Обложка Попутный груз

Попутный груз

Олег Олешник

0% прочитано
Стандартный
Олег Олешник

Попутный груз

Глава 1. Совершеннолетие

Проснулся за минуту до будильника. Так было всегда, сколько себя помню, и давно перестало казаться заслугой: тело знало расписание лучше головы. В пять тридцать по Тобольску за окном стояла синяя темень. На внешней раме лежал иней, а внизу, под обрывом, парил Иртыш. Здешний, искерский, названный первыми поселенцами в честь земного, которого никто из нас не видел.

Девятнадцать лет. Ощущалось это ровно так же, как вчерашние восемнадцать.

— Доброе утро, Ваня, — сказал потолок. — С днём рождения. Пульс в покое пятьдесят два. Сон шесть часов сорок минут, на двадцать минут меньше рекомендованного. Завтрак сегодня с повышенной долей белка, праздничный ужин я учёл.

— Спасибо, дедушка.

— Не за что. Стас ждёт тебя в зале с пяти пятидесяти. Вернее, обещал ждать.

В последней фразе было что-то похожее на усмешку. Патриарх умел усмехаться, хотя лица у него не было, только голос, спокойный, с лёгкой хрипотцой. Говорят, такой голос был у основателя рода. Проверить никто не мог: записей девятнадцатого века не сохранилось, а реконструкция есть реконструкция.

Штаны, футболка, кроссовки с жёсткой пяткой. Утяжелённый жилет на двенадцать килограммов висел на крюке у двери, и надевался он уже в коридоре, на ходу. Тяжесть на Искере — ноль девяносто шесть стандартной. Мало. Человек, выросший при ноль девяноста шести, на планете с полной единицей чувствует себя мешком с песком первые трое суток, а при единице и двух — первую неделю. Это вычитано в отчётах разведчиков лет в двенадцать и с тех пор не забыто. Жилет носился шесть дней в неделю. Зачем, вслух не объяснялось: на совершеннолетие наследника ТОБОЛа никто не ждёт полёта к планете с тяжестью единица и два.

Западное крыло дома спало. В детском коридоре горели ночники, и за одной из дверей бабушка вполголоса уговаривала Савву надеть носки. Младших у нас растят дед с бабкой по отцу, так заведено. Родители в делах. Меня в три года забрал из этого коридора сам Патриарх. Взрослые, когда думали, что никто не слышит, называли это «Ванин эксперимент». Слово «эксперимент» в детстве нравилось. В нём было что-то от лаборатории и звездолётов.

Зал был пуст. Шведская стенка, два турника, стойка со штангой, гири от шестнадцати до сорока восьми. Ковёр для борьбы, протёртый до белизны в центре. Беговая дорожка с наклоном, на которой можно было сымитировать подъём по склону в двадцать градусов. Двадцать минут на ней в жилете, потом турник: пять подходов по десять, хват широкий, медленно вниз. Гиря в тридцать два — рывок по сто раз на руку. Дыхание выровнялось к концу второго подхода, и пришло то, ради чего всё это затевалось каждое утро: голова становится пустой и чистой, как вымытая колба.

Стас появился в шесть ноль восемь.

Он был во вчерашней рубашке, расстёгнутой на две пуговицы, босиком, ботинки нёс в руке. Пахло от него вином и ещё чем-то сладким, химическим, вроде жжёного сахара. Зрачки во всю радужку. Красивый, как всегда, со своими тёмными кудрями и улыбкой, за которую ему прощали всё, от разбитого флаера до невесты, сбежавшей из союзного клана за неделю до помолвки.

— Совершеннолетний! — Он бросил ботинки в угол и раскинул руки. — Иди сюда, обниму. Нет, сначала побью. Обниму потом, когда будешь лежать.

— Ты не спал.

— Спал. В гостиной у Вяземских, минут сорок, на кушетке. У них неудобные кушетки, Вань, это стратегическая слабость клана. Запиши.

Он снял рубашку, повёл плечами и вышел на ковёр. Двадцать четыре года, ни одной тренировки по расписанию с тех пор, как ему исполнилось шестнадцать, и всё равно двигался он так, будто его собрали на заводе боевых биороботов. Драться учил меня он. Не тренер, которого нанял Патриарх, а именно Стас: за конюшней, потом в этом зале, по ночам, когда тренер не видел. Тренер учил правильно. Стас учил побеждать.

Сошлись. Первые полминуты он работал лениво, проверял: лёгкие касания, обманный шаг влево. Потом пошёл вперёд, быстро, как он умеет, из полной неподвижности. Нырок под его руку, захват за пояс, бросок через бедро — получилось почти чисто. Он упал, перекатился, тут же попытался встать, и тут удалось сделать то, что раньше не удавалось никогда: зайти за спину, захватить шею, сцепить руки в замок.

Стас похлопал ладонью по ковру. Два раза, как положено.

Руки разжались сами. Он ещё лежал, а сам я уже поднимался, и именно в эту секунду его нога подсекла мою опорную под колено. Ковёр ударил в лопатки. Стас сидел сверху, локоть у горла, и хохотал так, что тряслись плечи.

— Ты сдался.

— Кто сдался? — Он изумлённо поднял брови. — Я по ковру похлопал. Ковёр грязный, Вань. Пылища. Ты когда последний раз уборщика вызывал?

— Это нечестно.

— Это бесплатно. — Он слез, сел рядом и вытер лоб тыльной стороной ладони. — Урок номер, не помню какой. Не отпускай, пока сам не встал. Человек хлопает по ковру, а ты не верь. Человек говорит «сдаюсь», а ты не верь. Человек говорит «я тебя люблю, Ваня, ты моя гордость» — тем более не верь.

Последнюю фразу он сказал голосом Патриарха. Похоже, только без хрипотцы.

Потолок промолчал. В зале у Патриарха были датчики, как везде в доме. Он всё слышал и, видимо, решил, что отвечать ниже его достоинства.

Стас потянулся к рубашке, порылся в нагрудном кармане и достал плоский футляр, серебристый, с гравировкой. Щёлкнул крышкой. Внутри в мягких гнёздах лежали шесть капсул нежно-розового цвета, как леденцы из детства.

— Держи. Подарок. Одну перед ужином, и сто двадцать родственников покажутся тебе милейшими людьми. Даже Демид. Даже Пётр, когда начнёт цитировать.

— Нет.

— Ваня. Одну. Девятнадцать лет один раз бывает.

— Нет, Стас.

Сказано было спокойно, без нажима: «нет» давно перестало требовать усилий. В четырнадцать это была поза. Потом поза куда-то делась, и осталось простое знание: голова нужна своя, вся, без остатка. Той чистоты, которая приходит на втором подходе к турнику, ни в каком футляре не продают. Объяснять это Стасу не хотелось, да он и не просил.

— Святой Иоанн Искерский, — вздохнул он и защёлкнул футляр. — Будем мощи в часовне выставлять. С табличкой: «Не пил, не курил, по ковру не хлопал». Паломники пойдут. Дед на входе будет брать пошлину.

Он сунул футляр обратно в карман, подумал, достал одну капсулу и проглотил всухую, глядя на меня. Глаза у него стали на секунду серьёзными, совсем не пьяными.

— Ты знаешь, что он сегодня скажет?

— Кто?

— Ну не Пётр же. — Стас кивнул на потолок. — Ладно. Не знаешь, и хорошо. Улыбайся и кивай, Вань. Это семейное.

Он ушёл, держа ботинки в одной руке, а рубашку в другой. В дверях обернулся, подмигнул и пропал в коридоре. Через минуту оттуда донёсся его голос: он что-то пел детям в соседнем крыле, и дети визжали от восторга.

Вопрос «что скажет?» прилип и не отставал до самого вечера.

День прошёл как проходят дни перед большим сбором: дом гудел. Прилетели из Тобольска двоюродные, потом троюродные с орбитальной станции ТОБОЛ-Транс, потом кто-то из Новотобольска. Кого-то из них я видел впервые, но лица были знакомые: у Тобольских крупный нос и светлые глаза, и это проступает через любые смешения линий. Матвей ходил за мной по пятам и выспрашивал, правда ли, что после совершеннолетия можно требовать долю сразу, а не через распределение. Правда, можно. Никто не требует.

— А ты потребуешь?

— Не знаю.

— Потребуй. И возьми меня.

— Тебе семнадцать.

— Через год будет восемнадцать.

— Вот через год и поговорим.

Он обиделся на полчаса, потом вернулся и показал новую модель корабля, которую собрал сам: курьерский тендер ТОБОЛ-Транс, масштаб один к двумстам. Модель была хорошая, с подвижными створками трюма. О том, что такой тендер когда-нибудь окажется в моей жизни, мы оба тогда не думали.

Большая столовая вмещала сто сорок человек. Столы стояли покоем, во главе — пустое кресло с высокой спинкой. Перед ним, как всегда, поставили прибор и налили бокал. Ритуал, которому лет больше, чем мне, раз в пятьдесят.

Отец прилетел с орбиты в обед, прямо с совещания ТОБОЛ-Обороны. Успел переодеться, но не успел снять с лица деловую складку между бровями. Он обнял меня по-мужски, хлопнув два раза по спине, сказал «молодец» и сел. Что именно «молодец», уточнять не стал. Отец вообще говорит мало, а дома бывает ещё реже.

Справа от него сидела мать в свободном платье цвета топлёного молока. Срок у неё был небольшой, третий месяц. Двенадцатый ребёнок, «по желанию», как она сказала весной таким тоном, каким сообщают о новом сервизе. Слева от матери — мать Демида, полная, тихая, с вечным вязанием, которое на ужин она всё-таки не взяла. Они вполголоса обсуждали, кого из младших пора вести к стоматологу, и, кажется, решили, что Ефима, потому что Фёдор зубы чистит, а Ефим только делает вид. Дальше сидели мать Остапа и мать Тихона, обе в синем. Они всегда приходят в одном цвете, хотя, по-моему, никогда об этом не договариваются.

Дочери отца от других женщин на такие сборы не приезжают. Они живут у своих матерей, на его обеспечении.

Варвара приехала с мужем из союзного клана. Он тихий человек, и его фамилию я всё время путаю. Варвара на пятом месяце, второй ребёнок за три года, лицо счастливое и немного усталое. Пётр сидел ближе всех к пустому креслу, прямой, гладко причёсанный, в тёмном. Демид — напротив, развалившись, с бокалом, и всё время что-то шептал соседу, после чего сосед прыскал. Стас — в самом конце стола, среди двоюродных, свежевыбритый, в белом, весёлый и громкий. И не поверишь что утром он сидел на ковре босиком.

Двоюродных было десятка три. Тётя Аля не приехала: прислала короткое сообщение «с днём рождения, не давай им себя съесть» и смешной стикер с сибирским котом. Она бывает на наших сборах редко и всегда уезжает первой.

В восемь кресло во главе стола засветилось.

Проекция сгущалась медленно, как всегда: сначала контур, потом объём, потом цвет. Высокий старик в тёмном сюртуке старинного кроя, седая борода, руки сложены на набалдашнике трости. Края фигуры чуть мерцали — нарочно, чтобы никто не перепутал с живым человеком. Сто сорок человек встали. Встал и я.

— Садитесь, садитесь, — сказал Патриарх. — Праздник же. Не совет.

Он умел говорить так, что за столом становилось тепло. Начал с погоды на южном материке, пошутил про урожай, похвалил повара. Потом обвёл стол взглядом. Глаза у проекции двигались, хотя видел он, конечно, через камеры.

— Варвара.

Сестра выпрямилась.

— Спасибо тебе, девочка. Ты выполняешь график. Род тобой гордится.

Хлопали все, и я тоже. Варвара покраснела от удовольствия, а её муж с путаной фамилией осторожно погладил её по руке. Мать улыбнулась, мать Демида закивала. Со стороны это выглядело так, как и должно выглядеть: семья радуется за дочь.

Потом поднялся Пётр. Говорил он минуты четыре и красиво: о долге, о преемственности, о том, что совершеннолетие — это не свобода, а начало служения. В середине прозвучало «каждый из нас — звено, а не цепь», и половина стола беззвучно повторила это вместе с ним, потому что это любимая фраза Патриарха. Пётр не заметил. Пётр давно не замечает, где кончается дед и начинается он сам.

— Отличная речь, — сказал Демид, когда брат сел. — Ваня, а тебя куда распределят? В отдел регламентов? Там как раз не хватает людей, которые дочитывают инструкции до конца.

Смешок прокатился по его краю стола. Ответа не нашлось, и мы с ним оба это заметили.

— Иван, — сказал Патриарх.

Встал. Кулаки разжались только усилием.

— Сегодня тебе девятнадцать. — Голос стал мягче, и я узнал эту интонацию: так он говорил со мной в шесть лет, когда я сломал руку, упав с крыши оранжереи. Залез туда, чтобы посмотреть на Пояс в телескоп. — Лучшие результаты выпуска по навигации и физической подготовке. Три языка. Сорок два прыжка с парашютом. Шестнадцать докладов о предтечах, которые никто, кроме меня, не дочитал. — За столом засмеялись. — И ни одного моего совета, выполненного без спора.

Снова засмеялись. Мать промокнула глаз салфеткой.

— Ты знаешь, всех я растить не могу, на это есть дед и бабушка. А тебя растил сам. Забрал из детской, когда тебе было три года. Хотел посмотреть, что вырастет, если не подстригать.

Он помолчал. Проекция чуть наклонила голову, как делают старики, глядя на внука, которым гордятся.

— Твоё воспитание, Ваня, было моей ошибкой. Я её исправлю.

И поднял бокал. Не свой, конечно: свой он поднять не мог. Просто сделал жест, а сто сорок человек подняли свои.

Хлопали долго. Кто-то крикнул «за Ивана!», кто-то постучал вилкой по бокалу. Отец кивнул и выпил. Мать улыбалась сквозь слёзы. Матвей хлопал громче всех, глядя на меня сияющими глазами: он не услышал ничего, кроме парашютов и навигации. Пётр смотрел одобрительно и серьёзно, как смотрят на подписанный документ. Демид ухмылялся в бокал.

Стас не хлопал. Сидел на дальнем конце стола, вертел в пальцах ножку бокала и смотрел прямо на меня. Потом очень медленно поднял бокал, отсалютовал и отвернулся к соседке.

— Спасибо, дедушка, — сказал я. Потому что именно так говорят.

Со стороны, должно быть, всё выглядело превосходно: румяный от смущения юноша благодарит прапрадеда за добрые слова. Сам я тоже видел это со стороны, как видят себя во сне — чуть сверху, из-под люстры. Видел, как сажусь, как беру вилку, как отвечаю троюродной тётке, что да, рыба отличная. Видел, что лицо у меня спокойное. Удивлялся этому спокойствию, как удивляются чужому.

Ужин шёл ещё три часа. Танцы, тосты, младших увели спать бабушка с дедом. Отец улетел до полуночи, на орбиту, к своим совещаниям. Стаса я потерял из виду около одиннадцати: его увела какая-то девушка в зелёном.

Уснуть не получилось.

Лёг в половине первого, и потолок пожелал спокойной ночи. Поблагодарил. Лежал на спине, руки за головой, и смотрел в темноту. Ошибка. Слово крутилось, как камешек в ботинке, и каждый раз, когда удавалось подумать о другом, возвращалось. Брак. Изделие, не прошедшее контроль. Шестнадцать лет эксперимента, и вот вывод, озвученный при ста сорока свидетелях, с бокалом, под аплодисменты. Хуже всего были именно аплодисменты. Никто за столом не услышал ничего странного. Значит, странного там и не было. Значит, это просто правда, высказанная вслух, — так говорят о погоде.

«Я её исправлю».

Как исправляют ошибку? Распределением в отдел регламентов. Женой по рекомендации. Графиком. Пётра вот исправлять не пришлось.

В два встал и пошёл к окну. Иней на раме стал гуще. Над рекой висели обе луны: Малая, рыжая, почти у горизонта, и Сестра, белая и высокая. Где-то за ними, за Поясом, за десятками порталов, лежала галактика, где на мёртвых планетах находят механизмы, которых никто не строил. Где, говорят, есть места, откуда можно уйти дальше — совсем, из галактики вон. Шестнадцать докладов, которые никто, кроме него, не дочитал. Это была правда. Он их дочитал. Он вообще всегда всё дочитывал.

В два сорок браслет на запястье дрогнул.

Письмо пришло от Ольги. Мы виделись пять раз за два года учёбы: два раза в библиотеке, один — на катке, дважды гуляли по набережной до рассвета. Говорили о звёздах и о том, что она хочет преподавать музыку детям где-нибудь далеко, где нет ни одного рояля. Потом она уехала домой, и с тех пор мы переписывались — коротко, редко, и каждое её письмо читалось по три раза.

«Ваня, привет. Не спишь, наверное. У тебя всегда после больших праздников так: все разошлись, а ты лежишь и думаешь, что сказал не то. Хотела поздравить вечером, но решила, что вечером тебя и так все поздравляют, а ночью никто.

С днём рождения. Девятнадцать — хорошая цифра, нечётная, неудобная, ни туда ни сюда. Как ты.

Помнишь, на катке ты сказал, что все вокруг будто знают, кем ты должен быть, и только ты не знаешь? Так вот. Ты не обязан быть таким, каким тебя задумали. Никто не обязан.

Спи. Или не спи, но не грызи себя. Я жду».

Прочитал три раза. Потом ещё раз, медленно, по слову.

Удивительно, как она всегда угадывала. Будто чувствовала через сотни световых лет, в какую ночь писать. Мысль была тёплой, и я с ней немного посидел, не разглядывая. Разглядывать не хотелось. Хотелось, чтобы кто-то в огромной, светящейся, до последнего винтика учтённой галактике просто знал, что мне сейчас плохо, и написал. Она знала. Она написала.

«Ты не обязан быть таким, каким тебя задумали».

Не обязан. Хорошо. Тогда каким?

Ответа не было, зато было другое — простое и ясное, как пустая голова на втором подходе к турнику. По уставу рода совершеннолетний наследник вправе потребовать свою долю немедленно, а не через распределение. Никто не требует. Это глупо, это невыгодно, это пощёчина Патриарху. Но это право. Записанное, подписанное, не отменённое за тысячу лет.

Доля — это деньги. Может быть, корабль. Корабль — это порталы, станции, мёртвые планеты, механизмы, которых никто не строил.

Ошибка, говоришь. Ладно. Посмотрим, кто кого исправит.

Сел на край кровати и стал ждать утра. Небо над Иртышом начало сереть около пяти. Браслет показал пять двадцать девять, когда пришла последняя, уже спокойная мысль: впервые за девятнадцать лет будильник прозвонит, а я не просто не сплю — я и не ложился.

Он прозвонил.

— Доброе утро, Ваня, — сказал потолок. — Ты не спал. Я запишу тебя к врачу.

— Не надо, дедушка. Запиши меня на совет.

Пауза длилась ровно столько, сколько нужно машине, чтобы понять, и человеку, чтобы испугаться.

— Хорошо, — сказал Патриарх. — В десять.

Глава 2. Сорок страниц

Пришёл без пяти десять. Душ, свежая рубашка, завтрак — ровно то, что поставил на стол кухонный автомат: омлет, гречка, творог, стакан воды. На собственный бунт лучше идти сытым. Этому тоже научил Стас, только он имел в виду драки.

Совет собирался в Малом зале старого крыла. Малым зал называли по привычке: потолок уходил метров на восемь, вдоль стен висели портреты глав ветвей за тысячу лет. Самые ранние, писанные маслом, потемнели так, что от людей остались только лица и руки, а остальное съел лак. В детстве казалось, что портреты следят. Потом выяснилось, что следят совсем не они.

За овальным столом сидели семеро. Дед, отец отца, — в домашнем свитере: от совета он всегда возвращался прямо к младшим, и переодеваться дважды ему было лень. Двоюродный дед из ТОБОЛ-Портала, сухой, как гербарий. Две тётки по отцовской линии. Пётр — на месте секретаря, с папкой. Демид — у стены, на стуле для кандидатов: без права голоса, зато с правом улыбаться, которым он пользовался в полном объёме. Кресло Римских пустовало, потому что Аврелий Римский в это утро вёл распределение выпускников в логистику. Отец присутствовал на экране с орбиты, маленький, в окошке в углу. Звук у него был выключен.

Над центром стола висела проекция Патриарха. На совете он экономил на эффектах: ни сюртука, ни трости, только голова и плечи, сероватые, как на старой фотографии.

— Иван, — сказал он. — Ты просил слова.

Ночью была заготовлена речь — длинная, с цитатами из устава, с прыжками с парашютом и шестнадцатью докладами. По коридору она сократилась вдвое, у двери — ещё вдвое. Встал. От речи осталась одна фраза.

— Согласно статье сорок первой устава рода требую выделить мне стандартную долю наследника. Немедленно, без распределения.

Тётки переглянулись. Двоюродный дед из Портала шевельнул бровью — для него это было почти истерикой. Дед в свитере вздохнул и посмотрел на часы.

— Ничего себе, — сказал Демид. — Ваня прочитал устав. Дедушка, это тоже часть эксперимента?

— Это его право, Пётр, — ответил Патриарх. Ответил ровно, без паузы, будто ждал этой фразы за завтраком.

Пётр открыл папку. Внутри лежали листы плотного белого пластика, и на верхнем стоял гриф совета. Брат откашлялся и начал читать тем голосом, каким в детстве читал вслух правила настольных игр, — без единой своей интонации.

— «Совет рода, рассмотрев требование наследника И. Е. Тобольского и признавая его право, постановляет. В целях сохранения жизни и здоровья наследника, а также имущества рода, которое наследник отныне представляет…»

Дальше можно было не слушать, звучали знакомые обороты. «В целях сохранения» Патриарх говорил всю жизнь: так начиналось любое «нельзя», от сладкого после восьми до поездки на южный материк без сопровождения.

Листов в папке было много. Сорок, как потом выяснилось. Сорок страниц, составленных, сверенных и распечатанных за четыре с половиной часа — с половины шестого, когда прозвучало «запиши меня на совет». Тогда это показалось свидетельством расторопности канцелярии и, честно говоря, немного польстило: из-за меня кто-то не спал.

— «…выделить наследнику в счёт стандартной доли: первое — борт ТТ-417 "Ермак", курьерский тендер, списанный с баланса ТОБОЛ-Транс, в текущем техническом состоянии. Второе — оборотные средства в размере трёхсот восьмидесяти тысяч имперских. Третье — остаток доли в паях корпорации, доход с которых зачисляется на счёт наследника по достижении им двадцати пяти лет либо по решению совета».

Корабль. Внутри что-то подпрыгнуло, глупо и по-детски, как у Матвея над моделью. Корабль. Свой. Пусть списанный, пусть «в текущем техническом состоянии», — смысл этой формулы дошёл значительно позже.

Триста восемьдесят тысяч звучали как большие деньги. Сколько стоит неделя полёта курьерского тендера, в голове не было даже приблизительно. Об этом не пишут в докладах о предтечах.

— «Условия выделения доли», — сказал Пётр и перевернул страницу. Голос у него не изменился. — «Пункт первый. Обязательное страхование судна, экипажа и груза в компаниях, аккредитованных корпорацией ТОБОЛ. Пункт второй. Лицензия на коммерческие перевозки оформляется за счёт наследника. Пункт третий. Еженедельный отчёт о маршруте, финансовом положении и состоянии здоровья наследника, включая продолжительность сна, рацион и пульс в покое…»

Демид прыснул.

— «…Пункт четвёртый. Ежемесячный медицинский осмотр. При отсутствии на борту врача — силами сопровождающего андроида. Пункт пятый. При отсутствии связи с наследником более шестидесяти суток совет организует поиск за счёт доли наследника…»

— А про носовые платки есть? — спросил Демид.

Пётр не поднял глаз.

— Страница двадцать шесть. Личная гигиена в условиях длительного перелёта.

Засмеялись все, даже двоюродный дед. Засмеялся и я — от неожиданности, — а потом стало стыдно за этот смех, потому что смеялись надо мной. Пётр подождал, пока стихнет, и дочитал до пункта, после которого остальное уже не имело значения:

— «Пункт девятнадцатый. Наследник не покидает Искер и не совершает перелётов без сопровождающего андроида, закреплённого за ним решением совета. Андроид подчиняется наследнику в пределах программных ограничений и протоколов отчётности».

— А если не подпишу?

Вопрос вырвался раньше, чем был обдуман. Голос прозвучал выше обычного.

— Тогда завтра распределение, — сказал Патриарх. — Тебя ждут в аналитическом отделе ТОБОЛ-Портала, в группе по осколкам. Хорошее место, Ваня. Там читают доклады о предтечах. Иногда даже до конца.

Это было хуже сорока страниц. Он предлагал то, о чём я мечтал, только в клетке и с табличкой на двери. Кулаки снова сжались под столом. Пришлось положить ладони на стол, чтобы никто не увидел.

— Давайте ручку.

Пётр подвинул папку. Подпись требовалась на каждой странице внизу, у правого края — сорок раз. Первая страница была прочитана целиком, последняя тоже. Между ними глаза скользили по строчкам, не цепляясь. Доклады о предтечах дочитывались всегда. Регламенты — никогда. Тогда это казалось разными жанрами.

На двадцать шестой странице действительно был пункт о гигиене. Подпись под ним вышла кривая.

Окошко в углу экрана мигнуло: отец включил звук.

— Иван, — сказал он. — Корабль старый. Проверь гидравлику трюма.

И выключил. Больше за всё заседание он не сказал ни слова.

— И последнее, — Патриарх повернул голову к двери. — Познакомься.

Дверь открылась. Вошёл человек лет шестидесяти — так показалось в первую секунду. Во вторую стало видно, как прогибается под ним старый паркет. Седой ёжик, вислые усы, широкое лицо из тех, что забываешь, едва отвернёшься. Андроидов сопровождения нарочно делают незапоминающимися, чтобы не пугали прохожих. Серое пальто, слишком тёплое для зала. Моргал он чуть медленнее, чем человек, и от этого казался задумчивым.

Он остановился в шаге от стола, оглядел меня с головы до ног и сказал:

— Рубашку не по погоде надели, Иван Ерофеевич. В коридорах старого крыла четырнадцать градусов. И не выспались.

Голос был низкий, домашний, с ворчливой ноткой, выставленной, видимо, на заводе.

— Как тебя зовут?

— Савелий. Можно Савельичем.

Савельич. Дядька Петруши Гринёва из «Капитанской дочки». Тот, что трясся над барским тулупом и всю дорогу причитал, что дитя простудится. Книгу Патриарх дал мне в одиннадцать лет, сам, и потом долго расспрашивал, кто там прав: отец, отправивший сына служить в глушь, или сын.

— Сам выбирал имя?

— Имя было в конфигурации при активации.

Проекция Патриарха в эту секунду смотрела на портреты.

— Ну всё, Ваня, — сказал Демид, — осталось найти Пугачёва и подарить ему тулуп. Савельич проследит, чтобы заячий.

Портреты молчали. Дед в свитере ушёл к младшим, не дождавшись конца.

Сборы заняли час, а потом ещё час, потому что Савельич разобрал всё уложенное и уложил заново. Термобельё — наверх, «на борту первые сутки холодно, пока не прогреются контуры». Три пары носков переехали в кучу «оставить», шесть других — в сумку. Кроссовки с жёсткой пяткой он одобрил, жилет на двенадцать килограммов — нет.

— Связки, Иван Ерофеевич. В девятнадцать лет все думают, что у них нет связок.

— Ты мне кто? Нянька?

— Сопровождающий андроид.

— Ты ему докладываешь?

Пауза. Медленное моргание.

— При наличии связи я выполняю протоколы отчётности.

— То есть да.

— То есть при наличии связи.

— А без связи?

— Без связи, — сказал Савельич и положил жилет обратно в сумку, на самое дно, — я слежу, чтобы вы надели свитер.

Выяснилось ещё кое-что. Весит он сто пятьдесят восемь килограммов, и по трапу просит идти впереди него, а не сзади: «Если поскользнусь, лучше, чтобы вас не было внизу». Заряжаться ему нужно четыре часа каждые семьдесят. Бегать он может, но недолго: перегреваются приводы. Плавать не может совсем. Всё это было выдано ровным голосом, как прогноз погоды, и стало чуть легче. У машины есть свои слабости, и их теперь видно.

В половине второго в дверь заколотили.

Марк стоял на пороге в парадном кителе выпускника, со значком на груди и сбитым дыханием. Он бежал через весь Тобольск: флаер вызывать было нельзя, флаеры логистики учитывают маршруты. Тёмные волосы прилипли ко лбу, а лицо оставалось спокойным, как у человека, который всё взвесил и пришёл к выводу.

Марка Римского звали Цезарем с шестого класса. Прозвище прилипло из-за отчества: Аврельевич, Марк, — тут любой школьник вспомнит римских императоров. В Империи, где император один и шутить о нём не принято, прозвище звучало слегка крамольно. Учитель истории однажды вежливо попросил не называть Марка так при инспекторе. После этого его иначе и не звали.

— Меня распределили, — сказал он вместо приветствия. — Отдел претензионной работы по таре. Сектор возвратной упаковки. Отец зачитывал список сам. Я досидел до слова «упаковки», встал и вышел. Он остановился на середине следующей фамилии. Это было красиво, Вань, жалко, ты не видел.

— Ты с ума сошёл.

— Нет. Я посчитал. — Марк прошёл в комнату, кивнул Савельичу, как старому знакомому, сел на край стола. — Ты получил долю?

— Корабль. «Ермак», курьерский тендер. И триста восемьдесят тысяч.

— Я тебе нужен.

— Зачем?

— Затем, что ты накладную от декларации не отличишь.

— Отличу.

— Давай.

— Накладная — это… на груз. — Пауза затянулась. — И декларация на груз.

— Блестяще, — сказал Марк. — Накладная — договор между тобой и отправителем. Декларация — между тобой и государством. Перепутаешь первую, потеряешь деньги. Перепутаешь вторую — свободу. Где бумаги?

Папку он прочитал за двадцать минут. Целиком, все сорок страниц, водя пальцем по строчкам и иногда хмыкая. На двадцать шестой хмыкнул особенно выразительно. Потом закрыл папку и посмотрел так, как смотрят на ребёнка, нашедшего на улице бумажник и уже купившего на всё найденное мороженое.

— Страховка судна, экипажа и груза в аккредитованной компании. Посмотри тариф, он в приложении. Тридцать одна тысяча в месяц, это с учётом возраста корабля. Лицензия на перевозки — разово около двадцати. Заверенные отчёты, по две сотни за каждый, пятьдесят два раза в год. Плюс жалованье экипажу, которого у тебя нет. Плюс топливо. Плюс портовые сборы. Твоих трёхсот восьмидесяти хватит месяцев на семь, если никуда не летать. Если летать — на три.

— Значит, надо возить грузы.

— Значит, нужен карго. — Марк постучал себя пальцем по значку на груди. — Римские возят грузы ТОБОЛа шестьсот лет. Я с девяти лет сплю под начитку таможенного кодекса. Отец в детстве читал мне его вслух, когда я не мог уснуть, и я засыпал через две минуты.

Браслет на его запястье дрогнул. Марк глянул на экран и повернул браслет к нам:

«Марк. Вернись в зал. Это не обсуждается. А. Р.»

Он перевернул браслет экраном вниз.

— Обсуждается. Просто не с ним.

На секунду лицо у него перестало быть спокойным, и стало видно, чего ему стоил этот проход через зал на глазах у отца. Потом всё снова разгладилось.

— Нас обоих давят, — сказал Марк, — только тебя — сорока страницами, а меня — тарой. Это, если хочешь, единственная разница между наследником и младшей ветвью.

— Марк Аврельевич, — произнёс от окна Савельич, — вы не обедали.

Марк посмотрел на него, потом на меня.

— Он всегда такой?

— С десяти утра.

Вечером пошли к Стасу.

Бар стоял на нижней набережной, в старом складе, где когда-то держали рыбу. Пахло там до сих пор немного рыбой, а ещё озоном от старых обогревателей и вином. Савельич войти отказался.

— Внутри я буду мешать. Подожду здесь.

Он встал под фонарём у входа, неподвижный, в своём сером пальто. Через пять минут его уже фотографировали двое подростков, а через десять один из них решился и потрогал андроида за рукав. Савельич посоветовал ему застегнуть куртку.

Стас сидел в углу, у окна на реку, один, с бутылкой красного и двумя бокалами. Второй, видимо, был заказан на всякий случай: Стас никогда не знал, кто к нему подсядет, и любил быть готовым к любому варианту.

— О, — сказал он. — Арестанты. Мне уже рассказали. Сорок страниц, да? Демид всем показывает двадцать шестую.

— Показывает?

— Сфотографировал. У него хорошая камера. — Стас налил во второй бокал и подвинул Марку. Мне подвинул меню с безалкогольным. — Цезарь, ты-то здесь каким боком?

— Сбежал с распределения.

— С тары? — Стас присвистнул. — Уважаю. В тару я бы тоже не пошёл. Хотя меня и не звали, меня никуда не звали, я слишком красивый для любого отдела.

Морс оказался клюквенным, кислым, хорошим. Марк пил медленно, по глотку, и, кажется, только из вежливости. Он и вправду почти не пил, но не из принципа, а потому, что не находил смысла. Это нас и сближало, и разделяло одновременно.

Рассказ занял минут двадцать: совет, папка, Пётр, отец со звуком на две фразы, Савельич с носками. Стас хохотал на гигиене и на гидравлике трюма. На аналитическом отделе ТОБОЛ-Портала перестал смеяться.

— Он предложил тебе осколки.

— В клетке.

— Он всем предлагает что-нибудь в клетке, Вань. Просто обычно клетка красивее того, что внутри. А тебе — наоборот. Это даже честно.

Марк через полчаса поднялся, оставив половину бокала.

— К отцу, — сказал он. — Это надо сделать в лицо, иначе завтра будет хуже. Утром позвоню.

— Он тебя запрёт, — сказал Стас.

— Не запрёт. Он будет говорить о чести ветви сорок минут, потом ещё двадцать о матери, потом скажет, что я ему больше не сын, а утром пришлёт новые носки. Я его знаю.

— Удачи, Цезарь, — сказал Стас и отсалютовал бокалом. — Идущие на тару приветствуют тебя.

Марк ушёл. За окном в чёрной воде Иртыша дрожала Сестра, высокая и белая. Малая уже села.

Стас долго молчал, что с ним бывало редко. Потом долил себе, посмотрел вино на просвет, как будто там было что-то видно.

— Правильно, — сказал он. — Вали.

Слово упало так просто, что сначала не дошло. Целый день все — Пётр, тётки, Демид, Марк, даже Савельич — говорили о том, как и с какими условиями. Только он сказал «правильно».

— Ты серьёзно?

— Вали, Вань. Пока дают. Пока не передумали. — Стас усмехнулся, но не до конца. — Мне в девятнадцать тоже давали. Корабль, между прочим, получше твоего, с новой гидравликой трюма. И бумаг было всего тридцать страниц, я тогда был менее ценным. Я подумал и остался.

— Почему?

— Тут вино лучше. — Он пожал плечами и отпил. — Шутка. Не знаю почему. Испугался, наверное. Там надо всё самому. А тут… — он обвёл рукой бар, реку, весь город за спиной, — тут всё уже сделано до тебя. Очень удобно, Вань. Очень. Поэтому вали.

Он достал из кармана серебристый футляр, щёлкнул крышкой, вынул розовую капсулу. Глянул поверх неё, приподняв бровь.

— Я помню, — сказал он. — Святой Иоанн. Это мне.

И проглотил, запив вином.

Хотелось сказать что-нибудь. Что-нибудь про футляр, про утро на ковре, про то, что у него зрачки сейчас снова разъедутся во всю радужку. Не нашлось ни одного слова, которое не прозвучало бы голосом Патриарха. «В целях сохранения жизни и здоровья». Промолчал.

— Пиши мне, — сказал Стас. — Только не по рабочему. Рабочий дед читает по должности. Пиши по семейному.

— Он и семейный читает.

— Не-а. Семейный — это личное. Личное он по протоколу не трогает. — Стас улыбнулся своей неотразимой улыбкой. — Он очень любит протокол, Вань. Запомни, пригодится.

Домой пошёл пешком, в начале двенадцатого. Стас остался — «ещё на одну, за твой "Ермак", он заслужил» — и, когда я оглянулся с середины набережной, сидел у окна и поднимал бокал в сторону реки. Кому — неясно.

Савельич отделился от фонаря, как тень, и пошёл следом, шагах в трёх. Шаги у него были тяжёлые, мерные, слышные даже сквозь плеск воды. Подростки разошлись, но один успел пожать ему руку на прощание.

— Двадцать три часа восемнадцать минут, Иван Ерофеевич, — сказал он у ворот.

— Знаю.

— Я не напоминаю. Я сообщаю.

— А разница?

— Напоминают те, кто хочет, чтобы вы легли спать, — сказал Савельич. — А сообщают те, кто считает, что вы сами разберётесь.

Он открыл калитку и пропустил меня вперёд.

Нянька или шпион — тогда казалось, что разницу удастся выяснить за первый же месяц. Достаточно отлететь подальше, туда, где нет связи, и посмотреть, кто останется. Это выглядело простой задачей, вроде накладной и декларации.

Лёг в полночь. Потолок пожелал спокойной ночи. Поблагодарил. Уснул на этот раз сразу, будто провалился, и всю ночь снилось одно и то же: страницы, страницы, страницы, и на каждой внизу у правого края моя подпись, всё кривее и кривее.

Глава 3. Ермак

Марк приехал в шесть утра с пакетом носков.

— Прислал, — сказал он и протянул пакет мне, будто улику. — В пять сорок, с курьером. Шерсть, шесть пар, и записка: «Носи тёплые». Вчера сорок минут о чести ветви и двадцать о матери, как я и говорил. Потом «ты мне больше не сын». Потом носки.

— Значит, отпустил?

— Значит, не запер. — Марк забрал пакет обратно. — У Римских это одно и то же.

Савельич заглянул в пакет и одобрительно кивнул. Кажется, впервые за сутки кто-то в этом доме поступил, по его мнению, разумно.

Челнок ТОБОЛ-Транс уходил на орбиту с космодрома под Тобольском в семь двадцать. Регистрация заняла сорок минут, и тридцать из них ушло на Савельича. По регламенту андроид сопровождения не пассажир, а оборудование, поэтому его взвесили на грузовых весах, оформили по тарифу за килограмм и выдали квитанцию: сто пятьдесят восемь килограммов, класс «техника бытовая, хрупкая». Савельич прочитал квитанцию, сложил её вчетверо и убрал во внутренний карман пальто.

— Хрупкая, — повторил Марк. — Это он про тебя или про пальто?

— Про приводы коленей, Марк Аврельевич. Они действительно хрупкие.

При старте давило на три с половиной g, ровно, без рывков. Тело к перегрузкам было привычное, спасибо центрифуге в лётной секции и сорока двум прыжкам. Марк зажмурился и всю дорогу шёпотом пересчитывал какие-то цифры. Как потом выяснилось, стоимость портовых сборов на верфи по часам стоянки. Отвлекало его это лучше любой таблетки.

Орбитальная верфь ТОБОЛ-Транс висела над терминалом, огромная, как перевёрнутый город. Кольца доков, фермы кранов, сварочные огни. Сухие доки уходили в темноту рядами, и в большинстве стояли корабли: новые, белые, без единой царапины, с аккуратными шевронами ТОБОЛ на бортах. Эти шеренги мелькали в окне челнока минут десять. Потом новые кончились.

Док четырнадцать стоял на самом краю, там, где у кольца уже не было обшивки и голые фермы светились инеем.

«Ермак» оказался тёмно-серым, почти чёрным в тени дока. Семьдесят метров от носа до сопел, и выглядели они старше, чем выглядит любой семидесятиметровый предмет в двадцать первом веке, в тридцатом или в каком угодно. Обшивка была в мелких оспинах от микрометеоритов, как лицо после болезни. На левом борту виднелись три прямоугольные заплатки другого оттенка. Ниже, у кромки трюмных створок, тянулся длинный подпалённый след, словно корабль когда-то прислонился к костру. Буквы названия по носу были кириллические, старого шрифта. Литера «М» была перекрашена, и перекрашена чуть ярче остальных, отчего название слегка подмигивало.

Сорок один год службы. Курьерские рейсы по секторам ТОБОЛ, грузы, почта, срочные запчасти, иногда люди. Два капремонта. Списан с баланса четыре месяца назад «в связи с моральным износом и нерентабельностью ремонта». Эти слова стояли на странице два из сорока, и на странице два их удалось прочитать.

Почему-то сразу понравился. Именно таким: с подмигивающим «М», с заплатками, с подпалиной. Новые белые корабли вдоль кольца были похожи на Петра. Этот — нет.

— Красавец, — сказал Марк тоном, каким говорят «ну и ну».

— Красавец, — сказал я без всякого тона.

Инженер приёмки, немолодая женщина с планшетом и с такой усталостью на лице, какая бывает только у людей, сдавших за жизнь тысячу кораблей, провела нас через шлюз. Шлюз был стандартный, двухкамерный, внутренняя дверь заедала на последних десяти сантиметрах и доходила с усилием, рывком.

— Привод двери, — сказала инженер, не дожидаясь вопроса. — В акте есть. Пункт семнадцать.

Осмотр занял шесть часов. Потраченного времени было не жалко.

Рубка — на носу, тесная, три кресла: пилот, штурман, оператор систем. Подлокотники вытерты до белой основы. На панели пилота кто-то когда-то нацарапал крошечную рыбку, и её не стали зашлифовывать ни при одном ремонте. Маршевый двигатель — сертификат действителен. Гипердвигатель — сертификат на имперские и корпоративные порталы, срок до следующего освидетельствования четырнадцать месяцев. Реактор термоядерный, ресурс до капремонта два года и три месяца «при штатной нагрузке». Что такое штатная нагрузка для человека, который ещё не знает своих маршрутов, мы тогда не спросили.

Жизнеобеспечение — отдельная палуба под рубкой, гудящая, тёплая, пахнущая озоном и мокрым металлом. Регенератор воздуха, два контура, второй резервный. Водный контур замкнутый, с запасом сорок кубов. Паспортная автономность — тридцать суток на семнадцать человек. Инженер показала цифру на экране и тут же, не меняя голоса, показала другую:

— Реальная с вашим регенератором — суток двадцать пять. Второй контур на шестидесяти процентах.

— А если что-то сломается?

— Тогда меньше.

Савельич стоял позади, слушал и молчал. Только иногда клал ладонь на переборку, будто прислушиваясь, и стоял так секунду-две.

Кают-компания с камбузом: длинный стол на восемь мест, привинченные стулья, автоповар на четыре конфорки, из которых работали три. Медотсек — капсула старой модели, крышка с трещиной в углу, затёртой герметиком, последняя поверка полтора года назад. Каюты экипажа — семь, индивидуальные, по три с половиной квадратных метра: койка, шкаф, откидной столик. Пассажирский модуль — пять двухместных кают, снятых с какого-то пассажирского лайнера вместе с цветочными занавесками, которые здесь смотрелись так же уместно, как бантик на гусенице вездехода.

Тренажёрный отсек оказался ровно таким, каким его хотелось видеть. Четыре на пять метров, низкий потолок, беговая дорожка, на которой не регулировался наклон, встроенный в потолок турник, стойка с гирями. Гирь было три: шестнадцать, двадцать четыре и тридцать два. На турнике, там, где ложатся ладони, металл был отполирован до зеркала. Кто-то до меня приходил сюда долгими годами, каждый день.

Подтянулся десять раз, медленно, в полную амплитуду. Турник не скрипнул.

— Ваня, — позвал из коридора Марк. — Иди сюда, тут трюм. Тебе понравится, много места, которое стоит денег.

Трюм занимал почти треть корабля. Высота шесть метров, такелажные узлы в полу и стенах, грузовые створки по левому борту. Полезная нагрузка — триста сорок тонн. В дальнем углу стоял на растяжках шестиколёсный вездеход, тоже серый, тоже с оспинами, и смотрел на нас с таким выражением, будто его забыли здесь лет десять назад и он давно смирился.

«Проверь гидравлику трюма».

Отец за всё заседание совета сказал одну фразу. Пропустить её было бы неуважением. Инженер подняла бровь, но спорить не стала: открыла щит, вывела давление в контурах. Створки, подъёмная платформа, кран-балка — всё в норме. Гидравлику меняли при последнем ремонте, два года назад. Шланги новые, маркировка свежая.

— Хорошая гидравлика, — сказал я с облегчением, будто сдал экзамен.

Марк в это время сидел на корточках у такелажного узла и дёргал храповой замок. Замок поддавался туго, с хрустом.

— А это когда меняли?

Инженер сверилась с планшетом.

— Крепёж штатный. С постройки.

— Сорок один год?

— Держит. Сертифицирован. — Она пожала плечами. — Перебирать, конечно, можно. Это деньги.

Марк записал что-то у себя. Перегнувшись через его плечо, удалось разглядеть: «Крепёж трюма — переборка — 14 тыс. — потом». Слово «потом» он подчеркнул. Тогда показалось, что подчеркнул как важное. Позже выяснилось, что так он подчёркивал всё, на что не хватало денег.

Бот стоял в ангаре под днищем, в носовой части. Штатный посадочный бот на восемь мест, с короткими дельта-крыльями и толстым брюхом, обложенным керамической плиткой теплозащиты. Плитки шли рядами, потемневшие, некоторые новее соседних. Он мог зайти в атмосферу, сесть на грунт, на воду, на лёд, взлететь и вернуться на орбиту. Так сказано в паспорте, судя по копоти на крыльях, паспорт не врал.

Кресло пилота пахло старой кожей, маслом и чем-то ещё — человеком, наверное. На приборной панели была приклеена выцветшая фотография какого-то побережья с пальмами. Снимать её не захотелось.

— Он может сесть куда угодно, — сказал я Марку, не вставая из кресла.

— Куда угодно с атмосферой, — поправила инженер. — Он для этого и сделан.

Тогда эта поправка показалась лишней. Какая разница, если он может сесть куда угодно с атмосферой, а планеты без атмосферы нам ни к чему. Бот казался самым надёжным предметом на корабле.

Фотографию с пальмами позже пришлось бы снимать с обломков. Её там не нашли.

Пилот нужен был в любом случае. Студенческий допуск по навигации разрешал водить корабль по системе под присмотром инструктора и не разрешал ни одного гиперпрыжка с коммерческим грузом. Марк сел в кают-компании, открыл реестр списанного личного состава ТОБОЛ-Обороны и через сорок минут повернул экран.

— Вот. Лаптева Тамара Игоревна, пятьдесят четыре года. Тридцать один год выслуги. Пилот-оператор фрегатов, потом тендеров, потом опять фрегатов. Шесть наград, перечислять не буду, у меня столько слов нет. Списана семь лет назад, статья сто двенадцать, пункт «в». Нанесение удара вышестоящему офицеру.

— Кому?

— Адмиралу. Фамилия в реестре закрыта. Живёт здесь, на жилом кольце, сектор Д. Берёт разовые перегоны, если дают. Дают редко.

— Почему?

— Статья сто двенадцать, пункт «в», — терпеливо повторил Марк. — Её никто не возьмёт в штат. Кроме нас. Мы никого другого не можем себе позволить. Это называется совпадение интересов.

Сектор Д оказался самым дешёвым жильём на кольце: коридоры без отделки, трубы под потолком, двери кают через каждые три метра. На двери четыреста двенадцатой кто-то отвёрткой процарапал «НЕ СТУЧАТЬ». Постучал.

Дверь открылась сразу, будто за ней стояли. Невысокая, широкая в плечах женщина, седая, коротко стриженная. Серый армейский свитер, руки в карманах. Лицо обветренное — это на орбите-то, где нет ветра. Во рту она держала пластиковую палочку для размешивания кофе и перекатывала её из угла в угол. Глаза у неё были светлые и очень спокойные.

— Ну?

— Тамара Игоревна, мне нужен пилот. Иван Тобольский, у меня курьерский тендер…

На фамилии палочка перестала двигаться.

— Тобольский, — повторила она. — Тобольский-младший. С папкой.

После этого она сказала несколько слов. Привести их здесь нельзя по соображениям приличия, а пересказать — по соображениям точности: в пересказе пропадает архитектура. Сначала был указан адрес, куда следует отправиться. Потом подробный маршрут. Потом то, что делать по прибытии, и с кем. Всё это заняло секунд двенадцать и прозвучало без единого повышения голоса.

Дверь закрылась.

Марк стоял рядом, приоткрыв рот.

— Это было красиво, — сказал он наконец. — Почти как мой выход с распределения.

Постучал ещё раз. Дверь открылась.

— Глухой?

— Корабль сорок первого года постройки. Регенератор второго контура на шестидесяти процентах. Медкапсула с трещиной. Плачу сколько смогу, а смогу немного. Никакой папки на борту не будет, папка у меня, и в рубку она не пойдёт.

Палочка снова поехала из угла в угол.

— Какой тендер?

— ТТ-417. «Ермак».

Она смотрела на меня очень долго. Так долго, что за спиной Марк переступил с ноги на ногу.

— Четыреста семнадцатый, — сказала она. — С подпалиной на левом борту?

— Да.

— Это я его прислонила. Двадцать два года назад, на Кедровом, под огнём. — Она вынула палочку изо рта, посмотрела на неё и сунула обратно. — Он тогда ещё был новый. Ладно. Покажи.

В рубке она села в кресло пилота, не спросив разрешения. Положила ладони на подлокотники, на белые вытертые места, и они легли туда точно, как в слепок. Нашла пальцем рыбку на панели и усмехнулась.

— Жива, — сказала она. — Не зашлифовали, сволочи.

Потом выключила усмешку и повернулась к нам вместе с креслом.

— Условия. В рубке моё слово последнее. Не первое, наследник, последнее. Хочешь спорить — спорь, но когда я говорю «держись», ты держишься и не спрашиваешь за что. Второе. Тамарой Игоревной меня называли в военном трибунале. На борту я Лапа. Третье. — Она вынула палочку и ткнула ею в мою сторону. — Курить на борту нельзя. Никому. Ни в шлюзе, ни в трюме, ни в гальюне с вытяжкой. Я бросила десять лет назад, и если хоть раз унюхаю — выкину курильщика за борт, а потом его сигареты, и в этом порядке.

— На борту никто не курит.

— И не пьёт, наверное.

— И не пьёт.

— Святые, значит. — Она скривилась. — Терпеть не могу святых. С ними всегда что-нибудь случается.

Это было почти дословно то, что сказал Стас на ковре. Святой Иоанн Искерский. Стало смешно и почему-то не по себе.

Об адмирале спросил, когда она уже уходила за вещами. Не удержался.

— За что вы его?

Лапа обернулась в дверях рубки.

— Не «за что», — сказала она. — Один раз. В морду. Он заслужил. Следующий вопрос?

Следующего не было.

Механика нашли так, как на Искере, оказывается, находят механиков. Бригадир доковой смены, лысый, с полустёртой татуировкой ТОБОЛ-Обороны на шее, выслушал Марка, почесал затылок и сказал волшебные слова:

— Есть человечек.

Человечек пришёл через два часа. Худой, вертлявый, тридцати с небольшим, в комбинезоне, который когда-то был оранжевым. На поясе у него висел карабин, а на карабине — пять мотков синей изоленты, разной ширины, как ключи от разных дверей. Пальцы в старых ожогах, взгляд быстрый, скользящий, ни на чём не задерживающийся дольше секунды — и при этом всё замечающий.

— Шпаковский, Георгий. Можно Шпак. Можно Жора, но лучше Шпак, Жор в доках много, а Шпак один. — Он пожал руку, Марку, Савельичу и, кажется, хотел пожать Лапе, но передумал. — Где пациент?

По кораблю он ходил три часа. Лазил в такие места, о существовании которых мы не догадывались: в межпалубные ниши, под реакторный кожух, за щит регенератора. Ругался вполголоса но нежно, как ругают старую собаку. Через каждые десять минут выныривал, грязный по локоть, и выдавал заключения.

— Привод шлюзовой двери — ерунда, щётки, я знаю человечка. Регенератор второй — плохо, но жить будет, если с ним разговаривать. Турель правая — привод поворота вялый, это смазка, это я сам. Медкапсула — не моё, я в медицину не лезу, там у людей кровь. — Он вытер руки о комбинезон. — А вот это вы видели?

«Это» оказалось клапаном на криоконтуре трюмного холодильника. Медный, с потемневшим маховиком и заводским клеймом.

— Родной, — с уважением сказал Шпак. — Сорок первого года. Новый стоит шесть тысяч, и его везти с Тобольска неделю. А этот работает. Видите? Держит.

— Может, лучше поменять? — спросил Марк.

— Зачем менять то, что держит? Родной — значит, правильный. Ещё полетает.

Шесть тысяч. Ровно пятая часть месячной страховки. Сказал «оставь» — и почувствовал себя рачительным хозяином.

Марк записал что-то в свой список. Лишь через несколько недель, стало ясно, что именно: «Криоклапан — 6 тыс. — потом». И снова подчёркнуто.

Отвязку затеяли ночью, в первую же ночь на борту.

Идея была моя, исполнение — Шпака. Бортовая система «Ермака» была корпоративной: ТОБОЛовский ИИ среднего класса, управляющий жизнеобеспечением, навигацией, учётом груза и самочувствием экипажа. При наличии связи у Патриарха был к ней полный доступ: журналы, камеры, медицинская телеметрия, голос. Мне хотелось корабль, а не филиал детского крыла.

Шпак выслушал задачу, снял с карабина самый узкий моток изоленты и сказал:

— Сделаем. Корпоративный модуль связи — штука простая, ключи ТОБОЛа зашиты в три места. Я знаю, где два. Третье найдём по запаху.

Серверная ниша находилась за кают-компанией: шкаф полтора на два метра, гудящий, с мигающими огоньками. Шпак забрался туда по пояс, оставив снаружи ноги в стоптанных ботинках, и разговаривал оттуда с кем-то, кого не было: «Ну куда ты, ну куда, родной, стоять… вот… вот так».

Савельич стоял у двери в кают-компанию и смотрел.

— Ты помешаешь? — спросил я.

— Нет.

— Поможешь?

— Нет.

— Доложишь?

— При наличии связи я обязан сообщить о несанкционированном вмешательстве в бортовую систему, — ровно сказал Савельич. — Связь на верфи есть всегда.

— То есть уже доложил?

Он моргнул, как всегда, чуть медленнее человека.

— Иван Ерофеевич, вы не ужинали.

Этот ответ ничего не прояснил и прояснить, по-видимому, не должен был.

В час ночи по корабельному времени Шпак вылез из ниши, красный, взъерошенный, с обрывком изоленты на щеке, и объявил:

— Прямой канал обрубил. Два ключа из трёх. Камеры теперь пишут локально, никуда не льют. Перезагружаю.

Свет в кают-компании мигнул и погас. Через восемь секунд зажёгся снова, и под потолком прозвучал голос бортовой системы, ровный женский голос по умолчанию:

— Доброе утро, Пётр Ерофеевич.

Марк, сидевший за столом над накладными, медленно поднял голову.

— Система, — сказал я. — Кто на борту?

— На борту четыре члена экипажа. Тобольский Пётр Ерофеевич, наследник. Римский Марк Аврельевич, карго. Лаптева Тамара Игоревна, пилот. Шпаковский Георгий…

— Шпак, — сказал Шпак.

— …Шпаковский Георгий. — Пауза. — Внимание. Пульс наследника ноль. Дыхание отсутствует. Вызываю медицинскую службу.

Все посмотрели на Савельича. Андроид стоял неподвижно у двери, опустив руки, и, кажется, впервые за двое суток не знал, что сказать.

— Он прописал наследником андроида, — с восхищением сказал Шпак. — Нет, ты посмотри. Он тебя, Вань, по телеметрии ищет, а телеметрия у вас общая, браслет к андроиду привязан. Вот он и думает, что ты — это вон тот. А зовут тебя Пётр, потому что в списке он первый.

— Медицинская служба уведомлена, — сообщила система. — Время прибытия неизвестно. Связь с медицинской службой отсутствует.

— Ну хоть это работает, — сказал Марк и вернулся к накладным.

Следующие полтора часа ушли на то, чтобы объяснить кораблю, кто здесь кто. Наполовину это удалось. Наследника он перестал хоронить, и звать стал правильно, Иваном. Но журнал сна и питания продолжал вести, честно и с ошибками: в графе «ужин» значились две порции рыбы, съеденные Лапой, а в графе «сон» — четыре часа Савельичевой подзарядки. Лапа, услышав про рыбу, сказала, что если корабль станет считать её калории, то она сама разберёт его на запчасти, без всякого Шпака.

— Канал, — напомнил Марк. — Третий ключ. Где он?

Шпак помрачнел.

— Нашёл. В страховом модуле. Он, зараза, туда спрятался.

— И?

— И его нельзя трогать. Страховой модуль шлёт телеметрию в страховую компанию. Отрубишь — страховка слетит. Слетит страховка…

— Пункт первый, — сказал Марк, не поднимая головы от накладных. — Обязательное страхование судна, экипажа и груза в компаниях, аккредитованных ТОБОЛом. Страница три. Без страховки нас не выпустят из дока.

Сорок страниц. Подписанные внизу, у правого края, сорок раз. Из них прочитаны были две.

— То есть он нас видит.

— Не так, как раньше, — сказал Шпак. — Раньше смотрел в окно. Теперь в замочную скважину. И скважина кривая. Половину он будет видеть неправильно, а половину не увидит вовсе. — Он почесал затылок. — Это, если хочешь, лучше, чем ничего.

Это действительно было лучше, чем ничего. Так и решили считать.

К одиннадцати вечера следующих суток корабль был наполовину наш. Казалось, что это много. Сидел в рубке, в кресле штурмана, и смотрел на Искер внизу — огромный, голубой с белым, с ночной стороной в огнях Тобольска и Новотобольска. Где-то там, у излучины Иртыша, спал дом. В детском коридоре горели ночники. Стас, наверное, ещё не спал. Стас вообще редко спал до трёх.

Ровно в двадцать три ноль-ноль под потолком рубки прозвучал голос — спокойный, с лёгкой хрипотцой:

— Ваня, двадцать три часа. Спать.

Подпрыгнул в кресле. Из коридора донёсся голос Шпака:

— А вот голос я не трогал! Голос не в модуле связи, голос в прошивке рулевой колонки, это вообще другой блок, туда без заводского ключа не влезешь!

— Ты же сказал, что канал обрубил!

— Канал обрубил! Это не канал! Это запись! — Шпак появился в дверях рубки, взъерошенный, с фонариком в зубах, вынул фонарик. — Он её когда-то сам туда загрузил. Ещё до списания, видать. Знал, на кого корабль пойдёт.

До списания. Четыре месяца назад. Задолго до совершеннолетия, задолго до «запиши меня на совет», задолго до сорока страниц.

— Двадцать три часа пять минут, Ваня, — сказал потолок. — Спать.

Ложиться не стал из принципа. Сидел, глядя на Искер.

В двадцать три пятнадцать голос повторил ещё раз, с той же интонацией.

В двадцать три двадцать из каюты пилота, через две переборки, донеслось:

— Наследник! Или ты ляжешь, или я этот голос выдеру вместе с колонкой и рулём! Мне в пять вставать на приёмку маневровых!

Лёг в двадцать три двадцать одну. Не потому, что велел Патриарх, а потому, что попросила Лапа. Тогда это различие казалось очень важным, и засыпал с ощущением маленькой победы. Корабль следил за мной с ошибками. Если сильно прищуриться, это было похоже на свободу.

Перед самым сном браслет показал, что пульс в покое пятьдесят четыре. Корабль, подумав, записал его в журнал Шпаку.

Глава 4. Проводы

Заказ Марк нашёл на третьи сутки. Всё это время он просидел в кают-компании над биржей грузов ТОБОЛ-Транс, пил чай и вычёркивал строчку за строчкой. Отпала срочная почта на соседнюю станцию: дёшево, но туда летают сорок бортов. Отпали пятьсот тонн руды при трюме на триста сорок. Отпал пассажир с собакой породы, запрещённой к ввозу в двух секторах из трёх.

— Вот, — сказал он наконец и повернул экран. — Медуница.

Аграрная колония в соседнем секторе, за имперским порталом Искера. Сельхозкооператив «Заря Медуницы» заказывал сорок восемь криоконтейнеров с эмбрионами крупного рогатого скота и овец. Живой генетический материал, хранение при минус ста девяноста шести. Плюс шестеро переселенцев с багажом, до двухсот килограммов на человека.

— Почему они не ждут регулярный рейс?

— Регулярный ходит раз в два месяца, а у них окно осеменения. — Марк произнёс это слово так же спокойно, как «накладная». — Если эмбрионы не придут за три недели, весь цикл сдвинется на год. Поэтому платят курьерский тариф: девяносто шесть тысяч за груз и по четыре за пассажира. Тридцать процентов вперёд, остальное по факту приёмки живого материала.

— Живого?

— Живого. Мёртвые эмбрионы никому не нужны, Вань. Даже кооперативу «Заря».

Сто двадцать тысяч. Сразу показалось, что задача решена: это страховка на четыре месяца вперёд. Марк, видимо, прочёл это по лицу и сказал, не поднимая глаз:

— Минус портовые сборы, пошлина на портале, топливо, рационы на двенадцать человек и жалованье Лапе и Шпаку. Останется тысяч тридцать. Если всё пройдёт штатно.

— А если не штатно?

Марк посмотрел поверх экрана.

— Ты сам знаешь.

Тогда не знал.

Закупались на кольце С, где склады снабжения ТОБОЛ-Транс соседствовали с вольной барахолкой. Склады пахли новым пластиком и были дорогими. Барахолка пахла старой смазкой и была дешёвой, но, как сказал Шпак, «только для тех, кто знает, куда смотреть». Савельич шёл позади с грузовой тележкой и молча принимал в неё всё, что ему клали.

Список Марк составил ещё ночью: сорок две позиции, у каждой цена и колонка «можно без этого». Колонка заполнялась сама собой, по мере того как остальные спорили.

Рационы взяли класса «Б»: сублимированные, в фольге, тридцать суток на двенадцать человек и десятисуточный аварийный запас сверху. Лапа повертела в руках брикет с надписью «Говядина с гречкой. Вариант 3» и положила обратно.

— Тридцать лет жрала «Б». Хочу «А».

— «А» дороже в два и три десятых раза, — сказал Марк.

— Я тоже.

— «Б», Лапа.

Она посмотрела на него с интересом, как смотрят на молодого пса, который впервые зарычал. Потом сунула в рот кофейную палочку и взяла «Б». Через минуту, когда Марк отвернулся, в тележку отдельно легли шесть брикетов «А». Это не обсуждалось, и Марк потом вычел их из её жалованья точно также - молча.

Регенераторные картриджи — два полных комплекта, без споров. Фильтры водного контура — один комплект вместо двух. Тут Савельич впервые подал голос:

— Второй контур регенератора на шестидесяти процентах, Иван Ерофеевич.

— Это не фильтры, это регенератор, — сказал Марк.

— Я знаю, Марк Аврельевич. Я сообщаю.

Взяли полтора комплекта. Половину комплекта продавать не хотели, и Шпак на барахолке, за углом, обменял её у какого-то знакомого на моток медного провода и обещание.

Скафандры. На борту их было четыре, у двух истекла поверка. Тут уступать не пришлось: два новых, лёгких, рабочего класса, с подогревом и шестичасовым запасом. Марк вздохнул и записал без комментариев. На безопасности он не экономил ни тогда, ни потом. Экономил он на всём, что казалось нам с ним безопасностью не связанным.

Шпак пришёл со своим списком, написанным на обрывке упаковки. Первым пунктом шла изолента — сорок мотков.

— Двадцать, — сказал Марк.

— Изолента — это не расход, — оскорбился Шпак. — Изолента — это инвестиция.

— Двадцать пять.

— Тридцать, и щётки для привода шлюза, и смазка для турели. И я больше слова не скажу.

Сказал он ещё много слов, но тридцать мотков легли в тележку, синие, ровные, как патроны в обойме.

А потом попался на глаза спектрометр.

Он лежал в витрине на складе научного снаряжения, куда мы зашли только потому, что там продавали аптечки. Ручной спектрометр-анализатор, полевой, в ударопрочном корпусе: двенадцать диапазонов, встроенная библиотека на четыреста тысяч минералов и соединений, режим поиска аномалий. Точно такой был описан в отчёте экспедиции, которая восемь лет назад нашла на мёртвом спутнике в секторе Вяземских фрагмент предтеч. Отчёт был дочитан до конца. Двенадцать раз.

Семь тысяч двести.

— Мы везём коров, — сказал Марк.

— Эмбрионы.

— Тем более.

— Это моя доля. И мы летим не только за коровами.

Марк промолчал. Так он молчал и потом, когда слова кончались и оставалось только ждать, пока человек сам себя услышит. Тогда услышать не получилось.

Спектрометр в тележку не попал. Я его нёс сам, отказавшись от Савельича.

В конце списка, сорок второй строкой, стоял криоклапан. Марк дошёл до неё последней, когда итог уже был подведён, и молча показал пальцем. Резерв, который он оставил на непредвиденное, после спектрометра составлял четыре тысячи восемьсот.

— Шесть, — сказал Марк. — Новый.

— Держит же, — сказал Шпак. — Родной.

Савельич ничего не сказал. Лапа грызла палочку и смотрела в сторону.

— Потом, — решил я.

Марк записал «потом» и подчеркнул дважды.

Спектрометр пролежал в каюте в коробке несколько месяцев. На Пустоцвете его наконец достали, и он, честно сверившись с библиотекой на четыреста тысяч соединений, показал норму.

Груз привезли за сутки до отлёта: сорок восемь контейнеров размером с бочонок, белых, с синими полосами кооператива и мигающими зелёными огоньками. Их вставили в стойки трюмного холодильника и подключили к криоконтуру. Все огоньки остались зелёными. Марк обошёл каждый контейнер, сверил номера, пломбы, ветеринарные сертификаты и подписал акт приёмки. Лапа принимала маневровые. Шпак лежал под регенератором и разговаривал с ним, как с больным.

Переселенцы прибыли вечером. Семья Кузьминых: Прохор, широкий, рыжебородый, с руками, которые не помещались в карманы, жена Вера и двое сыновей-подростков, долговязых и молчаливых. За ними пришёл Лука, тракторист лет двадцати пяти. Он поздоровался кивком и за всю дорогу сказал, по подсчётам Марка, сто четырнадцать слов. Цветочным занавескам в пассажирском модуле Вера обрадовалась так, будто их повесили специально для неё.

Шестым был Нурлан Абаев.

Невысокий, сухой, с седой щетиной и спокойными узкими глазами. Старое пальто, чемодан с книгами, такой тяжёлый, что Савельич, взяв его, удивлённо поднял брови, и брезентовый мешок, перевязанный бечёвкой.

— Что в мешке? — спросил Марк, сверяясь с декларацией.

— Картошка. Семенная. Тридцать килограммов, сорт «Синеглазка», земная линия. — Нурлан говорил неторопливо, будто каждое слово сначала взвешивал на ладони. — Двадцать два года был тюремным врачом. Теперь буду картошкой.

— Врачом?

— Бывшим. — Он поставил мешок на пол трапа, бережно, как ребёнка. — Знаете, сколько лет человек может прожить без смысла? Я двадцать два года наблюдал. Долго может. Но картошка лучше.

Лапа, проходившая мимо, вынула изо рта палочку.

— Ещё один святой.

— Нет, — сказал Нурлан. — Грешник на пенсии. Это разные категории, хотя страховые компании их путают.

Лапа подумала и впервые за неделю засмеялась.

Последнюю ночь провёл внизу, на Искере.

Мать встретила в прихожей и обняла осторожно, как обнимают, когда внутри ещё один человек. Сказала, что ужин в восемь и что Ефим опять не почистил зубы. Больше в тот вечер она о полёте не заговаривала. Так в нашей семье прощаются: обсуждают стоматолога.

Отец прислал сообщение с орбиты: «Счастливого пути. Гидравлику проверил?» Ответил: «Проверил». Ответа не пришло.

Тётя Аля прилетела с утренним рейсом из своей дальней колонии специально. Об этом она не сказала, это выдал её багаж: маленькая сумка и большая клетка, накрытая тёмным платком.

Нашла она меня в оранжерее, среди старых лимонов, и первым делом огляделась по углам.

— Здесь нет динамиков, — сказала она. — Я проверяла ещё двадцать лет назад. Он считает, что лимонам разговоры не нужны.

Она похожа на мать так, как бывают похожи сёстры, выбравшие разное: те же светлые глаза, но лицо обветренное, а руки рабочие. В нашем доме она всегда держится как гость, который знает, где лежат ложки, но не собирается ими пользоваться. Почему так, никто не объяснял. Спрашивать в детстве не приходило в голову.

Платок она сдёрнула одним движением.

В клетке на жёрдочке сидела птица — маленькая, с ладонь, ярко-жёлтая, с оранжевым отливом на груди, как у спелой облепихи. Посмотрела сначала одним глазом, потом другим, наклонив голову, и вдруг выдала трель, такую длинную и сложную, что лимоны, кажется, вздрогнули.

— Канарейка, — сказала тётя Аля. — С Земли. Полгода заказывала через знакомых, документы у неё толще твоих сорока страниц. Зовут Метан.

— Метан?

— Слышал про шахтёров?

Кивнул, хотя не слышал.

— Не слышал, — сказала она. — Давным-давно, ещё на Земле, шахтёры брали канареек в забой. Газ скапливается в выработках, без цвета, без запаха. Человек его не замечает, пока не упадёт. А птица маленькая, дышит часто, ей хватает меньшего. Пока поёт — работаешь. Замолчала — бросай кирку и беги. Говорят, тысячи жизней так спасли.

— Сейчас есть приборы.

— Приборы знают то, чему их научили, Ваня. — Она просунула палец сквозь прутья, и Метан деловито его клюнул. — А птица просто дышит. Иногда это одно и то же. Иногда нет.

Потом добавила, глядя на клетку, а не на меня:

— У нас на окраине, за последним маяком, старые разведчики рассказывали всякое. Мол, есть там место, где звёзды стоят не так, как должны. Мой отец туда летал молодым. Вернулся и до самой смерти ни с кем об этом не говорил. Со мной тоже. — Она пожала плечами. — Возьми птицу. С ней веселее. И не давай им себя съесть. Ни им, ни ему.

Кто такие «они» и кто «он», уточнять не требовалось. Про звёзды, стоящие не так, спросить не успел: в оранжерею ворвался Матвей.

В руках у него была модель тендера, та самая, один к двумстам. Створки трюма были открыты, и внутри лежала крошечная записка.

— Это тебе. Чтобы был запасной.

— Спасибо.

— Возьми меня.

— Нет.

— Я всё умею. Я навигацию сдал на «отлично», ты сам видел. Я могу на камбузе, я могу…

— Матвей. Нет.

Он не заплакал, ему всё-таки семнадцать. Только покраснел до ушей и сжал кулаки, совсем как я под столом на совершеннолетии. Это было видно со стороны и неприятно узнаваемо.

— Через год?

— Через год поговорим.

Это не было обещанием, и оба мы это знали. Он кивнул и ушёл, а модель осталась на скамейке среди лимонов. Записку прочитал уже на корабле: «Не забудь проверить гидравлику». Матвей тоже слышал отца.

Челнок на орбиту уходил в пять сорок утра. На космодроме было пусто и холодно, над полем висела Сестра, бледная перед рассветом. Савельич нёс сумку и клетку. Метан внутри помалкивал: его укрыли платком.

Стас стоял у турникета в длинном тёмном пальто, без шапки. Видно было, что он не ложился, но держался прямо, и глаза у него были ясные, почти трезвые. Наверное, он специально для этого постарался.

— Думал, не придёшь, — сказал я.

— Я тоже так думал. — Он улыбнулся. — Потом решил, что приду. Кто-то же должен.

Он обнял крепко, по-настоящему, и похлопал по спине три раза. Отец хлопает два.

— Слушай, Вань. Привези мне то, чего тут нет.

— Чего тут нет?

— Не знаю. — Стас отступил на шаг и засунул руки в карманы. — Если найдёшь, значит, есть. Если не найдёшь, значит, нигде нет, и тогда, может быть, тут не так уж плохо. Мне любой ответ подходит.

— Савельич, — позвал он через плечо. — Ты его береги. Он по ковру не хлопает, за ним глаз да глаз.

— Я знаю, Станислав, — сказал Савельич.

— Он знает, — повторил Стас и рассмеялся.

На трапе оглянулся. Стас стоял у турникета и махал, а потом развернулся и пошёл к выходу, не дожидаясь, пока челнок взлетит. Это было на него похоже. Он никогда не дожидался окончания чего бы то ни было.

На «Ермаке» отстыковка прошла в девять двенадцать. Лапа вывела корабль из дока так плавно, что в кают-компании не дрогнул чай в кружке у Нурлана. Маршевый — полтора g, двадцать восемь часов до границы гравитационного колодца Искера. Искер в обзорном экране медленно уменьшался, голубой с белым, и к вечеру стал размером с ладонь.

Клетку Нурлан водрузил на полку над столом в кают-компании, сразу и без спроса. Снял платок, сел напротив и сказал птице совершенно серьёзно:

— Ну здравствуй. Я Нурлан. Летим?

Метан посмотрел одним глазом, потом другим и ответил длинной трелью.

— Согласен, — кивнул Нурлан. — Я тоже не уверен.

Под потолком ожила бортовая система:

— На борту зарегистрирован новый член экипажа. Пульс шестьсот восемьдесят ударов в минуту. Состояние критическое. Вызываю медицинскую службу.

— Это птица, — сказал Марк, не поднимая головы.

— Медицинская служба недоступна, — сообщила система.

— Это для птицы нормально, — сказал Нурлан. — Как врач говорю. Бывший.

Система подумала и записала Метана в журнал экипажа под именем «Абаев Н.». Нурлан, узнав об этом, сказал, что не возражает: давно хотел иметь крылья.

На двадцать девятом часу, за границей колодца, Лапа совершила короткий гиперпрыжок к портальной зоне. Ощущение было как от пропущенной ступеньки на лестнице: на долю секунды внутри всё проваливается, а потом снова под ногами пол. Звёзды в экране слегка сдвинулись. Впереди висел портал.

Имперский портал Искера — кольцо диаметром одиннадцать километров, медленно вращающееся, чёрное изнутри, с огнями по ободу. Перед ним в три яруса висела очередь. Шестьдесят два борта, сказал диспетчер, расчётное ожидание одиннадцать часов. Лапа выругалась, длинно и архитектурно, и ушла спать прямо в кресле.

Таможня поднялась на борт на девятом часу. Старший инспектор имперской таможенной службы, худой, в безупречном сером мундире, с улыбкой человека, давно смирившегося с тем, что его работа — портить людям день. Двое младших несли сканеры.

— Господин Тобольский, — сказал инспектор и слегка поклонился. — Какая честь. Империя всегда рада видеть ТОБОЛ на своих порталах.

В его исполнении это прозвучало как диагноз.

Савельича просканировали и зарегистрировали как «оборудование с функцией передачи данных», внеся в реестр с серийным номером. Савельич назвал номер сам, раньше сканера.

Эмбрионы инспектор открыл в каталоге и с удовольствием прочитал вслух:

— «Скот живой». Ставка четырнадцать процентов от декларированной стоимости.

— Генетический материал, — сказал Марк. — Таможенный кодекс, статья двести восемнадцать, примечание третье. Биологический материал, нежизнеспособный вне специализированного хранения, облагается как генетический. Ставка три процента.

— Безусловно, господин Римский. — Улыбка инспектора стала шире. — Сертификат о нежизнеспособности вне хранения, будьте любезны.

Сертификат у Марка был. Он лежал в папке четвёртым, сразу за ветеринарными, и Марк протянул его, не глядя, как карту из колоды. Инспектор прочитал, кивнул и, кажется, даже немного огорчился.

С картошкой Нурлана так не повезло. «Клубни семенные, тридцать килограммов, ввоз в аграрную колонию» — карантинный сбор, обязательный осмотр, четыреста двенадцать имперских. Нурлан заплатил сам, из кармана пальто, мятыми купюрами старого образца. Инспектор принял их двумя пальцами, как берут что-то музейное.

Потом инспектор увидел клетку.

— Живое животное. Птица. Ветеринарный паспорт?

Паспорт тёти Али был действительно толще сорока страниц. Инспектор листал его минуты три.

— Птица следует транзитом или к месту назначения?

— Она член экипажа.

Инспектор поднял глаза. Подумал. Записал в графе «вид»: «член экипажа». И начислил сбор за провоз живого животного через портал — тысячу сто имперских.

Итоговая пошлина составила одиннадцать тысяч четыреста. Марк закладывал шесть.

— Счастливого перехода, господин Тобольский, — сказал инспектор у шлюза. — Передайте почтение Патриарху. Ах да. Он ведь и так всё слышит.

Шлюзовая дверь закрылась за ним, как всегда, с рывком на последних десяти сантиметрах.

Через четыре минуты браслет дрогнул. Рабочий канал.

«Счастливого пути, Ваня. Сбор за птицу я бы оплатил, если бы ты попросил. Отчёт в воскресенье. П.»

Не попросил. И не попрошу. Сообщение было закрыто без ответа.

В двадцать один сорок «Ермак» вошёл в кольцо.

Изнутри портал не чёрный. Он никакой. Звёзды впереди гаснут, обода не видно, а приборы на две секунды показывают прочерки на месте всех цифр сразу. Ни провала, ни ступеньки, ни перегрузки — просто ничего. Потом звёзды загораются снова, другие. Чужое созвездие, похожее на сломанный ковш. Маяк нового сектора мигает зелёным. Диспетчер на другой стороне, с чужим акцентом, вежливо называет время по местному стандарту.

Всё. Искера за спиной больше не было.

Лапа проснулась в кресле, посмотрела на экран и снова закрыла глаза.

В кают-компании Нурлан стоял у полки с клеткой и смотрел на новые звёзды в иллюминатор.

— Ну вот, — сказал он Метану. — Теперь мы все эмигранты.

Метан чирикнул и спрятал голову под крыло.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге