После мандалы. Индокитай под колониальной крышей
Глава 1. Добрый король Сисоват
Летом 1906 года во Францию прибыл король Камбоджи.
Он не был ни императором великой державы, как Николай Второй, или победителем в европейской войне, как Вильгельм I или Петр I Карагеоргиевич. Не был он и человеком, от одного слова которого менялись биржевые курсы, падали кабинеты и двигались армии. Кем он был, так это пожилым восточным монархом из маленького протектората на краю Французского Индокитая. номинальным владыкой страны, которую большая часть европейской публики представляла себе как набор штампов о "таинственной Азии": древний Ангкор, джунгли, пагоды, танцовщицы, пальмы и река Меконг, вытекающая прямиком в музейную витрину колониального павильона на парижской выставке.
Звали парижского гостя Сисоват.
Если верить тогдашним французским газетам, этот сказочный государь преодолел десятки тысяч лье ради того, чтобы лично засвидетельствовать дружбу Французской республике. В же реальной политике за троном этого человека уже давно стоял парижский резидент.
Едва ступив на сушу с борта парохода, Сисоват был окружен почестями, попав в водоворот непрекращающихся празднеств: торжественных приемов, балов и высокопарных речей. Он первым из азиатских монархов был удостоен звания кавалера Большого креста ордена Почётного легиона – высшей награды Третьей Республики.
Визит Сисовата породил моду на все камбоджийское. Это была причудливая смесь любопытства и того особого восторга, который европейская публика начала двадцатого века испытывала перед аккуратно упакованной и безопасной «экзотикой». Не унылые будни колониальной администрации, ломавшей голову над тем, как «доить» местных больше, а кормить меньше, а шелка, золотые головные уборы и древнее искусство, которое можно было наблюдать из удобного кресла.
Главной "фишкой" визита, как сказали бы сейчас, стал кхмерский королевский балет.
Привезенные Сисоватом танцовщицы были не просто артистками при королевском дворе. В Камбодже того времени дворцовый танец не был развлечением в современном смысле или привычным сегодня номером для туристического ужина. Он принадлежал к тому миру, где власть, ритуал, красота и космология еще не разошлись по разным ведомствам. Танец был частью королевского порядка. Движение пальцев, изгиб кисти, медленный поворот головы, поза, в которой человеческое тело почти перестает быть бытовым и становится знаком, — все это говорило о государстве больше, чем многие прокламации.
Французы увидели в этом искусство. И, конечно, не преминули превратить в колониальную витрину.
Кхмерский балет произвел огромное впечатление. Парижская публика, уже привыкшая к всемирным выставкам, восточным интерьерам и разговорам о дальних землях, получила, наконец, не декорацию, а живое зрелище. Здесь был тот самый Восток, который не нужно было завоевывать, потому что он уже был завоеван, приручен, освещен рампой и поставлен в программу вечера.
Среди зрителей оказался Огюст Роден.
Этот эпизод слишком хорош, чтобы пройти мимо него скороговоркой. Старый скульптор увидел королевских танцовщиц и был поражен невиданной доселе пластикой, которую европейский глаз с трудом сводил к привычной античной или салонной красоте.
Роден увидел линию плеч, рук, запястий, пальцев, и паузу между жестами. И, как человек искусства, немедля бросился следом за этой красотой.
Камбоджийские танцовщицы уезжали дальше на юг, к Марселю, откуда должны были возвращаться домой на пароходе. Роден последовал за ними. Рисовал, ловил движения, пытался удержать на бумаге то, что по своей природе почти не держится: медленный танец, живой жест, дыхание ритуала. Перед ним было искусство огромной древней культуры, дошедшее до европейской сцены не в виде каменной головы из музея и не в виде надписи на разрушенной стене, а в живом теле.
Но для нашей истории важно другое. Роден в этой сцене — идеальный европейский свидетель колониальной эпохи. Он видит красоту и не обязан видеть грубый механизм устройства протектората. За кадром этого взгляда и вне его фокуса остаются «скучные» вопросы о том, кто утверждает бюджет Камбоджи, кто контролирует ее внешние связи, кто сидит в резидентуре, кто переписывает местные порядки на французский административный язык.
Он смотрит на Камбоджу в тот момент, когда та представлена Франции в самом выгодном, самом изящном и самом безопасном ракурсе. Король улыбается, добродушно поглядывая на танцующих «апсар» на сцене. Публика неистово аплодирует, газеты пишут о «чуде», а республика демонстрирует широту души. Протекторат выглядит почти как дружба народов, только на полвека раньше и с куда более дорогими декорациями.
Вот в таких сценах и проявляется настоящая история колониального Индокитая.
Потому что колониальная власть держалась не только на насилии. Было бы слишком просто представить ее как сапог на шее, штык у двери и белого плантатора с кнутом в руке. Но если видеть только это, мы не поймем, почему система держалась так долго и почему она могла казаться многим современникам почти естественной.
Колонизатор умел сохранять видимость местной свободы там, где это было ему выгодно: защищать безопасные и удобные для самой себя традиции, возвращать земли и открывать школы для послушных и благодарных помощников. Это было искусство перевода старой зависимости на новый юридический язык, делавший приказ французского резидента не голой командой оккупанта, а частью «правильного» порядка, освященного присутствием, благословением и одобрением местного правителя.
Бирма после падения Мандалая дала обратный пример: британцы отправили в ссылку последнего короля Тибо, уничтожили двор как политический центр и включили страну в империю, превратив бирманскую монархию не в инструмент управления, а в литературное воспоминание.
Во Французском Индокитае, особенно в Камбодже, схема была другой.
Это похоже на нарисованный очаг в каморке папы Карло: издалека видно сказочное тепло и уют, но стоит любопытному носу исследователя колониальной старины проткнуть холст, как за мнимым пламенем обнаруживается не огонь, а дверь в совершенно иную систему.
За золоченым троном маячила фигура французского резидента, а за внешним почетом скрывался тотальный надзор. Каждое награждение очередным орденом закрепляло условия негласной сделки. Даже за восторженными статьями в прессе стоял жесткий финансовый расчет — король не контролировал даже собственную кассу.
Под вывеской благородного слова «протекторат» скрывалось право Парижа чертить камбоджийские границы, рулить ее внешней политикой, утверждать и контролировать бюджет, отмеряя местной власти ровно столько свободы, чтобы она послушно сидела на поводке, не мешая колонизаторам править от ее имени.
Сисоват был почти идеальным символом такой системы. Он был королем с внешними признаками суверенитета, но без его сути. Он мог представлять Камбоджу, быть ее символом, сохранять двор, ритуал, буддийскую легитимность, королевскую дистанцию и вертикаль почтения. Но в политическом смысле он был лишь беззубой ширмой, а не реальным центром власти. Рамку, в которой все это происходило, задавала не камбоджийская мандала, не древнее право, не память об Ангкоре и не дворцовый совет.
Рамку задавала Франция.
И именно поэтому в 1906 году все выглядит так двусмысленно. Сисоват во Франции — не пленник. Его встречают не как побежденного врага, а как почетного гостя. Он не выглядит униженным в обыденном смысле этого слова, как варварский вождь, которого проводят в цепях по улицам Рима во время очередного императорского триумфа.
Наоборот, вокруг него демонстративный респект. Республика, которая дома давно отрубила голову собственным королям, с удовольствием чествует короля восточного. В этом тоже был особый вкус эпохи. В метрополии — гражданин, парламент, светская школа, республика, антиклерикальная энергия. В колониях — короли, султаны, вожди, князья, церемонии, зонтики, паланкины, ритуалы и вся та политическая архаика, которую можно было не уничтожать, если она эффективно обслуживала нужды империи.
Французская республика не боялась чужих корон. Она просто ставила их на службу себе.
Отсюда и ностальгическая ловушка, в которую до сих пор так легко попасть. Колониальная эпоха запоминается не только своими ужасами. Ностальгируют по фасадам: колониальные особняки, бульвары, школы, мосты, почта, старые фотографии, король в окружении свиты, танцовщицы перед европейской публикой.
И в этом есть часть правды.
Самое неприятное в колониальной истории как раз то, что она редко укладывается в удобную моральную схему. Французы действительно могли защищать Камбоджу от полного растворения между более сильными соседями. Действительно могли вернуть ей земли, давно находившиеся под сиамским контролем, изучать и реставрировать Ангкор, строить дороги, открывать школы, собирать архивы, создавать музеи, запускать административные механизмы, без которых новое государство потом все равно было бы трудно представить.
Но все это не отменяло главного. В этой сделке Камбоджа не была равным партнером.
Ей возвращали часть исторического тела, но уже под французской печатью. Ей давали современность, но такую, где местный человек оказывался не хозяином собственной жизни, а объектом чужого эксперимента. Ее традиция становилась частью колониальной витрины.
Особенно изящно эта логика проступает в истории королевских детей.
В первом томе мы уже видели, как в мире мандал работала система заложничества. Сын, младший брат, племянник или наследник зависимого правителя оказывался при большом дворе не совсем пленником и не совсем гостем. Скорее живым страховым полисом и напоминанием отцу: пока твой сын у нас, ты дома будешь осторожнее. Наследник, привыкший к чужому двору, чужому языку, чужим обычаям и чужим подаркам – залог того, что будущее его страны уже немного в кармане тех, у кого он «гостит».
Колониальная эпоха не отменила эту систему, но переодела ее.
Сисоват приехал во Францию не один. С ним был его сын Монивонг, будущий король Камбоджи. Но домой с отцом он не вернулся. Его приняли в военную школу Сен-Мексан – кузницу офицерских кадров республики, дали французское образование, провели через офицерскую среду и карьерную лестницу. Потом он долгие годы служил во французской армии, включая знаменитый Иностранный Легион. Из старого заложника сделали кадета.
Разница огромная, но функция подозрительно знакомая.
Франция не просто контролировала действующего короля Камбоджи. Она работала с его наследником. Будущий монарх должен был знать французский мир не по слухам, понимать его дисциплину, язык, жесты, лестницу чинов и знаков отличия. Должен был пройти через такую форму воспитания, после которой зависимость уже не обязательно навязывается извне, а становится внутренней убежденностью самого человека, проявляемой в его привычках, связях, представлениях о порядке, в понимании того, что такое «нормальная» армия, «нормальная» администрация, «нормальная» дипломатия и «нормальное» государство.
И потому визит Сисовата во Францию был не просто рядовой королевской поездкой.
Это была демонстрация всему миру правильно устроенной зависимости. Такой зависимости, которая не хочет выглядеть зависимостью. Наоборот, она надевает мундир собственного завоевателя, улыбается ему, говорит о дружбе, приглашает на приемы, показывает ему свой балет, позволяет его художникам восхищаться собой, вручает награды и убеждает всех участников церемонии, что перед ними не ограбление века, а высокий союз древней монархии и современной республики.
Через год после этой поездки Франция получила возможность показать, что протекторат умеет не только забирать, но и возвращать.
В 1907 году был заключен франко-сиамский договор. Сиам уступал Франции территории Баттамбанга, Сиемреапа и Сисопхона. Для Камбоджи это было событие огромного символического веса. Речь шла не просто о нескольких провинциях на северо-западе. Вместе с Сиемреапом возвращалась область Ангкора — главного каменного доказательства того, что Камбоджа когда-то была не маленьким протекторатом, а центром великой цивилизации.
Ангкор в этой истории играет особую роль.
Французы пришли в Камбоджу не только как администраторы и сборщики налогов, но и как первооткрыватели древности, хотя эта древность, разумеется, была открытием только для самих европейцев. Европейскому воображению было важно представить Ангкор почти найденным заново: джунгли, руины, забытая империя, французский исследователь, снимающий покров с тайны. Это был типичный колониальный жест: сперва страна объявляется неспособной рассказать о себе на языке мировой истории, а затем европейский ученый, археолог, путешественник или администратор возвращает ей ее же прошлое, но уже через свою оптику.
Возвращение Ангкора Камбодже прекрасно укладывалось в эту логику. И это было не совсем ложью. Сиамская власть над северо-западными провинциями действительно была болезненным моментом для кхмерской государственности. Возвращение этих земель укрепляло королевство, давая Сисовату политический капитал.
Подвох был в том, что этот подарок одновременно укреплял получателя и привязывал его к дарителю. В старой азиатской политике отлично понимали такие вещи. Дар создавал иерархию отношений: дающий поднимается выше, а принимающий, вместе с пользой принимает и память о зависимости.
В случае с Ангкором французы провернули именно такой трюк: вернув Камбодже часть ее прошлого, сделали свое присутствие частью этого прошлого. Недаром память о возвращенных провинциях была зафиксирована не только в документах. На Ват Пноме, священном холме в Пномпене, есть барельеф с изображенным на нем сидящим на троне Сисоватом, окруженным женскими фигурами в костюмах апсар, подносящими ему символы возвращенных земель.
Это почти идеальная каменная формула эпохи: торжественный образ возвращения древних земель в родную гавань. В центре композиции — не заслоненный чужими дипломатами и резидентом местный король, французов же вообще нет в кадре.
На первый взгляд перед нами чисто камбоджийская сцена: монарх принимает то, что принадлежит его стране по праву. Но если знать, как именно вернулись эти земли, то за каменной торжественностью сразу проступает второй слой. Сисоват принимает символы провинций, которые вернула ему не его собственная армия и не его суверенная дипломатия.
Их вернула не победа старой камбоджийской мандалы над Сиамом, а Франция, потому что в тот момент так сошлись интересы французской империи, сиамской стратегии выживания и европейской дипломатической игры. Камбоджийский король получает назад Ангкор — и тем самым французский протекторат получает моральную подпорку, которую не купишь одной полицейской силой.
Вот почему колониализм нельзя описывать только словами «грабеж» и «угнетение», хотя грабежа и угнетения в нем хватало с избытком. Система была хитрее. Она могла быть полезной ровно настолько, чтобы ее польза работала на укрепление ее же власти. Могла возвращать королям символы, забирая у них право решать. Могла поднимать древние храмы из запустения, превращая их в доказательство собственного права опекать страну.
В этом и состоит главный парадокс второго тома нашей истории.
Колониальный Индокитай был не просто территорией, на которую пришел белый человек с винтовкой и бухгалтерской книгой. Это был мир, где старая власть и новая власть долго жили в симбиозе.
И Сисоват в Париже — это не смешной эпизод о том, как старый туземный царек приехал посмотреть Европу. Это идеальный вход в эпоху, где внешнее уважение к местной традиции часто становилось самой удобной формой ее обезвреживания.
В этом и заключалась сила протектората. Он не просто подавлял, а предлагал такую версию зависимости, в которой зависимый мог найти для себя смысл, выгоду и даже подобие гордости.
Именно поэтому мы начинаем второй том не с даты создания Французского Индокитая и перечня протекторатов, колоний, генерал-губернаторов и административных департаментов. Если войти в колониальный Индокитай через канцелярскую дверь, читатель сразу попадет не туда.
Идеальным лицом этой системы был не скучный чиновник, присланный из Парижа. Им был "добрый король Сисоват" — мягкий, торжественный, любимый французской публикой, окруженный танцовщицами, аплодисментами и художественным восторгом Родена.
Именно поэтому надо начинать именно с него. Потому что настоящая власть редко начинает разговор с начальственного окрика. Сначала она улыбается и говорит: мы вас уважаем, сохраняем вашего короля, восхищаемся вашим танцем, изучаем ваши храмы и возвращаем вам Ангкор. Мы учим ваших детей и даем вашим наследникам европейскую карьеру. Мы приносим с собой дороги, школы, медицину, порядок, карту и место в современном мире.
А потом выясняется, что за всем этим уже стоит простая бухгалтерия.
Вам — уважение и почет. Нам — реальный контроль.
Вам — трон, балет, барельеф и газетные восторги. Нам — граница, бюджет, концессии, полиция и право последнего слова.
Вам — добрый король Сисоват.
Нам — Камбоджа.
Глава 2. Лесной принц
Попав под французский протекторат, Камбоджа далеко не сразу стала колонией в том плотном, будничном смысле, в каком мы обычно представляем себе колониальную власть. Подписать бумагу с королем оказалось проще, чем заставить страну жить по этой бумаге.
Чтобы протекторат обрел плоть и кровь не только на бумаге, но и на земле, был необходим целый комплекс факторов: приказ должен физически доходить до провинции, налоги должны собираться не только там, где чиновника можно напугать пушкой с корабля, а местный губернатор должен понимать, кого ему бояться больше: короля, французского резидента, собственного клана или деревенской толпы с копьями.
Вот тут и начинались наибольшие трудности.
Если взглянуть на ситуацию глазами короля Нородома, то мы легко увидим, что протекторат для него был одновременно бедой, окном возможностей и инструментом самосохранения. Нородом был не романтическим борцом за независимость, а правителем старого мира, который пытался выжить в новом. Он нуждался во внешней опоре, чтобы освободиться из слишком тесной сиамской хватки, получить международное признание и удержать престол. Сама его власть держалась исключительно на способности балансировать на тонком канате этих задач и противоречий.
Отсюда и его интерес: удержать престол, сохранить двор, не дать чужакам превратить себя в декорацию, защитить остатки королевской власти и использовать любую внешнюю силу против внутренних врагов. В такой оптике французы выглядели удобным третьим игроком. Однако это был игрок, у которого быстро обнаружился свой немаленький аппетит. Поначалу протекторат можно было представить как простую сделку, только теперь на каждой старой двери начинала появляться новая ручка. Французам нужен был не просто свой флаг над Пномпенем, но и доходы, дороги, таможня, суды, безопасность торговых путей, понятные договоры, дисциплинированные провинции и чиновники, которые не растворяются в болоте родства и личной зависимости. А Нородому нужна была Камбоджа, в которой он по-прежнему король.
Вот в этом зазоре между двумя задачами и прошла значительная часть его царствования.
Французы, в свою очередь, поначалу тоже действовали осторожнее, чем британцы в Бирме и не хотели сразу ломать все через колено. Месье нуждались в короле, чтобы его голосом говорить со страной, требовать подчинения, проводить реформы и делать вид, что новые порядки рождаются не в чужой канцелярии.
Король, таким образом, был не препятствием для протектората, а его фасадом.
Но фасад оказался с характером.
Нородом соглашался, тянул время, сопротивлялся, просил, торговался, уступал, отступал, снова искал лазейки. Он не мог выгнать французов, но и они тоже не могли просто вынуть его из своей конструкции, как ненужную деталь. Власть держалась не только на приказе, а на ритуале, родстве, буддийской легитимности, провинциальной привычке и страхе перед тем, что будет, если трон окончательно лишится священного веса.
На кону стояли не красивые слова о покровительстве, а очень практические вещи: суды, провинциальное управление, бюджет, таможенные доходы, распределение людей на общественные работы, назначение и снятие чиновников, право карать и миловать, собирать деньги и решать, на что их тратить.
Колониальная власть почти всегда входила в местные конфликты как арбитр, а потом становилась хозяином арбитража. Сначала она помогала одному правителю против другого, потом требовала плату за свою помощь, а еще через ход объявляла, что управление слишком важная вещь, чтобы доверять его местным правителям. Так косвенный надзор превращался в прямой приказ, а игрок, присоединившийся к партии последним, приватизировал игровой стол целиком.
Но и французам приходилось учитывать местный материал. Камбоджа не была пустой доской. За королем стоял двор. За двором стояли родня, монастыри, провинциальные связи, личные отряды, привычка к старому порядку и опасная способность всякой власти растворяться в лесу, если на нее надавить слишком резко.
Французы могли презирать придворные интриги, раздражаться медлительностью чиновников и жаловаться на уклончивость короля, но каждый раз, когда страна начинала гореть, выяснялось, что старый трон все еще нужен как пожарный шланг.
Третьим крупным актором этой драмы стал Сивутха.
Он был братом Нородома, и его борьба за трон началась еще до прихода месье. В ней было все, что положено династическому конфликту девятнадцатого века: спор о престоле, личная обида, попытка поднять сторонников, уход в провинции, набеги на столицу, переговоры и снова бегство в лес. Не нужно представлять камбоджийский двор одной большой дружной семьей - в реальности он был змеиным клубком браков, долгов, старых обещаний, унижений и личных счетов, где каждый принц мог однажды вспомнить, что в его жилах тоже течет королевская кровь.
Сивутха не мыслил модерными категориями народного суверенитета или права наций на самоопределение. Его словарь был словарем старой феодальной культуры, где было место таким понятиям, как законная кровь и верность, где чужаки при дворе и попавший под их влияние король представляли угрозу, лес виделся как убежище, а лояльная провинция рассматривалась естественным пространством сопротивления. Сторонники принца шли за ним не потому, что прочли его программу, которой просто не было в привычном нам виде, а потому, что видели в нем альтернативного государя.
Именно этим он и важен. В лице Сивутхи сопротивление французскому протекторату еще говорило голосом старой Камбоджи. Аристократическая фронда становилась первой формой антиколониальной борьбы не потому, что аристократия вдруг стала народной, а потому что только у нее еще были имя, кровь, связи и символический вес, способные придать недовольству вооруженную форму.
Если для Нородома Сивутха был самым опасным из братьев, то для французов он был неудобен вдвойне. С одной стороны, он мешал законному королю, а значит, месье должны были помогать Нородому подавлять мятежника. С другой стороны, сам Нородом становился для французов слишком упрямым партнером, практически чемоданом без ручки. И пока король не соглашался на новые уступки, у Парижа и Сайгона появлялся соблазн смотреть на Сивутху как на полезную занозу.
Логика была грязной, но простой. Пускай король не забывает, что без французской поддержки его власть призрачна, что протекторат защищает его не только от Сиама, но и от собственных братьев. Глядишь, помучается, поумнеет и станет сговорчивее.
Нородом пытался играть с французами в ту же игру. Он тоже хотел использовать их против внешнего давления и внутренних соперников, а позже пытался использовать угрозу внутренней нестабильности уже против самих французов. Король мог уступать на бумаге и тормозить на земле. Мог жаловаться на чрезмерность требований. Мог показывать, что без него страна выйдет из подчинения, и давать понять: если вы сломаете королевскую власть, то получите не послушную Камбоджу, а лесную войну и вечно тлеющий пожар под полом собственного колониального здания.
У него были основания так думать.
Камбоджа второй половины девятнадцатого века жила в состоянии затяжного внутреннего горения. Протекторат еще не превратился в систему, но уже стал раздражителем. Французы хотели большего контроля. Король хотел сохранить как можно больше прежней власти. Принцы видели на троне себя или хотя бы свою долю в старом порядке. Провинциальные начальники не хотели терять привычные доходы. Деревня боялась, что вместе с прежними едоками ей придется кормить еще и нового.
Каждый видел в чужих притязаниях угрозу лично себе. Камбоджа была готова вспыхнуть не потому, что все участники хотели одного и того же, а потому что слишком многие боялись потерять разное. Это была "Воронья слободка", уже практически готовая к тому, что собственные жильцы подожгут ее с нескольких концов сразу.
В 1884 году это напряжение вышло на новый уровень.
Месье решили, что время осторожности прошло. Камбоджийский протекторат должен был стать не красивой формулой, а управляемой реальностью. Нородома заставили подписать конвенцию, резко расширявшую французский контроль. Речь шла уже не только о внешней защите и дипломатии. Французы тянулись к рукам, которыми королевство собирало деньги, заставляло людей выходить на общественные работы и держало провинции в повиновении.
Для Нородома и его двора это стало красной линией. Потерять самостоятельность во внешней политике неприятно, но это еще можно пережить. А вот потерять контроль над доходами, чиновниками, повинностями, назначениями, милостями и наказаниями означало полный конец. От прежней власти тогда оставались бы трон, церемония и воспоминания о славной старине, а ключи от кладовой и оружейной уходили бы во французскую резидентуру.
Нородом сопротивлялся такой перспективе как мог, но военная сила была не на его стороне. Французская политика в этот момент стала неприлично откровенной. Если раньше протекторат можно было изображать как союз и покровительство, теперь в кадр входила корабельная пушка. Королю показывали, что договор доброволен только до тех пор, пока сильному удобно считать его добровольным.
Конвенция 1884 года стала моментом, когда нарисованная клетка начала обрастать настоящими прутьями. И почти сразу страна ответила.
Восстание 1885–1886 годов нельзя свести к одному центру и одному лозунгу. Это был широкий взрыв недовольства, где сошлись придворное раздражение, провинциальная тревога, крестьянская ненависть, религиозное беспокойство, личные амбиции и страхи перед тем, что французы разрушат старый порядок, отменят привычные связи, перепишут права, заберут людей на работы и лишат страну короля. Такие восстания редко имеют чистую идеологию, зато у них есть мощное чувство обиды и угрозы.
Сивутха в этом пожаре оказался самой заметной аристократической фигурой. Удобной для тех, кто хотел не просто бунта безымянной толпы, а альтернативного центра верности в лице законного принца. Не нового мира, а старого, только без французской руки на королевском плече.
Его сопротивление давало недовольству форму, понятную Камбодже девятнадцатого века. Если нынешний король связан чужаками, значит, можно искать другого короля. Если двор в Пномпене слишком зависим, значит, настоящий двор может уйти в лес. Если печати и договоры у французов, значит, легитимность можно противопоставить им не в канцелярии, а в верности живому вождю.
Так что месье пришлось воевать не с абстрактным беспорядком, а с рыхлостью самой страны, которую они хотели подчинить. Партизанский отряд можно разбить, деревню наказать, а провинциального начальника заменить на послушного. Но привычка уходить от власти в горы, леса и джунгли превращала карательные операции в утомительную погоню за тенью. Камбоджа сопротивлялась не как осаждаемая крепость, а как влажная болотистая земля, где нога вязнет после каждого шага.
Нородом оказался в двусмысленном положении. Французы подозревали его в сочувствии восстанию или, по крайней мере, в неискренности. Не обязательно потому, что король лично командовал мятежниками из тайной комнаты дворца. История такого рода редко устроена так просто.
Нородому не обязательно было желать победы Сивутхи, потому что брат угрожал ему самому. Но он мог хотеть, чтобы французы испугались и поняли цену слишком резкого давления, а потому не спешить помогать им всей силой королевского авторитета. В его силах было позволить пожару разгореться достаточно сильно и гореть достаточно долго, чтобы месье вспомнили: без короля эта страна не управляется.
Это была политика слабого правителя, который пытается использовать чужие страхи против более сильного союзника. Он считал бунт опасным, но полезным: пусть чужаки посмотрят, что будет, если убрать меня совсем. Пусть поймут, что я не только декорация, а прокладка между ними и страной. Пусть страх перед мною сменится ужасом перед страной без руля.
Такая игра почти всегда плохо заканчивается для тех, кто в нее играет, потому что однажды выпущенный из бутылки джинн мятежа не обязан подчиняться указаниям из дворца. Сивутха был принцем, но за ним стояли более широкие интересы. Деревня копила собственную ярость. Монастыри и атьтя могли давать восстанию язык праведности. Провинциалы могли идти не столько за престол, сколько против сборщиков налогов, чужих чиновников, чужих солдат и новой власти, которая все активнее лезла в их жизнь.
Аристократическая фронда легко превращалась в народную войну, потому что под ней уже лежала сухая солома. Но Сивутха был еще не Покамбо. Не крестьянская жакерия в чистом виде, не тот пожар, который почти дотянется до Пномпеня. Это была старая элита, внезапно обнаружившая, что французский протекторат меняет правила быстрее, чем она рассчитывала.
Восстание проиграло. Оно не восстановило независимую Камбоджу, не свергло Нородома, не выбросило французов из страны. И все же, проиграв фактически, Сивутха сохранил символический вес. Месье предлагали ему почетные условия капитуляции, пенсию от республики и место в системе, но он отказался стать французским почетным пенсионером и мирно войти в порядок, который считал чужим.
Его агония длилась еще долгие годы: он то уходил в лес, то снова нападал, постепенно терял сторонников, вел переговоры, затем срывал их и все это время жил в джунглях среди тех, кто еще хранил ему верность. Его борьба стала почти безнадежной, но именно в этой безнадежности и была ее сила: он не победил, зато отказался красиво сдаться.
Принц в лесу был для старой Камбоджи последним понятным ей типом сопротивления. Не партия, не нация, не революционный комитет, а человек королевской крови, ушедший из дворца в джунгли и превративший лес в продолжение престола.
Французский протекторат пережил этот удар, но пережил не без уроков.
Месье поняли, что старые элиты разумнее не множить на ноль, а приручать, сажать на содержание и использовать как посредников между колониальной администрацией и местным населением. Слишком резкое давление вызывало не покорность, а восстание.
Резиденты учились давить осторожнее, учитывая сопротивление материала. Королевский двор тоже учился, но уже иному: жить в клетке, постоянно торгуясь за ширину прутьев. Камбоджа входила в Индокитайский союз не как равный участник, а как королевство с сохраненным фасадом и постепенно вынимаемым позвоночником.
На примере Нородома и Сивутхи хорошо видно, что Французский Индокитай не родился одномоментно в готовом виде. Его собирали из прямой колонизации, формальных протекторатов, местных монархий, армейских экспедиций, компромиссов и постоянной проверки: где можно надавить, а где лучше улыбнуться и временно отступить.
И все же французская власть, победив аристократическую фронду, не одержала окончательной победы. Она выиграла у дворца, заставив принцев либо уходить в лес, либо искать место в новой системе. Но под дворцом лежала деревня, жившая по своим представлениям о земле, труде, справедливости, повинности и правильном порядке мироустройства. Ее нельзя было понять только через договорняки с элитой. Там действовали иные силы: рисовое поле, общинная взаимопомощь, круговая порука, монастырь, барщина, слухи, авторитет атьтя и древнее чувство, что земля не должна становиться игрушкой в чужих руках.
Французы еще не знали, насколько опасно трогать этот слой. Протекторат начался с приручения короля, но настоящей войне за Камбоджу суждено было выйти из деревни.
Глава 3. И рад бы в рай, да дверь то где?
Французский протекторат начался с «одомашнивания» короля.
Но король — это лишь верхушка айсберга. Через него можно войти в страну и объявить, что отныне маленькое королевство находится под защитой великой державы. Можно посадить при дворе резидента и начать строчить в Сайгон и Париж донесения о реформах, доходах, дорогах, суде и необходимости привести местные порядки в более разумный вид.
Только настоящая Камбоджа находилась не при дворе. Ее сердцем была кхмерская деревня, а узловыми точками – рисовое поле, сельский ват, сезонные работы, долги, повинности, общинная взаимопомощь и малопонятные европейцу отношения между старостой, сборщиком налогов, чиновником, монахом, королем и духами земли.
Неудивительно, что деревенская оптика была иной. Деревня видела протекторат не как геополитическую конструкцию, а как еще одного человека, который приходит за рисом, налогом, трудом и сыновьями.
И это сразу меняло весь смысл.
Чтобы понять, почему ранний протекторат почти сразу столкнулся с чередой восстаний, нужно начать с короткого вводного обзора о том, что собой представляла кхмерская деревня той эпохи. Это был мир тяжелой работы, имущественных различий, зависимости, местных конфликтов, начальственного произвола и обычной человеческой хитрости. Но при всем этом она держалась на представлениях о земле и справедливости, плохо совпадавших с европейской идеей частной земельной собственности.
По старому камбоджийскому праву земля не была ликвидным товаром. Она считалась собственностью бога, находящейся под охраной короля. В момент коронации он как бы получал землю из рук духовенства и тут же передавал ее народу — не даром, не навсегда и не в современном смысле собственности, а в обмен на налоги, несение трудовых повинностей и военную службу. Это была не буржуазная сделка государства с частным владельцем, а своеобразная система взаимных обязанностей: земля принадлежала высшему порядку, король отвечал за нее, как посредник между этим порядком и людьми, а крестьяне получали право работать на земле, признавая власть короля и отдавая ему положенное.
Отсюда вытекал простой принцип: кто обрабатывает землю, тот ею и владеет.
Не тот, у кого есть красивая бумага с водяными знаками и печатью. И не тот, кто ухитрился купить участок, сидя далеко от деревни или получил право на землю как на чистый рентный доход. Владеет тот, кто реально вкладывает в нее труд, содержит в порядке дамбу, чистит от ила канал, высаживает рис, собирает урожай, кормит семью и платит то, что должен. Если участок три года не давал урожая, он возвращался обратно в королевский фонд и мог быть занят тем, кто готов обработать его своими руками или чужим наемным трудом.
Кроме того, особо отличившиеся перед королем люди могли получить землю в дар и закрепить ее за своей семьей по наследству. Собственную землю такой «квази-феодал» либо обрабатывал трудом рабов или наемных батраков, а чаще всего сдавал в аренду безземельным или зависимым от него крестьянам за часть урожая.
Это не был уравнительный рай. Но сама правовая рамка долго сдерживала превращение земли в обычный товар и феодальную вотчину. Частная земельная собственность в европейском смысле оставалась ограниченной. Знать получала доход прежде всего с должности, пенсии, через близость к двору и участие в сборе налогов и повинностей. Почти вся верхушка была так или иначе связана с королевским домом, поэтому их богатство зависело не только от частных владений, а от доступа к государственной казне и власти.
Кроме того, чиновники на местах де-факто служили без жалованья, получая территории в «кормление», почти как на Руси времен Ивана Грозного. Естественно, это приводило к таким малоприятным явлениям, как чрезмерные поборы и присвоение земель, а практика наследования должностей лишь закрепляла эти захваты. Принудительная «аренда» земли у чиновника подвластными ему крестьянами была очень распространена в Камбодже в качестве дополнительного способа эксплуатации.
Французская идея частной собственности не стала одномоментной угрозой этому укладу. на не пришла в деревню в первый же день со словами «Было ваше – стало наше». Сначала появляются бумаги с границами участков. Следом идут кредит и банковский залог. И тогда внезапно выясняется, что вековое правило "кто обрабатывает землю, тот ей и владеет" моментально рассыпается в прах при первой же встрече с гербовой печатью, заемной грамотой и чиновником, для которого живая земля — это всего лишь сухой кадастровый номер. Оказывается, что можно владеть землей, даже ее не видя, и всю жизнь гнуть на этой земле спину, ею не владея. Для кхмерской деревни это было не просто юридическое новшество. Это было покушение на нормальный мир.
В Европе частная собственность на землю к девятнадцатому веку давно стала привычной основой порядка. Можно было спорить о ставках налогов, аренде, правах крестьян и помещиков, но сама мысль, что земля может быть отдельной вещью, отчужденной от того, кто ее обрабатывает, уже глубоко въелась в правовое воображение.
Для кхмерской деревни такая логика не была нейтральной, а пахла бедой. Если землю можно оторвать от труда, значит, ее можно накопить. Если ее можно накопить, значит, ее можно и потерять. Если ее можно потерять, значит, человек, всю жизнь кормивший семью с конкретного поля, однажды проснется на земле, уже принадлежащей другому.
Вторым опорным столпом деревенского мира были круговая порука и совместная работа на земле. Эту практику, называемую йок-дей, можно описать просто: самые трудоемкие моменты сельскохозяйственного цикла крестьяне проходили вместе. Пересадка риса, уборка урожая, работы, где одному хозяйству не хватит рук или времени, — все это делалось не в одиночку. Сегодня вся деревня работает на участке одного человека, завтра — другого, потом третьего. Не по расчетной ведомости и не по контракту, где каждая минута переведена в деньги, а по старому правилу взаимности.
Это не был готовый колхоз до появления колхозов. У каждого были свои участки, свои семьи, свои интересы, своя зависть и своя память о том, кто в прошлом году работал честно, а кто отлынивал. Но сама привычка к совместному труду была реальной. Крестьяне могли бесплатно обрабатывать участок каждого «брата», не считая каждый раз, у кого больше земли, у кого меньше, чей урожай будет богаче, а чей беднее. Работу завершал праздник, который отмечал конец очередного аграрного года и возвращал тяжелому труду человеческий смысл.
Французам, воочию наблюдавшим этот трудовой энтузиазм и бескорыстие, было от чего удивляться. Европейская традиция привыкла мыслить труд как повинность, оплату, контракт, налог или наказание. А здесь люди работали вместе не потому, что над ними стоял надзиратель.
Конечно, за этим стояло не только благородство, но и давление обычая и общины с ее круговой порукой, страх выглядеть в чужих глазах плохим соседом, расчет на будущую помощь, ритуал и ожидание праздника. Но все равно это была принципиально иная логика труда. Не индивидуальный фермер против стихии рынка и не батрак против хозяина, а деревенская сеть взаимопомощи, где человек выживал потому, что завтра его поле станет общим делом для тех, кому сегодня помогал он.
А теперь представим, что в этот мир приходит новый порядок. Причем, не один, а под руку со старой королевской повинностью. Приходит не абстрактно, а в лице чиновника, который хочет собрать больше и точнее, и не в той форме, в какой удобно деревне, а в той, в какой удобно далекой администрации.
А следом за налогом идет требование коллективной повинности на строительстве дорог. А это дни, недели и месяцы, в течение которых кормильцев отрывают от родных полей, дамб, каналов и рисового цикла ради трасс, нужных, прежде всего чужакам: чиновнику, солдату, сборщику, торговцу, колониальной почте и будущей плантации. Крестьянин столетиями жил без этих дорог. Для него дорога была не подарком цивилизации, а линией, по которой власть быстрее доберется до его деревни.
Но – загибаем пальцы дальше. Приходит переписчик, которому нужны цифры подворного учета. Приходит переводчик, который объясняет приказ на местном языке. Приходит солдат, если приказ не понят правильно с первого раза. Приходит кредитор, потому что налоги и долги любят друг друга. А на финише уже ожидает новая бумага. Та самая, согласно которой ваша земля – больше не ваша.
И деревня начинает видеть во всем этом не «модернизацию», а порчу мира.
Тут нужно понимать вот что. Старые повинности и до французов не были легкими. Дороги, каналы, дворцы, и королевские лодки сами себя не строили, а военные походы сами себя не финансировали. Источником всего этого был крестьянский труд.
Основу королевских налогов составляли десятина с урожая натурой, сбор на духовенство, сбор на доставку и хранение налогового риса. Поверх этого ложились мелкие поборы вроде платы за публичное чтение королевского указа о налогах на этот год или обязательных «подарков» крестьян чиновникам всех уровней.
Эти самые «подарки» составляли столь громадные суммы, что король ревниво требовал от собственных назначенцев делиться ими с ним. Даже низовые сборщики налогов, непосредственно приходившие на двор, чтобы взыскать часть урожая, имели право на меру риса, кувшин сра сор (традиционной рисовой водки) и курицу. И это не считая практиковавшегося под предлогом разнообразных местных обычаев и не предусмотренного вообще никаким законом вымогательства в пользу различных провинциальных чиновников.
Существовали еще тяжкие трудовые повинности, от участия в которых можно было откупиться деньгами. В целом по ряду подсчетов, трудовая повинность крестьян-мужчин от 15 до 70 лет достигала до 90 дней бесплатной работы в год с питанием за свой счет. При этом норма отработок часто превышалась из-за злоупотреблений на местах, когда чиновники заставляли людей дополнительно работать не только на короля, но и на себя. Повсеместным явлением были незаконные трудовые мобилизации, часто проводившиеся исключительно с целью вымогательства откупных платежей.
Если суммировать все, что крестьянин-кхмер совокупно отдавал в виде налогов, сборов, подарков, выплат «по обычаю» и государственной барщины, то выйдет от половины до трех четвертей собранного урожая риса. С оставшегося "подьедались" прямым грабежом разные мелкие местные чиновники.
Тут будет уместно сравнение со средневековой Европой. Там, как известно, испольщина, то есть крестьянский труд за половину урожая, считалась нижним пределом существования самостоятельного хозяйства, за которым прямо шло его полное разорение. Сельскому же кхмеру на себя и семью оставались крохи, а недостающее давали отхожие промыслы.
Но и занимаясь отходничеством или ремеслом крестьянин не переставал сталкиваться с новыми поборами. Только теперь эксплуататором выступал не чиновник, а городской торговец, основу прибыли которого составляла колоссальная маржа с перепродажи, получаемая за счет предельно низких закупочных цен на крестьянские товары.
Иначе говоря, неэквивалентный обмен был не эксцессом отдельно взятых спекулянтов, а целой системой торговой эксплуатации деревень, вынужденных из-за чудовищных налогов дополнительно специализироваться на ремеслах и промыслах.
При этом, противостояние города и деревни, производителя и скупщика-ростовщика, регулярно принимало этнический характер. Причина была та же, что и в случае Сиама, о котором мы говорили в первом томе, рассматривая феномен хуацяо. Впрочем, при Нородоме этот клубок противоречий только завязывался, и до настоящего взрыва пройдут еще десятилетия.
Но и внутри общины бедного крестьянина поджидал еще один противник - старосты и деревенские советы старейшин. Налоги за несостоятельных крестьян платила община, то есть фактически зажиточные соседи. Они же потом забирали себе земельные наделы должников в качестве залога и заставляли тех отрабатывать долг с процентами фактически на положении арендаторов собственной земли.
Эта практика была столь широка, что залог индивидуальных наделов ради выплаты налогов был самой распространенной деловой операцией с землей в колониальной Камбодже. И длилось это почти век - с середины девятнадцатого по середину двадцатого столетия.
Реальностью было и долговое рабство, формально временное до уплаты долга, на деле очень часто пожизненное, временами даже наследственное. При этом, должник необязательно оставался в рабстве именно у кредитора. Чаще его продавали с публичных торгов за сумму долга с процентами, после чего отрывали от семьи и угоняли либо в другую провинцию, либо вообще во Вьетнам или Сиам.
Некоторые крестьяне предпочитали не залезать в долги, а продавать в рабство либо самих себя либо своих голодающих детей. В источниках того времени скрупулезно зафиксированы многочисленные случаи самопродажи целых семей. Последняя мера была популярна у бедняков по той простой причине, что в этом случае семья считалась за одну единицу живого товара и не могла быть разлучена при перемещениях и перепродажах.
Чтобы хоть как-то упорядочить стихийно складывавшийся рынок живого товара, был издан знаменитый закон, утверждавший «неотъемлемое» право долгового раба менять хозяина, если новый владелец готов уплатить прежнему всю сумму долга. Также запрещалась вторичная перепродажа без согласия раба. У появления столь "гуманного" закона была довольно циничная подоплека: члены королевской семьи являлись крупнейшими рабовладельцами в Камбодже и занимались массовой скупкой должников, переманивая людей от их прежних хозяев обещаниями лучших условий труда.
Король также ограничил власть рабовладельцев: физические наказания и пытки были разрешены, но калечить рабов было нельзя, а убийство раба господином и вовсе каралось смертной казнью для последнего.
В конечном итоге государственное и частное долговое рабство к моменту попадания страны под "колониальную крышу" стало настоящим бичом Камбоджи, а сами долговые рабы составляли от одной пятой до трети всей массы населения. Часть этих рабов их владельцы держали на положении крепостных, отпуская на сторонние заработки или сажая на землю под оброк и барщину, однако, большинство эксплуатировалось напрямую.
Несправедливость такого порядка усугублялось тем, что крестьянская община являлась единственным податным сословием землевладельцев Камбоджи. Все остальные сословия имели на свою землю налоговый иммунитет. Говоря по простому, единственным, кто оплачивал банкет в "королевстве чудес", был кхмерский землепашец.
Но старый порядок, каким бы тяжелым он не был, оставался своим. Его можно было ругать, обходить, пережидать, смягчать через связи, монастырь, старосту, подарки вышестоящим начальникам и сезонную логику. Он был встроен в привычное представление о том, кто кому что должен.
Французский порядок был хуже не потому, что сразу забирал больше во всех случаях. Иногда он мог выглядеть даже разумнее. Хуже было то, что он стремился сделать изъятие регулярным, описанным на бумаге и меньше зависел от личных неформальных связей, в силу чего его было сложнее обойти.
Для администрации это было прогрессом, но для крестьянина — угрозой. Плохой чиновник старого мира мог быть жадным, но он был частью понятного зла. Новый чиновник с чужой системой был частью непонятного зла, которое еще и гордилось собственной правильностью.
Так рождается жакерия.
Сначала люди чувствуют, что мир сломался, начальники потеряли берега и меру, а чужаки стоят за спинами своих. Что король где-то далеко и либо не может защитить, либо сам продался. Что земля, труд, налог, вера и обычай больше не связаны воедино. Что если не ударить сейчас, потом будет уже поздно.
В Камбодже 1860-х годов такие пожары вспыхивали один за другим. И об этом - следующая глава.
Глава 4. Кхмерская жакерия
Одним из ранних знаков будущего вихря крестьянских восстаний стал Атьтя (или атяр, как привычнее для русской транскрипции) Суа. Первое слово тут не имя, а титул. В низовом, деревенско-монастырском кхмерском мире он был не просто грамотным человеком при монастыре.
Тут нужно сказать пару слов о самой фигуре атьтя и ее социальном функционале, чтобы читатель понимал о ком именно идет речь. Монах и ачар не дублируют друг друга. Ачар — это мирянин-церемониймейстер, который знает сценарий обряда и руководит действиями всех его участников; монах же выполняет внутри этого сценария собственно монашескую сакральную часть. Например, семья устраивает поминки. Монах не приходит и не говорит: «Так, ставим стол сюда, теперь родственники садятся здесь, сейчас подаете рис, потом я читаю такую-то сутту». Этим заведует ачар. Он знает порядок действий, необходимые предметы и формулы, объясняет семье, что приготовить, созывает или встречает монахов, рассаживает участников, открывает церемонию, произносит положенные обращения и сообщает людям, что им делать дальше.
В нужный момент именно атьтя ритуально приглашает монахов читать молитвы, произнести проповедь или принять подношения. На свадьбе он фактически ее режиссер: определяет или помогает определить благоприятное время, объявляет начало отдельных ритуалов, руководит стрижкой волос, связыванием нитей, подношениями и прочими действиями. Монахи могут прийти благословить молодых и прочитать тексты, но женить их как христианский священник они не должны. Главный распорядитель традиционной свадьбы именно ачар. В современной Камбодже даже существуют специальные achar kar, свадебные ачары.
На похоронах роль атьтя еще заметнее. Он руководит последовательностью погребальных действий, процессией, обращениями к умершему и родственникам, взаимодействием с монахами, подготовке тела, зажигании ритуального огня, кремации и последующих действиях с останками
Именно поэтому в описаниях кхмерского обряда можно встретить занятную вещь: монах может быть религиозно выше ачара, но проповедь начинается после того, как тот формально просит монаха ее произнести. Причем ачар и сам произносит часть формул. Он знает нужные палийские и кхмерские тексты, ведет за собой мирян при их коллективном чтении, произносит обращения, молитвенные просьбы и ритуальные приглашения.
Традиционный ачар мог еще и определять благоприятный день при строительстве дома, рождении ребенка , читать знаки гороскопа, выполнять защитные действия против духов, совершать подношения духу земли и тд и тп. На выходе получалось что-то среднее между тамадой и организатором праздников. "Мирской жрец" - не монах и не член сангхи. Источники прямо определяют его как посредника между монахами и сельской общиной.
А теперь вернемся к Суа. Сам он был бывший раб и бывший монах, знаток текстов, человек, умеющий говорить с деревней языком праведности, и именно потому он быстро стал для власти опаснее обычного разбойничьего атамана. Разбойник зовет за добычей. Атьтя может призывать к восстановлению правильного порядка.
Француз может понять логику и мотивацию мятежного принца. У него в языке для этого есть европейская описательная аналогия: обойденный претендент на престол, династическая интрига, амбициозный феодал с дружиной. С такими людьми можно договариваться, упирая на интерес, или воевать. Но сельский проповедник, вокруг которого собираются недовольные чиновниками крестьяне, беглые люди, тямы, кхмеры, люди с разными обидами и одной на всех верой в чудо, — это уже другая материя. У такой массы нет канцелярии, но есть слух. Нет штаба, но есть вера. Нет программы, но есть обостренное чувство правды. И это чувство иногда мобилизует людей быстрее любого приказа.
Причем, такие мятежи носят характер самовозгорающихся очагов. Восстание атьтя Суа было подавлено, но уже через пару лет эта же среда родила Покамбо. В 1866 году этот харизматичный вождь-проповедник организовал восстание, в котором участвовали кхмерские и тямские крестьяне, а также горные племена северо-востока. И вот тут история меняет темп. Это имя важно произносить не как название очередного мятежа в длинном списке ему подобных. Покамбо — это момент, когда Камбоджа раннего протектората показала французам истинный масштаб деревенского сопротивления.
Это была уже не дворцовая фронда. Не спор принца с обиженным в процессе дележки пирога братом. Это была настоящая крестьянская война, если мерить европейскими деньгами — жакерия, грубая, кровавая, религиозная, социальная, антифеодальная и антиколониальная одновременно.
Восставшие не были ангелами в белых одеждах. По степени жестокости их можно сравнить с французскими "жаками" или украинскими гайдамаками, хотя до китайских тайпинов или боксеров они в этом смысле явно не дотягивают. Крестьянские войны вообще редко ведутся чистыми руками. В них всегда рука об руку идут справедливость и грабеж, вера и месть, защита общины и расправа с соседней деревней, ненависть к угнетателям и желание взять то, что плохо лежит. Покамбо не нужно превращать в святого. Его движение убивало, грабило, карало тех, кто не поддерживал восстание, уничтожало губернаторов, французских солдат, католических миссионеров и своих противников из числа самих кхмеров. Это был не мирный протест с петицией, а доведенная до скотского существования разьяренная деревня, взявшая в руки оружие и заговорившая тем языком, который власть обычно начинает понимать последним.
Но именно поэтому восстание было серьезным.
Лояльная деревня может жаловаться. Испуганная деревня может прятаться. А деревня, которая идет на столицу, уже не просит, а предъявляет себя как силу. Восстание Покамбо стало настолько мощным, что угрожало штурмом самому Пномпеню. Французам пришлось увидеть, что их ранний протекторат держится не на твердой почве, а на хрупком настиле над болотом, которое уже закипало народным гневом.
И тут снова на сцену снова выходит Нородом.
Для него Покамбо был страшен. Крестьянская война могла снести не только французов, но и короля. Восстания такого типа редко останавливаются у двери резидентуры и вежливо спрашивают, где тут иностранный чиновник, а где местная законная власть. В глазах поднявшейся деревни король, который снюхался с чужаками, тоже был частью испорченного мира. Если француз сидит рядом с троном, то удар по французу легко становится ударом по трону.
Но одновременно Покамбо был для Нородома и полезен.
Не как союзник в прямом смысле. Это было бы слишком просто. Полезна была сама возможность низового пожара. Король мог сказать французам: вы хотите управлять Камбоджей напрямую? Вот ваша Камбоджа, валяйте. Вы думаете, что достаточно резидента, бумаги и солдат? Попробуйте поговорить с деревней без меня или собрать налоги там, где люди слушают не вас, а своего атьтя. Попробуйте объяснить частную собственность на землю тем, кто считает, что поле принадлежит тому, кто его обрабатывает. Попробуйте заменить королевский сакральный порядок административной инструкцией и не получить вместо покорности войну.
Это была опасная игра.
Нородом не управлял Покамбо как куклой. Он не мог щелкнуть пальцами и остановить крестьянскую войну в нужный момент. Но он мог использовать ее тень в торгах с французами. Его главный аргумент был прост: если вы слишком обрежете королевскую власть, вы потеряете посредника между собой и страной. Я вам нужен не для красоты, а потому, что без короля Камбоджа станет не приносящей доход колонией, а трясиной с вечными восстаниями.
Французы такие резоны отлично понимали и принимали, хотя и не любили признавать вслух. Колониальная администрация всегда раздражается, когда местная власть одновременно зависит от нее и нужна ей. Резиденту хочется видеть в короле послушного исполнителя. Но в грубой реальности послушный исполнитель бесполезен, если его никто не слушает. А если его слушают, тем хуже для него. Значит, у него есть собственная сила и авторитет, позволяющие ему торговаться и тормозить, недоговаривать и играть на страхах, ссылаться на обычаи и заболевать в непододящий момент, плакаться на трудности и делать вид, что он бы рад помочь, но страна, увы, слишком возбуждена.
Покамбо вскрыл эту зависимость.
Французы могли подавить восстание, но сам факт его появления говорил о том, что юридический протекторат еще не стал социальной реальностью. Он пока висит над деревней как чужая крыша, которую еще нужно прибить к каждому дому. И каждый гвоздь может попасть не в доску, а в чей-то палец.
Особенно для нас важна идейная сторона. У крестьянских восстаний в Камбодже никогда не было единой программы, которую можно напечатать на двух страницах формата А-4 и раздать по деревням. Но зато у них была картина правильного мира, в центре которой стояла не современная нация и не республика. Там стояла Справедливость. Причем, понималась она в специфических категориях крестьянской уравнительной утопии. Это когда все вместе коллективно трудятся на земле, под мудрым руководством доброго царя или вождя, получают всего поровну, а такие социальные фигуры, как жадный сборщик податей, купец или ростовщик отсутствуют как класс.
Второй важной особенностью как восстания Покамбо, так и всех остальных народных бунтов того временибыло то, что они носили ярко выраженный антигородской характер. Покамбо не только претендовал на роль законного наследника престола, но и выдвигал идею возврата в золотой век сельской жизни и процветания крестьян под властью доброго короля, наделенного сверхъестественными способностями и магической силой, которую он приписывал себе.
Его эмиссары несли по деревням «благую весть» о том, как после их победы настанет время, когда все без исключения станут равны, заживут согласно нормам буддийской этики, а праведный король-маг из своего дворца обеспечит защиту от врагов, хорошую погоду и ежегодные обильные урожаи.
Как видим, городской жизни в нарисованной Покамбо картине места нет. от слова совсем. Это был не проект будущего, а мечта о восстановлении утраченного прошлого.
Когда в XX веке в Камбоджу придет аграрно-коммунистическая утопия, она не упадет с неба как чисто иностранная идеология. Специфическим образом перетолкованный марксизм даст ей язык классовой борьбы, партия даст организацию, война даст оружие, внешний мир даст примеры и покровителей, радикальные идеологи дадут жестокую схему переустройства общества. Но сама мечта о правильном сельском мире, очищенном от паразитов, долгов, рынка, чиновников, городского разврата и несправедливого накопления, будет иметь гораздо более глубокие корни.
Красные кхмеры не изобрели кхмерскую деревенскую тоску по уравнительному порядку. Они нашли для нее модный язык двадцатого века. Старое чувство, что земля должна принадлежать тем, кто ее возделывает, что община выше частного интереса, что правильный мир — это мир рисового поля, взаимопомощи и уравнительного распределения – все это, хоть и кажется странным европейскому уху, однако для восточноазиатского патриархального крестьянства именно так и выглядел правильно устроенный мир.
В этом смысле Покамбо — не предтеча Пол Пота. Он свидетель того, что кхмерская деревня задолго до коммунистов могла подниматься против мира, который считала испорченным. Тогда этот испорченный мир назывался иначе: чужаки, резидент, плохие чиновники, налоги, повинности, потеря старого порядка. Через сто лет слова будут другими: капиталисты, город, предатели, феодалы, империалисты, вьетнамцы, американцы, враги народа. Но эмоциональная форма будет узнаваемой: правильная земля против испорченной власти.
Французы, конечно, не думали такими длинными историческими дугами.
Их задача была проще: подавить мятеж, спасти Пномпень, удержать Нородома на шатающемся троне, наказать виновных, восстановить управляемость и сделать выводы. А выводы были неприятными. Камбоджийская деревня не является безгласной массой, которую можно безнаказанно форматировать на свой лад. Она умеет сопротивляться и у нее есть свои лидеры. Ее можно поднять слухом, религиозным авторитетом, обещанием справедливости, ненавистью к сборщикам налогов и надеждой на правильного правителя. Она может стать военной силой, если старые рамки ломаются слишком быстро. Как говорится, если есть массы — вожди найдутся.
Для колониальной власти это был урок одновременно теоретический и практический.
Нельзя просто заменить старое управление новой схемой и ждать, что страна послушно встанет во фрунт. Нужно использовать короля, не доверяя ему полностью. Нужно научитьсяопираться на местных чиновников, презирая их и одновременно нуждаясь в них. Нужно постепенно приучать деревню платить новому порядку, но не доводить ее до ощущения конца света. Нужно давить, но не всегда сразу. Карая, оставлять выход. Строить администрацию, но помнить, что в Камбодже бумага без посредника быстро превращается в сухой лист на воде.
Нородом тоже вынес свой урок. Он увидел, что деревенский пожар может быть хорошим аргументом в торге, но плохим союзником. Покамбо мог помочь королю показать французам цену прямого управления, но он же мог показать стране слабость самого короля. Старый трон оказывался между двумя силами. Сверху — французская резидентура, которая хочет отнять у него реальные рычаги. Снизу — деревня, которая хочет не пустых слов, а защиты от чужаков и порчи мира. Король нужен обеим сторонам, но не одна из нихне намерена оставить ему прежнюю власть.
Вот почему Камбоджа Нородома так важна для понимания всего Французского Индокитая.
Здесь видно, как юридическая форма протектората сталкивается с социальной реальностью. Сначала Франция получает подпись короля. Потом обнаруживает мятежного принца в лесу. Потом — атьтя, крестьянские отряды, тямов, горцев, провинциальных начальников, деревни, которые не желают быть строительным материалом для чужой реформы.
В результате приходится строить колониальную власть не по учебнику, а постоянно приспосабливаясь к местным обстоятельствам: кого купить, кого запугать, где оставить старый фасад, где заменить чиновника, где подождать, а где ударить.
Камбоджа не была пассивной тушей, которую просто положили на стол мясника и разделали. Она сопротивлялась всеми способами, доступными ее времени. Принц уходил в лес. Атьтя поднимал людей проповедью. Крестьянин бросал работу и шел в партизанский отряд. Король торговался, запугивая европейцев тенью поднятого не им восстания. Деревня прятала и кормила мятежников, сама питалась слухами, боялась, выбирала сторону или платила за медлительность в выборе стороны. Это не современная национально-освободительная борьба, но и не простой хаос. Здесь старое общество пробует защититься от нового давления старыми проверенными средствами и по итогу обнаруживает, что они уже не работают. Можно напугать противника, но победить его дедовскими методами уже не получается.
В сухом остатке Атьтя Суа исчез в череде ранних мятежей, Покамбо был разбит и казнен, Сивутха вошел в историю, как упрямый принц, а не победитель. Протекторат выжил.
Нородом сохранил трон, но не вернул себе прежнюю свободу рук. Французы укрепились и продолжили превращать Камбоджу в часть Индокитая.
На первый взгляд все закончилось так, как обычно заканчиваются колониальные восстания девятнадцатого века: мятежники мертвы или рассеяны, столица удержана, договоры действуют, чиновники пишут новые отчеты.
Но подлинный итог был сложнее.
Французы выиграли раннюю войну за Камбоджу, но узнали цену победы. Они поняли, что страна управляется не только через дворец. Что деревня — не фон, а земля — не пустая площадка для юридических экспериментов. Что король, даже превращенный в ширму, полезен как посредник между резидентурой и крестьянским миром. Что старые общинные представления нельзя отменить одной европейской фразой о собственности. Что в Камбодже любое вмешательство в землю, труд и повинность быстро становится вмешательством в священный порядок.
Свой собственный урок вынесла и деревня.
Чужая власть может оказаться сильнее. Король ничем не поможет. Принц может проиграть. Атьтя может погибнуть. Восстание может быть подавлено. Но память о правильной земле, общем труде и мире без паразитов никуда не исчезает. Она уходит обратно в рисовое поле, в монастырский двор, в семейный рассказ, в злость на торговца, в подозрение к городу и его обычаям, в недоверие к бумаге и в ожидание нового человека, который однажды скажет: мир можно очистить.
Через сто лет такие люди действительно найдутся. Но это уже совсем другая история.
Французский протекторат думал, что подавляет бунт. На самом деле он впервые услышал настоящий голос кхмерской деревни. И увидел, как она действует в ситуации, когда ей кажется, что у нее отнимают землю и правду.
Глава 5. Модернизируйся или умри
А пока Камбоджа приходит в себя после десятилетий войн и восстаний, развернем наш фокус к стране, волею судьбы оставшейся единственным независимым государством региона той эпохи.
Речь пойдет о Сиаме Чулалонгкорна, более известного, как Рама V.
В популярной памяти эта история часто выглядит слишком гладко. Мол, мудрый король вовремя осознал грозящую стране опасность и провел реформы, по итогам которых нынешний Таиланд обрел предмет ретроспективной гордости. В этой формуле есть доля правды. Но она опасно удобная, поскольку превращает сложную политическую операцию в святочную открытку: умный монарх обманул жадных колонизаторов и вывел страну сухой из воды.
На самом деле Сиам вышел из воды мокрым, избитым и с отрезанным ухом.
Чулалонгкорн действительно сохранил независимость. Но не потому, что отыскал волшебную дипломатическую формулу, а потому, что оказался полезным буфером между британцами и французами: достаточно гибким для реформ, достаточно жестким внутри страны и достаточно трезвым, чтобы понять, что в мире конца XIX века старая мандала больше не работает.
Ее следовало разобрать своими руками. Бережно и не похоронив под обломками страну.
Вот главный нерв сиамской истории этого времени. Чулалонгкорн не просто модернизировал страну, он спасал ее от внешней колонизации, проводя внутреннюю. Бангкок должен был сделать с собственными окраинами то, что европейцы делали с чужими землями: сосчитать, описать, подчинить, обложить налогом, провести границы, заменить личные зависимости государственными ведомствами и превратить сеть полузависимых городов, княжеств и областей в территорию, управляемую из центра.
Если этого не сделать самому, за тебя это сделает кто-нибудь другой.
Именно в этом состоял урок Камбоджи, Вьетнама и Бирмы.
Кхмерский король позвал французов как защитников и получил резидента за спиной. Вьетнамские императоры Нгуены пытались удержать старую конфуцианскую монархию, но французская военная и административная машина постепенно проглотила юг, затем центр и север. Бирманский двор в Мандалае дотянул до прямой аннексии, после чего британцы просто оставили страну без короля.
Все три примера стояли у Бангкока перед глазами не как отвлеченные уроки истории, а как новости из соседних домов. Так что да — Сиаму повезло. Но это было специфическое везение человека, успевшего выскочить из горящего дома до того, как его крыша окончательно рухнула.
Чулалонгкорн был сыном Монгкута, а Монгкут уже начал ту осторожную игру с Европой, без которой Сиам мог бы сломаться раньше. Он понимал язык договоров и демонстративной цивилизованности, открыл страну через договор Боуринга, впустил европейскую торговлю, сделал Сиам более понятным внешнему миру и тем самым выиграл время. Но выигранное время — это не спасение. Это лишь отсрочка.
Когда Монгкут умер в 1868 году, принцу Чуле было пятнадцать лет. Его короновали, но настоящим хозяином положения он еще не стал. Между первой коронацией 1868 года и второй, уже самостоятельной коронацией 1873-го лежало не просто взросление подростка на троне, а борьба за то, кто будет на самом деле управлять Сиамом: молодой король Чакри или старая аристократия, достаточно сильная, чтобы держать государство за горло, мало считаясь с королем.
Главной фигурой этой старой аристократии был Сомдет Чао Прайя Бором Маха Си Суриявонг. До получения этого звучного титула его звали Чуанг Буннаг. И родовое имя здесь не проходная деталь. Буннаги не были обычным придворным родом, ведя свое происхождение от персидско-мусульманской линии шейха Ахмада Кумми, человека, обосновавшегося еще в Аюттхае в начале XVII века. За два с лишним столетия потомки этой династии стали полностью своими для сиамской элиты, вошли в буддийско-монархический порядок и поднялись почти к вершине государства. Но память происхождения важна не как восточная экзотика, а как объяснение функции.
В этом была занятная историческая насмешка. Вышедшие из мусульман Буннаги стали одной из главных опор буддийского трона Чакри. Примерно так же, как за тысячу лет до них Бармакиды, вышедшие из среды балхского Наубахара, связанного с буддийским монастырем, стали визирями Аббасидских халифов. Империи часто держатся не на «чистых» носителях традиции, а на людях пограничья. Именно они умеют говорить сразу на нескольких языках власти.
И в обоих случаях это не «случайные инородцы при дворе», а именно переводчики цивилизационного интерфейса. Бармакиды переводили для Аббасидов восточно-иранский, буддийско-среднеазиатский, административно-книжный мир на язык багдадского халифата. Буннаги делали то же самое для Чакри, только в отношении персидских и малайских связей, китайских сетей, а позднее и европейской дипломатии, переводя их понятия на язык сиамского двора.
Буннаги веками жили на стыке двора и внешнего мира. Там, где требовались каналы связи с мусульманскими, малайскими, китайскими, индийскими и европейскими партнерами, такие семьи в качестве посредников оказывались особенно полезны. Они были своими для Сиама, но не провинциально-замкнутыми. Поэтому к XIX веку Буннаги занимали то пространство, которое для старой мандальной монархии было особенно ценным: внешние связи, морская торговля, казенные доходы, дипломатия, практическое управление.
Си Суриявонг был вершиной этого рода.
Его отец Дит Буннаг уже был одним из самых могущественных людей раннего Раттанакосина. Сам Чуанг при Монгкуте занимал должность Самуха Калахома, одного из двух главных министров старого правительства. Обычно это переводят как военный или южный министр, но перевод обманывает. В старом Сиаме такие должности не были министерствами в европейском смысле. Самуха Калахом и Самуха Найок, связанный с Махаттаем, не просто заведовали ведомственными делами. За ними стояли лично преданные им люди, провинции, суды, вооруженная сила, кормовая база и право вмешиваться в огромные участки жизни страны.
Ниже располагались ведомства чатусадома: двор, столица, казна, земледельческое ведомство и связанные с ними функции. Но и они не были современными департаментами. Государство не стояло над ними как единый аппарат. Оно располагалось внутри них, деля с ними и влияние и доходы.
Вот почему юный Чулалонгкорн в 1868 году получил не просто трон, а машину, которой временно управлял Си Суриявонг. И его нельзя изображать тупым тормозом прогресса. Он был практическим модернизатором старого типа. Монгкут поручал ему изучать британский Сингапур, потому что тот понимал цену европейской организации торговли и управления. Си Суриявонг занимался каналами, дорогами, рынками, коммуникациями, морскими делами, хозяйственной связкой столицы с центральной равниной. Он понимал, что Сиам нельзя оставить в прежней рыхлости.
В 1866 году Монгкут поручил ему надзор за строительством канала, связавшего реки Тхачин и Мэклонг. Это не мелкая хозяйственная деталь. Для Сиама канал был тем же, чем для европейца железная дорога: транспортной артерией, источником налогов, рынком, линией расселения, способом вывезти рис, привезти товар из отдаленных мест, соединить столицу с периферией. Каналы были главными артериями тогдашней экономической географии. Пространством, по которому начинали перемещаться лодки, люди, деньги и власть. Водно-дорожные проекты Буннагов превращали Бангкок и его округу в более плотную хозяйственную систему.
То же самое с плавучими рынками. В XIX веке это была конкретная инфраструктура обмена. Крестьянин, китайский торговец, городской покупатель, сборщик, посредник и чиновник встречались не в абстрактной «экономике», а на воде, у канала, на рынке, куда можно было подплыть с урожаем и откуда товар уходил дальше. В бытность регентом именно Суриявонг руководил рытьем нескольких важных каналов-кхлонгов и обустройством плавучих рынков, среди которых можно назвать Падунг Крунгкасем и являющийся одной из туристических открыток нынешнего Таиланда Дамнеун Садуак. Первые мощеные дороги в Бангкоке - Чароен Крунг и Силом – тоже его заслуга. И это не считая роли покровителя литературы и певческого искусства.
Но здесь и начиналось главное противоречие.
Буннаги модернизировали старый порядок так, чтобы остаться его хозяевами. Канал, дорога, рынок, торговая связь, должность, налоговый поток — все это усиливало страну, но одновременно усиливало дом, через который проходило управление. Си Суриявонг мог говорить с иностранцами, строить артерии, поддерживать порядок и быть незаменимым регентом. Но его незаменимость становилась проблемой для молодого короля.
Чулалонгкорну нужна была не модернизация через Буннагов, а модернизация вместо Буннагов.
Вторая коронация 1873 года поэтому была не повторением первой церемонии. В 1868 году короновали несовершеннолетнего наследника под опекой регента. В 1873 году на трон садился человек, который собирался править сам. И почти сразу он ударил по тому, что в старом Сиаме было важнее красивых титулов: по деньгам.
Чулалонгкорн начал не с красивого слова «бюджет», а с очень неприятной для знати вещи: стал забирать у нее налоговые потоки. В 1875 году был создан Хо Ратсадон Пипхат — королевское казначейство нового типа, будущий костяк Министерства финансов. Оно должно было собрать в одних руках учет доходов, выдачу денег, контроль расходов, сбор налогов, пошлин и других казенных поступлений. Для европейского наблюдателя это выглядело как нормальная финансовая реформа. Для старого Сиама — как покушение на кормовую базу вельмож.
Тут следует пояснить, что старое государство плохо видело собственные деньги. Часть их вообще не доходила до центра, растворяясь по дороге в руках тех, кто имел право собирать, удерживать, кормиться, делиться и не делиться. Для старого двора это было нормально. Для модерного государства — катастрофа. Нельзя строить армию, школы, дороги и дипломатию, если ты сам не знаешь, сколько у тебя на все это средств, и где они застряли.
Поэтому Чулалонгкорн начал создавать новые финансовые учреждения.
Здесь важен не сам факт появления очередной конторы, а ее политический смысл. Когда доходы начинают стекаться в центральное казначейство, страдают не только казнокрады. Страдает вся старая система распределенной власти. Раньше значительная часть доходов проходила через старые ведомства, откупщиков и людей больших Домов. Чиновник старался не только для казны, но и для себя и своего патрона, которому обязан должностью.
Реформа имела вполне конкретные последствия. Чиновник, который раньше жил с потока, теперь должен получать фиксированное жалованье. Вельможа, который раньше контролировал доходное направление, теперь не может путать собственный карман с государственным. Провинциальный начальник, который кормился на месте, теряет часть самостоятельности. Деньги перестают быть сетью личных рек и превращаются в государственный водопровод.
Чтобы русский читатель понимал о чем речь, укажем на то, что примерно такая же схема действовала в Московском царстве вплоть до Петра. Соляной налог при Алексее Михайловиче именно так и собирался, что в итоге привело к гигантским злоупотреблениям и бунту в Москве.
Но вернемся в Сиам. Передний дворец, о котором мы подробно говорили в главе про Монгкута, вообще имел собственную долю государственных доходов, поэтому финансовая централизация прямо била по его самостоятельности.
Таким образом, Чулалонгкорн не просто наводил порядок в бухгалтерии. Он вынимал деньги из рук тех, кто мог на эти деньги содержать клиентов, частные армии и быть политически независим от трона.
Позже это приведет к созданию полноценного Министерства финансов и к отмене налоговых откупов как таковых. В 1890-е государство станет все активнее заменять частных сборщиков собственными чиновниками. Это был один из тех скучных переворотов, которые не выглядят драматично, но меняют власть сильнее, чем дворцовая ссора: пока налог собирает чужой человек, государство остается гостем в собственной стране; когда налог собирает твой чиновник, страна начинает реально принадлежать тому, кто ею формально правит.
Деньги были первой ласточкой. Второй стала реформа госаппарата.
В мае 1874 года Чулалонгкорн создал два новых органа — Государственный совет и Тайный совет. На первый взгляд это очередной жест показной европеизации. Красивые английские слова, советники, обсуждение законов, форма, которую можно продавать иностранцам, как доказательство того, что « у нас — как у вас». Но в сиамском контексте это было куда серьезнее.
До этого государственные решения варились в среде крупных вельмож, старших родов, обкатывалось через механизмы клиентско-патронажных связей внутри двора и личной близости к трону и главному уху. Король советовался с теми, с кем считал нужным, но совет этот был не институтом, а отношением. Сегодня в фаворе эти — и слушают их. Завтра они попадут в опалу — и слушают уже других. Чулалонгкорн начал превращать совет в постоянно действующий орган с постоянным же составом. Не парламент, конечно. Никакого народного представительства там не было и быть не могло. Но это был новый способ собирать вокруг короля людей, обязанных своим местом не древней кормушке, а королевскому назначению.
Смысл был простой: обсуждение государственных дел нужно вырвать из рук старых Домов.
Государственный совет должен был помогать готовить законы и реформы. Тайный совет — быть личным инструментом короля. Вместе они создавали вокруг Чулалонгкорна новую политическую среду, менее зависимую от старой аристократической монополии. Старый вельможа мог сказать: я держу людей, провинции, доходы и поэтому я власть. Новый советник должен был сказать иначе: я сижу здесь, потому что король включил меня в механизм. От аналогий со старомосковской системой местничества тут снова никуда не уйти.
Это тоже било по Буннагам и их миру. Не всегда прямо, как мог бы ударить арест или конфискация, но каждый новый институт уменьшал значение старой придворной незаменимости.
Третий удар пришелся по дворцовому ритуалу.
В 1873 году Чулалонгкорн отменил обязательную проскинезу на официальных аудиенциях. Это было сделано в тронном зале Амарин Винитчай, перед теми самыми людьми, для которых положение тела было не мелочью этикета, а символическим языком вселенной. Раньше человек, приближаясь к носителю высшей власти, буквально опускался на землю. Ползание и падение ниц демонстрировали не просто уважение, а место человека в космической и политической иерархии.
На первый взгляд это чистая европеизация этикета. Перед правителем теперь можно было стоять, кланяться в пояс или кивком головы, разговаривать в позе, которая не кажется европейцу доказательством восточного деспотизма.
Но Чулалонгкорн не отменял сиамскую культуру почтения как таковую. Она никуда не исчезла. Он отменял лишь обязательную старую форму публичного дворцового унижения, как норму официальной аудиенции. Для иностранца Сиам должен был перестать выглядеть страной, где власть разговаривает с ковром из человеческих тел. Для молодых реформаторов это был знак, что король готов менять даже ритуал. Для старой элиты это выглядело как недвусмысленное предупреждение: если меняется поза перед троном, значит, может измениться и сама природа службы.
Краткосрочно это меняло картинку двора. Долгосрочно — язык подчинения.
Это был не жест либерального равенства. Король не становился первым среди граждан. Граждан еще не было. Он становился современным монархом, которому уже не требовалось, чтобы люди ползали, подтверждая его королевский статус. При старом дворе человек показывал покорность позой. В новом государстве от подданных требовалось служить, платить, учиться, исполнять приказ, носить пожалованный чин и входить в понятный аппарат.
Но самую большую опасность представляла не поза. Главная угроза находилась у короля буквально за углом. Имя ей было - Передний дворец.
Ванг На, был не архитектурным излишеством, а вторым центром власти. Его глава, по-сиамски упрот, в европейских текстах часто превращался в «вице-короля» или «второго короля». За этим стояла реальность в виде собственного двора, личной клиентелы, частной армии и автономного источника доходов. И — что немаловажно —память о старом порядке, где рядом с главным центром мог существовать запасной. В мире мандалы такая двойственность была терпимой. В мире европейских договоров и министерств она становилась смертельно опасной.
Главой Переднего дворца в то время был принц Вичаичан.
Он был назначен в тот же 1868 год, когда пятнадцатилетний Чулалонгкорн получал трон под опекой регента. Вичаичан был человеком, вокруг которого могла собраться оппозиция молодому королю. За ним стояли старые интересы, часть знати, вооруженная сила Переднего дворца и внимание британцев, привыкших раскладывать яйца по разным корзинам.
Конфликт Большого дворца с Передним возник не из-за капризов. Чулалонгкорн создавал казначейство, советы, менял ритуал, начинал вытряхивать власть из старых оболочек. Вичаичан был воплощением всего этого в человеческом облике. Пока он оставался силен, у Сиама было две головы: король в Большом дворце и почти-король в Переднем.
Кризис 1874–1875 годов развернулся вокруг пожара у порохового склада в Большом дворце, когда гвардейцев Чулалонгкорна, прибывших помочь его тушить, не пустили к месту происшествия стражники Вичаичана. Почувствовав угрозу, последний укрылся в британском консульстве. Это очень важная и в чем-то символичная деталь: старый сиамский институт в момент кризиса ищет защиты у британцев. Внутренний дворцовый конфликт, тем самым, сразу становится международным. Именно так и работал конец XIX века: любой старый спор мог превратиться в щель, через которую в страну входил чужой консул.
По итогу всей этой возни компромисс все же был достигнут: Вичаичан не был казнен, а Си Суриявонг и британское посредничество помогли избежать немедленной развязки. Однако реформаторский порыв Чулалонгкорна на время был спущен на тормозах. Молодой король понял, что старый мир нельзя победить кавалерийской атакой. У него слишком много людей, денег, привычек и внешних наблюдателей, чтобы такие наскоки эффективно отбивать.
Но итог кризиса был ясен.
Передний дворец выжил как тень самого себя, но умер как будущее. После смерти Вичаичана Чулалонгкорн не восстановил этот институт в прежнем виде. Вместо второго центра власти возникла более понятная западному миру фигура наследного принца. Это не была простая смена названия. Старый запасной двор с собственной политической мускулатурой уступал место наследнику внутри единой королевской вертикали.
Так закончилась первая фаза реформ Чулалонгкорна. Он доказал, что в Сиаме отныне будет один центр.
Король выбил из-под старого мира три несущих опоры.
Деньги — через Хо Ратсадон Пипхат и финансовую централизацию.
Совет — через новые органы при короле.
Вторую голову монархии — через кризис Переднего дворца и последующее уничтожение его политического смысла.
Это была борьба молодого короля против людей, которые сами умели модернизировать страну, но не хотели отдавать ему власть над результатом. Буннаги строили каналы, дороги, рынки и внешние связи. Вичаичан держал старый второй двор. Откупщики собирали деньги. Ведомства жили своими потоками. Великие роды привыкли быть государством в государстве.
Чулалонгкорн лишил их этой возможности.
Теперь можно было переходить к следующему шагу: отменять рабство, отбирать власть над провинции из рук наследственного местничества, реформировать суды, армию и школу.
Спасение утопающих действительно стало делом рук самих утопающих.
Но сначала утопающий должен был освободить ноги и руки от привязанных к ним камней, тянувших его на дно.
Глава 6. Окно в Европу
Победа над Передним дворцом не решила всех проблем Сиама.
Она лишь дала Чулалонгкорну право решать их по своему усмотрению. Пока рядом существовал второй двор, деньги уходили в карманы знати, а бюрократия заменялись личной силой вельмож, король не мог строить новое государство. Он мог говорить о реформах, но каждое его слово упиралось бы в чужие кассы, чужие войска и чужие права. После кризиса 1874–1875 годов эта фронда еще не исчезла. Но она уже перестала быть неприкосновенной.
Теперь Чулалонгкорну нужно было менять не дворец, а саму страну.
Здесь легко снова попасть в ловушку общих слов. «Отмена рабства», «создание армии», «судебная реформа», «провинциальная централизация», «развитие образования». В таком виде это звучит как параграф из школьного учебника. На деле каждая такая реформа била по конкретным людям, конкретным доходам и конкретным привычкам. Она отнимала у одного мира возможность воспроизводить себя и давала другому миру язык, чиновника, документ, мундир, карту и календарь.
Начать стоит с рабства.
Хотя Сиам стал одной из последних стран на планете, отменивших этот институт, сиамское рабство не было простой клеткой, которую можно открыть одним ключом. Это был запутанный лес статусов. На момент коронации Чулы рабом был каждый третий сиамец. Были долговые рабы, люди, продавшие себя сами, дети рабов, домашние слуги, военнопленные и их потомки, зависимые люди, чье положение могло меняться через выкуп, возраст, службу, волю хозяина и обстоятельства. Это не всегда было похоже на вирджинскую плантацию с черным невольником под плетью белого хозяина. Но не надо обманываться мягкостью формы. Человек оставался чужим ресурсом.
Для старого Сиама это была не аномалия, а часть привычного уклада.
Дом знатного человека держался на зависимых людях. Долговое рабство связывало бедняка с кредитором. Военнопленные и их потомки превращались в рабочую силу. Домашний раб был имуществом, но одновременно частью дворового хозяйства. Ребенок рабыни наследовал несвободу матери, и в этом была главная прочность системы: она буквально воспроизводила саму себя в новых людях.
В традиционном свайном доме социальная иерархия имела почти архитектурное выражение. Наверху находилось, собственно, господское пространство: семья, спальни, алтарь, статусные вещи, чистое пространство хозяев. Внизу, под полом, в тени свай, шла хозяйственная жизнь: там размещались инструменты, лодки, животные. Там же проводил время в ожидании работы или спал домашний раб/зависимый человек — в гамаке, буквально под домом. Старый порядок не нуждался в абстрактной социологии. Он показывал себя досками пола: хозяин жил наверху, зависимый человек — под ним.
Чулалонгкорн не отменил рабство одним махом.
Он поступил хитрее и осторожнее. Начал рубить хвост по кусочку. Самый болезненный удар пришелся не по всем владельцам сразу, а по механизму наследования. Если ребенок раба автоматически становится рабом, система бессмертна. А вот если дети начинают получать свободу по достижении возраста, через выкуп или закону, рабство начинает в прямом смысле слова стареть. Оно еще живет, приносит доход, но уже теряет будущее - вместе со смертью носителей рабского статуса.
Первый важный шаг сделали в 1870-е годы: дети рабов, рожденные после начала нового царствования, получали свободу по достижении ими 21 года. Хитрость была в том, что цена выкупа уменьшалась по мере взросления ребенка-раба, делая проволочки с освобождением невыгодными для хозяев. Для последних это значило, что ребенок перестает быть их вечным одушевленным капиталом. Для семей самих рабов несвобода уже не была приговором на все поколения. Профит государства состоял в том, что через несколько десятилетий вместо наследственных зависимых людей оно получит подданных, которых можно считать, учить, облагать налогом и призывать в армию.
Окончательный удар по рабству был нанесен уже в XX веке законом 1905 года, на самом излете правления Чулалонгкорна.
Это важно: последние рабы получили свободу не сразу после красивой речи молодого короля, а спустя четверть века после нее, что делает сиамский путь к отмене рабства едва ли не самым долгим в истории.
Систему не взорвали, а медленно вели к смерти. Постепенно ограничивая право продажи, меняя возрастной статус, закрывая старые лазейки. Хозяин еще владел человеком, но уже с множеством оговорок. Раб еще не становился свободным сразу, но его свобода переставала быть чудом, становясь юридической перспективой с понятным временным горизонтом.
С моральной точки зрения это выглядит некрасиво: почему не освободить всех сразу?
С политической точки зрения это было почти гениально. Чула боялся повторения у себя гражданской войны в США, современником которой он был, или прошедшей за пару десятилетий до него, и тоже вызванной вопросом рабства аналогичной войны в Колумбии.
Если бы король одномоментно отнял у знати огромное количество зависимых людей, он получил бы не благодарность, а фронду, саботаж и, возможно, открытый бунт. Поэтому он оставил владельцам время привыкнуть к потере, а рабству — время тихо умереть.
Краткосрочно реформа смягчала зависимость и улучшала международный образ Сиама. Европа видела: страна не дикарская, она сама отказывается от рабства. Долгосрочный эффект был сильнее. Сиамец постепенно переставал быть человеком хозяина и становился человеком государства. Это не отменяло эксплуатации, но меняло ее адрес. Вместо личной зависимости от патрона приходила зависимость от налога, школы, военной службы и закона.
Следующей целью была армия.
Старая военная система держалась на людях, прикрепленных к патронам, ведомствам, местным начальникам и дворцовым центрам. Вооруженная сила была не только государственной, но и клиентельной. Кризис Переднего дворца показал это слишком наглядно: если у второго дворца есть собственные люди с оружием, любая реформа может закончиться перестрелкой. Новому Сиаму нужна была армия, которая принадлежит не знати, а королю.
Военная реформа предполагала и внешние изменения - мундиры европейского образца, строевую подготовку, под началом европейских инструкторов, новые типы вооружения, новые учреждения и современнле военное образование. Существующая и поныне королевская военная академия Чулачомклао, учрежденная в 1887 году, была не просто местом, где учили молодых людей красиво маршировать. Она производила офицера нового типа. Старый военный был частью патронажной сети. Карьера нового офицера зависела не от того, кому он родня, а от того, какое место он занимает в военной машине и от личных качеств. Это не значит, что фактор родства исчез, но теперь он был окончательно встроен в государство.
На первый взгляд армейская реформа стоит где-то отдельно от рабства и земельных отношений. Казалось бы, где зависимый крестьянин, а где министерство обороны? Но именно здесь лучше всего видно, что реформы Чулалонгкорна были не россыпью хороших начинаний, а одной связанной операцией.
В старом Сиаме человек служил государству не напрямую. Между ним и королем стоял патрон, ведомство, местный начальник, хозяин, господин. Одной из форм барщинной обязанности была поставка людей для королевского войска: зависимый крестьянин шел не как самостоятельный субьект, а как человек, которого выставил его господин. Государство получало солдата через чужую руку.
Отмена барщины ломала этот механизм. Освобожденный от прежних обязанностей перед господином сиамец становился обязан непосредственно государству. Поэтому создание Министерства обороны в 1887 году и введение всеобщей воинской повинности в 1905 году были не отдельной «военной модернизацией», а прямым продолжением социальной реформы.
Чулалонгкорн не просто забирал у господина крестьянина. Он забирал у господина право быть посредником между крестьянином и троном. Теперь рекрута должен был давать не хозяин, а государственный учет. Это и есть переход от мандальной монархии к современному государству: человек освобождается от одного хозяина, чтобы стать прямым ресурсом другого — королевского аппарата.
В 1907 году, за пару лет до своей смерти, Чула законодательно урегулировал режим военного положения. Его государство не только научилось забирать людей в армию, но и определило, как армейская власть должна действовать внутри страны в чрезвычайной ситуации. С этого момента армия была уже не просто войском короля против внешнего врага, а юридически оформленным инструментом внутреннего порядка.
Судебная реформа была не менее важна.
Старый суд в Сиаме был множественным. Ведомственные суды, местные начальники, дворцовое право, ордалии, пыточные формы дознания — все это плохо совмещалось с европейской дипломатией. Для британского или французского консула такой суд был удобным аргументом: ваши законы варварские, поэтому наши подданные не могут подчиняться вашим судам. Так возникает экстерриториальность. Чужаки живут в стране, торгуют, богатеют, но судятся не у тебя. Ты хозяин земли, но не источник права.
Особенно раздражающей для европейцев и молодых реформаторов была система Накхон Бала — старые методы дознания с пытками и принуждением к признанию. В традиционном мире это могло казаться нормальной частью поиска правды: если человек не говорит, его надо заставить. В мире европейского права конца XIX века это выглядело как готовый повод признать Сиам неполноценным государством.
Так что Чулалонгкорн начал менять суд не из чистой любви к гуманизму. Ему нужно было выбить из рук европейцев подобные аргументы. Поэтому судебная реформа была дипломатическим оружием внутри страны.
В этой части рассказа важна фигура принца Раби Бадханасакди. Это один из сыновей Чулалонгкорна, получивший юридическое образование на Западе и в 1896 году ставший министром юстиции. Вместе с иностранными советниками, среди которых особенно важен бельгиец Гюстав Ролен-Жакмэн,принц Раби начал выстраивать более современную судебную систему. Происходила кодификация права, менялись процедуры, соотношение местного обычая и европейской юридической формы.
Краткосрочно это должно было сделать Сиам менее уязвимым перед претензиями консулов. Долгосрочно — создать централизованное право, где судья служит не ведомству, городу или вельможе, а государству. Старый мир терял еще одну кормушку и еще один рычаг. Суд переставал быть местом, где власть на месте решает дело по обычаю, привычке, из страха перед силой или привлекательности подарка. По крайней мере таков был замысел. На практике старые привычки переживают реформы дольше, чем старые вывески.
В 1892 году Чулалонгкорн сделал следующий крупный шаг: перестроил центральное правительство по европейской министерской модели.
Это надо понимать как смену скелета. Старые должности Самуха Найок, Самуха Калахом и чатусадом были не просто переименованы. Их логика уступала место функциональным ведомствам. Появились министерства внутренних дел, обороны, иностранных дел, столицы, дворцовых дел, финансов, земледелия, юстиции, войны, образования, общественных работ и королевского секретариата.
Состав и названия могли меняться, но принцип был ясен: государство делится не по старым кормушкам для знати, а по функциям.
У каждого министерства должна быть сфера ответственности. У каждого министра — место в общей машине. У каждого чиновника — должность, а не просто личная связь с патроном. Это звучит скучно, но именно такие скучные вещи убивают старый порядок. Вельможа, который раньше держал кусок власти на правах личной наследуемой собственности, теперь должен был формализовать свой статус, став министром, губернатором, судьей, генералом, чиновником. Его богатство, статус и влияние должны были проходить через аппаратный фильтр.
Самым важным стало Министерство внутренних дел. Его возглавил принц Дамронг Рачанупхап. Позднее его будут помнить как историка и одного из создателей тайского национального рассказа. Но в интересующий нас момент он был прежде всего администратором с полномочиями сделать из сиамской мандалы территориальное государство. Его инструментом стала система тхесапхибан и монтонов.
Монтон — слово почти издевательски красивое. Оно связано с идеей круга, мандалы, но теперь старый круг превращался в округ. Несколько провинций объединялись в монтон под назначенным из центра комиссаром. Ниже выстраивалась лестница: провинция, ампхе, тамбон, деревня. Наследственные губернаторы и местные правители постепенно теряли самостоятельность., заменяясь назначенными чиновниками. Налоги, суд, полиция, общественные работы, отчетность — все это замыкалось на Бангкоке.
Краткосрочно это било по региональным элитам.
Правитель Ланны, северо-восточного мыанга или малайского юга привык быть местным центром мира. Он признавал Бангкок, отправлял туда знаки подчинения, выполнял часть обязательств, но на своей земле жил не как обычный чиновник, а как местный царек. Теперь же ему доходчиво объясняли: ты не малый государь, а всего лишь звено в длинной цепи, ведущей в столицу. Титул и лицо можешь сохранить. Но деньги, подчиненность суда, полиции и основные кадровые назначения уходят к центру.
Долгосрочно тхесапхибан создал территориальный Таиланд.
Без этой реформы Бангкок не смог бы отвечать Европе на главный вопрос: где ваша реальная власть? Старый ответ звучал по-мандальному: они наши, потому что признают наше старшинство. Новый ответ звучал по-государственному: вот монтон, вот комиссар, вот четкая граница с пограничным столбом, вот налог, вот суд, вот полиция, вот школа. Европейцы могли не любить Сиам, но этот язык понимали.
Массовая школа стала вторым способом соединить страну в целое.
Старая деревня училась в монастыре. Мальчик получал начала грамоты, знакомился с религиозными текстами, дисциплиной, этикой. Это обеспечивало связб населения с сангхой, но государству конца XIX века нужны были другие люди: писцы, переводчики, счетоводы, офицеры, учителя, юристы, чиновники, инженеры, телеграфисты. Поэтому образование стало не украшением, а кадровой базой реформ.
Школа меняла лояльность.
Монастырь учил человека жить в буддийском мире. Новая школа учила его служить Сиаму. Там, где раньше ребенок был прежде всего сыном своей деревни, монастырской среды, и местной патронажной сети замыкавшейся на том или ином богаче, теперь из него пытались сделать подданного короля и будущий винтик государства. Это еще не было более поздним массовым демократическим образованием, но уже становилось чем-то вроде фабрики служилых людей.
В этом же ряду стояла реформа титулов и рангов.
Старый Сиам был кастовым обществом статусов, рангов, личной зависимости и сакдины — условного числового выражения места человека в иерархии. Ранг определял не только почет, статус был не только приставкой перед именем. Он показывал место человека в иерархии, давал понять, сколько зависимых людей, ресурсов, прав, обязанностей и символического веса стоит за его носителем. Такая система удобна для мира, где власть проявляется через личные связи. Но она мешает миру, в котором нужна понятная лестница чинов и компетенций, и более ясная связь человека не с патроном, а с аппаратом. Реформа рангов и титулов тоже была частью этой операции.
Чулалонгкорн не мог все это отменить одним движением, да и не хотел. Но он начал переводить старую знатность на служебный язык. Титул оставался, но все чаще должен был совпадать с должностью. Чин должен был вести не к частной кормушке, а к месту в аппарате. Менялись не только вывески учреждений. Менялись имена самих отношений. Раб становился свободным подданным. Вельможа — министром. Местный правитель — губернатором или чиновником. Королевский клиент — служащим. Мандала — монтоном. Покорность телом — службой в аппарате. Старое слово могло еще звучать, но его содержание уже заменяли новым.
Новый календарь работал на ту же задачу.
Календарь кажется мелочью до тех пор, пока вам не надо собирать налоги, заключать договоры, датировать судебные решения, синхронизировать школу, армию, почту, телеграф и внешнюю торговлю. Лунный ритм годился для праздников, монастыря, сельского рисового цикла. Государству же требовалась была единая административная сетка времени.
При Чулалонгкорне Сиам перешел к солнечному календарю и новой эре Раттанакосина. Обычная жизнь не стала сразу европейской. Но официальное время стало временем канцелярии. Переход страны на новое время стал и символическим и буквальным.
Глава 7. Железом и кровью
И, конечно, страна сопротивлялась. Если описывать реформы Чулалонгкорна, опуская сопротивление им, получится житие мудрого государя. Но настоящая история была жестче.
Реформы не проливались на страну благодатным дождем. Они приходили в деревню чиновником с бумагой, списком рекрутов из военного министерства, новой мерой налога, переписью, судом, приказом, запретом старого обычая, назначенным из Бангкока начальником и слухом, что теперь все будет не так, как было при отцах. Центр давил на окраины, окраины отвечали бунтом.
Про элитное сопротивление мы уже говорили в одной из предыдущих глав. Теперь же поговорим о низовом.
Для того, чтобы попробовать понять, как все это выглядело в оптике сиамского простолюдина, давайте спустимся в мир конкретного человека, который жил далеко от Бангкока и вдруг в один прекрасный день обнаружил, что Бангкок стал ближе.
Представим крестьянина где-нибудь на Коратском плато или в лаосском северо-востоке. Его деревня не была независимой республикой. Она и раньше жила в системе зависимости. Был местный чао мыанг, были старосты, барщина, поборы, повинности, долги и люди, которые могли прийти и потребовать больше, чем положено.
Старый порядок не был справедливым, но был понятным: люди знали, кому дать взятку, кого из своих попросить о помощи и как оттянуть исполнение приказов привычными отговорками: сезонные работы, заболевший буйвол, разлив воды, похороны, монастырский праздник. На худой конец можно было просто откупиться, подсунув в гарем начальнику собственную дочь.
Старый начальник мог быть хищником, но он был частью той же местной социальной экосистемы. У него тут были родственники, обязательства, страх потери репутации, многолетняя связь с местным ватом. Новый чиновник не имел местных связей, за ним стояла власть бумаги, а писаные законы, в отличие от обычая, почему-то не желали "входить в положение" и учитывать личные беды.
Бумаге было все равно, что рис не взошел, что сын болен, а староста раньше всегда соглашался подождать. В старом мире власть могла быть грубой, но она оставалась личной. В новом мире вежливость становилась безличной, но беспощадной.
Это и было самым страшным.
Реформа не просто повышала налоги. Она меняла адресат страха. Раньше боялись конкретного человека, теперь же боялись безличного порядка, который не меняется, даже если сменили конкретно вот этого чиновника.
То же самое видел монах. Монастырь в деревне был не только религиозным местом. Это была школа, архив, место ночлега, центр праздников, посредник между живыми и мертвыми, пространство слухов и морального осуждения. Монах или бывший монах, ачар, человек обрядового знания, мог объяснить деревне, что происходит. Когда приходили новые чиновники, школа, перепись, налоги, слухи о рекрутчине и странные бумаги из Бангкока, именно религиозный человек часто переводил административную тревогу на язык космического беспорядка.
Власть говорит: мы вводим учет.
Деревня слышит: нас пересчитывают перед тем, как забрать у нас последнее.
Власть говорит: мы создаем школу.
Деревня слышит: детей оторвут от монастыря и будут учить непонятно чему.
Власть говорит: мы заменяем местное управление назначенными из столицы людьми.
Деревня слышит: наших старших унизили, значит, нарушен порядок заслуг.
Власть говорит: мы строим дороги.
Деревня слышит: по этим дорогам быстрее придут солдат, сборщик налогов и судья.
Власть говорит: мы отменили старую зависимость.
Деревня слышит: теперь ты свободен от господина, но обязан государству, которое дальше и холоднее.
Вот почему сопротивление реформам нельзя объяснять одной бедностью или одной темнотой. Бедность была. Темнота тоже была, если понимать под ней отсутствие бангкокского образования. Но в основе лежало другое: люди видели, что их мир переводят на чужой административный язык, а платить за перевод должны они.
В 1901–1902 годах северо-восток взорвался восстанием «святого человека» — пху ми бун. Движение затронуло огромные территории Исана, южный Лаос и соседние области. Оно перешагнуло через будущие национальные границы, потому что сами эти границы были новым явлением. Для местных жителей Меконг еще не был такой линией, какой его видели французы и сиамские реформаторы. По обе стороны жили связанные миры: горные племена, лао, кха.
Именно поэтому восстание пху ми бун нельзя читать только как «тайский» или только как «лаосский» эпизод. Это был взрыв среднемеконгского мира, который одновременно сжимали два модерных проекта. С запада и юга давил Бангкок с монтоном, налогами, королевскими комиссарами и чиновниками. С востока давили французы со своей индокитайской администрацией. Старые лаосские и горные сообщества попадали в жернова этих двух машин, каждая из которых говорила на языке порядка, реформы и цивилизации. Обе машины хотели одного и того же: сделать край читаемым, управляемым, налогооблагаемым и безопасным.
Снизу это выглядело иначе.
Приходит перепись — значит, людей считают не к добру.
Приходит налоговая ведомость — значит, отнимут больше, чем положено по обычаю.
Приходит чиновник из центра — значит, старый местный посредник уже не защитит.
Приходит солдат — значит, скоро будут забирать сыновей.
Приходит школа — значит, дети уйдут из-под монастырской руки.
Слухи в таких обществах не были мусором. Они были способом политического мышления. Газет у крестьянина нет, официальному приказу он не доверяет, дорогу до столицы не знает, французов никогда не видел, но слух ходит быстро и объясняет связь между налогом, болезнью, переписью, кометой, новым начальником, неурожаем, солдатом и концом старого времени. Когда мир меняется слишком быстро, слух становится народной теорией государства.
Пху ми бун — «человек, имеющий заслугу» — появлялся именно в таком поле.
Это не обязательно был один великий организатор. Важен типаж фигуры. Святой человек, праведник, обладатель заслуг, чудесной силы, будущий царь справедливости, посланник нового времени. Он говорил людям не языком налоговой жалобы, а языком перевернутого космоса. Нынешние начальники неправедны. Старый порядок испорчен. Скоро придет человек заслуги, и тогда бедные станут сильными, несправедливые будут наказаны, налоги исчезнут, чужие чиновники уйдут, а мир снова станет правильным.
Для Бангкока это был мятеж.
Для деревни все было не так однозначно.
Деревня могла не осознавать, что она «борется против сиамского государства». Слишком современная формула. Она могла думать, что борется против неправедных чиновников, чужого порядка, неправильного календаря, опасных бумаг, обмана, нарушения буддийского равновесия. Для крестьянина вопрос стоял не «поддерживаю ли я централизацию». Он звучал проще: кто имеет право считать меня, забирать моего сына, менять моего начальника, трогать мой монастырь, требовать деньги и говорить, что теперь мой мир называется иначе?
Отсюда милленарный характер восстания.
Когда обычные способы защиты ломаются, человек ищет не программу, а чудо. Не министерскую реформу наоборот, а святого человека. Не альтернативный бюджет, а конец темного века. Так рождаются истории о будущих царях, магической защите, неуязвимости, знаках, пророчествах, справедливом обновлении мира. Это не потому, что люди глупы. Просто у них нет другого языка для описания происходящего. Бангкок говорит «административная реформа». Деревня отвечает «пришел конец времен».
Новый Сиам не мог позволить себе оставить непотушенным такой пожар. Особенно на северо-востоке, рядом с французским Лаосом, в мире, где любая местная смута могла стать международным аргументом. Если Бангкок не контролирует Исан, значит, завтра кто-нибудь скажет, что Бангкок вообще не способен управлять своими окраинами. А если не способен, то ему помогут управлять другие. Французский Индокитай был слишком близко, чтобы подобные намеки казались безобидными.
Но вот парадокс: жестокое подавление не вернуло прежний мир. Восстание не остановило реформу, лишь показало, где у реформы узкое место. И туда немедленно пришло больше государства: отчетность, полиция, гарнизон, новые начальники, осторожнее работа с местными элитами, но не отказ от централизации. Старый северо-восток не победил Бангкок, но заставил его понять, что монтон — это не линия на бумаге, а операция на живом теле.
В том же 1902 году вспыхнул север. Восстание нгео в Пхрэ было связано с другой окраиной — Ланной и шанским миром. Пхрэ, Лампанг, Чиангмай, Нан, Лампхун — это не были обычные провинции в современном смысле. Северные княжества долго жили наособно, связанные с Бангкоком, но не растворяясь в нем. Местные правители, лесные концессии, интересы новых компаний и старые права — все это создавало сложную и взрывоопасную смесь.
Север для Бангкока был опасен иначе, чем Исан.
Рядом была британская Бирма, а источником богатства выступали тиковые леса. Там издревле жили шаны, и другие племена с разными лояльностями. Тамошние правители привыкли к своему достоинству. Когда Бангкок начал втягивать Ланну в монтонную систему, менялась не только вывеска управления, а вся хозяйственная и статусная конструкция. Кто выдает разрешение на вырубку леса? Кто получает с нее доходы? Кто судит и по какому праву? Кто отвечает перед британцами? Кто командует людьми? Кто теперь хозяин в Пхрэ?
Восстание нгео было коротким по времени, но показательным по смыслу.
Совместные силы шанов и местных сиамцев выступили против сиамского порядка. В Пхрэ были убиты представители власти, город оказался в руках мятежников, Бангкок ответил военной силой. Дальше пошла рутина: расследование, наказания, слухи о роли местного правителя, ликвидация остатков старой автономии, усиление контроля из центра. Если перед восстанием еще можно было вести тонкую игру с местными князьями, то после него центр получил прекрасный аргумент: видите, старая система опасна.
Так бунт помог реформе, против которой был направлен.
В этом есть жестокая закономерность. Окраина восстает, чтобы защитить свои старые права. Центр подавляет восстание и получает доказательство, что старые права надо урезать быстрее. Человек хватает нож, потому что боится, что его разоружат. После этого его разоружают уже без разговоров.
Северные элиты тоже поняли этот урок. Старый правитель мог сохранить лицо, титул, двор, церемонию. Но реальная власть уходила к комиссару, министерству, суду, полицейскому и финансовому чиновнику. Ланна постепенно переставала быть северным миром при Сиаме и становилась севером самого Сиама.
На юге история получила третий язык — малайско-мусульманский. Там грянуло "восстание семи султанов".
Паттани и связанные с ним семь областей на крайнем юге не были ни буддийской Ланной ни лаосским Исаном. Там были свои правители, собственное исламское право, местные религиозные авторитеты, малайский язык, связи с Келантаном, Кедахом и британской Малайей. Для Бангкока юг был опасен сразу по двум причинам: внутренне он плохо вписывался в буддийско-сиамский шаблон, внешне к нему внимательно присматривались британцы.
Здесь реформа тоже начиналась с невинных слов: упорядочить управление; сделать южные области похожими на остальные провинции;ограничить произвол местных правителей; централизовать налоги; назначить комиссара из Бангкока. В конце концов, нужно защищать границу и показать британцам, что Сиам способен управлять мусульманским югом сам.
Для местных султанов это звучало иначе: нас понижают в статусе.
Вчера правитель Паттани был самовластным правителем. Он мог зависеть от Бангкока, считаться слабее сиамского короля, но внутри своих владений оставался фигурой достоинства. Теперь его превращали в администратора под чужим надзором. Его доходы считали, его суд ограничивали. Его связи с британскими малайскими землями становились подозрительными, а его право говорить от имени своих людей оказывалось под вопросом.
Для местного мусульманина это тоже было не абстрактной реформой.
Представим человека в южной деревне. Его язык — малайский. Его религиозный центр — мечеть и местный кади. Его правитель — султан или раджах. Его право связано с исламскими нормами, местным обычаем, шариатскими представлениями, семейной и религиозной иерархией. И вот сверху приходит буддийский Бангкок с чиновником, который говорит о новой администрации, едином порядке, провинции, налогах и подчинении Министерству внутренних дел. Пусть этот чиновник не злодей. Пусть он даже старается действовать аккуратно. Сам его приход уже унижение.
Южное сопротивление было не только религиозным. Оно было статусным, налоговым, административным, внешнеполитическим. Семь султанов и местные элиты сопротивлялись не потому, что не понимали пользы порядка. Они понимали, что порядок Бангкока означает конец их порядка. В 1901–1902 годах паттанийский кризис показал, что юг нельзя просто переименовать в обычную провинцию без последствий. Британия наблюдала. Бангкок нервничал. Местные правители искали пространство для маневра.
Но и тут история повторилась с прежним исходом.
Сопротивление не остановило централизацию. Оно заставило Бангкок действовать осторожнее, учитывать религию, обычай, местные формы, искать компромисс в темпе и языке. Но краткосрочная цель была достигнута: к 1906 году появился монтон Паттани. Южные области вошли в новую административно-территориальную сетку. Это было не окончательное решение южного вопроса. Скорее его начало в современном виде. То, что раньше было отношением Сиама с малайскими княжествами, стало внутренней проблемой тайского государства.
Так работали последствия тхесапхибан.
Северо-восток, север, юг — три разных мира и три разных формы сопротивления. В Исане — милленарная надежда на святого человека. В Ланне и Пхрэ — шанский бунт против наступления Бангкока и нового хозяйственного порядка. В Паттани — сопротивление мусульманских правителей и элит превращению старых владений в административные единицы буддийской монархии.
Но корень был общий. Люди не восставали против слова «модернизация». Они восставали против ее последствий. Человек, которого внезапно сделали объектом реформы, задавался одними и теми же вопросами: Имею ли я право жить по старому порядку? Имеет ли моя деревня право на своего святого человека? Имеет ли мой князь право быть князем, а не чиновником? Имеет ли мой монастырь право учить детей без министерства? Имеет ли мой султан право судить по своему закону? Или мы все теперь только материал для государства, которое спасается от французов и британцев?
Ответ Чулалонгкорна был жестким и однозначным: нет, прежнего права в прежнем виде у вас больше нет. Можете сохранить лицо или часть обычая. Государство может стелить мягче, вводить реформу медленнее, договариваться с местными старейшинами и не ломать все сразу. Но в главном оно не отступит.
По сути, это была внутренняя колонизация, проведенная не чужим резидентом, а своим королем.
Формула неприятная, но точная. Если вчера ты жил в полусамостоятельном мире, а сегодня к тебе пришли назначенный комиссар, новая налоговая ведомость и военный список, то источник реформы может быть своим, но давление остается давлением.
Такой была цена сиамской независимости глазами снизу.
Сверху же Чулалонгкорн платил территориями, дипломатическими уступками и унизительными договорами. Но главное — реформами.
Сиамская модернизация не была мирным переодеванием страны в европейский костюм. Это была операция на живом теле. Чулалонгкорн был не добрым просветителем с короной, а хирургом, резавшим собственную страну по живому, чтобы ее не разрезали чужие. Где-то он резал аккуратно, где-то грубо. Где-то оставлял старой ткани время срастись с новой, а где-то после бунта просто прижигал рану железом.
Эта хирургия спасла Сиам, но одновременно кардинально его изменила. Теперь это было государство. Да, не равное европейским державам, не полностью свободное от их давления. Не защищенное от унижений и территориальных откупов. Но уже государство с министерствами, казначейством, судом, армией, школой, провинциальным делением, современным календарем и центром, который умел дотягиваться до окраин.
А это означало, что грядущий разговор с Европой будет другим. Не разговором старого двора с канонеркой, а разговором государства, которое еще слабо, но уже понимает правила игры и готово платить территориями, чтобы сохранить ядро.
Этой цене и будет посвящена следующая глава.
Глава 8. Искусство возможного
Как мы увидим в этой главе, внешняя политика Сиама при Раме V также не была историей победоносного маневрирования между хищниками. Это была история постоянной торговли собственными землями.
Для такой игры нужен был новый инструмент. Старый Сиам вел внешние дела через Кром Пхра Кхланг и Кром Тха. Это были не министерства иностранных дел в современном смысле. В их ведении были одновременно и торговля, и казна и портовые дела и подношения, закупки, продажа излишков, отношения с заморскими купцами, посольства и договоры. В мандальном мире это было понятно: внешний мир приходил прежде всего как торговец, миссионер, посол, корабль, данническая миссия или странный человек, которому нужно разрешить жить у воды.
Но в XIX веке внешний мир стал другим. Такой мир нельзя было обслуживать старой портово-казенной конторой. Так что уже в 1875 году внешние сношения были выделены в отдельное ведомство. Кром Тха стал самостоятельнее. Потом, при принце Девавонгсе Варопакарне, внешнеполитическое ведомство начало обрастать отделами: дипломатическим, консульским, счетным, канцелярским, архивно-регистрационным. Это была настоящая революция: Сиам создавал хранилище переговорной памяти. Письмо больше не должно было лежать в сундуке вельможи. Нота должна была регистрироваться. Договор — храниться в архиве. Консул — получать ответ. Европейское государство разговаривает бумагами, и если ты не умеешь отвечать бумагой на бумагу, однажды тебе ответят пушкой.
В 1892 году, когда Чулалонгкорн перестраивал правительство по министерской модели, Кром Тха стал Министерством иностранных дел уже не только по факту, но и по имени. Это был не декоративный фасад, а обращенный к внешнему миру щит.
Во главе его стоял уже упомянутый принц Девавонгсе. Это имя стоит запомнить наряду с Дамронгом и Раби. Дамронг занимался провинциальной реформой и подчинением окраин Бангкоку. Раби перестраивал судебную систему. Девавонгсе создавал современное внешнеполитическое ведомство и вел переговоры с европейскими державами. Он вел переговоры и консульскую переписку, отвечал французам, работал с британцами, искал равновесие и выбирал слова там, где неверное слово могло стоить провинции. Новый сиамский МИД был местом, где старая монархия училась говорить на языке, который Европа признавала своим.
Но витиеватость языка не отменяло права силы.
Первой большой внешней школой Чулалонгкорна стали не парижские салоны и не петербургские дворцы, а грязь непролазных гор на лаосском приграничье в попытках выкурить оттуда хо. Хо — это общее сиамско-лаосское название вооруженных китайских пограничных банд и отрядов, в чем-то похожих на известных русскому человеку дальневосточных хунхузов, только связанных с послетайпинским миром Южного Китая и Северного Индокитая.
После подавления восстания тайпинов часть его участников ушла с оружием на юг, промышляя разбоем и угоном людей в рабство. География была весьма обширна: Юньнань, Тонкин, северный Лаос, верховья Меконга. Черные флаги, Желтые флаги и другие подобные группы солдат без государства, превратившихся в налетчиков и бандитов, жили на фронтире и по его законам. Сегодня они могли быть бывшими повстанцами, завтра грабителями, а послезавтра наемниками местного правителя или головной болью для него же.
Для местных князей они были угрозой поселениям, караванам и данническим городам. Для короля-реформатора еще и практическим доказательством того, что старая мандальная окраина в XIX веке опасна. Пока граница остаетсяусловностью, через нее приходит всякий вооруженный сброд, которому есть куда отступить. Пока Лаос — не территория прямого управления, а сеть зависимостей и княжеств, Бангкок плохо понимает, кто за что отвечает. Пока нет дороги, склада, ведомости людей, связи и точной карты, пограничная угроза проверяет всю государственную слабость.
С середины 1860-х и до 1890 года сиамские силы предпринимали несколько попыток зачистки баз хо. В 1875 году сиамские войска переходили Меконг у Нонгкхая. Потом были новые экспедиции по всему северному Лаосу, новые трудности, новые расходы и новые мобилизации: Луангпрабанг, опять Нонгкхай, верховья Меконга, города, которые то признавали Бангкок, то жили своей жизнью, то становились жертвами набегов.
Для столицы это была внешняя угроза. Для короля-реформатора — еще и урок практического управления. Нельзя защищать то, что ты не умеешь сосчитать; нельзя быстро послать войско туда, куда нет дороги; нельзя спорить с Францией о Лаосе, если сам Лаос для тебя больше политическая память, чем административная плоть.
Хо показали слабость восточной периферии Сиама раньше, чем ее окончательно доказали французы. Разница была в том, что хо можно было бить экспедициями, а Третью Республику — уже нет.
Французское наступление не было внезапной бурей, оно собиралось постепенно. Парижу хотелось, чтобы карта была красивой, непрерывной и убедительной. Меконг манил как большая воображаемая дорога в Китай, а Лаос казался естественным продолжением индокитайской конструкции. Для Бангкока это были зависимые земли старого мира. Для месье — недооформленное пространство, которое пора оформить по-европейски.
В этом и заключалась смертельная разница языков.
Сиам говорил: эти княжества веками признавали наше старшинство, присылали дань, входили в нашу политическую орбиту. Франция отвечала: где ваша граница, администрация, международный договор, карта и реальная власть? Старый Сиам мог веками жить с такой неопределенностью. Европейская империя превращала неопределенность в улику против того, кого намеревалась съесть.
Кризис 1893 года превратил дипломатический спор в унижение. К этому моменту Франция уже несколько месяцев повышала градус конфликта вокруг Лаоса и левобережья Меконга. Париж требовал признать свои притязания на земли по левому берегу Меконга, прикрываясь правами Аннама и Камбоджи. Сиам отступал, спорил, тянул время, но не хотел добровольно отдавать огромный кусок своей восточной периферии. Тогда французы решили прибегнуть к le dernier argument des rois.
13 июля 1893 года два французских военных корабля — Inconstant и Comète — подошли к устью Менама, то есть Чаупхраи. Их задачей было пройти вверх по реке и встать на рейд у Бангкока, рядом с уже находившейся там французской канонеркой Lutin. Сиамское правительство заранее возражало против прохода новых французских кораблей. Для Бангкока это было не техническое движение судов, а демонстрация силы: чужие военные корабли входили в главную реку страны и шли к столице в разгар территориального кризиса.
Городок Пакнам, прямо у входа в устье Чаупхраи, стал местом, где сиамцы попытались остановить месье. Расчет был на стоявшие там сиамские суда и береговые укрепления, включая форт Пхра Чулачомклао. Французские корабли шли ночью, под проводкой парохода Jean-Baptiste Say. Сиамцы открыли по ним предупредительный, а затем боевой огонь, французы ответили, а затем прорвались через заграждение и поднялись к Бангкоку. В перестрелке были убитые и раненые с обеих сторон, но военный результат оказался важнее потерь: сиамская оборона у устья не смогла остановить французские канонерки на пути к столице.
Пакнамский инцидент был страшен не масштабом боя, а его политическим смыслом. Франция показала, что может перенести спор о лаосской границе прямо под окна дворца сиамского короля. В такой оптике вопрос уже не выглядел как далекий конфликт на Меконге. Чужие канонерки превращали дипломатические требования в угрозу немедленного применения силы.
За этим последовал французский ультиматум. Сиам должен был признать права Аннама и Камбоджи на левый берег Меконга и острова Сипхандона, вывести оттуда свои погранпосты, выплатить компенсации и дать гарантии. Французский посол угрожал покинуть Бангкок, если его ответ не удовлетворит Париж. После чего всему сиамскому побережью угрожала морская блокада.
Для Чулалонгкорна это были шах и мат в один ход. Через три месяца договор 1893 года закрепил поражение Сиама и отказ от земель, ставших основой сначала французского, а затем и независимого Лаоса. Это один из парадоксов колониальной эпохи, применимый не только к Индокитаю: границы многих современных стран созданы аппетитами колонизаторов прошлого. Лаос никогда прежде не существовал в таком виде как единое государство. Его собрали из осколков сиамской мандалы усилиями Франции.
Для Сиама это была ампутация. Но такая, после которой больной остался жив, а не отправился в морг. Чулалонгкорн же понял главное: Францию нельзя победить в прямом столкновении. С ней можно торговать, искать ей противовесы, уступать территории, добиваться компенсаций в юрисдикции, пытаться выиграть время и не давать ей повода войти в Бангкок как в Мандалай.
Именно тут началась большая дипломатическая игра Рамы V. У нее было несколько уровней. Первый — институты. Второй — модернизация. Третий — личная дипломатия: король должен был показаться Европе не восточным деспотом, а настоящим монархом, которого принимают равные по статусу. Четвертым элементом игры стал поиск баланса. Если месье давят, значит, нужно искать поддержки у других столиц: Лондона, Петербурга, Берлина. Нужно искать любую силу, способную сделать для французов цену поглощения слишком высокой.
Эту задачу облегчало наличие у короля личного опыта. Чулалонгкорн с юности понимал значение путешествий. Еще молодым человеком он ездил смореть и учиться в соседние колониальные владения и зависимые миры: посетил Сингапур, Яву, Британскую Индию. Для восточного монарха старого типа сам факт отъезда из страны был почти скандальным жестом. Король — центр мира. Центр не должен ездить к чужим людям учиться, это к нему должны ездить на поклон. Но Чулалонгкорн поехал. И это была не туристическая поездка.
В Сингапуре его поразила организация работы британского порта, где порядок, торговля, склады, полиция, доки, банки и канцелярия работали, как единый механизм. На Яве он увидел, как сравнительно небольшая голландская колониальная машина обеспечивает европейский контроль над островным богатством.: дорогами, чайными и каучуковыми плантациями, экспортом древесины и специй. В Индии он посмотрел вблизи на Британскую империю в ее азиатском сердце: железные дороги, вице-королевский порядок, армию, парады, суды, школы, индийских салютуемых князей под имперской крышей.
Эти поездки были своеобразным университетом колониального века.
Чулалонгкорна интересовали вещи практические: как устроен порт, как управляет чиновник, как выглядит суд, как устроено военное присутствие, как движется поезд? Чем европейцы держат местную элиту: унижая, украшая, обучая, покупая, подчиняя. Что оставляют князьям, а что забирают себе. И где проходит грань между уважением и контролем.
Сиамский король добровольно учился у колонизаторов, чтобы не стать их учеником помимо своей воли.
В 1885 году западный урок стал еще нагляднее. Британия начала третью англо-бирманскую войну, взяла Мандалай, свергла Тибо и включила Верхнюю Бирму в Британскую Индию. Для Сиама это был удар погребального колокола. На западе исчезла еще одна независимая монархия региона. Бирманский король, который еще вчера был живым центром двора, ритуала и власти, стал пленником в почетной ссылке.
Сиам не был главным участником этой войны. Мандалай брали не сиамские полки. Но сиамский след там тоже присутствовал. Сэры рассчитывали, что Чулалонгкорн поведет себя как полезный сосед. У них были договоренности с Сиамом на случай войны с Бирмой, но в Лондоне и Калькутте, судя по всему, хотели большего — чтобы Сиам не просто кормил британскую кампанию, но и помогал ей военной силой.
Чулалонгкорн же сделал ровно то, что было выгодно ему. Отношения с британцами он не рвал, фураж и продовольствие регулярно отправлял, но ни один сиамский солдат на бирманскую землю так и не ступил. Для Бангкока участие в разгроме Бирмы было опасной ловушкой, так что, когда Британия ломала Конбаунов, Чулалонгкорн видел не чужую историю, а свою возможную судьбу. Если британцы смогли вынуть короля из Бирмы, значит, они могут однажды решить, что и в Сиаме король мешает их планам.
Помимо всего прочего, исчезновение Бирмы меняло всю прежнюю географию страха. Раньше между Сиамом и Британской Индией лежала самостоятельная бирманская держава, пусть уже обрезанная предыдущими войнами. Теперь на западной границе стояла сама Британская империя.
Так почти одновременно и на западе и на востоке и на юге по периметру Сиама возникли чужие стены. Выживание в таких условиях превращалось в искусство не дать этим стенам сомкнуться.
После 1893 года Чулалонгкорн сделал окончательную ставку на Европу.
В 1897 году он отправился в большое европейское путешествие. Это была первая поездка сиамского короля в Старый Свет, и она имела огромный смысл. Восточный монарх приезжал сам. Не посол, не подарок, не делегация с письмом на золотой пластине, а целый живой король, который едет по столицам, встречается с монархами, осматривает казармы, заводы, школы, музеи, министерства, железные дороги и поднимает тосты на дипломатических приемах.
Он посещал Италию, Швейцарию, Австро-Венгрию, Россию, Швецию, Данию, Британию, Францию, Германию и другие страны. В каждой столице был протокол, приемы, обеды, фотографии, парады, разговоры и маленькие политические сигналы. Смысл поездки был не в том, чтобы европейцы полюбовались экзотическим королем, и в этом отличие турне Чулалонгкорна от более позднего парижского визита кхмерского Сисовата. Задача сиамцев состояла в том, чтобы фаранги увидели своими глазами: Сиам — это не пустое место между британской и французской красками на карте. У Сиама есть монарх, дипломатия, дети в европейских школах, договорные связи, узнаваемое лицо.
Особенно важными стали русские связи.
Николай Александрович, будущий Николай II, побывал в Сиаме еще молодым цесаревичем во время своего знаменитого восточного путешествия. Чулалонгкорн принял его с большой помпой, и между двумя дворами возникла личная связь, которая переживет Раму V. В 1897 году сиамский король Чулалонгкорн приехал в Россию к императору Николаю II. Их совместное фото в Петербурге показало всему миру, что Сиам — это равная монархия, а не европейская добыча.
Для Петербурга это был не менее ценный символический жест - Большая игра России с Британией в эти годы прошла свою кульминацию и постепенно двигалась к завершению, но в памяти еще был жив Кушкинский кризис, едва не поставивший обе империи на грань открытой войны. Лондон по-прежнему болезненно следил за любыми русскими движениями в Азии. Статус Персии, Афганистана, Кашгарии и Тибета еще не был окончательно урегулирован, так что совместное фото с далеким королем из Индокитая было еще одним толстым намеком Лондону, что пресловутая "рука Москвы" способна дотянуться даже туда, где нет никаких русских гарнизонов.
Для Парижа это сигнал был неприятен вдвойне. Россия к тому времени уже была союзницей Франции, но именно поэтому русская благожелательность к Сиаму могла иметь особый вес. Чулалонгкорн не был настолько наивен, чтобы рассчитывать на то, что Николай II отправит эскадру защищать Бангкок от французов. Но ему и не требовалась русская война за Сиам. Ему нужны были политическая шумиха, престиж, дополнительный канал влияния и возможность заявить: мы не одиноки, нас знают, нас принимают, нас нельзя проглотить без скандала.
Эта совместная фотосессия не станет единичным эпизодом,а получит свое продолжение в следующие годы. Русско-сиамские связи обретут договорную основу, российское представительство в Бангкоке станет важной страховкой от французского давления.
Позже сын Чулалонгкорна, принц Чакрабонгсе Бхуванат, отправится на учебу в Россию и отучившись в императорском Пажеском корпусе, даже привезет с собой обратно на родину русскую жену Катерину Десницкую. Их недолгая связь породит в позднейшей массовой культуре романтический сюжет про "Катю и принца Сиама". А моряки легендарного крейсера «Аврора» найдут свое последнее пристанище на протестантском кладбище Бангкока, когда В 1911 году судно придет в Сиам на торжества по случаю коронации Рамы VI и двое его матросов умрут во время стоянки.
Так рядом с фотографией Николая II и Чулалонгкорна, договорными бумагами и романом Кати Десницкой появится еще одна деталь: будущий символ русской революции оставит в королевском Бангкоке две русские могилы.
Но европейское турне завершилось, и на смену фейерверкам снова пришла скучная бухгалтерия. Франция не отказалась от давления, и договор 1904 года продолжил территориальное оформление французско-сиамской границы. Уступившему ранее левобережье Меконга Сиаму пришлось отказаться от дальнейших прав и на правобережье ниже Луангпрабанга и Чампасака. Французы же возвращали Сиаму Трат на юго-востоке.
Каждый такой договор был как операция без наркоза: отдавая одно, жертвовали другим. В 1907 году прошел новый обмен, где Сиам отдал провинции Баттамбанг, Сиемреап и Сисопхон. Для камбоджийского протектората это был важный возврат Ангкора, а для сиамцев самый болезненный из всей череды обменов, подводивший черту под столетним прямым контролем над этими провинциями. Взамен Франция отдала Дан-Сай, Крат и острова вплоть до Ко-Куда. Париж забрал земли кхмеров, а Сиам получил четкую и признанную границу.
На крайнем юге аналогичный разговор шел с Британией.
Сэры отличались от месье тем, что работали юридически изящнее и в целом спокойнее. Но разность аранжировок не влияла на итоговый результат. Британцев интересовали безопасность Сингапура и Пенанга, торговые пути, связь с Индией, железные дороги и северные малайские княжества, делившие сиамское старшинство с британским влиянием. Кедах, Келантан, Тренгану и Перлис продолжали по инерции оглядываться на Бангкок, но все сильнее тянулись к британскому миру.
Старое сиамское старшинство над малайскими султанатами имело очень наглядный символ — bunga emas, «золотые цветы». Обычно речь шла о паре: золотом и серебряном деревцах, bunga emas dan perak, которые правители Кедаха, Келантана, Тренгану и Паттани раз в три года отправляли в дар сиамскому королю. Вместе с ними могли идти ткани, оружие и другие положенные дары.
Вся прелесть этой церемонии была в ее двусмысленности. Для малайского султана это можно было описать как дар старшему соседу, знак дружбы, мира и расчета на защиту. Для Бангкока же это было зримое признание сиамского верховенства. Таким образом, один и тот же золотой цветок говорил сразу на двух языках. В Кедахе или Келантане его можно было назвать подарком. В Бангкоке — данью.
В мире мандалы подобная двусмысленность была не слабостью, а удобством. Все стороны могли читать один и тот же ритуал по-своему. Но европейская дипломатия таких полутонов не любила. Вопрос ставился иначе: это независимые государства или вассалы Сиама? Если это просто дружеский подарок, почему он регулярный и почему его ждут в Бангкоке? А если это дань, то какие именно права имеет Сиам в отношении малайцев? Входят ли в этот перечень защита, внешняя политика, назначение правителей, суды и налоговый контроль? Там, где старая Азия веками жила удобной неопределенностью, Британия требовала юридического ответа.
Поэтому «золотые цветы» в начале XX века стали уже не церемонией, а уликой. Для Сиама — доказательством старых прав на северные малайские султанаты. Для самих султанатов — напоминанием о зависимости, которую можно было пытаться переописать как дружбу. Для Британии —предметом переговоров: если Бангкок считает эти земли своими зависимыми владениями, пускай передает свои права сэрам уже по новому договору.
В 1909 году именно это и произошло. Старая церемония bunga emas закончилась англо-сиамским договором, где золото цветов было переведено на сухой язык суверенитета, защиты, управления и контроля. Как и на востоке, старый язык зависимости проиграл новому языку имперской юрисдикции.
Сиам передал Британии все свои права сюзеренитета, защиты, управления и контроля над Келантаном, Тренгану, Кедахом, Перлисом и прилегающими островами. Северная Малайя окончательно уходила в британскую сферу влияния. Взамен Сиам получал важные уступки по экстерриториальности для британских подданных и перспективу займа для протягивания железнодорожной линии на юг. Опять та же формула: периферийная территория в обмен на юридическую и административную устойчивость ядра.
Это была болезненная, но рациональная сделка. Ясность тут была нужна для выживания. Пока область имеет двойную память, пока один двор считает ее своей исторически, другой — этнически, третий — административно, а четвертый — по праву силы, европейская дипломатия может бесконечно использовать двусмысленность в своих интересах. Когда же граница проведена, она болезненна, но с ней можно научиться жить.
Чулалонгкорн расплачивался территориями за финализацию бесконечных споров. В каждом конкретном случае он получал от европейцев — говоря словами булгаковского профессора Преображенского — «окончательную бумажку». То есть, официальный документ, после подписания которого вся прежняя неопределенность становилась признанной границей.
Глава 9. Под черным флагом
А теперь оставим на время Сиам и сместим фокус к востоку. Туда, где как раз в то время, когда Чулалонгкорн меняет свою страну, династия Нгуенов свою — теряла. В Хюэ не хуже бангкокского двора тоже понимали, что месье приходят не с дружеским визитом. Тоже пытались тянуть время, подписывать договоры, лавировать между Цинским Китаем и Францией, уступать одно, чтобы сохранить другое. Но для этого требовалось то, что у Чулалонгкорна уже было в наличии: единый центр власти, перестроенная по современным лекалам администрация, дипломатическая машина и король, который является реальным, а не ритуально-символическим хозяином страны.
У Нгуенов к моменту тонкинской драмы ничего из этого уже не было.
Династия Нгуен правила из Хюэ с 1802 года. Ее государство называлось Дайнам — «Великий Юг» — и тянулось от северного пограничного с Китаем Тонкина до южной Кохинхины. На бумаге это была сильная конфуцианская монархия с императором, мандаринами, экзаменами, дворцовыми ритуалами, крепостями, провинциями и памятью о собственной победе над внутренними врагами. Нгуены не были декоративными князьками. Это была настоящая императорская власть, построенная по китайскому образцу, но с вьетнамской начинкой.
Проблема заключалась в том, что за этой монархией неожиданно для нее самой пришел XIX век. Как мы помним из соответствующих глав первого тома, сначала Франция откусила юг. В 1858 году франко-испанская экспедиция ударила по Данангу, тогдашнему Турану. В 1859-м французы взяли Зядинь, будущий Сайгон. В 1862 году Сайгонский договор заставил двор в Хюэ уступить Франции три южные провинции и остров Пуло-Кондор, открыть порты, разрешить католическую миссию и заплатить огромную контрибуцию. В 1867 году французы без большой войны забрали еще три западные провинции дельты Меконга. Так появилась французская Кохинхина.
Это точка перелома. Как и британцы в Нижней Бирме, французы не начинали с Тонкина. К тому моменту, когда они добрались до Ханоя, юг Нгуенами уже был потерян навсегда. Хюэ мог делать вид, что это временная беда, историческая несправедливость, которую когда-нибудь удастся пересмотреть. Но сам Сайгон уже жил другой жизнью. Там сидел французский губернатор, работали французские чиновники, шла торговля и строился колониальный фундамент, на базе которого можно было постепенно двигаться на север.
Иронично, но ровно по такой же модели в прошлые века шла вьетнамская колонизация юга, постепенно оттеснявшая остатки древней Тямпы вплоть до их полного исчезновения.
Тонкин манил французов не романтикой. Он манил рекой.
Красная река казалась дорогой в китайский Юньнань и еще дальше вглубь Поднебесной. Французские купцы, офицеры и колониальные политики смотрели на карту и видели там не просто северный Вьетнам, а возможный торговый коридор. Сайгон был портом и рисовой базой. Но Сайгон смотрел в Южно-Китайское море. Тонкин же обещал другое: Ханой, Хайфон, Красную реку, китайскую границу, путь к рынкам, о которых во Франции грезили гораздо больше, чем знали их в действительности.
Для Нгуенов же Тонкин был не проходным коридором, а северной опорой государства. Тот, кто контролировал Тонкин, получал не окраину, а сердце старого Вьетнама.
Первым взломщиком этой двери стал не генерал и не министр, а торговец-авантюрист Жан Дюпюи. В начале 1870-х Дюпюи поплыл по Красной реке с грузами, оружием, связями и уверенностью в том, что местные власти лишь мешают естественному ходу коммерции. Он хотел вести торговлю с Юньнанью через Тонкин и пользовался тем, что южный Сайгон уже был французской базой. Понятно, что Нгуены не могли долго спокойно наблюдать за тем, как по внутренней артерии их государства без разрешения движется чужак, ведущий себя при этом так, будто за его спиной стоит французская пушка.
Ханойские власти пытались остановить Дюпюи, тот жаловался французам, и администрация в Сайгоне получила удобный повод для вмешательства. Формально нужно было разобраться в торговом конфликте и пресечь самоуправство. На деле в Тонкин отправили Франсиса Гарнье — морского офицера, уже прославившегося экспедицией по Меконгу и зараженного болезнью века: если на карте синеет река, значит, Франция обязана проложить по ней путь к великим торговым дорогам.
Гарнье прибыл в Ханой осенью 1873 года. Дальше история пошла по знакомому колониальному сценарию: человек, посланный «урегулировать инцидент», сам стал инцидентом. 20 ноября 1873 года Гарнье с небольшой группой французских моряков взял штурмом ханойскую цитадель, которую защищал полководец Нгуен Чи Фыонг, человек старой школы, воевавший против французов и на юге. Он был ранен, попал в плен и вскоре умер. Ханой пал не после большой кампании в ходе велшейся по всем правилам войны. Его взяли методом конкистадоров — как дверь, которую выбили сапогом, пока хозяева спорили, кто имеет право ее открыть.
Одержав первую победу, Гарнье стал прибирать к рукам и другие пункты дельты. Французские силы были малы, но эффект был огромным. Вьетнамская администрация в Тонкине не была готова к такому темпу вражеского наступления. Мандарины, гарнизоны, провинциальные власти и двор в Хюэ действовали как части старой административной машины, в которой приказ идет долго, а ответственность размазана. Французский офицер с канонерками действовал быстрее, чем неповоротливая императорская бюрократия успевала понять, что же вообще произошло.
Но в арсенале у Хюэ еще оставался один ответ: не официальный, не совсем удобный, зато вооруженный.
Этим ответом стали Черные флаги Лю Юнфу. Это были китайские пограничные отряды, выросшие из послетайпинского фронтира. Не регулярная армия в нормальном европейском смысле, но и не просто шайка с большой дороги. На северной окраине Вьетнама и у китайской границы такие люди могли быть бандитами, наемниками, союзниками местного начальства, защитниками города и головной болью для всех сразу. Двор в Хюэ мог презирать их, но против Гарнье эта грубая сила оказалась полезной.
В декабре 1873 года у Бумажного моста, возле Ханоя, Черные флаги заманили Гарнье в бой и убили его. Французская авантюра внезапно захлебнулась кровью самого авантюриста. Его быстрые захваты пришлось откатывать назад. Франция тогда еще не была готова окончательно проглотить Тонкин. В Сайгоне и Париже решили на время свернуть слишком дерзкую операцию.
Но тут важен итог. Хоть французы и ушли из занятых городов, однако ушли не с пустыми руками. В 1874 году был подписан новый договор, по которому Франция обменяла Ханой, Хайфон, Куинён и другие захваченные города на признание Нгуенами своих прав в Кохинхине и открытие Красной реки для французской торговли.
Двор в Хюэ мог все это продать внутри страны, как восстановление порядка: французы ушли из Тонкина, император сохранил за собой север и центр. У Франции же была другая арифметика: один погибший офицер и временный отход обменяли на бумагу, которая открывала возможности для следующего вмешательства в дайнамские дела.
Таким образом Гарнье пожертвовал собой в тактическом эпизоде, зато Франция закрепила контроль над стратегическим полем битвы.
В этом и состояла слабость поздних Нгуенов. Они еще могли отбиться от конкретного офицера, от конкретного отряда, от конкретной претензии. Но каждый такой кризис заканчивался договором, становившимся ступенью для нового кризиса. Француз стрелял, потом отступал, потом возвращался уже с юридической ссылкой на прежнюю бумагу. И если двор в Хюэ думал, что купил передышку, то француз в Сайгоне полагал, что получил основание для выдвижения следующего требования.
Через несколько лет все повторилось, только жестче.
В 1882 году Анри Ривьер отправился в Тонкин под привычным уже предлогом: торговле на Красной реке угрожают местные власти и вооруженные группы, а интересы французских коммерсантов регулярно ущемляют. Стало быть, договор 1874 года нарушен, То есть Франция снова говорила языком торговли, права и безопасности. И снова за этими словами стоял человек с ружьем.
В апреле 1882 года Ривьер повторил маневр Гранье, взяв с боем ханойскую цитадель. Только теперь за спиной француза уже стояла другая Франция — более уверенная в себе, более готовая к колониальной войне и лучше понимающая цену Тонкина.
Для Хюэ это была не одна беда, а сразу две. Если уступить, галльский петух окончательно наложит лапу на северную дельту. Если сопротивляться, Париж получает повод расширить театр войны. А если, паче чаяния, позвать на помощь Китай, то конфликт перестанет быть франко-вьетнамским, превратившись в спор месье с генералами императрицы Цыси. Но если не позвать Китай, то старый порядок даннических отношений исчезнет без боя.
Оказавшись в положении Буриданова осла, двор Нгуенов избрал привычную тактику: тянуть время и сопротивляться чужими руками, в надежде на Черные флаги и китайское давление.
19 мая 1883 года Ривьер двинулся против позиций Черных флагов у того же Бумажного моста. География места словно специально запомнила французов. Десять лет назад там погиб Гарнье. Теперь там же был убит Ривьер. С военной точки зрения это был тяжелый удар по французскому престижу. С политической — подарок парижской партии войны. В парламенте Третьей Республики и газетах шумели витии, требовавшие от правительства отомстить за смерть храброго офицера и настоящего патриота. Смерть Ривьера стала не аргументом в пользу осторожности, а доводом за новую, более решительную, многочисленную и хорошо вооруженную экспедицию.
Так маленький бой у моста стал событием, открывшим дверь в большую войну.
Летом 1883 года французы ударили уже не только по Тонкину, но и по Хюэ с его Запретным городом. Они понимали, что северную проблему нельзя решить, оставив императора в положении человека, который сегодня может подписать бумагу, а завтра просить помощи у Китая, мандаринов, Черных флагов и местных элит. Нужно было не просто взять Ханой, но заставить саму императорскую столицу признать французский протекторат.
В августе французы атаковали укрепления Тхуанан на подступах к Хюэ. Пушка подошла к месту, где старый Вьетнам хранил ритуал, печати, дворцовые интриги и право говорить от имени страны.
Глава 10. Есть ли у вас план, мистер Фикс?
Удар пришелся в самый тяжелый момент. За несколько недель до этого, 19 июля 1883 года, умер император Ты Дык. Он правил долго, пережил первые французские захваты, потерю Кохинхины, неравноправные договоры, миссионерский вопрос, внутренние кризисы и тонкинское давление. Но наследника у него не было, и после его смерти двор быстро превратился в яму с крокодилами. Регентами стали Нгуен Ван Тыонг и Тон Тхат Тхует. Они пытались одновременно интриговать друг против друга в борьбе за трон и при этом организовывать сопротивление захватчикам. Получилось откровенно плохо.
Сначала на трон посадили Зук Дыка. Через три дня его низложили. Потом пришел Хиеп Хоа. Он продержался несколько месяцев и тоже был устранен. Затем настал черед Киен Фук. Потом юного Хам Нги. И все это за какие-то два неполных года.
Сама скорость смены лиц на троне превратила калейдоскопически сменявших друг дружку императоров-однодневок из символа непрерывности в симптом распада. Императорский трон еще стоял в Хюэ, но вокруг него уже дрались не за будущее империи, а за право решать, как именно она будет проигрывать.
25 августа 1883 года был подписан договор Хармана, признававщий французский протекторат над Аннамом и Тонкином. Смысл был прост: Нгуены больше не могли быть полноценными хозяевами собственной внешней политики. Франция становилась посредником между Хюэ и внешним миром, арбитром безопасности, контролером границ и главным бенефициаром такого порядка. В формулировках договора еще фигурировала монархия, но в политической реальности ее уже превращали в декорацию.
Но тут Нгуенам немного подфартило. Договор Хармана был слишком грубым даже для части французских дипломатов, а потому спустя год его заменили более мягким договором Патенотра, подписанным 6 июня 1884 года. Но «мягче» здесь не значит «свободнее». Новый договор сглаживал углы, но закреплял главное: протекторат над Аннамом и Тонкином. При дворе появляется французский резидент. Внешние отношения Аннама идут через Париж. Тонкин отделяется как особая зона французского управления. Нгуены сохраняют двор, гарем, печати, ритуалы и часть внутренней администрации, но больше не распоряжается судьбой страны в полном смысле этого слова.
Это была не аннексия по южному образцу. В Кохинхине французы просто забрали землю и управляли ею напрямую. В Аннаме и Тонкине они действовали тоньше. Император оставался на месте. Мандарины продолжали носить свои одежды. В дворцовых залах еще звучали старые формулы. Но над всем этим теперь стоял резидент, договор и французская сила.
Оставался еще Китай.
Во вьетнамской политической традиции Китай не был обычным соседом. Это был опасный старший мир, источник культурного языка, экзаменационной модели, императорской легитимности и одновременно вечная угроза. Нгуены могли воевать с китайским влиянием, спорить с ним, бояться его, но полностью вынести Китай за скобки политики было невозможно. Тонкин граничил с южным Китаем, Черные флаги пришли именно из этого мира, а Цинская империя смотрела на Аннам как на пространство своей старой даннической системы.
Франция не могла окончательно оформить на себя Тонкин, пока Китай не отступит.
Отсюда растут ноги франко-китайской войны 1884–1885 годов. Она шла не только за Вьетнам, но именно Вьетнам стал ее главным поводом. На земле разворачивались бои в Тонкине, где бодались между собой официальные китайские войска, Черные флаги и французский экспедиционный корпус. На море были удары французов по китайскому флоту, включая события у Фучжоу и операции вокруг Формозы, нынешнего Тайваня. Можно долго в красках рассказывать о таких сражениях, как Лангшон и Бакнинь и последующей утомительной возне на фронтире двух империй, но мы сразу перейдем к сухому остатку.
Для Парижа вопрос звучал предельно просто: Китай должен признать, что Аннам и Тонкин больше не его данники, а зона французской ответственности.
В 1885 году "Старый Будда" фактически уступил, подписав Тяньцзиньский договор и обязавшись уважать договоры, заключенные Францией с Аннамом. А если Париж уже заключил с Хюэ договор о протекторате, значит, Пекин убирал из игры свою старую верховную тень. Для Нгуенов это был страшный момент истины. Они проиграли не только французам, но и лишились возможности опереться на Поднебесную, как на внешний противовес.
Старый вьетнамский мир сломался сразу в трех местах. Юг был французской колонией, север становился французским протекторатом, а Китай признавал новое положение вещей. Хюэ же оставался в центре карты как дворцовый остров, со всех сторон окруженный чужими решениями.
И тогда Тон Тхат Тхует решил пойти ва-банк.
В июле 1885 года он попытался ударить по французам непосредственно в Хюэ. Это был отчаянный ход человека, который понимал: если сейчас пропустить ход, потом двор окончательно станет мебелью при французском резиденте. В столицу были стянуты все имевшиеся силы, и под покровом ночи началась атака на французские позиции. Расчет был на внезапность, дававшую шанс вырвать юного Хам Нги из-под французского контроля и превратить императора в знамя сопротивления.
Но, как это часто бывает в таких случаях, гладко было лишь на бумаге.
Французы отбились и перешли в контратаку. Хюэ пал перед ними уже не как переговорная столица, а как взятая силами противника резиденция. Двор, который еще недавно подписывал договоры, теперь позорно бежал из Запретного города. Тон Тхат Тхует увез Хам Нги из столицы в горы, к базе Таншо. Там от имени императора был издан призыв Cần Vương — «помогать королю», «служить государю».
Он не был манифестом национализма в современном смысле. Это был, если угодно, "третий конверт" погибающей старой легитимности: ученые, мандарины, землевладельцы, деревни, верные люди должны подняться за императора против чужеземцев.
Так началось движение Cần Vương.
Бегство двора дало вьетнамскому сопротивлению точку сборки. Хам Нги был мальчиком, но это не мешало ему быть символом. В монархическом мире возраст тела не равен возрасту института. За юным императором стояла династия, Небесный мандат, дворцовая печать, память о государстве и гнев людей, которые видели, как месье превращают их страну в набор протекторатов.
Французы ответили на это оригинальным способом. Зачем тратить ресурсы на борьбу со старым императором, если можно найти нового и действовать от его имени и за его спиной? Благо, в чехарде борьбы за трон недостатка в альтернативных фигурах не было.
Месье посадили на трон Нгуенов Донг Кханя. Это был откровенная марионетка: послушная, символизирующая порядок, не зовущая народ в горы и не мешающая резиденту.
С этого момента во Вьетнаме возникла ранее почти невозможная картина: один император в лесах и горах зовет служить государю против французов, другой император в Хюэ сидит под французским присмотром. Старая легитимность раскололась.
Правда, запала сопротивления хватило ненадолго. продержался недолго. Уже в 1888 году Хам Нги захватили в плен и отправили в ссылку в Алжир. Французская администрация праздновала победу, но с исчезновением символа движение Cần Vương не сдулось сразу. Оно продолжалось еще годы, уже без живого императора, под знаменами местных вождей.
Самым известным его лицом станет Фан Динь Фунг, мандарин и ученый, который будет сопротивляться в Центральном Вьетнаме аж до середины 1890-х. Но после пленения Хам Нги это уже была другая история. Монархическая легитимность еще вдохновляла борьбу, но династия Нгуенов как самостоятельный политический центр была сломлена..
Французы добились главного: они отделили сопротивление от трона.
Это была тонкая и жестокая операция. Не обязательно уничтожать династию, если можно разделить ее на удобную и неудобную ветви. Удобная сидит в Хюэ, подписывает, что дают, улыбается и принимает церемонии. Неудобных объявляют мятежниками и бандитами, делом отдельных фанатиков и вообще пережитком старых времен. Так старый императорский язык использовался уже против самого себя и того порядка, который он олицетворял ранее.
Тонкин после этого стал не просто северной областью Вьетнама, а лабораторией французской власти во всем Индокитае.
Юг, Кохинхина, был колонией. Там распоряжался французский губернатор и не нужно было притворяться, будто власть принадлежит Нгуенам. Центр, Аннам, оставался витриной императорского двора, нужного, как доказательство уважения к традиции. А Тонкин стал военной и административной передовой. Там была китайская граница, Красная река, остатки сопротивления и постоянный страх, что север снова выйдет из-под контроля.
Именно поэтому французская власть во Вьетнаме с самого начала была не одной властью, а тремя разными режимами в рамках одной и той же завоеванной страны. Один народ, одна старая династия, одна культурная память, но три юридические клетки. Французам это было удобно. Разделенная страна хуже сопротивляется. Южный образованный человек живет в колонии, центральный мандарин служит при дворе под резидентом, северный чиновник подчиняется военной администрации. Формально все это можно было объяснять местными особенностями. По сути это была имперская технология: не дать Вьетнаму снова стать единой политической волей.
Финал Нгуенов поэтому не стоит понимать слишком буквально. Династия не исчезла в 1885 году, ее императоры будут сидеть в Хюэ еще долго. После Хам Нги будут Донг Кхань, Тхань Тхай, Зуи Тан, Кхай Динь и, наконец, Бао Дай. Будут дворцовые церемонии, печати, одежды, стихи, аудиенции, евнухи, наложницы гарема, чиновники, ритуальная жизнь и вся красота старого двора. Европейскому путешественнику можно будет показать императора и сказать: вот, глядите, древняя монархия жива.
Но это уже была жизнь после политической смерти.
У императора оставили дворец, но забрали внешнюю политику. Оставили мандаринов, но поставили над ними резидентов. Оставили указы, но сделали так, чтобы их содержание зависело от французского согласия. Оставили ритуал, но вынули из ритуала право решать вопросы войны и мира, границ, таможен, армии и самого будущего страны.
Это и есть финальная драма Нгуенов. Не красивая сцена, где последний император бросает меч и уходит в закат. Династию не убили одним ударом, а превратили в пустую политическую оболочку, полезную для колониального управления.
Но тут стоит сделать важную оговорку. Династия Нгуенов как самостоятельный государственный центр была сломана, но как источник символической опасности она никуда не исчезнет. Французы оставили трон в Хюэ, рассчитывая получить удобную декорацию порядка, а получили еще и постоянный риск: как мы увидим в следующих главах, из этого самого дворца снова и снова будут выходить люди, слишком хорошо понимавшие, что значит быть императором без власти.
В последующие годы страна будет вмонтирована по кускам в новую конструкцию — Французский Индокитай. Сайгон станет его столицей, колониальной базой и денежным мотором. Ханой — головой северного управления и будущей столицей Индокитайского союза. Хюэ — императорским театром марионеток под французским надзором. Пномпень — королевской витриной камбоджийского протектората. Вьентьян — слабым административным пунктом на бедной лаосской периферии.
Но прежде чем двигаться дальше, полезно будет рассмотреть весь этот механизм колониального управления в первом приближении. Этому будет посвящена следующая глава.
Глава 11. Колониальная матрешка: как это работало
Если брать не весь период 1860–1945 годов как неизменную систему, а уже сложившуюся систему примерно от реформы Поля Думера с 1897–1902 годов по 1930-е годы, то Французский Индокитай лучше всего будет держаться не как «пять колоний одним президентом», а как двухэтажное государство с двумя экономическими вертикалями.
Первая вертикаль была французской и строилась на прямом подчинении и контроле: Париж - генерал-губернатор - /резиденты - французские провинциальные администраторы.
Второй уровень был параллельным первому и строился на косвенном контроле через использование сохраненных и встроенных во французскую рамку местных феодальных дворов и обычаев: император/король - министры/мандарины - провинциальные начальники - уезды - кантоны - деревня.
Причём две вертикали соединялись на каждом этаже. Поэтому слово «протекторат» несколько обманчиво. Француз не обязательно сам сидел в каждой деревне. Для этой цели и французов не напасешься, а их было сравнительно мало. Гораздо дешевле было соединить усилия одного француза с десятью местными туземными чиновниками и сделать так, чтобы без санкции этого одного француза их решения не работали.
И еще одна важная вещь: именно при Думере Индокитай из набора владений начинает превращаться в реальное хозяйственно-административное целое. В 1887 году это пока довольно рыхлая конструкция. Декрет 17 октября прямо перечислял области, которые надо было объединить: общую политическую администрацию, сухопутные и морские силы, французскую юстицию, почту и телеграф, таможни и régies; при этом отдельным территориям первоначально оставляли собственные бюджеты и внутреннее устройство. К этому времени уже существовал единый таможенный тариф для Камбоджи, Лаоса, Тонкина, Аннама и Кохинхины.
Разговор о французской колониальной машине мы начнем с ее верхушки и головы. С того, что стояло над всем. Самым верхним этажом, как уже было сказано, являлся Париж. В конце XIX века это прежде всего Министерство колоний. Крупные изменения статуса, займы, основные декреты проходили через французское правительство, президента, а при необходимости парламент. Например, железнодорожная программа Думера потребовала специального закона от 25 декабря 1898 года, разрешившего заём в 200 млн франков.
Но ежедневное управление сознательно отдавали на место генерал-губернатору Индокитая. Это был не декоративный представитель Парижа. В зрелой системе он назначал массу гражданских чиновников, распределял персонал между территориями, издавал arrêtés, составлял общий бюджет, распоряжался общими службами и мог требовать применения вооружённой силы. В декрете 1911 года эта логика была уже сформулирована совершенно открыто: губернатор Кохинхины и резиденты-супериоры Аннама, Тонкина, Камбоджи и Лаоса находились «под непосредственными приказами» генерал-губернатора.
И тут очень полезен не учебник, а официальный Annuaire général de l'Indochine за 1900 год. Он буквально показывает нам людей, которые сидели за этим столом при Поле Думере. В Высший совет Индокитая (Conseil supérieur de l’Indochine) в 1900 помимо самого Думера входили командующий войсками генерал Борньи-Деборд, военно-морской командующий контр-адмирал Куррежоль, лейтенант-губернатор Кохинхины Пиганьон, резидент-супериор Тонкина Огюстен Фурес, резидент-супериор Камбоджи Гюстав Дюгос, резидент-супериор Лаоса Марсель Турнье, резидент-супериор Аннама Буллош, финансовый контролер Риве, глава судебной службы и генеральный прокурор Ассо, директор службы таможен и акцизов (Douanes et Régies) Фрезуль, директор торговли и сельского хозяйства Капюс, директор общественных работ Гиллемото. Плюс к ним представители колониального совета Кохинхины, торговых палат Сайгона, Ханоя и Хайфона, сельскохозяйственных палат и даже один бывший аннамский регент.
То есть перед нами условный фотоснимок почти кабинета министров Индокитая.
У самого Думера список общих служб выглядел так: кабинет генерал-губернатора, военные и морские службы, юстиция, Direction des Affaires civiles, финансовый контроль, сельское хозяйство и торговля, общественные работы, таможни и régies, почта и телеграф.
Позже к этой федеративной машине добавились или выросли здравоохранение, образование, казначейство, географическая служба, геологическая и горная службы, метеорология, ветеринария, статистика и т. д. Поэтому к 1920-м Индокитай имел весьма полноценную центральную бюрократию.
Но это не означало, что «Ханой управлял каждой лужей в Камбодже». Были два бюджета и два уровня компетенции.
Общий бюджет Индокитая содержал то, что считалось общим интересом: прежде всего общие службы, долги, крупную инфраструктуру.
Местные бюджеты Кохинхины, Тонкина, Аннама, Камбоджи и Лаоса платили за местную администрацию, полицию, indigenous guard, школы, местную медицину, часть дорог и т. п. Статистический ежегодник прямо перечисляет эти статьи.
Именно поэтому Индокитай можно довольно точно назвать не просто колонией, а колониальной фискальной федерацией.
А теперь спустимся в самый низ и посмотрим, на что был похож французский колониальный аппарат там.
Здесь особенно хорошо видно, что французов было мало.
Возьмём Кохинхину, где никаких «прав короля» уже вообще не было. В провинции Тяудок в 1900 году начальником был француз Фернан-Самуэль-Луи Досель, администратор первого класса. При нем состояли еще четверо французов: заместитель по фамилии Моро, секретарь Руи Серре, сборщик налогов Бланк и бухгалтер Валадье.
И всё.
А под ними уже стоял местный вьетнамский аппарат: Нгуен Чунг Тхо (Nguyễn-Trung-Thọ) с титулом đốc-phủ ( то бишь губернатор), ещё чиновники рангов phủ и huyện, секретари, писцы и местные советники. В соседней провинции Chợ Lớn схема почти такая же: француз Лакотт, его помощник Фурье, несколько конторских служащих — а ниже чисто вьетнамская канцелярия.
Это, пожалуй, самый наглядный ответ на вопрос «Как несколько тысяч французов могли управлять миллионами вьетов, кхмеров и лао». Они и не пытались заменить собой всю администрацию. Один французский провинциальный начальник (chef de province) управлял местным административным аппаратом.
Причём у него были три ключа к власти: деньги; право утверждения и отмены решений и, наконец, вооружённая сила — местная гвардия, полиция и ополчение (garde indigène, police, malice).
Тут следует понимать, что Кохинхина была колонией, а не протекторатом. Поэтому здесь француз непосредственно был начальником провинции без прокладок из местных чиновников.
После административных реформ XIX века над деревнями существовала французская сеть провинциальных администраторов, а сами деревни продолжали жить под управлением своих советов старейшин и местных старост и писцов.
То есть «прямое управление» опять-таки не значило, что француз собирает налог с каждого крестьянина. Практическая цепочка могла выглядеть так: губернатор Кохинхины - французский начальник провинции - местные районные префектуры (huyện/phủ) - затем кантоны - деревенские советы - конкретные крестьяне.
Однако первый приказ в этой цепочке уже исходил не от императора Нгуен, а непосредственно от французской администрации.
Кроме того, у Кохинхины был свой Колониальный совет (Conseil colonial) при генерал-губернаторе. Он был довольно важен именно потому, что европейские предприниматели Сайгона совершенно не собирались добровольно отдавать свои доходы на строительство дорог в Лаосе или войну в Тонкине.
И здесь произошла очень интересная колониальная внутренняя борьба: кохинхинские колонисты выступали против централизации Поля Думера примерно с таким аргументом: «вы берёте наши деньги и кормите ими бесполезные протектораты». Крупный сайгонский торговец Поль Бланши и бывший губернатор Шарль Ле Мир де Вилер именно так атаковали общий индокитайский бюджет.
Это важный момент: Индокитай строился в том числе посредством финансового перераспределения из богатой Кохинхины в более затратные и депрессивные территории.
А теперь перенесемся на крайний север – в район современных Ханоя и Хайфона. В Тонкин, который будучи на бумаге протекторатом по факту был ближе к статусу прямой колонии. Тут система особенно занятна. По договору с побежденными Нгуенами от 1884 года французские резиденты вроде бы не должны были вмешиваться в детали управления провинциями. Эта формула прямо присутствует в договоре.
Но вот дальше началась эрозия этого ограничения. Тонкин сначала управлялся от имени императора через kinh lược — что-то вроде назначаемого из Хюэ императорского вице-короля. В 1897 году эту должность упразднили, и французский резидент-супериор фактически стал постоянным представителем самого вьетнамского императора в Тонкине. Официальный статистический справочник позднее так это и описывал.
Вот, что собой представляла Высшая тонкинская резидентура (Résidence supérieure du Tonkin) в 1900 году.
Во главе ее стоял резидент-супериор Огюстен Фурес, в подчинении у которого были не просто секретари, а целый отдел -
Под ним не просто секретари, а отдельная Служба по делам коренных народов ( Service des Affaires indigenes), внутри которой существовали административный отдел, отделы правосудия и судебного разбирательства, и Национальная гвардия (Garde indigène et affaires militaries).
Кроме того, сама резидентура имела собственную небольшую речную флотилию паровых катеров, распределённых между таможней, почтой, общественными работами, провинциальными резиденциями и т. д.
И ещё один показатель прямого управления: в 1900 году пограничные с Китаем северные окраины Тонкина вообще не были обычными провинциями. Там существовали четыре военных округа (territoires militaries): Лонгшон, Каобанг, Туенг Куанг, Йен Бай. То есть там даже протекторатную фикцию в значительной степени убирали: французский военный командир управлял территорией как зоной «умиротворения».
Но уже этажом ниже продолжала жить старая вьетнамская мандаринская машина: генерал-губернатор – губернатор провинции- префектура-район-кантон- деревня.
Но при этом французский провинциальный резидент сидел рядом с губернатором-мандарином и контролировал налоги, назначения, общественный порядок, строительство, судебные дела.
Где императорская ширма сохранялась серьезнее всего, так это в центральном Вьетнаме, ставшем протекторатом Аннам. Аннам — это самый чистый пример системы «двойного государства».
На практике это выглядело так: в Хюэ сидел император Нгуен. При нём существовал Cơ mật — Тайный совет, и шесть традиционных министерств: внутренних дел; финансов; ритуалов; войны; юстиции; общественных работ.
В провинциях сидели настоящие вьетнамские губернаторы — Tổng đốc или Tuần phủ; при них были чиновники, ведавшие администрированием и сбором налогов, а также судьи. Ниже шли кантоны, а внизу деревня с советом старейшин и старостой.
Но рядом с этой пирамидой существовала почти идентичная французская тень.
В Хюэ это был резидент-супериор. В каждой отдельно взятой провинции — посто «французский резидент» (Résident de France).
Французский резидент-супериор председательствовал в Совете Протектората (Conseil de Protectorat). А императорские решения требовали французского утверждения. Провинциальный резидент подобным же образом контролировал действия местного губернатора.
Поэтому выражение «марионеточный двор» годится только для вершины этой пирамиды и то с оговорками. На уровне деревни это уже никакая не декорация. Французам был совершенно необходим деревенский староста, потому что именно он знал обыденные вещи: кто живёт в деревне; какая у кого земля; кто обязан платить подушный налог; кто должен отбыть трудовую повинность; кто сбежал; какие семьи спорят за поле; кого можно призвать; кого надо представить властям.
Именно местная община была последним винтиком колониального фискального механизма. Поэтому уничтожать её французам было просто невыгодно.
Ставшая еще одним протекторатом Камбоджа - прекрасный пример того, как старое королевство постепенно превращают в административную оболочку с совершенно иным содержанием. Здесь первоначальный протекторат 1863 года действительно давал двору Нородома довольно много внутренней власти.
Но дальше права короля откусили по частям, да так лихо, что к девяностым годам XIX века французский резидент супериор в Пномпене уже контролировал Совет министров. А после реформ 1897 и 1905 годов камбоджийские министры лишились прямого управления провинциями, где рядом с камбоджийским губернатором стоял французский резидент с правом решающего голоса. Он контролировал сбор налогов, местных чиновников и судебные решения; при этом на коммунальном уровне (мекхум) продолжал заниматься порядком, налогами и примирением споров и так далее.
В Камбодже картина реального масштаба французского присутствия не менее комична чем во Вьетнаме. В качестве примера возбмем провинцию Кампонг Спеу, где в 1900-м году французская резидентура включала в себя буквально пару десятков человек, включая самого резидента Гастонак Масперо, нескольких его канцеляристов, и на этом все. Отдельно была местная стража (garde indigene) во главе которой стоял единственный французский главный охранник (garde principal), один местный младший офицер из кхмеров и 60 кхмерских милиционеров.
И вот эта кучка людей десятилетиями держала в повиновении целую провинцию.
В провинции Кампонг Тхом картина была аналогичной: резидент Жан Турнье, один-два клерка и примерно 100 местных кхмерских милиционеров. Провинция Кратех (Kratié) еше более показательно – там из французов постоянно присутствовали лишь рещидент Жозеф Ле Рой с помощником и прикомандированные к ним 60 кхмерских милиционеров.
В столице протектората Пномпене штат французских служащих был заметно больше, но это было единственное такое место во всей Камбодже.
Вот вам буквально колониальное государство в провинции: два-три европейца, контора, переводчики и шестьдесят вооружённых местных. А всё остальное делает сама старая королевская камбоджийская административная сеть. Причём французская власть даже могла провести вмешательство в «туземную юстицию» формально не французским декретом, а королевским kram или ordonnance. Это очень характерный приём: содержание решения французское, а юридическая оболочка местная.
Наконец, Лаос. С ним было ещё интереснее, потому что никакого единого сильного государства типа Вьетнама в 1893 году французам не досталось. Сначала даже сами французские зоны влияния были раздроблены. Лишь в 1899 году при резиденте Марселе Турнье Лаос оформили в единый французский административный блок.
На севере, в Луангпрабанге сохранялась местная монархия, но значительная часть остального Лаоса управлялась почти непосредственно французскими правительственными комиссарами. И опять-таки официальный ежегодник протектората даёт очень хороший слепок того, как это выглядело на земле.
В провинции Вьентьян в 1900 году непосредственно работал один француз – правительственный комиссар Пьер Морин, при котором был один его помощник, тоже француз. Пять секретарей, переводчиков и писцов из местных и местная же милиция.
В Саваннакхете мы видим буквально тоже: комиссара Пьера Салабелье, одного французского клерка, местного секретаря и двух французов-милиционеров. В Сараване — комиссар Эдмон Реми, один клерк, три местных секретаря и переводчика и местная стража. То же в провинциях Аттапы, Стынг Траенг и других.
Ниже комиссара существовали chao muang и прочие начальники уже из местных.
То есть Лаос был не столько «королевством под контролем Франции», сколько тонкой французской сеткой, натянутой поверх множества местных княжеств и муангов.
Это и была практическая суть Французского Индокитая. Разные территории жили под разными вывесками, но постепенно втягивались в одну финансовую, административную и инфраструктурную систему. Где было выгодно сохранить короля или императора — там сохраняли короля. Где выгоднее было управлять напрямую — управляли напрямую. Где старый чиновник помогал собирать налог — его оставляли. Где он мешал таможне, монополии, суду, дороге или войскам — его обходили.
То есть, местные институты оставляли там, где они помогали управлять, и отодвигали там, где они мешали извлекать деньги, строить инфраструктуру и держать безопасность.
И вот теперь, когда мы разобрались, что собой представляла французская колониальная машина, посмотрим, чем именно она занималась на земле. Этому будет посвящена следующая глава.
Глава 12. Колониальная матрешка: чем они были заняты?
А теперь самое интересное: чем реально занималась эта колониальная машина, описанная в предыдущей главе. Попробуем показать это не посредство общих фраз типа «поддерживала порядок и развивала экономику», а через призму конкретных кейсов, лежавших на столе у французского чиновника.
Начнём с кровеносной системы Французского Индокитая - его финансов.
Самая революционная из новаций Поля Думера — создание в 1898 году Budget général de l’Indochine - общего бюджета всех индокитайских владений Франции. До этого каждое владение по существу варилось в собственном котле.
После реформы произошло очень простое разделение. Местным бюджетам отошли преимущественно прямые налоги, такие как подушный, поземельный, налог на патент ( он же промысловый или лицензионный), доходы от вырубки леса и тд и тп.
А общему бюджету оставили кормушку в виде косвенных налогов и госмонополий.
И вот здесь появляются знаменитые «три рабочих вола индокитайского бюджета»: опиум, соль и рисовый алкоголь. Плюс к ним - таможенные пошлины.
Начнём с опиума. Это не было просто «налогом на дурь», государство строило фактически торговую систему: опиум закупался на стороне, затем перерабатывался под госконтролем и попадал в лицензированную торговую сеть.
С солью было так же. Администрация контролировала ее производство, районы добычи, закупочные цены и реализацию. С алкоголем вводилась государственная монополия и лицензирование производства и продажи.
Все эти службы объединялись в гигантскую Administration des Douanes et Régie, во главе которой при Думере стоял некий Фрезуль.
Деньги из трех указанных источников не просто на прокорм бюрократических задниц. Главное достоинство этой схемы с точки зрения Думера состояло в том, что стабильные налоговые поступления позволяли брать большие займы.
Механизм был таким: налоговая монополия давала устойчивый бюджет, он в свою очередь обеспечивал кредитоспособность, последняя давала возможность брать под будущие доходы облигационный заём и строить на эти деньги железные дороги, порты, мосты и прочую нужную колонизаторам инфраструктуру.
В этом смысле колониальная финансовая машина была вполне современной.
В сфере денежного обращения французы создали буквально единую валютную зону всего подконтрольного им континентального Индокитая. Денежной единицей стал индокитайский пиастр (piastre de commerce).
В 1885 году пиарстр чеканили как серебряную монету 900-й пробы весом 27,215 грамм. В 1895 году вес немного снизили до 27 грамм, поскольку надо было удерживать монету от утечки за границу вследствие колебаний цены серебра.
В этой схеме особенно занятно выглядит роль Банка Индокитая ( Banque de l’Indochine). Это была не Центробанк в сегодняшнем смысле, а частная акционерная компания, получившая государственную привилегию на эмиссию валюты. Она была создана декретом 1875 года, первоначально для Кохинхины и Французской Индии (Пондичерри), а затем её сеть распространили на остальные территории. Она имела исключительное право выпускать банкноты, занималась учётом векселей, переводами, депозитами, покупкой металлов и обслуживанием торговли. По итогу в Пномпене, Ханое, Хайфоне, Сайгоне, Хюэ и других центрах обращалась одна и та же денежная единица, а банковская инфраструктура постепенно сшивала Индокитай в единый рынок.
При этом казначейство было отдельным государственным механизмом. Очень хороший технический штрих даёт статистический ежегодник за 1900 год. Казначейство тогда вело две группы средств. Индокитайские бюджетные средства — в пиастрах. Метропольные средства — бухгалтерски во франках, хотя физически в кассе могли лежать пиастры. Как следствие - колебания курса порождали прибыль или убыток, которые учитывались, как комиссия за обмен валюты Вот до такого уровня доходила финансовая интеграция.
А много позже, уже в 1930 году, пиастр стабилизировали по курсу 1 пиастр = 10 французских франков.
Теперь переходим на уровень инфраструктуры.Общие для всего Индокитая общественные работы были принципиально важны потому, что дорога из Тонкина в Аннам или железная дорога из Хайфона в Китай бессмысленна, если каждое владение строит её самостоятельно. Думер это отлично понимал, а потому разработанный им план железных дорог (Plan des chemins de fer) представлял собой классический пример двухуровневой конструкции.
Закон 25 декабря 1898 года предполагал первую очередь в 2168 километровой колеи на участках Хайфон-Ханой-Лаокай и Лаокай-Кунмин (оба в северном Вьетнаме, то бишь в Тонкине) и четыре участка будущей трансиндокитайской дороги Ханой-Сайгон с севера на юг.
Причем, строительство не велось целиком государством. Последнее брало на себя подготовительную часть: проводило изыскания, утверждало трассу, выделяло землю, брало заем на строительство, обьявляло подряд и затем контролировало подрядчиков,и в финале могло передать уже построенную дорогу в эксплуатацию концессионной компании.
Например, участок Хайфон-Ханой строился за государственный счёт, а вот же продление ветки от Ханоя до Лаокая ушло подрядчику, а китайская часть будущей линии была передана Compagnie française des chemins de fer de l’Indochine et du Yunnan, созданной консорциумом банков и строительных компаний, среди которых такие гранды метропольного капитала, как Crédit lyonnais, Société générale, Comptoir national d’escompte, Banque de l’Indochine, Paribas, Batignolles, Régie générale des chemins de fer.
То есть колониальная железная дорога была связкой государственной налоговой системы, французского метропольного финансового капитала, государственных инженеров и частного подряда.
Можно разобрать, как работала эта связка и как одно решение проходило через всю систему, на одном конкретном примере. Возьмём мост через Красную реку у Ханоя, известный, как мост Думера. Железная дорога Ханой-Лонгшон начиналась на левом берегу реки, в то время как сам Ханой находился на другом берегу.
Поэтому в 1897 году решили построить большой мост. Его первоначальную стоимость — около 6 млн франков — отнесли именно к расходам общего генерального бюджета Индокитая. То есть мост в Тонкине оплачивал не «министерство общественных работ Тонкина», а весь Индокитай в целом.
Вот вам и практический смысл федерации.
Переходим к портам. В том же тонкинском Хайфоне французам пришлось заниматься не только причалами, но и гидрологией, ведь фарватер постоянно заносило илом. Лечить это пытались общественными раотами по углублению дна. На одном из этапов было вынуто около 66 тыс. кубометров грунта и проложен канал шириной 75 м примерно на 980 м. В 1905–1906 годах проектировали сухой док на 140 метров. В Сайгоне аналогично модернизировали портовые сооружения, склады, железнодорожные подъезды, а ещё южнее, в дельте Меконга, вместо одной гигантской дороги гораздо важнее была сеть каналов.
Колониальная программа дноуглубления и новых каналов в начале XX века буквально меняла географию заселения дельты: после строительства каналов на вновь осушенных территориях возникали крупные рисовые концессии. Например, вдоль недавно законченного канала Xà No в 1903 году предприниматель Реми Грессье приобрёл 5600 га и дальше прорезал их собственной сеткой каналов.
С темой канаов была тесно связана тема ирригации. В том же Тонкине французские инженеры проектировали не просто «улучшение сельского хозяйства», а нечто большее. Например, в Сонтай в 1899 году проектом предусматривалось орошение 7000 га. Для равнин Kép и Vôi в Bắc Giang — ещё 4500 га, включавших плотину и подводящий канал.
И на этом примере прекрасно видна бюрократическая цепочка: работавший в то время над проектами в Индокитае парижский инженер Лоран-Луи Годар жалуется, что для проекта недостаточно топографических данных, поэтому просит Географическую службу Индокитая произвести съёмку примерно 85 км² масштаба 1:5000.
То есть перед нами уже вполне узнаваемое министерская схема, в которой присутствуют такие звенья, как инженер, топографическая съёмка, проект, смета, конкурс, подрядчик, расторжение контракта с плохим подрядчиком и новый конкурс.
И тут мы подходим к другому важному вопросу: кто все это строил? Говоря совсем просто, как добывали рабочих? Здесь существовало сразу несколько механизмов, и сваливать их в одно «колониальное рабство» не совсем полезно.
Первый — трудовая повинность, наагавшаяся на деревню, то есть "prestation".
Даже в Кохинхине после формальной отмены принудительного труда существовала дорожная повинность примерно до 15 дней в год. Именно на такой срок обвчно принудительно отрывали крестьян от домов с питанием за свой счет. Так ремонтировали дороги, дамбы, каналы и местные коммуникации. В 1897 году эту повинность заново регламентировали. В Аннаме, Тонкине, Камбодже и Лаосе системы отличались, но сам принцип сохранялся. Причём от повинности можно было в некоторых местах откупиться деньгами.
Второй механизм — оплачиваемые подрядные рабочие на государственных проектах. Их набирал подрядчик, часто через специальных вербовщиков.
Был и совсем страшный пример - например, строительство железной дороги
Yunnan Railway. На китайском участке работали десятки тысяч китайских и вьетнамских подневольных рабочих, так называемых кули. Смертность от малярии, болезней, несчастных случаев и условий труда там была чудовищной: в литературе фигурирует около 12 тысяч погибших на этой стройке рабочих. Так что получившаяся в итоге железная дорога стояла буквально на костях.
А сохранившиеся официальные назначения показывают даже зарплаты квалифицированных рабочих: китайский кузнец по имени Lam-Hop в 1899 году получал 60 пиастров в месяц, плотник Poune-Seng — 50, столяр Tang-Vom — 50, каменщик Tong-tac-Sang — 50; их отправляли в Юньнань как бригадиров на стройку, а расходы шли по статье бюджета "Общественные работы".
Третий механизм — частный контрактный труд. Особенно щироко он использовался на каучуковых плантациях Кохинхины и Камбоджи. Рабочих туда массово вербовали в перенаселённых бедных провинциях Тонкина — Nam Định, Thái Bình, Hà Nam, Ninh Bình — и Аннама — Thanh Hóa, Nghệ An — и отправляли на юг по многолетним кабальным контрактам.
То есть внутри Индокитая существовал настоящий колониальный рынок труда: север поставлял рабочую силу южным плантациям. И администрация участвовала в этой системе через правила найма, регистрацию контрактов, перевозку рабочих и полицию.
Ещё одна сфера из которой полезно убрать туман для чистоты понимания, это разговор о том, что означало «прямое французское управление» инфраструктурными проектами на практике. Тут полезно убрать несколько ложную дихотомию: либо француз, либо местный посредник. Чаще было и то и то.
Например, строительство новой дороги могло идти так. Дирекция общественных работ в Ханое определяет трассу и выделяет деньги. Потом верховный резидент Камбоджи получает соответствующие кредиты, а специально выписанный из Парижа французский инженер в Пномпене делает проект. Уже на основе готового проекта провинциальный резидент где-нибудь в камбоджийской глубинке сообщает камбоджийскому генерал-губернатору, какие деревни должны предоставить людей по повинности. Затем местный староста (мекхум) составляет собственно разнарядку, то есть, список конкретных людей. И только после этого рабочих выводят на участок.
Но на этом все не заканчивается. Это лишь половина цепочки. А вторая выглядит так: французский менеджер проекта (conducteur des travaux) контролирует техническую сторону работ, местная стража из кхмеров обеспечивает порядок и следит, чтобы рабочие не бунтовали и не разбежались обратно по деревням. А платит подрядчику французское казначейство.
То есть один и тот же проект одновременно мог быть и «прямым» и «косвенным». Француз контролирует цель, деньги, проект, технические нормы и принуждение к труду, а местная система власти поставляет людей и информацию.
Это и была нормальная технология управления колониальным Индокитаем.
Наконец, в разговоре о колониальной машине французского Индокитая никак не обойти вопрос о том, как разные составные части этой мозаики взаимодействовали друг с другом. И тут надо начать с оговорки: они почти никогда не взаимодействовали как современные правительства. То есть, внешне это не выглядело как «Камбоджа договаривается с Тонкином». Между теми и другими посредником выступало общее правительство - Gouvernement général.
Горизонтальная же интеграция проходила через общие службы. Так, вопросы таможни решались через единый тариф и общую таможенно-акцизно-налоговую службу. Уже исходный декрет 1887 года подчёркивал существование таможенного союза.
Аналогично были связаны почта и телеграф: единая служба была нужна буквально потому, что один кабель или морская линия пересекали административные границы сразу нескольких колоний и протекторатов. В докладе 1887 года приводился конкретный абсурдный случай: кабель Cap Saint-Jacques–Haiphong контролировался тонкинской службой, но половину расходов по его обслуживанию и ремонту несла Кохинхина, а потому его требовалось сделать общим.
В железных дорогах мы видим тот же принцип: общий бюджет мог строить инфраструктуру в одной конкретной территории. Денежная система строилась на общем пиастре который эмитировал общий Банк Индокитая. Существовали также единая казначейская система, и единая судебная система, при которой французские суды разных территорий включались в общую иерархию.
Наука и кадастр тоже были обьединены. Географическая, геологическая и метеослужба работали сразу на весь Индокитай. При Думере к сельскохозяйственной администрации присоединили геологию, метеорологию, статистику, лаборатории, опытные станции.
Наконец, армия. Отдельные подразделения можно было перебрасывать туда, где они требовались и это специально называлось одной из целей объединения 1887 года.
Так что реальное единство Индокитая было не столько политическим, сколько инфраструктурным, денежным, бюджетным и бюрократическим.
И последнее: насколько «ширмами» были местные институты. Тут стоит разделить доставшееся французам местное феодальное наследство на три уровня.
Император Аннама из династии Нгуен или король Камбоджи — действительно всё больше превращались в ширму. Без французского верховного резидента они уже не могли вести самостоятельную внешнюю политику, распоряжаться крупными финансами, назначать кого захотят или проводить независимую административную реформу.
А вот стоявшие этажом ниже местные министры и провинциальные мандарины были скорее полуширмой. Они продолжали реально администрировать, судить, собирать информацию и проводить решения, но уже под французским контролем.
Наконец, самый нижний уровень: деревня, кантон, кхмерский мекхум, вьетнамский lý trưởng, советы старейшин - вот они как раз были совсем не ширмами. Наоборот, это были критически важные рабочие механизмы колониального государства.
И причина была проста и уже проговорена в предыдущих главах. Французский Индокитай держался не потому, что один французский чиновник мог заменить тысячу местных. Он держался потому, что один француз мог заставить тысячу местных чиновников, старост и писцов делать то, что требовала французская администрация.
И, если в самом конце попытаться дать словесную схему всей конструкции то получится цепочка, верхним этажом которой является Париж и министерство по делам колоний, этажом ниже стоит генерал-губернатор Индокитая, под ним губернатор Кохинзины и верховные резиденты Тонкина, Аннама, Камбоджи и Лаоса, затем резиденты провинций уже внутри протекторатов, под ними местные губернаторы, мандарины или чао мыанги в Лаосе, уезды, кантоны, деревни и в самом низу конкретный плательщик налогов и отбывальщик повинностей - крестьянин, рекрут, рабочий.
А между верхними двумя-тремя этажами циркулируют не столько «приказы белого господина в пробковом шлеме», сколько бюджеты, сметы, отчёты, списки налогоплательщиков, конкурсы, концессии, тендеры, карты, кадастры, статистика и полицейские донесения.
В следующей главе мы разберём одну такую конкретную вертикаль целиком - Камбоджу около 1905 года.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
