли вернуться.
Я не могла дышать.
Всю жизнь смерть отца была стеной. Больной, страшной, но понятной. Он умер. Его нет. Всё, что после, — горе.
А Илма только что сделала в этой стене щель.
И за ней была не надежда.
Бездна.
— Нет, — сказала я. — Нет. Не говорите так.
— Я говорю не для утешения.
— Тогда зачем?
— Чтобы ты поняла: если начнёшь искать его вслепую, тебя поведут за этим желанием, как козу на верёвке.
— Кто?
Илма открыла глаза.
— Орден.
Слово повисло между нами.
Я уже слышала его. В лесу. От неё. Но теперь оно стало плотнее. Тяжелее.
— Кто они?
— Охотники.
— Вы уже говорили.
— Тогда слушай лучше. Орден — это не один человек и не толпа с факелами. Толпа — только руки. Иногда зубы. Орден старше многих королей. Семьи. Клятвы. Имена, которые меняются, но кровь остаётся. Они охотятся на шагающих, потому что боятся перемен.
— Разве это не разумно? — спросила я тихо.
Илма посмотрела на меня внимательно.
— Что именно?
— Бояться нас.
Сказать «нас» было странно.
Будто я признала принадлежность к чему-то, чего не выбирала.
— Я изменила что-то, — продолжила я. — Не знаю, что именно. Но изменила. А если от этого стало хуже?
Илма долго молчала.
Не стала убеждать, что я ошибаюсь. Не стала говорить, что всё будет хорошо.
За это я почти возненавидела её.
— Может стать хуже, — сказала она наконец.
У меня сжалось сердце.
— Тогда Орден прав.
— Нет.
— Но вы же сами сказали…
— Я сказала, что путь опасен. Не что охотники правы.
— В чём разница?
Илма подалась вперёд. В её старых глазах вдруг вспыхнуло что-то острое, злое, живое.
— Разница в том, что они не защищают мир. Они защищают порядок, в котором право выбирать есть только у них.
Я молчала.
— Для них женщина, способная изменить узел, — угроза. Не потому, что она обязательно разрушит мир. А потому, что она может не позволить им решать, кто должен умереть, кто должен молчать, кого объявят ведьмой, кого больной, кого шлюхой, кого безумной.
Слова били слишком точно.
Ведьма.
Больная.
Грязная.
Я знала все эти имена.
В разных временах.
В разных телах.
Но боль от них была одной.
— Они считают, что если убьют всех шагающих, ткань времени станет неподвижной, — продолжила Илма. — Никто не сможет вмешаться. Никто не сможет вытащить спрятанное письмо. Спасти ребёнка. Назвать убийцу. Сорвать казнь. Вернуть голос той, кого уже записали в грешницы.
— А если шагающая ошибётся?
— Ошибётся.
Я подняла на неё глаза.
— И всё?
— Нет. Не всё. Цена будет. Иногда страшная. Но право ошибаться — это тоже право живого. Орден хочет отнять даже его.
Я не знала, что ответить.
Внутри меня всё спорило.
Я хотела верить Илме.
Хотела, чтобы она сказала: ты хорошая, Аня, ты не виновата, ты просто спасала.
Но она не сказала.
Наверное, потому что это было бы ложью.
Снаружи снова раздался шум.
На этот раз не собаки.
Голоса.
Ближе.
Илма резко подняла голову.
— Они возвращаются.
Я встала.
— Что делать?
Она попыталась подняться, но побледнела так, что я испугалась: сейчас потеряет сознание.
— Под полом, — сказала она. — Доска у очага. Поднимай.
Я бросилась к очагу. Пол был земляной, но перед ним лежали несколько грубых досок. Одна действительно отходила легче других. Я подцепила её пальцами, дёрнула.
Под ней оказался узкий тёмный лаз.
— Туда?
— Сначала ты.
— А вы?
— Я следом.
— Вы не сможете.
— Я сказала — следом.
Сверху оврага послышался хруст веток.
Кто-то спускался.
— Быстрее, — прошипела Илма.
Я опустилась на колени и заглянула в лаз. Оттуда пахнуло сыростью, землёй и плесенью.
Тесно.
Темно.
Я ненавидела тесные места.
— Аня!
Я полезла вниз.
Земля осыпалась под руками. Платье цеплялось за края. Лаз уходил не вертикально, а наклонно, под хижину и дальше, вглубь склона. Протиснувшись внутрь, я отползла на несколько шагов, чтобы дать место Илме.
Сверху раздался стук в дверь.
Не осторожный.
Сильный.
— Открывай!
Илма спустилась за мной с трудом. Я слышала её сбившееся дыхание. Когда она оказалась в лазе, сверху дверь хижины распахнулась.
— Здесь были.
Мужской голос.
Я перестала двигаться.
Илма за моей спиной закрыла доску над нами.
Темнота стала полной.
Я слышала, как в хижине ходят.
Сапоги по полу.
Скрип лавки.
Грохот — кто-то перевернул стол.
— Кровь свежая.
— Старуха ранена.
— Девка с ней?
— Должна быть. Следы двоих.
Я лежала в узком земляном проходе, прижимаясь щекой к влажной земле, и боялась дышать.
Один из мужчин наверху сказал:
— Элеонора велела взять живой, если найдём.
Илма за моей спиной едва заметно напряглась.
А я услышала это имя впервые.
Элеонора.
Красивое имя.
Холодное.
Не из этого леса.
Не из этой грязи.
Имя человека, который отдаёт приказы.
— А старуху? — спросил другой.
Пауза.
Потом ответ:
— Старуху можно резать.
Я почувствовала, как Илма медленно положила ладонь мне на плечо.
Не для утешения.
Для предупреждения.
Молчи.
Наверху что-то упало.
Кто-то подошёл совсем близко к очагу.
Доска над нами чуть дрогнула.
Я закрыла глаза.
Если он поднимет её, всё закончится.
Не для меня, может быть.
Для Марты.
Для Илмы.
Для того, что я ещё не успела понять.
Мужчина над нами замер.
Я услышала его дыхание.
Потом он тихо сказал:
— Здесь сквозняк.
Второй подошёл ближе.
— Где?
— У пола.
Илма сжала моё плечо так сильно, что стало больно.
Я вдруг почувствовала внутри движение.
Не своё.
Глубоко, под страхом, под моими мыслями, кто-то просыпался.
Марта.
Её ужас поднялся резкой волной.
«Не им».
Это не было голосом в привычном смысле. Скорее знанием, которое вспыхнуло внутри.
Не им.
Не отдавай меня им.
Я стиснула зубы.
Наверху мужчина опустился на корточки. Доска скрипнула.
И в этот момент где-то снаружи раздался крик:
— Нашли след у ручья!
Мужчина выругался.
Доска перестала двигаться.
— Пошли!
— А если здесь?
— Потом вернёмся. Она далеко не уйдёт с такой раной.
Шаги начали удаляться.
Дверь хлопнула.
Голоса отступили.
Но мы ещё долго не двигались.
Я лежала в темноте, прижатая к земле, и чувствовала чужое сердце в груди.
Марта была здесь.
И она боялась Ордена сильнее смерти.
Когда всё стихло, Илма почти беззвучно выдохнула.
— Ползи, — прошептала она. — Теперь быстро. До рассвета нам нужно уйти далеко.
Я медленно двинулась вперёд по узкому лазу.
Земля царапала ладони. Корни цеплялись за волосы. Платье путалось в ногах. Впереди была только темнота.
— Илма, — прошептала я.
— Что?
— Кто такая Элеонора?
Сзади стало тихо.
Так тихо, что я поняла: спросила слишком рано.
— Если доживём до утра, — сказала Илма наконец, — расскажу тебе о женщине, которая решила, что спасает мир, убивая таких, как мы.
Я поползла дальше.
И впервые за всю свою жизнь подумала не «как проснуться», а «как выжить здесь до утра».
Глава 10. Под землёй
Я ползла в темноте и впервые в жизни по-настоящему скучала по больнице.
По белым стенам.
По запаху антисептика.
По капельнице, которая ещё недавно сводила меня с ума своим равномерным «кап-кап-кап».
По боли от ожогов, потому что она хотя бы была понятной. У неё было место. Повязки. Диагноз. Врач, который мог сказать: первая степень, вторая степень, обработать, перевязать, наблюдать.
У этой темноты не было диагноза.
Земляной лаз был таким узким, что плечи задевали стены. Влажная глина липла к ладоням. Где-то сверху в корнях шуршала вода. Пахло плесенью, мокрым деревом и старой листвой. Воздуха не хватало, но я боялась дышать громко.
Сзади ползла Илма.
Я слышала её дыхание: тяжёлое, неровное, с хрипом. Несколько раз она останавливалась, и я замирала вместе с ней, ожидая, что сейчас старуха больше не двинется.
— Илма? — шептала я.
— Ползи.
Одно слово.
Злое.
Живое.
Я ползла.
Лаз уходил вниз, потом резко поворачивал вправо. В темноте я не видела почти ничего, только ощущала путь кожей: корень у виска, камень под коленом, холодная вода в рукаве, липкая земля между пальцами.
Тело Марты слушалось лучше, чем моё. Оно было привычно к грязи, к холоду, к тяжёлой работе. Но страх был общий. Мой — острый, осознанный. Её — глубинный, животный, как у зверя, который уже попадал в капкан.
Иногда он поднимался изнутри так резко, что у меня темнело в глазах.
Не им.
Не отдавай меня им.
Это была не фраза. Не голос. Скорее толчок чужой воли под рёбра.
— Марта? — прошептала я однажды.
Ответа не было.
Только страх.
Я не знала, что с этим делать. Я заняла её тело, дышала её лёгкими, двигалась её руками. В детстве мне казалось, что в этих снах я одна. Просто я — в чужом кошмаре.
Теперь я понимала: нет.
Кошмар кому-то принадлежал.
И я входила туда без спроса.
Через какое-то время лаз стал шире. Я смогла не только ползти, но и двигаться почти на четвереньках. Впереди появился серый просвет.
— Туда, — прохрипела Илма.
Я выбралась первой.
Выход был скрыт между корнями старой ели. Я вывалилась на мокрую землю, жадно вдохнула воздух и тут же закашлялась. Лес здесь был гуще. Овраг остался позади, но дождь продолжался. Не сильный, мелкий, настойчивый. Он висел в воздухе, как холодная пыль.
Я помогла Илме выбраться.
Когда она поднялась, её качнуло. Я едва успела подхватить её за талию.
— Вы теряете кровь.
— Какая наблюдательная.
— Вам нужно остановиться.
— Мне нужно не сдохнуть у входа в лаз, чтобы охотники нашли нас по моему трупу. Идём.
Она сделала шаг и почти сразу пошатнулась.
Упрямство у неё было железное, но тело — старое, раненное, почти на пределе.
Я оглянулась.
Лес вокруг был одинаковым во все стороны. Тёмные стволы, мокрые ветви, низкий туман между корнями. Ни дороги, ни тропы. Только грязь и листья.
— Куда?
Илма подняла здоровую руку и показала куда-то вправо.
— Там ручей. За ним камни. Под камнями старая угольная яма. Переждём до ночи.
— До ночи? — Я почти рассмеялась. — А сейчас что, по-вашему?
— Сейчас вечер. Ночь будет хуже.
— Прекрасно.
— Не ной, Аня.
Я замолчала.
Не потому что согласилась. Просто от её тона действительно было легче. Нормальные люди в моём положении говорили бы мягко, успокаивали, обещали, что всё будет хорошо. Илма ругалась, язвила и шла вперёд так, будто страх был роскошью, которую мы не могли себе позволить.
Мы двинулись через лес.
Я поддерживала её почти всем телом. Она была маленькая, сухая, но тяжёлая от мокрой одежды и слабости. Несколько раз приходилось останавливаться, чтобы она перевела дыхание. Каждый раз я прислушивалась, не слышно ли псов.
Сначала слышала только дождь.
Потом лес начал говорить другими звуками.
Ветка треснула где-то далеко.
Птица сорвалась с дерева.
Вода журчала впереди.
Я ухватилась за этот звук как за обещание.
— Илма, — сказала я, когда мы спускались к ручью, — вы сказали, они умеют тянуть боль следом.
— Умеют.
— Как?
— Не знаю всех тонкостей.
— Но что-то знаете.
— Знаю, что у них есть якоря.
— Какие якоря?
Она остановилась у ручья. Вода была тёмная, быстрая, до щиколотки, но дно скользкое. Илма посмотрела на поток так, будто он лично её оскорбил.
— Давай сначала не утонем, потом поговорим об устройстве мира.
Мы перешли ручей медленно. Вода была ледяная. Она сразу впиталась в подол платья, в тряпичные башмаки Марты. Ноги свело от холода.
На другом берегу Илма опустилась на камень и несколько секунд сидела, закрыв глаза.
Я присела рядом.
— Илма.
— Что?
— Я должна знать.
Она открыла глаза.
— Ты должна много чего. Но время — дрянная вещь, оно редко даёт нам то, что должно.
— Если я могу вернуться с ранами, я должна понимать почему.
Старуха смотрела на меня долго. Потом кивнула — не мне, скорее какому-то своему решению.
— Якорь — это связь, — сказала она. — Вещь, кровь, имя, кость, слово, данное в нужный момент. Иногда — человек. Если охотник знает, в какое тело вошла шагающая, и успевает закрепить боль на якоре, часть этой боли пойдёт за ней обратно.
Я вспомнила костёр.
Толпу.
Священника.
Стражника, который на секунду посмотрел так, будто понял: я не та женщина.
— Они знали, что я там?
— Может быть. Может, почувствовали разрыв. Может, кто-то из них умел видеть.
— Видеть что?
— Что в теле две души.
У меня похолодели пальцы.
Две души.
Я подняла руки Марты и посмотрела на них. Грязь под ногтями, ссадины, следы верёвок. Где-то глубоко внутри снова шевельнулся страх.
— Значит, Марта сейчас…
— Здесь.
— И я мешаю ей жить.
— Сейчас ты, возможно, помогаешь ей не умереть.
— Это не одно и то же.
— Нет, — согласилась Илма. — Не одно.
От этого стало только хуже.
Я ожидала от неё оправданий. Что Марта всё равно бы погибла. Что я не виновата. Что таков путь. Но Илма снова не дала мне лёгкого ответа.
Она поднялась с камня.
— Пошли. Угольная яма близко.
Мы снова двинулись через лес.
Теперь я видела следы старой тропы: примятая трава, камни, заросшие мхом, обломанные ветки. Когда-то здесь ходили люди, но давно. Очень давно. Лес почти забрал дорогу обратно.
Угольная яма оказалась не ямой в привычном смысле, а низким провалом между камнями, частично закрытым ветками. Внутри было сухо. Почти. По крайней мере, дождь не лил прямо на голову.
Я помогла Илме забраться внутрь. Она села у каменной стенки и наконец позволила себе закрыть глаза.
— Тут нас не найдут? — спросила я.
— Найдут, если будут искать хорошо.
— Замечательно.
— Ты хотела, чтобы я соврала?
— Уже нет.
Я устроилась напротив, подтянув колени к груди. Тело Марты дрожало от холода. Мокрая одежда липла к коже. Волосы тяжёлыми прядями прилипали к шее и лицу. Я попыталась отжать подол платья, но руки так замёрзли, что пальцы плохо сгибались.
Илма смотрела на меня из-под полуприкрытых век.
— Сколько тебе лет там?
— Двадцать семь.
— Взрослая.
Я усмехнулась.
— Не уверена.
— Взрослость редко спрашивает, уверена ли ты.
Мы замолчали.
Снаружи темнело. Лес становился плотнее, тени между деревьями сливались. Дождь почти стих, но с ветвей продолжало капать.
Я думала о своём теле в больнице.
О капельнице.
О повязках.
О том, что если медсестра сейчас зайдёт, она увидит меня спящей. Просто спящей. Может быть, беспокойной. Может быть, с учащённым пульсом. Но она не узнает, что я сижу в чужом теле в лесу, рядом со старой женщиной, за которой охотятся люди с псами.
Что будет, если здесь меня ранят?
Что будет, если Марта умрёт?
Вернусь ли я?
Или больница утром обнаружит на кровати тело, которое перестало дышать без причины?
— Хватит думать о смерти, — сказала Илма.
Я подняла голову.
— Я ничего не говорила.
— У тебя лицо такое, будто ты уже выбираешь себе могилу.
— Я боюсь.
— Хорошо.
— Хорошо?
— Дураки не боятся. Живут недолго.
Я неожиданно улыбнулась.
На секунду.
И сразу стало стыдно. Будто улыбка была предательством всего, что случилось за последние сутки.
Илма заметила.
— Не хорони себя раньше времени, Аня. Орден с радостью сделает это за тебя, не отнимай у людей работу.
— Вы странно утешаете.
— Я не утешаю.
— Да, я заметила.
Она устало откинулась к камню.
— Утешение — вещь для тёплых домов. Здесь у нас есть правда. Иногда её хватает.
Я долго смотрела на неё.
На морщины у глаз.
На тонкие губы.
На грязный платок.
На повязку, под которой снова проступала кровь.
— Вы последняя? — спросила я.
Она поняла сразу.
— Из старых?
Я кивнула.
Илма не ответила быстро.
Снаружи где-то ухнула птица. Тихо, почти жалобно.
— Возможно, — сказала она наконец. — Возможно, есть ещё кто-то. Женщины умеют прятаться лучше, чем мужчины думают. Но тех, кого я знала, больше нет.
— Орден?
— Орден. Костры. Вода. Верёвки. Лекари. Мужья. Священники. Иногда собственный страх.
— Что значит — собственный страх?
Илма посмотрела на свои руки.
— Некоторые отказывались.
— От дара?
— От пути.
— Это возможно?
Вопрос вырвался слишком быстро.
Слишком жадно.
Илма подняла на меня глаза.
И я поняла, что она всё услышала. Не только вопрос. Надежду под ним.
— Возможно.
Сердце ударило сильнее.
— Как?
— Не спрашивай.
— Почему?
— Потому что ты ещё не знаешь цены.
— А если я готова?
Илма коротко рассмеялась.
— Ты? Ты ещё даже не знаешь, от чего хочешь отказаться.
— Я знаю достаточно.
— Нет. Ты знаешь боль. Страх. Кровь. Чужие руки. Огонь. Это не путь, Аня. Это то, через что тебя пытаются заставить смотреть только на ужас.
Я сжала пальцы.
— А что ещё там есть?
— Голоса.
Я молчала.
— Те, кого не успели услышать, — сказала Илма. — Те, кого записали ведьмами, блудницами, безумными, лгуньями. Те, чьи письма сожгли. Чьи имена вычеркнули. Чьих детей забрали. Чьи тела продали. Чьи смерти назвали очищением, лечением, долгом, честью. Путь хранит не только боль. Он хранит свидетельство.
Слово было знакомым и страшным.
Свидетельство.
— Я не хочу быть свидетелем.
— Знаю.
— Я не просила.
— Никто из нас не просил.
— Тогда почему я?
Илма долго смотрела на меня.
Потом сказала:
— Потому что, возможно, после тебя больше некому.
Эти слова не прозвучали громко.
Но внутри меня стало так тихо, будто лес, дождь, страх и чужое сердце на секунду остановились.
— Что это значит?
— Пока только то, что я сказала.
— Я не последняя.
— Откуда знаешь?
Я не знала.
Я просто не хотела, чтобы это было правдой.
Последняя.
Слишком большое слово для человека, который всю жизнь мечтал быть обычным.
Я отвернулась.
Внутри снова шевельнулась Марта.
На этот раз не страхом.
Образом.
Девочка.
Маленькая, лет шести. Тёмные волосы заплетены в две косы. Лицо грязное, серьёзное. Она сидит на полу у очага и держит тряпичную куклу. Женщина — Марта — наклоняется к ней, поправляет ворот платья и шепчет:
«Если придут, беги к мельнице. Не в лес. К мельнице».
Я резко вдохнула.
Илма насторожилась.
— Что?
— У Марты есть дочь.
— Я знаю.
— Они ищут её?
— Да.
— Почему?
— Потому что дети шагающих иногда наследуют путь.
— Марта шагающая?
Илма кивнула.
— Слабая. Поздняя. Она не умеет ходить далеко. Иногда только слышит. Иногда видит чужие смерти во сне. Но для Ордена этого достаточно.
Я прижала ладонь к груди.
Теперь всё стало хуже.
Не просто Марта. Её дочь.
— Где она?
— Если Марта успела сделать, как мы условились, у мельника.
— А если нет?
Илма промолчала.
Я закрыла глаза.
Девочка с косами.
Кукла.
«Если придут, беги к мельнице».
— Нужно идти за ней.
— Нет.
Ответ был мгновенным.
Я посмотрела на Илму.
— Что значит нет?
— Значит, нет.
— Они могут её найти.
— Могут.
— И вы предлагаете просто сидеть?
— Я предлагаю не бежать в ловушку с раненой старухой и телом женщины, которое тебе не принадлежит.
— Это ребёнок.
— Это узел.
— Она ребёнок.
Илма подалась вперёд. В её глазах снова появился тот жёсткий блеск.
— Запомни это чувство. Орден будет пользоваться им чаще, чем ножом.
Я замерла.
— Чем?
— Твоим желанием спасти. Твоим стыдом. Твоей невозможностью пройти мимо. Они будут ставить перед тобой ребёнка, отца, любимого, женщину в огне, женщину в грязи, женщину за решёткой. И каждый раз ты будешь думать: «Я не могу оставить». А потом поймёшь, что выбрала одну смерть вместо другой.
— Так что, ничего не делать?
— Я этого не сказала.
— Тогда что?
— Сначала понять, где настоящая ловушка.
Я встала.
В низком укрытии это получилось неловко: ударилась плечом о камень, зашипела от боли.
— Я не могу сидеть здесь и ждать.
— Можешь.
— Нет.
Илма устало прикрыла глаза.
— Марта сильная. Но ты глупая.
— Возможно.
— Не возможно. Точно.
Я почти разозлилась, но в этот момент внутри поднялось другое.
Не образ.
Голос.
Тихий, едва различимый. Как если бы кто-то говорил из-за стены.
«Лина».
Я замерла.
— Что? — спросила Илма.
Я повернула голову, прислушиваясь внутрь.
«Лина».
— Её зовут Лина, — сказала я.
Илма побледнела.
— Ты слышишь Марту?
— Кажется.
Внутри стало теплее и страшнее одновременно. Не в теле — глубже. Будто в тёмной комнате, где я думала, что одна, кто-то зажёг маленькую свечу.
«Не дай им взять Лину».
Я закрыла глаза.
— Она просит.
Илма отвернулась и тихо выругалась.
— Конечно, просит.
— Мы должны идти.
— Нет.
— Илма…
— Я сказала нет!
Её голос сорвался в хрип, и снаружи тут же стало тихо. Мы обе замерли, прислушиваясь.
Ничего.
Только лес.
Илма опустила голову. Когда заговорила снова, голос стал тише.
— Если ты пойдёшь за девочкой сейчас, охотники получат вас обеих. Тебя, Марту, Лину. И, возможно, меня. Они знают, что мать поведётся на ребёнка. Потому и оставили следы у ручья. Потому и не нашли нас в хижине, хотя могли бы искать лучше. Они гонят нас туда, куда им нужно.
Я медленно села обратно.
Злость отступила, оставив после себя стыд.
— Что делать?
Илма посмотрела на меня внимательнее. Кажется, впервые за всё время не как на помеху или неопытную дурочку, а как на человека, которому всё-таки придётся объяснять.
— Ждать ночи. Потом к мельнице. Не прямой дорогой. Через старое кладбище и сухой овраг. Если Лина там, заберём. Если нет — будем думать.
— А если охотники придут раньше?
— Тогда будем бежать раньше.
— Вы всегда так планируете?
— Я всегда планирую так, чтобы дожить до следующего плана.
Я выдохнула.
Почти смехом.
Почти рыданием.
Илма вдруг протянула ко мне здоровую руку.
На её ладони лежал маленький предмет.
Кольцо.
Тонкое, потемневшее, с крошечным камнем. Не драгоценным — скорее речной галькой или мутным стеклом. Но форма была странной: камень будто вплавили в металл не снаружи, а изнутри.
— Возьми.
— Зачем?
— Если я не дойду, покажешь мельнику. Он поймёт.
Я не взяла.
— Вы дойдёте.
— Не трать силы на глупые обещания.
— Илма.
— Возьми.
Я протянула руку и взяла кольцо.
Как только металл коснулся кожи Марты, меня будто ударило холодом.
Перед глазами вспыхнули образы.
Женщина в белой рубахе у костра.
Девочка с косами.
Молодой мужчина, похожий на Алексея, стоит у двери мельницы и держит в руках топор.
Старая книга с выжженным символом.
Мама.
Не моя взрослая мама, а молодая, почти девочка, с тем же холодным взглядом, стоит рядом с женщиной в тёмном платье.
И ещё лицо.
Женское.
Красивое.
Светлая кожа, тёмные волосы, высокая шея, спокойные глаза.
Она улыбалась.
Не добро.
Не зло.
Так улыбаются люди, которые уже знают, чем всё закончится.
— Элеонора, — прошептала я.
Илма резко схватила меня за запястье.
— Что ты видела?
Я хотела ответить.
Но в этот момент где-то далеко, за деревьями, ударил колокол.
Один раз.
Потом второй.
Потом третий.
Илма закрыла глаза.
— Они созывают круг.
— Что это значит?
Она открыла глаза.
Теперь в них был страх.
Не за себя.
За нас.
— Это значит, что к ночи они перекроют все дороги к мельнице.
Кольцо жгло мою ладонь холодом.
Внутри Марта шептала имя дочери.
Лина.
Лина.
Лина.
А где-то очень далеко, в другом времени, моё настоящее тело лежало в больничной палате под капельницей.
И я вдруг поняла: если я не вернусь туда утром, Алексей подумает, что потерял меня.
Если останусь здесь — могу потерять себя.
А если уйду отсюда — девочка может умереть.
Илма смотрела на меня так, будто ждала, когда я впервые по-настоящему пойму, что значит быть шагающей.
Не ходить через время.
Не видеть прошлое.
А стоять между чужими смертями и всё равно выбирать.
Я сжала кольцо в ладони.
— Значит, пойдём до того, как они перекроют дороги.
Илма медленно покачала головой.
— Ты не слушаешь.
— Слушаю.
— Нет. Ты слышишь только ребёнка.
— Да, — сказала я. — Потому что она живая.
Илма долго смотрела на меня.
Потом устало, почти незаметно улыбнулась.
— Все мы начинали с этой ошибки.
— Это ошибка?
— Конечно.
— Тогда почему вы улыбаетесь?
Она опустила взгляд на повязку, которая снова пропиталась кровью.
— Потому что без неё ты была бы не шагающей, а охотницей.
Снаружи снова ударил колокол.
Глухо.
Далеко.
Но теперь каждый удар звучал как отсчёт.
До ночи.
До мельницы.
До первого выбора, который я сделаю не во сне, не в панике, не в огне.
А сама.
И от этого было страшнее всего.
Глава 11. Мельница
Мы вышли до темноты.
Не потому, что это было разумно. Как раз наоборот: Илма несколько раз сказала, что это глупо, опасно и похоже на желание лечь в могилу по собственной инициативе.
Но потом сама поднялась.
Молча.
С трудом.
С таким лицом, будто каждое движение было спором со смертью, и смерть пока проигрывала только из вредности Илмы.
Я помогла ей затянуть повязку туже. Кровь всё равно проступала, но уже медленнее. Или мне хотелось так думать. Кольцо, которое она дала мне, я спрятала во внутренний карман передника. Оно лежало там холодным пятном, будто кусочек зимы.
Марта внутри молчала.
После имени дочери она словно ушла глубже. Но я чувствовала её: не голосом, не мыслями, а напряжением тела. Пальцы сами сжимались, когда я думала о мельнице. Колени становились слабее, когда в лесу трещала ветка. Сердце ускорялось, если я представляла Лину.
Не знаю, где в этом была я, а где Марта.
Может быть, в этом и заключался самый страшный обман шагающих: чем дольше ты остаёшься в чужом теле, тем труднее понять, какая боль принадлежит тебе.
— Слушай внимательно, — сказала Илма, когда мы выбирались из угольной ямы. — Пойдём через старое кладбище. Потом вниз, к сухому оврагу. Держаться будем не тропы, а камней. На мягкую землю не ступай, след останется.
— А если я оступлюсь?
— Постараюсь не ругаться слишком громко.
— Спасибо.
— Не благодари раньше времени.
Она обломала ветку и использовала её как посох. Смотрелось жалко, но держалась Илма не жалко. В ней было что-то такое, что не зависело от возраста, крови и слабости. Даже сейчас, мокрая, бледная, с дрожащими губами, она всё равно казалась опасной.
Не сильной.
Именно опасной.
Как старый нож, который давно не точили, но который всё ещё может вскрыть горло, если неправильно взять его в руки.
Мы пошли.
Лес темнел быстро.
Сначала между стволами ещё лежал серый свет, потом он начал синеть, густеть, проваливаться вниз. Ветки цеплялись за волосы и платье. Под ногами хлюпала листва. Я старалась ступать туда, куда показывала Илма: на корни, на камни, на жёсткие участки земли.
Несколько раз она останавливалась и слушала.
Я тоже слушала, но слышала в основном собственное дыхание.
— Они близко? — спросила я шёпотом.
— Они всегда близко, если ты задаёшь этот вопрос.
— Вы не можете ответить нормально?
— Нормально — это как? Чтобы тебе стало спокойнее?
Я промолчала.
Илма усмехнулась.
— Не трать силы на спокойствие. Оно здесь бесполезно.
Мы шли долго.
Или мне так казалось. В переходах время всегда было ненадёжным. Оно могло растянуть минуту до вечности, а потом проглотить час, не оставив следа. Но тело Марты уставало честно. Ноги мёрзли. Подол платья стал тяжёлым от грязи. В животе тянуло от голода.
Я вдруг поняла, что Марта, возможно, не ела весь день.
Или дольше.
Мы дошли до кладбища, когда небо окончательно потемнело.
Я увидела его не сразу.
Сначала — кривые деревянные кресты между деревьями. Потом низкую каменную стену, местами развалившуюся. Потом холмики земли, почти сравнявшиеся с лесом. Могилы были старые, забытые, без цветов, без свечей, без имён. На некоторых крестах ещё держались таблички, но надписи давно съела сырость.
— Здесь похоронены наши? — спросила я.
Илма не остановилась.
— Здесь похоронены те, кого разрешили похоронить.
Я поняла не сразу.
Потом вспомнила костёр.
Тело у столба.
Дым.
Пепел.
— А остальных?
— Остальных ветер разнёс.
У меня сжалось горло.
Мы прошли через пролом в стене.
Кладбище оказалось тише леса. Не потому, что звуков стало меньше. Дождь всё так же капал с ветвей, где-то шуршали мелкие звери, под ногами хрустели веточки. Но здесь всё это звучало приглушённо, будто земля под нами впитывала не только воду, но и лишний шум.
Илма шла между могилами уверенно.
— Вы здесь уже были?
— Я много где уже была.
— Это не ответ.
— Привыкай.
Она остановилась у покосившегося каменного креста. На нём не было имени, только вырезанный знак: круг, перечёркнутый тонкой вертикальной линией, похожей на трещину.
Я видела похожий знак на кольце.
— Что это?
— Метка пути.
— Шагающих?
— Тех, кто знал, кого хоронит.
Она опустилась на одно колено. Я хотела помочь, но она отмахнулась. Пальцами провела по основанию креста, нащупала что-то в земле и вытащила маленький свёрток, завёрнутый в промасленную ткань.
— Что там?
— То, что может пригодиться, если ночь решит нас добить.
В свёртке оказались две тонкие свечи, кремень, сухой кусок хлеба и маленький флакон тёмного стекла.
Илма взяла флакон, откупорила зубами и сделала глоток.
Я поморщилась от запаха.
— Что это?
— Не спрашивай.
— Вы всегда это говорите, когда пьёте что-то подозрительное?
— Когда я пью что-то подозрительное, я обычно надеюсь, что рядом нет болтливых девок.
Она протянула мне хлеб.
— Ешь.
Я взяла кусок.
Он был жёсткий, кислый, почти безвкусный. Но тело Марты отозвалось на еду так жадно, что я едва не подавилась. Пришлось заставить себя жевать медленнее.
Илма смотрела на меня.
— Она голодала?
— Кто?
— Марта.
Я сглотнула хлеб.
— Не знаю. Тело… как будто да.
— Перед допросом их часто не кормят.
Я перестала жевать.
— Её допрашивали?
— Всех допрашивают.
— За что?
— За то, что родилась не там, где удобно Ордену.
Я доела хлеб молча.
Потом мы снова пошли.
За кладбищем лес спускался вниз. Земля стала каменистой. Здесь идти было легче в одном смысле — следов почти не оставалось. И труднее в другом: Илма всё чаще спотыкалась, а я с трудом удерживала её.
— Далеко ещё?
— До мельницы?
— Да.
— Если не упадём в овраг — недалеко.
— Вы умеете обнадёживать.
— А ты умеешь задавать вопросы, на которые не хочешь знать ответ.
Я хотела ответить, но вдруг услышала звук.
Не лесной.
Колокол.
Один удар.
Потом второй.
Потом третий.
Мы остановились одновременно.
Звук шёл откуда-то справа, глухой, тяжёлый. Он не был церковным — в нём не было торжественности. Скорее сигнал. Приказ.
Илма выругалась.
— Круг смыкают.
— Что это значит?
— Охотники перекрывают выходы. Дороги, тропы, переправы. Мельница будет под присмотром.
— Тогда как мы туда попадём?
— Очень тихо.
— А если не получится?
— Тогда громко.
Я посмотрела на неё.
Она не улыбалась.
Сердце Марты забилось быстрее.
Не им.
Не дай им взять Лину.
Я прижала ладонь к переднику, туда, где лежало кольцо.
— Мы успеем.
Не знаю, кому я это сказала. Илме, Марте или себе.
Сухой овраг оказался впереди. Он был уже того, где пряталась хижина, но глубже. Внизу лежали камни, старые ветки, обвалившаяся земля. Мы спустились туда почти на ощупь, держась за корни.
Илма дышала всё хуже.
Когда мы оказались на дне, она вдруг остановилась и опёрлась ладонью о стену оврага.
— Минуту.
— Вам плохо?
— Нет, мне весело. Разве не видно?
Я подставила ей плечо, но она не сразу оперлась.
В темноте её лицо казалось серым.
— Илма, вы можете не дойти.
— Могу.
— И что тогда?
— Тогда побежишь без меня.
— Нет.
— Да.
— Я не оставлю вас.
Она медленно повернула голову.
— Аня.
Впервые она произнесла моё имя без насмешки.
— Если тебе придётся выбирать между мной и ребёнком, выберешь ребёнка. Если между ребёнком и тем, что нельзя отдать Ордену, выберешь второе. Если между чужой жизнью и всем путём — выбирай путь.
— Я не умею так.
— Научишься.
— Я не хочу.
— Это никого не волнует.
Она сказала это не жестоко.
Просто.
Как говорят: дождь идёт сверху вниз.
Я отвернулась, чтобы она не увидела моё лицо.
Там, в настоящем, у меня была жизнь, где выборы были другими. Остаться на работе допоздна или уйти вовремя. Ответить маме или сбросить звонок. Рассказать Алексею правду или промолчать. Надеть тёмно-синее платье или другое.
Я думала, что это сложные выборы.
Оказалось, сложный выбор — это когда любая доброта может стать чьей-то смертью.
Мы двинулись дальше по оврагу.
В какой-то момент Илма подняла руку, и я сразу остановилась.
Впереди был свет.
Слабый, жёлтый.
Он мерцал между деревьями.
— Мельница? — прошептала я.
— Нет. Дозор.
Я присела, почти не думая. Тело Марты умело прятаться. Я почувствовала это по тому, как оно само согнулось, как распределило вес, как замерло за камнем.
Впереди, на краю оврага, стояли двое мужчин.
У одного был фонарь. Второй держал арбалет. На плащах — тёмные нашивки. Я не могла разглядеть символ, но мне и не нужно было.
Орден.
Они говорили тихо, но ветер доносил обрывки.
— Старуху видели у западного ручья.
— Она не дотянет.
— Девку велено не трогать без приказа.
— Какую?
— Рыжую.
Я задержала дыхание.
Рыжую.
Женщину у костра?
Или Марту?
— Элеонора сказала, если в ней гостья, болью не ломать. Сначала взять.
Илма рядом со мной едва заметно напряглась.
Гостья.
Так они называли меня.
Не душа. Не сознание. Не человек.
Гостья в чужом теле.
— А если не гостья?
— Тогда жечь вместе с остальными.
У меня похолодели руки.
Один из охотников поднял фонарь выше. Свет скользнул по деревьям, по камням, по краю оврага.
Илма толкнула меня вниз.
Я прижалась к земле.
Фонарь прошёл над нами.
Мимо.
— Что-то слышал? — спросил один.
— Ветер.
— Псы тоже на ветер лают?
Мы замерли.
Где-то далеко действительно залаяла собака.
Потом ещё одна.
Охотники переглянулись.
— К мельнице.
Они ушли быстро.
Свет фонаря стал удаляться между деревьями.
Я медленно выдохнула.
— Они идут туда.
— Да.
— Лина…
— Молчи.
Илма прислушивалась.
Потом неожиданно свернула не к тому месту, куда ушли охотники, а в противоположную сторону.
— Нам не туда?
— Туда все ждут.
— А куда мы?
— Через воду.
— Вы же говорили про овраг.
— План изменился.
— Когда?
— Когда я услышала, что у них арбалет.
Мы выбрались из оврага ниже по склону. Здесь лес редел, и я впервые увидела мельницу.
Она стояла у реки.
Большая, тёмная, с остановившимися крыльями. Рядом — низкий дом, сарай и деревянный мостик через воду. В одном окне горел слабый свет.
На первый взгляд всё было тихо.
Слишком тихо.
Илма указала на реку.
— Видишь старую запруду?
Я пригляделась. Ниже мельничного колеса через воду тянулись тёмные брёвна и камни.
— Да.
— Перейдём там.
— Там же течение.
— Значит, не падай.
Я уже не тратила силы на возражения.
Мы спустились к реке.
Вода была чёрная. Она двигалась быстрее, чем казалось сверху, с тихим, неприятным шорохом. Запруда выглядела старой и скользкой. Некоторые брёвна прогнили, между ними виднелись провалы.
Илма первой поставила ногу на край.
Я схватила её за локоть.
— Вы не пройдёте.
— Тогда понесёшь.
Я посмотрела на неё.
Она была серьёзна.
— Я не смогу.
— Сможешь. Марта таскала мешки тяжелее меня.
— Я не Марта.
— Зато тело — её. Пользуйся.
Она сказала это грубо, но была права.
Я присела перед ней.
— Держитесь.
Илма без лишних слов обхватила меня за шею здоровой рукой. Я поднялась, и мир на секунду качнулся. Старуха была легче, чем мужчина, но тяжелее, чем должна была быть такая сухая женщина. Вес лёг на спину и ноги. Тело Марты напряглось, удерживая нас обеих.
— Только не задушите меня, — прохрипела я.
— Не обещаю.
Я ступила на первое бревно.
Оно было мокрым.
Скользким.
Холодная вода билась ниже, всего в нескольких пальцах. Я смотрела не вперёд, а под ноги. Один шаг. Второй. Камень. Бревно. Ещё бревно.
Илма дышала у меня над ухом тяжело, но молчала.
На середине запруды нога поехала.
Я вскрикнула, но успела ухватиться за торчащий кол. Боль рванула плечо. Илма едва не сорвалась с моей спины.
— Тише, — прошипела она.
— Я стараюсь.
— Старайся лучше.
С берега донёсся звук.
Треск ветки.
Я подняла голову.
На противоположном берегу, у мельничного дома, стоял мужчина.
Я не сразу поняла, что вижу его.
Он был в тёмной одежде, с топором в руке. Свет из окна падал на его лицо сбоку, оставляя половину в тени.
Но даже так…
Сердце ударило странно.
Не от страха.
От узнавания.
Черты были другими. Лицо грубее, старше, с тёмной щетиной и шрамом у брови. Волосы длиннее, собраны у затылка. Одежда чужая, тяжёлая, из грубой ткани.
Но глаза.
Я знала эти глаза.
Я видела их утром за кухонным столом, когда Алексей читал новости и думал, что я не замечаю, как он смотрит на меня поверх чашки.
Я видела их ночью, когда просыпалась от страха, а он молча протягивал ладонь.
Я видела их несколько часов назад, когда он склонился надо мной в спальне и звал меня по имени.
Мужчина на берегу поднял топор.
— Кто там?
Голос был не Алексея.
Но что-то внутри меня всё равно дрогнуло.
Илма почувствовала, как я застыла.
— Не стой, — прошептала она. — Это Йон.
— Кто?
— Мельник.
Йон сделал шаг ближе к воде.
— Отвечай, пока я не позвал остальных.
Илма, всё ещё держась за мою шею, подняла руку с кольцом. Точнее, попыталась поднять, но оно было у меня.
— Кольцо, — прошипела она.
Я судорожно сунула руку в карман, достала кольцо и подняла его над водой.
Йон замер.
Потом резко опустил топор.
— Быстрее.
Мы добрались до берега почти ползком.
Последний шаг дался хуже всего. Нога сорвалась, вода ударила ледяным холодом до колена, но Йон успел схватить меня за запястье и вытащить на землю вместе с Илмой.
Его пальцы сомкнулись на моей коже.
И я едва не сказала:
— Лёша.
Но вовремя прикусила язык.
Он не был Лёшей.
Не мог быть.
Лёша сейчас сидел или ходил по нашей квартире, смотрел на телефон и ждал моего сообщения из больницы.
Этот мужчина пах мукой, дымом и рекой. На его руках были мозоли. На поясе нож. В глазах — настороженность человека, который привык доверять только тому, что может удержать.
Он посмотрел на Илму.
— Думал, ты не дойдёшь.
— Я тоже, — сказала она. — Где Лина?
Йон бросил быстрый взгляд на меня.
— В доме.
Воздух вышел из меня так резко, будто я всё это время не дышала.
Марта внутри дрогнула.
Лина.
— Охотники идут к мельнице, — сказала Илма.
— Уже знаю. Двое были у северной дороги. Ещё трое — у тракта. Псы с ними.
— Сколько времени?
Йон посмотрел на лес.
— Мало.
— Есть выход?
Он не ответил сразу.
И мне это не понравилось.
— Есть? — повторила я.
Йон снова посмотрел на меня. В его взгляде мелькнуло недоумение.
— Марта?
Я замерла.
Илма ответила вместо меня:
— Потом.
Но Йон не сводил с меня глаз.
— Что с ней?
— Потом, сказала.
— Она смотрит не так.
Эти слова прозвучали почти как укол.
Я вдруг поняла, что те, кто хорошо знал Марту, могли увидеть меня не хуже охотников. Не магией. Просто потому, что я была чужой в её лице.
Йон сделал шаг ближе.
— Марта, где ты была?
Внутри поднялась волна.
Не моя.
Марта рванулась к поверхности так резко, что у меня закружилась голова. Перед глазами вспыхнуло: этот мужчина смеётся у мельничного колеса; Марта передаёт ему мешок; он держит Лину на руках; его ладонь касается плеча Марты чуть дольше, чем нужно.
Боль.
Нежность.
Страх.
Марта знала его.
И доверяла.
Я открыла рот, но не знала, что сказать.
— Йон, — прошептала я.
Его лицо изменилось.
Совсем чуть-чуть.
Но я увидела.
Он услышал не меня.
Её.
— В дом, — резко сказала Илма. — Сейчас же.
Йон словно очнулся. Подхватил Илму под другую руку, и мы втроём поспешили к мельничному дому.
Внутри было тепло.
Не по-настоящему, не как дома. Но после леса тепло ударило почти больно. В очаге тлели угли. Пахло мукой, дымом, кислым тестом и молоком.
И девочкой.
Не знаю, как я это поняла.
Может быть, Марта почувствовала раньше меня.
Из-за печи выглянуло маленькое лицо.
Тёмные косы.
Серый передник.
Большие глаза.
Тряпичная кукла в руках.
Лина.
Мир на секунду остановился.
Девочка смотрела на меня.
Потом бросила куклу, сорвалась с места и побежала.
— Мама!
Она врезалась в меня всем телом, обхватила руками за талию и уткнулась лицом в мокрое платье.
Я застыла.
Не знала, куда деть руки.
Не имела права обнимать её.
Не имела права не обнимать.
Внутри Марта закричала без звука.
Такой болью, такой любовью, что я не выдержала. Опустилась на колени и прижала девочку к себе.
Её волосы пахли дымом и молоком.
Она была тёплая.
Живая.
— Мама, — всхлипывала Лина. — Я думала, они тебя забрали.
Я закрыла глаза.
— Нет, — сказала я.
Голос дрогнул.
— Я здесь.
И не знала, кому это обещаю.
Ей.
Марте.
Или себе.
Илма стояла у двери, бледная как смерть.
Йон смотрел в окно.
На его лице больше не было ничего от Алексея, кроме глаз.
— Они идут, — сказал он.
Лина сильнее вцепилась в меня.
Я открыла глаза.
За окном, между деревьями, двигались огни.
Фонари.
Много.
И где-то в темноте снова залаяли псы.
Орден пришёл к мельнице.
Глава 12. Первый выбор
Фонари двигались между деревьями медленно.
Слишком медленно.
Если бы охотники бежали, если бы ломились напролом, кричали, спотыкались, отдавали команды, было бы легче. Тогда страх стал бы простым: они идут, нужно бежать.
Но они не бежали.
Они окружали.
Огоньки появлялись то справа, то слева, то выше по склону. Иногда один исчезал за стволом, и вместо него возникали два других. Лай собак то приближался, то отдалялся, будто псов водили кругами, затягивая невидимую петлю вокруг мельницы.
Йон стоял у окна, не двигаясь.
Топор он держал низко, у бедра, но пальцы на рукояти побелели.
Илма прислонилась к стене рядом с дверью. Выглядела она так, будто держится на злости и одной старой привычке выживать. Повязка на её руке снова намокла, но она даже не смотрела на рану.
Лина вцепилась в меня.
Маленькие пальцы сжимали мокрую ткань платья. Она дрожала всем телом, но не плакала. Просто прижималась ко мне и смотрела на окно большими глазами.
Я стояла на коленях, обнимая чужого ребёнка чужими руками, и чувствовала, как Марта внутри рвётся к поверхности.
Её страх.
Её любовь.
Её вина.
Всё смешалось с моим так плотно, что я уже не могла отделить одно от другого.
«Не дай им взять Лину».
Теперь это был не шёпот.
Это была вся Марта.
Каждая её кость.
Каждый вдох.
Каждое биение сердца.
— Сколько их? — спросила Илма.
Йон отодвинулся от окна.
— Не меньше восьми. Может, больше. Собаки с двух сторон. Северная дорога перекрыта. К мосту тоже идут.
— Подвал?
— Выход завален ещё с весны.
— Сарай?
— Если только на смерть.
Илма тихо выругалась.
Я посмотрела на них.
— Что делать?
Йон перевёл взгляд на меня.
Снова это странное выражение. Он видел Марту, но говорил не с ней. Чувствовал чужое. Не понимал. Не успевал понять.
— Ты уведёшь девочку.
— Куда?
Он указал на пол.
— Под мельницей есть сливной ход. Узкий. Для воды и зерновой шелухи. Ребёнок пролезет. Ты — не знаю.
— А вы?
Он посмотрел в окно.
— Отвлечём.
Лина сразу подняла голову.
— Нет.
Одно слово.
Тонкое.
Детское.
И в нём было столько ужаса, что у меня сжалось сердце.
— Я не пойду без мамы.
Я прижала её к себе сильнее.
— Лина…
Она замотала головой.
— Нет! Я не пойду туда. Там темно.
Марта внутри меня рванулась.
Образ: маленькая Лина, застрявшая под перевёрнутой телегой во время грозы. Марта ползёт к ней по грязи, зовёт, но девочка не отвечает, только скребёт ногтями по дереву. Потом её всё-таки вытаскивают, но с тех пор она боится узких тёмных мест.
Господи.
Даже это было настоящим.
Не просто ребёнок, которого надо спасти. Ребёнок со своей памятью, своим страхом, своим маленьким прошлым.
— Она не полезет, — сказала я.
Йон резко посмотрел на меня.
— Полезет, если жить хочет.
— Ей шесть.
— Охотникам плевать, сколько ей лет.
— Я знаю.
— Тогда не спорь.
— Она не сможет одна.
Йон сделал шаг ко мне.
— Марта.
В этом имени было предупреждение.
И боль.
Я посмотрела на него и едва не сказала: «Я не Марта».
Но Лина держала меня за платье.
И если я сейчас признаюсь, что её мать где-то внутри, запертая под моей волей, что я — чужая женщина из другого времени, которая не умеет быть ей мамой, девочка просто сломается.
— Я пойду с ней, — сказала я.
Илма оттолкнулась от стены.
— Нет.
— Я пролезу.
— Ты не знаешь.
— Попробую.
— Если застрянешь, вы обе умрёте.
— Если она пойдёт одна, она даже не полезет.
Йон молчал.
Его лицо стало жёстким.
Снаружи раздался голос:
— Йон Миллер!
Лина вздрогнула.
Илма сразу подняла руку, заставляя нас замолчать.
Голос был мужской, громкий, уверенный.
— Мы знаем, что они у тебя. Отдай старуху и женщину. Девочку никто не тронет.
Лина подняла на меня глаза.
Дети иногда верят самым страшным словам, если они произнесены достаточно спокойно.
Я увидела, как в ней мелькнула надежда.
Нет.
— Они врут, — тихо сказала я.
Йон не сводил глаз с двери.
— Знаю.
Снаружи голос продолжил:
— Ты мельник, не убийца. Не губи дом из-за ведьмовской крови.
Илма усмехнулась.
— Как складно поют.
— Если не выйдете, — крикнул охотник, — мы войдём сами. И тогда милости не будет.
Йон повернулся к Илме.
— Сколько времени?
— Пока они болтают — немного. Потом подожгут.
Я почувствовала, как тело Марты каменеет.
Огонь.
Только не снова.
Я сглотнула.
— Они подожгут мельницу?
— Если решат, что взять нас живыми не выйдет, — сказала Илма. — Да.
Лина зажала рот ладонью.
Я коснулась её волос.
— Посмотри на меня.
Она не сразу смогла.
— Лина, посмотри на меня.
Её глаза были мокрыми.
— Ты сейчас пойдёшь со мной.
— Там темно.
— Знаю.
— Я не могу.
— Сможешь.
— Не могу!
Её голос сорвался, и Йон резко обернулся к двери, будто боялся, что снаружи услышат.
Я взяла лицо девочки в ладони. Чужие материнские руки легли на её щёки так естественно, что у меня защипало глаза.
— Ты не будешь одна, — сказала я. — Я буду впереди. Ты держишься за мою ногу или за платье и ползёшь за мной. Если станет страшно, считаешь до десяти. Помнишь, как мы считали во время грозы?
Я не знала этого.
Марта знала.
Лина замерла.
— Ты сказала, гроза не сможет забраться под стол, если мы будем считать.
— Значит, и они не смогут забраться к нам в темноту, пока мы считаем.
Это была глупость.
Детская.
Неправда.
Но Лина кивнула.
И я вдруг поняла, почему люди лгут детям о чудовищах.
Иногда маленькая ложь — единственная верёвка, за которую ребёнок может удержаться над настоящим ужасом.
— Где ход? — спросила я у Йона.
Он указал на люк у стены, почти скрытый мешками с мукой.
— Под ним. Сначала вниз, потом вдоль жёлоба. Там решётка. Я сниму её снаружи.
— Снаружи?
— Другого пути нет. Решётка заржавела. Изнутри не открыть.
— Значит, вы должны выйти?
— Да.
— И охотники вас увидят.
— Я мельник. Они знают, что я здесь.
Илма резко сказала:
— Они знают, что ты укрывал нас.
Йон посмотрел на неё.
— Уже поздно делать вид, что не укрывал.
Снаружи снова крикнули:
— Последний раз, Йон! Открывай!
Потом удар.
Не в дверь.
В ставню.
Дерево треснуло.
Лина вскрикнула и вжалась в меня.
Йон бросился к люку. Оттащил мешки, поднял крышку. Вниз ушёл узкий квадратный провал. Оттуда пахнуло сыростью, мукой и гнилым деревом.
Я посмотрела туда.
Тесно.
Темно.
Очень тесно.
В груди сразу стало мало воздуха.
Не моё тело боялось.
Я.
Клиника. Узкая палата. Закрытая дверь. Ванная, где я тёрла кожу до красноты. Земляной лаз под хижиной. И теперь снова вниз.
— Аня, — прошептала Илма.
Я подняла голову.
Она смотрела прямо на меня.
Не на Марту.
На меня.
— Если почувствуешь, что просыпаешься, не отпускай ребёнка.
— Что?
— Переход может сорваться от страха или боли. Если начнёт тянуть обратно, держи связь. Через руку, ткань, имя — что угодно. Иначе ты уйдёшь, а она останется.
— Как держать?
— Захочешь — поймёшь.
— Вы издеваетесь?
— Я умираю от раны в мельнице, полной охотников. Поверь, для издевательств у меня бывало время получше.
Йон протянул мне короткий нож.
— Возьми.
Я посмотрела на него.
— Я не умею.
— Им не обязательно уметь. Им можно просто резать.
Я взяла нож.
Рукоять легла в ладонь Марты уверенно.
Слишком уверенно.
Марта умела.
Снаружи что-то разбилось. В комнату посыпались осколки стекла и куски ставни. В щель ворвался холодный воздух, за ним — дым.
Они уже поджигали.
— Быстро! — крикнула Илма.
Я спустилась первой.
Лестницы не было, только скобы в стене. Ноги соскальзывали. Внизу оказалась узкая полость под полом, настолько низкая, что пришлось лечь на живот.
Лина спустилась за мной. Она дрожала так сильно, что металлические скобы звенели под её пальцами.
— Я не могу, — всхлипнула она.
— Можешь.
— Мама…
Это слово ударило в меня.
Мама.
Не я.
Марта.
И в этот момент Марта внутри поднялась так близко, что я почти потеряла себя.
Перед глазами вспыхнули воспоминания, не мои и не обрывочные, а живые:
Лина младенцем, тёплая, красная, кричащая.
Марта поёт ей хриплую колыбельную.
Марта прячет корку хлеба в карман, чтобы отдать дочери.
Марта стоит перед людьми Ордена и говорит, что у неё нет дара, что она ничего не видела, что оставьте ребёнка.
Удар.
Кровь.
Темнота.
Я пошатнулась внутри собственного сознания.
Нет.
Если я уйду сейчас, Марта останется одна.
И, может быть, это правильно.
Это её ребёнок.
Её тело.
Её жизнь.
Но Марта не могла сейчас вести Лину. Она была слишком глубоко, слишком сломана пытками и страхом. Она могла любить, могла кричать изнутри, но не могла двигать телом.
Я могла.
— Лина, — сказала я. — Смотри на меня.
Она всхлипнула.
— Здесь темно.
— Я знаю. Сейчас мы будем считать. До десяти. Потом ещё раз. Только до десяти, хорошо?
Она кивнула.
Сверху Йон закрыл люк.
Темнота стала почти полной.
Только тонкая полоска света пробивалась где-то впереди, вдоль жёлоба.
Я легла на живот и поползла.
— Один, — сказала я.
Лина шмыгнула носом.
— Два.
Она вцепилась в край моего платья.
— Три.
Сверху раздался грохот.
Крики.
Тяжёлые шаги.
Потом голос Йона:
— В доме никого!
Удар.
Кто-то вскрикнул.
Лина дёрнулась.
— Четыре, — быстро сказала я. — Лина, четыре.
— Четыре, — прошептала она.
Мы ползли.
Жёлоб был узким, пах плесенью и старым зерном. В нескольких местах доски прогнили, и под локтями чавкала холодная грязь. Лина несколько раз останавливалась, но я продолжала считать, и она снова двигалась.
Пять.
Шесть.
Семь.
Сверху что-то рухнуло. Дым начал просачиваться вниз.
Горло сжалось.
Огонь.
Снова огонь.
Я почувствовала его раньше, чем увидела: жар где-то позади, треск дерева, запах горящей муки и соломы.
Костёр.
Столб.
Толпа.
Нет.
Это другое.
Это мельница.
Здесь Лина.
Ползи.
— Восемь, — сказала я, хотя голос дрожал.
Лина кашлянула.
— Мама, дым.
— Прикрой рот рукавом.
— Девять.
Впереди свет стал ярче.
Решётка.
Я увидела её: ржавая, низкая, закрывающая выход к канаве за мельницей. За ней — ночь, мокрая трава, камни.
Свобода на расстоянии вытянутой руки.
Я подползла к решётке и схватилась за неё.
— Йон? — прошептала я.
Снаружи никого.
— Йон!
Только вода.
И далёкие крики.
Лина упёрлась в меня сзади.
— Почему мы стоим?
— Ждём.
— Кого?
Я не ответила.
Решётка не двигалась. Я дёрнула сильнее. Металл скрипнул, но не поддался.
— Йон! — прошипела я громче.
Сверху, где-то у дома, раздался крик.
Мужской.
Я не знала, чей.
Потом собачий лай совсем близко.
Лина заплакала.
— Мама…
Я ударила по решётке плечом.
Боль вспыхнула, но металл только заскрежетал.
— Ну же.
Ещё удар.
Ещё.
Ничего.
Дым сгущался. Лина кашляла. Я чувствовала, как тело Марты начинает слабеть от недостатка воздуха.
И тогда снаружи, из темноты, появилась рука.
Пальцы вцепились в решётку.
Потом лицо.
Йон.
Лоб рассечён, кровь течёт по виску. Он задыхался, но был жив.
— Отодвинься!
Я прижала Лину к себе и откатилась назад, насколько позволял узкий ход.
Йон вставил что-то между прутьями — железный крюк или лом — и навалился всем телом. Металл заскрипел. Не поддался.
— Давай, — прошептала я.
Он рванул снова.
На этот раз решётка треснула у крепления.
Сзади Лина кашляла всё сильнее.
Сверху послышались голоса.
— Там! У слива!
Йон услышал тоже.
Его лицо изменилось.
Он посмотрел на меня.
И снова эти глаза.
Алексей.
Не Алексей.
Йон.
Человек из прошлого, который смотрел на меня так, будто уже однажды потерял.
— Когда открою, беги к старой телеге у воды, — сказал он. — Под сеном пустота. Ложись туда с девочкой и не шевелись.
— А вы?
Он усмехнулся.
— Кто-то должен объяснить им, что я очень плохой мельник и ничего не знаю.
— Нет.
Слово вырвалось само.
Он замер.
— Марта…
Я не знала, к кому он обращается.
И не знала, почему мне так больно.
— Они убьют вас.
— Возможно.
Он снова навалился на крюк.
Решётка вырвалась с таким скрежетом, что у меня заложило уши.
— Вылезайте!
Я вытолкнула Лину первой.
Девочка упала в мокрую траву, но Йон сразу подхватил её и оттащил в сторону. Потом помог мне выбраться. Я вывалилась наружу, закашлялась, жадно хватая воздух.
Небо было чёрным.
Мельница горела.
Пламя охватывало нижнюю часть дома, лезло по стене, подсвечивало крылья мельницы снизу так, что они казались костями огромной птицы.
Охотники бежали к нам.
Трое.
Может, четверо.
За ними пёс.
— К телеге! — крикнул Йон.
Я схватила Лину за руку и побежала.
Тело Марты было усталым, мокрым, задыхающимся, но бежало. Лина спотыкалась рядом, её пальцы выскальзывали из моей ладони.
— Не отпускай! — крикнула я.
Не знаю кому.
Ей.
Себе.
Марте.
Позади Йон встретил первого охотника топором.
Я услышала удар.
Крик.
Пёс залаял совсем близко.
Лина упала.
Я дёрнула её вверх, но она вскрикнула:
— Нога!
Я посмотрела вниз.
Подол её платья зацепился за железный штырь у старой бочки. Ткань держала крепко.
Охотник был уже близко.
Я достала нож.
Руки Марты не дрожали.
Я перерезала ткань одним движением, подхватила Лину и потащила к телеге.
Но мы не успевали.
Я поняла это ясно.
Охотник догонял. Пёс был впереди него. Ещё несколько секунд — и он прыгнет.
Марта внутри завыла.
Я развернулась.
Пёс бросился.
Я выставила нож.
Удар был страшным.
Тело животного сбило меня с ног. Зубы щёлкнули у лица, горячая слюна брызнула на щёку. Я ударила ножом куда-то вбок. Раз. Ещё раз. Пёс заскулил, забился, но всё равно пытался вцепиться.
Лина кричала.
Охотник подбежал и замахнулся.
Не успел.
Йон врезался в него сбоку, и они оба упали в грязь.
— Беги! — крикнул он.
Я отпихнула пса, схватила Лину и бросилась к телеге.
Сено было мокрым сверху, но под ним действительно оказалась пустота — узкая ниша между досками. Я запихнула туда Лину, залезла следом, натянула сено сверху.
Мир стал тёмным, колючим, пахнущим пылью и старой травой.
Лина дрожала рядом.
Я прижала палец к её губам.
Снаружи были крики.
Шаги.
Лай.
Треск огня.
Кто-то пробежал мимо телеги.
Потом ещё кто-то.
— Девку нашли?
— Нет!
— Ищи у воды!
— Мельника держать!
Я закрыла глаза.
Йон.
Илма.
Я не знала, что с ними.
Не могла знать.
Лина прижималась ко мне, зажав рот обеими руками, чтобы не всхлипывать.
Я держала её и чувствовала, как что-то меняется.
Не вокруг.
Глубже.
Будто в ткани мира кто-то потянул нитку.
Сначала тихо.
Потом сильнее.
Перед глазами, хотя они были закрыты, вспыхнул знак: круг, перечёркнутый вертикальной линией.
Кольцо в кармане стало ледяным.
Лина вдруг замерла.
— Мама?
— Тихо.
— Ты светишься.
Я открыла глаза.
В темноте под сеном мои руки — руки Марты — действительно едва заметно светились под кожей. Не ярко. Скорее будто под венами тлел холодный белый огонь.
Я испугалась так сильно, что едва не отдёрнула руки от Лины.
Но вспомнила слова Илмы.
Если почувствуешь, что просыпаешься, не отпускай ребёнка.
Меня потянуло назад.
Внезапно.
Резко.
Так, будто где-то в больнице моё настоящее тело дёрнулось и стало требовать меня обратно.
Палата.
Капельница.
Повязки.
Алексей.
Я почувствовала запах антисептика.
И одновременно — дым мельницы.
Лина стала исчезать из моих рук.
Нет.
Я вцепилась в неё.
— Лина, — прошептала я. — Лина, смотри на меня.
Она смотрела.
Глаза огромные, мокрые, испуганные.
— Считай.
— Что?
— Считай!
— Один, — всхлипнула она.
Мир дёрнулся.
— Два.
Я держала её так крепко, что боялась сделать больно.
— Три.
Снаружи кто-то откинул сено с другой стороны телеги.
Свет фонаря скользнул совсем рядом.
— Четыре, — прошептала Лина.
Охотник замер.
Я не дышала.
Фонарь был так близко, что я видела грязь на его сапоге через щель между досками.
— Пусто! — крикнул он.
Сено снова упало.
Лина тихо сказала:
— Пять.
И в этот момент меня вырвало из прошлого.
Не мягко, как сон.
Не постепенно.
Меня будто разорвали пополам.
Я успела почувствовать только, как пальцы Лины выскальзывают из моих рук.
И закричала.
Проснулась я в больнице.
Сидя.
Тело выгнулось на кровати, капельница выдернулась из вены, по руке текла кровь. Монитор, которого я не помнила, пищал часто и тонко. В палате был свет. Надо мной склонилась медсестра.
— Анна! Анна, вы меня слышите?
Я хватала воздух ртом.
Горло горело от дыма, которого здесь не было.
— Лина, — выдохнула я.
— Что?
Я посмотрела на свои руки.
Свои.
Тонкие.
Бледные.
На ладони, прямо под большим пальцем, проступал новый след.
Круг.
Перечёркнутый вертикальной линией.
Не ожог.
Не порез.
Знак будто выжгли изнутри.
Медсестра схватила мою руку и нахмурилась.
— Этого не было.
Я засмеялась.
Тихо.
Хрипло.
Почти безумно.
— Конечно, не было.
Она нажала кнопку вызова.
— Вам плохо? Больно? Что случилось?
Я смотрела на знак.
И думала только об одном.
Я успела?
Лина осталась в телеге?
Охотник прошёл мимо?
Йон жив?
Илма?
Марта?
В дверь вбежал врач.
За ним ещё кто-то.
Голоса смешались.
Давление.
Пульс.
Что с капельницей?
Успокоительное.
Анна, посмотрите на меня.
Но я смотрела на ладонь.
Знак был настоящим.
Значит, что-то изменилось.
Значит, я не просто видела.
Я сделала.
И впервые за всю жизнь это пугало меня не меньше, чем смерть.
Потому что если я могла спасти ребёнка в прошлом, значит, могла и разрушить что-то в настоящем.
А я даже не знала что.
Глава 13. Документ, которого не было
Успокоительное вкололи почти сразу.
Я не сопротивлялась.
Не потому, что доверяла врачам. Это давно прошло. Просто тело больше не могло держаться на одном страхе. Оно дрожало, горело под повязками, ныло в местах, где были ожоги, и теперь ещё кровило из вены, откуда я вырвала капельницу.
Медсестра прижимала к сгибу локтя ватный тампон.
Врач светил мне в глаза фонариком.
Кто-то спрашивал, как меня зовут, какой сегодня день, где я нахожусь.
Я отвечала правильно.
Анна.
Больница.
Ночь.
Или уже утро.
Я не знала, сколько времени прошло там и здесь, но врачу этого было не нужно. Ему нужны были слова, которые совпадают с реальностью большинства людей.
— Что произошло? — спросил он.
Я посмотрела на свою ладонь.
Знак всё ещё был там.
Круг, перечёркнутый тонкой вертикальной линией. Кожа вокруг не покраснела, не воспалилась, не вздулась. Это был не ожог в привычном смысле. Не порез. Не синяк.
Он выглядел так, будто всегда был частью моей руки, просто раньше скрывался под кожей.
— Сон, — сказала я.
Врач переглянулся с медсестрой.
Я видела этот взгляд.
Слишком хорошо знала.
Так смотрят взрослые, когда в голове уже открыли нужный ящик и достали оттуда готовую бумажку: тревожное расстройство, психосоматическая реакция, ночной эпизод, вероятно, на фоне стресса и медикаментов.
— Очень реалистичный? — уточнил он.
Я почти улыбнулась.
— Да.
— Вы понимали, что спите?
— Не всегда.
— Раньше такое случалось?
Вопрос был обычным.
Но я услышала в нём ловушку.
Раньше я отвечала честно. Потом годами училась отвечать безопасно. Теперь безопасного ответа не было: на моём теле были ожоги, на ладони — знак, которого не существовало час назад, а где-то в прошлом девочка по имени Лина либо лежала под сеном и считала до пяти, либо уже была в руках Ордена.
— Кошмары случались, — сказала я.
— С травмами после пробуждения?
Я посмотрела на него.
Он не должен был задавать этот вопрос так быстро.
Не должен был сам связывать сон и травмы, если не думал об этом раньше.
— Что вы имеете в виду?
Он на секунду замялся.
Маленькая пауза.
Почти незаметная.
Но я её увидела.
— Я имею в виду, были ли у вас раньше эпизоды самоповреждения во сне.
Самоповреждения.
Конечно.
Так удобнее.
Я сама привязала себя к столбу. Сама подожгла. Сама влезла в тело Марты, пролезла под горящей мельницей и выжгла на ладони знак, пока считала с ребёнком до пяти.
Всё сама.
Удивительно, как легко мир возвращает женщине вину за то, что с ней сделали.
— Нет, — сказала я.
Ложь далась легко.
Врач сделал пометку в планшете.
— Я назначу лёгкое седативное и попрошу дежурного психолога зайти утром.
— Не надо.
— Анна…
— Мне не нужен психолог.
Он посмотрел устало.
— После травматичного эпизода…
— Я знаю этот текст.
Слова вышли резче, чем я хотела.
Медсестра подняла глаза.
Врач замолчал.
Я тоже.
Несколько секунд в палате было слышно только моё дыхание и тихий писк прибора рядом с кроватью.
— Я понимаю, что вы напуганы, — сказал врач уже другим тоном.
Нет, подумала я.
Не понимаете.
И слава Богу.
Если бы понимали, вы бы не стояли так спокойно.
— Вам нужно отдохнуть, — продолжил он. — Мы проверим ожоги утром. Если будет необходимость, подключим психиатра.
Вот оно.
Слово, которое всегда ждало за поворотом.
Психиатр.
Клиника.
Интернат.
Мама, говорящая за закрытой дверью: «не справляюсь».
Я почувствовала, как страх меняет форму. До этого он был про прошлое, огонь, охотников. Теперь стал старым, привычным: меня снова могут запереть, если я скажу не то.
— Я спокойна, — сказала я.
Это прозвучало настолько неубедительно, что врач даже не стал спорить.
Он велел медсестре поставить новую капельницу позже, если я не буду сопротивляться, и вышел. Медсестра задержалась, поправила одеяло и бросила взгляд на мою ладонь.
— Странная отметина, — сказала она.
Я сжала пальцы.
— Родинка.
Она посмотрела на меня.
Мы обе знали, что это не родинка.
Но она была слишком уставшей, чтобы задавать вопросы, на которые не хотела знать ответы.
— Постарайтесь поспать.
Я тихо рассмеялась.
Медсестра вздохнула и ушла.
Когда дверь закрылась, я осталась одна.
Одна — если не считать знака на ладони, чужих голосов в голове и девочки, имя которой всё ещё стояло у меня в горле.
Лина.
Я не знала, жива ли она.
Не знала, успела ли я изменить прошлое или только отсрочила чужую смерть на несколько минут.
Не знала, что стало с Йоном, Илмой, Мартой.
И хуже всего — не знала, хочу ли узнать.
Потому что если узнаю, что не спасла, придётся жить с этим.
А если спасла — тоже придётся.
Я взяла телефон.
Руки дрожали. Экран не сразу распознал палец, пришлось ввести пароль. Было 04:17.
От Алексея пять сообщений.
«Как ты?»
«Ты спишь?»
«Я не хочу давить, но напиши хоть точку, пожалуйста».
«Ань, я очень переживаю».
Последнее пришло десять минут назад:
«Я еду в больницу. Не могу просто сидеть».
Я закрыла глаза.
Часть меня хотела, чтобы он приехал. Чтобы сел рядом, взял за руку, посмотрел на меня теми самыми глазами — своими, не Йона — и сказал, что я здесь, что всё остальное потом.
Другая часть хотела, чтобы он держался как можно дальше.
Потому что Орден уже знал о нём в прошлом.
И если Алексей действительно был связан со мной не только этой жизнью, значит, рядом со мной он был не в безопасности.
Я написала:
«Не приезжай. Мне вкололи успокоительное. Я попробую поспать. Утром поговорим».
Палец завис над кнопкой отправки.
Поспать.
Глупо.
Страшно.
Но если я напишу правду, он точно приедет.
Я отправила.
Ответ пришёл почти сразу:
«Я уже в такси».
Я выругалась.
Слабым голосом, но от души.
Потом написала:
«Тогда не звони маме».
Он ответил не сразу.
«Она сама мне звонила. Спросила, не проснулась ли ты».
Я села на кровати.
Сердце ударило слишком быстро.
Не «как она».
Не «что говорят врачи».
Не «можно ли приехать».
Не проснулась ли ты.
Я перечитала сообщение три раза.
Мама знала, что я могла не просто спать.
Я набрала:
«Что именно она сказала?»
Алексей:
«Спросила, была ли ты всё время в палате. Я не понял вопрос. Потом она сказала, что переживает из-за лекарств».
Всё время в палате.
Я посмотрела на свою ладонь.
Знак будто стал темнее.
Мама знала не только про сны. Она знала, что во время них меня как будто нет. Знала достаточно, чтобы спрашивать, была ли я «всё время» здесь.
В груди поднялась холодная злость.
Не горячая, не громкая.
Такая, которая не кричит. Просто становится костью.
Я открыла чат с Лерой.
Мы не общались почти неделю. Последнее сообщение было от неё: смешная картинка про людей, которые отвечают «нормально» на вопрос «как дела», хотя внутри уже горит вся операционная система.
Я тогда поставила смеющийся смайлик.
Теперь это казалось пророчеством.
Лера была единственным человеком, которому я могла написать не потому, что она сразу поверит, а потому что начнёт проверять.
Мы познакомились в институте.
Она училась на другом факультете, писала вечные заметки, лезла в любые истории, умела доставать информацию откуда угодно и не боялась выглядеть странной. После выпуска работала редактором в небольшом медиа, потом ушла в расследовательские проекты, потом снова куда-то перешла. Я уже перестала понимать, чем именно она занимается, но знала: если где-то существует документ, Лера либо найдёт его, либо найдёт того, кто видел человека, который слышал о документе.
Я написала:
«Ты не спишь?»
Ответ пришёл через минуту:
«Учитывая, что ты пишешь в 4 утра, правильный ответ — уже нет. Что случилось?»
Я посмотрела на дверь.
Потом на знак.
Потом снова на экран.
«Мне нужно, чтобы ты кое-что нашла. Это будет звучать странно».
Лера:
«После того как ты однажды попросила меня проверить, реально ли в Париже могла быть трава на улице после твоего сна, я готова ко многому».
Я почти забыла.
Значит, не всё я скрывала так хорошо.
Я набрала:
«Имена: Марта, Лина. Мельница. Охота на ведьм или что-то похожее. Позднее Средневековье, условно Европа. Возможно, упоминание Ордена, охотников, сожжения, девочки, исчезнувшей из-под стражи. Символ: круг, перечёркнутый вертикальной линией».
Лера долго не отвечала.
Потом:
«Ань, ты в порядке?»
Я посмотрела на ожоги.
На ладонь.
На каплю крови, засохшую у локтя.
«Нет. Но мне нужно понять, было ли это».
Лера:
«Что именно “это”?»
Я закрыла глаза.
В голове сразу вспыхнула мельница.
Пламя под крыльями.
Лина, считающая до пяти.
Йон с рассечённым лбом.
Голос охотника: «Элеонора велела взять живой».
Я написала:
«Пока просто ищи».
Лера:
«Хорошо. Но утром ты мне всё расскажешь».
Я не ответила.
Потому что не знала, что такое «всё».
Через двадцать минут приехал Алексей.
Я услышала его голос в коридоре раньше, чем он вошёл. Он говорил тихо, но напряжённо. С кем-то спорил, объяснял, что он жених, что мне можно передать вещи, что он не будет мешать.
Потом дверь открылась.
Он вошёл в палату, и я на секунду снова увидела Йона.
Не лицом.
Движением.
Как он задержался у порога, прежде чем подойти. Как быстро оценил комнату: окно, дверь, моё лицо, руки, повязки. Как сжал челюсть, увидев кровь у локтя.
Алексей был в пальто поверх домашнего свитера. Волосы взъерошены. Под глазами тени. Он держал в руках бумажный пакет.
— Я привёз зарядку и воду, — сказал он.
Простые слова.
До невозможности простые.
Именно от них у меня едва не сорвался голос.
— Я просила не приезжать.
— Знаю.
— Тогда почему?
— Потому что ты просила не звонить маме. Я решил, что это важнее.
Я смотрела на него.
Он подошёл ближе, но не сел сразу. Сначала спросил взглядом. Я кивнула.
Он опустился на стул у кровати.
— Что произошло?
Я хотела сказать: ничего.
Хотела сказать: кошмар.
Хотела сказать: не спрашивай.
Вместо этого подняла ладонь.
Алексей наклонился.
— Этого не было, — сказал он.
Точно так же, как медсестра.
Только в его голосе не было подозрения.
Был страх.
— Не было.
Он осторожно взял мою руку.
Коснулся не знака, а пальцев. Легко, оставляя мне возможность отдёрнуть руку.
— Это после сна?
Я долго молчала.
Потом сказала:
— После перехода.
Слово вышло само.
Не сон.
Переход.
Я будто впервые назвала вещь правильно.
Алексей побледнел, но руку не отпустил.
— Куда?
Я посмотрела ему в глаза.
И снова увидела мельника у реки.
Йона.
Топор.
Кровь на виске.
«Беги».
— В лес, — сказала я. — Потом к мельнице.
Он не перебил.
И это, наверное, стало причиной, по которой я продолжила.
Я рассказала.
Не всё в подробностях. Не сразу. Сначала путано: Илма, Марта, Лина, охотники, Орден, Элеонора, мельница, огонь, решётка, телега, знак.
Алексей слушал молча.
Только один раз задал вопрос:
— Элеонора?
Я кивнула.
— Ты знаешь это имя?
— Нет.
Ответил слишком быстро.
Я заметила.
Он тоже понял, что заметила.
— Не знаю, — повторил он медленнее. — Но когда ты сказала, мне стало… неприятно.
— Как?
Он подбирал слова.
— Будто я должен был вспомнить. Но не смог.
Я отвела взгляд.
Слишком рано.
Я не хотела сейчас говорить ему, что в прошлом есть мужчина с его глазами. Что, возможно, он уже был рядом со мной. Что, возможно, наша любовь не началась на дне рождения общей знакомой, а тянется через чужие смерти и чужие тела.
Это было слишком даже для меня.
— Аня, — сказал он тихо. — Я не понимаю, что происходит.
— Я тоже.
— Но я вижу, что это происходит.
Я посмотрела на него.
— Что?
Он провёл пальцем рядом со знаком, не касаясь.
— Я вижу ожоги. Вижу это. Вижу, что ты не придумываешь боль. Остальное… я не знаю, как принять. Но я не хочу делать вид, что ты просто испугалась во сне.
Горло сжалось.
Я отвернулась к окну.
Если бы он сказал это мне в десять лет, я, наверное, расплакалась бы сразу.
В двадцать семь я просто долго молчала, потому что плакать при людях всё ещё не умела.
Телефон завибрировал.
Сообщение от Леры.
Я открыла.
«Ты сидишь?»
Я написала:
«Лежу».
Лера:
«Я нашла странное. Очень странное».
Следом пришло изображение.
Старая страница. Плохая копия, возможно, из оцифрованного архива. Неровные строки, старый язык, пятна, обрывки.
Я увеличила.
Алексей наклонился ближе.
Большую часть текста я не могла разобрать, но Лера уже прислала расшифровку:
«…женщина именем Марта, обвинённая в пособничестве нечестивым, бежала из-под стражи вместе со старухой, известной как Илма…»
Я перестала дышать.
Ниже:
«…дитя её, Лина, коего надлежало передать в руки братства, не найдено. По свидетельству мельничьих людей, девочка исчезла в ночь пожара…»
Пальцы похолодели.
Я читала дальше.
«…мельник Йон Миллер казнён за укрывательство ведьмовской крови…»
Экран поплыл.
Йон.
Казнён.
Алексей забрал у меня телефон, потому что рука начала дрожать.
— Ань…
— Дальше, — сказала я.
— Может, не надо сейчас.
— Читай.
Он посмотрел на экран.
— «Старуха Илма не найдена. Предполагается, сгорела в мельничном пожаре либо ушла лесом». Дальше плохо видно.
Лера прислала новое сообщение:
«Ань, самое странное не это».
Я вцепилась в телефон.
«Я точно видела этот архив раньше. По работе. Года два назад. Там не было этой записи. Была другая: Марта сожжена, ребёнок передан братству, мельник не упоминался. Я не могу доказать, потому что старой копии у меня нет. Но я помню».
Я читала сообщение снова и снова.
Была другая запись.
Марта сожжена.
Ребёнок передан братству.
Мельник не упоминался.
Я изменила прошлое.
Не в красивой, героической форме.
Не так, что все спаслись и мир стал лучше.
Марта выжила — возможно.
Лина исчезла — возможно, спаслась.
Илма — неизвестно.
Йона казнили.
Кого-то я спасла.
Кого-то обрекла.
Алексей молча смотрел на меня.
— Это тот мужчина? — спросил он.
— Какой?
— Мельник.
Я не ответила.
Он понял.
— Ты видела его?
Я закрыла глаза.
— У него были твои глаза.
Тишина стала плотной.
Алексей медленно выдохнул.
— Мои?
— Не совсем. Но да.
Он откинулся на спинку стула, провёл рукой по лицу.
— Я не знаю, что с этим делать.
— Я тоже.
— Аня…
Телефон снова завибрировал.
Лера:
«И ещё. Символ, который ты описала, встречается в маргиналиях рядом с этой записью. Его называют “знаком прохода” или “меткой тех, кто идёт сквозь”.»
Я перевела взгляд на ладонь.
Знак казался почти чёрным.
Лера прислала последнее сообщение:
«Там есть фамилия Вальден. Несколько раз. И имя — Eleonora. Мне копать дальше?»
Я смотрела на экран.
Элеонора.
Имя из прошлого.
Имя, которое охотники произносили как приказ.
Имя, которое теперь лежало в архиве рядом с Мартой, Линой, Илмой и знаком на моей руке.
А где-то за всем этим была мама.
Её вопрос: была ли я всё время в палате.
Её просьба: не спи там.
И её страх, слишком старый для женщины, которая якобы ничего не знала.
Я написала Лере:
«Копай. Но осторожно».
Она ответила:
«Теперь ты точно расскажешь мне всё».
Я посмотрела на Алексея.
Он был бледен, растерян, напуган. Но всё ещё сидел рядом. Всё ещё держал мой телефон так, будто боялся, что я снова начну дрожать.
— Придётся, — сказала я.
— Что?
— Рассказать всё.
Он кивнул.
— Я слушаю.
Я посмотрела на дверь палаты.
На белые стены.
На окно, за которым начинало сереть утро.
На собственную ладонь.
Всю жизнь я молчала, чтобы меня не сочли безумной.
Теперь молчание стало опаснее правды.
Я вдохнула.
И начала с карусели.
Глава 14. Мать знает больше
Я рассказала Алексею почти всё.
Не сразу.
Не красиво.
Не по порядку.
Сначала карусель. Потом кровь на лице. Потом врачи. Потом переулок, но там слова стали застревать. Я всё ещё не могла произнести некоторые вещи вслух, даже спустя четырнадцать лет. Алексей не торопил. Только сидел рядом и слушал так, будто каждое моё слово было не симптомом, а уликой.
Это было непривычно.
Врачи всегда слушали, чтобы объяснить.
Мама — чтобы обвинить.
Алексей слушал, чтобы понять.
Иногда это страшнее.
Я рассказала про интернат, про лепесток, который съела, про липкий сахар на пальцах после зоопарка, про траву на ногах после прогулки в старомодном платье. Потом — про костёр. Там я остановилась. Слишком долго смотрела на свои повязки, пока Алексей не накрыл мою здоровую руку ладонью.
— Не надо сейчас, — сказал он.
Но надо было.
Если я начинала говорить, остановка казалась предательством. Не себя даже. Тех женщин, через которых прошла и чьих имён почти не знала.
Я рассказала.
О рыжеволосой женщине.
О толпе.
О священнике.
О голосе внутри: «Не дай им взять девочку».
О Марте, Илме, лесу, хижине, лазе под землёй, мельнице, Лине, Йоне.
На имени Йона Алексей напрягся.
Я заметила, но не стала останавливаться.
Когда закончила, за окном уже светало.
Свет был серым, больничным, холодным. Он просачивался сквозь стекло и делал палату ещё более белой. Ночь уходила, но легче не становилось.
Алексей сидел рядом, наклонившись вперёд, локти на коленях, ладони сцеплены. На нём всё ещё было пальто, хотя в палате было тепло.
— Я должен сказать что-то умное, — произнёс он наконец.
— Не должен.
— Хорошо. Потому что ничего умного у меня нет.
Я почти улыбнулась.
Почти.
Он посмотрел на мою ладонь.
— Этот знак… болит?
— Нет.
— А ожоги?
— Да.
— Сильно?
— Терпимо.
Он поморщился.
— Это слово я уже ненавижу.
— Привыкай. Оно у меня вместо «всё ужасно, но я не хочу обсуждать».
— Заметил.
Мы замолчали.
Телефон лежал между нами на одеяле. Лера прислала ещё несколько сообщений, но я не открывала. Мне нужно было несколько минут без новых архивов, новых имён, новых доказательств того, что реальность сдалась первой.
В коридоре загремела тележка. Кто-то недовольно попросил открыть окно. Медсестра ответила, что нельзя. Обычные утренние больничные звуки.
Я вдруг почувствовала себя так, будто вернулась из-под воды и теперь слышу мир через толщу стекла.
— Аня, — сказал Алексей.
Я посмотрела на него.
— Твоя мама.
Внутри всё сжалось.
— Что мама?
— Она звонила мне снова, пока ты рассказывала. Я не ответил.
— Спасибо.
— Она оставила голосовое.
Он взял телефон.
— Хочешь послушать?
Нет.
— Да.
Алексей включил запись.
Мамин голос заполнил палату.
Сначала ровный. Потом всё более резкий.
— Лёша, перезвоните мне, как только услышите. Мне нужно знать, что с Аней. Если она проснулась, не давайте ей говорить с посторонними. Особенно с этой вашей Лерой, если она вдруг появится. Аня сейчас не в том состоянии, чтобы принимать решения. И проследите, пожалуйста, чтобы она не оставалась одна. Вы меня слышите? Не оставляйте её одну.
Пауза.
Потом тише:
— И не давайте ей спать.
Запись закончилась.
В палате стало тихо.
Алексей медленно опустил телефон.
Я смотрела в одну точку.
Не давайте ей спать.
Она сказала это.
Теперь уже не оговорилась.
— Ань…
— Она знает.
Голос мой был спокойным.
Слишком спокойным.
— Может, она боится кошмаров.
Я повернула к нему голову.
Он сразу понял, что сказал не то.
— Извини.
— Нет, ты прав. Она боится кошмаров. Просто не так, как должна бояться мать.
Я потянулась к телефону и набрала маму.
Алексей хотел что-то сказать, но не стал.
Гудки шли долго.
Почти до конца.
Потом она ответила.
— Аня?
В её голосе было облегчение. Настоящее. И злость сразу под ним.
— Ты сказала Алексею не давать мне спать.
Пауза.
Короткая.
— Ты неправильно поняла.
— Я слушала запись.
— Я имела в виду, что после седативных…
— Мама.
Она замолчала.
Я впервые за много лет не заполняла паузу сама. Не оправдывалась. Не смягчала. Не делала вид, что поверила в её неуклюжую ложь.
— Что происходит, когда я сплю?
— У тебя расстройство сна, — сказала она.
— Нет.
— Аня, не начинай.
— Что происходит, когда я сплю?
— Я не врач.
— Зато ты всю жизнь водила меня к врачам.
— Потому что ты была больна.
Слово ударило привычно, но уже не так сильно.
Раньше оно делало меня маленькой. Теперь — злой.
— Ты видела знак?
— Какой знак?
— На моей ладони.
Слишком быстрая пауза.
Даже по телефону я услышала.
— Я не знаю, о чём ты.
— Знаешь.
— Ты сейчас под лекарствами, тебе нужно отдыхать.
— Не спать, ты хотела сказать?
На другом конце стало тихо.
Алексей сидел рядом, не двигаясь.
Я чувствовала его взгляд, но смотрела только в окно.
Серое утро.
Серое небо.
Серые стены.
И я, наконец переставшая быть удобной.
— Я нашла Марту, — сказала я.
Мама вдохнула.
Едва слышно.
Но я услышала.
— Кого?
— Марту. Лину. Илму. Мельницу. Йона Миллера. Элеонору Вальден.
Последнее имя я произнесла медленно.
На другом конце что-то глухо стукнуло. Будто мама уронила чашку или телефон едва не выскользнул из руки.
— Где ты услышала это имя?
Вот теперь.
Теперь она перестала притворяться.
Я закрыла глаза.
Внутри не было радости от победы. Только ледяная пустота.
— Значит, ты его знаешь.
— Аня, послушай меня внимательно. Не говори об этом по телефону.
— Почему?
— Просто не говори.
— Ты знаешь Элеонору?
— Замолчи.
Это слово прозвучало не как мамино раздражение.
Как страх.
— Ты знаешь Орден?
— Я сказала, замолчи.
— Ты работаешь на них?
Пауза.
Такая длинная, что я услышала собственное сердце.
Потом мама сказала:
— Я еду.
— Не надо.
— Не смей никуда уходить.
Я почти засмеялась.
— Я в больнице, мама.
— Ты поняла, что я сказала.
— Да. Впервые за долгое время прекрасно поняла.
Я сбросила звонок.
Рука дрожала.
Не сильно. Но Алексей заметил и забрал телефон.
— Она приедет.
— Конечно.
— Что будем делать?
Я посмотрела на него.
Это «мы» прозвучало почти болезненно.
— Ты не обязан в это вмешиваться.
— Поздно.
— Нет. Не поздно. Ты можешь уйти домой, выспаться, решить, что я сошла с ума, и…
— Аня.
Он произнёс моё имя тихо, но так, что я замолчала.
— Я видел ожоги. Я видел знак. Я читал документ. И я слышал твою мать. Я не знаю, что из этого правда в том смысле, в каком я привык понимать правду. Но я знаю, что ты в опасности.
— Рядом со мной ты тоже.
— Возможно.
— Это не романтично, Лёша.
— Я не пытаюсь быть романтичным. Я пытаюсь не быть идиотом.
Я неожиданно заплакала.
Без всхлипов.
Просто слёзы потекли по лицу, и я не успела их остановить.
Алексей потянулся ко мне, но снова остановился на полпути.
Как всегда.
Сначала оставил выбор мне.
Я сама взяла его за руку.
Он сел ближе.
— Что тебе нужно? — спросил он.
Ответ был простой.
Невозможный.
— Правда.
Мама приехала через сорок минут.
За это время врач успел зайти, проверить повязки, удивиться моему пульсу, посоветовать «избегать эмоциональных потрясений» и уйти, получив от меня такой взгляд, что даже не стал развивать тему психолога.
Лера написала, что едет тоже.
Я велела ей не приезжать.
Она ответила:
«Ты серьёзно думаешь, что я после слов “Орден” и “документ изменился” останусь дома?»
Я не стала спорить.
Мама вошла без стука.
Как всегда.
На ней было серое пальто, волосы собраны, лицо бледное, но собранное. Она посмотрела сначала на Алексея, потом на меня, потом на мою ладонь.
На секунду.
Всего на секунду.
Но этого хватило.
Она узнала знак.
Я медленно подняла руку.
— Родинка, — сказала я. — Так врачам объяснять?
Мама закрыла дверь.
— Лёша, выйдите.
— Нет, — ответил он.
Мама повернулась к нему.
— Это семейный разговор.
— Тогда тем более нет.
Я посмотрела на него с удивлением.
Мама тоже.
Кажется, люди редко говорили ей «нет» так спокойно.
— Вы не понимаете, во что лезете, — сказала она.
— Вероятно. Но я учусь быстро.
Мама поджала губы.
— Аня, попроси его выйти.
Я откинулась на подушку.
— Я хочу, чтобы он остался.
Мама посмотрела на меня так, будто я предала её.
Смешно.
Сколько лет она предавала меня документами, врачами, полуправдой, страхом, а предательницей стала я — потому что не захотела остаться с ней один на один.
— Хорошо, — сказала она. — Как хочешь.
Она подошла ближе, но не села.
— Покажи руку.
— Нет.
— Аня.
— Ты и так видела.
— Мне нужно понять, насколько глубоко.
— Насколько глубоко что?
Мама молчала.
— Знак? Переход? Или насколько глубоко я влезла в то, от чего ты всю жизнь меня охраняла?
— Я тебя не охраняла от этого.
— Тогда от чего?
Её лицо дрогнуло.
Но она быстро взяла себя в руки.
— От тебя самой.
Алексей тихо выдохнул.
Я почувствовала, как всё внутри стало твёрдым.
— Неправильный ответ.
— Ты думаешь, всё так просто? Что есть хорошие и плохие? Что твой отец был святым, я чудовищем, а ты бедной девочкой, которой все врали?
— А разве нет?
— Нет.
— Тогда расскажи.
Она отвернулась к окну.
Несколько секунд молчала.
Когда заговорила, голос стал ниже.
— Твой отец не должен был вмешиваться.
В палате будто исчез воздух.
Я медленно села.
— Что?
— Он знал правила. Ему объясняли. Его предупреждали.
Алексей напрягся.
— Кто предупреждал?
Мама не посмотрела на него.
— Это не ваш разговор.
— Теперь мой.
Она резко повернулась.
— Вы ничего не знаете.
— Так расскажите.
Я почти не слышала их.
Отец.
Не должен был вмешиваться.
Не «умер».
Не «попал в аварию».
Не «сердце».
Вмешиваться.
Слово из мира Илмы.
Слово из мира шагающих.
— Папа знал? — спросила я.
Мама закрыла глаза.
И впервые за всё утро мне показалось, что она действительно устала.
Не раздражена.
Не рассержена.
Именно устала.
Так, будто несла что-то слишком тяжёлое много лет и теперь уже не могла делать вид, что это просто сумка с продуктами.
— Он знал достаточно, чтобы не лезть туда, куда полез.
— Куда?
— К тебе.
— Ко мне?
Мама открыла глаза.
— В ночь перед смертью он пытался закрыть разрыв.
— Какой разрыв?
— Тот, через который тебя начали видеть.
Я не понимала.
И понимала одновременно.
Карусель.
Кровь.
Первые врачи.
Мамины звонки.
Интернат.
— Кто начал видеть?
Мама молчала.
Я сама сказала:
— Орден.
Она не отрицала.
Алексей встал.
— Что за Орден?
Мама посмотрела на него так, будто наконец решила признать его наличие в комнате.
— Люди, которые не дадут ей уничтожить себя и всех вокруг.
— Очень гуманно звучит, особенно после костров и охоты на детей, — сказала я.
Мама вздрогнула.
— Ты не знаешь всей истории.
— Так расскажи.
— Не здесь.
— Здесь.
— Аня…
— Я больше никуда с тобой не поеду, пока ты не начнёшь говорить правду.
Она сжала руки.
На пальце у неё было кольцо.
Я видела его тысячу раз.
Тонкое золотое кольцо с маленьким тёмным камнем. Мамино обычное кольцо, которое она почти никогда не снимала. В детстве я думала, что это просто украшение.
Теперь увидела форму камня.
Круг.
Перечёркнутый тонкой линией.
Не такой, как на моей ладони.
Но слишком похожий.
Я протянула руку.
— Сними.
Мама автоматически спрятала ладонь.
И этим всё сказала.
Алексей тоже посмотрел на кольцо.
— Что это?
— Ничего.
— Сними, — повторила я.
— Не говори со мной таким тоном.
— Сними.
Она не двигалась.
Я вдруг вспомнила Илму. Кольцо, которое она дала мне у угольной ямы. Холод в ладони. Образы: мама молодая, почти девочка, рядом с женщиной в тёмном платье.
Элеонора.
— Ты была с ней, — сказала я.
Мама побледнела.
— С кем?
— С Элеонорой.
— Замолчи.
— Я видела тебя.
— Ты не могла.
— В кольце. Или через кольцо. Не знаю. Но видела. Ты была молодая. Она стояла рядом.
Мама сделала шаг назад.
Впервые на моей памяти она испугалась меня по-настоящему.
Не как больную дочь.
Не как проблему.
Как человека, который увидел то, что должен был забыть.
— Что ты сделала? — прошептала она.
— Спасла девочку.
— Какую девочку?
— Лину.
Лицо мамы изменилось.
Она не знала имени.
Это тоже было важно.
Значит, она знала структуру, Орден, Элеонору, но не все последствия. Не всё контролировала.
— Что ты изменила? — спросила она.
— Не знаю.
— Господи, Аня.
Она опустилась на стул, будто ноги перестали держать.
Я впервые видела её такой.
Маленькой.
Стареющей.
Испуганной.
— Ты понимаешь, что могла сделать?
— Нет. Потому что ты всю жизнь врала мне вместо того, чтобы объяснить.
Она подняла на меня глаза.
— Объяснить? Ребёнку? Что каждую ночь её могут выдернуть в чужую смерть? Что есть семьи, которые веками охотятся на таких, как она? Что её отец застрял между линиями, потому что решил, будто любовь сильнее правил?
Мир замер.
Отец.
Застрял.
Я услышала это слово от Илмы.
Теперь от матери.
— Он не умер, — сказала я.
Мама закрыла рот ладонью.
Поздно.
Правда уже вышла.
Я не дышала.
Алексей стоял рядом, но будто далеко.
— Где он?
Мама покачала головой.
— Не спрашивай.
— Где он?
— Я не знаю.
— Врёшь.
— В этот раз нет.
Это прозвучало так горько, что я почти поверила.
— Он пытался вернуть тебя до того, как ты начнёшь ходить, — сказала мама. — До того, как путь закрепится. Но разрыв уже открылся. Он ушёл за тобой и не вернулся полностью.
— Что значит «полностью»?
— Тело похоронили.
Я вцепилась пальцами в одеяло.
— А он?
Мама посмотрела на меня.
— Иногда приходят письма.
Если бы она ударила меня, было бы легче.
— Что?
Она поднялась.
— Мне нужно идти.
— Нет.
— Я сказала слишком много.
— Ты только начала.
— Именно поэтому мне нужно идти.
Алексей встал у двери.
— Вы никуда не уйдёте, пока не объясните про письма.
Мама посмотрела на него.
— Вы хороший человек, Лёша. Поэтому я скажу один раз: если хотите выжить рядом с ней, не стойте между Аней и теми, кто считает её угрозой.
— Это угроза?
— Это совет.
— От Ордена?
Она не ответила.
В этот момент дверь открылась.
На пороге стояла Лера.
В джинсах, длинном пальто, с растрёпанными волосами и ноутбуком под мышкой. Она окинула взглядом палату: я на кровати, Алексей у двери, мама бледная, напряжённая, с рукой, сжатой вокруг кольца.
— Кажется, я вовремя, — сказала Лера.
Мама резко повернулась к ней.
— Вы кто?
— Та самая посторонняя, с которой Ане нельзя говорить.
Я впервые за всё утро почти улыбнулась.
Лера вошла и закрыла за собой дверь.
— А теперь, — сказала она, глядя на маму, — кто-нибудь объяснит мне, почему архивная запись, которой два года назад не существовало, сегодня утром появилась в базе с фамилией Вальден?
Мама молчала.
Лера подняла ноутбук.
— И почему после этого мне пришло письмо с неизвестного адреса. Без темы. Только с вложением.
Она повернула экран ко мне.
На нём была фотография.
Старая.
Пожелтевшая.
На ней был папа.
Не таким, каким я помнила его с детских снимков. Старше. Измождённее. В чужой одежде, похожей на военную форму начала прошлого века. Он стоял у стены какого-то госпиталя и смотрел прямо в объектив.
На обороте фотографии, отсканированном рядом, было написано:
«Аня, не ищи меня во времени».
Я не услышала, как мама выдохнула.
Не увидела, как Алексей шагнул ко мне.
Не заметила, как Лера перестала улыбаться.
Я смотрела только на папино лицо.
На его глаза.
Живые.
Уставшие.
Ждущие.
И впервые за семнадцать лет позволила себе подумать:
а если он действительно не умер?
А потом следом пришла вторая мысль.
Страшнее первой.
Если он просит не искать — значит, знает, что я всё равно захочу.
Глава 15. Дом с закрытыми окнами
Из больницы меня выписали через три дня.
Не потому, что я была здорова.
Просто ожоги перестали выглядеть так, будто прямо сейчас решат стать хуже, анализы не пугали врачей, температура держалась в пределах разумного, а я научилась отвечать на вопросы достаточно ровно, чтобы дежурный психолог написал в карте что-то об «адекватном контакте» и «сохранной критике».
Сохранная критика.
Я даже не знала, что именно у меня сохранилось.
Вера в реальность точно нет.
Вера во взрослых закончилась ещё в десять лет.
Вера в маму умерла в палате, когда она сказала, что отец не вернулся полностью.
Оставалась только злость.
Она держала лучше лекарств.
Когда врач в последний раз осматривал ожоги, он сказал, что восстановление займёт время. Нужно делать перевязки, не перегружаться, избегать стресса, нормально спать.
На последнем слове я посмотрела на него так, что он кашлянул и быстро перешёл к рекомендациям по мазям.
Алексей приехал за мной утром.
Не мама.
Я сама попросила его не говорить ей точное время выписки. Лера сказала, что это разумно. Алексей сказал, что это опасно, но всё равно согласился.
Он ждал у выхода с моей курткой в руках. Увидев меня, сразу сделал шаг навстречу, но снова остановился чуть раньше, чем коснуться.
Эта его привычка — давать мне последнюю секунду выбора — стала почти больной.
Я сама взяла куртку.
— Спасибо.
— Как ты?
— Терпимо.
— Я всё ещё ненавижу это слово.
— Придётся.
Он улыбнулся краем губ, но глаза оставались тревожными.
На улице было холодно и пасмурно. Асфальт после дождя блестел. Воздух пах мокрой листвой, бензином и свободой, которая почему-то совсем не ощущалась свободой.
Я вышла из больницы и вдруг поняла, что боюсь ехать домой.
Там было платье.
Тёмно-синее, разложенное на кровати перед костром.
Там была ванная, где я впервые увидела ожоги.
Там мама стояла на кухне и спросила, где я была.
Там Алексей ещё верил, что наши кошмары можно пережить вдвоём, если крепко держаться за руки.
Теперь всё стало другим.
Мы сели в такси.
Алексей всю дорогу молчал, и я была ему благодарна. Город за окном казался слишком чётким, слишком современным: светофоры, остановки, люди с кофе, курьеры на велосипедах, витрины, рекламные экраны. Всё это должно было убеждать меня, что я вернулась.
Но я больше не верила возвращениям.
Я знала: достаточно закрыть глаза — и любая улица может стать лесом, площадью, переулком, мельницей, чужой комнатой.
Телефон завибрировал.
Лера.
«Ты уже вышла?»
Я ответила:
«Едем домой».
«Тогда слушай. Я нашла фонд Вальден. Современный. Официально культурно-исторический, архивные проекты, реставрация, поддержка исследований по “истории европейских родов и судеб женщин в переходные эпохи”. Красиво звучит, да?»
Я прочитала сообщение дважды.
Судьбы женщин.
Переходные эпохи.
Слишком аккуратно.
Слишком близко.
Следом пришло второе:
«Руководитель — Элеонора Вальден. Фото пока мутное, но я уже ненавижу её лицо».
Я не открыла фотографию.
Не смогла.
Только сжала телефон так, что побелели пальцы.
Алексей заметил.
— Лера?
— Она нашла современный фонд Вальден.
Он выдохнул через нос.
— Конечно.
— Что?
— Я не знаю, как это объяснить. Но уже перестал удивляться в нужных местах.
— Это плохо?
— Это пугает.
Я кивнула.
Да.
В этом всё и было.
Мы не понимали, но уже начали принимать невозможное как часть маршрута.
Дома было тихо.
Слишком тихо.
Алексей вошёл первым. Проверил коридор, кухню, спальню. Раньше я бы посмеялась. Теперь ждала у двери и прислушивалась, пока он не вернулся.
— Всё нормально.
Я вошла.
Квартира встретила нас запахом закрытого помещения и остывшего кофе. На спинке стула висел мой шарф. В раковине всё ещё стояла чашка. На полу у двери — следы маминых сапог, которые никто не вытер.
Платье Алексей убрал.
Не знаю когда. Наверное, пока я была в больнице. Кровать была застелена чистым покрывалом, шёлковый халат исчез, ванная вымыта так тщательно, будто мы оба пытались стереть из квартиры доказательства огня.
— Я не трогал твои вещи, — сказал Алексей. — Только… убрал то платье в шкаф.
— Спасибо.
Он стоял в дверях спальни и выглядел так, будто хочет сказать ещё что-то.
— Что?
— Твоя мама приезжала.
Я напряглась.
— Когда?
— Вчера. Пока я был здесь. Хотела забрать какие-то документы.
— Какие?
— Не сказала. Я не пустил её одну.
Я посмотрела на него.
— Она была злая?
— Очень вежливая.
— Значит, очень злая.
— Да. Я понял.
— Что искала?
— Твои старые медицинские бумаги. Сказала, что они понадобятся врачам.
Я медленно опустила сумку на пол.
— Где они?
— У нас. Я не отдал.
Он подошёл к шкафу, достал папку и протянул мне.
Обычная синяя папка на завязках. Я помнила её смутно: мама хранила там выписки, заключения, рецепты, справки из интерната. Всё, что подтверждало версию моей болезни.
Теперь папка выглядела иначе.
Как улика.
Я развязала тесёмки.
Сверху лежали медицинские заключения. Детская клиника. Психотерапевт. Невролог. Интернат. Консультации. Диагнозы, рекомендации, наблюдения.
Почти всё знакомое.
Почти.
Между листами была копия письма.
Я не помнила её.
Бумага плотная, серая, без шапки учреждения. Текст напечатан сухим официальным языком.
«Объект А. П. демонстрирует ранние признаки спонтанного перехода после травматического события. Первое материальное подтверждение — органические следы неустановленного происхождения. Рекомендуется продолжить наблюдение без прямого раскрытия природы феномена».
Я прочитала строку несколько раз.
Объект А. П.
Не пациентка.
Не дочь.
Не ребёнок.
Объект.
Алексей стоял рядом.
— Это было в папке?
— Да. Я не знаю, видела ли ты раньше.
— Нет.
Я листала дальше.
Ещё письмо.
«После эпизода с монетами риск закрепления пути повышен. Матери рекомендовано не подтверждать реальность переживания, сохранять терапевтическую легенду».
Терапевтическую легенду.
Я села на кровать, потому что ноги перестали держать.
Мама не просто не верила.
Маме рекомендовали не верить.
И она согласилась.
Алексей забрал папку из моих рук, чтобы я не уронила листы.
— Ань…
— Она знала про монеты.
— Да.
— Она знала, что это не психика.
— Похоже.
— И всё равно отправила меня в клинику.
Слова звучали плоско.
Маленько.
Они не вмещали того, что происходило внутри.
Меня не лечили.
Меня наблюдали.
Всю жизнь.
А когда я плакала, не могла спать, боялась прикосновений, врачи и мать держали передо мной картонную декорацию болезни, чтобы я не увидела настоящую клетку.
Я встала.
Слишком резко. Боль в боку тут же напомнила об ожогах, но злость была сильнее.
— Я хочу к ней.
— Сейчас?
— Да.
— Аня, ты только из больницы.
— Алексей.
Он замолчал.
Я сама услышала свой голос.
Не громкий.
Холодный.
Похожий на мамин.
Это остановило меня сильнее его возражений.
Я не хотела становиться ей.
Я медленно села обратно.
— Не сейчас, — сказала я уже тише.
— Хорошо.
— Но скоро.
— Хорошо.
Я посмотрела на папку.
— Нужно отсканировать всё. Отправить Лере.
— Я сделаю.
— Нет. Вместе.
Мы работали почти два часа.
Алексей фотографировал документы, я раскладывала их по годам, Лера в чате материлась так, что телефон почти нагревался.
В папке оказалось больше, чем я думала.
Отчёты о моём сне.
Описания эпизодов.
Сведения о предметах, найденных после пробуждения.
Оценка «степени риска вмешательства».
Фамилия Вальден встречалась дважды. Не как подпись. Как пометка: «согласовано с куратором линии В.»
Лера написала:
«Куратор линии В. — это очень плохой знак. Похоже, они реально вели тебя как проект».
Я смотрела на слово «проект» и чувствовала, что внутри больше нет места для удивления.
В какой-то момент Алексей ушёл на кухню делать чай.
Я осталась на кровати среди бумаг.
Одна.
И впервые за последние дни почувствовала не страх, а усталость. Огромную. Тяжёлую. Такую, которая не проходит от сна, потому что проблема как раз в том, что спать нельзя.
Я легла на бок, осторожно, чтобы не задеть ожоги.
Просто на минуту.
Только закрыть глаза.
Как тогда перед рестораном.
Я поняла это уже в тот момент, когда веки опускались.
Слишком поздно.
Нет.
Я попыталась открыть глаза, но комната уже поплыла.
Вместо запаха чая пришёл запах воска.
Старой ткани.
Лекарств.
И закрытого помещения, где давно не открывали окна.
Я проснулась от скрипа ключа в замке.
Не нашего.
Старого.
Тяжёлого.
Металлический звук повернулся в тишине, и я открыла глаза.
Надо мной был потолок с лепниной.
Высокий, пожелтевший, с трещиной в углу. На потолке дрожал свет свечи. Не лампы. Именно свечи. Тёплый, неровный, живой.
Я лежала в кровати.
Не своей.
Кровать была огромная, с деревянными резными столбиками и тяжёлым пологом. Простыни пахли лавандой и чем-то горьким, лекарственным. Тело было слабым, вялым, будто его долго держали в полусне.
Я попыталась сесть.
Не смогла.
Руки были привязаны к кровати мягкими, но крепкими лентами.
Не верёвками.
Шёлком.
От этого стало ещё страшнее.
На мне была тонкая ночная рубашка с кружевом у горла. Не грязная, не рваная. Чистая. Дорогая.
Запястья болели.
Не от грубой силы. От долгого удержания.
Я повернула голову.
Окна в комнате были закрыты ставнями изнутри.
На ставнях — засовы.
Снаружи за дверью послышался женский голос:
— Госпожа снова проснулась.
Мужской ответ:
— Доктор велел не позволять ей вставать.
Доктор.
Я закрыла глаза.
Нет.
Только не это.
Костёр был ужасом толпы.
Лес — ужасом погони.
Но эта комната…
Эта комната была ужасом, который умел говорить тихо.
Дверь открылась.
Вошла женщина в чёрном платье и белом чепце. Служанка. За ней — мужчина лет сорока в тёмном сюртуке, с аккуратно подстриженными бакенбардами и кожаным саквояжем в руке.
Врач.
Он подошёл к кровати и посмотрел на меня с профессиональной внимательностью.
Не как на человека.
Как на состояние.
— София, — сказал он. — Вы опять пытались освободиться?
София.
Новое имя.
Новое тело.
Новый плен.
Я не ответила.
Он наклонился ближе и взял меня за подбородок.
Пальцы были холодные, сухие.
— Посмотрите на меня.
Я отвернула лицо.
Он вздохнул.
— Упрямство не поможет вашему выздоровлению.
Служанка стояла у двери, опустив глаза.
Я попыталась почувствовать тело, в котором оказалась.
София.
Молодая женщина. Слабая. Сердце бьётся неровно. Во рту сухость. В голове туман, как после лекарств. Внутри — страх, но другой. Не яркий, не кричащий. Долгий, выученный.
Её здесь держали давно.
— Где я? — спросила я.
Голос был тихим, хриплым, но благородным. Чужая речь легла на язык странно: мягче, медленнее, чем моя.
Врач обменялся взглядом со служанкой.
— Дома, София.
— Чьём доме?
Он улыбнулся.
Снисходительно.
— В доме вашего мужа.
Мужа.
Внутри Софии что-то сжалось так резко, что я едва не задохнулась.
Муж — опасность.
Это знание пришло без картинки.
Просто истина тела.
— Отпустите руки.
— Пока нельзя.
— Почему?
— Вы можете навредить себе.
Я засмеялась.
Не громко.
Сухо.
— Как удобно.
Врач перестал улыбаться.
— Раздражительность сохраняется, — сказал он служанке. — Запишите.
Служанка вздрогнула и кивнула.
— Я не больна.
Эти слова я произнесла слишком быстро.
Слишком знакомо.
Врач посмотрел на меня с почти добрым сожалением.
— Все больные этого рода говорят одно и то же.
Этого рода.
Я замерла.
— Какого рода?
Он понял, что сказал лишнее.
Лицо стало закрытым.
— Вам нужно отдыхать.
Он открыл саквояж, достал маленький пузырёк с тёмной жидкостью.
София внутри пришла в ужас.
Не пить.
Не пить.
Не пить.
Я дёрнулась.
Ленты впились в запястья.
— Нет.
— София.
— Не надо.
— Вы снова возбуждены. Так мы не добьёмся улучшений.
— Я сказала нет!
Служанка подняла глаза.
В них был страх.
И жалость.
Врач сделал ей знак.
— Держите голову.
Она подошла не сразу.
— Господин доктор…
— Анна.
Я вздрогнула.
Не от слова.
От имени.
Служанку звали Анна.
Как меня.
Врач раздражённо повторил:
— Анна, держите её голову.
Служанка побледнела.
Я смотрела на неё и поняла: она боится не меня.
Его.
Она подошла, склонилась надо мной и шепнула так тихо, что врач не услышал:
— Простите, госпожа.
Потом прижала мои плечи к подушке.
Врач разжал мне челюсть пальцами и влил горькую жидкость в рот.
Я пыталась выплюнуть, но он зажал нос.
Пришлось проглотить.
Лекарство обожгло горло горечью. Почти сразу по телу пошла тяжёлая волна. Комната стала расплываться.
— Вот так, — сказал врач. — Видите, сопротивление только ухудшает ваше положение.
Я ненавидела его.
Так сильно, что это чувство на секунду стало яснее тумана.
— Кто вы? — спросила я, пока ещё могла говорить.
Он убирал пузырёк обратно в саквояж.
— Доктор Фогель.
Фогель.
Имя осталось в голове, как заноза.
— А мой муж?
Врач посмотрел на дверь.
— Господин скоро придёт. Если ваше состояние позволит.
Состояние.
Слово из моей жизни.
Из клиники.
Из больницы.
Из маминых разговоров за закрытой дверью.
Я вдруг поняла, почему путь привёл меня сюда.
Это был не костёр.
Не переулок.
Не лес.
Это было приличное место, где женщину уничтожали чистыми руками.
Доктор Фогель вышел.
Служанка Анна задержалась, поправляя одеяло. Её пальцы дрожали.
Я боролась с лекарством, но сознание уже сползало вниз.
— Анна, — прошептала я.
Она замерла.
— Да, госпожа?
— Что они со мной делают?
Служанка посмотрела на дверь.
Потом на меня.
— Вы должны были молчать.
— О чём?
Её губы дрогнули.
— О письме.
Сердце ударило.
— Каком письме?
Шаги за дверью.
Анна сразу выпрямилась.
— Спите, госпожа.
— Где письмо?
Она не ответила.
Дверь снова открылась.
Вошёл мужчина.
Высокий, светловолосый, с красивым холодным лицом. Одежда дорогая, тёмная, безупречно сидящая. На пальце — кольцо с гербом.
Он подошёл к кровати и посмотрел на меня.
Не с тревогой мужа.
С раздражением владельца.
— София, — сказал он. — Сколько ещё ты будешь позорить мой дом?
Внутри тела поднялась такая волна ненависти, что я поняла: это он.
Муж.
Человек, которого София боялась.
И презирала.
Я хотела ответить, но язык уже плохо слушался.
Он наклонился ближе.
— Доктор говорит, тебе снова мерещатся голоса.
Я смотрела на него сквозь лекарственный туман.
— Нет.
— Нет?
— Я их слышу.
Он побледнел.
Совсем чуть-чуть.
Но я увидела.
— Кого? — спросил он.
Я не знала.
Но София знала.
Где-то глубоко внутри, под страхом и слабостью, было одно слово.
Путь.
Я улыбнулась.
Не своей улыбкой.
Её.
— Тех, кого вы не успели закопать.
Его лицо исказилось.
На секунду — только на секунду — в приличном господине проступило что-то хищное.
Он схватил меня за подбородок сильнее, чем врач.
— Ты ничего не знаешь.
— Тогда почему вы боитесь?
Удар пришёл неожиданно.
Не кулаком.
Ладонью.
Точно, резко, так, чтобы оставить боль, но не след, который легко показать.
Голова повернулась набок.
Во рту стало солоно.
Муж выпрямился, поправил манжету.
— Доктор прав. Тебе действительно хуже.
Он повернулся к служанке.
— Завтра перевести её в северную комнату. Окна заколотить. Посетителей не допускать. Письменные принадлежности убрать.
Анна побледнела ещё сильнее.
— Да, господин.
Письменные принадлежности.
Письмо.
София что-то написала.
Что-то, чего они боялись.
Муж подошёл к двери, но остановился.
— И передайте моей кузине, что её опасения подтвердились.
— Кузине? — прошептала я.
Он оглянулся.
И произнёс имя.
— Элеоноре.
Комната окончательно поплыла.
Я пыталась удержаться.
За имя.
За боль в щеке.
За страх Анны.
За письмо.
Но лекарство тянуло вниз.
Последнее, что я увидела перед темнотой, было закрытое окно.
Засов.
Дерево.
Никакого огня.
Никакой толпы.
Только тихий дом, где женщину собирались похоронить живой и назвать это лечением.
Глава 16. София
Я проснулась от запаха лаванды.
Он был слишком сильным. Сладким, тяжёлым, почти удушающим. Им пропитали простыни, подушку, занавеси, ночную рубашку, само пространство вокруг меня, будто пытались заглушить другой запах.
Страха.
Лекарств.
Запертой комнаты.
Я не сразу открыла глаза.
Сначала прислушалась к телу.
София.
Имя всплыло само, как пузырь воздуха со дна.
София.
Тело было слабым, но уже не таким ватным, как после лекарства. Горло саднило. Во рту оставалась горечь. На щеке пульсировала боль от удара. Запястья ныли там, где ленты всю ночь удерживали руки.
Я пошевелила пальцами.
Свободны.
Медленно открыла глаза.
Комната была та же.
Высокий потолок с лепниной. Трещина в углу. Тяжёлая кровать. Тёмная мебель, полированная до тусклого блеска. Большой шкаф у стены. Туалетный столик с круглым зеркалом. На каминной полке — часы под стеклянным колпаком. Они не тикали.
Окна по-прежнему были закрыты ставнями.
Но сейчас я видела больше.
Свет просачивался через узкие щели, тонкими полосами ложась на пол. За окном, должно быть, был день. Или утро. В этой комнате время теряло форму: без солнца, без улицы, без открытого воздуха оно становилось просто ожиданием.
Я осторожно села.
Голова закружилась. Пришлось вцепиться в край матраса и переждать. На мне была та же ночная рубашка, только поверх плеч кто-то набросил мягкую шаль.
Заботливо.
Почти нежно.
Как укрывают пленницу, чтобы она не замёрзла до следующего допроса.
Я спустила ноги с кровати.
Пол оказался холодным. Деревянные доски скрипнули под ступнями, и я замерла.
За дверью тишина.
Я попыталась встать.
Колени дрожали, но держали. Тело Софии было не больным от природы. Нет. Его сделали слабым: лекарствами, голодом, неподвижностью, страхом.
Это я понимала слишком хорошо.
Я подошла к зеркалу.
И впервые увидела её лицо.
София была красивой.
Не той живой красотой, которую человек носит легко, не думая о ней. Нет. Её красота была из тех, что превращают в вещь, в аргумент, в украшение чужого дома.
Бледная кожа. Тёмные волосы, заплетённые на ночь и растрепавшиеся у висков. Высокий лоб. Тонкие черты. Большие серые глаза с тёмными кругами под ними. Губа чуть припухла после удара.
Я подняла руку и коснулась щеки.
Больно.
Настояще.
— София, — прошептала я.
Отражение повторило движение губ.
Где-то внутри тела что-то дрогнуло.
Не как у Марты.
Марта была горячей: страх, любовь к ребёнку, рваное сопротивление.
София была тише.
Глубже.
Её присутствие ощущалось как запертая комната внутри запертой комнаты. Она не кричала. Не билась. Она слушала.
И ждала, пойму ли я.
— Я не хочу навредить тебе, — сказала я очень тихо.
Глупо, наверное. Говорить с женщиной, в чьём теле стоишь перед зеркалом. Но после Марты я уже не могла делать вид, что внутри никого нет.
В ответ пришло не слово.
Образ.
Письмо.
Белый лист на столе. Чернила. Дрожащая рука. Быстрые строки. Потом шаги в коридоре. Паника. Тайник.
Я ухватилась за край туалетного столика.
— Где?
Ответа не было.
Только чувство: близко.
Письмо было в этой комнате.
Я оглянулась.
Шкаф. Кровать. Камин. Тумба. Зеркало. Маленький письменный стол у стены.
На столе ничего не было.
Ни бумаги.
Ни чернил.
Ни пера.
Муж Софии велел убрать письменные принадлежности. Значит, раньше они были здесь.
Я подошла к столу.
Пальцы Софии легли на столешницу. Тёмное дерево было гладким, холодным. В одном углу — едва заметная царапина. Я провела по ней ногтем.
Внутри снова вспыхнуло.
София сидит за столом ночью. Свеча почти догорела. За дверью тихо. Она пишет быстро, почти не дыша. Слова расплываются от слёз, но она не останавливается.
«Если это письмо найдёт та, кто слышит путь…»
Я вздрогнула.
Та, кто слышит путь.
Это было обо мне?
Или о любой шагающей?
Я попыталась открыть ящики стола.
Первый пуст.
Второй заперт.
Третий тоже.
Ключа не было.
Я опустилась на колени, провела рукой снизу по столешнице. Ничего. Потом по боковым панелям. Под правой ладонью дерево вдруг подалось.
Не я знала, куда нажать.
София.
Маленькая скрытая щель открылась почти беззвучно.
Внутри не было письма.
Только обрывок ткани с вышитым знаком.
Круг, перечёркнутый вертикальной линией.
Я взяла его.
Ткань была старая, мягкая от времени и прикосновений. Знак вышит серой нитью, почти незаметно, будто его хотели спрятать даже от глаз того, кто знает, что ищет.
Когда я коснулась вышивки, в голове стало шумно.
Не образ.
Голоса.
Женские.
Далёкие.
Слишком много.
Я отдёрнула руку, и всё стихло.
Сердце билось быстро.
Путь.
София не просто знала о нём.
Она была связана с ним.
Дверь открылась без стука.
Я резко обернулась.
На пороге стояла служанка Анна. В руках — поднос: чашка, кувшин, маленькая тарелка с хлебом и ломтиком сыра.
Увидев меня у стола, она побледнела.
— Госпожа…
Я спрятала ткань в ладони.
— Я проснулась.
— Вам нельзя вставать.
— Кто сказал?
Она опустила глаза.
— Доктор Фогель.
— Доктор Фогель говорит многое.
Анна подошла к столу, поставила поднос. Её руки заметно дрожали. Она старалась не смотреть на мои пальцы, сжатые вокруг ткани.
Значит, видела.
— Вы должны лечь, — сказала она. — Господин будет недоволен.
— Мой муж?
Она кивнула.
— Как его зовут?
Анна замерла.
Вопрос был слишком странным.
Жена не спрашивает имя мужа.
Я попыталась быстро исправиться.
— Я плохо помню утро.
Служанка напряглась ещё сильнее.
— Господин Генрих.
Генрих.
Имя легло в голову неприятно.
София внутри отозвалась холодной волной.
Генрих.
Муж.
Опасность.
— А фамилия?
Анна посмотрела на меня с ужасом.
— Госпожа…
— Ответь.
— Рауэн.
Генрих Рауэн.
Не Вальден.
Но Элеонора была его кузиной. Значит, связь через род, через брак или через Орден.
— Анна, — сказала я тише. — Где письмо?
Поднос звякнул.
Чашка дрогнула на блюдце.
— Какое письмо?
— То, из-за которого меня заперли.
Она сделала шаг назад.
— Не говорите об этом.
— Почему?
— Потому что стены слышат.
Я посмотрела на стены.
Обои с выцветшим цветочным узором. Тёмные панели. Картины: пейзаж, портрет женщины в белом, охотничья сцена. Никаких щелей. Никаких людей.
Но после леса, Ордена и кольца Илмы я уже не смеялась над такими словами.
— Кто слышит?
Анна подошла ближе, наклонилась, будто поправляет край моей шали.
— В доме есть люди госпожи Вальден.
Шёпот едва коснулся воздуха.
— Элеоноры?
Анна подняла на меня глаза.
Страх стал почти паникой.
— Не произносите её имени.
— Почему?
— Она узнаёт.
Это было сказано так просто, что спорить стало невозможно.
Я вспомнила охотников у мельницы.
«Элеонора велела взять живой».
В этом времени она тоже уже была силой. Может быть, не той же женщиной. Может быть, другой из рода. Но имя шло через века, как лезвие, которое передают из рук в руки.
— Анна, мне нужно письмо.
— Его нет.
— Ты врёшь.
Она вздрогнула.
Не от обиды.
От того, что я угадала.
— Если они найдут…
— Кто они?
— Господин. Доктор. Его люди. Она.
— Что в письме?
Анна сжала губы.
За дверью послышались шаги.
Она сразу выпрямилась, взяла чашку и протянула мне.
— Выпейте.
Я посмотрела в чашку.
Тёмный травяной настой.
Горький запах.
Тот же, что у лекарства.
— Нет.
Анна прошептала почти беззвучно:
— Сделайте вид.
Потом громче:
— Доктор велел пить после пробуждения.
Шаги приближались.
Я взяла чашку.
Поднесла к губам.
Запах ударил так резко, что тело Софии само взбунтовалось. Горло сжалось, желудок подкатил к рёбрам.
Не пить.
Я наклонила чашку, но вместо того чтобы проглотить, позволила жидкости коснуться губ и пролиться на шаль. Тёплая влага расползлась по ткани.
Анна быстро шагнула ближе, будто испугалась моей неловкости, и заслонила меня собой.
Дверь открылась.
Вошёл Генрих.
Днём он выглядел ещё красивее.
И от этого страшнее.
Свет из коридора лёг на его лицо, подчёркивая правильные черты, светлые волосы, прямую спину, дорогой сюртук. В нём не было внешней грубости. Никакой грязи, никакого пота, никаких криков.
Такие мужчины не похожи на чудовищ.
Поэтому им дольше верят.
— София, — сказал он. — Ты встала.
— Как видишь.
Анна опустила голову.
Генрих бросил на неё взгляд.
— Разве доктор не велел удерживать её в постели?
— Госпожа проснулась спокойной, — сказала Анна тихо. — Я подумала…
— Ты не нанята думать.
Служанка побледнела.
Я почувствовала злость Софии.
Не мою.
Её.
Она ненавидела, когда он говорил с Анной так. Значит, служанка была ей не просто прислугой. Союзницей. Может быть, единственной.
— Оставь её, — сказала я.
Генрих повернулся ко мне.
— Что?
— Я сказала, оставь её. Она принесла мне чай. Не объявляй это преступлением.
В его глазах мелькнуло удивление.
Потом осторожный интерес.
— Сегодня ты говоришь иначе.
Я замерла внутренне.
Ошибка.
— Может, лечение помогает.
Он улыбнулся.
Не поверил.
Подошёл ближе.
Анна стояла между нами, но Генрих одним движением отстранил её в сторону. Не грубо. Почти вежливо. От этого жест стал ещё неприятнее.
Он взял мою руку.
Ту самую, в которой я сжимала ткань.
Я едва успела переложить обрывок в другую ладонь и спрятать в складках шали.
— Пульс учащён, — сказал он.
— Теперь ты тоже доктор?
— Муж должен заботиться о жене.
— Ты называешь это заботой?
Он посмотрел мне в глаза.
— Я называю заботой попытку сохранить твою жизнь и честь моего дома.
— В таком порядке?
Его пальцы на моём запястье сжались.
Не сильно.
Достаточно.
— Твои припадки становятся опасными, София.
— Для кого?
— Для тебя. Для меня. Для тех, кого ты втягиваешь в свои фантазии.
— Фантазии о письме?
Он не изменился в лице.
Почти.
Только рука на моём запястье стала жёстче.
— Доктор предупреждал: навязчивые идеи возвращаются.
— Значит, письмо было?
— Не было никакого письма.
— Тогда почему ты боишься?
Теперь сжались его губы.
Анна у двери едва заметно покачала головой.
Молчи.
Но я уже не могла.
Всю жизнь мне говорили молчать.
Мама.
Врачи.
Страх.
Теперь — чужой муж в чужом доме.
Мне надоело.
— Что в нём, Генрих? — спросила я. — Что такого написала твоя жена, что ты решил привязать её к кровати и поить лекарством?
Он отпустил моё запястье.
На коже остались красные следы пальцев.
— Моя жена больна.
— Как удобно для тебя.
Удар пришёл не сразу.
Он посмотрел на Анну.
— Выйди.
Служанка не двинулась.
— Анна.
Она сжала руки.
— Госпожа ещё не завтракала.
— Выйди.
Я хотела сказать ей остаться, но София внутри вдруг резко отозвалась:
Пусть уйдёт.
Я не поняла почему.
Пока не увидела взгляд Генриха.
Если Анна останется, он накажет её потом.
Я кивнула служанке.
— Иди.
Она ушла.
Дверь закрылась.
Мы остались вдвоём.
Генрих подошёл к окну. Провёл пальцами по засову, проверяя, крепко ли закрыто.
— Ты всегда была умной, — сказал он. — Именно это мне в тебе нравилось.
— Как приятно.
— Не дерзи.
— Иначе что? Позовёшь доктора? Скажешь, что у меня истерия?
Он повернулся.
— Ты не понимаешь своего положения.
— Объясни.
— С радостью. У тебя нет семьи, которая станет за тебя бороться. Твоё приданое находится под моим управлением. Врачи подтвердят всё, что потребуется подтвердить. Слуги боятся. Друзья уже давно считают тебя нестабильной. Если я решу отправить тебя в лечебный дом, общество только посочувствует мне.
Каждое слово ложилось ровно.
Заранее продуманно.
Он не угрожал.
Он описывал уже построенную клетку.
Я вдруг почувствовала, как София внутри уходит глубже. Не от страха только. От усталости. Она уже слышала это. Возможно, много раз.
— Тогда почему я всё ещё здесь?
Генрих улыбнулся.
— Потому что моя кузина считает, что в тебе может быть польза.
Элеонора.
— Какая польза?
— Ты слышишь то, что не должна слышать.
— Голоса?
— Пути.
Это слово он произнёс почти с отвращением.
И с завистью.
— Ты знаешь, что это такое?
— Достаточно, чтобы понимать: таким женщинам нельзя позволять свободно ходить по дому.
— А мужчинам?
Он нахмурился.
— Что?
— Мужчинам, которые строят тюрьмы и называют их домом, можно?
Генрих сделал шаг ко мне.
Тело Софии хотело отступить.
Я не позволила.
Он остановился совсем близко.
— Ты не похожа на себя.
— Может, ты просто плохо меня знал.
Он поднял руку.
На этот раз я была готова.
Не разумом.
Телом.
София не умела драться.
Но Марта умела держать нож. Женщина из переулка умела кусаться. Рыжеволосая у костра умела сопротивляться до последнего. Все они были где-то во мне.
Когда его ладонь пошла к моему лицу, я перехватила запястье.
Не сильно.
Но неожиданно.
Он застыл.
Его глаза расширились.
— Не смей, — сказала я тихо.
В этот момент в дверь постучали.
Генрих не сразу отвёл взгляд.
Потом выдернул руку и отступил.
— Войдите.
Дверь открылась.
На пороге стояла женщина.
Не Анна.
Другая.
Высокая, стройная, в тёмно-зелёном платье с высоким воротником. Волосы убраны гладко, ни одной лишней пряди. Лицо красивое, спокойное, почти без возраста. Такие лица бывают на старых портретах: холодные, выверенные, с глазами, которые переживут и художника, и зрителя.
Я узнала её до того, как Генрих произнёс имя.
— Элеонора.
Она вошла в комнату.
И воздух изменился.
Не стало холоднее или темнее. Свеча не дрогнула, стекло не треснуло, не случилось ничего такого, что можно было бы назвать мистикой.
Просто все в комнате — я, Генрих, даже дом — словно поняли, что главный человек вошёл только сейчас.
Элеонора посмотрела на меня.
Внимательно.
Не на Софию.
На меня.
У меня пересохло во рту.
— Доброе утро, кузина, — сказала она.
Голос у неё был мягкий.
Европейский, певучий, с едва заметным акцентом. Или мне показалось.
— Ты напугала нас этой ночью.
Я молчала.
Элеонора подошла ближе.
Генрих отступил в сторону без просьбы. Интересно. Значит, боялся и он.
Она остановилась у кровати, взяла чашку с недопитым настоем и посмотрела на пятно на шали.
— Не выпила.
Анна.
Я почувствовала вспышку страха за служанку.
Элеонора подняла глаза.
— Не беспокойся. Девочку не накажут, если ты сама не заставишь.
Девочку.
Анна была, может быть, моей ровесницей в этом времени. Для Элеоноры она всё равно была девочкой. Вещью. Инструментом.
— Что вам нужно? — спросила я.
Элеонора улыбнулась.
— Вот теперь интересно.
Генрих нахмурился.
— Что?
Она не посмотрела на него.
— София обычно спрашивает иначе. Она говорит: «Что вы со мной сделали?» или «Когда вы выпустите меня?». А ты спрашиваешь: «Что вам нужно?»
Я почувствовала, как кровь отливает от лица.
Генрих резко повернулся ко мне.
— Что это значит?
Элеонора медленно поставила чашку на стол.
— Это значит, дорогой кузен, что сегодня утром с нами говорит не только твоя жена.
Тишина.
Я не дышала.
София внутри словно исчезла совсем.
Элеонора наклонилась ко мне.
В её глазах не было безумия, злости или торжества.
Только интерес.
Холодный.
Научный.
— Скажи мне, гостья, — произнесла она тихо. — Из какого времени ты пришла?
Генрих побледнел.
А я поняла, что хуже уже не будет.
Или, наоборот, только начинается.
— Оттуда, где ваше имя всё ещё произносят с осторожностью, — сказала я.
Элеонора улыбнулась шире.
— Значит, я была права. Путь не оборвался.
Она протянула руку и коснулась моего запястья.
Не больно.
Но в тот же миг знак на моей ладони — моей настоящей ладони, где-то в больничной или уже домашней реальности — будто отозвался холодом.
Я вздрогнула.
Элеонора заметила.
— Вы всё ещё приносите следы обратно?
Я выдернула руку.
— Не трогайте меня.
— Как грубо. Но понятно. Первые переходы часто оставляют в человеке много животного страха.
— Первые?
— Осознанные, — уточнила она. — До этого ты просто падала сквозь щели.
Я смотрела на неё и понимала: она знает слишком много.
Больше Илмы?
Нет.
Иначе.
Илма знала путь изнутри.
Элеонора знала его как охотник знает раны зверя.
— Кто вы? — спросила я.
— В этом доме? Кузина твоего мужа.
— А на самом деле?
Она слегка склонила голову.
— Та, кто не даёт миру разойтись по швам из-за женщин, решивших, что их боль важнее порядка.
Я усмехнулась.
— А я-то думала, это мужчины обычно решают, что их порядок важнее чужой боли.
Генрих сделал шаг ко мне, но Элеонора подняла руку, останавливая.
— Не надо. Пусть говорит. Я давно ждала возможности услышать одну из вас до того, как вы начнёте лгать.
— Лгать?
— Шагающие всегда лгут. Сначала себе: что пришли случайно. Потом другим: что хотят только спасти одного ребёнка, одну женщину, одного отца. Потом всему миру: что последствия не их вина.
Отец.
Слово ударило внутри, хотя она его сказала как пример.
Или не как пример?
Элеонора смотрела на меня слишком внимательно.
— Ты знаешь моего отца?
— Возможно.
— Где он?
— Не здесь.
— Где?
Она улыбнулась.
— Видишь, Генрих? Вот почему они опасны. Достаточно одного потерянного мужчины — и они готовы рвать ткань мира голыми руками.
Я подалась вперёд.
— Где он?
Элеонора не ответила.
Вместо этого взяла со стола тот самый обрывок ткани со знаком.
Я даже не увидела, когда он выпал из моей ладони.
— Ах, София, — сказала она мягко. — Всё-таки нашла старую метку.
Генрих нахмурился.
— Что это?
— Приманка, — ответила Элеонора. — И, как видишь, она сработала.
Приманка.
Я почувствовала, как меня начинает мутить.
— Письма нет, — сказала я.
Элеонора посмотрела на меня с почти нежной жалостью.
— Конечно, есть. Иначе зачем бы ты пришла?
Я не ответила.
Она подошла к письменному столу, провела пальцами по краю, нашла скрытую панель и открыла её.
Тайник был пуст.
Она усмехнулась.
— Умница Анна.
Генрих резко повернулся к двери.
— Служанка?
— Разумеется. София сама не смогла бы спрятать его после последней дозы.
В груди вспыхнула надежда.
Анна забрала письмо.
Значит, оно не у них.
Элеонора снова посмотрела на меня.
— Найдёшь письмо — принесёшь мне.
— С чего вдруг?
— Потому что в нём есть имя твоего отца.
Мир качнулся.
Я не показала этого.
Почти.
Элеонора заметила всё равно.
— Вот так, — сказала она. — Всегда одно и то же. Любовь делает путь предсказуемым.
— Вы врёте.
— Возможно.
— Я не принесу вам письмо.
— Принесёшь. Или София останется здесь до тех пор, пока её разум окончательно не сломается. А ты будешь возвращаться в неё снова и снова, потому что путь уже зацепился.
София внутри тихо застонала.
Не голосом.
Душой.
Я сжала руки.
— Что вы с ней сделали?
— Мы? Почти ничего. Её муж сделал большую часть. Мы только объяснили ему, как правильно оформить безумие.
Генрих резко сказал:
— Элеонора.
Она даже не повернулась.
— Не обижайся, кузен. Ты хотел её состояние. Мы хотели письмо. У каждого своя выгода.
Состояние.
Приданое.
Дом.
Документы.
Софию уничтожали не только из-за пути. Её ломали, потому что она мешала деньгам, имени, Ордену, мужу.
Всё сразу.
Как удобно.
Элеонора направилась к двери.
— Отдохни, гостья. Скоро ты поймёшь, что у нас больше общего, чем тебе хочется.
— У нас нет ничего общего.
Она остановилась.
Оглянулась.
И впервые в её взгляде появилось что-то похожее на тень.
— Ошибаешься. Я тоже когда-то хотела спасти девочку.
Потом она вышла.
Генрих задержался.
Смотрел на меня уже не как на больную жену.
Как на вещь, которая внезапно стала опасной.
— Кто ты? — спросил он.
Я устала.
От него.
От комнаты.
От закрытых окон.
От мужчин, которые думают, что если связали руки, то получили власть над тем, что внутри.
— Та, кто не любит, когда её бьют.
Он поднял руку.
Я не успела приготовиться.
Но дверь снова открылась.
Анна.
Бледная, как полотно.
— Господин, доктор Фогель прибыл.
Генрих опустил руку.
— Я ещё вернусь.
— Я вся в нетерпении.
Он ушёл.
Анна закрыла дверь и на секунду прислонилась к ней спиной.
Потом быстро подошла ко мне.
— Вы не госпожа.
Я посмотрела на неё.
Теперь врать не было смысла.
— Нет.
Анна перекрестилась.
— Но вы не одна из них.
— Нет.
— Вы пришли за письмом?
— Да.
Она сжала губы.
— В нём правда.
— О чём?
— О женщинах, которых они забирали. О детях. О знаке. О вашей… — Она запнулась. — О той, кто придёт.
Я подошла ближе.
— Где оно?
Анна посмотрела на закрытые ставни.
— Там, куда господин никогда сам не полезет.
— Где?
Она почти улыбнулась.
Испуганно, но с искрой.
— В комнате его матери.
За дверью послышались шаги доктора.
Анна быстро взяла чашку, будто всё это время убирала поднос.
— Сегодня ночью, — прошептала она. — Если сможете не выпить лекарство.
Доктор Фогель постучал.
Анна открыла.
Я вернулась к кровати и села, изображая слабость.
Доктор вошёл с саквояжем.
Следом — Генрих.
Я смотрела на них и понимала: эта комната была клеткой.
Но теперь в клетке появилась щель.
Письмо существовало.
Анна была союзницей.
София всё ещё была здесь.
А Элеонора только что сказала фразу, которая холодом встала между лопаток:
«Я тоже когда-то хотела спасти девочку».
Я не знала, какую девочку она имела в виду.
Но где-то глубоко внутри путь уже знал.
И молчал.
Глава 17. Комната без дверей
Вечером доктор Фогель принёс лекарство сам.
Это было плохо.
До этого чашку подавала Анна, а значит, у меня оставался шанс: пролить, спрятать под язык, сделать вид. С врачом всё становилось сложнее. Он стоял рядом, наблюдал, как я держу чашку, как подношу её к губам, как глотаю.
Люди вроде него всегда смотрят именно на глоток.
Не в глаза.
Не на руки.
В горло.
Будто там находится вся правда о послушании.
— Сегодня вы спокойнее, — сказал он.
— Мне стало интересно, что будет дальше.
Он не понял, шучу я или нет.
Генрих стоял у окна, хотя смотреть там было не на что: ставни всё ещё закрыты. Руки он держал за спиной. Красивый, собранный, с лицом человека, которому очень хочется, чтобы всё вокруг наконец снова стало управляемым.
Элеоноры не было.
И от этого тревога только усиливалась.
Её отсутствие чувствовалось почти сильнее присутствия.
— Госпожа Вальден не придёт? — спросила я.
Генрих повернул голову.
Доктор тоже посмотрел внимательнее.
— Вы беспокоитесь о моей кузине? — спросил Генрих.
— Пытаюсь понять, кто сегодня будет решать, насколько я больна.
Его лицо застыло.
Доктор Фогель сухо произнёс:
— Ваше состояние решаю я.
— Конечно.
Я взяла чашку.
От настоя поднимался пар. Запах был знакомым: горечь, трава, что-то сладковато-гнилое на дне. Тело Софии отозвалось слабостью заранее, будто одно воспоминание о лекарстве уже начинало действовать.
Не пить.
София была близко.
Очень близко.
С тех пор как Элеонора назвала меня гостьей, она будто перестала прятаться. Не говорила словами, но её реакции проходили через тело быстрее моих. Страх при виде Генриха. Ненависть к Фогелю. Тёплая вспышка при имени Анны.
И где-то глубже — письмо.
Письмо было для неё важнее спасения.
Даже важнее выхода из комнаты.
Я поднесла чашку к губам.
Доктор смотрел.
Генрих смотрел.
Слишком внимательно.
Мне нужно было проглотить.
Или сделать так, чтобы они поверили, что проглотила.
Я сделала маленький глоток.
Настой коснулся языка, горечь ударила так резко, что глаза заслезились. Я позволила жидкости пройти в горло — совсем немного. Остальное удержала во рту, прижав язык к нёбу.
— Ещё, — сказал доктор.
Я посмотрела на него поверх чашки.
— Боитесь, что останусь слишком разумной?
— Боюсь, что вы снова навредите себе.
Я сделала второй глоток.
На этот раз больше пролила на ночную рубашку. Рука дрогнула как будто от слабости. Чашка звякнула о блюдце.
— Простите, — сказала я тихо.
Доктор нахмурился.
Генрих подошёл ближе.
— Дать ей ложку?
— Не нужно, — сказал Фогель. — Она справится.
Я почти рассмеялась.
Они оба так хотели видеть во мне больную женщину, что моя слабость становилась удобной маской.
Я выпила ещё немного.
Недостаточно, чтобы отключиться. Но достаточно, чтобы вкус остался во рту и они услышали глоток.
Потом кашлянула, закрыла рот рукавом и сплюнула в ткань столько, сколько успела. Горькая влага впиталась в кружево.
Фогель взял чашку и проверил остаток.
— Сегодня лучше.
— Я стараюсь быть хорошей пациенткой.
Он посмотрел на меня поверх очков.
— Сарказм — не признак выздоровления.
— А жаль. Он очень помогает.
Генрих сделал шаг, но доктор поднял руку.
— Не надо. Возбуждение перед сном нежелательно.
Возбуждение.
Так они называли всё, что не было покорностью.
Когда они ушли, я долго лежала неподвижно.
Дверь закрыли на ключ.
Шаги отдалились.
Где-то в доме пробили часы. Девять ударов. Потом тишина.
Лекарство всё равно начало действовать.
Не так сильно, как раньше, но тело стало тяжёлым. Веки опускались. Мысли вязли, будто их окунули в мёд. Я сжимала пальцы под одеялом, впивалась ногтями в ладони, чтобы боль держала меня наверху.
Не спать.
Не здесь.
Не сейчас.
За окном — точнее, за закрытыми ставнями — поднялся ветер. Он шуршал в щелях, касался дерева, будто кто-то осторожно водил пальцами снаружи.
Я ждала Анну.
Каждая минута растягивалась.
Я думала о своём настоящем теле.
Где оно сейчас?
На кровати дома? Алексей на кухне, с чаем? Папка с документами раскрыта? Лера пишет сообщения, злится, копает архивы? Мама звонит и требует открыть дверь?
Иногда я почти слышала их.
Не голосами, а ощущениями.
Там, в настоящем, моё тело, наверное, просто спало. Может быть, Алексей уже понял. Может быть, пытается разбудить. Может быть, держит за руку и повторяет моё имя.
А я лежу в чужой комнате под лекарством, в теле женщины, которую муж объявил больной, потому что так дешевле и удобнее, чем признать её правоту.
Очень хотелось домой.
И сразу стало стыдно.
Потому что для Софии дом был здесь.
И именно здесь её уничтожали.
Ключ повернулся в замке около полуночи.
Тихо.
Почти беззвучно.
Я открыла глаза.
Дверь приоткрылась на ладонь. В щели появилась свеча, потом лицо Анны.
— Госпожа?
Я поднялась на локте.
Голова закружилась. Комната качнулась, но я удержалась.
Анна быстро вошла и закрыла дверь.
— Вы выпили?
— Не всё.
— Сможете идти?
— Узнаем.
Она подошла ближе. На ней было простое тёмное платье, волосы спрятаны под чепцом, на плечах — шерстяная накидка. В руках — не только свеча, но и связка ключей.
— У нас мало времени, — прошептала она. — Доктор остался в доме. Господин у себя. Госпожа Вальден уехала, но её кучер всё ещё во дворе.
— Почему?
— Ждёт приказа.
— Чьего?
Анна посмотрела на меня так, будто ответ очевиден.
Элеоноры.
Я спустила ноги на пол. Холод помог прийти в себя. Сделала шаг — и почти упала. Анна успела подхватить меня.
— Тише.
— Я в порядке.
— Нет.
— Знаю. Но идти могу.
Она накинула мне на плечи тёмный плащ.
— Волосы.
Я непонимающе посмотрела на неё.
Анна быстро расплела косу Софии и закрутила волосы под простой платок.
— Если кто-то увидит издалека, решит, что служанка.
— В ночной рубашке?
— Значит, не дайте увидеть вблизи.
Мне понравилась её логика.
Мы вышли.
Коридор был длинным и тёмным. Свет свечи едва доставал до стен. На обоях шевелились тени, превращая цветочный узор в заросли. Половицы скрипели. Дом ночью не был тихим: он вздыхал, потрескивал, шуршал, будто внутри стен жили маленькие слепые существа.
Анна шла впереди.
Я — за ней, держась рукой за стену.
Каждый шаг давался с усилием. Лекарство тянуло вниз. Тело Софии было слишком слабым. Но страх держал.
На лестничной площадке мы остановились.
Снизу донеслись голоса.
Мужской.
Доктор Фогель.
И другой — ниже, старше.
— Госпожа Вальден велела до утра не трогать её, — сказал незнакомый голос.
— Пациентка под моей ответственностью.
— Не в этом доме.
Пауза.
Доктору это не понравилось.
— Я не привык получать указания от кучеров.
— А я не кучер.
Анна побледнела.
Я посмотрела на неё.
Она одними губами сказала:
— Человек Ордена.
Сердце ударило сильнее.
Значит, Элеонора оставила не просто слугу.
Стража.
Мы ждали, пока голоса стихнут.
Потом Анна потянула меня в другой коридор — уже не парадный, а узкий, для прислуги. Здесь пахло пылью, свечным воском и старыми тканями. Стены были без обоев. Двери низкие. Потолок давил.
— Комната его матери далеко? — прошептала я.
— В западном крыле.
— Почему письмо там?
Анна замялась.
— Госпожа София сказала, что мёртвые женщины в этом доме защищают лучше живых.
Я почувствовала, как внутри Софии что-то откликнулось.
Мёртвые женщины.
Мы свернули ещё раз.
За окном в конце коридора мелькнул свет.
Я остановилась.
В отличие от моей комнаты, здесь окно не было закрыто ставнями. За стеклом виднелся двор. Ночь. Карета у ворот. Лошадь, тёмная и неподвижная. Рядом — мужчина в плаще.
Он стоял спиной к дому, но я всё равно поняла: это тот самый человек Ордена.
Не знаю как.
Может, по тому, как вокруг него будто не было случайности. Он не переминался, не кутался от холода, не скучал. Просто ждал.
Как нож на столе ждёт руки.
— Не смотрите, — прошептала Анна.
Поздно.
Мужчина во дворе поднял голову.
Словно почувствовал.
Я отшатнулась от окна.
— Он видел?
— Не знаю.
Мы пошли быстрее.
Западное крыло оказалось холоднее. Здесь не топили. Воздух был сухой и застоявшийся, пах закрытыми сундуками. Портреты висели по стенам один за другим: мужчины в мундирах, женщины с тонкими шеями, дети с мёртвыми глазами взрослых.
Дом Генриха был полон лиц.
Но ни одно не смотрело по-настоящему.
Анна остановилась перед двойной дверью.
— Здесь.
Дверь была заперта. Она перебрала ключи, нашла нужный не сразу. Металл дрожал в её пальцах.
— Ты боишься.
— Да.
— Почему именно этой комнаты?
Она вставила ключ.
— Потому что госпожа Рауэн умерла здесь.
— Мать Генриха?
Анна кивнула.
— Её тоже лечили.
Ключ повернулся.
Дверь открылась.
В комнате было темно и холодно.
Анна подняла свечу.
Сначала я увидела кровать.
Узкую.
Не такую, как у Софии. Без резных столбов, без дорогого полога. Почти монастырскую. Потом шкаф. Комод. Стул у окна. Само окно было закрыто, но не заколочено. На подоконнике лежал засохший букет.
Комната мёртвой женщины.
Всё здесь было аккуратно.
Слишком аккуратно.
Так сохраняют не память, а запрет.
— Как её звали? — спросила я.
— Эмилия.
София внутри отозвалась грустью.
Не страхом.
Грустью.
Эмилия Рауэн.
Мать Генриха.
Тоже лечили.
Тоже запирали.
Может быть, тоже слышала путь.
— Где искать?
Анна подошла к камину.
— Госпожа сказала: там, где никто не станет греться.
Камин был чистым.
Не просто давно не топленным — вычищенным до серого камня. На решётке ни золы, ни угля. Только холод.
Я опустилась на колени.
Голова закружилась, но я заставила себя смотреть. Провела пальцами по внутренней стенке. Камень. Камень. Ещё камень.
Один из них слегка качнулся.
— Здесь.
Анна поставила свечу на пол и помогла мне. Камень оказался тяжёлым. Мы вытащили его вместе, стараясь не шуметь.
За ним была пустота.
Внутри — жестяная коробка.
Маленькая.
Почерневшая от времени.
Я достала её, и пальцы сразу онемели.
Не от холода.
От пути.
Коробка знала руки женщин.
Софии.
Эмилии.
Может быть, ещё кого-то.
Я открыла крышку.
Внутри лежали письма.
Несколько.
Перевязанные тонкой лентой.
И маленькая фотография. Или не фотография — дагерротип в потемневшей рамке. Женщина сидит у окна, руки сложены на коленях. Лицо бледное, глаза спокойные и страшно живые.
— Эмилия? — спросила я.
Анна кивнула.
Я коснулась рамки.
И комната изменилась.
Не полностью.
Просто на секунду поверх неё легла другая.
Та же кровать, но на ней женщина. Худая, с распущенными волосами. У окна — маленький мальчик лет восьми. Светлый. Красивый. Генрих в детстве.
Женщина шепчет:
— Не верь им, когда они скажут, что любовь — это послушание.
Мальчик плачет.
За дверью мужской голос:
— Эмилия, открой.
Женщина быстро вкладывает что-то в руки сына.
— Спрячь. Когда придёт та, кто не из нашего времени, отдай.
Видение оборвалось.
Я отдёрнула руку.
— Что? — испуганно спросила Анна.
— Она знала.
— Кто?
— Эмилия. Она знала, что кто-то придёт.
Я развязала ленту.
Первое письмо было от Софии.
Почерк быстрый, нервный, но красивый.
«Если это письмо найдёт та, кто слышит путь, значит, мне всё же удалось оставить след. Меня зовут София Рауэн. Я не безумна. Я слышу женщин, которых Орден называет ошибками времени. Я знаю, что мой муж и его кузина хотят получить доступ к списку имён. Я знаю, что доктор Фогель не лечит, а ломает. И я знаю, что Элеонора ищет девочку, которую однажды не смогла спасти».
Я остановилась.
Элеонора ищет девочку.
Ту самую?
«Я тоже когда-то хотела спасти девочку».
Я читала дальше.
«Если ты пришла из будущего, запомни: Элеонора не родилась чудовищем. Это делает её опаснее. Она была одной из нас. Или почти одной. Она слышала путь, но не могла войти в него. И однажды решила, что если не может спасать сама, то никто не должен».
Сердце билось так громко, что я боялась — его услышат за дверью.
— Что там? — спросила Анна.
— Правда.
Руки дрожали.
Следующее письмо было старше.
Почерк другой. Более ровный.
На верхней строке имя:
«Эмилия Рауэн».
Я начала читать вслух шёпотом.
«Моему сыну Генриху, если в нём останется хоть часть той доброты, которую я помню.
Не верь семье Вальден. Они не охраняют мир. Они охраняют свою власть над тем, что считают правильным течением истории. Они называют нас больными, потому что болезнь удобно запирать. Они называют нас ведьмами, потому что ведьм удобно жечь. Они называют нас опасными, потому что опасность удобно убивать».
Я сглотнула.
Слова Эмилии будто проходили не только через Софию, но и через меня.
Через клинику.
Через маму.
Через медицинскую папку с «объектом А. П.».
«Если та, кто придёт после, найдёт это письмо, передай ей: мужчина, которого она ищет, не мёртв. Он заперт в линии, где война ещё не закончилась. Его имя здесь не принадлежит этому времени. Но он оставил знак: северный госпиталь, белая башня, три колокола».
Я перестала читать.
Пальцы сжали бумагу.
Отец.
Северный госпиталь.
Белая башня.
Три колокола.
Анна смотрела на меня с ужасом.
— Госпожа?
— Это о моём отце.
— Вашем?
Я почти не слышала её.
В голове вспыхнула фотография, которую Лера получила: папа у стены госпиталя, в чужой военной форме.
«Аня, не ищи меня во времени».
Он знал.
И всё равно оставил следы.
Или их оставляли другие.
Я хотела читать дальше, но за дверью скрипнула половица.
Анна резко подняла свечу.
Мы замерли.
Шаги.
Медленные.
По коридору западного крыла.
— Сюда нельзя, — прошептала Анна.
— Кому?
Она не ответила.
Дверная ручка повернулась.
Заперто.
Мы не запирали дверь после входа.
Анна побледнела.
Значит, кто-то запер нас снаружи.
Второй поворот ручки.
Потом тишина.
Я сунула письма обратно в коробку.
— Есть другой выход?
Анна быстро замотала головой.
— Нет.
Комната без дверей.
Слова пришли сами.
Не буквально. Дверь была. Окно было. Но если всё заперто снаружи, разницы нет.
За дверью раздался голос.
Мягкий.
Женский.
— София.
Элеонора.
Анна закрыла глаза.
Я медленно встала, прижимая коробку к груди.
— Открой дверь, — сказала Элеонора. — Я знаю, что ты нашла письма.
Я молчала.
— И знаю, что ты читаешь не только для себя.
Она говорила спокойно, почти ласково.
— Гостья, ты ведь понимаешь: чем дольше остаёшься в чужом теле, тем тоньше становится граница. София уже слышит тебя. Скоро начнёт помнить твою жизнь. Твоего Алексея. Твою мать. Твоего отца.
Я сжала коробку сильнее.
— Не слушайте, — прошептала Анна.
Элеонора продолжила:
— А потом, когда ты уйдёшь, она останется с тем, что не сможет вынести. Ты называешь это спасением?
Слова ударили точно.
Я вспомнила Лину.
Марту.
Йона.
Каждый мой приход оставлял след не только на мне.
— Что вам нужно? — спросила я громко.
— Письма.
— Нет.
— Тебе они всё равно не помогут.
— Тогда зачем они вам?
За дверью тихий смешок.
— Потому что правда вредна, когда попадает в руки тех, кто не умеет с ней обращаться.
Анна вдруг схватила меня за руку и потянула к окну.
— Что ты делаешь? — прошептала я.
— Окно.
— Оно заперто.
— Не совсем.
Она опустилась на колени под подоконником, нащупала что-то в деревянной панели. Узкая щеколда поддалась. Ставни не распахнулись, но одна половина чуть отошла.
— Быстрее.
За дверью Элеонора сказала:
— Анна, девочка моя, я слышу тебя.
Анна застыла.
— Если откроешь окно, Генрих узнает, кто помог Софии прятать письмо.
Лицо служанки стало белым.
— А доктор Фогель очень не любит непослушных девушек. Они быстро становятся пациентками.
Я взяла Анну за плечи.
— Смотри на меня.
Она не могла.
— Анна.
Её глаза были полны слёз.
— Я не хочу туда, — прошептала она. — В лечебный дом. Там никто не выходит.
София внутри отозвалась такой болью, что я поняла: она знала.
В этом доме не только госпожи становились больными.
— Тогда пойдёшь с нами.
Анна моргнула.
— Что?
— Открывай окно.
— Но…
— Открывай.
Элеонора за дверью вздохнула.
— Какая предсказуемая доброта.
Я почти видела её улыбку.
И всё равно сказала:
— Анна, сейчас.
Служанка резко дёрнула щеколду.
Ставни распахнулись.
В комнату ворвался ночной воздух.
Холодный.
Свободный.
За окном была узкая каменная площадка и плющ вдоль стены. Второй этаж. Высоко, но не смертельно. Если не упасть.
За дверью раздался щелчок замка.
Элеонора открывала.
— Ты первая, — сказала я Анне.
— Нет, госпожа…
— Я не госпожа. Лезь.
Она выбралась на подоконник. Платье зацепилось, я помогла освободить ткань. Анна спустилась на выступ, вцепилась в плющ.
Дверь открылась.
Элеонора вошла без спешки.
За ней стоял человек Ордена из двора.
Широкоплечий, в тёмном плаще.
Генриха не было.
Доктора тоже.
Только она и нож, который выглядел человеком.
Элеонора посмотрела на открытое окно.
Потом на коробку у меня в руках.
— Ты не успеешь.
Я улыбнулась.
Наверное, очень плохо.
— Вы слишком часто это говорите женщинам.
И бросила коробку в окно.
Анна внизу вскрикнула, но поймала.
Элеонора изменилась в лице.
Впервые.
Не сильно.
Но достаточно.
— Глупая девочка.
Она сделала шаг ко мне.
Я отступила к окну.
Снизу Анна прошептала:
— Госпожа!
— Беги! — крикнула я.
— Нет!
— Беги!
Человек Ордена двинулся к окну, но Элеонора подняла руку.
— Нет. Пусть.
Я замерла.
Анна внизу тоже, кажется, услышала.
— Почему?
Элеонора смотрела на меня.
— Потому что письмо должно дойти. Иначе ты не придёшь снова.
Холод прошёл по спине.
— Вы сами этого хотите.
— Я хочу, чтобы ты поняла.
— Что?
— Что каждый твой выбор уже стоит на дороге, которую я вижу дальше тебя.
Я стиснула зубы.
— Вы не видите всё.
— Конечно нет. Поэтому ты мне и нужна.
Она подошла ближе.
Между нами оставалось несколько шагов.
— Твой отец искал тебя. Ты ищешь его. София искала правду. Марта искала дочь. Я искала девочку. Видишь? Мы все такие трогательно одинаковые.
— Нет.
— Да. Просто некоторые из нас взрослеют и понимают: спасая одного, можно погубить тысячу.
— А убивая одного?
— Иногда спасти тысячу.
Я посмотрела в её лицо и вдруг увидела не чудовище.
Это было хуже.
Я увидела человека, который давно простил себя за всё.
— Кто была девочка? — спросила я.
Тень прошла по её глазам.
— Не сегодня.
Она протянула руку.
— А теперь вернись в своё время, Аня.
Я оцепенела.
Она назвала моё имя.
Не имя Софии.
Моё.
— Откуда…
Элеонора коснулась моего лба двумя пальцами.
И мир треснул.
Не болью.
Холодом.
Комната, окно, свеча, лицо Элеоноры — всё потянулось вверх, как отражение в воде, по которому провели ножом.
Я пыталась удержаться.
За Софию.
За письмо.
За Анну.
За открытое окно.
Но меня вытягивало обратно.
София вдруг поднялась внутри — близко, ясно, сильнее, чем когда-либо.
«Не дай ему закрыть окна снова».
Это были первые слова, которые я услышала от неё по-настоящему.
— Не дам, — прошептала я.
Элеонора улыбнулась.
— Обещания через время всегда звучат красиво.
Я провалилась.
Проснулась я на полу своей спальни.
Не в кровати.
На полу.
Лицом вниз, щекой к ковру. В комнате было темно, только из коридора лился свет. Тело болело так, будто меня сбросили с высоты. Ожоги жгли под повязками. На губах стоял вкус горького лекарства.
— Аня!
Алексей был рядом. Он опустился на колени, перевернул меня осторожно, но я всё равно застонала.
— Господи. Я не мог тебя разбудить. Ты просто… ты лежала и не дышала нормально.
Я схватила его за руку.
— Сколько?
— Что?
— Сколько времени?
— Час. Может, чуть больше. Я звонил врачу, потом Лере, потом…
— Письмо.
— Какое письмо?
Я попыталась сесть.
Голова закружилась.
— Анна должна была вынести письмо.
— Какая Анна?
Телефон на кровати завибрировал.
Раз.
Ещё раз.
Алексей взял его и посмотрел на экран.
— Лера.
Он включил громкую связь.
— Аня? — голос Леры был быстрым, сбивчивым. — Ты здесь? Ты слышишь?
— Да.
— Что ты сделала?
Я закрыла глаза.
— Что нашла?
— Не нашла. Получила.
Сердце остановилось на секунду.
— Что?
— Мне пришло письмо. Бумажное. Курьером. Только что. Без отправителя. Внутри копии старых писем, фотография женщины и записка на немецком. Ань, одно письмо подписано Софией Рауэн.
Я начала смеяться.
Тихо.
Почти беззвучно.
Алексей смотрел на меня с ужасом.
Лера в трубке сказала:
— Это ещё не всё.
— Говори.
— Там есть фраза про твоего отца. Северный госпиталь, белая башня, три колокола.
Я перестала смеяться.
В комнате стало очень тихо.
— И ещё, — добавила Лера. — На одном листе карандашная пометка. Современным почерком. «Не верь Альбине. Она выбрала Орден раньше, чем выбрала дочь».
Я открыла глаза.
Алексей медленно повернулся ко мне.
Я лежала на полу своей спальни, в своём времени, в своём теле.
Но где-то там, в доме с закрытыми окнами, София осталась ждать, выполню ли я обещание.
А в настоящем моя мать, оказывается, сделала выбор задолго до того, как я узнала, что выбор вообще был.
Глава 18. Лечение
Я больше не смеялась.
Смех закончился резко, как будто кто-то перерезал его изнутри.
Я лежала на полу спальни, Алексей держал меня за плечи, телефон с голосом Леры лежал рядом на ковре, а в голове звучала одна фраза:
«Не верь Альбине. Она выбрала Орден раньше, чем выбрала дочь».
Альбине.
Не «твоей матери».
Не «ей».
Альбине.
Так мог написать только тот, кто знал её лично.
И знал достаточно давно, чтобы не считать её просто испуганной женщиной, которая пыталась защитить ребёнка неправильными способами.
— Ань? — голос Леры стал тише. — Ты слышишь меня?
— Слышу.
— Я сейчас приеду.
— Нет.
Алексей посмотрел на меня так, будто хотел возразить, но я покачала головой.
— Не сейчас. Сначала сфотографируй всё. Каждую страницу. Обороты тоже. Конверт. Курьерскую накладную, если есть.
Лера помолчала.
— Ты звучишь как человек, который уже смирился с безумием.
— Я звучу как человек, у которого наконец появились документы.
— Справедливо.
Я попыталась сесть. Алексей помог, подложил под спину подушку с кровати. Тело слушалось плохо. Голова кружилась, во рту стояла горечь лекарства Фогеля, хотя в моей реальности я его не пила. Или пила не своим ртом.
Я провела языком по губам.
Горько.
Настояще.
— У тебя кровь, — сказал Алексей.
— Где?
Он осторожно коснулся моего рта большим пальцем. На коже остался тёмный след.
— Губа разбита.
Я закрыла глаза.
Генрих.
Ладонь.
«Тебе действительно хуже».
Значит, удар Софии пришёл со мной.
Не полностью, но достаточно.
Я уже почти не удивилась.
— Сфотографируй, — сказала я.
Алексей замер.
— Что?
— Губу. Сейчас. Пока след есть.
— Аня…
— Нам нужны доказательства. Врачам, Лере, мне самой. И, возможно, когда-нибудь полиции, если я пойму, как объяснить удар из девятнадцатого века без направления в психиатрию.
Он смотрел на меня несколько секунд.
Потом взял телефон и сделал снимок.
Без лишних слов.
За последние дни Алексей стал очень быстро учиться.
Лера в трубке сказала:
— Я всё слышу, если что.
— Вот и хорошо.
— Я сейчас пришлю первое фото письма Софии.
Телефон завибрировал.
На экране открылась фотография.
Бумага пожелтевшая, края неровные, чернила местами расплылись. Почерк был тот самый: быстрый, нервный, красивый. Я узнала его, хотя видела только в чужом теле, при свете свечи, в комнате мёртвой женщины.
София существовала.
Письмо существовало.
Анна вынесла коробку.
И каким-то невозможным способом всё это дошло до Леры в моё время.
Я увеличила снимок.
«Если это письмо найдёт та, кто слышит путь…»
Дальше шли строки, которые я уже читала.
Но теперь они были здесь.
В моём телефоне.
В моей спальне.
Рядом с чашкой остывшего чая и папкой медицинских документов, где меня называли объектом.
— Ань, — сказала Лера, — я не хочу нагнетать, но я проверила курьера. Заказ оформлен сегодня ночью. Оплачен наличными. Отправитель указал имя Анна Фогель.
Я нахмурилась.
— Фогель?
— Да.
— Служанку звали Анна. Доктор — Фогель.
— Может, взяла его фамилию?
— Или кто-то взял оба имени, чтобы я поняла.
Лера выдохнула.
— Я ненавижу, когда ты говоришь такие вещи, а они начинают казаться логичными.
Алексей забрал телефон и включил громкую связь громче.
— Лер, что ещё в конверте?
— Пять писем. Одно Софии, два Эмилии Рауэн, одно без подписи, на немецком, я сейчас перевожу. И фотография — точнее, копия дагерротипа. Женщина у окна. На обороте подпись: Emilia Rauen, 1849. Ещё вложен маленький лист с современным текстом про Альбину.
— Почерк? — спросил Алексей.
— Современный. Женский, возможно. Но это ни о чём. Я могу показать графологу, но сама понимаешь.
— Покажи, — сказала я.
— Я уже отправила знакомой, которая работает с историческими документами. Без деталей. Сказала, что это для текста.
— Осторожно.
— Ань, я редактор и исследователь, а не героиня, которая в первом акте отдаёт проклятую рукопись первому встречному.
— Спасибо.
— Но ты мне должна объяснить, почему бумага, которой сто семьдесят лет, приехала ко мне курьером как доставка суши.
Я посмотрела на знак на ладони.
Он был темнее, чем утром.
Будто каждая новая связь делала его глубже.
— Потому что путь работает не только через тела, — сказала я. — Через вещи тоже.
Эта мысль пришла сама.
Илма говорила про якоря.
Вещь.
Кровь.
Имя.
Кость.
Слово, данное в нужный момент.
Письма Софии стали якорем.
Анна вынесла их из комнаты. Возможно, спрятала. Возможно, передала дальше. Возможно, умерла из-за этого. Но путь подхватил их и протянул до Леры.
Или кто-то сделал это намеренно.
Элеонора?
Она сама позволила письму уйти.
«Иначе ты не придёшь снова».
Я сжала пальцы.
— Она заманивает меня назад.
Алексей понял сразу.
— Элеонора?
— Да.
Лера в трубке сказала:
— Тогда плохая новость: у неё получается.
Я не ответила.
Потому что Лера была права.
София осталась там.
Анна осталась там.
Письмо вышло, но окно могли снова закрыть.
А я обещала.
Не дай ему закрыть окна снова.
— Мне нужно к маме, — сказала я.
Алексей резко посмотрел на меня.
— Сейчас?
— Да.
— Ты еле сидишь.
— Поэтому ты поедешь со мной.
— Я не об этом.
— Я знаю.
Он встал и прошёлся по комнате. Редкий случай: обычно Алексей держал тревогу внутри, а сейчас ему явно было тесно в собственном теле.
— Аня, ты только что вернулась из перехода. У тебя разбита губа. Ожоги. Ты не ела. Тебя трясёт. И ты хочешь ехать к женщине, которая, возможно, связана с людьми, охотившимися на тебя всю жизнь.
— Не возможно. Связана.
— Тем более.
— Лёш, она пыталась забрать мои медицинские документы. Она врала про отца. Она знает Элеонору. И теперь у нас есть записка, где прямо сказано, что она выбрала Орден.
— И именно поэтому ехать к ней без подготовки глупо.
Я замолчала.
Не потому, что он был неправ.
Потому что был прав, а я ненавидела это.
Лера сказала:
— Поддерживаю мужчину с тревожными глазами, которого я слышу через телефон.
Алексей нахмурился.
— Какие ещё тревожные глаза?
— У тебя голос тревожных глаз.
— Спасибо, наверное.
— Не за что. Аня, серьёзно. Сначала письма. Я всё сканирую, делаю копии, загружаю в облако, отправляю вам. Потом едем к Альбине втроём.
— Втроём?
— Конечно. Я хочу посмотреть в глаза человеку, который ведёт ребёнка как проект, а потом ещё и архивы портит.
— Лера…
— Нет. Даже не начинай. Ты всю жизнь была одна против взрослых, которые делали вид, что знают лучше. Теперь у тебя есть взрослая женщина с ноутбуком, паранойей и знакомым нотариусом.
Я вдруг почувствовала, как хочется плакать.
Снова.
Наверное, это и было самое страшное в поддержке: она пробивала там, где обвинения давно перестали доставать.
— Хорошо, — сказала я.
Алексей сел рядом.
— Сначала еда. Потом письма. Потом план.
— Ты говоришь как Илма.
— Я не знаю, комплимент это или повод вызвать ещё одного врача.
— Скорее комплимент.
— Тогда принимаю.
Мы отключились.
Алексей ушёл на кухню греть суп, который, как оказалось, сварил вчера. Я осталась на кровати среди документов и пыталась не закрывать глаза.
Пыталась.
Но связь с Софией не оборвалась полностью.
Это стало понятно почти сразу.
Я не провалилась в переход.
Не заснула.
Просто на секунду комната дрогнула, и поверх моей спальни легла другая.
Дом Рауэнов.
Коридор.
Крик Анны.
Я вцепилась в край одеяла, но видение всё равно развернулось.
Не как сон.
Как окно.
София сидела на полу своей комнаты.
Не я в ней.
Она сама.
Я поняла это сразу.
Её руки были связаны снова. Грубее, чем раньше. Уже не шёлком. Верёвкой. На щеке — след, на губе — кровь. Но глаза были открыты.
Она дышала тяжело.
Доктор Фогель стоял рядом, готовил шприц.
Шприц.
В этом времени он выглядел иначе, примитивнее, страшнее. Стекло, металл, толстая игла.
Генрих ходил по комнате.
— Она стала хуже, — говорил он. — Ты видел. Она напала на меня. Она говорила чужими словами.
— Это уже не просто истерия, — ответил Фогель. — Возможно, расщепление личности. Психотическое возбуждение. Я бы рекомендовал лечебный дом.
София усмехнулась.
Даже связанная.
Даже слабая.
— Как быстро вы называете правду болезнью, когда она мешает наследству.
Генрих резко повернулся.
— Молчи.
— Что, муж мой? Боишься, что доктор тоже услышит про поддельные расписки?
Фогель поднял глаза.
Генрих побледнел от злости.
— Она бредит.
— Конечно, — сказала София. — Все женщины в этом доме бредили. Эмилия. Я. Следующей будет Анна, если вы её найдёте.
Фогель медленно положил шприц на стол.
— Где служанка?
София улыбнулась.
— Там, куда приличные господа не заглядывают.
Я почти восхитилась ею.
Она была слабой.
Но не сломанной.
Элеонора стояла у окна.
Я не сразу заметила её. Она была в тени, в тёмном платье, неподвижная, как часть мебели.
— Не трать силы, София, — сказала она. — Гостья ушла. Теперь ты одна.
София повернула голову.
И вдруг посмотрела прямо туда, где была я.
Не глазами.
Глубже.
— Нет, — сказала она.
Я замерла.
Элеонора тоже.
— Она слышит.
Фогель нахмурился.
— Кто?
— Та, кто придёт снова.
Элеонора подошла ближе.
— Осторожно.
София засмеялась.
Слабо.
С болью.
— Вы боитесь её.
— Я боюсь только глупости.
— Нет. Вы боитесь, что она выберет не так, как выбрали вы.
Улыбка Элеоноры исчезла.
На секунду.
София продолжила:
— Вы не порядок охраняете. Вы свою рану охраняете. Чтобы никто не посмел исцелиться, если вам не удалось.
Генрих не понял.
Фогель тоже.
Но Элеонора поняла.
Я увидела это по её лицу.
И впервые задумалась: какую девочку она не спасла?
Кем она была до Ордена?
И кто сделал её такой?
Элеонора подняла руку.
— Доктор, продолжайте.
Фогель взял шприц.
Я дёрнулась, пытаясь проснуться из видения, но я и так была в своей спальне. Я не могла вмешаться. Не могла шевельнуть рукой Софии. Не могла выбить иглу.
— Нет, — прошептала я.
София, кажется, услышала.
Она закрыла глаза и сказала:
— Окна.
Фогель ввёл иглу.
София вздрогнула, но не закричала.
Комната поплыла.
И видение оборвалось.
Я сидела на кровати, задыхаясь.
Алексей вбежал с кухни.
— Что?
Я схватилась за горло.
— Они лечат её.
— Софию?
Я кивнула.
— По-настоящему?
— Нет. Так они это называют.
Он сел рядом.
— Ты видела?
— Да. Уже не переходом. Как будто… связь осталась.
— Это плохо?
— Для меня — не знаю. Для неё — да.
Я посмотрела на закрытое окно нашей спальни.
Обычное современное окно. Пластик, стекло, ручка. Его можно открыть одним движением.
Я встала.
— Аня?
Подошла к окну и распахнула его настежь.
Холодный воздух ворвался в комнату.
Я вдохнула.
Раз.
Ещё раз.
Алексей молчал.
Я стояла перед открытым окном и думала о Софии, которая лежит в доме, где воздух выдают как привилегию.
— Она попросила не дать закрыть окна снова, — сказала я.
— И как мы это сделаем?
Я посмотрела на него.
— Узнаем через письма.
Через час приехала Лера.
Она вошла в квартиру без привычной шутки.
В руках у неё была папка, ноутбук и прозрачный пакет с документами. Волосы собраны кое-как, лицо бледное, под глазами тени. Но взгляд — острый, живой.
— Я всё скопировала, — сказала она вместо приветствия. — Оригиналы оставила у себя в сейфе.
— У тебя есть сейф? — спросил Алексей.
— У меня есть бывший, который считал, что я преувеличиваю угрозы. От него остался сейф. Очень символично.
Она положила пакет на стол.
Я не сразу решилась прикоснуться.
Лера заметила.
— Бумага обычная. Не кусается. Кажется.
Я всё же взяла первое письмо.
То самое, Софии.
В реальности оно пахло пылью, старым картоном и чем-то сладким. Может быть, тем же лавандовым саше из её комнаты.
Я читала заново, уже полностью.
София писала о списке имён.
О женщинах, которых Орден отслеживал через семьи врачей, священников, мужей и директоров лечебных домов.
О детях, которых забирали «на воспитание» и больше не возвращали.
О женщинах, объявленных истеричками, меланхоличками, ведьмами, развратницами, опасными фантазёрками — в зависимости от века и удобного языка.
О том, что Элеонора не была главой Ордена, но стала его самым точным инструментом.
«Она понимает нас лучше охотников. Поэтому охотится успешнее».
Я остановилась на этой фразе.
Лера, сидевшая напротив, тихо сказала:
— Жутко.
— Да.
Алексей стоял у стены, скрестив руки. Я видела, как он старается не вмешиваться, но каждое упоминание лечебного дома давалось ему тяжело. Он всё время смотрел на меня, будто проверял: я здесь.
Я была здесь.
И не только здесь.
Следующее письмо Эмилии повторяло строки про отца.
Но ниже было продолжение, которое я не успела прочитать в комнате.
«Он пришёл не за мной и не за Софией. Он искал девочку, которую называл дочерью, хотя она ещё не родилась в этом времени. Он сказал, что линия разошлась раньше, чем он ожидал, и что Орден уже знает её имя. Анна. Не София. Не моя. Другая Анна. Из будущего».
Я перестала дышать.
Лера наклонилась.
— Что?
Я протянула ей лист.
Она прочитала.
Потом посмотрела на меня.
— Это про тебя.
Я кивнула.
В животе стало холодно.
Отец искал меня до моего рождения?
Или после моей жизни, но в другом времени?
Время перестало быть линией. Оно стало тканью Илмы: узлы, нити, дыры, пятна крови.
Я читала дальше.
«Он велел, если когда-нибудь знак прохода появится на её руке, не позволять Альбине вести её к Вальденам. Он говорил, что Альбина любит ребёнка, но страх в ней сильнее любви».
Мама.
Я закрыла глаза.
Это было хуже ненависти.
Ненависть была бы проще.
Но если отец прав — мама любила меня. Просто недостаточно, чтобы не предать.
Лера выругалась сквозь зубы.
— Нам точно нужно к ней.
— Да, — сказал Алексей. — Но не сейчас и не без копий.
— Копии есть.
— И без плана.
Лера посмотрела на него.
— План простой: приходим и задаём вопросы.
— Это не план. Это способ попасть в следующий отчёт Ордена как три идиота, пришедшие сами.
Она прищурилась.
— Мне нравится, что ты уже мыслишь категориями тайных обществ.
— Мне нет.
Я слушала их вполуха.
Потому что увидела последнее письмо.
Без подписи.
На немецком.
Лера перевела его на отдельном листе.
«Элеонора.
Если ты читаешь это, значит, я не сумел убедить тебя тогда. Я не знаю, в каком времени ты теперь стоишь и сколько имён уже оправдала словом “порядок”. Но прошу: когда девочка придёт, не трогай её. Она не причина разрыва. Она последствие.
Ты думаешь, что остановишь катастрофу, если убьёшь последнюю шагающую. Но ты только создашь её.
Оставь Аню в покое.
В.»
Я перечитала подпись.
В.
Не имя.
Только буква.
Но я знала.
Не разумом.
Всем телом.
— Это отец, — сказала я.
Алексей подошёл ближе.
— Почему ты так думаешь?
Я провела пальцем по букве.
— Его звали Виктор.
Папа.
Виктор Петров.
Мужчина, которого я похоронила в десять лет, оставлял письма женщине, охотившейся на меня через века.
«Ты только создашь её».
Последнюю шагающую.
Я почувствовала, как знак на ладони стал горячим.
Не холодным, как раньше.
Горячим.
Болезненным.
Лера побледнела.
— Ань, рука.
Я посмотрела вниз.
Круг на ладони медленно краснел, будто под кожей разгорался уголёк.
А потом в центре знака проступила новая линия.
Тонкая.
Почти незаметная.
Она шла в сторону, как трещина.
Путь менялся.
Или открывался дальше.
Телефон Алексея зазвонил.
Он посмотрел на экран.
— Твоя мама.
Мы все замолчали.
Звонок продолжался.
Долго.
Настойчиво.
Алексей не отвечал.
Потом пришло сообщение.
Он прочитал и побледнел.
— Что там? — спросила я.
Он повернул экран ко мне.
Сообщение от мамы:
«Не открывайте окна. Она уже видит вас».
Я медленно повернула голову к распахнутому окну спальни.
Снаружи был обычный двор.
Серое небо.
Соседний дом.
Мокрые ветки дерева.
И на другой стороне улицы — женщина в тёмном пальто.
Она стояла неподвижно и смотрела прямо в наше окно.
Даже с расстояния я узнала её.
Не лицо.
Осанку.
Спокойствие.
Элеонора Вальден была в моём времени.
Глава 19. Тайник
Женщина стояла на другой стороне улицы.
Не пряталась.
Не отворачивалась.
Не делала вид, что случайно остановилась возле мокрого дерева и просто смотрит на окна чужого дома. Она стояла прямо, спокойно, в тёмном пальто, с волосами, убранными так же гладко, как в комнате Софии. Между нами были двор, дорога, стёкла, этажи, время, которое должно было отделять живых от мёртвых.
Но она смотрела на меня.
И я знала: видит.
Лера первой пришла в себя.
— Это она? — спросила она тихо.
Никто не уточнил, кто именно.
Я кивнула.
Алексей подошёл к окну и резко дёрнул раму вниз, закрывая. Потом повернул ручку, проверил замок и задвинул штору.
Комната сразу стала меньше.
Теснее.
Как палата.
Как спальня Софии.
— Не закрывай, — сказала я.
Голос прозвучал хрипло.
Алексей обернулся.
— Что?
— Не закрывай окна.
— Аня, она стоит снаружи.
— Я знаю.
— Тогда что ты предлагаешь? Пригласить её на чай?
— Нет.
Я подошла к шторе, но Алексей перехватил меня за запястье. Осторожно, но крепко.
— Посмотри на меня.
Я посмотрела.
— Сейчас не София. Не Марта. Ты. Здесь. В своей квартире. И под окном стоит женщина, которую твоя мать только что назвала опасной.
— Она написала: не открывайте окна.
— Потому что Элеонора видит вас.
— Нет, — сказала я. — Не только поэтому.
Лера медленно поднялась со стула.
— Ты думаешь, окно — это не просто окно?
Я повернулась к ней.
— У Софии окна были закрыты. У Эмилии тоже. У меня в больнице — окно не открывалось. В интернате — решётки. Мама всегда закрывала шторы, когда я рассказывала о снах. Я раньше не замечала.
Алексей нахмурился.
— Что именно?
— Они всегда закрывали пространство. Комнаты, окна, двери. Не только чтобы я не ушла.
Лера подошла к столу, взяла одно из писем.
— Чтобы путь не видел?
Я молчала.
Слово было странным, но правильным.
Путь видел через щели.
Через предметы.
Через людей.
Через открытое.
И Орден веками учился эти щели закрывать, называя это лечением, заботой, безопасностью.
А иногда — материнской тревогой.
Телефон Алексея снова завибрировал.
Сообщение от мамы.
Он посмотрел на экран и прочитал вслух:
— «Если она у дома, уходите через чёрный выход. Не берите документы. Она пришла не за ними».
Лера вскинула брови.
— О, как удобно. Не берите документы, которые доказывают, что все врали.
— Она пришла не за документами, — сказала я.
— А за чем?
Я посмотрела на свою ладонь.
Знак горел. Трещина в центре стала тоньше, но длиннее. Она словно тянулась куда-то в сторону, как стрелка, которой не хватало смелости назвать направление.
— За мной.
Алексей выругался.
Редко.
Тихо.
По-настоящему.
— Тогда уходим.
— Куда? — спросила Лера.
Он уже взял ключи, документы, мой телефон и свою куртку.
— Не знаю. Главное — не сидеть здесь.
Лера схватила папку с письмами.
— Оригиналы у меня. Эти копии забираем тоже.
— Мама сказала не брать документы.
— Именно поэтому берём.
Я стояла посреди спальни и не двигалась.
Потому что вдруг поняла: Элеонора не войдёт.
Не сейчас.
Она ждёт, что я выйду.
Как у мельницы.
Как в комнате Эмилии.
Она не просто охотилась. Она ставила меня в положение, где любой выбор уже был её дорогой.
Остаться — ловушка.
Уйти — тоже ловушка.
— Аня, — сказал Алексей.
Я подняла голову.
— У папы был тайник.
Слова вышли сами.
Лера замерла с папкой в руках.
— Откуда ты знаешь?
Я не знала.
И знала.
После письма Эмилии, после фотографии, после знака на ладони, внутри что-то шевельнулось. Не голос. Не видение. Скорее направление.
Будто трещина в знаке тянула меня не к Элеоноре, а в другое место.
Куда-то из детства.
— У нас на старой квартире, — сказала я медленно. — До переезда. Где мы жили с папой.
Алексей посмотрел на меня.
— Ты была там после его смерти?
— Нет. Мама продала её почти сразу.
— Тогда как мы попадём?
— Не знаю.
Лера уже открыла ноутбук.
— Адрес?
Я назвала.
Старый район. Дом с аркой. Третий этаж. Квартира, где когда-то пахло папиным одеколоном, мамиными духами и жареной картошкой по субботам.
Лера быстро застучала по клавишам.
— Дом не снесён. Квартира… секунду… Так. Собственник менялся два раза. Сейчас, кажется, сдаётся. Есть объявление двухмесячной давности.
— Ты серьёзно можешь найти это за минуту? — спросил Алексей.
— Когда меня пугает бессмертная европейская женщина из тайного ордена, я работаю быстро.
Она повернула экран.
На фото была квартира.
Не наша уже.
Чужой ремонт. Светлые стены, дешёвый ламинат, новая кухня. Но окно в гостиной было тем же. Узкий балкон — тот же. Радиатор под окном — тот же.
У меня перехватило дыхание.
— Здесь.
— Что здесь? — спросил Алексей.
Я указала на стену рядом с окном.
— Там была книжная полка. Папа сам её вешал. Она всё время чуть отходила от стены, мама ругалась. Он говорил, что это из-за кривого угла. Но однажды я видела, как он снимал нижнюю планку.
— Тайник в стене?
— Может быть.
Телефон снова завибрировал.
На этот раз мой.
Мама.
Я не ответила.
Сообщение:
«Не езжай туда».
Я показала экран Лере и Алексею.
Лера тихо сказала:
— Ну, теперь точно туда.
Алексей посмотрел на дверь.
— Уходим. Сейчас.
Мы собрались за две минуты.
Лера сложила письма, копии, ноутбук в сумку. Алексей взял мою куртку, шарф, документы, обезболивающее и почему-то хлебцы из кухни. Я хотела сказать, что это лишнее, но вспомнила голод тела Марты и промолчала.
Перед выходом я всё-таки подошла к окну.
Штору не отдёрнула.
Просто встала рядом.
За стеклом, за тканью, за стенами нашего времени стояла Элеонора.
— Ты хочешь, чтобы я вышла к тебе, — сказала я тихо.
Лера замерла у двери.
Алексей тоже.
Я продолжила, не повышая голоса:
— Не сегодня.
Ответа не было.
Только знак на ладони на секунду стал холодным.
Мы вышли из квартиры.
В подъезде пахло пылью, кошками и чужими обедами. Обычный подъезд. Обычный лифт. Обычная соседская дверь с ковриком «Welcome», который всегда казался мне нелепым.
Теперь всё обычное выглядело декорацией, поставленной над провалом.
Алексей нажал кнопку лифта.
Лера тут же сказала:
— Нет.
Он посмотрел на неё.
— Что?
— Лифт — коробка. Камеры. Остановка между этажами. Пойдём по лестнице.
— Ты всегда такая?
— Сегодня особенно.
Мы пошли вниз.
Я держалась за перила. Ожоги тянули под повязками, голова всё ещё кружилась после перехода, но страх гнал лучше кофе.
На втором этаже дверь одной квартиры приоткрылась.
Я замерла.
Из щели выглянула соседка — пожилая женщина, которая обычно жаловалась на шум ремонтников и оставленные у подъезда самокаты.
— Анна? — сказала она.
Я сглотнула.
— Да?
Она прищурилась.
— К вам женщина приходила.
Лера и Алексей остановились.
— Какая женщина? — спросил Алексей.
Соседка посмотрела на него неодобрительно.
— Вежливая. Очень красивая. Не наша. С акцентом, кажется. Спросила, дома ли вы. Я сказала, что не знаю.
Холод прошёл по спине.
— Когда? — спросила я.
— Минут десять назад. Может, пятнадцать.
Элеонора не просто стояла под окном.
Она уже была в подъезде.
— Что ещё она сказала?
Соседка нахмурилась.
— Ничего особенного. Только попросила передать, если увижу вас.
— Что передать?
Женщина вдруг смутилась. Даже испугалась.
— Странные слова какие-то.
— Какие?
Она понизила голос:
— Что окна всё равно закрываются изнутри.
Лера выдохнула:
— Ненавижу символичных злодеев.
Алексей взял меня за руку.
— Идём.
Мы почти сбежали вниз.
У чёрного выхода действительно никого не было. Или нам так показалось. Двор за домом был пустой, мокрый, серый. Мусорные баки, старые качели, припаркованные машины, вороны на крыше гаражей.
Ни Элеоноры.
Ни людей Ордена.
Именно это не успокаивало.
Мы вышли через арку к соседней улице, поймали такси не от дома, а у магазина через квартал. Лера всю дорогу смотрела назад. Алексей держал мою руку. Я смотрела на ладонь.
Трещина в знаке стала заметнее.
Она тянулась влево.
В сторону старой квартиры.
Такси ехало через город, который жил своей обычной жизнью. Женщина в красной шапке несла пакет с продуктами. Школьники толкались у остановки. Мужчина в куртке курил у кофейни. Светофор переключался с красного на зелёный, машины сигналили, кто-то ругался в соседнем ряду.
Мир не знал, что под ним проходят другие линии.
Что где-то в прошлом Софию держат под лекарством.
Что Лина, возможно, выросла или умерла из-за моего выбора.
Что мой отец не умер, а застрял в линии войны.
Что моя мать выбрала Орден раньше, чем выбрала меня.
Мир вообще редко знает, на чьих костях стоит его спокойствие.
— А если там ничего нет? — спросил Алексей.
— Значит, мама зря испугалась.
Лера хмыкнула.
— А она не из тех, кто зря пугается.
Я посмотрела в окно.
— Нет.
Старая улица оказалась меньше, чем я помнила.
В детстве всё здесь казалось большим: арка дома, лестница, двор с облезлой горкой, каштан у подъезда. Теперь дом выглядел уставшим. Фасад облупился, на первом этаже вместо булочной был салон красоты, арку исписали объявлениями.
Но каштан стоял.
Старый.
Кривой.
Тот самый.
У меня вдруг заболело под рёбрами.
Не от ожогов.
От памяти.
Папа поднимал меня на руки, чтобы я достала до листьев. Мама стояла рядом и говорила, что мы испачкаем куртку. Папа смеялся. Я тоже.
В том воспоминании она ещё не была женщиной, которая выбрала Орден.
И, может быть, именно это было самым больным: прошлое никогда не становится полностью ложью. Даже если потом его отравили.
Лера уже звонила по номеру из объявления.
— Здравствуйте, квартира на… да, я по поводу аренды. Скажите, она ещё сдаётся? Да, посмотреть можно? Мы рядом, буквально через десять минут. Очень срочно ищем. Да, готовы сегодня залог. Отлично.
Она сбросила.
— Агент будет через двадцать минут.
Алексей посмотрел на неё.
— Ты собираешься снять квартиру?
— Я собираюсь попасть внутрь. Дальше по обстоятельствам.
— А если попросят паспорт?
— Дам. Я законопослушная. Когда удобно.
Мы ждали во дворе.
Каждая минута тянулась.
Я смотрела на окна третьего этажа.
Наше бывшее окно было закрыто.
Белая пластиковая рама вместо старой деревянной. На подоконнике — комнатное растение. Чужая жизнь.
Мой телефон снова завибрировал.
Мама.
Я отклонила.
Сообщение:
«Ты не понимаешь, что там спрятано».
Я набрала:
«Тогда объясни».
Ответ пришёл не сразу.
«Если откроешь, он найдёт тебя быстрее».
Я смотрела на экран.
Он.
Не она.
— Кто он? — спросила Лера, читая через моё плечо.
— Не знаю.
Алексей нахмурился.
— Может, отец?
Я покачала головой.
— Она не так бы написала.
Слово «он» стояло в сообщении как тень от другого врага. Не Элеонора. Не Орден вообще. Кто-то конкретный.
Я написала:
«Кто?»
Мама ответила:
«Тот, кто научил Орден тянуть боль через время».
Пальцы похолодели.
Илма говорила: кто-то из Ордена научился протаскивать боль в настоящее.
Значит, это был не абстрактный механизм.
Был человек.
И тайник мог привести к нему.
— Отлично, — сказала Лера, но голос был уже не насмешливый. — У нас появился ещё один мерзавец.
Подошёл агент.
Молодой мужчина в длинном пуховике, с уставшим лицом и связкой ключей. Он рассказывал про транспорт, магазины, залог, коммуналку. Лера кивала, задавала вопросы, играла роль человека, которому действительно важен метраж кухни.
Я почти не слушала.
Мы поднялись на третий этаж.
Лестничная клетка пахла краской, сыростью и чем-то жареным. Раньше на стене между вторым и третьим этажом был рисунок шариковой ручкой: кривой кот и слово «Витя». Папа говорил, что это не он, хотя его тоже звали Витя, и смеялся.
Стена была перекрашена.
Кота больше не было.
Агент открыл дверь.
— Проходите.
Я вошла последней.
Квартира была чужая.
Совсем.
Стены снесены частично, кухня объединена с комнатой, мебель дешёвая и новая, пахло ламинатом и освежителем воздуха. Никакого папиного кресла. Никаких маминых занавесок. Никакой книжной полки.
Но угол у окна остался.
Кривой.
Как и раньше.
Я подошла к нему.
Агент рассказывал Лере про стиральную машину. Алексей встал так, чтобы закрыть меня от взгляда.
— Здесь? — тихо спросил он.
Я провела ладонью по стене.
Гладкая.
Покрашенная.
Пустая.
Ничего.
Знак на ладони вдруг стал горячим.
Я отдёрнула руку.
— Здесь.
— Что нужно сделать?
Я опустилась на колени.
Внизу, у плинтуса, краска была чуть другой. Новее. Или мне казалось. Я провела пальцем по стыку стены и пола.
Плинтус пластиковый.
Современный.
Щёлкнул, когда я поддела его ногтем.
— Аня, осторожно, — прошептал Алексей.
— Прикрой.
Он шагнул ближе.
Лера громко спросила у агента:
— А с соседями как? Не шумные? У меня работа из дома, мне важно.
Я сняла кусок плинтуса.
За ним — стена.
Но в одном месте штукатурка была не такая.
Я нажала.
Ничего.
Нажала сильнее.
Под пальцами что-то хрустнуло.
Маленькая прямоугольная пластина отошла внутрь.
Я задержала дыхание.
В стене открылась щель.
Узкая.
Тёмная.
Сердце ударило так сильно, что стало больно.
Алексей опустился рядом, закрывая меня собой.
— Есть?
Я сунула пальцы внутрь.
Сначала ничего.
Пыль.
Крошки штукатурки.
Потом ткань.
Старая.
Сухая.
Я потянула.
Из тайника вышел свёрток, перевязанный тонким шнуром.
Серый.
Небольшой.
Лёгкий.
И холодный.
Как кольцо Илмы.
Как письма Софии.
Как всё, что путь протаскивал через время.
Знак на ладони вспыхнул болью.
Я стиснула зубы, чтобы не вскрикнуть.
— Что там? — прошептал Алексей.
Я не успела ответить.
Потому что входная дверь, которую агент не закрыл на замок, медленно открылась.
Лера замолчала на середине фразы.
Агент удивлённо повернулся.
На пороге стояла мама.
Альбина Вячеславовна.
Бледная.
Растрёпанная.
Совсем не похожая на себя обычную — собранную, холодную, правильную.
Она смотрела не на меня.
На свёрток в моих руках.
— Положи, — сказала она.
Голос дрожал.
И от этого стало страшнее, чем если бы она кричала.
Я поднялась.
— Что это?
Мама сделала шаг в квартиру.
— То, из-за чего твой отец не вернулся.
Лера тихо выдохнула.
Алексей встал между мной и матерью.
— Объясните.
Мама посмотрела на него так, будто только сейчас заметила.
— Вы не понимаете.
— Это мы уже слышали.
— Нет, Лёша. Не понимаете. Если она откроет это здесь, он увидит её.
— Кто? — спросила я.
Мама перевела взгляд на меня.
В её глазах был страх.
И любовь.
Да, чёрт бы её побрал.
Любовь тоже.
— Адриан Вальден, — сказала она. — Человек, который сделал боль дорогой между временами.
Свёрток в моих руках стал ледяным.
На ткани проступило пятно.
Тёмное.
Будто старая кровь, которую только что намочили.
Мама прошептала:
— Аня, пожалуйста. Хоть раз послушай меня как дочь.
Я смотрела на неё и думала, что именно с этой фразы, наверное, начинаются самые страшные предательства.
Потому что дочь во мне всё ещё хотела послушать.
А последняя шагающая — уже нет.
Глава 20. След на коже
— Не здесь, — сказала мама.
Я сжимала свёрток так крепко, что пальцы начали неметь.
Ткань была сухой, но пятно на ней темнело с каждой секундой, будто старая кровь вспоминала, что должна быть жидкой. Знак на моей ладони горел. Не просто болел — отзывался в глубине руки, где не должно было быть никаких нервов, связанных с чужими веками.
Агент по недвижимости смотрел на нас с выражением человека, который уже пожалел, что вообще открыл дверь.
— Простите, — осторожно сказал он. — У вас тут семейное?..
Лера моментально повернулась к нему.
— Да. Очень семейное. Наследство, травмы поколений, тайники в стенах. Всё как обычно.
Агент моргнул.
Алексей забрал у меня свёрток, но не отпустил полностью: его ладонь легла поверх моей, будто он боялся, что если ткань останется только у него, связь оборвётся неправильно.
— Куда? — спросил он у мамы.
Она смотрела на свёрток.
Не на меня.
На него.
— Ко мне.
— Нет, — сказала я.
Мама подняла глаза.
— Аня.
— Нет. Я больше не поеду туда, где ты можешь закрыть дверь и решить за меня.
Её лицо дрогнуло.
— Я никогда…
— Не начинай.
Слова вышли спокойно. Даже слишком спокойно. Внутри меня всё кипело, но голос был ровный. Наверное, это и пугало маму больше всего. Я больше не кричала, не плакала, не пыталась заставить её любить меня правильно. Я просто отказывалась отдавать ей власть.
Лера подняла руку.
— Предлагаю нейтральную территорию.
— Какую? — спросил Алексей.
— Моя студия.
Я повернулась к ней.
— У тебя есть студия?
— Маленькая рабочая нора, которую я гордо называю студией, потому что там есть стол, сканер, чайник и железная дверь. И да, там нет окон.
Я напряглась.
Лера заметила и тут же добавила:
— Есть вентиляция. Окна нет физически, не потому что я тайно служу Ордену.
— Без окон плохо, — сказала я.
Мама резко вмешалась:
— Сейчас без окон безопаснее.
Я посмотрела на неё.
— Для кого?
Она не ответила.
И это тоже было ответом.
Алексей забрал у Леры сумку с документами, потом посмотрел на агента.
— Мы, пожалуй, не будем снимать квартиру.
— Да я уже понял, — пробормотал тот.
Лера достала из кармана несколько купюр.
— За беспокойство и моральный ущерб.
— Да не надо…
— Надо. И совет: если кто-то будет спрашивать про нас, вы нас не видели.
Агент посмотрел на деньги, потом на маму, потом на меня.
— Я вообще сегодня дома сидел, — сказал он и взял купюры.
Умный человек.
Мы вышли из квартиры быстро.
Мама шла за нами, не спорила, не пыталась командовать. Это было непривычно. Даже хуже, чем её обычный контроль. В её молчании чувствовалось не смирение, а расчёт.
У подъезда я остановилась.
— Ты с нами в одной машине не поедешь.
— Аня…
— Нет.
Она поджала губы.
— Хорошо. Я поеду следом.
— И не звони никому.
Мама посмотрела мне прямо в глаза.
— Поздно.
Лера выругалась.
Алексей напрягся.
— Кому вы звонили?
— Никому, — сказала мама. — Но Адриану не нужно звонить.
Холод прошёл по спине.
— Почему?
Мама посмотрела на свёрток в руках Алексея.
— Потому что вы уже взяли его якорь.
Я хотела спросить, что именно это значит, но знак на ладони вдруг вспыхнул болью так резко, что я согнулась пополам.
— Аня!
Алексей подхватил меня.
Перед глазами потемнело. На секунду вместо двора я увидела другое место: белая стена, узкая койка, окно с крестовиной, снег за стеклом. Мужчина в военной форме сидит на полу, прижимая руку к груди. На его коже — такой же знак, только старше, глубже, будто вырезанный не на ладони, а на самой жизни.
Папа.
Он поднял голову.
Не на меня.
Куда-то мимо.
И произнёс:
— Не открывай кровь.
Видение исчезло.
Я снова стояла у подъезда, вцепившись в рукав Алексея.
— Что ты увидела? — спросила Лера.
Я с трудом выпрямилась.
— Папу.
Мама закрыла глаза.
— Господи.
— Он сказал: «Не открывай кровь».
Лицо матери стало серым.
— Тогда, может быть, ты наконец послушаешь.
Я посмотрела на неё.
— Нет. Теперь я наконец хочу понять, что это значит.
Мы поехали на двух машинах.
В первой — я, Алексей и Лера. Мама — следом. Лера всю дорогу следила через заднее стекло, не отстала ли она и не появилась ли за нами ещё одна машина. Алексей держал свёрток на коленях, но не касался ткани голыми руками: Лера нашла в сумке тонкие перчатки, которые, как выяснилось, носила «на случай архивной грязи, подозрительных рукописей и внезапного апокалипсиса».
Я сидела у окна и пыталась не проваливаться в видения.
Город за стеклом плыл серыми пятнами. Знак на ладони то остывал, то снова начинал гореть. Казалось, он дышит отдельно от меня.
— Адриан Вальден, — сказала Лера, не отрывая взгляда от дороги позади. — У нас теперь есть имя. Я уже хочу его погуглить, но боюсь, что он погуглит меня в ответ.
— Не ищи с телефона, — сказала мама по громкой связи.
Мы всё-таки включили её на динамик, чтобы она не звонила отдельно и не делала вид, что «не успела предупредить».
— Почему? — спросила Лера.
— Потому что современные следы для них не менее удобны, чем старые.
— Великолепно. Тайный Орден освоил цифровую гигиену раньше некоторых моих клиентов.
— Лера, — сказал Алексей.
— Молчу. Но внутренне возмущаюсь.
Мама продолжила:
— Адриан был из младшей ветви Вальденов. В официальной истории его почти нет. Несколько упоминаний в семейных бумагах, пара медицинских трактатов под чужими именами, работа в военных госпиталях. Но для Ордена он важнее многих глав.
— Потому что он научил их протаскивать боль? — спросила я.
На линии стало тихо.
Потом мама сказала:
— Да.
— Как?
— Через кровь.
Я посмотрела на свёрток.
Тёмное пятно на ткани больше не расползалось, но и не исчезало.
— Поэтому папа сказал не открывать кровь.
— Он всегда был умнее, чем казался, — тихо сказала мама.
В её голосе мелькнула такая боль, что я почти повернулась к телефону мягче.
Почти.
— Не говори о нём так, будто имеешь право скучать.
Молчание стало тяжёлым.
Алексей сжал мою руку, но не осуждающе. Просто напоминая: я не одна.
Мама ответила не сразу.
— Я имею право скучать, Аня. Я не имею права просить у тебя за это прощения.
Это было так неожиданно честно, что я не нашла, что сказать.
Студия Леры находилась в старом административном здании на втором этаже. Узкий коридор, железные двери, облупленная краска, запах пыли и дешёвого кофе. На двери висела табличка с названием какого-то архива медиаисследований, хотя внутри, как выяснилось, было больше похоже на склад документов, книг, коробок и техники.
Окон действительно не было.
Я вошла и сразу почувствовала, как знак на руке стихает.
Не проходит.
Просто становится глухим.
— Вот видишь, — сказала мама, появившись в дверях. — Иногда закрытое пространство спасает.
Я повернулась к ней.
— А иногда делает из человека пленника.
Она не ответила.
Лера заперла дверь на два замка.
— Так. У нас есть чай, кофе, аптечка, сканер, старый диктофон и складной нож, которым я открываю коробки. Если появится Элеонора, предложу ей чай без сахара и удар по голове сканером.
— Не недооценивай её, — сказала мама.
— Я не недооцениваю. Я нервничаю творчески.
Алексей положил свёрток на стол.
Все замолчали.
В маленькой комнате стало слышно, как гудит вентиляция и где-то за стеной работает принтер.
Обычные звуки.
Но свёрток на столе делал их чужими.
Мама стояла у двери, не подходя ближе.
— Разворачивать буду я, — сказала она.
— Нет, — ответила я.
— Аня, там может быть кровь Адриана.
— Именно поэтому не ты.
— Ты не понимаешь…
— Тогда объясняй до того, как я открою.
Она сжала губы.
Лера включила диктофон.
Мама резко посмотрела на неё.
— Что вы делаете?
— Фиксирую исторический момент. И юридически полезный, возможно.
— Вы не представляете, насколько это опасно.
— Уже представляю лучше, чем хотелось бы.
Алексей сел рядом со мной.
— Альбина Вячеславовна, говорите.
Мама смотрела на нас троих.
На Леру — с раздражением.
На Алексея — с тревогой.
На меня — с чем-то, что я не могла до конца прочитать.
Потом села.
Очень прямо.
Как на допросе.
— Адриан Вальден родился в конце девятнадцатого века. Его мать была из семьи, где иногда рождались женщины, слышащие путь. Не шагающие в полном смысле. Они не могли входить в прошлое телом сознания, как ты. Но слышали узлы. Видели последствия. Иногда предсказывали разрывы.
— Как Элеонора? — спросила я.
Мама кивнула.
— Элеонора была из той же линии, но раньше. Для нас время не всегда располагается так, как в учебниках. В Ордене есть ветви, которые идут по крови, а есть те, что идут по якорям. Адриан научился соединять одно с другим.
— Проще, — сказала Лера.
Мама посмотрела на неё.
— Он понял, что если боль закрепить на крови, она проходит через переход вместе с шагающей. Раньше раны возвращались случайно, если связь была сильной. После Адриана это стало инструментом.
Я вспомнила костёр.
Плечо.
Бок.
Волдыри.
— Он был врачом?
— Да. И мясником, если говорить честно.
— Он работал на Орден?
— Не сразу. Сначала он хотел доказать, что путь — не мистическое явление, а наследуемая аномалия, которую можно изучить.
— Конечно, — тихо сказала Лера. — Когда мужчина режет женщин ради науки, это исследование. Когда женщина слышит голоса прошлого, это истерия.
Мама посмотрела на неё странно.
— Вы сейчас сказали почти дословно фразу Эмилии Рауэн.
Лера замолчала.
Я почувствовала, как пространство между всеми нашими историями снова стянулось узлом.
— Что в свёртке? — спросила я.
Мама посмотрела на ткань.
— Часть его инструмента.
— Какого?
— Кровяной иглы.
Меня замутило.
— Что это?
— Игла, которой он закреплял боль на якоре. Через неё брали кровь охотника, жертвы и того, кто должен был протянуть след.
Алексей побледнел.
— Почему отец спрятал это у себя?
— Потому что украл.
Я замерла.
Мама продолжила:
— Виктор искал способ разорвать связь. Он думал, если найти первый инструмент Адриана, можно закрыть дорогу боли. Не путь целиком, а именно этот механизм. Чтобы ты могла ходить и возвращаться без того, что они научились протаскивать следом.
Горло сжалось.
Папа не просто исчез.
Он пытался защитить меня до того, как я поняла, от чего.
— И из-за этого не вернулся?
— Частично. Он взял не только иглу. Он взял на себя часть чужого якоря. Адриан увидел его.
— Адриан жив?
Мама молчала.
— Мама.
Она подняла глаза.
— Не так, как мы. Но да, он существует в линии.
Лера тихо сказала:
— Ненавижу такие ответы.
Я тоже.
— Где отец?
Мама покачала головой.
— Я не знаю точного места. Только то, что он связан с военной линией. Северный госпиталь, белая башня, три колокола — это всё, что он успел передать.
— Письма приходили тебе?
— Иногда.
— Сколько?
— Семь.
Семь.
Семнадцать лет — семь писем.
А я ни одного не видела.
— Где они?
— У меня.
— Конечно.
— Я не показывала их тебе, потому что…
— Потому что выбрала Орден.
Мама побледнела.
— Нет.
Я подняла письмо Эмилии, которое лежало рядом.
— Здесь написано именно так.
— Я выбрала тебя.
— Странный способ.
— Я выбрала твою жизнь, а не твоё доверие.
Эта фраза ударила больнее, чем я ожидала.
Мама продолжила, уже тише:
— После исчезновения Виктора мне предложили сделку. Я не отдаю тебя Ордену, не позволяю забрать тебя в закрытый дом, не позволяю им проводить прямые опыты. Взамен я наблюдаю, сообщаю об эпизодах и не подтверждаю тебе правду до закрепления пути.
— До чего?
— До момента, когда путь либо угасает, либо окончательно выбирает носителя.
— И когда это должно было случиться?
Она посмотрела на мой знак.
— Уже случилось.
Лера выдохнула.
Алексей накрыл мою ладонь своей.
Я смотрела на мать и понимала: она говорит правду.
Не всю.
Но правду.
И от этого легче не становилось.
— Ты отдала им моё детство.
— Я сохранила тебе тело.
— А голову? Жизнь? Память? Право знать, что я не сумасшедшая?
— Я делала то, что могла.
— Нет, мама. Ты делала то, что могла вынести.
Она отшатнулась, будто я ударила её.
В комнате стало тихо.
Лера первой нарушила молчание:
— Нам всё равно нужно открыть свёрток.
Мама закрыла глаза.
— Только не касайтесь иглы голыми руками. И не допускайте крови.
— У меня есть перчатки, пинцет и контейнер для архивных мелочей, — сказала Лера. — Сегодня мой тревожный склад наконец оправдал аренду.
Она разложила на столе чистую ткань, достала перчатки, маленькие ножницы, пинцет, стеклянную банку с крышкой и несколько прозрачных пакетов.
Я тоже надела перчатки.
Алексей стоял рядом.
Мама — напротив.
Свёрток лежал между нами, как маленькое мёртвое животное.
Я перерезала шнур.
Ткань развернулась.
Внутри был металлический футляр.
Узкий.
Почерневший.
С выгравированным знаком Вальденов: не круг шагающих, а другое изображение — ветвь, обвитая тонкой змеёй.
Лера сфотографировала.
— Открывать? — спросила она.
Мама едва заметно кивнула.
Я подняла крышку.
Внутри, на истлевшем бархате, лежала игла.
Длинная, тонкая, с полым стержнем и крошечным резервуаром у основания. Металл был тёмным, почти чёрным. На кончике — бурое пятно.
Кровь.
Старая.
Но знак на моей ладони вспыхнул так, будто кровь была свежей.
Я отшатнулась.
Алексей удержал меня за плечи.
Перед глазами снова появилась белая башня.
Госпиталь.
Снег.
Папа.
И ещё один мужчина.
Высокий, худой, с седыми волосами и лицом, которое казалось одновременно молодым и древним. Он стоял у окна госпитальной палаты и держал в руках такую же иглу.
— Виктор, — сказал он. — Боль — единственное, что время признаёт без доказательств.
Папа стоял напротив него.
Бледный.
Раненый.
Но живой.
— Ты ошибаешься, Адриан.
Мужчина улыбнулся.
— Нет. Я просто раньше тебя понял: любовь рвёт ткань мира сильнее ненависти. Поэтому бить нужно туда.
Он повернул голову.
И посмотрел прямо на меня.
Не на папу.
На меня.
— А вот и она.
Видение оборвалось.
Я вскрикнула и отдёрнула руку, хотя не касалась иглы.
На внутренней стороне моего запястья, чуть выше ладони, проступила тонкая тёмная линия.
Потом вторая.
Они складывались в форму ветви.
Той самой, что была на футляре.
Мама резко встала.
— Нет.
— Что это? — спросил Алексей.
Мама схватила меня за руку, забыв про осторожность.
— Он отметил её.
— Кто? — спросила Лера.
Я уже знала.
Ответ стоял перед глазами вместе с его улыбкой.
— Адриан.
Линия на коже потемнела.
И вместе с болью пришёл голос.
Мужской.
Чужой.
Спокойный.
Не в комнате.
Во мне.
«Здравствуй, Анна Викторовна».
Я сжала зубы.
— Уберите иглу.
Лера быстро закрыла футляр, не касаясь металла, и сунула его в стеклянную банку. Знак на запястье всё равно не исчез.
Мама держала мою руку, и впервые её пальцы дрожали.
— Я говорила, — прошептала она. — Я говорила тебе не открывать.
Я посмотрела на неё.
— Поздно.
Голос Адриана внутри тихо рассмеялся.
Не громко.
Не безумно.
Так смеются люди, которые долго ждали и наконец услышали шаги у двери.
«Твой отец просил тебя не искать. Но ты, конечно, пришла. Дочери всегда идут туда, где отцы оставляют запрет».
Я зажмурилась.
— Убирайся.
Алексей наклонился ко мне.
— Аня?
Я открыла глаза.
— Он говорит.
Лера побледнела.
— Прямо сейчас?
Я кивнула.
Мама отпустила мою руку и отступила.
— Значит, связь открылась.
— Закрой её, — сказал Алексей.
— Я не умею.
— Альбина Вячеславовна.
Мама смотрела на меня так, будто видит не дочь, а тот самый разрыв, о котором говорила в больнице.
— Я не могу закрыть то, что открыл Виктор.
— Но вы знаете, кто может? — спросила Лера.
Мама молчала.
Я почувствовала ответ раньше, чем она сказала.
— Элеонора, — прошептала я.
Мама кивнула.
— Она знает, как отсекать якоря.
— Отлично, — сказала Лера. — То есть женщина, которая хочет использовать Аню, теперь ещё и единственная, кто может отцепить от неё временного маньяка-врача.
— Не единственная, — сказала мама.
Я подняла глаза.
— Кто ещё?
Мама посмотрела на футляр в банке.
— Твой отец.
В комнате снова стало тихо.
Даже вентиляция будто перестала шуметь.
— Тогда мы найдём его, — сказал Алексей.
Мама медленно покачала головой.
— Если Аня пойдёт за ним сейчас, Адриан пойдёт по её следу.
Голос внутри снова отозвался.
«Умная Альбина. Жаль, что ум всегда приходил к ней после страха».
Я посмотрела на мать.
— Он знает тебя.
Мама побледнела.
— Что он сказал?
— Что ты умная. И что страх всегда был раньше.
Она отвернулась.
Значит, попал точно.
Я встала.
Ноги дрожали, но я удержалась.
— Мне нужны письма отца. Все семь.
Мама молчала.
— Сейчас.
— Они не у меня дома.
— Где?
Она долго смотрела на меня.
Потом сказала:
— В банковской ячейке.
Лера моментально оживилась.
— Прекрасно. Наконец-то что-то нормальное: банк, документы, доступ по паспорту. Почти отдыхаем.
Мама покачала головой.
— Доступ не только по паспорту.
— А по чему ещё?
Она посмотрела на мою ладонь.
— По знаку.
Я медленно сжала пальцы.
Адриан внутри прошептал:
«Вот теперь становится интересно».
И я вдруг поняла: с этой минуты назад уже не будет даже видимости дороги.
Боль нашла меня.
Адриан увидел меня.
Элеонора ждала, когда я сама приду.
Отец оставил семь писем в ячейке, открыть которую можно только тем, что всю жизнь делало меня мишенью.
Я посмотрела на маму.
— Завтра едем в банк.
— Нет, — сказала она.
— Это не вопрос.
— Аня, ты не понимаешь…
— Понимаю достаточно.
Я подняла руку со знаком.
— Меня всё равно уже нашли.
Мама не ответила.
Потому что это, наконец, было правдой, которую не могла отменить даже она.
Глава 21. Фонд Вальден
Ночь прошла без сна.
Не потому, что я героически держалась. Никакого героизма во мне уже не осталось. Просто стоило закрыть глаза, как темнота начинала шевелиться.
Не образами даже.
Ожиданием.
Где-то в этой темноте был Адриан.
Он больше не говорил после студии Леры, но это не успокаивало. Его молчание чувствовалось как присутствие человека за закрытой дверью. Ты не слышишь шагов, но знаешь: он там.
Лера настояла, чтобы мы остались у неё.
— У меня железная дверь, нет окон, запас кофе и камеры в коридоре, — сказала она. — На фоне вашей квартиры с женщиной Вальден под окном это почти санаторий.
Мама осталась тоже.
Это было хуже, чем присутствие Адриана.
Он хотя бы был чудовищем честно.
А мама сидела на старом офисном диване в углу, укрывшись моим шарфом, и выглядела не как предательница, а как женщина, которая впервые за много лет не знает, что делать.
Я не хотела жалеть её.
Но усталость делает человека опасно мягким.
Алексей уснул ближе к утру, сидя на стуле у стены. Голова упала на грудь, руки всё ещё были скрещены, будто он даже во сне собирался кого-то остановить.
Лера не спала вообще.
Она сидела за ноутбуком, в наушниках, с третьей чашкой кофе, и собирала всё, что находила по Фонду Вальден: регистрационные данные, новости, партнёрства с архивами, культурные программы, конференции, реставрационные гранты.
На экране снова и снова появлялись слова: сохранение наследия, историческая память, женские судьбы, семейные архивы, междисциплинарные исследования.
Красивый язык.
Аккуратный.
Чистый.
Я уже знала: чем чище язык, тем больше крови он может прикрывать.
— Слушай, — сказала Лера около шести утра. — У них есть программа по восстановлению личных писем женщин девятнадцатого и начала двадцатого века.
Я подняла голову.
— София?
— Возможно. Там десятки фамилий. Рауэн тоже есть. Не в описании, но в метаданных одного проекта. Они реально работают с такими архивами.
Мама тихо сказала:
— Они не работают с архивами. Они собирают следы.
Лера повернулась к ней.
— Следы шагающих?
— И тех, кто был рядом с ними. Служанки, дети, врачи, мужья, священники, мельники. Иногда важен не сам человек, а документ, которого он коснулся.
Я посмотрела на письма Софии в прозрачном пакете.
— Поэтому Элеонора позволила Анне вынести коробку.
Мама кивнула.
— Документ пошёл по линии. Она знала, что рано или поздно он приведёт к тебе.
— Значит, всё это ловушка.
— Да.
Лера откинулась на спинку стула.
— Отлично. Мы внутри ловушки, но зато с материалами.
— Ты всегда так оптимистична? — спросил Алексей, проснувшись от её голоса.
— Нет. Обычно я хуже.
Он выпрямился, потер лицо ладонями и посмотрел на меня.
— Ты не спала?
— Нет.
— Голос?
Я знала, о ком он спрашивает.
— Молчит.
Мама сжала пальцы на шарфе.
— Это не значит, что связи нет.
— Я уже поняла.
Она хотела сказать ещё что-то, но передумала.
Хорошо.
Слишком много лет она говорила за меня. Теперь пусть учится молчать там, где я не просила объяснений.
В банк мы поехали втроём: я, Алексей и мама.
Лера осталась в студии.
— Кто-то должен держать цифровую оборону, — сказала она. — Если вы не вернётесь через два часа, я начну звонить всем: полиции, знакомому юристу, своему бывшему с сейфом и, возможно, в фонд Вальден с вопросом, не теряли ли они ведьму европейского образца.
— Не звони в фонд, — сказала мама слишком резко.
Лера улыбнулась.
— Значит, точно позвоню, если вы не вернётесь.
Я почти улыбнулась.
Почти.
Банк находился в центре.
Обычное современное здание: стеклянные двери, терминал электронной очереди, охранник с равнодушным лицом, растения в кадках, светлые стойки. Люди приходили открывать вклады, платить ипотеку, ругаться из-за комиссий.
Никто не знал, что в одной из ячеек лежат письма человека, которого официально похоронили семнадцать лет назад.
Мама всю дорогу молчала.
У входа она остановилась.
— Последний раз спрашиваю. Ты уверена?
Я посмотрела на неё.
— Нет.
Она вздрогнула.
— Тогда…
— Я не уверена. Я просто всё равно это сделаю.
Алексей открыл дверь.
Внутри было тепло и слишком светло.
Мама подошла к стойке, назвала фамилию, показала паспорт. Сотрудница банка попросила подождать. Через несколько минут к нам вышла женщина в строгом костюме и провела в отдельный кабинет.
— Доступ к ячейке оформлен на вас и на Анну Викторовну Петрову, — сказала она, проверяя документы. — Для второго лица предусмотрена дополнительная идентификация.
Я посмотрела на маму.
Она не смотрела на меня.
— Какая? — спросил Алексей.
Сотрудница банка вежливо улыбнулась.
— У нас в системе указана биометрическая отметка.
— Отпечаток пальца? — уточнила я.
— Не совсем.
Она достала из ящика небольшую металлическую пластину, похожую на старомодный считыватель, только без экрана.
Мама побледнела.
— Этого раньше не было.
Сотрудница банка нахмурилась.
— Процедура установлена владельцем ячейки изначально.
— Моим отцом? — спросила я.
— В документах указан Виктор Сергеевич Петров.
Мир на секунду качнулся.
Официально.
Виктор Сергеевич Петров.
Не призрак.
Не видение.
Не чужая запись в старом письме.
В банковской системе он оставил мне доступ.
— Что нужно сделать? — спросила я.
— Приложить ладонь.
Алексей сразу напрягся.
— Какую?
Сотрудница удивилась вопросу.
— Правую.
Конечно.
Ту, где знак.
Я положила ладонь на пластину.
Металл был холодным.
Сначала ничего не произошло.
Потом знак на коже вспыхнул белым светом.
Не ярким — скорее внутренним, будто под кожей открылась тонкая линия. Сотрудница банка этого не увидела. Или сделала вид, что не увидела. Но мама увидела. Алексей тоже.
Пластина щёлкнула.
Где-то внутри стола загорелся маленький зелёный индикатор.
— Доступ подтверждён, — сказала сотрудница.
У меня пересохло во рту.
В этот момент Адриан заговорил.
«Как предусмотрительно, Виктор. Оставить дочери дверь, которую можно открыть только раной».
Я едва не отдёрнула руку.
Алексей наклонился ко мне.
— Он?
Я кивнула.
Сотрудница подняла глаза.
— Простите?
— Ничего, — сказала мама быстро. — Продолжайте.
Нас провели в хранилище.
Толстая дверь. Металл. Камеры. Нейтральный свет. Ряды ячеек. Всё выглядело настолько надёжно, что я почти рассмеялась.
Люди строят сейфы для денег, документов, драгоценностей.
А то, что действительно способно разрушить жизнь, часто хранится в памяти тех, кому не поверили.
Сотрудница открыла одну из ячеек своим ключом, мама — вторым. Потом оставила нас в маленькой комнате для просмотра.
На столе стоял металлический контейнер.
Мама не двигалась.
Я открыла его сама.
Внутри лежала папка из плотной тёмной кожи, семь конвертов, маленькая плоская коробка и старый медальон на цепочке.
Я узнала медальон сразу.
Папа носил его под рубашкой.
В детстве я однажды спросила, что там внутри. Он улыбнулся и сказал:
— Упрямая женщина.
Я решила, что там фотография мамы.
Теперь уже не была уверена.
Я взяла медальон.
Мама тихо сказала:
— Осторожно.
— Там кровь?
— Нет. Память.
Открыла.
Внутри действительно была фотография.
Не мамы.
Моя.
Совсем маленькая. Года три. Я смеюсь, сидя у папы на плечах. Плохой снимок, чуть размытый, но живой.
На другой стороне — крошечный знак прохода.
Круг с вертикальной линией.
Только линия была не трещиной, как у меня на ладони, а дверью.
Я закрыла медальон.
— Он знал, что это буду я.
Мама смотрела на конверты.
— Он надеялся, что нет.
На первом конверте было написано:
«Ане, если знак появился».
Почерк папы.
Я помнила его по открыткам, спискам продуктов, книжным закладкам. Неровный, чуть наклонённый вправо. Он всегда слишком сильно давил на ручку.
Пальцы дрожали, когда я открывала конверт.
Внутри было письмо.
Короткое.
«Аня.
Если ты читаешь это, значит, я проиграл раньше, чем успел научить тебя защищаться.
Прости.
Я знаю, что это слово ничего не исправляет. Его часто используют как замок: сказал “прости” — и будто получил право оставить другого человека с последствиями. Я не хочу так. Поэтому не прошу простить сейчас.
Только прочитай всё до конца.
Ты не больна. Никогда не была.
Ты шагающая.
То, что с тобой происходит, началось не после моей смерти. Моя “смерть” была попыткой закрыть то, что уже открылось вокруг тебя.
Я хотел успеть до первого настоящего перехода. Не успел.
Если Альбина скрывала от тебя правду, знай: она делала это из страха. Не из равнодушия. Но страх — плохой советчик, особенно когда говорит голосом любви.
Не ищи меня сразу.
Сначала найди женщину, которая пережила дом с закрытыми окнами.
София оставила то, что тебе понадобится.
В.»
Я перечитала последнюю строку несколько раз.
София.
Папа знал.
Он знал Софию.
Или знал о ней.
— Он пишет, что сначала нужно найти женщину, которая пережила дом с закрытыми окнами, — сказала я.
Мама закрыла глаза.
— Значит, он всё-таки узнал о Софии.
— Что значит «пережила»? Она выжила?
— Я не знаю.
Адриан внутри тихо сказал:
«Выживание — такое гибкое слово».
Я сжала зубы.
— Молчи.
Мама вздрогнула.
— Он говорит?
— Да.
Алексей придвинулся ближе.
— Что?
— Ничего полезного.
— Не отвечай ему, — сказала мама.
— Поздно. Он и так слышит.
— Но не давай ему разговор. Каждое слово — нить.
Я замолчала.
Письмо легло на стол.
Второй конверт был подписан:
«О боли».
Я открыла.
«Аня.
Орден не всегда умел причинять вред тем, кто возвращался.
Раньше боль переходила случайно. Как след сильной связи. Если шагающая умирала в огне, она могла вернуться с ожогом. Если тонула — с водой в лёгких. Но чаще следы были малы: грязь, кровь, предметы, запахи.
Адриан Вальден изменил это.
Он понял, что боль можно закрепить на якоре, если соединить три элемента: кровь того, кто идёт, кровь того, кто держит, и предмет, переживший линию.
Никогда не позволяй им взять твою кровь.
Никогда не отдавай волосы.
Не оставляй одежду после перехода, если на ней есть след.
Не подписывай своё имя рядом со знаком.
И главное: не верь тем, кто говорит, что боль очищает. Боль не очищает. Она только делает человека удобнее для тех, кто умеет ею управлять».
Я медленно опустила письмо.
В комнате было тихо.
Алексей смотрел на мои руки.
Мама — в сторону.
— Они брали мою кровь? — спросила я.
Мама не ответила.
— В клинике? В интернате? Когда я была ребёнком?
— Да.
Одно слово.
Чистое.
Без оправдания.
Я встала так резко, что стул скрипнул по полу.
— Аня…
— Не трогай меня.
Мама замерла.
— Ты позволила им брать кровь.
— Это были обычные анализы.
Я посмотрела на неё.
Она сама услышала, как жалко прозвучали эти слова.
— Нет, — сказала она уже тише. — Не только обычные.
Алексей тоже поднялся.
— Вы понимаете, что говорите?
— Да.
— Она была ребёнком.
— Я знаю.
— Нет. Не знаете. Потому что если бы знали, вы бы не сидели сейчас так спокойно.
Мама повернулась к нему.
— Вы думаете, я спокойна?
— Я думаю, вы много лет называли ужас необходимостью.
Мама побледнела.
Лера сказала бы что-нибудь колкое.
Я — нет.
Я вдруг почувствовала только усталость.
Огромную.
Письма отца лежали передо мной, но каждое новое слово не приближало его. Оно только показывало, как тщательно меня вели к этому дню.
Третий конверт был подписан:
«Об Элеоноре».
Я открыла его медленнее.
«Аня.
Ты встретишь Элеонору раньше, чем поймёшь, зачем она тебе нужна.
Не верь её спокойствию.
Не верь её жестокости тоже.
Жестокость — только верхний слой. Под ним рана, которую она превратила в закон.
Когда-то она действительно пыталась спасти ребёнка. Девочку звали Лина».
Я перестала читать.
Лина.
Марта.
Мельница.
Телега.
Счёт до пяти.
— Что? — спросил Алексей.
Я не могла сразу ответить.
Письмо дрожало в руках.
— Девочка Элеоноры — Лина.
Мама побледнела.
— Этого не может быть.
— Почему?
— Потому что история Лины была изменена.
— Мной.
— Возможно.
Я прочитала дальше.
«Если линия уже изменилась, Элеонора может помнить обе версии. Это опасно. Люди, которые помнят две правды, часто выбирают ту, где их боль выглядит более оправданной.
В первой линии Лина попала к Ордену. Элеонора, тогда ещё молодая слышащая, пыталась вывести её, но не смогла. Лина погибла во время обряда Адриана.
Элеонора решила, что виноваты шагающие: Марта, Илма, все, кто нарушил порядок и привёл Орден к ребёнку.
Но если ты спасла Лину, у Элеоноры появится вторая память.
В ней Лина жива.
И всё равно потеряна.
Не пытайся спорить с её болью. Ищи факт, который она похоронила первой».
Я закрыла глаза.
Я спасла Лину.
И этим, возможно, создала для Элеоноры новую рану.
Или открыла старую.
Или дала ей повод прийти ко мне.
Каждый выбор уже стоял на дороге, которую она видела дальше меня.
Письмо выпало из рук.
Алексей поднял его.
Мама села, будто ноги перестали держать.
— Я не знала, — сказала она. — Про Лину — не знала.
— А что ты знала?
— Что Элеонора ненавидит шагающих не только из-за Ордена. Что у неё была личная причина. Но имя девочки… нет.
Я взяла четвёртый конверт.
На нём было написано:
«Фонд Вальден».
Внутри было несколько листов.
Не письмо.
Схема.
Фамилии, даты, стрелки, названия организаций. Некоторые существовали явно раньше: благотворительные общества, медицинские комиссии, женские приюты, архивные комитеты. Другие — современные: культурный фонд, исследовательский центр, программа сохранения семейных документов.
В центре стояло имя:
Eleonora Walden.
От него шли линии в разные эпохи.
— Она одна и та же? — спросил Алексей.
Мама покачала головой.
— Не совсем. Имя передаётся. Иногда человеку. Иногда роли. Иногда якорю.
— Проще, — сказал Алексей.
— В Ордене есть позиции, которые переживают конкретных людей. Элеонора Вальден — это и женщина, и титул, и линия памяти.
Я вспомнила лицо в прошлом.
Женщину у Софии.
И женщину под моим окном.
Они были слишком похожи.
— Но та, что сейчас, помнит прошлое.
— Да.
— Значит, она больше, чем наследница.
Мама кивнула.
— Она носительница линии.
Пятый конверт был пустым.
Точнее, почти пустым.
Внутри лежала тонкая карточка с адресом.
Фонд Вальден.
Современный офис.
И короткая надпись папиным почерком:
«Когда она пригласит, не ходи одна».
Словно в ответ на эти слова мой телефон завибрировал.
Не звонок.
Сообщение.
С неизвестного номера.
Я уже знала, от кого.
На экране было всего несколько строк:
«Анна Викторовна, теперь, когда вы получили письма отца, нам стоит поговорить без посредников.
Фонд Вальден открыт для вас сегодня до 21:00.
Принесите иглу.
И не бойтесь окон. В отличие от вашей матери, я предпочитаю открытые двери.
Э. В.»
Алексей выругался.
Мама резко встала.
— Никуда ты не пойдёшь.
Я посмотрела на неё.
— Папа написал: не ходить одной.
— Он написал не ходить.
— Нет. Он выбрал слова точнее.
Мама сжала губы.
— Это ловушка.
— Да.
— И ты всё равно пойдёшь?
Я посмотрела на письма.
На медальон.
На знак на ладони.
На футляр с иглой, запертый в стеклянной банке.
На Алексея, который уже понял, что будет спорить и всё равно пойдёт рядом.
— Да, — сказала я. — Потому что она знает, как отсекать якоря.
— Она не сделает этого бесплатно.
— Значит, узнаем цену.
Адриан внутри тихо произнёс:
«Вот теперь ты начинаешь звучать как шагающая».
Я не ответила.
Не дала ему нить.
Просто собрала письма обратно в папку и посмотрела на мать.
— Ты едешь с нами.
Она горько усмехнулась.
— Теперь я нужна?
— Нет, мама. Теперь ты должна.
Это было жестоко.
Я знала.
Но в тот момент мне не хотелось быть доброй.
Доброта слишком часто становилась дверью, через которую входили те, кто потом закрывал окна изнутри.
Глава 22. Письмо из камня
Фонд Вальден находился в старом особняке в центре города.
Я почему-то ожидала чего угодно: закрытых ворот, охраны, мрачных коридоров, табличек без названий. Но перед нами было светлое здание с отреставрированным фасадом, аккуратной лепниной и высокими окнами.
На двери висела латунная табличка:
Walden Heritage Foundation Фонд сохранения исторической памяти
Всё выглядело прилично.
Даже слишком.
Такие места вызывают доверие ещё до того, как человек успевает подумать. Камень, стекло, чистые ступени, дорогая дверь. Здесь не держат людей силой, не жгут костры и не привязывают женщин к кровати.
Здесь подписывают договоры, выдают гранты, проводят лекции и называют чужую боль архивным наследием.
Я стояла на противоположной стороне улицы и смотрела на окна.
Они были приоткрыты.
Шторы едва двигались от сквозняка.
— Она специально, — сказала я.
Алексей посмотрел на фасад.
— Окна?
Я кивнула.
Он ничего не ответил, только стал ближе.
Лера поправила сумку на плече. Внутри лежал контейнер с иглой Адриана. Мы решили, что я не должна нести её сама. Это не давало настоящей защиты, но хотя бы оставляло ощущение, что мы ещё способны принимать решения.
Мама стояла чуть в стороне.
После фонда, писем, тайника и её признаний между нами не стало проще. Скорее наоборот. Раньше я могла злиться на неё цельно. Теперь злость всё время натыкалась на что-то ещё: на её страх, на вину, на то, что она всё-таки приехала с нами.
Я не знала, что с этим делать.
И не хотела знать прямо сейчас.
— Если через полтора часа мы не выйдем, — сказала Лера, — моя знакомая начинает поднимать шум.
Мама резко повернулась к ней.
— Какая знакомая?
— Живая. Упрямая. С доступом к людям, которые умеют задавать неприятные вопросы.
— Вы зря вмешиваете посторонних.
— Посторонние иногда полезны. Особенно когда родственники годами молчат.
Мама сжала губы.
Я не стала её защищать.
Мы перешли улицу.
У входа нас встретил охранник в тёмном костюме. Обычный мужчина с планшетом и наушником. Он проверил документы и сказал:
— Вас ожидают.
Не спросил, к кому мы.
Не уточнил, записаны ли мы.
Просто открыл дверь.
Внутри пахло деревом, цветами и бумагой.
Холл был светлым, просторным. На стенах висели фотографии женщин разных эпох. Под каждой — имя, годы жизни и короткая подпись.
«Сохранённый голос».
«Личный архив».
«Письмо как свидетельство».
«Женская память в переломные эпохи».
Лера остановилась у одной из витрин.
— Красиво у них всё упаковано.
— У них всегда было красиво, — тихо сказала мама. — Особенно после того, как всё страшное уже сделано.
Я посмотрела на неё.
Она не отвела взгляд, но и ничего не добавила.
К нам подошла женщина в светлом костюме.
— Анна Викторовна? Госпожа Вальден ждёт вас в архивном зале.
Лера негромко фыркнула:
— Госпожа. Ну конечно.
Женщина сделала вид, что не услышала.
Нас повели по коридору.
За стеклом лежали письма, дневники, старые фотографии. На одном из экранов шла презентация о «женских судьбах в частных архивах Европы». Я увидела фамилию Рауэн и остановилась.
София.
Буквы мелькнули и исчезли, сменившись другим слайдом.
— Идём, — сказал Алексей.
Я кивнула.
Архивный зал находился в глубине здания.
Двери открылись тихо.
Элеонора стояла у длинного каменного стола.
В современности она выглядела почти обычно: тёмное платье, собранные волосы, тонкая цепочка на шее. Никакой театральности, никакого мрака. И именно это пугало сильнее.
Она была не похожа на чудовище.
Она была похожа на женщину, которая привыкла, что для неё открывают двери.
— Анна Викторовна, — сказала она. — Вы пришли.
— Вы пригласили.
— Не все приглашения принимают.
— Не все оставляют выбор.
Элеонора улыбнулась.
Её взгляд перешёл на Алексея.
— Алексей.
Он не ответил.
— Или мне стоит сказать: Йон?
Я почувствовала, как он напрягся.
— Не трогайте его, — сказала я.
— Я только называю связь.
— Нет. Вы дёргаете за неё.
Элеонора посмотрела на меня внимательнее.
— Уже лучше.
— Что лучше?
— Вы начинаете понимать, где боль, а где рычаг.
Лера поставила сумку на стул, но руку с неё не убрала.
— Давайте без загадок. Вы хотели иглу. Мы хотим, чтобы Адриан отцепился от Ани. Обсудим условия.
Элеонора перевела взгляд на неё.
— Валерия. Вы очень любите прямые формулировки.
— Да. Они экономят время и мешают манипуляторам расползаться по комнате.
На секунду уголок губ Элеоноры дрогнул.
Потом она посмотрела на маму.
— Альбина.
Мама выпрямилась.
Всего одно имя, но в нём было столько прошлого, что мне стало не по себе.
— Я не привела её к вам, — сказала мама.
— Но всё же стоите рядом с ней.
— Не ради вас.
— Разумеется.
Элеонора сказала это так, что стало ясно: она не верит ни одному слову.
Я шагнула ближе к столу.
Камень был серым, почти матовым. На первый взгляд обычный. Но чем дольше я на него смотрела, тем сильнее казалось, что внутри есть тонкие линии, похожие на прожилки.
— Что это?
— Письмо из камня, — сказала Элеонора.
— Опять красиво.
— Не красиво. Практично. Бумага горит, чернила выцветают, люди врут. Камень дольше хранит то, что в него вложили.
— Кровью?
— Иногда.
Лера тихо сказала:
— Прекрасно. Я так и знала, что без крови не обойдётся.
Элеонора не обратила на неё внимания.
— Игла у вас?
— Допустим, — ответила Лера.
— Вы можете не изображать осторожность. Если бы я хотела забрать её силой, вы бы не дошли до этого зала.
— Очень успокаивает, — сказала я.
— Это не должно успокаивать. Это должно прояснить положение.
Алексей сделал шаг вперёд.
— Тогда проясните. Вы можете отсечь Адриана от Ани?
— Могу.
— Как?
Элеонора коснулась каменного стола кончиками пальцев.
— Игла Адриана — первый закреплённый якорь боли. Пока она существует и пока на Анне есть его отметина, он может слышать её. Пока слабо. Потом сильнее.
— Что значит «сильнее»?
— Сначала голос. Потом видения. Потом боль, которую он сможет тянуть не только из её переходов.
Она посмотрела на Алексея.
— Но и через тех, кто с ней связан.
Алексей побледнел.
Я сразу вспомнила, как он согнулся в студии Леры, когда Адриан дёрнул нить через меня.
— Нет, — сказала я.
— Уже да, — спокойно ответила Элеонора. — Вы просто ещё не знаете, как быстро связи становятся дорогами.
Мама резко вмешалась:
— Отсечение требует проводника.
Элеонора посмотрела на неё.
— Требует.
— Скажи ей всё.
— Она и так понимает.
— Не понимает.
Я перевела взгляд с одной на другую.
— Что значит «проводник»?
Мама ответила быстрее:
— Тот, через кого уйдёт связь. Если проводником станет Элеонора, она сможет чувствовать твои переходы.
— И вмешиваться?
Мама помолчала.
— Иногда.
Элеонора не отрицала.
Лера подняла сумку.
— Тогда до свидания.
— Если вы уйдёте, — сказала Элеонора, — Адриан останется с ней. И с каждым днём будет говорить громче.
— Значит, найдём другой способ.
— Ищите. Но пока будете искать, он найдёт способ дотянуться до Алексея. Потом до вас. Потом до Альбины.
Лера замолчала.
Я посмотрела на мать.
— Другой проводник есть?
Мама стояла очень прямо.
— Я.
— Нет.
Ответ вырвался сразу.
Она впервые за долгое время посмотрела на меня не сверху вниз, не строго, не раздражённо.
Просто устало.
— Аня, я уже связана с Орденом. Если связь пойдёт через меня, Элеонора не получит прямого доступа к твоим переходам.
— А ты получишь?
— Нет. Я не шагающая.
— Но ты пострадаешь.
— Возможно.
— Удобное слово.
Она едва заметно усмехнулась.
— Да. Я у тебя его украла.
Мне стало больно.
Не от жалости даже. От того, что в другой жизни такой разговор мог бы быть почти нормальным. Мать и дочь, уставшие, злые, но всё ещё способные услышать друг друга.
Только другой жизни у нас не было.
Была эта.
— Почему ты хочешь это сделать? — спросила я.
— Потому что раньше я выбирала за тебя. Сейчас могу хотя бы выбрать за себя.
Я не ответила.
Элеонора наблюдала за нами с лёгким интересом.
— Трогательно, — сказала она.
Мама даже не повернулась.
— Молчите.
Элеонора улыбнулась, но в глазах появилась холодная искра.
Мне вдруг понравилось, что мама сказала ей это спокойно.
Не как подчинённая.
— Аня, — сказал Алексей, — решать тебе.
Я посмотрела на него.
Он выглядел бледным, но держался. Конечно, держался. Люди с такими глазами всегда держатся до последнего, даже когда потом их казнят у мельницы или они сидят рядом с твоей кроватью и делают вид, что не боятся.
Я ненавидела этот выбор.
Элеонора — опасно.
Мама — больно.
Не делать ничего — значит оставить Адриана рядом.
А он уже умел дотягиваться до тех, кого я люблю.
— Если ты врёшь, — сказала я матери, — я больше никогда тебя не прощу.
Она кивнула.
— Я знаю.
— Не знаешь. Но пусть.
Я положила ладонь на камень.
— Проводником будет мама.
Элеонора на секунду перестала улыбаться.
Совсем ненадолго.
Но я заметила.
Значит, выбор был не тем, которого она хотела.
Лера поставила контейнер на стол.
— Я открываю, но иглу руками никто не трогает.
— Разумно, — сказала Элеонора.
— Ваше одобрение мне не нужно.
Лера открыла контейнер.
Игла лежала на тёмном бархате. Тонкая, почерневшая, с бурым пятном у кончика. Я старалась не смотреть на него, но всё равно чувствовала, как знак на запястье оживает.
Мама положила ладонь рядом с моей.
Её пальцы были холодными.
— Что бы ни случилось, не убирай руку, — сказала Элеонора.
— Это звучит как начало плохой истории, — пробормотала Лера.
— Мы уже в ней, — ответил Алексей.
Элеонора коснулась камня.
Не иглы.
Камня.
Линии внутри серой поверхности проступили ярче. Сначала тонко, как трещины во льду. Потом они начали складываться в буквы, которых я не знала, но почему-то понимала кожей.
Камень был письмом.
Не текстом.
Памятью.
Зал исчез не сразу.
Сначала пропал звук вентиляции. Потом свет. Потом лица.
Остались линии.
Много линий.
Они тянулись во все стороны: красные, белые, чёрные, золотистые. Где-то они сходились узлами, где-то рвались, где-то были перетянуты так туго, что казалось, вот-вот лопнут.
Я увидела Марту.
Она стояла у мельницы. Рядом с ней была Лина. Живая. Испуганная, но живая.
Увидела Йона. На мгновение. Верёвка на шее, серое небо, толпа. Он смотрел не на людей, а куда-то в сторону, будто проверял, успели ли уйти те, кого он спасал.
Увидела Софию.
Белая комната. Закрытое окно. Стена, исписанная знаками. Она сидела на полу и выводила ногтем одну и ту же линию.
Увидела Анну-служанку, уже старше. Она передавала коробку девочке-подростку и шептала:
— Если спросят, ты ничего не знаешь.
Потом появился снег.
Северный госпиталь.
Белая башня.
Три колокола.
Папа стоял у стены в чужой военной форме.
— Не сейчас, Аня, — сказал он.
Я шагнула к нему.
Мама рядом вскрикнула.
Линии дёрнулись.
Из темноты вышел Адриан.
Высокий, худой, с лицом человека, который слишком долго смотрел на чужую боль и перестал видеть в ней людей.
В руке он держал красную нить. Она уходила к моему запястью.
— Вот и семейный совет, — сказал он. — Мать, дочь, мёртвый отец и все, кто всё ещё думает, что любовь что-то исправляет.
Элеонора стояла по другую сторону камня.
Здесь, среди линий, она выглядела иначе. Старше и моложе одновременно. За её спиной мелькали женские лица. Все похожи на неё и не похожи.
— Адриан, — сказала она. — Ты задержался.
— А ты всё ещё называешь страх порядком.
— Я называю порядком то, что не позволяет таким, как ты, вскрывать время ради эксперимента.
Он улыбнулся.
— Ты говоришь так, будто сама никогда не вскрывала людей ради идеи.
Элеонора не ответила.
Мама сжала мою руку.
— Не слушай.
Адриан повернулся ко мне.
— Анна Викторовна, вы ведь уже поняли? Всё самое важное в вашей жизни сделали из любви. Ваш отец полез в линию из любви. Мать отдала вас под наблюдение из любви. Алексей останется рядом и снова умрёт из любви. Прекрасный материал.
Нить на запястье натянулась.
Боль ударила резко.
Не только по мне.
Где-то далеко, в архивном зале, Алексей застонал.
— Нет! — Я попыталась выдернуть руку, но мама удержала.
— Не убирай.
— Он тянет его!
— Знаю.
Мама схватила красную нить обеими руками.
— На меня, — сказала она.
Адриан посмотрел на неё с почти нежной усмешкой.
— Альбина, ты всегда выбирала боль, которую можно объяснить.
— На меня.
— Поздно становиться матерью.
— На меня!
Нить вспыхнула.
Мама закричала.
Я почувствовала, как что-то вырывается из моей кожи. Будто раскалённую проволоку тянут через вены, медленно, с сопротивлением. Боль была такой сильной, что я почти потеряла сознание.
Но не убрала руку.
Камень под ладонью стал горячим.
Элеонора произнесла несколько слов на языке, которого я не знала. Линии вокруг нас дрогнули. Игла на столе дала тонкий, почти стеклянный звук.
Треснула.
Адриан перестал улыбаться.
— Виктор научил тебя этому?
— Виктор научил меня, что даже твои инструменты не вечны, — сказала Элеонора.
— Виктор был сентиментальным дураком.
Я подняла голову.
— Зато он не стал вами.
Адриан посмотрел на меня.
И впервые его лицо изменилось.
Не сильно.
Но в нём появилась злость.
— Ты всё равно придёшь в госпиталь. Все дочери приходят, когда слышат отцовский голос.
— Он меня не зовёт.
— Пока нет.
Он исчез.
Линии оборвались.
Я снова оказалась в архивном зале.
Моя рука лежала на камне. Рядом лежала рука матери. На её запястье темнела ветвь Вальденов.
У меня та же отметина побледнела.
Не исчезла, но стала тоньше.
Алексей сидел на стуле и тяжело дышал. Лера стояла рядом, держала его за плечо и смотрела так, будто готова одновременно плакать, ругаться и ударить кого-нибудь контейнером.
Игла в футляре была треснута.
Элеонора убрала руку от камня.
— Адриан отсечён. Ненадолго, но вам хватит.
— На что? — спросила я.
— На первый вход.
Мама сидела молча.
Лицо у неё было серое, на лбу выступил пот. Она не пыталась закрыть запястье. Просто смотрела на новую отметину так, будто давно ждала, что однажды чужой след всё равно придёт за ней.
Я не знала, что сказать.
Спасибо — невозможно.
Прости — рано.
Мама подняла глаза.
— Не надо сейчас ничего.
Я кивнула.
Элеонора положила на стол небольшой серый камень. Я была уверена, что секунду назад его там не было.
— Что это?
— Фрагмент письма. Он приведёт вас к месту, где линия отца открыта слабее всего.
— Северный госпиталь?
— Да. Но помните: первое, что вы увидите, будет не правдой, а дверью к ней.
— Вы всё время так говорите?
— Когда люди идут туда, где могут не вернуться, я стараюсь быть точной.
Лера резко усмехнулась:
— Очень заботливо.
Элеонора посмотрела на меня.
— Иглу я не забираю. После трещины она опаснее для меня, чем полезна. Но и вам хранить её рядом с собой нельзя.
— Что с ней делать?
— Уничтожить полностью может только тот, кто создал первый якорь. Или тот, ради кого его украли.
— Отец?
— Возможно.
Я взяла серый камень.
Он был тёплым.
Почти живым.
В тот же миг внутри прозвучали три колокола.
Один.
Второй.
Третий.
Снег. Белая башня. Папин голос.
— Аня, если ты всё же пришла, не верь тому, что увидишь первым.
Я открыла глаза.
Элеонора смотрела на меня так, будто услышала то же самое.
— Теперь вы понимаете, — сказала она, — почему он просил вас не искать.
Я сжала камень в ладони.
— Нет.
— Поймёте.
Она отошла от стола.
Разговор был окончен. Не потому, что мы всё выяснили. А потому, что Элеонора сказала ровно столько, сколько хотела.
Мы вышли из фонда молча.
На улице стало темнее. Окна особняка всё ещё были приоткрыты. Шторы двигались от воздуха, как будто здание спокойно дышало после того, что сделало с нами внутри.
У машины мама вдруг остановилась.
— Аня.
Я обернулась.
Она держалась за запястье с новой отметиной.
— Не ходи к нему одна.
— Я знаю.
— Нет. Не знаешь. Если увидишь отца, ты забудешь все правила.
Я хотела ответить резко.
Но не смогла.
Потому что она была права.
Я ненавидела, когда она была права.
Алексей тихо сказал:
— Она будет не одна.
Мама посмотрела на него.
— Вы тоже можете стать дверью.
— Уже был.
Он сказал это спокойно.
Но я увидела, как дрогнули его пальцы.
Йон.
Петля.
Мельница.
Я взяла его за руку.
И в этот раз он не оставил мне расстояния.
Просто сжал мои пальцы.
Камень в другой ладони был тёплым.
Где-то далеко звонили три колокола.
А я впервые ясно поняла: отец не был целью.
Он был следующим узлом.
И если я пойду к нему неправильно, то приведу за собой всех, кого пыталась спасти.
Глава 23. Первый поцелуй из прошлого
После Фонда Вальден мы не поехали домой.
Домом наша квартира больше не казалась. Там я уснула на полу, там меня нашла Элеонора, там мама присылала предупреждения так, будто всю жизнь ждала именно этого дня.
Лера снова предложила свою студию.
— У меня железная дверь, нет окон и плохой диван, — сказала она. — На фоне всего остального это почти безопасное место.
Никто не стал спорить.
В машине я сидела между Алексеем и мамой. Камень лежал в кармане куртки. Маленький, серый, тёплый. Я не трогала его, но всё равно чувствовала. Иногда в голове раздавался глухой удар колокола.
Один.
Потом тишина.
Потом второй.
Я боялась третьего.
Мама молчала. После Фонда она выглядела так, будто постарела за час. Манжета закрывала отметину на запястье, но я знала, что она там. Адриан ушёл с моей кожи на её.
Мне хотелось чувствовать только злость.
Не получалось.
Алексей тоже молчал. Слишком долго.
Я повернулась к нему.
— Как ты?
— Нормально.
— Это моё слово.
Он попытался улыбнуться.
— Одолжил.
— Верни. Оно плохое.
Улыбка не удержалась. Он провёл ладонью по груди, будто проверял, осталось ли там что-то после того рывка Адриана.
— Лёша.
Он посмотрел на меня.
— Скажи честно.
Несколько секунд он молчал.
Потом сказал:
— Я видел мельницу.
Я сразу поняла, какую.
Вода. Огонь. Телега. Лина. Йон.
— Что именно?
— Обрывки. Пламя. Снег… нет, не снег. Пепел. Телегу у воды. И тебя.
— Марту?
— Да. Но я знал, что там ты.
Я сжала пальцы.
— Ещё?
Он отвернулся к окну.
— Петлю.
В машине стало тихо.
Даже Лера перестала шуршать телефоном.
— Я не видел всё до конца, — сказал он. — Только небо. Верёвку. Толпу. И мысль, что надо смотреть не на них, а туда, куда вы ушли. Проверить, успели ли.
Горло сжалось.
— Прости.
Он повернулся ко мне резко.
— Не надо.
— Йон умер из-за нас.
— Йон помог сам.
— Потому что я пришла.
— Потому что Орден пришёл за ребёнком.
Я отвернулась.
Алексей говорил правильно. Слишком правильно. Но внутри всё равно оставалась простая, упрямая мысль: если бы меня там не было, он мог бы жить.
Или умереть иначе.
Или вообще не попасть в эту линию.
— Аня, — сказал он тише. — Не забирай себе чужой выбор. Это тоже способ всё контролировать.
Я посмотрела на него.
Сначала хотела возразить.
Потом не смогла.
Потому что он попал точно.
Мне было легче винить себя, чем признать: рядом со мной люди всё равно будут выбирать. Даже если выбор плохой. Даже если я заранее знаю цену.
— Ты боишься? — спросила я.
— Да.
Он не сделал паузы. Не стал успокаивать.
Просто сказал.
— Меня?
— Нет.
— Тогда чего?
— Что однажды проснусь и не пойму, где моя жизнь, а где чья-то ещё. Что увижу себя в другом времени и поверю, будто так и должно быть. Что ты решишь уйти одна, чтобы меня спасти.
Я молчала.
Потому что именно об этом и думала.
Он взял меня за руку.
— Пока я сам могу выбирать, я выбираю быть рядом.
Я не ответила.
Просто сжала его пальцы.
В этот момент в голове ударил третий колокол.
Камень в кармане стал горячим.
Мир за окном расплылся.
Я увидела снег.
Белую башню.
Длинный коридор с неровными стенами. На полу — мокрые следы. Воздух пах лекарствами, гарью и старой кровью. Где-то за дверью стонал человек.
В конце коридора стоял папа.
В чужой военной форме. Худой, уставший, с перевязанной рукой.
Он не смотрел на меня. Он смотрел на дверь справа.
— Не открывай, — сказал он.
Дверь открылась сама.
Из неё вышел мужчина.
Сначала я подумала: Алексей.
Потом поняла — нет.
Не Алексей.
Но глаза были его.
Мужчина был в шинели, с грязным лицом и кровью на воротнике. Он прошёл мимо отца, будто не видел его, и остановился совсем близко от меня.
— Ты опять опоздала, — сказал он.
Я хотела спросить, кто он, но не смогла произнести ни слова.
Он улыбнулся.
Устало.
Почти ласково.
— Ничего. Я подожду.
Снег ударил в лицо.
И всё исчезло.
Я снова сидела в машине.
Алексей держал меня за плечи.
— Аня!
Я резко вдохнула.
— Госпиталь.
Мама повернулась ко мне.
— Что ты видела?
— Папу. Коридор. Дверь. И мужчину с глазами Алексея.
Алексей побледнел.
— Что он сказал?
— Что я опять опоздала.
Лера обернулась с переднего сиденья.
— Камень показал вход?
— Кажется.
— Отлично. Он мог бы делать это не в такси.
Водитель посмотрел на нас в зеркало.
Лера тут же сказала:
— Всё нормально. Семейная терапия.
Водитель больше не спрашивал.
До студии мы доехали молча.
Лера открыла дверь, включила свет и сразу поставила чайник. Никто не хотел чая, но ей нужно было что-то делать руками.
Я положила камень на стол.
Он выглядел обычным.
От этого хотелось разбить его об стену.
— Нам нужно понять, где этот госпиталь, — сказала Лера. — Северный госпиталь, белая башня, три колокола. Военный объект, санаторий, архив, монастырь — всё, что подходит.
Она села за ноутбук.
Алексей опустился на диван. Я села рядом.
Мама осталась у стены.
— Ты знаешь это место? — спросила я её.
Она покачала головой.
— Нет. Виктор не успел сказать.
— Или ты не хочешь говорить.
— Или не хочу, — сказала она устало. — Но в этот раз я правда не знаю.
Я не знала, верить ли.
Наверное, теперь так будет всегда.
Через полчаса Лера нашла первое совпадение.
— Смотрите. Мариенхоф. Бывший монастырский комплекс. В одной линии — военный госпиталь. Потом санаторий. Потом архивный корпус. Белая башня сохранилась. На старой схеме указана колокольня с тремя колоколами.
Камень на столе тихо щёлкнул.
Мы все услышали.
Лера отодвинулась от стола.
— Ну вот. Камень тоже за Мариенхоф.
Я смотрела на экран.
Старая чёрно-белая фотография. Башня. Снег. Длинное здание сбоку. Низкое небо.
Тело отозвалось раньше разума.
Да.
Это было оно.
— Что там сейчас? — спросил Алексей.
Лера быстро открыла ещё несколько страниц.
— Формально территория частично закрыта. Частный исследовательский объект. И угадайте, кто партнёр проекта.
— Фонд Вальден, — сказала я.
— Конечно. У нас же нет других злодеев на смену.
Мама тихо сказала:
— Многие двери они строили сами.
Алексей молчал.
Я посмотрела на него.
— Что?
— Когда Лера сказала «Мариенхоф», я вспомнил холод.
— Какой?
— Как будто мокрая одежда замёрзла на тебе. И ты стоишь на улице, но не можешь уйти, потому что ждёшь кого-то у двери.
Он говорил медленно, будто сам прислушивался к словам.
— Это уже не только мои переходы, — сказала я.
— Похоже.
Вина поднялась быстро.
Привычно.
— Нужно остановить связь.
— Как?
Я не ответила.
Алексей вдруг взял камень со стола.
— Лёша!
Я не успела остановить.
Он держал его в ладони. Сначала ничего не произошло. Потом его лицо изменилось.
Он смотрел мимо нас.
— Там дверь, — сказал он.
Голос был его.
И не его.
— Какая дверь? — спросила мама.
— Белая. В конце коридора. За ней кто-то плачет.
Я подошла к нему.
— Отдай камень.
Он не двигался.
— Я уже был там.
— Алексей.
Он посмотрел на меня.
В его глазах было что-то чужое. Усталость другого человека. Чужая память.
— Ты всегда уходишь, — сказал он. — А я остаюсь помнить.
Мне стало холодно.
— Кто ты?
Камень выпал из его руки на стол.
Алексей резко вдохнул и согнулся, закрыв лицо ладонями.
— Чёрт.
Я села рядом.
— Ты здесь?
Он кивнул.
— Да. Здесь.
— Что ты видел?
Он не сразу ответил.
— Тебя. Не Марту. Не Софию. Другую. Мы стояли у двери госпиталя. Ты просила меня не пускать тебя внутрь.
— А ты?
Он посмотрел на меня.
— Я поцеловал тебя.
В комнате стало тихо.
Лера осторожно сказала:
— Очень вовремя, конечно.
Но никто не улыбнулся.
Алексей продолжил:
— Я сказал, что если ты войдёшь, ты забудешь меня. А ты ответила, что уже забывала. И всё равно находила.
Я не знала, что сказать.
Во мне шевельнулось не воспоминание даже, а чувство. Тоска. Холод. Чужая дверь. Его руки на моих плечах.
Как будто я стояла там не сейчас, но когда-то обязательно буду.
— Я не хочу, чтобы ты терял себя из-за меня, — сказала я.
Алексей взял мою руку.
— А я не хочу, чтобы ты шла одна и называла это заботой обо мне.
— Я могу привести тебя к смерти.
— Можешь.
— Не говори так спокойно.
— А как говорить? Мы оба знаем, что это правда.
Я отвернулась.
— Я не выдержу.
Он ничего не ответил.
Потом осторожно коснулся моей щеки.
Я могла отстраниться.
Не отстранилась.
Он поцеловал меня.
Без красивой сцены. Без музыки в голове. Без уверенности, что любовь всё спасёт.
Просто его тёплые губы, его ладонь на моей щеке и моё глупое, почти детское желание хоть на несколько секунд перестать быть последней шагающей.
Я ответила.
И тут же пришёл снег.
Не вокруг.
Внутрь.
Я увидела белую башню.
Дверь.
Алексея в шинели.
И себя. Не такую, как сейчас. В тёмном платье, с распущенными волосами и кровью на рукаве.
Он держал меня за плечи.
— Не входи, — говорил он.
— Там отец.
— Там не только он.
— Я должна.
— Тогда пообещай, что вспомнишь.
— Что?
Он поцеловал меня.
Не нежно.
Отчаянно. Так, будто хотел оставить себя не на губах, а глубже.
— Меня.
Видение оборвалось.
Мы отстранились одновременно.
Алексей видел то же самое.
Я поняла по его лицу.
Лера тихо сказала:
— Вас не было секунд десять.
Мама смотрела на нас с ужасом.
— Связь усиливается.
— Это мы уже поняли, — сказала Лера. — Что делать?
Мама подошла к столу.
— Нужен якорь. Не кровь. Не вещь Ордена. Что-то добровольное. То, за что Аня сможет держаться, если госпиталь покажет ей ложь первой.
— Человек? — спросила Лера.
— Не только. Предмет, слово и согласие.
— Звучит как свадьба, только с риском умереть, — сказала она.
Мама не стала спорить.
Алексей снял с пальца серебряное кольцо.
Я знала это кольцо. Он носил его давно. Простое, без камня, чуть потёртое.
— Подойдёт? — спросил он.
Мама посмотрела на кольцо.
— Если оно важно для тебя.
— Важно.
Я повернулась к нему.
— Почему?
Он помолчал.
— Я купил его в день, когда понял, что когда-нибудь сделаю тебе предложение.
Я закрыла глаза.
— Лёша.
— Что?
— Ты невозможный.
— Это согласие?
— Это жалоба.
Он улыбнулся.
По-настоящему.
На секунду он снова стал только Алексеем. Не Йоном. Не мужчиной из госпиталя. Не якорем. Просто человеком, которого я любила и которого боялась потерять.
— Нужно слово, — сказала мама.
— Какое?
— Такое, которое ты вспомнишь, даже если всё вокруг будет неправдой.
Мы молчали.
Первым сказал Алексей:
— Десять.
Я сразу поняла.
Лина.
Тёмный ход под мельницей.
Счёт, за который можно держаться, когда страшно.
Один.
Два.
Три.
До десяти можно дожить.
А потом начать снова.
— Десять, — повторила я.
Мама посмотрела на нас, но не стала спрашивать.
Лера записала в блокнот:
— Предмет — кольцо. Слово — десять. Согласие — взаимное. Якорь — Алексей, но при первых признаках боли обрываем связь.
— Как? — спросил Алексей.
Мама села напротив нас.
— Сейчас объясню.
Я взяла камень.
Он был тёплый.
За этим теплом снова стоял снег.
Мариенхоф.
Белая башня.
Три колокола.
И дверь, за которой, возможно, был отец.
Я посмотрела на Алексея.
— Десять.
Он сжал мою руку.
— Десять.
Камень на столе тихо нагрелся.
Где-то далеко ударил первый колокол.
На этот раз я не закрыла глаза.
Я просто сидела рядом с человеком, который выбрал остаться, и пыталась поверить, что этого хватит хотя бы до следующего счёта.
Глава 24. Город тумана
К утру я возненавидела камень.
Он лежал на столе между кружкой с остывшим чаем и кольцом Алексея. Маленький, серый, ничем не примечательный. Такой можно найти у дороги, поднять, покрутить в пальцах и выбросить.
Только этот не молчал.
Он не говорил словами. Не показывал картинки постоянно. Просто тянул.
Как больной зуб, который трогаешь языком, хотя знаешь, что будет больно.
Я старалась не смотреть на него.
Не помогало.
— Надо поспать, — сказала Лера.
Она сидела за ноутбуком, но сама выглядела так, будто её давно пора выключить из розетки.
— Не надо, — сказала я.
— Это не предложение. Это медицинский факт от человека без медицинского образования.
— Я не буду спать.
Лера посмотрела на меня поверх экрана.
— Ань, ты и так выглядишь как человек, которого три раза вытащили из гроба и один раз забыли обратно положить.
— Спасибо.
— Всегда пожалуйста.
Алексей сидел на полу у дивана. Кольцо он держал в кулаке. После Фонда он почти не выпускал его из рук, хотя мама уже несколько раз сказала, что до перехода оно должно лежать отдельно.
Он слушал.
Не вмешивался.
И это было хуже, чем если бы спорил.
Мама сидела у стены, завернувшись в плед. На её запястье темнела отметина Адриана. Она пыталась спрятать руку, но я всё равно видела.
Раньше мне хотелось, чтобы ей стало больно.
Теперь стало.
И легче не стало вообще.
— Мариенхоф, — сказала Лера и развернула ноутбук к нам. — Нашла ещё одно описание. Бывший монастырский комплекс. Потом госпиталь. Потом санаторий. Потом архив. Местные называли его городом в тумане.
На экране была старая фотография.
Башня.
Снег.
Длинное белое здание, у которого хотелось сразу закрыть все двери и не заходить внутрь.
— Почему город? — спросил Алексей.
— Потому что он был огромный. Корпуса, кладбище, морг, хозяйственные постройки, отдельный корпус для тяжёлых раненых. Люди туда попадали, а потом в документах начиналось весёлое: «переведён», «выбыл», «данные утрачены».
— «Данные утрачены», — повторила я.
Слишком знакомая формулировка.
Так можно спрятать кого угодно.
Женщину в лечебнице. Ребёнка у Ордена. Солдата в госпитале. Отца в чужом времени.
Камень щёлкнул.
Все замолчали.
Звук был тихий, но противный. Как если бы треснул зуб.
На поверхности появилась тонкая линия.
Лера медленно отодвинула кружку.
— Ну всё. Камушку понравилось.
Я смотрела на фотографию.
Белая башня казалась знакомой. Не как место, где я уже была. Как место, которого я долго боялась, ещё не зная о нём.
— Там отец, — сказала я.
Мама сразу подняла голову.
— Не факт.
— Там вход к нему.
— Это разные вещи.
— Мне всё равно.
Она хотела ответить, но остановилась.
Правильно.
Потому что любые её «осторожно» теперь звучали слишком поздно.
Алексей вдруг сказал:
— Я помню холод.
Я повернулась к нему.
— Что?
Он смотрел на фотографию.
— Не как картинку. Телом. Мокрая одежда. Снег в рукавах. И дверь, у которой нельзя уйти, потому что ждёшь человека.
— Меня?
Он молчал.
Этого хватило.
Лера закрыла ноутбук.
— Так. Мне это не нравится.
— Что именно? — спросила я.
— То, что он начинает вспоминать без камня.
Алексей сжал кольцо.
— Я в порядке.
Лера посмотрела на него.
— Все, кто говорит «я в порядке», в этой комнате обычно максимально не в порядке.
Я почти улыбнулась.
Почти.
Потом камень снова щёлкнул.
На этот раз громче.
И я увидела туман.
Не провалилась.
Не уснула.
Просто студия стала прозрачной.
Стол, лампа, лицо Леры, мама у стены, Алексей рядом — всё осталось. Но поверх поднялась другая картинка.
Дорога.
Серая грязь.
Туман до колен.
И мальчик у ворот.
Худой, лет двенадцати. Пальто на нём было явно чужое, слишком большое. Шапку он держал в руках, хотя вокруг стоял холод.
За его спиной была башня.
Белая.
С тремя колоколами.
— Вы опять поздно, — сказал мальчик.
Я не сразу поняла, что слышу его не ушами.
— Кто ты?
Он посмотрел мимо меня, будто видел комнату Леры.
— Здесь нельзя через ворота.
— Почему?
— Через ворота входят те, кто согласился.
— На что?
Мальчик не ответил.
Туман полз выше. Закрывал его ноги, потом руки, потом рот.
— Подожди. Ты знаешь Виктора Петрова?
Он посмотрел на меня.
Глаза у него были взрослые.
Слишком взрослые для ребёнка.
— Он пытался меня вынести.
— Из госпиталя?
— Из морга.
У меня похолодели пальцы.
— Ты умер?
Мальчик улыбнулся.
Без радости.
— Там это не всегда сразу понятно.
Где-то рядом Алексей говорил:
— Десять.
Голос был глухой, будто из соседней комнаты.
— Десять, Аня.
Я попыталась повернуться, но туман держал.
— Как пройти? — спросила я мальчика.
Он поднял руку и показал не на ворота, а в сторону низкой пристройки у стены.
— Через морг. Пока они считают живых, мёртвых никто не сторожит.
— Кто они?
Мальчик вдруг испугался.
Впервые.
Он посмотрел на башню.
Колокола не двигались, но я услышала удар.
Один.
Второй.
Третий.
— Не называйте его врачом, — сказал мальчик. — Он это любит.
— Кого?
Но туман уже закрыл его лицо.
Последнее, что я увидела, — его пальцы. Синие от холода. И под ногтями чёрная земля, будто его уже пытались закопать.
Я открыла глаза.
Студия вернулась резко.
Лера стояла рядом со мной и держала меня за плечо.
Алексей сидел напротив, белый как стена.
— Десять, — повторил он.
— Я здесь, — сказала я.
Голос был не сразу мой.
Пришлось сказать ещё раз:
— Я здесь.
Лера отпустила меня.
— Что было?
Я посмотрела на камень.
Линия на нём стала темнее. Похожа на царапину.
— Нельзя входить через главные ворота.
— А через что?
— Через морг.
Лера закрыла глаза.
— Конечно. Почему бы и нет.
Мама встала.
Слишком быстро.
— Кто сказал?
— Мальчик. Он сказал, что отец пытался вынести его из морга.
Мама побледнела.
— Как он выглядел?
— Двенадцать лет. Большое пальто. Синие пальцы. Очень взрослые глаза.
Она села обратно.
Не на стул — мимо. Алексей успел подставить руку, иначе она бы упала.
— Ты знаешь его, — сказала я.
Мама не ответила.
— Кто он?
Она смотрела на пол.
— Его звали Матвей.
Имя легло в комнату тяжело.
Не мистически.
Просто как имя ребёнка, которого кто-то не спас.
— Откуда ты знаешь? — спросила Лера.
Мама провела рукой по лицу.
— Виктор писал о нём в первом письме. Не в том, которое ты читала. В другом. Оно было только для меня.
— Конечно, — сказала я.
Голос стал жёстким.
— Ещё одно письмо, которого я не видела.
— Аня…
— Что с ним случилось?
Мама молчала.
— Что с Матвеем случилось?
Она подняла глаза.
— Адриан использовал детей не потому, что они были сильнее. А потому, что они легче держали страх.
В комнате стало очень тихо.
Лера села.
Алексей перестал двигаться.
— Матвей был первым ребёнком, которого Виктор попытался вывести из Мариенхофа, — сказала мама. — Не получилось.
— Почему?
— Потому что мальчик уже был мёртв.
Я вспомнила его слова.
«Там это не всегда сразу понятно».
Меня затошнило.
— И папа всё равно пытался?
— Да.
Мама смотрела на меня, и в её лице было что-то странное. Не оправдание. Не просьба. Просто старая боль, которую она слишком долго держала в закрытом ящике.
— После этого Адриан заметил Виктора по-настоящему.
— Значит, отец попался из-за Матвея.
— Да.
— И ты всё равно скрыла это письмо.
Она закрыла глаза.
— Да.
Я хотела закричать.
Не смогла.
Сил уже не было.
— Покажешь.
— Покажу.
— Сегодня.
— Да.
Лера тихо сказала:
— Я бы предложила паузу, но, кажется, паузы у нас больше не работают.
Алексей поднял камень со стола салфеткой и положил в металлическую коробку.
— Тогда решаем практично. Что нам нужно для Мариенхофа?
Лера взяла блокнот.
— Документы, телефоны, копии писем, аптечка, вода, нормальная одежда, внешний контакт, который знает, где мы.
— И план выхода, — добавил Алексей.
Мама покачала головой.
— Из узла не выходят по плану.
Лера посмотрела на неё устало.
— Альбина Вячеславовна, я очень прошу: хотя бы иногда врите для моральной поддержки.
Мама вдруг почти улыбнулась.
Очень слабо.
— Попробую.
Эта маленькая улыбка меня почему-то добила сильнее всего.
Я встала и отошла к стене.
Хотелось воздуха.
Окна не было.
И хорошо.
И плохо.
Я прислонилась лбом к холодной стене. Закрыла глаза.
Матвей.
Марта.
Лина.
Йон.
София.
Анна.
Отец.
Слишком много имён. Слишком много чужих судеб, которые уже нельзя было сложить обратно в документы и убрать в папку.
Алексей подошёл тихо.
— Я рядом.
— Не обещай так.
— Как?
— Будто это зависит только от тебя.
Он помолчал.
— Хорошо. Тогда иначе. Я сейчас рядом.
Это было честнее.
Я повернулась к нему.
— Ты всё ещё хочешь идти?
— Нет.
Я удивилась.
Он посмотрел на меня прямо.
— Не хочу. Мне страшно. Я устал. Я хочу отвезти тебя домой, закрыть дверь, заказать еду и сделать вид, что наша самая большая проблема — список гостей на свадьбу.
У меня защипало глаза.
— Но ты всё равно пойдёшь.
— Да.
— Почему?
— Потому что ты пойдёшь.
— Это плохая причина.
— Возможно.
Он коснулся моей руки.
— Но она моя.
Я не знала, что ответить.
Поэтому просто стояла рядом.
Без красивых слов.
Без обещаний.
Только его плечо рядом с моим и закрытая студия, в которой все мы ждали утра, хотя уже понимали: утро ничего не упростит.
Через час мама показала письмо.
Настоящее первое письмо отца.
Не то, где он объяснял мне, кто я.
Другое.
Потрёпанный лист, сложенный вчетверо. На сгибах бумага почти порвалась.
Я узнала его почерк сразу.
«Альбина.
Если я не вернусь до рассвета, не ищи меня через Орден. Они скажут, что я предал договор. Это правда.
Я нашёл мальчика. Его зовут Матвей. Он уже умер, но линия держит его в морге, как живого. Адриан использует таких детей как замки. Страх ребёнка прост, силён и долго не меняется. Через него легко удерживать дверь.
Если я смогу вынести Матвея, вход в Мариенхоф ослабнет. Если нет, Адриан увидит меня.
Не отдавай Аню.
Что бы они ни предложили — лечение, защиту, наблюдение, договор, — не отдавай.
Если испугаешься, вспомни: страх всегда звучит убедительнее любви. Но это не значит, что он прав.
В.»
Я дочитала.
Потом положила письмо на стол.
Очень аккуратно.
Не потому, что боялась повредить бумагу.
Потому что если бы я сжала его сильнее, то, наверное, порвала бы.
Мама сидела напротив.
Не плакала.
Даже не пыталась.
— Ты испугалась, — сказала я.
Она кивнула.
— Да.
— И отдала.
Она долго молчала.
— Да.
Вот и всё.
Никакой сцены.
Никакого крика.
Иногда правда звучит коротко, и от этого больнее.
Я посмотрела на письмо.
Папа написал: не отдавай.
Мама отдала.
А теперь я собиралась идти туда, где он пропал из-за мальчика, которого не смог вынести из морга.
Лера тихо закрыла блокнот.
— Утром едем?
Я посмотрела на камень в коробке.
Он молчал.
Пока.
— Утром, — сказала я.
Алексей взял своё кольцо.
Мама — письмо.
Лера — телефон.
Каждый держал то, что мог.
А за стенами студии, в городе без тумана, уже начиналась обычная ночь.
Люди ложились спать.
Ставили будильники.
Заряжали телефоны.
Проверяли, закрыты ли окна.
И никто из них не знал, что где-то под снегом старого Мариенхофа ребёнок по имени Матвей всё ещё ждёт, когда кто-нибудь вынесет его из морга.
Глава 25. Женщина из переулка
Утром мы поехали в Мариенхоф.
Не было никакой красивой подготовки.
Никто не стоял у окна с трагичным лицом. Никто не говорил длинных речей. Лера материлась, потому что не могла найти зарядку от пауэрбанка. Алексей пил кофе из бумажного стаканчика и обжёг язык. Мама двадцать минут молча смотрела в одну точку, потом вдруг спросила, взяла ли я обезболивающее.
Я сказала:
— Взяла.
Она кивнула.
На этом наша трогательная семейная сцена закончилась.
Ехать пришлось долго. Сначала поездом, потом на машине, которую Лера арендовала через приложение. Она сказала, что не доверяет такси после всего, что случилось.
— Водители и так считают нас сектой, — добавила она. — Не будем усиливать репутацию.
За окном город быстро закончился.
Пошли поля, серые посадки, редкие дома, заправки, придорожные кафе с облезлыми вывесками. Обычная дорога. Никаких туманов, никаких колоколов, никаких башен.
Именно это раздражало.
Когда едешь к месту, где исчез отец и где мёртвый мальчик просит зайти через морг, хочется, чтобы мир хотя бы сделал вид, что понимает серьёзность момента.
Но мир не понимал.
Мир ехал на работу, покупал сосиски в тесте, ругался на пробки и включал радио.
Камень лежал у меня во внутреннем кармане. Кольцо Алексея — у него в руке. Лера держала руль и периодически косилась на зеркало заднего вида. Мама сидела сзади рядом со мной.
Я думала о письме отца.
«Не отдавай Аню».
Эта фраза всё утро стояла между мной и матерью.
Я не спрашивала, как она жила с этим письмом. Не хотела. Боялась, что она ответит честно и мне придётся не только ненавидеть её, но и понимать.
Пока я не была к этому готова.
— Там будет охрана, — сказала мама, когда навигатор показал последние двадцать минут.
— Какая? — спросила Лера.
— Официально территория закрыта из-за реставрации. Будет шлагбаум, камеры, скорее всего, человек на въезде.
— А неофициально?
— Не знаю.
Лера фыркнула.
— Каждый раз, когда вы говорите «не знаю», у меня портится настроение.
— У меня тоже, — сказала мама.
Лера взглянула на неё в зеркало, но промолчала.
За окном начал подниматься туман.
Сначала обычный, низкий. Полосами между деревьями. Потом гуще. Дорога стала влажной, мутной, словно её плохо протёрли тряпкой.
Я почувствовала камень.
Он нагрелся.
— Началось, — сказала я.
Алексей повернулся ко мне.
— Десять.
— Рано.
— Заранее.
Я кивнула.
Лера снизила скорость.
— Я не хочу звучать как человек из фильма ужасов, но туман появился как-то очень по расписанию.
— Это не совсем туман, — сказала мама.
— Не продолжайте. Я уже жалею, что спросила.
Через несколько минут мы увидели башню.
Она стояла за деревьями.
Белая.
Не такая высокая, как в видениях, но всё равно заметная. Тонкая, с тёмной крышей и тремя проёмами под колокола. Самих колоколов с дороги не было видно.
Здание рядом выглядело заброшенным только наполовину. Часть фасада закрывали строительные леса, где-то висела сетка, стояли контейнеры, таблички о реставрации. Всё прилично. Всё законно.
У въезда действительно был шлагбаум.
И охранник в будке.
Лера остановилась метрах в тридцати.
— План?
Все посмотрели на маму.
Она посмотрела на меня.
— Через главный въезд нельзя.
— Матвей сказал через морг, — напомнила я.
— Морг был в старом хозяйственном корпусе. Скорее всего, с северной стороны.
— Скорее всего? — спросила Лера.
— Я не была здесь.
— Замечательно.
Алексей открыл карту на телефоне.
— С северной стороны есть старая дорога. Она не отмечена как въезд, но ведёт к корпусам.
Лера наклонилась к экрану.
— Похожа на технический проезд.
— Или на дорогу для тех, кто не должен светиться у охраны, — сказала я.
— Мне нравится твоя версия меньше, но она полезнее, — ответила Лера.
Мы объехали комплекс по узкой дороге между деревьями.
Туман здесь был гуще. Он забивался между стволами, цеплялся за стекло, будто хотел сесть к нам в машину. Лера включила фары, хотя был день.
Северный проезд оказался почти заросшим.
Ржавые ворота, цепь, старый знак «Проход запрещён». За воротами — дорога к низкому корпусу с выбитыми окнами. На фасаде ещё держалась старая штукатурка. Местами она отвалилась, и под ней проступал красный кирпич.
— Это оно? — спросил Алексей.
Камень в кармане стал горячим.
Не больно.
Но настойчиво.
— Да.
Лера заглушила двигатель.
Несколько секунд мы сидели молча.
Потом она сказала:
— Я официально фиксирую: идея плохая.
— Зафиксировано, — ответил Алексей.
— Но мы всё равно идём?
Никто не ответил.
Она вздохнула.
— Ненавижу коллективное молчание как форму согласия.
Мы вышли.
Холод ударил сразу.
Не погодный.
Другой.
Будто здесь было не утро, а очень ранний час перед похоронами. Земля под ногами размокла. Где-то капала вода. Ветки деревьев были мокрыми, чёрными.
Алексей помог мне перелезть через цепь.
Мама перелезала последней. Ей было тяжело: отметина Адриана забирала силы. Она не жаловалась, но я видела, как побелели костяшки пальцев, когда она опиралась на ржавый столб.
Я хотела помочь.
Не помогла.
Потом всё-таки подала руку.
Мама посмотрела на неё.
На секунду.
Потом взялась.
Её ладонь была ледяной.
Мы пошли к корпусу.
Чем ближе подходили, тем сильнее пахло сыростью. Старой известкой, гниющим деревом, плесенью. И ещё чем-то металлическим. Я не хотела называть это кровью, но тело уже назвало.
На двери висел новый замок.
Лера посмотрела на него.
— Ну, конечно.
Она достала из рюкзака небольшой набор инструментов.
Алексей уставился на неё.
— У тебя что, отмычки?
— Это не отмычки. Это набор для аварийного открывания старых шкафчиков и моей тревожности.
— Лера.
— Я журналист. У нас бывают разные хобби.
Замок щёлкнул через минуту.
Мама смотрела на неё странно.
— Вы понимаете, что это незаконно?
Лера убрала инструменты.
— Альбина Вячеславовна, на фоне тайного Ордена, кровяной иглы и похищения детства вашей дочери я готова пережить административное правонарушение.
Мама ничего не ответила.
Мы вошли.
Внутри было темно.
Фонари включать не хотелось, но пришлось. Луч выхватил длинный коридор, облезлые стены, старую плитку на полу. Где-то капала вода. На стене висела табличка, почти стёртая.
Я подошла ближе.
Буквы были немецкие. Лера посветила телефоном.
— Что там?
— Leichenraum, — сказала она. — Морг.
Никто не пошутил.
Дверь в конце коридора была приоткрыта.
Я сразу поняла: нам туда.
Камень в кармане нагрелся так, что стало больно. Я достала его и зажала в ладони.
— Десять, — сказал Алексей.
Я кивнула.
Мы пошли дальше.
Каждый шаг отдавался в коридоре слишком громко. Снаружи где-то скрипнул металл. Лера обернулась. Ничего.
У двери морга я остановилась.
Внутри было холоднее.
Пахло сыростью и камнем.
И ещё — чем-то сладковатым, старым, что не должно было сохраниться столько лет.
— Я первая, — сказала я.
— Нет, — ответил Алексей.
— Лёш.
— Не обсуждается.
— Как раз обсуждается.
Лера вклинилась между нами:
— Предлагаю компромисс: никто не геройствует, заходим вместе, потом все дружно жалеем.
Она толкнула дверь.
Та открылась со скрипом.
Комната была низкой и длинной. Вдоль стен стояли каменные столы. На полу — ржавые металлические направляющие. В углу валялась старая каталка без колеса.
Я сделала шаг внутрь.
И всё изменилось.
Не резко.
Сначала просто стало светлее.
Не от фонаря. От серого дневного света, который проникал через маленькие окна под потолком. Стены побелели. Плитка стала целой. В воздухе появился пар от дыхания.
Я стояла в том же морге.
Но уже не в нашем времени.
Рядом кто-то тихо плакал.
Я обернулась.
У стены сидела женщина в грязном платье. Волосы выбились из-под платка, руки были связаны. Лицо опухло от слёз. Я знала её.
Не сразу.
Потом узнала.
Женщина из переулка.
Та, в чьём теле я проснулась в тринадцать лет.
Та, после которой принесла домой медные монеты.
Она была старше, чем я помнила. Или тогда я просто почти не видела её лица. В переулке было темно, грязно, страшно, и я думала только о том, как выбраться из тела, которое использовали как вещь.
Теперь она сидела передо мной живая.
Пока живая.
— Нет, — сказала я.
Алексей рядом напрягся.
— Что?
Он тоже видел комнату.
Но женщину, кажется, нет.
Мама побледнела.
— Аня, что ты видишь?
Женщина подняла голову.
Её взгляд прошёл сквозь Леру, сквозь Алексея, сквозь маму — и остановился на мне.
— Ты вернулась, — сказала она.
Я не могла дышать.
— Ты меня помнишь?
Она усмехнулась.
Губа у неё была разбита.
— Трудно забыть девчонку, которая плакала моими глазами.
Меня качнуло.
Алексей удержал меня за локоть.
— Кто это?
Я не ответила.
Женщина попыталась встать, но руки были связаны слишком туго.
— Они сказали, что я заразная. Что таких, как я, надо убрать до рассвета. А потом пришёл мужчина и спросил про девочку.
— Какой мужчина?
Она посмотрела на дверь за моей спиной.
— Врач.
У меня похолодело внутри.
— Адриан?
Женщина вздрогнула.
Значит, да.
— Он сказал, что я не нужна, — прошептала она. — Но память во мне грязная и цепкая. Подходит для опыта.
Лера тихо сказала:
— Ань, с кем ты говоришь?
— С женщиной из переулка.
Мама закрыла рот рукой.
— Из первого настоящего перехода?
— Да.
Женщина посмотрела на маму.
— Эта отдала тебя?
Мама отшатнулась, хотя, кажется, не видела её.
Я не ответила.
Женщина усмехнулась.
— Все матери кого-нибудь отдают. Себя. Детей. Правду. Потом говорят, что иначе было нельзя.
Мама побледнела ещё сильнее.
— Она слышит меня? — спросила она.
— Не знаю.
— Слышу не тебя, — сказала женщина. — Слышу страх. У него всегда один голос.
Я сжала камень.
— Как тебя зовут?
Она долго молчала.
Потом сказала:
— Нина.
Имя ударило почти больнее, чем если бы она закричала.
Все эти годы она была для меня не человеком, а кошмаром. «Женщина из переулка». Чужое тело. Чужой ужас. Монеты в кармане.
Нина.
Её звали Нина.
— Что с тобой случилось после той ночи?
Она посмотрела на каменные столы.
— Меня забрали утром. Не за то, что со мной сделали. За то, что я начала рассказывать, будто внутри меня была девочка.
Я закрыла глаза.
Я.
Опять я.
— Прости.
Нина резко посмотрела на меня.
— Не смей.
Я открыла глаза.
— Что?
— Не трать мою смерть на своё раскаяние.
Я замолчала.
Она подалась вперёд.
— Ты тогда была ребёнком. Испуганным. Глупым. Но ребёнком. А они — нет.
За дверью послышались шаги.
Настоящие или из линии — я не поняла.
Алексей услышал тоже.
— Кто-то идёт.
Лера погасила фонарь.
Комната сразу стала другой: наполовину старая, наполовину живая. Каменные столы то покрывались свежими простынями, то снова становились грязными и пустыми.
Нина посмотрела на дверь.
— Он идёт за мальчиком.
— За Матвеем?
Она кивнула.
— Его держат в дальнем столе. Не открывают, пока он плачет. Говорят, так дверь лучше держится.
Меня затошнило.
— Где отец?
Нина перевела взгляд на меня.
— Твой Виктор? Он придёт, когда услышит мальчика. Всегда приходит.
— Всегда?
— Они заставили его повторять.
Я не поняла.
— Что значит повторять?
Нина сказала тихо:
— Он пытается спасти мальчика снова и снова. И каждый раз опаздывает.
Камень в моей руке стал ледяным.
Вот оно.
Не просто отец застрял в линии.
Его держали в попытке.
В одном и том же узле.
В одной и той же неудаче.
Шаги за дверью стали ближе.
Алексей взял меня за руку.
— Аня, надо уходить.
— Нет.
— Сейчас не время.
— Там Матвей.
— И это может быть ловушка.
— Конечно, ловушка.
Я сама услышала, как сказала это.
Спокойно.
Почти как Илма.
Нина вдруг улыбнулась.
— Теперь похожа.
— На кого?
— На тех, кто всё-таки идёт.
Дверь открылась.
Вошёл мужчина в белом халате.
Не современном. Старом, плотном, с тёмными пятнами у манжет. Высокий, худой. Лицо спокойное.
Адриан.
Он посмотрел не на нас.
На Нину.
— Опять разговариваешь с пустотой?
Нина сплюнула на пол.
— С тобой хуже.
Он улыбнулся.
— Всё ещё грубая.
Потом повернул голову.
И посмотрел прямо на меня.
— А вот и дочь Виктора.
Алексей встал передо мной.
Адриан перевёл взгляд на него.
— И сторожевой пёс. Как трогательно. В этот раз без мельницы?
— Не слушай его, — сказал Алексей.
Адриан улыбнулся шире.
— Он уже даёт тебе команды. Осторожно, Анна. Мужчины, которые хотят спасти, часто начинают с этого.
Я шагнула в сторону, чтобы видеть его.
— Где отец?
— Ближе, чем ты думаешь. Дальше, чем надеешься.
— Я не буду играть в загадки.
— Будешь. Ты уже в игре.
Из дальнего угла донёсся плач.
Тихий.
Детский.
Мальчик.
Матвей.
Я сделала шаг на звук.
Мама схватила меня за руку.
— Нет.
Нина резко сказала:
— Пусти её.
Мама замерла.
Адриан посмотрел на них обеих и рассмеялся.
— Какой прекрасный момент. Мёртвая женщина из борделя учит мать быть смелой.
Нина поднялась.
Верёвки на её руках вдруг ослабли. Не сами. Она просто так рванула их, что кожа на запястьях разошлась кровью.
— Я не из борделя, — сказала она. — Я из дома, куда меня продали.
Адриан вздохнул.
— Для истории разница небольшая.
— Для меня большая.
Она бросилась на него.
Не как героиня.
Не красиво.
Просто всем телом, с ненавистью человека, которому уже нечего терять.
Адриан отступил, но не успел полностью. Нина вцепилась ему в лицо. Он ударил её так, что она упала на каменный стол.
В тот же момент комната дрогнула.
Алексей крикнул:
— Десять!
Я побежала к дальнему углу.
Не думала.
Если бы подумала, остановилась бы.
В углу стоял каменный стол с металлической дверцей сбоку. Не холодильник. Старый ящик для тела. Изнутри доносился плач.
Я схватилась за ручку.
Ледяная.
Не поддаётся.
— Матвей! — крикнула я.
Плач оборвался.
Потом тихий голос:
— Виктор Сергеевич?
— Нет. Я Аня.
Пауза.
— Он опять не успел?
Слова ударили в грудь.
— Нет, — сказала я. — В этот раз мы не будем ждать только его.
Я дёрнула ручку сильнее.
Ничего.
Сзади Адриан что-то сказал, но я не разобрала. Алексей кричал моё имя. Лера ругалась. Мама тоже — впервые в жизни так грязно, что я бы удивилась в другой ситуации.
Нина снова бросилась на Адриана.
Камень в моей ладони нагрелся.
Я прижала его к ручке.
Металл зашипел.
Запахло палёной кожей.
Моей.
Я закричала, но не отпустила.
— Десять! — крикнул Алексей.
Ручка пошла.
Сначала на миллиметр.
Потом ещё.
Дверца открылась.
Изнутри вывалился холод.
Такой сильный, что у меня свело зубы.
На металлической полке лежал мальчик.
Матвей.
Тот самый. Большое пальто, синие пальцы, слишком взрослые глаза.
Он открыл их.
— Вы не Виктор Сергеевич, — сказал он.
— Нет.
— А он придёт?
Я посмотрела на него.
И впервые за всё время не соврала ребёнку.
— Не знаю.
Матвей кивнул, будто другого ответа и не ждал.
— Тогда быстро.
Я протянула руки.
Он был холодный.
Невозможный.
Лёгкий, как мокрая одежда.
Когда я подняла его, комната разорвалась звуком колокола.
Один.
Второй.
Третий.
Адриан закричал:
— Не выноси его!
Голос у него впервые сорвался.
Значит, мы делали что-то правильно.
Я побежала к выходу с Матвеем на руках.
Алексей был рядом. Лера держала дверь. Мама стояла между нами и Адрианом, хотя у неё не было ничего, кроме собственного тела и старой вины.
Нина лежала у каменного стола.
Кровь текла у неё изо рта.
Я остановилась.
— Нина.
Она повернула голову.
— Иди.
— Я не могу оставить тебя.
Она усмехнулась.
— Можешь. Просто не хочешь.
— Нина…
— Запомнила имя?
— Да.
— Тогда я уже не зря.
Адриан поднялся.
Лицо у него было расцарапано. По щеке текла кровь. Он смотрел на меня так, будто я сломала вещь, которой он пользовался много лет.
— Аня! — крикнул Алексей.
Матвей в моих руках вдруг прошептал:
— Если останетесь, он закроет нас всех.
Я побежала.
Коридор вытянулся.
Стены стали то старыми, то современными. Фонарь Леры мигал. Где-то выла сигнализация. Или это был колокол.
Я не понимала.
Алексей кричал:
— Десять! Девять! Восемь!
— Не назад! — крикнула мама. — Считай вперёд!
— Один! — сразу сказал он. — Два! Три!
Матвей стал тяжелее.
С каждым шагом.
Будто морг не хотел отдавать то, что считал своим.
У двери корпуса я споткнулась.
Алексей подхватил меня.
— Держи его!
— Я держу!
Мы вывалились наружу.
Туман стоял стеной.
Я сделала ещё шаг.
И увидела папу.
Он стоял у ворот.
В чужой форме, с перевязанной рукой. Такой, как в видениях. Живой. Уставший. Настоящий.
— Аня, — сказал он.
Я остановилась.
Всё внутри оборвалось.
— Папа.
Он сделал шаг ко мне.
— Отдай мальчика. Я вынесу его.
Матвей в моих руках резко вцепился в мой свитер.
— Нет, — прошептал он.
А я вспомнила.
Не верь тому, что увидишь первым.
Алексей рядом сказал:
— Десять.
Я смотрела на отца.
На его лицо.
На глаза.
На руки.
Я знала эти руки.
Они держали меня в детстве. Поднимали к каштану. Закрывали мне уши, когда мама кричала на кухне.
— Аня, — сказал он мягко. — Я здесь. Дай мне помочь.
Я хотела.
Господи, как я хотела.
Но Матвей дрожал.
Не от холода.
От ужаса.
Я сжала его крепче.
— Назови мою любимую книгу в детстве, — сказала я.
Папа улыбнулся.
— Сейчас не время.
— Назови.
Улыбка осталась.
Но глаза стали пустыми.
— Отдай мальчика.
Я отступила.
— Нет.
Лицо отца дрогнуло.
И на секунду под ним показалось другое.
Не Адриан.
Кто-то хуже.
Или старше.
Туман пошёл волной.
Алексей схватил меня за руку.
— Бежим.
Мы побежали.
За спиной папин голос сказал:
— Аня, я же просил не искать.
Я почти остановилась.
Алексей крикнул:
— Четыре!
Я зажмурилась и побежала дальше.
Пять.
Шесть.
Семь.
Машина появилась из тумана так резко, что я едва не врезалась в капот. Лера распахнула заднюю дверь.
— Внутрь!
Я села с Матвеем на руках.
Алексей рядом.
Мама — спереди. Лера за рулём. Дверь захлопнулась.
— Едем! — крикнул Алексей.
Лера нажала на газ.
Машину повело по грязи, потом колёса схватили дорогу.
Туман ударил в стёкла.
Матвей лежал у меня на коленях.
Холодный.
Слишком лёгкий.
Но его пальцы всё ещё держались за мой рукав.
Я посмотрела на него.
— Ты здесь?
Он открыл глаза.
— Пока.
— Что это значит?
Он повернул голову к окну.
Там, в тумане, стоял отец.
И смотрел нам вслед.
Матвей прошептал:
— Теперь он вспомнит, что не успел.
Я прижала мальчика к себе крепче.
А за стеклом фигура отца распалась в тумане.
Не исчезла.
Именно распалась.
Как лицо, которое кто-то надел неправильно и больше не смог удержать.
Глава 26. Морг
Машину трясло так, будто дорога пыталась вытолкнуть нас обратно.
Лера вела слишком быстро. Не опасно, но зло. Как человек, который больше не хочет быть аккуратным с миром, где в морге держат мёртвого мальчика, чтобы запереть чужую дверь.
Матвей лежал у меня на коленях.
Я держала его обеими руками и боялась смотреть вниз.
Он был холодный.
Не как человек, который замёрз.
Как вещь, которую слишком долго хранили там, где не должно быть жизни.
Пальцы у него оставались синими. Под ногтями — чёрная земля. Я не могла перестать на неё смотреть. Всё думала: кто-то же это делал. Кто-то держал его маленькие руки. Кто-то закрывал ящик. Кто-то слушал, как он плачет, и называл это работой.
Матвей не плакал.
Он смотрел в окно.
Туман стелился по стеклу, хотя Лера включила обдув на максимум.
— Он ещё здесь? — спросил Алексей.
Я посмотрела на мальчика.
— Да.
— Я не тебя спрашиваю, — сказал Матвей.
Голос у него был тихий, сиплый.
Алексей вздрогнул.
— Ты меня слышишь?
— Теперь слышу.
Лера коротко посмотрела в зеркало.
— Отлично. Мёртвый ребёнок включился в общий чат.
— Лера, — сказал Алексей.
— Что? Я сейчас если не буду говорить, то начну орать.
Матвей повернул голову к ней.
— Не орите. Он любит, когда взрослые теряют голос.
Лера сразу замолчала.
Мама сидела на переднем сиденье. Она всё время держалась за запястье, где темнела ветвь Адриана. После морга ей стало хуже. Лицо было серым, губы сухими.
— Кто? — спросила она.
Матвей посмотрел на неё.
Долго.
— Вы его знали.
Мама не обернулась.
— Адриана?
— Не врача.
В машине стало тихо.
Я почувствовала, как Матвей напрягся у меня на руках. Маленькое тело стало тяжёлым, будто кто-то изнутри наполнил его мокрым песком.
— Тогда кого? — спросила я.
Матвей закрыл глаза.
— Того, кто носит лица.
Лера резко нажала на тормоз.
Машину занесло на грязной обочине.
— Лера!
— Простите, — сказала она. — Просто, знаете, не каждый день ребёнок с морга говорит «тот, кто носит лица».
Сзади в тумане мелькнула белая фигура.
Не человек.
Слишком высокая.
Слишком узкая.
Я обернулась.
Ничего.
Только дорога и туман.
— Езжай, — сказала мама.
Лера снова нажала на газ.
— Что значит «носит лица»? — спросил Алексей.
Матвей открыл глаза.
— В первый раз он пришёл как санитар. Потом как сестра. Потом как Виктор Сергеевич. Но Виктор Сергеевич плакал, когда думал, что его никто не видит. А этот не плачет.
Я вспомнила фигуру у ворот.
Папино лицо.
Папин голос.
Пустые глаза.
«Отдай мальчика».
Меня передёрнуло.
— Это был не отец.
— Нет, — сказал Матвей.
— Но он может им быть.
— Может быть кем угодно, если ты хочешь поверить.
Я сильнее прижала мальчика к себе.
Он не был живым. Не совсем. Но когда я держала его, мне казалось, что если отпущу, его снова заберут. Закроют в ящик. Оставят плакать, пока кто-то будет считать это полезным.
— Куда мы едем? — спросила мама.
Лера ответила:
— Назад в студию.
— Нельзя.
— Вот только не начинайте.
— Его нельзя везти в город.
Лера посмотрела на неё в зеркало.
— А куда? В детскую комнату при морге?
— Он не ребёнок в обычном смысле.
Я почувствовала, как Матвей стал совсем неподвижным.
— Не говори так, — сказала я.
Мама замолчала.
Но поздно.
Матвей медленно повернул к ней голову.
— Я был ребёнком.
Мама закрыла глаза.
— Прости.
— Все потом говорят.
Он снова отвернулся к окну.
Эта фраза ударила сильнее крика.
Я посмотрела на мать и впервые за утро не захотела спрашивать, сколько ещё детей было в её письмах. Не потому, что не хотела знать.
Потому что знала: ответ будет невыносимым.
Дорога вела через лес.
Навигатор сбился. Лера выругалась, телефон перезагрузился сам. Потом погас экран у Алексея. Потом мой.
— Это нормально? — спросила Лера.
— Нет, — сказала мама.
— Спасибо. Исчерпывающе.
Туман стал плотнее.
Он уже не просто стоял за окнами. Он двигался вместе с машиной. Полз по капоту, тянулся к колёсам, забивался в фары. Дорога сужалась.
— Мы едем не туда, — сказал Алексей.
— Я держу прямо, — ответила Лера.
— Всё равно не туда.
Мама резко повернулась.
— Останови.
— Здесь?
— Останови!
Лера ударила по тормозам.
Машина встала.
Двигатель заглох сам.
Фары мигнули.
Один раз.
Второй.
Погасли.
В тишине стало слышно, как кто-то скребёт по крыше.
Медленно.
Ногтями.
Лера не двигалась.
Алексей повернулся к окну.
— Не открывать, — сказал он.
— Я и не собиралась, — прошептала Лера.
Скрежет прошёл над нами, остановился над моей дверью.
Матвей открыл глаза.
— Он нашёл.
— Кто? — спросила я.
— Не врач.
Снаружи кто-то наклонился к стеклу.
Я увидела лицо.
Папа.
Снова.
Он стоял в тумане у самой машины. Лицо было близко к окну, но за стеклом расплывалось, будто его нарисовали на мокрой бумаге.
— Аня, — сказал он.
Звук прошёл прямо через стекло.
Я застыла.
Алексей сразу сжал мою руку.
— Десять.
Папа смотрел на меня.
— Открой. Ему холодно.
Матвей вцепился в мой рукав.
— Не слушайте.
— Он же ребёнок, — сказал папа. — Ты не довезёшь его. Дай мне. Я знаю, куда.
— Назови мою любимую книгу, — сказала я.
Он улыбнулся.
— Маленькая моя, сейчас не время.
Голос.
Такой правильный.
Слишком правильный.
Как в детстве, когда он укрывал меня одеялом и думал, что я уже сплю.
— Назови.
Улыбка стала шире.
Но кожа у уголка рта поехала вниз.
Не мимика.
Именно кожа.
Словно лицо не подходило по размеру.
Лера тихо сказала:
— Господи.
Мама шепнула:
— Не смотри ему в глаза.
Поздно.
Я уже смотрела.
В глазах папы не было папы.
Там было что-то мокрое и тёмное. Как дно ящика, где долго лежало тело.
— Отдай мальчика, — сказал он.
Голос стал ниже.
— Нет.
Лицо за стеклом дрогнуло.
На секунду вместо папы я увидела женщину.
Нину.
Разбитая губа. Кровь на подбородке.
— Отдай, — сказала она.
Потом лицо снова стало папиным.
Потом маминым.
Мама рядом вскрикнула.
Теперь за стеклом смотрела она.
Такая же, как в день, когда отдавала меня в интернат: аккуратная причёска, строгое лицо, пальто застёгнуто до горла.
— Аня, не усложняй, — сказала она. — Ты всегда всё усложняешь.
Я зажмурилась.
— Десять, — сказал Алексей.
— Один, — прошептала я.
— Два.
За окном постучали.
Три коротких удара.
— Анечка, — теперь голос стал детским.
Моим.
Я открыла глаза.
За стеклом стояла я.
Десятилетняя.
В ночной рубашке. С кровью на лице. Волосы прилипли к щекам. Та самая ночь после карусели.
Маленькая я приложила ладонь к стеклу.
— Впусти меня, — сказала она. — Ты же меня оставила.
Я перестала дышать.
Алексей сжал мою руку больно.
— Три.
— Не могу, — сказала я.
— Можешь.
— Нет, Аня. Считай.
Маленькая я заплакала.
Кровь текла с подбородка на ворот ночной рубашки.
— Я одна там. Ты выросла, а я осталась.
Это было хуже папы.
Хуже Нины.
Хуже любого лица.
Потому что я знала: это правда.
Какая-то часть меня правда осталась в той комнате с мокрой подушкой, с матерью, которая отмывала кровь так зло, будто я испачкала не лицо, а её жизнь.
— Четыре, — сказал Алексей.
Я не могла.
Маленькая я стучала всё сильнее.
— Впусти.
Матвей вдруг поднял руку.
Холодные пальцы легли мне на щёку.
— Это не ты, — сказал он.
— Похожа.
— Он всегда берёт то, что болит.
Я вдохнула.
— Пять.
Лицо ребёнка за окном смазалось.
На секунду оно стало пустым.
Без глаз.
Без рта.
Просто кожа.
Потом стекло треснуло.
Лера завела машину.
С первого раза не получилось.
Со второго — тоже.
Снаружи начался стук.
Со всех сторон.
По капоту.
По багажнику.
По крыше.
По дверям.
Как будто десятки рук били по машине ладонями.
— Давай! — крикнул Алексей.
Лера повернула ключ ещё раз.
Двигатель взревел.
Фары вспыхнули.
Перед машиной стояла Нина.
Настоящая.
Не лицоносец.
Я поняла сразу.
Она была в том же грязном платье, с кровью на губах, босая на мокрой дороге. Туман проходил через неё, но не забирал.
— Езжайте не назад, — сказала она.
Лера побледнела.
— Я её вижу.
— Уже все видят, — сказал Алексей.
Нина подняла руку и показала влево. Туда, где между деревьями не было дороги.
— Там старый выезд. Через кладбище.
— Конечно, через кладбище, — прошептала Лера. — Какой ещё мог быть запасной путь.
Мама резко сказала:
— Делай, что она говорит.
Лера вывернула руль.
Машина съехала с дороги в мокрую траву. Ветки ударили по бокам. Колёса буксовали, но тащили.
Стук снаружи стал сильнее.
Что-то ударило по заднему стеклу.
Оно покрылось паутиной трещин.
Матвей у меня на руках закрыл уши.
— Не слушайте.
— Что?
— Они сейчас будут звать.
И они начали.
Голоса.
Сначала тихо.
Потом громче.
Папа.
Мама.
Я сама.
Лина.
София.
Кто-то плакал голосом ребёнка. Кто-то смеялся голосом Алексея. Кто-то шептал мне прямо в ухо, хотя все двери были закрыты:
— Ты всё равно оставишь кого-нибудь.
— Ты уже оставила.
— Нина умрёт.
— Матвей не живой.
— Отец устал ждать.
— Алексей вспомнит и не вернётся.
— Мать снова выберет не тебя.
— Отдай.
— Отдай.
— Отдай.
Я сжала зубы.
— Шесть.
Алексей тут же подхватил:
— Семь.
Лера вцепилась в руль.
— Восемь, мать вашу!
Мама тихо сказала:
— Девять.
Матвей прошептал:
— Десять.
В тот момент машина вылетела из тумана.
Резко.
Будто кто-то сорвал с глаз мокрую ткань.
Мы оказались на старой просёлочной дороге между покосившихся крестов. Кладбище было маленькое, заросшее, почти стёртое. Некоторые кресты лежали в траве. На одном висела ржавая табличка без имени.
Сзади туман стоял стеной.
Не двигался дальше.
Лера затормозила только через несколько метров.
Никто не говорил.
Двигатель работал неровно. В салоне пахло гарью и мокрой землёй. Заднее стекло было в трещинах, хотя ничего за ним уже не стояло.
Я посмотрела на Матвея.
Он был у меня на руках.
Но стал прозрачнее.
Не сильно.
Просто пальцы начали просвечивать.
— Нет, — сказала я.
Он посмотрел на меня спокойно.
— Я же говорил. Пока.
— Что делать?
— Не знаю.
— Ты должен знать.
— Я ребёнок.
Эта фраза выбила из меня всё.
Я прижала его к себе, осторожно, будто могла сломать.
— Прости.
— Не надо всё время.
— Хорошо.
Он посмотрел в сторону кладбища.
— Там Нина.
Я повернулась.
У дальнего креста стояла Нина.
Туман за её спиной не трогал её, но она уже выглядела слабее. Платье промокло, волосы прилипли к лицу. На горле проступал тёмный след, которого раньше не было.
Я вышла из машины.
Алексей сразу за мной.
— Осторожно.
— Я знаю.
— Нет, не знаешь.
Он был прав.
Но я всё равно пошла.
Нина смотрела на крест.
На нём не было имени.
Только выбитая почти стёртая дата.
— Это твоё? — спросила я.
Она усмехнулась.
— У меня не было креста.
— Тогда чей?
— Той, которую они похоронили вместо меня.
Я не поняла.
Нина повернулась.
— Меня после морга не записали. Не было Нины. Была неизвестная женщина. Тело перепутали. Им было всё равно. Главное — закрыть отчёт.
— Почему ты здесь?
— Потому что ты вынесла мальчика. Дверь качнулась. Нас начало выбрасывать, кого куда.
— Ты можешь уйти?
Она посмотрела на меня почти зло.
— Куда?
Я не ответила.
Нина подошла ближе.
— Ты всё ещё думаешь, что спасение — это вынести кого-то из комнаты.
— А что ещё?
— Иногда надо назвать.
Она взяла мою руку.
Её пальцы были ледяными.
— Моё имя.
— Нина.
— Полностью.
— Я не знаю.
— Узнай.
— Как?
Нина посмотрела на маму.
Та стояла у машины, бледная, почти неподвижная.
— У неё спроси. Орден любил списки.
Я обернулась к матери.
— Ты знаешь?
Мама не сразу ответила.
— Возможно.
— Что значит «возможно»?
Она достала из сумки телефон. Руки дрожали. Связи не было, но она открыла сохранённые файлы. Лера подошла ближе и посветила экраном.
— В старых таблицах были женщины без фамилий, — сказала мама. — По местам, по датам, по признакам переходов.
— Мой первый переход. Мне было тринадцать.
— Я помню.
— Конечно, ты помнишь.
Она вздрогнула, но продолжила искать.
Нина стояла рядом со мной и смотрела так, будто от этого зависело больше, чем жизнь.
Может быть, так и было.
— Вот, — сказала мама.
Я подошла.
На экране была строка.
«Нина Андреевна Лисицкая. Возраст приблизительно двадцать восемь. Обнаружена после эпизода раздвоенного сознания. Материал непригоден для долгого закрепления. Передана А. В.»
Я прочитала вслух.
— Нина Андреевна Лисицкая.
Нина закрыла глаза.
Сначала ничего не произошло.
Потом туман за её спиной отступил на шаг.
Не рассеялся.
Именно отступил.
Как живое.
Нина выдохнула.
— Ещё раз.
Я повторила:
— Нина Андреевна Лисицкая.
Её лицо изменилось.
Не стало счастливым.
Нет.
Просто на нём появилось что-то человеческое. Не тело из переулка. Не жертва. Не призрак. Женщина, у которой было имя.
Она посмотрела на меня.
— Вот теперь можешь извиниться.
У меня защипало глаза.
— Прости.
Нина кивнула.
— Принято.
Сзади хлопнула дверца машины.
Матвей крикнул:
— Аня!
Я обернулась.
Туман снова двинулся.
Из него выходили люди.
Не полностью.
Лица появлялись и исчезали. Женщины в больничных рубахах. Солдаты. Дети. Кто-то без глаз. Кто-то с закрытым ртом, будто губы зашили. Они не бежали. Просто шли.
И все смотрели на меня.
Нина схватила меня за плечо.
— Не называй всех.
— Что?
— Не сможешь удержать.
— Они тоже хотят имена?
— Все хотят.
Лера у машины прошептала:
— Нам надо уезжать.
Алексей уже открыл дверь.
— Аня!
Нина отпустила меня.
— Мальчика держи до рассвета. Если исчезнет раньше, Адриан заберёт его обратно.
— А ты?
Она посмотрела на туман.
— А я теперь хотя бы знаю, кто я.
— Нина…
— Иди.
Она улыбнулась краем разбитого рта.
— И передай врачу, если увидишь: я не материал.
Потом она шагнула к туману.
Не исчезла.
Не растворилась красиво.
Просто пошла навстречу тем, кто выходил.
Маленькая, босая, в грязном платье.
И почему-то страшнее всех них.
Мы сели в машину.
Лера рванула с места.
Матвей лежал на заднем сиденье, головой у меня на коленях. Алексей держал кольцо и всё время считал про себя. Я видела, как двигаются его губы.
Мама сидела впереди и смотрела на экран телефона.
На список.
Я знала: там были ещё имена.
Много.
Я не спрашивала сколько.
Пока не спрашивала.
Когда кладбище осталось позади, туман начал редеть. Появились деревья, потом дорога, потом серое небо.
Телефоны ожили почти одновременно.
У Леры посыпались уведомления.
Она глянула на экран и побледнела.
— Что? — спросил Алексей.
— Сообщение.
— От кого?
Она протянула телефон мне.
Номер неизвестен.
Текст короткий.
«Спасибо, что открыли кладбище. Теперь они пойдут за своими именами. Начнут с ваших».
Я дочитала.
И в ту же секунду телефон мамы зазвонил.
На экране было имя:
Виктор.
Мама смотрела на звонок и не двигалась.
А я сидела с мёртвым мальчиком на коленях и понимала: если отвечу, то, возможно, услышу отца.
А если не отвечу, буду слышать этот звонок всю оставшуюся жизнь.
Глава 27. Нельзя спасать всех
Телефон звонил у мамы на коленях.
На экране было имя:
Виктор.
Мама смотрела на него и не двигалась.
Не плакала. Не тянулась ответить. Просто сидела с прямой спиной и белыми губами, будто если пошевелится, то всё окончательно станет правдой.
— Не бери, — сказала она.
— Почему?
— Потому что это не он.
Телефон продолжал звенеть.
Виктор.
Виктор.
Виктор.
Я смотрела на имя и чувствовала, как внутри что-то становится маленьким и глупым. Мне снова было десять. Я снова хотела, чтобы папа вошёл в комнату, снял пальто, сказал: «Ну что вы тут без меня натворили?» — и всё стало обычным.
Не хорошим.
Просто обычным.
Матвей лежал у меня на коленях. Пальцы у него стали прозрачными. Через них виднелась ткань моего пальто.
— Это он? — спросила я.
Мальчик не сразу ответил.
— Иногда.
Мама закрыла глаза.
Алексей тихо выругался.
— Что значит «иногда»?
Матвей смотрел на телефон.
— Иногда он говорит его голосом. Иногда рядом с ним. Иногда через него.
Звонок оборвался.
Тишина стала хуже.
Потом пришло сообщение.
Мама схватила телефон, но я успела первой.
На экране было:
«Ты вынесла мальчика. Теперь вернись за остальными».
Я прочитала вслух.
Лера медленно нажала на тормоз. Машина остановилась у обочины. За окнами была мокрая дорога, редкие деревья и серое поле.
Никакой башни.
Никакого морга.
Только утро, которое выглядело так, будто ничего не произошло.
— Нет, — сказал Алексей.
Я повернулась к нему.
— Я ещё ничего не сказала.
— Скажешь.
Он держал своё кольцо так крепко, что костяшки пальцев побелели.
— Там люди, Лёш.
— Там ловушка.
— Там люди.
— Аня.
В его голосе не было злости. От этого стало хуже.
Матвей тихо сказал:
— Остальных нельзя.
Я посмотрела на него.
— Почему?
— Они уже идут.
— Куда?
Он повернул голову к заднему стеклу.
Я тоже обернулась.
Далеко за нами над дорогой стоял туман.
Он не двигался.
Но я знала: это ненадолго.
— Они хотят имена? — спросила я.
Матвей кивнул.
— Все хотят.
— И что в этом плохого?
Мама ответила:
— Не все помнят, кто они.
Я посмотрела на неё.
— А кто помнит за них?
Она молчала.
Я поняла.
Орден.
Фонд.
Списки.
Лечебницы.
Морги.
Чужие руки, которые записывали: «материал непригоден», «тело передано», «данные утрачены».
Лера снова завела машину.
— Нам надо уехать. Сейчас.
— Куда? — спросил Алексей.
Мама посмотрела на Матвея.
— Не в город.
— Только не начинайте, — сказала Лера.
— Если он исчезнет до рассвета, его заберут обратно.
Матвей не спорил.
Он лежал тихо. Слишком тихо.
— Где его удержать? — спросила я.
Мама сглотнула.
— На старом кладбище. Не мариенхофском. Там, где нет их следа.
— Удобно, — сказала Лера. — У нас день начался с морга, теперь кладбище. Прекрасный маршрут.
Но свернула с дороги.
Мы ехали минут двадцать.
Матвей становился легче.
Я чувствовала это руками. Сначала он был как замёрзший ребёнок. Потом как мокрая одежда. Потом как пустота, которую зачем-то укрыли пальто.
Алексей снял куртку и накрыл его.
Куртка провалилась.
Не полностью.
Но заметно.
Матвей посмотрел на него.
— Спасибо.
Алексей кивнул.
— Пожалуйста.
— Вы тоже там были, — сказал мальчик.
Алексей замер.
— В Мариенхофе?
— У воды.
У меня сжалось горло.
— Что значит «у воды»?
Матвей закрыл глаза.
— Там внизу мокро. И темно. Он не любит, когда там кричат. Говорит, звук портит опыт.
Лера на переднем сиденье сказала очень тихо:
— Господи.
Больше никто не говорил.
Кладбище оказалось за деревней.
Маленькое. Кривое. Почти заросшее. Калитка висела на одной петле. В траве лежали старые венки, выцветшие до грязно-серого цвета. На некоторых крестах уже не было имён.
Я вышла из машины с Матвеем на руках.
Холод прошёл под пальто сразу.
Не мороз.
Просто место было холодным.
Алексей шёл рядом. Мама позади. Лера осталась у машины, но дверь не закрыла.
— Если что, я сигналю и ору, — сказала она.
Никто не пошутил.
Мы остановились у старой берёзы.
Корни выпирали из земли, как пальцы. Между ними было сухое место. Мама сказала:
— Здесь.
Я опустилась на колени и положила Матвея на свой шарф.
Он посмотрел на ткань.
— Испачкается.
— Ничего.
— Хороший шарф.
— Не очень.
Он слабо улыбнулся.
Потом улыбка исчезла.
— Я не помню фамилию.
Я наклонилась к нему.
— Найдём.
— Виктор Сергеевич тоже говорил.
И всё.
Больше я не могла обещать.
Мама достала из сумки письмо отца. То самое, первое. Бумага была старая, мягкая на сгибах, почти живая.
— Он писал о тебе, — сказала она Матвею.
— Ругался?
— Нет.
— Жаль. Он смешно ругался.
Мама вдруг отвернулась.
Я впервые подумала, что она могла знать отца не только как человека, которого потеряла.
А как человека, который смешно ругался.
И от этого стало больно по-новому.
Она положила письмо Матвею на грудь.
Бумага дрогнула.
На ней проступили тёмные пятна. Одно. Второе. Третье.
Будто письмо намокало изнутри.
Матвей закрыл глаза.
— Теплее.
Я выдохнула.
— Хорошо.
Из машины коротко посигналила Лера.
Раз.
Потом ещё раз.
Мы обернулись.
У калитки стоял мужчина.
Не Адриан.
Не Элеонора.
Обычный мужчина в сером пальто, с испуганным лицом и мокрыми волосами. В руке он держал лист.
— Анна Петрова? — спросил он.
Алексей шагнул вперёд.
— Стойте там.
Мужчина остановился сразу.
— Мне сказали передать.
— Кто?
Он оглянулся на дорогу, будто боялся, что его услышат.
— Женщина. Босая. В грязном платье.
Нина.
Я подошла ближе.
— Что она сказала?
— Что если не передам, будет стоять у моей кровати.
Лера высунулась из машины.
— Да, это точно Нина.
Мужчина протянул лист.
Руки у него тряслись.
Я взяла.
Это была старая страница. Не письмо. Выписка из журнала. Бумага пахла плесенью и дымом. Текст был неровный, местами смазанный, но одну строку кто-то обвёл.
Матвей Ильич Сомов. Возраст: одиннадцать лет. Поступил в Мариенхофский госпиталь. Статус: умер до оформления. Тело передано в учебное отделение. Захоронение: участок безымянных, севернее старого карьера.
Я прочитала вслух.
Матвей открыл глаза.
— Сомов, — сказал он тихо.
Я села рядом.
— Матвей Ильич Сомов.
Трава вокруг берёзы пошевелилась.
Не от ветра.
Мальчик вдохнул.
По-настоящему.
Грудь поднялась, потом опустилась.
— Ещё раз, — попросил он.
— Матвей Ильич Сомов.
Его пальцы стали плотнее.
Не живыми.
Но уже не такими пустыми.
Мужчина у калитки попятился.
— Я всё?
— Всё, — сказала я.
Он ушёл почти бегом.
Мама смотрела на лист.
— Старый карьер рядом с Мариенхофом.
— Значит, вернёмся, — сказала я.
— Нет, — сказал Алексей.
Я повернулась к нему.
— Лёш.
— Нет.
Голос был жёсткий.
Не громкий.
Именно жёсткий.
— Мы только что выбрались. Машина разбита. Матвей еле держится. За нами идёт туман. А ты уже готова вернуться?
— Там его тело.
— А если у карьера нас ждут?
— Скорее всего, ждут.
— И ты всё равно пойдёшь?
Я молчала.
Этого было достаточно.
Алексей ударил ладонью по стволу берёзы. Не сильно, но сухая кора посыпалась вниз.
— Нельзя спасать всех, Аня.
Слова попали точно.
Я даже не сразу разозлилась.
Сначала стало пусто.
Потом больно.
Потом уже зло.
— Я не всех спасаю.
— Нет?
— Сейчас речь о Матвее.
— Сегодня о Матвее. До этого — о Нине. До этого — о Софии. До этого — о Лине. Потом будет отец. Потом ещё кто-то. Где конец?
Я не ответила.
Потому что не знала.
Матвей сел.
Сам.
Очень медленно, держась за письмо отца.
— Он прав, — сказал он.
Я резко посмотрела на него.
— Нет.
— Прав.
— Ты ребёнок.
— Я мёртвый ребёнок. Это не делает меня глупее.
Я закрыла рот.
Мама тихо выдохнула.
Матвей посмотрел на меня так, как не должен смотреть ребёнок. Так смотрят люди, которые слишком долго лежали одни.
— Если пойдёте к карьеру сейчас, он заберёт живого.
— Кого?
Матвей посмотрел на Алексея.
Нет.
Я сразу поняла.
Нет.
— Даже не думай, — сказала я Алексею.
— Я ничего не сказал.
— Но подумал.
Он не стал врать.
— Да.
— Нет.
— Аня…
— Нет!
Птица сорвалась с креста и улетела. Я только тогда поняла, что кричу.
Лера вышла из машины.
— Так. Хватит. У нас есть фамилия, есть место, есть мальчик, который сейчас держится на письме и честном слове. Значит, задача простая: дожить до рассвета. Всё остальное потом.
— Потом он может исчезнуть, — сказала я.
Матвей покачал головой.
— Если назвали, уже не так просто.
— Но тело…
— Тело подождало много лет. Подождёт ещё день.
Мне стало стыдно.
Не красиво. Не возвышенно.
Просто стыдно перед ребёнком, который утешал меня из-за собственной смерти.
Я опустилась рядом с ним.
— Я найду тебя.
Он посмотрел на меня строго.
— Не обещайте.
Я замолчала.
Он кивнул, будто так было лучше.
Мы ждали рассвета у старой берёзы.
Без молитв.
Без разговоров.
Лера сидела на капоте машины и курила, хотя до этого говорила, что бросила. Алексей стоял рядом со мной и держал кольцо. Мама сидела на корточках у Матвея и иногда поправляла письмо у него на груди, хотя ветер не трогал бумагу.
Небо светлело медленно.
Слишком медленно.
Туман стоял за оградой кладбища. Он не заходил внутрь, но и не уходил. Иногда в нём мелькали лица. Не полностью. То рот. То глаз. То рука, прижатая к невидимому стеклу.
Матвей на них не смотрел.
Когда первый настоящий свет попал на берёзу, он вдохнул.
Раз.
Второй.
На третьем вдохе его тело стало мягким.
Не живым.
Просто перестало быть чужим.
Он посмотрел на меня.
— Теперь я не в ящике.
Я сглотнула.
— Да.
— Это хорошо.
— Да.
Он закрыл глаза.
И исчез.
Не красиво.
Не светом.
Просто провалился в воздух, как будто его наконец отпустили.
На шарфе осталась грязная вода.
И немного чёрной земли.
Мама подняла письмо отца.
На нём появилась новая строка. Неровная, будто написанная рукой, которая дрожала:
«Спасибо. Теперь ищи не меня. Ищи того, кто отвечает моим голосом».
Я прочитала.
Потом ещё раз.
Алексей стоял рядом тихо.
— Значит, звонок был не от отца.
Телефон мамы снова завибрировал.
Все посмотрели.
Виктор.
Мама не взяла.
Я взяла сама.
Приложила телефон к уху.
Сначала была тишина.
Потом папин голос сказал:
— Аня, маленькая моя, зачем ты отдаёшь чужих детей земле, если можешь вернуть своего отца?
Голос был идеальный.
До боли.
До тошноты.
Я закрыла глаза.
— Ты не он.
На том конце тихо рассмеялись.
Уже не папиным голосом.
— Пока нет.
Глава 28. Трещины в настоящем
Звонок оборвался.
Я ещё несколько секунд держала телефон у уха и слушала пустоту.
В ней не было ни гудков, ни помех. Только тихое дыхание, будто кто-то стоял рядом и ждал, когда я сама заговорю.
Я не заговорила.
Опустила руку.
На экране снова появилась заставка: трещина на стекле, которую я давно собиралась заменить, значок батареи, время.
Обычный телефон.
Обычное утро.
Старое кладбище.
Грязный шарф у берёзы.
Место, где только что исчез мёртвый мальчик.
— Что он сказал? — спросил Алексей.
Я посмотрела на него.
— Что я отдаю чужих детей земле, хотя могу вернуть отца.
Лера спрыгнула с капота.
— Тварь.
Она сказала это тихо. Без своей обычной попытки спрятаться за шуткой.
Мама стояла у берёзы с письмом отца в руках. Пальцы у неё дрожали.
— Он будет давить туда, где больнее, — сказала она.
— Спасибо. Я уже поняла.
— Аня…
— Не надо.
Я подошла к шарфу.
На ткани осталась грязная вода и чёрная земля. Я подняла его, сложила, хотя он был мокрым и противным.
Выбросить не смогла.
Матвей лежал на нём.
Пока был.
Этого оказалось достаточно.
— Едем, — сказал Алексей.
— Куда? — спросила Лера.
Никто не ответил.
Домой было нельзя.
В студию Леры — тоже. После звонка стало ясно: нас находили не только через места. Через телефоны. Через имена. Через всё, что мы носили с собой и считали своим.
Мама посмотрела на письмо.
— Мне нужно забрать остальные документы.
Я усмехнулась.
— Конечно.
— Не из дома.
— А откуда?
— У Виктора была ещё одна ячейка.
Лера закрыла глаза.
— Я больше не могу с вашими ячейками.
— Не банковская.
— Лучше не стало.
Мама посмотрела на меня.
— В церкви.
Я не сразу поняла.
— Что?
— В старой церкви недалеко отсюда. Виктор оставлял там вещи, когда не мог хранить их дома.
— Почему ты говоришь об этом только сейчас?
Мама сложила письмо и убрала его в папку.
— Потому что до сегодняшнего утра я думала, что туда лучше не возвращаться.
— А теперь?
— Теперь кто-то начал отвечать его голосом.
Она сказала «кто-то», и все поняли.
Не отец.
Не Адриан.
Тот, кто носит лица.
— В церкви есть его имя? — спросил Алексей.
— Возможно.
— Его настоящее имя?
— Не знаю.
Лера открыла дверцу машины.
— Садимся. Пока мы стоим на кладбище и выясняем, кто что скрывал, за оградой снова собирается туман.
Я обернулась.
Она была права.
За старыми крестами, у самой калитки, низко над землёй ползла серая полоска.
Тонкая.
Почти незаметная.
Но она двигалась к нам.
Мы сели быстро.
Я убрала мокрый шарф в пакет, который Лера молча протянула мне через плечо. Потом она выехала с кладбища, даже не включив навигатор.
— Адрес, — сказала она.
Мама назвала.
Деревня оказалась совсем рядом: пять километров плохой дороги, мост через узкую речку, несколько покосившихся домов, магазин с облезлой вывеской и автобусная остановка, на которой сидела женщина с сумками.
Она проводила нас взглядом.
Слишком долго.
— Не смотрите людям в глаза, — сказала мама.
— Почему? — спросила Лера.
— Потому что мы не знаем, кто смотрит через них.
Лера сбросила скорость.
— Отлично. Теперь ещё и местные бабушки под подозрением.
Алексей сидел рядом со мной. Он не выпускал кольцо. На ладони остался красный след от того, как сильно он его сжимал.
— Разожми руку, — сказала я.
Он посмотрел вниз, будто только сейчас заметил.
— Сейчас.
Но не разжал.
Я накрыла его кулак своей ладонью.
— Лёш.
Он медленно отпустил пальцы.
Кольцо лежало на коже, влажное от пота.
— Я думал, он заговорит твоим голосом, — сказал Алексей тихо.
— Кто?
— Тот, кто звонил.
Я промолчала.
Потому что тоже об этом думала.
Голос отца было больно слушать. Но если однажды он заговорит голосом Алексея, я не знала, смогу ли сразу понять.
Именно на это он и рассчитывал.
Церковь стояла на краю деревни.
Небольшая, белая, с облупившейся штукатуркой и ржавым крестом. Купол потемнел от времени. Главная дверь была заперта цепью, зато сбоку, у пристройки, висел новый замок.
Значит, кто-то всё-таки сюда ходил.
— Она действующая? — спросила Лера.
— Нет, — сказала мама. — После пожара её закрыли. Иногда приезжают волонтёры, но редко.
— После пожара?
Мама вышла из машины.
— Пойдём.
— Как удобно вы пропускаете самое жуткое слово в предложении, — пробормотала Лера.
Мы подошли к боковой двери.
Мама достала ключ.
Я остановилась.
— Откуда он у тебя?
— Виктор дал.
— Когда?
Она не ответила.
— Мама.
— До исчезновения.
— Семнадцать лет назад?
— Да.
— И всё это время ты могла сюда попасть?
Она вставила ключ в замок.
— Да.
Щелчок прозвучал слишком громко.
Я уже не знала, сколько таких «да» ещё выдержу.
Дверь открылась тяжело.
Внутри пахло гарью.
Прошло семнадцать лет, а запах остался.
Он был не сильным: под сыростью, воском, пылью и плесенью. Но был. Тонкий, въевшийся.
Я вспомнила костёр.
Руки сразу заныли под повязками.
Алексей заметил.
— Назад?
— Нет.
Мы вошли.
Церковь была пустой.
Часть пола почернела. На стенах осталась копоть. Иконы сняли или украли. В углу стояли старые доски, ведро и сломанный стул. Через дыру в крыше падал бледный свет.
Лера посветила телефоном.
— Весёлое место.
Мама пошла к алтарной части.
Не крестилась.
Не оглядывалась.
Она знала дорогу.
Меня это снова кольнуло.
Столько лет она ходила по местам, где оставался отец, а я думала, что встретиться с ним можно только во сне.
В каменной стене, за остатками деревянной панели, была щель.
Мама отодвинула доску.
За ней оказалась маленькая металлическая дверца.
— Ещё один тайник, — сказала Лера. — Конечно.
Мама открыла его тем же ключом.
Внутри лежали три вещи.
Пачка писем.
Плоская жестяная коробка.
И детская заколка.
Розовая.
С облезшей бабочкой.
Я сразу поняла, что она моя.
Не вспомнила.
Именно поняла.
Такие вещи помнит не голова.
Кожа.
Пальцы.
Живот.
Я взяла заколку.
Перед глазами на секунду вспыхнула кухня из детства. Папа пытается собрать мне волосы перед садиком. Получается плохо. Я смеюсь. Он говорит:
— Ничего, красота любит риск.
Картинка исчезла.
Я снова стояла в сгоревшей церкви, держала старую заколку, а мама смотрела на меня так, будто ждала удара.
— Почему она здесь?
— Виктор сказал, что если он не вернётся, эта вещь поможет отличить его от того, кто придёт его голосом.
— Как?
Мама покачала головой.
— Не знаю.
Лера осторожно взяла жестяную коробку.
— Открывать?
— Подожди, — сказал Алексей.
Он смотрел в сторону входа.
— Что?
— Там кто-то есть.
Мы замолчали.
Снаружи скрипнула дверь.
Не та, через которую вошли мы.
Главная.
Цепь должна была висеть снаружи.
Скрип повторился.
Медленно.
Потом по церкви прошёл холод.
Свечей здесь не было, но я вдруг почувствовала запах горелого воска.
Мама резко повернулась.
— Не отвечайте, если позовут.
— Кто позовёт? — спросила Лера шёпотом.
Из тёмного притвора донёсся детский голос:
— Мама?
Я застыла.
Голос был мой.
Не взрослый.
Маленький.
Тонкий.
Из той ночи.
— Мама, я вся в крови.
Алексей сразу взял меня за руку.
— Десять.
Я не смогла ответить.
В притворе стояла девочка.
Я.
Десятилетняя.
В ночной рубашке. Волосы прилипли к лицу. На подбородке была кровь. На босых ногах — грязь, которой тогда не было.
Она смотрела на маму.
Не на меня.
На неё.
— Ты опять будешь тереть? — спросила девочка. — Мне больно.
Мама побелела.
— Нет.
Девочка сделала шаг.
— Ты сказала, что я всё выдумала.
— Это не она, — сказал Алексей.
— Я знаю, — прошептала мама.
Но голос у неё был такой, будто не знает.
Девочка подошла ближе.
На полу за ней оставались красные следы.
— Ты отмыла кровь. А меня нет.
Мама закрыла рот рукой.
Девочка повернула голову ко мне.
— А ты выросла и тоже меня не забрала.
Я сжала заколку.
Острый край впился в палец.
Боль помогла.
— Ты не я.
Девочка улыбнулась.
Детскими губами.
Слишком широко.
— Конечно я.
Из её рта потекла кровь.
Не как у живого человека.
Больше.
Быстро.
По подбородку, на шею, на рубашку. Она не захлёбывалась. Просто стояла и улыбалась.
Лера прошептала:
— Ненавижу это место.
Девочка шагнула ещё.
— Мама, скажи ей. Скажи, что я настоящая.
Мама вдруг опустила руку.
Лицо у неё изменилось.
Она посмотрела на девочку и сказала:
— Нет.
Девочка остановилась.
— Что?
— Ты не моя дочь.
Голос мамы дрожал, но она стояла прямо.
— Моя дочь выросла. Она злая, упрямая и живая. Сейчас она стоит рядом с людьми, которых я слишком поздно начала защищать.
Девочка перестала улыбаться.
Мама сделала шаг вперёд.
— А ты — то, чем меня хотят наказать.
Лицо девочки дрогнуло.
На секунду под ним не было ничего.
Пустая кожа.
Потом из неё полез другой рот.
Мужской.
Чужой.
— Альбина, — сказал он. — Как трогательно.
Мама пошатнулась.
Я бросилась к ней, но девочка резко повернулась ко мне.
— Не подходи.
Голос стал папиным.
Я замерла.
— Аня, маленькая моя, ты же хотела знать, где я.
Я сжала заколку так сильно, что палец прорезало до крови.
На бабочку упала капля.
Заколка нагрелась.
И вдруг щёлкнула.
Не сломалась.
Открылась.
Под облезшим розовым пластиком была крошечная металлическая пластина.
На ней — буквы.
Совсем мелкие.
Я поднесла заколку ближе к свету.
Не верь голосу. Верь ошибке.
Я не сразу поняла.
Девочка снова стала папой.
Не полностью.
Лицо менялось. Кровь стекала по рубашке, а голос был его.
— Я устал, Аня. Я так устал.
Я хотела закрыть уши.
Верь ошибке.
Какая ошибка?
Папа ошибался часто.
Обычно.
По-человечески.
Путал слова в песнях. Забывал, куда положил ключи. Называл мою любимую сказку неправильно.
Не «Алиса в Стране чудес», как все.
Он говорил: «Алиса в стране дверей».
Потому что в детстве я боялась закрытых дверей, а он однажды переименовал книгу для меня.
Я подняла голову.
— Как ты называл мою любимую книгу?
Фигура улыбнулась.
— Аня, не сейчас.
— Как?
— Маленькая моя…
— Как?
Улыбка сползла.
— Не играй со мной.
— Ты не он.
Фигура дёрнулась.
— Я могу быть им.
— Нет.
Я сделала шаг вперёд.
— Он ошибался одинаково. А ты знаешь только боль.
Из фигуры вырвался звук.
Не крик.
Скрип.
Как ножом по стеклу.
Девочка распалась.
Не исчезла красиво.
Просто сложилась внутрь себя и оставила на полу мокрую ночную рубашку.
Настоящую.
Кровавую.
Лера отступила.
— Она осталась.
— Не трогай, — сказала мама.
Рубашка сама поползла по полу.
Медленно.
Ко мне.
Алексей схватил доску из угла и прижал ткань к полу.
Рубашка дёрнулась под ней, как живая.
— Что делать? — спросил он.
Мама открыла жестяную коробку.
Внутри лежала маленькая стеклянная баночка с серым порошком.
— Соль? — спросила Лера.
— Пепел.
— Чей?
Мама посмотрела на рубашку.
— Того, кто однажды уже не смог удержать лицо.
Она высыпала пепел на ткань.
Рубашка зашипела.
Запахло палёными волосами.
Я закрыла рот рукой.
Ткань почернела, свернулась и стала маленьким комком грязи.
Потом всё стихло.
В церкви снова пахло только гарью и сыростью.
Мама закрыла коробку.
Руки у неё тряслись.
— Теперь он знает, что у тебя есть заколка.
— И что это значит?
Она посмотрела на меня.
— Теперь он придёт не голосом.
Снаружи ударил колокол.
Один раз.
Церковь была закрыта.
Колокола в ней давно не было.
Но звук прошёл по стенам так, что с потолка посыпалась старая пыль.
Потом второй удар.
Лера схватила сумку.
— Уходим?
Мама посмотрела на вход.
— Уже поздно.
Третий удар не прозвучал.
Вместо него за главной дверью кто-то тихо постучал.
Три раза.
И сказал голосом Нины:
— Аня, открой. Я вспомнила ещё одно имя.
Глава 29. Дом матери
В дверь постучали три раза.
Не громко.
Даже вежливо.
Если бы не всё, что случилось до этого, я могла бы подумать, что снаружи стоит обычный человек. Кто-то ошибся адресом. Кто-то ищет сторожа. Кто-то увидел машину у заброшенной церкви и решил спросить, всё ли в порядке.
Но после морга я уже знала: в порядке не бывает.
За главной дверью послышался голос Нины:
— Аня, открой. Я вспомнила ещё одно имя.
Лера стояла у бокового выхода с сумкой на плече. Алексей держал в руках обломок доски. Мама была у тайника, прижимая к себе письма так крепко, будто они могли вырваться.
Я сжимала заколку.
Палец под платком саднил. На розовую облезшую бабочку попала моя кровь, и маленькая металлическая пластина внутри всё ещё была тёплой.
Не верь голосу. Верь ошибке.
Нина за дверью молчала.
Я слушала.
Голос был почти её. Тот же хрип, та же усталость, та же злость, которая у Нины звучала даже в коротком выдохе.
Почти.
Но Нина всегда говорила так, будто каждое слово мешает ей жить дальше. А этот голос был аккуратным. Он хрипел правильно. Слишком правильно.
— Это не она, — сказала я.
Мама медленно повернулась ко мне.
На её лице не было облегчения. Только страх. Страх человека, который много лет прятал нож в ящике, а теперь услышал, как кто-то открыл кухонную дверь.
— Не отвечай ему больше.
— Ему?
Она не успела ответить.
За дверью скребнули по дереву. Один раз. Потом ещё. Как ногтем.
— Альбина, — сказал голос. Уже не Нинин. Ни мужской, ни женский. Просто чужой. — Ты всё ещё учишь её молчать?
Мама побледнела.
Алексей шагнул ближе ко мне.
— Уходим.
Лера дёрнула ручку боковой двери.
Дверь не открылась.
Она дёрнула ещё раз, сильнее.
— Мы же через неё вошли.
Мама сунула руку в карман пальто.
Потом во второй.
Я увидела, как изменилось её лицо.
— Ключ, — сказала она.
— Что ключ? — спросила Лера.
Мама посмотрела на пол.
Ключ лежал у стены, возле чёрного комка, который остался от кровавой рубашки. Маленький ржавый ключ. На вид — самый обычный. Только сейчас обычные вещи пугали сильнее всего.
— Не ходи, — сказал Алексей.
Я поняла, что он говорит мне, ещё до того, как повернулась.
— А кто пойдёт?
Он ничего не ответил.
— Нет, — сказала я.
— Нам нужен ключ.
— Лёш, нет.
Он посмотрел на меня так, будто хотел сказать что-то правильное, спокойное, взрослое. Но ничего правильного в этой церкви уже не осталось.
Снаружи снова постучали.
На этот раз в боковую дверь.
Лера отступила от неё.
— Это невозможно.
Мама открыла жестяную коробку. В ней оставалось немного серого пепла. Она держала коробку обеими руками, и руки у неё дрожали.
Я пошла к ключу сама.
Пол скрипел под ногами. В церкви пахло гарью, сыростью и старым воском. Ещё пахло кровью. Не сильно, но я уже умела узнавать этот запах там, где его не должно быть.
Ключ лежал в двух шагах.
Потом в одном.
— Аня, маленькая моя, — сказал папин голос за спиной. — Не трогай.
Я остановилась.
Не потому, что поверила.
Потому что тело поверило раньше меня.
Так бывает с голосами тех, кого любишь. Разум может кричать, что это ложь, а позвоночник всё равно узнаёт интонацию. И где-то внутри снова становится десять лет, и хочется обернуться.
Я не обернулась.
— Как называлась моя любимая книга? — спросила я.
Тишина.
Потом голос мягко ответил:
— «Алиса в Стране чудес».
Я наклонилась и схватила ключ.
Сразу поняла: ловушка была не в ответе.
Ключ прилип к пальцам.
Ледяной металл впился в кожу. Я рванула руку, но он держал крепко, как живой. Боль пришла резкая, белая, до тошноты.
Алексей ударил по моей кисти доской.
Ключ упал.
Вместе с ним с пальца сорвался тонкий кусок кожи.
Я вскрикнула.
Кровь капнула на пол.
Одна капля.
Вторая.
Чёрный комок у стены дрогнул.
Мама бросилась ко мне и высыпала пепел прямо на кровь.
Пол зашипел.
Запахло палёным мясом.
Меня согнуло пополам. Я зажала рот ладонью, но запах всё равно прошёл внутрь, сел на язык.
Из-под пола донёсся смех.
Детский.
Мой.
Не настоящий смех. Мокрый, захлёбывающийся. Как будто ребёнок смеялся с полным ртом крови.
— Лера! — крикнул Алексей.
Лера уже била по замку боковой двери железным прутом, который нашла у стены.
Раз.
Второй.
На третий удар металл треснул.
Дверь распахнулась.
За ней стояла Нина.
Настоящая.
Я поняла это не по лицу. Лицо у неё было разбито, грязные волосы прилипли к щекам, губа снова кровила. Но взгляд был её. У того, кто крал лица, не получалось смотреть с такой злостью. Он мог копировать боль, но не умел злиться по-человечески.
— Долго вы, — сказала Нина.
Лера смотрела на неё несколько секунд.
— Ты настоящая?
— Сегодня да.
Нина вошла и бросила на пол горсть чёрной земли.
Смех под досками оборвался.
Мама посмотрела на землю.
— Откуда?
— С безымянных могил, — ответила Нина. — Там её много. Удобно, правда?
Мама ничего не сказала.
Нина кивнула на тайник.
— Заберите всё.
— Потом вернёмся, — сказала Лера.
Нина посмотрела на неё так, что Лера замолчала.
— Потом здесь будет только пепел.
Снаружи ударил колокол.
Один раз.
В церкви дрогнули стены.
— Быстро, — сказал Алексей.
Лера рванула к тайнику. Мама — за ней. Я хотела пойти следом, но Алексей схватил меня за запястье.
— Ты уже кровоточишь.
— Там письма.
— Они возьмут.
Он быстро обмотал мой палец платком. Туго, почти грубо.
— Держи.
Я прижала платок к ране.
Второй удар колокола был тише.
И от этого страшнее.
На стене возле алтаря появилась трещина.
Сначала я решила, что лопнула штукатурка. Но линия прошла не по камню. Она повисла в воздухе. Тонкая, тёмная, как волос.
Потом рядом появилась ещё одна.
В первой трещине я увидела нашу квартиру.
Открытое окно.
Чашку на столе.
Штору, которая двигалась, хотя ветра не было.
Во второй — больничную палату. Белая простыня. Капельница. Моя рука с ожогами.
В третьей — коридор интерната.
Серые стены.
Дверь с маленьким стеклом.
На кровати сидела девочка спиной ко мне.
Я знала эту спину.
Алексей повернул моё лицо к себе.
— На меня смотри.
— Там…
— На меня, Ань.
Я смотрела.
Он был бледный, грязный, злой от страха. Настоящий. Не голос. Не лицо. Не приманка.
— Десять, — сказал он.
Я вдохнула.
— Один.
— Два.
— Взяли! — крикнула Лера.
Мама держала пачку писем. Лера запихнула жестяную коробку в сумку.
Третьего удара не было.
Вместо него главная дверь сорвалась с петель и упала внутрь церкви.
Грохот ударил по ушам.
В проёме стоял человек в сером пальто. Тот самый мужчина, который принёс нам лист на кладбище.
Только теперь мужчины там уже не было.
Лицо выглядело так, будто его собирали наспех: один глаз выше другого, рот слишком узкий, нос сдвинут в сторону. Кожа лежала неровно, складками, как мокрая ткань.
Лера тихо сказала:
— Боже.
Нина отступила на шаг.
И это испугало меня сильнее всего.
Нина не боялась морга. Не боялась Адриана. Не боялась собственной смерти.
А этого — боялась.
Человек повернул голову к ней.
— Нина Андреевна Лисицкая, — сказал он её голосом.
Нина сплюнула кровь на пол.
— Не твоё.
Он улыбнулся.
Рот разошёлся шире, чем должен был. В уголках лопнула кожа.
— Всё, что назвали, можно взять.
— Не всё, — сказала Нина.
— Матвей Ильич Сомов, — произнёс он голосом мальчика.
Где-то под церковью тихо заплакал ребёнок.
Я сжала заколку.
— Не слушайте, — сказала мама.
Человек посмотрел на неё.
— Альбина Вячеславовна Петрова, — произнёс он её собственным голосом. — Женщина, которая отдала дочь и назвала это заботой.
Мама побледнела.
Но не опустила глаза.
— Да, — сказала она. — А теперь отойди.
Он рассмеялся.
Коротко.
Сухо.
Как будто треснула кость.
Алексей встал передо мной.
Человек замолчал.
Смотрел на него дольше, чем на остальных.
— С тобой сложнее, — сказал он наконец.
Голос стал другим. Низким, мокрым.
— У тебя имя плохо держится.
Алексей напрягся.
— Мельник. Солдат. Жених. Мертвец у воды. Какое оставить?
Кольцо в руке Алексея потемнело.
— Лёша, — сказала я.
Он не ответил.
Человек поднял руку.
— Иди сюда.
Алексей сделал шаг.
Неуверенно.
Как во сне.
Я вцепилась в его рукав.
— Десять.
Он не остановился.
— Десять, Лёш!
Его глаза были открыты, но он смотрел не на меня.
Человек улыбнулся.
— Он уже слышит не тебя.
Я ударила Алексея по лицу.
Звонко.
Ладонь сразу заболела.
Алексей моргнул.
— Что…
— Прости.
— За что?
— Потом.
Нина бросила в человека горсть земли.
Он отшатнулся.
Не от боли.
От злости.
— Бегите! — крикнула она.
Мы рванули к боковой двери.
Мама первая, с письмами. Лера за ней. Алексей держал меня за руку так крепко, что было больно.
Я обернулась.
Нина стояла посреди церкви. Босая, грязная, с кровью на подбородке.
Одна.
— Нина!
Она не повернулась.
— Имя помнишь?
— Да!
— Тогда беги.
Человек в сером пальто шагнул к ней.
Нина сказала:
— Я не материал.
Он ударил.
Я не поняла чем.
Просто Нину бросило к стене, будто её ударила невидимая дверь.
Алексей вытащил меня наружу.
Холодный воздух ударил в лицо.
Мы побежали к машине.
За спиной церковь треснула. Звук был такой, будто ломали толстый лёд.
Лера открыла двери на ходу.
— Быстро!
Мама села вперёд, прижимая письма к груди. Алексей почти втолкнул меня на заднее сиденье и сел рядом.
— Нина, — сказала я.
Он ничего не ответил.
И правильно.
Потому что сказать было нечего.
Лера завела машину с первого раза.
Колёса взрыли грязь.
Церковь осталась позади.
Я смотрела в заднее стекло.
Из боковой двери вышел человек в сером пальто.
Теперь у него было лицо Нины.
Почти её.
Но рот был чужой.
Он улыбался.
Телефон завибрировал у меня в кармане.
Я не хотела смотреть.
Посмотрела.
Сообщение пришло с моего номера.
Текст был короткий:
«Она больше не злится. Спасибо за лицо».
Глава 30. Разговор с Альбиной
Мы ехали молча.
Лера гнала машину по разбитой дороге, но уже не ругалась. Алексей сидел рядом со мной и держал мою руку. На щеке у него краснел след от моего удара.
Я смотрела на этот след и не могла отвернуться.
— Больно? — спросила я.
— Нормально.
— Не говори так.
Он повернул голову.
— Больно. Но помогло.
Я кивнула.
Больше сказать было нечего.
Впереди, на пассажирском сиденье, мама держала письма отца на коленях. Держала так, будто боялась, что они тоже начнут говорить чужими голосами.
Лера свернула с дороги к заброшенной автобусной остановке. Остановилась, выключила двигатель и только тогда выдохнула.
— Всё. Пять минут. Мне надо понять, что мы ещё живы.
Никто не возразил.
За окнами была пустая остановка: ржавая крыша, облезлая лавка, старый плакат с оторванным углом. На плакате улыбалась женщина с хлебом в руках. Лицо у неё было почти стёрто дождём.
Я отвернулась.
Теперь любое стёртое лицо казалось знаком.
Лера достала из бардачка бутылку воды и протянула мне.
— Пей.
Я сделала несколько глотков. Вода была тёплая, пластиковая на вкус, но после церкви казалась почти нормальной жизнью.
Почти.
Мама наконец повернулась ко мне.
— Надо ехать ко мне.
Я устало рассмеялась.
— Конечно.
— Аня.
— Нет, правда. Очень логично. После церкви, тайника, украденного лица и чужого сообщения с моего номера — самое время ехать к тебе. В дом, где ты тоже наверняка что-нибудь спрятала.
Она не стала спорить.
Это было хуже.
— Да, — сказала мама. — Спрятала.
Лера медленно повернулась к ней.
— Я сейчас выйду и закричу в поле.
— Там документы Виктора. Не все. Но часть. И списки.
— Какие списки? — спросила я.
Мама посмотрела на письма у себя на коленях.
— Имена женщин, детей, семей. Тех, кого Орден отслеживал. Тех, кого Фонд потом оформил как архив.
— У тебя были списки всё это время?
— Копии.
— Всё это время?
Она закрыла глаза.
— Да.
Я почувствовала, как внутри поднимается злость.
Уже знакомая.
Удобная.
С ней было проще, чем со страхом.
— Ты могла назвать Нину раньше.
— Не знала, что именно она была твоим первым переходом.
— Но могла искать.
— Могла.
— Матвея тоже?
— Да.
— Софию?
Мама открыла глаза.
— Софию я искала.
Я замолчала.
— И?
— Нашла не сразу. Потом потеряла след. Потом решила, что если скажу тебе, ты начнёшь искать сама.
— И решила не говорить.
— Да.
Это короткое «да» снова ударило.
Я отвернулась к окну.
За стеклом поле было серым. Низким. Грязным. Вдалеке стояла одинокая берёза. От неё почему-то стало тошно.
— Ты всё время выбирала молчание, — сказала я.
— Нет.
Я резко посмотрела на неё.
— Нет?
— Иногда я выбирала ложь.
Лера тихо сказала:
— Ну, хоть честно.
Мама не отреагировала.
— Я не прошу тебя понять. Уже нет. Но если у того, кто носит лица, появился доступ к именам, он начнёт идти по спискам. Через живых. Через мёртвых. Через тех, кто помнит. У меня дома есть то, что может показать, какие имена уже открыты.
— Почему дома?
— Потому что я хотела держать это там, где смогу быстро уничтожить.
— И не уничтожила.
— Не смогла.
— Почему?
Мама долго молчала.
Потом сказала:
— Потому что там есть имя твоего отца.
У меня похолодели руки.
Алексей сжал мои пальцы.
— Настоящее? — спросила я.
— Да.
— Он же Виктор.
Мама покачала головой.
— Виктор — его имя в нашей линии. Но когда человек долго застревает в чужом времени, имя начинает расходиться. У него могли появиться другие.
— Как у Алексея?
Она посмотрела на него.
— Похоже.
Алексей молчал.
Я увидела, как он снова сжал кольцо.
— Не надо сейчас, — сказала я.
— Я в порядке.
Я посмотрела на него.
Он вздохнул.
— Ладно. Не в порядке.
— Спасибо.
Лера завела машину.
— Значит, едем к Альбине Вячеславовне. Но если у вас дома нас встретит ещё один тайник, кукла без лица или чей-нибудь мёртвый родственник, я увольняюсь из этой истории.
— Ты в ней не работаешь, — сказал Алексей.
— Вот именно. А ощущение, будто без выходных.
Мама назвала адрес.
Я знала этот дом.
Конечно, знала.
Я выросла не там. Мы переехали туда после смерти отца. После интерната я возвращалась именно в эту квартиру на каникулы и потом, уже взрослой, приезжала на редкие обеды, где мама ставила на стол слишком много еды и говорила так, будто между нами не было больницы, врачей и моего детства, разложенного по чужим отчётам.
Дом матери был в новом районе.
Кирпичная многоэтажка с консьержкой, чистым подъездом и цветами у лифта. Слишком обычная для женщины, которая хранила списки мёртвых.
Когда мы вошли, консьержка подняла голову.
— Альбина Вячеславовна, доброе утро.
Мама кивнула.
— Доброе.
Я посмотрела на неё.
Доброе.
Смешное слово.
В лифте пахло духами и влажной резиной. На зеркале кто-то оставил отпечатки пальцев. Я смотрела на них и думала, сколько чужих рук теперь кажется мне опасными.
Квартира мамы встретила нас тишиной.
И чистотой.
Идеальной.
Слишком идеальной.
Светлый коридор. Закрытые двери. Зеркало. Узкая тумба. На ней — миска для ключей, щётка для одежды, маленькая ваза без цветов.
Всё стояло на своих местах.
Как всегда.
Только теперь я знала, что порядок здесь не про уют.
Порядок здесь был способом ничего не слышать.
Мама сняла пальто.
— Проходите.
Лера осталась у двери.
— Я лучше здесь постою.
— Почему?
— Потому что у вас квартира человека, который никогда не теряет крышки от контейнеров. Мне тревожно.
Мама впервые за день почти улыбнулась.
Но улыбка сразу исчезла.
— Кабинет в конце коридора.
Мы прошли за ней.
Кабинет был маленький. Стеллажи с папками, письменный стол, старый торшер, кресло у окна. На стене висела фотография отца.
Я остановилась.
Снимок был знакомый.
Папа в светлой рубашке, чуть прищурился от солнца. Одна рука в кармане, вторая поднята, будто он хотел закрыться от камеры, но не успел.
Я видела эту фотографию в детстве.
Потом она исчезла.
— Ты сказала, что выбросила все его вещи, — сказала я.
Мама подошла к столу.
— Я сказала много неправды.
Это должно было разозлить.
Но почему-то не разозлило.
Просто усталость стала ещё тяжелее.
Мама достала из нижнего ящика ключ, потом отодвинула кресло. Под ковром оказался металлический люк.
Лера тихо сказала:
— Я всё-таки выйду покричу.
Мама открыла люк.
Под полом был сейф.
Не большой. Чёрный. Современный.
Она ввела код.
Потом приложила руку к панели.
Сейф щёлкнул.
Внутри лежали папки.
Много.
На каждой — фамилии.
Рауэн.
Миллер.
Лисицкая.
Сомов.
Петров.
И ещё десятки других.
Я смотрела на них и чувствовала, как воздух становится густым.
Нина была здесь.
Матвей был здесь.
София была здесь.
Не люди.
Папки.
Листы.
Чужая боль, сложенная аккуратно, по алфавиту.
— Ты жила с этим под полом? — спросила я.
Мама достала папку с нашей фамилией.
— Да.
— Как?
Она посмотрела на меня.
— Плохо.
Ответ был такой простой, что я не нашла, чем ударить.
Она положила папку на стол.
На обложке было написано:
Петровы. Активная ветвь.
Ниже, другим почерком:
Последняя шагающая. Не передавать без личного распоряжения Вальден.
Лера выдохнула:
— Вот же…
Алексей стоял рядом со мной. Я слышала, как у него изменилось дыхание.
Мама открыла папку.
Сверху лежала моя детская фотография.
Мне десять.
Та самая ночь была ещё впереди.
Я улыбаюсь в камеру, держу в руках розовую заколку с бабочкой. Папа, наверное, стоял за кадром, потому что улыбка у меня была настоящая.
Под фотографией — лист.
Таблица.
Дата рождения.
Группа крови.
Первые признаки.
Материнская линия.
Отцовская линия.
Потом строка:
Риск самостоятельного перехода после смерти отца: высокий.
Я подняла глаза.
— Они знали до его смерти.
Мама молчала.
— Мама.
— Да.
— Они знали, что он исчезнет?
Она села в кресло.
Очень медленно.
— Они знали, что он попытается закрыть Мариенхоф.
— А ты?
Она закрыла глаза.
— Я знала, что он собирается уйти. Не знала, что не вернётся.
Это было уже не «да».
Это было хуже.
— Ты его отпустила?
Мама открыла глаза.
— Я не смогла остановить.
— Ты пыталась?
Она не ответила.
И в этом молчании было всё.
Я отвернулась.
На столе, рядом с папкой, лежала фотография отца.
Он улыбался.
Обычный.
Живой.
Человек, который смешно ругался, путал названия книг и оставлял тайники в церквях.
Я взяла фотографию в руки.
На обороте что-то было написано.
Не сразу заметила.
Почерк папы.
Коротко.
Аня, если Альбина когда-нибудь покажет тебе эту папку, значит, она наконец выбрала тебя. Не добивай её в первый день.
Я прочитала.
И вдруг рассмеялась.
Не потому, что было смешно.
Смех вырвался сам.
Кривой.
Почти больной.
Мама смотрела на меня испуганно.
— Что там?
Я протянула ей фотографию.
Она прочитала.
И закрыла лицо рукой.
Не заплакала.
Просто закрыла лицо.
Я впервые не захотела ударить её словами.
Не простила.
Нет.
До прощения было далеко.
Но папа, как всегда, умудрился влезть между нами в самый неподходящий момент и сказать то, что я сама не смогла бы услышать ни от кого другого.
Лера тихо кашлянула.
— Простите. Тут ещё кое-что.
Она держала один из листов.
— Что?
— В вашей папке есть свежая отметка. Дата сегодняшняя.
Я подошла.
Внизу страницы, под старыми записями, была новая строка.
Чернила ещё не до конца высохли.
Лисицкая Н. А. — лицо принято. Следующий носитель: А. Петрова. Подготовка начата.
Я медленно подняла глаза.
В квартире было тихо.
Слишком тихо.
Из прихожей донёсся звук.
Будто кто-то поставил ключи в мамину маленькую миску у двери.
Мама побледнела.
— Я живу одна, — сказала она.
А потом из коридора голос Нины спокойно произнёс:
— Альбина Вячеславовна, вы дома?
Глава 31. Военное время
Из коридора голос Нины спокойно произнёс:
— Альбина Вячеславовна, вы дома?
Мама не двинулась.
Она стояла у стола, рядом с открытым сейфом, и смотрела на дверь кабинета. Лицо у неё стало таким же, как в больнице, когда она впервые увидела ожоги на моих руках.
Только тогда она боялась за меня.
Сейчас — ещё и себя.
— Не отвечайте, — сказала она.
Лера медленно положила лист с отметкой на стол.
Следующий носитель: А. Петрова. Подготовка начата.
Буквы были ровные, чёрные, свежие. Я не могла отвести от них взгляд.
Подготовка начата.
Звучало так, будто речь шла о документе. О процедуре. О встрече в календаре.
Не о моём лице.
Не о моей коже.
Не о том, что кто-то уже примерял меня на себя.
В прихожей звякнули ключи.
Один раз.
Потом ещё.
Будто их перекладывали в маминой маленькой керамической миске. Я знала эту миску с детства. Белая, с синей трещиной на боку. Мама всегда ругалась, если я бросала туда фантики или резинки для волос.
Теперь кто-то чужой трогал её ключи.
И от этого было почему-то страшнее, чем от морга.
— У вас кто-то ещё есть в квартире? — шёпотом спросила Лера.
Мама покачала головой.
— Нет.
— Может, соседка?
— У соседки нет ключей.
Алексей встал ближе к двери.
— Есть другой выход?
— Балкон. Девятый этаж.
— Плохой вариант.
— Очень, — сказала Лера.
Голос Нины в коридоре снова позвал:
— Альбина Вячеславовна?
Пауза.
Потом чуть мягче:
— Аня ведь с вами?
Мама закрыла глаза.
— Он не войдёт сразу.
— Почему? — спросила я.
— Ему нужен ответ. Или вещь. Или кровь.
Я посмотрела на свой палец.
Платок Алексея пропитался красным.
Мама тоже посмотрела.
— Не капай на пол.
Слишком привычно прозвучало.
Как в детстве.
Не пачкай.
Не трогай.
Не рассказывай.
Я вдруг разозлилась так сильно, что страх отступил.
— Прости, что неудобно кровоточу.
Она вздрогнула.
— Аня, я не…
— Потом.
Из коридора донёсся тихий смешок.
Нинин.
Почти.
— Всё ещё ругаетесь, — сказал голос. — Как дома.
Лера побледнела.
— Он слышит?
Мама посмотрела на вентиляционную решётку под потолком.
— Не только ушами.
— Ненавижу это.
— Тише, — сказал Алексей.
В коридоре заскрипела половица.
В маминой квартире не было скрипучих полов.
Паркет лежал идеально. Она вызывала мастера даже из-за маленькой щели у плинтуса.
Но сейчас пол скрипнул ещё раз.
Медленно.
Ближе.
— Что делать? — спросила Лера.
Мама подошла к сейфу и начала быстро вытаскивать папки.
— Берём только нужное.
— Нужное — это что?
— Петровы. Лисицкая. Сомов. Рауэн. Миллер. И папка без названия.
— Какая ещё папка без названия?
Мама не ответила.
Она доставала документы так резко, что один лист порезал ей палец. Кровь выступила тонкой линией. Мама сразу зажала ранку салфеткой и спрятала руку в карман.
Я заметила.
Она заметила, что я заметила.
Ничего не сказала.
Алексей подошёл к двери и осторожно повернул замок.
Закрыл кабинет изнутри.
— Это поможет? — спросила Лера.
— Нет, — сказала мама.
— Спасибо за честность.
В коридоре остановились.
Прямо за дверью.
Я почувствовала это раньше, чем услышала.
Воздух изменился.
Стал тяжелее. В нём появился запах мокрой шерсти, гари и чужих духов. Нина такими не пахла. Мама — тоже.
Кто-то стоял за дверью кабинета и дышал.
Медленно.
С терпением.
— Аня, — сказал голос Нины.
Я молчала.
— Ты всё равно откроешь.
Алексей посмотрел на меня и едва заметно покачал головой.
Я и сама знала.
Но тело не знало.
Оно слышало имя.
— Я не злюсь, — сказал голос. — Правда. Уже нет.
Я сжала заколку.
Края впились в ладонь.
— Ошибка, — прошептала я.
— Что? — спросила Лера.
Я не ответила.
Слушала.
— Ты запомнила моё имя, — продолжал голос Нины. — Значит, можешь запомнить и последнее.
Вот она.
Ошибка.
Нина не сказала бы «последнее».
Она бы сказала «ещё одно». Или «то, которое им не принадлежит». Нина не говорила красивыми словами, если можно было ударить прямо.
— Это не она, — сказала я.
За дверью стало тихо.
Потом голос изменился.
— Не всё же тебе угадывать с первого раза.
Он уже не притворялся.
Мама вытащила из сейфа последнюю папку.
Без подписи.
Серая.
Старая.
На резинке.
— Вот, — сказала она. — Это надо открыть не здесь.
— Поздновато, — сказала Лера.
Дверная ручка медленно опустилась.
Замок держал.
Пока.
Алексей поднял доску.
— Если войдёт, бьём?
Мама посмотрела на него.
— Если войдёт, не смотрите в лицо.
— У него теперь лицо Нины.
— Тем более.
Ручка поднялась обратно.
С той стороны тихо постучали.
Один раз.
— Альбина, — сказал голос.
Теперь он был голосом отца.
Мама замерла.
Я увидела, как у неё дрогнуло горло.
— Не надо, — сказала я ей.
Голос за дверью стал мягче:
— Открой. Я устал стоять в коридоре.
Мама вцепилась в край стола.
Я поняла: это была их фраза.
Не моя.
Не из детства.
Их.
Что-то домашнее. Неловкое. Маленькое. Такое, что не попало бы ни в один архив.
— Виктор так говорил? — спросила я.
Мама не ответила.
Ответ был на лице.
Голос продолжал:
— Аль, ну что ты? Я же пришёл.
Я впервые услышала, как отец называл её.
Аль.
Не Альбина Вячеславовна.
Не мама.
Аль.
Мама закрыла рот рукой.
На секунду мне стало её жалко.
Так сильно, что я разозлилась на себя.
— Это не он, — сказала я.
— Знаю.
Но она не знала.
Не до конца.
Никто бы не знал.
Дверь чуть дрогнула.
Не от удара.
От того, что дерево начало темнеть вокруг замка. Медленно. Как бумага возле огня.
— Он прожигает, — сказал Алексей.
Мама резко открыла пачку писем.
— В серой папке должен быть конверт. Найди.
Лера уже стягивала резинку.
— Какой?
— С красной нитью.
Папка пахла пылью и лекарствами.
Лера разложила листы прямо на полу. Фотографии, справки, копии старых записей, выцветшие схемы, чей-то локон в бумажном пакетике. Я старалась не смотреть на локон.
Мама рылась быстро, почти зло.
Замок на двери зашипел.
По комнате пошёл дым.
Алексей отступил, но доску не опустил.
— Быстрее.
— Я ищу, — сказала Лера.
Голос отца за дверью вздохнул.
— Аль, ты опять выбираешь бумаги?
Мама дёрнулась так, будто её ударили.
Я подошла к ней.
— Смотри на меня.
Она не смотрела.
— Мама.
Ничего.
Голос за дверью стал совсем тихим:
— Она всё равно тебя не простит.
Мама закрыла глаза.
— Знаю.
— Тогда зачем?
Она вдруг выпрямилась.
Лицо у неё было мокрое.
Я не заметила, когда она успела заплакать.
— Потому что поздно — не значит никогда.
За дверью стало тихо.
Лера резко подняла конверт.
Серый.
Перевязанный красной нитью.
— Есть!
— Не открывай руками, — сказала мама.
— А чем?
Мама взяла со стола нож для бумаги. Тот самый, которым, наверное, вскрывала счета и приглашения. Обычная серебристая вещь.
Она разрезала нить.
Красная нитка упала на стол и начала ползти.
Как червь.
Лера отскочила.
— Нет. Нет, нет, нет.
Алексей прижал нитку доской.
Мама высыпала на неё остатки пепла из коробки.
Нитка дёрнулась и почернела.
Дверь застонала.
Не скрипнула.
Именно застонала.
Как человек.
— Открывай конверт, — сказала мама.
Я взяла его.
Бумага была плотная, шершавая. На ней не было имени.
Внутри лежала фотография.
Чёрно-белая.
Группа людей возле госпиталя. Снег. Белая башня на заднем плане. Солдаты, сёстры, двое врачей.
Я сразу нашла отца.
Он стоял сбоку, худой, в чужой форме, с перевязанной рукой.
Живой.
Уставший.
А рядом с ним — Алексей.
Не Алексей.
Но лицо было его.
Тот самый мужчина в шинели из видения. Чуть старше, темнее, с разбитой бровью. Он смотрел не в камеру, а на отца, будто ждал от него решения.
На обороте фотографии был текст.
Почерк отца.
Неровный.
Поспешный.
Аль, если увидишь это, значит, он уже нашёл дорогу через лица. Не называй его по имени, пока Аня не будет готова. Имя не убивает его. Имя зовёт.
Ниже другая строка:
Он был первым врачом Мариенхофа до Адриана. Адриан только научился у него.
Я перечитала.
Потом ещё раз.
В голове стало пусто.
— Адриан не главный, — сказала Лера.
Дверь треснула.
Замок почернел окончательно.
Мама схватила фотографию.
— Уходим через балкон.
— Девятый этаж, — напомнил Алексей.
— На соседний балкон. Там общая пожарная лестница между секциями. Я её не закрывала.
Лера посмотрела на неё.
— Конечно, у вас есть пожарная лестница.
— Идём.
Дверь кабинета прогнулась внутрь.
В щели показался глаз.
Нинин.
Синий от побоев.
Чужой.
Он посмотрел прямо на меня.
И улыбнулся без рта.
Я не стала ждать.
Мы выскочили на балкон.
Воздух был холодный. Внизу — двор, машины, детская площадка, женщина с коляской. Обычная жизнь на девятом этаже казалась кощунством.
Мама открыла маленькую металлическую дверцу сбоку. За ней действительно была узкая пожарная лестница, переходящая к соседнему балкону.
Ржавая.
Мокрая.
Слишком хлипкая.
Лера посмотрела вниз.
— Я просто уточню: умереть от падения сейчас будет очень обидно.
— Ползи, — сказал Алексей.
Она полезла первой, с сумкой и коробкой.
Мама передала ей письма.
Потом пошла сама.
Я осталась с Алексеем.
За спиной треснула дверь кабинета.
— Ты первая, — сказал он.
— Нет.
— Ань.
— Не начинай.
Он посмотрел на меня устало.
— Сейчас не время спорить из принципа.
— Вот именно. Лезь.
Из комнаты донёсся голос.
Мой.
Взрослый.
— Лёша, останься.
Алексей закрыл глаза.
Я схватила его за лицо обеими руками.
— Смотри на меня.
Он открыл глаза.
— Это не я.
Голос из комнаты повторил:
— Я боюсь. Пожалуйста.
На лице Алексея что-то дрогнуло.
Я поняла, что ему хуже, чем мне.
Папин голос бил в меня.
А мой — в него.
— Лёш.
Он не двигался.
Я поцеловала его.
Не красиво.
Не нежно.
Быстро. Почти зло. Чтобы вернуть.
Он выдохнул мне в губы.
— Десять.
— Один, — сказала я.
Он полез на лестницу.
Я за ним.
Металл под руками был ледяной. Ржавчина сыпалась на пальцы. Внизу кто-то смеялся на детской площадке. Я не смотрела вниз.
За спиной в квартире что-то ударило по балконной двери.
Стекло треснуло.
— Быстрее! — крикнула Лера с соседнего балкона.
Алексей уже перебрался.
Я сделала ещё одно движение.
И в этот момент из разбитого стекла высунулась рука.
С женскими пальцами.
Нинина рука.
Она схватила меня за волосы.
Боль вспыхнула у корней.
Я вскрикнула.
Алексей бросился ко мне, но лестница под нами качнулась.
— Не дёргай! — крикнула Лера.
Пальцы тянули меня назад.
К лицу, которое украли.
К голосу, который уже учился быть мной.
Я нащупала в кармане заколку.
Раскрыла её одной рукой.
И воткнула в чужие пальцы.
Рука разжалась.
Не сразу.
Сначала пальцы сжались сильнее, так что я подумала, что кожа с головы сойдёт вместе с волосами.
Потом из квартиры донёсся короткий женский вскрик.
Нинин.
Почти.
Я вырвалась и рухнула на соседний балкон.
Алексей прижал меня к полу.
— Жива?
Я не сразу ответила.
Во рту был вкус крови.
Я прикусила язык.
— Да.
В соседней квартире пахло котом и жареным луком. На кухне стояла кастрюля. На стене висел календарь с котятами.
Хозяйки дома не было.
Лера закрыла балконную дверь и задвинула шпингалет.
— Это же не поможет?
— Нет, — сказала мама.
— Я уже и сама поняла.
Из маминой квартиры за стеной донёсся шум.
Шаги.
Медленные.
Потом стук в стену.
Один раз.
Другой.
Будто кто-то проверял, где мы.
Мама разложила письма на чужом кухонном столе.
Ей было всё равно, что мы только что вломились в соседнюю квартиру.
Мне тоже.
Она смотрела на фотографию из серого конверта.
— Я должна была сказать тебе раньше.
— Что именно?
— Что Адриан не создал это.
Она провела пальцем по снимку.
По второму врачу возле башни.
Лицо у него было смазанным. Как будто фотография не хотела его держать.
— Он продолжил чужую работу.
— Чью?
Мама молчала.
За стеной снова постучали.
На этот раз ближе.
Внутри кухонного шкафа.
Лера медленно повернулась к нему.
— Только не говорите, что он уже здесь.
Дверца шкафа приоткрылась.
Из темноты выпала фотография.
Старая.
Мокрая.
Она шлёпнулась на пол у моих ног.
На ней была я.
Не ребёнок.
Взрослая.
Спящая.
Сфотографированная сверху.
Я лежала на мамином диване.
В той самой одежде, в которой была сейчас.
На обороте свежими чёрными чернилами было написано:
Подготовка идёт хорошо. Лицо подходит.
За стеной голос Нины тихо рассмеялся.
А потом сказал уже моим голосом:
— Мам, открой. Я дома.
Глава 32. Письмо, которое ещё не написано
За стеной голосом Нины тихо рассмеялись.
А потом уже моим голосом сказали:
— Мам, открой. Я дома.
Мама стояла у чужого кухонного стола и смотрела на шкаф, из которого выпала фотография.
На снимке я спала на её диване.
В той же одежде.
С теми же грязными волосами, с платком на порезанном пальце, с заколкой в руке.
Я подняла голову и посмотрела на диван в соседней комнате.
Обычный старый диван. Коричневый. Накрытый пледом. На подлокотнике лежала газета. Рядом стояла чашка с недопитым чаем. На ковре — тапочки.
Чужая квартира.
Чужой запах.
Кот, жареный лук, порошок для стирки.
И всё равно на фотографии я спала именно здесь.
— Когда это сняли? — спросила Лера.
Никто не ответил.
Потому что ответа не было.
Снимок был ещё мокрым. По краю стекала вода или проявитель, я не знала. Чёрные буквы на обороте чуть расплывались.
Подготовка идёт хорошо. Лицо подходит.
Я уронила фотографию на стол.
Пальцы не слушались.
— Не трогай её больше, — сказала мама.
— Поздно.
— Аня.
— Я сказала: поздно.
Из шкафа донёсся шорох.
Не крысиный.
Не от вещей.
Как будто кто-то внутри осторожно проводил ладонью по полке.
Лера схватила первое, что попалось под руку: тяжёлую чугунную сковороду с плиты.
— Я не знаю, поможет ли это от сущности без лица, но мне так спокойнее.
Алексей стоял у балконной двери и смотрел в сторону маминой квартиры. На стекле остались мои волосы. Несколько длинных прядей прилипли к трещине, которую оставила чужая рука.
Он смотрел на них слишком долго.
— Лёш, — сказала я.
Он обернулся.
— Я здесь.
— Я знаю.
Но я уже не была уверена, что это всегда можно будет понять.
За стеной постучали.
Теперь не в дверь.
В трубу.
Один раз.
Потом второй.
Потом третий.
Стук пошёл дальше: по батарее, по стене, по потолку. Словно кто-то двигался вокруг нас по квартире, не входя в неё, и искал самое тонкое место.
Мама собрала письма в папку.
— Уходим.
— Куда? — спросила Лера.
— Вниз. Через подъезд соседней квартиры.
— А хозяйка?
— Её нет дома.
Лера посмотрела на чашку с чаем.
— Чай сам себя не допил?
Мама замолчала.
Вот этого я боялась.
Обычные вещи больше не доказывали, что люди живы. Чашка могла стоять после человека. Тапочки могли ждать человека. Газета могла лежать открытой на странице с прогнозом погоды, пока хозяин уже не был тем, кто её читал.
Из комнаты донеслось тихое мяуканье.
Кот.
Мы все повернулись.
Из-под дивана выглянули зелёные глаза.
Настоящий.
Обычный.
Испуганный.
Он прижал уши и зашипел не на нас.
На коридор.
— Значит, выход там плохой, — сказала Лера.
— Другого нет, — ответила мама.
Алексей взял у неё папку с письмами.
— Давайте я понесу.
— Нет.
— Альбина Вячеславовна.
— Нет.
Он не стал спорить.
Только забрал у Леры жестяную коробку и сунул её в сумку.
Я подняла заколку.
Пластик с бабочкой треснул ещё сильнее. На металлической пластине проступила новая царапина. Не буква. Просто след. Будто кто-то провёл иглой изнутри.
— Она меня удержала, — сказала я.
Мама кивнула.
— Виктор делал якоря из того, что нельзя украсть полностью.
— Детская заколка очень надёжная вещь?
— Нет. Но воспоминание — да.
Я хотела спросить, сколько ещё у отца было таких вещей.
Не спросила.
В коридоре чужой квартиры было темно.
Не потому, что не горел свет. Лампа как раз горела. Просто свет не доходил до углов. Вешалка с пальто казалась слишком большой. На зеркале висела открытка с морем. Внизу стояла миска с кормом.
Кот вышел за нами и сразу убежал на кухню.
Умнее всех.
Мама первой подошла к входной двери.
Посмотрела в глазок.
Отпрянула.
— Что? — спросил Алексей.
Она приложила палец к губам.
Я подошла следом и посмотрела.
На лестничной площадке стояла соседка.
Я знала её.
Не лично, но видела несколько раз в лифте. Пожилая женщина с короткими седыми волосами, всегда в тёмно-синем халате, даже когда выносила мусор. Она стояла спиной к двери и смотрела на лифт.
Не двигалась.
В руке у неё был поводок.
Без собаки.
Поводок уходил вниз, за край лестницы, как будто там кто-то сидел или лежал.
Потом соседка медленно повернула голову к нашей двери.
И улыбнулась.
Не широко.
Обычно.
Вот от этого стало хуже.
— Она нас видит, — прошептала я.
— Не открываем, — сказал Алексей.
— Тогда балкон? — спросила Лера.
— Мы уже на балконе были, спасибо, впечатлений хватило.
Мама отошла от двери и огляделась.
Её лицо снова стало собранным. Плохим, сухим, знакомым. Таким лицом она подписывала мои медицинские бумаги. Таким лицом она говорила врачам: «Мы наблюдаемся давно».
— Ванная, — сказала она.
— Что ванная?
— В старых домах вентиляционные шахты шире. Можно передать документы вниз.
Лера моргнула.
— Кому?
Мама посмотрела на меня.
— Себе.
Я не сразу поняла.
А когда поняла, внутри стало холодно.
— Нет.
— Аня…
— Нет.
— Это письмо ещё не написано. Но его можно оставить там, где я найду его раньше.
— Ты хочешь отправить письмо себе в прошлое?
— Не письмо. Предупреждение.
— И что ты с ним сделаешь? Снова спрячешь?
Она вздрогнула.
Я ударила точно.
Некрасиво.
Но точно.
За дверью соседка тихо запела.
Без слов.
Просто мелодию.
Я знала её.
Папа напевал её, когда мыл посуду. Никогда не попадал в ноты. Всегда сбивался на середине.
Соседка пела правильно.
Слишком правильно.
— Он учится, — сказала мама. — Чем дольше мы здесь, тем лучше.
— Тогда быстро, — сказал Алексей.
Я повернулась к нему.
— Ты серьёзно? Ты хочешь, чтобы она написала себе письмо?
— Я хочу, чтобы мы выбрались. А если письмо поможет, пусть пишет.
— Она уже однажды всё знала и промолчала.
Мама тихо сказала:
— Да.
Просто.
Без защиты.
Я посмотрела на неё и поняла, что больше не могу бить её одной и той же правдой. Не потому, что она не заслужила. Заслужила.
Просто правда уже ничего не меняла.
В ванную мы зашли все вместе.
Тесно. Белая плитка, стиральная машина, корзина с бельём, зеркало над раковиной. На полке стояли чужие кремы и зубная щётка в стакане.
Лера закрыла дверь и села на край ванны.
— Я только уточню: мы сейчас будем писать письмо в прошлое в чужой ванной, пока за дверью соседка без собаки поёт песню вашего отца?
— Да, — сказала мама.
— Отлично. Просто хотела убедиться, что всё правильно понимаю.
Мама положила письма на крышку стиральной машины. Достала из сумки ручку и чистый лист.
Рука у неё дрожала.
— Что писать? — спросила она.
Я усмехнулась.
— Ты меня спрашиваешь?
— Да.
— Первый раз за двадцать семь лет?
Она подняла на меня глаза.
Я пожалела, что сказала.
Но не извинилась.
За дверью песня оборвалась.
Потом соседка сказала папиным голосом:
— Аль, ты опять выбираешь не то время.
Мама закрыла глаза.
Потом начала писать.
Я смотрела на её руку.
Почерк был ровный. Учительский. Красивый. Такой почерк бывает у женщин, которые привыкли держать себя в руках даже на похоронах.
Она написала:
Альбина.
Остановилась.
Я подошла ближе.
— Пиши без красивостей.
Она кивнула.
И написала дальше:
Если это письмо окажется у тебя до исчезновения Виктора, не отдавай Аню врачам. Не подписывай согласие на наблюдение. Не позволяй брать кровь. Не верь Элеоноре Вальден. Не верь Фонду.
Ручка остановилась.
За дверью снова постучали.
Теперь в ванную.
Один раз.
Второй.
Соседкин голос сказал:
— Открывайте, мне нужно забрать собаку.
Лера прошептала:
— У неё нет собаки.
Поводок скользнул под дверью.
Медленно.
Чёрная кожаная петля ползла по плитке, как змея.
Алексей наступил на неё.
Петля дёрнулась.
Сильно.
Он едва удержался.
— Пиши быстрее, — сказал он.
Мама продолжила:
Виктор не погиб. Его удерживают в Мариенхофе. Не ищи его через Орден. Ищи Матвея Ильича Сомова. Его имя открывает первый узел.
Поводок начал затягиваться вокруг ботинка Алексея.
— Нож, — сказал он.
Лера сунула руку в сумку, вытащила складной нож и передала мне.
Я присела и начала резать кожу.
Поводок был мокрый.
Тёплый.
Под лезвием он не резался, а будто сопротивлялся. Из разреза выступила красная жидкость.
— Это не кожа, — сказала я.
— Я уже понял, — выдохнул Алексей.
Мама писала:
Если услышишь голос Виктора, проверь ошибку. Он называл любимую книгу Ани “Алиса в стране дверей”. Тот, кто носит лица, ошибок не любит.
За дверью ударили сильнее.
На зеркале появилась трещина.
В ней мелькнуло лицо отца.
Не полностью.
Только глаз.
Он смотрел на маму.
— Аль, не надо.
Мама продолжала писать.
Ручка скрипела по бумаге.
Если испугаешься, всё равно не отдавай дочь. Страх будет звучать убедительно. Это не значит, что он прав.
Она остановилась.
Я узнала фразу.
Из письма отца.
Мама тоже поняла.
Губы у неё дрогнули.
Поводок на ноге Алексея наконец лопнул.
Не разрезался.
Лопнул, как жила.
По плитке брызнула тёмная жидкость.
Из-за двери донёсся женский вскрик.
Соседкин.
Или уже нет.
— Готово? — спросила Лера.
Мама быстро сложила лист.
— Нет.
Она дописала внизу:
Аня будет злиться. И правильно. Не требуй прощения. Просто выбери её раньше, чем станет поздно.
Я прочитала.
Отвернулась.
Не потому, что стало легче.
Потому что стало слишком близко.
Мама сложила письмо вчетверо.
— Теперь нужна вещь.
— Какая? — спросил Алексей.
Мама посмотрела на меня.
— Твоя кровь уже есть. Нужна моя.
Она сняла салфетку с пореза на пальце.
Кровь выступила снова.
— И вещь Виктора.
— Фотография, — сказала я.
Мама кивнула.
Лера достала из папки снимок у госпиталя.
Мама положила письмо на фотографию, коснулась бумаги окровавленным пальцем и сунула свёрток в вентиляционную решётку.
Ничего не произошло.
Несколько секунд мы просто смотрели на белую решётку над ванной.
Потом из шахты потянуло холодом.
Лист шевельнулся.
И исчез внутрь.
Не упал.
Не улетел.
Его втянуло.
За дверью стало тихо.
Совсем.
Даже соседка перестала дышать.
Мама опустила руку.
— Всё.
Лера осторожно открыла дверь ванной.
В коридоре никого не было.
На полу лежал поводок.
Обычный.
Сухой.
Дешёвый кожзам.
Возле входной двери стояла собака.
Маленькая, рыжая, с белой мордой.
Живая.
Она дрожала всем телом и смотрела на нас так, будто тоже только что вернулась откуда-то не туда.
— Ну здравствуй, — тихо сказала Лера.
Собака заскулила.
На площадке за дверью раздались шаги.
Настоящие.
Тяжёлые.
Человеческие.
Потом кто-то вставил ключ в замок.
Хозяйка квартиры.
Мы все замерли.
— Вот теперь, — сказала Лера, — у нас проблема нормального мира.
Дверь открылась.
В коридор вошла пожилая женщина с пакетами из магазина.
Та самая соседка.
В тёмно-синем халате.
Живая.
С лицом.
Она увидела нас.
Увидела маму, меня, Алексея, Леру, разложенные папки, грязь на полу, кровь на плитке и свою собаку у двери.
Молчала секунд пять.
Потом сказала:
— Альбина Вячеславовна, я, конечно, знала, что вы странная женщина. Но не настолько.
Лера выдохнула.
— Простите.
Женщина посмотрела на неё.
— Кто вы такие?
Мама открыла рот.
И не успела ответить.
Из вентиляции донёсся шорох.
Потом оттуда выпал лист.
Тот самый.
Сложенный вчетверо.
Только теперь бумага была старой.
Жёлтой.
С пятнами.
Мама подняла его дрожащими руками.
Развернула.
Почерк был её.
Но моложе.
На обороте появилась новая строка.
Короткая.
Неровная.
Будто её писали в темноте.
Поздно. Я уже подписала.
Глава 33. Алексей вспоминает
Старая женщина смотрела на нас так, как смотрят только люди, которые прожили достаточно долго, чтобы уже почти ничему не удивляться, но всё равно надеялись не застать в своей квартире чужих людей с кровью на руках.
Пакеты из магазина висели у неё на пальцах. Из одного торчал батон, из другого — зелёный лук и пачка гречки. У ног дрожала маленькая рыжая собака. Кухня пахла жареным луком, мокрым поводком и чужим страхом.
Мама держала в руках письмо, которое только что вернулось из вентиляции старым, жёлтым и невозможным.
На обороте было написано её же почерком:
Поздно. Я уже подписала.
Я прочитала эти слова и почувствовала, что сил злиться у меня больше нет.
Не потому, что злость закончилась. Она просто стала тяжёлой, как мокрое пальто. Висела на плечах, давила на шею и мешала дышать.
— Альбина Вячеславовна, — сказала соседка, не сводя глаз с мамы. — Объясните мне, пожалуйста, почему вы в моей квартире.
Голос у неё был спокойный, но в этом спокойствии уже стояла тонкая грань, за которой начинался крик.
Мама медленно сложила письмо.
— Вера Павловна, простите. Нам пришлось выйти через ваш балкон.
Вера Павловна посмотрела на Леру, потом на Алексея, потом на меня. Дольше всего она смотрела на мой перевязанный палец и на грязь на полу у ванной.
— Через балкон, — повторила она.
— Да.
— С девятого этажа.
— Да.
— С папками.
Лера подняла руку, будто на школьном уроке.
— Я понимаю, что это выглядит плохо.
Вера Павловна перевела взгляд на неё.
— Девушка, это выглядит как уголовная хроника.
Собака у её ног тихо заскулила и попятилась к стене. Не от нас. Она смотрела в сторону балкона.
Я тоже посмотрела.
За стеклом было пусто. Обычный соседний балкон, мокрые перила, кусок серого неба и бельевая верёвка, на которой болталась прищепка. Но собака продолжала скулить.
— Нам нужно уйти, — сказал Алексей.
Он говорил ровно, но я услышала в его голосе что-то новое. Не страх. Скорее усталость человека, который слишком долго держит дверь плечом и уже чувствует, как с другой стороны начинают давить сильнее.
Вера Павловна прижала пакеты к себе.
— Куда уйти? Я вообще-то полицию вызову.
— Не надо, — быстро сказала мама.
— Почему?
Мама открыла рот, но не нашла ни одного человеческого объяснения. Как объяснить женщине, что у неё в вентиляции только что побывало письмо в прошлое, а за стеной ходит нечто с украденным лицом мёртвой женщины? Как сказать это так, чтобы тебя не увезли туда, откуда ты всю жизнь пытался вытащить собственную дочь?
— Потому что сейчас это только ухудшит ситуацию, — сказал Алексей.
Вера Павловна посмотрела на него внимательнее.
— Вы кто?
— Алексей.
— Это я поняла. Вы ей кто?
Она кивнула на меня.
Вопрос был простой, почти бытовой. В другой жизни я бы смутилась или сказала что-то глупое. Сейчас Алексей ответил без паузы:
— Свой.
У меня почему-то защипало глаза.
Вера Павловна помолчала. Потом медленно поставила пакеты на пол и подняла свою собаку на руки. Та сразу прижалась к ней всем телом, дрожа мелкой дрожью.
— У вас пять минут, — сказала она. — Потом я либо вызываю полицию, либо скорую. Пока не решила, кого именно.
— Спасибо, — сказала мама.
— Не благодарите. Я делаю это не для вас. Я давно знала, что с вашей квартирой что-то не так.
Мама замерла.
— Что вы имеете в виду?
Вера Павловна подошла к кухонному окну, не выпуская собаку из рук.
— Ночью у вас иногда плакал ребёнок. Не каждый день. Редко. Я думала, телевизор или запись какая-то. Потом поняла, что плач идёт из стены.
В кухне стало тихо.
Я почувствовала, как Алексей взял меня за руку.
— Когда? — спросила мама.
— Лет десять уже. Может, больше. После двух часов ночи. Сначала ребёнок плакал, потом мужской голос его успокаивал. Иногда пел.
Я не могла вдохнуть.
— Что пел? — спросила я.
Вера Павловна посмотрела на меня и тихо напела несколько нот.
Криво.
Не попадая.
Именно так, как пел папа, когда мыл посуду.
У мамы подкосились ноги. Она села на стул, который стоял у стены, и впервые за всё это время выглядела не виноватой, не строгой, не опасной, а просто старой. Не по возрасту. По усталости.
— Виктор, — сказала она почти беззвучно.
— Или тот, кто притворяется им, — сказал Алексей.
Он хотел сказать осторожно, но вышло жёстко. Мама вздрогнула, однако спорить не стала.
Из маминой квартиры за стеной донёсся удар.
Не громкий. Тупой. Как будто кто-то уронил тяжёлую книгу.
Потом ещё один.
Вера Павловна прижала собаку крепче.
— Это оттуда?
— Да, — сказала Лера. — И мы как раз собирались не находиться рядом.
Мама поднялась. Движения у неё стали собранными, почти резкими. Она убрала письма в папку, серый конверт — отдельно, заколку я забрала сама. Лера проверила сумку и кивнула. Алексей подошёл к входной двери и посмотрел в глазок.
— Площадка пустая.
— Лифт не берём, — сказала мама.
— Почему?
— Там зеркало.
Лера коротко выдохнула.
— Лестница так лестница.
Вера Павловна стояла у окна и не мешала. Только когда мы уже собирались выходить, она вдруг сказала:
— Альбина Вячеславовна.
Мама обернулась.
— Да?
— Я не знаю, что у вас происходит. И знать, честно говоря, не хочу. Но если это как-то связано с тем ребёнком в стене, не оставляйте его там ещё на десять лет.
Мама ничего не ответила.
Мне показалось, что если она сейчас откроет рот, то не сможет говорить. Поэтому я сказала вместо неё:
— Не оставим.
Вера Павловна посмотрела на меня.
— Вы вся в крови.
— Уже меньше.
Она хотела что-то сказать, но только махнула рукой.
— Идите уже.
Мы вышли на лестницу.
Подъезд был чистый, светлый, с пластиковыми окнами на каждом пролёте и запахом моющего средства. На стене висело объявление о проверке счётчиков воды. Кто-то приклеил рядом детскую наклейку с котом. Всё это выглядело настолько нормально, что от нормальности мутило.
Мы спускались быстро, но без бега. Бег выдал бы нас. Хотя кому — я уже не понимала.
На восьмом этаже из-за двери донёсся телевизор.
На седьмом кто-то жарил чеснок.
На шестом плакал младенец, и мы все остановились одновременно.
Плач был настоящий.
Живой.
Слишком усталый для ловушки.
За дверью женщина сказала: «Ну всё, всё, маленький, сейчас», и у меня отпустило горло.
На пятом этаже Алексей вдруг остановился.
Не резко. Он просто перестал идти, как будто ступенька под ним закончилась.
— Лёш?
Он держался за перила и смотрел вниз.
— Вода, — сказал он.
Я посмотрела туда же.
На пролёте между пятым и четвёртым этажом ничего не было. Серая лестница, зелёная стена, окно с мутным стеклом.
— Какая вода?
Алексей медленно поднял глаза.
— Там, где меня держали.
Мама побледнела.
— Не сейчас.
— Именно сейчас, — сказала я.
Мама посмотрела на меня почти зло.
— Если его потянет на лестнице, мы его не удержим.
Алексей сжал перила так, что пальцы побелели.
— Я не туда ухожу. Я помню.
Он говорил с трудом. Не как человек, который рассказывает сон, а как тот, кто удерживает в зубах край чего-то скользкого, чтобы не дать этому уйти обратно.
— Там каменный пол. Внизу. Под госпиталем. Вода по щиколотку. Холодная. Не чистая. С запахом железа. Я стою у стены, руки связаны. Передо мной Виктор Сергеевич. Он злится, но не на меня.
Я осторожно взяла его за локоть.
— На кого?
— На себя. Потому что опять не успел.
Сверху, где-то очень далеко, хлопнула дверь.
Мы все посмотрели вверх.
На лестничной площадке над нами никого не было.
— Идём, — сказала Лера тихо. — Пусть рассказывает в машине.
Но Алексей не двигался.
— Там был мужчина без лица. Нет, не без лица. Лицо было, только я не мог его запомнить. Смотришь — есть. Отводишь взгляд — пусто. Виктор называл его доктором.
— Не Адрианом? — спросила мама.
— Нет.
Алексей закрыл глаза, и по лицу у него прошла такая боль, что я перестала дышать.
— Он сказал Виктору: «Вы опять принесли мне не того». А Виктор ответил: «Других я вам не принесу».
Мама тихо села на ступеньку.
Просто села, будто ноги перестали быть её.
— Что? — спросила я.
Она смотрела на Алексея.
— Это было в одном из писем. Виктор писал, что пытался подменить список. Отдать Ордену мёртвые имена вместо живых. Он думал, так сможет выиграть время.
— Чьё время?
Мама посмотрела на меня.
И я поняла.
Моё.
Снизу хлопнула дверь подъезда.
Кто-то вошёл.
Медленно.
Шаги пошли по лестнице вверх.
Не лифт.
Не случайный сосед, который устал ждать кабину.
Именно шаги.
Размеренные.
Спокойные.
Лера выругалась шёпотом.
— Вверх или вниз?
— Вниз, — сказал Алексей.
Он снова стал собой. Не до конца, но достаточно, чтобы идти.
Мы двинулись быстрее.
На четвёртом этаже шаги снизу остановились.
Потом чей-то голос спросил:
— Аня?
Голос был мой.
Не детский.
Взрослый.
С того конца лестницы.
Так я говорю, когда очень устала и уже не хочу спорить.
— Аня, помоги мне.
Я сжала заколку.
Не остановилась.
— Не слушаю.
Голос снизу стал ближе:
— Лёша, скажи ей. Я же здесь.
Алексей смотрел прямо перед собой.
— Десять.
— Один, — сказала я.
— Два, — сказала Лера.
Мама не сразу, но подхватила:
— Три.
Мы спускались.
Шаги снизу тоже двигались.
Но странно: они звучали то под нами, то сбоку, то будто за стеной. Подъезд стал теснее. Лестница — длиннее. Между этажами появлялись лишние пролёты, которых в обычном доме быть не могло.
На третьем этаже окно было открыто.
В подъезд тянуло холодом.
Снаружи, за стеклом, был не двор. Там была белая башня.
Совсем близко.
Снег.
Серое небо.
Три пустых проёма под колокола.
Я отвернулась так резко, что потянула шею.
— Не смотреть в окна, — сказала мама.
— Поздновато, — прошептала Лера.
На втором этаже мы увидели его.
Он стоял внизу у двери подъезда.
С лицом Нины.
Почти.
В чужом сером пальто.
Рот был её, но улыбка — нет. Нина так не улыбалась. Она могла усмехнуться, оскалиться, сплюнуть кровь тебе под ноги, но эта мягкая улыбка ей не принадлежала.
— Вы торопитесь, — сказал он.
Мы остановились.
До выхода оставался один пролёт.
Всего один.
— Назад, — сказала мама.
Сверху послышался мой голос:
— Назад нельзя.
Мы оказались между ними.
Между лицом Нины внизу и моим голосом сверху.
Лера медленно подняла сковороду, которую так и тащила из соседской квартиры.
Я даже не заметила.
— Я предупреждаю, — сказала она, — у меня сегодня очень плохой день.
Почти Нина посмотрела на неё с интересом.
— Ты лишняя.
— Мне уже говорили.
— Тебя никто не зовёт.
— А я сама пришла. Очень жалею, но пришла.
Она бросила сковороду.
Не ударила.
Именно бросила.
Тяжёлая чугунная сковорода полетела вниз по лестнице, ударилась о перила, отскочила и попала ему в лицо.
Звук был мерзкий.
Мокрый.
Лицо Нины съехало в сторону.
Не сорвалось, но сместилось, как плохо приклеенная маска.
Он не закричал.
Только медленно повернул голову обратно.
Лера побледнела.
— Не помогло.
— Помогло, — сказал Алексей.
Он схватил меня за руку и рванул вниз.
Мы побежали.
Почти Нина стоял у самой двери, но после удара будто на секунду потерял равновесие. Этого хватило.
Мама первой проскользнула мимо него. Лера — следом. Алексей толкнул меня к выходу, и в тот момент пальцы с лицом Нины схватили его за плечо.
— Нет! — крикнула я.
Алексей резко развернулся и ударил его локтем в горло.
Если у него было горло.
Тот отступил.
Не от боли, скорее от неожиданности.
Алексей вырвался, но серое пальто успело зацепиться за кольцо в его руке.
Кольцо выпало.
Покатилось по полу.
Остановилось у самого порога.
Между нами и ним.
Я увидела, как почти Нина посмотрел на кольцо.
И поняла, что сейчас он возьмёт его.
Я бросилась первой.
Алексей крикнул что-то, но я уже была на коленях. Схватила кольцо, вжала его в ладонь и почувствовала, как по коже пошёл жар.
Не мой.
Алексеев.
Чужая память ударила сразу.
Вода по щиколотку.
Камень под коленями.
Мужчина в шинели, с лицом Алексея, кашляет кровью и смеётся, потому что смеяться легче, чем просить не убивать.
Отец рядом говорит: «Смотри на меня. Не на него. На меня».
А потом чей-то голос, гладкий и спокойный:
— Хорошая привязка. Девочка придёт по нему быстрее.
Я вынырнула от боли.
Алексей поднял меня за плечи.
— Аня!
— Он привязал тебя ко мне, — сказала я.
— Кто?
Я посмотрела на почти Нину.
Лицо у него уже возвращалось на место.
— Не знаю.
Почти Нина улыбнулся.
— Узнаешь.
Мы вылетели из подъезда.
На улице был день.
Люди проходили мимо, не замечая ничего. Мужчина в спортивной куртке нёс пакет с мусором. Мальчик на самокате объезжал лужи. Во дворе две женщины обсуждали цены на овощи.
Лера открыла машину.
— Быстро!
Мы сели.
Алексей — за руль.
Лера даже не спорила, хотя машина была арендована на неё. Мама села назад рядом со мной и прижала папки к себе.
Почти Нина вышел из подъезда через несколько секунд.
Остановился на крыльце.
Люди проходили мимо него и не оборачивались.
Значит, видели обычного человека.
Или вообще не видели.
Он поднял руку.
Показал мне что-то маленькое.
Мой окровавленный платок.
Тот, которым Алексей перевязал мне палец.
— У него моя кровь, — сказала я.
Мама закрыла глаза.
— Езжай.
Алексей нажал на газ.
Машина резко тронулась.
Я обернулась.
Почти Нина всё ещё стоял у подъезда.
С лицом мёртвой женщины.
С моей кровью в руке.
С чужой улыбкой.
Когда мы свернули со двора, телефон мамы зазвонил.
На экране опять было имя отца.
Виктор.
Мама не взяла.
Телефон звонил долго.
Потом замолчал.
Через минуту пришло сообщение.
На этот раз не мне.
А Алексею.
Он посмотрел на экран, и машина дёрнулась.
— Что там? — спросила я.
Он не ответил.
Я забрала телефон у него из руки.
Сообщение было без номера.
Всего одна строка:
«Ты уже однажды остался вместо неё».
Я подняла глаза.
Алексей смотрел на дорогу.
Но лица у него почти не было.
Не потому, что его украли.
Потому что он вспомнил.
Глава 34. Сделка Элеоноры
Алексей не остановил машину.
Он держал руль так крепко, что пальцы побелели, но ехал ровно. Слишком ровно для человека, который только что получил сообщение от того, кто умел говорить голосами мёртвых.
«Ты уже однажды остался вместо неё».
Я смотрела на эти слова на экране и не могла понять, что хуже: то, что они были адресованы ему, или то, что он не удивился.
— Лёша, — сказала я.
Он не ответил.
Машина выехала из двора на широкую улицу. Светофор горел красным. Обычные люди переходили дорогу: женщина с пакетом из аптеки, мужчина с кофе, парень в наушниках. Кто-то смеялся в телефон.
Алексей остановился у стоп-линии.
Руки у него дрожали.
Едва заметно.
Но я видела.
— Лёш.
Он закрыл глаза.
На секунду.
Машина сзади посигналила.
Лера резко обернулась.
— Поехали, герой, зелёный.
Алексей открыл глаза и тронулся.
— Я вспомнил не всё, — сказал он наконец.
Голос был чужой от усталости.
— Что именно?
Он смотрел на дорогу.
— Воду. Каменный пол. Руки за спиной. И тебя.
У меня сжалось горло.
— Меня?
— Не тебя нынешнюю. Ту, другую. В тёмном платье. У тебя была кровь на рукаве, но не твоя. Ты всё время повторяла, что нужно успеть к двери, пока отец ещё помнит себя.
Мама на заднем сиденье резко подняла голову.
— Какая дверь?
— Белая. Внизу. Под госпиталем.
Лера тихо сказала:
— Опять вода.
Алексей кивнул.
— Там был человек. Не Адриан. Старше. Спокойнее. Он смотрел на меня так, будто я ему мешаю, но не сильно. Как стул, который стоит не там.
— Лицо помнишь? — спросила мама.
— Нет.
— Значит, это он.
Она сказала это тихо, но так, будто наконец произнесла слово, которого боялась.
— Кто? — спросила я.
Мама не ответила сразу.
Она достала из папки фотографию, которую мы забрали из серого конверта: госпиталь, снег, белая башня, отец сбоку и мужчина с лицом Алексея рядом с ним.
Потом перевернула снимок.
Там были папины строки:
Он был первым врачом Мариенхофа до Адриана. Адриан только научился у него.
— В письмах Виктор называл его Первым, — сказала мама. — Не именем. Никогда именем.
— Почему?
— Потому что имя зовёт.
Я устала от этого.
От имён.
От запретов.
От того, что каждое слово могло стать крючком, каждая вещь — дверью, каждая кровь — приглашением.
— А как с ним бороться, если его нельзя даже назвать?
Мама посмотрела на меня.
— Виктор считал, что его нельзя победить напрямую. Только отказать ему в носителе.
— То есть во мне?
Она молчала.
Ответ был и так понятен.
Лера включила аварийку у края дороги.
— Всё. Останавливаемся. У нас водитель сейчас уедет не туда, Аня истекает нервами, Альбина Вячеславовна опять говорит загадками, а я не хочу умереть на парковке у магазина “Магнит Косметик”. Нам нужно понять, куда ехать.
Никто не спорил.
Алексей остановил машину у пустого кармана для доставки. Перед нами была витрина цветочного магазина. Внутри женщина в фартуке ставила розы в ведро. На стекле висела надпись: «Счастье рядом».
Я чуть не рассмеялась.
Но не смогла.
Мама достала телефон.
— Я знаю, кто может помочь.
— Нет, — сказала я сразу.
Она посмотрела на меня.
— Ты не знаешь, кого я имею в виду.
— Элеонора.
Мама не ответила.
— Нет.
— Аня…
— Нет.
— Она знает больше нас.
— Она всегда знает больше нас. В этом и проблема.
Лера потерла лицо ладонями.
— Я ненавижу это говорить, но Альбина Вячеславовна права. Элеонора мерзкая, опасная и явно давно должна сидеть где-нибудь без доступа к людям, но она знает правила этой дряни.
— А ещё умеет их менять под себя, — сказала я.
— Да. Поэтому мы не верим ей, не подписываем ничего кровью, не даём волосы, ногти, платки, кольца и всё прочее. Просто слушаем.
Алексей молчал.
Я повернулась к нему.
— Ты что думаешь?
Он долго смотрел на руль.
Потом сказал:
— Я думаю, что он знает меня лучше, чем я сам. И если мы сейчас будем делать вид, что справимся одни, он заберёт кого-нибудь быстрее, чем мы поймём как.
Это было честно.
И от этого не становилось легче.
Мама набрала номер.
Элеонора ответила почти сразу.
— Альбина, — сказала она спокойно. — Я ждала вашего звонка.
Я закрыла глаза.
Конечно.
— Нам нужно встретиться, — сказала мама.
— Нет.
Мама замолчала.
— Что значит “нет”?
— Значит, вы уже привели его слишком близко. Встречаться в городе нельзя.
— Где тогда?
На том конце была пауза.
Потом Элеонора сказала:
— Возвращайтесь в Фонд.
Я резко открыла глаза.
— Нет.
Элеонора услышала.
— Анна Викторовна, вы сейчас в том положении, когда слово “нет” приятно, но бесполезно.
— Зато честно.
— Честность редко спасает. Хотя иногда помогает умереть с хорошим выражением лица.
Лера наклонилась к телефону.
— А можно без ваших светских некрологов? У нас тут человек лица ворует.
— Уже не только лица, — сказала Элеонора.
В машине стало тихо.
— Что это значит? — спросил Алексей.
— Это значит, что он начал примерять связи. Лицо — поверхность. Голос — приманка. Связь — вход.
Я не хотела, чтобы она говорила дальше.
Потому что уже поняла.
Алексей.
Кольцо.
Мои волосы в чужой руке.
Кровь на платке.
— Он идёт через меня? — спросила я.
— Не только, — ответила Элеонора. — Через тех, кто выбрал вас добровольно.
Алексей усмехнулся.
Коротко.
Без радости.
— Отлично.
— Если вам легче, Алексей, вас выбрали раньше.
Он побледнел.
— Когда?
— В Мариенхофе.
Я забрала телефон у мамы.
— Что вы знаете?
— Достаточно, чтобы предложить сделку.
— Нет.
— Вы ещё не слышали условия.
— Я уже слышала ваш голос.
Элеонора вздохнула.
Не раздражённо.
Скорее устало.
— Анна, Первый не похож на Адриана. Адриан хотел власти над болью. Первый хочет тела, которое выдержит все чужие имена. Не одно, не десять. Все. Вы подходите ему не потому, что вы последняя. А потому что вы всё ещё пытаетесь отвечать на каждый голос.
Я молчала.
Это было слишком близко.
— Сделка, — сказала Элеонора. — Я помогу закрыть путь через Алексея. Временно. До Мариенхофа он дойдёт своим телом и своим именем.
— А взамен?
— Илма.
Мама резко вдохнула.
— Нет, — сказала она.
Я посмотрела на неё.
— Что значит “Илма”?
Элеонора ответила сама:
— Она ещё держит один старый узел. Последний, который не принадлежит ни мне, ни Ордену, ни Первому. Пока она жива, Мариенхоф нельзя закрыть полностью.
— Вы хотите её смерти?
— Я хочу её выбора.
— Это одно и то же?
— Не всегда.
Я вспомнила Илму: её старые руки, тяжёлый взгляд, хижину под корнями, запах дыма и земли. Она была жёсткой. Иногда почти cruel — жестокой без красивого оправдания. Но она не врала мне там, где остальные строили из лжи целые дома.
— Где она? — спросила я.
— Ближе, чем вы думаете.
— Опять загадки.
— Нет. У вашей матери дома.
Я повернулась к маме.
Она не смотрела на меня.
— Что? — спросила я.
Мама сжала папку.
— Не в квартире. В старом доме.
— Каком ещё старом доме?
— Даче, — сказала она. — Той, где мы жили летом, пока отец был жив.
Я помнила эту дачу.
Колодец.
Сарай с зелёной дверью.
Сухую траву у забора.
Папа ставил мне таз с водой на солнце, чтобы я могла купаться, потому что в речку меня не отпускали.
После его смерти мы туда не ездили.
Мама сказала, что дом продали.
Конечно.
Она опять сказала неправду.
— Илма там? — спросила я.
— Не телом, — сказала Элеонора. — Телом она давно не там, где её можно найти. Но последний узел — в доме.
— И что вы хотите?
— Чтобы Анна открыла его.
— А потом?
Пауза.
— Потом Илма умрёт.
Я сжала телефон.
— Вы так спокойно это говорите.
— Нет. Не спокойно.
В её голосе впервые что-то дрогнуло.
Почти незаметно.
— Но честно.
Я не ответила.
Элеонора продолжила:
— У вас мало времени. Первый уже взял лицо Лисицкой и вашу кровь. Следующим он попробует взять память Алексея. Если получится, он будет говорить не его голосом, а его правдой. Это опаснее.
Алексей смотрел в окно.
Лицо у него было закрытое.
— Где вы будете? — спросила мама.
— Во Фонде.
— Вы не поедете?
— Нет.
— Почему?
— Потому что Илма меня не пустит.
В этом было что-то очень настоящее.
Илма, которая не пускает Элеонору даже после всего.
Я почти улыбнулась.
Почти.
— Анна, — сказала Элеонора. — На даче вы найдёте письмо, которое ещё не написано. Не читайте его вслух.
— Почему?
— Потому что там будет имя Первого.
Я закрыла глаза.
— То самое, которое нельзя называть.
— Да.
— И что с ним делать?
— Узнать.
— Но не произносить?
— Пока нет.
Я устала так, что хотелось лечь прямо на заднее сиденье и уснуть, даже зная, что сон больше не принадлежит только мне.
— Вы всё время просите меня идти туда, где кто-то умрёт, — сказала я.
Элеонора молчала.
— Сначала Матвей. Потом Нина. Теперь Илма.
— Матвей уже был мёртв. Нина тоже.
— Не смейте.
Голос сорвался.
Лера тихо положила руку мне на плечо.
Элеонора сказала:
— Я не обесцениваю их. Я говорю, что Первый держит не жизнь. Он держит незавершённость. Илма жива иначе. И если она останется держать узел, он придёт за ней первым.
— А если я открою?
— Тогда она сможет умереть сама.
Мне стало холодно.
Не страшно.
Хуже.
Понятно.
Иногда выбор выглядит как жестокость только потому, что другого выхода у человека уже давно не осталось.
Я ненавидела это понимание.
— Мы поедем на дачу, — сказала я.
Мама закрыла глаза.
Алексей тихо выдохнул.
Лера посмотрела на всех нас и сказала:
— Я даже не буду спрашивать, есть ли там тайный подвал. Просто скажите адрес.
Мама назвала.
Мы выехали почти сразу.
Город тянулся за окнами серой лентой. Люди шли по тротуарам, покупали кофе, несли пакеты, говорили по телефону. Никто не видел, как рядом с ними едет машина, в которой лежат письма мёртвых, старая заколка, пепел и фотография человека, который может однажды перестать быть собой.
Я держала кольцо Алексея в ладони.
Оно снова было тёплым.
— Что ты вспомнил ещё? — спросила я тихо.
Он долго не отвечал.
Потом сказал:
— Я остался у двери.
— Вместо меня?
— Да.
— Почему?
Он посмотрел на меня.
— Ты уже прошла внутрь. А кто-то должен был не дать им пройти следом.
— И что с тобой сделали?
Машина выехала за город. Дома стали ниже, потом исчезли. Пошли поля, редкие лесополосы, дачные посёлки за глухими заборами.
Алексей смотрел прямо перед собой.
— Сначала спрашивали твоё имя.
— Ты сказал?
— Нет.
— Потом?
— Потом спрашивали моё.
Он криво улыбнулся.
— И вот тут, кажется, я тоже соврал.
— Как?
— Назвал не то.
— Какое?
Он открыл рот.
И замолчал.
Кольцо в моей ладони стало ледяным.
— Лёш?
Он резко вдохнул.
— Не могу.
— Почему?
— Потому что если скажу, кто-то услышит.
Мы ехали дальше молча.
Дача появилась ближе к вечеру.
Старый посёлок, узкая дорога, заборы, заросшие канавы. У нашего участка калитка висела криво. Дом за ней был меньше, чем я помнила. Серый, просевший, с тёмными окнами и зелёной дверью сарая сбоку.
Мама остановилась у калитки.
— Я не была здесь после похорон.
— Ты сказала, что продала дом.
— Да.
— Но не продала.
— Нет.
Я уже не злилась на каждую ложь отдельно.
Они слились в одну большую стену.
Мы вошли на участок.
Трава была по колено. Ветки старой яблони почти касались земли. У крыльца валялась ржавая лейка. На ступеньках лежали сухие листья, хотя был август.
Дом пах закрытым деревом.
Пылью.
Мышами.
И чем-то ещё.
Тёплым.
Как будто внутри недавно топили печь.
Мама открыла дверь старым ключом.
В прихожей было темно. На стене висела моя детская куртка.
Красная.
С маленьким капюшоном.
Я замерла.
— Этого не может быть.
Мама тоже смотрела на куртку.
— Я убирала её.
Куртка слегка качнулась.
Не от ветра.
Из комнаты донёсся знакомый голос.
Старый.
Сухой.
Злой.
— Долго шли.
Илма сидела у печи.
Такая же, какой я видела её в лесу.
Седые волосы убраны назад, руки лежат на коленях, глаза тёмные, тяжёлые. Только теперь она выглядела не просто старой, а тонкой, почти прозрачной. Как человек, который слишком долго сидит между дверями и уже не уверен, какая из них ведёт наружу.
Я вошла в комнату.
— Вы здесь?
— Нет, — сказала Илма. — Но ты же видишь.
Лера за моей спиной прошептала:
— Я перестала понимать, где это считается “нет”.
Илма перевела на неё взгляд.
— А ты кто?
— Лера.
— Лишняя?
— Обычно да. Но уже поздно.
Илма хмыкнула.
Потом посмотрела на Алексея.
Её лицо изменилось.
Совсем немного.
— Опять ты.
Алексей побледнел.
— Мы знакомы?
— Не в этот раз.
Она поднялась.
Медленно.
Дом вокруг неё тихо заскрипел. Не половицы. Сам дом. Словно вспомнил, что умеет быть старым.
— Первый идёт быстро, — сказала Илма. — Значит, кто-то из вас опять пролил кровь там, где не надо.
Все посмотрели на мой палец.
Илма вздохнула.
— Конечно.
— У нас нет времени на ругань, — сказала я.
— На ругань время есть всегда. Просто польза разная.
Она подошла к столу.
На нём лежал конверт.
Чистый.
Белый.
Без пыли.
— Это то письмо? — спросила я.
— Которое ещё не написано? Да.
— Кто его напишет?
Илма посмотрела на меня.
— Ты.
Я почувствовала, как внутри всё остановилось.
— Я?
— А кто ещё? Думаешь, все дороги за тебя будет писать отец?
Мама тихо сказала:
— Элеонора сказала, там имя Первого.
Илма скривилась.
— Элеонора много говорит, когда её не просят.
— Имя там?
— Будет.
— Откуда?
Илма посмотрела мне прямо в глаза.
— Из твоей руки.
На крыльце скрипнула доска.
Мы все обернулись.
За окном стоял человек с лицом Нины.
Он не входил.
Пока.
Просто смотрел в тёмное стекло.
И улыбался её ртом.
Илма даже не повернулась.
— Закрывай дверь, девочка. Сегодня ночь будет длинная.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
