Обложка Посланник Бога Войны: Чужой берег (I)

Посланник Бога Войны: Чужой берег (I)

Арон Родович, Даниэль Волков

0% прочитано
Стандартный
Арон Родович, Даниэль Волков

Посланник Бога Войны: Чужой берег (I)

Глава 1. Последний контракт

Очередь вспорола стеллаж над головой — сноп искр, цементная крошка, пыль хлестнула по лицу и забилась за шиворот. Я вжался за бетонную тумбу, поймал в красном провале аварийки чужой ствол и дал две коротких. Силуэт в проёме сложился и сел, не выпустив своего автомата. Сразу за ним второй сунулся проверить — я повёл дулом на ладонь левее и срезал его в шаге от первого. Двое легли в воротах крест-накрест, и снаружи на пару секунд стало пусто.

— Кость, мы на выходе! — Дюк, в наушнике, сквозь треск и собственный хрип.

— Держу ворота. Уходите, — выдохнул я, выдрал пустой магазин, вколотил свежий. Лязг затвора, большой палец по предохранителю — на месте. Снова за тумбу.

Их было восемь. Может, девять — двое только что зашли с фланга, парами, прикрывая друг друга. Двигались правильно: короткими отрезками, от укрытия к укрытию, спину товарища не подставляя. Профессионалы. Значит, дорого. Значит, кто-то очень не хотел, чтобы мы ушли со склада живыми.

А мы уходили. Заходили шестеро, чистый контракт на десять минут — и на третьей минуте всё посыпалось, тихое стало громким. Теперь в дальнем конце, у запасного выхода, уходили пятеро, и среди них Дюк с простреленной на входе ногой: двое волокли его под руки, двое прикрывали. Я сел в горловине один. Так решил сам, на первых секундах замеса — кто-то должен держать ворота, иначе нас покрошат на отходе всех разом, в спину, в тесноте. Я был ближе всех, целее всех и умел это лучше. Арифметика сошлась сама.

Снаружи рявкнули команду — коротко, по-деловому. По тону сразу стало понятно — водит людей под огонь не первый день, сразу слышно. Хреново. Психующего я бы пережил: психующий лезет, открывается, может допустить ошибку. Этот работал аккуратно. Придётся ждать ту единственную, что он всё-таки сделает.

Двое сунулись в проём. Синхронно, с двух сторон створа, разводя мой ствол на выбор. Выбор я сделал быстро.

Первого снял на втором шаге — две пули под горло, кучно. Второй был ближе, и стрелять было уже поздно: его ствол двигался уже мне в лицо, а у меня оставалось одно движение, не два. Я ушёл со створа влево, скинул его автомат предплечьем — горячий металл лизнул кисть, очередь ушла в стену, оглушив на пол-уха, — поймал чужую руку у запястья, дёрнул на себя и вколотил локоть в переносицу. Хрустнуло сухо, как ветка под ботинком. Коленом в живот, согнул, развернул за плечо, приложил затылком о косяк. Дважды. Без затей.

Нож вошёл под челюсть снизу, в мягкое, коротким движением вверх — рука думала сама, я этот удар делал столько раз, что голова в нём уже не участвовала. Он ещё дёрнулся пару раз, всем телом, рефлекторно, пятка простучала по бетону короткую дробь, и кровь плеснула мне на запястье и в рукав — толчком, в такт затихающему сердцу. Кисть сама дёрнулась стряхнуть, рефлекс из тех первых раз, когда от этого ещё воротило. Тело помнило, голова давно отучила. Я придержал его, дал осесть тихо, чтобы те снаружи по звуку не поняли, чем кончилось. Его жизнь на руке остывала. Я обтёр ладонь о его же куртку, не глядя, и подобрал трофейный автомат, качнул на ладони: магазин почти полный, повезло. Своих патронов оставалось два с половиной рожка. На восемь обученных стволов складывался расклад, при котором умные договариваются о цене капитуляции. В эту арифметику я играл не раз и выходил живым, так что считать дальше не стал и двинулся в проход между стеллажами: там темнее, и расклад менялся чуть-чуть в мою пользу.

— Кость, мы на выходе, — повторил Дюк.

— Иду, — сказал я.

Никуда я не шёл. Соврал, в общем. Но ложь была рабочая: она снимала с них желание вернуться за мной и лечь в дверях всей группой. Пусть уходят, думая, что я в шаге позади.

Стеллажи я знал лучше них — успел пройти глазами, пока занимал эту позицию, профдеформация, за годы изучить свою позицию детально. Высокие ряды под потолок, проходы в ладонь шире плеч, металл гудит и выдаёт чужую возню за два ряда. Моя территория. Я бил из темноты в межвспышечном провале и уходил вбок раньше, чем они засекали, откуда сверкнуло. Дважды положил рикошетом — пустил пулю от стального уголка под нужным углом, в проход, где меня не ждали. Чистая геометрия, везение я в расчёт не беру. Один попробовал зайти поверху — полез на стеллаж, чтобы бить сверху вниз через ряд. Я услышал его по скрипу металла под весом. Дал очередь по стойке, на которой он висел: стеллаж дрогнул, парень сорвался, повис на руках, заматерился — и я снял его, пока он болтался и хватался за железо, а ствол мотался без дела. Полез поверху в такой тесноте — считай, сам себе мишень повесил.

В одном проходе меня зажали. Спереди двое держат свою точку, сзади, по эху шагов, заходил третий — собирались сложить в коробочку, перекрёстным. Секунда, может, полторы. Я качнул плечом крайний стеллаж — тонна железа и хлама пошла вбок медленно, с натугой, я успел подумать «не пойдёт», и тут она потеряла равновесие и рухнула в соседний проход всем весом. Грохот встал такой, что у меня самого зазвенело в зубах. Я на этом оглох и ослеп от пыли — и выиграл угол, из которого видел обоих передних как на ладони, дёрнувшихся на звук. Двое стали нулем, двумя короткими. Третий с тыла оказался не дурак: переоценил обстановку, затих и под мою линию огня больше не лез. Уважаю. Живой враг-профессионал — редкий вид.

Тогда они попробовали выкурить меня. Из темноты стукнуло о бетон и покатилось — граната, чужая, с улицы. Я услышал её раньше, чем увидел: дробный железный стук по полу, всё ближе. Поймал глазами в красной вспышке — катилась мне под ноги по проходу. Нога сама пошла ей навстречу, раньше всякого решения, тело знало этот счёт без меня. Думать было некогда. Я поддел её носком ботинка и отфутболил обратно в темноту, откуда прилетела, и сложился за тумбу, закрыв голову руками. Бахнуло там, где она хотела бахнуть тут. По стеллажам зацокали осколки, сверху посыпалась труха, кто-то снаружи коротко взвыл — не успел уйти от собственного гостинца. Получил назад своё же, с возвратом. Меня только ударной волной чуть оглушило. Пару секунд рекламы и буду как огурчик.

По верху, под фермами потолка, пополз горький химический дым — рикошет нашёл проводку. Красный свет задрожал ещё и в этой мути. Плохо: дым видно с улицы, и кто-то за периметром уже понял, что внутри весело, и может уже тянет к воротам новые стволы. Время работало против меня. У них прибывало стволов, у меня убывало патронов и минут.

Один из них решил, что дым теперь играет за него — двинулся вдоль стены под прикрытием мути, низко, грамотно, чтобы выйти мне во фланг. Но... Я засёк его по кашлю: глаза дым уже ел, толку от них было мало, а химическая гарь дерёт горло, и он не сдержался, кашлянул разок в кулак. Этого хватило. Я отдал полпроёма, развернулся на звук и встретил его двумя, когда он вынырнул из дыма ровно там, где я его и ждал. Его откинуло на стеллаж, он сполз по железу, скребя по нему обвесом, ещё живой пару секунд, ещё цепляющийся, — и затих, обмяк в ту же муть, из которой вышел. На его слепоту меня хватало и в дыму. Я уже сместился вбок, пока он сползал: стоять на месте, где только что сверкнуло, — короткий путь на тот свет, а я туда не спешу.

Пуля прошла по плечу — обожгло, дёрнуло, плечо само ушло вниз раньше, чем я успел понять, куда прилетело. Рукав намок и прилип. Скользящая, сообразил я: рука согнулась, разогнулась, осталась рукой, послушной. Умничка. Жжёт, под куртку течёт тёплое. Значит, работаю дальше — осмотрю потом. Если будет потом.

На секунду, без всякой причины, в нос ударило бабкиной кухней — топлёное молоко, варенье из погреба, чугунная плита. Та кухня в семи часовых поясах отсюда, и в ней сейчас спала Лиза под тем же ватным одеялом, которым укрывали меня. Запах пришёл из той части головы, что я держу запертой на работе. Я убрал его. Не время.

— Мы вышли. — Дюк говорил ровнее, под словами появилась земля. — Кость, выходи.

Я смотрел на ворота — прямоугольник чуть менее чёрной темноты, за ним двор, ночь, свобода. Снаружи стояли двое, я их слышал: шорох подошв по гравию, щелчок предохранителя. Между мной и темнотой лежало открытое, простреливаемое насквозь, и эта пара ждала ровно одного — что я туда суну нос. А за спиной поднимется тот третий, благоразумный, едва я повернусь спиной. Сидеть тоже нельзя: дым давил вниз, в горло, и каждая минута дарила им людей с улицы. Хороших раскладов на столе не лежало, оставалось выбрать наименее тухлый и двигаться.

План собрался сам, пока я перезаряжался на ощупь. Граната в проём — дымовой не было, нашлась осколочная, даже лучше по мне так. Под её грохот — рывок через открытое, низко, быстро. Снять того из пары, кто очухается первым. Уйти в темноту, тридцать шагов вдоль стены до угла, а за углом меня прямой наводкой уже не достать.

Я выдернул чеку, придержал — раз, два — и кинул через проём, низко, в шорох гравия. Бахнуло во дворе плотно, с визгом осколков по бетону. Я пошёл сразу под звук: пригнувшись, ствол перед собой, перекатом с пятки. Гравий брызнул из-под подошв. Ночь распахнулась разом — низкое небо, чёрные стены, мокрый бетон в пятне дальнего фонаря. Слева кто-то дёрнул стволом мне вслед: пуля толкнула воздух у самого виска и цокнула о стену за спиной, выбив крошку. Я не сбавил. Один у ворот уже оседал — осколки сделали своё. Второй должен был ещё приходить в себя.

Второй пришёл в себя раньше расчёта. Выстрелил от бедра, на звук моих шагов, наугад — как стреляет контуженный, которому терять нечего.

И попал.

Удар в правый бок был тупой, без боли поначалу — будто от всей души вмазали кулаком под нижнее ребро. Меня развернуло вполоборота, ноги потеряли двор, и я опустился на колено, удержавшись рукой за гравий. Такое попадание я знал. Видел сотню раз, что оно делает с людьми: медленно, изнутри, по нарастающей. Та, в плечо, чиркнула вскользь. Эта зашла глубоко, в самое мягкое, и осталась там делать свою работу. Я понял это телом раньше головы.

Я снял его — два выстрела с колена, и он лёг рядом с напарником, в одну линию, будто их так и положили. Нога его ещё постукивала по бетону, выбивала что-то своё, пока не замерла. Я уже не смотрел: переносил вес, поднимался. Лечь сейчас, на открытом, означало остаться лежать навсегда, а у меня ещё была работа.

До угла тридцать шагов. Каждый теперь приходилось отдельно решать и отдельно исполнять: согнуть колено, перенести вес, поставить ногу, не упасть, повторить. Тело торговалось за каждый шаг, набивало цену, и я платил, не споря. Бок горел ровным глубоким жаром, по штанине текло — сначала тепло, потом, к колену, уже холодно. Это «холодно» мне нравилось куда меньше, чем «горячо».

Двадцать. Пятнадцать. Десять. Угол.

Я привалился к стене спиной, сполз вбок, нашёл лопатками опору. Холодный бетон держал — единственное твёрдое и честное во всём плывущем мире. Прижал ладонь к боку, отнял, посмотрел. В рваном красном кровь казалась чёрной, и её было много, шла она рывками, в такт чему-то внутри — быстрее, чем из того, что можно зашить и забыть. Я прикинул, насколько меня хватит. Цифра вышла короткая.

— Кость, мы ждём. — Дюк произнёс это иначе, чем всегда. — Кость?

Я нажал тангенту. Палец слушался ещё.

— Уходите. Я прикрою.

Больше в эфир я ничего не сказал. Тратить дыхание на прощания я не умел и не собирался учиться в последнюю минуту.

Я сидел в углу у ворот и стрелял по каждому движению в проёме. Высунулся силуэт — получи. Мелькнула тень за створом — получи на упреждение. Один раз они попробовали ломануться числом: разом, втроём, на рывок, в расчёте, что один ствол троих не уложит. Узкий створ решил за меня — больше двух плечом к плечу в него не лезло. Первого я поймал на входе, в грудь, и он осел поперёк прохода кулём, мешая своим. Второй споткнулся об него и на долю секунды завис; эту долю я ему и подарил, в шею. Третий сообразил, что куль в воротах теперь работает на меня, и откатился в темноту. Числом больше не совались. Я не пускал их во двор, не давал пойти следом за группой, которая уходила всё дальше в ночь. Вся задача свелась к одному: не пустить. На узкую полоску проёма много и не надо: знай держи ствол ровно и не моргай в нужный момент.

Правая поплыла первой. Крови ушло столько, что тело перешло на режим экономии, перекрыло тепло конечностям и сдавало мне руки по очереди, как сдают позиции при отступлении. Мушка задрожала. Я переложил оружие в левую, упёр локоть в колено, прижал приклад плотнее. С левой я тоже умел — хуже, но на три метра до ворот хватало. Левша поневоле. Бывало и неудобнее.

Дюк ушёл. Группа ушла. За ними теперь никто не идёт, потому что иду — я, здесь, в этом углу. Контракт закрыт. Всех вывел. Дальше ждут формальности.

Мысли шли короткими, без хвостов. Лизе семь. Скоро в первый класс. Бабка купит рюкзак, деньги на карте есть, я переводил в пятницу, перед вылетом, отдельной суммой. Она её и растила эти два года, с тех пор как Иры не стало, после той дороги, того поворота, который я до сих пор прохожу во сне. Я обещал Лизе одну дурацкую штуку. Музыкальную шкатулку из витрины в торговом центре у дома — с балериной, которая поднимается на пуанты и крутится под звон, когда откроешь крышку. Мы простояли у того стекла всё прошлое лето, каждый выходной, и каждый раз она прижималась носом к стеклу и говорила…

В проёме мелькнуло. Я нажал на рефлексе, который переживёт меня самого. Тот, кто высунулся слишком смело, поверив, что я кончился, сел в воротах боком и не встал. Последний, кого я достал в этой жизни.

Затвор стал на задержку. Сухой щелчок в пустоту. Кончилось.

Я потянулся к подсумку за магазином — и пальцы не сложились. Скользнули по пластику, не взяли. Ещё раз, медленнее, приказывая каждому отдельно. Опять мимо. Руки делали с опозданием в полсекунды, которого у меня не было и в которое умещалась вся оставшаяся жизнь.

Я перестал тянуться. Сполз по стене ниже, сел основательно, как садятся надолго. Кровь стояла во рту и в горле, перебивала и порох, и гарь, и пыль. Тёплый металл, чуть сладковатый. Свой собственный вкус, знакомый по чужим.

У ворот зашуршало — осторожно, прощупывая каждый шаг подошвой. Я понял, что они идут, и понял зачем. Добивать незачем, и так дойду. Идут брать. Тело, карманы, документы, лицо для фотографии в отчёт. Я бы на их месте делал то же.

Тело достаться не должно, это вбито в меня раньше, чем имя. Ни лицо, ни то, что во мне зашито под кожей и в памяти. И раз цифра уже подсчитана и обжалованию не подлежит, заберу с собой пару. Кто наклонится. Последний размен в мою пользу.

Граната висела на разгрузке слева, под рукой, что слушалась лучше. Я отцепил её — пальцы на это ещё собрались в кулак вокруг корпуса. Выдернул чеку, в обрез, но хватило. Скобу держал прижатой намертво всей кистью. Пока держу — молчит. Разожму — пойдёт последний счёт, четыре секунды, единственный, что от меня ещё зависит.

Я прижал гранату к груди, под локоть, и стал ждать. Считал шаги во тьме за воротами. Один. Двое. Трое — их было трое. Неплохо для последнего размена. Ближе. Совсем рядом, у самого створа, я уже слышал чужое дыхание и лёгкий лязг снаряжения.

И тогда в темноте зазвенело.

Тонко, по кругу, знакомо — шкатулка. Балерина поднималась на пуанты и крутилась под звон, и я тянулся к нему, потому что больше тянуться было некуда. Лиза откроет крышку, и зазвенит вот так. Деньги на карте, я переводил в пятницу, на рюкзак хватит и на эту дурь с витрины останется. Я посчитал. Я всегда считаю. Успею.

Силуэты выросли надо мной в проёме, тёмные на чуть менее тёмном, наклонились — взять. Я разжал ладонь.

Скоба отлетела. Белая вспышка забрала весь мир разом, и звук пришёл позже света — ударом по черепу изнутри, из самой кости. Меня не стало вместе с теми, кто склонился за добычей. Забирать стало нечего, отчёт не сойдётся. Грохот тяжело прокатился под потолком, осел и повёл вниз.

А звон остался.

В темноте, где уже не должно было остаться ничего и никого, всё ещё крутилась балерина, и рядом со звоном стояло что-то. Тёмное, древнее, очень терпеливое — и очень спокойное. Оно повернулось ко мне. Без лица и без слов, просто взгляд, чужой и огромный, остановился и взвесил. Подрыв его не спугнул. Скорее наоборот: будто этим последним ходом я его и позвал — будто кто-то склонился над доской, где все фигуры уже сметены, увидел самый последний ход чёрных и сказал себе негромко: вот этот.

[ Хммм... Этот может и сгодиться. Хотя... ]

«О, глюки, — подумал я, — стоп, какие глюки, какие мысли, я же сдох»

«А это что?»

Свет, что ли. В конце-то туннеля. Да ну, не бывает, я в это не верю. А, хрен с ним — терять уже нечего, я отыгранная фигура, должок закрыт. Гляну, что там за звоном: есть ли вообще что-то после, или тыловики правы и весь отчёт на этом.

Я потянулся на звон.

Глава 2. Сделка

Тянуться к свету вышло недолго, меня просто отключило. Вот прям совсем.

Я открыл глаза в темноте, и темнота не кончилась. Под спиной ни грязи, ни бетона. Ни шума вокруг, ни своего тела под собой. Пусто. Где-то секунду назад был жар в правом боку, где меня прошило навылет, был холод плиты под лопатками, был чей-то крик совсем рядом, чтобы я не закрывал глаза. Теперь ничего. Я отметил это молча, как отмечаешь в бою, что в магазине кончились патроны. Без испуга, без причитаний. Факт. Поганый, но факт. Работаем с тем, что есть.

Боли не было.

Вот это я понял первым. Боль была — секунду назад, или год назад, тут поди разбери, как со временем. Граната у груди, чеку я выдернул сам, спокойно, как крышку с фляги. Должно было рвануть и кончить меня в кашу. А теперь не болело вообще ничего. По моему опыту это значило одно из двух. Либо кто-то вкатил мне дури, да с лошадиную дозу. Либо я уже там, где дури не выдают, потому что болеть некому и нечему.

Темно.

«Значит, вот как это выглядит», — подумал я. Без особого удивления, надо признать. Любопытство было, не стану врать. Ровное, профессиональное любопытство к незнакомой обстановке — где я, что вокруг, откуда может прилететь и чем. Старая привычка, въевшаяся за пятнадцать лет в тело глубже всякого инстинкта. Войдя в новое помещение, ты первым делом ищешь выходы и углы, из которых тебя достанут. Только тут прилетать было неоткуда, потому что вокруг не было ни углов, ни самого «вокруг». Привычка работала вхолостую, как двигатель без нагрузки.

Лиза.

Имя пришло само, без тревоги, без боли — всплыло, как всплывает позывной, который ты не забудешь, даже если забудешь собственное имя, звание и дату рождения. Дочь. Семь лет. И сразу за именем, без паузы, короткое и сухое: это плохо. Потому что если я тут, в этом «никаком» месте без тела и без боли, значит, туда, обратно, я уже не вернусь. А значит, рюкзак к школе ей купит бабка, на свою пенсию, выбирая, что подешевле, на осенней распродаже. И шкатулку из той витрины — ту самую, лаковую, с балериной под стеклянным куполом, которую Лиза разглядывала, прижавшись носом к стеклу, на прошлой моей побывке и ничего не просила, только смотрела, — ту шкатулку теперь не купит никто. Вот это било. По-настоящему, под самый дых, единственное по-настоящему плохое во всём этом раскладе. Со своей-то смертью я давно сжился. Било другое: я не успел.

Я бы, наверное, повисел на этой мысли подольше — она того стоила. Но темнота вдруг перестала быть однородной.

Где-то было светлее.

Без всякого «света в конце», без зова трубы и хора. Только в одном направлении темнота оказалась чуть жиже, чем везде, словно кто-то развёл чёрную краску каплей воды. И раз там было иначе, значит, там что-то было. А раз там что-то было, значит, стоило сходить и посмотреть, что именно, — потому что сидеть на месте и ждать, пока непонятное само к тебе подойдёт, последнее дело. Я двинулся туда. Ног не было, отталкиваться было нечем, но я как-то сдвинулся с места — то ли пожелал, то ли перестал быть там, где был. Без драматизма, без парения над бездной. Профессионал на незнакомой местности идёт на единственный имеющийся ориентир. Всё. Других дел тут всё равно не нашлось.

Старик сидел у света.

Без трона и без облаков под задницей. Сидел, как сидит усталый дед у догорающего костра под конец долгого дня, — ссутулился, локти на колени, кисти свесил, будто отложил тяжёлую работу и ещё думает, браться ли снова или плюнуть и идти спать. Костра, правда, не было никакого. Свет стоял сам по себе, ровный, плоский, без тепла и без стороны, откуда бы шёл. Старик в нём не грелся. Сидел, и всё.

Я попробовал его разглядеть и понял, что не могу. Не мутно, не далеко. Он не держался в одном виде. Гляну прямо — старый воин: плечи в ширину дверного проёма, шея бычья, руки в рубцах от запястья до локтя, костяшки сбиты в плоское, как у того, кто всю жизнь махал тяжёлым и острым. Моргну — уже пастух, сухой, жилистый, выдубленный ветром до цвета старого ремня, что гонял скот по голым холмам и пережил всех своих собак до последней. Моргну ещё — просто старик. Очень старый, такой старый, что годы давно сбились со счёта и перестали что-то значить. Лицо при этом стояло на месте, ни морщина не дрогнет. Менялось то, кем он был под лицом. Я бросил это дело секунды через две. Разглядывать его — всё одно что разглядывать сквозняк: вот он есть, тянет холодом по шее, а ткни пальцем — не во что.

И только теперь, на самом краю, я поймал первое хоть какое-то ощущение за всё это «здесь». От старика тянуло холодом. Старым, тяжёлым, глубинным — такой холод копит в себе кусок железа, что пролежал в сырой земле долго, очень долго, и набрал её стужи до самой сердцевины. Под холодом, на грани, чуть тянуло дымом и остывшей окалиной. Первое ощущение в месте, где не было ничего, — и оттого заметное, как искра в темноте.

— Живучий ты, мальчик, — сказал старик.

Говорил он тихо, хрипловато, и под словами чуть гудело эхо, низкое, будто мы сидели в большом пустом каменном зале с высоким сводом. Не «приветствую тебя, смертный», не «знаешь ли ты, кто перед тобой». Просто оценка, спокойная, по делу — глянул на машину, притащенную к нему на тросе разбитой в хлам, и с одного взгляда решил, что эта дрянь, как ни странно, ещё поедет, если взяться.

— Это что — загробная жизнь? — спросил я.

Серия тупых практичных вопросов — мой способ разбираться с непонятным. Не самый изящный, зато надёжный. Когда не знаешь, во что вляпался, начинаешь с простого и идёшь от него. Старик помолчал — прикидывал, стоит ли вообще на это отвечать.

—Не совсем, — сказал он наконец.

— А конкретнее?

— Конкретнее — потом. Если будет «потом». — Он не торопился, и в этой неторопливости не было ни рисовки, ни загадочности. Просто человек, который не любит объяснять и не станет этого делать, пока сам не сочтёт нужным. — Я тебя видел. Там, на бетоне. — Он чуть повёл подбородком в сторону, будто этот самый бетон лежал где-то здесь, за светом, стоит обернуться. — Ты держал последний рубеж один. Дырявый уже, тёк, как решето, а держал и не останавливался. Своих вывел. Сам остался прикрывать. — Пауза, долгая, без всякой неловкости. — Мне нужен такой человек.

Я смотрел на него. На воина, на пастуха, на старика — на всё это сразу, потому что выбрать один вид так и не вышло.

— Для чего? — спросил я.

— Есть народ, — сказал он. — Хьёрды. Гремел когда-то на полмира, теперь валяется на дне. — Сказал ровно, как про погоду. — Бьют их отовсюду. Гонят с воды, режут на берегах, палят стоянки. Вождь у них имеется. Только вождь подыхает. Прямо сейчас, пока мы тут лясы точим, лежит, и вытекает из него последнее. — Он перечислял это так, будто считал, что у него за зиму поломалось в хозяйстве: крыша потекла, плетень завалило, кобыла охромела. — Народ надо поднять со дна. Вывести на берег. Дать зацепиться и выжить. А делать некому. Вот я тебя и выбрал.

Ни «спаси их», ни «прояви милость, и зачтётся тебе». Сломалось, чинить некому, нашёл того, кто чинит ломаное под огнём и не скулит. Такой разговор я понимал. На таком языке со мной и надо было — я на нём всю жизнь сам говорил.

— Почему я? — спросил я.

— Потому что ты умеешь воевать. — Он качнул головой, прикидывая, добавлять ли остальное, и решил добавить. — Потому что помер ты правильно. За дело, прикрывая своих, без дури и без зряшности. Редкая штука, мальчик, реже, чем тебе кажется. — Усмехнулся одним углом рта, и веселья в этой усмешке не было ни на грош. — И потому, скажу уж как есть, что до тебя одного я и сумел сейчас дотянуться. Силёнок у меня кот наплакал, перебирать не из чего. Хватаю, до кого дотягиваюсь.

— То есть выбор был невелик.

— То есть выбора, считай, и не было. — Он не обиделся, наоборот, кивнул, будто я попал в точку. — И раз уж начистоту до конца: чудес от меня с первого боя не жди. Я голодный, мальчик. Тощий, как волк по весне. — Он развёл руками, медленно, показывая эту свою слабость и нисколько её не стыдясь. — Это тебе не сказка, где бог щёлкнул пальцами — и враги попадали мёртвыми, а народ запел да заплясал. Тут и щёлкать-то нечем. Тут руками вкалывать надо. Твоими. Так что нос не задирай, мальчик: бог тебе достался под стать — драный да на сухом пайке.

— Принято, — сказал я. Принял к сведению и отложил. — Дальше. Что я с этого имею.

Деловой даже перед богом — и не из дерзости. Перед любой сделкой положено знать, что стоит в твоей графе, в той, где «получаешь». Кто не спрашивает, того и кидают.

— Имеешь жизнь, — сказал старик. — Простую штуку. Пока тянешь дело — живёшь. Тело вождя тощее, дырявое, на ладан дышит, но я его подлатаю. Сколько сил хватит, а сил, я уже сказал, у меня с гулькин нос. — Он подался вперёд, и в эхе под голосом на миг загудело ниже того, что ухо ловит, отдалось где-то в костях, которых у меня сейчас не было, мимо слуха, прямо внутрь. — А сделаешь дело — народ поднят, стоит на земле крепко, врагу его не разгрызть, — тогда возвращаешься. Домой. Живым. Целым. В своей собственной шкуре.

Вот тут я замолчал. По-настоящему, надолго. Слово застряло в горле и не шло.

— Домой, — повторил я, проверяя слово на вес, как монету проверяют на зуб. — Это значит — назад. К Лизе.

Он не ответил.

Взгляд он не отвёл и тему уводить не стал. Просто молчал — ровно, спокойно, без неловкости, как молчат о том, о чём заранее порешили молчать. Я ждал. Держал паузу долго, дольше, чем держат в обычном разговоре, давая ему все возможности заполнить её. Он так ничего и не сказал. И я понял: про дочь он не скажет. Ни сейчас, ни, видимо, никогда. Без зла, без угрозы. Графа закрыта, и весь сказ.

Я мог бы надавить. Я умею давить, когда надо. Но давить на того, кто держит в кулаке твой единственный обратный билет, — последнее дело, после которого билета у тебя обычно и не остаётся. И вот что я отложил себе в сторону, на будущее. Он не сказал «нет». Не сказал «забудь её», «её там уже нет», «дом твой пустой». Он просто заткнулся на этом месте. А люди — и боги, выходит, тоже — обычно молчат не про то, чего и в помине нет. Про пустое место чего молчать? Про пустое место болтают легко, не задумываясь. Тогда какого ляда совать мне в сделку это «домой, живым», если дома меня и ждать некому? Раз молчит — значит, есть о чём молчать. Мне пока хватало и этого, чтоб работать дальше.

— Ладно, — сказал я. Не про согласие ещё, до согласия было далеко. Про то, что этот вопрос я закрываю и иду дальше по списку. — Где подвох.

— Подвох в цене. — Старик кивнул, и в кивке мелькнуло что-то вроде одобрения, будто он ждал ровно этого вопроса и зауважал меня за то, что я первым делом спросил про цену, а размечтаться про чудеса даже не подумал. — Я живу с крови. С той, что льётся в честном бою — рядом с тобой или по твоему слову. Эта кровь идёт мне. Зовётся — Дань. Часть от неё я тебе обратно отдаю, силой, на дело. — Он смотрел мне в лицо, не моргая своими переменчивыми глазами. — Народ будешь поднимать с самого дна. Через драки, через стужу, через голодуху, через переходы, где половина ляжет от одной усталости и больше не встанет. Люди будут гибнуть. Много. Очень много.

— Это я уже понял.

— Это ты ещё не до конца понял. — Он не повысил голоса, но что-то в нём отвердело, как остывающее железо. — И вот что я скажу тебе один раз, сейчас, чтоб потом, когда оно случится, ты не вопил мне, что не предупреждал. Кровь твоих, когда они падают, тоже течёт мне. Тоже Дань. Я с неё кормлюсь так же, как с вражьей, и плевать мне, кто там лёг — твой брат по строю или тот, кого ты минуту назад зарубил. Кровь и кровь. Одна на вкус. — Он подержал паузу, дал этому осесть. — Врать, что оно иначе, не стану. Соврал бы — ты б всё одно потом дотумкал, и злее б вышло.

Я слышал это очень ясно. Каждый мой мертвец оставлял дыру в строю, лицо, что больше не отзовётся на перекличке. И ещё становился ресурсом. Уходит наверх, в общий котёл этого старика, а из того же котла мне потом и плеснут силы, чтоб тянуть остальных, ещё живых. Я кормлю войну своими, чтоб спасти своих. Грязная арифметика, мутная, как помои. Застревала поперёк горла и не лезла. Я её взял и сунул отдельно, на верхнюю полку, к таким же — достану, когда припрёт и когда будет когда об этом думать. Сейчас было некогда.

— Понятно, — сказал я.

Не «согласен», не «да как ты смеешь». Понятно. Принял к сведению, разложил по полкам.

— Силу как получаю, — спросил я. — Конкретно. Без поэзии.

— Без поэзии так без поэзии. — Старику это, похоже, даже легло на душу. — В голове будет голос. Мой. И строки — куцые, по делу, без виньеток. Я этой розовой соплятины не терплю, языком чесать не стану. Зовётся — Зов. — Он повёл рукой, и вид у него сделался утомлённый, как у деда, которому в сотый раз тычут под нос одно и то же зелёному новобранцу. — Силу тратишь, как сам рассудишь. Хочешь — вливай в своих, на бой: чтоб дрались злее, держались дольше и ран не чуяли, пока дело не сделано. Хочешь — лей в это тело, латать, что порвётся, крепить, что хлипко. Хочешь — кличь моих воинов из-за грани, тех, что давно по ту сторону. Только это дорого: на одного такого крови копят с целого сражения, а бывает, что и не с одного. Три дороги тебе. Куда лить — сам гляди.

— Негусто инструкций для такого дела. Иной прораб на стройке и то подробнее вводную даёт.

— Зато всё правда, от первого слова до последнего. — Он опять усмехнулся, тем же углом рта. — Разберёшься на ходу, мальчик. Там, куда я тебя кину, лекции читать будет некогда — там либо схватываешь сразу, либо не схватываешь уже никогда. Лучше скудно и честно, чем красиво и врать. От красивого вранья на войне мрут.

Я молчал, складывал всё это в голове по местам, как раскладываешь перед выходом снаряжение — чтобы потом, в темноте, на ощупь, найти нужное не глядя. Пространство вокруг как будто поджалось — без всяких стен, которых тут и не было, одним только голым ощущением, что времени остаётся меньше, чем было минуту назад. Старик это, кажется, тоже чувствовал. Или это он сам его и поджимал, торопил, не показывая виду.

— Ты не обязан, — сказал он вдруг, и это сбило меня с подсчётов.

Я поднял на него глаза.

— Можешь остаться здесь. — Старик пожал плечами, и в этом жесте не было ни угрозы, ни уговора. — Спокойно тут. Не болит ничего, не тянет. Задач никаких, спроса никакого. Силком я никого не тащу: толку нет с того, кого тащат за шкирку, развалится в первом же бою и меня под собой похоронит. Хочешь — оставайся. Решай сам.

Звучало честно. Я по голосу слышал, по тому, как ровно он это сказал, без нажима в нужном месте, что выбор настоящий. Он правда оставлял дверь открытой в обе стороны, без подлого «соглашайся, или будешь мучиться». Можно было встать и уйти в этот его тёплый покой, и он бы не держал.

Думал я недолго. Долго тут думают в книжках, где у героя на это три страницы и оркестр за спиной. Остаться здесь — это Лиза ждёт того, кто не придёт. Год ждёт. Два. Пять. Бабка дряхлеет, пенсия не пухнет, рюкзак к школе берут на распродаже, самый дешёвый, серенький, а ту шкатулку с балериной под стеклом кто-то другой уносит из той витрины и ставит на чужую полку для чужой девчонки. И где-то в этой картинке семь лет, медленно, сама того не заметив, перестают ждать — сперва каждый день, потом по выходным, потом и вовсе. Привыкают, что отца нет. Не вариант. Тут и считать нечего, расчёт сошёлся в одну сторону с первой же цифры.

— Что значит «сделать задачу», — спросил я всё-таки. По старой привычке уточнять формулировку до того, как поставишь подпись. На формулировках людей режут чаще, чем на ножах. — Где финиш. Как я пойму, что всё, отработал, можно домой.

— Народ выживет. Найдёт землю и встанет на ней. Закрепится так, что его не сметёт первый же, кто придёт с моря. — Старик говорил медленно, чётко, чтоб я расслышал и запомнил каждое слово. — Не «отбился разок». Встал так, что больше не упадёт. Это не на год, мальчик. И не на два. Скажу прямо, чтоб ты не питал надежд: это надолго.

— Понятно.

Я ещё раз прогнал всё это в голове, от первой цифры до последней. Цена названа вслух, ясная. Подвох тоже выложен, прямо, без утайки, — а это, если вдуматься, почти роскошь: за пятнадцать лет ни один наниматель так со мной не говорил, все норовили мелкий шрифт упрятать поглубже, под печать. Своих я буду терять — сказано. И они же пойдут ему в Дань — тоже сказано. И с этим придётся жить, таскать в себе, как осколок, который не вынуть. Дорога длинная, конца на горизонте не видать. Гарантий ни одной, кроме той самой. Обратной. Ради которой всё и затевается.

— Ладно, — сказал я.

Одно слово. Без торжественных клятв, без рукопожатия над огнём и капли крови на ладонь. Ладно — и весь разговор, и вся сделка. Так я всю жизнь принимал то, что не нравится, но делать надо. Грязную работу, гиблый контракт, приказ идти туда, откуда не возвращаются. Ладно. Старик это уловил — он, похоже, вообще ловил больше, чем показывал. Что-то в нём дрогнуло, впервые за весь разговор похожее на удовлетворение. Улыбки не было. Был короткий кивок — долго рылся в ящике с железом и нащупал на дне нужный инструмент, тот самый, единственный, что подойдёт к этой работе.

— Годится, — сказал он.

И пространство тронулось.

Свет повело в сторону, резко, будто из-под него выдернули опору, и темнота пошла вниз, вся разом, и я вместе с ней, без падения, без ветра, просто вниз и в сторону, туда, где меня ждали. Последнее, что я успел подумать перед тем, как всё это провалилось окончательно, было насквозь практичное и ни капли не торжественное, без всякого «прощай» и «вот и всё».

«Хоть бы тело было в приличном состоянии».

Договорить не успел.

Ветер.

Первое, что вернулось из всего разом, — ветер. Хлестнул по лицу, мокрый, холодный, живой, с брызгами, осел солёной коркой на губах, и сразу за ним, без очереди, толкаясь, повалило всё остальное — звук, вес, холод, боль, — навалилось такой стеной, что меня едва не вывернуло наизнанку от одного этого перегруза после долгой пустоты, где не было вообще ничего. Тело, отвыкшее за эти минуты от того, что значит быть телом, приняло мир как удар под дых. Слишком много всего и слишком сразу. Добро пожаловать обратно.

Боль.

Левый бок горел. Глубоко, тупо, горячо — рана, и не свежая, не та, что только что прилетела и ещё не дошла до мозга. Такая, что уже успела назреть, набрать жару, обложиться вокруг распухшим горячим мясом. Чужая рана. В чужом боку, в чужом мясе — но болела она вполне честно, по-настоящему, до белых пятен в глазах, ровно так же, как болят свои собственные дыры. Тело не спрашивало, чей в нём теперь жилец, — болело, как умело. Я лежал на чём-то жёстком, мокром и холодном, и это что-то ходило подо мной — вверх, потом резко вниз, потом набок, валко, тяжело, — и не сразу до меня дошло, что это палуба. Качка. Деревянный настил, скользкий от воды, ходит под спиной и под затылком, как живой, как спина большого зверя, что дышит.

Я поднял руки к лицу. Чужие руки. Шире моих, тяжелее, узловатые, в старых белёсых рубцах поверх свежих ссадин, ладони — широкие лопаты, костяшки разбиты. Не мои руки, ни единой чёрточкой. Но когда я мысленно велел им сжаться в кулаки, они сжались. Послушались. Сразу, без задержки, без чужого сопротивления. Уже кое-что. С этим можно работать.

Крики.

Со всех сторон орали, и орали на языке, которого я не знал, — резкие, рубленые, лающие слова, лай вперемешку с рёвом, без единого знакомого корня, по которому можно было бы зацепиться и догадаться. Звон железа о железо, частый, злой, совсем рядом. Близко. Слишком близко. И плеск — тяжёлый, крупнее обычной волны о борт, — и под ним глухой удар во что-то огромное, отдавшийся через всю палубу мне в кости, в зубы, в больной бок.

И тут, за какую-то долю секунды, без перехода, чужой лай сложился в слова.

Не я их выучил, не успел бы. Они вдруг стали понятны — щёлкнуло где-то в затылке, как переключают тумблер, и язык, только что бывший каменной стеной, обернулся обычной человеческой речью, грубой, но понятной до последнего слова. Старик. Его работа. Зов открыл мне слух, как обещал, — без церемоний, по делу, в нужную секунду. Принято, разберёмся.

— …ВОЖДЬ! — орали мне прямо в лицо. Надо мной навис мужик — бородатый, мокрый насквозь, борода свалялась от воды и крови, бровь рассечена, и кровь из неё текла ему в глаз, а он не замечал. В этих глазах было пополам страха и злости, и не понять, чего больше. Он тряс меня за плечо так, что рана в боку отзывалась на каждый рывок белой вспышкой. — Вождь, очнись, ну! Патрульный бьёт нам в борт! Левая сторона уже трещит, доски расходятся, вода идёт! Ты слышишь меня?! Что делать?!

Снаружи опять ударило — корпус застонал всем деревом, длинно, протяжно, палуба дёрнулась и ушла из-под спины. В борт рядом с бородачом влетел обломок доски, длинный, как кол, и пробил кого-то насквозь под рёбра; человек захлебнулся криком, осел на колени, и пальцы его ещё пару секунд скребли по мокрому настилу, пока он не понял, что уже мёртв. Тёплым плеснуло мне на щёку. Я мазнул по ней тыльной стороной чужой ладони, не глядя, и забыл — не до того.

Тело было дрянь. Слабое, дырявое, тяжёлое от собственной потерянной крови, налитое жаром раны. Вставать в нём было всё равно что вставать в полном снаряжении, с полной выкладкой, после трёх суток марша без сна, когда каждый сустав отдельно докладывает, что больше не служит. Оно хотело лежать и дотекать.

Я встал.

«Тело плохое. Но ходит. Ладно».

И вот тут меня подхватило.

На самом краю слуха — ниже криков, ниже звона, ниже плеска и стона дерева — прошло знакомое старческое ворчание, тихое, довольное, будто кто-то в самой моей кости буркнул себе под нос: ну, давай. И в крови поднялось чужое. Горячее, злое, жадное — жажда, которой я от себя не ждал и которая была явно с чужого плеча: я, Марк Лем, всю жизнь делал войну холодными руками, без огонька, как грязную работу. А тут поверх привычного расчёта вдруг поднялся азарт. Грязный, весёлый, бойцовский азарт, от которого зачесались ладони и сами собой оскалились зубы. А руки — руки уже знали, что делать, знали лучше головы. Они потянулись к борту раньше, чем я успел хоть что-то решить, легли на топорище ловко, уверенно, по-домашнему, будто держали это древко всю жизнь, каждый день, от первого пушка на подбородке. Память чужого тела. Воина по имени Карн, что лежал тут до меня и из которого ещё минуту назад вытекало последнее. Его рука помнила топор, и эта память легла поверх моего наёмничьего опыта без шва. Разбираться, где кончаюсь я и начинается он, было некогда. Я перехватил древко поудобнее и двинулся на звон.

Бог на грани слуха, чужая закипевшая кровь, умелые руки или собственная злая досада на это дрянное протекающее тело — толкнуло всё сразу, в одну кучу, и растаскивать по отдельности было некогда. Бородач что-то ещё кричал мне в спину, дёргал за плечо, спрашивал, что делать, куда бежать, кого спасать.

Я не ответил.

Я выдернул топор из крепления у борта, и он лёг в ладонь тяжелее, чем я привык за прошлую жизнь, и правильнее, чем я смог бы объяснить словами, — лёг как влитой, как родной. А потом я пошёл. Мимо чужих спин, не дожидаясь строя, не выкрикнув ни одной команды, — сам, туда, в самую гущу, где гуще всего звенело железо и орали глотки, в самую свалку, на чужой патрульный борт, что крушил нашу левую сторону.

Первым.

Бородач что-то ещё хрипел мне вслед. Я не слушал. Впереди ждало чужое железо и чужие глотки, а подо мной ходило тело Карна, про которое я пока не знал главного: вынесет оно этот бой или подведёт на первом же замахе. Вот сейчас и проверим.

Глава 3. Морские Волки

Палуба ходила под ногами, мокрая, в чёрной слизи и чьей-то крови, и по ней ко мне лезли люди в железе. Я стоял с топором, который секунду назад выдрал из крепления у мачты, — топорище ещё хранило занозу от чужой хватки, — и считал. Сколько их. Откуда. Что главное, что подождёт. Эту секунду в драке успеваешь взять один раз, до первого удара, дальше уже поздно. Я её взял.

Бородач за плечом всё ещё орал мне в ухо — что-то про борт, про трещину, про «вождь, очнись», брызгал слюной мне в скулу. Я его слух выключил. Слушать было некогда.

Левый борт. Доски борта стонали и плевались щепой — туда, в дерево, уже вгрызлись железные крюки на верёвках, штук шесть, и верёвки натянулись струной: кто-то с той стороны подтягивал чужой корпус к нашему вплотную. За бортом, ниже нашего настила на полтора локтя, бок о бок ходил чужой корабль. Поуже нашего, длиннее, с фонарём на носу — и с него по верёвкам и крюкам лезли люди. В железе. Пятеро на нашей палубе, ещё с десяток на полпути.

Имперцы. Я не знал слова, но знал породу. Чужие кольчуги, чужие шлемы с переносицей, движения слаженные, без дикости. От них пахло железом, мокрой шерстью и факельным дымом — так несёт от организованных людей, которые пришли работать.

Свои отбивались. Кто как. Без строя, вразнобой — каждый сам по себе, храбро и бестолково, лезли в железо грудью и падали. Один уже упал, и через него перешагивали.

— Стой! — крикнул я.

Не своим словом. Слово выскочило само, на чужом языке, который мне открыли час назад, рубленое и короткое, и адресовано оно было пацану — молодому, безбородому, который с воем прыгнул вперёд раньше всех, мимо двоих, прямо в гущу. Он не услышал. Или услышал и не послушал. Орал и лез.

Ладно. Каждый дурак выбирает сам.

Я двинулся к борту. И вот тут тело впервые показало, что оно чужое.

Я знал свой шаг. Пятнадцать лет знал, на сколько вынесет нога, где остановится рука, в какой точке кулак встретит цель. Это тело знало другое. Шаг вышел шире, чем я заложил, рука — длиннее, и первый удар я начал на полмгновения раньше, чем надо для этой длины, и на полмгновения позже довёл, потому что вес топора был не мой и плечо тащило его как чужой груз.

Имперец это пережил. Я промахнулся мимо горла, попал в плечо, в кольчугу — звякнуло, он устоял, развернулся.

«Длиннее руки. Тяжелее. Бьёт с задержкой».

Записал, поправил, довернул плечо под чужую длину. Второй удар уже лёг туда, куда я целил, — топор вошёл сбоку в шею, под обрез шлема, и человек сложился. Тёплое плеснуло мне на запястье, и он ещё с пару секунд сучил ногами по слизи, цеплялся за палубу, будто куда-то собрался. Я выдернул лезвие и шагнул дальше. Второй имперец шёл через первого, я ушёл с линии вправо — тело послушалось чуть медленнее, чем я хотел, но послушалось, — и приложил его обухом в висок. Шлем спас от смерти, не спас от того, что ноги под ним подломились.

Три удара. На третьем тело уже было моё. Не до конца, но рабочее — как разношенный чужой сапог, который ещё трёт, но идти в нём можно.

Третий успел достать первым. Копьё, снизу, коротким тычком — я качнулся, и наконечник прошёл вскользь по левому боку. По ребрам. Аккурат там, где и без него горело. Полоснуло горячим, рана отозвалась вспышкой до зубов, дыхание сорвалось на полувздохе, и что-то тёплое поползло под рубахой вниз.

Тело само качнулось прочь от боли — на полшага, машинально. Я придавил этот рывок: дёрнешься на боль в бою — поймаешь второе остриё. Перехватил топорище ниже, поднырнул под второй тычок копья и вошёл вплотную — на копейной дистанции, где древко уже мешает хозяину, а топор как раз дома. Достал по руке — кисть с древком отлетела в сторону, копьё упало вместе с пальцами. Имперец заорал, схватился за обрубок, и я достал ещё раз, в горло. Крик булькнул и оборвался, хозяин осел, а из-под шлема плеснуло мне на голень густым и горячим. Я переступил лужу и пошёл дальше. Чужая кровь под сапогом своей не считается, остальное потом.

Бок горел ровным жаром. Кровь шла. Я отметил это как механик отмечает, что подтекает масло: не сейчас, потом, едем дальше.

Когда первая пятёрка легла или откатилась, я перестал считать по одному и поднял голову. Вытер тыльной стороной кисти глаза — туда натекло чужое, тёплое, липло ресницы. Палуба разом легла передо мной вся, со всеми, кто на ней дрался, и я смотрел на неё сверху, как на доску с фигурами.

Левый борт провисал. Там лезло гуще всего, а держала его одна — женщина со щитом. Невысокая, злая, щит в крови по кромке, под ногами двое чужих, и она стояла на этих двоих, как на ступеньке, и не пускала третьего. Одна. И её вот-вот должны были обойти.

Правый борт держали плотно — там сбилось пятеро своих, и туда лезло меньше.

Центр шёл ровно. В центре резал седой.

Я его засёк сразу, как засекают своего в чужой толпе. Жилистый старик, седой клок прилип ко лбу, на голых жилистых руках вздулись верёвки вен и блестели чужой кровью до локтя. Без крика, без замаха на полнеба. Шаг, укол под кольчугу, шаг, обух в висок, шаг. Топор в его кулаке ходил коротко, на полразмаха, и каждый раз ложился в щель — в шею, в подмышку, в сгиб колена. Он разбирал имперцев, как разбирают дрова: подошёл, расколол, отложил, следующий. Я смотрел на него полсекунды и поставил галочку.

«Вот этот умеет. Этого запомнить».

Говорить было некогда — в реве и звоне голос не несёт, да и имён я всё равно не знал. Я командовал руками. Поймал за плечо ближайшего, развернул, толкнул в сторону левого борта и показал топором — туда. Поймал второго, того, что без дела топтался у мачты, — туда же. Оба пошли. Не сразу, с заминкой, оглядываясь на меня — вождь? не вождь? — но пошли. Когда толкают вот так, без тени сомнения, ноги идут раньше, чем голова успевает спросить.

На левом борту стало двое и женщина. Провис выровнялся.

Седой в центре поймал мой взгляд через всю палубу. Коротко глянул на то, как я раскидал людей. И кивнул. Один раз. Понял, что кто-то наверху думает. И вернулся к своим дровам.

Пацан опять полез поперёк.

Я увидел это краем глаза — безбородый сунулся между двумя имперцами, замахнулся на одного и подставил спину второму. Дурак. Молодой дурак, который дерётся за то, как он будет выглядеть, а не за то, чтобы дожить до утра. Второй имперец достал его по руке — коротким рубящим, выше локтя. Не насмерть. Но пацан вскрикнул, топор выпал, и он осел на колено в крови и скользи. Оба имперца повернулись добить.

Ноги понесли раньше, чем я решил их нести, — старый рефлекс на чужой замах. Уже на ходу голова досчитала: двое, а спина у мальца голая. Встану между — рубить будут меня, а меня рубить дольше. Сгодится.

Я перешагнул через него. Прямо по нему, ногой между ним и железом, и встретил обоих.

Первого — обухом в зубы, на возврате — лезвием под мышку, в щель кольчуги. Второй успел замахнуться, я принял удар на топорище, увёл вниз и боднул его шлемом в лицо. Боднул чужой памятью — приём Карна, тело выдало его само, без меня. Под кромкой шлема хрустнул нос, имперец качнулся с залитым лицом, и я добил.

— Токи! — заорал кто-то справа. — Токи, назад, дурак!

Имя. Значит, пацана зовут Токи. Запомнил — командиру положено знать, кто из его людей лезет под нож первым. Таких надо считать отдельно.

— Живой? — бросил я ему, не оборачиваясь.

Он что-то прохрипел в ответ. Живой, значит.

«Выживешь — поговорим, мальчишка».

Бой пополз к борту. Теперь нас на палубе было больше, чем их, — снизу выбегали ещё, разбуженные звоном, и численность качнулась в нашу сторону. Имперцев давили к их же крюкам. Один прыгнул обратно на свой корабль, за ним второй. На нашей палубе остались только те, кому не повезло.

И тут картинка качнулась обратно.

Меня повело.

Повело от крови. Левый бок тёк всё это время, и тело, и без того дрянное, начало проседать — будто из мешка с песком ровной струйкой сыплется наружу, и в какой-то момент мешок перестаёт держать форму. В глазах потемнело по краям, топор отяжелел вдвое, и следующий замах я сделал на чистом упрямстве, мимо. Колено подломилось. Я устоял, но впритык.

«Не сейчас». Я прижал локоть к дырявому боку — глупо, кровь так не остановишь, но тело само вцепилось в эту опору, и под локтем стало чуть твёрже. Перехватил топор покороче, ближе к голове, чтобы меньше тащить, и заставил колено держать.

С того борта готовились к последнему броску. На носу их корабля сбивалась новая волна — десяток свежих, ещё не дравшихся, и они примеривались прыгать. А наши — наши встали. Запал кончился разом, как кончается у непривычных к долгому бою: вспыхнули, прогорели и теперь стояли, тяжело дыша, и в спинах у них снова заводился страх. Ещё один навал — и побегут.

И вот тут меня взяла злость. Не на имперцев — на этих, на своих. На то, что я тут, дырявый, на чужих ногах, держусь на честном слове, а они, целые, готовы рассыпаться за пять минут до конца.

Я развернулся к ним спиной к врагу. Худшее, что можно сделать в бою, — и единственное, что работало.

— Вперёд! — заорал я так, что в боку рвануло. — Всё, что есть, — вперёд! За мной!

И пошёл первым. На подломленных ногах, мимо их плеч и спин, прямо на тот их десяток с фонарём за спинами. Голова была холодная, насквозь. Толпа цепляется глазами за того, кто попёр, и тянется следом, пока он прёт. Я пёр. Ноги несли криво, но несли.

И на секунду под рёбрами стало тепло.

Не снаружи. Внутри, под самыми рёбрами, у сердца — короткая горячая волна, как глоток крепкого на холоде, прошла и схлынула. Я её отметил краем — в бою отмечаешь всё, — и забыл, потому что в ту же секунду случилось то, ради чего я орал.

Двое-трое ближних рванули вперёд.

Не все. Трое молодых, что стояли ко мне ближе всего, — старик не из них, седой был дальше, — вдруг сорвались с места так, будто их сдёрнули с привязи. Быстрее, чем стояли секунду назад. Злее. Один влетел в их строй на чистом ходу и проломил его телом, снёс двоих с ног, и брешь поползла. За ним вошли остальные.

Я успел подумать только одно. «Откуда у них резерв?»

Сам выдыхался, ноги ватные, а эти трое — будто им подлили свежего. Разобраться было некогда. Списал на адреналин, на бойцовский кураж племени, на что угодно — у дикарей бывает второе дыхание на ярости, я видал такое. Записал в «странное, потом» и пошёл следом, добивать.

Их строй сломался. Свежий десяток, который должен был нас смять, побежал обратно на свой борт под нашим напором. Кто-то на той стороне рубанул верёвки — раз, два. Крюки сорвались с треском, выдрав щепу из борта. Корабли пошли врозь. Между корпусами открылась полоса воды — чёрная, гладкая, холодная, — и она росла с каждым вздохом, пока чужой фонарь не уплыл в туман.

Тишина пришла не сразу. Сначала стих звон, потом крики, потом остался только скрип снастей, плеск да чьи-то стоны снизу.

Я стоял. Дышал. Во рту было солоно — кровь. Пощупал языком: щёку прикусил, когда боднул того имперца шлемом. Своя кровь, мелочь.

Ладно. Тело живёт.

Я перевёл дух, утёр лицо рукавом и повернулся к палубе. Бой кончился, а работа — нет.

Они смотрели на меня. Все, кто был сверху. Опускали топоры, отступали от борта, переводили дух — и поворачивались ко мне. Десятки лиц, мокрых, в крови и копоти, в первом сером свете, который только начал сочиться сквозь туман. И ни на одном не было победного крика.

На них был вопрос.

Я этот взгляд знал — взгляд на командира, в котором не уверены. Вождь жив? Вождь дрался? Это вообще вождь? Что с ним не так, он же бился иначе, чем всегда, ходил иначе, командовал руками, как чужой. Стоял один напряжённый вопрос на сотню глаз, и я чувствовал его кожей, физически, как давление.

В стороне, у мачты, стоял старик в шкурах. Не воин, это читалось сразу. Стоял неподвижно с тех пор, как я очнулся, и смотрел на меня иначе, чем остальные. Будто сквозь — на что-то за мной. Я и это отметил. Потом.

Тянуть было нельзя. Ещё секунда заминки — и кто-нибудь спросит вслух. Спросит один — подхватят трое, а дальше пойдёт догадка, за ней страх, и сотня мокрых рук с топорами качнётся в одну сторону. Напуганное племя с железом режет первого, на кого упало подозрение, а ближе всех тут стоял я. И прикинуться Карном надолго не выйдёт: чужой шаг, чужая хватка вскроются через час, через день. В таком народе самозванцем не проживёшь.

Значит, прямо. Единственное, что работает с людьми, которые держат железо.

Я набрал воздуха. Бок прострелило, но голос вышел ровный.

— Карн мёртв.

Я сказал это первым. Громко, чтобы дошло до последнего ряда, и без всякого нажима — как докладывают факт.

— Я пришёл вместо него. Меня прислал бог войны. Я не из ваших людей. Я из другого места.

Палуба не шелохнулась. Сотня лиц, и ни звука, только ветер да вода.

— Задача одна, — сказал я. — Довести племя на берег живым. Это я и буду делать.

Пауза. Я дал ей повисеть ровно настолько, чтобы каждое слово село.

— Бейтесь.

Я нарочно бросил им голое слово, без «за меня», без «за павших». Просто — бейтесь. Потому что больше они ничего не умели, и только это держало их сейчас на ногах. Остальное — потом.

Тишина после этого была особая. Замороженная. Никто не крикнул «ура» и никто не крикнул «убей самозванца». Они стояли и смотрели, и каждый переваривал по-своему, и я видел, как это идёт по толпе медленно, лицо за лицом.

Где-то в задних рядах стоял здоровый, плечистый воин с топором — и смотрел тяжелее всех. Лицо неподвижное, не прочесть. Я зацепил его глазами на мгновение и отпустил. Этот мне ещё аукнется, кожей чую таких. Потом.

Старик в шкурах у мачты медленно опустил взгляд. Не отвернулся — опустил, будто согласился сам с собой в чём-то, чего я не слышал.

Это всё, что я получил. Не присяга, не бунт. Замершее племя, которое не решило, что со мной делать.

Пока хватит.

Они начали расходиться — медленно, оглядываясь. Я отошёл к борту и прислонился. Ноги сказали спасибо.

Задрал рубаху, посмотрел на бок. Рана была дрянь — длинная, рваная, старая внизу и свежая сверху, где прошлось копьё. Должна была течь как из ведра. А текла мало. Я придавил ладонью, отнял — кровь шла, но вяло, и края будто подсыхали, схватывались, пока я смотрел.

«Странно».

Таких ран не бывает. Свежий разрез по старому нарыву в трясущемся теле должен открыться и не закрываться, я этого добра навидался. А этот вёл себя смирно. Жгло меньше с каждой минутой. Будто кто-то изнутри придерживал края и осторожно штопал.

Я не верю в хорошие раны. Хороших ран не бывает. Но эта меня не убивала прямо сейчас, и на том, как говорится, спасибо. Списал на крепость варварского тела и отложил думать на потом.

И тогда снова пришло тепло.

Под рёбрами, как в бою, — только теперь я не был занят, и услышал лучше. Ровно. Будто кто-то стоял рядом, очень близко, и дышал. Я не чувствовал ни рук, ни слов. Просто — рядом кто-то был. Присутствие, ровное и старое, под самым сердцем.

Я стоял, смотрел на чёрную воду за бортом и слушал это присутствие, как слушают шаги за спиной — не оборачиваясь, но точно зная, что они есть.

«Старик, — подумал я, не вслух, внутрь. — Это ты?»

Ни звука. Ни голоса, ни ворчания. Я уже решил, что показалось, усталость, потеря крови, мозг плетёт.

А потом тепло качнулось. Один раз. Коротко толкнуло изнутри — и в этом толчке было что-то до того похожее на «да», что я перестал сомневаться. Просто согласие, переданное теплом, как кивок передают плечом.

«Тогда помоги с раной, — подумал я. — Пожалуйста».

Просить я не привык. Но перед богом, который держит твой обратный билет и, похоже, твою кровь заодно, можно и «пожалуйста». Дёшево обходится.

Тепло поднялось на секунду — сильнее, чем было, — прошло по боку волной, и жар в ране стал тише ещё на чуть. Совсем немного. Но я почувствовал.

«Понял, — подумал я. — Спасибо».

Ответа не было. Тепло опало и осталось ровным фоном — рядом, под рёбрами. Я постоял ещё. Потом отвернулся от воды.

— Ладно, — сказал я вслух, негромко, себе. — Работаем.

Тело болело уже всё, разом и везде — адреналин откатил, и теперь каждая мышца, каждый ушиб, каждый прикушенный угол щеки докладывали о себе по очереди. Нормально. Это значит, что я живой и завтра встану. С таким отходняком встают.

Седой подошёл со стороны палубы. Я услышал шаги — те самые, экономные, ни одного лишнего, — и не повернулся. Он встал рядом у борта, на расстоянии вытянутой руки, и тоже уставился на воду.

Мы молчали. Долго, по меркам после боя. Он не спешил, и я не мешал. Я уже понял про него, что слов он тратит мало, и уважал это — сам такой.

— Ты не Карн, — сказал он наконец.

Он просто клал на стол то, что углядел в бою своими глазами: чужой шаг на знакомых ногах, чужой перехват топорища. Он сорок лет смотрел, как Карн держит топор, и сегодня этот топор держал кто-то другой.

— Нет, — сказал я.

Не стал юлить. Юлить с таким — себе дороже, он уже всё решил, и врать значило бы только уронить себя в его глазах.

Он помолчал ещё. Посмотрел на воду, на меня сбоку, опять на воду. Что-то прикинул внутри, по-своему, не торопясь.

— Ладно, — сказал он.

И отошёл.

Я смотрел ему вслед. Три слова на двоих, и в них уместилось больше, чем в моём объявлении на всю палубу. Этот понял, что я чужой, и не стал поднимать топор. Пока. До доверия далеко, но и нож в спину он пока убрал. С таким можно работать.

«Ладно», — подумал я ему вслед его же словом. Хорошее слово. Моё.

Туман редел. Где-то впереди, за серой кисеёй, лежал берег, до которого надо было довести две тысячи душ, не растеряв по дороге. Тело болело, рана тлела, бог дышал под рёбрами, а здоровый воин в задних рядах смотрел мне в спину тяжёлым взглядом.

Первая смена кончилась. Я остался жив.

Дальше — их проблемы. И мои.

Глава 4. Перед племенем

Факелы по палубе чадили и плевались искрами на ветру. Под ногами доски были скользкие, чёрные от крови, и я стоял в этой крови, держал чужой топор в чужой ладони, и с лезвия мне на пальцы капало. Левый бок дёргало при каждом вдохе, и на глубоком вдохе там простреливало так, что дыхание само сбивалось на мелкое. Дышать мелко при племени нельзя — прочтут. Я держал вдох ровным через силу и считал.

Считал, сколько у меня осталось до того, как они начнут думать. Пока человек гудит от драки, он сделает почти всё, что скажут. Гул схлынет — полезут вопросы. Нет ответа — кто-нибудь с топором найдёт его сам.

Немного у меня осталось. По нутру чуял — совсем немного.

У ног моих лежал имперец, которого я достал последним. Горло я ему развалил тем самым топором, и кровь из него ещё шла толчками, в такт чему-то, что в нём пока не остановилось, заливала доски и плеснула мне на голень тёплым. Икра дёрнулась сама, от тепла: кожа помнит, что чужая кровь не должна быть тёплой, и тело каждый раз об этом напоминает. Голова напоминание отмела. Тёплая, холодная, мне всё равно, мне с него только не поскользнуться. Я переступил, отёр сапог о его же плечо и забыл про него. Когда-то такое марало меня до нутра, выворачивало, давно, в другой жизни. Теперь руки делали, голова считала.

Патрульный отходил. Его развернуло течением и собственным дымом, корма осела, и я видел, как по палубе там мечутся фигурки, заливают, вычерпывают, тянут. Уйдёт он или ляжет на дно — уже не моя забота. Своё он получил. Мы стояли. Они нет. На этом разговор с ним был окончен.

За спиной у меня ждал другой разговор. Племя. Я обернулся к нему.

Не всё — на корабле было не всё. Но та его часть, что поместилась на палубу флагмана, стояла плотным полукольцом и смотрела, и этого хватало с лихвой. Сотни две, может, больше. Мужики в кольчужных обрывках и шкурах, бабы с копьями не хуже мужских, пара стариков, выбравшихся из-под палубы на шум. Мокрые, ободранные, в чужой и своей крови. И все молчали.

Я знал это молчание. Оно бывает после драки, когда люди ещё не решили, кто ты теперь для них. Висит в воздухе и ждёт, чтобы кто-нибудь его толкнул в одну сторону или в другую.

Толкать должен был я. Это я понял по тому, как они стояли. Не расходились, не лезли с делами: стояли и держали глаза на мне. Вождь говорит после боя. Видимо, так у них заведено. Карн бы сейчас что-то сказал. Они ждали слова от Карна.

Карна тут не было. Был я.

Спешить не стал. Спешка читается как слабость, а слабость мне была не по карману. Я делал то, что делал всегда на незнакомой местности. Считал.

Народ — фон. Много, напуганы, вымотаны. Вся их опасность в том, что они толпа. Поодиночке — мужики как мужики. Толпа решает за секунду и потом не помнит, кто начал. С толпой говорить без толку. Толпу можно только держать, чтоб не качнулась.

А качнуть её могли двое.

Один стоял у мачты. Крупный, шире меня в этих плечах, с рыжеватой бородой и носом, который ломали не раз и, судя по тому, как он его держал, ломали с пользой для самооценки. Стоял неподвижно, руки сложены, и держал на мне глаза так, как смотрит человек, у которого внутри уже всё решено и он лишь ждёт удобного часа. Молодые воины жались поближе к нему. Не специально — само так выходило, как вода стекает к низине. Это о многом говорило. Это говорило почти всё.

Второй держался у правого борта, в тени, куда не доставали факелы. Маленький, сухой, в шкурах, с посохом. Белые косы, и в них что-то поблёскивало — не металл, мельче, костяное. Он один не смотрел на меня в упор. Стоял вполоборота, прищурившись, будто слушал что-то за моей спиной, в воздухе, чего там не было. Я его раньше не видел и сразу понял, что это и есть вторая ось. Шаман. Старик при этом стоял так неприметно, что глаз его пропускал, и я подумал, что это, наверное, и есть его манера — стоять так, чтобы тебя пропускали, пока сам не решишь, что пора.

Двое. Один против. Второй — неизвестно. С этими двумя и был весь расклад.

Я отметил это и собрался шагнуть в центр, и тут взгляд зацепился за то, что я до сих пор обходил.

У скамьи лежал мертвец.

Свой. Хьёрд — имперцев уже стащили к борту и за борт, а этого ещё не убрали. Молодой парень, борода едва пробилась. Лежал на спине, лицом вверх, и факел над ним качался, и тень от качки ходила по лицу так, что казалось, парень морщится. Грудь распахана наискось. Чем-то широким, абордажным. Кисть правой руки ещё подрагивала — мелко, по пальцу, потом пальцы свело разом, скрючило и отпустило, нервы догорали, тело не знало, что хозяина уже нет. Под ним натекла тёмная лужа, уже схватившаяся по краям. Умер быстро, видно по тому, как лежал: упал и кончился, ползти не успел.

Первая потеря. Свой, под моей рукой, в первом же бою.

Глаз сам прилип к этой подрагивающей кисти, держался на ней лишний удар сердца, грудь отозвалась глухо, помимо меня. Потом голова отодвинула это в сторону: парень мёртв, ему уже всё одно, а у меня двести живых на спине. Я задержал на нём взгляд ровно настолько, чтобы отметить факт, и убрал. Парень был мне не безразличен, но смотреть на него сейчас не давала работа. Люди увидят, куда я смотрю, и пойдут смотреть туда же, и вместо вождя у борта получится толпа над покойником, а это другой разговор и не в мою пользу. Парня я запомнил. Потом. После того как разберусь с живыми.

Я шагнул вперёд от борта. В центр.

Не ради красоты. Из центра меня видел каждый — и рыжий у мачты, и старик в тени, и задний ряд. Встаёшь так, чтобы дошло: говорю со всеми разом, и в задних рядах от моего слова не отсидеться.

Кровь капала с топорища мне на пальцы. Я не стал его опускать. Пусть видят, чьей кровью. И заговорил.

— Карн умер от раны, — сказал я. — Ещё до боя.

Голос вышел чужой — ниже моего, с хрипотцой от крови в горле. Но громкий. Палуба корабля — хорошая акустика, звук идёт поверх воды и возвращается, и орать не нужно, нужно говорить ровно. Я говорил ровно.

— Я пришёл на его место.

Я не поднимал руку, не бил себя в грудь, не делал ничего из того, что, наверное, полагалось делать. Стоял и смотрел на них. По лицам пошло движение — кто переглянулся, кто подался назад, кто, наоборот, вперёд. Но не крик. Пока не крик.

— Кто меня прислал, — продолжил я, — скажет вам шаман. Лучше, чем я. — Я не глянул в сторону тени у борта, хотя знал, что он там. Указать на него сейчас значило бы попросить помощи, а просить помощи вождю нельзя. Пусть выйдет сам, если выйдет. — Я скажу одно. Задача та же, что была при Карне. Довести флот до берега. Высадиться. Выжить.

Пауза. Короткая, отмеренная, чтобы дошло.

— Это я умею.

По кольцу прошёл шум. Тихий, низкий, без слов ещё. Так гудит толпа, когда переваривает. Я дал ей секунду переварить и добил, пока не качнулась:

— Вы видели бой. Он выигран. Я ранен. Племя живёт. — Я обвёл их взглядом, медленно, от мачты до борта, чтобы каждый ряд получил по куску этого взгляда. — Это всё, что нужно знать сейчас.

Вот тут оно и вылетело.

— Кто ты такой, чужак?!

Молодой голос, злой, сорвавшийся на верха. Не от мачты — сбоку, из гущи молодых, что жались к рыжему. Парень протолкался на полшага вперёд, и я успел его рассмотреть: лет восемнадцать, копьё держит, костяшки белые. — Откуда ты взялся?! Карн был наш, а ты кто такой?!

Толпа колыхнулась к нему. Подхватила. Я почувствовал, как окно начинает закрываться, — ещё пара таких криков, и пойдёт вразнос.

Я повернулся к парню. Всем корпусом, не торопясь. Посмотрел на него сверху — в этом теле я был выше — и не дал в голос ни злости, ни оправдания. Холод. Только холод.

— Из другого места, — сказал я. — Далеко. Туда дороги нет.

Парень открыл рот для следующего крика, но я не дал.

— Сюда — вот она. — Я качнул топором вниз, на доски под ногами, и капля крови сорвалась с лезвия. — Под ногами.

Молчание. Парень стоял с открытым ртом и не знал, что в него вложить. Он готовился к спору, а спорить было не с чем: я не оправдывался, и зацепиться было не за что.

— Ещё вопросы? — спросил я.

И тут из-за спин толпы, от двери каюты под кормовой надстройкой, вышли те, с кем разговор обещал быть серьёзным.

Их было трое. Старики. Вышли вместе, тройкой, и толпа перед ними раздалась сама, без слова. У каждого — своё лицо, своя седина, своя манера держать спину, но шли они как один человек, и я понял, что это и есть совет. Голос рода. Тот самый, который надо убеждать, когда ломаешь обычай.

Вперёд выступил один — высокий, прямой не по годам, с длинной седой косой и глазами, которые меня разглядывали так, как разглядывают товар на торге. Без злости. Хуже. С прикидкой.

Он заговорил негромко. Но его, как и шамана, было слышно, потому что вокруг замолчали, чтобы слышать.

— По закону, — сказал старик, — вождём становится рождённый в племени. Кровью. Родом. — Он сделал паузу, и я отметил, что паузы он держит умело, не хуже меня. — Ты не Хьёрд. В тебе нет нашей крови. Твоё слово здесь не весит ничего.

Хорошо сказал. Чисто. Без крика, без брани, без «самозванца». Просто положил на стол закон, как кладут козырь, — и я по лицам толпы увидел, что козырь рабочий. Люди закивали. Это их закон, и старик произнёс его вслух, и теперь он висел в воздухе, и его надо было снимать. Кулаком тут не снимешь. Кулаком я бы только подтвердил, что я чужак, который машет железом.

Я смотрел на старика и прикидывал. Спорить о законе с тем, кто этот закон сторожит, — гиблое дело. На его поле проиграю. Поле я ему менял.

— По какому закону? — спросил я.

Старик чуть приподнял бровь. Он ждал не вопроса.

— По тому, который был при живом вожде? — Я не повышал голос, но дал ему вес. — Карн мёртв. Я стоял над ним. — Почти правда: над ним стоял старик с того света, но им знать незачем, а звучало крепко. — А теперь смотрите, куда вас привёл ваш закон.

Я обвёл рукой палубу. Медленно. Кровь, факелы, мертвец у скамьи, побитый борт, мокрые ободранные люди.

— Чужое море, — сказал я. — От воинов половина. Трюмы пустые. Раненых больше, чем здоровых. Вон у скамьи парень лежит, ваш, ещё не убрали. — Я вернул взгляд на старика. — Сюда вас привёл ваш закон. На дно тащит. Я предлагаю другой.

Пауза.

— Живой.

Старик молчал. И вот это молчание было уже другое, чем у толпы. Он думал. Он услышал довод, не оскорбление традиции, и теперь его взвешивал, и по тому, как он не нашёл, чем сразу ответить, я понял, что довод зашёл.

Но он не отступил. Не такой человек, чтобы отступать с одного захода.

— Закон, который держит племя, — сказал он негромко, — не меняют после одной победы, чужак. — Он шагнул ближе и опустил взгляд на мой бок. И что-то в его лице дрогнуло. — Тебя пробили. Я видел, как тебя несли на эту палубу утром. С такой раной не встают через день. — Он прищурился. — А ты стоишь. И рана твоя… не такая.

Я скосил глаза вниз. На левом боку под разорванной рубахой запеклась тёмная корка, и края раны — там, где утром, по ощущению чужого тела, был распахан мясной провал, — уже стянуло, схватило, затянуло. Слишком ровно. Слишком быстро. Чужой работы заживление, не людское.

Он не отрывал глаз от этой раны, и я видел, как он считает. По-своему, своим счётом, не моим. И приходит к чему-то, что ему самому не нравится.

Я молчал. Объяснять было нельзя — объяснения у меня не было такого, в которое бы они поверили. Так работало лучше.

— Не такая, — повторил старик уже тише, будто себе.

И тогда из тени у правого борта вышел тот, кто молчал всё это время. Шаман.

Он не сказал «слушайте». Не поднял посох, не возвысил голос, чтобы привлечь к себе. Просто отделился от борта и шагнул вперёд — на один шаг, не больше.

И палуба замолчала целиком. Тот молодой, что орал, заткнулся на полуслове. Старики из совета подались назад, освобождая ему место. Даже рыжий у мачты переменил позу. Я смотрел на это и складывал в голову новую цифру: вот, значит, как этот тут весит. Слова не сказал, и двести человек заткнулись. Такой авторитет деньгами не купишь и кулаком не выбьешь. Он либо есть, либо нет. У старика был.

Теперь стало слышно, как поскрипывают снасти и как звенят у него в косах те костяные штучки — чуть слышно, от ветра, не переставая. Маленький звук. Он шёл по всей онемевшей палубе.

Шаман повернул ко мне свой прищуренный глаз. Долго смотрел. Потом заговорил.

Медленно. Каждое слово стояло отдельно, с зазором, будто он выкладывал их по одному на стол и давал каждому улечься, прежде чем взять следующее.

— Я слышу, — сказал он, — бога войны. Кроворука. В этом человеке.

Толпа не охнула и не закричала. Она будто перестала дышать.

— Сто лет он молчал, — продолжил старик так же ровно. — Больше. Я родился — молчал. Отец родился — молчал. — Пауза. Косточки в косах звякнули. — Сейчас говорит. Через него.

Кто-то у мачты дёрнулся возразить — я не увидел кто, услышал движение. Старик не повысил голос. Он сделал наоборот — заговорил тише, и от этого все, кто хотел что-то сказать, замолчали, чтобы расслышать.

— Я не говорю вам верить ему, — сказал шаман. — Я не знаю этого человека. — Он чуть качнул головой в мою сторону, не глядя на меня. — Я говорю одно. Я слышу бога. А что вы решите — ваше дело, не моё.

И всё.

Доказывать он не стал. Не позвал в свидетели небо, не закатил глаза. Назвал, что слышит, как лекарь называет хворь, — ровно, без радости и без страха. Хвори ведь без разницы, рад ты ей. Есть и есть. Слышу и слышу. Решайте.

Я слушал и отмечал про себя, холодно, как отмечал всё в этот час. Право вести их я сам себе не выбил бы ни словом, ни тремя боями. Кулаком брал одну ночь, не больше. Старик одной фразой дал мне то, до чего кулаком не дотянуться. Чего он за это захочет, я ещё не знал. Что захочет — не сомневался. Даром такое не делают.

Шаман медленно повернул голову. К мачте. К рыжему.

И посмотрел на него.

Долго. Без угрозы, без вызова — просто положил на него свой прищуренный взгляд и держал. Весь круг это видел. Сделано на людях, нарочно на людях, чтобы видели все.

Рыжий выдержал недолго. Несколько ударов сердца. Потом отвёл глаза.

Страха в нём не было, это я разглядел — смотрел внимательно. Отвёл по другой причине. Старик был очень стар и очень тих, и в нём было что-то, что выдержать тяжело, даже когда ты крупнее его вдвое и моложе втрое. Рыжий отвёл взгляд, и я понял, что сегодня он уже не полезет. Осадил его старик, не сказав ни слова.

Старик отступил назад, к своему борту, в тень. Косточки звякнули в последний раз и стихли.

Слово было сказано, и оно сделало своё дело.

Кольцо начало распадаться по краям, не сразу. Люди, которым в этой сцене больше нечего было ловить, потянулись к делам: вычерпывать, перевязывать, латать борт, оттаскивать наконец того парня от скамьи. Гул вернулся, обычный, рабочий гул выживших, у которых полно работы. И хорошо. Толпа, которая разошлась работать, уже не толпа. Окно я удержал.

Рыжий не уходил. Стоял у мачты, и теперь между нами никого не осталось, и мы посмотрели друг на друга прямо. Первый раз.

Я не отвёл глаз и не сделал лица. Просто смотрел. И он смотрел. Серо-голубые глаза, подвижные, неглупые — это я разглядел вблизи. Совсем не дурак. Это хуже, чем если бы дурак. С дураком проще.

Он что-то сказал. Тихо, в сторону, тем двоим-троим молодым, что держались рядом. Я не разобрал слов: далеко, и говорил он одними губами, в кулак. Но что-то сказал. И эти молодые кивнули, и один глянул на меня через плечо так, как глядят, когда им только что объяснили, кого считать врагом.

Это важнее самих слов. Слова я не услышал. А вот то, что он копит и раздаёт другим то, что копит, — увидел ясно.

Потом он развернулся и пошёл вниз, под палубу. Не оглянулся.

Я не окликнул его. Не пригрозил, не велел остаться, не сказал ничего. Окликнуть сейчас — это признать, что он мне важен, а показывать ему его важность было последним делом. Пусть идёт. Внутри я прикинул одно.

«Завтра. Или послезавтра. Этот тихо не сядет».

По всему выходило — завтра. Такие не тянут. Копит, раздаёт, уходит молча — значит, идёт готовиться, а готовиться к разговору так не уходят. Уходят так к драке. Ну, посмотрим, как быстро.

Старики из совета расходились тоже. Без слова. Тот, высокий, что говорил про закон, проходя, ещё раз скользнул по мне взглядом — и не сказал ничего. Ни «принято», ни «убирайся». Ушёл к своим.

И вот это я уже начал понимать в них. Если бы решили гнать — гнали бы сейчас, на горячем, всем кольцом. Не погнали. На их языке молчание совета значило: пока терпим. Терпеть и принять — разные вещи, и путать их не стоило. Но «терпим» означало одно, нужное мне сейчас, — ночь. До утра за вождя или против вождя никто умирать не пойдёт.

Ночь у меня была. Большего я не просил.

Мимо, к борту, прошёл широкоплечий мужик в возрасте — седоватый, с лицом, по которому будто прошлись рашпилем. Тот самый, что орал надо мной, когда я очнулся, с рассечённой бровью. Прошёл, чуть сбавил шаг у меня за плечом и, не глядя в лицо, бросил коротко:

— Рану перевяжи. Кровью изойдёшь.

И пошёл дальше, не дожидаясь ответа. Ни поклона, ни «вождь», ни лести. Сказал дело и ушёл по своим делам.

— Угу, — буркнул я ему в спину.

А про себя отметил с чем-то вроде одобрения: «Правильно. По делу. Этот работает». Первый из них заговорил со мной как с человеком при работе. Без бога, без чужака. Я это запомнил тоже. Таких запоминают.

Факелы догорали. Кровь на досках чернела и засыхала. Палуба пустела, и ветер выметал с неё запах боя, тащил его за борт, в темноту.

Туда же, к носу, я и ушёл, когда палуба расчистилась. Нос флагмана был самым безлюдным местом на корабле. Сел на борт спиной к племени, лицом в темноту, и занялся раной. Сам. Стянул с убитого имперца чистую тряпку — относительно чистую, — порвал на полосы, размотал то, чем меня замотали утром, и взялся перевязывать заново. Грубо, без затей, лишь бы держало и не текло. Я делал это сотни раз на себе и на других, руки помнили работу, и в чужом теле они её тоже помнили — карнова память легла поверх моей, и пальцы знали, где у этого тела что.

Рана при свете звезды — звёзды всё-таки проглянули — выглядела ещё страннее. Стянутая, тёмная, без воспаления. Чужая работа. Я подумал про старика с того света, про его «подлатаю, насколько хватит сил», и решил, что вот это, видимо, оно и есть. Никаких строк в голове, никакого голоса. С самого боя — ни звука.

Я отметил это отдельно, потому что оно было важно.

«Пусто. В бою он бурчал, гнал, давал силу. Кончился бой — смолк. Значит, вне драки этот молчит. Понял».

Хорошо, что понял. Когда твой инструмент под рукой, а когда его нет — это полезно знать заранее. В бою он работал. Вне боя я оставался сам по себе, со своей головой и чужими руками. Принято.

Шаги по доскам я услышал заранее. Медленные, нешаткие. Он не крался, ходил неслышно, как, видно, ходил всегда.

Старик подошёл и сел рядом на борт. Не спросил позволения. Сел, поставил посох между колен, и косточки в его косах звякнули и замерли. Помолчал.

Я не торопил. Я уже понял, что торопить его без толку — будет молчать, сколько решил молчать.

— В тебе чужой дух, — сказал он наконец. — Карн держал топор не так. И смотрел иначе.

— Верно смотришь.

Он кивнул. Будто я подтвердил то, что он давно знал и хотел услышать вслух.

— Карн умер как? — сказал он.

— Быстро, — ответил я. — Рана в бок. Старая, загнила. Он уже уходил, когда я пришёл. — Правда, та, которую можно было дать. — Не мучился.

Он опять кивнул, и в этом кивке было что-то похожее на благодарность — не за то, что я его спас, а за то, что не соврал красиво.

— Кроворук выбирал его давно, — сказал старик, глядя в темноту, не на меня. — Карна. С молодых лет метил. — Пауза. — Теперь выбрал тебя.

Я затянул узел на повязке, проверил, держит ли.

— Не выбирал, — сказал я. — Нанял.

Старик повернул ко мне голову.

— Это другое, — добавил я.

Он смотрел на меня странно. Долго. Будто услышал вещь, которую за всю жизнь не слышал ни разу и не знал, куда её положить. Я выдержал этот взгляд спокойно. Мне было что класть и куда, а вот ему, похоже, нет. О богах он, видать, наслушался всякого — про избранных, про знаки, про судьбу. Про «нанял» — не слышал.

— Что ты знаешь о Кроворуке, — спросил он вполголоса.

— Ровно то, что он мне сказал. — Я пожал плечами и пожалел — бок отозвался. — Кровь в честном бою — его еда. Часть он возвращает обратно — силой. Сидит голосом в голове, бурчит. Пока я бьюсь — работает. Кончился бой — молчит. — Я глянул на старика. — Вот всё.

Он молчал, переваривая. Потом:

— Это всё?

— Пока всё.

Старик отвернулся обратно в темноту. Косточки звякнули — он покачал головой, не мне, себе.

— Люди не поверили, — сказал он.

— Пока нет, — согласился я. — Поверят, когда получат своё. Берег под ногами. Жратву в брюхо. Спину, за которую не бьют. — Я смотрел в черноту за бортом, где плескала вода. — Дай им это, тогда и уверуют. Покуда не дал, терпят.

Старик долго не отвечал. Ветер гнал воду, скрипели снасти, и где-то внизу, под палубой, в брюхе корабля, копошилось двести с лишним сонных, злых, недокормленных людей, которые меня терпели. Один из них — рыжий — там, внизу, прямо сейчас говорил что-то своим.

— Бьёрн, — сказал старик, будто услышал мою мысль. — Который у мачты. — Пауза. — Он тихо не сядет.

— Знаю, — сказал я.

Старик посмотрел на меня ещё раз — коротко, проверяя, правда ли знаю или просто говорю. Видно, увидел, что знаю. Поднялся. Опёрся на посох, и тот хрустнул под его малым весом.

— Перевязал криво, — сказал он сверху, глянув на мою работу. — Но удержит до утра.

И ушёл. Тихо, как пришёл. Я остался один у борта.

Сидел, смотрел в темноту. Звёзды затягивало, и черно было почти всё — вода, небо, дальние корабли флота, где такие же факелы догорали и такие же люди тащили день к концу. За бортом тяжело и ровно дышало море.

И в эту минуту, когда никто не смотрел и не ждал от меня слова, ко мне пришла Лиза.

Без повода. Просто всплыла, как всплывала всегда, когда я оставался один в темноте на чужой земле. Семь лет. Шкатулка с балериной в той витрине. Рюкзак к школе. Девчонка, которая ждёт того, кто очень-очень постарается вернуться.

Я подержал эту мысль ровно секунду.

Потом убрал. Аккуратно, как убирают в нагрудный карман то, что нельзя терять, но и достать сейчас нельзя, — потому что руки нужны для другого. Дорога к ней шла через этих людей, через этот сброд в трюме, через рыжего, через берег, которого ещё не было видно. Длинная дорога. Сидеть и греться о дочкино имя посреди неё — последнее дело. Греться буду в конце.

Я встал. Бок держал — старик был прав, повязка кривая, но держала. Внизу, в брюхе корабля, Бьёрн копил своё. Утром принесёт. До утра оставалось немного, и поспать бы не помешало, но вождь, который спит, пока другие не спят, долго не живёт. Это я знал по всем войнам сразу.

«Контракт взят, — подумал я. — Работаем».

И пошёл считать, что у меня есть к утру.

Глава 5. Вызов

К утру я уже знал: драка будет, и драка со своими. Рыжего бугая с бычьей шеей я приметил ещё в потёмках — поднялся раньше всех, по-хозяйски размял правое плечо, раз, другой, по кругу, и коротко зыркнул через всю палубу в мою сторону, оценивающе, как смотрят на то, что собрались ломать. Всю ночь, пока тело Карна тянуло вниз свинцовой усталостью, я перебирал спящих воинов на ощупь, как узлы на снасти, — кто вчера смотрел мне в лицо, кто косился, — и рыжий лежал в этом счёте отдельной строкой.

Я поднялся от борта, повёл подошвой по сырым доскам. У мачты дерево держало плотно, ближе к борту морось натекла и подошва ехала вбок — грунт я щупал прежде всего, привычка старая. Рана в левом боку тянула при каждом вдохе. Перевязал я её ночью сам, чужими руками-лопатами, затянулась прилично, но резкий разворот, рывок влево — и шов разойдётся. Щита, чтоб прикрыть слабую сторону, у меня не было. Это я держал в уме, поднимаясь на ноги в просыпающемся вокруг лагере.

Племя просыпалось вокруг — кашель, шорох, чей-то голос вполголоса, плеск ведра. Обычное корабельное утро сломленного народа. А потом оно смолкло.

Я не оборачивался, но услышал, как тишина пошла волной — от кормы к носу, гася разговоры. Кто-то сзади бросил полуфразу и не договорил. Я повернулся.

Из кольца людей выходил рыжий. Уже одетый, при поясе, при топоре. Шёл прямо, не глядя ни на кого, кроме меня.

«Ну вот. Быстро».

Без удивления. Я ждал этого с того часа, как открыл глаза в чужом теле и понял, что вождём меня сделало слово шамана, а делом я ничего пока не доказал. Слово шамана годится для богов. Воину оно ничего не весит, покуда не подопрёшь его кулаком и топором, тут такой народ. Я бы на их месте думал так же.

Рыжий встал в центре палубы, у мачты. Развернулся к людям, не ко мне, и заговорил громко. Специально громко, на всю палубу, чтобы слышали все до последнего.

— Закон Хьёрдов, — сказал он. — Слабый вождь уступает сильному. Так было всегда. — Он обвёл кольцо взглядом, давая словам осесть. — Карн получил смертельную рану ещё на Последнем Камне. Я видел её. Из такой не встают. А этот, — он мотнул головой в мою сторону, не удостоив поворотом, — этот встал. Ходит. Носит лицо Карна. Но кости в нём чужие, и взгляд чужой, и движется он не как Карн. Радгар говорит — посланник бога. Может. Богов я не оспариваю. — Тут он наконец повернулся ко мне, и глаза у него были светлые, серо-голубые и совсем не глупые. — Я оспариваю человека. Чужак в теле Карна — ты ответишь? Или убежишь?

Сказано чисто. Слюной он не брызгал, угроз не сыпал. Стоял и излагал закон ровно, без нажима, давая словам осесть. На публику работал грамотно, по-своему честно. Я слушал и видел, что двигало им убеждение. Злобы тут не водилось. Человек одного простого правила, и правило сейчас лежало на его стороне. Мне это не нравилось. Злой суетится, лезет на рожон, наделает глупостей от ярости — на них его и берёшь. Рыжий глупостей не наделает. Он пришёл сюда работать, спокойно и всерьёз, ровно так же, как пришёл бы я.

За спиной у меня скрипнула дверь каюты. Из неё выходили старейшины — трое, медленно, кутаясь в шкуры. Встали у борта, без слова. Их присутствие что-то означало; по тому, как притих рыжий, дав им выйти, я понял что: без свидетелей поединок не считается. Они пришли свидетелями. Закон любит, чтобы на него смотрели нужные глаза.

В кольце прошелестел шёпот. Где-то справа молодой парень с перевязанной головой — вчерашний, я его запомнил, он лез в свалку впереди всех — что-то быстро зашептал. Рядом женщина в потёртом доспехе, злая лицом, ткнула его локтем в бок, и он заткнулся. Сама смотрела вперёд, на меня, и взгляд был оценивающий, без жалости. Холодный взгляд весовщика. Ждала, что покажу. Я бы и сам так смотрел.

Я пошёл к центру. Не торопясь. Кто спешит, у того читают нервы, по нервам читают слабину, а слабину мне тут показывать было нельзя. Снял плащ, бросил на скамью. Рядом, у борта, стоял шаман — старый, с белёсыми глазами, тот, что вытащил меня вчера из чужой смерти.

— Оружие? — спросил я вполголоса.

— Что в руках, то и есть, — сказал Радгар так же вполголоса. — Топор. Убивать нельзя. До сдачи или пока один не встанет.

— Понятно.

Я снял топор с пояса. Лёг он в ладонь тяжело и правильно — память тела, та самая, что вчера в свалке знала всё за меня. Сейчас она была кстати. Я встал напротив рыжего, в трёх шагах, у мачты. И пока вставал — считал.

Шире меня в плечах на две ладони. Тяжелее. Сильнее, это и проверять было незачем. Я прошёлся взглядом по его рукам. Топор он держал низко, у бедра, кисть лежала на топорище свободно, костяшки не белели. Рука у него к этому делу привычная, зажатости в ней нет. Плохо. Зажатого можно вымотать, он сам себя сожрёт за пару минут. Этого — нет. Я глянул на ноги. Вес он держал на передней, корпус подан вперёд, плечо чуть выведено — стоял уже наполовину в ударе, оставалось только шагнуть. Значит, попрёт сразу и попрёт телом. Держать такого на месте нельзя, задавит. Надо, чтобы он промахнулся сам. Доски я помнил: у мачты твёрдо, у борта едет. Мачту я держал за спиной, как столб посреди двора, от которого меришь, где ты и где он. И левый бок. На него не давить, влево корпусом не рвать, всю работу гнать в правую сторону. Со щитом я бы прикрыл левую и не думал об этом. Щита нет, так что думать придётся всё время.

По силе расклад выходил паршивый, по голове терпимый. На таких раскладах я провёл пятнадцать лет и пока что не помер.

Один из старейшин поднял руку и опустил. Без слова. Знак.

Рыжий пошёл вперёд первым — как я и думал. Тяжело, прямо, без разведки. Замах сразу широкий, от плеча, сильный — таким сносят. Я не стал ловить его на топор, чужая левая этого не выдержала бы. Ушёл шагом в сторону, вправо, как и наметил, и лезвие свистнуло там, где меня уже не было. Прошло близко, я чувствовал движение воздуха щекой. Близко — но мимо. Мимо мне и хватало.

Он не остановился. Крутнулся на пятке и снова вперёд, снова замах. Снова мимо. Третий раз то же самое. Бьёрн — имя его я уже выловил из шёпота за спиной — дрался ровно тем, что я разглядел в его стойке у мачты. Он не ловил момент, он лепил его сам, весом и напором. Дави, дави, дави, пока у врага что-нибудь не лопнет: рука, дыхание, голова. У многих лопалось. Я видел вдоволь таких, как он, и многих из них закопал. Видел и других, кто закапывал похожих на меня. Метод был рабочий с обеих сторон.

Я держал дистанцию. Уходил, отступал, отдавал ему центр. Он занимал палубу, я кружил по краю, у самого кольца, и считал его удары, его дыхание, его шаг. Считал без спешки, по одному. Удар — раз. Между ударами он переставлял заднюю ногу прежде, чем замахнуться, — это полмгновения, но эти полмгновения говорили, куда он пойдёт, раньше, чем он шёл. Дыхание ровное, носом, длинное. Выносливости в нём на долгий бой. Темп держался, не плыл. Пока всё ложилось ровно так, как я угадал по его стойке у мачты. Меня это устраивало. По угаданному и работаешь, другого у тебя в драке нет.

Из кольца пошёл недовольный звук.

— Уходит.

— Чего бегает?

— Трус.

Это слово прилетело справа, ясное и злое. Я не ответил. Отвечать было некогда, нечем, да и ни к чему. Кольцо хотело крови сразу, рывком, чтобы загудела палуба и брызнуло. Я им такого не давал, вот и злились. А я работал. Красивая быстрая драка хороша для того, кому потом вставать уже не надо. Мне надо было вставать. И завтра утром, и через неделю на чужом берегу. Так что пусть кричат, мне до их крика дела нет.

Для своей туши он был быстр. И злее, чем хотел казаться, — злость проскакивала в том, как коротко он рыкал на промахе. Дышал он всё так же ровно, в нос. Измором не возьмёшь, он меня пересидит. Стало быть, один вход, точный, пока он уверен, что гонит меня. Я обошёл мачту, нырнул за древко, и он на миг меня потерял — ровно настолько, чтобы сквозь зубы выругаться и поправиться лишним шагом. Я отметил это и сместился ещё на полшага к борту, подманивая. Ударов через пять он раскусит, что я тяну нарочно, и сменит почерк: начнёт прижимать к щитам, отнимать шаг. Вот там оно и решится. На том, что он сам затеет.

Бьёрн рыкнул что-то и пошёл снова. И сделал ровно то, что я ему загадал.

Бьёрн взял шире, повёл топор в сторону, мимо, тесня меня влево, к борту. Грамотно. Он гнал меня к щитам, чтобы отнять шаг и там, в углу, додавить весом. Я бы и сам так загонял зверя. Я пошёл туда. Нарочно. К борту, как он хотел, шаг за шагом, понемногу отдавая ему доски, чтобы он уверовал, будто отнимает их сам. Пусть думает, что ведёт. Уверенный в погоне глядит вперёд, на добычу, и перестаёт глядеть себе под ноги. Мне это и нужно было.

Он почуял, что давит, что я отступаю в угол, и поверил в это. Ускорился. Дыхание сбилось с длинного на короткое, рваное — впервые за весь бой. Бросил в следующий замах всем корпусом, широко, наотмашь, добивая, — и вот тут я не ушёл. Я шагнул навстречу.

Внутрь, под руку, под замах — туда, где его топор уже не достанет, потому что он взял слишком широко и слишком вложился, чтобы оборвать движение. На долю секунды между нами не осталось дистанции, только он, открытый, тяжёлый, с занесённым над пустотой оружием. Я видел его так близко, как видят за миг до удара: жилу на шее, капли на бороде, светлый глаз, в котором мысль ещё не успела догнать тело.

Рукоятью топора — коротко, жёстко, снизу — я ударил его в солнечное сплетение. Древком, всем весом разворота, плашмя. Глухой телесный звук, и Бьёрн сложился пополам, выдохнув разом весь воздух с брызгами слюны. Я подсёк его опорную ногу — нога поехала по мокрой доске, как по льду, ровно там, где я приметил лужу, — и он рухнул на спину. Затылок встретил доски глухо. Тело его ещё дёргалось, грудь рвалась втянуть воздух, которого пока не было, пятка скребла по мокрому дереву короткими толчками — рефлекс, не воля. Палуба загудела, доски вздрогнули под всеми в кольце, я почувствовал этот гул подошвами.

Я стоял над ним, топор в руке. Тишина была полная. Даже море будто замерло.

И вот тут меня повело. Рана в левом боку, которую я весь бой берёг, не давая ей нагрузки, отозвалась на резкий разворот — горячо, остро, тянущей вспышкой через весь бок, и под повязкой потекло, тепло и липко по коже. Колено дрогнуло, я качнулся — на миг, на полшага. Своя кровь меня давно не пугала; я только прижал локтем бок, перенёс вес на здоровую ногу и стоял дальше.

И в этот миг в голове прошло. Раньше приходило ощущением. Теперь словами. Чётко, скрипуче, по делу:

[ Не сейчас, мальчик. Встань. ]

Я слышал его впервые так. Раньше было ворчание в кости, тепло в крови. Сейчас голос. Старик. Я выпрямился. Колено встало. Боль никуда не делась, но теперь боль стала моей, рабочей, с такой воюют. «Понял», — ответил я ему. Внутрь, коротко. И смотрел на Бьёрна.

Бьёрн вставал. Медленно, тяжело, упираясь ладонью в скользкую доску — рука разъезжалась, он давил сильнее и лез наверх всё равно. Лицо было не сломленное. Боль, злость, перехваченное дыхание — да. Но в глазах поражения не было. Он поднялся на одно колено, поднял голову и посмотрел на меня снизу.

— Я встал, — сказал он. Хрипло, но твёрдо.

Сказал без мольбы, без «пощади». Голый факт, который он считал важным сказать мне в лицо. По их закону сдаётся тот, кто сам выговорит «кончено», а он этого слова не выговорил. Подобрал топор и полез подниматься дальше.

— Ладно, — сказал я.

И стал ждать.

Он бросился снова. Но таран вышел уже не тот. Падение выбило из него темп, тот самый темп, что был всем его оружием, и без темпа Бьёрн стал крупным сильным человеком с топором, а таких я разбирал не раз. Дыхание у него теперь рвалось, шаг потерял ровность, замах пошёл с задержкой — тело ещё помнило воздух, выбитый из груди. Я ушёл от первого. Ушёл от второго, спокойно, читая каждое движение наперёд по той же задней ноге. На третьем, когда он опять вложился вперёд по привычке, по той самой привычке, что я прочёл в первую минуту, я не стал бить рукоятью. Просто врезался плечом ему в грудь, правым, не рвя левый бок, разворотом всего корпуса. Удар вышиб из него хриплый «х-ха», голова мотнулась назад, и пока он ловил равновесие, второй рукой я выбил топорище из его кулака. Топор пошёл по доскам, скрежеща металлом о дерево, и улетел к борту.

Бьёрн снова осел на колено. Без оружия. Я стоял у него за спиной, чуть сбоку. Один шаг — и хватило бы. Он это знал. Знали все.

Я не сделал шага. Стоял. Ждал. Пауза тянулась долго. Бьёрн не смотрел на меня. Поднял голову, обвёл взглядом кольцо. Своих молодых воинов, пришедших за него. Старейшин у борта. Радгара. Он искал глазами хоть кого-то, кто крикнет «вставай, продолжай, мы с тобой».

Никто не крикнул. Кольцо молчало. Молчание это стояло против него стеной. Я видел, как он понял; как что-то в лице у него осело и потяжелело. Встать он ещё мог. Закон позволял драться, пока держишься на ногах. Только молодые его, что пришли за ним, теперь смотрели в доски, и подниматься ему было уже не для кого.

Бьёрн поднялся сам. Без оружия, медленно, держась за рёбра. Шагнул ко мне — близко, лицом к лицу, так, чтобы услышал только я.

— Ты победил сегодня, — сказал он негромко. — Я запомню.

И отвернулся. Пошёл к краю палубы, сквозь расступившееся кольцо. Шёл ровно, спина прямая, без поджатого хвоста побитого пса. Сдаваться он и не думал, просто бой кончился, и делать тут больше было нечего, а зря топтаться на палубе он считал ниже себя. Я проводил его спину одним взглядом и убрал из расчётов на сегодня. Из сегодня, не из головы. «Этот не кончился. Запомнил. Ладно».

Я повернулся к кольцу. К племени. Ему вслед смотреть не стал, спина его меня больше не занимала. Топор опустил. Речь говорить я не собирался: речей я не умею и не верю им, наговорить можно всякого, а народ под утро запомнит только то, что увидел своими глазами. Увидел он драку. Я сказал коротко, ровно, без нажима:

— Вот что такое закон. Он живой и может воевать.

И всё. Дрались по их закону, кончили по их закону, добавлять к этому было нечего.

Кольцо не взорвалось рёвом. Я и не ждал рёва. Несколько человек переглянулись. Парень с перевязанной головой что-то сказал женщине в доспехе — той, дерзкой, — и она кивнула, не отрывая от меня взгляда. Боевой кивок, скупой. Приняла, без слов.

А потом от края кольца отделился старый воин. Седой, жилистый, лицо в рубцах, один шрам тянул вниз угол левого глаза. Весь бой он простоял каменно, ни слова, ни движения, и я до сих пор не знал, за меня он или против. Теперь он сделал три шага по гудящим доскам и встал рядом со мной. Плечом к плечу. Лицом к тем же людям. Молча. Этого молчания мне хватило, чтобы понять: один он у меня уже есть.

У борта Радгар кивнул. Один раз, медленно. Белёсые глаза смотрели сквозь меня, туда, где, видно, стоял кто-то, кого видел только он. И тогда в голове снова прошло — скрипуче, ворчливо, почти довольно:

[ Живой. Хорошо. Кормит сегодня плохо — бой короткий. Но следующий будет лучше. ]

«Я тоже на это надеюсь, Старик», — ответил я. Внутрь.

К носу я ушёл один, когда племя занялось делом. Палуба за спиной зажила нормальным корабельным утром — голоса, плеск, стук дерева, кто-то чинил снасть, кто-то черпал воду. Меня не трогали. Это меня устраивало. Я встал у самого носа, где брызги, снял пояс и оттянул рубаху, чтобы глянуть рану.

Открылась немного. Под повязкой влажно, по краю натекло, но кровь шла ровно, без толчков: крупное не задето, шов разошёлся от резкого движения. Жить будет. Я перетянул туже, прихватив зубами конец тряпки, и затянул узел. Бок отозвался горячо и стих.

Триумфа не было. Я стоял и считал, как считал всегда после работы. «Бьёрн не кончился. Это первый раунд. Будут ещё. Открыто он больше не полезет, станет ждать, ковырять промахи, держать свой круг молодых. Радгар вчера предупредил: начнётся изнутри. Значит, начнётся». Я смотрел на серую воду. «Седой встал рядом. Сам. Это не мелочь: за весь бой он один не спешил с выбором, дождался конца. Грим, кажется. Имя надо уточнить. И заодно вытрясти из него главное — кто в этом племени за кем. Где круг Бьёрна, кто колеблется, кто пойдёт за делом, кто за глоткой. Без этой карты я слепой».

Я прислушался к голове. Пусто. Старик молчал, ни слова, ни тепла в крови, как будто его и не было. Утро, моря не штормит, крови на досках уже подсыхает мало — и Старика нет. Я занёс и это: пока нет драки, он спит где-то там у меня в костях. «Хорошо, что сам предупредил. Топор, который решает за тебя, браться ему за дело или нет, в драке хуже, чем тупой».

Где-то там, за туманом, флот шёл к берегу. Берег лежал имперский, чужой, незнакомый, и что там нас ждёт, не знал никто. Сначала своё. «Сперва племя собрать в кулак, потом берег. По одному».

И в самом краю, мельком, непрошено — Лиза. Утро ведь и там, наверное. Сидит, ест кашу, болтает ногами под столом, бабка ворчит, чтоб не возила ложкой по миске. Семь лет. Картинка пришла сама и кольнула ровно туда, куда колет всегда, под рёбра, рядом с раной. Я убрал её. Аккуратно, без злости, — в нагрудный карман, поближе к телу, как клал снимок перед выходом. В руках, на ходу, такое только мешает.

«Контракт. Работаем».

Я затянул пояс, выпрямился — бок дёрнул, стерпел — и пошёл обратно к людям. Искать седого. У нового вождя нашлось первое дело.

Глава 6. Ночной визит

Я стоял у носа за два часа до рассвета и смотрел на шесть огней спящего флота. Чёрная вода ходила подо мной, холод тянул с неё под рубаху. Не спалось — я считал, что у нас осталось, и прикидывал, чем платить дальше, потому что в такой мёртвый час не отдыхают. В такой час ждут. И с тем, чего не хотят говорить при свидетелях, приходят именно сюда.

Их было шесть. Я пересчитал машинально, как считал своих после выхода, не доверяя памяти. Все шесть расползлись по чёрной воде, и на каждом качался слабый огонёк — вахтенный фонарь, прикрученный до искры, чтобы масла хватило до света. Фонари мотало на ветру медленно, влево-вправо, и от этого казалось, что флот стоит на месте и покачивается, сбившись в кучу на ночь.

Две тысячи душ с хвостиком. Голодных, мокрых, усталых. Я знал это число головой, как знаешь штатную численность подразделения, за которое расписался. Две тысячи ртов, которые надо кормить. Две тысячи пар ног, которые надо вывести на берег, где их не перебьют сразу.

С моря наносило солёным ветром, и под рубахой пробирало до костей. Где-то в трюме за спиной кашлянул человек — долго, надсадно, потом стих. Снасти над головой поскрипывали ровно. Доски под ладонью были склизкие, набухшие, отдавали в кожу стылой сыростью. И слабо несло чужой кровью, той, что вчера натекла на борт и не успела сойти до конца; её замыли наспех, в темноте, и след остался.

Я прокручивал поединок. Привычка такая же старая, как считать огни. Кончился бой — разбери его, пока свежо. Что прошло чисто: дистанция, выжидание, вход под широкий замах. Это сработало, потому что Бьёрн дал мне сработать — пёр темпом, верил в темп, темп у него и отняли. Что мог сделать иначе: не давить так на разворот в конце, не дёргать бок резко. Тело Карна слушалось лучше, чем утром, заметно лучше — кость держала, жилы тянули, реакция была почти своей. Но до нормы оставалось далеко, и рана под ребром это подтверждала каждым вдохом — тупой, ноющей тягой. Старик латал её, я чувствовал. Медленно, по-портновски: стежок за стежком, в свой срок. Чудес я тут не ждал. Обычная штопка по живому.

«Кормит он плохо, — подумал я без обиды. — Бой короткий — Дани мало — латает по чуть-чуть. Логично. У всего своя цена, и у этой штопки тоже».

Шаги за спиной я услышал не сразу: ветер сносил звук. Лёгкие шаги. И главное — слышимые нарочно. Человек шёл так, чтобы я успел заметить, что он идёт; ступал ровно той громкостью, какой ступают, когда не хотят пугать того, кто стоит спиной к темноте. Так не ходил никто из воинов. Те идут тяжело или не идут совсем.

Я обернулся.

Радгар стоял в двух шагах. Без посоха.

Это я отметил первым. Вчера, на поединке, и до того посох был при нём всегда — морёное дерево с расщеплённым верхом, куда вставлены зуб, перо и кремень. Знак шамана, его служебное при исполнении. Сейчас посоха не было. Значит, пришёл не как шаман. Пришёл как человек — к человеку.

Он смотрел молча. Долго. Один глаз прищурен по привычке, другой — острый, влажный, внимательный — держал меня, не отпуская. В темноте лицо его, всё в мелких морщинах, казалось вырезанным из той же морёной коряги, что и пропавший посох.

Я не торопил. Стоял, глядел в ответ. Пауза легла сухая, ровная, без ёрзанья. Игру эту я знал по торгу с нанимателями. Кто рот раскрыл первым — тот и просел: показал, что ему нужнее. Ждать я навострился за пятнадцать лет. В засадах, на постах, в чужих приёмных, где тебя нарочно маринуют за дверью. Тишина меня не гнёт.

Радгар заговорил первым.

Я отметил это внутри, отдельной строкой. Он пришёл сам, без посоха, и сам начал. Я его не тянул. Старик решил — и сделал.

— Кто ты, я уже понял. Там, у борта, — сказал он. — Я пришёл не за этим.

Он клал это на стол ровно, как зачитывают готовый факт. Говорил вполголоса, ниже обычного, но ветер относил слова в сторону, и слышно было чисто.

— Слушаю, — сказал я.

Ровно. Без нажима, без вызова. Он сообщал, что решил, и ждал, что я выслушаю. Спорить тут не с чем.

Пауза. Он не дрогнул, не удивился, он этого и ждал. Кивнул чему-то своему, мелко.

— Карн был хорошим вождём, — сказал Радгар. — Не великим, но хорошим.

Я промолчал. Это не было ни похвалой покойнику, ни уколом мне. Старик выкладывал карту до начала игры — чтобы оба видели, с чем садятся. Хороший. Не великий. Провёл черту сразу, без жалости и лишних слов.

Я смотрел на него и думал: вот человек, с которым можно работать. Если он не врёт.

Радгар словно услышал мысль. Он опустился на бухту канатов у борта — медленно, придерживаясь рукой, как садятся старики, чьи колени помнят каждый год. Кивнул мне рядом. Я сел.

Канаты были грубые, твёрдые, свёрнутые в тугую улитку; через них холод палубы доставал не сразу, но доставал. Доски тянули стужу через подошвы. Радгар сидел близко, плечо к плечу, и от него шло сухое тепло старого тела, привыкшего к холоду и не боящегося его. Я отметил это и убрал.

Какое-то время он молчал, глядя на воду. Потом заговорил, и говорил медленно, с паузами в середине мысли. Не ради важности: так у него мысль и шла, толчками, подбирая каждое слово отдельно.

— Я слышал Кроворука, — сказал он. — Не сейчас. Раньше. Давно.

Я ждал. Не перебивал.

— Мальчишкой. Учился у старого. Он умер... шесть вождей назад. — Радгар повёл белёсой косой с нанизанными костями, будто отсчитывая что-то невидимое. — Старое имя. Почти забытое. Голос... — он помолчал, ища, — как скрежет железа по кости. Один раз услышишь — узнаешь потом всегда.

Я слушал, и в голове шёл расчёт. Холодный, быстрый, в стороне от лица. Старик говорит правду или строит легенду? Проверял на швы. Складно — но складно само по себе ничего не значит, врут тоже складно. Я искал то, что врать не станут: лишние детали, которые подготовленной речи не нужны. Учитель, умерший шесть вождей назад. Имя, которое он не назвал, — побоялся или забыл, но не выдумал бы паузу так точно. Так заготовку не строят. Так человек вспоминает. Я снял его с подозрения и подвинул ближе — пока на одну графу, без печати.

— Когда Карн поднялся, — продолжил Радгар. — В бою. Тогда. — Он скосил на меня острый глаз. — Я опять зацепил. Тихо. Тень того голоса, отзвук. Эхо в скале, когда крикун уже ушёл, а гора ещё бубнит ему вслед.

Первая свалка, понял я. Когда Старик сработал впервые, случайно, и я ещё не понял, что это было. Старик отозвался — а этот услышал отзвук. Услышал бога за моей спиной, меня самого мимо.

— И ты понял, что в теле вождя не вождь, — сказал я.

— Понял.

Просто. Без торжества.

Я повернул разговор туда, куда мне было нужно.

— Почему ночью? — спросил я. — Мог при совете. При всех.

Радгар качнул головой. Медленно.

— На совете решают то, что уже решили загодя, по углам. — Он смотрел на воду. — Туда мужик идёт с готовым словом за пазухой. Я полста зим эти советы топчу, повидал. А такое — сырое ещё. Сырое при всех не выкладывают.

Я отметил это, убрал в нужную ячейку. Старик держал политику и правду по разным карманам — это я понял. Голое ремесло, и он в нём был мастеровой. Я его учуял.

— Зачем ты, — сказал Радгар. Снова не вопрос. Он не спрашивал, кто я; что я — он уже знал. Его занимало другое. — Бог в тебе. Это я слышу. А ты в нём — зачем?

Я подумал, прежде чем ответить. Прятать мне было нечего. Хотел отмерить ровно столько, сколько есть, без довеска.

— Вывести их на берег, — сказал я. — Живыми, сколько выйдет. Дальше — по обстановке.

Он молчал секунду.

— Честно, — сказал он.

И всё. Ни насмешки, ни одобрения. Отметил, как я отмечал его, — и убрал к себе. Мы были похожи больше, чем мне поначалу хотелось.

Мы помолчали. Ветер усилился. Парус над головой хлопнул раз, тяжело, и осел. Флот качнулся — весь разом, медленно, будто стадо вздохнуло во сне.

— Я не скажу совету, — проговорил Радгар. — Того, что знаю.

Я ждал продолжения. У такого всегда есть продолжение.

— Карн значит Карн, — сказал он. — Пока сам не решишь иначе. — Острый глаз держал меня. — Им нужен свой, за кем пойдут не думая. Скажи я им про чужака с края земли — они встанут. Сядут на палубу и встанут, и помрут тут, в воде, со своей правдой в зубах. А с верой дойдут до берега. Мне берег нужнее правды.

Я взвесил это. Старик подбивал мне законность под зад. Прикрывал чужим именем перед толпой, что за имя Карна полезет в огонь, а за пришлого с края земли и пальцем не двинет. Задаром такое не делают.

— Что ты хочешь взамен? — спросил я. — Всегда есть цена.

Радгар улыбнулся. Первый раз за весь разговор — не широко, краем, морщины поплыли по сухой щеке.

— Цена одна, — сказал он. — Бог в тебе живой, со своей волей. Держи его так, а пояс с ножом для другого. — Он смотрел на воду, мимо меня. — Молодые, что силу хапнут, давай ею в каждую драку тыкать. Кровь лить, чтоб его покормить погуще. Дёргают, дёргают, пока он их самих не сожрёт. — Пауза. — Ты этак не делай. Дай ему сказать, когда он сам захочет. Слушай его, своё убери. Тем и расплатишься.

Я повертел это под рёбрами, под жёстким витком каната, на котором сидел. Пахло смолой и старой верёвкой. Просил он, по сути, пустить его к рычагу внутри меня. Чужую руку на своём рычаге я нигде не любил, ни в той жизни, ни в этой: кто тебя дёргает помимо тебя, тот тебя и уронит однажды. Покрутил условие туда-сюда — ловушки не нащупал. Старик клянчил то, что я и так делал. Кроворука я почём зря не теребил, кровь зазря не лил. Бог и сам холостую бойню не жалует, я это давно усвоил. Слушать иногда. Так я и слушал.

Я кивнул.

Без клятвы, без слов. Один кивок. Нам обоим этого хватало.

И в этот миг под рёбрами прошло тепло. Короткое, на одну секунду, незаметное снаружи. На Зов перед боем не похоже, на команду — тоже; что-то промежуточное, вскользь. И следом голос, скрипучий, ленивый, почти довольный:

[ Любопытный старик. Пусть живёт. ]

Я не повёл и бровью. Внутри что-то ослабло — та лёгкость, что приходит, когда закрыл графу, по которой не был уверен. До радости ей было далеко. Бог дал старику разрешение жить. Логика Кроворука держалась ровно: кто его слышит — тот ему интересен, а интересное он не выбрасывает. Я едва не усмехнулся про себя. Дед в своём праве: оценивает мою кадровую политику и одобряет.

Радгар не услышал. Или услышал — но виду не подал, как и я. Он сидел, глядя на воду, и кости в его косах чуть звякнули на ветру.

Потом упёрся ладонью в борт и поднялся. Так же медленно, как садился.

И прежде чем уйти, сказал ещё. Ровно, сухо — сводка, без теплоты.

— Бьёрн молчит, — сказал Радгар.

— Знаю, — сказал я. — Видел.

— Молчит — хуже, чем орал бы. — Он смотрел в темноту, туда, где спал остальной флот. — Орёт мужик — пар из него выходит. Выорался, опал, забыл. Этот сидит. Считает. Я таких на веку повидал. Они потом и режут, молчком.

Я ждал.

— Люди при нём есть, — продолжил старик. — Те, что вчера за него махали топором, — честные, проиграли и приняли, чёрт с ними. Я про других. — Пауза. — Которые внутри гнилые от обиды. Один Карна-покойника не простил. Другой бабу в исходе схоронил. Третий с голодухи на стенку лезет. Им бы зубы в кого вонзить, иначе своя же злоба их изгрызёт. Бьёрн им покажет, в кого. Шепнёт на ухо и покажет.

— Сколько таких? — спросил я.

— Пока немного. — Радгар повернул ко мне острый глаз. — Голод добавит.

Я принял это молча. Картина легла сама — знакомая, как старый маршрут. Пожара пока нет, тлеет уголь в трюме: дыма не видно, но он есть и ждёт сквозняка. Сквозняком будет голод. Бьёрн открыто больше не полезет: открытое он проиграл, дурак бы повторил, да он не дурак. Он станет ждать, копить недовольных, ковырять каждый мой промах и подавать его своим молчком, по чуть-чуть. Таймер пошёл. Словом недовольных не утихомиришь. Их перебивает только одно: победа, которую можно пощупать руками. Жрачка в брюхе. Сухой берег под ногой. Дай людям набить живот да встать на твердь — и обида Бьёрна остынет сама, топить её станет нечем.

— Накорми их да выведи на берег, — сказал Радгар, упираясь рукой в борт. — Сытый брюзжать не станет. Тогда и Бьёрн со своими тявкать перестанет.

«Знаю, дед, — подумал я. — Победу я им и готовлю».

Он не ждал ответа. Повернулся и пошёл теми же лёгкими шагами, и темнота его забрала быстро, будто и не сидел тут никто.

Я остался у борта. Смотрел на воду.

На горизонте проступила серая полоса — узкая, бледная. Ещё не свет, но уже не та сплошная чернота, что была. Вода под бортом проявилась — стало видно, как она ходит, тяжёлая, маслянистая. Огни на других кораблях гасли один за другим: вахтенные тушили фонари, экономя последнее масло к утру.

Я считал. Союзник — один. Проблема — одна, с таймером. Берег — где-то впереди, и от него теперь зависело всё.

Стоять дальше смысла не было. К корме я пошёл сам — проверить вахту перед тем, как лечь. Старая привычка: не уснёшь спокойно, пока не глянул своими глазами, кто бдит и бдит ли.

Грим стоял у румпеля.

Не спал. Стоял, слушал дерево под ногами — раньше поймёт, что что-то не так, чем сообразит почему. Я сам так умел. Румпель был тяжёлый, длинный — такой держат вдвоём в волну; сейчас, на спокойной воде, Грим держал его один, привалившись плечом, и весло само вело корабль по ровной ряби.

Он увидел меня. Хмыкнул. Этот короткий горловой звук шёл у него и за «вождь», и за «ну что» разом — значил «вижу, слушаю». Слов он тратил ровно по делу, и ни одного сверх.

Звёзды стояли над мачтой — впервые за много ночей небо очистилось от туч, и их высыпало густо, холодно, ясно. Волна улеглась против дневной, дерево скрипело ровно, почти убаюкивающе.

— Корабли, — сказал я.

— Держатся, — ответил Грим. — Один течёт по шву, носовой. Вычерпывают. До берега дотянет, если не штормить.

— Трюмы. Раненые.

— Двое тяжёлых. — Он смотрел вперёд, в темноту по курсу, не на меня. — Один не дотянет. К утру, может, к полудню. Второй — как пойдёт. — Помолчал. — Токи спит. Этот выкарабкается, молодой.

Токи — тот молодой парень с перевязанной головой, что в драке лез вперёд всех. Запомнил.

— Вода, — сказал я.

— На четыре дня. Если беречь. — Грим качнул румпель, поправил курс на полпальца. — Если не беречь, на два.

Я отметил всё. Цифры легли в строй: течь, двое тяжёлых, один списан, вода на четыре дня под замком. Сводка скупая и честная, ровно под решение. Такую дают своему. Начальству суют другую, причёсанную, лишь бы отвязалось.

— Утром перестраиваем флот, — сказал я. — Два самых медленных — в центр. Боевые — на фланги.

Грим не сразу повернулся. Сначала договорил курс рукой, потом уже глянул на меня.

— Зачем середину жалеть, — сказал он. Спросил по делу, без спора.

— Если погоня — медленных не бросаем, — сказал я. — Держим строй. Боевые прикрывают борта, тихоходы идут под прикрытием. Кто отстанет, того и режут первым. Отстать мы им не дадим.

Он подумал над этим. Долго для разговора, коротко для решения.

— Раньше мы таких не держали, — сказал Грим.

Факт, выложенный на стол, как Радгар выкладывал свои. Раньше отставшего догоняли, срубали, остальные уходили.

— Теперь держим, — сказал я.

Точка. Объяснять дальше я не стал.

Грим хмыкнул в бороду. Тот же звук, что при встрече, но я уже слышал в нём другое — «принял». Хмык вместо «да, вождь», вместо «слушаюсь». Он берёг его для того, с чем согласился по делу. Я это ценил.

— Сменю тебя кем-нибудь к свету, — сказал я. — Не стой всю ночь.

— Постою, — буркнул он. — Спать в чужих водах — это для молодых.

Я не спорил. Оставил его с румпелём и звёздами.

Спать я лёг под навесом у кормы, на свёрнутой шкуре. Бок дёрнул, когда вытянулся, — стерпел. Тело гудело усталостью, ровной, рабочей, без надрыва. Никаких терзаний. Я не таскал за собой лиц тех, кого положил, и сны мне не приходили. За пятнадцать лет приучился: провалился — и нет тебя, до сигнала.

И всё же на самом краю, перед тем как уйти в сон, пришла она.

Лиза. Утро ведь и там. Сидит за столом, болтает ногами, возит ложкой по каше, бабка ворчит. Семь лет. Одна секунда — и тёплая, и больная разом, как касаешься рукой раскалённого железа и ещё не успел отдёрнуть.

Я убрал её. Аккуратно. Нельзя.

Прислушался к голове напоследок. Тихо. Старик молчал — ни тепла в крови, ни слова. Вне боя он спал: его речь — только кровь, остальное мимо. Я закрыл глаза. Сон взял меня сразу.

Разбудил меня свет — серый, ровный, и голоса на палубе.

Флот перестраивался. Без меня уже начали — Грим поднял людей по моему слову и командовал у борта, коротко, без единого лишнего звука; гружёные тяжело вползали в середину строя, боевые расходились на края. Никто не спрашивал зачем.

Я вышел к носу, на холод, поглядеть, как ложится строй.

И увидел парус.

На горизонте, прямо по серой кромке между водой и небом, маячило пятно. Белое. Слишком белое и слишком ровное для рыбачьей лохани, что ходит под рваной серой тряпкой. Это полотно было целое, тугое, поставленное умелой рукой и держащее ветер ровно.

Не рыбак.

Я смотрел на него и считал.

«Вот и погоня».

Глава 7. Второй корабль

Белый парус я вчера принял за полоску тумана. С рассвета обманывать себя стало нечем: он вырос за ночь, заметно вырос, и шёл прямо на нас. Имперец нагонял. К полудню, как ни считай, он сядет нам на загривок.

Я стоял у борта и считал — скорость, ветер, расстояние, кто первым устанет и сделает глупость. Погоню я водил в голове пятнадцать лет на чужих контрактах, и она всегда сходилась к одному: кого нагоняют, тот проигрывает первым, пока не повернётся и не примет драку там, где ещё может выбрать место. Поворачивать придётся мне.

Утро было серое и холодное, вода лежала как застывший свинец, чуть подёрнутый рябью. Над флотом висела корабельная тишина, в которой слышно слишком многое: кашель, плеск ведра, ровный скребущий звук точильного камня. Кто-то правил топор. Не один кто-то — несколько. Они уже всё поняли без меня. Хьёрды дикие, но не глупые: парус с имперским флагом читается одинаково на любом языке.

Я отметил этот звук как хороший знак. Кто точит железо — про побег не думает. Тут его и не предлагали.

Флот шёл так, как я перестроил его накануне после разговора с Радгаром: боевые корабли по флангам, медленные и гружёные — в центр, под прикрытие. Шесть горбатых силуэтов на свинцовой воде, неровный клин, который еле держал строй. Остатки народа, которому некуда плыть, кроме как вперёд.

Рана в левом боку тянула при каждом глубоком вдохе. Я перевязал её туже ещё ночью; держалась прилично, но напоминала о себе ровно настолько, чтобы я не забывал её беречь. Занёс в графу. Левую руку щадить, на резкий разворот не давать веса. Всё как вчера, только сегодня против меня встанет целый корабль обученных солдат. Вчерашний обиженный рыжий рядом с этим — пустяк.

Внутри было тихо. Старик молчал — ни слова, ни тепла в крови. Крови ещё не пролилось, и без неё он спал. Я уже знал это правило, занёс и его. Инструмент пока лежал в ящике. Достанем, когда понадобится.

«Ладно. Будем считать».

Считать я начал с людей. Собрал их у мачты, пока парус ещё был далеко.

Грим пришёл первым — седой, жилистый, с тем своим выражением лица, по которому ни черта не прочтёшь. Сольвейг подошла следом, щит за спиной, светлый пучок туго стянут. Двое старших воинов из тех, кого Грим вчера назвал толковыми. Токи подлетел, чуть не бегом, и я по глазам увидел, чего он хочет, ещё до того, как он открыл рот.

Речей я говорить не стал. Речами затыкают дыру там, где нет диспозиции. У меня диспозиция была.

— Через два-три часа он нас догонит, — сказал я. — Уйти не получится: он быстрее узла на два, гружёные в центре нас держат. Значит, примем здесь, пока у нас ещё есть выбор, как стоять.

Грим оглядел паруса флота. Долгий, спокойный взгляд. Считал то же, что и я.

— Центровые не успеют отвернуть, — сказал он.

— Не успеют и не должны. — Я кивнул на строй. — Перестроение помните? Вот оно и пригодилось. Фланговые принимают на себя. Гружёные стоят в коробке и не лезут. Если кто из центра решит геройствовать — свяжите.

Грим хмыкнул в бороду. Не возразил. У него это знак согласия.

Токи не выдержал.

— Вождь, дай мне первую волну. На крюки. Я пройду первым, я быстрый, я…

— Вторая волна, — сказал я. — Не первая.

Он осёкся. Я смотрел на него ровно, без злости. Нога у него ещё не вполне зажила после исхода, я это видел по тому, как он переносил вес, чуть берёг правую. В первую волну с такой ногой — значит лечь в первую волну. Мне нужен был живой быстрый Токи во второй волне. Геройский труп в первой мне был ни к чему.

— Я успею, — сказал он тише.

— Вторая волна, — повторил я. Тем же тоном. — Услышал?

Он сжал зубы. Кивнул. Я отметил кивок и тут же занёс рядом другую графу: не поверил. Молодой говорит «услышал» ртом, а ногами думает своё. С этим я ничего сделать не мог, кроме как держать его на виду.

Сольвейг смотрела на парус, прищурившись.

— У них маг? — спросила она. Коротко, по делу.

— Не знаю. Будем считать, что да. — Я обвёл их взглядом. — Поэтому до контакта — никакого огня на наших бортах. Ни факелов, ни тлеющих углей у борта. Если у них поджигатель — он ищет, что вспыхнет. Не дадим ему повода.

— Разумно, — сказала Сольвейг. У неё это звучало почти похвалой.

Грим коротко глянул на меня сбоку.

— А если без мага он просто завалит нас стрелами с дистанции?

— Тогда сократим дистанцию быстро, — сказал я. — Стрелы хороши, пока есть расстояние. На борту лук — лишняя палка. Наша работа — дотащить их до борта живыми, а там уже пойдёт наша драка, по нашим правилам.

Вопросов больше не было. Я их отпустил, и каждый пошёл к своему месту.

А парус всё рос.

К тому часу, когда имперец стал виден целиком — корпус, борта, фигурки у фальшборта, — я уже читал его, как читал бы вражескую колонну на марше. Чистый корабль. Свежий парус, ровные борта, дисциплина в движениях команды. Не чета той разведке, что мы пощипали в первый раз. Боевой ход, посланный добить.

Он шёл с умыслом. Я увидел манёвр раньше, чем он завершился: имперец доворачивал, забирая в сторону, чтобы зайти на нас с наветренной стороны.

С ветром летит огонь. С ветром стрелы бьют дальше. Имперский капитан знал своё дело и сейчас грамотно отбирал у меня преимущество, которого у меня и так не было.

Дать ему это я не мог.

— Грим! — Я ткнул рукой в сторону доворота. — Он лезет за ветер. Не пускай. Выворачивай навстречу, под углом, носом ему в скулу. Перекрой заход.

Грим не переспросил. Рявкнул рулевому — короткое слово на их языке, которого я ещё не разбирал, но смысл понял по тому, как корабль начал валиться на борт. Палуба ушла из-под ног, накренилась. Несколько человек схватились за снасти, кто-то выругался. Маневрировали неловко — воины, не моряки, дёргали снасть рывками, рулевой ловил курс с запозданием. Но вывернули. Нос флагмана пошёл навстречу имперцу, отнимая у него ветер, ломая его заход.

Хорошо. Грубо, по-крестьянски, но сработало.

У имперского фальшборта я уже различал лучников. Стояли ровно, готовые, ждали дистанции. Дисциплина — плохо. Этот подождёт команды, не польёт со страху в белый свет.

— Щиты! — крикнул я на всю палубу. — Подняли все! За борт не лезть, не геройствовать! Держать строй у фальшборта!

Хьёрды подняли щиты. Стена дерева и кожи поднялась вдоль борта, неровная, но сплошная. Я отметил, как быстро они это сделали. Страх — рабочий инструмент, если его не перегреть. Взял это на заметку.

Первые стрелы пришли с дистанции, навесом.

Большинство ушло в воду — короткие плески вдоль борта — или воткнулось в дерево. Звук был тупой и телесный: стрела бьёт в борт, как кулак в дверь. Один Хьёрд поймал наконечник в плечо, выше щита. Зашипел, выматерился, обломил древко и остался стоять. Раненый, живой, в строю. Я занёс: один из строя на полшага слабее, но держит место.

Внутри прошло — слабо, на самом дне, шёпотом:

[ Капля всего. Мало. Терпи. ]

Я отметил это спокойно. Кровь пролилась чуть, одно плечо, и Старик шевельнулся. Капля, и только. Я уже понимал разницу: ему нужна была настоящая драка, настоящая кровь, много и с двух сторон. Пока её не было, не было и его. Раньше я думал, что Система работает как угодно, по моему хотению. Теперь видел дно ясно: нет крови — нет силы. Никакой кнопки. Только поток, которого пока не было.

«Терплю», — ответил я внутрь. И поднял щит выше.

Терпеть пришлось недолго. Имперец вошёл в нас на сходе.

Вскользь, без умысла топить: он шёл брать добычу целой. Но дерево всё равно затрещало, корабль содрогнулся от носа до кормы, кого-то сбило с ног. В воздух взвились крюки на цепях, десяток разом, и впились в наш борт, в фальшборт, в снасти — железные зубы, стянувшие два корпуса в одну добычу.

И сразу — кровь.

Стрела вошла в горло Хьёрду у борта, в упор, навылет. Он осел без звука, только булькнуло. Другой, у щита, поймал имперский меч в бедро и сложился, рыча. Имперские солдаты пошли по цепям — в кольчугах, в шлемах, ровные, злые, обученные. Эти умели стоять в строю и умели его ломать. Эти пришли работать.

Старик проснулся по-настоящему. Заговорил скрипуче, ровно, с той командной ноткой, от которой у меня свело зубы:

[ Поток идёт, мальчик. Терпи. Не трать раньше времени. ]

«Сколько ещё терпеть?» — огрызнулся я внутрь. Терпеть мне сейчас хотелось меньше всего.

Он не ответил. Правильно сделал.

Я работал у борта. Топор лёг в ладонь как влитой — тело Карна знало это движение лучше меня, и сегодня оно слушалось чище, чем вчера. Срасталось со мной медленно, но уже теснее, чем накануне. Шаг точнее, удар суше. Я прикрывал державших крюки и рубивших цепи, бил коротко, по рукам, по головам, что лезли через борт. Один имперец перевалился на палубу — я встретил его обухом в шлем, он сел, я добавил лезвием. Без красоты. Быстро.

— Борт держать! — заорал я. — Не пускать через крюки! Стоим — мы их числом давим, разойдёмся — они нас порежут!

У борта нас было больше. Пока мы стояли плотно, имперцы лезли по одному и гибли по одному. Арифметика держалась.

На имперской палубе, чуть в стороне от свалки, стоял человек в плаще. Не лез в драку. Поднял руку, повёл ею — жест, который ни с чем не спутаешь, потому что он не про железо. Я видел его краем глаза, между двумя ударами.

«Маг. Или кто-то, кто хочет, чтоб его приняли за мага. Неважно. Если магия — сейчас узнаем».

От его ладони сорвался шар огня — небольшой, с голову размером, мутно-рыжий — и пошёл поверх голов, выше, в парус флагмана. Ударил в полотнище, и край паруса занялся. Пока ещё не пожар, но живой огонь, ползущий по парусине вверх.

Двое Хьёрдов бросились гасить. Сорвались с борта, кинулись к парусу с чем под руку попало — и оставили дыру в строю.

Имперцы её увидели мгновенно. Так и было задумано: огонь целил в строй, а корабль шёл им на потом. Четверо разом прыгнули через брешь на палубу, и у нас на борту началась свалка.

В груди коротко оборвалось, ещё до всякой мысли: строй рвётся, я только вижу это, понять не успеваю. Через миг догнало и понимание. Низовая магия, дешёвая. Но сделала ровно то, что должна: пробила нам линию расчётом того, кто ею бросался. Работала тут голова, огонь был лишь поводом. Я выругался про себя и занёс мага в отдельную графу. Этого надо было достать. Этот был опаснее любого солдата в кольчуге.

А пока я думал про мага, в дыре началось своё. Токи не выдержал.

Я понял это раньше, чем увидел, — по движению справа, по тому, как кто-то рванулся туда, где четверо имперцев растекались по нашей палубе. Вторая волна, сказал я. Услышал, сказал он. Ногами думал своё.

Он влетел в гущу первым. Быстрый — на свою беду быстрый. Достал одного, свалил, и тут же поймал удар в рёбра — плашмя, мечом, имперец не успел развернуть лезвие. Кольчуга выдержала, но его сбило с ног, и он покатился по мокрой доске. Двое имперцев встали над ним. Оба с мечами. У одного уже пошёл замах.

Меня дёрнуло туда нутром, раньше головы, старым рывком из-под рёбер. Уже потом догнал расклад, на одном дыхании, и руки я при этом не сбавил. Уйду к Токи — оголю борт. Останусь — потеряю Токи. Дрянь с любой стороны, выбрал то, что дешевле в людях.

Пошёл сам.

Между мной и Токи стояли двое. Первого я снёс обухом в висок на проходе, не останавливаясь, — он ещё падал, а я уже шагал дальше. Второй развернулся ко мне, поднял меч. Я вошёл под него и вбил топор в грудь, в кольчугу — кольца лопнули, лезвие нашло своё. Изо рта ему плеснуло тёмным, забрызгало мне предплечье и щёку; пальцы на рукояти меча ещё сжимались и разжимались, тело не поняло, что кончилось. Я выдернул топор, толкнул имперца плечом с дороги и провёл тылом ладони по лицу, не глядя, размазал чужое тёплое по щеке. Когда-то меня бы от этого передёрнуло. Сейчас рука сделала всё сама, а голова уже считала следующего. Грубо, зато быстро.

Я был рядом с Токи. И в этот миг — почувствовал.

Поток ударил в меня изнутри, полный, тяжёлый, какого ещё не было. Кругом лилась кровь — паренёк убит в десяти шагах, двое тяжёлых рядом хрипели на досках, имперец, которого я только что вскрыл, оседал у моих ног. Дань шла с обеих сторон, со своих и с чужих, густо, и Старик это чуял лучше меня.

[ Вот сейчас. Хватает. Куда лить? ]

Вопрос прямой. Как заявка на расход. Раньше он решал сам — латал тело, шептал ворчание. Сейчас отдавал выбор мне.

И я выбрал, времени взвешивать не было. Вокруг меня были четверо Хьёрдов. Ближний круг — прорвались со мной к Токи и теперь держали имперцев на нашем пятачке. От них зависело, отыграем мы дыру или она нас сожрёт.

«В этих четверых, — сказал я внутрь, ткнув мыслью в каждого. — И в меня».

[ Тогда бей. ]

Два слова. Весили как команда.

И пошёл жар.

От груди, разом, по плечам, по рукам, в предплечья — не огонь, что-то глубже огня, как разогрев перед последним усилием, только изнутри, через кость. Мир на секунду стал резче — края, движения, чужой замах, который я теперь видел раньше, чем он начался. Те четверо это почуяли. Я увидел, как у них переменились движения: руки пошли легче, ноги встали твёрже, из глаз ушёл тот загнанный мельк, что плескался там секунду назад. До богов им было далеко, но дрались они уже лучше, чем секунду назад.

Сам я стал на полшага быстрее. Удар суше, рука чище. Боль в левом боку никуда не делась, она была, но далеко, за стеклом, ничья.

Дальше всё заняло секунд пять.

Я снял имперца над Токи — топор в шею, сбоку. Из-под лезвия ударило толчком, горячим, и окатило Токи сверху, того аж передёрнуло. Имперец валился медленно, ноги ещё держали его пару мгновений, потом сложились. Один из моих четверых разрубил второго от плеча, чисто, как не рубил минуту назад. Третий принял на щит замах, который раньше сшиб бы его с ног, и устоял, и ответил. Четвёртый просто шёл вперёд, не пятясь, и имперцы перед ним пятились. На нашем пятачке четверо в кольчугах легли в пять ударов.

И строй имперцев дрогнул.

Они увидели то, чего не должно было быть: люди, которые секунду назад едва держались, вдруг начали их валить. Солдат это читает быстрее всего — когда драка переворачивается. Замешательство пошло по их линии волной, от нашего пятачка наружу.

Я ухватил Токи за шкирку, выдернул на ноги.

— Стоишь? Тогда дерись. Вторую волну ты прогулял.

Он стоял. Бледный, держался за рёбра, но стоял и уже поднимал топор. Разбор потом. Сейчас — дожимать.

— Грим! — заорал я через палубу. — Крюки держат — абордаж! Все на их борт, пока качает!

Перелом я почуял и решил его дожать, пока имперцы не очухались от дрогнувшего строя. Бить надо было сейчас, в их замешательство, дёшево. Промедлю — заплачу дороже.

Хьёрды пошли через борт.

Вот тут они были в своей стихии. Тут жила ярость, топор, рёв, прыжок через хлюпающую между корпусами воду на чужую палубу, всё то, чего не дают ни строй, ни дисциплина. Их этому не учил никто, это сидело в крови. Имперцы в кольчугах стоили в выучке дороже, но Хьёрды шли числом и злостью, и это на узком борту хватало.

Маг, или кто там прятался под плащом, не стал ждать развязки. Я успел увидеть, как он метнулся к дальнему борту и прыгнул в воду. Ушёл. Имперцы без того, кто ими ворочал, на секунду сбились, замешкались, потеряли голову строя, и эта секунда стала для них последней.

«Вот и всё», — отметил я. Без торжества. Просто закрыл графу: бой переломлен, дальше работа.

Добивание вышло короткое. Имперцы, ещё державшиеся на ногах и в уме, бросали железо или прыгали за борт следом за магом. Барахтавшихся в воде я трогать не велел, нечего тратить на них людей.

— В воде не трогать! — крикнул я. — Доберутся до берега — их забота. Своих собрать, корабль осмотреть.

Корабль я осмотрел сам, быстро, цепким взглядом по взятому объекту. Провизия — есть, и это сейчас важнее железа. Бочки солонины, мешки сухарей, вода. Четыре арбалета — заберём, штука полезная, не чета их длинным лукам в нашей драке. Запасной парус — нам он сейчас на вес золота, наш горит. Ящик, окованный, запертый — что внутри, разбираться потом, не до него.

— Жрачку перегрузить первым делом, — сказал я Гриму. — Остальное — после. Парус их снять весь, наш латать нечем.

Один из наших кораблей — тот, что имперец зацепил в борт при сходе, — стал черпать воду сильнее. Сидел ниже, кренился. Я отправил туда плотников и согнал с него всё лишнее, всех, кто не у дела, чтоб облегчить. До берега, по расчёту рулевого, оставалось часов восемь. Корабль должен был дотянуть. Должен.

А потом я посмотрел на своих убитых.

Их сложили у мачты. Четыре тела. Я прошёл вдоль, считая, как считаю всегда. Один — совсем молодой, я его не помнил. Второй — тот, что поймал стрелу в горло у борта. Третий — незнакомый. Четвёртый — пожилой, жилистый, в старом доспехе; я его видел ещё в первый день, он тогда стоял у борта и смотрел на меня оценивающе. Лица я помнил. Имён не знал. Ни одного.

И вот это меня кольнуло. Не по-человечески — у меня на это не было ни сил, ни времени. Кольнуло как недочёт. Я водил людей на контрактах и знал их всех поимённо, до последнего стрелка. Человек с именем — твой человек, за него спросят. С меня спросят. С меня уже спрашивали — четырьмя телами у мачты.

«Имена. Надо знать имена. Сегодня же вытрясти из Грима — кто эти четверо».

Старик подал голос, когда последний имперец ушёл под воду и палуба стала затихать:

[ Сытно. Жадный бой. Хорошо. ]

«Сытно ему, — отозвался я внутрь, глядя на четыре тела. — А у меня четверо легло».

Он не ответил. И в молчании я расслышал что-то вроде согласия. Извиняться бог не станет, но цену он признавал.

День на этом не кончился, кончился только бой. Вечер пришёл рано, как приходит в это время года, — небо просело, вода стала тёмно-оранжевой под низким солнцем, и от неё тянуло холодом и солью. Бой кончился, и палуба замерла в послебоевой пустоте, где каждый звук стоит отдельно: стон раненого, плеск черпака, скрип латаемой обшивки.

Грим пришёл с докладом. Встал рядом у борта, заговорил коротко, без эмоций, как и положено.

— Четверо убитых, девять раненых. Двое тяжело — до утра, может, не дотянут. Корабль с пробоиной держится, плотники латают, но всю ночь черпать. Провизии с трофея — на три дня при умеренном расходе. — Он помолчал. — Берег, рулевой считает, к утру.

Я кивнул. Принял каждую цифру и разложил по графам.

— Ладно. Раненых — на главный корабль, к тем, кто их посмотрит. Пробоину латать всю ночь, людей менять, чтоб не падали. Дозорных удвоить. — Я глянул на тёмный горизонт. — Один имперец нас нашёл — найдётся и второй. Я хочу узнать о нём раньше, чем он о нас.

— Сделаю, — сказал Грим.

Я задержал его на шаг.

— Те четверо у мачты. Имена.

Он задержал на мне взгляд — секундой дольше, чем нужно, — и назвал. Четыре имени, ровно, без украшений. Я повторил их про себя, привязал к лицам и занёс уже как живых людей со своими именами. Пожилого звали Стейнар. Я запомнил отдельно: он смотрел на меня в первый день, и теперь я знал, как его звали.

Грим ушёл.

Токи сидел у борта, поодаль, держался за рёбра и смотрел в тёмную воду. Я подошёл к нему для разбора, утешать его я не собирался.

— Ты бросился первым, — сказал я. — Я сказал: вторая волна.

— Я успевал, — буркнул он, не поднимая головы.

— Не успел. Поймал меч в рёбра и лёг под двоих. Я вытащил тебя — и потерял на это позицию у борта. Это стоило нам дыры в строю. — Я говорил ровно, без нажима. — Запомни. Не переживай. Переживать — пустое, от него людей не воскресишь. Запомнить — польза.

Он молчал. Я отметил это с одобрением. Молчит — значит врезалось. Стань он оправдываться дальше, вышло бы хуже. Я отвернулся и пошёл прочь, оставив его сидеть с этим.

Сольвейг прошла мимо — слышала, я видел по её лицу. Хмыкнула — без злорадства, коротко. Одобрение по-её. Я не отреагировал. Был занят головой, считал ночь.

У пробитого корабля черпали воду. Ровный, монотонный стук черпаков о борт, без перерыва, всю эту тёмную ночь и впредь. Я задержал на нём взгляд — и зацепился за одну фигуру.

Среди мужиков, по пояс в трюмной воде, черпала старуха. Лет шестидесяти, сухая, жилистая. Молча, методично, черпак за черпаком, не глядя ни на кого, не прося смены. Просто выливала воду за борт, раз за разом, как делала бы это до утра и после утра, сколько понадобится.

Я смотрел на неё с минуту. Черпак за черпаком, без слов, без счёта. Занёс её как опору.

Я сел у борта. Темнело. Тронул рану на боку под повязкой — она затянулась чуть лучше, чем утром, боль ушла на дно. Старик её подлатал между делом, пока шёл бой; молча, как всегда делает свою работу, когда есть из чего.

И ещё одно я заметил, когда взялся за борт, чтобы сесть. Рука легла на дерево крепче, чем утром. Хват был твёрже. Едва-едва, на самую малость — но я ловил такие вещи всю жизнь, замечал, когда тело прибавляет, и сейчас оно прибавило. После боя — чуть-чуть. Жилы, кость, что там у Старика идёт в дело. Медленно. По крови. Но идёт.

Я сидел, держался за борт и слушал черпаки. Резерв был пуст — я это чувствовал, как чувствуешь пустой подсумок: влил всё в тех четверых и в себя, и на дне не осталось ничего. На призыв, если б он понадобился сейчас, не хватило бы и капли. Это я тоже занёс, отдельной строкой, потому что строка была важная: Система не копит про запас. Истратил — пусто. Об этом стоило поговорить со Стариком на досуге.

Тихо будет после берега. Часов восемь.

Или не будет.

«Ладно. Доживём — поговорим».

Глава 8. Бог поясняет

Заноза под ногтём большого пальца ныла с самого боя — мелкая дрянь, а грызла. Я поддел её зубами, рванул, сплюнул за борт вместе с кровью и уставился в чёрную воду. Спать в эту ночь я не собирался. В голове толклось слишком много обрывков, и пока они не улягутся, от сна толку не будет. Четверо своих ушли вчера в свалке у борта — лиц разглядеть я не успел, имён не знал. Рука с топором слушалась заметно лучше, чем три дня назад в поединке с Бьёрном. А сила в драке шла ко мне рывками: то цедилась струйкой, то вдруг била тёплой волной под рёбра. Почему рывками. Вот это я и собирался сегодня вытрясти из Старика.

Море ночью лежало гладкое, почти маслянистое, чёрное до самого края. Звёзды стояли крупные, чужие — других созвездий я тут ещё не разобрал, да и не до того было. Флот качался медленно вокруг, и я по привычке пересчитал огни. Шесть кораблей, шесть тусклых точек на ряби. Минус вчерашние потери — чуть меньше двух тысяч живых на всех. Раненых и больных десятка три, прикинул я, может, больше: завтра уточню у Радгара. Один корабль шёл с пробоиной, и оттуда всю ночь долетал монотонный стук — черпали воду, латали, не спали, как и я. Доски под рукой были мокрые и холодные. Провизии с трофея, что мы взяли вчера, рулевой намерил на три дня. Берег, по его же расчёту, покажется к утру.

Времени до берега оставалось всего ничего, а вопросов накопилось на целую ночь.

Я закрыл глаза и обратился внутрь. Молча, без единого слова вслух: за три дня так и прижилось — внутрь, как в гарнитуру.

«Ты обещал объяснить правила. Тихо сейчас. Самое время».

Он не ответил сразу.

Пауза была не пустая. Я уже умел отличать. Когда Старика нет — нет ничего, мёртво, как в выключенном эфире. Сейчас другое: он слышал, он был рядом, он решал, когда. Своё время, не моё. Это меня царапнуло — не люблю зависеть от чужого расписания, всю жизнь не любил, — но я проглотил. Зависишь — терпи. Торговаться отсюда нечем.

Потом под рёбрами стало тепло.

Пришло ощущение — без образа, без лица. Будто кто-то старый и тяжёлый опустился рядом на брус, хотя брус подо мной не дрогнул. Тепло осело ровно, негромко, и в голове прошло — скрипуче, по делу, без приветствия:

[ Спрашивай. ]

Я не заставил себя ждать. Накопилось — выкладывал по порядку, с того, что грызло сильнее всего.

«Дань», — начал я с главного. «Кровь в бою, твоя пища, я понял. Это ты мне в первый день вбил, ещё когда торговались. Но вчера я набирал её неровно. Сперва еле капало, потом разом хлынуло. Почему? Крови вокруг было — хоть залейся.»

[ Кровь, кровь. Ты на кровь не гляди, мальчик. ]

«Поясни.»

[ Лучники твои покрошат полсотни через поле — а мне с того одна слюна. Жижа. Тьфу. ] Он ронял слова медленно, тяжело, будто каждое таскал из глубины. Я переменил ногу под собой. Правая затекла на брусе, иголки пошли от колена вниз, и я качнул её, разгоняя кровь, пока он говорил. [ А двое вцепятся друг в друга на плевок, сопят, харкают, один другому всаживает топор под ключицу и слышит, как тот хрипит ему в самое ухо, — вот тут я наедаюсь. До отрыжки. ] С пробитого корабля долетел очередной стук черпака о воду, мерный, всю ночь один и тот же. Я ждал, пока он осядет, и слушал дальше. [ Видал я обозы крови по колено, а с них мне в брюхе пусто. Считается, как близко ты сам к чужой смерти стоял, дышал ли ею. Лужа на палубе мне до лампочки. ]

Я переварил.

«Интенсивность», — буркнул я себе старым словом из прошлой жизни, которого тут никто бы не понял, и хмыкнул: бог войны, а считает, как штабной инструктор плотность огня. Чем ближе к чужой смерти стоишь, тем гуще капает. Литры побоку.

Складывалось. Вчера тонко капало, пока мы только сходились, пока летели стрелы и кто-то падал у борта поодаль. А хлынуло — когда сцепились вплотную, борт о борт, и пошла та самая свалка, где не разберёшь, чья кровь на руках. Один чужой тогда напоролся мне на топор под кадык, захрипел, забрызгал горячим в лицо, и ещё цеплялся за древко пальцами, пока обмякал. Я стряхнул кровь с подбородка тыльной стороной ладони и шагнул к следующему — вот в этот самый миг тепло и ударило под рёбра волной. Сходилось точно.

И сразу за этим встал второй вопрос, неприятный.

«Тогда так. Если я воюю с головой — стрелки вперёд, строй держит дистанцию, я командую с пригорка и не лезу в мясо лично, — я набираю мало. И слабею. Так?»

Пауза. Короткая, одобрительная.

[ Сразу в больное тычешь. Да. ] Старик не смягчал. [ Моя сила за драку, в которой ты сам стоишь на три шага от чужого железа и слышишь, чем тот мужик завтракал. С холма ручкой помашешь — мне с того кукиш. ] Я провёл большим пальцем по краю занозы под ногтем, проверяя, глубоко ли села. Сидела глубоко. [ Хочешь шкуру беречь — береги, твоё дело. Только тогда меня в полную силу не дёргай. Не приду на свист. ]

Било ровно по тому, на чём я стоял пятнадцать лет. Командир должен жить. Это первая заповедь ремесла, я её усвоил кровью — не своей, чужой, тех дураков-офицеров, что лезли вперёд бойцов и ложились первыми, оставляя роту без головы. Командир, который суётся в свалку лично, — плохой командир. Так меня учили, так я воевал, так выживал.

А этот старый чёрт платил ровно наоборот.

Ну и ладно. Пожевал я это, без злости, как жуют жёсткое мясо. «Середину искать мне самому. Где-то между холмом и мясорубкой я её и нашарю, на ходу. Моя забота, не твоя».

Старик ничего на это не сказал. И правильно: моя забота, не его.

Я смотрел в воду — в чёрную, что ничего не отражала, мимо звёзд. И сказал, не спрашивая, без вопросительной интонации, просто положил слова и дал лежать:

«Те четверо вчера. У борта. Они тоже пошли тебе».

Не вопрос. Я знал ответ ещё с первого дня, с самого торга, когда он мне это выложил наспех, между делом, — что своя кровь кормит его так же, как чужая. Знал умом. А вчера потрогал руками.

Старик не стал объяснять заново. Он не повторял дважды, я уже понял эту его черту. Помолчал — и коротко, без единого тёплого слова, без «бывает», без утешения:

[ Я тебя в этом не обманывал. ]

«Знаю», — ответил я внутрь. «Ты сказал сразу. Я теперь это потрогал руками. Разница есть».

Он не спросил какая. И за это я зауважал его чуть больше. Утешать полез бы — стало бы хуже. А он не полез.

Я закрыл тему. Потрогал — и убрал, как убирают отработанное. Дальше.

Тепло под рёбрами держалось ровно, пока он говорил. Слабее, чем било в бою, но отчётливо — будто угли тлеют, не пламя.

«Баффы», — пошёл я дальше. «Пробовал вчера. Дал своим разом — стало быстрее, злее, не чувствуют боли. Я это видел и в первый день, ты обещал. Скажи, чего я тогда не знал: почему держать постоянно нельзя? Почему гаснет?»

[ А ты костёр без дров вечно жёг? Вот и я не умею. ] Сухо. [ Милость тебе не печь, что всю зиму тлеет. Это охапка хвороста в чистом поле. Сунул крови — полыхнуло, погрело твоих, осело в золу. ] Фонарь у мачты качнулся на крюке вместе с кораблём, и пятно жёлтого света поползло по мокрым доскам, дошло до моего сапога и ушло обратно. Я следил за ним краем глаза. [ Хочешь грело дальше — таскай хворост без передыху. А его у тебя ровно столько, сколько боем натаскал. Прогорело — сиди в темноте. ]

«Сколько горит один раз? На что мне рассчитывать?»

[ Сколько влил, столько и горит, дурья башка. Ну, прикинь. Пяток мужиков разогнать — это с минуту, удар сердца на удар, и сдулось. ] Он помолчал, давая улечься. Я прислонился затылком к носовому бруску. Дерево было холодное и сырое, холод прошёл через волосы к коже. Я не отодвинулся: он держал меня в яви. [ Раскинешь Милость на полсотни — погорит с пшик и сдохнет. Зальёшь её в одного — того хоть до вечера тяни. Жадничаешь вширь — теряешь вдолгую. Всегда так. Одеяло короткое: ноги укрыл — плечи голые. ]

Я кивнул сам себе, в темноту.

Стало быть, решать на месте, в самой каше. Заранее не разложишь по полкам. Прямо в драке прикидываю: накрыть пятерых на минуту или одного себя протянуть подольше. Торг в моменте, по обстановке.

[ Учишься. ]

Одно слово, без сарказма — и без «но» следом. У него это редко. Значит, учусь.

«Тело», — перешёл я. «Отдельная статья. Объясни, почему так медленно. Три дня назад в поединке рука Карна меня едва слушалась, я её тянул, как чужую оглоблю. Вчера в свалке — уже почти своя. Лучше. Но всё равно ползёт. Я бы хотел быстрее. Можно?»

[ Нет. ] Коротко и наглухо. [ Я тебя не штопаю, мальчик. Я тебя перековываю. Большая разница. ]

«Поясни разницу».

[ Лекарь кость сложит да ждёт, чтоб срослась как была. А я твою кость переделываю в другую. Плотнее. Жилу толще тяну, глаз быстрее ставлю — будто кузнец полосу под молот кладёт раз за разом. ] Тепло под рёбрами качнулось в такт словам. Я разжал и сжал чужую кисть Карна, медленно, глядя на тыльную сторону ладони — широкую, в старых рубцах, не свою. Пальцы шли уже ровнее, чем три дня назад. [ И тут гнать — последнее дело. Поторопишь — срастётся вкривь, я не то возьму, и будешь хромым калекой, зато с моей силой в кривых костях. ] Где-то в трюме под палубой кто-то закашлялся сквозь сон, заворочался, затих. [ Растёт по крови, ползком. Захотеть сильнее не выйдет, хоть лоб расшиби. Лей да жди, другого пути нет. ]

«А итог?»

[ К концу этой войны выйдет машина для убийства. Богом не станешь, в баснях тебя петь не будут. Выйдет мужик, которого досмерти замаешься убивать, и который сам валит всё, что шевелится. ] Сухо. [ С тебя хватит. ]

«Хватит», — согласился я. Мне всю жизнь хватало инструмента, который не подводит в руке. За чудесами я отродясь не гонялся.

И подошёл к третьему. К тому, ради чего, по правде, не спал.

«Призыв. Ты в первый день обронил — мол, есть у меня воины, дорого стоят. И всё. Теперь у меня есть время — выкладывай нормально. Что это за Гвардия?»

Старик не спешил. Тепло осело глубже, будто он сам подбирался к теме издалека.

[ Бойцы из-за края. ] Голос пошёл ниже, с тем грозовым гулом под словами, что я слышал у него редко. [ Только покойников своих из головы выкинь, не о том речь, дохлятина мне без надобности. Эти — другая порода. Отвоевали своё в свой век, ушли за грань, а руки драться так и не забыли. Старичьё. Битые-перебитые. ] Я смотрел в чёрную воду за бортом. Она ничего не держала на себе, ни звезды, ни огня, гладкая яма, и от этого гул под рёбрами слышался гуще. [ Такое умеют, чего твои дикари и во сне не видали. Я их кличу, ты ведёшь. И ненадолго, помни. ]

«Ранги есть?»

[ Три. ] Ронял по слову, тяжело. [ Снизу — Кровник. Рядовая косточка из-за грани. С виду мужик мужиком, разве из моего войска приписан. Стоит, покуда его не свалят доброй раной или покуда срок не выйдет, — тогда сматывается обратно. ] Я тронул пальцами бок, где под рубахой лежала повязка. Рана отозвалась тупо, далеко, будто чужая. [ Над ним — Седой. Этот уже ветеран, со своей хитростью в рукаве, его с наскока не положишь. А выше всех — Хоругвь. ] Пауза. [ Про Хоругвь и думать брось. В эту войну ты до неё не дорастёшь, мелковат ещё. Назвал тебе — и будет. ]

«Цена Кровнику?»

[ Дорого. Целый сытный замес. ] Он не торговался, говорил как есть. [ Один Кровник тебе встанет почитай во всё вчерашнее побоище, влитое в него до донышка. Может, и с горкой. Такое не на всякий день берут. ]

Я присвистнул про себя. Дорого. Вчерашний бой был крупный: борт о борт, два корабля, десятки трупов, — и весь он шёл в одного-единственного рядового из-за грани. Целое сражение ради одного бойца.

«Стало быть, не на каждый день», — повторил я вслух своей мысли и прикинул, куда такое прятать. Козырь в рукаве — достану, когда без него сыпется всё.

[ Козырь, козырь. ] Он будто одобрил, не сказав этого прямо. Я снова ковырнул занозу под ногтем — теперь ногтем другой руки, поддел край, она не шла. Бросил. Заживёт сама или выйдет с гноем, не до неё. [ Только башкой думай, куда кидаешь. Спустишь на ерунду — встанешь с голым задом там, где он один бы и вытащил. Видал я таких транжир. Недолго видал. ]

«Старик знает своих», — отметил я. Он говорил со мной языком наёмника — козырь, трать с умом, не на каждый день. То ли подстроился под меня, то ли всегда так говорил с теми, кого считал за дело. Мне без разницы. Мне так понятнее.

На востоке небо тронуло сероватым. До рассвета ещё далеко, пока только грязная муть на той кромке, где скоро встанет солнце. Я заметил, что устал. Устал головой: она работала всю ночь без передышки, без драки, на одном напряжении. Но вставать было рано. Разговор надо было докончить, и я свёл всё в кучу.

«Подведу, что понял», — сказал я. Привычка: проговорить вслух — или внутрь — то, что усвоил, чтоб поймать дыры, пока не поздно. «Вне боя ты почти молчишь, силы нет, я обычный мужик с подлатанным телом. Фармить пленных — резать связанных пачками ради потока — ты брезгуешь, толку чуть. Своих гонять в мясорубку ради Дани — поганая идея. Так?»

[ Верно намотал. ] И сразу, без паузы, добавил жёстче: [ Накину сверху, чтоб ты потом не хлопал глазами. Сдрейфишь — я учую. Кромсать вязаных рядком ради счёта — тут тебе разом и жидкая струйка, и моя злость. Толку с того потока чуть, а меня бесить себе дороже выйдет. ] Стук черпака с пробитого корабля сбился, замолк, потом пошёл снова, ровнее. Кто-то там сменился на вёдрах. [ И не пугаю я тебя, мальчик. Так оно слажено. Колесо так крутится. Бревно с горы катится — оно тебе не грозит, оно просто катится и давит, кто под ним лёг. Вот и я такой. ]

Я хмыкнул на это. Сказано прямо, по-честному. Никакого «послушаешься — поглажу по головке». Просто как устроено колесо: крутится, давит, ничего личного. С таким мужиком я работать умел.

И тут же сунул палец, куда болело.

«А если я уйду в тыл командовать? Не из трусости, по холодному уму. Встану за строем, буду двигать людьми, как положено командиру. Ты меня за это срежешь? Обрежешь Милость?»

Старик помолчал. Думал.

[ Нет. ] Веско. [ Срезаю за трусость, а голову твою не трогаю. Толково командовать в сече — это работа вождя, я её тыщу раз видал, дело хорошее. ] Он заговорил ровнее, без нажима. Я опять переменил ногу — теперь занемела левая, и я вытянул её вдоль бруса, упёр пятку в кольцо для каната. Холод от мокрого дерева шёл сквозь штанину. [ Вот ежели засядешь за холмом, твои мужики там лягут до последнего, а ты топор за всю драку из-за пояса не вынешь, тут пригляжусь. По тому пригляжусь, зачем засел. ] Над водой прошёл ветер, качнул флот, и шесть огней на других кораблях все разом дрогнули и поплыли. Я по привычке пересчитал их заново. Шесть. [ Я бог старый, мальчик. Вождей перевидал поболе, чем у тебя волос на башке. Который шкуру прятал, который силы под главный удар берёг — это я носом чую, за версту. ] Пауза. [ От тебя трусостью покуда не разит. Покуда. ]

«Пока», — повторил я.

И не обиделся. «Пока» — это честно. Я и сам бы так сказал на его месте про незнакомого наёмника: посмотрим, чем кончится, оценок вперёд дела не раздаю. Он меня не знал. Я его тоже без году неделя. Тут мы с ним сходились.

Оставался последний вопрос. Тот, что лежал в самом низу, под всеми прочими, и который я приберёг напоследок — потому что он был не про силу. Про власть.

«Ты можешь меня убить? — спросил я прямо. — Оборвать связь и кончить меня, если я тебе разонравлюсь?»

Пауза.

Долгая. Для Кроворука — очень долгая. И эфир не выключило в пустоту, нет. Тепло под рёбрами не ушло, оно собралось в плотный комок — напряглось, не двигалось. Кто-то был рядом и молчал. Я уже умел ловить разницу между «бога нет» и «бог молчит». Сейчас он молчал. И думал. Это само по себе кое-что значило: будь ответ простым, он бы не думал.

[ Могу руки от тебя убрать. ] Ровно, без нажима. [ Тело Карна без меня скоро остынет, мальчик. ] Я опустил руку к боку, к повязке. Под пальцами лежало ровное тепло, то самое, что держало рану закрытой. Не кровь. Я надавил легонько. Тепло не сдвинулось, стояло на месте, как чужая ладонь поверх моей. [ Та дыра в боку, с Последнего Камня, толком не затянута, это я её пальцем зажимаю изнутри. Сниму палец — она вспомнит, что смертельная, и дотечёт. День тебе, может, и того меньше. ]

Я обдумал это. Спокойно, как считают расклад.

«Понятно», — сказал я внутрь, холодно, без дрожи. Своей рукой, выходит, меня не душишь. Просто отпускаешь палец с раны и даёшь дотечь. А сам без меня снова голодный и пустой, каким и был. Тебе самому нужно, чтоб я махал топором. Держимся друг за друга, оба.

Снова пауза. Короче.

[ Друг за друга. ] И буркнул это с чем-то, чего я раньше у него не слышал. [ Верно подобрал. Да. Голодный я, мальчик, давно голодный. Ты мне сейчас обе руки и вся кровь. Другого под рукой нет. ] Скрип. [ Так что по дурости не сдохни. Нового тебя мне лепить неоткуда, заново возиться неохота. ]

Выходило ровно: впряглись двое в одну телегу, тянут в одну сторону, и обоим без напарника крышка. Я ему в рабы не нанимался, и он надо мной не барин с плёткой. Нужен я ему живым ровно настолько, насколько он мне. До ровни тут, конечно, как до берега вплавь: у него вся Милость, у меня одна жизнь под ногтем, перекос будь здоров. Но упряжка есть упряжка. А в упряжке с понятным перекосом я всю жизнь и ходил — под теми, у кого мошна толще и власти больше, и меня это сроду не пугало, покуда я видел, чем им выгодно держать меня в живых.

Его выгоду я теперь видел насквозь. И это, как ни странно, грело не хуже Милости.

Я молчал после этого его «друг за друга». Сидел, складывал в голове последний раз — все детали разом, чтоб легли и держались.

В руках у меня лежал работающий инструмент. Час назад чужой и тёмный, теперь обмеренный со всех боков. С правилами, с пределами, с ценником на каждую зарубку. Дань идёт за ближний замес, кровь литрами тут не в счёт. Милость — выбор в самой каше: или на многих с гулькин нос, или на одного подольше. Тело перекуют по крови, и гнать его без толку. Призыв — козырь на самый перелом, дорогущий, во всё сражение ценой. И бог сверху, которому я нужен живым не меньше, чем он мне.

«Это хорошо», — сказал я себе. Себе самому, для собственного расчёта. «С таким можно воевать».

Тепло под рёбрами осело, отступило вглубь. Старик уходил, только не насовсем, это я уже усвоил. Сидел где-то там, ровным фоном, и слышно его было лишь если вслушиваться. Дрёма без боя и без крови.

Я встал. Размял затёкшие ноги — онемели от долгого сидения на голом брусе, закололо иголками, и эта простая земная боль была даже приятна после всей ночной механики. Реальная. Тут, в теле.

Восток розовел. Море из чёрного делалось тёмно-синим, потом серым по краю, и где-то в этой серости, далеко, прокричала птица. Потом ещё одна. Птицы — раньше их не было, всю дорогу над открытой водой стояла мёртвая тишина. Появились птицы — значит, берег близко. И ветер потянул другим — водорослями, тиной, чем-то прибрежным взамен солёного простора, к которому я привык за дни на воде.

Первый настоящий рассвет с тех пор, как я открыл глаза в чужом теле.

И в самом краю, непрошено, мелькнула картинка. Лиза у окна, в той квартире, далеко за всеми морями, каких тут и нет. Сидит, ждёт. Не знает, что ждёт. Просто живёт себе, болтает ногами, семь лет. Старик про неё молчал — он всегда молчал про неё, ни разу не задел, и я не понимал, знает ли он вообще или просто не лезет. Я не стал раскисать. Отметил коротко: жива. А раз жива — значит, и мне нельзя сдохнуть. Профессионал доводит контракт до конца.

Я убрал её. Аккуратно, в карман, где ей место.

«Контракт. Работаем».

Пора было к людям — проверить вахтенных, глянуть на латаный корабль, прикинуть на свежую голову, чем встречать берег к вечеру. Там будет бой, это я знал заранее. На чужой берег с хлебом-солью не выходят, выходят с топорами. Нужны силы, нужен резерв Милости, а он после вчерашнего пуст до дна — копить заново, с первой же стычки.

Я пошёл по палубе на затёкших ногах, разгоняя кровь.

И тут с мачты, сверху, сорвался крик вахтенного — резкий, на всю палубу, сбивая утреннюю тишину:

— Огни! Огни на берегу!

Я вскинул голову, нашёл глазами полосу земли на горизонте — тёмную, низкую, едва проступившую в рассветной мути. И на ней горели огни. Я смотрел на них долго, считая, как считаю всё.

Слишком ровные для рыбацких костров. Слишком равномерные, в линию, на одной высоте. Рыбаки так не жгут. Так жгут на стене.

Сторожевая башня. Форт.

Они уже видели нас. Шесть горбатых силуэтов на сером рассвете — такое не спрячешь, не подойдёшь тихо. Сюрприз, на который я втайне рассчитывал, накрылся. Теперь пойдёт по-другому.

Гонка. Кто успеет первым — мы к берегу или они к обороне.

«Ладно», — сказал я себе, и в голове на самом дне шевельнулось тепло, будто Старик тоже глянул на те огни.

За теми огнями нас ждали каменные стены и то, что они прячут, а я вёл к ним шесть тяжёлых корыт, набитых бабами да ранеными. Изготовятся раньше, чем мы дойдём до мелководья, и встретят нас на чистой воде, где не свернёшь и не укроешься. Что там у них на берегу, я пока не знал. Знал одно: отступать уже некуда.

— К берегу, — бросил я рулевому. — Идём.

Глава 9. Береговая стража

Башню я разглядел с первым нормальным светом — серую, тупую, кряжистую, как обломок зуба, торчащий из десны мыса. Каменная, невысокая, метров двадцать. На верхушке горел костёр. Живой, толстый огонь — такой держат специально, чтобы его видели за лигу. Меня видели за лигу.

Значит, тревога уже пошла.

Я постоял у носового бруска, прикинул ветер по тому, как тянуло парус, по тому, как флагман резал волну. Два часа хода. Может, два с половиной, если течение вдоль берега и дальше будет прижимать. Берег пах иначе, чем открытое море, к которому я успел привыкнуть за эти дни: хвоей и сырой землёй, как погреб. Птицы орали громче. Под рёбрами было пусто — Старик не лез, переваривал ночь так же, как я.

— Грим. Сольвейг. Токи. Ко мне.

Собрались у кормы быстро, без вопросов. Грим — седой, тяжёлый, с лицом человека, которому всё уже один раз объясняли и больше не надо; рядом с ним встала Сольвейг, щит за спиной, глаза прищурены против света — молча, как вставала всегда. Последним подлетел Токи, горячий, как всегда, готовый бежать куда угодно, лишь бы бежать.

— Видите башню? — Я не стал ждать кивков. — Береговая стража. Сигнал горит — нас засекли. У них там почти наверняка катапульта или требушет. Стандарт для такой точки. Может, горючее в горшках.

— И что? — Токи дёрнул плечом. — Подойдём да сожжём.

— Подойдём — дадим им десять минут стрелять по нашим корытам в упор, пока мы медленно ползём к берегу. Десять минут свободного огня по борту. — Я посмотрел на него ровно, пока до парня доходило. Дошло. — Это плохая торговля. Платим много, берём мало.

Грим сплюнул за борт, проводил плевок взглядом.

— Чего они ждут тогда? Если видят. Жгли бы уже.

Хороший вопрос. Я и сам его себе задал ещё на рассвете.

— Либо ждут подкрепления и не хотят тратиться раньше времени. Либо хотят загнать нас поглубже в свой сектор, чтобы бить наверняка. — Я повёл рукой вдоль линии берега. — Смотри. Скалы. Скалы. И вон там, за выступом — карман. Складка берега, бухточка. Если стража её не держит или с башни её не видать, то нам туда.

Все трое посмотрели, куда я показывал. Тёмный скальный палец вдавался в воду, а за ним угадывалась тень, провал в линии камня. Угадывалась — и только. Отсюда я мог поручиться разве что за форму своего топора.

— Гадаешь, — сказал Грим. Просто констатация.

— Гадаю. Поэтому пойду посмотрю.

Вот тут он и нахмурился. Я знал, что нахмурится.

— Вождь не ходит разведкой, — произнёс Грим веско, как зачитывают закон. — Вождь стоит на корме. Гонцов посылают другие.

Наёмник ходит, чуть не ответил я вслух. Наёмник идёт туда, где надо, и считает деньги, а не славу. Старая выучка дёрнулась во мне, привычная, удобная. Я её придержал. Для этих людей я ходил в шкуре Карна, и Карну полагалось вести себя как Карну — или ломать обычай так, чтобы они приняли.

— Вождь принимает решение, имея на руках то, что видел сам. — Я сказал это спокойно, как объясняют очевидное. — Не по тому, что ему наплёл перепуганный мальчишка с лодки. Я иду глазами посчитать их катапульту и проверить, есть ли карман. Славу пускай другие берут. Два человека, малая лодка, полчаса. Флот стоит и ждёт.

Грим пожевал губами. Хмыкнул. Это «хмыкнул» я уже выучил: оно значило согласие, которое он ни за что не выдаст словами.

— Со мной, — сказала Сольвейг.

Просто — со мной. Я глянул на неё: молодая, злая, рот держит на замке, пока замок не нужно открыть, — и на вёслах работает чисто, что я уже знал. Лучшего напарника для скрытной возни под берегом и придумать было трудно.

— Со мной, — согласился я.

Лодку спустили без скрипа. Сольвейг села на вёсла, я — на нос, и она погнала нас к берегу длинными, ровными гребками, без единого всплеска. Весло уходило в воду и выходило, как нож из масла. Я держал лицо в сторону скал и старался слиться с серым камнем, который полз мимо нас справа.

Мокрые валуны лоснились. Водоросли облепили их понизу склизкими бородами, и от камней тянуло рыбой и холодной водой, той самой, что пробирает до костей. Мы держались тенью под выступом, шли вдоль самого камня, где башенный дозор нас взять глазом не мог при всём желании. Стража смотрела в открытое море. Туда, откуда идёт флот. Под себя, под корень собственной скалы, они не глядели: дозор годами ждал флот на горизонте, оттого и проворонил лодку под носом.

Я приподнялся и оценил их хозяйство.

Башня тянулась на те самые двадцать метров. У подножия лежала площадка, на ней катапульта. Небольшая, не крепостная махина, какую ставят на стенах: рычаг, противовес, расчёт человека в четыре, сейчас они возились вокруг, заряжали. Рядом палатки, дымок от костра, движение. Десятка два людей на виду, может, чуть больше в башне. Не сотня. Не гарнизон. Дозор — глаза на берегу, чтобы вовремя крикнуть в форт, что приплыли гости.

[ Двадцать. Маловато для драки, — Старик проснулся, тёплый и ленивый под рёбрами. — Но катапульта кусается. ]

«Знаю», — ответил я мысленно и пополз глазами дальше.

Вот оно. Скальный палец, тот самый выступ — высокий, выше человека вдвое, сплошная стена камня. За ним пряталась бухта, и с башни эту бухту было не достать взглядом: палец резал сектор обзора начисто. Корабль, идущий впритирку к выступу, дозор увидит только тогда, когда тот уже завернёт за угол и встанет в кармане. Слепое пятно. Подарок от рельефа, который имперцы то ли проморгали, то ли поленились прикрыть.

— Там войдём, — сказала Сольвейг. Она тоже всё увидела.

— Туда, — подтвердил я.

Три слова на двоих. Объяснять было нечего: мы смотрели в одну точку и думали одно. Я мотнул головой, она положила весло, и лодка пошла назад, тем же тенистым ходом вдоль камня.

И уже на обратном пути, краем глаза, я поймал движение наверху берега.

Всадник. От башни, по береговой тропе, рысью переходящей в галоп, на север. Один, налегке, пригнувшись к гриве. Дробный топот копыт долетел до воды, быстро истончился и стих за скалами.

Гонец.

— Рано, — буркнул я себе под нос.

Старик не комментировал, но я почувствовал, как он подобрался. Гонец ушёл раньше, чем я закладывал в расчёт. Я-то думал, дозор будет тянуть, ждать, чем кончится — а они уже отписали в форт, что у порога стая. Значит, времени у меня меньше, чем казалось четверть часа назад. Значит, считать надо туже.

Лодку подняли так же неслышно, как спускали. Я перемахнул на палубу флагмана — и отметил между делом, мимоходом, без удивления: тело Карна меня послушалось. Прыжок, перехват за фальшборт, разворот на ногах — всё гладко, без той ватной заминки, что была в первый день, когда я только въехал в эту шкуру. Боец. Уже боец. За это спасибо крови и Старику.

Я вытер ладони о штаны и пошёл к Гриму. Тот ждал у мачты, скрестив руки.

— Карман есть, — сказал я. — За выступом, к северу от башни. Высокий скальный палец режет им обзор. Корабль увидят, только когда он уже завернёт.

— Маршрут?

— Держимся вдоль берега, идём севернее башни, мимо неё. Потом резко, носом к выступу, и за угол, в карман — пока стража перестраивает катапульту и соображает, куда мы делись. По одному, в нитку, гуськом. Флагман первым, открываю дорогу. Тяжёлое корыто с пробоиной — последним, под прикрытием.

Грим слушал, кивал в такт, прокручивая в голове. Потом ткнул пальцем в воздух:

— Катапульта зацепит. Пока мы будем выходить на этот твой угол, мы у них как на ладони.

— Зацепит, — согласился я. Врать своим перед боем — последнее дело. — Два, может, три броска она по нам отработает, пока мы в зоне. Потом выступ закроет, и она нас не достанет. Это цена. Я её знаю и плачу с открытыми глазами.

Грим помолчал. Глянул на катапульту вдалеке, на воду, на свои корабли. И не сказал ничего. Это и было согласие: цена принята.

— Гонец ушёл, — добавила Сольвейг, подойдя. — От башни, на север. Конный.

— Видел. — Я коротко мотнул головой. — Значит, форт скоро узнает, что мы здесь. Отсюда до их укрепления — день, может, полтора пути по тропе. У нас в запасе ночь и утро. Ночь у якорей, высадка на рассвете. Дальше — как карта ляжет.

Сигнал флоту дали синим платком — Грим махал им с кормы, размашисто, по уговоренному рисунку. Перестроение. Тяжёлый раненый корабль отвалил назад, в хвост колонны. С соседнего борта Радгар поднял руку — понял, мол, принял. Шаман стоял прямой, как палка, седые космы по ветру; он всегда знал, когда махнуть рукой, и всегда махал ровно тогда, когда надо. Платок трещал на ветру, и этот сухой треск был сейчас единственным громким звуком на всём флоте.

Я снял топор с пояса, провёл большим пальцем по лезвию. Тело держало рукоять увереннее, чем три дня назад. Хорошо.

[ Гонец ушёл, — сказал Старик в тишине под рёбрами, негромко. — Значит, они знают, что ты тут. Больше тебе не спрятаться. ]

«Я и не прятался», — ответил я.

[ Нет. Не прятался. ]

Без одобрения, без укора. Дед просто отметил очевидное, как отмечают погоду. Я сунул топор обратно за пояс и пошёл командовать прорывом.

Солнце к тому часу встало уже высоко, и море у берега из чёрного сделалось зеленоватым, мелким, прозрачным до самого дна со скалами и тёмными лохмами водорослей. С земли тянуло хвоей, свежей, смолистой — и от этого запаха у меня царапнуло где-то под горлом. Лес. Земля. То, чего эти люди не нюхали уже слишком много дней.

— Все по местам! — гаркнул я, и флот пришёл в движение.

Флагман развернулся первым, лёг острым носом к берегу, курсом вдоль скал, мимо башни. Та поползла на нас сбоку, выходя на траверз. Четыреста метров, прикинул я. С башни закричали — резкий, тонкий звук, сигнал, и на площадке внизу засуетились, разворачивая катапульту, ловя нас рычагом.

Первый бросок.

Горшок ушёл в небо с тяжёлым, низким, почти мычащим свистом — звук, который ни с чем не спутаешь, когда раз услышал. Я успел отследить дугу. Перелёт по горизонтали, недолёт по нам: горшок плюхнулся в воду метрах в двадцати от борта. Вспышка. Море вспыхнуло синеватым, неестественным огнём, который горел прямо поверх воды секунду-другую и опал. Жаром лизнуло даже на расстоянии, едким, чужим.

Плечи сами вжались, спина дёрнула меня назад от борта — тело шарахнулось раньше, чем голова сообразила, что недолёт и горшок ушёл в воду. По палубе вокруг шарахнулись так же: кто-то отскочил, кто-то присел. Я выдохнул сквозь зубы, разжал захолонувшие пальцы на топорище. Главное теперь — не дать им замереть, замерший флот горит десять минут подряд.

— Держать строй! — рявкнул я во всю глотку. — Не стоять! Вперёд, вперёд!

Сработало. Гребцы налегли, флагман пошёл.

Второй бросок лёг лучше, по второму кораблю в колонне. Горшок впечатался в борт с тяжёлым, влажным ударом, и плашка горючего влипла в дерево, расплескавшись огнём. Пятно пока, живое, ползущее. Двое хьёрдов кинулись к нему с вёдрами, плеская забортной водой, сбивая пламя; огонь на дереве шипел, чадил, упирался. Сбили. Один из тех двоих отшатнулся, тряся ладонями, и заорал — коротко, по-звериному, и крик этот резанул мне поперёк нутра прежде, чем я разобрал, что он орёт. Кожа на руках вздулась пузырями, поползла лоскутами; пальцы у него ещё дёргались сами, цеплялись за воздух, тело не понимало, что уже сделано. Нутро у меня сжалось коротко, по старой памяти, и так же быстро отпустило. Раненый, не убитый. Я скользнул по нему глазом и вернулся к башне: руки прихватило, до вечера доживёт, на вёслах подменят. Борт цел, корабль шёл — остальное считается потом.

Я отсчитал расчёту время на перезарядку, не отрывая глаз.

Четыре человека на рычаге, противовес взводят руками, наводят — на круг куда дольше, чем у крепостной машины с воротом и обученной обслугой. Гарнизонная катапульта, дозорная. Пять, может, шесть бросков она успеет, пока флот дойдёт до выступа и нырнёт за него. Кого-то заденёт, большинство выживет. Терпимая арифметика. Я махнул Гриму гнать колонну плотнее — растянемся, и каждый горшок найдёт себе борт.

Третий бросок — мимо. Перелёт, горшок ухнул далеко за колонной, без толку подпалив пустую воду.

И в этот момент палубу подо мной повело вбок — тяга воды качнулась, подхватила нос, и я качнулся вместе с ней, хватаясь за фальшборт, раньше чем понял, что это. Выступ. Под килем менялось течение, скальный палец начинался прямо по курсу, тёмная стена камня вырастала из воды, заслоняя небо. Вот он, край слепого пятна. Жать к камню, пока нос ещё слушается.

— Право руля! — крикнул я рулевому. — К берегу, к камню впритирку!

Флагман завалился в крен, заскрипел всем деревом, и пошёл к выступу, прижимаясь к скале так близко, что я видел каждую трещину в мокром камне и каждую прядь водорослей на нём.

Четвёртый бросок упал туда, где флагман был секунд двадцать назад. Вода за кормой вспыхнула синим, зашипела, выбросила пар. Поздно. Мы заворачивали за угол, и каменный палец вставал между нами и башней глухой стеной.

И стало тихо. Рывком. Только что орали, свистело, шипело пламя на воде, а тут разом остался один ветер да скрип снастей. Катапульта осталась за камнем, слепая. Я выдохнул, только сейчас заметив, что держал воздух в груди дольше, чем стоило.

Грим оказался рядом. Хмыкнул, глядя назад, на скрытую выступом башню.

— Считаем, — сказал я.

Корабли входили в карман один за другим, носом за кормой, послушно, как нанизанные. Выступ отрезал нас от дозора начисто — ни горшка сюда не докинуть, ни глазом не достать. Бухта открылась шире: пляж в сотне метров, серая полоса гальки, за ней тёмные мокрые скалы, а выше поднимался лес. Хвойный, густой, чёрно-зелёный, поднимающийся по склону.

Аркланд. Земля.

Хьёрды на палубах замолчали. Стояли, смотрели на берег, и я видел по их спинам, по тому, как они подобрались к бортам, что для них это значило больше, чем для меня. Кто-то рядом со мной начал бормотать — сперва под нос, потом громче, и его подхватили на соседних местах. Молитва или боевая речёвка, я не разобрал ни слова на их горловом наречии. Да и разбирать не моего ума дело. Я в этой сцене стоял с краю, наблюдателем. Племя глядело на конец моря, на твёрдую землю после долгой качки и голода.

Тяжёлое корыто вошло последним, ободранный его борт с заделанной пробоиной, но держался, не тёк. Я дал ему завернуть и только тогда повернулся к Гриму за докладом.

— Двое убитых, — сказал тот ровно. — Огнём с катапульты достало, пока мы шли мимо, на траверзе. Семеро ранено, из них один тяжёлый, обваренный. Корабль с горелым бортом цел, воду не берёт. — Он помолчал. — Жратвы — меньше чем на сутки.

— Принято. — Я оглядел карман, прикинул якорные места, прострелы, подходы с воды и с суши. — Якоря. Ночуем здесь. Часовых на оба борта и пост на выступе, чтобы держали глаз на стражу. С рассветом — высадка.

— Дозор пришлёт людей, — сказал Грим. Думал вслух.

— Пришлёт. Поэтому с рассветом, а не с полудня. — Я мотнул подбородком на берег. — Чем раньше мы стоим ногами на земле и со строем, тем меньше у них шансов застать нас на воде врасплох.

Грим хмыкнул в третий раз за день. Понятно, мол.

Загремели якоря, цепи поползли в воду, флот замер в кармане, покачиваясь на спокойной мелкой волне. За выступом остались одни чайки да плеск. С берега, теперь близкого, шибануло хвоей и сырой землёй так густо, так резко после долгих дней одной только соли, что меня на миг повело, будто хлебнул чего крепкого.

[ Капля, — проворчал Старик, лениво ворочаясь под рёбрами. — За весь этот день — одна капля Дани. Маловато. Жаль. ]

«Разведка, дед, не резня, — отозвался я. — Я тут кровь не лил, я людей выводил. На большой бой ещё успеешь насмотреться.»

[ Завтра, — согласился он. И, помолчав: — Тратить будешь на завтра? Силой залить себя сейчас не тянет? Берег спокойный, спи. ]

«Не трачу. Коплю.» — Я прикинул, что нас ждёт на высадке, и резерв трогать не стал. Завтра под ногами будет твёрдая земля, а перед носом — стрелки, может, и сам дозор, успевший подтянуться. Вот там Милость и пригодится, вся, какая есть. Сейчас спускать её на синяки и царапины было бы по-дурацки.

[ Умно, — буркнул Старик коротко. — Копи. ]

Похвала из него падала редко и весом с песчинку, но я её взял.

Я постоял ещё, опершись на фальшборт, глядя на берег в сотне метров — так близко, что казалось, дотянись рукой. Лес. Камень. Чужая земля, на которую я приплыл с двумя тысячами голодных дикарей в чужом теле, по контракту с дедом, которого никто живой больше не помнит. Первый раз я смотрел на эту землю как на то, по чему завтра пойдут мои сапоги.

Ладно. Начинается.

Я оттолкнулся от борта и пошёл проверять часовых — с холодной головой, как и положено перед делом. Дёрнул за плечо одного гребца, что клевал носом у поста, поставил второго на выступ, велел будить меня при любом движении на воде или огне на берегу. Люди разбредались спать вповалку прямо на палубах, измотанные, но впервые за долгое время глядящие на сушу.

Сольвейг я нашёл на носу. Она не спала, стояла у борта, смотрела вбок, вдоль линии леса, на север, туда, где за тёмной щетиной хвои пряталась невидимая отсюда башня.

— Чего не спишь? — спросил я.

Она не ответила сразу. Кивнула подбородком в сторону берега, в глубину, где склон уходил в чёрный лес.

— Огонь, — сказала она тихо. — Там.

Я проследил за её взглядом.

Далеко в глубине берега, в стороне от башни, среди деревьев, теплилась рыжая точка. Костёр. Маленький, ровный, чужой — не дозорный сигнал на камне, тот горел совсем в другой стороне и выше. Этот сидел низко, в лесу, прятался за стволами. Кто-то жёг огонь там, где жечь его вроде бы некому.

Рыбак? Местный, забредший за дровами? Чей-то разведчик, такой же тихий, как мы час назад под скалой?

Я смотрел на ту рыжую точку долго, пока глаза не заслезились. По загривку прошёл холодок, кожа сама стянулась, как стягивается перед спиной, в которую вот-вот посмотрят. Сольвейг стояла рядом и тоже не отрывалась, и оба мы молчали. Огонёк горел ровно, спокойно, и от этого спокойствия мне делалось не по себе сильнее, чем от любой катапульты: катапульту я видел и считал, а этот костёр сидел в темноте и считал, похоже, меня.

— Завтра узнаем, — сказал я наконец.

И остался у борта, глядя на чужой огонь в чужом лесу.

Глава 10. Оборона берега

Рассвет пробивался серый и холодный, цедился сквозь туман над водой, как мутный кисель сквозь марлю. Я стоял на носу флагмана, держался за обледенелое дерево борта и считал. Привычка. Считать, прикидывать, потом уже лезть.

Берег лежал в сотне метров. Пляж, серая полоса камней, за ними тёмной стеной хвойный лес. Красивое место. Я бы даже сказал — приятное, если бы не тридцать имперских солдат на самой кромке этого леса. Стояли открыто, тёмными силуэтами, не прятались. Хотели, чтобы их видели. Демонстрировали присутствие — мол, мы тут, мы вас ждём, заходите, гости дорогие.

Тридцать пеших. Три конных, чуть в стороне, кони переступали. Луки я насчитал у четверых, арбалеты держали двое. Катапульту с башни не приволокли. Значит, передо мной пехота прикрытия. Осадный расчёт сидел бы тяжелее. Их задача — мешать. Кусать, беспокоить, не дать высадиться спокойно. Стандартная работа для береговой стражи, я бы сам так сделал, окажись на их стороне.

Запах земли бил в нос так, что слегка кружилась голова. После недель моря, после соли и гнили водорослей — настоящая земля, хвоя, прелый лист, сырой камень. Хьёрды на палубе тоже его чувствовали, я видел по лицам. Тянулись к нему, как голодные к котлу. Я держал котёл закрытым. Рано.

Старик подал голос откуда-то из-под рёбер, негромко, почти лениво.

[ Много накопил. Давно так не было. Куда лить? ]

«Когда скажу, — ответил я ему мысленно. — Сначала посмотрим, как они дерутся.»

[ Аккуратный. Хорошо. ]

Подобрел дед. Раньше ворчал, что я лью Дань впустую и трачу до дна, как пьяница последнюю монету. Теперь, когда я начал придерживать, одобрял. Воспитательный момент в исполнении кровожадного бога войны — кто бы мог подумать. Резерва во мне сидело столько, сколько не бывало ни разу за всю эту весёлую морскую прогулку. Полный бой у скал, стрелки позавчера, маневрирование под огнём дозора — всё это капало мне в копилку, капля к капле. Сегодня я был богат. Сегодня я мог себе позволить.

Рядом возник Радгар. Шаман подошёл тихо, как умел только он — большой старик, а ступал кошкой. Постоял, поглядел на берег, пожевал губами. Потом сказал, не глядя на меня, ровным голосом распорядителя:

— Дети на третью лодку. Раненых — после воинов, но прежде стариков. Бабы сами знают.

Я кивнул. Объяснять ничего не пришлось. Старик сам выстроил очередь эвакуации — кто первым, кто за кем, кого вперёд, кого после. Правильно выстроил. Я бы поставил так же. Хорошо, когда рядом человек, которому не надо рисовать схему на песке палочкой.

Подошёл Грим, тяжёлый, как всегда хмурый.

— Сколько воинов на берег первыми?

— Сколько влезет в пять лодок, — сказал я. — Держим периметр, пока остальные идут. Сольвейг — левый фланг, к скалам. Токи — правый. Сам встану в центре.

— Понял.

Токи, который маячил за плечом Грима и слушал, выдал своё:

— Понял.

И, кажется, остался доволен этим словом. Раньше он бы рвался вперёд с криком «дай мне, дай!», тряс копьём и требовал славы. Теперь просто сказал «понял» и пошёл к своим. Маленький шаг. Чуда я и не ждал, мне хватало шага. Мальчишка медленно превращался во что-то годное.

Имперцы на кромке леса стояли неподвижно. Это нервировало хьёрдских воинов сильнее любого крика. Мои привыкли к шуму перед боем — рёв, лязг, оскорбления через поле. А эти молчали, как столбы. Меня самого такое молчание перед боем выматывало хуже любого рёва.

— Грузимся, — сказал я. — Первая волна. Пошли.

Пять лодок отвалили от кораблей и пошли к берегу. Гребли быстро, зло, вёсла рвали воду. Дозор молчал, пока лодки шли по чистой воде. Ждали. Они были не дураки и понимали простую арифметику: лодка на прибое — это беспомощная штука. Воин вылезает в воду по пояс, в кольчуге, с топором и щитом, тяжёлый, медленный, мокрый. Вот тогда и бей. Я бы тоже ждал.

Первая лодка чиркнула днищем о дно. Качнулась. Трое прыгнули за борт — вода приняла их по пояс, и я увидел, как их повело от холода. И тут дозор начал.

Сухой треск тетив. Стрела ушла в воду рядом с бортом, подняла маленький бурун — почти беззвучно, едва слышный хлопок. Вторая нашла плечо переднего воина. Тот осел в воду, товарищи подхватили под мышки, потащили. Арбалетный болт ударил в борт, влип, задрожал.

Я был в первой лодке. Перевалился через борт в воду — холод стиснул ноги до колен мгновенно, как капкан, дыхание сбило. Щит вперёд, топор в руке.

— Бегом! — заорал я, уже двигаясь. — Не стоять в воде! Бегом, на берег!

Двадцать метров от кромки воды до первых деревьев. Двадцать метров песка под стрелами. Очень плохие двадцать метров — открытое пространство, ни укрытия, ни складки, только беги и молись своим богам, чтобы стрелок мазал. Я не молился. Я бежал, пригнувшись за щит, и слушал работу — свист, удар, треск.

Двое хьёрдов рядом упали. Один тут же поднялся — стрела торчала из бедра, он рыкнул и побежал дальше, припадая на ногу. Дёрнуло, тело само выбрало — до леса. Второй не встал. Я не оглянулся. Добежим до леса — закрепимся, отгоним их, потом подберём. Смотреть на упавшего посреди броска — лучший способ лечь рядом с ним.

Кромка леса налетела. Там нас уже встречали. Имперцы шагнули из-под деревьев — трое на меня, мечи, кольчуги, выучка в каждом движении: держали дистанцию и прикрывали друг друга по-солдатски, без дружинной удали. С такими я на острове дела не имел.

Я работал топором как коротким копьём — тычок щитом, удар сбоку, шаг. Первый принял мой край щита лицом, мотнул головой, и в эту долю секунды я вошёл под его меч и рубанул по бедру, ниже кольчуги. Лезвие вошло глубоко, вскрыло жилу, и кровь ударила толчком, плеснула мне на сапог и предплечье, горячая на холодном ветру. Он сложился, ещё цеплялся за меч, нога под ним дёргалась пару ударов сердца, потом обмякла. Я переступил через него и стряхнул кровь с руки коротким движением, не глядя. Привычка. Второй ткнул в меня — я принял на щит, дерево хрустнуло, болью отдало в локоть. Сменил ногу, ударил сверху. Достал плечо, не насмерть. Третьего снял подоспевший хьёрд — навалился сбоку, и они покатились в кусты.

Числом мы их брали. Выучкой они нас — своей. Свалка вышла плотная, грязная, короткая. Через минуту дозор откатился под деревья — попятился организованно, разрывая дистанцию. Грамотно. Я отметил это и не обрадовался: грамотный враг возвращается.

— Периметр! — гаркнул я. — Щиты, держать кромку! Лодки назад, за второй волной!

Воины разворачивались, ставили щиты в линию у самых деревьев. Первые пять лодок своё сделали — плацдарм был. Узкий, хлипкий, но был. Лодки уже шли обратно к кораблям, гребцы налегали. Я вытер мокрый лоб мокрой рукой, размазал по лицу песок и чью-то кровь, и оглядел берег.

И увидел конных. Трое имперцев на лошадях шли по урезу воды в обход, по нашему правому флангу. Хотели зайти сбоку, смять линию, пока мы разворачиваемся. Топот копыт по мокрому песку — дробный, тяжёлый, нехороший звук.

— Справа! — крикнула Сольвейг. Не вопрос, не паника. Просто доклад. Увидела, назвала, дальше моё дело.

— Токи! — отозвался я. — Конных держишь. Копья вперёд, упор в землю!

— Сделаем, — бросил Токи и двинулся туда, уводя с собой полтора десятка воинов.

Без восклицательных знаков, без надрыва. «Сделаем» — и пошёл. Я бы прослезился от умиления, будь у меня на это время.

Времени не было. От кораблей шла вторая волна — и это уже были не воины. Бабы с тюками, старики, подростки, узлы с барахлом, котлы, дети. Лодки сидели низко, перегруженные. И эти люди, выйдя на чистую воду, увидели бой на берегу. Увидели, как машут топорами, как падают, как несётся конница по песку. И часть лодок начала табанить. Разворачиваться. Грести назад.

Вот оно. Вот настоящая угроза. Паника. Дозор по сравнению с ней мелочь. Если они побегут к кораблям, начнётся давка, лодки перевернутся, люди пойдут под воду в прибое, в кольчугах, с узлами. Две тысячи душ у незнакомого берега — и достаточно, чтобы половина потеряла голову.

— Сюда! — заорал я на воду, во всю глотку, перекрывая прибой. — Берег держим! Сюда гребите! Бегом!

Прибой жрал слова. Постоянный шум, в нём тонешь, как тот стрелок в воде. Кто услышал, тот налёг на вёсла и пошёл к берегу. Кто не услышал или испугался, тот продолжал табанить.

Радгар спас положение. Я увидел его в одной из лодок — поднялся в полный рост, рискуя опрокинуться, вскинул посох и что-то закричал. Слов я не разобрал, прибой и их сожрал. Но лодки вокруг него выровнялись и пошли к берегу. Старик знал свой инструмент. Я командовал воинами топором и глоткой, он командовал напуганными бабами и стариками верой и посохом. Каждому своё оружие.

И в этот момент один из конных прорвался.

Токи держал двоих — копья встретили лошадей, кони шарахнулись, заплясали. Но третий проскочил мимо, по самому урезу воды, обогнул упор и понёсся вдоль берега. Прямо к лодкам с невоинами. Ему хватило бы одного — врубиться в перегруженную лодку, опрокинуть, и паника сделает остальное. Конь по колено в воде, всадник с поднятым мечом, тридцать метров до ближней лодки, в которой бабы и дети.

Я был в центре. Далеко. Уже рванул туда, и песок тут же сожрал скорость, вязкий и мокрый, ноги тонули по щиколотку. Токи занят, фланг тянулся, не доставал. Тремя шагами стало ясно: ногами мне его не достать, и кинуть наперехват некого. Я остановился, выдохнул. Обычными средствами тут глухо.

Значит — необычными.

[ Сейчас. ]

Старик не спросил. Утвердил. Он тоже видел картинку моими глазами и понимал расклад.

— Двадцать, — сказал я ему. — Весь левый фланг.

[ Широко берёшь. Меньше горит. ]

— Знаю. Давай.

Жар плеснул по рёбрам — другой, чужой. Не укол, не свечка под кожей, как с пятёркой тогда, на втором корабле. Сейчас будто кто распахнул печную заслонку — широко, горячо, волной. Я физически почувствовал их — двадцать человек на левом фланге разом сделались другими. Чужими телами, краем зрения: по тому, как они двинулись, как перехватили оружие, как изменилась сама скорость их движений. Они летели по песку, как сорвавшиеся с привязи.

Трое срубились с фланга к воде раньше, чем всадник дошёл до лодки. Они шли так быстро, что песок за ними фонтанил. Один достал коня под брюхо. Конь заорал, человеческим почти криком, рухнул в прибой, забил ногами, вспенивая красную воду. Всадника сбросило. Он успел подняться на колено, и второй хьёрд вошёл в него топором сверху, в основание шеи. Имперец завалился набок, рука его ещё скребла песок, пальцы сжимались и разжимались, тело не сразу поверило, что кончилось. Потом замерло. Хьёрд выдернул топор, обтёр о штанину убитого и встал, тяжело дыша. Третий стоял рядом, опустив оружие, и просто дышал, загнанно. Я отметил: успели. Ровно на ширину одного удара, но успели.

Конь бился в прибое, орал. Лодка с бабами прошла мимо, в трёх метрах, к берегу. Дошла.

Бафф уже гас. Я чувствовал, как он осыпается, утекает, широкий охват сожрал Дань быстро, минута, может, чуть больше. Старик предупреждал: возьмёшь широко, горит коротко. Момент мы поймали, один, ровно тот, что был нужен, за него я и платил Данью. Я отвернулся от прибоя обратно к берегу, к лодкам, к линии щитов. Бой ещё дышал, расслабляться рано.

Дозор увидел, что прорыв сдох. Их командир — я разглядел его, мужик в плаще, у деревьев — закричал что-то резкое. И они начали отходить. Попятились в лес, держа строй, прикрывая стрелками отход. Дисциплинированно, зло, грамотно. Я смотрел им вслед и понимал: манёвр, живой отряд. Они сделали что могли, не вышло, и теперь сберегали людей для следующего раза. Вернутся. Профессионалы своё дело знают.

— Не гнаться! — крикнул я, видя, как пара горячих хьёрдов дёрнулась за отходящими. — Держать берег! Гнаться будете дома, у мамки!

Гнаться за дозором в незнакомый лес — лучший способ оставить там голову и развалить плацдарм. Моя задача была высадить племя. Скучная задача. Зато выполнимая.

И мы её выполняли. Лодки пошли и пошли — теперь поток выстроился. Радгар наладил его на воде, я держал берег, и хаос понемногу превращался в работу. Воины прикрывали кромку, невоины бежали с тюками к деревьям, потом воины откатывались на следующую линию, ближе к лесу. Бабы тащили детей и котлы, старики ковыляли с узлами, подростки волокли свёрнутые шкуры. Муравейник, который кто-то пнул, а потом этот же кто-то заставил работать.

Дозор не ушёл совсем. Я видел силуэты между стволов — стояли, смотрели, ждали. Сигнальный костёр где-то в глубине леса пустил тонкую струйку дыма в небо. Звали своих. Гонец, ушедший вчера с башни, уже скакал к форту, и эти подкидывали дымом весточку. Форт узнает скоро. День, может, полтора. Таймер тикал, я его слышал, хоть часов тут и не водилось.

Последними с кораблей пошли раненые. Их несли — медленно, неловко, на щитах и наспех связанных носилках, кто стонал, кто молчал, кто уже не реагировал ни на что. Я стоял у самой кромки воды, по щиколотку в накатывающей пене, и держал берег буквально собой. Если бы кто-то надломился, запаниковал, рванул назад в воду — я стоял тут, на дороге. Никто не рванул. Все шли вперёд, к земле, к лесу, к кострам, которые уже начинали дымить выше по пляжу.

Грим подошёл, забрызганный грязью и кровью, и доложил коротко:

— Последняя лодка.

Я оглядел море. Корабли качались в кармане бухты на мелкой зыби. Пустые. Точнее, набитые барахлом исхода: тюки, бочки, снасти, корпуса. А вот людей в них больше не было. Все люди стояли на земле. Я вывел их. Отметил галочкой где-то в голове и пошёл дальше.

— Трёх воинов на корабли, вахта, — сказал я Гриму. — Остальные в лагерь. Периметр по кромке леса, стража двойная. Дозор рядом, не расслабляться.

Грим кивнул и пошёл раздавать. Я постоял ещё пару ударов сердца, глядя на воду и на пустые корабли. Потом развернулся к берегу. К земле. К своим.

Лагерь ставили быстро и сноровисто — по-военному, без суеты. Хьёрды это умели. Не первый исход в их истории, не первый ночлег на чужом, недобром берегу. Кто-то ровнял площадку, кто-то таскал валежник, кто-то уже раздул первый огонь, и дым потянулся над пляжем. Костры расползались по берегу оранжевыми точками, и в сером дне это смотрелось почти уютно. Почти.

Я шёл вдоль лагеря и считал людей. Старики сидели у первых костров, молчали, глядели в огонь пустыми глазами. Слишком много за плечами, чтобы радоваться одному тому, что дошли. У стариков за спиной носились дети — орали, гонялись друг за другом, уже переключились с ужаса на игру, как умеют только они, быстрее всех нас. Воины держались между теми и другими: обходили раненых, поили, перевязывали тем, что осталось.

Подсчёт потерь я провёл в голове на ходу. Привычка наёмника — после боя всегда считаешь, во что обошлось. С того дня, как я очнулся в чужом умирающем теле, и до этого берега племя потеряло около двадцати убитых. Раненых — полсотни, разной тяжести, кого вытащат, кого нет. Из нескольких тысяч душ. Могло быть хуже. Намного хуже. Я видел, как пропадали целые отряды за меньшее, чем нам стоило море. Двадцать мёртвых за переход через океан с разбитым флотом и Империей на хвосте — это, бухгалтерски говоря, дёшево. Им-то всё равно уже.

Я опустился у одного из костров. Ноги гудели, спину тянуло, в правом локте сидела тупая боль от того удара по щиту. Огонь грел лицо, и это было хорошо — после ледяной воды, после ветра, после мокрых до пояса штанов, которые так и не высохли. Я протянул руки к пламени.

Рядом, молча, опустился Радгар. Посох положил поперёк колен. Какое-то время мы сидели перед огнём — старый шаман и наёмник в теле чужого вождя. Странная пара. Хотя в этом мире что ни пара, то странная.

— Они дошли, — сказал наконец Радгар.

— Дошли, — согласился я.

Помолчали ещё. Дрова трещали, выстреливали искрами. Где-то заплакал и сразу унялся ребёнок.

— Что дальше? — спросил Радгар.

Я глянул мимо костра — на тёмную стену леса, на скалы, что вставали за ним зубьями. Чужая земля. Аркланд. Я о нём не знал почти ничего, кроме того, что Империя считает его своим и держит тут дозоры.

— Дальше — выяснить, где мы, — сказал я. — И договориться с этой землёй. Желательно мечом.

Радгар хмыкнул. Коротко, в бороду. Первый раз за всю дорогу, сколько я его знал. До этого он смотрел на меня то с подозрением, то с осторожным расчётом — нож, который ещё не решили, чей он. А тут — хмыкнул. Будто я наконец сказал что-то на понятном ему языке. Может, и сказал. Мечом договариваться — это его боги уважали.

Огонь высветил мои ладони, протянутые к нему. Я поглядел на них. Жилы выступали под кожей канатами, а от них вверх — костяшки крупнее, запястья тяжелее, чем были. Чужие руки, и они прибавляли. В первый день, очнувшись в умирающем теле на гниющей палубе, я разглядывал то же самое и видел совсем другое: они тряслись и не держали топор. Плечи раздались, я чувствовал это по тому, как сидела кольчуга, как тянуло шов на спине. Медленно, по капле, по крови — но тело Карна прибавляло. Старик латал его и усиливал из той самой Дани, что я ему скармливал в каждом бою. Работало. Кровожадный дед знал своё ремесло.

«Работает, — подумал я. — Медленно, но работает.»

Старик шевельнулся под рёбрами, сыто, лениво. Дань я сегодня вылил не до дна. На донышке ещё плескалось, впервые за всю дорогу. Раньше тратил всё подчистую, как голодный доедает миску.

[ Учишься беречь. Редкое у людей войны. ]

«Поживём — научусь и большему», — ответил я. Дед промолчал, что у него означало согласие.

И на одну секунду, без приглашения, всплыла Лиза. Одно лицо, одна секунда, оттуда, из той жизни, где был контракт, был дом, была дочь. Я не гнал её. И не держал. Так оно и хранилось теперь — короткой вспышкой между делами, без слёз и без надрыва, чтобы не мешало работать. Я дал ей секунду. Потом убрал. Работать.

Поднялся. Колени хрустнули, спина возразила, но встал. У костра остался Радгар — глядел в огонь и думал свои шаманские думы. Я же пошёл искать Грима. Надо было расставить дозоры, обойти периметр, прикинуть провизию, посмотреть на раненых, понять, чем кормить две тысячи ртов на чужом берегу завтра. А работа не была сделана. Работа на этом берегу, я чувствовал, только начиналась.

Я обходил периметр в поисках его, когда вдруг Грим тронул меня за плечо и молча кивнул на север.

Там, вдоль чёрной кромки леса, двигались огни похожие на факелы. Причем двигались они ровным строем, колонной. Это целый отряд. И идут они не вслепую, а прямо на нас.

Я считал их, пока не сбился. Цепочка. Колонна на марше. Тот дозор, что мы отогнали днём, был разведкой. А вот это — то, что шло за ним следом...

— Сколько их? — тихо спросил Грим.

— Издали не сочтёшь. Но достаточно, чтобы идти к нам не таясь, — я смотрел на огни. — Дойдут завтра. Дай людям выспаться и накорми. На голодный желудок воевать неудобно.

Грим хмыкнул и пошёл будить смену. А я ещё постоял, глядя на север.

Завтра будет весело.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге