Последнее дрожание небес
Глава 1. День первый: «Дверь, впадающая на своё место»
Почему я ещё не всадил себе пулю в шею? Всё не так просто.
Меня зовут Эдриан Вейленблум. Битый час я пялюсь на этот Смит-Вессон в руке. Каждый раз, поднося револьвер к телу, чувствую металлический холод дула… И каждый раз что-то останавливает меня. Хочешь — смешно, хочешь — глупо: хоть одна причина говорит «стоп». Но надо… Надо, сукин сын, жми! Выжми пулю из барабана!
Раннее морозное утро. Начало февраля. Голубая вода Вейдерина застыла под коркой льда. Ветер выл свою траурную песню. Где-то рядом жужжало, как дизельный генератор — быстро, настырно, словно юркий прохвост.
Я долго маялся, не мог встать. Наконец поднялся с трудом. Заправил кровать на автомате. Всё расползалось перед глазами: сонные, слипшиеся веки не давали сосредоточиться.
Из-под подушки вывалилась её фотография: она в небесно-голубом платье, волосы цвета табака ложились на плечи, глаза — большие, как алмазы. Долго смотрел. Потом сложил. Буква "э" была на обороте. Кривая, нервная. Выведена дрожащей рукой. Убрал в нагрудный карман. Накинул одежду, вышел на улицу. Сигарета за ухом. Спустился к берегу Вейдерина — туда, где любил проводить время.
Всё, что наполняло меня, — отвращение. Глубокое, к себе — прошлому, настоящему, будущему. Живот сводило от каждого лица, от каждого места. Даже ветер в гавани плакал — и то, пожалуй, не по мне. Могу ли я ещё называться Эдрианом? Или я лишь тень того, кем был? Мороз обжигал щёки, покрывая их тонкой коркой. Передо мной одна дорога — вниз. Все указатели ведут туда. Магнитная стрелка компаса запала. И я падаю. Падаю. Куда дальше?
Холод режет лёгкие, глаза слезятся. Вскочил, потушил сигарету, побежал обратно в дом. Родители ещё спали. В своей комнате достал виски. Сел на пол. Хлестал — жгучая жидкость рвала горло, приливала кровь к лицу, обжигала щёки.
Где мой Смит-Вессон? Достал резную дубовую шкатулку. Внутри — патроны. И он. Зарядил револьвер. Взвёл курок.
Конец этому. Хватит с меня. Поднёс к виску. Нет. Не то. К шее. Кожа потела, дуло прилипало. Мерзко.
— Чёрт, хлюпик, — прорычал себе.
Револьвер плотно прижался к виску. Закрыл глаза. Слёзы. Руку упала рядом. Лёг.
Единственная опора оставалась — пол. Я лежал, как оставленная псина. Холодные объятия стали привычными. Шквал слёз больше не удивлял. Хотел одного — забыть, кто я. Получалось чудовищно скверно.
Каждый раз в голове всплывало: «Эдриан Вейленблум. Чёртов Эдриан. Боже правый». Память — злорадный друг. Никогда ничего полезного не помнит, но с наглой мордой дразнит и ликует при каждом напоминании о неудаче.
Переворачивался на бок, вжимался руками в тело. Пальцы впивались в трицепс — глубже, сильнее. Почти нежно, как слепой котёнок, ищущий тепло. Приливы. Отливы. Сначала — канонада мыслей, потом — глухое онемение. Всё. Моё узилище, что я шутя называл колодцем. Сознание падает вниз, как брошенный камень.
Лицом в пол уснул.
"Да, май в Лавенстеле - чудная пора" сказал я в слух, стоя в тамбуре вагона.
Вдруг передо мной раскрылись двери вагона поезда. Яркий оранжевый свет вспыхнул в глазах. Тёплый, как давно забытое тепло. По телу взвилась гроза. Полые кости дрожали от чего-то необъяснимого.
Я, едва волоча подкосившиеся от счастья ноги, вышел из вагона, чуть не оступившись с платформы. Створы век закрылись. А на лице растеклась улыбка, как кусок сливочного масла. Лёгкий, вкрадчивый воздух слегка обдавал лицо жаром, сухим и терпким.
В глаза сразу бросился наш привокзальный сквер: сирень пышно цвела, кусты роз тянулись к солнцу, а цитадели клёна и дуба возвышались, будто древние сторожа города. Я плавно перетекал с ноги на ногу, направляясь к выходу с платформы. В воздухе витал запах креозота и раскалённого металла, медленно дотлевавший к моменту, когда я вошёл в сквер. Сзади, с громкоговорителя, разлилась музыка, а женский голос объявил о неком отправлении.
Едва уловимый запах сдобной выпечки проник в ноздри — ванилин, сладкий и тёплый, смешанный с ароматом свежего хлеба. Продавали её в маленькой лавке за углом, и я, не сдержавшись, подскочил к прилавку.
— Добрый-добрый, будьте любезны сдобу с ванилью и сахаром, — очень мягко, хоть и чеканно, как солдат, попросил я. Мне казалось, что я звучу так намного серьёзнее и убедительнее.
— Добрейший! С Вас одна грейсмарка, — ответила мне женщина-продавщица.
Солнце жгло лицо, и я ускорил шаг, ощущая лёгкий жар на коже. Город жил: счастье витало в цветении шиповника, сирени, черёмухи, а клумбы с мускари, будто маленькие гроздья ежевики, и мягкие лиловые астры рябили взглядом. Вокруг шумели люди: дети щебетали в догонялки, плутая между ног прохожих, а на ограждении неподвижно стояли молодые люди, ожидая следующий поезд, который должен был прийти через тридцать две минуты.
Их трепетное ожидание — тихое и упорное, полное надежды и нетерпения — вдруг показалось мне болезненно отчётливым. Так хотелось знать, что где-то кто-то ждёт меня с той же нежностью, что и я желал видеть у других. Сызмальства я мечтал о месте, которое невозможно без моего присутствия.
Запах креозота уводил мысли далеко, в какие-то светлые, тёплые и почти забытые дали, где приключения в хорошей компании казались реальностью. Щелчки моих полуботинок по асфальту — не в такт моим грёзам — снова возвращали меня к телу, к настоящему. Камни и прилипшая к подошве грязь скрипели под ногами, а с лип слетали чирикающие гроздья птиц, нелепые и умилительные.
С Привокзальной площади я свернул на улицу Тринадцатого марта. Низкорослые дома пастельных оттенков выстраивались в ряд, до глупости похожие друг на друга, хотя цвета различались: песочный, нежно-коралловый, отдельные — васильковый. Вдоль фасадов тянулся сине-серый тротуар, обрамлённый чёрным чугунным витым ограждением, которое в жару отдавалось запахом прогретого металла. Улица была короткой, лежала параллельно улице Стефана Шмитта, но как-то казалась мне роднее — и чужая одновременно.
Музыкальная школа на углу, красно-коричневый кирпич, словно ржаной хлеб, привлекала меня сильнее всего: она примыкала к городскому каналу, и отсюда веяло тихим течением воды. Вдруг из глубины памяти вынырнуло сокровенное: я, совсем ещё щенок, ждал с уроков пианино свою первую любовь. Настолько интимное воспоминание, что обычно оно навсегда оставалось бы в глубине, в обыденной жизни недоступное сознанию. Но теперь губы растеклись улыбкой. Снова оказался внутри того момента — запах дерева, тёплый свет окна, скрип половиц, лёгкая дрожь сердца. Забвение охватило меня, и я плыл по омуту воспоминаний и предчувствий, тонкая нить которых соединяла прошлое с настоящим.
На середине улицы я свернул на улицу Зорей. На пересечении улиц стояло самое высокое здание района — дом торговли, проще говоря, рынок. Я помчался быстрым шагом к уютному силуэту школы, обращая внимание на мягкое полотно недавно скошенной травы, с жёлтой проредью.
Внезапно лёгкая, почти невесомая рука коснулась моего плеча — я вздрогнул, словно электрический разряд пробежал по спине. Развернувшись, увидел Макса, моего лучшего друга. Он выбрал идеальный момент: я был полностью погружён в свои мысли.
— Привет, дорогой мой балбес, — воскликнул он, смеясь и улыбаясь. Выглядел он очень взбалмошно, волосы растрёпаны, как у мальчишки, одежда скомкана и будто наспех одета. На лице всегда была лёгкая небритость, которая очень кстати подчёркивала его тёплые карие глаза. Во взгляде его каким-то образом сочеталась детская непринужденность и совершенно зрелая и заиндевевшая печаль.
— Макс, я же тебе тресну рано или поздно, — беззлобно ответил я, стукнув его легонько по плечу, а после крепко обняв.
— Вейленблум, какими судьбами ты здесь? — промурчал Макс, встав в позу, уперев руки себе в бока. Его выразительные брови напряглись. Они были на редкость тонкие и гибкие. Придавали лицу живость.
— Решил навестить стариков. Давно меня не было. Наверное, знаешь? — сказал я, рассмеявшись.
— Знаешь, что? — вдруг ответил он.
— Что же? — изумился я.
— Я рад, что ты вернулся жив и здоров. — Макс расплылся в тёплой улыбке. — Ладно, пойдём дальше. Ты сам куда?
— Я от бабушки. — устало сообщил Макс.
— Как она? — спросил я.
— Честно, годы берут своё… — совсем уж расстроенно ответил мне Макс, явно не желая продолжать тему.
— Удивительно было бы, если бы люди, наоборот, крепчали с годами — ответил невпопад я, рассмеявшись.
Мы шли по набережной нашей реки Вейдеринн. На углу улицы Зорей располагалась музыкальная школа. Рядом с ней стояла большая чугунная виолончель с нотным станом. Мы прошли дальше. Маршрут был истоптан вдоволь. Возвращение в родной город, к истокам, было всегда чем-то праздничным и тёплым. Тело становилось значительно легче. Лицо обдавало жаром. Доносился слабый ветер. Пахло водой и свежей травой.
Но Макса, как я сразу заметил, моё замечание не обрадовало. Нередко я позволял себе сказать что-то грубое, лишнее. Обычно получалось так, потому что я хотел пошутить, мне нужно было создать впечатление в глазах другого человека. В небрежном поведении я будто чувствовал себя менее скованным в общении. Редко кому это нравилось. Незнакомые зачастую, чтобы не обидеть меня, закрывали на это глаза и из вежливости смеялись. Близкие же — обычно уже давно смирились с этой моей особенностью и не обращали на неё внимания. Особенно понимающим был Макс. Но порой в нём вызревал гнев.
— Эдриан, это ни черта не смешно, чёртов ты придурок! — крикнул на меня Макс. — Ты вообще не понимаешь…
— Не понимаю, каково тебе?
— Вот именно! — роптал Макс.
— Прости меня… Я хотел хоть немного разбавить обстановку, — замялся я. Мне становилось не по себе от того, что кому-то я навредил. Всегда не хочется быть неправым. Всё же почему я находил свои слова забавными, хоть и было чертовски стыдно.
— Ты как обычно! Знаешь, зайди к ней… Она всегда считала, что ты самый близкий мой друг. — вдруг совершенно спокойно сообщил мне Макс. Мне показалось, что его движения стали более рваными. Он мельтешил. Губы полусомкнуты, словно хочет что-то ещё вставить. Видно было, что я ему наскучил.
— Хорошо, я постараюсь зайти к ней, — ответил, не подумав я. Я всегда планировал зайти к ней. Сколько раз я ни обещал, что навещу, так и ни разу этого не сделал.
— Ладно, я пошёл. Давай, Вейленблум. До встречи! — крикнул Макс, перешёл мост и пошёл прочь. Я стоял, как вкопанный, смотря ему вслед.
— Пока, Макс! — крикнул я, и звук отозвался эхом, смешавшись с шелестом воды, пением птиц и ароматами набережной. Он помахал правой рукой, не поворачиваясь ко мне.
Я снова двинулся вперёд, шаги вплетались в ритм города, каждый камень под ногами отзывался, каждый запах — ванили, травы, воды, металла — переплетался с моими воспоминаниями. Два года разлуки, два года чужих дорог, войн и событий, а теперь я здесь. Живой. Снова ощущаю жизнь в каждом нерве, в каждой клетке.
Интересно, обратят ли они внимание на то, как я изменился? Изменился ли я? В конце концов, я дослужился до старшего лейтенанта. Наверное, чудо, что я сумел вернуться сюда. Порой казалось, что я больше не увижу эти улицы. Всегда было страшно представлять, что с чем-то суждено попрощаться. Что нечто обыденное станет для меня впредь недоступным. Прощание всегда оставляло горькое послевкусие. Впрочем, тогда и меня тоже не станет. Особенно пугало, что когда-нибудь посетить бабушку Макса, Линду… станет невозможно. Тема для меня определённо была сложная. Да и думать сейчас об этом совсем не хотелось. Сегодня ощущал себя живым. Ощущал свой нерв.
Перейдя ещё один мост, я вышел на плотину, которая разделяла наш город. Слева открылся простор речного пруда. Всю жизнь этот вид меня удивлял своей красотой. Вскоре подошёл к воротам городского сада: в нём аккуратно рассажены цветами клумбы, старые вековые деревья, под сенью которых были размещены скамейки, а в глубине парка стояла городская сцена. Там проходили выступления во время городских праздников и ярмарок. Смотря на чёрную витую ограду, я всегда вспоминал своё детство, как мы с мамой проходили мимо неё.
Наконец улица, на которой я провёл большую часть своего отрочества и юности. Она была совсем небольшая и узкая. Слева были жилые дома, справа двухэтажные здания. На их первых этажах были торговые ряды. Второй этаж жил своей жизнью и нередко виднелись силуэты людей в шторах. Меня забавляло заглядывать в окна, когда я был совсем ещё малым. Жизнь казалась там совсем другой, незнакомой. Почему-то всегда нёс в себе ощущение того, что жизнь... она всегда везде разная, не такая, как у меня. Вот это разнообразие меня манило. Однако сколько я ни пытался посмотреть на всё глазами другого человека, у меня ничего не выходило. Своя линза, наверное, мешалась.
Перед моим лицом красовался витой чугунный забор в виде лозы. Я коснулся его. Он обжёг подушку указательного пальца. Я отчётливо помнил, как мы его устанавливали с отцом, я тогда ещё учился в школе. Кажется, это был предпоследний год обучения там. Я как-то уверил себя, что это было совсем недавно. Сейчас ясно понял, что было это так давно, что будто в прошлой жизни. Я никак не мог вспомнить себя тем… прежним. Какого это было учиться в школе? Какого это было не знать, что тебя ждёт впредь? Какого это ощущать предвкушение того, что всё самое главное — впереди? От этих мыслей становилось не по себе, потому старался их отгонять. Получалось не всегда.
Я протиснулся в ворота и прошёл вглубь двора. Лёгкий скрип обуви по гальке разнёсся эхом по пустынной территории, хотя вокруг уже слышались знакомые, домашние звуки: где-то шум воды в колодце, лёгкий шелест листвы, смех детей из соседнего двора. Вдруг встал, заглядывая в окна на первом этаже, где у нас была кухня. Там горел свет. Сегодня воскресенье, значит, все дома. Подошёл к двери, почти в упор. Сердце тарабанило громче, чем обычно, каждый удар отдавался по телу тяжёлым эхом. Постучал. Сначала тихо, робко, потом снова, чуть сильнее. Слышался топот, скрипы пола, голоса внутри — быстрые, живые, радостные.
Дверь открылась.
Встретила меня мама. Увидев, улыбнулась. Почему-то именно её улыбка особенное вытиснилась у меня в памяти с детства — и с тех пор будто неизменна. Сколько бы времени ни прошло.
Пахло домашней едой, от которой я совсем позабыл. Казалось, я временно осиротел, а теперь вновь обрёл семью, дом. Частицы меня воссоединялись в нечто единое. Может, я становился вновь собой?
Я закрыл дверь. Она также глухо впала на своё место. Снял обувь — увидел, что сильно её натёр. Так долго был в своих мыслях, что даже внимания не обратил.
— Эдриан, почему ты не сказал, что приедешь сегодня? — спросила мать. Я и совсем позабыл, что манера говорить у неё особенная: ей всегда было что сказать, и делала она это много и громко.
— Решил сделать сюрприз, — со смешком ответил я. Хотелось сесть. Начал отчётливо ощущать, что ноги истоптал и что я устал.
— Мам, а отец как? Дома? — выждав паузу, спросил я и немного продвинулся вглубь прихожей.
— Дома, сидит на кухне. Новости читает или книгу. Поди его знает, как будто не член семьи. Сам по себе там постоянно, — недовольно начала мама высказываться про обстановку в доме.
Разговоры эти я очень не любил и избегал. Потому ничего не ответил и прошёл дальше, на кухню, где должен был быть отец.
Наконец, он сидел у окна, курил трубку, томно глядя на улицу.
— Ну, привет, пап, — по-доброму, неспешно протянул я.
Он лениво повернулся в мою сторону.
— Какие люди. Ну, здравствуй, — ответил сдержанно. Мне показалось, что радуюсь ему я сильнее, чем он.
— Как ты, старик? Чего нового? — спросил я, пододвигая стул, чтобы сесть рядом.
Кухня пропахла черносливом и шоколадом. Это был очень хороший табак. Взгляд от меня он уже оторвал.
— В порядке. Отсутствие новостей — это уже хорошо, как говорится, — ответил отец, кашлянув. Горящий уголёк вылетел из трубки. Я немедленно его потушил. Отец даже не обратил внимания.
— Я тоже, как видишь, в порядке — смог наконец-то вернуться домой. Даже не верится! — сказал я второпях, будто в никуда. Отец даже не смотрел в мою сторону.
— Дак и чего удивительного? — с возмущением начал отец высказываться. — Я тоже был на войне, и что? Жив-здоров. И до майора дослужился, между прочим, так что…
Вдруг на кухню резко зашла мама. Начала впопыхах вытирать стол, греметь посудой.
— Эллен! Подойди сюда! — крикнула мама. Голос её звучал резко и неприятно. Меня с непривычки дёрнуло.
«Кто такая Эллен?» — возник немой вопрос. Кажется, он был изображён на моём лице, потому что мама, увидев мою физиономию, ответила, что наняла её помогать по хозяйству.
Послышался стук каблуков по ступеням. Вскоре она явилась на кухню. Это была невысокая, совсем молодая девушка. Поздоровалась, улыбнувшись мне. Волосы цвета табака упали ей на плечи.
Вскоре стол накрыли. Все уже сели, но отца не было.
— Грегори! Немедленно иди к столу! Все члены семьи за столом, а ты свои идиотские газеты читаешь! — гневно зазвучал голос мамы.
Мы переглянулись с Эллен. Сначала её лицо ничего не выражало. Но когда она увидела, что мне неуютно, она улыбнулась.
За стол наконец сел отец с газетой подмышкой. Мама вспомнила, что на столе нет хлеба, и пошла резать. Мне никогда не была так знакома растерянность. Мы приступили к обеду. На обед был чечевичный суп с говядиной, а на второе — жареная картошка. Эллен села с небольшим опозданием, но почти ничего не съела. За звоном ложек о тарелки пряталась тишина. Почему-то все молчали.
Хотелось упрекнуть родителей: не спрашивают, не интересуются. А затем потихоньку начал осознавать, что и самому будто нечего рассказать. Событий произошло множество, а рассказывать, оказывается, нечего.
Впрочем, как только доели, мама помогла мне разместиться на втором этаже, в моей комнате. Я разложил те немногие вещи, что были со мной, — небольшую дорожную сумку. Почти вся гражданская одежда оставалась здесь все два года и покорно дожидалась меня.
Когда вещи были разложены, а постель подготовлена, мама с Эллен куда-то вышли. Только тогда я заметил, что мама начала хромать на левую ногу. Сзади это было отчётливо видно. Я хотел спросить, что случилось, но слова застряли.
Оставшись в комнате, я почувствовал приятную истому. Мысли роились, как дикие пчёлы. Вроде много всего хочется сделать, но как только приступаю к чему-то, бросаю. Меня это знатно измотало.
Достал дневник, сделал несколько пометок: про Макса, про обещание, которое не исполню, про встречу с родителями. В остальном внутри всё звенело холодной вьюгой. Становилось не по себе. Даже дома — не на своём месте.
Взял с полки книгу. В руки легли «Страдания юного Вертера». Купил её ещё в школе. Между страниц, наверное, что-то было: я тогда любил вкладывать цветы. Вскоре я уснул.
Проснувшись ближе к десяти вечера, спустился вниз. Мама уже спала, отец сидел на кухне и что-то читал, не обращая на меня внимания. Дома было тихо и одиноко. Я снял пальто с крючка в прихожей и вынырнул на улицу.
Мне нравилось гулять по окрестностям поздним вечером. Часто меня тогда посещали вереницы мыслей, мечтаний. Родительский дом находился недалеко от реки Вейдеринн. Нужно было просто перейти дорогу и пройти небольшим парком вдоль реки. Я любил сидеть там под ивой или на причале, курить и рыскать внутри себя.
Сегодня же силы во мне бурлили. Сидеть совсем не хотелось. Немного посидев, я вскочил и пошёл к Большому мосту, соединяющему две части города. С моста открывался шикарный вид на простор реки, а справа виднелся остров. Во мраке ночи он выглядел зловеще и недружелюбно — усеянный щетиной деревьев.
К моменту, когда я сходил с моста, во мне вызрело чувство: хочется кого-то рядом. Того, с кем можно разделить момент. Я старался отгонять эти мысли, хотя понимал: изголодался по обыкновенному человеческому теплу. Но где его взять — не понимал.
На войне тепло было, но мы больше походили на глубоких сирот. Впрочем, может, все люди такие?
Я пытался спорить с собой во время прогулки. Сначала убеждал себя: люди похожи на слепых котят в большой коробке — визг, толкотня. Все пытаются согреться друг о друга, наступая друг на друга и закрывая лапками глаза. Другая же часть меня находила антитезу: будь всё так плохо, не было бы никакой близости, социальных связей — мы бы просто вымерли как вид.
Мне нравилось предаваться этим антиномиям. Порой я очень страстно спорил с собой, хотя вскоре забывал, о чём рассуждал и к чему пришёл. Думать мне нравилось больше от скуки и оттого, что мозг нужно чем-то занять. Я хорошо знал за собой особенность: лучше пусть он занят посторонним. Иначе начинает препарировать меня, ставить под сомнение мысли, чувства, да что уж таить — и сам факт существования.
Тяжёлый холодный воздух лился в мои лёгкие. Приятная прохлада щекотала нутро. Ветер доносил запах горелого дерева, железной дороги и свежей травы. Город почти опустел, изредка встречались люди. Под ногами шуршали камни, стираясь об асфальт. Он отзывался глухим звуком на мои шаги. Я давно заметил: если обращать внимание на такие мелочи, выпадаешь из мыслей.
Поднял глаза — на небе снуют звёзды. Захотелось куда-то идти. Но куда? Сделал небольшой круг вдоль реки, перешёл мост на противоположной стороне и направился домой.
Дом к моему возвращению совсем опустел. Свет горел только в прихожей. Остальной дом погрузился во тьму. Родители уже спали.
В ванной я набрал в ладони воды, умылся. Почистил зубы, взглянул на своё отражение. Казалось, что себя не узнаю. Отогнав пугающие мысли, направился в свою комнату на втором этаже.
Лестница предательски скрипела, ей отзывался отцовский храп и какое-то мельтешение в их комнате. На середине подъёма понял, что хочется чёрного чая с мелиссой. Спустился, прошёл на кухню, поставил чайник. Вытащил сигарету, закурил, сев в отцовское кресло.
В сознании тлела плеяда воспоминаний. Отчётливо вспоминалось время, когда я был юношей и только начинал курить. Я едва мог вспомнить своё детское самоощущение. Почему-то казалось, что оно зародилось лишь тогда, в подростковом возрасте. И неясно: во мне зрели какие-то особенные изъяны или это и значит — быть взрослым.
Я заварил чёрный чай, добавил чабрец, липовый мёд и листик мелиссы. Казалось, напитку не хватает облепихи. Но дома её не оказалось.
Поднялся к себе, стараясь не расплескать чай. В комнате было открыто окно. Пахло холодным воздухом с привкусом травы и гари и свежим постельным бельём. Встречала меня тьма — пришлось включить свет.
Комната была совсем небольшая, максимум квадратов десять. Кровать, небольшой стол у окна, деревянный шкаф и комод. Я разложил вещи из сумки. Особенно ценной для меня была записная книжка в кожаном чехле. Я достал дневник.
24 мая 1924 года.
Наконец-то вернулся в Лавенстел. Так странно: когда долго здесь, он надоедает. А когда два года отсутствовал, казалось, что больше никогда не вернусь. И всё же я тут. Чувствую облегчение, дома царит уют и комфорт. Всё это отзывается радостью. Счастлив видеть родителей. Их тоже боялся не увидеть.
В общем, пока писать нечего. Потом продолжу позже.
Дописав последнюю строку, положил дневник на комод и решил лечь спать. На столе остался недопитый чай. Запах мелиссы хоть и неявно, но витал в воздухе. Как только укутался в одеяло, меня обдало приятным холодом полотна. Вскоре в икрах зазвенела боль — ступни болели, ботинки стёрли ноги. Наконец усталость накрыла меня, и, недолго поворочавшись, я победно уснул.
Глава 2. День второй: «Тени прошлого»
Солнце навязчиво лезло в глаза, заливая светом всю комнату. Тело вминалось в кровать. В голове звенело. Я перевернулся к стене — это стоило больших усилий. Внизу суетились родители, за окном звенели птицы. В комнате было очень душно, воздух — горячий и прелый, совсем как в бане.
Наконец открыл глаза. Они саднили от сухости. Продержав их открытыми секунд десять, снова закрыл. Повернулся на спину, вжал веки друг в друга, пытаясь заставить их разомкнуться. Взгляд освободился и уперся в потолок. Тот показался чужим, незнакомым, хоть умом я и понимал: это моя комната, где я прожил бóльшую часть жизни.
Я приподнялся, сел на кровати. Локтями уперся в колени, уронил лицо в ладони. Голова чугунная. Пытался вспомнить что-то важное: как просыпался здесь раньше, как спал на этой кровати. Мыслительный процесс давался мучительно тяжело, раздумья были неповоротливы.
За пределами комнаты послышались шаги: кто-то поднимался по лестнице. Я сразу понял — мама решила меня разбудить. У нас дома не было принято спать допоздна. Раздался стук в дверь.
— Эдриан, всё в порядке? — послышался голос мамы. Как обычно, громкий, с нотками визгливости.
— Да, всё в порядке. Встаю… — ответил я тихо и лениво, всё ещё погребённый сном.
— Что?! — донеслось из-за двери. Она часто меня не слышала. Я не мог понять: то ли я говорю слишком тихо и неразборчиво, то ли она плохо слышит.
— Выхожу! — крикнул я так громко, что сам не ожидал от себя такой оглушительной мощи. Меня раздражало повторять одно и то же. Тем более что вставать совсем не хотелось. Идти всё равно было некуда.
Послышались удаляющиеся шаги матери — она спускалась обратно в гостиную. Я знал, что все там. Вновь перевернулся на бок, полежал еще пару минут и понял, что стало невыносимо жарко и душно. Пришлось встать и открыть окно. В комнату полился холодный свежий воздух. Голова закружилась. Предательски заурчал живот. Птицы за окном залились особенно громко. Слышны были детские голоса вдали, проезжали машины. Всё вокруг с каждым днём расцветало. Конец мая мне особенно нравился: уже совсем тепло, и ощущение того, что всё впереди — впереди целое лето.
Я подошёл к комоду. Там стояли остатки вчерашнего остывшего чая. Допил его, взял кружку и спустился вниз. Отнёс на кухню. Поздоровался со всеми. Отец, как обычно, читал газету в гостиной. Мама готовила кофе в турке. Эллен завершала уборку, вытирала пыль. Положив кружку в раковину, я направился в уборную. Решил принять душ, чтобы освежиться. После этой ночи я чувствовал, словно пахну усталостью и ветхостью. Приведя себя в порядок, вышел из ванной. Стало легче и проще.
Я вернулся в гостиную. Все уже выпили кофе и разбрелись кто куда. Лишь отец, как обычно, читал газету. Остались только грязные тарелки и пустые кофейные кружки. Для меня же стояла тарелка с ароматным, хоть и остывшим, яблочным пирогом и уже заметно охладевший кофе с молоком. Последний оказался очень крепким, с сильной кислинкой. Таким же кислым было и яблоко в пироге. А ещё ощущались корица и шоколад. Вкус его всегда был одинаковым, сколько бы времени ни прошло. Это было одновременно и островком стабильности, и пугало. Меняюсь я, меняются границы стран, направления ветров — что угодно. Но незыблемой остаётся лишь мамина шарлотка. Удивительно.
Вдруг мне стало интересно, куда делась мама. Насколько я помнил, сегодня был выходной. Бросил взгляд на часы — 12:32. Решил завязать разговор с отцом.
— Куда ушла мама? — спросил я. Ответа не последовало. Вдруг вспомнил, что у него была такая особенность — отвечать не сразу. Он слишком глубоко погружался в то, чем был занят.
— Пап! Где мама? — сказал я громче. Мне показалось, что в голосе слышно недовольство. Я жутко не любил повторять одно и то же по несколько раз.
— Она пошла на маникюр к Аннете, — безучастно ответил отец.
— Давно она ушла? — решил поинтересоваться я, хотя сразу понял, что вопрос глупый. Лучше бы спросить, когда она вернется, но отец и сам этого не знал.
— Я что, слежу? Не знаю, — ответил отец совсем спокойно.
Я допил кофе. С каждым глотком он становился всё кислее и неприятнее на вкус. Когда на донышке остался полупрозрачный осадок из кофейной гущи и воды, я поставил кружку на стол. Послышался глухой стук. Я собрал грязную посуду и отнёс в раковину. Там же, по старой привычке, начал мыть её. Раньше у нас не было горничной, и родители заставляли нас с братом помогать по дому. Для меня это не составляло труда. Особенно нравилось мыть посуду. Вода казалась моей стихией. Шум стекающей воды расслаблял: мысли и чувства будто сливались с потоком, вторили ему. Тревога отступала, становилось легко. А ещё нравилось держать руки в тёплой воде — это дарило первобытное чувство глубокого уюта.
Вымыв посуду и вытерев руки, я решил подняться в комнату, взять дневник и выйти на прогулку. Мысли о воде вдохновили меня на что-то. Порыв был еще смутен, но я его уловил. Следуя импульсу, я выбежал из дома. Захотел выйти к берегу Вейдеринна. Как я уже упоминал, совсем рядом с домом был парк, примыкающий к воде. Нужно было всего лишь выйти со двора и перейти улицу.
Улица дышала жизнью. Воздух нёс запах сырой земли и скошенной травы. Ближе к парку поднимался слабый ветер. Разливался аромат воды, тины и песка. Парк был полон людей: кто-то вышел на пробежку, кто-то гулял с детьми, некоторые играли с собакой. В тени деревьев лениво читали книги. Кто-то устроил небольшой пикник. Мне нравилось, что город дышит. Люди — органы города, а их быт, чувства и мысли — его кровь. По крайней мере, мне так казалось.
Я прошёл к воде, к пологому склону, обрамлённому берегозащитой. Сел, постелив под себя лёгкую ветровку. Пахло рекой. От воды веяло прохладой — она ещё не успела прогреться. Достал дневник. Непременно хотелось что-то записать: слова и образы витали в голове, вертелись на языке. Рот будто вязало от чего-то невысказанного. Но от чего? Понять оказалось сложно. Я начал писать стихи, но получалась бессмысленная каша. Поэт из меня был слабый, как мне казалось. Ничего не выходило. Я сжал ручку что есть мочи. Пальцы побелели. Взгляд потупился. Я смотрел на противоположный берег, через метров сто пятьдесят или двести. В голове звенела пустота. Это обескураживало. Дыхание стало поверхностным, лицо начало обжигать, брови болели от напряжения. Будто злоба и обида брали оттого, что совсем ничего не выходит.
Вдруг я схватил ручку и начал писать:
«25 мая 1924 года, Лавенстел. Время, кажется, шло решительным маршем вперёд, я же оставался прежним или вовсе возвращался незначительно назад, обретая свои предыдущие смыслы и формы. Как то, что было в прошлом спасением, в настоящем лишь красуется рисунком белых узоров на коже?» Нет, банально.
Я бросил ручку на землю, подогнул ноги и обхватил колени руками. Слушал чаек и шум вокруг. Да, повседневность людей, рутина — кровь города. Хоть какая-то хорошая мысль на сегодня.
Вдруг взгляд упал на мутную воду подо мной. Я смотрел долго, въедливо. Минут через десять мне показалось, что что-то зовёт меня туда, что у этой реки есть особенная глубина, известная лишь мне. А вдруг действительно так? Я вскочил, словно испуганный. Взял ручку в дрожащую руку и начал писать. Звуки будто замолкли. Остались только я и лист бумаги:
«Я смотрел на водную гладь, всматриваясь в зеркальное полотно. Выискивал свои глаза, обрамлённые томными свинцовыми веками, словно наличники окон. Я вздыхал, и гладь вторила своими волнами движению моей груди. События жизни… Кажется, они так далеко, а я пресной водой будто наливаюсь в стакан реальности, восставая из условного бытия и ограниченной безвременности образов памяти».
Текст снова не понравился. Наверное, я просто убедил себя, что имею особенный взгляд на мир. Стало досадно. Но сдаваться не хотелось. Я посмотрел на людей вокруг, на городской остров — и вдруг меня осенило:
«Жители нашего города всегда знали о его буйной натуре. Даже в тишине угадывался свирепый натиск. Хоть его и не было видно, присутствие не было тайной. Мы называли его демоном Вейдеринна. Он порой вырывался наружу, извлекая уродливое туловище из покрова воды. Волны захлестывали прибрежные зоны, лопались стекла домов, наш самый большой мост раскачивался в такт рёву создания. Никто не знал, почему оно прерывало покой, но явление было внезапным и сокрушительным.
Многие пытались бороться с ним, но это больше походило на самосаботаж. Его боялись все, и он сам ужасался своей силы, взрываясь ещё большим катастрофическим гневом. Его энергия была настолько сокрушительна, что он терял себя и выл, разрушая всё, что попадалось под руку. Потому город, уставший от его гнёта, не раз перестраивался без толку. Его не брали ни пули, ни бомбы, ни уговоры.
Сопротивление его силе вызывало у демона ещё больший гнев, и он, как сверхновая, сокрушал всё вокруг с ещё большим неистовством и дикими воплями. Кажется, он сам боялся своей чудовищности. Люди не принимали дух воды, который жил здесь всегда. Никто не знал, как бороться с ним. Даже ему не подвластно знание о своих изъянах. Лишь когда город окончательно устал страдать от его бесчинств, он прятался в покров воды, весь истерзанный, с рваной плотью на лапах, и уходил в далекий и глубокий сон. Может, он — „идея зла“ во мне, с которой мне нужно договориться».
Я писал так, что боялся вздохнуть лишний раз. Казалось, вот-вот творческая нить разорвётся. Закончив, захлопнул записную книжку. Подобрал куртку. Сжимал кулаки, улыбался, как последний идиот. Мне понравилось написанное. Хотелось показать кому-то — наверняка бы понравилось.
С чувством удовлетворения я обозрел город. Всё казалось необычным, лучшим, чем есть на самом деле. Во мне бурлило. Хотелось сохранить этот позитивный импульс. Вскоре я пошёл, куда глядели глаза. Пройдя чуть дальше, дошёл до Большого моста, рядом с которым стояли две церкви: старая деревянная, тёмно-коричневая, и новая каменная, белая. Лицо обдавали порывы тёплого воздуха. От реки тянуло влагой и тиной. Звенели машины. Справа был небольшой сквер. В кустарниках роились воробьи, лепеча что-то друг другу. Чуть далее патрулировали вороны, осматривая территорию.
Люди проходили сквозь меня, словно не замечая. Они говорили о чём-то, тихо или громко. Ветер разносил их голоса, как листья или цветочную пыльцу.
Я стоял и озирался. Всё казалось известным и ясным, знакомым, родным, давно изведанным, хоть и привычным. Как старая пара обуви. Раньше я чувствовал себя художником, перед которым выстраивается картина. Теперь понимал, что я лишь фигура на полотне, композиция которого мне не ясна. Я знал, что место моё есть, но какое — не мог ответить честно. Ответы разнились. И каждый раз я понимал, что лукавлю.
Сначала я устремился в противоположную сторону от моста, за сквер. Поравнявшись с последним, почувствовал внутренний импульс, заставивший развернуться обратно. Шёл как мог. Не хотелось растерять тот импульс. На середине моста остановился, положив руки на чёрную ограду. Ветер крепчал. Волны бегали по воде. Лучи солнца лизали лицо. Я смотрел на гладь реки и представлял чудовище, живущее в недрах. Поднимал взгляд на прилегающие здания. Мысль о людях, выглядывающих украдкой из окон, захватывала воображение. Мне очень нравилась эта задумка. На улице я улыбался.
Шёл дальше, на противоположный берег, рассматривая всё вокруг, словно впервые. Сильно скучал по родному городу. Боялся не ступить на родную землю. Каждый клочок был пропитан воспоминаниями. Вот тут мы с Марком гуляли после школы в последний учебный год. Тогда боялись будущего, не знали, кем станем. Предвкушение новой жизни пугало и захватывало одновременно. Рисовались пёстрые картины: хорошая работа, достаток, девушки, дорогие машины, неизвестная, но гарантированная радость. Будущее всегда представлялось тёплым и счастливым. На этом перекрёстке мы гуляли с моим крёстным братом Джеймсом, когда мне было не больше шести. Лицо обжигало солнце. Было страшно. Тогда мы катались на велосипедах. Казалось, порывы ветра вот-вот сорвут меня с сиденья, и я с лечу с моста.
Все эти события яркими вспышками сверкали в памяти. Я всегда ощущал блаженный трепет перед будущим, тёплое предвкушение счастья. Тяжело признать, но последние годы я такого не чувствовал. Жизнь будто замерла. Всё, что могло случиться, уже произошло, нового ничего не уготовано. События последних лет были болотом.
Мимо меня проносились автомобили, громко и утробно ревя. Лицо ласкал слабый ветер. Одежда намокла. На лбу выступила испарина. Я замедлил шаг. Решил сделать такой же круг, как вчера, и вернуться домой. Время близилось к трём часам дня. Наверняка мать что-то приготовила на обед.
Обогнув реку, я вновь вступил на участок родителей. Постучался. Дверь открыли не сразу. Высунулась мама, подняв руки вверх. Видимо, готовила фарш для котлет, а я отвлёк её.
— Эдриан! У тебя же есть ключи. Чего не носишь их? — недовольно спросила мама, глядя на меня. Она пыталась казаться злой, но была рада видеть сына. Ругала больше по инерции. Ей не нравилось собственное бессилие перед равнодушием отца: он никогда не отрывался от дел, всегда посылая либо её, либо меня, либо младшего брата.
— Я забыл… Кажется, в сумке… Да, в сумке! А зачем мне ключи, вы же все… — начал оправдываться я, скорее на автомате, жалея, что причинил неудобства.
— Проходи, обед скоро будет готов, — ответила мама и с явной спешкой побежала обратно на кухню, смешно держа ладони кверху.
Я прошёл в гостиную. Отец с постоянством солнца сидел и читал газету, покуривая трубку. Эллен что-то искала в гостиной: её движения были то плавными, то она резко переключалась на другой участок комнаты. Выглядело сумбурно, но наверняка в этом была какая-то система. Поздоровавшись с ними, я прошёл к себе, убрал дневник, взял «Страдания юного Вертера» и спустился обратно, чтобы сесть читать.
В комнате стояла тишина, нарушаемая лишь шорохами. Было слышно, как домохозяйка то вытирала пыль со шкафа, то принималась за комод, то что-то относила куда-то. Мама была занята на кухне, потому тоже молчала. Слышен был лишь редкий грохот и звон посуды.
Вскоре Эллен куда-то удалилась. Наверное, пошла на кухню помогать маме. Мы остались с отцом вдвоём, погружённые в тишину.
Через двадцать минут Эллен вернулась. Она несла в руках тарелки, раскладывая их на столе. Я решил помочь накрыть на стол маме, как делал это всегда в детстве. Горничная засмущалась, и пришлось её упрашивать. Вскоре общими усилиями мы накрыли стол на четверых и сели. На обед была запечённая курица с овощами. Пожелав друг другу приятного аппетита, мы приступили к еде. Мама, как обычно, ела оживлённо; отец — лениво, флегматично, словно из-под палки.
Я обратил внимание, что сегодня Эллен тоже притронулась к еде, прежде пожелав всем приятного аппетита. Очень скромно и тихо она ела, не отрывая взгляда от тарелки. В левой руке держала тонкий, едва сжатый лист салфетки. Тут я поднял глаза и встретился взглядом с мамой. Она лицом показала мне, чтобы я прекратил так пялиться на неё: я совсем забылся.
После я помог отнести посуду на кухню и убрать со стола. Поднялся к себе в комнату, читал книгу, разбирал вещи в шкафу. Было скучно. Потому к десяти вечера я уже лежал в кровати, старательно навязывая себе сон.
Глава 3. День третий: «Взгляд»
Проснулся. Глаза наливались тяжестью. Тело неподатливое, деревянное. Открыл глаза. Была темнота, совсем глубокая ночь. Я поднялся, сел на кровать. Начал протирать глаза, пытаясь согнать сонливость. Ничего не вышло. Во рту было сухо, а язык будто обваляли в муке.
Нажал на переключатель лампы. В комнате раздался щелчок, проливший свет. Я бросил взгляд на наручные часы — было 02:34. Выходит, поспал я не более четырёх часов, а может, и того меньше.
Хотелось спать ещё. Но тело не слушалось, а разум — и подавно. Всё это походило на попусту подготовленное горнило. Я чувствовал в теле особое возбуждение. Каждый мускул наливался силой, импульсом, под стать сжатой пружине. И это мучительно.
Попробовал ещё раз лечь и уснуть, убеждая себя в том, что это непременно сработает. Но ничего не вышло. Тогда я вновь встал, натянул штаны и сел за стол, включив настольную лампу. Думал скоротать время за чтением, но на втором абзаце буквы начали разбегаться кто куда. Вскоре я понял, что и это мне не даётся. Приступы бессонницы мучили меня давно, наверное, лет с семнадцати.
Я достал из ящика стола свой дневник и решил записать мысли.
27 мая 1924 года, 02:49
Мыслей много. Словно рой диких пчёл. Все они бесплодны и лишь отвлекают от сна. Уснуть решительно не могу. Чувствую, что силы распирают меня изнутри. Погано. На месте тоже не сидится, куда деть себя — не знаю. В остальном чувства мои неизменны. Я счастлив вернуться домой, счастлив видеть родителей.
Я завершил запись и поставил жирную точку, которая растеклась в уродливую кляксу. Сложил дневник, убрал обратно в ящик стола. Взгляд уткнулся в тёмную ночь за окном. Держать глаза открытыми становилось всё сложнее. Вскоре я захотел спуститься вниз, в гостиную. Там можно перекусить и наконец покурить.
Вытащил защёлку из паза — раздался звонкий металлический щелчок. В мгновение замер, боясь нашуметь ещё сильнее. Открыл дверь — та бессовестно заскрипела. Пронырнул в дверной проём. На лестнице было заметно прохладнее, чем в комнате. Шорох и скрип сопровождали мой спуск.
Вскоре я прошёл в гостиную. На столе горела невысокая свеча, стояла кружка чая и тарелка с конфетами. На стуле за столом расположилась Эллен, внимательно читавшая что-то. Я начал подходить к столу, и вдруг она подняла глаза. Мы встретились взглядами. Я улыбнулся. Её лицо застыло в стыдливом безмолвии. Она явно не ожидала, что её кто-то застанет, поэтому резко закрыла книгу, убрав её под стол и положив себе на колени. Опустила взгляд и тихо, едва слышно, произнесла:
— Доброе утро, мистер… — сказала девушка очень тихо, будто нарочно.
Она удивилась, что молодой человек здесь. Обычно на ночь она отправлялась к себе. Сегодня же задержалась и осталась у Вейленблюмов. Всё внутри неё дрожало.
— Разве утро? Ночь же, — ответил я задорным голосом, с небольшой паузой.
Она говорила так тихо, что я сразу и не понял, что она имела в виду. Да и что она тут вообще делает? Читает что-то у нас дома, пьёт чай. Я был уверен, что она должна была отправиться домой.
— Да… — жалобно, с придыханием ответила Эллен. — Простите… Может, чаю?
Она совсем не смотрела на меня. Взгляд смущённо опущен вниз. Я удивился тому, какая она кроткая. Я был с ней вежлив и учтив, не давил на неё. А она вела себя так, будто боялась, что я её обижу.
— Кажется, Эллен, да? Пожалуйста, налейте мне тоже чаю, — голос сделал нарочно тише, стараясь говорить на одном уровне с ней.
— Да, меня зовут Эллен… — ответила она, подняв серо-голубые глаза. Цвет был нежным, похожим на луну или алмаз. — Вы… вам какой?.. — робко начала девушка.
Её губы двигались совсем мелко, экономно, боясь сказать лишнее.
— Какой мне? Пожалуйста, с мелиссой и персиком. Это мой любимый, — попросил я.
Эллен перебирала банки с чаем, ища нужный. Я сел за стол слева от неё. На стуле лежала совсем старая и истёртая книга — «Грозовой перевал» одной из сестёр Бронте. Слышался шорох, мельтешение. Я посмотрел на неё и понял, что она не может найти нужный чай.
— Эллен! Наверняка он закончился… мама мне его обычно покупала. Остальные такой не пьют. Пожалуйста, обычный чёрный чай, — улыбаясь, сообщил я.
Она вдруг замерла, будто осмысливая сказанное. Медленно вложила банку на полку, закрыла шкаф и приготовила такой же чай, как себе. Принесла кружку, поставив передо мной.
— Спасибо! — вырвалось у меня.
Она быстро отошла в сторону и села на своё место.
— Не за что… — донеслось в ответ.
Она сидела, сложив руки под столом, опустив взгляд. Я развалился в кресле и довольно хлюпал чаем. Он был крепкий, горчил и вязал рот. Но такой чай я и любил. Мы молчали достаточно долго. К книге она так и не прикоснулась.
— Тоже не спится? — вдруг спросил я.
— Извините, что? — Эллен вздрогнула и оживилась.
— Говорю, тоже не можете уснуть? — повторил я, улыбнувшись, стараясь успокоить её.
— Можете на «ты»… — сразу ответила она.
— Тогда и ты можешь на «ты». Хорошо? — выпалил я.
— Так что, бессонница у тебя? — в третий раз спросил я, едва скрывая свой безлобый смешок.
— Да… Мыслей много… всё лезет… в общем… — начала она, спотыкаясь на словах.
— Понимаю. Спасаешься чтением? — спросил я.
— Да, в последнее время совсем мало времени на чтение, — ответила Эллен.
Я вспомнил, что у меня в шкафу лежала новая книга — «Белые ночи» Достоевского, в дорогом издании.
— Я тоже обожаю читать. Пытаюсь даже писать… Если захочешь, как-нибудь дам почитать, — сказал я.
— Да? С радостью бы почитала, — ответила она, голос стал мягче и теплее.
Я сделал последний глоток чая, поставил кружку на стол.
— Постой, — попросил я. Решил сбегать за «Белыми ночами». Достал книгу из шкафа в своей комнате. Протёр её ладонью и вернулся в гостиную. Положил на стол перед ней. Она сидела в лёгком изумлении.
— Вот, держи, — сказал я сквозь тишину.
— Что это?..
— Книга. Хочу подарить её тебе, — объяснил я, нервничая.
— Что вы… — начала она, словно вот-вот заплачет.
— Договаривались на «ты», — прервал её я.
— Мне неловко… — тихо сказала Эллен.
— Всё в порядке. Возьми, пожалуйста. Я обижусь, если не примешь. Сам пойду пробовать уснуть. Доброй ночи, Эллен, — сказал я мягко и удалился.
Начинало медленно рассветать. Летом свет появлялся слишком рано, словно вторгался в мои сны, вытягивая их из-под меня и оставляя пустоту на месте сна. Я закрыл шторы, повернулся к стене, стараясь спрятаться от света, но он всё равно проникал, тихий, упорный, и я ощущал его на коже, на веках, в костях.
Сон был нагло вырван из моих рук. За окном щебетали птицы — приглушённо, осторожно, словно боясь нарушить мой внутренний хаос. Шорох колёс, гул улицы, скрип полов снизу — всё это смешалось в давящую, но привычную как фоновую музыку. Жара висела в воздухе вязкой тягучей пленкой, душила и одновременно бодрила. Я поднялся, потянулся к холодному свежему воздуху за окном — его резкость шокировала, и тело встрепенулось, а разум просветлел.
Солнце ударило в лицо через щели штор — ярко, почти больно, но странно живительно. Часы показывали 12:34. Обычно в это время я чувствовал себя истощённым: тело ломило, голова гудела, мысли путались, растворялись в пустоте. Сейчас — странное облегчение, странное просветление. Тело полно сил, голова ясна, но внутри сидело странное чувство: как будто я всё ещё в полусне, между вчерашним и сегодняшним, между сном и реальностью.
И тут всплыло оно — лицо Эллен. Лицо или сон? Я не мог различить. Лёгкий ветерок, пробирающийся в окно, казался продолжением ночной встречи. Всё внутри меня ожило, вспыхнуло, но одновременно застыло в оцепенении. Было странно тревожно и одновременно... уютно.
Я спустился вниз в гостиную. Отец сидел с кофе и сигаретой, радио тихо шумело фоном, мама говорила по телефону с какой-то подругой. Я пробежал глазами комнату, ища Эллен, но её уже не было. Внутри зазвучало эхо пустоты. Привёл себя в порядок.
Ступив за порог, я почувствовал тепло солнца, его давление на кожу, лёгкое дуновение ветра. Всё это казалось живым, дышащим, как продолжение сна. Я выбежал на улицу, будто пытаясь догнать мгновение, которое ускользало, которое никогда не повторится.
Я намеревался зайти за Максом. Договаривались поехать в Сан-Дюнрель. Этот город значительно превосходил наш Лавенстел, который был лишь его пригородом. Мой друг жил по ту сторону реки — где-то в получасе ходьбы от меня.
Шаг за шагом я продвигался по знакомым улицам Лавенстела, отмечая каждый дом, каждый виток тротуара. Время текло медленно, и в этой размеренной прогулке мысли о встрече с Максом переплетались с воспоминаниями о прошлом.
Подойдя к его дому, я постучался в дверь. Мне открыли не сразу, лишь через несколько минут. Машина его родителей отсутствовала во дворе — значит, они уехали куда-то. Обычно они проводили выходные на своей ферме, занимаясь хозяйством. Вскоре послышались шаги, какой-то грохот, шум, возгласы. Дверь приоткрылась, и послышалось: «Входи же, ну!» Я последовал сказанному и зашёл в дом.
Прихожая была красиво отделана: слева стоял вишнёвый комод с большим зеркалом сверху, чуть дальше — небольшой кожаный диван. Багровые обои и выбеленный потолок. Плинтусы чёрно-вишнёвого цвета с резными элементами. Прихожая была большая и вытянутая, перетекала в коридор, который разветвлялся на комнаты и помещения. Если из прихожей повернуть вправо и пройти чуть далее, попадёшь в большую светлую кухню.
Макс мельтешил где-то в глубине дома. Вскоре он появился, натягивая штанину и ругаясь про себя, с сигаретой в зубах.
— Привет, дорогой мой, — сказал я, рассмеявшись. Был рад видеть его вновь.
— Здравствуй… ай, чёрт бы тебя побрал! — громко проговорил Макс, промелькнув рядом. Он спешно собирался, и я будто застал его в неловком положении.
— Возьму у тебя сигарету? — крикнул я.
— Да, пачка лежит на столе! Кухня! — прокричал Макс, всё так же чем-то занятый. Мне казалось, что его злило моё присутствие.
Я прошёл на кухню. Сразу бросился в глаза беспорядок: на столе стояла закуска в миске, недопитый кофе и пепельница, похожая на ежа. Я взял сигарету из пачки, сел на диван и закурил. Когда докурил, в кухню вошёл Макс — уже одетый и готовый. Волосы блестели от воска. Я вскочил с дивана и крепко обнял его.
— Эй, потише, полудурок! Задавишь меня, — процедил сквозь зубы Макс беззлобно.
— Не задушу! Давай выпьем кофе? Может, что-нибудь поедим? — спросил я.
— Вечно голодный! Возьми что-нибудь в холодильнике. Кофе я сейчас сварю, — ответил Макс по-доброму.
Глаза его, как всегда, блестели и сияли, и в то же время были жалобно-грустны. Интересно, они действительно такими были или лишь мне такими казались?
Выпив кофе и перекусив, мы закурили, и завязался разговор.
— Что, чего нового произошло тут? — спросил я.
— Да что, всё то же самое. Знаешь…
— Что? — не дожидаясь ответа, переспросил я.
— Я мало бываю в этом захолустье. Тут делать нечего. Обычно провожу всё время в Сан-Дюнрелле, там веселее, — сказал Макс, слегка жеманно, как будто представлял себя главным героем театрального представления.
— С Ниной, наверняка, проводишь всё время, — рассмеявшись, сказал я, ткнув его кулаком в плечо.
— С Ниной?! Хороший мой! Я её бросил весной. А вообще сейчас я с Александрой… — ответил Макс с лёгким томным придыханием, очень нежно, с ниспадающей интонацией. Он вложил сигарету в рот и отвёл взгляд в сторону с пафосом.
Я рассмеялся из-за его манерности.
— Макс! Да сколько у тебя этих девчонок? — смеясь и злясь одновременно, сказал я. Он так легко жил, а я будто нёс чужой груз.
— Ну а что? Выходи из дома, привечай их. На улице их много. А то как обычно сидишь, скулишь над своей Элис. Сколько лет прошло?.. — начал нравоучительно Макс.
Он выпрямил спину и начал играть с фильтром сигареты. Выглядел серьёзным и деловым.
— Я… да чёрт бы тебя побрал… — я замялся, не зная, что ответить. После расставания с первой любовью я воздерживался от отношений.
— Сколько можно хоронить себя… Ты же мог найти кого-нибудь? — спросил он так серьёзно, что мне стало не по себе.
Я потянулся за сигаретой. Он схватил пачку, немного отвёл её от меня, удерживая. Выжидал ответ, глядя на меня.
— Мог, — ответил я, не глядя на него. Пальцы на мгновение сжались в кулак.
— Ладно, чёрт с тобой, — рассмеялся Макс и вернул пачку на место.
Я подтянул её к себе, пытался зацепить сигарету кончиками пальцев — она предательски выскальзывала. Я выругался, потряс пачку, пока не вылезли несколько сигарет, достал одну, бросив пачку небрежно на стол.
— Во сколько наш поезд? — спросил я, выпуская клубок дыма. За окном кипела жизнь, город радовался воскресенью и провожал выходные.
— Через час, где-то должны быть там, — Макс притянул пачку к себе, улыбнувшись.
— Значит, выходить через… — начал я.
— Через полчаса выйдем, — лениво ответил друг. Он достал рюкзак и копался в нём, как нищий в мусорном ведре. В комнате стало жарко и душно, я открыл окно. Спёртый воздух ушёл, стало заметно свежее.
Я потягивал сигарету, вглядывался в стены, в убранство кухни и вытягивал воспоминания о юношестве, проведённом с Максом. Как познакомились в театральном кружке: он тогда был актёром, играл Тибальта в «Ромео и Джульетте», а из меня был сомнительный актёр, так что я помогал режиссёру со звуком.
Роль Макса была диаметральной противоположностью тому, кем он был. Он был кроткий, мягкий, лёгкий. Порой нагонял на себя напускную грубость — скорее, чтобы отражать грубости и шутки в свой адрес. Многое он принимал близко к сердцу. Одному лишь ему была известна истинная глубина его души.
Сравнивая нас, я находил себя более поверхностным и простым. Рассуждать об этом сложно. Сказать могу одно: он хорошо ладил с людьми, особенно с женщинами. Может, его «женская» часть — мягкость, теплота — находила отклик в противоположном поле? Я же в какую бы компанию ни попадал, чувствовал себя чужим, лишним. Даже с Максом иногда казалось, что ему подошёл бы любой другой парень лучше. Меня пугала моя неприменимость к социальным сценариям.
— Всё в порядке? — прозвучало громко и резко.
Я посмотрел на Макса: его брови были изогнуты, выражая вопрос. Он часто замечал, что я внезапно замыкаюсь в себе. В такие моменты моё лицо становилось болезненно серьёзным. Я же обычно погружался в приятные мысли или блаженные предчувствия, растекаясь внутри, словно кусок сливочного масла. В общем, мы в этом не совпадали.
— Да, нормально, задумался, что-то, — сообщил я с лёгким раздражением от того, что меня вырвали из собственных недр.
— О чём же? — спросил Макс, внимательно глядя мне в глаза. Он тонко чувствовал меня; малейшие перемены в моём состоянии замечал раньше меня. Меня это пугало: для него я был словно голый, прозрачный, а я его совсем не понимал.
— О том, что чувствую себя лишним. Всегда и везде, — начал я, а он всё так же проницательно смотрел на меня, улыбаясь глазами: «продолжай-продолжай». — Даже у себя дома я будто чужой. Эллен и то… будто своя. — Ладони предательски потели.
— Эллен? — изумился он, словно присутствие женщин рядом со мной было немыслимо.
— Родители наняли горничную, — ответил я сухо, поглаживая воротник рубашки.
— И как она тебе? — лукаво спросил друг.
— Молодая. Много читает… Слушай, я совсем ничего не знаю о ней, — сказал я в недоумении.
— Господи! Что за человек ты! — возмутился Макс. — Познакомься с ней поближе. Тем более она такая же зануда, как ты, с книжками.
Я решительно не понимал, что он имеет в виду и почему на меня давит. Я совсем не думал о Эллен.
— И что? Мне за каждой девушкой бегать теперь? — возмутился я, фильтр прогнулся под натиском зубов.
— Прекрасная, нежная девушка — и совсем рядом с тобою. Мог же создать случай… — ответил Макс, делая смешное лицо. Я невольно рассмеялся.
— Я не… — пытался я сказать.
— Ох, если бы сам себя слышал. Смешной, — сказал он с колкой иронией, махнув рукой.
— Ладно. Давай собираться, — решил я сменить тему.
— Давай. Взял с собой что? Рюкзак? — спросил Макс, вставая с дивана.
— Нет, не брал ничего, — ответил я.
Вскоре мы собрались и покинули дом Макса. Прощаться с ним всегда было грустно. В памяти всплывали далекие годы, события, что мы пережили вместе. Всё, что связывало нас, делало нас больше, чем просто знакомыми — мы были друзьями. Я дорожил этой общей историей, но не мог понять, почему рядом с ним всегда ощущал себя чужим.
На улице было тепло и свежо. Лёгкий ветерок приносил прохладу, солнце слегка припекало, но не так жарко, как вчера. Мы шли вместе, проходили дом торговли, сквер гимназии, где я учился. Я невольно следил за Максом взглядом, и в груди застревало чувство неуверенности: его лёгкость и уверенность давили на меня. Мы обсуждали мелочи, о которых теперь трудно вспомнить. Часто просто дурачились, смеялись, но иногда его смех звучал слишком легко, и я стеснялся рядом с ним.
Пейзажи Лавенстела постепенно растворялись за спиной. Привычный ритм улиц сменялся ожиданием новой сцены — поездка в Сан-Дюнрель казалась маленьким приключением, которое вот-вот начнётся. Шаги по платформе, шум редеющих улиц и последний взгляд на знакомые дома словно отмеряли минуты перед отъездом. Шум поезда, скрип рельсов и лёгкое покачивание вагона постепенно подготавливали к перемене места.
Наконец мы оказались на вокзальной площади. Снова нужно было покидать родной город, хоть и ненадолго. Лавенстел — тихий провинциальный город. Без заводов я не представлял, как здесь существовали люди. Мы всегда жили в тени Сан-Дюнреля, который превосходил нас по населению, территории и развлечениям. На вокзале мы купили два билета.
Поездка была недолгой — полчаса, и мы окажемся в центре Сан-Дюнреля. В пути Макс читал «Одиссею» Гомера. Он изучал психологию и много времени проводил с античной литературой. Я понимал в этом мало что. С собой я ничего не взял, и потому оставалось лишь смотреть в окно, наблюдая, как мелькают пейзажи, и ловить мысль о том, что даже здесь я ощущаю себя второстепенным.
И всё же Эллен… Она была странной, робкой, словно боялась меня обидеть. Почему родители её наняли? Эти глаза… такие необычные, что отпечатались в памяти. Нравилась ли она мне? Ответить было трудно. Я не мог вспомнить ни одной черты её лица.
Поезд продолжал движение, как и ход времени. Я же будто оставался на месте. Или… может, пятился? Боялся переменить представление о себе, о мире, о людях.
Вскоре мы вышли на Центральный вокзал. Поезд ещё раз качнулся на прощание, и двери с грохотом открылись. Пыльный, сухой воздух. Рой людей, шум, диктор объявлял поезда. Пахло креозотом и выпечкой на сливочном масле и дрожжами. Макс поправил рюкзак, и мы пошли по Ривентальскому проспекту, главной улице города. Она называлась по реке: Вейдерин был её притоком. Говоря иначе, даже здесь мы второстепенны.
Вокруг сновали люди, шум и мельтешение. Весь проспект был усеян вывесками. В центре города всегда было много машин и пешеходов. Толпа лениво двигалась вперёд, сонно, словно город оказывал на людей успокаивающее, снотворное влияние. Мы вклинились в поток. Мне всегда было тесно в нём, не по себе. Чувствовал себя в узком кресле: то ты упираешься в людей, обгоняя поток, то кто-то упирается в тебя, толкает, выныривает. Всё это действовало на нервы.
Сам проспект походил на длинный, узкий коридор, стены которого — здания, потолок — лишь низко свисающее небо. Сегодня было на редкость ясно, безоблачно. Лёгкие касания ветра то впивались сзади, то окатывали с новой силой.
С Максом мы говорили последние годы об одном: о музыке, о планах, о будущем. Столько слов было сказано, но оставались лишь воздушные замки. Преуспевали мы только в пустых мечтаниях. Начав писать песню, вскоре вязли, словно в болоте. Любое совместно начатое дело превращалось в мучительное и безрезультатное преодоление собственного творческого бесплодия: то гитара играла не в ритм, выбиваясь из метронома, то вокал плыл, не совпадая с гармонией.
Мы шли по проспекту, смеясь, обсуждая идеи, мысли, мечты. Макс в тот день показывал черновик своих стихов. Я не понимал их полностью. Осознавал, что они хороши, что он безгранично талантлив. Но я отчётливо ощущал собственную неспособность осознать ни метафоры, ни смысл текста. Для меня они казались сложным алгебраическим уравнением.
— Да, стих неплохо, — сказал я, улыбаясь, как мог. Как в самый последний раз. Всё казалось неестественным, словно дешёвый расплавленный пластик. Их смысл будто давно позабылся и смешался с другими понятиями.
Макс рассказывал о событиях своей жизни, а я лишь выражал подобие интереса. В общем, мы обсуждали то, что уже не раз обсуждали. И эти разговоры, сколь приятны, столь наводили на тоску.
Состояние мучительной творческой импотенции сопровождало меня ещё до войны, последние несколько лет. Во мне что-то переменилось, неподвластное моему уму. Что-то, что я не замечал, потому что оно мельтешило перед глазами, став привычной обыденностью.
Я достал пачку сигарет, выцепил одну и закурил, пытаясь чем-то занять руки.
Всё во мне находилось в состоянии напряжённого конфликта, нагромождения противоречий. Элементы меня сталкивались друг с другом: одно не уживалось с другим, то с третьим… В целом порядок был условен, скорее — иллюзия порядка. Это множество безразличий.
Было непонятно… Лишь эхо перемен в моих ощущениях и чувствах. Всё казалось иным, блёклым, серым, безвкусным.
Я шагал за шагом. Шорох ботинок прорывался сквозь мои размышления. Мы шли, я отвечал Максу, но всё вокруг сливалось в одно большое безразличие. Окружающий мир переставал существовать. Меня интересовало собственное внутреннее убранство. Я чувствовал себя, будто гуляю по руинам роскошного королевского дворца, пустого и заброшенного. Я пытался выискивать что-то, но тщетно.
— Да, думаю, под эти аккорды возьмём этот стих, — машинально сказал я, глядя в асфальт. Сигарета впивалась в губы. Меня толкнули справа, корпус отвело в сторону. Я подавился дымом.
— Мистер, прошу прощения! — услышал я. Поднял взгляд и заметил мужчину в костюме и шляпе. Он виновато улыбался, подняв руку, вскоре снял шляпу, сделал небольшой полупоклон и пошёл дальше. Уголки моих губ приподнялись.
— Всё в порядке. Хорошего дня! — крикнул я в ответ.
— Да. Ты же понял мой стих «За пастью времён»? Я тебе его отправлял письмом, — сказал Макс, схватив меня за руку. Он заметил, что я мыслями где-то не с ним.
— Нет… не читал, Макс, — ответил я, заглянув ему в глаза.
— Почему?! — раздалось в ответ. Моя рука повисла. Мы остановились.
— У меня совсем не было там времени, — прозвучал мой голос жёстко, холодно, повелительно.
— Ясно, — сказал Макс и улыбнулся. Мы шли дальше. Чувствовалась лёгкая обида. Я хорошо уловил её оттенок.
Макс продолжал рассказывать. Я следил за его губами и мимикой, узнавая слова, но не осмысливал их. Отвечал односложно: «да», «нет». Всё это стало мне неинтересно. Вскоре мы остановились.
— Так, ну куда дальше? — улыбаясь, спросил Макс. Солнечные лучи делали его карие глаза теплее и насыщеннее. Он щурился, прикрывая глаза, стоял на полусогнутых ногах, упёршись рукой в бок.
— Пойдём к Министерской набережной, — сказал я.
— Хорошо, — согласился Макс.
Вскоре мы подошли к Блумфалленскому дворцу. Простояв на площади несколько минут, пошли к Министерской набережной. Мой взгляд скользил по водной глади. Совсем рядом проезжали машины, реже — конные повозки. Наступила неловкая пауза. Вскоре Макс пригласил зайти к своим знакомым в книжный клуб на улице Рейдениля. Там обсуждали пьесы, малоинтересные мне, и пили. Местная городская богема представляла себя интеллигенцией. Я бывал там: пустые разговоры, ведомые пустыми людьми. Я отказался. Макс тогда предложил попрощаться.
Я вышел к Ривентальскому проспекту и пошёл к вокзалу. Нужно было сесть на поезд и вернуться в Лавенстел. Внутри меня всё молчало. Мысли прекратились. Отчётливо ощущались лишь ощущения: звуки, запахи, цвета. Всё обострилось. Я внимал всему вокруг, будто видел впервые.
Подойдя к Центральному вокзалу, увидел, что поезд начнёт движение через 12 минут. Купил билет и встал у платформы. Потянул запах жареных пирожков. Я был жутко голоден. Увидев прилавок, устремился к нему. Поглотив пирожок за несколько присестов, понял, что не наелся. По телу разливалась усталость, тянувшая меня вниз, стараясь прижать к земле.
Я зашёл в поезд, сел у окна и смотрел на мелькающий пейзаж. Вскоре, вернувшись в Лавенстел, я устремился домой.
Домой вернулся к вечеру. В гостиной уже находились родители: отец тихо сидел с чашкой кофе, взгляд устремлён в окно, а мама что-то тихо говорила по телефону. Свет лампы мягко растекался по комнате, придавая всему тёплый, почти домашний оттенок.
Я тихо переступил порог, стараясь не нарушить их покой. Никаких посторонних звуков, ни шагов, ни дыхания — только привычная жизнь, неспешная и размеренная. И в этом спокойствии я почувствовал лёгкое чувство одиночества. Я чувствовал себя оторванным. Далеким даже от близких людей: Макса, родителей. Всё это было под стать бельму. Чего я ожидаю от Эллен?
Я прошёл к дивану, сел на край, позволяя телу расслабиться. Внутри стояла мягкая тишина, камерная, почти интимная. Здесь, среди привычных запахов дома — кофе, тепло лампы, слабый шум улицы за окном — я остался один с собственными мыслями, ощущая тихую пустоту и лёгкую тревогу одновременно.
Вскоре гудящая тишина дома стала невыносимой. Я поднялся к себе в комнату, взял дневник и начал писать:
27 мая 1924. Вечер.
"Чувствую, что отдаляюсь от Макса. Радость от возвращения домой уже прошла. Всё вокруг кажется знакомым, но чуждым: стены комнаты, запах лампы, мягкая теплота ковра — всё это будто через толстое стекло. Я не принадлежу этому месту. Чувство, что я сам уже не свой. На мне осталась лишь этикетка «Эдриан», и больше ничего.
В голове роятся образы, мысли переплетаются и уходят в никуда. Всё под стать древней империи, все войны которой давно проиграны; остались лишь осколки её жизненного пути, название, дотянувшееся до нас через историю. Я словно переживаю собственную маленькую, личную историю, но она распадается на части ещё до того, как я успеваю её осмыслить.
Кто я теперь? Если не могу быть прежним, как стать кем-то другим, новым? Даже родители… кажутся чужими.
Я прислушался к дому. Внизу тихо шумело радио, отец медленно перемещался между комнатами, мама говорила по телефону. Их звуки мягко искажались коврами, дверными проёмами, создавая ощущение, будто я наблюдаю их через толщу воды. Чем ближе физически — тем дальше внутренне.
Эллен нет. И в этом отсутствии чувствуется не пустота одного человека, а целый промежуток между мной и миром. Пустоту нельзя заполнить. Можно лишь сидеть и ощущать, как она медленно растекается по комнате, медленно обволакивает меня."
Я положил руку на дневник и чувствовал его шероховатую обложку. Писать — словно держаться за тонкую ниточку, за которую можно уцепиться в этом доме, полном привычных, но чужих звуков. Ветер скользил по щелям окна, мягко колебал занавески. Шелест его был едва слышен, но казался живым, будто кто-то тихо дышал рядом.
Я пишу это, и слова кажутся странно холодными, будто их вытягивают из меня, но не держат. Они — только знак, метка, способ ощутить себя в этом мире, который, кажется, больше не мой. Кажется, я существую между прошлым и настоящим, между собой и другими людьми, между тем, кем был, и тем, кем теперь должен стать.
За окном тихо мерцали огни улицы, редкие шаги прохожих, далёкий звук колокольчика от закрывающегося магазина. Всё это было одновременно успокаивающим и тревожным — мир продолжал жить своей жизнью, а я оставался наблюдателем, оторванным, чужим, но вынужденным смотреть, слушать, дышать вместе с ним.
Я прятался. И это хорошо осознавал. Сначала — в музыку, потом — в книги. Теперь — в писательство?
Что это значит? Это то, чего я действительно хотел, или я лишь продолжаю старую привычку, которая когда-то меня защищала? Прячусь ли я от мира, потому что он невыносимо обыденен, или пытаюсь создать что-то своё, неразрушимое, в отличие от себя самого?
Ручка скользила по бумаге, оставляя следы, а мысли всё ещё метались. Писательство казалось способом обуздать хаос, дать форму тому, что внутри. Но что если это лишь иллюзия контроля? Иллюзия убежища? Всё, что я делаю, кажется отражением старой привычки — спрятаться, остаться в стороне, не допустить, чтобы жизнь достала до меня в полной мере.
И всё же — есть нечто в этом процессе, что по-настоящему притягивает. Слова, порядок строк, ритм фраз — это моя маленькая вселенная, где я сам хозяин. Может, именно здесь я ищу возможность быть собой, без ярлыков, без этикеток, без чужих взглядов. Но может быть, это и есть новая форма прятанья.
Мышцы голени болели, ноги стоптались. Тело залила холодная, вязкая усталость, будто весь день стекал по венам и костям. Я лёг в кровать с книгой и читал. Читал, читая и снова заставляя себя читать, не отвлекаться, не давать мыслям ускользнуть в пустоту.
Страницы казались тяжелыми, слова плелись медленно, как в вязкой жидкости. Но я держался. Держался за каждую фразу, словно она могла удержать и меня самого, придать хоть малую опору этому измученному сознанию.
И постепенно, почти незаметно, глаза начали смыкаться. Сначала ненадолго, с небольшими перерывами, а потом крепче, и крепче. Книга соскользнула на грудь, руки расслабились. Я позволил себе погрузиться в сон, всё ещё ощущая тяжесть усталости, но одновременно — странное облегчение, как будто наконец разрешил себе просто быть, хотя бы на мгновение.
Глава 3.5. День третий: «Выпущенная стрела»
Дни сновали перед глазами. Назойливые. Словно мухи. Двадцать восьмое мая. Двадцать девятое. Наконец тридцатое. Просто цифры. Эдриан нырнул в забытье. Лишь пена дней бессмысленно облизывала берег его жизни. Он всё поставил на паузу. Так, как это случалось и ранее. Лишь заняв себя чтением «Воскресения» Толстого, он сумел у времени сломать тормоза. Дни сменяли караул друг друга.
«Нравственное очищение» — прикидывал он. «Хорошо. Где и как мне его достичь?» — вопросы ковал он в уме. В ответ слышал лишь пустое эхо мыслей. «Как стать другим? Чтобы стать другим, во-первых, знать нужно, кто ты. Могу ли я ответить на этот вопрос или нет?». Ничего из этого не получалось. Эдриан выглядывал едва за порог двери, где новая жизнь. Его же хватало только на посмотреть краем глаза. Переступить порог — тут уж нет.
Облик Эллен словно стёрли мокрой тряпкой. Остались лишь разводы. Он пытался высмотреть какой-то в них рисунок. Его ему не распознать.
От Макса не осталось даже эха. Эдриана пугало сомнение в связях с людьми. Реальны ли они? Верны? Или, может, всё, что его окружает, — выцветшие витражи? Всё это напоминало ситуацию с котом: и пользы немного, и выгнать жалко.
Потолок комнаты походил на натянутый поверх головы мешок. Ему казалось, что над ним купол. Который становится ниже и ниже. Ниже и ниже. Ниже и ниже. Звуки из окна крошили тишину. Он устал об неё резаться.
Потому порой спускался вниз, на крыльцо. Садился в плетёное кресло. И курил. Потом ещё раз курил. Вновь. Пока смола не смешивалась со слюной. Табак хрустел. Ему нравился звук. Когда наступала тошнота, возвращался к себе.
Закрыв дверь изнутри. Опечатав себя. Садился за стол. Продолжал читать. Пока в глаза вместе с буквами не въедалась усталость тогда. Он просто ложился на кровать. Пялил в потолок. Тогда вскоре глаза сами закрывались. Становилось определенно легче.
Как-то давно, ещё в школе, учитель рассказывал его классу о ледяных пустынях. Так он представлял свою жизнь. Ничего вокруг.
Всё же деваться некуда. Размышления похожи на сигареты. С той разницей, что сигареты кончаются. Пустые умные мысли — нет.
Начал закалять своё тело. Было так решено. Он готовился. К чему? Зачем? Выяснится позже. Это и не важно. Отжимания. Эдриан знал множество видов. Занимался и с гирей. Насмерть. До онемения в теле. Чтобы затем вновь выискивать в потолке звёзды. Небеса всегда лишь отражение бездны. Он её изучал. «Вот к чему меняться? Если дьявол живёт по соседству». Он стучал ему. Или это билось его сердце?
Всё оставалось прежним. Перемены — в нём. Всему причина он. Глупо? Наверное. Нельзя было ответить точно. Все мысли — их смывала усталость. От себя. От них. От причин. Следствий. На его листе виднелась жирная капля безразличия.
Он её старательно растирал. Пытался вывести буквы. Слова. Смыслы. Каковы его ожидания от остальных? Способен ли дать искомое Макс? Эллен? Хоть один человек? Или Эдриан искал то, что давно уже носил в себе? Гонялся за собственным хвостом?
Что же насчёт Эллен? Стоит всё же рассказать про ту ночь. Тогда что-то изменилось. В них, в обоих. Что именно? Ответить сложно. Возможно, заприметили мерцание сигнальных огней в глазах друг друга? Нужно вернуться в двадцать седьмое мая. Да, вновь. Услышать дыхание ночи. Сквозь которое и метнулась стрела.
Аромат ветвился. Распространяя свои корни по помещению. Захватывая его и оплетая воздух вокруг. Её забавляло, как кружка выпускает белесый пар. Напоминало небольшой дымоход. Или даже дымовую трубу, совсем крошечного завода. Приглушенный свет свечи неохотно теснил тьму. Совсем тихо: слышны лишь редкие скрипы, похрапывания. Изредка — проезжающие машины. Едва уловимые отголоски мира вокруг. Чувствовала, будто она маленький мышонок, что теснится в паре рук.
У Вейленблюмов всегда уютно. И тепло. Три месяца её цветения. Тонкий изгиб кисти повис над вазой с печеньем. На столе лежал, словно распятый, «Грозовой перевал» Бронте. Он ей не нравился. Тот случай, когда говорят, что книга не твоя. Вот тут также. Заставляла себя. Читать. Представляла себя шахтёром на каменоломне, который прорывает себе путь. Или кротом, роющим туннель? В общем, неважно. Это потешно. Определенно смешно. Книга — память. О матери. Об отце. Гепатитные страницы. Касаясь их, думала, они тоже прикоснулись к ней. Возможно тут. Или там. Она бережно хранила её. Напоминание.
Вернётся домой. Наконец-то увидит маму. Брата. Наконец-то знакомый потолок. Жар от кружки облизывал руки.
На стене виднелось дрожание теней. Пламя свечи робко вилось. Порывы выдохов Эллен звучали грузно. В ногах занозой сидела усталость. Зазвенела ложка. Локоть. Лист лениво лёг на противоположную сторону книги. Наводило скуку.
Потолок. Звук. Такой, будто скребутся в кошачьем лотке. Глухо. Издалека. Сначала редко. Затем по нарастающей. Вдруг послышалось, как открылась дверь. Вспышка. Тут Эдриан. «Что это было? Почему у меня на столе книга? Он странный». Чтение продолжалось. Шелест страниц. На улице бутон звуков раскрывался. Становились многообразнее. Громче. Пение птиц. Шаги. Голоса. Допив уже остывший чай, Эллен так и уснула. Уткнувшись лицом в грудь книги.
Часы считали «шесть». Глаза впустили в себя свет. В гостиной сидел мистер Грегори. Для неё он всегда был тлеющим углём. Обугленным. Но тёплым. Она не знала, что он мечтал о дочери. Сызмальства. Поднялась. Поправила волосы. Глава семейства — флегматично курил трубку, читая газету. От него разило медлительностью и основательностью. «Монументальностью? Он как добрый слон! Вот да!» — подумала про себя Эллен.
— Доброе утро, мистер Грегори! — протяжно сказала она, вытягивая лентой слова.
— Эллен, доброе. — послышалось в ответ. Сложно было как сопел воздух в трубке. Табак звучал будто хруст соломы.
— Меня... ну, не будет эти дни. Вот... — начала изъясняться Эллен.
— Что? — прорвалось в ответ. Резковато. Он вроде рядом. А вроде нет? Будто огорожен от мира невидимой плёнкой.
— Говорю, что нужно... в общем, съездить домой. От мамы пришло письмо. Говорит... — отвечала она, протирая глаза от разводов сна.
— На сколько?
— На неделю. За... мой счёт. Хорошо? — голос её звучал всё слабее и слабее.
— Хорошо. Эллен. — послышалось в ответ.
Внцтри всё звенело от радости. Она сможет наконец побывать дома. Она снимала комнату недалеко от Вейленблюмов. После работы нужно было собрать вещи. А завтра — уже слушать томное топтание поезда по шпалам. «Интересно. Почему он подарил мне книгу? И почему... её? Странный. Он. И. Книга тоже!».
Выпорхнув от Вейленблюмов, она сжала пружину губ. Щёки, на них лежали два уголька. Вдохи — как меха. Всё стремилось к тому, чтобы поднять огонь. Она собирала журчание птиц. Чувствовала вокруг. Везде невидимые капельки росы. Счастье. Пальцы вжимались в переплёт подарка.
Ворвалась в свою комнату. Улыбка созрела в смех. Усталость — в счастье. Она напевала что-то, не понимая что. Что-то глупое. Детское лепетание. Вещей оказалось совсем немного. Она вскочила со стула, воркуя что-то, и пронеслась танцем к двери. Там и оставила сумку с вещами.
Затем — ужин. Доедала овощное рагу. Хорошо, что готовить не нужно будет. Хотя бы неделя передышки. «Эдриан... он такой мрачный. Хотя показался очень даже милым. Я... почему он подарил мне книгу?» — размышляла Эллен. Доев, резко встала. Подошла к сумке и вытащила обе книги. «Мы и двух слов не успели сказать друг другу. С чего она мне должна понравиться?». Одна — старая, пожелтевшая, потёртая. Другая — совсем новая, с белыми листами. «Не понимаю! Совсем ничего не понимаю» — сокрушилась она. Села за стол, нанизывая мысли друг на друга. «Может, это шифр? Тогда что он хотел сказать... мне?» — её удивлял такой интерес к своей персоне. Вдруг её осенило. Точнее обагровело. Она вскочила, резко оттолкнув стул. «Я поняла! Ему, наверное, стало меня жалко! Ба, боже. Какой же это стыд» — сокрушалась она. Села на стул. Руки — как арки моста. Лицо — мост. Глаза цвета мутного льда начинали таяние. Гроздились слёзы. Чувствовала себя оглушённой молотом чужого милосердия. Она убрала книгу на полку. Там гнездилась её скромная коллекция. Для неё они были роскошью. Она их берегла. Обращалась так бережно. Как могла. Если не может приобрести, так сможет хотя бы сохранить. Что имеет. Страницы мучительно сменяли друг друга. Покуда совсем не стемнело. Эллен достала из сумки тетрадь. Она сшила её своими руками. Обложку сделала из старой кожаной юбки, что нашла где-то на улице. Сделала запись в дневнике.
27.05.1924
«Эдриан Вейленблюм подарил мне книгу. «Белые ночи» Достоевского. Я держала её в руках, и пальцы дрожали. Не от радости. От стыда.
Он почти ничего обо мне не знает. Мы сказали друг другу не больше десяти фраз. И вдруг — книга. Новая. Дорогая. Такие я могу только рассматривать в витринах.
Зачем? Почему?
Сначала я подумала: шифр. Какой-то знак, который я должна разгадать. Потом поняла: никакого шифра нет. Ему просто стало меня жалко. Я выгляжу жалко. Наверное, всегда выглядела.
Я плакала. Долго. Потом убрала книгу на полку. Рядом с другими. Их немного. Все — старые, потёртые, чужие. А эта — новая. Белая. Чужая вдвойне.
Потом достала свой дневник. Тот, что сшила из старой юбки. Писала. Долго. Слова не слушались. Но я всё равно писала.
Завтра уезжаю. Может быть, дома я вспомню, кто я без всего этого. Без книг. Без его жалости. Без стыда.
Спокойной ночи.»
Убрала тетрадь в сумку. Легла спать, погасив свечу. Было в комнате прохладно. Вздохи — шаги по болоту сна. Он впускал её в себя. Вторя шагам, впрыскивал забвение.
Глава 4. День седьмой: «Тысяча ласково вышитых ран»
Солнце совсем разленилось. Как кот. Капризный. Старый. Мнётся с места на место. Потягивая лапки. Или дни. Ластится об ясное небо. Изредка оставляет линяющую шерсть. Облака. Словно кто-то включил гигантский светильник. У нас на севере — так всегда. Белые ночи. Благо вставать мне было совсем некуда. Жил подобием человека. Бессонница же внесла во мне какое-то прояснение.
Всё было прежним. Неизменным. Мать боролась с хаосом быта. Изредка работала. Принимала пациентов. Отец. У него была своя мастерская, работал там наравне. Как муравей. Чертовски много. Почти без выходных. Застать его дома — та ещё задача. Ему мгновенно становилось скучно. Остаться наедине с собой незанятым — сложнейшая задача. Я всё не мог понять. Он — белая рубашка, к которой так и лезет пятно. Он таков лишь потому, что простое существование для него невыносимо?
Неужели я стану таким же, как он. Не сразу. Со временем. Меня это пугало. Запас времени ещё оставлял зазор для надежды. Чем ты старше, тем ты более «завершенный». Словно многие жизненные арки уже написаны. И их больше не переписать. Ты не станешь ничем другим. Предвкушения становится меньше. Больше разочарования. Может, в этом дело?
Я всю жизнь пытаюсь понять отца. Чем глубже захожу, тем больше понимаю... что вовсе ничего не понимаю. Вопрос не расстояния. Вопрос языка.
Я долго плутал по рельефам своей памяти. Мыслям. Чувствам. Пока не споткнулся. Мне никто не известен. Я всегда остаюсь по колено стоящим в своих представлениях. И уверяю себя, что мои брюки остаются сухими. Я хочу, чтобы брюки были сухие. Они мокрые. Я хочу, чтобы они были сухие. Сухие. Сухие. Я смотрю вниз. Они мокрые. И я уже не знаю, чего я хочу. Чтобы они высохли. Или чтобы я перестал смотреть.
Утро не спрашивает, готов ли ты. Оно просто входит. Светом. Звуками. Голодом. Я подчинился. На круглом диске. На стене. Два столба. Две единицы. Суббота. Сегодня наверняка отец отсутствовал дома. Он хотя бы выступал в качестве обыденной декорации. Без него — совсем пусто. Эллен нет уже несколько дней. Где она эти дни? Натягивал брюки. Почему я о ней думаю? К торсу прилипла ткань футболки. Подошёл к столу. Взял в руки дневник. Открыл, пытаясь что-то из себя выудить. Мучительно. Мысли разбредались кто куда, словно рыба. Значит, сегодня я остался без улова. Бросил небрежно на застеленную кровать.
Спустился вниз. На первый этаж. Прежде всего принял холодный душ. Утренний. Отрезвляющий. Побрился. Почистил зубы. Сон трусливо отступил.
Прошёл в гостиную. Пусто. Мамы тоже дома не оказалось. Сел за стол. Позавтракал: сделал себе тосты. Нарезал сыр. Колбасу. Намолол себе кофе. Сварил его в турке. Молока дома не оказалось. Пришлось пить его так. В целом, ничего. Сел на диван. Точнее разлёгся. Достал из пачки отца сигарету. Закурил. Странный табак: ореховые нотки, чуток копчёного чернослива и кислое яблоко. Что-что, а сигареты отец курит хорошие. Вряд ли он был в этом экспертом. Впрочем, курить вхолостую мне надоело. Поднялся к себе в комнату. Взял книгу. Лёг на диван и читал.
Через какое-то время раздались шаги за дверью. Потом щебетание механизма замка. Дверь открылась, и вернулась мать. Посмотрел на часы — 12:27. В субботу приёмов было мало. Я совсем забыл об этом. Помог ей отнести сумку. Повесить куртку. Она приготовила себе чай. Села подле меня.
— Эдри, ну что, как ты? — кажется, от её взгляда дрожало содержимое стакана. Я посмотрел в него тоже. Бежала бледная рябь.
— Я... эм. В порядке. А ты, ты как? — спросил я. Взгляд омыл её руки. Те словно накрахмаленные перчатки. Бледные. Красовался рисунок. Будто полотно кожи — земля. Голодная до воды.
— Устала очень. — рука прильнула к ложке. — Работы было сегодня много. Болят ноги. — раздался звон. Небольшие колокола. Подняла взгляд. Смотрит мне в глаза. — Да и что уж, спина болит. Старая твоя мать. — её лицо расплывалось в моих глазах. Будто я смотрел в стекло мутного телескопа. Неразборчиво. Неясно. Далеко.
— Угу. — промычал в ответ. Знакомые созвездия. Названия лишь вылетели из головы.
Раздался стук кружки о стол. Звон ложки. Вздымалась метелью тишина. Я продолжил чтение. Нога затекла. Я сел поудобнее.
— Подружился с Эллен? — вдруг раздалось. Сердце внезапно ударило. Прямо в грудную клетку. Книга покачнулась в руках.
— Нет, — ответил я. Губы предательски сохли. — Мы с ней не общались толком... — язык прошёлся. Совсем как по марке.
— Она хозяйственная. Добрая девушка. О-очень. — «очень» было протянуто излишне долго.
— Ммм, — губа как конверт, застрявший в почтовом ящике. Я упёрся взглядом в уголок книги. Совсем не в буквы. Сознание куда-то проваливалось. Будто само в себя. Хотел что-то сказать, объяснить. Но я был лишён нужных слов. Продолжал тупить взглядом в книгу. Изредка слышались вздохи мамы. Так мы обычно и сидели: как друзья детства, которые не виделись много лет. Которые не знают, что сказать. Не знают, что спросить.
Два стука подряд. Пауза. И ещё один, послабее. Тут дверь открылась. Эллен впорхнула в помещение. Движения резкие. Быстрые. Она коротко и холодно поздоровалась со всеми.
— Эллен, здравствуй! Ты так рано! — громогласно, удивлённо спросила мать. Напускная, избыточно яркая доброжелательность прозвучала в её голосе.
— Всё в порядке. Я рада, рада, что могу поработать. — ответила Эллен, поправляя густые светло-каштановые волосы. Для девушки короткие: по плечи. Глаза её похожи были на потёртую сталь. Улыбка — головоломка. Человек-замок. Вернулась так рано: неужели у нас так хорошо? Соскучилась по нам. Точно так. Она встала. Чуть качнулась влево — привычно, незаметно для других. Но я увидел. Я смотрел на неё. Высокая, худая. На коже красовался лёгкий бронзовый оттенок, вопреки даже тому, что мы жили на севере. Нос совсем аккуратный, маленький.
— Хорошая моя, мы тебе всегда рады, — ответила мама. У меня в голове звенело. Липли брюки. Эллен практически на меня не обращала внимания. Я старался не пялиться на неё, как во время первого ужина во время знакомства. Но выходило плохо. Несколько раз она сумела выудить меня. Ловила мои взгляды, как солнечные зайчики. Может, её слепило?
— Спасибо, я очень это ценю, — сказала Эллен. Она повернулась к зеркалу. Даже не смотрела на мать. Мама тоже вернулась к своим делам.
— Хочешь есть, Эл? — раздался вновь голос мамы. Било по ушам. Чувство, будто в комнате она занимала всё место.
— Нет аппетита. Спасибо, — выронила полубезразлично Эллен. Она повернулась вновь к нам. Посмотрела на мать. Посмотрела на меня. Опустила взгляд к ногам. Начала переобуваться. Казалось, что она нарочно это делает медленно. Может, что-то хочет этим сказать мне? Шнурок на левом ботинке был завязан узлом — старый, затянутый намертво. Доносились вздохи негодования. Всё же её кожаные ботинки с усердием вычищенные. Аккуратные. Видимо, действительно хозяйственная.
— Может, кофе? — спросил я. Абсолютно внезапно для себя. Я сразу встал. Пошёл к газовой плите.
— А... пожалуй, — растерянно и жалко промямлила Эллен.
Я стоял спиной к комнате, насыпая порошок в турку, и чувствовал, как она смотрит на мой затылок. Или не смотрит. Штанина липла к ноге. Вода закипала мучительно медленно. Так же медленно, как она развязывала тот чёртов узел на левом шнурке. Хотелось развернуться. Я не решался. Кофе не закипал. В отличие от меня. Наконец когда напиток начал подниматься, резко снял его с огня. Разлил по чашкам. Добавил молока, расплескав капли по столу. Взял две кружки трясущимися руками. Поставил на стол. Где уже сидела Эллен.
— Прошу. Угощайтесь, — выпалил очень грубо, не ожидая от себя. Ладони мокрые.
— Спасибо, — заёрзала Эллен на месте.
Я сел на стул напротив мамы и Эллен. Заглянул обеим поочерёдно в глаза. Сам не понимал, что делаю. Всё для меня это было неожиданностью. К голени прилипла штанина. Я её постарался незаметно поправить под столом.
— Надеюсь, понравилась книга, — я был доволен собой. Своей решимостью. Своей смелостью. Всё же сам не понимал, что творю. Зачем?
— Спасибо ещё раз. Я не начала ещё её читать, — ответила мягко она мне. Всё же голос изменился. Звучал он намного жёстче, чем это было ночью или как мне казалось обычно.
— Это моя любимая книга, — пробурчал я. Поднося кружку с кофе ко рту. Та обожгла сухие, обветренные губы. Старался спасти положение.
— Очень ценю, — прозвучало чугунно. Будто лязг металла. Холод когтями беркута вцеплялся в меня.
Я сделал завершающий глоток. Громко стукнул кружкой о стол, пока мать и Эллен что-то обсуждали между собой. С меня хватит. Резко встал и пошёл к себе. В мой арьергард вонзались клинья их атак. Я это чувствовал своей кожей. Казалась деревом под ураганом, хоть и стояла на месте.
Мутная бездна, разлитая в кофейной кружке, манила её взгляд. Отведя его на стену, видит его. Окружающий мир хочет их лишь разделить. Нужны деньги. Эту мысль она повторяла себе из раза в раз. Сидеть на месте, попивая кофе, казалось ей роскошью. Она встала и начала свою работу. И зачем она солгала, что не читала эту книгу? Для неё самой это было неясно. Наверное, он разозлился, что не обратила внимания на него. А что, разве она должна кланяться ему в ноги и бегать за ним, как дворняга, которую приласкали? Эллен чувствовала, как на лицо набегает жар. Наверное, краснеет, думала она. Она подметала полы в гостиной. Дрожащие руки. На них — натянута сухая кожа. Тёмная от загара. От труда. У неё вызывала она отвращение. Зачем она соврала ему? «Я же открыла её. Я читала её в поезде» — она не понимала себя. Всё же от одной мысли об Эдриане в ней что-то закипало. Всё же все эти мысли — праздные. Отвлекают от брата. Ей интересно было, как же её видят другие? Они же совсем не знают ни про неё, ни про него. Она продолжила уборку: затем нужно было вымыть полы. Интересно, как долго ещё он продержится? Может, она поступила неправильно, что уехала из дома? Наклоняла голову. Смотрела себе под ноги. Они казались ей кривыми, как ветка. И толстыми. Не было никаких гарантий. Лишь бы он смог... Взяла в руки тряпку. Нужно было выжать. Не хватало сил. Капли расплескались вокруг. Обрызгали ей лицо. Воистину, не только её ноги — ветки, скорее, она сама дерево. Объятое ураганным ветром. Лишь бы выстоять. Выдержать. Продержаться. Тряпка не поддавалась. Ноги ослабли. Ветер сорвал её с корня. Упёршись коленями в пол, она заплакала. Будто в такт половой тряпке, что держала в обессиленных руках. Её совсем никто не видел. Никто не знал. Это её тайна. Это её секрет. Лишь бы он держался. Что будет с ней, она не думала. Об этом потом. Лишь бы брат жил.
Я бросил от себя дверь напрямик в дверной проём. С моего стола всё полетело на пол. Сорвал шторы. Внутри сочной красной смородиной вызревал гнев. Во мне бурлила злоба и обида. Какой же идиотский дневник. С идиотским конченым нытьём. Я разорвал его, как кот добычу. Листья перьями разлетелись кто куда. Волосы липли ко лбу. Лицо — раскалённое докрасна. Я снял с себя брюки, бросил куда-то в угол. Бросил рубашку, походившую скорее на половую тряпку. Переоделся. Лёг. Злоба растаяла. И полились слёзы. Был похож на котёнка. С такими же слезящимися глазами. Такой же трясущийся. Такой же глупый и беспомощный. Я пролежал так полчаса. Или час. Я даже не знал.
Вскочил, ужаснувшись тому, какой беспорядок я учинил. Открыл дверь, спустился, не смотря по сторонам. Слышал лишь журчание воды: мыли посуду. Выбежал на улицу. К своему излюбленному месту у реки. Демон Вейдерина.
Эллен мыла посуду. Тёплая вода облизывала уставшие руки. Они у неё обычно холодные. В последний раз, когда она была у врача, сказано было есть больше мяса. У неё «ма-малокровие?». Так же?. Не могла вспомнить: зачем это вообще помнить? Она слышала грохот сверху, слышала и то, как входная дверь с громким лязгом впала в проём. Ей было не по себе. Почему он так реагирует? Что вообще произошло? События не выстраивались в ряд. С этим надо заканчивать. Нельзя так жить, казалось ей. Домыв посуду, она поднялась наверх. К нему. Вопреки своим убеждениям. Нужно было за собой убрать. Она собрала грязные вещи в отдельную кучу. Застелила кровать. Повесила на место шторы. Солнце бросалось в неё лучами. Волоски на руках тянулись к нему. Всплывал в памяти брат. «Как же мой Томми? Видит ли он своими глазками солнце сейчас?». Она поправила кушак, затянув его. Шторы на месте. На полу лежала груда листов бумаги, разбросанных кто куда. Она начала собирать их в кучу. В моменте ей стало интересно, что же это за листы? Она села на кровать. Солнце будто поправляло ей волосы, играясь с ними. На улице играла детвора в футбол. Слышались крики. Она впустила звуки в помещение, открыв окно. И читала. Читала. Читала. Каждая буква откликалась тысячей ласково вышитых ран. На тёмном ночном небе наконец начинали выступать звёзды.
Глава 5. День десятый: «Две грани»
Праздное времяпрепровождение уже изрядно мне надоело. Казалось, что в такую прекрасную пору нужно проводить как можно больше времени на улице, общаться с интересными людьми, пить вино. В общем делать всё то, что делают другие молодые люди. Я так не мог. Чувствовал, что я две грани, между которыми натянута тонкая леска. Одна грань — счастье и радость, наслаждение от существования. Другая грань — грязь усталости, впитавшаяся в меня с ног до головы. С этого выхода не было никакого. Очередное утро. Такое же, как и было до этого. Армия хотя бы давала чувство под ногами. Фундамент. За тебя всё решено: кто ты и что тебе делать. Время твоё занято занятиями, которые мог выдумать лишь человек, которому было нечем заняться: маршировать под музыку, чистить уже чистую обувь, заправлять кровать на скорость, перебирать автомат на скорость. Я не понимал до конца смысл этих бессмысленных ритуалов. И наводило это на мысль, что многое в жизни — просто-напросто набор глупых ритуалов. Порой казалось, что и сама моя жизнь — лишь совокупность лишних пустых действий. Весь мир — лишь набор команд. И кто, чёрт подери, отдаёт эти идиотские команды? Зачем я их выполняю?
Улица за окном впитывала мой взгляд. Там мальчишки гоняли мяч. Пыль столбом. Крики. Смех. Мы также играли в моём детстве. Мы были на их месте. Радовались общему занятию. Находили утешение друг в друге. Было так. Или мне это только кажется? Память — всё же ненадёжный свидетель. Она подтасовывает факты. Подкрашивает чёрно-белое. Делает сносным невыносимое. Я пытался вспомнить, когда в последний раз был счастлив и рад искренне. Не из вежливости. Не потому, что так надо. А потому, что не мог сдержаться. Не вспомнил. Может, этого и не было вовсе. Может, я сам себя выдумал. Собрал из обрывков чужих историй. Сложил, как мозаику. Криво. С зазорами. Сквозь меня дует. Кто я? Я — отражение чужого взгляда? Эдриан для мамы, Эдриан для папы, Эдриан для Макса... всё это лишь множество Эдрианов. И кто же я в гряде этих безразличий? Кто я? Тот «я», что вопрошает? Тот, что чувствует?
Армия хотя бы затыкала эти дыры. Маршировкой. Уставом. Криком сержанта. Там некогда было думать. Некогда было чувствовать. Только выполнять. Выполнять. Выполнять. И это было спасением. А теперь я дома. И тишина. И мысли. И кто же я, чёрт подери, а?! Нет, даже не так. Зачем, зачем я это спрашиваю? Пытаюсь найти утешение? Узнать что-то? Это ничего не изменит.
Я спустился вниз, в гостиную. Сегодня суббота. Число-число... кажется, третье июня. Уже наступило лето. Где же то чувство? Я выискивал внизу маму, но её не было. Может, задержалась на работе? Или в гостях у подруги?
В комнате была лишь Эллен. У других также? Неужели она тоже выполняет команды? Но только свои. Она будто выполняет свои команды заметно проще. Казалось, с улыбкой. Она стояла, согнувшись в спине. На ней было простое платье синего цвета. Ткань всё же плотная. Выжимала тряпку. Справа — ведро с водой. Я рассматривал свод её спины. Талия — колонны. Ткань прилипала к коже на спине. Выжав тряпку, она прошла далее. К дальнему углу. Опёрлась на левое колено. Вытянулась. Платье её коротким движением поднялось чуть выше колена. В горле пересохло. Стоял, как телеграфный столб. Виднелась кожа бедра, не знавшая никогда солнца. Я стоял, как солдат, ожидая команды. Она, тянувшись, устало вздыхала. Дыхание моё сбилось. Она вернулась обратно к ведру. Платье — тучи. Кожа — небо. Раздалось журчание воды. Дождь. Я увидел, как она подняла руку, чтобы вытереть лоб. На шее — роса. А волосы под лучами солнца виднелись колосьями на её тонких, слабых руках. Словно тополиный пух, осевший на кожу. Я путался в мыслях. Отгонял от себя все чувства. И продолжал смотреть. Наверное, боясь что-то упустить.
Вдруг, выжав тряпку, она остановилась. Замерла. Я пытался сглотнуть слюну. В горле мучительно пересохло. Я не дышал. Она знает, что я наблюдаю? Если да, то что она чувствует? О чём она думает? Воздуха не хватало. Вдруг она продолжила мыть пол. Намного медленнее, чем до этого. Мне показалось? Или я так хочу думать? Хотя я вообще не хотел думать! Я вдруг сорвался с места и пошёл обратно в комнату. Трусливо. Она точно меня заметила.
Я закрыл дверь. Прислонился к ней спиной. Сердце колотилось где-то в горле. В висках. В кончиках пальцев. Я — сплошное сердце. Оголённый нерв. Бесполезный орган, который только и умеет, что гнать кровь по кругу. Зачем я смотрел? Зачем я ушёл? Два вопроса. Как два жернова. Перетирают меня в труху.
Я представил, что она сейчас чувствует. Стоит там. С тряпкой. Может, думает обо мне? Может, с презрением. Может, с жалостью. Не знаю, что хуже. Я бы хотел, чтобы она вообще не думала. Чтобы я был для неё пустым местом. Тогда бы не было этого липкого стыда. Этой испарины на ладонях. Этого мерзкого чувства, что я — вор. Подсмотрел чужое. Украл то, что мне не принадлежит. Но если это и так... Если она и не заметила, если она и не думала обо мне. То это ли не хуже? Быть для неё пустым местом.
Но я не мог не смотреть. В ней было что-то. Что-то помимо кожи. Помимо платья. Помимо мокрой тряпки. Какая-то обречённая грация. Как у дерева под ветром. Гнётся, но не ломается. Я завидовал этому. Я бы сломался. Уже сломался.
Я сел на кровать. Смотрел на разбросанные листы. Точнее остатки дневника. Мои потроха наружу. Листов уже не было. Только крошки бумаги. Маленькие куски. Кто тут убирался? Вдруг их кто-то читал? Почему я должен задыхаться от собственной никчёмности?
---
Она заметила присутствие. Почему он встал? И просто смотрел? Его взгляд карабкался по её спине. Она сначала ожидала, что он подойдёт. Скажет что-то. Ничего из этого не было. Затем боялась уже сама повернуться и заговорить. Он словно дикая северная лань. Шорох — и спугнёшь. Всё равно ничего бы это не изменило. Это так мелко. Она уверяла себя, что ей стоило думать о Томми. О брате. Стоп: вдруг она начала подозревать. Он точно знал. Понял, что она читала его записи. Что она знает о том, что это за человек. Эллен задрожала. Больше всего не хотелось бы оказаться пойманной. Она не могла себе это позволить. Ей всю жизнь твердили — она выше этого. Почему он на неё так пялил? Он всегда-всегда не замечал её, проходил мимо. Только здоровался «Эллен, здравствуй», «Эллен, привет». И всё. Сказано было так мало. И всё же он казался ей ближе. Намного ближе, чем она думала. Наконец убравшись, она поднялась. Слила грязную воду. Зашла в ванную. Там умылась, приняла душ. Переоделась и ушла от Вейленблюмов.
Вернувшись домой, согрела овощной суп с фрикадельками, оставшийся с вчерашнего ужина. Усталость, словно талая вода, наполняла её. Улыбка, некогда горевшая, будто прожгла маску лица.
Еда едва ли лезла в горло. Это был большой труд — заставить себя есть. Она всё думала о брате. О Томми. Как он лежит там. В их крошечной квартирке. Смотрит в потолок. И ждёт. Чего? Чуда? Денег? Её возвращения? Она не знала. Она знала только, что каждый день, проведённый здесь, — это день, украденный у него. Но что она могла? Вернуться? С пустыми руками? Смотреть, как он угасает, и знать, что ничем не может помочь? Нет. Лучше здесь. Лучше мыть чужие полы. Лучше чувствовать на спине чужие взгляды. Лучше что угодно, чем его глаза. Глаза, в которых уже нет надежды.
Она отогнала эти мысли. Не сейчас. Сейчас — дневник. Сейчас — выплеснуть. Иначе разорвёт изнутри. Ничего не осталось от той радости. Она взяла в руки дневник. То, что было для неё и лучшим другом, и утешением.
03.06.1924 Суббота
«Сегодня он смотрел на меня. Долго. Я чувствовала его взгляд — сначала на спине, потом на руках. Я знала, что вспотела, что волосы прилипли, что вид у меня уставший. Но он смотрел. И я не хотела, чтобы он отводил глаза. Я стала мыть медленнее. Глупо. Как будто это могло его удержать. Я ждала, что он подойдёт. Скажет что-нибудь. Хоть что-то. Я бы ответила. Я бы нашлась. Но он ушёл. Я слышала его шаги. Быстрые. Трусливые. И я осталась стоять на коленях, с мокрой тряпкой, и думала: что я делаю не так? Почему он смотрит — и не подходит? Почему я ему не нужна на самом деле?
Чуть позже:
И да. Мне чертовски стыдно. Мой брат. Он лежит больной при смерти. А я занимаюсь... чем-то ужасным. Зачем я всё это делаю? Чтобы меня заметил хозяйский сын? Мерзость. Чувствую себя даже не тряпкой. А грязной водой, что стекает в ведро. Глупая. Глупая. Глупая девчонка. Ей подарили книжку. И она виляет хвостиком. Как дворняга. Лишь бы понравиться.
Ненавижу себя.»
Она закрыла свой дневник. Вложила голову себе в ладони. Её руки — арки. Лицо — мост. Слёзы — всего лишь мерцание луны. Закончив, она взяла «Белые ночи». Достала закладку. Это была уже 89 страница её издания. «Вдруг она сделалась как-то необыкновенно говорлива, весела и шаловлива. Она взяла меня под руку, смеялась, хотела, чтобы и я тоже смеялся...». Вдруг она остановилась. Взгляд потупился. Щёки — равнины. Слёзы — реки. Ей остаётся быть пейзажем. И всё же ему удалось хоть немного, краем глаза, но его рассмотреть. Она просто этого не понимала. Успокоившись, она решила. Нужно действовать. И тут началось.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
