Последний Архонт. Книга третья
Глава 1 - Яма
— Хороший план, — сказал я и усмехнулся. — Для тебя хороший!
Монета дёрнулся, хохотнул, и ржавые рессоры повозки отозвались жалобным скрипом.
— Других не держим, — ответил он. — Планы, которые хороши для всех, пацан, сочиняют жрецы Древних. Им за это не платят, им подают. Мне подавать не надо — я сам беру!
Он нахлобучил шляпу, опёрся ладонями о мои колени, и с кряхтением поднялся. Повозка качнулась, фонарь мотнулся на крюке, и тени заметались по стенкам, как летучие мыши, которых вспугнули на чердаке.
— Одиночку я тебе выбил, — сообщил Монета, пригнувшись перед низкой дверью. — Отдельную, с видом на песок. Такой в Яме нет ни у кого, так что цени заботу старика. Вечерами не спи, красавчик, и о бабах не мечтай — смотри на песок в оба.
Он снял фонарь с крюка и вылез наружу. Дверца хлопнула, снаружи лязгнула задвижка, и мир вокруг вновь погрузился во тьму. Сапоги Монеты с чавканьем погрузились в грязь, затем козлы скрипнули, повозка накренилась и два раза щёлкнул кнут.
Повозка дёрнулась и покатила дальше. Гул, проникающий через щели, начал усиливаться. Теперь его можно было разобрать на части, как шум трактира, если просидеть в нём достаточно долго. Сквозь скрип несмазанных колёс доносились свист, хохот, отдельные выкрики и глухой ритмичный стук — будто сотни кулаков разом колотили по доскам. Потом стук оборвался, и по ушам ударил рёв — долгий и протяжный, с надрывом на излёте.
Кто-то только что умер. Я не видел этого, но этот многоголосый восторг зрителей я знал хорошо. Так ревела Арена, когда я стоял над телом убитого мной Гостя, только здесь рёв был ниже и злее, как у собаки, которой бросили кость, а она ждёт следующую.
Дорога пошла под уклон, повозка накренилась, и мне пришлось упереться пятками в противоположную скамью, чтобы не съехать с неё на заплёванный пол. С двух сторон дороги поплыли вереницы горящих факелов — длинные гирлянды огней, будто мы оказались в центре развесёлого карнавала.
Заскрежетали тормоза, всхрапнули лошади — повозка вздрогнула и остановилась. Через минуту задвижка лязгнула, и дверь распахнулась.
Монеты снаружи не было. Вместо него у повозки стояли двое бойцов с факелами и дубинками. Первый — лысый, с медной серьгой в ухе и шеей шире головы. Второй — жилистый, с бельмом на левом глазу и связкой ключей на поясе, каждый из которых был длиной в мою ладонь. Серьга и Бельмо — я окрестил их так прежде, чем вылез наружу.
— Вылезай, сладенький, — сказал Серьга. — Приехал!
Я вылез. Руки мне так и не развязали — Серьга ухватил меня за плечо, а Бельмо пристроился сзади, и я услышал, как он поигрывает дубинкой, похлопывая ею по голенищу сапога.
Монета обнаружился у лошадиных морд. Он о чём-то говорил с человеком в кожаном фартуке и, не поворачивая головы, махнул в нашу сторону шляпой.
— Наверх его! — крикнул человек в фартуке. — В одиночку, к стеклу! И чтоб ни одна сволочь его задницы даже пальцем не коснулась!
— Знаем, знаем, — лениво отозвался Серьга. — Не в первый раз же…
Меня повели к воротам в невысокой стене из дикого камня — старой, кое-где осыпавшейся и залатанной серыми пятнами раствора. За воротами был короткий проход, пропахший мочой и дёгтем, а за проходом начиналась Яма.
Эту арену назвали Ямой, потому что её построили на месте глубокого высохшего озера или карьера. Бывшие берега стали трибунами. В каменистых склонах вырубили ступени, настелили на них доски и получили зрительские места на несколько тысяч зрителей, не потратившись ни на камень, ни на каменщиков. Арену создала природа — оставалось только прийти и сесть.
Самая глубокая часть озера — дно, стало полем боя. Сверху она казалась маленькой, как серебряк, который бегал по пальцам Монеты, и такой же круглой. Песок на ней был светлым, почти белым, а не красным, как в Школе. На красном песке кровь выглядит просто мокрым пятном. На белом — видна с верхнего ряда. Сюда приходили не за тем, чтобы гадать, есть ли на песке кровь — её хотели видеть.
По окружности арены, над невысоким бортиком, горели факелы — сплошным огненным кольцом. Такие же стояли в проходах на каждом ряду, и кольца света поднимались от дна к краю, одно над другим, становясь всё шире и шире. Сверху, с самого края, Яма напоминала огромную светящуюся юлу без крышки, в которую я заглянул сверху.
Над трибунами висел дым. Чадили факелы, дымили трубки, над дальними рядами поднимался жирный чад от жаровен, и всё это собиралось наверху в сизые клубы, сквозь которые лиц зрителей было не разглядеть. Воздух пах смолой, потом, кислым элем, горелым мясом и кровью.
Всё здесь было похоже на Бойцовскую Школу. Та же толпа, тот же рёв, те же ставки. Только крики — громче и злее, одежда — победнее, и в конце каждого боя — смерть.
На скамьях сидели одни мужчины. Не было ни дам в первых рядах, ни пышных причёсок, ни вееров, которыми они прикрывались, когда на песке брызгала кровь, и с возбуждением смотрели поверх них. Даже эль по рядам разносили не девчонки, а мальчишки — тощие, босые, с деревянными подносами на ремнях через плечо. Мужчина, который пялится на вырез разносчицы, не смотрит на песок, а мужчина, который не смотрит на песок, не делает ставок. Хозяин Ямы разбирался в бизнесе куда лучше, чем Горм.
— Чего встал? — Серьга подтолкнул меня в спину. — Налюбуешься ещё — тебе здесь жить, хотя и недолго!
Мы спустились по ступеням и пошли вправо, по деревянному настилу, проложенному по самой кромке бывшего берега. Доски прогибались и поскрипывали под ногами. Слева тянулась бесконечная серая стена, огораживающая чашу арены, а справа, между настилом и последним рядом трибун — клетки.
Бойцов в Яме держали в каменных закутах, поставленных впритык друг к другу по всей окружности чаши. Со стороны настила закуты закрывались решётками из толстых железных прутьев, а со стороны арены просвечивали огни трибун. Каждая клетка смотрела на арену стеклянной стеной.
Большинство клеток были общими — настоящие казармы за решёткой, на десяток бойцов, а то и больше. Бойцы сидели на лавках и лежали на соломенных тюфяках, играли в кости, чинили ремни и смотрели сквозь стекло вниз. Когда мы проходили мимо, они дружно переводили взгляды на меня.
— Гляди-ка, свеженького привезли!
— Эй, сладкий! Иди к нам, у нас тепло!
— Да, да — не проходи мимо! Ты глянь, какие реснички!
— А фигурка какая стройная…
Хохот катился за нами от клетки к клетке, как пустая бочка по мостовой. Из-за прутьев высовывались руки — жилистые, волосатые, с обломанными ногтями. Одна ухватила меня за край рубахи, и Бельмо, не сбавляя шага, врезал по ней дубинкой. Рука исчезла, изнутри донёсся вой, а вслед за ним — новый взрыв хохота.
— Иди к нам, лапушка! — не унимался кто-то из дальнего угла. — Мы тебе местечко на соломе нагрели!
Забота Монеты оказалась совсем не лишней. Несмотря, но способности Арха в общей клетке меня бы сломали, как ломают норовистого жеребца — потому что даже Арху нужно спать. Кром любил повторять, что казарма лечит от гордыни лучше, чем плеть. В этой казарме гордыню вылечили бы вместе с гордостью, и на песок я вышел бы уже совсем другим человеком. Если бы вышел вообще.
Одиночки располагались за последней большой клеткой, их было три, и все они пустовали. Бельмо позвенел ключами и отпер самую дальнюю. Серьга втолкнул меня внутрь, достал из-за пояса нож и принялся резать пеньку на моих запястьях.
— Ведро — в углу, — сказал он. — Жрачку принесут утром. Орать бесполезно, стучать бесполезно, просить бесполезно. Будешь буянить — придём и успокоим дубинками. Всё понял?
— Всё, — я кивнул.
— Вот и молодец!
Решётка лязгнула, ключ провернулся в замке дважды, и мои конвоиры под новые порции свиста и хохота.
Клетка была небольшой — три шага в ширину и четыре в длину. Лежанка из почерневших от времени досок, на ней — тюфяк, набитый соломой и остро пахнущий чужим потом, будто его прежний хозяин всё ещё на нём лежал. Деревянное ведро в углу — и, судя по запаху, мыли его в последний раз при прежнем хозяине. Глиняный кувшин с водой у изголовья. Стены и потолок из грубо тёсаного камня и стеклянная стена.
Она отделяла меня от Ямы, и сквозь неё было видно всё: трибуны, уходящие вниз кольцо за кольцом, факелы, книжников в проходах и белый круг арены на самом дне. Стекло было зеленоватым и неровным, с пузырьками внутри, и огни факелов за ним расплывались, словно я смотрел на них из-под воды.
Я приложил ладонь к стеклу и поразился роскоши, которая никак не вязалась с этим местом, овеянном дурной славой. В Бойцовской Школе ученики смотрели на арену сквозь смотровую щель в две ладони, а здесь смертников держали в шкатулках со стеклянной стенкой, как дорогие безделушки в лавке ювелира.
Первой моей мыслью было, что хозяин Ямы — сумасшедший. Второй — что он очень умный человек. Боец, который каждый вечер видит, как на песке умирают пятеро, выходит на песок злым как цепной пёс, готовый сражаться не на жизнь, а на смерть. Хозяин Ямы тратился на роскошь не ради бойцов. Хозяин Ямы тратился на роскошь ради зрелища, за которым приходили зрители.
Пол задрожал, и я прильнул к стеклу. Зрители топали — все разом, в едином ритме, и доски под тысячами ног ухали, как исполинский барабан. Этот грохот катился по чаше вверх, к самому краю, и отдавался у меня в подошвах через каменный пол. На белый песок из прохода под трибунами вышел человек, и Яма взорвалась овациями.
Он был грузным и пузатым, словно бурдюк, который залили под завязку и крепко перевязали. Длинные чёрные волосы падали на плечи, распущенные, как у женщины перед сном, но на этом сходство с женщиной заканчивалось. Он был гол по пояс, если не считать кожаной безрукавки нараспашку, и даже сверху были хорошо видны его бицепсы толщиной с моё бедро.
Он не поднял руку, как Магистр Гром, призывая к тишине, и не стал её дождался. Здоровяк прошёл в центр арены, не спеша, враскачку, наклонился, зачерпнул пригоршню песка и подбросил её над головой. Песок вспыхнул в свете факелов белёсым облаком и осыпался ему на волосы и плечи.
— Песок хочет крови! — взревел он.
Голос распорядителя боёв звучал грубо и надтреснуто, но его звук отчётливо донёсся даже до меня — на самую вершину трибун. Я мысленно окрестил распорядителя Горлодёром. Кличка прилипла сразу и намертво, как смола к пальцам.
— Кро-ви! — ответила Яма. — Кро-ви! Кро-ви!
Горм называл зрителей почтенными и благодарил их за щедрость. Бурдюк не называл их никак. Он ткнул пальцем в одни ворота, заорал что-то про мясо, и трибуны захохотали. Ткнул в противоположные и сообщил, что боец выходил из них на песок тридцать шесть раз и тридцать шесть раз с него уходил своими ногами. Хохот сменился востоженным рёвом, в котором я разобрал одно слово, повторённое тысячу раз.
— Бо-ро-да! Бо-ро-да!
Из ворот слева от моей клетки вышел парень лет двадцати, худой и длинный, в кожаном нагруднике с медными бляхами. Меч он держал обеими руками, остриём вверх, как держат вилы крестьяне, когда идут в последний бой на прорвавшуюся из Круга Скверну.
В воротах напротив показался здоровенный бородач в одной лишь набедренной повязке и с мечом в опущенной руке — так носят не оружие, а топор, когда идут колоть дрова. Он не смотрел на противника, а оглядывал трибуны и поводил плечами, разминая шею.
Горлодёр повернулся к ложе в центре нижнего яруса, нависшей прямо над ограждением. Ложа была затянута чем-то тёмным, в ней горели свои светильники, и отсюда я разглядел маленькую фигурку в белом, а по бокам от неё — два ярких пятна, розовое и золотое. Фигурка махнула рукой.
— К бою! — рявкнул Горлодёр и попятился к выходу с арены.
Бой длился минут шесть или семь.
На первой минуте Борода выбил меч из рук парня. Он поймал клинок противника своим, провернул кисть, и меч, описав высокую дугу, упал на песок. Парень кинулся за ним, и Борода не мешал. Он стоял и ждал, пока тот поднимет оружие, а трибуны хохотали и швыряли в новичка объедками.
На второй минуте Борода рассёк ему щёку. На третьей — бедро. На белом песке появилась первая красная дорожка, и парень захромал. На четвёртой он ударил его плашмя по заду, как бьют нерадивого подмастерья, и Яма взвыла от восторга. На пятой парень попытался сбежать через каменное ограждение на трибуны. Кто-то перегнулся через край и толкнул его обратно, на середину арены.
Это был не бой, а показательное убийство, продуманное до мелочей, как у опытного мясника на бойне. Борода играл с парнем как кот с мышью, хотя легко мог убить его в первые же секунды. Каждый его удар был рассчитан не на то, чтобы убить, а на то, чтобы не убить слишком рано.
На шестой минуте он остановился и посмотрел на ложу.
Фигурка в подушках помедлила, будто прикидывая, не рано ли, а потом кивнула. Борода шагнул вперёд к парню и ударил сверху, от плеча — в основание шеи. Клинок вошёл глубоко под край кожаного нагрудника и парень рухнул на песок, заливая его кровью.
Горлодёр вышел на середину, ткнул пальцем в Бороду и проорал одно-единственное слово:
— Тридцать седьмой!
Двое служек в кожаных фартуках вышли из ворот с длинными шестами, на концах которых торчали железные крючья, зацепили тело под мышки и поволокли прочь. Следом за ними вышли мальчишки с граблями и принялись разравнивать песок, засыпая тёмные пятна. Трибуны начали пустеть — не сразу, неохотно, ряд за рядом, как таверна, когда её хозяин тушит свечи.
Факелы гасли долго. Сначала — нижнее кольцо, над бортом, потом — следующее, и так всё выше и выше, пока юла не погрузилась во тьму, и Яма не превратилась в огромную чёрную воронку, над которой вспыхнули звёзды.
Я лёг на тюфяк и закрыл глаза.
Вик больше не являлся ко мне во снах с кровью между пальцев. Теперь он просто стоял и смотрел — бледный и сосредоточенный, со сжатыми в нитку губами. Я закрывал глаза — и видел его лицо. Открывал — и видел бледные блики света на потолке. Иногда Вик превращался в худого парня, которого убил Борода на арене, а потом — снова в Вика.
Под утро я, кажется, всё-таки уснул.
Разбудил меня стук по решётке. За прутьями стоял мальчишка лет десяти с медным котелком в одной руке и деревянной миской в другой. Босой, стриженный под горшок, в рубахе с чужого плеча, подвёрнутой на рукавах. Нос у него был красный и мокрый, и мальчишка то и дело громко им шмыгал. Шмыгало — кем же ещё он мог быть.
Бельмо, позёвывая, отпер нижнюю часть решётки — там была прорезана дверца, в которую можно было просунуть миску, но не голову, и отошёл к перилам, ковыряя в зубах щепкой.
Жрачка оказалась такой же дерьмовой, как в Школе. Серая ячменная каша, разваренная до клейстера, кусок хлеба, чёрствого с одного края и сырого с другого, половина луковицы. Поверх каши лежало мясо — жилистое, в плёнках и хрящах, с жёлтыми кусками жира. Настоящее мясо, а не бойцовская зелень из перетёртой ботвы. Здесь, в отличие от Школы, понимали простую вещь: боец, которого кормят травой, и дерётся как трава — стелется по песку, едва на него дунут.
Я ел жадно, руками, не заботясь о манерах. Арл, наследник Восьмого Дома, пришёл бы от такого зрелища в ужас. Шмыгало стоял у решётки и смотрел, как я ем. Смотрел с таким откровенным интересом, с каким смотрят на медведя у бродячих скоморохов.
— Про тебя говорят, ты в Школе своего зарезал, — сообщил он и шмыгнул. — Горлом на меч насадил. Правда?
Я облизал пальцы и промолчал.
Весть обогнала крытую повозку. Пока я лежал в карцере под Ареной и считал точильные камни, кто-то уже рассказывал эту историю в таверне за кружкой эля, кто-то пересказывал её по дороге домой, а к утру она доползла до Ямы. Горм продаёт истории, но ему даже не пришлось стараться, чтобы продать эту.
— Правда, — ответил за меня мальчишка сам себе и кивнул с уважением. — Праун таких любит.
— Праун?
— Хозяин, — Шмыгало мотнул головой в сторону ложи, будто хозяин сидел там и сейчас. — Яма — его. Всё его. И песок, и клетки, и ты теперь тоже — его…
— А Борода?
Мальчишка перестал шмыгать и посмотрел на меня с сочувствием.
— Борода — мясник, — сказал он, подумав. — Праун ему новеньких даёт. Для разгона. Кто мясника переживёт, тот, значит, боец. А кто не переживёт — тот, значит, мясо. Он уже тридцать семь раз дрался и все тридцать семь победил!
Бельмо отлип от перил, забрал пустую миску через дверцу, щёлкнул замком и подтолкнул мальчишку в спину. Шмыгало ушёл, на ходу облизывая пальцы, которыми нёс котелок, видимо, это была вся его плата за работу.
Так прошла первая в яме, а за ней — ещё два дня.
Днём Яма спала. Над пустыми трибунами кружили вороны, которые слетались на арену, как только она пустела, и долбили песок клювами в тех местах, где он был темнее. Служки таскали вёдра с водой и мешки с соломой в клетки. В общих клетках играли в кости, ругались, пели песни и иногда дрались. Одну драку за стеной я слышал целиком — от первого «ты чё» до глухого удара о прутья и топота охранников по настилу. Кто-то потом долго стонал, а кто-то смеялся.
Я провёл эти дни с максимальной пользой. Отжимался от пола на кулаках, пока не начинали дрожать руки. Приседал, пока не начинали дрожать ноги. Тренировал растяжку как учила Арна, которая считала, что гибкость важнее силы. Она заставляла меня садиться на шпагат, пока я не начинал выть, и выгибаться назад, пока ладони не упирались в пол за пятками. «Скверна не станет ждать, пока ты развернёшься, — говорила она. — Значит, ты должен уметь уходить из-под удара так, как не уходит никто». Я ненавидел её за это зим до двенадцати, а потом перестал.
Вечером Яма просыпалась, и я жадно наблюдал за боями.
Сражались здесь без брони. Никаких кольчуг, стальных нагрудников, наплечников и шлемов с сетчатым забралом, которые в Школе превращали бой в долгую и скучную возню. Бойцы выходили на песок в лёгких кожаных доспехах — и толку от этой кожи было не больше, чем от вышивки на рубахе.
Доспехи служили не защитой, а декорацией — чтобы человек на песке выглядел воином, а не освежёванной тушей на крюке. Самые опытные и мускулистые выходили и вовсе голыми по пояс или в одной набедренной повязке, как Борода. Именно их трибуны любили больше любой брони.
Горм продавал зрелище, а смерть в стенах Арены Восьмого града была острой приправой, за которую зрители платили тройную цену. Праун продавал смерть, и зрелище было всего лишь приправой к ней. Бойцовской Школе до Ям было как до Обелиска ползком.
Праун появлялся в своей ложе каждый вечер. Теперь я знал имя хозяина Ямы, но через мутное стекло видел только фигуру в белом и два ярких пятна по бокам, которые меняли цвет от вечера к вечеру, но всегда оставались рядом с ним.
В основном опытные бойцы убивали новичков — таких, как я. Бывших подмастерьев, проигравшихся должников, выбраковку из Школы, беглых солдат, пойманных воров, и прочих, кому предложили выбор между виселицей и Ямой.
Новички умирали по-разному, но умирали всегда. Ветераны выходили на песок, как актёры странствующего театра на сцену, и устраивали представление — зрелищное, кровавое и с хорошо продуманным финалом. Зрители на трибунах встречали каждую новую рану новичков с таким восторгом, будто их наносили собственные сыновья.
Борода выходил дважды. Оба раза — против новеньких, и оба раза бой разыгрывался как по нотам: первая минута — выбить меч, вторая — пустить первую кровь, третья и четвёртая — начать игру, пятая — гнать вдоль борта, шестая — взгляд на ложу и финальный удар.
Борода был средним бойцом. Чаще всего он рубил сверху и сбоку, почти никогда — уколом. Любил хватать противника свободной рукой за что придётся и швырять на песок. После третьего подряд широкого замаха дышал ртом, и медленнее, чем следовало, разворачивался налево.
Я запоминал всё, потому что был уверен, что рано или поздно меня выставят против него.
Монета пришёл на пятый день, после полудня, когда Яма ещё спала.
Он остановился у решётки на настиле, отдуваясь после подъёма, и снял шляпу, чтобы обмахнуться. Серебряк бежал по его пальцам в прежнем ритме — от указательного к мизинцу и обратно. Бельмо отошёл от него на почтительные пять шагов, и я отметил про себя, что к Монете здесь относятся примерно так же, как ко мне в Школе относились служки: с опаской, стараясь в беседу лишний раз не вступать.
— Ну что, красавчик, насмотрелся? — спросил он.
— Насмотрелся.
— Понравилось?
— Нет.
— И правильно, — Монета одобрительно кивнул. — Кому нравится, тот долго не живёт. Кому нравится — тот на песке красуется, а работать на песке надо головой, а не задом.
Он постучал костяшками по прутьям, привлекая моё внимание.
— Послезавтра выходишь, — тихо произнёс он. — Пятым.
Пятый бой — последний. Тот, ради которого зрители досиживают до конца, потому что Горлодёр, как и Горм, часто приберегает к финалу самое интересное. Выходит, меня собирались подать как главное блюдо. Не меня, а мою историю, если быть точным. Я был мальчишкой из Бойцовской Школы, который зарезал на Арене первого клинка сезона.
— С кем? — спросил я.
— Праун решает, и мне не докладывает. — Монета пожал плечами, и его плохо выбритые брыли у колыхнулись. — Он любит, чтобы новенькие сначала познакомились с каким-нибудь мясником. Говорит, это как крестины — после них сразу понятно, кому стоит жить, а кому — умереть. Да и мясников периодически нужно менять — надоедают они публике.
— С Бородой, значит.
— Я этого не говорил, — Монета ухмыльнулся, показав мне свои лошадиные зубы. — Но и не отрицаю!
Он надел шляпу и уже повернулся, чтобы уйти, но на мгновение задержался.
— Я на тебя поставлю, — сказал старик через плечо. — Как и обещал. И сяду поближе, чтобы ничего не пропустить. Уж больно мне интересно посмотреть, как ты будешь выкручиваться, если Борода возьмётся за тебя всерьёз.
Серебряк на его пальцах остановился — на миг, не больше, и двинулся дальше.
Я смотрел ему вслед, пока он не скрылся за поворотом, а потом сел на тюфяк и уставился на свои руки. Снова пришли мысли о побеге. Я мог бы убить Монету в повозке, сделать ноги и наконец увидеть океан, о котором мечтал семнадцать зим. Могу убить Бельмо, когда он подойдёт достаточно близко к решетке, одним движением, на полной скорости, раньше, чем он успеет открыть рот.
Могу преодолеть стены, решётки, охранников и пустырь вокруг Ямы, но это не поможет. Выдаст лиловая печать на левом плече, которую не смыть и не срезать, не срезав заодно и половину плеча. Беглый боец с печатью Школы стоит не десять тысяч золотых, а всего лишь кошель серебра — но первому же стражнику, который его остановит, хватит и кошеля.
Оставался белый песок.
Монета хотел, чтобы я показал на песке то, что прятал два месяца. Хотел увидеть, как я буду двигаться быстрее, чем может человек при свидетелях, под рёв тысячи глоток. Старик сядет в первом ряду, у самого бортика, и будет смотреть не на бой, а на меня.
Я крепко сжал в руках прутья клетки и посмотрел на ярко-голубое небо.
Арла на этой арене никто не увидит — сражаться будет Рик Морт. Я не буду использовать способности Арха, ни на полную, ни на половину, ни даже на четверть. Я буду выходить на песок человеком и уходить с него человеком — или не уйду вовсе.
Глава 2 - Кровь на белом песке
Вечером Шмыгало принёс двойную порцию мяса и, просовывая миску в дверцу, посмотрел на меня так, как смотрят на покойника, которого по ошибке забыли положить в гроб. Я съел всё, до последнего хряща, и вылизал миску хлебной коркой.
Через пару часов, когда в Яме зажгли первое кольцо факелов, за мной пришли Серьга и Бельмо. Мы спустились с настила по крутой деревянной лестнице, прошли под трибунами по проходу, прорубленному в каменистой толще бывшего озёрного берега, и остановились перед низкой дверью, окованной железом. Бельмо отпер её, и меня втолкнули в загон.
Это был каменный подвал под самой нижней трибуной — узкий, длинный и тёмный. В дальнем его конце, обращённом к арене, чернела решётка из толстых прутьев. Сквозь неё на грязный каменный пол, покрытый пятнами запёкшейся крови, падал рыжий свет факелов и белые отблески песка.
Бойцов в загоне было четверо, помимо меня.
Крепкий мужик лет тридцати, чьё лицо было изрыто оспой так густо, что казалось вырезанным из пемзы. Он сидел на лавке у стены и, не останавливаясь ни на миг, бормотал что-то себе под нос, — я разобрал имена Древних вперемешку с именами шлюх, которых он знавал в прошлом.
Долговязый парень с бритой головой и клеймом вора на тыльной стороне ладони — он ходил от стены к стене, пять шагов туда, пять обратно, как волк в зверинце.
Толстяк в разорванной на спине рубахе, которого, по всей видимости, продали в Яму за долги, — он плакал, не скрываясь, и поминутно вытирал разбитый в кровь нос рукавом.
Тщедушный человечек с пальцами, чёрными от въевшихся чернил. Он сидел неподвижно, сложив руки на коленях, и спокойно смотрел на решётку, будто ждал, когда откроется контора, чтобы подать очередное прошение. Я сразу назвал его Писарем.
Никто из них даже не посмотрел в мою сторону. Перед выходом на арену смертники не заводят знакомств — они вспоминают лучшие моменты собственной жизни, ибо другой возможности для этого не будет.
У стены, под масляной лампой, стоял стол, и за столом сидел оружейник Ямы — седой, с обветренным лицом, с одной рукой. Левый рукав его рубахи был подвёрнут и приколот к плечу медной булавкой. Он был живым напоминанием о том, что с песка можно уйти живым, но искалеченным.
— Раздевайся до пояса, — сказал он мне, не поднимая головы. — Штаны не снимай — мне твои причиндалы без надобности.
Я разделся. Однорукий глянул на мою печать, хмыкнул и бросил на стол кожаный нагрудник — две пластины, соединённые потёртыми ремнями, на которых болтались медные бляхи размером с монету. Потом наручи — два куска потрескавшейся и иссечённой ударами клинков толстой кожи со шнуровкой. Затем широкий набедренник с пряжкой в виде оскаленной собачьей морды.
Я надел нагрудник и затянул ремни. Под левой пластиной на уровне сердца я нащупал грубый шов — кто-то зашил разрез длиной в палец крупными стежками вощёной нитки. Прежний хозяин нагрудника, судя по месту и длине разреза, умер быстро. Шили уже без него.
— Как броня — защищает? — спросил я, посмотрев в пропитые глаза оружейника.
— От комаров, — ответил он и презрительно осклабился. — Зрителям нравится, когда на мальчишках типа тебя надет доспех. Они думают, что этот мусор позволяет им не сдохнуть в первые же минуты боя…
Он протянул мне меч рукоятью вперёд. Клинок был таким же, как все стандартные боевые клинки, — прямой, длиной в руку, без узоров и украшений. Я взвесил его и провернул в кисти. Баланс был лучше, чем у турнирных мечей Школы, — он был смещён ближе к гарде, и клинок слушался руки, а не спорил с ней.
Немного помедлив, я сделал то, чего не сделал неделю назад в оружейной Лилового Знамени — провёл подушечкой большого пальца по кромке. Кожа разошлась сама — без нажима, от одного лёгкого касания. Разрез окрасила кровь, я сунул палец в рот и ощутил на языке вкус смерти.
Однорукий наблюдал за мной с интересом.
— Что, собственным глазам не веришь? — спросил он, криво улыбнувшись. — В Яме все клинки острые, парень. Тупых не держим. Тупые — это в Школе, для малявок, у которых руки под хрен заточены…
Здесь не нужно было подкупать оружейника, чтобы заточить клинок, и не нужно было ночью пробираться в оружейную с точильным камнем в рукаве. Верту здесь нечего было бы делать. В Яме все мечи были такими, и никто не считал это подлостью.
Первым увели Долговязого. Решётка поползла вверх с тягучим, режущим слух скрежетом, и широкие двустворчатые двери перед ней открылись. Сверху обрушился рёв, и в загон ворвался яркий свет, который заставил меня прищуриться. Однорукий сунул в руки парня меч, стражник у решётки толкнул его в спину, Долговязый шагнул вперёд, и решётка опустилась.
Я не стал подходить к прутьям — сел на лавку у стены, закрыл глаза и начал внимательно слушать. Судьба Долговязого была предрешена, хотя его соперника, имя которого назвал Горлодёр, я не знал.
Рёв трибун почти полностью заглушал рёв стали и короткие возгласы бойцов. Судя звукам и реакции трибун, это был бой на потеху публике, которые я уже видел через стеклянную стену своей камеры. Он длился не больше десяти минут, и лишь потому, что противник Долговязого не сражался в полную силу.
Когда рёв сменился разочарованными криками с трибун, до меня донёсся звук трёх ударов меча подряд. На мгновение наступила тишина, а затем раздался радостный и сытый рёв толпы. Впрочем, даже намёка на ликование в нём не было.
— Живой! — проорал сверху Горлодёр.
Через некоторое время мимо решётки, по ту сторону прутьев, проволокли тело Длинного. Я увидел только его ноги — босые, залитые кровью и с грязными пятками. Пятки прочертили на белом песке две ровные борозды, и мальчишки с граблями тут же принялись их заравнивать.
Вторым на песок вышел Рябой. Этот бой шёл немного дольше, и трибуны дважды принимались скандировать слова поддержки, адресованные его сопернику. Через несколько минут мимо решётки снова проволокли тело — я рассмотрел руку, волочащуюся по песку, и на запястье — плетёный браслет из цветных ниток.
Толстяк, когда за ним пришли стражники, вцепился в лавку обеими руками. Они оторвали его от лавки вдвоём и вытолкали на арену пинками под зад. Меч Однорукий вложил ему в руку уже у самой решётки. Толстяк не продержался и трёх минут. Судя по тому, как свистели и хохотали трибуны, драться он не умел вовсе.
Писарь поднялся сам, когда решётка поползла вверх в четвёртый раз. Аккуратно одёрнул нагрудник, как одёргивают сюртук перед входом в присутствие, взял меч у Однорукого, кивнул ему, будто благодаря за заказ, и вышел на арену.
Я подошёл к прутьям, потому что сидеть и пялиться в стену стало невмоготу.
Писарь дрался так же, как сидел, — спокойно, аккуратно и сосредоточенно. Против него вышел ветеран в одном лишь кожаном набедреннике. У него была бритая голова и татуировка во всю грудь — хвост змея, голова которого скрывалась в набедреннике.
Ветеран был быстрее, сильнее и опытнее писаря, поэтому трибуны вяло реагировали на драку. На третьей минуте, когда бритый развернулся к зрителям, чтобы вскинуть меч и собрать очередную порцию дежурных оваций, Писарь метнулся вперёд и ударил его колющим в подмышку.
Бритый выронил меч, повернул голову, удивлённо посмотрел на тщедушного соперника, покачнулся и упал на песок лицом вниз.
Яма взорвалась. Такого рёва я не слышал даже в Школе, когда мы с Виком танцевали на песке свою первую ничью. Зрители вскочили на ноги, топали, свистели и метались по проходам, как сухие листья в бурю. Горлодёр, по-моему, первый раз за весь вечер растерялся — он не сразу нашёл, в кого ткнуть пальцем.
— Живой! — проревел он наконец, указывая на Писаря.
Писарь вернулся в загон сам, на своих ногах. Он прошёл мимо меня, мимо стола Однорукого и сел на лавку — на то же место, где сидел до этого. Пальцы, чёрные от чернил и красные от чужой крови, крепко сжимали рукоять, и Однорукому пришлось разгибать их по одному, чтобы забрать меч.
Однорукий вытер меч о штанину, положил его на стол и посмотрел на меня.
— Твой черёд, парень, — сказал он и указал взглядом на испачканный в крови клинок.
Решётка заскрипела и поползла вверх, и я шагнул на арену. Песок под босыми ногами оказался не таким, как в Школе. Там он был мелким, просеянным и утоптанным до твёрдости глиняного пола. Здесь — рыхлым, тёплым сверху и прохладным в глубине.
Горлодёр ждал меня стоял в центре площадки. Он зачерпнул пригоршню песка, подбросил её над головой, и белое облако вспыхнуло в свете факелов.
— Песок хочет крови!
— Кро-ви! Кро-ви! Кро-ви!
Распорядитель оказался огромным детиной на две головы выше меня и полтора раза шире в плечах. От него пахло потом, дымом и конским стойлом, а браслетах на его запястьях позвякивали при каждом движении. Он ткнул в меня пальцем толщиной с черенок лопаты.
— К нам пожаловал боец из Школы пройдохи Горма! — прохрипел он, и с непривычки его голос меня оглушил. — Третий ранг! Знаете, за что Горм выкинул его к нам — на помойку? Парень зарезал своего ударом в горло! Поглядим, как он режет чужих!
Яма взвыла от предвкушения. Сквозь вой прорывались отдельные голоса сидящих в первых рядах, и каждый старался перекричать соседа.
— Школяр!
— Красотка!
— Беги к мамке, пока цел!
— Ублюдок Горма!
Горлодёр переждал, пока вой пойдёт на спад, и развернулся к западным воротам.
— Его соперника вам представлять не надо! — рявкнул он. — Он тридцать семь раз выходил на песок — и тридцать семь раз уходил с арены живым!
— Бо-ро-да! Бо-ро-да! Бо-ро-да!
Проходы между рядами заполнили зрители — они тянули руки с зажатыми в них разноцветными жетонами книжникам и спешили сделать ставки.
Ставки здесь принимали крашеными жетонами — чем крупнее ставка, тем ярче краска: розовый или голубой кругляш стоил медяк, красный или синий — серебрушку, а алый или лазурный покупался за полновесный золотой. После боя счастливчики спускались к книжникам и меняли цветные жетоны на звонкие монеты.
Никаких имён, записей и белых строчек на чёрных досках. Жетоны были на предъявителя. Кто держал их в руках, тот и получал деньги. Всё, как с моим Контрактом Клинка, обладателем которого стал Монета. В Яме, похоже, всё было на предъявителя — деньги, люди и их жизни.
Я крепко сжал рукоять меча и ещё раз окинул взглядом своего соперника.Здоровенный детина был на голову выше меня, вдвое старше и тяжелее. Густая, тёмно-рыжая с сединой борода, заплетённая на конце в короткую косицу, полностью оправдывала прозвище моего противника.
Он вышел на арену в одной лишь набедренной повязке из грубого полотна, не надев даже наручи. Его массивное мускулистое тело было покрыто множеством шрамов, перекрещённых друг с другом так густо, что живого места между ними почти не оставалось.
Казалось, что его всю жизнь резали на лоскуты, а потом сшивали их — и всякий раз наспех. Через переносицу тянулся единственный шрам на лице — кривой, от правого виска до левой скулы, который делил его нос на две изуродованные части. Глаза у Бороды были маленькие, светло-голубые и скучающие.
Я его не боялся. Наверное, потому, что терять мне было нечего, кроме собственной жизни, а она за последние дни подешевела настолько, что торговаться за неё было неловко даже с самим собой.
Монета сидел в первом ряду, прямо за ограждением, в каких-то пяти шагах от песка, положив руки на колени, и сосредоточенно за мной наблюдал. Серебряк в его левой руке не двигался. Он лежал на костяшке указательного пальца, как приклеенный, — впервые за всё время, что я знал старика. А между пальцами правой был зажат ярко-алый жетон — он поставил на меня золото, как и обещал.
Это было скверно. Я пообещал себе драться как человек, но на арене может случиться всякое, а с такого расстояния старик заметит, даже если я ускорюсь на четверть. Он не двигался и смотрел на меня не мигая, словно шарлатан в ярмарочном балагане.
Минуту назад, когда решётка ползла вниз за моей спиной, он наклонился через парапет, дохнул чесноком и повторил то, что уже говорил мне несколько дней назад:
— Заслужи любовь зрителей, вскружи им голову своей дракой, заставь приходить специально на битвы с твоим участием, и тогда Праун не будет ставить против тебя мясников — ты станешь для него бойцом, приносящим деньги!
Совет был дельным — это раздражало больше всего. Монета был заинтересован в том, чтобы я выжил, не меньше моего. Мёртвый Рик Морт не принёс бы ему даже медяка, а живой, да еще и продемонстрировавший на арене способности Арха, подарил бы десять тысяч золотых и спокойную, безбедную старость. Старику было нужно, чтобы я жил, сражался как можно чаще, и чтобы однажды мне стало тесно в человеческой шкуре.
Мы с Монетой ценили мою жизнь как никакую другую, но по разным причинам. Хуже врага, который желает тебе зла, бывает только враг, который желает того же, что и ты: с таким не поспоришь — его можно только обыграть.
Праун сидел в центральной ложе — на другой стороне арены, прямо напротив меня, над самым песком. Наконец я рассмотрел его вблизи. Он был немолод — зим шестьдесят, а то и больше, сухой и поджарый, прожаренный солнцем до цвета старого седла. Голова голая и блестящая, как колено. Длинные седые усы свисали ниже подбородка двумя тонкими косицами, и концы их были перехвачены золотыми колечками. Халат из белого шёлка с золотым шитьём был распахнут на груди, а на каждом пальце сверкало по перстню.
У него на коленях сидели две девицы — немногим старше меня и настолько красивые, что мне захотелось дать себе по носу, чтобы перестать пялиться на их полуодетые тела. Одна — смуглая и черноволосая, в розовом шёлке, другая — белокожая блондинка в золотой парче. Они были единственными женщинами в Яме — и обе принадлежали ему, как и всё остальное.
Праун лениво махнул рукой, унизанной перстнями.
— К бою! — вскричал Горлодёр.
Здоровяк тут же двинулся на меня, словно рассерженный бык. С другими новичками Борода начинал с зевка и стояния на месте. Со мной — с разбега и мощного удара. Значит, либо ему велели не играть, либо он сам решил, что со школяром, который зарезал на Арене лидера сезона, играть не стоит. Второе было лестно. Первое — опасно.
Он нёсся на меня всё быстрее с каждым шагом, и песок летел из-под его пяток. Меч он держал низко, у бедра, и занёс его только в последний миг — широко, справа налево, на уровне пояса, чтобы перерубить меня пополам вместе с кожаным нагрудником и медными бляхами.
Я отпрыгнул в сторону по-заячьи — в последний момент, с открытым от испуга ртом и выпученными глазами. Клинок прошёл в ладони от моего живота, и меня обдало запахом пота. Борода по инерции проскочил мимо, затормозил, взрыв пятками песок, и легко развернулся — будто не весил вдвое больше меня.
Трибуны заулюлюкали.
Монета велел влюбить в себя толпу. Толпа любит не просто сильных и тех, кто дарит ей кровавое зрелище, толпа любит слабых, которые почти проиграв, собираются с силами и побеждают более умелых противников. Это как выигрыш по жетону, купленному на последний медяк. Чтобы зрители меня полюбили, сначала они должны были меня пожалеть, и я решил подарить им эту возможность.
Я выставил меч перед собой, слишком высоко, остриём в небо, как неопытный новичок, и попятился. Борода двинулся на меня — уже не бегом, а тяжёлым и уверенным шагом. Он рубанул сверху, от плеча, и я подставил клинок, — чтобы узнать, чего стоит его удар.
Борода был силён как бык. Руку прошибло до самого плеча, пальцы онемели, и мой меч отбросило так, что я едва не рассёк себе кожу на макушке. Я отскочил, тряся кистью, и принял оборонительную стойку.
Борода рубанул снова — наискось, сверху вниз, и я ушёл от удара вправо, ему под левую руку. Он развернулся, но медленнее, чем в прошлый раз и сразу махнул мечом по горизонтали, на уровне груди. Я прогнулся назад, упав на колени, и клинок прошёл в нескольких пальцах над моим лицом.
Зрители взвыли от восторга. Я позволил себе потерять равновесие, взмахнул руками, будто пытаясь удержаться, и едва не сел на песок. Вой перешёл в хохот, и я возблагодарил Древних за то, что меня не видит Арна. Она бы точно убила меня за такую клоунаду.
Борода начал дышать ртом сразу после третьего широкого замаха — как и в тех боях, которые я видел сверху. Капли пота блестели у него на лбу и текли по кривому шраму, как дождь по стеклу, но он не торопился. Здоровяк прижимал меня к ограждению — мерно, шаг за шагом, и я пятился, как пятились все, кто сражался с ним до меня.
На седьмом ударе он меня достал. Остриё скользнуло по левому плечу, чуть выше раны, которая почти зажила, — неглубоко, но кровь сразу потекла по руке и закапала на белый песок.
— Кровь! — заорала многоголосая толпа. — Кро-о-овь!
Борода не дал мне времени на раздумья и изменение тактики боя. Его левая рука метнулась вперёд, и толстые пальцы вцепились в ремень моего нагрудника. Он рванул на себя, я полетел к нему, как телёнок на верёвке, но в последний момент извернулся угрём, и старый ремень лопнул с сухим треском.
Нагрудник повис на одном плече, хлопая по животу при каждом шаге, и трибуны взвыли от восторга. Старая потрескавшаяся кожа всё-таки пригодилась — я пожертвовал ей, чтобы спасти более ценную — собственную шкуру.
Лопатками я почувствовал бортик, оттолкнулся от него, и налетел на ногу Бороды. Он ударил меня в живот со всей силы, как бьют в запертую дверь, и я сделал вид, что удар достиг цели. Я отлетел на три шага и рухнул на песок правым. Падать пришлось по-настоящему. Сыграть такое у меня бы не получилось.
Меч вылетел из моих разжатых пальцев, кувыркнулся в воздухе и воткнулся в песок в трёх шагах от меня.
— До-бей! — ревела Яма. — До-бей! До-бей!
Борода надвигался. Не спеша, враскачку, поигрывая клинком. Он даже не обернулся, чтобы посмотрел на ложу — видимо, решил, что кивок Прауна ему сегодня не понадобится.
Я ушёл от него перекатом, назад и вбок, — длинным кувырком. Клинок Бороды рубанул песок там, где только что была моя голова, и белые песчинки вперемешку с осколками ракушек хлестнули мне по спине. Я не останавливаясь выдернул меч, вскочил на ноги — и с истошным воплем бросился в атаку.
Я орал так же, как орал Толстяк, когда его отдирали от лавки, — дико и громко, срывая голос. Арна выпорола бы меня за этот вопль: кричать во время атаки — значит впустую тратить силу, которая нужна для удара, но сила мне была не нужна — был нужен вопль. Трибуны любят, когда загнанная в угол крыса разворачивается и бросается на кота.
Два года назад моё владение мечом упёрлось в потолок человеческих возможностей, и дальше расти стало некуда. Тогда этот потолок казался мне низким и тесным, как крышка гроба. Сегодня я обнаружил, что под ним вполне можно жить.
Я бросился в атаку на полной скорости — на полной человеческой скорости. Первый удар нанёс, когда Борода только поднимал меч, — полоснул по бедру, снаружи, выше колена, и ушёл вправо, ему за левое плечо. Здоровяк медленно повернулся налево, как разворачивается гружёная телега, и я полоснул его по рёбрам под лопаткой.
Борода ударил наотмашь, не глядя, и я нырнул под его клинок, почти сев на шпагат. Вскочил на ноги, рубанул по левому предплечью и снова ушёл за спину, следуя за его разворотом.
Яма будто взорвалась. Я не слышал отдельных голосов — только сплошной рёв, в котором тонули все остальные звуки.
Я танцевал вокруг Бороды. Не как в Школе — там мы с Виком танцевали друг для друга, и тупые клинки звенели над нашими головами, никому не причиняя вреда. Здесь у меня был один-единственный партнёр — мясник, который тридцать семь раз уходил с этого песка живым, а теперь реагировал на мои атаки всё медленнее и медленнее, будто увяз в нём по колено.
Мой четвёртый удар пришёлся по икре, пятый — по правому плечу, а шестой — поперёк груди, наискось через старые шрамы. Я не спешил и действовал очень аккуратно. Бык с мечом всегда остаётся быком, даже когда истекает кровью, и тот, кто подходит к нему слишком близко, находит смерть на острых рогах.
Монета велел вскружить толпе голову, и я кружил. Рёв толпы вливался в уши словно хмель, и от него кружилась голова. Это было приятно и возбуждающе, потому я придушил это чувство, как давят ногой тлеющий уголёк на деревянном полу.
Праун резко вскочил со своего огромного кресла, и обе красотки полетели с его колен. Хозяин Ямы приник к бортику ложи, перегнулся через него всем телом и потрясал над головой кулаками, сверкая перстнями. Седые усы мотались из стороны в сторону, а беззубый рот был открыт в неслышном крике. Его восторг напоминал восторг ребёнка, которому на ярмарке впервые показали кукольный балаган.
Монета сидел неподвижно, как статуя. Ни один мускул не дрогнул на его брылястом лице. Серебряк по-прежнему лежал на костяшке указательного пальца, а яркий алый жетон — между пальцами правой. Зрители вокруг него орали, размахивали руками и проливали эль друг другу на головы, а он смотрел на меня и молчал.
Борода остановился, истекая кровью. Он застыл посреди арены, широко расставив толстые ноги, и тяжело дышал через рот. Кровь собиралась под его ногами и пятнала белый песок. Левая рука висела вдоль тела, словно плеть, а меч в правой опустился остриём к земле, и поднять его выше пояса Борода уже не мог. Он медленно повернул голову к ложе — по привычке, как делал это тридцать семь раз до этого.
Я не стал смотреть на ложу. Разбежался в три шага, оттолкнулся от песка и ударил здоровяка обеими ногами в грудь. Борода покачнулся и начал медленно заваливаться на спину. Извернувшись в воздухе, я нарочно упал рядом с ним и рубанул поперёк тела, под бороду, вложив в удар весь свой вес и всю силу падения.
Клинок Ямы был острым, как бритва, поэтому удар получился чистым. Бородатая голова отделилась от плеч и откатилась по песку на пару шагов. Тело грузно осело на песок, дёрнулось один раз и замерло, раскинув руки.
Я лежал на спине и смотрел вверх. Над Ямой висел сизый дым, сквозь который почти не было видно звёзд. На мгновение она замолчала, будто зрители разом затаили дыхание, а потом на меня обрушился оглушающий рёв.
Я поднялся не сразу. Сначала на четвереньки, потом на одно колено, потом, опираясь на меч, как старик на клюку, — на ноги. Колени дрожали. Правый бок при каждом вдохе вспыхивал острой болью, будто кто-то вставлял между рёбер раскалённый гвоздь и проворачивал его. По левой руке текла кровь, моя и не только, а во рту хрустел песок вперемешку с ракушками. Меня затрясло — мелко, противно, как бывает после ледяной воды. Хотелось сесть прямо тут, на белый песок, рядом с тем, что осталось от Бороды, и не вставать до утра. А ещё хотелось есть — так сильно, что свело живот.
Горлодёр вышел на середину, ткнул в меня пальцем и проорал единственное слово: живой. Я его не услышал — Яма ревела так, что я не услышал и самого себя, если бы орал во всё горло.
Праун перемахнул через бортик ложи. Для своих шестидесяти зим он сделал это на удивление легко — оперся рукой о перила, перебросил ноги и спрыгнул на песок. Старик побежал ко мне через всю арену — полы белого халата развевались, седые усы мотались по щекам, а его руки были раскинуты так широко, будто он собирался задушить меня в объятиях.
Я перевёл взгляд на первый ряд.
Монета едва заметно кивнул мне и улыбнулся — медленно, одними губами, не показав своих лошадиных зубов. Серебряк на его пальцах сдвинулся с места и побежал — от указательного к мизинцу и обратно, в прежнем, привычном ритме, будто никогда и не останавливался.
Я смотрел на приближающегося Прауна и не испытывал ничего, кроме досады. Я ощущал себя не победителем боя, а шлюхой в борделе мамаши Раваль, которая подмахивает тысяче возбуждённых зрителей одновременно.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
