Обложка Попаданец со своим видением Силы

Попаданец со своим видением Силы

Константин Петров

0% прочитано
Стандартный
Константин Петров

Попаданец со своим видением Силы

Попаданец. Часть 1. 0. Дома

Сначала надо рассказать, как я думал о Силе до всего этого. Иначе дальше будет непонятно, почему я делал то, что делал.

Я обычный человек. Работа, дом, вечером телефон или ноутбук, иногда игры, иногда ролики про то, что к моей жизни отношения не имеет. «Звёздные войны» я смотрел, как все: в детстве с открытым ртом, потом с попкорном, потом с ворчанием про новые части. Фанатом с плакатами я не был. Но одна вещь из этих фильмов застряла во мне надолго, и это были не мечи, не корабли и не Империя. Это была Сила.

Застряла она, потому что в фильмах её толком никто не объяснял, и додумывать приходилось самому. А додумывать я люблю. Это бесплатно, никому не мешает и не требует вставать с дивана.

Додумал я примерно вот что.

В фильмах говорят, что Сила окружает всё живое и связывает галактику. Если принять это всерьёз, а не как красивую фразу, то она есть везде: в камне, в воде, в пустоте между звёздами, в обшивке корабля. Потом появляются мидихлорианы, и вроде бы всё упирается в кровь: много мидихлориан, значит, сильный джедай, мало, значит, сиди дома. Меня это всегда раздражало, и я долго не мог понять почему, пока не сформулировал. Джедаи двигают камни, корабли, дроидов. У камня нет крови. У корабля нет клеток. У планеты нет мидихлориан. А Сила на них действует. Значит, мидихлорианы не причина. Это то, что разумные нашли, когда стали искать: у тех, кто хорошо чувствует Силу, их в крови много, вот и решили, что дело в них. Как если бы кто-то увидел антенну на крыше и решил, что музыка в радио берётся из антенны.

Если Сила везде, то и ограничений у неё нет. Ограничения бывают у того, кто к ней обращается: он устал, не умеет, ему сказали, что нельзя. А у самой Силы мнения на этот счёт нет, как нет мнения у воздуха о том, кто им дышит. Поэтому в моих мыслях поднять камень и сжать в точку звезду было для неё одним и тем же. Разница только в том, кто просит и что он себе представляет.

Отсюда же вытекало, что её нельзя заблокировать. В разных историях появляются то существа, рядом с которыми Сила «пропадает», то места, где она «не работает». Но если она везде, то и в этих существах она есть, и в этих местах тоже. Значит, «блок» тоже Сила, просто кто-то когда-то решил, что вот это блокирует, и все с ним согласились. Как правила игры: они действуют на тех, кто согласился играть.

И главное: если ограничений у неё нет, то всё решает понимание. Не мощь и не количество чего-то в крови, а то, насколько хорошо ты понимаешь, что где и чего ты хочешь. Мидихлориан у меня, если бы их вообще можно было посчитать на Земле, наверняка оказалось бы немного. Обычный человек. Но понимание может быть у кого угодно.

Говорил я, конечно, как все: «использовать Силу». Но в голове у меня между мной и Силой не было границы, как нет её между мной и воздухом. Я не пользователь, а её часть. Просто часть, которая думает.

Это была теория. А была ещё практика, личная, о которой я никому не рассказывал, потому что взрослые люди о таком не рассказывают.

Перед сном я мечтал.

Ничего особенного: лежишь в темноте, сна ещё нет, и в голове крутится кино. У кого-то там деньги, у кого-то женщины, у кого-то месть начальнику. У меня была Сила. Камень висит в воздухе. Падающая чашка останавливается. Вода в стакане становится тёплой. Огромный корабль застывает над городом, а я стою внизу и даже не поднимаю руку.

Со временем у этих мечтаний сложились свои правила. Я не придумывал их специально, они наросли сами, как нарастают привычки.

Первое: к каждому желанию я мысленно добавлял «как я это понимаю». Это пришло из сказок. Джинн исполняет желание по букве, и герой потом жалеет: попросил богатства, получил наследство после смерти родственника. Мне такого не хотелось даже в мечтах. Поэтому, когда я представлял тёплую воду, я имел в виду не «нагрей до какой-нибудь температуры», а «тёплую, как я её понимаю, как для чая». Слов я при этом не проговаривал. Это было понятие, как «где я живу»: когда тебя спрашивают адрес, ты не перебираешь в голове «три остановки, потом налево», ты просто знаешь.

Второе: «безопасно для меня». Это было скорее суеверие, чем правило. Даже в мечтах мне не хотелось, чтобы камень, который я подвесил, грохнулся мне на голову. Со временем это перестало быть фразой и стало рефлексом, как посмотреть по сторонам, прежде чем перейти дорогу. Такие игры, даже воображаемые, не шутки.

Третье: я ничего не поднимал. Сначала представлял, как камень поднимается, будто его тянет невидимая нитка. Потом понял, что это лишнее. Зачем камню лететь, если можно, чтобы он просто оказался там, где я хочу? Промежуточное звено можно выкинуть. Поднимать интересно разве что для красоты. А где именно «там»? Земля крутится, летит вокруг Солнца со скоростью тридцать километров в секунду, Солнце летит вокруг центра галактики. Но в мечтах камень висел неподвижно относительно меня и комнаты, и мне в голову не приходило уточнять. «Как я это понимаю» решало это само.

Четвёртое: «узнать» и «сделать» для меня были разными вещами. Иногда я в мечтах ничего не менял, а просто спрашивал: где сейчас мои потерянные ключи, что лежит в той коробке. Это было другое ощущение: не толкать мир, а заглядывать в него.

Ещё мне нравилось сравнение с «Матрицей». Если Сила везде и без ограничений, то мир похож на код. Всё уже есть, ничего не запрещено, и весь вопрос в том, кто пишет и что он понимает.

А потом я заметил одну странную вещь, о которой тогда не задумывался. Зря.

Если в мечтах всё получалось сразу, минут через десять становилось скучно. Я поднимал корабль, сжимал астероид, останавливал выстрел, и кино теряло вкус. Тогда я сам, не замечая, начинал придумывать себе препятствия. То враг оказывался хитрее. То надо было сделать всё тихо, чтобы никто не заметил. То я «забывал» какую-то возможность, чтобы было интереснее. В мечтах я никогда не знал всего: всегда оставалось что-то, чего я не контролировал, и именно оно делало кино живым.

Я думал, это особенность мечтаний. Потом выяснилось, что это особенность людей.

Вечер, о котором я рассказываю, ничем не отличался от других. Я посмотрел ролик о том, как в разных историях объясняют Силу, мысленно поругался с автором, лёг, поставил телефон на зарядку, выключил свет и по привычке представил камень, висящий над кроватью. Как я это понимаю. Безопасно для меня.

И уснул.

* * *

1. Очнулся

Первым было «мокро». Под лопатками, под затылком, на тыльной стороне ладоней. Вторым было «светло», и оно возмутило меня сильнее, чем мокрое. Я точно помнил, что выключал свет. И будильник стоял на семь, а свет был явно не утренний: не серый, а яркий и тёплый, как в отпуске.

Мысль «я в другой галактике» не пришла. Мозг вообще не любит сразу приходить к таким мыслям. Он собирает картину из того, что знает, а знает он, что вчера ты лёг спать дома. Поэтому секунд десять я честно пытался сообразить, как ночью оказался на даче и почему у дачи нет потолка.

Потом я открыл глаза. Надо мной было небо. Я закрыл глаза обратно.

И сделал единственное, чем потом гордился весь день: не вскочил. В кино герой в такой ситуации резко садится, хватается за голову и кричит «где я?». Но я пару раз в жизни падал так, что потом удивлялся, и знаю: адреналин прячет боль. Человек может вскочить и пробежать сто метров на сломанной ноге, а потом сесть и удивиться. Поэтому я лежал и проверял себя по порядку, как проверяют машину после аварии. Пальцы ног шевелятся. Колени сгибаются. Пальцы рук, локти. Шея поворачивается без боли. Голова не кружится, не тошнит. Затылок без шишки. На вдохе рёбра не болят.

Всё цело. Это была хорошая новость, и, как потом выяснилось, последняя простая.

Я сел, медленно, и огляделся.

Луг. Трава почти по пояс, сочная, ярко-зелёная, с мелкими синими цветами. Ниже, шагах в ста, поблёскивало озеро, большое и гладкое, как стекло. Вдалеке деревья, и вот деревья мне сразу не понравились: стволы слишком прямые, кроны слишком плоские, будто их кто-то подстригал по линейке. Пахло сладко, как сеном с мёдом. Где-то рядом стрекотало, но не как кузнечики, а с переливом, будто кто-то крутил маленький ржавый винт.

Я не ботаник. Но за жизнь глаз привыкает к своим деревьям, а ухо к своим насекомым, и сейчас и глаз, и ухо говорили одно: не наше.

Версий было четыре, и я перебрал их честно, от самой вероятной.

Первая: сон. Самая уютная, а значит, самая подозрительная.

Вторая: больница. Кома, бред, лекарства. Статистически эта версия честнее любой другой галактики: людей, которые лежат под капельницей и видят странное, гораздо больше, чем людей, которые попали в кино. Думать о ней было неприятно, но неприятность не довод.

Третья: меня куда-то увезли и бросили. Паршиво, зато привычно: в мире полно людей, которые делают с другими странные вещи.

Четвёртая: розыгрыш. Камеры, ведущий выскочит из кустов. На неё у меня ушло меньше всего времени. Я не настолько важный человек, чтобы на меня тратили такие деньги, и вокруг не было ни одного куста, где поместился бы оператор.

Была ещё пятая версия, но её я нарочно поставил в конец очереди. Слишком уж она была похожа на то, о чём я думал вчера перед сном. А то, чего хочешь, надо проверять вдвое строже.

Начал я с простого. Ущипнул себя за руку. Больно. Слабое доказательство: во сне тоже бывает больно, я это помнил по собственным кошмарам.

Потом я нашёл телефон. Он лежал рядом в траве, и из его разъёма торчал кусок провода от зарядки, сантиметров двадцать. Не вырванный, а обрезанный. Я долго смотрел на этот срез: ровный, блестящий, как будто его перекусили очень острыми кусачками. Провод от зарядки уходил к розетке у кровати. Значит, что бы со мной ни случилось, оно забрало то, что было на мне и при мне, а остальное отрезало по какой-то границе.

Эта мелочь сказала больше, чем всё остальное. Похитители не режут провода, они выдёргивают. В кому провода не попадают вообще.

Телефон показывал 9:41 и девяносто один процент заряда. Я лёг около полуночи, телефон был на зарядке и к утру зарядился бы до ста. Значит, отрезало его не сразу, а когда он уже набрал сколько-то, и с тех пор он тихо тратил заряд. Несколько часов, не больше. Никакой перелёт между звёздами в эту арифметику не влезает. Если, конечно, не считать перелётов, о которых я вчера мечтал.

Шагомер показывал ноль шагов за сегодня. Я сюда не шёл.

Чтобы проверить сон, я открыл заметки и прочитал последнюю запись: список покупок. Отвёл глаза, прочитал снова. Во сне буквы плывут и меняются, стоит перечитать. Здесь «молоко, хлеб, батарейки» стояли насмерть. Сон я сдвинул в конец очереди.

Последней была проверка небом. Я поднял голову и сразу увидел то, что пропустил, пока разглядывал траву. Среди редких облаков висел бледный диск, как Луна днём. Я выдохнул: ну Луна и Луна. А потом заметил второй, поменьше, чуть левее.

Луна, как известно, одна.

Больница, похитители и розыгрыш с двумя лунами не справлялись никак. Вторую луну не нарисуешь на небе для одного зрителя. Оставались сон, в который я уже не верил, и пятая версия, в которую я не хотел верить, потому что слишком хотел.

Я поискал глазами грузовик, который в таких историях обычно привозит героя. Грузовика не было. Окна с характеристиками тоже. Голоса, который объяснил бы правила, тоже. Вселенная не выдала мне никакого интерфейса, и я решил считать это хорошей новостью: оценивать меня тут пока некому.

Потом я поставил на телефоне таймер на одну минуту и разрешил себе паниковать.

Это была хорошая минута. Я обхватил колени, подышал, мысленно сказал всё, что думаю о мирах, лунах и проводах. Когда таймер пискнул, паника кончилась не полностью. Но её стало можно носить с собой, как тяжёлую сумку: неудобно, но идёшь.

* * *

2. Что у меня есть

Я встал и осмотрел себя, как инвентарь.

Футболка. Старая, домашняя, с растянутым воротом. Шорты, в которых я сплю. Ног было две, и обе босые. Это открытие было неприятнее двух лун. Две луны это проблема для философии, а босые ноги на незнакомой земле это проблема на ближайший час.

Телефон: девяносто один процент, связи нет и не будет. Фонарик, камера, калькулятор и часы, которые показывают время другой планеты. Кусок провода, который я сначала хотел выбросить, а потом сунул в карман: пусть будет. Человек, у которого из имущества футболка и телефон, не выбрасывает провод.

Больше ничего. Ни кошелька, ни ключей, ни документов. Ключи остались на тумбочке, и я поймал себя на том, что жалею о них. Не потому что они пригодились бы. Просто это была бы вещь из дома.

Потом я подумал про дом, и это было хуже всего остального.

Дома остались люди, которые заметят, что меня нет. Не сразу, но заметят. Работа, которая заметит через пару дней и сначала разозлится, а потом забеспокоится. Квитанции, которые не заметят никогда и будут приходить, пока кто-нибудь не возьмётся их разбирать. Я представил, как кто-то из близких звонит мне на номер, который здесь никогда не зазвонит, и мне стало по-настоящему плохо, хуже, чем от двух лун.

Я сел обратно в траву. Тут таймер не помогал.

Минут через пять я встал, потому что сидеть было ещё хуже. И заставил себя думать о том, что можно сделать, а не о том, чего сделать нельзя. Это единственный способ, который у меня в жизни работал: когда плохо, найди следующее маленькое действие.

Следующее маленькое действие было простое: вода.

Без воды человек живёт пару дней, в жару меньше. Солнце уже грело всерьёз. Озеро было рядом, и это было соблазнительно и опасно. Я помнил кадры из фильма, где у одной из планет вода внутри оказалась с очень большими зубами. Кроме того, даже если в озере никто не живёт, в нём наверняка живут микробы, к которым у меня нет иммунитета. Холера от галактики не зависит. Пить из озера я решил только в крайнем случае, а до крайнего случая было ещё часов десять.

Значит, нужны люди. А где люди?

Я крикнул один раз:

— Эй!

Ответило стрекотание, с тем же переливом. Второй раз кричать я не стал. Громкий чужак на незнакомой территории привлекает всех, кто слышит, а я не знал, кто тут слышит.

Совет «потерялся, оставайся на месте» здесь не работал: меня никто не искал, потому что никто не знал, что я существую. Надо было идти самому.

Куда? Я поворачивался медленно, кругом, и смотрел не на красоту, а на линии. В природе почти не бывает прямых линий. Берег извилистый, деревья кривые, холмы круглые. Прямые линии делает человек, или кто тут их делает. И я нашёл одну: вдалеке, за деревьями, светло-зелёное поле резко переходило в тёмно-зелёное, ровно, как по линейке. Чья-то граница. Чьё-то поле.

Ещё я сделал одну вещь, которую тогда назвал бы глупостью. Я нагнулся и подобрал камешек. Гладкий, серый, размером с крупную виноградину. Сунул в карман к проводу. Объяснил себе так: если пятая версия правда, мне понадобится, на чём проверять. А если неправда, камешек в кармане никому не помешает.

Тогда я ещё не признавался себе, что выбрал камешек, очень похожий на тот, что вчера представлял над кроватью.

Пятая версия, кстати, никуда не делась. Она сидела в голове и говорила одно и то же. Если Сила везде, то, может, и дома тоже. А если я вчера, как всегда, представлял её перед сном... и уснул... и во сне никакое «так не бывает» не мешает...

Я эту мысль отодвинул. Не потому что она была глупая, а потому что от неё ничего не зависело прямо сейчас. Сейчас зависело от воды и от ног.

Шёл я по траве вдоль берега, где земля была мягче. Смотрел под ноги, как смотрят дети, которым сказали, что там может быть стекло. Медленно. В жару торопливость это лишний пот, а пот это вода, которой у меня нет. Пару раз я наступал на что-то колючее и шипел. Один раз из-под ноги выскочило что-то зелёное и прыгучее, размером с котёнка, и я подскочил выше него. Оно, судя по всему, испугалось меня не меньше.

* * *

3. Полдень: первая проба

К полудню жара стала такой, что идти дальше было неразумно. Я нашёл тень под одним из этих подстриженных деревьев и сел. Ноги гудели. Губы пересохли.

И вот тут, в тени, мне пришло в голову, что самое время проверить пятую версию. Не из любопытства, а из расчёта.

От ответа зависело всё остальное. Если Силы нет, то я обычный человек в чужом мире, без документов, без денег, без обуви, и вся моя стратегия это осторожность, вежливость и надежда на добрых людей. Если Сила есть, пусть даже чуть-чуть, это меняет всё: от того, как искать воду, до того, бояться ли мне здешних людей.

Проверка была дешёвой: сиди и пробуй. Никто не видит.

Я достал камешек, положил на ладонь и сделал то, что делал тысячу раз в мечтах. Представил, что он висит на ладонь выше. Как я это понимаю. Безопасно для меня.

Камешек лежал на ладони и выражал полное безразличие.

Я попробовал ещё. Сосредоточился так, что на лбу выступил пот, которого мне было жалко. Ничего. Ещё раз, с закрытыми глазами. Открыл: лежит.

Я засмеялся. Вслух, в одиночестве, в тени чужого дерева. Это была хорошая разрядка. А потом стал разбираться, почему не вышло. Если я прав насчёт Силы, то дело не в ней, а во мне. Ограничений у неё нет, значит, ограничение я принёс с собой.

И я его нашёл, причём быстро.

В мечтах ничто не возражало. Темнота, кровать, кино в голове, и никто не говорит «так не бывает». Здесь возражало всё. Камешек на ладони был тёплый и тяжёленький, с шершавым боком. Солнце пекло. Пот щекотал висок. Каждое из этих ощущений тихо повторяло одно: вот реальный мир, а в реальном мире камни сами не висят. Всю жизнь я прожил в мире, где камни не висят, и это знание сидело во мне глубже любых мечтаний. Мечты я придумал. А это знание выросло из каждого дня.

Значит, мечта и реальность различались не силой, а количеством доказательств, что так не бывает. В темноте их ноль, здесь миллион.

Это было неприятно, но логично. А логичное уже не так страшно.

Тогда я вспомнил своё четвёртое правило. «Узнать» и «сделать» разные вещи. Сделать значит пойти против миллиона доказательств. А узнать... узнать никому не противоречит. Я не прошу камень висеть, я ничего не нарушаю. Я просто спрашиваю.

Я убрал камешек, закрыл глаза, выровнял дыхание и стал слушать. Не ушами. Не знаю чем. Тем, чем в мечтах заглядывал в коробку.

Сначала ничего, кроме собственного пульса и стрекотания. Потом, минут через пять, когда голова затихла, я заметил фон. Ровный, низкий, без звука и без образа. Как гул большого города, который слышишь не ушами, а животом, когда приезжаешь в него ночью.

Радоваться я не стал. Я слишком хорошо знаю, как работает человеческая голова. Посади человека в тишину, и он начнёт что-то «слышать»: шум в ушах, голоса, музыку. Поэтому я поставил проверки, дешёвые и простые.

Закрыл уши ладонями. Фон на месте.

Отошёл на голый камень у края тени, где вокруг не было ни травы, ни жучков. Фон на месте, но чуть тоньше.

Спустился к самой воде. Там он стал гуще, плотнее, будто к нему добавили басов.

Вот это было важно. Если бы это был шум в ушах или фантазия, он звучал бы одинаково везде. А он менялся вместе с местом. И главное: про воду я заранее ничего не ждал. Если бы я его придумывал, я придумал бы его ровным.

Я записал в телефон: «12:40. Фон. Три проверки. Не считать фактом».

Потом попробовал задать вопрос. Простой, практичный: где люди? И почувствовал что-то вроде лёгкого наклона, как будто фон стал гуще в сторону поля, которое я видел утром.

Это я не засчитал. Поле я видел своими глазами, и ответ мог прийти не от Силы, а от моей же памяти. Если отвечать на вопрос, ответ которого уже знаешь, никогда не поймёшь, кто отвечает.

Записал и это: «Вопрос "где люди". Наклон к полю. Не считать: ответ знал сам».

Я посидел ещё, допил остатки сил, которые давала тень, и пошёл к полю.

* * *

4. Люди

До поля я добрался часам к четырём по телефону, и к этому времени думал уже только о воде. Поле оказалось огромным, засаженным чем-то высоким и сизым. А на краю поля стоял дом, низкий, белый, с круглыми окнами. И рядом с домом гудело.

Гудела грузовая платформа. Она висела над землёй в полуметре, без колёс, без винтов, без чего-либо, что держало бы её в воздухе. Просто висела и гудела, как трансформатор.

Вот тут всё и встало на место окончательно. Две луны можно было бы объяснить какой-нибудь неизвестной мне астрономией. А висящую платформу с мешками я видел. Не такую же, но такие. В тех самых фильмах.

Пятая версия перестала быть пятой.

На платформе сидел мужчина, немолодой, в выцветшей куртке, загорелый до красноты. Он меня увидел первым. Сбавил ход, остановился шагах в десяти и уставился на мои ноги.

Я заранее продумал, что скажу. Пока шёл, у меня было время. Правду говорить нельзя: правда звучит как бред, а с бредом здесь, скорее всего, поступают так же, как везде, и мне не хотелось узнавать, как именно. Выдумывать сложную историю тоже нельзя: в сложной истории я запутаюсь на втором вопросе, потому что не знаю здесь ничего. Нужна версия, которая объясняет мой вид и при этом снимает вопросы. А мой вид, босой, в футболке и шортах, с обгоревшими плечами и без вещей, объяснял себя сам: со мной что-то случилось. Осталось не уточнять, что.

— Здравствуйте, — сказал я. — Помогите, пожалуйста. Я не понимаю, где я. И почти ничего не помню.

Он помолчал. Посмотрел ещё раз на ноги, на телефон в моей руке (я тут же сунул его в карман), на лицо.

— Тебя что, из корабля выкинули?

— Не помню. Очнулся на лугу у озера. Утром.

— Босиком.

— Босиком.

Он ещё помолчал, потом слез с платформы, порылся в ящике сбоку и протянул мне флягу.

Я пил так, что он отобрал флягу на середине.

— Не всё сразу. Стошнит.

Потом он сходил в дом и вернулся с парой старых ботинок, мягких, растоптанных.

— Сын вырос. Тебе велики будут, но лучше, чем так.

Я обулся, и это было одно из самых счастливых мгновений за весь день. Человеку надо мало. Две луны, другая галактика, отрезанный провод, а счастье это чужие ботинки.

— Спасибо. Правда спасибо.

— Ты не наш, — сказал он. — Говоришь чисто, но не по-нашему. Ладно. Отвезу тебя к констеблю в посёлок, пусть разбирается. Залезай.

По дороге я больше молчал, а он больше говорил, и из его разговора я выуживал всё, что мог. Что посёлок называется так-то. Что урожай в этом году хороший, если не считать дождей. Что в Тиде опять что-то спорят про налоги. Тид. Это слово я узнал сразу, как узнают имя одноклассника. Столица Набу из первого эпизода. Зелёная, с водопадами.

Значит, Набу. Я попал на одну из самых мирных планет во всех этих фильмах. Если уж кого-то роняют в другую галактику, то ронять сюда, пожалуй, самое гуманное.

А вот год я не знал. И спросить нельзя: человек, который не помнит, кто он, ещё может спросить, где он. Но «какой сейчас год» звучит так, будто ты прилетел из прошлого. Я решил вычислять год потом, по косвенным признакам: что говорят, что боятся, кто правит.

Ещё о чём я молчал: о телефоне, о проводе, о Силе. И о фильмах. Особенно о фильмах. Я знал про эту планету вещи, которых не знал никто здесь, и любое неосторожное слово могло стоить мне очень дорого. Человек без памяти не должен знать, что будет.

Констебль в посёлке оказался молодым, аккуратным, в отглаженной форме. Он выслушал мою историю (точнее, её отсутствие), кивнул и достал планшет.

— Имя?

Имя я назвал своё. Подумал, не придумать ли местное, но решил: если я буду врать в каждой мелочи, я рано или поздно запутаюсь. Пусть ложь будет одна и большая: «не помню». А всё остальное правда.

— Откуда вы?

— Не помню.

— Как оказались у озера?

— Не помню. Очнулся там.

— Родственники, знакомые?

— Не знаю.

Он постучал по планшету. Нахмурился. Постучал ещё.

— В базе вас нет. Совсем. Ни по имени, ни по... — он приложил к моей руке какой-то холодный прибор, тот пискнул, — ни по биометрии.

Вот тут я впервые за день испугался по-взрослому. Не за жизнь, а за положение. Человек без записей в мире, где всё записано, это либо жертва, либо проблема. Жертве помогают. С проблемой разбираются.

Мне нужно было быть жертвой. Растерянный, вежливый, готовый сотрудничать, чуть напуганный. Последнее было нетрудно.

— Я понимаю, что это странно, — сказал я. — Мне самому страшно. Я не знаю, что со мной было.

Констебль подумал и вызвал медицинского дроида. Это был второй неприятный момент. Дроид, белый и гладкий, провёл мне над головой какой-то штукой и сказал ровным голосом:

— Травм головы не обнаружено. Обезвоживание средней степени. Солнечный ожог.

Я внутренне сжался. Нет травмы, значит, нечем объяснить потерю памяти. Сейчас спросят.

Констебль посмотрел на дроида, потом на меня.

— Бывает от шока, — сказал он. Мне показалось, больше себе, чем мне. — Видел такое один раз. Человек вышел из аварии на озере и полгода не мог вспомнить, как зовут жену.

Я мысленно поблагодарил того человека, кем бы он ни был.

— Сделаем так, — сказал констебль. — Я отправлю запрос в Тид, пусть проверят по галактическим базам. Это займёт дней пять. Пока поживёте в приюте для путешественников. Это бесплатно. Работать без регистрации нельзя, но кормят.

Я кивнул. И подумал, что у бюрократии есть замечательное свойство: пока ты числишься в графе «разобраться», тебя кормят. Это, наверное, самая надёжная гарантия в любой вселенной.

Приют оказался длинным домом с двумя десятками коек, из которых занято было пять. Ужин был зелёный, тёплый и пах «съедобно». Я не стал выяснять, что это. Люди и все остальные здесь, похоже, едят примерно одно и то же, и это был, наверное, самый лёгкий уровень сложности, какой можно получить в чужой галактике.

Я съел две тарелки.

* * *

5. Ночь

Койка была жёсткая, одеяло пахло чужим мылом. Кто-то в дальнем углу храпел ровно и мощно, как платформа фермера. Я лежал на спине и смотрел в потолок, на котором от окна лежала бледная полоса света: светили обе луны.

Спать я не мог. Голова гоняла по кругу одни и те же мысли. Дом. Провод. Ботинки. Медицинский дроид. Пять дней. Что будет через пять дней, когда в Тиде ответят, что меня нет нигде.

А потом голова устала гонять мысли и сделала то, что делала каждую ночь много лет. Я этого даже не заметил. Как не замечаешь, что почесал нос.

Я представил камешек. Тот самый, из кармана. Он лежал на табурете у койки, рядом с телефоном. Я представил, что он висит у меня над грудью, на ладонь выше. Неподвижно. Как я это понимаю. Безопасно для меня.

И начал проваливаться в сон.

Не знаю, что меня разбудило. Может, звук, может, ощущение. Я открыл глаза.

Камешек висел у меня над грудью.

В полутьме, в полосе лунного света, серый и гладкий, на ладонь выше футболки. Не качался, не дрожал. Просто был там. Как будто всегда там висел.

Я смотрел на него секунды две. И за эти две секунды в голове успела оформиться одна мысль, громкая и простая, как удар: «Так не бывает».

Камешек упал мне на грудь.

Не больно. Точнее, больно ровно настолько, чтобы окончательно проснуться. Позже, разглядывая синяк, я понял, что «безопасно для меня», видимо, сработало как я это понимаю: синяк не в счёт.

Я лежал, не шевелясь, и сердце колотилось так, что, казалось, разбудит храпящего в углу. Камешек лежал у меня на груди, тёплый от падения. Я не трогал его. Я боялся его трогать.

Потом сел, медленно, как утром на лугу. Взял камешек двумя пальцами. Обычный камешек.

Значит, правда. Значит, не придумал.

Минут десять я просто сидел, держа его в кулаке. А потом мозг, отойдя от первого удара, начал работать, и я заставил его работать по порядку, потому что иначе он начал бы работать по кругу.

Что произошло? Камешек висел. Висел, пока я спал или почти спал. Упал, когда я проснулся и подумал «так не бывает».

Почему ночью получилось, а днём нет? Ответ я уже знал, просто днём не понимал, насколько он точный. Днём меня окружал миллион доказательств, что камни не висят, и моё сознание охраняло этот закон, как сторож. А когда я засыпал, сторож уснул первым. Остались только мечта и привычка, та самая, которой много лет. И привычка сработала.

А потом сторож проснулся, увидел висящий камень и сказал «так не бывает». И камень его послушался. Как послушался бы Силу, если бы я попросил её уронить камень. Сила не различала, кто из нас двоих хозяин. Она исполняла то, что я ждал. Сначала я ждал, что камень висит, потом, что так не бывает.

Тогда я сделал то, что сделал бы любой человек на моём месте, то есть очень глупую вещь. Попробовал ещё раз. Прямо сейчас, сидя, с бьющимся сердцем.

Положил камешек на ладонь. Представил: на ладонь выше.

Ничего. Сторож бодрствовал.

Я засмеялся бы, если бы не храпящий. Вместо этого лёг, закрыл глаза и стал расслабляться, как перед сном. Дышал медленно. Думал ни о чём. Нащупал ту грань, где мысли становятся вязкими. И уже оттуда, сквозь вязкость, представил камешек в воздухе.

Открыл глаза: висит.

На этот раз я ничего не подумал. Специально не подумал. Смотрел на него, как смотрят на бабочку, севшую на руку: не дыша, чтобы не спугнуть. Секунд через десять сторож всё-таки догнал, и камешек упал мне на ладонь.

А дальше было самое интересное.

Третья попытка, сидя и с открытыми глазами, получилась. Не сразу, не легко, со странным ощущением, будто я протискиваю мысль через узкую щель. Но получилась. Камешек поднялся с ладони и повис. И я понял почему. У сторожа теперь было одно доказательство против его закона. Свежее, вот этой самой ночи. Его «так не бывает» больше не было абсолютным. В нём появилась трещина, и в эту трещину пролезла моя мечта.

Я просидел так до рассвета. Не делал ничего большого: страшно было даже подумать о чём-то большом. Камешек на ладонь выше, ниже, вбок. Одеяло, которое я «поставил» на колени, не поднимая. Ботинок, который оказался у меня в руке, хотя только что стоял под койкой. И каждый раз сторож возражал всё тише. Как человек, который трижды увидел, как сосед заходит в дом через окно, и в четвёртый раз уже не удивляется.

Но под утро, когда первые серые полосы легли на потолок, ко мне пришла мысль, от которой стало холодно, несмотря на одеяло.

Сторож засыпает первым. Я только что это доказал. Значит, во сне мои мечты работают без всякого «так не бывает». А я мечтаю перед сном каждую ночь. Много лет. Про камни, про корабли, про звёзды.

И вчера, дома, я тоже мечтал. И уснул.

Пятая версия, та, которую я так старательно ставил в конец очереди, вдруг выстроилась в одну линию с проводом, обрезанным по какой-то границе, с шагомером на нуле, с тем, что я помнил о своём вечере. Может, Сила была и у меня дома, раз она везде. И, может, я сам, во сне, без сторожа, сделал что-то, чего не понимал. Не нарочно. Как лунатик.

Это была только гипотеза. Проверить её я не мог: спросить Силу «это сделал я?» я тогда не решился. Если ответ «да», то я сам себе враг, который может проснуться в любую ночь. Если «нет», то где-то есть кто-то другой, который делает такие вещи с людьми. Оба ответа были хуже незнания.

Но главный вывод от гипотезы не зависел. Если сторож спит, когда сплю я, то мои ночные мечты опасны. Опасны для меня и для всех вокруг. Сегодня я мечтал о камешке, а завтра? Мне снились и пожары, и падения, и вещи, о которых не говорят вслух.

Тут я впервые испугался Силы по-настоящему. Не того, что её нет. Того, что она есть и слушается меня даже тогда, когда я сам себя не слышу.

Что делать, я придумал не сразу. Перестать мечтать невозможно: это не кран, который закрываешь. Но можно занять голову перед сном чем-то таким, что точно никому не повредит. Я выбрал самое безопасное и самое скучное, что смог придумать: перебирать в уме таблицу умножения. И налоги. Как считается подоходный, что я плачу за квартиру, сколько осталось до зарплаты, которой больше не будет.

Впервые в жизни я засыпал, думая о налогах. И впервые в жизни был этому рад.

А «безопасно для меня» я повторял про себя до тех пор, пока сон не сморил окончательно. Уже не как суеверие, а как ремень безопасности, который пристёгиваешь, даже если едешь до соседнего дома.

* * *

6. Дверь

Утром, за завтраком, таким же зелёным, как ужин, я понял, что надо решить главный вопрос. Тот, который я весь вчерашний день откладывал, потому что от него ничего не зависело. Теперь зависело.

Если Сила слушается меня и ограничений у неё нет, значит, я могу вернуться домой.

Я сидел над тарелкой и чувствовал, как эта мысль одновременно греет и пугает. Греет понятно почему. Пугает, потому что теперь возвращение стало не мечтой, а решением. А решения я принимаю плохо, как большинство людей.

Сначала я попытался понять, чего хочу. Это оказалось сложнее, чем я думал.

Будь я машиной с одной целью, всё было бы просто. Цель «вернуться», значит, вернуться. Выполнил, выключился. Но я не машина. Я хотел сразу много всего, и половина этого спорила с другой половиной.

Я хотел домой, к людям, которые сейчас, может быть, уже меня ищут. Хотел, чтобы всё стало как было, привычным и понятным.

Я хотел остаться. Это было стыдно признавать, но было. Я сидел на Набу. На той самой планете из фильмов, которые смотрел всю жизнь. У меня была Сила, настоящая, работающая. Вернуться домой сейчас значило бы, что всё это было для того, чтобы я один раз подвесил камешек над грудью и уехал. Это как получить в подарок машину и в тот же день отдать её обратно, потому что страшно водить.

Я хотел безопасности. Чтобы ничего не случилось ни со мной, ни с теми, кто вокруг. А всё, что связано с Силой, после этой ночи пахло опасностью.

Я хотел знать. Как я сюда попал, сделал ли это сам, можно ли вернуться, будет ли там Сила.

И ещё я хотел, честно говоря, не решать прямо сейчас. Потому что любое решение сегодня было бы решением испуганного человека, проведшего ночь без сна.

Ладно. Раз хочу знать, надо узнать. Узнать безопаснее, чем сделать. Это моё же правило.

Я мог бы просто спросить. Тихо, про себя, за тарелкой: можно ли мне вернуться в тот же вечер, будто ничего не было? И останется ли там Сила? Знание у неё, по моей логике, тоже без ограничений.

Я даже начал формулировать вопрос. И остановился.

Вчера на лугу я спрашивал «где люди» и получил ответ, который совпал с тем, что я сам видел глазами. Я тогда честно не засчитал его: не понял, кто ответил, Сила или моя память. А сейчас я спрошу «можно ли вернуться», и что получу? Ощущение «да»? Ощущение «нет»? Как я отличу ответ от своего желания? Я хочу услышать «да» так сильно, что, наверное, услышу его, даже если Сила промолчит.

Читать её ответы я пока не умел. Не проверял, откуда приходит то, что я принимаю за ответ. А верить непроверенным ответам на самый важный вопрос в жизни было бы как верить гадалке. Гадалки, кстати, тоже часто говорят то, что клиент хочет услышать.

Значит, сначала научиться читать. На мелочах, где ответ можно проверить. А уже потом задавать большие вопросы.

Второй путь был прямой: просто попробовать. Как я это понимаю: я дома, в своей кровати, в тот же вечер. И посмотреть, что будет.

Тут я вспомнил ночь, и меня передёрнуло. Камешек висел, пока сторож спал, и упал, когда проснулся. Камешек над грудью даёт синяк. А что будет, если я «перенесусь домой», и на полпути проснётся сторож со своим «так не бывает»? Я окажусь между? Половина меня дома, половина здесь? Или я окажусь не в своей кровати, а в чьей-то, или в той же кровати, но через год, или в кровати, где уже лежит другой я?

Никакого опыта таких вещей у меня не было. Камешек над грудью был первым и единственным опытом. Между «подвесить камешек» и «перенести себя между вселенными» лежала пропасть, через которую я не знал даже, как перекинуть мост. Я знал только одно: в любом новом деле всегда есть что-то, чего ты не учёл. Вся моя жизнь это подтверждала. Покупаешь квартиру, а там соседи. Меняешь работу, а там начальник. Есть всегда.

И ещё одна мысль, совсем неприятная. Если моя гипотеза верна и сюда я попал сам, во сне, то я понятия не имею, как это сделал. И попытка сделать это обратно, наяву, со сторожем, который не верит в такие вещи, могла пойти как угодно.

Нет. Пробовать вслепую я не буду.

Я посидел, ковыряя зелёное в тарелке, и вдруг понял, что решение у меня есть, просто я не сразу его увидел.

Если вернуться можно (а по моей логике можно, ограничений же нет), то вернуться можно и в тот же самый вечер. Как я это понимаю: я проснулся утром в своей кровати, а всё это было... не сном, но как будто ночью. Если так, то время здесь ничего не стоит. Я могу прожить тут неделю, год, сколько угодно, а дома пройдёт одна ночь. Никто меня не ищет. Никто не звонит на номер, который не зазвонит. Квитанции подождут.

Это «если» было огромным. Я не знал, правда ли это. Но эта мысль была как дверь в стене: я её ещё не открывал, но знал, что она есть, и от одного этого становилось легче дышать.

Ещё я понял, что не хочу знать прямо сейчас, есть ли дверь на самом деле. Если спрошу и узнаю, что двери нет, я сломаюсь. Если узнаю, что есть, побегу открывать её прямо сегодня, с бессонной ночью за плечами, со сторожем, который только-только начал отступать. Ни то, ни другое мне сейчас не было нужно.

Пусть дверь будет. Как я её понимаю. А проверять её я буду потом, когда научусь читать ответы и делать вещи побольше камешка.

Это было первое решение, которое я принял здесь не от страха. И первое, в котором я оставил что-то, чего не контролирую. Я не знал, правильно ли это, но знал, что так легче жить. Позже я понял, что это было куда правильнее, чем казалось в то утро.

Я доел зелёное, отнёс тарелку и вышел на крыльцо приюта. Солнце только поднималось над озером, две луны бледнели на западе. Из-под ног выпрыгнуло что-то зелёное размером с котёнка, может быть, вчерашнее. На этот раз я не подскочил.

Впереди было пять дней до ответа из Тида. Пять дней, за которые надо было научиться читать ответы Силы, не попасться никому на глаза и не уснуть, думая о чём-нибудь, кроме налогов.

Для начала неплохо.

Часть 2

## 7. Как читать ответы

Я сказал себе: научиться читать ответы Силы. Звучало солидно. На деле это означало сидеть в приюте с тремя кружками и камешком и выглядеть как человек, у которого вместе с памятью отшибло и остальное.

Начал я сам с собой, утром, пока остальные постояльцы ушли кто куда. Взял на кухне три одинаковые кружки, глиняные, тяжёлые. Закрыл глаза, сунул камешек под одну, перемешал вслепую, долго, пока не перестал понимать, где какая. Открыл глаза и спросил: где камешек?

Сначала ничего. Потом мне показалось, что под левой. Я поднял: пусто.

Я повторил раз двадцать. Угадал семь. Ровно случай: из трёх кружек каждая третья.

Плохого в этом ничего не было. Наоборот, это значило, что я себя не обманываю. Но очень быстро я поймал себя на жульничестве, о котором сам не подозревал. Когда я перемешивал кружки, рука чувствовала, какая чуть тяжелее. Камешек при движении стучал о стенку. Я не думал об этом, но где-то внутри это запоминалось, и потом «ответ Силы» оказывался просто памятью руки. Если честно, когда я угадывал, я иногда угадывал не от Силы, а от ладони.

Для честной проверки нужен был кто-то другой. Тот, кто прячет, и кого я не вижу.

Приют держала женщина по имени Ганна, плотная, громкая, с руками, вечно мокрыми от посуды. У неё была дочь Мира, лет восьми, которая с первого дня смотрела на меня, как на говорящую собаку: с интересом и подозрением одновременно. Человек, который не помнит, откуда он, для восьмилетней девочки куда интереснее любой игрушки.

— Хочешь сыграть? — спросил я её на второй день.

— Во что?

— Ты прячешь камешек под одну из трёх кружек. Я не смотрю. Потом угадываю.

— А приз?

Денег у меня не было, конфет тоже. Но было кое-что, что ценится в восемь лет дороже конфет.

— Если я не угадаю, я за тебя мою посуду.

Глаза у неё загорелись так, что я пожалел о ставке ещё до начала.

Правила мы придумали строгие, и строгость была моя. Мира уходила за занавеску у кухни, прятала камешек, выходила и становилась за моей спиной, чтобы я не видел её лица. Дети прекрасно умеют выдавать себя лицом, и я не хотел угадывать по её хитрой улыбке. Двенадцать раундов в день.

В первый день я угадал четыре раза из двенадцати и мыл посуду до ночи. Ганна смотрела на это с одобрением и сказала, что такого постояльца у неё ещё не было.

В том, как приходит ответ, я стал разбираться на третий день, потому что угадывать лучше не становилось, а посуда не кончалась.

Ответы были разными. Иногда, глядя на кружки, я чувствовал горячее, нетерпеливое: «вот эта!» Оно приходило быстро, толкалось, почти кричало. Иногда приходило другое, спокойное, плоское, как воспоминание о том, где лежат ключи. Без радости и без нетерпения: просто там.

Я стал записывать в телефон, какое было ощущение и угадал ли я. И к вечеру третьего дня увидел то, от чего мне стало смешно и немножко стыдно.

Горячее, кричащее «вот эта» почти всегда было не ответом. Это было желание. Я хотел выиграть, не мыть посуду, обставить Миру, доказать себе, что не схожу с ума. Желание громкое, оно лезет первым, и его легко принять за знание.

А холодное, плоское «там» почти всегда оказывалось правдой.

Тогда я сменил подход. Перед тем как отвечать, я ждал, пока горячее схлынет. Иногда это занимало секунду, иногда полминуты. Мира нетерпеливо сопела за спиной. Когда горячее уходило, под ним оставалось холодное, если оно было. Если не было, я говорил «не знаю», и Мира засчитывала себе победу.

На пятый день я угадал восемь из двенадцати. На седьмой десять.

— Вы жульничаете, — заявила Мира. Она уже мыла посуду сама, по нашему уговору, и была очень этим недовольна.

— Нет. Тренируюсь.

— Это одно и то же.

Я засмеялся. Возразить мне было нечего, если смотреть с её стороны.

А потом она меня поймала, и это было лучшее, что случилось за всю неделю.

Как-то она вышла из-за занавески с особенно хитрым лицом, хотя я его и не видел, а только слышал, как она хихикает. Встала за спину. Я посмотрел на кружки, дождался, пока схлынет горячее, и холодное сказало мне: нигде.

Я даже переспросил себя. Нигде. Ни под одной.

— Пусто, — сказал я. — Камешка нет.

Мира завизжала так, что Ганна прибежала с кухни.

— Вы подглядели!

Камешек был у неё в кулаке. Она решила меня подловить и никуда его не положила.

Я не подглядывал. И, главное, я ждал камешек. За неделю игры у меня в голове сложилось твёрдое ожидание, что он всегда под какой-то кружкой. Если бы ответы приходили от меня, от моих ожиданий, я бы показал на одну из трёх. А пришло «нигде». Значит, ответ шёл не из меня.

В тот вечер я записал в телефон самую важную строчку за неделю: «Ответ отличается от желания температурой. Желание горячее и толкается. Знание холодное и лежит. Сначала дать остыть».

Была и ещё одна вещь, которую я понял той неделей, и понял её с неприятным чувством.

Камешек прятала Мира. Значит, где он лежит, знала не только Сила, но и Мира. И я поймал себя на том, что можно было бы спрашивать не «где камешек», а «что знает Мира». Залезть ей в голову, как в коробку. Может, это было бы даже проще: её знание было живое, тёплое, рядом.

Я этого не сделал. Не из благородства, если честно: я обыватель, и обыватель не святой. Просто представил, как залезаю в голову восьмилетнему ребёнку, и меня передёрнуло, как бывает, когда случайно открываешь чужое письмо. Кроме того, у меня было подозрение, что если я когда-нибудь прочитаю в чьей-то голове что-то не то, то назад это уже не прочитаешь. И жить с этим придётся мне.

Поэтому я спрашивал про мир, а не про людей. Где лежит камешек, а не что думает Мира.

Ещё я нашёл, как задавать вопрос, чтобы понимать ответ. Сначала ответы приходили неразборчиво: какое-то «там», какой-то «наклон». Потом я вспомнил своё «как я это понимаю» и стал добавлять его к вопросам. Не «где камешек», а «где камешек, покажи так, чтобы я понял». И ответ стал приходить картинкой: одна из кружек как будто становилась ярче, совсем чуть-чуть, как будто на неё упал луч, которого на самом деле не было.

Знание Силы, похоже, было без дна. Но то, что я мог вычерпать, зависело от размера моего ведра и от формы, в которой я просил.

---

## 8. Год

К концу недели я научился доверять холодным ответам примерно так, как доверяешь прогнозу погоды: не на сто процентов, но зонт берёшь. И тогда встал вопрос, который я откладывал с первого дня.

Какой сейчас год?

Мне нужно было это знать не из любопытства. Я сидел на Набу. А про Набу я знал из фильмов одну очень неприятную вещь: когда-то сюда прилетит флот, сядет армия дроидов, и людей погонят в лагеря. Было это в первом эпизоде. Если до этого день, мне надо отсюда бежать. Если десять лет, у меня есть время подумать.

Спросить людей напрямую я не мог: человек без памяти спрашивает «где я», но не «какой сейчас год». Я пробовал выяснить окольными путями. Расспрашивал Ганну про новости, про то, кто правит. Узнал, что правит король. Пожилой. Ганна говорила о нём уважительно и скучно, как говорят о погоде. Никакой юной королевы с белым лицом и красными губами, как в фильме, тут не было. Значит, до первого эпизода. Но насколько до? Год или двадцать?

Значит, придётся спросить Силу. Но тут я упёрся в первую серьёзную трудность с формулировкой.

Вопрос «сколько лет до вторжения» был вопросом про будущее. А про будущее я спрашивать боялся. Не из суеверия, а из простой логики: будущее ещё не случилось. Что ответит мне Сила о том, чего нет? То, что будет, если всё пойдёт как в фильме? А если не пойдёт, хотя бы потому, что в этом мире есть я?

Нужен был вопрос про настоящее, ответ на который даст мне год.

Я думал над этим полвечера и нашёл. В первом эпизоде королеве было четырнадцать лет. Я помнил это, потому что ещё в детстве удивлялся: как это, страной правит девочка. Если она уже родилась, ей сейчас сколько-то лет. Это факт настоящего, его не надо предсказывать. Спроси, сколько ей сейчас, вычти из четырнадцати, и получишь, сколько лет до фильма.

Ночью, когда храпящий в углу вошёл в ровный ритм, я сел на койке и спросил. Как я это понимаю: девочка, которая в фильме станет королевой Набу. Сколько ей сейчас лет. Покажи так, чтобы я понял.

Горячее пришло первым, как всегда, с вариантами наперебой: двенадцать, десять, она ещё не родилась. Я дождался, пока оно остынет.

Под ним лежало холодное. Число. Пять.

Пять лет. Четырнадцать минус пять. Девять.

У меня было девять лет до того, как над Набу встанет флот.

Я выдохнул. Девять лет это много. Это почти как вечность для человека, который неделю назад проснулся босиком на чужом лугу.

А потом я посчитал ещё раз, и мне стало не по себе совсем по другой причине.

В первом эпизоде мальчику с Татуина, тому самому, было девять. Он гонял на своём гоночном поде, спорил с матерью, чинил дроида. Девять лет. А до фильма девять лет. Значит, он рождается в этом году.

Где-то на другом конце галактики, на песочной планете с двумя солнцами, в этом году рождается мальчик, вокруг которого потом закрутится всё. Может, уже родился. Может, родится завтра. Может, прямо сейчас.

Я сидел на койке в полутьме, в полосе света от двух лун, и чувствовал, что держу в руках что-то очень тяжёлое, хотя руки были пустые.

Спросить было легко. Где он? Родился ли? Как его мать? Холодное ответило бы. Я уже знал, что ответило бы.

И я понял, что не хочу спрашивать. Не сейчас и, может, вообще никогда.

Объяснял я это себе долго, и понемногу объяснения выстроились.

Первое. Если я узнаю, где он, мне захочется что-то сделать. Я знаю, что с ним будет. Знаю, чем всё кончится. Знаю, что его мать умрёт у него на руках, что он сожжёт полгалактики, что он задохнётся в маске. Кто угодно на моём месте захотел бы вмешаться. А я понятия не имел, к чему это приведёт. Может, хуже. Может, всё пойдёт иначе, и я лишусь единственного своего преимущества: знания, как будет.

Второе. Я не герой. Я обыватель. Я не собирался спасать галактику, у меня и в своём мире не получалось спасти даже собственный режим сна. Спасать галактику это профессия, а я этой профессии не учился.

Третье, и это было самое странное, но самое честное. Если я спрошу и узнаю, у меня не останется ничего, чего я не знаю. Сюжет я знаю. Будущее я знаю. Прошлое могу спросить. Если я ещё и буду знать, что происходит прямо сейчас в любой точке галактики, жить станет как смотреть фильм, который видел сто раз. Ты сидишь и ждёшь, когда же будет сцена, которую ты помнишь.

Я вспомнил свои мечты дома. Как в них становилось скучно, если всё получалось сразу. Как я сам придумывал себе препятствия и «забывал» какие-то возможности, чтобы было интереснее. Тогда я думал, что это особенность мечтаний. Сейчас, сидя на койке на Набу, я понял, что это особенность людей. Человеку нужно что-то, чего он не знает. Без этого он жив, но не живёт.

Незнание оказалось единственной вещью, которую нельзя было получить мгновенно. Всё остальное можно. А его, однажды потратив, не вернёшь.

Так появилось второе правило. Первое было про сон и налоги. Второе я записал в телефон в ту же ночь: «Не спрашивать о будущем и о сюжете. Не спрашивать, где мальчик. Не читать чужие головы».

Я перечитал его и подумал, что оно выглядит как правила игры. И правильно выглядит. Только игра эта была моя жизнь.

Перед сном я честно думал о налогах. Но мысли всё равно соскальзывали на песочную планету с двумя солнцами. Я одёргивал их, как одёргивают собаку на поводке, и возвращался к подоходному.

---

## 9. Бумаги и работа

На шестой день констебль позвал меня в участок. Он был всё такой же аккуратный, только стал немного уставшим.

— Из Тида ответили, — сказал он. — Вас нет. Нигде. Ни в базах Набу, ни в республиканских. Ни по имени, ни по биометрии. Как будто вы вчера родились.

Я промолчал. Неделю назад «как будто вчера родился» было бы очень близко к правде.

— Варианта два, — продолжил он. — Первый: я отправляю вас в Тид, в центр для лиц без документов. Там вас будут проверять ещё раз, только тщательнее. Врачи, дроиды, анкеты. Может, кто-то вспомнит, может, найдут. Второй: вы остаётесь здесь. Временная регистрация, с поручителем и работой. Раз в месяц отмечаетесь у меня. Через год, если ничего не всплывёт, сможете подать на постоянную.

Я подумал о первом варианте. Тид. Столица. Больше людей, больше дроидов, больше проверок. Ближе к королю, к политике и к тем, кто через девять лет будет решать, как сдавать планету. Кроме того, «проверять тщательнее» звучало так, будто меня собираются разобрать на запчасти и посмотреть, что внутри. А внутри у меня было то, что лучше никому не видеть.

— Второй, — сказал я.

— Нужен поручитель, — напомнил констебль. — И работа. Вы что-нибудь умеете?

Я честно задумался. Что я умею? Сидеть за компьютером. Разбираться в чужих бумагах. Ругаться с поставщиками по телефону. Здесь не было ни моих компьютеров, ни моих бумаг, ни моих поставщиков. Зато был у меня один навык, который я пока никому не показал бы ни за что.

— Учусь быстро, — сказал я.

Констебль вздохнул с видом человека, который слышал это сто раз.

Пока я шёл обратно в приют, я думал о деньгах. Вопрос был простой, обывательский: зачем мне работать, если у меня есть Сила?

Я мог представить деньги. Как я это понимаю: кредиты в кармане, настоящие. Откуда они возьмутся, Сила, видимо, решит сама. И они будут. Я в этом почти не сомневался после той ночи с камешком.

Но потом я представил, как это выглядит со стороны. Человек без документов, без прошлого, без работы, неделю назад пришёл босиком. И вдруг у него деньги. Он покупает одежду, еду, платит за жильё. Откуда? Посёлок маленький. Здесь все знают, у кого сколько денег, лучше, чем знают сами владельцы этих денег. Через неделю пойдут разговоры. Через две констебль позовёт меня поговорить, вежливо, но уже без «бывает от шока».

Проблема была не в том, чтобы добыть деньги. Проблема была в том, чтобы их объяснить. А объяснить деньги в любом мире можно только одним способом: работой. Даже если работа тебе не нужна.

Значит, работа это не способ заработать. Это легенда. Прикрытие. Объяснение, откуда у меня то, что у меня есть.

Были и другие причины, которые я признал не сразу.

Если я не буду работать, что я буду делать целыми днями? Сидеть в приюте и двигать камешки? Через неделю я сойду с ума от скуки, а скучающий человек с Силой опаснее скучающего человека с ружьём. С ружьём хотя бы понятно, что он сделает.

И ещё. Я один. Единственные, кто тут меня знает, это Ганна, Мира, констебль и фермер, который дал мне ботинки. Мне не нужна была толпа друзей, я и дома ей не обзавёлся. Но совсем одному в чужом мире было бы невыносимо. Работа значит люди. Хотя бы несколько.

Фермер, кстати, появился сам, в тот же вечер. Пришёл в приют, постучал в косяк и спросил Ганну про «того, босого». Я вышел.

— Как ноги? — спросил он.

— Спасибо. Хорошо. Ботинки выручили.

— Говорят, тебя никто не ищет.

— Говорят.

Он помолчал, глядя куда-то мне за плечо.

— У меня сбор через три дня. Руки нужны. Платить буду как всем, жильё в сарае, кормлю. Если хочешь.

— Хочу. И ещё... констебль говорит, мне нужен поручитель.

— Знаю. Он мне сказал. Потому и пришёл.

Фермера звали Оррин. У него была жена, сын лет семи по имени Тоб и поле, засаженное сизыми стеблями, которые местные называли каким-то сложным словом, а я про себя звал просто капустой. Он поручился за меня в участке на следующий день, подписал что-то в планшете констебля и сказал мне по дороге обратно только одно:

— Не подведи.

Я не подведу, подумал я. Просто потому, что подвести его значит подвести себя.

Сбор начался через три дня, и первый рабочий день был самым долгим в моей жизни. Капусту надо было срезать, складывать в мешки, мешки грузить на платформу, платформу гнать к сараю, разгружать. И так с рассвета до заката.

К обеду у меня горели ладони. К вечеру не разгибалась спина.

Я, конечно, мог бы облегчить себе всё. Как я это понимаю: мешок уже на платформе. Нож сам режет. Спина как утром. Но рядом работали Оррин, его жена и маленький Тоб, который больше бегал, чем помогал. Свидетели. Работать при свидетелях надо было как все.

Вечером, лёжа в сарае на соломе, я понял одну смешную вещь. В кармане у меня было всемогущество, а спина болела, как у всех. И я подумал, что это, наверное, первое настоящее ограничение, которое я получил не от Силы, а от людей. От того, что вокруг есть кто-то, кто смотрит.

Но это ограничение я хотя бы выбрал сам.

---

## 10. Что получается сразу

Спина болела всю ночь, и к утру я принял решение. Пусть днём я буду как все. Но ночью, один, я могу попробовать вылечить себе спину.

Тут я застрял на целый час, не начав.

Камешек, кружки, одеяло и ботинок были вещами. С вещами у меня уже кое-что получалось, и сторож к ним привык. Если камешек висит в воздухе, мир не рушится. А тело было не вещь. Тело было я. Ошибись с камешком, получишь синяк. Ошибись с телом, и неизвестно, что получишь.

Я вспомнил ту ночь, когда камешек упал, а «безопасно для меня» сделало из этого синяк. Значит, страховка работает. Но она работает так, как я понимаю «безопасно», а я не врач, и моё понимание тела очень приблизительное. Вдруг я попрошу «спина как вчера утром», а Сила честно вернёт спину во вчерашнее утро, но вместе с ней вернёт и что-то ещё, чего я не учёл? Мышцы во вчерашнее утро, а связки в сегодняшнее? Я понятия не имел, как устроена спина изнутри.

Это и было то самое неизвестное. Всегда есть что-то, чего ты не учёл.

Поэтому я начал не со спины, а с самого маленького и самого безопасного, что нашёл. На ладони, у основания пальца, вздулся пузырь от ножа. Маленький, дурацкий, больной. Если с ним что-то пойдёт не так, худшее, что может случиться, это ещё один пузырь.

Я посмотрел на него и сказал себе: как я это понимаю, кожа здесь как на соседнем пальце.

Ничего. Пузырь даже не дрогнул.

Сторож. Конечно. С камешком сторож уже привык: камни могут висеть, видели. А пузыри не исчезают. Это сторож знал с детства, когда у меня впервые появилась мозоль. Мозоли проходят неделю, и никакие мечты этого не меняли. В мечтах я лечил раны мгновенно, но, честно говоря, мечтал об этом редко, а камни и корабли были у меня каждую ночь.

Значит, «тело» был новый класс задач, и ни одной трещины у сторожа в этом месте не было.

Полусон я отмёл сразу. Ради этого я и думал о налогах перед сном: полусон был опасен, и рисковать им ради пузыря на ладони было бы как сжечь дом, чтобы погреть руки. Нужен был другой способ уговорить сторожа.

И я его нашёл, причём там, где не ждал.

Сторож не верил, что пузырь исчезнет. Хорошо. А верил он, что пузырь заживёт? Конечно, верил. Тысячу раз видел, как заживают пузыри. Просто долго.

Я попросил по-другому. Как я это понимаю: пусть заживает. Не мгновенно, а так, как заживают пузыри. Только поскорее.

И это сработало. Не сразу, но к утру пузырь сдулся и подсох, будто ему было не одна ночь, а три дня.

Утром я долго разглядывал ладонь и понял, что в «как я это понимаю» лежит не только результат, но и срок. Я понимал, что пузыри заживают со временем, и Сила честно оставила время. Я его только сократил. А раз в моём понимании пузырь не исчезает мгновенно, то и сторож не возражал.

Значит, сторожа можно не ломать. Его можно обходить, прося у Силы то, во что он и так верит, только быстрее, легче, удачнее. Это было как с ребёнком, которого не уговоришь съесть суп, но можно уговорить съесть «ещё две ложечки».

Со спиной на следующую ночь я сделал то же самое: как я это понимаю, пусть мышцы отойдут, как после хорошего сна. К утру спина была как новая. Не как у двадцатилетнего, на что я бы и не замахнулся. Просто как у меня после выходных.

Зато с вещами всё оказалось проще, чем я ожидал, и это меня чуть не подвело.

У Оррина был старый уборщик, машина, которая сама срезала капусту и складывала её в лотки. Она сломалась ещё до моего прихода. Оррин собирался её чинить «на неделе», но на неделе был сбор, и машина стояла под навесом, укоризненная, как немытая тарелка.

Ночью я подошёл к ней и спросил себя, как я это понимаю: как новая.

И она стала как новая. Не только починенная, а именно новая. Краска блестела, ржавчина исчезла, на сиденье пропала дырка, которую я видел днём.

Я стоял и смотрел, и у меня было очень плохое предчувствие. Как у школьника, который нарисовал себе в дневнике пятёрку слишком ровным почерком.

Утром Оррин вышел из дома, посмотрел на машину и замер. Потом обошёл её. Потом ещё раз. Потом посмотрел на меня.

— Это что?

— Не знаю, — сказал я. И тут же понял, что «не знаю» в таких случаях хуже любого вранья.

Оррин потрогал сиденье. Там, где вчера была дырка, была ровная новая обивка.

— Вчера была рваная, — сказал он.

— Может, жена зашила?

Его жена, стоявшая на крыльце, посмотрела на меня так, что я понял: нет, не зашила.

Оррин молчал долго. Потом сел на машину, завёл её, послушал, как она урчит. Ровно, мягко, как новая.

— Ладно, — сказал он наконец. — Мне некогда разбираться. Сбор.

И поехал на поле.

Я стоял и понимал, что сделал глупость. Хотел помочь человеку, который помог мне. А вместо этого положил ему на крыльцо загадку, которую он теперь будет разгадывать. Может, неделю, может, год. И у этой загадки было только одно возможное объяснение, если думать честно: я.

Вечером я записал новое правило, которое придумал не от страха, а от стыда. «Как я это понимаю» должно включать «как это выглядит со стороны». Не «как новый», а «как починенный руками». Чтобы краска облупилась там, где облупилась бы. Чтобы дырка осталась. Чтобы любой, кто посмотрит, решил: повезло, сама заработала.

Тут и пряталось то, что мне потом пригодилось. Сила делает то, что я понимаю. Значит, если я хочу, чтобы чудо не выглядело чудом, надо понимать, как выглядит не-чудо. Это оказалось сложнее, чем сделать само чудо.

---

## 11. Мешки

Это случилось на девятый день сбора, около полудня.

Платформа Оррина, та самая, что гудела в первый день, стояла у края поля, нагруженная мешками в три этажа. Мешки были тяжёлые, килограммов по сорок каждый, и мы грузили их весь день, как кирпичи. Тоб, сын Оррина, вертелся рядом, как всегда. Ему поручили считать мешки, и он считал их, громко и неправильно, сбиваясь на каждом десятке.

Я стоял у дальнего края платформы и привязывал верхний ряд. Оррин был в поле, его жена у дома.

Что-то щёлкнуло. Потом загудело неровно, с перебоями, как в лифте, когда он вот-вот застрянет. И платформа медленно, потом быстрее, начала крениться на тот край, где стоял Тоб.

Это был отказ одного из антигравов. Я узнал потом. Тогда я ничего не узнавал, я только видел, как верхний ряд мешков, а за ним и средний, начинает съезжать с платформы, как снег с крыши. Прямо на мальчика, который стоял внизу и смотрел вверх, с открытым ртом, не понимая, что сейчас будет.

Сорок килограммов на мешок. Шесть мешков. На ребёнка ростом мне по пояс.

Думать было некогда. Это важно, и я потом много раз к этому возвращался. Если бы у меня было время подумать, я бы, наверное, подумал: «сейчас», «надо», «а вдруг не получится». И сторож бы проснулся, и не получилось бы. Но времени не было ни на одну мысль.

Внутри только мелькнуло, как вспышка: стоять. Безопасно. Как я это понимаю.

Мешки остановились в воздухе.

Не упали, не замедлились, а просто остановились, будто наткнулись на невидимую полку. Висели, накренившись, над головой Тоба, сантиметрах в тридцати. Платформа тоже замерла, наполовину завалившись. Тоб смотрел на висящие над ним мешки, задрав голову, и рот у него был открыт ещё шире.

Рукой я не двигал. Стоял, как стоял, с верёвкой в руках, и смотрел на это, ничего не делая. Самое неэффектное чудо в истории.

А потом, через секунду, в голове проснулось: «Так не бывает».

Я почувствовал, как мешки дрогнули.

И тут, в эту долю секунды между «стоять» и «так не бывает», я сделал единственное правильное, что мог. Не пытался удержать. Удерживать значило спорить со сторожем, а сторож был сильнее. Вместо этого я подумал: пусть падают. Но не сюда. Вбок, на траву, мягко.

Мешки соскользнули в сторону, как будто их кто-то оттолкнул, и рухнули в траву в двух метрах от Тоба. Один лопнул, и сизая капуста раскатилась по земле.

Тоб стоял, не двигаясь. Потом сел на землю и заплакал. Не от боли, от испуга, как плачут дети, когда понимают, что могло случиться, только уже после того, как не случилось.

С поля бежал Оррин. С крыльца бежала его жена. Я бросил верёвку и подошёл к мальчику, присел рядом.

— Ты цел?

Тоб кивнул и всхлипнул.

— Мешки, — сказал он сквозь слёзы. — Мешки висели. Прямо на меня. Висели и не падали.

Оррин подбежал, подхватил сына, ощупал руки, ноги, голову. Жена подбежала следом и оттеснила мужа.

— Что случилось?

— Антиграв сдох, — сказал я. Это было правдой, и я выбрал её, потому что правду не надо запоминать. — Платформа накренилась. Мешки посыпались. Мимо.

— Мимо, — повторил Оррин. Он посмотрел на мешки в траве, в двух метрах от того места, где стоял Тоб. Потом на платформу, завалившуюся на тот край, где Тоб стоял. Потом снова на мешки.

— Папа, они висели! — снова сказал Тоб. — Прямо надо мной!

— Тихо, тихо, — сказала мать, прижимая его к себе. — Испугался, маленький. Всё, всё.

Оррин молчал. Он смотрел на мешки. Потом на меня. И я видел, что он считает. Тот же взгляд, что и над машиной с новой обивкой. Человек, который прожил жизнь на этом поле и знает, как падают мешки с наклонённой платформы. Не так. Не вбок, а вниз.

— Повезло, — сказал он наконец. Медленно, будто пробовал слово на вкус.

— Повезло, — согласился я.

Больше он ничего не сказал. Ни в тот день, ни на следующий. Но перестал называть меня «босой», а стал называть по имени.

Вечером в сарае я долго лежал без сна. Не от страха, а от того, что пытался понять, что сегодня было.

Первое: это сработало без всякой подготовки. Ровно потому, что подготовки не было. «Стоять» было в моих мечтах тысячу раз: падающие чашки, корабли, камни. Этот класс у меня был отработан до того, как я сюда попал. Сторож просто не успел вмешаться.

Второе: когда он вмешался, я его не победил. Я с ним договорился. «Не держать» он принял. «Упасть вбок» тоже, потому что вещи иногда падают вбок, он это видел. Я не спорил с ним, а дал ему то, во что он верит, только чуть по-своему.

Третье, и это было неприятно: меня видели.

Видел ребёнок. Ребёнок, который будет рассказывать всем подряд, как мешки висели в воздухе. Сначала матери, потом отцу, потом соседским детям, потом своим детям, когда вырастет. Ему, конечно, не поверят. Решат, что испугался и напридумывал. Но рассказывать он будет.

Ребёнок-свидетель одновременно худший и лучший из возможных. Худший, потому что он говорит то, что видел, без всяких фильтров. Лучший, потому что ему никто не верит.

А ещё видел Оррин. Не мешки, мешки он не видел. Но он видел, как они легли. И видел машину с новой обивкой. И, наверное, вспоминал босого человека на краю своего поля.

Оррин не будет никому рассказывать. В этом я был почти уверен. Не потому что добрый, хотя он был добрый. А потому что ему нечего рассказывать. «У меня работник, и машина сама починилась, и мешки упали вбок». Это не история. Это то, над чем смеются в кабаке.

Но он будет думать. И однажды, может быть, спросит.

Я лежал и думал, что ему отвечу, когда спросит. Врать Оррину не хотелось. Говорить правду было нельзя. И впервые за всё это время я понял, что у меня есть ещё одно ограничение, которое мне никто не ставил. Я не мог быть честным с человеком, который за меня поручился. Это ограничение было неприятнее всех остальных.

Перед сном я думал о налогах. Получалось плохо.

Часть 3

## 12. Оррин спрашивает

Оррин спросил через две недели после мешков, в последний вечер сбора.

Мы сидели на крыльце его дома. Поле стояло голое, сизые стебли убрали до последнего, мешки увезли в Тид на большой платформе. Лесса, его жена, ушла укладывать Тоба. Оррин налил мне чего-то тёмного и терпкого из кувшина, сел рядом и долго молчал, глядя на озеро, над которым поднимались обе луны.

Я ждал этого разговора все две недели. И все две недели не мог решить, что скажу.

Вариантов было три, и я перебирал их ночами, когда налоги переставали помогать.

Можно было врать до конца. Повезло, мешки упали вбок, машина сама заработала, ничего не знаю, ничего не помню. Это было бы проще всего. Но Оррин не дурак. Он видел машину с новой обивкой и видел, как легли мешки. Если я буду врать ему в глаза, он это почувствует. Не сразу, но почувствует. И тогда человек, который за меня поручился, будет знать, что я вру. А врать человеку, который единственный в этом мире сделал для меня что-то просто так, мне было противно. Я не святой, но и не до такой степени.

Можно было сказать правду. Всю. Про другую вселенную, про фильмы, про то, что я знаю, чем кончится эта галактика. Тут я даже не стал додумывать. Правда звучала как бред. А если бы Оррин в неё поверил, было бы ещё хуже: он знал бы то, чего знать опасно. Через девять лет здесь будет армия дроидов. Человек, который знает, что сосед может всё, рано или поздно попросит. Не из жадности, а из страха за сына. И тогда я окажусь там, где не хочу быть никогда: между человеком и его просьбой.

Оставался третий вариант. Не ложь и не правда, а та правда, в которую здесь можно поверить.

Одарённые здесь существуют. Это не тайна, это все знают. Джедаи, Храм в далёкой столице, детей с даром забирают туда учиться. Значит, человек, у которого «иногда что-то бывает», для Оррина не бред. Это редкость, но понятная. Как если бы у нас кто-то сказал, что у него абсолютный слух.

— Мешки, — сказал Оррин наконец. Не спросил, а просто сказал, будто ставил кружку на стол.

— Да.

— И машина.

— Да.

Он кивнул, отпил.

— Ты из этих? Из одарённых?

Я посмотрел на озеро.

— Не знаю. Со мной иногда бывает. Само. Не тогда, когда хочу, а когда что-то случается. Как с мешками. Я испугался за Тоба, и они... ну, ты видел.

Это было почти правдой. Мешки действительно случились, когда я не успел подумать. Неправдой было «не тогда, когда хочу». Но это была та неправда, которая его защищала.

— А машина?

— Машина... — я помолчал, подбирая слова. — Не знаю. Я ночью подошёл, думал, может, посмотрю, что там. Положил руку. А утром она такая.

Оррин долго молчал.

— Я, когда был мальчишкой, — сказал он, — у нас в деревне был парень. Предметы у него иногда двигались. Ложки, кружки. Приехали люди, в таких коричневых... — он махнул рукой, — ну, ты знаешь. Посмотрели. Сказали, поздно, ему уже двенадцать, не возьмут. Так и остался. Потом всю жизнь сапожничал. Хорошим сапожником был. А ложки двигаться перестали, лет в двадцать. Говорят, бывает.

Я слушал и думал, что этот парень, может быть, был таким же, как я. Только без своих мыслей о Силе. Ему сказали «поздно», и он поверил. Сторож получил подтверждение из уст самих джедаев, и ложки перестали двигаться. Может быть.

— К этим, в Тид или дальше, не пойдёшь? — спросил Оррин.

— Нет.

— Почему?

Я честно ответил:

— Боюсь. Что заберут. Или что скажут: ерунда, бывает пару раз в год, иди домой. А дома у меня нет.

Оррин хмыкнул. Отпил ещё.

— Ладно. Твоё дело. Только вот что. — Он повернулся и посмотрел мне в глаза. — При людях не надо. Тоб, он мальчишка, он всем рассказывает. Над ним смеются, и пусть. А если увидят взрослые, начнутся разговоры. Констебль спросит. Из Тида кто-нибудь приедет. Тебе это надо?

— Нет.

— Мне тоже. Ты за мной записан.

Я кивнул. И почувствовал странное облегчение. Не потому что меня поймали и отпустили. А потому что в этом мире теперь был человек, который знал. Не всё, даже не десятую часть. Но знал, что со мной «бывает». И обещание «при людях не надо» теперь было не только моим правилом. Его помнил кто-то ещё.

Это оказалось сильнее любого правила, которое я записывал в телефон. Правило в телефоне можно отменить одной мыслью, когда никто не видит. А обещание Оррину нельзя: он посмотрит на меня утром и будет знать, сдержал я или нет.

— И ещё, — сказал Оррин, вставая. — Спасибо за Тоба.

Он ушёл в дом. Я остался на крыльце допивать тёмное и терпкое и думать о парне, который всю жизнь сапожничал.

---

## 13. Скука

Сбор кончился, и началась зима. На Набу зима оказалась мягкой: дожди, туманы над озером, тёплые ветры. Оррин оставил меня в сарае и платил понемногу за мелкую работу: чинить заборы, перебирать семена, возить на рынок остатки урожая. Работы было часа на три в день. Остальные двадцать один час были мои.

И тут я впервые столкнулся с тем, о чём думал ещё дома, лёжа перед сном.

Первую неделю было здорово. Я делал всё, что хотел, по ночам, когда никто не видел. Камни висели над озером цепочкой, как бусы. Вода в кружке становилась то тёплой, то холодной, то вкусной, как лимонад из детства. Я представил себе пирожное, то самое, из кондитерской возле моего дома, и оно появилось у меня на ладони. Я ел его, сидя на берегу, и плакал. Не от счастья, а потому что вкус был точно тот, а кондитерская была в другой вселенной.

Вторую неделю было интересно. Я пробовал вещи потруднее. Сделал так, чтобы туман над озером на минуту разошёлся кругом. Чтобы свет от лун стал чуть ярче. Чтобы сарай был тёплым без печки. Каждый раз была маленькая радость: получилось.

На третью неделю я понял, что мне скучно.

Это пришло не сразу. Сначала просто стало меньше хотеться. Потом я поймал себя на том, что сижу на берегу, ничего не делаю, а в голове пусто. Не так пусто, как перед сном, а так, как бывает в воскресенье вечером, когда всё переделано, а завтра опять то же самое.

Я долго не мог понять, в чём дело. Мне ведь было доступно всё. Ну, почти всё: то, к чему сторож привык. А потом понял.

Каждое «получилось» было радостью ровно один раз. Первый камень в воздухе был чудом. Второй был удивлением. Двадцатый был просто камнем в воздухе. Я знал, что получится, ещё до того, как начинал. А радость, оказывается, живёт не в результате, а в промежутке между «хочу» и «получилось». В том месте, где ещё неизвестно. У меня этого места не было. Хочу и получилось шли одно за другим, без зазора.

Я вспомнил свои мечты дома. Как становилось скучно, если всё получалось сразу, и как я сам придумывал себе препятствия. Тогда это было игрой. Сейчас это было жизнью, и препятствий в ней не было. Ни одного, кроме тех, что я поставлю сам.

А потом пришла мысль, которая меня напугала.

Если мне скучно, я могу это исправить. Как я это понимаю: пусть мне не будет скучно. Пусть мне будет радостно от двадцатого камня, как от первого. Пусть я буду доволен.

И это сработает. Я почти не сомневался.

Я представил себя после этого. Человек, который всем доволен. Сидит на берегу, смотрит на камень и радуется. Каждый день. Всегда. Ничего не хочет, потому что всё уже хорошо. Это был бы не я. Это был бы довольный камень.

Я понял, что если сделаю это, то назад не вернусь. Потому что тот, кто будет решать, возвращаться ли, будет уже доволен и возвращаться не захочет.

Нет. Скуку надо было лечить не изнутри, а снаружи. Не переделывать себя, а устроить мир так, чтобы в нём было что-то, чего я не знаю.

Рецепт я нашёл случайно, на третьей неделе зимы, и нашёл его в самом неожиданном месте.

Сосед Оррина, старый Делл, каждое утро ходил на озеро рыбачить. Сидел на мостках с удочкой часами, иногда приносил рыбу, иногда нет. Я смотрел на него из сарая и не понимал, что он там высиживает в тумане.

Однажды он позвал меня с собой. Просто так, от скуки, как я понял потом.

Я сел рядом с удочкой и ничего не поймал за два часа. Делл поймал двух. А потом на меня клюнуло. Поплавок дёрнулся, ушёл под воду, я дёрнул, и на конце лески билась рыба, серебристая, длиной с ладонь.

Я поймал себя на том, что сердце стучит, как на экзамене.

А потом вспомнил: я ведь мог узнать, где рыба. Одним вопросом. Холодное ответило бы: вот там, у той коряги, три штуки. Мог сделать так, чтобы она клюнула. Мог сделать так, чтобы она просто оказалась в ведре, без удочки.

И тогда сердце бы не стучало.

Я посидел с этой мыслью и понял, что Делл, сам того не зная, дал мне ответ.

Рыбалка нравится людям не из-за рыбы. Рыбу можно купить на рынке. Она нравится из-за того, что неизвестно, клюнет или нет. Из-за промежутка между «хочу» и «получилось». Делл каждое утро шёл за этим промежутком, сам того не называя.

Значит, мне нужно было не много Силы, а много мест, где я сам решил её не использовать. Не потому что нельзя. А потому что там живёт то, ради чего вообще стоит что-то делать.

Вечером я записал в телефон новое правило: «На рыбалке Силу не спрашивать и не трогать. Никогда».

Потом подумал и дописал: «И в шашках с Деллом».

Делл учил меня местной игре вроде шашек, только с шестиугольной доской. Я проигрывал ему каждый вечер и злился, как ребёнок, и это было лучшее, что случилось со мной за зиму.

Правила в телефоне были как правила игры. Футболист может взять мяч руками, но не берёт, потому что тогда это будет не футбол. Я мог узнать, где рыба, но не узнавал, потому что тогда это будет не рыбалка. Это не было запретом. Это было то, что делает жизнь жизнью.

И держались эти правила не только на мне. Делл не знал, что я мог бы, но он сидел рядом. И если бы я однажды вытащил десяток рыб подряд, он бы посмотрел на меня так же, как Оррин смотрел на машину. Это тоже был якорь.

---

## 14. Масштаб

Однажды зимней ночью мне не спалось, и налоги не помогали. Я вышел к озеру, сел на мостки, где мы утром сидели с Деллом, и долго смотрел на воду.

Мне было интересно одно, давно. Я узнавал у Силы мелочи: где камешек, сколько лет девочке, где слабое место в доске. А что будет, если спросить не про мелочь? Не «где», а просто открыть глаза пошире и посмотреть?

Это было про узнать, а не про сделать. Значит, по моей логике, безопасно. Я ничего не меняю. Просто смотрю.

Я закрыл глаза и попросил: как я это понимаю, покажи мне, где я. Не мостки, не посёлок. Всё. В виде, который я пойму.

И она показала.

Это было не картинкой. Это было как если бы ты всю жизнь сидел в тёмной комнате и знал её на ощупь, а потом кто-то включил свет. Только комнатой была планета.

Я чувствовал её всю. Океаны, тяжёлые и медленные. Горы, которые тянутся к небу и при этом давят вниз. Болота, где кишит живое. Города, тёплые точки, гудящие, как ульи. Тид где-то далеко, яркий. Посёлок, маленькая тёплая точка рядом. Оррин спит. Тоб ворочается. Делл храпит. Ганна в приюте пересчитывает что-то при лампе. Под всем этим ядро планеты, огромное, вязкое, горячее.

Всё это было одной вещью. Как комната, в которой стоишь. И между мной и этой комнатой не было стены.

Я сидел, оглушённый, и не мог оторваться. Это было красиво так, что больно.

А потом мозг сделал то, что делает всегда. Он не умеет просто смотреть, ему нужно что-то сделать. И изнутри поднялось: «А если...»

Я даже не успел додумать, что «если». Сдвинуть? Сжать? Повернуть? Просто «а если», и всё.

И меня вырвало. Прямо с мостков в озеро. Озеро ничего не сказало.

Я сидел, дрожа, вытирая рот рукавом, и понимал, что меня вырвало не от зрелища. От страха. От того, что я только что, на одну секунду, держал в голове целую планету, и в эту секунду мне в голову пришло «а если».

Если бы оно не было оборвано страхом. Если бы я его додумал. Если бы сторож в эту секунду спал, как спал в ночь с камешком.

Я сел на мостки и долго сидел так, обхватив колени, как в первый день на лугу.

Когда меня отпустило, я начал думать. Медленно и честно.

Для Силы планета и камешек одно и то же. Ограничений у неё нет. Это я знал ещё дома, теоретически. Сейчас я узнал это не теоретически. Если я захочу планету «вот туда», планета будет «вот туда». Вместе с Оррином, Тобом, Деллом, Ганной, Мирой и всеми остальными.

Меня не держало ничего, кроме меня самого. Кроме сторожа, у которого «планеты не двигаются» сидит так глубоко, что его, наверное, не сдвинешь. И кроме страха. Того самого, от которого меня только что вырвало.

И я понял, что этот страх не враг. Это, может быть, единственный настоящий тормоз, который у меня есть. Правила в телефоне я придумал сам и сам могу отменить. Обещание Оррину держит, но Оррин не знает, о чём оно на самом деле. А страх быть всемогущим держит всегда. Он сидит глубже правил.

И вот тут, на мостках, пришла вторая мысль, ещё хуже первой.

Я мог бы убрать этот страх. Как я это понимаю: пусть мне не будет страшно. И мог бы убрать сторожа. Пусть моё «так не бывает» исчезнет, и тогда мне станет доступно всё, сразу, без классов, без трещин, без обходов. Это был бы самый короткий путь. Переписать себя, и всё.

Я думал об этом всерьёз. Признаюсь, думал не один раз ещё и до этой ночи. Это же так логично. Если бы я был уверен, что всё получится как надо, это был бы лучший выход.

Но я не был уверен. Я никогда ни в чём не был уверен до конца, и вся моя жизнь говорила, что так и правильно. Всегда есть что-то, чего ты не учёл. С камешком это синяк. С машиной это загадка для Оррина. С самим собой...

С самим собой ошибку будет оценивать уже не тот, кто ошибся. Если я сотру страх, то новый я, без страха, посмотрит на это и скажет: отлично, всё правильно. Потому что ему уже не страшно. Ошибку некому будет заметить.

Это было как отдать ключи от тормозов тому, кто собирается ехать без тормозов.

Нет. Я встал с мостков, умылся озёрной водой (холодной, как я её понимаю) и пошёл в сарай. Перед сном я долго и очень старательно думал о налогах.

Утром я записал в телефон правило, которое, наверное, было самым важным из всех: «Себя не трогать. Ни страх, ни сторожа, ни желания. Никогда, пока не пойму, что такое "я"».

А ниже, мелко: «Значит, никогда».

---

## 15. Девять лет

После той ночи на мостках я начал думать о том, о чём старался не думать с тех пор, как узнал год. О девяти годах до вторжения.

Я сидел над шашками с Деллом, проигрывал, а в голове крутилось: через девять лет здесь будет армия дроидов. Здесь, на этой планете, в Тиде, может быть, и в этом посёлке. В фильме людей сгоняли в лагеря. В фильме королева прилетела назад с Татуина, и сражение кончилось так, как кончилось. Но это в фильме.

А я был тут.

Сначала я спросил себя честно: а моё ли это дело?

Я обыватель. Я не собирался спасать галактику и сейчас не собирался. В фильме оккупация Набу кончилась довольно быстро, и, насколько я помнил, кончилась хорошо. Плохо она кончилась для галактики потом, через много лет, но это уже другая история и не моя.

Но было одно «но», и это «но» звали Тоб, Оррин, Лесса, Делл, Ганна и Мира.

Я не знал, что с ними будет. В фильме про них ничего не было. Фильм был про королеву, джедаев и мальчика с Татуина. Про людей, сидящих в лагере где-нибудь под Тидом, в фильме не было ни слова. Может, с ними ничего не будет. Может, будет.

Спросить я не мог: правило. Будущее и сюжет не спрашивать. Правило я придумал как раз для таких случаев, и сейчас оно впервые по-настоящему кусалось.

Я сидел над этим много вечеров. И вот к чему пришёл.

Первое. Моё знание фильма может оказаться неправдой. Не потому что фильм врёт, а потому что тут есть я. Я уже сделал так, что мешки упали вбок, а не на мальчика, и машина Оррина заработала на неделю раньше. Это мелочи. Но из мелочей иногда вырастает большое. Девять лет это много мелочей. Если я буду рассчитывать на то, что всё пойдёт как в фильме, я буду рассчитывать на то, чего, может быть, уже нет.

Второе. Мне не нужно знать будущее, чтобы защитить своих. Мне нужно просто быть рядом, когда оно наступит. Если придут дроиды, я узнаю это так же, как все: увижу. И тогда сделаю то, что смогу. А смочь я могу всё. Вопрос только в том, что я решусь.

Третье. Если я начну готовиться сейчас, это изменит всё ещё больше. Начну предупреждать, запасать, договариваться, кто-нибудь спросит: откуда ты знаешь? И начнётся то, чего я боюсь больше дроидов: разговоры.

Значит, решение такое. Я ничего не меняю в галактике. Я не лезу к королеве, к джедаям, к сенату. Я не ищу мальчика на Татуине. Я живу здесь. А когда придёт время, а оно придёт, я буду рядом со своими. Как я это понимаю: чтобы с ними ничего не случилось.

Решение было не героическое. Обывательское. Я его так и назвал про себя: обывательское решение. Защищать своих и не лезть в чужое.

Я записал его в телефон и почувствовал, как отпускает. Как будто положил на землю мешок, который таскал с той ночи, когда узнал год.

И ещё я понял одну вещь, глядя на шашечную доску, на которой Делл в очередной раз зажал мои фигуры в угол.

У меня было девять лет, которых не было в фильме. Девять лет обычной жизни на мирной планете: с рыбалкой, шашками, мелкой работой, проигрышами Деллу. Это было много. Это была почти вся жизнь, которую я мог представить. И я не хотел тратить её на то, чтобы девять лет ждать дроидов.

— Твой ход, — сказал Делл.

Я пошёл. Опять неудачно.

---

## 16. Ярмарка

Весной в посёлке устроили ярмарку. На берегу поставили лотки, натянули цветные тенты, приехали торговцы из соседних посёлков и даже из Тида. Жонглёр с четырьмя руками кидал шесть ножей одновременно. Пахло жареным, сладким и чем-то незнакомым, похожим на корицу.

Мы пошли всей толпой: Оррин, Лесса, Тоб, я. Тоб бегал от лотка к лотку, как маленький смерч.

Между лотками стояла повозка с клетками и вывеской, на которой кривыми буквами было написано: «ТИХИЕ». Хозяин, толстяк в красном жилете, выкрикивал, перекрывая шум:

— Смотрите, граждане! Звери, которые выпивают дар! Одарённым не подходить, голова кружится, тошнота, потеря силы на целый день! Привезены с дальних планет! Три монеты посмотреть, пять потрогать!

В клетках сидели крошечные ящерицы с матовой кожей, серые, неподвижные, как камешки.

Я остановился. Оррин посмотрел на меня, потом на вывеску. Ничего не сказал, но я видел, как он чуть заметно напрягся.

Мне надо было проверить. Не из любопытства, вернее, не только из любопытства. Если существа, которые блокируют Силу, существуют и работают, мне надо об этом знать. Это то, что может однажды оказаться у кого-то в руках против меня.

Я заплатил три монеты и встал в очередь.

Когда до клетки оставалось шагов пять, фон пропал.

Не затих, а именно пропал. Так пропадает звук, когда выдёргиваешь наушники: вот он был, и вот нет ничего. Я привык к этому фону за полгода, как привыкаешь к тиканью часов, и сейчас его отсутствие было оглушительным.

Мне стало страшно. По-настоящему, как в первый день на лугу. Потому что если блок существует, значит, я ошибался ещё дома. Значит, Силу можно выключить. Значит, у неё есть ограничения, и у меня есть враг, о котором я не знал.

Я отступил на шаг, на два, на три. Фон вернулся. Подошёл, пропал.

Я вышел из очереди, сел на перевёрнутый ящик в стороне и заставил себя думать.

Почему пропал? Что я ждал, когда подходил к клетке?

И я понял. Я ждал, что пропадёт.

Ещё дома, читая и смотря что-то про Силу, я натыкался на истории про таких существ. Ящерицы, рядом с которыми джедаи становятся обычными людьми. Я тогда спорил с этими историями мысленно: если Сила везде, её нельзя заблокировать. Спорил, но читал. И прочитанное осело где-то внизу, рядом со сторожем. А сейчас вывеска «ТИХИЕ», крик толстяка и матовые ящерицы разбудили это прочитанное. И я подошёл к клетке, уже зная, что Сила пропадёт.

Как я это понимаю. Сила исполнила то, что я понимал. Я понимал, что тут блок. Значит, тут блок.

Значит, блок держался не на ящерицах, а на мне. На том, что я принял чужое правило.

Но было ещё что-то. Я сидел на ящике и смотрел, как к клетке подходят люди. Одна девушка, проходя мимо, вдруг пошатнулась и схватилась за голову. Её подруги засмеялись, а она всерьёз побледнела и отошла. Может, у неё тоже «бывает». И она тоже знала, что рядом с ними становится плохо.

Это было не только моё правило. Его знали многие. Может, все одарённые в галактике знали: есть ящерицы, рядом с ними Сила пропадает. Знали и подтверждали каждый раз, когда подходили. Правило держалось не на одном мне. Оно держалось на тысячах голов, которые в него поверили, и эти тысячи давили на мою одну.

Против одного своего ожидания я бы справился. Против привычки всей галактики было труднее. Это как пытаться идти против толпы на эскалаторе.

Значит, я не буду идти против толпы. Я обойду.

Мне не нужно было доказывать себе, что ящерицы не блокируют. Это было бы спором с тысячей голов. Мне нужно было, чтобы то, что от них идёт, просто не доходило до меня. Как я это понимаю: всё, что идёт от клетки ко мне, уходит вот туда. В точку над озером, где никого нет.

Я снова встал в очередь. Пять шагов. Фон на месте. Три шага: на месте. Я стоял прямо перед клеткой и смотрел на серую ящерицу, а она на меня. Фон был там, где был всегда. Ровный, тихий, мой.

Где-то над озером, наверное, было очень тихо.

— Эй! — сказал толстяк в красном жилете. — Ты чего не морщишься? Должно же тебя вырубать.

Я понял, что ошибся. Я стоял слишком спокойно. Обычный зевака постоял бы и пошёл. А я стоял и смотрел на ящерицу так, будто у меня с ней было личное дело. И толстяк, который, видно, видел за свою жизнь много одарённых, решил, что я из них. Решил и ждал, когда меня скрутит.

Тут мне пригодилось то, что я репетировал всю зиму перед осколком зеркала в сарае. Лицо человека, которому плохо.

Я схватился за висок. Поморщился. Качнулся.

— Ох... Голова... — сказал я. — Кружится.

Толстяк расплылся в улыбке.

— Вот! Видали, граждане? Из этих он, из одарённых! Звери выпили, как и обещано! Подходите!

Пара человек засмеялась. Кто-то протянул ему монету. Я отошёл, держась за голову, медленно, будто мне и правда было плохо. Оррин встретил меня у соседнего лотка, взял под локоть, как больного.

— Перестарался? — тихо спросил он.

— Немного.

— Пошли. Купим Тобу сладкого. Посидишь.

Мы пошли к лотку со сладостями, и я думал, что за этот день узнал две важные вещи.

Первая: блок работает, но только если ты его принимаешь. Это подтверждало то, о чём я думал ещё дома. Но я не догадывался, как сильно на тебя давит, если его принимают все остальные. Блок был не стеной, а толпой. Через стену не пройдёшь. Толпу можно обойти.

Вторая: тот, кто играет «одарённого», должен играть его до конца. Обычный одарённый рядом с этими ящерицами шатается. Значит, и я шатаюсь. Иначе я не одарённый, а что-то другое. А «что-то другое» вызывает вопросы, на которые нет ответа.

Мне было смешно и противно одновременно. Я, который мог сжать эту планету в кулак, стоял на ярмарке и изображал, что мне плохо от ящерицы. Но лучший способ спрятать то, что ты можешь, это выглядеть тем, кто может чуть-чуть. Слабый одарённый, который сам не знает, когда у него получается. Таких в галактике много, наверное. Над такими смеются. Таких не ищут.

Тоб купил себе что-то липкое и розовое и протянул половину мне.

— Тебе плохо было?

— Немножко.

— Это как с мешками? — шёпотом спросил он.

Я посмотрел на него. Семь лет. Смотрит снизу вверх, глаза круглые.

— Нет, — сказал я. — С мешками было по-другому.

— А как?

— Не помню. Ты же знаешь, я ничего не помню.

Тоб хихикнул, будто это была шутка. Может, для него это и была шутка. Он один в этом мире помнил, как мешки висели в воздухе, и я один в этом мире не мог об этом говорить. Это нас в каком-то смысле роднило.

Часть 4

## 17. Год

Прошёл год. Я понял это не по календарю, а по полю Оррина: сизые стебли снова стояли в рост, и Тоб снова считал мешки, только теперь уже почти правильно.

За этот год случилось много мелкого и ничего большого. Это и было главным.

Констебль сдержал слово. Через год, раз в месяц отмечаясь у него и ни разу не попав ни в одну историю (по крайней мере ни в одну, которая дошла бы до участка), я получил постоянную регистрацию. Констебль вручил мне её с видом человека, закрывающего папку, которая слишком долго лежала на столе.

— Так и не вспомнили? — спросил он.

— Нет.

— Ну и ладно. Живите. Здесь многие ничего не помнят, а некоторым и вспоминать нечего.

Я так и не понял, шутка это была или жизненная мудрость.

Из сарая Оррина я переехал в домик на берегу, маленький, на две комнаты, с мостками у воды. Хозяин домика уехал к детям в Тид и сдал мне его почти даром, лишь бы кто-то топил печь и не давал крыше течь. Крыша, кстати, не текла ни разу. Я следил, чтобы она выглядела как крыша, которую регулярно чинят руками: с заплатками, с потемневшими досками. Заплатки я ставил сам, днём, когда кто-нибудь видел. Ночью заплатки держали всё, что нужно.

Работа нашлась сама. Оррину я помогал в сезон. А в остальное время чинил лодки. Это вышло случайно: однажды у Делла прохудилась лодка, я взялся помочь, и после этого ко мне потянулись соседи. Лодки у меня получались хорошие. Подозрительно хорошие, как сказал однажды Делл, но тут же добавил, что у некоторых просто руки растут откуда надо.

Тут было смешное. Я действительно научился чинить лодки руками. Не потому что надо было (Сила справилась бы сама), а потому что надо было, чтобы видели, как я чиню. А раз уж ты день за днём стоишь над лодкой с инструментом, рано или поздно начинаешь понимать, что делаешь. Мне это понравилось. Не результат: результат я и так мог получить. Сам процесс. Доска к доске, смола, запах. Руками я делал то, что делать было приятно. Остальное доделывала ночь.

Деньги шли небольшие, но честные, в смысле объяснимые. На них я жил. Время от времени я ловил себя на желании «подправить» кошелёк, но каждый раз вспоминал, как выглядит человек, у которого денег больше, чем он заработал. Кошелёк я не трогал.

И ещё за этот год в моей жизни появилась Нела.

Она держала переправу через узкую часть озера: плоскую лодку на тросе, которую тянула вручную от берега к берегу. Высокая, сутулая, с обветренным лицом и привычкой не смотреть в глаза, когда говорит что-то важное. Мы познакомились, когда у её лодки треснуло дно. Я чинил, она стояла рядом и ругала погоду, налоги и всех, кто строит лодки в Тиде.

Потом она стала заходить. Потом мы стали ходить вместе на рыбалку, третьими к Деллу, и Делл ворчал, что мы ему всю рыбу распугаем. Потом она осталась у меня ночевать. Без особых слов, как здесь, похоже, принято.

Я долго думал об этом, по-обывательски, то есть ночами вместо налогов.

Мне было хорошо с ней. Это было главное, и это было просто. Но между нами всегда стояла вещь, которую я не мог ей сказать. Она не знала, откуда я. Не знала, что я знаю, чем всё кончится. Не знала, что крыша над её головой держится не на моих заплатках. Человек, с которым ты засыпаешь, не знает о тебе самого главного. И не узнает никогда.

Было ли это нечестно? Наверное. Но я перебрал варианты так же, как с Оррином. Сказать всю правду значило бы положить на неё груз, который ей не нужен. Через восемь лет здесь будут дроиды. Женщина, которая знает, что её мужчина может всё, будет ждать, что он сделает всё. А я не собирался делать всё. Я собирался защитить своих и не лезть в чужое. Объяснить это человеку, который тебя любит, было бы куда сложнее, чем объяснить констеблю, откуда у тебя нет документов.

Было и ещё одно, о чём я думал отдельно и стыдливо. Я мог бы узнать, что Нела думает обо мне. Одним вопросом. Любит или нет, всерьёз или от скуки, останется или уйдёт. Холодное ответило бы.

Я не спрашивал. Правило. Но если честно, правило тут было ни при чём. Просто я понял, что если буду знать, что она думает, то перестану с ней жить и начну за ней наблюдать. Как за рыбой, когда знаешь, где она стоит. А с Нелой мне хотелось, чтобы сердце стучало, как на рыбалке.

Так что Нела оказалась ещё одним местом, где я Силу не трогал. Самым важным.

---

## 18. Чужое тело

Осенью второго года заболел Делл.

Сначала кашель. Потом жар. Потом он перестал выходить на мостки, и я понял, что дело плохо: Делл выходил на мостки даже под дождём, даже в тот день, когда в посёлке хоронили его брата.

Из Тида приехала медицинская дроидша, такая же белая и гладкая, как та, что когда-то сказала про меня «травм не обнаружено». Посмотрела, прописала уколы, сказала, что в его возрасте лёгкие воспаляются тяжело, и что надо ждать.

Я ждал два дня. На третий Делл перестал меня узнавать.

Я сидел возле его кровати и понимал, что могу. Это был тот самый класс задач, которого я до сих пор избегал: чужое тело. Своё тело я научился немного «подлечивать», пузыри, ушибы, усталость. Но своё я хотя бы чувствовал изнутри. Чужое было потёмками. Ошибись со своей спиной, и болеть будет у тебя. Ошибись с Деллом, и Делла не будет.

К тому же, по моему же правилу, новый класс задач только от безопасного к опасному. А я ни разу не пробовал с чужим телом ничего. Ни с кошкой, ни с птицей. Делл был бы первым, и это был худший вариант для первого раза.

Но и ждать было нельзя. Дроидша сказала «ждать», а я по лицу Деллиной дочери, приехавшей из Тида, видел, чего они ждут.

Ночью, пока дочь спала в кресле, я вышел во двор и нашёл того, на ком можно было попробовать. Это был шаак, одно из местных пасущихся животных, толстое, на тонких ногах, с глупыми добрыми глазами. Шаак Оррина неделю хромал: поранил ногу о камень, и рана загноилась. Его собирались резать, если не пройдёт.

Я сел рядом с шааком в загоне, и мне было неловко, как бывает неловко, когда пробуешь новый рецепт на гостях.

Сторож не возражал против животных так сильно, как против людей. Раны у животных заживают, это сторож видел. Я сделал то же, что с пузырём: как я это понимаю, пусть заживает, как заживают раны у животных, когда повезло. Только быстрее.

К утру нога у шаака была чистая, а рана затянута свежей розовой кожей. Шаак хромал чуть меньше. Оррин утром посмотрел, почесал голову и сказал: «Отошёл, надо же». Резать передумал.

Значит, с чужим телом можно. Значит, с животным сторож верит. Теперь Делл.

Тут было сложнее. Не потому что человек. А потому что «как поправляются старики, когда повезёт» я видел гораздо реже, чем «как заживают раны». Сторож знал про стариков другое: что они от этого умирают. Знал по бабушке, по соседу, по разговорам. Это знание было глубоким и тяжёлым, и оно стояло у кровати Делла, как второй человек.

Я долго сидел, ища то, во что сторож поверит. И нашёл. Не «Делл здоров», а «Делл из тех стариков, которые выкарабкиваются». Такие бывают. Сторож их видел: соседка по даче, восемьдесят два года, воспаление лёгких, все уже готовились, а она через месяц снова копала грядки. Сторож эту историю помнил и злился на неё, потому что она ломала правило. Но помнил.

Я попросил, как я это понимаю: пусть Делл будет как та соседка. Из тех, кто выкарабкивается. Чтобы со стороны выглядело как везение, крепкое здоровье и хорошие уколы.

К утру жар спал. Ещё через три дня Делл узнал меня и сказал, что я опять сижу у него, как будто дома делать нечего. Через неделю он вышел на мостки, держась за перила.

Дроидша приехала проверить, посмотрела показатели и сказала дочери:

— Крепкий у вас отец.

Дочь плакала. Я стоял в дверях и чувствовал себя одновременно очень хорошо и очень плохо.

Хорошо понятно почему. Плохо потому, что я только что решил, кому жить.

Делла я вытащил, потому что он мой. Мы сидели на мостках два года, он учил меня шашкам и не спрашивал, откуда у меня лодки получаются такие хорошие. А сколько в этом посёлке, в Тиде, на всей планете людей, которые сегодня ночью лежат с тем же жаром? Их я не вытащу. Не потому что не могу. Потому что не буду.

Я долго об этом думал на мостках, пока Делл, ещё слабый, дремал рядом с удочкой. И пришёл к выводу, который мне не понравился, но который был честным.

Если я начну лечить всех, кого могу, через месяц у моих дверей будет очередь. Через два у очереди будет слух. Через три сюда приедут те, кого я меньше всего хочу видеть. А через полгода я буду не человеком с лодками, а местом, куда приносят больных. Святым у дороги. Кем-то, у кого нет ни своей жизни, ни своих.

Я обыватель, а не святой. Я буду защищать своих. Это не красиво, но это то, что я могу выдержать.

А где граница «своих»? Я задал себе этот вопрос и обнаружил, что граница не прямая. Оррин, Лесса, Тоб, Делл, Нела, Ганна, Мира: это ясно. Констебль? Наверное, да. Дочь Делла, которую я видел два раза? Наверное, тоже, раз она дочь Делла. Сосед Делла, с которым я здороваюсь? Тут начиналась мутная вода.

Я записал в телефон: «Свои: те, без кого мне будет хуже жить. Остальных не трогать. Если сомневаюсь, значит, не свой».

Звучало цинично. Было честно.

---

## 19. Гости

Они приехали в начале третьей весны, и я узнал о них за день до приезда. От констебля.

Он пришёл ко мне на мостки сам, что случалось редко. Постоял, посмотрел на лодку, которую я конопатил.

— К нам едет джедай, — сказал он. — Завтра.

Я не уронил инструмент. Я продолжал конопатить. Руки знали, что делать, даже когда голова на секунду стала пустой и звонкой.

— Зачем?

— Проверяют округу. Раз в несколько лет ездят по посёлкам, смотрят детей. У кого дар, тех забирают учиться. — Он помолчал. — И ещё. В прошлом году на ярмарке был такой торговец, с ящерицами. Он потом в Тиде рассказывал, что у нас тут взрослый одарённый живёт, которого звери скрутили. Рассказывал всем подряд, это у него реклама такая. Дошло до кого надо.

Я положил инструмент.

— Это про меня?

— Про тебя, — сказал констебль просто. — Оррин мне рассказал, ещё тогда. Что с тобой «бывает». Я не стал записывать, нечего записывать. Но джедаи спросят, а врать джедаям я не буду. Не потому что честный, а потому что они, говорят, чувствуют, когда врут.

Ночью я не спал. Не потому что боялся, а потому что думал.

У меня было несколько вариантов, и я перебирал их, как перебирал варианты с Оррином.

Можно было уйти. Сесть в лодку, уплыть на другой конец озера, переждать. Но констебль знает. Оррин знает. Если меня не будет, когда приедет джедай, это будет выглядеть хуже, чем если я буду. Человек, который бежит от проверки, явно что-то прячет.

Можно было вообще уйти. Дверь. Тут же, сегодня ночью. Я подумал об этом и отказался: я ещё ни разу её не проверял, и проверять её в панике, накануне визита, было бы как прыгать в воду, не узнав глубины.

Можно было встретить джедая и сыграть. Тот самый театр, который я репетировал перед осколком зеркала. Слабый, случайный дар, который бывает пару раз в год. Это я умел. Этому у меня было оправдание: торговец с ящерицами, Оррин, мешки, о которых знает Тоб. Всё сходилось.

Но главное, что меня беспокоило, было другое. Что джедай во мне увидит?

Я много думал об этом раньше, ещё до всякого джедая, по-своему. Если Сила везде, то джедаи чувствуют её так, как их научили. Их учат с детства, и учат определённому: тянуться, сосредотачиваться, ловить всплески. Человек, который двигает предметы, тратит усилие, и это усилие, по их понятиям, видно, как всплеск. А у меня усилия нет. Я не тянусь и не толкаю. Я просто понимаю, где что, и Сила это делает. Если моя логика верна, джедай меня не увидит. Не потому что я прячусь. А потому что ему не на что смотреть.

Если неверна, тогда завтра я узнаю об этом очень неприятным способом.

Джедай оказалась женщиной лет пятидесяти, невысокой, в коричневом, с короткими седыми волосами и очень спокойным лицом. С ней был мальчик-ученик, лет пятнадцати, серьёзный и хмурый, как все пятнадцатилетние. Они осматривали детей в приюте у Ганны. Мира, которой было уже почти одиннадцать, стояла в очереди и строила рожицы мне через окно.

Потом позвали меня.

Мы сидели в комнатке при участке: я, джедай, констебль у двери. Ученик стоял сзади с каким-то прибором.

— Мне сказали, что с вами бывают странные вещи, — сказала она мягко.

— Бывают, — сказал я. — Редко. Само. Когда пугаюсь.

— Расскажите.

Я рассказал. Про мешки, про то, как испугался за мальчика. Про ярмарку, где мне стало плохо у клетки. Каждое слово я подбирал заранее, ночью, и каждое было почти правдой. Не рассказал про ночи, про камешек, про планету, которую я держал в голове. Это было не враньё. Это было молчание.

Она слушала, не перебивая, и всё время смотрела на меня. Не в глаза, а как будто чуть сквозь. Я понял, что она сейчас «смотрит» по-своему, и мне захотелось проверить, что она видит. Не лезть ей в голову: правило. А посмотреть, что происходит вокруг меня, в мире. Как я это понимаю: что сейчас делает Сила рядом со мной?

Ответ пришёл холодный, как всегда. И он был очень странный. Вокруг меня, в комнате, тянулся тонкий луч внимания, как свет фонарика, который ищет что-то в темноте. Он скользил по мне, по стулу, по стене. Скользил и не находил того, что ищет. Он искал всплеск, огонёк, что-то, что светится отдельно. А я не светился отдельно. Я был, как стена или стул. Часть того, что есть везде.

— Дайте руку, пожалуйста, — сказала она.

Ученик взял у меня кровь. Маленький укол, капля в прибор. Прибор подумал и пискнул.

Ученик посмотрел на экран и чуть заметно пожал плечами.

— Немного, — сказал он учительнице. — Выше обычного, но немного. Как у тех, у кого бывает раз в год.

Джедай кивнула. Посмотрела на меня ещё раз, долго, тем же взглядом сквозь. Луч снова прошёл по мне и опять ничего не нашёл.

— Знаете, — сказала она, и в голосе у неё было лёгкое удивление, — вы удивительно тихий. Обычно, даже когда дар маленький, его слышно. Как огонёк. А вас почти не слышно. Будто вы... — она поискала слово, — камень.

Я чуть не рассмеялся. Камень. Я был тем, что двигает камни, и для неё был тише камня.

— Это плохо? — спросил я, как спросил бы испуганный обыватель.

— Нет. Просто редко. Бывает, что у взрослых дар проявляется случайно, от сильного испуга, и потом угасает. Думаю, это ваш случай. — Она улыбнулась. — Учить вас поздно, вы и сами это понимаете. Но опасности в вас я не вижу. Живите спокойно. Если станет чаще, или что-то будет пугать, напишите в Храм. Вам ответят.

Она встала. Ученик убрал прибор. Констебль у двери незаметно выдохнул.

Уже в дверях джедай обернулась.

— Мальчик, сын вашего фермера, Тоб. Он рассказывал про висящие мешки. Очень подробно.

У меня внутри всё сжалось.

— Дети любят рассказывать, — сказал я.

— Любят, — согласилась она. — Его я тоже посмотрела. У него ничего нет. — Пауза. — А мешки, наверное, были ваши.

— Наверное. Я испугался за него.

Она кивнула и ушла. А я сидел в комнатке при участке и чувствовал, как у меня трясутся колени, хотя за весь разговор они не дрогнули ни разу.

Вечером, на мостках, я думал о том, что видел.

Моя логика оказалась верной. Джедаи видят то, что привыкли видеть. Их научили искать огоньки, и они ищут огоньки. А я не огонёк. Я... Я подумал слово «Сила» и испугался, потому что это было слишком большое слово для человека, который чинит лодки. Скажу так: я был частью фона. Того самого, который я в первый день услышал в тени под деревом.

Ещё я понял, что джедай была не дура. Она почувствовала, что что-то не так. «Удивительно тихий», «камень». Она нашла слово, которое было ближе к правде, чем всё, что мог бы сказать прибор. Но её научили, что тишина значит слабость. И она поверила своему учению больше, чем своему удивлению.

Её сторож был сильнее её. Как и мой сначала.

От этого мне стало её немного жалко. И немного страшно. Если когда-нибудь придёт кто-то, кого научили по-другому, или кто научился сам, как я, тогда тишина перестанет меня прятать.

Таких в галактике пока не было. По крайней мере я их не встречал. А спрашивать, есть ли такие, я не стал. Пусть будет ещё что-то, чего я не знаю.

---

## 20. Дверь

После визита джедая я понял, что пора.

Не уходить, а проверить. Два года я жил с дверью, о которой знал только, что она, по моей логике, «есть». Сегодня ночью я понял, как это ненадёжно: накануне визита я думал о ней как о запасном выходе, но не знал, есть ли он вообще. Человек, который собирается выпрыгнуть в окно при пожаре, должен хотя бы знать, есть ли в его комнате окно.

За два года я научился читать ответы. Холодное от горячего я отличал теперь почти без ошибок. Я проверял себя на мелочах сотни раз: где Нела оставила нож, куда Тоб спрятал свой мешочек с камешками, под какой кружкой камешек, когда Мира, уже почти большая, снова захотела поиграть.

Значит, можно спросить.

Я сидел на мостках ночью, рядом спала Нела в доме, и долго формулировал вопрос. Он должен был быть про настоящее, а не про будущее. «Могу ли я вернуться» это было про настоящее: есть ли такая возможность сейчас.

Как я это понимаю: могу ли я вернуться домой, в тот самый вечер, когда уснул, будто ничего не было, но с памятью обо всём этом?

Горячее пришло сразу, как всегда, и было громким: да, да, да! Я дал ему остыть. Пять секунд, десять, полминуты.

Под ним лежало холодное. Да.

Я сидел и смотрел на воду. Две луны отражались в озере, как два бледных глаза.

Значит, дверь есть. Всё это время она была.

Странно, но я не почувствовал облегчения. Я ждал, что почувствую: груз с плеч, наконец-то знаю. А почувствовал другое. Как будто кто-то зашёл в комнату, где я прожил два года, и показал мне: вот выход. И комната сразу стала чуть меньше моей и чуть больше временной.

Следующий вопрос просился сам, и он был ещё важнее. А будет ли там Сила? Если я вернусь в свой мир, в свою кровать, в свою жизнь с налогами и будильником, останется ли у меня то, что есть здесь?

Я начал его формулировать и остановился.

Если ответ «да», я, может быть, вернусь прямо сейчас. Зачем ждать дроидов, если дома меня ждёт всё то же самое, только без дроидов и с моими людьми? А если ответ «нет», то вернуться значит перестать быть тем, кем я стал. И тогда я, может быть, не вернусь никогда, даже когда стоило бы.

В обоих случаях ответ решил бы за меня. А я хотел решить сам. Когда придёт время. Не сегодня.

Я не спросил. И не спросил, кстати, ещё об одном, что было в голове с первой ночи: не я ли сам себя сюда отправил, во сне. Это тоже было бы знанием, которое ничего не меняет, но меняет всё.

Пусть останется.

Я посидел ещё немного и подумал, что за два года сам собой сложился ответ на вопрос, который я задавал себе в первое утро за зелёной тарелкой в приюте. Чего я хочу? Тогда я хотел сразу всего, и всё спорило между собой. Сейчас желаний было по-прежнему много, но они больше не спорили так громко. Я хотел, чтобы Нела утром ругала погоду. Чтобы Делл обыграл меня в шашки. Чтобы Тоб наконец правильно сосчитал мешки. Чтобы где-то было что-то, чего я не знаю.

А дверь пусть будет. Как я это понимаю: на случай, если однажды мне захочется домой.

Я вернулся в дом. Нела спала, отвернувшись к стене, и что-то бормотала во сне про переправу. Я лёг рядом и долго, честно и очень старательно думал о налогах.

Налоги в этом мире, кстати, были выше, чем дома. Это помогало ус

Часть 5

## 21. Как все

Годы на Набу шли так, как, наверное, идут годы везде, где ничего не случается: быстро. Первый год я помнил по дням. Второй по месяцам. Третий и четвёртый слились в одно: лодки, сбор у Оррина, рыбалка с Деллом, Нела, которая каждую весну грозилась бросить переправу и уехать в Тид и каждую весну оставалась.

Тоб вытянулся, стал угловатым, басил через раз и перестал считать мешки вслух. Мира превратилась в девицу, которая смотрела на меня свысока и делала вид, что никогда не мыла за меня посуду. Ганна поседела и стала ещё громче. Констебль женился и немного потолстел.

А я однажды утром, бреясь перед осколком зеркала, заметил у себя седой волос. И остановился с бритвой в руке.

Можно было убрать. Как я это понимаю: пусть волосы будут как пять лет назад. Это был класс «своё тело», к нему сторож уже привык: пузыри, спина, ушибы. Убрать седину было бы не сложнее.

Но я подумал дальше, как всегда думал теперь перед чем-то новым. Седина это не болезнь. Это время. Если я уберу седину, то через год уберу морщину. Через пять лет я буду выглядеть так же, как в день, когда пришёл босиком к Оррину на поле. А Оррин постареет. Нела постареет. Тоб вырастет, Делл... про Делла я старался не думать.

И однажды кто-нибудь посмотрит на меня и спросит: а почему ты не меняешься?

Это было бы хуже машины с новой обивкой. Машину можно списать на чудо, на везение, на жену, которая тайком зашила сиденье. Человека, который не стареет, списать не на что.

Но дело было не только в этом. Я стоял с бритвой и думал: а чего я хочу на самом деле? Не стареть? Наверное, да, кто же хочет стареть. Но я представил себя через двадцать лет, молодого, рядом с седой Нелой. Через сорок лет, молодого, на её могиле. Через сто лет, молодого, когда уже не будет никого из тех, кого я знал.

Мне не понравилось то, что я представил. Это был не я. Это был кто-то, кто пережил всех своих и живёт дальше, потому что может. Не потому что хочет.

Я положил бритву и решил: буду стареть как все. Не потому что так надо. А потому что я хочу быть с ними, а не над ними. Если они стареют, то и я.

Но решил я это не до конца, и признаюсь в этом честно. Я оставил себе одну оговорку, мелкую и трусливую: стареть, но без болезней. Если заболит сердце или колени, я поправлю, тихо, как поправлял спину после сбора. Это я мог себе позволить, не выделяясь. У всех бывают хорошие годы.

Седой волос я оставил. Нела заметила его через неделю и сказала, что мне идёт.

---

## 22. Делл

Делл ушёл на пятую осень.

Не от болезни. Просто однажды утром не вышел на мостки, и его дочь, которая к тому времени переехала из Тида к нему насовсем, нашла его в кресле у окна. Удочка стояла в углу, леска намотана аккуратно, как он всегда наматывал. Ему было, как выяснилось, под девяносто. Я не знал. Он никогда не говорил.

Я узнал, когда пришёл утром на мостки, а его там не было. Сидел минут двадцать, ждал, потом пошёл к дому и увидел у крыльца соседей.

Тут надо рассказать, о чём я подумал в первые минуты. Потому что я об этом думал, и врать себе нет смысла.

Я подумал, что могу.

Не воскресить, это было слишком далеко от всего, к чему привык сторож. Сторож знал про смерть одно: она навсегда. Это было самое глубокое «так не бывает» из всех, глубже висящих камней, глубже исчезающих пузырей. Я чувствовал его, как стену.

Но я мог по-другому. Время. Я мог бы... Я не знал, как сказать точно. Вернуться в позавчера. Сделать так, чтобы было вчера, и Делл ещё сидел на мостках. Это был класс «время», который я не трогал ни разу. Даже не пробовал. Даже в мечтах дома я редко его касался, потому что время в мечтах было как-то неинтересно.

А потом я подумал вот что.

Делл умер не от болезни. Не от несчастного случая, не от дроидов, не от того, от чего я обещал защищать своих. Он умер от того, что прожил свою жизнь. Почти девяносто лет. Каждое утро на мостках. Шашки. Рыба. Дочь. Это была его жизнь, целая, законченная, с удочкой в углу и аккуратно намотанной леской.

Если я верну его, это будет не его жизнь. Это будет моя. Это будет то, что я решил за него, потому что мне без него будет хуже.

Пять лет назад, когда у него было воспаление, я его вытащил. Тогда я мог сказать себе: это болезнь, это беда, это случайность. Сейчас случайности не было. Был конец.

Я вспомнил своё правило про своих: те, без кого мне будет хуже жить. Без Делла мне было хуже, гораздо. Значит, по правилу, надо было защитить. Но правило было про защиту от беды, а не от жизни. Если я стану защищать своих от того, что они проживают свою жизнь до конца, то у них не будет своей жизни. Будет моя.

И ещё про время. Я понимал, что это самый опасный класс из всех. Камень можно поставить обратно. Синяк заживёт. А время, если я его трону и ошибусь, может уйти куда угодно. Вместе со мной, Нелой, Тобом и всеми остальными. Я не знал про время ничего, кроме того, что оно идёт вперёд. Этого было мало, чтобы его трогать.

Я пошёл к соседям у крыльца. Дочь Делла плакала. Я обнял её, как обнимают люди, которые не знают, что сказать.

Хоронили его через три дня. По местному обычаю, на берегу, с лодкой. Я сделал для него лодку сам. Руками, без Силы, от первой доски до последней. Мне это было важно. Неделю я не спал толком, строгал, конопатил, смолил. Нела приносила еду и молча уходила.

Лодка получилась кривоватая. Хуже, чем те, что я чинил для соседей. Зато это была моя лодка, без единого «как я это понимаю».

Его шашки дочь отдала мне. Шестиугольная доска, фигуры, потёртые до гладкости. Я поставил их на полку и не трогал полгода. Потом однажды вечером позвал Тоба и научил его играть. Тоб играл ещё хуже меня, и это было очень утешительно.

На рыбалку я ходил один. Правило «на рыбалке Силу не трогать» осталось. Теперь его никто не видел, кроме меня. Это была самая честная проверка: держится ли правило, если никто не смотрит.

Держалось.

---

## 23. Тоб

Тобу исполнилось тринадцать, и однажды вечером он пришёл ко мне на мостки с вопросом, которого я ждал с того дня, как над ним повисли мешки.

— Научи меня.

Он сел рядом, на место Делла, свесил ноги и смотрел на воду.

— Чему?

— Ты знаешь чему. — Он помолчал. — Я помню, как висели мешки. Все говорят, что я напридумывал, а я помню. Мама говорит, что ты из этих, у которых «бывает». Джедайка сказала, что у меня ничего нет. А я не верю. Я хочу, как ты.

Я долго молчал. Это был тот разговор, к которому я готовился и всё-таки не был готов.

Можно было соврать. «Это было случайно, я ничего не умею, джедайка права». Тоб бы, может, поверил. А может, нет. Ему было тринадцать, а в тринадцать уже хорошо чувствуешь, когда взрослые врут.

Но дело было даже не во вранье. Я впервые задумался всерьёз над тем, о чём раньше думал вскользь.

Я мог бы научить его. Не так, как учат джедаи: огоньки, усилия, сосредоточенность. По-своему. Всё моё умение держалось на одной вещи: на том, что я с детства, в мечтах, видел, как камни висят. Мой сторож не верил в это, но у меня было что противопоставить сторожу: тысячу ночей, когда камни висели в моей голове.

У Тоба был сторож, как у всех. Но у Тоба было и другое. Один раз в жизни он своими глазами видел, как мешки висят в воздухе. Не в мечтах, а на самом деле. Это была трещина в его стороже, настоящая, от рождения почти. Если я покажу ему ещё раз, и ещё, и ещё, его сторож рассыплется быстрее моего. Он будет как ребёнок, которого вырастил кто-то, кто может всё, и который видел это всё на примере.

И через несколько лет рядом со мной будет ещё один такой же. Только моложе. Только без тех тормозов, которые я в себе вырастил. Без страха, от которого меня тошнило на мостках, без правил в телефоне, без Делла, которого я не вернул.

Я представил Тоба в двадцать лет, который может то же, что я. Тоба, который злится на кого-то. Тоба, который влюбился и ему отказали. Тоба, у которого через несколько лет появятся дроиды на улицах родного посёлка.

Я не знал, каким он вырастет. Я знал, каким был в его возрасте я сам: обидчивым, глупым, уверенным, что весь мир против меня. Если бы мне в тринадцать дали то, что есть у меня сейчас, мира бы, наверное, уже не было.

— Тоб, — сказал я наконец. — Я не могу.

— Не можешь или не хочешь?

Он был умный мальчик. Всегда был.

— Не хочу.

Он покраснел, как краснеют подростки, когда их обижают, и вскочил.

— Почему?! Ты думаешь, я не смогу?

— Я думаю, сможешь, — сказал я честно. — В этом и дело.

Он не понял. Стоял надо мной, сжав кулаки, тринадцатилетний, обиженный.

— Это то, что нельзя вернуть, — сказал я. — Если ты это начнёшь, ты не сможешь стать обратно таким, как сейчас. И я не знаю, что из тебя получится. И ты не знаешь. Никто не знает. Я сам не знаю, что получилось из меня.

— Из тебя получился нормальный человек!

— Это потому, что я очень стараюсь, — сказал я. — Каждый день. Это тяжело, Тоб. Тяжелее, чем мешки.

Он постоял ещё, потом развернулся и ушёл, громко топая по мосткам. Я сидел и смотрел, как он уходит, и чувствовал себя последней сволочью. Ребёнок попросил о самом важном в его жизни, а я отказал. По причинам, которые он не может понять, потому что у него нет моего опыта.

Он не разговаривал со мной две недели. Потом пришёл играть в шашки, как ни в чём не бывало. Про «научи» больше не спрашивал. Но иногда я ловил его взгляд, когда что-то шло не так: падала кружка, ломалась доска. Он смотрел на меня, ждал. Я ничего не делал, и он отворачивался.

Ночью после того разговора я записал в телефон ещё одно правило: «Не учить. Никого. Не показывать то, что может стать примером».

А ниже, мелко: «Даже Тоба. Особенно Тоба».

---

## 24. Королева

На восьмой год по Набу пошли разговоры, которых я ждал и боялся.

Сначала про налоги. Ганна возмущалась на кухне приюта, что торговые пути опять обложили, что купцы из Федерации подняли цены, что в Сенате спорят о чём-то, чего никто в посёлке не понимал. Я слушал, кивал и вспоминал первые строчки, которые плыли по экрану в начале первого эпизода: спор о налогах на торговые пути в отдалённых системах. Тогда, в детстве, это казалось самой скучной частью фильма. Сейчас это было новостями.

Потом про короля. Старый король отказался от власти, и на выборах победила девочка. Четырнадцать лет. Ганна говорила о ней с гордостью и тревогой одновременно: такая молодая, такая умная, говорят, лучшая в своём выпуске, но ведь ребёнок.

Я сидел за столом у Ганны и смотрел в кружку.

Я посчитал тогда, восемь лет назад, по холодному ответу: девочке пять, значит, девять лет. Сейчас девочке было четырнадцать, и она была королевой. Значит, моя арифметика была верна. И значит, у меня оставалось, может быть, несколько месяцев. Может быть, меньше.

Я не спрашивал Силу, когда точно. Правило. Будущее и сюжет. Но мне было и не нужно: я знал фильм. Я знал, что будет. Флот на орбите, блокада, переговоры, которые не состоятся, высадка, дроиды. Я знал это так же, как знал таблицу умножения, которую повторял перед сном.

Но всё ли будет так же? Я жил здесь восемь лет. Я сделал за эти годы много мелочей: мешки, машина, Делл в первый раз, шаак, лодки. Пошли ли от этих мелочей круги до орбиты? Вряд ли. Но я не знал.

Что я должен был делать?

Восемь лет назад я принял обывательское решение: в галактику не лезть, своих защитить, когда придёт время. Время пришло. И теперь надо было решить, что значит «защитить» на деле.

Я перебрал это ночами, как всегда.

Предупредить? Сказать Оррину: скоро здесь будет армия, запасай еду, уводи семью. Откуда я знаю? «У меня бывает». Нет, это объясняло мешки, но не пророчества. Оррин мне поверит, наверное. И расскажет Лессе, и та расскажет соседкам. Через неделю половина посёлка будет знать, что «тот, у которого бывает», предсказывает войну. А когда она начнётся, все придут ко мне. И не с вопросами.

Увезти своих заранее? Куда? В фильме блокировали всю планету. Увезти с планеты значило бы объяснить, почему мы бежим от того, чего ещё не случилось.

Сделать что-то самому? Остановить флот? Тут я даже не стал додумывать. Это было ровно то, от чего меня вырвало на мостках пять лет назад. Это было «лезть в галактику».

Значит, оставалось одно. Быть рядом. Тихо подготовиться так, чтобы никто не заметил, что я готовлюсь. И когда начнётся, действовать по ситуации, не заранее.

Я сделал три вещи, и все три были маленькими.

Первое: я переехал. Не насовсем, а так, чтобы чаще быть у Оррина. Предлог нашёлся сам: Нела наконец-то согласилась перебраться ко мне, а мой домик на берегу был для двоих тесноват. Оррин предложил старый дом на краю своего поля, пустовавший с тех пор, как умер его отец. Мы переехали. Теперь и Нела, и Оррин с семьёй были в двух шагах.

Второе: я перестал откладывать починку погреба под новым домом. Погреб был старый, глубокий, каменный. Я привёл его в порядок, руками, весь месяц. Утеплил, проложил вентиляцию, поставил полки. Нела смеялась, что я готовлюсь к концу света. Я смеялся вместе с ней. На полках постепенно появлялись консервы, вода, мешки с крупой. Как у всякого хозяйственного мужика, который любит запасы. Никто бы не заподозрил.

Третье: я начал смотреть на небо. Не Силой, а глазами. Каждую ночь, выходя покурить (здесь я начал курить местную траву, Нела ругалась), я смотрел вверх. Пока там были только две луны и звёзды.

Ещё я думал о той девочке-королеве. Четырнадцать лет. В фильме у неё всё кончилось хорошо: она вернётся, договорится с гунганами, отобьёт планету. Но в фильме не было меня. И не было дома на краю поля с погребом.

Я не собирался ей помогать. Это было бы «лезть». Но я поймал себя на том, что мне её жалко. Ребёнок, которому через несколько месяцев придётся решать, сдавать ли планету.

Я записал: «Её не трогать. У неё свой фильм».

---

## 25. Небо

Это случилось в середине лета, ночью.

Я вышел на крыльцо, как всегда. Нела спала. Небо было ясное, две луны стояли высоко, и сначала я ничего не заметил. А потом увидел, что звёзд стало больше.

Не больше. Появились новые точки. Яркие, ровные, неподвижные. Они не мерцали, как звёзды, и не двигались, как спутники. Висели. Десять, двадцать, потом я сбился со счёта.

Я стоял на крыльце, и у меня было ощущение, будто я смотрю фильм, который видел сто раз, и вот наконец-то начинается та сцена.

Только я был не перед экраном. Я был внутри.

Можно было спросить. Узнать, что это, сколько их, когда высадка. Правило про будущее, но это было настоящее: вот они, висят. Я посмотрел на точки и спросил, как я это понимаю: что это?

Холодное ответило сразу. Корабли. Торговые. Много. Над планетой.

Больше я спрашивать не стал. Остальное я знал и без Силы.

Утром новостные экраны в посёлке погасли. Связь с Тидом пропала. Ганна бегала по улице с планшетом и кричала, что ничего не работает. Констебль ходил хмурый и ничего не объяснял, потому что сам ничего не знал. Оррин стоял у края поля, смотрел на небо, где днём точек не было видно, и молчал.

— Что происходит? — спросила Нела.

— Не знаю, — сказал я. Это была неправда, но такая, которую я выбрал восемь лет назад.

Вечером в посёлке говорили, что это блокада. Что Федерация закрыла планету из-за налогов. Что королева ведёт переговоры. Что всё обойдётся, потому что Республика не допустит.

Я сидел на крыльце, Нела рядом, и слушал, как по улице ходят люди и повторяют друг другу: обойдётся, обойдётся.

Оррин зашёл поздно, когда Нела уже ушла в дом.

— Ты знал, — сказал он. Не спросил. Как тогда, про мешки.

Я помолчал.

— Подозревал.

— Погреб.

— Погреб.

Он сел рядом. Долго смотрел на небо, где снова зажглись ровные неподвижные точки.

— Что будет?

Я подумал, что сказать. Правду я не мог. Врать не хотел. И впервые за восемь лет нашёл то, что было правдой и не было пророчеством.

— Не знаю, что будет с планетой, — сказал я. — Но с вами ничего не будет. Это я знаю.

Оррин посмотрел на меня. Долго. Как смотрел когда-то на машину с новой обивкой.

— Это из того, что у тебя «бывает»?

— Это из того, что я так решил.

Он кивнул. Встал, положил руку мне на плечо и ушёл к себе через поле.

Я остался на крыльце. Точки висели над головой. Где-то там, в одном из этих кораблей, сидели те, кто через несколько дней пошлёт вниз армию. Где-то в Тиде девочка в белом гриме не спала и думала, что делать. Где-то на другом конце галактики, на песочной планете, мальчик девяти лет, который не знает обо мне ничего, чинил свой гоночный под и мечтал о звёздах.

А я сидел на крыльце с погребом и думал о налогах.

Сегодня это не помогало.

Часть 6

## 26. Высадка

Неделю над Набу висели корабли, а внизу все говорили «обойдётся». Говорили на рынке, у Ганны на кухне, на переправе у Нелы. Говорили так часто, что я понял: никто в это не верит.

На восьмой день ночью небо над Тидом стало светлым, как на рассвете, хотя до рассвета было далеко. Без звука, слишком далеко для звука. Просто зарево. Утром по дороге мимо посёлка прошли беженцы из пригородов: на платформах, пешком, с тюками. Рассказывали, что с неба спустились большие круглые корабли, а из них вышли дроиды. Тысячи. Худые, бежевые, с длинными головами. Ходят строем и стреляют.

Я слушал и узнавал каждое слово. Худые, бежевые, длинные головы. Я видел их в кино. Мне было лет восемь, и они казались смешными: ходят криво, говорят «роджер-роджер», мажут.

Сейчас мне смешно не было.

В посёлке началось то, что, наверное, начинается везде, когда приходит война. Одни собирали вещи и уезжали непонятно куда. Другие запирали двери и сидели дома. Констебль ходил по улицам с хмурым лицом и говорил всем, чтобы не паниковали. Сам он паниковал, это было видно по тому, как он то и дело поправлял пояс.

Я сидел на крыльце и думал о том, что делать. Не в общем, а прямо сейчас.

Восемь лет я готовился к этому дню. Погреб, запасы, дом рядом с Оррином. Обывательское решение: защитить своих, в галактику не лезть. Всё было решено. Но теперь, когда дроиды были в двух днях пути, я понял, что «защитить» это не одно действие, а сотня мелких решений, и каждое придётся принимать на ходу.

Например. Если дроиды придут в посёлок, можно спрятать своих в погребе. Как я это понимаю: дроиды пройдут мимо дома, будто он пустой. Дроиды это машины. С машинами у меня давно было всё просто. Сделать так, чтобы машина не увидела дом, было бы не сложнее, чем сделать так, чтобы уборщик Оррина заработал.

А что потом? Дроиды заберут всех соседей. Ганну, Миру, констебля, дочь Делла, всех. А мы останемся. Когда всё кончится, соседи вернутся и спросят: а вы где были? Почему вас не взяли? Мы скажем: в погребе. И кто-нибудь обязательно ответит: у Грена тоже был погреб, а его нашли.

И снова будут разговоры. Только теперь не про мешки и не про машину, а про то, что в посёлке был дом, мимо которого прошла армия.

Я долго об этом думал. И пришёл к решению, которое мне не понравилось.

Мы пойдём вместе со всеми.

Если дроиды погонят посёлок в лагерь, мы пойдём в лагерь. Я, Нела, Оррин, Лесса, Тоб. Как все. И там, в лагере, я сделаю так, чтобы с нами ничего не случилось. Тихо. Как везение.

Это было неудобно. Это было страшно. Но это было единственное, что не превращало меня в человека, мимо которого прошла армия.

Нела, услышав про погреб, предложила спрятаться. Я сказал, что если найдут, будет хуже. Она посмотрела на меня долгим взглядом и ничего не ответила. Но в погреб больше не просилась.

Оррину я сказал правду, ту, которую мог.

— Если придут, пойдём со всеми. Не бегай, не прячься. Я буду рядом.

— Это опять из того, что ты так решил?

— Да.

Он кивнул. За восемь лет он привык.

---

## 27. Лагерь

Дроиды пришли на третий день, утром.

Сначала я их услышал. Ровный топот, металлический, как будто по дороге шла сотня сломанных часов. Потом увидел. Они шли строем, по четыре, бежевые, с длинными головами, точно как в кино. Впереди катилась бронированная машина. Над посёлком висел летающий транспорт.

Нас собрали на площади перед участком. Всех. Ганна держала за руку Миру, которой было уже семнадцать и которая этим возмущалась. Констебль стоял рядом с дроидом-командиром, жёлтым, с отметинами на голове, и что-то ему объяснял, бледный и вежливый. Дроид отвечал ровным голосом, что все жители подлежат перемещению в лагерь для временного содержания. Для их же безопасности.

Тоб, которому было уже шестнадцать с лишним, стоял рядом с отцом и смотрел на дроидов так, как смотрят подростки на всё, что их унижает. Я видел, как у него ходят желваки. Это мне не понравилось.

Лагерь был в часе ходьбы, на старом поле за лесом. Ограда из энергетических столбов, гудящих, как платформа Оррина. Палатки, бараки, выдача пайков. Сотни людей из окрестных посёлков. Кто-то плакал, кто-то молчал. Дроиды ходили вдоль ограды и иногда останавливались, поворачивая длинные головы.

Нас поселили в одном бараке: меня, Нелу, семью Оррина, ещё человек двадцать. Ганна с Мирой попали в соседний.

В первую ночь я лежал на нарах и составлял список.

Вода. Здесь давали воду из цистерн, мутную, с привкусом металла. Через неделю половина лагеря будет болеть животом. Значит, вода в нашей цистерне, как я это понимаю, должна быть такой, от которой не болеют. Выглядеть такой же мутной: «как это выглядит со стороны». Но чистой.

Еда. Пайки маленькие, на взрослого мужчину не хватит. Значит, пайки, которые выдают нашему бараку, должны быть чуть больше. Чуть-чуть. Не настолько, чтобы кто-то заметил разницу.

Тепло. Ночи были прохладные, а одеяла тонкие. Значит, в нашем бараке, как я это понимаю, будет чуть теплее, чем в соседних. Как будто стены плотнее.

Болезни. Здесь были старики и дети. Если кто-то из своих заболеет, я поправлю тихо, как поправлял спину. Если заболеет чужой... Тут я остановился. Правило: свои это те, без кого мне будет хуже жить. Соседи по бараку не свои. Но если сосед по бараку заболеет заразным, это заразит своих. Значит...

Я лежал и понимал, что моё аккуратное правило про своих в лагере начинает расползаться. Здесь всё было связано: вода одна на всех, воздух один на всех, болезни общие. Нельзя защитить только своих, если они живут в одной палатке с чужими.

К утру я решил так. Барак, в котором живут свои, тоже свой. Целиком. На время лагеря. Двадцать человек, которых я почти не знал, становились «своими» не потому, что я их полюбил, а потому, что иначе я не защищу тех, кого люблю.

Цинично? Да. Но работало.

Соседний барак, где Ганна с Мирой, тоже свой. Значит, два барака. Сорок человек.

Я поймал себя на том, что ещё немного, и «своими» станет весь лагерь, а потом весь посёлок, а потом вся планета. И остановился. Два барака. Остальное пусть будет как будет. Если начну спасать весь лагерь, кто-нибудь заметит, что в этом лагере никто не болеет, не голодает и не мёрзнет, и тогда сюда приедут не дроиды, а кто-нибудь похуже.

Через неделю в лагере пошла кишечная болезнь. Наш барак и барак Ганны не заболели почти целиком. Двое детей переболели легко, за день прошло. Остальные бараки лежали.

Пожилая женщина из нашего барака сказала, что это потому, что она каждое утро молится. Я с ней согласился. Мне было всё равно, кому достанется благодарность. Лишь бы не мне.

---

## 28. Тоб

Это случилось на второй неделе.

Тоб не выдержал. Я видел, что он не выдержит, с первого дня: шестнадцать лет, отец рядом молчит, дроиды тычут в людей стволами. В таком возрасте молчание кажется трусостью.

Дроид у ограды толкнул старика из соседнего барака. Просто толкнул, потому что тот шёл слишком медленно к раздаче. Старик упал в грязь. Тоб, который стоял ближе всех, сорвался с места, подбежал и толкнул дроида в ответ. Изо всех сил.

Дроид пошатнулся. Тощий, на тонких ногах, он чуть не упал. Потом выпрямился, развернулся и поднял оружие.

Всё это заняло две секунды. Я стоял шагах в двадцати.

Думать было некогда. Опять. Как с мешками.

И опять внутри мелькнуло само, прежде чем я понял, что подумал. Что-то вроде: мимо.

Дроид выстрелил. Красная вспышка ушла в землю в полуметре от ног Тоба, вырвав комок грязи.

Дроид выстрелил ещё раз. Вспышка ушла вбок, в ограду, где зашипела, рассыпая искры.

Третий раз. Над головой Тоба.

Тоб стоял, белый, с открытым ртом, и не двигался. Дроид, по-моему, был удивлён не меньше. Он опустил ствол, посмотрел на него, покрутил головой. Потом из-за спины подошёл жёлтый командир и что-то коротко сказал. Дроид опустил оружие совсем.

Оррин уже бежал к сыну. Схватил за плечи, оттащил, прижал к себе. Командир-дроид сказал что-то про нарушение порядка и про то, что в следующий раз будет иначе. Ушёл.

Вечером в бараке все говорили о том, как Тобу повезло. Что эти дроиды стрелять не умеют. Что их делают на дешёвых заводах, и прицелы у них кривые. Кто-то смеялся нервно, кто-то ругал Тоба за глупость.

Я лежал на нарах и думал о том, что там было на самом деле.

В тот момент, когда дроид поднял оружие, у меня не было времени на «как я это понимаю». Но было кое-что другое. Было кино. Тысячу раз, в детстве, потом взрослым, я видел, как эти самые дроиды стреляют и мажут. Мажут по героям, по случайным прохожим, по всему, во что целятся. Это была шутка, которую знает каждый, кто смотрел эти фильмы. Сторож в эту шутку верил. Верил крепче, чем в то, что камни не висят.

И когда дроид поднял ствол на Тоба, всё моё понимание, которое было в ту секунду, сказало одно: эти мажут.

И он мазал. Три раза подряд.

Я лежал и смеялся. Тихо, в стену, чтобы Нела не услышала. Потому что это было смешно. Детская шутка из кино спасла жизнь мальчику в другой галактике. Я даже не сделал ничего, кроме как в ту секунду верил в то, во что верил всегда.

Потом смеяться перестал. Потому что подумал: а если бы стрелял не дроид? А если бы это был человек, солдат, про которого у меня нет шутки? Тогда «мимо» пришлось бы делать по-настоящему, а не верить. И я не знал, успел бы я или нет.

Ночью Тоб пришёл к моим нарам. Сел на край, не глядя на меня.

— Это ты, — сказал он шёпотом.

Я молчал.

— Как с мешками. Это ты.

— Тоб, дроиды мажут. Все это знают.

— Не три раза подряд с пяти шагов.

Он был умный мальчик. Всегда был.

— Тоб, — сказал я. — Если бы это был я, я бы не стал тебе говорить. Ты же понимаешь почему?

Он подумал.

— Потому что тогда я бы снова попросил научить.

— И поэтому тоже.

Он посидел ещё, потом встал.

— Спасибо, — сказал он и ушёл к себе.

Утром Оррин посмотрел на меня через барак. Ничего не сказал. Просто кивнул.

---

## 29. Искушение

На третьей неделе в лагерь стали доходить слухи.

Говорили, что королева бежала с планеты. Что её вывезли на корабле какие-то люди в коричневом, и что дроиды её упустили. Говорили, что в Сенате, далеко, на Корусанте, сменили канцлера, и новым стал сенатор от Набу. Говорили, что по болотам ходят гунганы, и что их армия собирается где-то на равнинах.

Каждый слух я узнавал. Это был фильм. Он шёл где-то рядом, за оградой лагеря, за лесом, за горизонтом. Шёл без меня. Как и должен был.

И вот тут, на третьей неделе, в лагере, на нарах, мне стало по-настоящему трудно.

Потому что я мог всё это закончить. Прямо сейчас.

Как я это понимаю: все дроиды на этой планете выключены. Все. Сразу. Как будто кто-то нажал кнопку.

Это было даже не сложно. Дроиды были машинами. Машины у меня включались и выключались с первого года. Сторож не возражал: машины ломаются, это все знают. Я лежал на нарах и чувствовал, что это сработает. Без сомнений. Одна мысль, и война на Набу кончится.

Люди выйдут из лагерей. Перестанут болеть. Никто больше не толкнёт старика в грязь. Тоб будет в безопасности. Нела будет в безопасности. Все.

Это было так просто, что становилось страшно.

Я перебрал всё, что мог перебрать.

Первое. Правило: «Королеву и сюжет фильма не трогать. У неё свой фильм». Я записал его год назад, когда всё было далеко. Сейчас это правило выглядело как трусость. Люди болеют в лагере, а я держусь за запись в телефоне.

Второе. Что будет, если дроиды вдруг выключатся сами, без причины? Федерация не поймёт, что случилось. Джедаи, которые сейчас где-то рядом с королевой, не поймут. Кто-нибудь начнёт искать. Что заставило армию выключиться? Кто? И у них будет только один ответ, который не похож ни на что, что они знают. И тогда, может быть, придёт кто-то, кто научился смотреть иначе.

Третье. Фильм. Я знал, чем кончится эта война. Через несколько дней, может, недель, мальчик с Татуина сядет в истребитель, случайно взлетит, случайно окажется у корабля управления и случайно его взорвёт. Дроиды выключатся сами. Без меня. Будет праздник в Тиде, парад, гунганы, королева в белом.

Если я выключу их сейчас, мальчик не взлетит. Не взорвёт. Не станет тем, кем его сделает этот день. Джедаи посмотрят на него не так, как в фильме. Может, не заберут. Может, заберут иначе.

Я не знал, к чему это приведёт. Это была не лодка, которую можно перечинить. Это была галактика.

Четвёртое, и это было самое неприятное. Мальчик. Он сейчас был где-то здесь, на Набу, или скоро будет. Тот самый, о котором я восемь лет назад решил не спрашивать. Девять лет. Можно было бы спросить, где он. Можно было бы даже... я не стал додумывать. Правило.

Я лежал на нарах до утра. Нела спала рядом, сопела. Тоб ворочался на соседних нарах. Барак пах сыростью и людьми.

И к утру понял одну вещь, которая всё решила.

Если всё пойдёт по фильму, война кончится через несколько дней сама. Если я вмешаюсь, она кончится сегодня. Разница в несколько дней. Против неё были: внимание, которое я привлеку, мальчик, которого я лишу его дня, и галактика, которую я сдвину, не понимая куда.

Несколько дней я мог продержать два барака. Это я умел. Вода, еда, тепло, болезни. Я делал это три недели и мог делать ещё.

А значит, вмешиваться было незачем. Не из благородства. Из расчёта. Я обыватель, я умею считать.

Был у меня и другой расчёт, о котором я не любил думать. Если я не прав и фильм не сбудется, если дни растянутся в месяцы, я пересмотрю. Не завтра. Но пересмотрю.

Я записал в телефон: «Ждать. Держать два барака. Если через месяц ничего, думать заново».

Перед сном я думал о налогах. В лагере их, к счастью, не было.

---

## 30. Тишина

Это случилось на четвёртой неделе, днём.

Я стоял в очереди за пайком. Впереди меня стоял Тоб, позади Нела. Вдоль ограды ходили дроиды, как всегда. Один из них стоял у раздачи и смотрел на очередь своими дурацкими круглыми глазами.

И вдруг они все остановились.

Одновременно. Все, кого я видел. Дроид у раздачи замер с поднятой рукой. Дроиды у ограды замерли на полушаге. Один, который шёл по краю лагеря, качнулся и упал вперёд лицом, неуклюже, как сломанная игрушка. Жёлтый командир у ворот остановился и опустил голову.

Тишина. Ни топота, ни скрипа, ни «роджер-роджер». Только гул ограды и чей-то плач в бараках.

Люди в очереди замерли, не понимая. Потом кто-то сказал:

— Они... выключились?

Кто-то засмеялся. Кто-то заплакал. Кто-то бросился к ограде и сразу отскочил: ограда всё ещё гудела.

Я стоял в очереди и смотрел на дроида у раздачи, замершего с поднятой рукой.

Это был он. Мальчик. Где-то там, высоко, на орбите, в истребителе, который он случайно поднял в воздух, он только что взорвал корабль управления. Как в фильме. Без меня.

Фильм сбылся.

Я не сделал ничего. Совсем ничего. И всё кончилось ровно так, как я помнил с восьми лет.

Мне стало одновременно легко и пусто. Легко, потому что всё обошлось, никто из своих не пострадал, и мне не пришлось решать за галактику. Пусто, потому что я впервые за восемь лет увидел, что мир идёт своей дорогой. Без меня. Мог бы я его подвинуть? Мог бы. Но не подвинул, и он прошёл мимо, как поезд мимо полустанка.

Ограду выключили через час. Пришли люди из Тида, в форме, королевская охрана. Сказали, что всё кончено. Что королева вернулась. Что гунганы и королевские войска разбили армию дроидов на равнинах. Что все свободны.

Мы шли домой пешком, через лес. Тоб шёл впереди с отцом. Нела держала меня под руку и всю дорогу молчала. У самой опушки она спросила:

— Ты знал, что так будет?

— Подозревал.

— Ты всегда подозреваешь, — сказала она. — Восемь лет подозреваешь.

Я засмеялся. Она тоже. Это был первый раз за месяц, когда кто-то из нас смеялся.

Через несколько дней в посёлок пришли новости из Тида. Праздник, парад, гунганы и люди вместе. Королева в белом. И ещё одна новость, которую все повторяли с гордостью: наш сенатор, сенатор от Набу, теперь канцлер всей Республики. Такой скромный, такой мудрый, приехал поздравить королеву лично.

Я сидел на крыльце, на краю поля Оррина, и слушал, как Ганна пересказывает это Неле через забор.

Скромный. Мудрый. Наш.

Я знал, кто это. Я знал, что он сделает. Я знал, что через несколько лет начнётся война, которая сожжёт полгалактики. Что джедаев убьют почти всех, за одну ночь. Что мальчик, который сегодня взорвал корабль управления, вырастет и наденет чёрную маску. Что всё это начнётся с этого скромного, мудрого человека, который сейчас улыбается на параде в Тиде.

В одном дне пути от моего крыльца.

Война на Набу была фильмом про королеву, и я его не тронул. Это было просто: несколько дней, два барака.

Но настоящий фильм начинался сейчас. И он был не про королеву. Он был про всех.

Я сидел на крыльце до темноты. Потом вышел на мостки, сел на место Делла и долго смотрел на воду.

Правило «в галактику не лезть» я записал восемь лет назад, когда всё было далеко. Сегодня оно впервые показалось мне не мудростью, а очень удобной привычкой.

Я не знал, что с ним делать. Но знал, что надо будет решать.

Не сегодня.

Перед сном я думал о налогах. После войны их наверняка поднимут.

Часть 7

## 31. Канцлер

После войны посёлок оживал медленно, как человек после долгой болезни. Отстраивали сожжённые сараи, чинили платформы, засевали поля, которые месяц стояли без присмотра. Лодок, которые надо было чинить, стало вдвое больше: дроиды, проходя через посёлок, зачем-то продырявили половину. Я работал с рассвета до заката и был этому рад. Работа не давала думать.

Но по вечерам, на мостках, думать приходилось.

Канцлер. Наш сенатор. Скромный, мудрый человек, которого Ганна видела однажды в Тиде на празднике и потом полгода рассказывала, какой он вежливый.

Я знал, кто он. Я знал это так же твёрдо, как знал, что дроиды мажут. Фильмы, которые я видел десятки раз, говорили одно: этот человек затеет войну, сам будет командовать обеими её сторонами, а когда война ему надоест, уничтожит джедаев, объявит себя императором и сделает из мальчика, взорвавшего корабль управления, своё чёрное оружие.

Это знал я. А здесь этого не знал никто.

Но тут было одно «но», о котором я вспомнил не сразу, и когда вспомнил, мне стало немного легче и немного страшнее.

Я знал это из фильмов. А фильмы были в другой вселенной. Здесь, на Набу, фильм пока сбывался. Королева, дроиды, мальчик, корабль управления, канцлер. Всё как было. Но я сам уже видел, что мои мелочи сдвигают мелочи. Что, если и это сдвинулось? Что, если в этой вселенной скромный сенатор и правда просто скромный сенатор, а я восемь лет живу с подозрением к человеку, который ничего не сделал?

Значит, надо было проверить. Не будущее: будущее я не спрашиваю. Настоящее. Кто он сейчас?

Тут я упёрся в собственное правило. Правило было «не спрашивать о будущем и о сюжете, не читать чужие головы». Вопрос «кто он сейчас» был про настоящее, но про сюжет. И почти про голову: чтобы знать, кто человек на самом деле, надо, кажется, заглянуть внутрь.

Я сидел над этим два вечера. И нашёл формулировку, которую мог себе разрешить. Не что он думает. Не что он сделает. А что он есть. Как есть камень или вода. Так же, как я в первую неделю спрашивал, сколько лет девочке, которая станет королевой: это был факт о мире, а не залезание в голову.

Как я это понимаю: этот человек, канцлер, сейчас, сегодня, тот самый, кем он был в фильме? Тот, кто служит тёмной стороне?

Я сформулировал и долго не решался спросить. Потому что понимал: ответ «нет» меня успокоит, но я ему не поверю до конца. А ответ «да» снимет с меня последнее оправдание.

Спросил.

Горячее пришло первым, разное: «нет, нет, это кино», «да, конечно, ты же знаешь». Я дал ему остыть.

Холодное было коротким. Да.

Я сидел на мостках до глубокой ночи и смотрел на озеро. Две луны висели, как всегда. Вода была гладкая, как всегда. Где-то далеко, на Корусанте, человек, который через десять с чем-то лет уничтожит почти всех джедаев в галактике, сейчас, наверное, спал. Или не спал. Или пил чай и обдумывал следующий ход.

А я сидел на мостках с удочкой Делла и мог сделать так, чтобы этого человека не было.

---

## 32. Убить

Это было просто. Вот что страшнее всего. Это было до смешного просто.

Как я это понимаю: канцлера больше нет. Сердце остановилось во сне. Как бывает у людей его возраста. Тихо, естественно, без следов.

Сторож не возражал. Сторож знал, что люди умирают во сне. Он видел это. Бабушка. Сосед по даче. Это было то, во что сторож верил крепче всего на свете: что люди умирают. Не надо было обходить его, уговаривать, давать «ещё две ложечки». Он сам протянул бы мне ложку.

Я сидел на мостках и понимал, что между мной и смертью этого человека стоит только моё решение. Не мощность, не умение, не сторож. Только «да» или «нет».

И я стал думать. Медленно, как думал всегда, когда решение было важным. Как обыватель, который покупает квартиру: не про красоту, а про то, что будет, если.

Первое. Я собирался убить человека за то, что он сделает. Не за то, что сделал. Сейчас, в этой вселенной, он не начал войну. Не уничтожил джедаев. Не надел никому маску. Я знал, что он это сделает, потому что видел кино. И Сила сказала мне, что он тот самый. Но «тот самый» не значит «уже сделал». Я был бы судьёй, который приговорил человека по фильму.

Мне было противно от этого, хотя я сам не понимал до конца почему. Обывателю, как я себе повторял, на всех плевать. Но, видно, не на всё.

Второе. Что будет после? В фильме злодеев было двое. Мастер и ученик. Всегда двое, говорил там маленький зелёный старик. Ученик этого человека погиб здесь, на Набу, несколько недель назад: я помнил, как он упал в шахту, разрубленный пополам. Значит, сейчас мастер один. Если его не станет, кто будет следующим? Кто-то ещё, о ком я не знаю? Или никто?

Я не знал. Фильмы про это молчали. А спрашивать Силу «кто ещё есть» значило бы спрашивать сюжет, и после этого вопроса за ним потянулась бы сотня других.

Третье. Война. В фильме война начиналась не только из-за него. Были торговцы, недовольные планеты, сенаторы, которые хотели денег. Он раздул пожар, но дрова лежали и без него. Если его не станет, будет ли война? Может, нет. Может, да, но другая. Может, хуже, потому что без него, который держал обе стороны, она будет без конца и без хозяина.

Я не знал.

Четвёртое. Внимание. Канцлер Республики умирает во сне, через несколько недель после избрания, сразу после победы на своей родной планете. Будут расследования. Будут джедаи, которые ищут. Будут сенаторы, которые подозревают друг друга. Его смерть сама станет событием, вокруг которого закрутится что-то, чего не было в фильме. И я не смогу предсказать, во что это вырастет.

Пятое, самое неприятное. Я.

Я представил себя после этого. Утром, на мостках, с удочкой. Человек, который вчера вечером одной мыслью убил другого человека. Пусть злодея. Пусть будущего убийцу миллионов. Но убил.

И я понял, что это будет не последний раз. Не потому что я жестокий. А потому что первый раз всегда самый трудный. Если я убью его, то в следующий раз, когда я буду знать, что кто-то опасен, решение будет легче. А потом ещё легче. Пока однажды я не уберу кого-то, кто опасен только мне. Соседа, который слишком много спрашивает. Констебля, который вдруг решит, что «бывает» нужно записать.

Человек, который однажды убрал канцлера, рано или поздно уберёт и соседа. Не сразу. Но уберёт.

Я сидел на мостках, и мне было холодно, хотя ночь была тёплой.

Нет. Не сейчас. Может быть, никогда. Но точно не сейчас.

Записывать я ничего не стал. Это было не правило. Это было решение, которое придётся принимать снова.

---

## 33. Нела

Нела заметила, что со мной что-то не так, на третий день. Она всегда замечала.

— Ты опять подозреваешь, — сказала она за ужином.

Я засмеялся. Она нет.

— Что-то случилось?

— Нет. Думаю.

— О чём?

Я долго молчал, ковыряя рыбу. Потом решил спросить так, как спрашивают у друга, когда не могут сказать правду: через «а если бы».

— Слушай. А если бы ты знала, что вот этот человек... ну, допустим, сосед. Нормальный, вежливый, здоровается. А ты знаешь, что через десять лет он подожжёт деревню. Точно знаешь. Ты бы что сделала?

Нела перестала есть и посмотрела на меня своим тяжёлым взглядом, которым смотрела на людей, торгующихся за переправу.

— Откуда я знаю?

— Неважно. Знаешь.

— Так не бывает.

— Ну допустим.

Она подумала.

— Я бы за ним следила, — сказала она наконец. — Все десять лет. И если бы он полез с огнём, я бы ему руки оторвала.

— А раньше? Пока он ещё ничего не сделал?

— Раньше за что? Он же ещё ничего не сделал. — Она пожала плечами. — Может, он передумает. Может, у него жена родит, и он подобреет. Может, его самого кто-нибудь подожжёт раньше. Десять лет это много.

Она снова взялась за рыбу.

— А ты что, кого-то подозреваешь?

— Нет. Так, думаю.

— Ты всегда думаешь, — сказала она. — Иногда лучше чинить лодки.

Я лежал ночью рядом с ней и думал, что она, сама того не зная, сказала самое разумное, что я слышал на эту тему. Следить. И если полезет с огнём, оторвать руки. А до тех пор он просто сосед, который здоровается.

Обывательская мудрость. Она не делает героев. Зато не делает и убийц.

---

## 34. Рычаги

Следующие недели я думал не о том, как убрать канцлера. Я думал о том, есть ли что-то поменьше.

Это была старая мысль, ещё из первых дней: если нельзя толкнуть камень, найди, где он сам готов упасть. Только теперь камень был размером с галактику.

Я перебрал всё, что помнил из фильмов, и нашёл несколько мест, где, может быть, хватит маленького толчка.

Мальчик. Тот самый. В фильмах он сломался не сразу. Сначала у него умерла мать. Её похитили песчаные люди на Татуине, и он нашёл её слишком поздно. Она умерла у него на руках, и он сделал то, после чего стал другим. Потом ему снились сны, что умрёт жена, и он пошёл к канцлеру, который обещал её спасти. Если бы мать не умерла, может быть, всё пошло бы иначе. Может быть, не было бы первого шага.

Это было маленькое дело. Через десять лет, на Татуине, одна женщина, один набег. Как я это понимаю: пусть песчаные люди проедут мимо. Никто бы даже не заметил.

Приказ. В фильме был приказ, после которого солдаты повернулись против джедаев и убили почти всех. Это было одно слово, сказанное в нужный момент. Я мог бы... я даже не знал, как сформулировать. Пусть, когда этот приказ прозвучит, его никто не услышит. Или пусть солдаты не послушают. Это было бы заранее, отложенно: «если случится вот это, то пусть будет вот так». Я никогда раньше не делал таких отложенных задач, и не знал, можно ли. По логике, ограничений у Силы нет. Значит, можно. Но я не знал, как это сработает и что сломается вместе с этим.

Джедаи. Можно было бы рассказать им. Написать в Храм, как велела седая джедайка. «У меня бывает. И ещё я знаю, что канцлер ваш враг». Мне бы не поверили. Или поверили бы, и тогда ко мне приехали бы не седая женщина с прибором, а кто-нибудь посерьёзнее. Спрашивать, откуда я знаю. И рано или поздно спросили бы так, что я бы ответил.

Я сидел на мостках и раскладывал эти варианты, как карты в пасьянсе. И с каждым вечером понимал одно и то же.

Все они были вмешательством. Маленьким, тихим, незаметным, но вмешательством. Каждый менял не одну вещь, а всё, что из неё вырастет. Спасу мать мальчика, и он не сломается. Хорошо. А что, если он не сломается и поэтому канцлер найдёт другого, похуже? Остановлю приказ, и джедаи выживут. Хорошо. А что потом? Война, которая продолжается, потому что её никто не закончил? Расскажу джедаям, и они ударят первыми. А если промахнутся?

Я не знал. Ни про один вариант не знал, к чему он приведёт. Знал только, к чему приведёт фильм.

Тогда я сделал то, что обыватель делает, когда не может решить: отложил решение, но с датой.

Не «никогда». И не «сейчас». А «когда будет ясно».

Я составил себе календарь. В голове, не в телефоне: телефон, который я все эти годы тихо держал заряженным, был для правил, а это было не правило, а уговор с самим собой. Календарь был простой.

Раз в год, в тот день, когда я очнулся у озера, я задаю один вопрос о настоящем. Не о будущем. Как я это понимаю: в галактике сейчас идёт большая война? Пока ответ «нет», я живу дальше. Чиню лодки, ловлю рыбу, проигрываю Тобу в шашки (он наконец научился у меня выигрывать).

Когда ответ станет «да», я буду знать, что фильм идёт дальше. И тогда буду решать по-настоящему. Про приказ, про джедаев, про всё.

Про мать мальчика я записал отдельно, в голову: «Когда ему будет около двадцати». Это было ближе к войне, чем всё остальное. И это было единственное, что мне хотелось сделать не из расчёта, а просто так. Потому что я помнил, как он стоял над ней в той палатке. И помнил, что мне было лет пятнадцать, когда я это увидел, и что мне тогда было его жалко, хотя я уже знал, кем он станет.

Решать про неё я тоже буду тогда. Не сейчас.

Кто-то назвал бы это трусостью. Может, и так. Но я давно понял, что между трусостью и осторожностью разница в одном: трус не возвращается к решению. Я собирался вернуться.

---

## 35. Дверь как бегство

Была ещё одна мысль, о которой я старался не думать, но она приходила сама, особенно по ночам.

Дверь.

Я знал, что она есть. Два года назад я спросил и получил холодное «да». Я мог вернуться домой. В тот самый вечер. Будто ничего не было.

И тогда не надо будет решать. Ни про канцлера, ни про приказ, ни про мать мальчика. Фильм пойдёт без меня, как и должен был идти, и я узнаю, чем он кончится, тем же способом, что и все: посмотрю ещё раз дома, на диване.

Это было бы так удобно, что я начал себя подозревать.

Однажды ночью, когда Нела уснула, я сел на крыльцо и честно спросил себя: чего я хочу?

Я не хочу решать за галактику. Это правда.

Я не хочу быть судьёй, палачом или спасителем. Это тоже правда.

Но если я уйду, я уйду не от галактики. Я уйду от Нелы, которая утром будет ругать погоду, а меня рядом не окажется. От Тоба, который только научился выигрывать. От Оррина, который восемь лет назад поручился за босого человека без прошлого. От дочери Делла, от Ганны, от Миры, от констебля.

Я уйду от своих. Потому что мне стало трудно.

И тогда я понял, что дверь опасна не тем, что за ней может не оказаться Силы. Не тем, что я не знаю, сам ли себя сюда отправил. Дверь опасна тем, что это самый удобный способ не отвечать. Он всегда под рукой. Стоит стать трудно, и вот он.

Я сидел на крыльце и думал, что дома, в своей вселенной, у меня тоже была такая дверь. Телефон. Игры. Ролики про Силу. Всё, во что можно было уйти, когда становилось трудно. Мечты перед сном. Я годами уходил в эту дверь, а потом утром вставал и шёл на работу, как будто ничего не было.

Здесь эта дверь была настоящей. И я понял, что если однажды в неё войду, то не потому, что пора, а потому что струсил. И буду знать это всю оставшуюся жизнь. Там, на диване, пересматривая фильм про мальчика, которого мог бы пожалеть.

Нет.

Я встал с крыльца и пошёл в дом. Нела спала, раскинувшись на всю кровать, как всегда. Я лёг на край.

Правило про дверь я переписал. Не «дверь есть». А «дверь есть, но не для того, чтобы убегать. Только когда буду знать, что здесь меня больше ничего не держит».

Я не знал, наступит ли такой день. Надеялся, что нет.

Перед сном я думал о налогах. После войны их, как я и думал, подняли.

Часть 8

## 36. Тари

Десять лет после войны прошли быстрее, чем первые девять. Так, наверное, бывает у всех: чем дольше живёшь на одном месте, тем быстрее оно проходит мимо.

Каждый год в день, когда я когда-то очнулся у озера, я уходил на мостки до рассвета и задавал один вопрос. Как я это понимаю: в галактике сейчас идёт большая война?

Холодное отвечало: нет.

Я выдыхал и шёл чинить лодки.

За эти годы много чего случилось, и почти всё это было мелким и важным одновременно. Оррин сдал. Не заболел, просто стал медленнее, начал садиться на крыльце посреди дня, отдал поле Тобу. Лесса поседела совсем. Ганна передала приют Мире. Констебль стал старшим констеблем округи и переехал в соседний посёлок побольше, но по старой памяти заезжал ко мне на рыбалку.

Тоб и Мира поженились. Я узнал об этом последним, как всегда. Тоб пришёл на мостки, сел на место Делла и долго молчал, а потом сказал, что они с Мирой решили, и что он хочет, чтобы я был на свадьбе «как старший». Я сказал, что старший у него есть: Оррин. Тоб сказал: «Отец сказал, чтобы я позвал тебя тоже». Я пошёл.

На свадьбе Мира, которой я когда-то проигрывал в угадайку до мытья посуды до ночи, подошла ко мне и сказала: «А помнишь, ты всегда угадывал?» И подмигнула. Я сделал вид, что не помню. Она засмеялась. Не знаю, что она думала все эти годы. Не спрашивал.

А на одиннадцатый год у нас с Нелой родилась дочь.

Этого мы не планировали. Нела вообще считала, что дети это для тех, кто не держит переправу. Но однажды весной она пришла с переправы бледная, села на крыльцо и сказала: «Ну вот». Я понял сразу.

И сразу понял ещё кое-что. От этой мысли у меня похолодело в животе, хотя Нела сидела рядом и улыбалась так, как не улыбалась никогда.

Я давно думал о том, почему никто в этой галактике не может того, что могу я. И у меня давно был ответ. Сторож. У каждого есть знание «так не бывает», выращенное каждым днём жизни. У меня в стороже была трещина, потому что я много лет мечтал. Тоб видел висящие мешки один раз и чуть не сломал своего сторожа, поэтому я и не стал его учить.

А мой ребёнок будет расти рядом со мной. Каждый день. Если она хоть раз увидит, как камень висит в воздухе, как вода согревается без огня, как отец делает что-то, чего не бывает, её сторож треснет. Если увидит десять раз, он не вырастет вообще. Она будет как ребёнок, которого вырастил тот, кто может всё, и который видел это всё на примере.

Через двадцать лет рядом со мной будет ещё один такой, как я. Без моих тормозов. Без моего страха, без тошноты на мостках, без Делла, которого я не вернул. Без всего того, что мне пришлось выращивать в себе годами, потому что я пришёл сюда взрослым.

Ночью, пока Нела спала, я вышел на крыльцо и долго думал, что делать.

Был вариант, которого я не произнёс даже про себя. Я отбросил его раньше, чем он оформился. Это был ребёнок Нелы. И мой.

Другой вариант был тяжёлым, но честным. Дома никакой Силы. Совсем. Никогда. Ни согретой воды, ни крыши, которая держится сама, ни подправленного здоровья, если она рядом. Всё, что можно сделать руками, делать руками. Не потому что это принцип, а потому что у меня в доме будет человек, для которого каждое моё «как я это понимаю» станет уроком.

Если она заболеет, лечить буду, но так, чтобы она не видела ничего, кроме того, что видят все: лекарство, сон, мать у кровати. Если ей будет грозить беда, спасать буду, но так, чтобы со стороны это выглядело как везение. Как с мешками, только без того, чтобы мешки висели.

Я записал это в телефон, который тихо держал заряженным все эти годы: «Дома никакой Силы. При ней никогда».

Дочь родилась осенью. Назвали её Тари, в честь Нелиной бабушки. Маленькая, сердитая, с Нелиным подбородком и привычкой орать так, что слышно было на переправе.

Я держал её в первый раз и думал, что за девятнадцать лет на Набу у меня было много ограничений, которые я ставил себе сам. А это ограничение мне поставила она. Одним своим существованием.

Это было самое правильное ограничение из всех.

---

## 37. Мать

На восемнадцатый год, весной, я понял, что пора решать про мать мальчика.

Я обещал себе вернуться к этому «когда ему будет около двадцати». Мальчику, по моему счёту, было восемнадцать. В фильме, который я помнил, всё случилось, когда ему было лет девятнадцать. Ему приснилась мать в плохом сне, он полетел на Татуин, нашёл её в лагере песчаных людей, и она умерла у него на руках. И тогда он сделал то, что сделал, и сказал об этом той, кого любил, плача, и я в пятнадцать лет понял, что этот герой уже не будет героем.

Если я хотел что-то сделать, делать надо было сейчас или скоро. Но когда точно? Я не знал. В фильме не было дат. И спросить «когда её похитят» значило спросить будущее.

Сначала я спросил то, что мог. Как я это понимаю: где сейчас женщина, которая мать того мальчика? Свободна ли она? Покажи так, чтобы я понял.

Ответ пришёл холодный, как всегда, и я сидел над ним долго. Татуин. Ферма в пустыне. Свободна. Замужем. У неё есть муж и пасынок. Она жива, здорова, сегодня утром месила тесто на кухне.

Я вспомнил: в фильме так и было. Её выкупил фермер и женился на ней. А потом её похитили.

Значит, фильм идёт. Значит, скоро.

Я снова, как когда-то с канцлером, сел раскладывать «за» и «против». Это было уже привычно. Я столько лет так делал, что, кажется, мог бы раскладывать их во сне. (Во сне, правда, лучше было думать о налогах.)

Против было многое. Это сюжет. Это вмешательство в галактику. Если мать не умрёт, мальчик не сделает того, что сделал. Не будет той сцены в палатке, после которой он стал другим. А что будет вместо? Может, он станет лучше. Может, канцлер найдёт другую трещину, похуже. Может, без матери на руках он и не полетит потом за женой к тёмной стороне. А может, полетит, потому что трещин у него, как я помнил, было много, и мать была только одна из них.

Я не знал. И не мог знать. Это было то, что делает такие решения тяжёлыми: никакой Силой не узнаешь, чем кончится то, что ещё не началось.

За было одно. Женщина. Живая женщина на ферме, которая утром месила тесто, а через несколько недель или месяцев умрёт в палатке, привязанная к столбу. Я помнил её лицо в фильме. Она была добрая. Она отпустила сына, когда ему было девять, хотя могла его удержать. Она прожила жизнь рабыней и только недавно стала свободной.

Я не был святым. Я был обывателем, которому на большинство плевать. Но на эту женщину, оказывается, не было. Восемнадцать лет назад, на койке в приюте, я решил не спрашивать, где её сын, потому что боялся. А её я запомнил ещё в детстве. И мне было её жалко тогда, и было жалко сейчас.

Тогда я подумал о том, о чём думал, сидя над приказом. Отложенная задача. «Если случится вот это, то пусть будет вот так». Я никогда раньше так не делал. Все мои задачи были сейчас: камень сейчас, вода сейчас, мешки сейчас. А это было бы «потом, когда».

По моей логике ограничений не было. Значит, можно. Но сторож тут возражал, и я это чувствовал. Он не понимал, как можно сделать что-то, что сработает потом, когда тебя нет рядом. В его мире так не бывало.

Хотя бывало. Будильник. Я ставил его вечером, и он звонил утром, когда я спал. Ловушка на крыс, которую ставишь и уходишь. Записка на холодильнике, которую оставляешь тому, кто придёт позже. Сторож знал это. Отложенное действие было знакомо ему так же, как то, что пузыри заживают.

Значит, можно обойти.

Я сформулировал долго, неделю. Это была самая аккуратная задача, которую я когда-либо ставил. Не потому что я боялся ошибиться с ней самой, а потому что каждое лишнее слово могло зацепить что-то ещё.

Как я это понимаю. Как будильник, поставленный на одно событие. Если песчаные люди придут за этой женщиной, пусть они её не найдут. Не потому что что-то чудесное, а как бывает: ушла в сарай за водой, когда они проходили мимо; они взяли что-то другое и ушли. Как везение. Больше ничего не менять. Ни мужа, ни фермы, ни сына, ни того, что он почувствует. Только это одно.

Я поставил эту задачу ночью, на мостках, рядом со спящим посёлком. Ничего не произошло. Конечно, не произошло: будильник не звонит, когда его ставишь.

Я не знал, сработает ли. Не знал, что будет с мальчиком. Не знал, правильно ли я сделал.

Вернулся в дом. Тари спала в своей кроватке, раскинувшись, как Нела. Я постоял над ней и подумал, что если кто-нибудь через много лет спросит, зачем я это сделал, я скажу правду: потому что тоже стал отцом.

---

## 38. Да

На девятнадцатый год, в тот самый день, я снова ушёл на мостки до рассвета.

Как я это понимаю: в галактике сейчас идёт большая война?

Горячее пришло первым, и было громким: нет, нет, нет, ещё рано, ещё год, ещё. Я дал ему остыть. Долго. Дольше, чем обычно.

Холодное было одним словом. Да.

Я сидел на мостках, и рассвет медленно поднимался над озером. Две луны бледнели на западе. Где-то в посёлке закричал петух, или что тут было вместо петуха. Тари проснётся через час и будет требовать каши.

Война.

Значит, всё случилось. Мальчик, которому девятнадцать, полетел куда-то защищать сенаторшу, нашёл там армию, которую никто не заказывал, и где-то на песчаной планете начался бой, после которого началась война на всю галактику.

Тут я задал второй вопрос. Я запретил себе спрашивать будущее и сюжет, но это было настоящее. Мне нужно было знать.

Как я это понимаю: та женщина, мать мальчика. Она жива?

Горячее: да, нет, не знаю, боюсь. Остыло.

Холодное: да.

Я выдохнул так, что, кажется, вода у мостков пошла рябью.

Будильник сработал. Отложенная задача сработала. Песчаные люди пришли, не нашли её и ушли. Она жива.

А война всё равно началась.

Я долго думал об этом, сидя на мостках. Это значило две вещи, и обе были важными.

Первая: отложенные задачи работают. Будильник звонит, даже если я сплю за полгалактики. Это знание было опасным, и я это понимал. Если можно поставить будильник на одно событие, можно поставить и на сто. На каждого, кто когда-нибудь станет опасен. На каждое слово, которое когда-нибудь будет сказано. Это было то самое «уберёт и соседа», только растянутое во времени. Я решил, что будильники буду ставить так же редко, как убийства: то есть почти никогда.

Вторая: война началась и без смерти матери. Значит, война не держалась на ней. Я и так это подозревал: войну затеял канцлер, а не горе одного мальчика. Но теперь я знал. Мать спасти можно было. Войну, этим, нельзя.

Что стало с мальчиком, я не спрашивал. Он, наверное, прилетел на ферму, нашёл мать живой, удивился, может, поругался с отчимом. Может, не прилетал вовсе, потому что сон приснился другой. Может, всё пошло иначе. Я не знал. Это было не моё дело, а его. Мне хватало того, что одна женщина сегодня утром снова месила тесто.

Я пошёл домой. Тари уже проснулась и требовала каши. Нела варила, ругая погоду. Я сел за стол и сказал:

— Говорят, в галактике война.

— Кто говорит?

— Слышал.

Нела посмотрела на меня. Долго. Как смотрела тогда, у опушки, после лагеря.

— Опять подозреваешь?

— Опять.

Она вздохнула и поставила передо мной кашу.

Через неделю новость пришла и в посёлок. Война. Республика против каких-то сепаратистов. Армия, которую откуда-то взяли, одинаковые солдаты в белом. Джедаи командуют. Канцлеру дали особые полномочия.

Всё было как в фильме. Только одна женщина на Татуине была жива.

---

## 39. Тоб уходит

Набу в первые годы войны держался в стороне. Война шла где-то далеко, в системах, названия которых я помнил смутно. Сюда доходили новости, цены и беженцы. Беженцев было немного. Налогов стало больше.

На двадцатый год Тоб пришёл ко мне на мостки, и я понял по его лицу, зачем.

— Я ухожу, — сказал он. — Добровольцем. В силы обороны Набу. Нас будут отправлять в помощь Республике.

Тобу было двадцать шесть. У него была Мира, поле отца, двое маленьких детей. Он был широкоплечий, загорелый и спокойный, как Оррин в молодости. Того мальчишки, который толкнул дроида в лагере, в нём почти не осталось. Почти.

— Зачем? — спросил я.

— Потому что надо. — Он смотрел на воду. — Помнишь лагерь? Я тогда понял, что сидеть и ждать, пока за тебя кто-то решит, хуже всего. Тогда за нас решил тот мальчишка в истребителе. Я хочу, чтобы в следующий раз решал я.

Я молчал. В голове было много всего, и почти всё нельзя было сказать.

Я знал, чем кончится эта война. Знал, что через несколько лет солдаты в белом повернутся против джедаев, что Республика станет Империей, что силы обороны Набу будут воевать за того, кто начал эту войну. Я знал, что Тоб пойдёт защищать то, что потом превратится в то, от чего надо было защищаться.

Но сказать ему этого я не мог. «Откуда знаешь?» «Подозреваю». Тоб, может быть, и поверил бы. Но тогда пришлось бы сказать слишком много.

Было и другое. Правило. «Защищать своих от беды, а не от жизни». Тоб был свой. Самый свой из всех, наверное, кроме Нелы и Тари. Но то, что он решил, было не бедой. Это было его решение. Его жизнь. Двадцатишестилетний мужчина решил идти на войну. Если я его остановлю, это будет не защита. Это будет то же, что вернуть Делла: решить за него, потому что мне без него будет хуже.

— Мира знает? — спросил я.

— Знает. Плакала. Потом сказала, чтобы я шёл к тебе.

— Ко мне?

Тоб посмотрел на меня.

— Она сказала: «Иди к нему. Он подозревает. Пусть скажет, вернёшься ли».

Я засмеялся. Невесело. Мира, моя бывшая соперница в угадайке, знала меня лучше, чем я думал.

— Я не знаю, вернёшься ли ты, — сказал я честно. Это была правда: будущее я не спрашивал, и не собирался.

— Но ты что-то можешь, — сказал Тоб тихо. — Я знаю, что можешь. Мешки. Дроид. Не говори, что нет.

Я долго молчал.

— Тоб, — сказал я наконец. — Ты помнишь, как дроид стрелял в тебя три раза и промазал?

— Помню.

— Если когда-нибудь в тебя будут стрелять, и тебе покажется, что это последний раз, вспомни этого дроида. Просто вспомни. И всё.

Он посмотрел на меня долго. Потом кивнул. Он был умный. Всегда был.

В ту ночь я поставил второй будильник. Нарушил своё же решение ставить их почти никогда, и знал, что нарушаю. Но это был Тоб.

Как я это понимаю. Если в Тоба будут стрелять так, что он не выживет, пусть промахнутся. Как дроиды в фильме. Как тот дроид в лагере. Один раз, или столько раз, сколько нужно. Только это. Не делать его героем, не спасать его отряд, не менять войну. Только чтобы мимо.

Я понимал, что это нечестно по отношению к другим, к тем, кто будет стоять рядом с ним и в кого не промахнутся. Понимал, что это «свои» в чистом виде, без оправданий. Понимал, что Тоб может стать подозрительно удачливым солдатом, о котором будут рассказывать.

Но я обыватель. Не святой.

Тоб ушёл через неделю. Мира стояла на дороге с двумя детьми, Оррин сидел на крыльце и не вставал, Лесса плакала. Я стоял рядом с Нелой, держал Тари за руку, и Тари спрашивала, почему дядя Тоб уходит.

— Потому что решил, — сказал я.

— А ты бы ушёл?

— Нет, — честно сказал я. — Я бы остался здесь с тобой.

Она подумала и сказала, что так правильно.

---

## 40. Черновик

После ухода Тоба я много думал о приказе.

До него оставалось, по моему счёту, года два-три. Война шла, солдаты в белом воевали, джедаи командовали ими. В фильме всё кончилось одной ночью, когда канцлер сказал одно слово, и солдаты повернулись к своим командирам и выстрелили в спину.

Я знал, что могу.

Будильник. Тот же самый, что для матери мальчика, что для Тоба. Если прозвучит этот приказ, пусть его не услышат. Или пусть услышат, но не выполнят. Или пусть выполнят, но промахнутся, как дроиды.

Будильник для одной женщины на Татуине ничего не сдвинул в войне. Будильник для Тоба почти ничего не сдвинет. А этот сдвинул бы всё.

Если джедаи выживут, не будет Империи? Или будет, но другая? Или война продолжится годами, без конца, потому что канцлер не получит своей победы? Или канцлер найдёт другой способ, ещё хуже? Или джедаи, выжив, ударят по канцлеру, и Республика расколется? Или... или... или...

Я сидел на мостках ночами и писал задачу. Не ставил. Писал. Как черновик письма, которое, может быть, никогда не отправишь.

Как я это понимаю. Если прозвучит приказ убить джедаев, пусть солдаты...

И останавливался. Что «пусть солдаты»? Не услышат? Тогда канцлер поймёт, что что-то не так, и сделает иначе. Промахнутся? Все, по всей галактике, одновременно? Это уже не везение, это чудо, которое увидит каждый. Откажутся? Тогда это уже правка чужого сознания, тысяч сознаний, а я поклялся этого не делать.

Каждый вариант тянул за собой следующий вопрос. Каждый ответ ломал что-то, чего я не видел.

Я понял, что этот черновик мне не написать. Не потому что Сила не может. А потому что я не знал, что хочу. Не знал, какую галактику хочу получить вместо той, что в фильме. А «как я это понимаю» работает только тогда, когда понимаешь.

Тогда я сделал единственное, что мог: поставил себе последнюю дату.

Не будильник. Ещё одно решение с датой, как тогда, с канцлером. Когда ежегодный вопрос «идёт ли война» перестанет отвечать «да», или когда в новостях появится то, что я помню из фильма, я ещё раз сяду на мостки и решу. Окончательно. Либо поставлю будильник на приказ, либо нет. И буду жить с тем, что выберу.

До тех пор я думал о других вещах. О Тобе, который писал раз в месяц короткие письма, полные слов «нормально» и «скоро». Об Оррине, который совсем перестал вставать с крыльца. О Тари, которой исполнилось девять и которая впервые спросила, почему у других отцов бывают ожоги и синяки, а у меня никогда.

Я сказал ей, что у меня хорошая кожа.

Она подумала и сказала, что у мамы тоже хорошая, но у мамы синяки бывают.

Я понял, что дома, рядом с ребёнком, даже «тихо поправлять болезни» нужно было тоньше. Синяк должен быть. Ожог должен быть. Хоть маленький. Как у всех.

Вечером я впервые за много лет нарочно не залечил себе порез на пальце. Он болел два дня, и я радовался ему, как дурак.

Тари увидела и сказала: «Вот. А говорил, хорошая кожа».

Я засмеялся. Нела, которая слышала из кухни, тоже.

Перед сном я думал о налогах. Военные налоги были самыми скучными в моей жизни. Это помогало.

Часть 9

## 41. Заговорённый

Тоб писал раз в месяц. Письма приходили через Тид, с опозданием, иногда по два сразу. Мира читала их вслух в приюте, а потом приносила мне, и я читал ещё раз, один, на мостках.

Писал он коротко, как Оррин: «Нормально. Кормят. Скоро». Названия планет, которых я не знал. Иногда смешное: у них в отряде был парень, который боялся птиц, и на одной болотной планете его чуть не съела птица ростом с дом. Иногда ничего.

А через полгода в письмах появилось слово, от которого мне стало не по себе.

«Ребята зовут меня заговорённым».

Мира прочла это вслух и засмеялась. Я тоже. А потом читал на мостках и не смеялся.

В следующем письме было больше. Под ним дважды падал снаряд, и оба раза не взорвался. Его прижал снайпер, сделал семь выстрелов, и ни один не попал. Командир сказал, что такого не бывает, и отправил его к медикам на проверку, а медики не нашли ничего.

«Пару раз проверяли на этот ваш дар, — писал Тоб. — Ничего нет. Как у тебя».

Я сидел на мостках и понимал, что мой будильник делает ровно то, о чём я его просил. И ровно то, чего я боялся. Тоб стал заметным. Солдат, в которого не попадают, это история, которую рассказывают у костра. А истории доходят до тех, кто их собирает.

Но то, что пришло в следующем письме, было хуже.

Письмо было длинным, для Тоба очень длинным. Он писал про бой, где погибла половина отряда. Парень, который боялся птиц. Сержант. Двое новеньких. Все стояли рядом с ним. В них попадали. В него нет.

«Я не понимаю, почему я. Почему не они. Они были лучше меня. Сержант вообще был лучший. А я стоял там же, и мимо. Ребята теперь на меня смотрят странно. Некоторые просятся встать рядом, говорят, рядом со мной безопаснее. А я знаю, что нет. Рядом со мной погибли все».

В конце было одно предложение, отдельно, другим почерком, будто приписал потом:

«Это ты, да?»

Я сидел над этим письмом весь вечер. Нела позвала ужинать, я сказал, что не хочу. Тари принесла мне хлеба и молча села рядом.

Я сделал то, что делают обыватели: защитил своего. И не подумал о том, что для своего это может стать хуже, чем пуля. Мой будильник спасал Тоба от смерти, но не от того, чтобы смотреть, как умирают рядом. Он спасал тело и ломал всё остальное.

Тоб вернулся в отпуск через два месяца. Похудевший, тихий, с новой морщиной между бровями. Пришёл ко мне на мостки на второй день и сел на место Делла.

— Это ты, — сказал он. Не спросил.

Я долго молчал. И понял, что в этот раз врать не буду. Не всю правду, но не вру.

— Да.

Тоб кивнул. Будто я сказал что-то, что он и так знал.

— Можешь их тоже? Ребят?

— Нет.

— Не можешь или не хочешь?

Он спрашивал это и тогда, в тринадцать. Тот же вопрос.

— Не хочу, — сказал я. — Если в отряде никто не будет умирать, вас всех заберут куда-нибудь, где будут разбираться, почему. Если в армии никто не будет умирать, это заметит вся галактика. Я могу спрятать одного. Не могу спрятать всех.

Тоб смотрел на воду.

— Тогда убери с меня.

Я не сразу понял.

— Что?

— Убери это с меня. Пусть будет как у всех. Если попадут, значит, попадут. — Он повернулся ко мне. — Я не могу так. Каждый раз, когда кто-то рядом падает, а я нет, я думаю: это из-за меня. Мне не нужно быть заговорённым. Мне нужно быть как они.

Я сидел и понимал, что он прав. По моим же правилам. Защищать от беды, а не от жизни. А это была его жизнь. Он выбрал войну, он выбрал быть как все. Мой будильник отнимал у него этот выбор. Делал его тем, кем он быть не хотел.

И ещё я понимал, что если сниму, могу его потерять. Насовсем.

— Тоб, — сказал я. — Ты понимаешь, что...

— Понимаю. — Он не дал мне договорить. — Я понимаю. Убери.

Это было, наверное, самое трудное, что я сделал на Набу. Труднее, чем не вернуть Делла. Делл прожил свою жизнь. А Тоб свою только начинал.

В ту ночь я снял будильник. Как я это понимаю: всё, что я поставил на Тоба, пусть уйдёт. Пусть он будет как все.

Сторож не возражал. Сторож считал, что будильники можно отключать. Он видел.

Утром я сказал Тобу:

— Сделано.

Он кивнул и долго смотрел на меня. Потом сказал:

— Спасибо. За всё. И за это.

И уехал через неделю обратно, на войну, без моего будильника. Я стоял на дороге с Мирой, Нелой и Тари и думал, что сделал самое правильное и самое страшное одновременно.

Тари спросила:

— Дядя Тоб вернётся?

— Не знаю, — сказал я. Честно.

---

## 42. Оррин

Оррин ушёл зимой, через месяц после отъезда Тоба.

Он давно уже почти не вставал. Сидел на крыльце, закутанный в одеяло, и смотрел на поле, которое теперь было Тобовым. Лесса носила ему еду и ругалась, что он мало ест. Я заходил каждый вечер. Мы молчали. Как молчали все эти годы.

В последний вечер он вдруг заговорил.

— Ты помнишь, как пришёл? Босиком?

— Помню.

— Я тогда подумал: беглый. С корабля, может, раб. Или вор. Решил, что если вор, то хоть руки рабочие пригодятся.

Я засмеялся.

— А потом машина, — продолжил Оррин. — Мешки. Потом ты врал мне на крыльце про то, что «бывает». Я видел, что врёшь. Не во всём, но врёшь.

— Видел?

— Конечно. Ты плохо врёшь. — Он помолчал. — Я так и не узнал, кто ты.

Я сидел рядом и думал, что могу сказать. Сейчас, в последний вечер, можно было бы. Он никому не расскажет. Ему некогда рассказывать.

— Хочешь узнать? — спросил я.

Оррин долго молчал, глядя на поле.

— Нет, — сказал он наконец. — Не надо. Ты за мной записан. Этого хватит.

Ночью он умер. Тихо, во сне, как умирают старики, которые прожили свою жизнь. Утром Лесса нашла его на крыльце, укутанного, лицом к полю.

Я стоял над ним и знал, что мог бы. Не вернуть, сторож не дал бы. Но мог бы растянуть ещё на год, на два. «Из тех стариков, которые выкарабкиваются». Я делал так с Деллом.

Но Делл тогда болел. А Оррин не болел. Оррин закончил.

Хоронили его по местному обычаю, на берегу, с лодкой. Лодку я делал руками, как для Делла. Тоб не успел приехать: письмо дошло слишком поздно. Мира стояла с детьми, Лесса не плакала, только смотрела на воду. Тари держала меня за руку и спрашивала, куда плывёт лодка.

— Далеко, — сказал я.

— А дедушка Оррин знает, куда?

— Наверное, знает.

После похорон я пошёл на мостки и долго сидел. Делла нет. Оррина нет. Тоб на войне, без будильника. Из тех, кто знал, что «бывает», остались только Лесса, которая никогда не спрашивала, и Мира, которая знала больше, чем говорила.

Из тех, кто держал мои правила снаружи, почти никого не осталось.

Я понял, что теперь их держать буду только я сам. И Тари, которая ничего не знает.

---

## 43. Приказ

На двадцать второй год, весной, в новостях появилось то, чего я ждал.

Говорили, что убит главный генерал сепаратистов. Где-то на далёкой планете, джедаем. Что война вот-вот кончится. Что канцлер готовит речь в Сенате. Ганна, которая совсем постарела и сидела теперь в приюте у окна, сказала, что наконец-то всё будет как раньше.

Я помнил фильм. Генерал убит. Через несколько дней канцлер скажет одно слово. Солдаты в белом развернутся. Храм в огне.

Я сидел на мостках и понимал, что решать надо сейчас. Не завтра. Сейчас.

Два года я писал черновик и не мог дописать. Каждый вариант тянул за собой следующий вопрос. Не услышат, промахнутся, откажутся. Каждый ломал что-то, чего я не видел. Я не знал, какую галактику хочу.

И вот сейчас, сидя на мостках, я понял, что это неправильный вопрос.

Я не мог знать, какую галактику хочу. Ни один обыватель не может. Это вопрос для богов или для дураков, а я ни то, ни другое. Но я мог знать, чего не хочу. Совсем конкретно. Одну вещь.

Я помнил из фильма сцену, которую не мог смотреть ещё тогда, дома, взрослым. Дети в Храме. Маленькие, лет пяти, шести, семи. Они прятались, а потом вышел один из них и спросил: «Мастер, что нам делать?» И мастер, который должен был их защитить, поднял меч.

Я никогда не хотел спасать галактику. Не хотел спасать джедаев: они взрослые, они выбрали войну, они командовали солдатами, которые потом в них выстрелили. Это было их дело и их жизнь.

Но дети ничего не выбирали.

Тари было одиннадцать. Детей Тоба было двое, и младшему было пять.

Я сидел на мостках и думал, что если сейчас ничего не сделаю, а потом через месяц услышу в новостях, что джедаи-предатели погибли в Храме, «вместе со своими учениками», я никогда больше не смогу смотреть на Тари так, как смотрю сейчас.

Расчёт тоже был, обывательский. Детей спрятать можно так, чтобы это выглядело как везение. Их меньше, чем солдат. Их не так ждут. Если взрослые джедаи погибнут, а часть детей просто окажется не там, где их искали, это заметят, но это не будет чудом на всю галактику. Это будет «повезло». В войне всегда кому-то везёт.

А что будет потом, я не знал. Дети вырастут. Может, станут джедаями. Может, станут кем-то другим. Может, кто-то из них потом начнёт новую войну. Я не знал, и это было не моё дело. Моим делом было одно: чтобы в ту ночь в Храме их не нашли.

Я формулировал всю ночь. Как с матерью мальчика, долго, аккуратно, вычёркивая лишнее.

Как я это понимаю. Будильник на одно событие. Если в Храме придут убивать детей, пусть их не найдут. Пусть окажутся в другом месте, в подвале, в переходе, где не ищут, как бывает: спрятались лучше, чем думали, вышли не той дверью. Пусть выглядит как везение. Взрослых не трогать. Солдат не трогать. Канцлера не трогать. Того, кто придёт с мечом, не трогать. Только детей. Только их не найти.

Я перечитал это про себя десять раз. И не нашёл, что ещё убрать.

Поставил под утро, на мостках, при бледных лунах.

Было очень тихо. Озеро было как стекло. Где-то в посёлке заплакал ребёнок, и мать запела что-то сонное.

Я сидел и думал, что нарушил своё правило. «В галактику не лезть». Я записал его двадцать лет назад, когда всё было далеко и абстрактно. Сейчас я его нарушил. Ради детей, которых никогда не видел.

И думал, что правила у меня свои. Я их ставил, я их и меняю. Это не значит, что их нет. Это значит, что я их знаю.

Вернувшись, я переписал правило в телефоне. Не «в галактику не лезть», а «в галактику не лезть, кроме детей».

Это было неряшливо. Но честно.

---

## 44. Империя

Через неделю пришли новости, и они были такими, как в фильме, почти до слова.

Джедаи предали Республику. Пытались убить канцлера. Восстание подавлено. Храм на Корусанте горел. Республика отныне Империя, а канцлер, израненный, но живой, теперь Император.

Ганна сидела у окна и плакала. Не из-за джедаев, а потому что всё это было страшно и непонятно. Нела ругалась, что опять поднимут налоги. Мира молчала и держала детей поближе.

Я дождался ночи и ушёл на мостки.

Как я это понимаю: дети, которые были в Храме, когда пришли их убивать. Сколько из них живы сейчас?

Горячее пришло первым, разное, громкое: все, никто, половина. Я дал ему остыть.

Холодное было: много. Не все. Но много.

Я сидел и смотрел на воду. Не все. Значит, будильник сработал не для всех. Или не везде. Или я сформулировал так, что часть его не поймала. «В Храме». А если не в Храме? Если детей убивали ещё где-то? Об этом я не подумал.

Неизвестное. Всегда есть что-то, чего не учёл.

Но много. Много живы.

Я не спрашивал, где они, кто их спрятал, что с ними будет. Не спрашивал и про мальчика. Про того, кто в фильме пришёл в Храм с мечом. Пришёл ли он и здесь? Его мать жива. Значит, может быть, он не стал тем, кем стал в фильме. Может, стал. Я не знал, и не хотел знать.

А через три недели в Тиде хоронили бывшую королеву, ту самую девочку в белом гриме, ставшую потом сенатором.

Новость пришла в посёлок, как приходили все новости: через рынок, через Ганну, через переправу. Умерла. Молодая. Говорили разное: от болезни, от горя, при родах. Похороны в Тиде, на улицах толпы, гроб в цветах, как в фильме.

Как в фильме.

Я сидел на мостках, и мне было очень плохо. Хуже, чем после лагеря, хуже, чем после Делла.

Я спас мать мальчика. Она жива. Она месила тесто на ферме все эти годы. Я думал, что убрал первую трещину, первый шаг. А королева всё равно умерла, как в фильме. Значит, и мальчик всё равно сделал то, что сделал. Значит, трещин было больше, чем одна. Значит, мать была только одной из них, и не главной.

Я не спрашивал. Правило. Но мне не нужно было спрашивать. Похороны в Тиде говорили сами.

Я сидел и думал, что, может быть, это и был ответ на мой вопрос, который я задавал себе двадцать лет: можно ли маленьким толчком сдвинуть то, что катится само. Нет. Маленьким нельзя. А большим я не решился. И не решусь.

Мать мальчика жива. Много детей из Храма живы. Это не изменило галактику. Это изменило нескольких людей. Для обывателя, наверное, это и есть максимум.

Мне было плохо, но не стыдно. Это была разница, которую я понял только сейчас.

---

## 45. Возвращение

Тоб вернулся через полгода, когда силы обороны Набу распустили, а вместо них пришли имперские гарнизоны.

Без будильника. Сам.

Он пришёл на мостки вечером, похудевший, с шрамом через щёку, которого не было, и с новым, спокойным взглядом.

— Попали, — сказал он, трогая шрам. — Один раз. В последнем бою. Как у всех.

— Как у всех, — сказал я.

Он сел на место Делла.

— Спасибо, что снял.

— Ты сам попросил.

— Я знаю. — Он помолчал. — Но ты мог не снимать. И сказать, что снял. Я бы не узнал.

Я подумал, что он прав. Мог. И не сделал. И сам удивился, что даже не подумал об этом тогда.

— Не мог, — сказал я. — Ты бы узнал. Не сразу, но узнал.

Тоб кивнул.

Мы сидели долго. Говорили о войне, о ребятах, о том, что теперь будет. Он рассказывал, как имперские офицеры приходят в посёлки, проверяют документы, ищут джедаев. Говорят, кого-то нашли в лесах на соседней планете. Детей, говорят, нашли много, в подвалах, в шахтах, в грузовых трюмах. Некоторых забрали, некоторых упустили.

Я слушал и молчал.

— Странно, — сказал Тоб. — Говорят, многих детей просто не нашли. Будто они в ту ночь сами знали, куда прятаться.

Он посмотрел на меня.

Я смотрел на воду.

— Повезло им, — сказал я.

Тоб долго молчал. Потом хмыкнул, как когда-то Оррин.

— Повезло, — согласился он.

Больше он ничего не спрашивал. Никогда.

Вечером дома Тари, которой было уже двенадцать, спросила за ужином, правда ли, что джедаи были плохие. Я сказал, что не знаю. Что одни говорят так, другие иначе. Что когда она вырастет, решит сама.

— А ты как думаешь?

Я подумал. Честно подумал.

— Думаю, что дети в Храме точно не были плохими, — сказал я.

Тари подумала и кивнула, как будто это был очень важный ответ. Нела посмотрела на меня через стол, долго.

Ночью, когда все спали, я вышел на крыльцо. Небо было ясное, две луны стояли высоко. Где-то над ними, наверное, летали имперские корабли. Где-то на Корусанте сидел человек, которого я не убил. Где-то в чёрной маске стоял, может быть, мальчик, мать которого я спас.

Я подумал про дверь.

Сейчас было бы самое время. Галактика стала Империей, фильм прошёл почти так, как я его помнил, всё большое уже случилось. Дома меня ждал тот же вечер, будто ничего не было. Можно было уйти и не видеть того, что будет дальше.

Но в доме за моей спиной спала Тари. И Нела. И через поле, в доме Оррина, спал Тоб со своей семьёй.

Правило было «дверь только когда буду знать, что здесь меня больше ничего не держит». Меня держало всё.

Я вернулся в дом, лёг рядом с Нелой и долго думал о налогах. При Империи их, как и следовало ожидать, подняли ещё раз.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге