Обложка Последний дар леса

Последний дар леса

Tachifa

0% прочитано
Стандартный
Tachifa

Последний дар леса

Глава 1

Еремей стоял на пригорке и смотрел, как его деревня превращается в пепел.

Дым поднимался к низкому осеннему небу жирным, тяжелым столбом, и ветер нес гарь прямо на них, будто сама земля выдыхала им вслед проклятия. Еремей глянул на небо, ища глазами солнце, и подумал невольно: "Перун гневается. Или не Перун? Кто там нынче наверху - поди разбери". Война пришла чужая, с чужими богами, а свои молчат. Молчат и смотрят. Там, где еще вчера стояла его изба с резными наличниками, где под окнами цвела калина, которую сажала еще покойная жена, - там теперь полыхало чадное месиво. Крыша провалилась, и пламя вылизывало стропила с таким жадным хрустом, словно голодный зверь обгладывал кости.

Еремей сжал кулаки так, что ногти впились в ладони.

Сорок лет он здесь прожил. Сорок лет он вставал с первыми петухами, обходил двор, проверял запоры, ладил с соседями, мирил ссорящихся, хоронил стариков и принимал роды у молодых баб. Он помнил каждую трещину на бревнах своей горницы, каждый скрип половиц, каждый камень на деревенской улице, который сам вкапывал еще мальчишкой, помогая отцу.

Теперь от всего этого остался только дым и пепел, который оседал на плечи беженцев серой липкой пылью.

- Еремей Михеич, - раздался сзади робкий голос. - Люди ждут. Идти надо.

Он обернулся. Сзади стоял Молчан, лесник, угрюмый мужик с руками, которые, казалось, помнили каждое дерево в округе на ощупь. Молчан смотрел не на пожар - в сторону, на темнеющую стену леса, куда им предстояло уйти. И взгляд у лесника был странный, какой-то прислушивающийся, будто он уже слышал то, чего другие не слышат.

- Сколько нас? - спросил Еремей, прокашливаясь. Голос сел от дыма и от того, что внутри, под ребрами, сидел ком размером с кулак.

- Двадцать три души, считая младенцев. Староста кивнул и двинулся вниз с пригорка, к людям.

Они сидели и стояли на опушке тесной кучей, прижимая к себе узелки с тем немногим, что успели схватить. Кто-то держал кур в плетеной корзине, бабы прижимали к груди детей, мужики хмуро смотрели в землю. У края толпы Корней, кузнец, перебирал свой инструмент - молот, клещи, зубило - и лицо у него было такое, будто он собирался не бежать, а вернуться и бить, бить кого-то этим молотом до тех пор, пока руки не отсохнут.

Рядом с кузнецом сидела на поваленном бревне Багряна, старая знахарка. Она не смотрела ни на пожар, ни на людей. Она смотрела в лес, и губы у нее шевелились беззвучно, будто она считала что-то или припоминала давно забытое.

- Поднимайтесь, - сказал Еремей, стараясь, чтобы голос звучал твердо. - Встали и пошли. Некогда сидеть.

- Куда идти-то, староста? - подал голос кто-то из мужиков. - Там война, тут лес. В лесу зима скоро. Чем кормиться будем?

Еремей посмотрел на говорившего. Кузьма, плотник, мужик хозяйственный, без дела никогда не сидел, но сейчас лицо у него было серое, затравленное.

- Лес прокормит, - ответил Еремей, и голос его прозвучал тверже, чем он чувствовал. - Молчан знает. Грибы, ягоды, дичь. До зимы избу поставим, печи сложим. Не впервой. - Он помолчал и добавил, скорее для себя, чем для людей: - Хозяева лесные, примите. Не чужие мы, свои. Свои.

Он врал. Никто из них никогда не ставил избу посреди леса с нуля, имея на руках только топоры и два десятка пар рук, половина из которых - бабьи да детские. Но если он сейчас покажет слабину, если дрогнет голос - люди сядут на землю и не встанут. Будут ждать смерти, сложа руки.

- Я пойду первый, - неожиданно сказал Молчан. - Тропы надо смотреть. Там, дальше, может, места есть.

Он шагнул в лес, не оглядываясь, и через мгновение его спина уже растворилась среди серых стволов. Еремей проводил его взглядом и кивнул остальным:

- За ним. По одному, не толпитесь. Детей за руки держите, не отпускайте.

Они двинулись. Первыми пошли бабы с детьми, за ними мужики с поклажей, последним Еремей, подталкивая отстающих и подбирая оброненное. Лес встретил их тишиной - не той живой тишиной, когда слышно, как птица перекликается или белка цокает, а мертвой, давящей на уши, от которой начинало звенеть в голове.

Корней, шагавший сразу за бабами, вдруг остановился и принюхался:

- Пахнет странно. Не лесом пахнет.

- Чем же? - спросила Ульяна, молодая мать, прижимавшая к груди закутанного младенца.

- Не пойму. Чем-то сырым. Подвалом, что ли. Или погребом старым, который давно не открывали.

- Иди давай, - Еремей тронул кузнеца за плечо. - Напридумываешь еще.

Но сам он тоже чувствовал этот запах. Сырой землей пахло, прелью, чем-то глубоким, что должно лежать под слоем листвы и не выходить наружу.

Они шли до вечера. Лес не кончался, стволы стояли стеной, и казалось, что они топчутся на месте. Солнце пробивалось сквозь кроны редкими косыми лучами, и в этих лучах плясала пыль, поднятая десятками ног.

Когда начало темнеть, Молчан вышел из-за деревьев так же внезапно, как исчез.

- Там поляна, - сказал он, и голос у него был глухой, чужой. - Место хорошее. Ручей рядом. Становиться можно.

Он посмотрел на Еремея, и старосте показалось, что в глазах лесника на миг мелькнуло что-то странное - будто благодарность, но не человеку, а кому-то другому.

- Веди, - кивнул Еремей. - Становимся.

Они вышли на поляну, и Еремей окинул ее взглядом хозяйским, цепким. Место и правда было ладное: ровное, сухое, с одной стороны прикрытое высоким берегом ручья, с другой - редколесьем, которое можно вырубить на постройки. Земля под ногами пружинила, густо поросшая мхом.

- Костер разводите, - распорядился Еремей. - Бабы, готовить ужин. Мужики, со мной - лапник рубить, шалаши ставить.

Закипела работа. Люди зашевелились, заговорили громче, и мертвая тишина отступила, сменилась привычным шумом человеческой возни. Еремей рубил ветки вместе со всеми, не позволяя себе ни минуты отдыха, пока не стемнело окончательно и в центре поляны не запылал высокий костер, бросая пляшущие тени на стволы деревьев.

Ужинали молча. Ели сухие лепешки, запивая водой из ручья, и никто не жаловался, хотя у Еремея самого саднило в горле от сухомятки. Когда дети начали клевать носом, их уложили в шалашах, прижав друг к другу для тепла.

Еремей сидел у костра, смотрел на огонь и слушал, как потрескивают сучья. Рядом примостился Лука, молодой послушник из сожженного храма, и шевелил губами над своей книгой, читал молитвы, наверное. Еремей покосился на него и отвернулся. Пусть читает, не мешает.

Ночь обступила поляну плотной стеной. Лес молчал, и в этом молчании было что-то неправильное, насторожившее Еремея еще днем. Он прислушался. Ни сверчков, ни сов, ни далекого воя зверя. Только тишина, густая, как смола.

- Спать иди, староста, - раздался голос Багряны. Знахарка подошла неслышно, села рядом на корточки. - Я посижу. Покараулю.

- Тоже не спится? - спросил Еремей.

Багряна помолчала, глядя в темноту между деревьями. Потом сказала тихо, почти шепотом:

- Место это... он его нашел не просто так. Молчан. Его лес привел.

- Что ты несешь, старая? - нахмурился Еремей. - Сам он шел, сам и нашел.

- Ты погляди на него, - Багряна кивнула в сторону шалаша, где устроился лесник. - Спит? Не спит он. Глаза открыты и в потолок смотрит. И улыбается. Чему он улыбается среди ночи, Еремей?

Еремей хотел рявкнуть, прикрикнуть на знахарку, чтобы не мутила людей в первую же ночь. Но вместо этого поймал себя на том, что смотрит туда же, куда смотрела Багряна, и вдруг ему показалось, что лицо Молчана в отсветах костра и правда выглядит странно. Умиротворенно. Будто человек вернулся домой после долгой дороги.

- Иди спать, - сказал он устало. - Завтра тяжелый день. И чтобы я таких разговоров не слышал.

Знахарка поднялась, покачала головой и ушла в темноту, к женскому шалашу. Еремей остался у костра один.

Огонь трещал, выбрасывая искры в черное небо. Лес молчал. И в этом молчании Еремею вдруг почудилось, что деревья стоят не как попало, а кругом, плотным кольцом, и смотрят на поляну, на людей, на него.

Он тряхнул головой, отгоняя наваждение. Встал, подбросил в костер сухих веток и пошел к своему шалашу.

Перед тем как провалиться в сон, он вспомнил лицо Молчана в тот миг, когда лесник вышел из леса и сказал: "Место хорошее". И взгляд этот - сытый, довольный, будто человек домой вернулся после долгой разлуки. Еремей подумал: "Может, и правда домой? Лес-то наш, древний. Может, Молчан Велесукланяться ушел, пока мы тут копошимся?" Мысль эта мелькнула и пропала, но осадок остался. Так не смотрят на находку. Так смотрят на то, что давно искали и наконец получили.

Глава 2

Он привел их на поляну, показал ручей, махнул рукой в сторону редколесья - там рубить на постройки - и отошел в сторону.

Дальше закрутилось без него. Еремей распоряжался, мужики таскали лапник, бабы разводили костер, дети пищали и путались под ногами. Обычный человеческий муравейник, шумный, суетливый, пахнущий потом и тревогой. Молчан постоял, глядя на эту суету со стороны, и вдруг почувствовал, что ему здесь душно. Не воздухом - людьми. Слишком много их, слишком громко, слишком суетно. За день в лесу он привык к тишине, к тому, что можно часами идти и не слышать ничего, кроме собственного дыхания да редкого птичьего пересвиста. А тут - бабы перекликаются, дети ревут, мужики топорами стучат, и все это навалилось разом, ударило по ушам, забилось в голову тяжелым гулом.

Он оглянулся на дуб.

Тот стоял на краю поляны, огромный, в три обхвата, с корявыми ветвями, что тянулись к небу, как руки во время молитвы. Ствол в трещинах, в морщинах, в натеках смолы, застывшей янтарными слезами. Старый дуб, древний. Такие деревья помнят времена, когда люди здесь еще не ходили, когда звери были хозяевами, а лес был лесом - без троп, без топоров, без человеческой суеты.

Молчан сам не заметил, как ноги понесли его к дубу. Будто кто позвал поимени - не вслух, а внутрь, в самую душу. Подошел, положил ладонь на кору. Он шепнул одними губами: "Велесе батюшка, прими... не прогони". И почудилось ему, что дуб дрогнул, отозвался, принял ласку. Кора была теплая. Не нагретая солнцем - солнце уже садилось, косые лучи едва касались кроны, - а именно теплая изнутри, будто внутри ствола тлел живой огонь. Молчан прижался щекой, закрыл глаза. От дерева пахло так, как пахнет в сухом подвале, где хранятся яблоки до самой весны, - сладко, чуть терпко, немного сыро. И еще чем-то забытым, давним.

Он вспомнил детство. Мать еще живая, отец с охоты пришел, в избе тепло, на столе каша парная, и он, маленький, забирается на печь и лежит там, слушая, как родители переговариваются вполголоса, и чувствует себя защищенным от всего мира. Давно это было. Так давно, что казалось - не с ним вовсе. А вот запах напомнил.

- Молчан! - донеслось от костра. - Садись есть, застынет все!

Голос Багряны, знахарки, резкий, требовательный. Молчан оторвался от дерева нехотя, будто просыпаясь. Пошел к людям, сел на бревно, взял миску. Ел молча, не чувствуя вкуса, и все время косился на дуб, что темнел на краю поляны. Багряна села рядом, вгляделась в его лицо:

- Ты чего такой сам не свой? Место не нравится?

- Место хорошее, - ответил Молчан, не сразу поняв вопрос.

- А чего тогда зыркаешь по сторонам, будто ждешь кого?

Молчан пожал плечами и уткнулся в миску. Багряна еще посидела рядом, покачала головой и отошла.

Ночью, когда все улеглись по шалашам, Молчан полежал немного, прислушиваясь к храпу и сопению. Корней рядом ворочался, вздыхал во сне, Кузьма посапывал ровно, как ребенок. А Молчан лежал и не мог уснуть. Душно было в шалаше, тесно. Воздух спертый, пахнет потом и прелой травой, которой лапник устилали. И мысли лезли в голову нехорошие, липкие: о войне, о сыне, о том, что зима скоро, а они в лесу, без избы, без припасов, без ничего.

Он тихонько поднялся и выскользнул наружу.

Костер догорал, угли мерцали красными глазками. Кто-то из мужиков сидел в карауле, но Молчан разглядел в темноте - дремлет, голову свесил. Лес стоял черной стеной, и в этой черноте угадывалось движение - ветер шевелил листву, а может, и не ветер.

Молчан прошел к дубу, опустился на колени, коснулся лбом земли, как перед капищем, и только потом лег, прижался щекой ко мху, закрыл глаза. Молитву творил без слов, одним сердцем: "Хозяин, прими. Не с пустыми руками пришел - с верой. С верой".

Здесь было хорошо. Тихо. Шум от людей не доставал, только слабый треск углей доносился, да и тот таял в шелесте листвы над головой. И пахло той самой сладостью, от которой внутри разливалось странное спокойствие, будто все беды остались позади, будто не надо больше никуда идти, ни о чем думать, ничего бояться.

Он не заметил, как уснул.

А во сне ему приснилось, что корни дуба тянутся к нему из-под земли. Медленно, осторожно, будто спрашивая разрешения. Он сам протянул им руки, и корни обвили запястья, не больно, а ласково, и потянули куда-то вглубь, в тепло, в темноту, где не надо ничего решать и ни за кого не отвечать. Там, в глубине, ждала тишина. Не пустая, а полная, густая, как мед. И Молчан потянулся к ней, и уже почти растворился, почти стал частью этой темноты, когда сверху донеслось:

- Молчан! Ты где? Молчан!

Голоса пробивались сквозь сон чужие, резкие, тревожные. Молчан открыл глаза и долго не мог понять, где он и почему вокруг темно, а сверху светлеет небо.

Утро. Раннее утро, солнце еще не взошло, но небо на востоке уже посерело, и звезды гасли одна за другой.

- Да вот же он! Под дубом дрыхнет!

К нему бежали двое - Корней-кузнец и молодой паренек, кажется, сын покойного Игната. Корней подлетел, схватил за плечо, встряхнул:

- Ты чего тут разлегся? Мы тебя обыскались! Люди за работу берутся, а лесника нет. Еремей уж думал, не случилось ли чего. Волки, может, али зверь какой.

Молчан сел, хлопая глазами. Голова была тяжелая, но внутри - легко и покойно, будто выпил добрую кружку сбитня. Он посмотрел на свои руки, на запястья. В предрассветных сумерках ничего не разглядеть, только смутные тени.

- Иду, - сказал он хрипло.

Поднялся, отряхнул мох с одежды и пошел к поляне, где уже дымил свежеразведенный костер и люди готовились к первому полному дню на новом месте. Корней шел рядом, бубнил что-то про безответственность, но Молчан не слушал. Он все пытался поймать то чувство, что было во сне - тепло, покой, растворение. Не ловилось. Только слабый отголосок где-то в груди, будто эхо.

У ручья, когда народ разошелся по делам, Молчан нагнулся умыться. Вода была холодная, ледяная, обожгла лицо, прогнала остатки сна. Он зачерпнул в ладони, плеснул еще раз, вытерся рукавом и тут увидел.

На запястьях, там, где во сне корни обвивали руки, проступил тонкий коричневый узор. Похожий на кору молодого деревца, только мелкий, аккуратный, будто вышитый. Молчан провел пальцем - не стирается. Провел ногтем - кожа чуть покраснела, но узор остался, никуда не делся.

Он долго смотрел на свою руку, поворачивал так и этак, ловил утренний свет.И странное дело - страха не было. Была только тихая, глубокая радость, будто он получил благословение, о котором мечтал, но боялся попросить. "Пометка Велесова, - подумал Молчан, разглядывая узор. - Своим отметил. Принял".

- Молчан! - донеслось со стороны стоянки. - Иди завтракать, потом валку начнем!

Он быстро одернул рукава, запахнул рубаху плотнее и пошел к костру.

Завтракали молча. Еремей раздавал указания, мужики слушали, кивали, расходились кто куда. Молчану досталось идти с Корнеем и Кузьмой за ручей, показывать сухостой. Взяли топоры, веревки, пошли.

За ручьем лес был другой - реже, светлее, больше сосны, меньше подлеска. Молчан вел их знакомой тропой, показывал, где в прошлом году бурелом прошел, где деревья сухие стоят, но еще крепкие, на дрова годные. Корней деловито осматривал стволы, прикидывал, Кузьма тут же начинал рубить, а Молчан стоял в стороне и смотрел, как падает дерево, как ветки ломаются с хрустом, как ствол глухо ударяется о землю.

И вдруг поймал себя на мысли, что ему это неприятно.

Раньше он валил лес спокойно - работа как работа. А сейчас каждый удар топора отдавался где-то внутри, будто по живому бьют. Он смотрел на свежий срез, на выступающую смолу, и казалось ему, что дерево дышит, что оно чувствует боль.

- Ты чего встал? - окликнул Корней. - Помогай давай.

Молчан подошел, взялся за ствол, помог перевернуть, очистить от сучьев. Руки делали привычное дело, а мысли были далеко. Вернее, близко - вон за той сосной, где проглядывала опушка, где виднелся край поляны и темный силуэт дуба.

Он весь день ловил себя на том, что смотрит в сторону дуба.

Работали дотемна. Навозили бревен к поляне, сложили в штабель, начали размечать, где ставить первую избу. Еремей ходил довольный, покрикивал на мужиков, но без злости - по делу. Багряна травы собирала, Ульяна с ребенком сидела у костра, Агата крутилась под ногами, помогала то воду принести, то хворосту.

А Молчан работал и ждал вечера.

Когда стемнело, поужинали, и народ снова потянулся к шалашам. Молчан посидел у костра, делая вид, что греется, дождался, пока все угомонятся, и снова ушел к дубу.

В этот раз он не стал садиться. Подошел, положил ладони на кору, прижался лбом. И замер.

Дуб дышал.

Молчан чувствовал это каждой клеткой - как под корой движется сок, как дрожат тонкие волокна, как глубоко внизу, в корнях, пульсирует что-то огромное, древнее, живое. И это что-то узнало его. Потянулось к нему навстречу.

- Ты пришел, - сказал голос.

Не вслух. Внутри головы. Шелестящий, как листва, глубокий, как земля.

Молчан не ответил. Он стоял, прижавшись к дубу, и чувствовал, как корни снова тянутся к нему из-под земли, обвивают лодыжки, поднимаются выше, к коленям, к бедрам. И ему не страшно. Ему хорошо.

- Останься, - позвал голос. - Велес зовет. Ты мой теперь. - Не могу, - прошептал Молчан одними губами. - Люди. Работа. Не отпускают. - Люди уйдут. А ты останешься со мной. Навсегда. Молчан молчал, и корни поднимались все выше, обвивали талию, грудь, вот-вот доберутся до горла. И сладко было, и страшно до крика. - Завтра, - выдохнул он. - Дай срок. Управлюсь с делами - и завтра. Приду. Обещаю. Корни замерли. Подумали. И медленно, нехотя, поползли вниз.

Он вернулся к шалашу, залез внутрь, лег. Рядом сопели мужики, пахло потом и сыростью. А в груди жило то самое тепло, то обещание, тот зов.

- Завтра, - повторил он беззвучно и закрыл глаза.

Утром, когда народ поднялся, Молчан уже сидел у костра и точил топор. На запястьях, под рукавами, узор стал темнее, отчетливее, и теперь поднимался выше, к локтям. Но он не смотрел на него. Он смотрел на дуб, что темнел на краю поляны.

И улыбался.

Глава 3

Агате было скучно.

Она сидела у костра, поджав ноги, и смотрела, как взрослые суетятся. Мужики таскали бревна, бабы месили тесто для лепешек, Еремей ходил меж ними важный, покрикивал, указывал. Все при деле, все при работе, одна она как неприкаянная.

Мать ее померла два года назад, отец сгинул на войне еще раньше, так и жила Агата у чужих людей, то у одной тетки перебивалась, то у другой. А когда деревню спалили и народ побежал, никто и не заметил, что она сама по себе. Прибилась к толпе - и ладно. Еремей, правда, поглядывал строго, но не гнал. Своих, говорил, не бросаем.

Своих.

Агата зябко повела плечами и отвернулась от костра. Скука была хуже голода. Голод - он понятный, живот сосет, и все мысли только о еде. А скука - она в голову лезет, душу тянет, заставляет делать глупости.

Она встала и побрела к опушке.

- Ты куда? - окликнула Багряна, месившая тесто.

- Так, посижу, - бросила Агата через плечо. - Недалеко.

- Смотри у меня, - проворчала знахарка. - Лес не шутит.

Агата только рукой махнула. Лес как лес. Деревья да трава. Чего там бояться?

Она отошла от поляны шагов на двадцать, присела на поваленную березу и уставилась в чащу. Вокруг было тихо. Не по-хорошему тихо, а как-то глухо, будто уши ватой заложили. Ни птица не крикнет, ни ветка не хрустнет. Только собственная кровь в ушах шумит, да и та скоро унялась.

Агата посидела, послушала тишину и вдруг заметила в траве что-то зеленое.

Она слезла с березы, подошла ближе. Среди мха и прошлогодних листьев лежал камень. Гладкий, размером с куриное яйцо, зеленый, с темными прожилками, что вились по поверхности, будто мелкие змейки. Агата протянула руку, взяла его. Коснулась - и будто ток прошел по пальцам, слабый, приятный. - Берегиня? - шепнула она, озираясь. - Или кто? Камень молчал, но тепло в ладони стало сильнее. - Ладно, - решила Агата. - Подарок так подарок. Спасибо. И сунула камень в карман, как самое обычное дело - мало ли в лесу подарков от невидимых хозяев?

Назад шла быстро, чувствуя в груди странный трепет. Будто тайну какую нашла, только свою, ни с кем не деленную. У костра села на свое место, достала камень, спрятала в ладони, разглядывала украдкой.

- Чего там у тебя? - спросил подошедший Лука, послушник.

- Ничего, - Агата сжала кулак и спрятала руку под фартук. - Так, камушек.

- Покажи, - Лука протянул ладонь.

Агата нехотя разжала пальцы. Лука взял камень, повертел, поднес к свету. Лицо у него сделалось странное - будто прислушивался к чему-то.

- Откуда он у тебя?

- Там нашла, - Агата мотнула головой в сторону леса. - У опушки.

- Не бери ты такое, - тихо сказал Лука и вернул камень. - Нехорошее в нем что-то. Чувствуется.

- Чего ж нехорошего? - Агата надулась. - Красивый же. Теплый.

- Теплый, - повторил Лука, и лицо у него сделалось испуганное, будто он увидел что-то за спиной у Агаты. Он отшатнулся, вскинул руки, переплел большие пальцы - сотворил обережный "запор", как учили в детстве, когда к капищу подходили. Сделал на автомате, по привычке, хоть и без веры, как поняла Агата. - Чур меня, - шепнул он одними губами. - Чур, чур, свято место. Агата фыркнула: - Сам чурайся. А камень красивый. - Нечистый он, - Лука говорил тихо, быстро, будто боялся, что камень услышит. - Лесовой дар. Возьмешь - назад дороги не будет. Слышишь? Не бери! - Сам не бери, - огрызнулась Агата и спрятала камень в карман. - Мой камень, что хочу, то и делаю.

Лука покачал головой и отошел. А Агата сидела и гладила камень сквозь ткань, и отчего-то на душе делалось тепло и спокойно. Будто не одна она, будто кто-то рядом есть, добрый, понимающий.

В тот день она помогала взрослым без обычной своей лени: воду носила, хворост собирала, даже с маленьким Мироном сидела, пока Ульяна отлучалась. И все время чувствовала в кармане тяжесть - приятную, уютную. Камень грел бок, напоминал о себе.

А вечером, когда стемнело и народ улегся, Агата долго не спала. Лежала в бабьем шалаше, слушала, как посапывают соседки, и вертела камень в пальцах. В темноте прожилки на нем светились слабо, едва заметно, зеленоватым таким светом, каким светятся гнилушки в сыром лесу.

- Ты кто? - спросила Агата шепотом, боясь разбудить баб. Но страха не было. Скорее радость - подружка, своя, лесная. - Сестра, - ответила девочка и улыбнулась. - Берегиня. Мы все тут сестры. Хочешь, пойдем играть?

- А я Агата, - сказала она. - Меня все Агатой зовут. Только я ничья.

И от этого признания вдруг стало горько, до слез горько. Она закусила губу, зажмурилась, а когда открыла глаза - над ней стояла девочка.

Агата не испугалась. Сначала. Просто смотрела во все глаза, пытаясь понять, откуда она взялась. Девочка была красивая - лицом белая, волосы длинные, русые, и в них светлячки запутались, горели зеленым, переливались. А платье на ней было странное - белое, но не из ткани, а будто из бересты, тонкой, выделанной, мягкой на вид.

- Ты откуда пришла?

- Оттуда, - девочка мотнула головой в сторону, где был лес. - Меня мама послала. Сказала, ты одна сидишь, скучаешь. Хочешь, пойдем играть?

Агата замялась. С одной стороны, страшно - ночь на дворе, лес рядом, девочка странная. С другой - очень хотелось с кем-то поговорить, поиграть, как раньше, когда мать была жива и подружки в деревне водились.

- А куда пойдем? - спросила она.

- Недалеко. Тут рядышком, на опушке. Мама нам пирожков даст, - девочка улыбнулась шире, и Агата заметила, что зубов у нее будто многовато, мелких таких, частых.

- Пирожков? - Агата сглотнула слюну. Она с утра не ела толком, только лепешку сухую жевала. А пирожки... пирожки она любила.

Она села, накинула платок, сунула камень в карман - на всякий случай - и выбралась из шалаша. Девочка ждала снаружи, светлячки в волосах горели ярко, освещая траву под ногами.

- Идем, - позвала она и взяла Агату за руку.

Рука у девочки была холодная и жестковатая, будто не рука вовсе, а ветка, обернутая тканью. Но Агата не обратила внимания - так ей хотелось пирожков и игры.

Они пошли к опушке. Лес стоял черный, страшный, но девочка уверенно вела за собой, и Агата не боялась. Только раз оглянулась - на поляну, на догорающий костер, на спящие шалаши. И на миг показалось ей, что кто-то смотрит на нее с той стороны. Темный силуэт у костра - то ли Молчан, то ли нет.

А потом лес сомкнулся, и поляна пропала.

Они шли недолго. Вышли на небольшую полянку, где росла старая ива, склонившая ветви до самой земли. Под ивой горел огонек - маленький, зеленоватый, не греющий. А рядом стояла женщина.

Высокая, тонкая, в белом, как и девочка. Волосы у нее были длинные, до земли, и в них тоже светлячки плескались, целыми гроздьями. Лицо красивое, но неживое - бледное, гладкое, без морщин, и глаза такие же черные, бездонные, как у девочки.

- Мама, я привела, - сказала девочка и отпустила Агатину руку.

- Умница, - ответила женщина голосом, похожим на шелест листвы. - Подойди, дитятко. Не бойся.

Агата подошла. Ноги сами несли, хоть в груди уже шевельнулся страх - поздний, запоздалый, как всегда бывает, когда поздно бежать.

- Ты хорошая, - сказала женщина, глядя на нее сверху вниз. - Ты ничья. Мы таких любим. Оставайся с нами. Сестрами будете.

- Какими сестрами? - прошептала Агата, чувствуя, как холод поднимается от ног к животу.

- Посмотри, - женщина повела рукой, и Агата увидела.

Вокруг ивы, в траве, сидели девочки. Много девочек, разного возраста - и маленькие, и постарше. Они сидели неподвижно, и у всех были такие же бледные лица, черные глаза, а из спин, из-под платьев, тянулись в землю тонкие белые корни. Агата хотела спросить: "Вы берегини?" - но слова застряли в горле. Берегини не такие. Берегини помогают, оберегают. А эти... эти вросли в землю навеки. Их не отпустят.

Агата открыла рот, чтобы закричать, но звук застрял в горле. Она рванулась назад, но ноги не слушались, будто приросли.

- Не бойся, - шепнула девочка сзади, и голос ее звучал уже не по-детски, а глубоко, древне. - Мы все тут сестры. И тебе хорошо будет. Тепло. Никто не прогонит.

- Пустите! - выдохнула Агата и рванулась изо всех сил.

Ноги оторвались от земли. Она побежала, не разбирая дороги, ломая ветки, падая, поднимаясь, снова бежа. Сзади слышался смех - тихий, шелестящий, как листва на ветру. Но никто не гнался.

Она вылетела на поляну, когда костер уже почти погас. Упала на колени, зарыдала в голос, трясясь всем телом.

Из шалаша выскочил Еремей, за ним Багряна.

- Ты чего? Ты где была? - староста схватил ее за плечи, встряхнул.

- Там... - Агата тыкала пальцем в лес, не в силах выговорить. - Там... берегини... только не настоящие. Они в земле сидят, врастают. И глаза черные. Не отпускают!

Багряна побелела, прижала руку ко рту. Еремей нахмурился:

- Что ты несешь? Приснилось?

- Не приснилось! - закричала Агата. - Я не спала! Я ходила! Они звали!

Она сунула руку в карман, вытащила камень и швырнула его в темноту что было сил.

- Вот! Из-за него!

Камень упал в траву и погас. А может, просто перестал светиться. Агата не смотрела. Она уткнулась лицом Еремею в грудь и плакала, вздрагивая всем телом, а он гладил ее по голове шершавой ладонью и молчал.

Багряна стояла рядом, вглядываясь в лес, и губы у нее шевелились беззвучно - считала, вспоминала, молилась ли, кто ж разберет.

А из темноты, с опушки, кто-то смотрел на них. Много кто. И глаза у них горели зеленым, как светлячки в волосах у мертвой девочки.

Глава 4

Ульяна проснулась оттого, что ребенок не дышал. Села рывком и первым делом шепнула в темноту: "Макошь-матушка, сохрани, убереги". Потом нашарила люльку, сбитую наспех из коры и старого тряпья. Пальцы коснулись теплого тельца, и сердце пропустило удар, а потом заколотилось где-то в горле, заглушая мысли.

Дышит. Тихо так дышит, еле слышно, но дышит.

Ульяна прижала сына к груди, вдохнула знакомый запах - молоком от него пахло, теплом, младенческой сладостью - и замерла, прислушиваясь к себе. Сердце понемногу успокаивалось, отпускало.

Приснилось, видно.

Она легла обратно, устроила Мирона рядом, прикрыла своим платком. В шалаше было тесно - рядом спали еще три бабы с детьми, пахло потом, сырой одеждой, прелой травой. Ульяна закрыла глаза, попыталась уснуть, но сон не шел.

Она смотрела в темноту и слушала.

Ночь стояла тихая. Обычно по ночам лес звучит - то ветка хрустнет, то птица вскрикнет, то зверь пробежит, шурша листвой. А тут тишина была такая, будто весь мир вымер, только свое дыхание и слышно. Да еще Мироново - ровное, спокойное, чуть свистящее.

Ульяна прислушалась внимательнее.

Свистит.

Раньше он не свистел. Дышал чисто, по-младенчески, иногда всхлипывал во сне, чмокал губами. А тут - тонкий такой свист, будто воздух сквозь щелку проходит.

Она повернула голову, вгляделась в темноту. Сына почти не видно, только темное пятно рядом. Потянулась, тронула губы пальцем. Губы как губы, мягкие, влажные. Но свист не прекратился.

Прислышалось, решила Ульяна и велела себе спать.

Утром она поднялась чуть свет, вышла из шалаша, щурясь на серое небо. Костер уже развели, Багряна мешала в котле что-то, пахло крупой и луком, отчего живот сразу свело голодной судорогой.

Ульяна села на бревно, развернула Мирона, приложила к груди. Он взял сразу, жадно, причмокивая, и она смотрела на его макушку, покрытую светлым пушком, и чувствовала, как отступает ночной страх.

- Ну что, соколик, - шепнула она. - Кушать хочешь? Кушай, расти большой.

Мирон сосал и сосал, а Ульяна вдруг поймала себя на мысли, что давно уже кормит. Обычно он насыщался быстро, минут через десять засыпал, отворачивался. А тут прошло, наверное, уже полчаса, а он все сосет, и сил не теряет, и не отпускает.

- Мирон, - позвала она тихо. - Будет, соколик.

Он не отрывался. Сосал, и в этом сосании появилось что-то новое - не голодное, а жадное, требовательное, будто он не молоко из нее тянет, а жизнь саму.

Ульяна попробовала отнять его, отодвинуть. И вдруг почувствовала, как десны его сжались сильнее, удерживая сосок. Больно сжались, так, что она вскрикнула и дернулась.

Мирон открыл глаза.

Ульяна замерла.

Глаза у сына были черные.

Совсем черные, без белков, без зрачков - две черные ямы, глубокие, бездонные. И смотрели они на нее не по-младенчески, не слепо и мутно, а осмысленно, внимательно, будто видели насквозь.

Она закричала.

Негромко, скорее всхлипнула, но Багряна услышала, обернулась от котла, и через мгновение уже сидела рядом, заглядывала в лицо:

- Ты чего? Что стряслось?

Ульяна трясущейся рукой показала на сына. Багряна наклонилась, всмотрелась.

Мирон лежал на руках у матери, прикрыв глаза, и тихо посапывал во сне. Обычный младенец, круглощекий, спокойный. Глаза закрыты, ресницы темнеют на бледной коже.

- Что показалось? - спросила Багряна.

- Глаза... - прошептала Ульяна. - Черные были. Без белков.

Багряна помолчала, глядя на ребенка, потом на Ульяну. Потом встала, подошла к котлу, зачерпнула кружку горячей воды, бросила туда сухую траву из своего узелка, дала настояться.

- Пей, - сказала, вернувшись.

Ульяна выпила послушно, обжигаясь, чувствуя, как горькое тепло растекается внутри. Мирон спал.

- Привиделось, - сказала Багряна негромко. - Ты устала, не спала ночами, дорога тяжелая. Всякое померещится.

Ульяна кивнула, но в груди холодок остался. Она смотрела на сына и не могла отделаться от чувства, что под закрытыми веками - чернота.

День прошел обычно. Мужики рубили лес, таскали бревна, бабы управлялись по хозяйству. Ульяна работала рядом с другими - то помогала чистить коренья, то воду носила, то приглядывала за чужими детьми, пока их матери заняты. Мирон все время был при ней, то спал в люльке, то просыпался, и тогда она кормила его.

К вечеру она заметила, что кормит чаще обычного.

Он требовал грудь каждый час, и сосал подолгу, жадно, и когда она пыталась отнять - начинал хныкать, сразу, не по-детски требовательно. Ульяна подчинялась, хотя в груди уже саднило, соски болели, и усталость наваливалась тяжелая, липкая, от которой ноги подкашивались.

- Ты бы его водичкой поила, - посоветовала одна из баб, Палагея, многодетная, опытная. - А то приучишь к титьке, потом не оторвешь.

Ульяна только кивнула, но водички не дала. Почему-то боялась. Боялась, что он откажется, что заплачет, что случится что-то непоправимое, если она не даст ему грудь.

Ночью она проснулась от холода.

Она лежала в шалаше, прижимая к себе Мирона, и вдруг поняла, что он холодный. Не прохладный, как бывает, когда раскроется, а именно холодный, будто ледышка.

Ульяна села, развернула тряпье. Мирон лежал с открытыми глазами и смотрел на нее. Черными своими глазами, без белков, без зрачков. И рот у него был открыт, и оттуда тянулся тонкий, едва слышный свист.

Она хотела закричать, но голос пропал. Хотела вскочить, убежать, но тело не слушалось. Сидела, смотрела в эти черные глаза, и чувствовала, как холод поднимается от сына к ней, перетекает, заполняет грудь, живот, ноги, руки.

Мирон поднял ручку. Маленькую, пухлую, с крошечными ноготками. И погладил ее по щеке. Ласково так, нежно.

А из уголка его рта свесился тонкий белый корешок.

Тонкий, как нитка, влажный, он выползал наружу, тянулся к Ульяне, касался ее подбородка, шеи. И от этого прикосновения кожа немела, теряла чувствительность.

Ульяна зажмурилась.

- Макошь, - зашептала она, трясущимися губами. - Макошь-матушка, заступница, спаси дитя! Не дай лесным забрать! Он же мой, мой! Но Макошь молчала. А когда открыла глаза - все было как прежде. Мирон спал, причмокивая во сне, теплый, живой, родной. Ни черноты в глазах, ни корешков. Только у губ блестела капелька чего-то мутного, не похожего на слюну.

Ульяна стерла капельку пальцем, вытерла о тряпье и легла, прижав сына к себе. До утра она не сомкнула глаз, слушала его дыхание и боялась пошевелиться.

Утром Багряна подошла к ней, долго всматривалась в лицо.

- Ты сама не своя, - сказала знахарка. - Покажись.

Ульяна развернула Мирона, показала знахарке. Багряна осмотрела ребенка, пощупала животик, заглянула в рот, в глаза. Помолчала.

- Чистый, - сказала наконец. - Здоровый. А ты... ты молоко пей побольше. И травы я тебе дам, от усталости.

Ульяна кивнула, принимая узелок с сушеными листьями. Хотела спросить: "Кому молиться? Кого просить?" - но язык не повернулся. Кому молиться, если свои же боги молчат? А когда Багряна отошла, развернула его, понюхала. Пахло горько, незнакомо. И почему-то этим запахом пахло ночью от Мирона, когда он смотрел на нее черными глазами.

Она хотела выбросить траву, но рука не поднялась. Спрятала в карман, мало ли, пригодится.

Весь день она ходила как во сне. Работала, говорила с бабами, кормила сына, а сама все время прислушивалась к себе и к нему. Ждала, когда снова проявится та, ночная чернота.

Но Мирон был обычным. Спал, ел, плакал, пах молоком. И только к вечеру, когда солнце село и лес потемнел, Ульяна заметила, глядя на него, как он сосет грудь, что десны у него... тверже, чем были. И будто больше их стало. Или показалось?

Она сунула палец ему в рот, проверяя. Мирон сжал деснами, и Ульяна почувствовала - больно. Остро так, будто зубами.

Но зубов у него нет. Не может быть. Рано еще.

Она вытащила палец, посмотрела. На подушечке остался след - маленькая вмятина, почти незаметная. Не кровь, нет. Просто след.

- Что же ты такое, - шепнула Ульяна, глядя на сына. - Кто ты теперь?

Мирон открыл глаза. В сумерках они казались просто темными, обычными. Он посмотрел на мать, и лицо его сложилось в улыбку. Беззубую, младенческую, доверчивую.

Ульяна заплакала.

Тихо, беззвучно, чтобы никто не видел. Слезы капали на голову сыну, на его светлый пушок, а он улыбался и тянул ручки к ее лицу.

И от этой улыбки становилось еще страшнее.

Ночью она не ложилась. Сидела у костра, глядя на огонь, и баюкала Мирона. В шалаш идти боялась - там темно, там снова может случиться то, что было. А у огня светло, у огня люди рядом, караульщики сидят.

Караульщиком в эту ночь сидел Корней, кузнец. Он косился на Ульяну, молчал, потом не выдержал:

- Ты чего не спишь, молодайка? Сказывают, с ребенком чего-то неладно?

- Все ладно, - ответила Ульяна тихо. - Просто не спится.

Корней хмыкнул, поворошил угли кочергой.

- Лес тут странный, - сказал он после паузы. - Я вчера бревна таскал, так одно уронил. Грохот стоял, думал, зверье разбежится. А оно - тишина. Ни одна птица не вспорхнула. Будто нет никого.

Ульяна молчала.

- И Молчан этот... - продолжил Корней, понизив голос. - Ты видела, как он на дуб смотрит? Как на икону. И под рубахой у него... я краем глаза видел, когда он мылся. Кора. Настоящая кора на руках, до самого локтя.

- Кора? - переспросила Ульяна, холодея.

- Ну да. Будто врастает мужик. И сам не свой ходит, улыбается все время, - Корней сплюнул в костер. - Место гиблое, ох, чует мое сердце, место гиблое.

Ульяна прижала Мирона крепче, закрыла его своим телом от леса, от темноты, от всего. Шепнула в макушку: "Макошь с тобой, сынок. Макошь с тобой". Сама не верила, но шептала - вдруг услышит. Мирон спал, и дыхание его было ровным и спокойным.

А ей все казалось, что под одеялом, у самого его рта, кто-то шевелится. Тонкий, белый, тянущийся к ней из глубины.

Она не смотрела.

Она боялась посмотреть.

Глава 5

Корней злился.

Злость эта копилась в нем с самого утра, когда он пошел к ручью умыться и увидел, что топор, который он накануне наточил до бритвенной остроты, покрылся рыжими пятнами ржавчины. За одну ночь. В сухом шалаше, завернутый в тряпицу - взял и заржавел.

Он тер пятна песком, плевал, тер снова, но ржавчина въелась глубоко, оставила после себя темные язвы на лезвии. Работать таким можно, но противно. Хороший инструмент требует ухода, а тут - словно кто-то нарочно испортил.

- Не бери в голову, - сказал подошедший Кузьма-плотник. - У меня вчера пила затупилась ни с того ни с сего. Точил полвечера.

Корней только рукой махнул и пошел к валунам, где они с мужиками разбирали сухостой.

День обещал быть тяжелым. Бревна нужно было перетаскать от ручья к поляне, там уже Еремей велел начинать класть первую избу - для многодетных, чтоб бабы с детьми под крышей зимовали, а мужики и в шалашах перебьются. Корней взялся за бревно, крякнул, поднял. Вроде не тяжелее обычного, а спина ноет, руки дрожат, и в висках стучит так, будто похмелье, хоть не пил он вчера.

- Ты чего такой дерганый? - спросил Кузьма, когда они присели передохнуть.

- Не нравится мне здесь, - буркнул Корней, вытирая пот со лба. - Лес какой-то... глухой.

- Глухой не глухой, а жить где-то надо, - Кузьма пожал плечами. - Не в чистом поле зимовать.

Корней промолчал. Он и сам понимал, что надо, что выбора нет. Но от этого понимания легче не становилось.

К обеду он устал так, будто целый день молотом махал без передыху. Руки тряслись, в глазах темнело, и все время хотелось пить. Он отошел к ручью, припал к воде, пил долго, жадно, захлебываясь, а когда поднял голову - увидел свое отражение.

Из воды на него смотрел чужой человек.

Корней моргнул, протер глаза. Отражение было его - борода, лохматые брови, глубоко посаженные глаза. Но что-то в нем изменилось. Черты лица будто оплыли, стали мягче, не такими резкими. И глаза... глаза смотрели устало, обреченно, как у старого пса, которого хозяин привязал и ушел.

- Сдурел ты, Корней, - сказал он себе вслух и побрел обратно к мужикам.

К вечеру, когда солнце покатилось к закату, Еремей велел разводить костер и готовить ужин. Корней сел на бревно, вытянул ноги, прикрыл глаза. Тело гудело, в голове шумело, и перед закрытыми веками все плыли бревна, деревья, лица людей.

- Кузнец, - раздался голос над ухом. - Пойдем, поможешь.

Корней открыл глаза. Перед ним стояла Багряна, знахарка, и смотрела внимательно, цепко, будто видела насквозь.

- Чего надо? - буркнул он, не двигаясь.

- Горн разжечь надо. Железо кое-какое есть, гвоздей наковать. Без гвоздей избу не соберешь. Ты кузнец или кто?

Корней вздохнул, поднялся. Работа так работа. Взял молот, перекрестил его по-своему, по-кузнецки: провел пальцем по рукояти, шепнул: "Свароже, дай силу. Огонь дай".

Горн он устроил на краю поляны, где мужики уже натаскали камней для будущей печи. Сложил очаг на скорую руку, обмазал глиной, что Багряна дала, накидал углей из костра. Сверху приладил жерди, накрыл лапником - не сарай, конечно, а так, навес от дождя, чтоб совсем уж не залило.

Долго возился с огнем - дрова горели вяло, пламя выходило какое-то жидкое, бессильное. Он дул, размахивал тряпкой, сыпал угли - никак.

- Да что ж ты, - прошипел он сквозь зубы и ткнул кочергой в самую середину.

И вдруг огонь вспыхнул. Но не желтым, не красным - синим. Холодным. Корней отшатнулся: "Свароже... не так. Не тот огонь. Это не твой огонь".

- Ты чего там колдуешь? - окликнул его Кузьма, сидевший у костра.

- Ничего, - ответил Корней, не сводя глаз с синего пламени. - Отойди. Сам разберусь.

Он сунул в горн железный прут, подождал, пока нагреется. Прут нагрелся быстро, но странно - не покраснел, не побелел, а остался темным, только пошел рябью, будто живой.

Корней вытащил его, положил на камень, что заменял наковальню, занес молот.

И замер.

Потому что на лапнике навеса, куда падал свет от горна, плясали тени. Обычные тени, от него, от камня, от инструментов. Но одна тень - его собственная - была не его.

Огромная, ветвистая, с рогами, что расходились в стороны, как крона старого дуба. Корней узнал этот силуэт. Велес. Не Сварог - Велес, хозяин леса, звериный бог. - Ты чего, - прошептал он. - Не твое железо. Не твое.

Тень стояла неподвижно, хотя Корней поднял молот. Тень не повторяла его движений. Тень жила своей жизнью.

Корней медленно опустил молот. Тень не шелохнулась.

Он шагнул влево. Тень осталась на месте.

Он шагнул вправо. Тень не сдвинулась.

Корней вскинул руки, переплел большие пальцы, выставив ладони к навесу, - сделал "запор", как учила Багряна.

Тень качнулась. И шагнула к нему.

Корней закричал. Не помня себя, он схватил молот и с размаху ударил по тени. Молот прошел сквозь лапник, пробил жерди, вылетел наружу. А тень стояла на месте, смотрела на него черными провалами глаз.

А из пролома, что пробил молот, потянулись корни.

Тонкие, белые, как черви, они ползли внутрь, к камню-наковальне, к горну, к нему. Корней пятился, споткнулся о корягу, упал. Корни подбирались все ближе, обвивали камень, тянулись к его ногам.

- Свароже! - закричал он, забыв все слова, все молитвы. - Свароже, защити! Не отдавай лесному! Я твой кузнец, твой!

В этот момент снаружи донесся голос:

- Корней! Ты там живой? Ужинать иди!

Корни замерли. А потом медленно, нехотя, поползли обратно, в пролом, в темноту. Тень на лапнике качнулась в последний раз и стала обычной - его собственной, уродливой в пляшущем свете, но человеческой.

Корней сидел на земле, трясясь всем телом, и смотрел, как синее пламя в горне сменяется обычным - желтым, теплым, живым.

В проеме показалось лицо Кузьмы:

- Ты чего тут расселся? Иди жрать давай, остынет все.

Корней хотел ответить, но язык не слушался. Он поднялся, опираясь на камень, и вдруг почувствовал в руке что-то мокрое, липкое. Разжал пальцы.

В руке снова оказался молот , а на рукояти , там, где он держал, проступил рисунок. Не резьба, не царапины - настоящая кора, теплая, влажная, живая. Она покрывала деревянную рукоять тонким слоем, врастала в нее, будто всегда там была.

Корней выронил молот, как змею. Тот упал в траву и замер.

- Корней! - позвал Кузьма нетерпеливо.

- Иду, - хрипло ответил кузнец и шагнул к выходу.

У костра он сидел молча, не прикасаясь к еде. Багряна подошла, села рядом, долго смотрела на него.

- Видел чего? - спросила тихо.

Корней кивнул, не поднимая глаз.

- Не ты первый, - сказала знахарка. - И не ты последний. Лес тут... особенный. Живой. И он к себе тянет.

- Что же делать? - спросил Корней, и голос его дрогнул.

- А ничего, - Багряна пожала плечами. - Жить как-то надо. Ты главное - не бойся. Бояться тут нельзя. Они страх чуют, кормятся им.

- Кто - они?

Багряна не ответила. Встала и ушла в темноту, оставив Корнея одного у догорающего костра.

Ночью он не пошел в шалаш. Сидел у огня, подбрасывал ветки, смотрел, как пляшет пламя. Молот свой он так и не принес - бросил там, у горна. Идти за ним боялся.

А когда небо на востоке начало светлеть, Корней задремал, сидя на бревне, и сквозь сон почувствовал, как кто-то гладит его по голове. Ласково так, нежно.

Он открыл глаза.

Рядом никого не было. Только из темноты, от горна, доносился странный звук - будто молот сам собой постукивал по камню, раз за разом, ровно, ритмично.

Корней зажал уши руками и зажмурился.

Когда он открыл глаза снова - светало, птицы запели (впервые за несколько дней), и звук прекратился.

Но на бревне, рядом с ним, лежал молот.

Тот самый, который он бросил у горна.

Рукоять его была обвита свежей корой, на коре проступили буквы. Старые, полустертые, но разобрать можно: "КОРНЕЙ" Только рядом, чуть ниже, проступили и другие - будто выжженные, острые: "МОЙ" И непонятно было, кто написал: Сварог или Велес. Или лес сам.

Глава 6

Багряна проснулась затемно, как привыкла за долгую жизнь. Встала, спина ныла, колени подгибались, но она заставила себя подняться, пока другие еще спали, пока роса не сошла и травы не утратили силу, сотворила малую требу: отломила кусок лепешки, положила под куст, шепнула: "Мать Сыра Земля, прими. Лесовик-батюшка, не гневайся. Свои мы, свои".

Она собирала травы с самого детства, еще мать учила: какую под каким месяцем рвать, какую на утренней заре, какую в полдень. Здесь, в незнакомом лесу, все было иначе. Те же растения, да не те - пахли по-другому, цвели не в срок, и сила в них чувствовалась иная, чужая, незнакомая.

Багряна отошла от поляны шагов на сто, присела на корточки возле куста, что показался знакомым. Листья как у зверобоя, а цветы синие, не желтые. Она сорвала один, растерла пальцами, понюхала. Пахло терпко, но не так, как надо. В горле запершило, и на языке остался привкус - сладковатый, неприятный.

Не зверобой. Подделка.

Она вытерла пальцы о траву и пошла дальше, вглядываясь в каждую травинку, в каждый лист. Лес молчал, но молчание это было не пустым - напряженным, выжидающим. Будто кто-то следил за ней из-за каждого ствола, из-под каждого корня.

- Покажись, - шепнула Багряна в пустоту. - Не бойся. Я старая, мне тебя не обидеть.

Никто не ответил. Только ветка качнулась без ветра, и где-то далеко ухнула птица, впервые за все дни.

Птица. Значит, лес просыпается. Или просто обознался, принял ее за свою.

Багряна вернулась к поляне, когда солнце уже поднялось и народ зашевелился. У костра сидела Ульяна с Мироном, бледная, с темными кругами под глазами. Ребенок сосал грудь, и вроде бы все было обычно, но Багряна пригляделась и замерла.

Губы у младенца были влажные, и на них блестело что-то мутное, не похожее на молоко. А десны, когда он оторвался на миг и зевнул, показались Багряне слишком полными, слишком плотными для его возраста.

Она подошла, села рядом.

- Дай погляжу, - сказала тихо, протягивая руки.

Ульяна замялась, но отдала ребенка. Багряна взяла Мирона осторожно, будто стеклянного, заглянула в глаза. Глаза как глаза - серые, младенческие, с поволокой. Но когда она повернула его к свету, ей показалось, что зрачок на миг расширился слишком сильно, залив всю радужку чернотой.

Показалось. Наверное.

Она развернула тряпье, осмотрела тельце. Ручки, ножки, животик - все обычное. Только на спинке, чуть ниже лопаток, кожа была чуть темнее. Багряна провела пальцем и замерла. Рисунок. Тонкий, как паутина, похожий на молодые корешки. - Макошь, - выдохнула она. - Макошь, заступись. Меченый он. Лесной.

Багряна провела пальцем, надавила. Мирон дернулся, заплакал, и Ульяна тут же выхватила его, прижала к груди.

- Ты чего? - спросила с испугом. - Зачем давишь?

- Смотрю, - ответила Багряна спокойно. - Ты, мать, вот что скажи. Он по ночам спит?

Ульяна отвела глаза.

- Сплю, - сказала тихо. - Сплю хорошо.

- Я не про тебя. Про него.

- И он спит. Только... - Ульяна замолчала, прикусила губу.

- Говори, - велела Багряна. - Я не для любопытства пытаю. Может, помочь чем смогу.

Ульяна оглянулась по сторонам, понизила голос до шепота:

- Глаза у него по ночам... черные. Совсем черные, без белков. И деснами сжимает так, что больно. Будто зубы там.

Багряна кивнула, будто именно этого и ждала , помолчала, собираясь с духом. - А корни? - спросила она тихо. - Изо рта не лезут? По ночам? Ульяна побелела. - Это... это что же? - прошептала. - Макошь не спасет? - Макошь тут не властна, - ответила Багряна жестко. - Тут другой хозяин. Древний.

Ульяна побелела так, что веснушки на носу стали видны, как темные крапинки на снегу.

- Откуда... - выдохнула она. - Откуда ты знаешь?

- Знаю, - Багряна вздохнула тяжело, поднялась, разминая колени. - Ты это... молока ему не жалей. Корми побольше. И подальше от леса держи, к опушке не носи.

- А что с ним? - Ульяна вцепилась ей в руку мертвой хваткой. - Что с сыном моим? Макошь не спасет? Велес? Кому молиться, Багряна? Багряна посмотрела на нее долгим взглядом, и в глазах у знахарки было что-то такое, от чего Ульяна отпустила руку и отшатнулась. Потому что в этих глазах она увидела не надежду - обреченность. - Тут, милая, молитвы не помогут, - тихо сказала Багряна. - Тут не боги, тут древнее. Те, кто были до богов. Они не слышат, они берут. Сыну твоему... может, и хорошо станет. По-своему. По-лесному. А тебе... - она вздохнула, покачала головой. - Ты как знай: если ночью позовет - не ходи. Если корни потянутся - беги, пока ноги носят. Поняла? Ульяна не ответила. Только прижала Мирона крепче и зажмурилась, будто это могло спасти. - Ладно, - Багряна поднялась, разминая колени. - Поглядим. Может, Макошь и услышит. Может, заступится. Молись, мать. Молись.

Она отошла к своему месту, села на лапник, достала узелок с травами. Долго перебирала, нюхала, откладывала. Руки дрожали чуть-чуть, но не от старости - от того, что увидела.

Такое она встречала однажды, давно, еще в детстве. В соседней деревне, куда мать брала ее для науки. Там тоже лес подступил, тоже люди стали странные, и дети рождались или умирали быстро, или... или становились другими. Мать тогда сказала: это лес принимает. Это не порча и не болезнь. Это просто лес решил, что люди ему нужны.

Багряна тогда не поняла. А теперь поняла.

Днем она ходила по поляне, присматривалась к людям, прислушивалась. Молчан сидел под дубом и строгал палку ножом, и на руках у него, на запястьях, Багряна заметила темные полосы, уходящие под рукава. Он поймал ее взгляд и улыбнулся - открыто, довольно, будто приглашая разделить радость.

Корней работал с мужиками, но то и дело косился на свой молот, что лежал на бревне отдельно, будто боялся к нему прикоснуться. На рукояти Багряна разглядела кору - свежую, живую, врастающую в дерево. И буквы, сложенные в имя.

Агата сидела у костра, не отходила к лесу, и все время теребила в пальцах тряпицу, в которую, видать, камень тот замотала, чтоб не касаться. Но на девочку Багряна смотрела с меньшей тревогой - та хоть убежать успела, хоть испугалась. Страх в этом лесу не спасение, но иногда он учит быстрее, чем смелость.

К вечеру Багряна собрала всех, кто казался ей еще не тронутым, - Еремея, Луку, Кузьму, Палагею с детьми. Отозвала в сторону, за шалаши, чтоб другие не слышали.

- Говорить буду прямо, - начала она без предисловий. - Лес нас принимает, - начала Багряна глухо. - Не как гостей - как своих. Только не тот лес, где мы грибы собирали. Тут боги другие. Вернее, те же, да не те. Древние. Те, что были до Перуна, до Велеса, до всех. Они не наши.. Молчан уже почти ушел, Корней на полпути, с ребенком Ульяны тоже неладно. Агата чудом вырвалась, и то не знаю, надолго ли.

Еремей нахмурился, сдвинул брови:

- Ты что несешь, старая? Как это - принимает? Люди как люди, работают, живут.

- Ты на Молчана погляди, - перебила Багряна жестко. - На руки его погляди. Он уже корой покрылся по локоть, а завтра и выше пойдет. А Корней с молотом своим разговаривает? Я видела, как он шепчет ему по ночам. Инструмент ему имя написал - сам, без руки человеческой. Это, по-твоему, люди как люди?

Еремей замолчал, и в глазах его впервые мелькнуло что-то похожее на страх.

- Чего же делать? - спросил Кузьма, озираясь на лес. - Уходить?

- Куда? - Багряна горько усмехнулась. - Там война, там смерть. А здесь... здесь тоже смерть, только другая. Медленная. Сладкая. Ты замечал, как тут хорошо спится? Как спокойно на душе, даже когда страшно?

Кузьма кивнул, нехотя.

- Вот оно, - сказала Багряна. - Лес успокаивает, усыпляет, а сам врастает в тебя, пока ты спишь. Молчан уже не проснется, я вам говорю. Он уже там, под дубом, и дуб этот - не дерево, а дверь.

- Какая дверь? - подал голос Лука, бледный, с трясущимися губами.

- В тот мир, - Багряна повела рукой в сторону леса. - Где они живут. Кто был до нас, до людей, до зверей. Древние. Лесные. Хозяева.

Она помолчала, собираясь с мыслями.

- Я попробую поговорить с ними. Сегодня ночью. У меня кое-что есть, старая память, мать учила. Может, договоримся. Может, отпустят кого.

- А если нет? - спросил Еремей глухо.

Багряна посмотрела на него долгим взглядом.

- Тогда будем жить, как живем. И ждать. Только не все из нас дождутся утра.

Ночью Багряна не пошла в шалаш. Она села у границы поляны, где свет от костра еще доставал, но лес уже начинался - темный, плотный, живой. Разложила перед собой травы, какие собрала за день, зажгла сухой пучок, задымила.

- Слышите меня? - спросила негромко. - Слышите, хозяева?

Лес молчал. Но молчание стало другим - напряженным, внимательным.

- Я старая, мне немного осталось, - продолжала Багряна. - Заберите меня. Вместо них. Вместо молодых, вместо детей. Я согласная.

Ветка хрустнула в темноте. Кто-то ступил на поляну.

Багряна подняла голову. Из леса вышла женщина. Высокая, тонкая, в белом платье из бересты, с длинными волосами, в которых светлячки горели зеленым. Глаза черные, без зрачков, и улыбка на бледных губах.

- Ты смелая, - сказала женщина голосом, похожим на шелест листвы. - Давно мы таких не видели. Кланяешься правильно, требу носишь. Только мы не те, кому ты кланяешься. Мы старше. - Кто вы? - спросила Багряна, и в голосе ее не было страха - только усталость. - Мы лес, - ответила женщина. - Мы были здесь до ваших богов. Мы будем после. Ваши боги - дети наши. А вы - дети их. Так что вы нам внуки. А внуков мы любим и не отпускаем. Только ты не поняла, старая. Мы не забираем. Мы принимаем. Это дар, а не смерть.

- Дар, - повторила Багряна, и в голосе ее не было страха, только горечь. - Дар - врасти в землю? Дар - стать деревом, потеряв себя?

- Стать лесом, - поправила женщина. - Стать частью того, что вечно. Ты сама старая, ты должна понимать: тело тленно, а лес - нет. Мы даем вечность.

- Мне не надо вечности, - сказала Багряна. - Мне надо, чтоб дети жили. Чтоб род людской не прервался.

Женщина склонила голову, будто удивляясь.

- Люди, - проговорила она с непонятной интонацией. - Вы такие шумные, такие быстрые, такие... короткие. Мы наблюдаем за вами давно. Вы интересные. Некоторые из вас подходят.

- Молчан подошел? - спросила Багряна.

- Молчан давно наш, - улыбнулась женщина. - Он еще в прошлой жизни был наш, просто не знал. А теперь знает. И рад.

- А ребенок?

Женщина помолчала.

- Ребенок - это надежда, - сказала она наконец. - Если вы уйдете, он останется. Если останетесь вы, он будет мостом. Мы не знаем еще, как лучше. Поэтому смотрим.

- Смотрите, - Багряна поднялась, отряхнула траву. - А я буду делать свое дело. Лечить людей. Пока они люди.

- Ты не боишься? - спросила женщина.

- Боюсь, - ответила Багряна честно. - Но бояться - не значит бежать.

Женщина кивнула, будто услышала ответ, который и ждала. И шагнула назад, в темноту. Светлячки в волосах погасли, и лес снова стал просто лесом.

Багряна постояла еще немного, глядя в черноту. Потом вернулась к костру, села, протянула руки к огню.

- Не договорились, - сказала она сама себе. - И не договоримся, наверное.

Она просидела у огня до утра, подбрасывая ветки и глядя, как тени пляшут на стволах. А когда взошло солнце, Багряна поднялась и пошла к людям - лечить, спасать, оттягивать неизбежное.

Потому что это ее дело. Потому что она знахарка. И волхва. И никто, кроме нее, не скажет людям правду: боги ушли. Или спрятались. Или стали лесом. И теперь лес сам решает, кого принять, а кого отпустить.

Багряна поднялась и пошла к людям. Лечить , спасать , оттягивать неизбежное.

Глава 7

Лука сидел у костра и перелистывал книгу.

Книга была старая, потрепанная, с пятнами воска на кожаном переплете. Досталась ему от наставника, когда тот уходил умирать в лес - так у них было заведено: старые волхвы не ждали смерти в избе, а уходили к богам, оставляя молодым свои знания. Наставник ушел, а книга осталась. И теперь Лука сидел у чужого костра в чужом лесу и листал страницы, на которых плясали буквы.

Он не читал. Просто водил пальцем по строкам, думая о своем.

О том, как горело капище.

Как орали чужие воины, как рухнул идол Перуна - рухнул, даже не попытавшись защитить своих. Как наставник, седой и страшный в отсветах пламени, заслонил собой девчонку, что прибилась к капищу сиротой, и как его изрубили топорами прямо у нее на глазах.

А Перун молчал.

Все молчали.

И Лука, глядя на это, перестал верить. Не сразу, не вдруг - постепенно, как лед тает по весне. Сначала он еще шептал молитвы по привычке, еще делал "запор", входя в лес, еще кидал щепотку хлеба под куст - на всякий случай. А потом перестал. Потому что какой смысл кланяться тем, кто не слышит?

Он бежал вместе со всеми, когда война пришла в их края. Бежал, не оборачиваясь, и книгу захватил просто по привычке, как топор или нож - вещь, которая может пригодиться. Но сейчас, глядя на буквы, он поймал себя на мысли, что не помнит ни одного слова из тех, что когда-то учил наизусть.

- Лука, - окликнула его Агата. - Чего читаешь?

- Так, - он захлопнул книгу. - Не твоего ума дело.

- Подумаешь, - девчонка фыркнула и отошла.

Лука проводил ее взглядом. Агата держалась молодцом после той ночи, когда прибежала из леса белая как мел и тряслась до утра. Но что-то в ней изменилось. Смотрела теперь в чащу слишком часто, слишком долго, и в глазах появлялось такое выражение, будто она прислушивается к чему-то, чего другие не слышат.

"Лесовой отметил", - подумал Лука и тут же одернул себя. Какие лесовые? Нет никого. Пустота. Тишина.

Но в груди заскребло противно, и он сам не заметил, как пальцы сложились в "запор" - старый жест защиты, который въелся в кровь с детства.

Ночь опустилась на поляну быстро, как всегда в лесу. Люди разбрелись по шалашам, костер догорал, остывал, и Лука остался у огня один. Караулить велели по очереди, сегодня была его.

Он сидел на бревне, подбрасывал ветки в огонь и слушал тишину. Лес молчал. Не по-хорошему молчал - глухо, тяжело, будто накрыл поляну шапкой-невидимкой и затаился.

От нечего делать Лука снова раскрыл книгу. Полистал, наткнулся на молитву Велесу - ту самую, что пели на осеннее равноденствие, когда скотину в лес загоняли на вольный выпас. Губы сами зашевелились, читая знакомые строки, но слова отдавались пустотой, не грели, не зажигали огня внутри.

Он читал и не верил.

Читал и думал: "Пустое все. Нет никого. Были когда-то, да ушли. Или умерли. Или их никогда не было".

Он поднял глаза от страницы и замер.

Напротив него, за костром, стояла она.

Высокая, тонкая, в белом платье, которое переливалось в свете углей - то ли береста, то ли ткань, то ли что-то другое. Волосы длинные, до пояса, и в них светлячки запутались, горели зеленым, перемигивались. А глаза... глаза черные, без белков, без зрачков, две глубокие ямы, в которых не отражался огонь.

Лука хотел закричать, но голос пропал. Хотел вскочить, но ноги приросли к земле. Хотел сделать "запор" - и не смог пошевелить руками.

- Не бойся, - сказала женщина. Голос шелестел, как листва на ветру. - Мы не кусаем. Мы смотрим.

- К-кто ты? - выдавил Лука, чувствуя, как холод ползет от поясницы вверх по спине.

- Ты же сам только что читал про нас, - она улыбнулась, и зубов у нее оказалось больше, чем положено человеку, мелкие, частые, как у рыбы. - Велес. Ты звал Велеса. А мы ближе. Мы лес.

- Нет никакого Велеса, - вырвалось у Луки. - Нет никого. Пустота.

Женщина склонила голову, будто удивляясь.

- Правда? - спросила она. - А мы? Мы тоже пустота?

Она шагнула вперед. Лука дернулся, попытался встать - и не смог. Корни, тонкие, белые, обвили его лодыжки, щиколотки, поднимались выше, к коленям. Он даже не заметил, когда они появились.

- Не дергайся, - сказала женщина. - Будет больно. А нам не надо, чтобы было больно. Нам надо, чтобы ты сам пришел.

- Куда? - прошептал Лука.

- К нам. Под корни. Там тепло, там тихо. Там не надо верить - там знаешь.

Она протянула руку. Рука была длинная, бледная, пальцы - веточки, и на концах - розоватые ноготки, почти прозрачные.

- Иди ко мне, - позвала она.

И Лука понял, что хочет пойти.

Внутри, под ребрами, вспыхнуло что-то давно забытое - не вера, нет, что-то другое. Желание. Тоска. Ему вдруг отчаянно захотелось, чтобы она была права. Чтобы там, под корнями, правда было тепло и тихо. Чтобы не надо было больше прятать книгу, делать вид, что веришь, делать вид, что не веришь. Просто лечь и уснуть.

Он приподнялся, делая шаг к ней.

Корни ослабли, отпустили, давая идти.

- Да, - шепнула женщина. - Да, хороший. Иди.

Лука шагнул.

И в этот момент нога его наступила на книгу.

Книга лежала на земле, там, где выпала из рук. Лука посмотрел вниз - и увидел буквы. Они светились. Слабо, едва заметно, но светились - золотистым таким, теплым светом, от которого в груди защемило.

Наставник.

Седой, страшный в отсветах пламени, заслоняющий собой девчонку.

- Беги, - сказал он тогда. - Беги и живи. Помни.

Лука вспомнил.

Он рванулся назад, выдергивая ноги из корней, которые вдруг стали цепкими, злыми. Упал, вскочил, отбежал к костру, схватил головешку, развернулся, выставив перед собой огонь.

- Чур меня! - закричал он не своим голосом. - Чур, чур, чур!

Женщина стояла на том же месте и смотрела на него. Без злобы, без удивления - с интересом, как смотрят на муравья, который вдруг побежал не туда, куда все.

- Смешной, - сказала она. - Огнем пугаешь. А мы из огня пришли.

- Убирайся! - орал Лука, размахивая головешкой. - Именем Перуна! Именем Велеса! Именем всех богов, какие есть!

- Нет богов, - усмехнулась женщина. - Ты же сам сказал. Пустота.

Лука замер.

Она права. Он сам сказал. Сам отрекся. Сам убил свою веру, закопал ее, растоптал.

И теперь ему нечем защищаться.

Головешка в руке догорала, огонь почти погас. Корни снова тянулись к ногам, и сил бежать не было - только стоять и смотреть, как она приближается.

И тогда Лука закричал.

Не слова и не молитвы - просто крик. Дикий, рваный, отчаянный, в котором не было ничего, кроме боли и страха.

А потом слова пришли сами. Не те, красивые, из книги, которые он читал без веры. Другие - детские, забытые, те, что мать шептала над колыбелью, когда он болел, когда плакал, когда боялся темноты.

- Макошь-матушка, - зашептал он, захлебываясь слезами. - Перун-батюшка. Велесе-хозяин. Кто есть - помогите! Не за себя - за них! - он мотнул головой в сторону спящих шалашей. - За детей! За баб! За дураков, которые не знают, куда пришли! Услышьте! Я виноват, я не верил, я дурак, простите! Но не дайте им пропасть! Не дайте лесу сожрать!

Он упал на колени, ткнулся лбом в землю, и земля под ним была не холодная, не мертвая - теплая, живая, дышащая.

- Помогите, - шептал он в эту землю. - Помогите, родимые. Не по вере - по правде. По крови. Мы же ваши. Мы дети ваши. Не отдавайте лесным.

И вдруг - тишина.

Не та, давящая, лесная, которая была весь вечер. А другая - светлая, пустая, свободная.

Лука поднял голову.

Женщина стояла на том же месте. Но теперь она не улыбалась. Она смотрела куда-то вверх, за спину Луки, и в глазах ее, черных, бездонных, появилось что-то похожее на... страх или удивление?

- Ты позвал, - сказала она тихо. - Ты правда позвал. И они услышали.

- Кто? - прошептал Лука.

Она не ответила. Только покачала головой, шагнула назад - и растаяла. Просто исчезла, будто ее и не было. Только светлячки еще мигнули напоследок и погасли.

Лука сидел на коленях посреди поляны и трясся. Головешка в руке давно погасла, костер догорел, но вокруг было светло - не от огня, от чего-то другого. От неба, что ли? От луны, которая вдруг выглянула из-за туч?

Он поднял голову.

Луна и правда вышла. Круглая, холодная, серебряная. И в свете ее Лука увидел, что лес вокруг стоит обычный - тихий, спокойный, осенний. Ни корней, ни глаз, ни белых фигур.

Только на краю поляны, под дубом, стоял Молчан. Стоял и смотрел на Луку. И на губах у лесника играла странная улыбка - будто он знал что-то, чего Лука не знал, и жалел его за это.

- Ты живой? - спросил Молчан.

Лука кивнул, не в силах говорить.

- Живи, - сказал Молчан и ушел в темноту, к дубу, к своим корням, к своему лесу.

Лука еще долго сидел у потухшего костра, глядя на луну и трясущимися руками гладя обложку книги. В голове крутилось одно: "Услышали. Услышали! Значит, есть. Значит, можно".

Он посмотрел на спящие шалаши, на темный лес, на дуб, под которым застыла тень Молчана. И понял, что надо делать.

Он не волхв , не воин и не староста. Но он только что говорил с тем, что старше этого леса. И оно его отпустило. Значит, есть сила, которая может противостоять лесной.

- Я вернусь, - шепнул он в темноту, сам не зная, кому обещает - людям или лесу. - Я вернусь и приведу тех, кто знает. Настоящих волхвов. Тех, кто помнит, как говорить с богами.

Он оглянулся на поляну в последний раз. Взял книгу, сунул за пазуху. И шагнул в лес - не вглубь, а вдоль опушки, туда, где, по рассказам, были другие селения, другие люди, другая вера.

Лес проводил его молчанием. Не злым и не добрым - равнодушным. Таким, какое бывает, когда жук уползает с ладони - смотреть интересно, но останавливать не обязательно.

Утром, когда народ проснулся, Луки уже не было. Только следы, уходящие на восток, зачем ушел - никто не знал.

Еремей ходил хмурый, бабы шептались, а Молчан, услышав про пропажу, только улыбнулся своей странной улыбкой и сказал:

- Ушел ваш Лука. Искать спасения. Да только спасение - оно под корнями, а не у людей.

И никто не понял, шутит он или правду говорит.

Глава 8

Еремей не спал вторую ночь.

Он сидел у костра, ворошил угли палкой и слушал, как стучит в висках. Раньше, в деревне, бессонница приходила редко и была понятной - перед большим праздником, перед советом, когда надо было решать, кому давать надел за околицей. Сейчас она была другой. Она была выматывающей, липкой, как паутина, в которой он бился уже который день.

Костер почти прогорел. Угли дышали жаром, меняли цвет с багрового на пепельный, и в этом медленном умирании огня было что-то успокоительное.

- Еремей.

Он вздрогнул. Багряна стояла за спиной. Как она подошла - не слышал. В свете углей лицо ее казалось чужим - глубокие тени лежали так, будто под кожей проступил череп.

- Ты чего не спишь? - спросил он, чтобы спросить.

- Думаю, - она села рядом на чурбак, долго молчала, глядя на угли. - Старые молитвы не работают. Боги молчат. Значит, надо говорить с теми, кто древнее.

- Кто древше богов?

- Земля, - Багряна повернулась к нему, и глаза у нее были черные в темноте, как у ночной птицы. - С землей надо говорить. Кровью. Как в старину делали, когда богов еще не придумали. Мать меня учила. Слова есть такие. Страшные. Их только в самый край произносить велено.

Еремей долго молчал. Смотрел на шалаши, где спали люди, на стену леса, что стояла вкруг поляны, на небо, где звезды уже начинали бледнеть.

- Петуха? - спросил он коротко.

Багряна кивнула.

- Петуха.

Резали на утренней заре, когда ночная тьма еще держалась под деревьями, но небо на востоке уже наливалось светом. Еремей держал птицу - та билась, орала, пыталась клюнуть его в руку. Багряна полоснула ножом.

Кровь хлынула в глиняную плошку, горячая, густая, пахнущая железом и жизнью. Еремей смотрел, как петух затихает, как дергаются лапы в последних судорогах, и поймал себя на мысли, что завидует. Птице не надо больше бояться. Птице не надо больше ждать.

Багряна смешала кровь с землей и золой из костра, зашептала.

Слова были тяжелые. Еремей стоял рядом и чувствовал, как они давят на уши, как чугунные гири. Он не понимал ни единого, но язык, на котором они были сказаны, казался смутно знакомым. Так, наверное, говорили его пращуры, когда еще не молились Перуну, когда сам лес был единственным богом.

Багряна закапывала жертву в центре поляны долго, тщательно, разравнивала землю ладонью. Пальцы у нее дрожали, но лицо было спокойным - спокойствием человека, который зашел слишком далеко и обратной дороги уже не ищет.

- Теперь жди, - сказала она, поднимаясь. - Если услышишь зов - не ходи. Если увидишь - не смотри.

Она отошла к шалашам, оставив Еремея одного у догорающего костра.

Ждать пришлось недолго.

Пока сгорела одна лучина.

Еремей сидел, смотрел на ровное место, где закопали петуха, и думал, что ничего не будет. Что старые бабкины сказки, что нет никакой древней силы, что они просто зарезали птицу и теперь будут жевать сухари без мяса до самой зимы.

А потом земля зашевелилась.

Сначала он подумал, что показалось. Но нет. Бугор в центре поляны рос на глазах, вздувался, как тесто в деже. Цвет его менялся с черного на бурый, а потом на красный - такой красный, какой бывает у свежей раны.

Земля лопнула.

И оттуда полезли корни.

Они были не белыми, не тонкими, как те, что он видел раньше. Эти были красными, набухшими, влажными - они лезли из земли, как черви из протухшего мяса, и росли, росли, переплетаясь на глазах. Еремей считал про себя. До десяти считал, до двадцати, до пятидесяти - и сбился.

К тому моменту, как можно было бы продышать тридцать вдохов, корни сплелись в фигуру. В рост человека, даже чуть выше. С руками, ногами, головой. Без лица - только провалы там, где должны быть глаза, и щель там, где должен быть рот.

Она стояла в десяти шагах от Еремея и смотрела на него пустыми глазницами.

Он смотрел. Не мог оторваться.

- Ты звал, - сказала она.

Голос был странный. В нем слышался и шелест листвы, и скрип веток, и далекий гром - и еще что-то. Что-то, от чего у Еремея подогнулись колени и он сел прямо на землю.

Потому что в этом голосе звучала его мать.

Не голосом - интонацией. Той самой ласковой строгостью, с которой она говорила: "Ерема, не балуй, спать иди".

Из леса, из-за деревьев, начали выступать другие. Мутные, полупрозрачные, они тянули руки к поляне, и в них Еремей узнавал. Соседа Фрола, что сгорел в своей избе. Тетку Агафью, что померла пять лет назад от удара. Кузнеца старого, отца Корнеева. Много лиц. Мертвых лиц.

А потом - ее.

Анна стояла под березой на краю поляны. В том самом платке, в котором он закапывал ее на старом кладбище, когда война еще не пришла. Она улыбалась ему и протягивала руки.

- Еремеюшка, иди сюда. Я соскучилась. Мы все тут. Хорошо тут. Тихо. Иди.

Еремей встал. Сам не заметил, как. Ноги понесли его сами.

- Не ходи.

Чья-то рука вцепилась ему в плечо. Жесткая, сильная, обжигающая. Багряна. Она стояла рядом, вцепилась в него мертвой хваткой и трясла.

- Не ходи! Это не они! Это лес! Лес сосет память, как мед! Он берет что хочет и кажет что хочет! Очнись!

- Там Анна, - сказал Еремей и удивился своему голосу - чужому, тонкому, как у ребенка.

- Анна в земле, - Багряна ударила его по щеке. Ладонью, больно. - В земле, понял? А это гниль. Это ложь.

Еремей моргнул. Анна стояла под березой и улыбалась. Но теперь он видел: у нее текут глаза. Черным соком текут по щекам, капают на платок.

Он закричал.

- ЖГИ!

Крик Корнея перекрыл все.

Кузнец стоял у дуба с головней в руке. Он уже облил ствол смолой из своего горшка - смола текла по коре черными струйками, пахла гарью и чем-то сладким.

- Жги лес! - орал Корней. - Не слушайте их! Огня боится любая нечисть!

Он ткнул головней в корни.

Пламя взметнулось сразу. Дуб занялся как сухая солома - огонь побежал вверх по стволу, с жадностью пожирая кору, листву, ветки. Затрещало, зашипело.

И закричало.

Дуб кричал.

Не треском - человеческим голосом. Низким, страшным, полным боли. Крик нарастал, заполнял поляну, забивал уши, лез в голову. Люди падали на колени, зажимая уши ладонями, но крик был внутри - он шел из земли, из воздуха, из них самих.

А потом в крик вплелся плач. Детский плач. Тонкий, надрывной, такой, от которого у любой матери сердце рвется на части.

Палагея рванулась к огню:

- Доченька! Там доченька моя!

Двое мужиков еле удержали ее, прижали к земле. Она билась, выла, царапала руки, и Еремей, глядя на нее, чувствовал, как внутри что-то обрывается.

Потому что голос и правда был похож. Очень похож. На дочку Палагеи, что умерла в прошлом году от лихоманки.

Огонь пожирал дуб, и вместе с ним пожирал чужие голоса, чужие лица, чужую боль.

Фигура в центре поляны рассыпалась. Просто развалилась кучей мертвых прутьев. Корни, тянувшиеся из-под земли, замерли, почернели, свернулись.

- Не стойте! - заорал Еремей, приходя в себя. - Бежим! Сейчас, пока лес не очухался!

Бежали в темноту, на восток, туда, откуда пришли. Люди хватали детей, узлы, кто что успел. Еремей бежал последним, подгоняя отстающих, и считал шаги. Сто шагов. Двести. Семьсот.

Лес молчал. Слишком тихо было, слишком ровно - ни ветки под ногами, ни птицы в вышине.

Кузьма, бегущий первым, вдруг споткнулся, упал. Корень, выскочивший из-под земли, полоснул его по ноге. Кровь хлынула сразу, но Кузьма вскочил и побежал дальше, хромая, оставляя на листьях красные следы.

- Не останавливаться! - орал Еремей. - Руби корни!

Корни лезли отовсюду. Тонкие, белые, они хватали за щиколотки, тянули вниз. Мужики рубили их топорами на бегу, и каждый срубленный корень вздрагивал, брызгал мутным соком и уползал обратно в землю.

Впереди забрезжил просвет. Опушка! Небо! Свобода!

Выбежали.

И остановились как вкопанные.

Перед ними была та же поляна. Тот же догорающий пень. Те же разбросанные шалаши. Тот же костер, догорающий до углей.

Кузьма подошел к пню, тронул обгоревшую кору. Повернулся к Еремею:

- Это наш. Тот самый. Я его помню. Вон та ветка еще дымится.

Еремей смотрел на пень, на своих людей, падающих на землю от усталости и отчаяния, на лес, стоящий стеной, и понимал. Это была не иллюзия. Это было что-то похуже.

Они бежали час. Может, больше. Солнце должно было уже взойти. Но оно не взошло. Они бежали по прямой, как им казалось, а лес просто взял и свернул их путь кольцом. Замкнул круг, соединяя конец с началом.

Они бежали по гигантской дуге. И лес терпеливо вел их, пока они не вернулись в ту же точку.

- Не пускает, - выдохнул кто-то.

Еремей огляделся. Из двадцати двух, что бежали, на поляне стояли четырнадцать. Остальных не было.

- Где остальные? - спросил он глухо.

Никто не ответил. Только лес молчал, и в этом молчании ему почудилась усмешка.

Солнце все-таки взошло. Позже, чем обычно, сквозь серую муть, но взошло.

Дуб догорел. Остался только черный пень высотой в полтора локтя, еще дымящийся, тлеющий внутри.

Уцелевшие сидели кто где - на бревнах, на земле, прямо в золе. Восьмерых не досчитались. Кто-то отстал в темноте, кого-то корни утащили, кто-то сам остался - никто не знал.

Кузьма сидел у ручья, закатав штанину. Еремей подошел, глянул. Рана на щиколотке затянулась. Но под кожей, там, где был порез, теперь виднелись тонкие белые нити. Они шевелились, когда Кузьма шевелил пальцами.

- Чуешь что? - спросил Еремей.

- Холодно, - ответил Кузьма. - От земли холод идет. И тянет... Спать тянет... Лечь охота.... Прямо в землю лечь......

Еремей кивнул и отошел.

Агата сидела у березы на краю поляны. Она не плакала. Она гладила кору рукой и что-то шептала.

- Агата, - позвал Еремей.

Она обернулась. Глаза у нее были пустые, но на губах играла улыбка.

- Она мамой назвалась, - сказала девочка. - Мама там. Она меня ждет.

- Твоя мама в земле, - жестко сказал Еремей, подходя и оттаскивая ее от дерева. - А это не мама. Поняла?

Агата кивнула, но всю дорогу до костра оглядывалась на березу.

Еремей подошел к Багряне. Та сидела на поваленном стволе, смотрела на дымящийся пень.

- Кого мы сожгли? - спросил он тихо.

- Дуб.

- Я не про то. Кто кричал?

Багряна долго молчала.

- Не знаю, - ответила наконец. - Может, тот, кто в дубе жил. Может, сам лес. Может, мы с тобой. Я свой голос слышала - молодой, каким пела, когда мужа хоронила. А ты?

Еремей вспомнил Анну под березой и ничего не ответил.

Багряна показала на пень. Из черной обугленной сердцевины, пробивая пепел, тянулся вверх тонкий зеленый росток. Высотой в палец, с двумя крошечными листочками.

- Это он, - сказала Багряна. - Лес. Он запомнил.

- Запомнил?

- Мы теперь для него не еда. Мы враги. Это почетно, Еремей. Очень немногие удостаивались такой чести.

Еремей смотрел на росток, на своих людей - тех, кто остался. Четырнадцать из двадцати трех. Остальных лес забрал. Или они сами остались - кто теперь разберет.

Корней подошел, сел рядом. Молот висел на поясе, руки в саже и копоти, лицо черное от дыма.

- Огня еще припасем, - сказал он, не спрашивая.

- Припасем, - ответил Еремей.

- Лес горел.

- Горел.

- И еще гореть будет.

Еремей повернулся к лесу. Солнце уже поднялось, но свет его не пробивался сквозь кроны. Там была тьма. Сырая, холодная, живая.

- Будем жечь, - сказал Еремей. - Пока не отпустит или пока сами не ляжем.

Он посмотрел на березу, где Агата оставила на коре следы своих пальцев. На Кузьму, разглядывающего нити под кожей. На дымящийся пень.

Выбор не велик..

Глава 9

Корней проснулся от того, что молот загудел сам по себе.

Он лежал в шалаше, придавленный чужими телами, и сквозь храп и дыхание спящих пробивался звук - низкий, тягучий, буд кто-то огромный водил смычком по струне, натянутой у него в затылке. Корней открыл глаза, прислушался. Звук не пропадал. Он шел снаружи, оттуда, где Корней устроил свой горн, где на камне лежал молот.

Молот звал его по имени.

- Тихо ты, - шепнул Корней в темноту, сам не зная, кому говорит. - Дай поспать.

Звук не стих полностью. Он стал тише, но не пропал - ушел на самый край слышимости, зарылся под кожу, застрял между ребер и там пульсировал в такт сердцу.

Корней лежал, смотрел в потолок из жердей и лапника и слушал, как внутри у него бьется чужая жизнь. Рядом сопел Кузьма, постанывал во сне кто-то из мужиков, пахло потом, сыростью, прелым тряпьем. А в груди гудело.

Он не пошел к горну. Сжал зубы, зажмурился, вцепился пальцами в мох, на котором лежал, и пролежал так до утра. Когда рассвело, звук ушел. Но вместе с ним ушло и что-то еще. Корней сел, посмотрел на свои руки и понял, что не помнит, как выглядела его мать.

Он силился, напрягал память - и не мог. Только смутное пятно вместо лица, только тепло вместо голоса.

- Ты чего? - спросил Кузьма, просыпаясь.

- Ничего, - ответил Корней и вышел наружу.

У ручья он долго смотрел на свое отражение. Лицо было свое - бородатое, широкое, с глубокими морщинами у глаз. Но глаза смотрели не так, как раньше. Раньше они смотрели на мир, а теперь - внутрь, в ту пустоту, где должно быть что-то, а вместо этого гудит.

Он плеснул воды в лицо и пошел к горну.

...

Днем он работал как обычно. Рубил, таскал, другим молотом ковал гвозди для новой избы - той самой, которую уже никто не строил, потому что люди перестали верить, что до зимы доживут. Руки делали свое дело, а голова жила отдельно. Она все время прислушивалась.

К вечеру Корней поймал себя на том, что стоит у наковальни и смотрит на именной молот. Тот лежал на камне, как обычно, - тяжелый, черный, с потемневшей от времени рукоятью. Ничего особенного. Обычный кузнечный молот, сработанный еще его дедом, переходивший по наследству, как имя, как проклятие.

Но Корней не мог оторвать глаз.

Молот был красив. Нет, не так - он был правильный. Единственно правильный предмет во всем этом лесу, во всей этой жизни, полной страха и суеты. Корней протянул руку, и пальцы сомкнулись на рукояти сами.

И тогда пришла сила.

Она вошла в него через ладонь, горячая, густая, как расплавленный металл. Залила руку, плечо, грудь, ударила в голову. Корней задохнулся, выронил молот, упал на колени.

Перед глазами плыло. В ушах звенело.

- Ты чего? - подбежал Кузьма.

Корней поднял голову, посмотрел на него и не узнал. Чужой мужик с испуганными глазами, от которого пахло страхом и потом.

- Ты кто? - спросил Корней.

- Кузьма я! Ты чего, сдурел?

Корней моргнул. Вспомнил. Кузьма, плотник, сосед по шалашу, свой.

- Устал, - сказал он хрипло. - Переработал.

Кузьма помог ему подняться, усадил на бревно. Корней сидел, смотрел на свои руки и вспоминал, как выглядит мать - не мог. Только смутное тепло.

- Молот, - сказал он. - Молот мне имя дал. Свое имя.

Кузьма отшатнулся.

- Ты иди отдохни, - сказал он быстро. - Поспи. Я скажу Еремею.

...

Ночью Корней не пошел в шалаш. Он сидел у горна, положив молот на колени, и гладил рукоять, как гладят любимую женщину. Вокруг горели угли, пахло гарью, и было хорошо.

- Ты мой, - шептал молот. Не вслух - внутри головы. - Ты всегда был мой. Ты просто не знал.

- Я человек, - сказал Корней одними губами.

- Человек - это мясо, - ответил молот. - Мясо гниет. А металл вечен. Я дам тебе вечность.

- А память?

- Память - это боль. Зачем тебе боль?

Корней подумал о матери. О детях, что умерли во младенчестве, не прожив и года. Больно было. Очень.

- А что взамен? - спросил он.

- Сила, - сказал молот. - Ты будешь ковать такие вещи, каких люди не видели. Ты будешь как бог кузни.

Корней закрыл глаза. В груди гудело, и гул этот был сладким, как мед.

...

Утром его нашли у горна. Он сидел, прислонившись спиной к камню, и смотрел на восход. Молот лежал у него на коленях.

- Корней, - позвал Еремей. - Ты как?

Корней повернул голову. Глаза у него были красные, воспаленные, но смотрели ясно.

- Нормально, - сказал он. - Руки только болят.

Он протянул руки Еремею. Ладони были в мозолях, в саже, в свежих ожогах от искр. А выше, от запястий к локтям, тянулись тонкие темные полосы. Не грязь - кора. Она уже не пятнами - она шла ровными линиями, как рисунок на березе.

- Корней, - тихо сказал Еремей.

- Я знаю, - перебил его кузнец. - Я сам выбрал.

- Что выбрал?

- Быть сильным, - Корней поднялся, взял молот. В руке он смотрелся как продолжение тела, как пятый палец. - Лес забирает память. Я вчера мать не вспомнил. Совсем. Ни лица, ни голоса. Только тепло где-то тут, - он ткнул себя в грудь. - Но сила есть. Смотри.

Он подошел к бревну, которое вчера они втроем еле дотащили, присел, взялся. Бревно оторвалось от земли, как пушинка. Корней поднял его над головой, держал на вытянутых руках, глядя Еремею в глаза.

- Видишь?

- Вижу, - Еремей отвел взгляд. - А меня ты помнишь?

Корней опустил бревно, задумался. На лице его появилось странное выражение - будто он решал трудную задачу.

- Еремей, - сказал он наконец. - Староста. Вместе бежали. Дочка у тебя была... - Была, - сказал Еремей.

Он сел обратно на камень, положил молот на колени и уставился в огонь. Еремей постоял рядом, потом пошел к людям. На душе было гадко.

...

К вечеру того же дня Корней ковал. Он ковал гвозди, но гвозди получались странные - длинные, тонкие, с зазубринами, похожие на корни. Он ковал их час, два, три, не останавливаясь, не отдыхая. Пот заливал глаза, руки тряслись, но молот взлетал и падал, взлетал и падал, выбивая из металла искры и звук.

Звук был чистый, звонкий, но Еремею, подошедшему посмотреть, показалось, что в этом звоне слышится что-то еще. Словно молот пел. Словно каждая искра была нотой.

- Корней, хватит, - сказал он.

Кузнец не ответил. Он продолжал бить, и лицо у него было отрешенное, почти счастливое.

- Корней!

Молот замер на полпути. Корней медленно повернул голову. Глаза у него были чужие - глубокие, темные, с расширенными зрачками.

- А? - спросил он.

- Иди есть.

- Не хочу.

- Иди спать.

- Не устал.

Еремей подошел ближе, заглянул в лицо. Корней моргнул, и на миг в глазах мелькнуло что-то знакомое - страх, растерянность, боль.

- Я не могу остановиться, - прошептал он вдруг. - Понимаешь? Я хочу, но не могу. Он зовет. Все время зовет. Если я перестану ковать, он уйдет. А без него я никто. Без него я просто мясо, которое гниет.

- Кто - он?

Корней посмотрел на молот. Тот лежал на наковальне, черный, тяжелый, спокойный.

- Не знаю, - сказал Корней. - Но он мне как брат. Ближе брата.

В ту ночь Еремей велел мужикам привязать Корнея в шалаше. Тот не сопротивлялся, только смотрел на свои руки, которые сами собой сжимались в кулаки, и на кору, которая поднялась уже почти до плеч.

Утром веревки были пусты. Корней сидел у горна и ковал, и лицо у него было такое, будто он никогда не спал, не ел, не пил, а только ковал всю жизнь.

- Корней, - позвал Еремей.

Кузнец обернулся. На рукояти молота, там, где лежали его пальцы, кора и дерево срослись в одно целое.

- Я почти вспомнил, - сказал Корней. - Как мать звали. Почти. Еще немного - и вспомню.

- А нас помнишь?

Корней долго смотрел на Еремея. Потом перевел взгляд на мужиков, собравшихся за спиной старосты.

- Нет, - сказал он просто. - Извините.

И снова зазвенел молот.

Глава 10

После сна Агата перестала бояться леса.

Она проснулась наутро после побега - того самого, когда бежали в темноту, а выбежали обратно на ту же поляну, - и первым делом посмотрела на березу. Та стояла на краю, белая, тонкая, с опущенными ветвями, и кора ее светилась в утреннем солнце, как кожа.

- Ты мне снилась, - шепнула Агата одними губами. - Ты звала.

Береза молчала. Но Агате показалось, что ветви чуть качнулись, хотя ветра не было.

Она встала, накинула платок и пошла к ручью умываться. Ноги не слушались - они сами несли ее мимо ручья, мимо шалашей, мимо костра, прямо к опушке. У самой границы, где трава кончалась и начинался лес, Агату окликнули.

- Ты куда?

Багряна. Старуха стояла у костра, смотрела на нее в упор, и глаза у нее были недобрые.

- Умыться, - соврала Агата.

- Ручей в другой стороне.

Агата оглянулась. Ручей и правда был сзади. Она стояла спиной к нему и смотрела в лес.

- Задумалась, - сказала она и пошла обратно, чувствуя спиной взгляд Багряны.

...

Днем она сидела у костра и чинила порванную рубаху. Иголка то и дело выскальзывала из пальцев - руки не слушались, глаза сами находили березу. Та стояла на краю поляны и ждала. Агата это чувствовала каждой клеткой - ждала, когда все уснут, когда никто не будет смотреть, когда можно будет позвать.

Палагея, сидевшая рядом с двумя оставшимися детьми, перехватила ее взгляд. Младший, мальчишка лет пяти, спал у нее на коленях, старшая девочка жевала сухую лепешку и смотрела в огонь пустыми глазами.

- Ты на нее не гляди, - сказала Палагея устало. - Тут все деревья нечистые. Я вчера мимо той осины шла, так мне показалось, что ветки тянутся. Сами собой.

Агата кивнула, но глаза ее снова нашли березу.

- Сил нет за всем следить, - добавила Палагея тихо. - За детьми своими уследить бы. Вон их сколько осталось ...

Агата посмотрела на детей. Мало их было. Совсем мало. Трое всего на всю поляну - двое у Палагеи да еще один у бабы, имени которой Агата не помнила. Остальные или не добежали в ту ночь, или уже не вставали по утрам.

Палагея вздохнула и отвернулась.

Вечером, когда стемнело, Багряна подсела к Агате. Долго смотрела на нее, потом заговорила тихо, чтоб другие не слышали:

- Ты мне скажи, девочка, что тебя тянет? Я травы дам, отворотные. Может, отвяжется.

- Не отвяжется, - ответила Агата спокойно. - Она себя мамой назвала. Моей мамой. Я ее голос слышала.

- Мать твоя в земле, - жестко сказала Багряна. - И голос ее только черви слышат.

- А мне показалось...

- Тебе лес показал. Он что хочешь покажет. Он память сосет, как мед, и обратно отдает, переваренное. Ты его слушать будешь - он тебя всего высосет и в корни пустит. Как тех девок под ивой.

Агата помолчала. Потом спросила:

- А им там плохо?

Багряна задумалась. В первый раз задумалась, не сразу ответила.

- Не знаю, - сказала наконец. - Может, и не плохо. Только они уже не люди. Им все равно. А нам не все равно. Потому что мы еще люди. Хоть и сил уже нет.

Агата кивнула, будто поняла.

Ночью она лежала в шалаше и слушала, как посапывают оставшиеся. Трое детей на всю поляну. Несколько взрослых, которые еще держатся. Остальные или ушли, или смотрят в одну точку и не отвечают.

Береза светилась в щель между жердями. Белая, теплая, родная.

- Иди, - шепнул голос.

- Я боюсь, - ответила Агата шепотом.

- Чего бояться? Я же мама. Я тебя люблю.

Агата зажмурилась. Зажала уши руками. Пролежала так до утра.

.

Утром Еремей привязал ее к бревну.

Он не спал всю ночь, караулил, видел, как она мечется во сне, как шепчет, как тянет руки к выходу. У него самого сил уже не было ни на уговоры, ни на ласку. Только на веревку.

- Прости, девочка, - сказал он, затягивая узлы. - У меня больше никого не осталось. Ты уж потерпи.

Агата не сопротивлялась. Сидела, привязанная к бревну, смотрела на березу и молчала. Только слезы текли по щекам.

Багряна принесла ей поесть, отпаивала какой-то горькой травой. Агата пила послушно, ела через силу, отвечала на вопросы. И все время смотрела на березу.

К вечеру Багряна сказала Еремею:

- Не поможет. Она уже там. Тело здесь, а душа - под корнями.

- А что делать? - спросил Еремей. В голосе его не было злости, только усталость.

- Не знаю, - призналась Багряна. - Раньше я знала. Травы, заговоры, молитвы. А теперь не знаю. Может отпустить?

Ночью Агата перерезала веревки.

Чем - никто не видел. Может, камнем, может, щепкой острой. Просто утром веревки лежали на земле, а бревно было пусто.

Еремей нашел ее у березы. Она стояла на коленях, обняв ствол, и гладила кору. Лицо у нее было спокойное, светлое, почти счастливое.

- Агата, - позвал он тихо. Голос сел, сорвался, превратился в хрип. - Пойдем.

Она обернулась.

- Ты не плачь, - сказала она. - Мне хорошо, тепло и мама рядом.

- Там нет мамы, - Еремей шагнул к ней. - Там лес, только лес....

- Лес - это и есть мама, - ответила Агата. - Самая главная. Та, что была до всех богов. Она всех принимает. И меня приняла.

Она поднялась, отряхнула платье. Еремей протянул руку, но не подошел - боялся спугнуть.

- Агата, не надо. Пожалуйста.

- Ты хороший, дядя Еремей, - сказала она. - Ты старался. Но ты устал. Вы все устали. А я не хочу больше уставать.

Она шагнула вперед - и растворилась в белом стволе. Просто исчезла, будто ее и не было. Только береза качнула ветвями, и на коре проступил узор - тонкий, похожий на лицо девочки, с закрытыми глазами и улыбкой.

Еремей стоял и смотрел. Потом подошел, тронул кору. Кора была теплая, живая.

Он просто сел под березу, привалился спиной к стволу и закрыл глаза.

- Прости, - сказал он в пустоту. - Не сберег.

На поляне, у костра, сидели оставшиеся. Багряна смотрела на березу и молчала. Палагея прижимала к себе детей. Кузьма ковырял пальцем рану на ноге, откуда торчали белые нити.

Никто не пошел за Еремеем. Никто не позвал.

Ждали.

Он пришел через час. Лицо серое, глаза пустые, руки висят плетьми. Сел у костра, протянул ладони к огню.

- Ушла, - сказал он.

- Знаю, - ответила Багряна.

- Я ее привязывал.

- Знаю,твой вины тут нет...

- Не помогло.

- Ничего уже не помогает, - Багряна поднялась, разминая колени. - Лес сильнее. Мы думали, что боремся, а мы просто ждали, когда нас примут.

- И что теперь?

Багряна посмотрела на небо. Там, сквозь кроны, еле виднелись звезды - тусклые, далекие, чужие.

- Жить, - сказала она. - Пока живется. А там видно будет.

В эту ночь никто не спал. Сидели у костра, смотрели на огонь, слушали лес. А лес молчал. Но молчание это было другое - не враждебное, не выжидающее а спокойное и терпеливое

Лес ждал. И времени у него было много.

Глава 11

Еремей проснулся на заре и первым делом пересчитал людей.

Привычка, въевшаяся за эти недели хуже болезни: открыл глаза - посчитай, кто еще жив. Тринадцать. Было четырнадцать, Агата ушла ночью, значит, тринадцать. Он оглядел взглядом шалаши, костер, бревна, на которых сидели, - и насчитал одиннадцать.

Потом пошел проверять.

Захар сидел под осиной на краю поляны. Привалился спиной к стволу, руки положил на колени, и от пальцев к земле тянулись тонкие белые нити. Глаза открыты, смотрят прямо перед собой, и на губах - улыбка. Спокойная, умиротворенная, как у младенца, который наелся и засыпает.

- Захар, - позвал Еремей.

Никакого ответа. Только нити чуть шевельнулись, втягиваясь в землю глубже.

В десяти шагах, под березой, сидела Дарья. Та самая молодая баба, что потеряла мужа при пожаре деревни - он загораживал ее, когда горела стена, и рухнул сверху, так и не выпустив из рук. Она тогда орала так, что уши закладывало, а потом замолчала на три дня. Теперь вот сидела под березой, гладила кору и шептала что-то одними губами. Из-под платья, от поясницы, тоже тянулись нити - тонкие, белые, они уходили в землю и пульсировали в такт ее шепоту.

Рядом с ней, на траве, сидела девчонка лет пяти - дочка Дарьи, сирота теперь. Она не плакала. Просто сидела и смотрела на мать большими глазами. Иногда трогала ее за руку - мать не отзывалась. Только улыбалась шире и шептала быстрее.

- Дарья, - позвал Еремей.

Она не обернулась. Девчонка подняла на него глаза и сказала тихо:

- Она не слышит. Она теперь с деревом разговаривает.

Еремей вздохнул, взял девчонку за руку и повел к костру. Та не сопротивлялась - пошла послушно, только оглядывалась на мать.

У костра сидела Багряна, помешивала что-то в горшке. Глаза красные, щеки ввалились, руки трясутся, но смотрит зло, цепко, будто внутри у нее огонь горит, который никак не погаснет.

- Одиннадцать, - сказал Еремей, садясь рядом. - Захар и Дарья уже не с нами. Дарьина девчонка теперь к Палагее пойдет. У той своих двое, теперь трое будет.

Багряна кивнула, не оборачиваясь.

- Корней где? - спросил Еремей.

- У горна. Всю ночь ковал. Ко мне подходил утром, смотрел долго, потом спрашивает: "Ты кто, бабка?" Я говорю: "Багряна я, дурак". А он: "Не помню". И ушел обратно. Не помнит он нас, Еремей. Совсем.

- А Ульяна?

- У ручья сидит. Смотрит на воду. Мирона, говорит, слышит. Там, под водой, он с ней разговаривает.

Еремей помолчал, глядя на огонь.

- Сколько нас вообще? - спросил он тихо. - Я сбился совсем,может упустил кого.

Багряна отложила палку, повернулась к нему. Посмотрела долгим взглядом, потом начала загибать пальцы:

- Ты. Я. Палагея. Трое детей - ее двое и Дарьина девчонка. Кузьма. Ульяна. Двое мужиков - Степан и Михей, что еще на ногах держатся. И Корней. Но Корней уже не с нами, хоть и здесь. Итого - одиннадцать ,все верно ты посчитал.

- Десять, - сказал Еремей. - Корня не считай. Он уже лесной.

- Десять, - согласилась Багряна. - Из двадцати трех. Лес хорошо пообедал.

...

Днем Багряна ушла в лес.

Еремей хотел остановить - махнула рукой: "Не ходи за мной, староста. Мне одной надо". И ушла в чащу, маленькая, скрюченная, но прямая как палка.

Вернулась через час. Подол полный трав, кореньев, грибов. Не простых - таких, от которых у Еремея мороз по коже пошел. Грибы светились в тени, корни шевелились, будто живые, трава пахла так, что кружилась голова.

- Что это? - спросил он.

- Лесное, - ответила Багряна. - Самое сильное, что нашла. То, чем лес сам себя лечит. И травит тоже. Я только собрала.

Она села у костра, высыпала все в горшок, начала мешать. Пальцы черные, глаза горят.

- Я всю жизнь людям отдавала, - сказала она, не оборачиваясь. - Лечила, детей принимала, смерти в глаза глядела. Думала, если добро делать, то и мне добром воздастся. А оно вон как вышло.

- Багряна...

- Молчи, староста. Я не жалуюсь. Я считаю. Лес забрал у меня тех, кого я на ноги ставила. Агатку забрал, Молчана забрал, Захара с Дарьей сейчас заберет. Всех, кого я от смерти отводила, он к рукам прибрал. Теперь я хочу, чтобы он за это заплатил.

Она сыпала в горшок травы, коренья, грибы. Варево шипело, дымилось, пахло так, что у Еремея слезы из глаз.

- Это яд, - сказала Багряна спокойно. - Самый сильный, какой я знаю. Лесной яд. Из леса - для леса.

Она разлила зелье по двум глиняным колбам, которые носила на поясе. Заткнула тряпицами, пропитанными смолой. Потом сняла с шеи амулет - старый, почерневший, с вырезанным знаком.

- Это мне мать дала, - сказала Багряна. - От всех напастей. Только от леса он не спас. Значит, не от тех напастей. А вот для другого сгодится.

Она положила амулет в огонь. Тот зашипел, почернел, треснул. Багряна зашептала - те самые слова, древние, что в прошлый раз говорила. Только теперь в них сила была. Настоящая.

- Готово, - сказала она. - Теперь я сама как отрава. Хоть жри меня, хоть в землю закапывай - не полегчает.

...

К вечеру Еремей заметил движение в лесу.

Сначала просто показалось - тени между стволами. Потом ветки качнулись без ветра. А потом из чащи начали выходить.

Кабаны. Огромные, с черной щетиной, с глазами, горящими зеленым. Из-под кожи у них торчали корни, из пасти капал мутный сок. Они выходили медленно, тяжело переставляя копыта, и смотрели на лагерь.

За ними - волки. Тоже странные, с деревенеющими боками, с ветками, растущими из спин. Они не рычали, не скалились - просто шли, переставляя лапы, и в глазах у них был голод.

А из-за деревьев выползали змеи. Огромные, толщиной в руку, с узорами на спинах, похожими на кору. Они ползли, шелестя чешуей, и оставляли за собой черный след.

Люди собирались у костра. Палагея прижимала к себе троих детей, те плакали тихо, уткнувшись лицами в ее юбку. Кузьма стоял с топором, глядя на зверей, и ноги у него дрожали. Ульяна сидела на бревне, держала пустой платок и смотрела сквозь всех пустыми глазами. Двое мужиков, Степан и Михей, жались друг к другу.

Корней стоял у горна. Он не смотрел на зверей. Он ковал. Молот взлетал и падал, взлетал и падал, выбивая из металла искры и звон. Кора покрывала его руки уже до плеч, лицо стало серым, чужим, но руки еще двигались. Он ковал гвозди - длинные, тонкие, с зазубринами. И не отрывался от работы.

Из леса вышла ОНА.

Женщина в белом, из бересты. Та самая, что говорила с Лукой, и приходила к Багряне ночью. Высокая, тонкая, с черными глазами без зрачков. В волосах - светлячки, горели зеленым, переливались.

За ней, из темноты, выступили другие. Молчан - серый, с корой на лице, с ветками вместо пальцев. Агата - маленькая, тонкая, в белом платье из бересты, с черными глазами и улыбкой. За ними - те несчастные, что пропали в лесу прошлой ночью, когда бежали от огня. И еще - много, очень много, тех, кого лес забрал раньше, в другие годы, в другие времена. Они стояли на опушке и смотрели на лагерь пустыми глазами.

Захара и Дарьи среди них не было. Те еще сидели под деревьями и срастались с корнями. Не успели. Или лес не захотел их тревожить.

- Здравствуй, ведунья, - сказала женщина голосом, похожим на шелест листвы. - Ты звала - мы пришли.

- Я не звала, - ответила Багряна.

- Ты варила. Ты жгла амулет. Ты звала. Мы здесь.

Женщина сделала шаг вперед. Звери расступились, давая ей дорогу. Остановилась в десяти шагах от костра, глядя на Багряну черными глазами.

- Отдай детей, - сказала она просто. - И мы уйдем. Остальные нам не нужны. Вы уже наши, все равно никуда не денетесь. А дети - свежие. Чистые. Агата просит подружек. Тех, кого помнит. Мы дадим ей подружек.

Агата за спиной женщины улыбнулась и помахала рукой - тонкой, бледной, с веточками вместо пальцев.

- Идите к нам, - позвала она детским голосом. - У нас хорошо. Мы играть будем.

Палагеины дети заплакали громче. Дарьина девчонка спряталась за юбку.

- Не отдадим, - сказал Еремей. Голос сел, но прозвучал твердо.

- Ты не решаешь, - женщина смотрела только на Багряну. - Ты решишь, ведунья. Ты знаешь цену. Отдай детей - и остальные уйдут - мы не тронем.

Багряна молчала долго. Смотрела на женщину, на зверей, на Молчана, на Агату, на тех, кто стоял за ними. Потом усмехнулась - криво, страшно, одними губами.

- Хорошо просишь, - сказала она. - Ласково. Только я на такие уговоры не ведусь. Я сорок лет людей от смерти оттаскивала. Детей из того света выцарапывала. И ты думаешь, я сейчас своих отдам, чтобы вы их там такими сделали?

Она достала из-за пазухи колбы. В свете костра зелье светилось зеленым.

- Вот, - сказала. - Гостинцы тебе. От меня лично.

И швырнула одну колбу в женщину.

Та разбилась о белое платье. Зелье вспыхнуло мгновенно - зеленым, синим, белым огнем. Женщина закричала - закричала по-настоящему, человеческим голосом, полным боли и ужаса.

Огонь побежал по ее платью, по волосам, по коже. Она корчилась, падала, пыталась сбить пламя, но оно горело сильнее, жрало ее, как она жрала людей.

Звери шарахнулись. Волки завыли, кабаны заметались, давя друг друга. Змеи корчились, сворачиваясь в кольца, и огонь перекидывался на них, пожирал корни, торчащие из спин, плавил глаза.

- А это вам! - Багряна швырнула вторую колбу в толпу лесных.

Вторая вспышка - ярче первой. Огонь взметнулся до небес, опалил деревья, землю, воздух. Лесные фигуры таяли, рассыпались в пепел, крича голосами тех, кем были когда-то.

Молчан стоял в огне и смотрел на Багряну. Лицо его, покрытое корой, вдруг дернулось, глаза прояснились на миг.

- Спаси... - прошептал он одними губами. И рассыпался.

Агата тоже. Маленькая, тонкая, она стояла в пламени и улыбалась - не лесной улыбкой, а своей, прежней, детской. А потом исчезла и те что пропали ночью, - тоже. И многие другие, те, кого Еремей не знал, но чувствовал - люди были, когда то люди.

- Бегите! - заорала Багряна Еремею. - На запад! Пока лес горит!

- А ты?!

- Я свое отжила!

Она стояла в центре поляны, старая, скрюченная, но прямая как свеча. В руке у нее тлела тряпка, которой она поджигала колбы. Рядом корчились в огне звери, плавилась земля, трещали деревья.

- Бегите, я сказала!

Еремей рванул к Палагее, схватил за руку, потащил. Дети орали, Кузьма ковылял следом, хромая на подгибающихся ногах. Ульяна вдруг встала, прижала пустой платок к груди и пошла за всеми. Степан и Михей побежали сами.

Корней остался у горна.

Он не побежал. Он стоял, сжимая молот, и смотрел на огонь. Кора покрывала его уже почти до шеи, лицо стало чужим, деревянным, но глаза - глаза еще были свои. Он поднял молот над головой и ударил по наковальне в последний раз. Звук разнесся над поляной, чистый, звонкий, прощальный.

- Удачи, - сказал он одними губами.

И огонь накрыл его.

...

Бежали на запад. Долго, пока хватало сил. Кузьма падал, поднимался, снова падал. Еремей тащил его, пока мог, потом Кузьма отмахивался: "Беги, я догоню". И догонял - весь в поту, бледный, с трясущимися руками, но живой.

Палагея тащила троих детей. Двое своих и Дарьина девчонка. Те не плакали - притихли, вцепились в юбку и бежали молча.

Ульяна бежала последней. Несла пустой платок и иногда оглядывалась.

Степан и Михей пропали где-то в темноте. То ли отстали, то ли свернули не туда - никто не знал. Еремей звал их, кричал - никто не отозвался.

Лес горел сзади. Огромное зарево поднималось до небес, и в этом зареве Еремею мерещились фигуры - Молчан, Агата, Корней, Багряна. Они стояли в огне и смотрели вслед. Не зло. Спокойно. Будто провожали.

- Не оглядывайся, - хрипел Кузьма. - Беги.

Бежали до утра.

Когда небо посерело, лес кончился. Просто оборвался - и перед ними открылось поле. Пустое, без деревьев, без корней, без глаз в темноте. А на востоке, там, где небо уже светлело, угадывалась тонкая полоска дыма.

- Там люди, - сказала Палагея. - Дым. Деревня.

- Далеко, - ответил Кузьма. - До вечера идти.

- Дойдем, - сказал Еремей.

Он обернулся на лес. Тот стоял стеной, черный, страшный, но на опушке, у самой границы, стояла Багряна.

Маленькая, старая, почти прозрачная в утреннем свете. Она стояла и смотрела на них. Не живая - нет. Дух. То, что осталось.

Еремей шагнул к ней, но она покачала головой. Подняла руку и показала на запад - туда, где дымилась деревня. Туда, где люди. Туда, где можно жить.

И стала таять.

С первыми лучами солнца она растворилась в воздухе. Тихо, без следа. Только легкий дымок поднялся над опушкой и исчез.

- Прощай, - сказал Еремей.

Он постоял еще немного, глядя на лес. Потом повернулся и пошел на запад.

За ним шли остальные. Четверо взрослых и трое детей. Те, кто выжил.

Те, кого лес не смог переварить.

Глава 12

Они шли на запад весь день.

Солнце поднялось высоко, припекало спины, и Еремей щурился, потому что глаза отвыкли от света. В лесу солнца почти не видели - только серое небо сквозь кроны да вечные сумерки. А здесь, в поле, было светло до рези. И дышалось легко - грудью, полной грудью, без того лесного удушья, которое сидело в легких все эти недели.

Кузьма хромал, но держался. Кора на его ноге, там, где торчали белые нити, бледнела прямо на глазах, съеживалась, отслаивалась сухими чешуйками. Лес отпускал - на открытом пространстве он был бессилен. Кузьма то и дело задирал штанину, смотрел и не верил.

- Чисто, - бормотал он. - Гляди, Еремей, чисто становится.

- Чисто, - соглашался Еремей. - Идти можешь?

- Могу. Теперь могу.

Ульяна молчала всю дорогу. Прижимала к груди пустой платок, тот самый, в который был завернут Мирон. Но глаза ее уже не были пустыми - смотрели вперед, туда, где на горизонте угадывалась тонкая полоска дыма. Иногда Еремей ловил ее взгляд и видел в нем что-то новое. Не боль - решимость.

Палагея тащила троих детей. Двое своих и Дарьина девчонка, что прибилась к ней утром, когда мать осталась сидеть под березой. Те оживали на глазах. Сначала просто шли молча, вцепившись в юбку, потом начали переглядываться. А к вечеру, когда солнце уже клонилось к закату, младший, пятилетний Петька, вдруг ткнул пальцем в небо и засмеялся:

- Глянь, птица! Живая птица!

И правда, в небе кружил жаворонок. Запел, залился - и дети задрали головы, забыв про усталость. Впервые за долгие недели Еремей слышал детский смех. И сам не заметил, как улыбнулся.

Он считал их на ходу, как привык за эти недели: Палагея, трое детей, Кузьма, Ульяна, он сам. Семеро. Из двадцати трех.

Семеро живых.

К закату вышли к деревне.

Небольшая, дворов пятнадцать, может, двадцать. Пахнет дымом, хлебом, навозом - живым, теплым, человеческим. На околице бабы с ведрами, мужики с топорами, дети возятся в пыли. Завидев их, замерли. Переглянулись. Дети притихли.

Еремей вышел вперед, поднял пустые руки - показать, что не с оружием.

- Люди мы, свои ,из леса вышли, пустите переночевать.

Мужики переглядывались. Один, постарше, с седой бородой, вышел навстречу. Всмотрелся в лица, в одежду - грязную, рваную, в глазах - в глаза, красные от недосыпа и дыма.

- Из какого леса? Там же вековые чащи, никто не ходит. Звери одни.

- Мы пришли, - сказал Еремей. И голос его дрогнул. - Нас было двадцать три. Осталось семеро.

Мужик долго молчал. Потом махнул рукой:

- Проходите. Крайняя изба пустует - охотник в ней жил, да помер осенью. Заночуете, а там видно будет.

И, помедлив, добавил тихо, чтобы бабы не слышали:

- У нас тоже про тот лес нехорошее говорят. Дед рассказывал... Ладно, потом. Идите, отдохните.

Изба была старая, но крепкая. Пахло пылью, затхлостью, но после лесной сырости этот запах казался родным. Хозяева принесли горячего - щей, хлеба, молока для детей. Дети накинулись, будто неделю не ели. Палагея смотрела на них и плакала - тихо, беззвучно, слезы текли по щекам, падали в миску, но она не вытирала.

Кузьма размотал тряпку на ноге. Нити исчезли совсем - только тонкие белые шрамы остались, похожие на старые ожоги. Он трогал их пальцем и не верил.

- Чисто, - повторил он. - Совсем чисто.

Ульяна не ложилась. Сидела у окна, смотрела на запад, где догорал закат. Платок свой, пустой, положила на лавку, но то и дело трогала его рукой, будто проверяла - здесь ли.

В дверь постучали тихо. Вошла женщина - местная знахарка, как потом оказалось. Лет сорока, крепкая, с умными глазами и руками в мозолях от трав. Подошла к Ульяне, села рядом на лавку. Долго молчала, глядя на нее.

- Ты кого там потеряла? - спросила тихо.

Ульяна вздрогнула. Посмотрела на нее - и вдруг разом обмякла, будто стержень из спины вынули.

- Сына, - сказала она, и голос ее сорвался. - Грудного. Три месяца всего было.

Знахарка кивнула. Помолчала. Потом достала из-за пазухи узелок с травами, развязала, протянула Ульяне.

- Вот это сваришь завтра на закате. Этим платок свой намочишь. И сожжешь. Вместе с травой. Дымом отпустишь.

- Отпустить? - Ульяна подняла глаза, полные слез.

- Душу его, - знахарка говорила спокойно, будто о погоде. - Она не по земле мечется, она пристроена. Лес взял - лес и держит. А ты себе жизнь портишь, к пустому платку прижимаясь. Отпусти - и ему легче, и тебе. Лес свое получил, ты свое отдала. Хватит.

Ульяна долго молчала, глядя на траву. Потом сжала узелок в кулаке, прижала к груди.

- А дальше? - спросила шепотом.

- А дальше жить, - знахарка усмехнулась. - Ты молодая, здоровая. Руки у тебя ловкие, я поглядела. Шить умеешь?

- Умею. Мать учила.

- Вот и славно. Завтра приходи, покажу, где нитки брать, где ткань. Швеи у нас в почете.

Знахарка поднялась, пошла к двери. На пороге обернулась:

- И не убивайся. Такое горе не последнее, к сожалению. Но жить надо. Бабка Багряна твоя, что в лесу осталась, мне велела тебе передать: "Скажи Ульяне - я горжусь". Откуда она меня знает - не спрашивай. Сама не пойму. Но слова ее.

Ульяна застыла. А когда обернулась, знахарки уже не было. Только дверь покачивалась.

Местный староста пришел утром. Мужик лет пятидесяти, хозяйственный, с тяжелым взглядом. Сел за стол, налили ему чаю, слушал долго - не перебивал.

Еремей рассказывал все. Про войну, что сожгла их деревню. Про бегство в лес. Про то, как лес сначала казался спасением, а потом начал забирать. Про Молчана, который первым услышал зов и улыбался, врастая корнями в землю. Про Агату, которая ушла к сестрам под иву. Про Корнея, что остался у горна с молотом в руках. Про Багряну, которая взорвала лес и показала им дорогу.

Староста слушал, хмурился, в усы покряхтывал.

- У нас тоже про тот лес нехорошее говорят, - сказал наконец. - Дед мой рассказывал, что в молодости ходил туда с охотниками. Вернулись не все. А те, кто вернулся, долго не жили. Им все лес снился. И в каждом сне они туда возвращались.

- Нам тоже будет сниться, - ответил Еремей. - Но мы живы. Багряна нас вывела.

- Сильная была бабка, - староста покачал головой. - Таких теперь мало. Оставайтесь у нас. Земли хватит, избы поможем ставить. Работа есть - плотники нужны, кузнецы. А швея у нас одна, старая уже, подсобите.

Еремей посмотрел на своих. Кузьма кивнул, Палагея улыбнулась сквозь слезы. Ульяна сидела тихо, но в глазах ее уже не было пустоты.

- Остаемся, - сказал Еремей.

Ульяна с первого же дня ушла к знахарке, училась шить. Нитки в ее руках так и пели, так и ложились ровными стежками. Местные бабы заглядывали, дивились, заказывали рубахи, платки.

А кузнец местный, Прохор, все чаще мимо проходил.

Мужик вдовый, лет сорока, молчаливый, с тяжелыми руками и добрыми глазами. Сначала просто здоровался. Потом стал останавливаться, разговоры заводить. Потом однажды принес ей кованый сундучок - для ниток, для работы.

Ульяна принимала, краснела, отворачивалась. А сама ловила себя на том, что ждет его шагов.

В конце осени он пришел свататься.

Пришел с отцом, с гостинцами, встал на пороге, шапку мял в руках.

- Ульяна, - сказал. - Я человек простой, говорить красиво не умею. Но ты мне глянулась. Пойдешь за меня? Не обижу.

Ульяна думала три дня. Ходила на край поля, смотрела на лес, туда, где остался Мирон. Платок свой сожгла еще в тот первый вечер - как знахарка велела. Дымом отпустила.

На третий день вернулась, кивнула:

- Согласна.

Повенчались перед самым снегом.

Зима в том году выдалась снежная, но не лютая. Морозы хватали за нос, но в избе, натопленной по-черному, было тепло.

Еремей присматривался к местным порядкам. Помогал мужикам с дровами, с починкой, с управой. К нему привыкли, перестали коситься.

И присмотрелся к одной женщине. Вдова купеческая, Марфой звали. Муж у нее два года как помер, дело его вела сама - торговала с проезжими купцами, мукой, солью, холстом. Баба крепкая, умная, с характером. Как увидела Еремея впервой - нахмурилась, поджала губы. А потом, когда он помог ей воз с дровами разгрузить, оттаяла.

- Ты, Еремей, если что надо - заходи, - сказала. - Не чужие теперь.

Он заходил. Сначала по делу, потом просто поговорить. А потом поймал себя на том, что без ее голоса день не задался.

К середине зимы они уже подолгу сидели вечерами, говорили обо всем. Марфа слушала про лес, про тех, кого потерял, про Багряну. А он слушал про ее жизнь, про мужа, про торговлю. И чем дальше, тем яснее понимал - прикипел.

Но не торопился. Ждал.

Кузьма, к удивлению всех, оказался нарасхват. Руки золотые, характер покладистый, не пьет, не буянит - мечта, а не мужик. Местные так и вились вокруг, матери с дочками на выданье проходу не давали.

А Кузьма выбрал ту, от которой никто не ждал.

Дуняшей звали. Девка тихая, незаметная, из большой семьи, где ее никто не замечал. Ходила всегда в сером, говорила редко, в глаза смотреть боялась. Замухрышка, одним словом.

А Кузьма увидел ее у колодца в конце зимы - она ведра тащила, тяжелые, неподъемные, а сама маленькая, худенькая, вот-вот переломится. Подбежал, помог, донес до дома. И все. Пропал.

- Чего ты в ней нашел? - спрашивал Еремей.

Кузьма только улыбался загадочно:

- Глаза у нее, Еремей. Тихие такие, теплые. Как у мамы в детстве.

Дуняша сначала боялась его, шарахалась. А потом привыкла, оттаяла. И оказалось, что она и говорить умеет, и смеяться, и шутить даже. Просто никто раньше не дал ей шанса.

К весне они уже вместе были. Кузьма светился, как медный самовар.

А Палагея нашла свое счастье через драку.

У нее дети - двое своих сыновей да Дарьина девчонка - бегали по улице, играли с местными. И подрались с девчатами одного вдовца. Мужик тот, Григорием звали, двоих дочек растил без матери, замотался, зашился. Услышал крик, выскочил - а там его девчонки с палагеиными мальцами в пыли катаются, визжат, тумаки раздают.

Палагея тоже прибежала. Стояли, смотрели, как дети друг друга мутузят. Потом переглянулись и - засмеялись оба.

- Разнимать будем? - спросил Григорий.

- А пусть, - ответила Палагея. - Авось подружатся.

И правда - подружились. А следом и взрослые. Григорий заходил все чаще - то дров принесет, то забор подправит. Палагея пирогами его кормила, с девчонками его нянчилась.

К лету уже вместе жили. Семья большая - трое ее, двое его, пять душ. Шумно, тесно, весело.

- Багряна бы радовалась, - сказал Еремей, глядя на них.

- Радуется, - ответила Палагея. - Я знаю.

Все лето Еремей ходил вокруг Марфы, а решиться не мог.

Она не торопила, не намекала. Просто была рядом, когда надо, помогала советом, кормила ужином, слушала. И с каждым днем Еремей понимал: без нее уже не может.

Однажды вечером сидели на крыльце, смотрели на закат. Марфа вздохнула:

- Тяжело одной-то, Еремей. Вроде и привыкла, а ночами пусто.

- Тяжело, - согласился он.

Помолчали.

- А ты чего один ходишь? - спросила вдруг Марфа. - Не присмотрел никого?

Еремей посмотрел на нее. Долго. Потом сказал:

- Присмотрел.

Марфа отвела глаза, покраснела.

- И кто ж такая?

- Да ты, Марфа. Кто ж еще.

Она помолчала, потом усмехнулась:

- Долго же ты собирался, староста.

- Долго, - согласился Еремей. - Прости.

Она подвинулась ближе, положила голову ему на плечо.

- Живи, Еремей. Хватит прошлое тащить. Пора и о себе подумать.

Он обнял ее, осознал что теперь дома.

В середине осени у Ульяны начались роды.

Все получилось легко, будто сама природа решила ее пожалеть. Знахарка даже добежать не успела - Ульяна сама приняла, сама перевязала, сама улыбнулась, глядя на двоих сразу.

Двойня. Мальчик и девочка.

Мальчика назвали Мироном - в память о том, кто остался в лесу. Девочку - Агатой. Прохор, муж, только головой качал, на детей глядя, и бороду от улыбки разглаживал.

Ульяна лежала на лавке, прижимала их к груди, и слезы текли по щекам. Но не горькие а от счастья.

- Багряна, - шептала она. - Ты видишь? Я живу. По-настоящему живу.

В ту же осень, чуть позже, у соседки случилась беда.

Молодая еще баба, первенец, молоко пропало. Перенервничала - муж в поле задержался, корова заболела, свекровь пилила. Ребенок орал вторые сутки, соседи не знали, что делать. Коровье молоко не брал, соску плевал.

Ульяна узнала, пришла сама. Взяла у соседки младенца, прижала к груди. Тут же зачмокал, затих, засопел довольно.

Соседка смотрела и плакала. А Ульяна улыбалась, глядя на своих двойняшек, что спали рядом в люльке.

- У меня своих двое, - сказала она. - Теперь и этого выкормлю. Не перевелось молоко.

Она кормила того ребенка всю осень и часть зимы, пока он не окреп настолько, чтобы пить коровье молоко. А потом еще забегала - проведать, помочь, посидеть с ним.

Соседка в ноги ей кланялась. Ульяна отмахивалась:

- Брось. Я не за благодарность. Я за жизнь.

С той поры они стали как сестры. Детьми менялись, праздники вместе, горе и радость пополам. И соседка та, Анисьей звали, потом не раз говорила: "Ульяна мне не чужая. Она мне сына спасла".

Перед самым снегом Еремей вышел один на край поля. Сел на траву, смотрел на лес. Тот стоял черной стеной на востоке - спокойный, огромный, вечный.

Он думал о тех, кто остался там. О Молчане, который стал деревом и, наверное, теперь машет ветвями на ветру. О Корнее, который ковал даже в огне и, может, теперь кует для леса какие-то свои, лесные гвозди. Об Агате, которая играет с сестрами под ивой и больше никогда не вырастет. О Багряне, которая показала им дорогу и растаяла с рассветом.

И о тех, кто ушел раньше. О Захаре, о Дарье, о тех двоих мужиках, что пропали в лесу. О всех, кого лес забрал.

- Мы вышли, - сказал он тихо. - Багряна нас вывела. А вы... вы нас отпустили. Спасибо вам.

Он помолчал, глядя на темнеющий горизонт.

- Молчан, ты прости, что не уберег. Корней, спасибо за труд твой тяжкий. Агата, ты теперь там, где тепло и хорошо. Мы вас не забудем. Никогда.

Он поднялся, отряхнул штаны. Постоял еще немного, глядя на лес.

Лес молчал. Но в этом молчании уже не было угрозы. Было что-то другое. Может, уважение. Может, прощание.

Еремей повернулся и пошел в деревню, где горели огни, пахло хлебом и слышались голоса.

Годы шли.

Маленькая деревня росла. Приходили новые люди, ставили новые избы. Кузьма с Дуняшей народили троих - все в отца, руки золотые. Палагея с Григорием - еще двоих общих, да его две, да ее трое - итого семеро, дом - полная чаша. Ульяна с Прохором - еще двоих после двойни, итого четверо. А с Анисьей, соседкой той, так и жили душа в душу - кумовьями стали, детьми менялись, и не разберешь уже, где чьи.

Еремей с Марфой тоже двоих подняли. А его самого в деревне уважали - не за прошлое, за дело. За советом приходили, за помощью, за справедливым словом.

Деревня, где поначалу было дворов пятнадцать, разрослась до полусотни. Мельницу поставили, кузницу новую, лавки. И все знали: эти семеро, что из леса вышли, здесь свои. Их дети с местными роднились, их правнуки уже не помнили того леса, только в сказках слышали.

Еремей ушел в глубокой старости.

Лежал на лавке, смотрел в потолок, держал Марфу за руку. Вокруг стояли дети, внуки, правнуки - полная изба.

- Ты не бойся, - шептала Марфа. - Мы тут. Мы с тобой.

- Я не боюсь, - ответил Еремей тихо. - Я к своим иду. К Багряне, к Молчану, к Агатке. Они там, за лесом. Ждут.

Он помолчал, собираясь с силами.

- Вы живите, - сказал он. - Друг за друга держитесь. Лес... лес не злой. Он просто другой. А мы... мы свои.

Он закрыл глаза.

И в последний миг ему почудилось, что за окном, на краю поля, стоит Багряна. Старая, прямая, улыбается. А рядом - Молчан, Корней, Агата. И все те, кто не дошел.

Ждут.

Еремей выдохнул последний раз и улыбнулся.

Эпилог.

Прошло много лет.

На поляне, где когда-то стоял лагерь, теперь густой молодняк - березы, осины, сосны. Пожар давно зарос, пепел стал землей, земля дала жизнь новым деревьям. Если не знать - никогда не догадаешься, что здесь когда-то горел огонь до небес.

Но лес изменился.

Он больше не зовет каждого, кто входит под его своды. Он стоит тихо, смотрит, ждет. Лесные духи - те, в белых платьях из бересты, - не выходят навстречу путникам. Они стоят в глубине, за стволами, и наблюдают. Если человек приходит умирать - они примут. Если человек приходит жить - пропустят. Лес научился различать.

В самом центре, там, где Багряна взорвала свои колбы, стоит старая береза. Ствол у нее раздвоен, и в развилке застыло лицо - старческое, с глубокими морщинами, с глазами, закрытыми навеки. Под ней всегда горит маленький огонек. Кто его зажигает - неизвестно. Может, ветер. Может, память. Но он не гаснет.

Рядом - дуб. Крепкий, могучий, но ствол его странно изогнут, будто внутри него кто-то стоит, опершись спиной о кору. Иногда по ночам оттуда слышится звон - будто молот бьет по наковальне. Тихо, ритмично, успокаивающе. Местные охотники обходят то место стороной, но не со страхом - с уважением.

А на опушке, там, где когда-то Агата нашла свой камень, растет ива. Ветви ее склоняются до самой земли. Если подойти близко, можно услышать шепот - тонкие детские голоса поют колыбельную. А под ивой, в корнях, всегда играют дети. Не живые, не мертвые - лесные. Те, кого лес принял. Им там хорошо. Тепло. Спокойно.

Лес живет. Лес помнит.

А в деревне на западе, что разрослась уже до сотни дворов, живут их потомки. Тех семерых, что вышли из леса. Им рассказывали с детства: была война, был лес, были люди, которые не сдались.

Иногда по ночам старикам снятся сны - лес, поляна, лица тех, кто не дошел. Но это уже не страшно. Это память. Это то, что делает их людьми.

А те семеро, что вышли... они дали жизнь. Много жизни. Детей, внуков, правнуков. Новые дома, новые семьи, новую деревню. И все это - потому что когда-то Багряна сказала: "Живите".

Они жили.

И лес это видел.

И лес это принял.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге