Полюдье
Пролог
Когда же его несли ко гробу, дивное знамение было на небе и страшное: были 3 солнца сияющие между собою, а столпа 3 от земли до неба; над всем сверху был как дуга месяц, особо стоящий, и стояли знамения эти, пока не похоронили его.
Лаврентьевская летопись, 1141 г.
У матери на все находился ответ. Если косо смотрят — дело в тебе. Если плохо одета — не показывайся на людях. Если обидно — не плачь.
— Аня, — голос у Ильи был тихий и испуганный. Дрожал на осеннем морозе.
Днем светило благое Солнце. Поминали дедов и прадедов. Аня весь вечер бегала от одного гостя к другому, гремела посудой и ложками. Теперь это было неважно.
— Аня, — повторил Илья и дернул ее за рукав шубки. Кошка на его руках завозилась, заволновалась.
Ночь стояла холодная. По городу растекся туман: затопил мостовые и площади. А из тумана смотрели черные глаза.
— Котьку нашли, и пойдем, — заканючил Илья.
Куда идти? Поздно. Аня знала, что ее сны не закончатся добром. Мать говорила — помолись и забудь. Аня молилась, молилась и молилась, но незваные гости не отводили взора.
Не сдвинуться. Из тумана вышли всадники. Кошка с диким криком вырвалась и понеслась под мост, а за ней и Илья. Но Аня не могла пойти за ними.
Она смотрела и тихо молилась. Темные глаза смеялись над ней: ночью Солнце не защитит, не согреет. Не развеет нечистую.
— Аня! Аня, бежим!
Сердце ухнуло в живот. Аня отмерла и ринулась под мост. Не было слышно ни топота копыт, ни звона мечей. В полной тишине всадники пересекли реку Сожу и стремглав помчались по улицам. А вслед за ними шли и безутешно рыдали люди в белых рубахах.
В ночь Полюдья Семарх собирает свою жатву.
Ее сны не лгали.
Часть первая. Мир. Глава первая. Софья
Часть первая. Мир
Княже, сколько тебе тосковать по былым временам? Затерялось имя твое, истлели кости коня твоего, а ты всё не спишь. Позабыл ты тепло солнца и сладость мёда. Позабыл, каково быть живым.
Глава первая. Софья
Ни одна дорога не вернет мертвых домой. Софья знала это и все-таки прочитала молитву о добром пути перед тем, как княжеские отроки забросали землей очередную могилу. Где-то со стороны дворов раздался пронзительный вой собаки, тоскующей по хозяину.
— Федор Владиславич, а что с животиной? — тихо спросила Софья у воеводы, наблюдавшего за похоронами. Он был выше ее на две головы, седой и хмурый. Они не виделись уже три года, с праздника Таяния. Старый друг мужа, Федор плакал над его могилой и больше ни над чьей. К полудню насыпей стало так много, что отрок Борис стер ладони в кровь. Пока земля не замерзла, они должны были успеть похоронить всех.
— Да чтоб не одичали, надо с собой забирать, Софья Вольговна, — ответил воевода, не отрывая взгляда от ямы. — Много осталось?
— Я не знаю. Разбежались, пока я вас ждала. На конюшне я покормила. И собак. Кони хорошие, забирайте, если не приедет родня.
— А приедет? — с сомнением спросил Федор, почесав подбородок. — Чего нам ждать?
— У Владимира Нового брат в Листвянке… Полдня езды. У Бороды тоже недалеко родные. Да и те, кто в отъезде, вернутся…
Софья замолчала. К горлу подобралась тошнота, боль сдавила виски раскаленным обручем. Когда семьи горожан вернутся, что они увидят? Глиница осталась такой же, какой они оставили ее: деревянные мостовые, храм на площади, сияющий золотым куполом, дома и ворота, и псы на цепях. Вот-вот, и выпадет первый снег, но некому будет его чистить. Лопаты останутся гнить во дворах.
— Ты поплачь, Вольговна, — тяжко вздохнул воевода. — Подумать о делах еще успеешь.
Софья взглянула на иерея Филиппа, старого священника, склонившего голову над могилами. Он, как и воевода с князем, приехал из Рожка.
С утра отпели Михаила. Когда Софья проснулась три дня назад, она не сразу вошла к нему. Сперва спустилась разбудить сына и холопку Марфу. Ильи нигде не было, а Марфа спала.
И сколько ни тряси за круглые плечи, не просыпалась.
Есть печаль, которую не выказать, не облечь в слова. Она так широка, что не хватит слез — и потому Софья не стала проливать их зазря.
— Когда вернется князь? — спросила она у воеводы.
— Скоро, Вольговна… Надо проверить, нет ли кого вокруг города.
Забросав землей последнюю могилу, Борис оперся на лопату и взъерошил светлые, влажные от пота волосы. Хмуро взглянул на тела, выложенные на холодной земле. Накрытые белой тканью, они походили на первые зимние сугробы. Софья запахнула теплый кожух плотнее, но ее все равно бил озноб.
Утром после Полюдья никто в Глинице не проснулся. Только она. Выйдя со двора, Софья встретила тишину: ни крика, ни смеха на улицах. Лишь вой собак.
Она взглянула на небо — там, за серыми блеклыми облаками скрылось Солнце. Господь отвернул свой взор от их славного города и оставил Софье бремя, слишком тяжелое для женских плеч.
Когда она вошла к Михаилу, тот лежал на животе, спрятав лицо за русыми волосами. Он был ей мужем, а она ему — женой. И все же Софья никогда не видела его таким спокойным, как в то холодное утро после поминального дня.
К полудню приехал ее отец, купец Вольга Ильич. Жил он на правом берегу Сожи и славился тем, что хохотал до икоты и не скупился на добрые дела. Рыжий и коренастый, он походил на далеких северных гребцов, чья кровь давно разбавилась лесной, борянской. Вольга Ильич гордился своим родом: ремесленники и купцы, они многие десятилетия торговали глиняной посудой, а затем воском и медом по всей Соже, вплоть до Белограда, а там и по Белой реке. Доходили их ладьи и до древнего Дораполя, построенного эйдосцами много веков назад, и даже отправлялись за море в далекие страны.
За неделю до Полюдья отец отправился на свадьбу кума и надеялся вернуться как раз к празднику, да подзадержался на размытой дороге. А когда приехал, его встретили простоволосая дочь и безмолвные избы. Софья не плакала, молчала. Взяла его за руку и повела по пустым улицам.
— Матушку помянула? — тихо спросил он, будто чувствуя беду.
— Да, — ответила Софья. Кожух с мужниного плеча висел на ней мешком.
— А бабку с дедом?
— Да. Всех помянули, батюшка.
В доме посадника пахло смирной. Дети не носились друг за другом, перепрыгивая через лавки, а Марфа не прикрикивала на них, тряся мокрым полотенцем.
Так в Глинице и поселилось горе. Однажды ночью оно переступило через порог и не спросило, можно ли остаться. Полынь и горицвет у дверей не спасли от несчастья: не задобрили мертвых, не утешили.
Вольга Ильич поехал за князем, а Софья осталась омывать тела.
***
В избе было холодно. Софья спрятала ладони в рукава, а ступни под лавку. Отец прошел мимо, задевая ее колени полами шубы, и грузно опустился рядом. Лавка была слишком добротной, чтобы прогнуться под его весом, но Софье все равно так показалось.
Князь Всеслав Андреевич смотрел на них с другой стороны стола. Не старше шестнадцати, он сидел в Рожке всего второй год и еще не знал всех дел. Всë оглядывался на воеводу, стоявшего за его спиной, и ерзал на месте.
— Ну, рассказывай, Софья Вольговна, — кашлянул он. Отпил меда, чтобы смочить горло. Снова оглянулся. Свет из маленького окошка золотил его светлые волосы, делая лицо еще моложе. А Софья думала о том, что нужно закрыть ставни, чтобы не дуло.
Руки мерзли, сколько ни растирай.
— Чего рассказывать! — разозлился отец. — Или вы думаете, это Софа сделала? Понятно же, что нечистая постаралась!
— Так вот и нужно разобраться, Вольга Ильич! — всплеснул руками князь. — Может, это все горцы?
— Ты, князь, прости, но это дурь, — покачал головой воевода. — Они по воздуху, что ли, прилетели?
— Кто их знает!
— Это все нечисть с болот! — воскликнул Вольга Ильич.
Князь поджал губы.
— Ты не руби сгоряча, Вольга Ильич, — осторожно сказал он. — Надо Софью Вольговну сначала выслушать.
Софья поднялась и закрыла ставни. Мужчины замолкли. Теперь единственная свеча на столе освещала избу, бросая на стены кривые тени.
Она не стала садиться обратно. Смотря молодому князю прямо в глаза, Софья холодно произнесла:
— Когда я проснулась наутро после Полюдья, все уже были мертвы. Вы это знаете. Но моих детей так и не нашли, и я не понимаю, почему мы сидим здесь, когда могли бы их искать.
— Софа, присядь, — сказал отец, мягко взяв ее за запястье. Она не шелохнулась.
— Софья Вольговна, надо разобраться, что произошло, — ответил князь почти в отчаянии. — Не может же быть такого, что в одну ночь все уснули и не проснулись! И как ты осталась цела?
— Я не знаю, — ровным голосом ответила Софья. — В Полюдье всякое случается.
— Но такого никогда!
В избе повисла тишина. За дверью, в сенях, громко кашлянул кто-то из отроков.
— Или вы мне будете тут про Семарха сказки рассказывать? — продолжил князь, переводя взгляд с отца на дочь.
— Не будем, — буркнул Вольга Ильич, уперев мощные руки в бедра.
Софья взглянула на огромную тень за спиной князя и сказала:
— В ночь Полюдья Семарх забирает с собой неупокоенные души. Там, где он проходит, люди спят очень крепко, чтобы не увидеть эту печальную жатву.
— Побойся Бога! — вскрикнул князь, пристав с лавки. — Ох и повезло тебе, Софья Вольговна, что здесь нет митрополита Константина! Он бы тебя в монастырь — и дело с концом!
Софья не дрогнула. Чего этот юнец ее запугивает? Будь он хоть сто раз князем — с женой посадника так разговаривать нельзя.
С вдовой. Софья взглянула на солнечный диск под потолком и помолилась про себя. Заметив это, князь умолк.
— Прости меня, посадница… — вздохнул он и опустился обратно на лавку. — Так мы не разберемся. Нужно ехать к великому князю.
— А чего он сам сюда не приедет? — недовольно спросил Вольга Ильич. Потянув Софью за подол платья, он все-таки уговорил ее сесть. Лавка была холодной.
Софья прикрыла уставшие глаза и твердо сказала:
— Пока мы не найдем детей, я никуда не поеду. Надо искать следы, пока снег не выпал.
— Хорошо, мы поищем, — согласился князь и обернулся к воеводе. — Федор Владиславич, отправь Кашу и Бориса в лес. По дворам же все осмотрели?
— Осмотрели-осмотрели, — печально закивал воевода. — А если бы во дворах были — за три дня давно бы нашлись.
Засуетились. Воевода вышел в сени и громко раздал приказы отрокам. Князь отправился следом, ловко вскочив с лавки, будто птенчик. Софья сжала ладони в замок, но те не согревались.
— Подкину-ка я дров, — закряхтел Вольга Ильич, поднимаясь на ноги. — Софа, надо будет на стол накрыть, гости все-таки. Да и помянем заодно.
— Да, конечно, — безрадостно отозвалась Софья.
Длинный стол, за которым еще три дня назад праздновали Полюдье, стоял пустым. Только свечка оплавилась, растекшись жиром. В тот вечер они принимали почти тридцать гостей — бояр и купцов. Михаил сидел во главе, а Софья вместе с Аней стольничали: разносили еду и питье, следили, чтобы на кухне Марфа все успевала.
Много смеялись и пели, поминали близких и плакали. Теперь и их помянут. Степана Кошкина с женой и детьми, боярина Тимофея Кузьмича, купцов Вышатичей. Посадника Михаила Нежатича.
Чем Софья была лучше них? Неужели все в Глинице проснулись ночью и увидели мертвого князя и его дружину? Софья спала крепко, без снов, но и муж ее всегда спал так. А ее дети? Почему их не было дома в ту ночь?
Горшочек с холодной кутьей, оставшейся с праздника, заскользил в ее руках. Перехватив поудобнее, Софья прижала его к животу и задрожала.
В ночь Полюдья она сама уложила Илью спать, поговорила с ним о пращурах и о милости Господа. А наутро обнаружила его пустую постель ледяной. Аня заснула рядом с ней на женской половине, а утром Софья увидела заправленную постель.
Они ушли ночью.
Они ушли и ничего не сказали.
***
В детстве мир был огромным, но простым. Отец привозил гостинцы из дальних странствий, а матушка — дары леса. Софья воротила нос от грамоты и сбегала играть с соседскими детьми. А иногда мама брала ее с собой и рассказывала о травах и птицах. Софья слушала ее, разинув рот, и думала о том, что тоже станет знахаркой, когда вырастет.
Не стала. Софья вышла замуж за посадника, княжеского человека, и ее дни наполнились домашними делами. Без конца принимали гостей, и в доме не было ни покоя, ни тоски — те не успевали появиться посреди застолий и рукопожатий. Когда родилась Аня, Софья не смогла открыть ей ни единой тайны — ни лесной тропинки, ни гнезда на крыше. Софья учила ее грамоте и шитью.
У Ани — золотые косы и веснушки на вздернутом носу, и солнце в медовых глазах. Она сбегала к мосту через Сожу, в мастерские к гончарам и плотникам, и не удержать, не образумить. По ночам, когда бесëнок в ней уставал, она рассказывала матери о своих снах. О реке, в которой живут девицы с пустыми глазами, о лесах, где шепчутся листья. И в эти тихие, ночные часы Софья видела в ней собственную мать, Анну Никитишну. Аня никогда ее не знала, и все же в ее сердце проросло древнее язычество, которого Софья так сильно боялась.
Мама умерла много лет назад, но все еще жила в своих внуках. Ее поминали каждое Полюдье: Софья оставляла сушеные травы на пороге и молилась за упокой. Там, где нет боли и увядания, в Божьих чертогах, мама должна была найти последний приют.
Если бы не была ведьмой.
Муж не хотел о ней слышать. Отец просил поминать, но сам не смел. Софья хранила память и молчаливую любовь.
В лесу за Глиницей об этой любви говорила каждая веточка.
— Что-нибудь нашли?
— Нет.
У этой любви были Анины глаза.
— Может, девица сбежала и всё? — вполголоса спросил отрок Каша, почесав жиденькую черную бороденку. Видно, решил, что Софья не услышит. — Сколько ей было?
— Прикуси-ка ты язык, Каша, — огрызнулся Федор Владиславич. — Подумай, о ком говоришь! О детях Михаила Нежатича!
— И куда бы они сбежали перед самой зимой? — тихо спросила Софья. На лес стремительно опускались осенние сумерки, но они продолжали искать следы.
Каша потупил взгляд.
— Мало ли… — пробурчал он.
Вдалеке, между деревьев, показались резвые охотничьи собаки с их двора. Следом тяжело вышагивал отец, а рядом с ним перескакивал через упавшие деревья молодой князь.
— Даже если бы сбежала, она бы не взяла Илью с собой, — сказала Софья, глядя Каше в лицо. — Аня девица, но не глупая. С ними что-то стряслось.
Чем ближе становился отец, тем больше Софья чувствовала неладное. Лицо его в последних лучах солнца казалось дряхлым и горестным. Собаки забегали вокруг, закружили, радуясь добыче. Отец нес в руках Анин пояс. Софья сразу узнала: она сама расшила его листьями и красными ягодами.
Как же… Как же Аня — и без поясочка? Кто же снял поясок?
— Больше ничего не нашли, — разбито сказал отец. — Ни следов, ничего… И псы дальше не захотели идти.
— Там птицы мертвые. Поди весь запах перебили, — шмыгнул носом князь.
Софья взяла пояс, сжала его в замерзших пальцах. Куда же без пояска… Не рваный, ниточка к ниточке.
Тепло ли они одеты? В шерстяных чулочках ли, в сапожках? Или как были — в ночном? Надел ли Илья вторую рубаху? Холодно ли им, бедным? Софья пыталась вспомнить, видела ли их одежду дома, и не смогла. Голова закружилась.
— Аня могла его оставить, чтобы мы ее нашли, — сипло сказала она. — Мы должны искать дальше.
— Уже поздно, — покачал головой князь. — Стемнеет, сами заплутаем. С утра возьмем коней и поищем еще. Но ты прости, Софья Вольговна, скоро сюда съедутся со всей Борянской земли, и нам придется держать ответ.
Софья закивала. Прижала ладони с пояском ко лбу. Холодно. Замерзнут ее дети, сгинут в лесу. Как их теперь искать? Кричи не кричи — лес либо сохранит, либо сгубит. А затем зальет дождями, заметет снегом. Не найдут. Горячие слезы закапали на листья, на ягоды, согрели ледяные руки. Софья зарыдала, и не мужчинам было утешать ее.
Весь прошлый год Ане снился князь с черными глазами.
Глава вторая. Борис
Неправда, что у тоски есть предел. Есть предел лишь у души да у тела. Как перельется горе через край — сломаются: душа станет тонкой, а тело слабым. Не поможет лекарь, не поможет знахарь, только любовь Всемогущего Господа, Целителя и Пастыря нашего.
В ночь после похорон Софье приснился муж. Он вернулся из объезда деревень, как огромная тень, понурый и недовольный. Снял беличью шапку и бросил ее куда-то под лавку. Высокий, широкоплечий, он был из древнего белоградского рода и людей в Глинице совсем не понимал.
Вот так и жили вместе — чужак-посадник и дочка ведьмы.
Софья не помнила от него горя, но и счастья не знала. В тот миг, когда она перестала быть девицей, мир потерял все краски. Она больше не могла гневиться и расстраиваться: пламя сердца ее было заперто и забыто.
Она спросила, что случилось. Муж взглянул на нее и сказал: «Не сидится мужикам. Разлетелись».
«Куда разлетелись?» — не поняла Софья.
«А кто куда. Ищут всё лучшей доли».
Утром Софья рассказала об этом сне отцу. Вольга Ильич почесал рыжую с проседью бороду и ответил:
— Может, это он про смердов из Листвянки. Летом у них были какие-то переделы земли.
— Это я помню, — вздохнула Софья. — Но Михаил с этим все решил. Отчего ему сожалеть?
— Плохо это, Софа, — покачал головой отец. — Не должны мертвые сниться.
Не должны. А если снятся — потерялись их души, не нашли дороги в отчий дом. Солнца закатного так и не увидели. Если муж ее не обрел покой, нашли ли его другие?
К концу недели со всей земли в Глиницу съехались семьи погибших. Князь привез холопов копать могилы, а воевода вернулся в Рожок, следить за порядком в стольном граде. Софья выглядывала со двора, искала знакомые лица, но находила только злые. Те, кто давно не бывал в Глинице, косились на нее и шептались меж собой. Те, кто как и отец, ненадолго отлучились из города, отводили взгляд.
Неужели это она виновата? И потому Михаил не переставал посещать ее сны? Что же она — плохая жена, плохая посадница? Софья бы возразила, закричала бы, да решат, что обезумела. Ничего ей не сказали, а она защищаться вздумала. Вот поэтому и молчала, а говорили отец и князь.
Матушка не стала бы молчать. Осадила бы одним взглядом, одним метким словом. Когда она была жива, сходились к ней со всей Глиницы — за мудрым советом, за спасением от боли и горя. А только умерла — заклеймили. Анна Никитишна наговорила на соседей, и у тех случился пожар. Анна Никитишна ворожила, и захворал соседский сын. Но не к ней ли шли его лечить?
— Ты матушки стыдишься?
Вольга Ильич нахмурился, задумчиво воткнул нож в стол и с усилием вытащил его обратно. И снова.
— Чего это мне стыдиться?
В его доме было холодно и пусто: все гости да слуги отвели душу в Полюдье. Софья растопила печь и подмела. Сор вспыхивал огнем, но не мог согреть остывшую избу.
— Почему тогда не поминаешь? — тихо спросила она. За спиной отца сиял Рассветный лик — красный диск солнца, прибитый к восточной стене.
— Так… — начал Вольга Ильич и осекся. Опустил голову. — Не по-божески она умерла, Софа.
Со двора послышалась приглушенная ругань. У Софьи сдавило виски от боли.
— А все глиничане по-божески умерли? Отчего же Михаил снится мне каждую ночь?
Отец покачал головой, устало вздохнул. В нем не было горя и злобы — или те спали внутри крупного, медвежьего тела. Сама Софья была маленькой, как матушка: каждый мужчина в Глинице был выше ее на голову или две. Поэтому все чувства в ней не помещались, грозились перелиться через край, как дождевая вода в бочке.
— Не понимаешь ты, Софья. Здесь мы всех отпели, и в этом наша совесть чиста.
— А мама тебе снится?
Отец не ответил. Взглянул из-под густых бровей и покрутил в пальцах нож. Верно, снится. И стыдно, и признаться нельзя. Софья кивнула и тихо вышла из избы, только чтобы не разозлиться. Не пристало так с отцом разговаривать — пусть она и жена уже, и мать.
Вдова.
На улице Борис и Каша спорили, распинывая башмаками утреннюю примерзшую грязь. Софья вцепилась руками в холодные перила крыльца и строго спросила:
— Чего вы тут раскричались?
Борис, русый и высокий, худой как жердь, испуганно вздрогнул. Поклонился в пояс и стукнул темноволосого Кашу по спине, чтобы тот поклонился тоже.
Софья так и осталась на крыльце. Потерла шею, вспотевшую под головным платком. Пара светлых прядок выбились из косы и норовили залезть в рот.
— Мы к Вольге Ильичу, — осторожно сказал Борис.
— Так чего не зашли? — нахмурилась Софья. Каша хмыкнул.
— Ждали, пока ты уйдешь, посадница, — сказал он и без страха взглянул ей прямо в глаза. Борис пихнул его локтем и воскликнул:
— Вовсе нет! Софья Вольговна, мы от князя! Просто не хотели беспокоить, пока вы обедаете…
На крыльцо вышел отец. Спросил недовольно, повторяя за дочерью:
— Чего раскричались?
Софья опустила голову, чтобы отроки не увидели ее улыбки. Уступила место отцу. Завидев хозяина дома, Борис вновь подобрался, а Каша сообщил сиплым голосом:
— Нашли мужика, который видел, что здесь случилось в Полюдье.
Нашли. От этого слова потянуло холодом — Софья поежилась, но ничего не сказала. Язык стал тяжелым, будто набух во рту.
— Вольга Ильич, князь просит тебя с ним потолковать, — продолжил Каша.
— А я? — хрипло спросила Софья и кашлянула, чтобы вернуть голос.
— А про тебя ничего не говорил, посадница.
От темных ледяных глаз Каши хотелось спрятаться. За что он так с ней? Знает же, чья она жена — что она имеет право говорить хоть с князем, хоть с простым мужиком. И никто не может ей этого запретить теперь, когда она вдова при детях, и над ней ни отца, ни мужа.
При детях.
Софья потерла запястьем лоб так усердно, что сдвинула зеленую ленту, которая держала платок на голове. Никто не заметил, но ей все равно стало стыдно. Нет у нее больше детей, не уберегла. Не проснулась ночью, спала и не знала печали.
Все следы давно затоптали. Неделя прошла — замерзли ее дети в лесу, никто их не согрел и не спас.
И даже плакать нет больше сил.
— Софа, — позвал отец. Она вздрогнула, поправила платок, прежде чем поднять взгляд.
— Да?
— Останься с Борисом, а я схожу узнаю, в чем дело.
— Хорошо.
Борис переступил с ноги на ногу, замялся. Лет семнадцати, он, верно, был сыном боярина из Белограда — так их и звали, «белыми». Муж Софьи, Михаил Нежатич, был из тех же людей. В ней самой смешалось достаточно крови: борянской, северной, полесской. Вот только это больше не было важно: по мужу она теперь была глиницкой боярыней.
— Заходи, Борис, — мягко сказала Софья, чтобы не выдать обиды. — Накормлю тебя.
В доме потеплело. Здесь она провела детство и юность; на праздники с детьми они приходили проведать дедушку. И все-таки этот дом больше не был ей родным. Не после того, что случилось с матушкой.
Борис скромно сел на краю лавки и засунул замерзшие ладони под колени. Софья достала чистую ложку из-за печи и все равно на всякий случай протерла ее полотенцем. Пододвинула ближе к гостю горшочек каши с мясом, которую они с отцом уже начали есть.
— Еще теплая.
— Спасибо, — кивнул Борис и, взяв ложку, стал жадно вычерпывать кашу, будто не ел три дня.
Софья готовила князю и его людям, как могла; когда приехал тиун с холопами, эта ноша стала легче, и заготовленной еды хватало впрок. Поэтому Софья стала готовить только отцу.
— Ты не знаешь, что за мужик нашелся? — спросила она у отрока. Тот пожал плечами.
— Юродивый какой-то.
— Микола?
Борис вытащил ложку изо рта и сказал:
— Не знаю, Софья Вольговна. Мы когда его нашли, он не то что имени своего вспомнить не мог, он нас за бесов принял!
Софья смяла в руках полотенце. Кивнула. От печальных мыслей кружилась голова. Не мог Господь спасти только их двоих. Да и какое это спасение, если кажется самым тяжким испытанием? Микола был без роду и без дома: захаживал в Глиницу в торговые дни, а в остальные скитался по деревням. Так, может, он и не видел ничего?
— А где его нашли? — спросила Софья, присев на лавку по другую сторону от Бориса. Тот взглянул на нее и вытер губы рукавом.
— Под мостом, — нехотя признался он. — Прятался там, весь трясся от холода. Да кота к себе прижимал.
— Кота?
Борис тяжело вздохнул, нахмурил темные густые брови.
— Не знаю я, Софья Вольговна. Так в этого кота вцепился, что мы не смогли отнять. Вот иерею Филиппу будет морока.
Доев кашу, он поблагодарил хозяйку и неловко сложил руки на коленях. Софья не знала, как его задержать, чтобы он не ушел, поэтому спросила:
— Ты из белоградских?
Борис поднял удивленный взгляд. Приосанился, расправил узкие плечи.
— Да. Батюшка мой был боярином, вот только как младшему мне не нашлось места при дворе. А в Рожке у молодого князя — да. А как ты поняла, посадница?
— У тебя говор, как у моего мужа, — тихо сказала Софья. Повертела перстень на пальце, где в солнце спала, свернувшись, крошечная змейка — подарок Михаила на рождение сына. Кожа под перстнем покраснела и чесалась.
— Мне жаль, — искренне посочувствовал Борис. — Я не думаю, что это ты, Софья Вольговна. Пусть Каша и говорит, что ты ведьма.
Софья горько улыбнулась. Если бы. Будь она ведьмой, она бы всех спасла от нечистой силы. Чудища застряли бы на пороге, не похитили бы их дыхание. Софья отвадила бы, обманула даже самого Семарха.
Да только мать не поведала ей своих тайн, прежде чем уйти. Она покинула их с отцом одним морозным утром и больше не возвращалась.
— Борис, могу я попросить тебя кое о чем?
— Да?
— Сходи со мной до места, где нашли Анин поясок.
***
Когда Господь явился в облике Солнца, люди обрели великую благодать. Прозрев, они увидели всю красоту мира и улыбку ближнего. Вот только не было милости без испытания, ибо с Божьим светом человек познал, что такое боль и страдание. От взгляда на солнце болели глаза, а огонь обжигал. Так и в сердце человеческом поселились печаль и горе.
Выпал снег, замел все следы. Софья ступала по промерзшей земле и куталась в мужнин кожух, спрятав ледяной нос в воротнике из лисьего меха — пахло костром и пролитым медом. Борис придерживал ее под локоть твердой рукой и щебетал что-то о молодом князе. Как вече в Рожке два года назад выбрало его за доброту и мудрость не по годам, и о многом другом. Софья кивала и молчала. В Глинице говорили, что Всеслава Андреевича позвали только затем, чтобы умаслить великого князя. Не ей было судить. Боярские дела в Рожке были от нее далеки. Ее дело — следить за хозяйством, считать мешки, сундуки, бочки. Писать письма и записочки. Помогать мужу.
Софья споткнулась. Борис вцепился в нее до боли, но удержал.
— Не торопись, посадница, — испуганно сказал он. — Не подвернула ничего?
— Нет, — вздохнула Софья и бросила взгляд на ладонь Бориса, сжимающую рукав кожуха. — Вернемся, я дам тебе мазь. А то ты стер все руки, пока нам помогал.
— Да не нужно… — смутился Борис и почесал затылок.
Протоптанная тропинка закончилась, и они пошли осторожнее, чтобы не поскользнуться на обманчиво скрытой под снегом прелой листве.
— Не стыдно было могилы копать? — спросила Софья и спрятала замерзшие ладони в длинные теплые рукава. — Ты же боярский сын.
— Ты так не говори, Софья Вольговна, — шмыгнул носом Борис. — Это в Белограде я был боярский, а теперь — отрок. И ничего не стыдно. Кто бы их копал, не князь же?
— А Каша кривился, — вспомнила Софья.
Жаловался. Спрашивал: сколько их еще? А они не заканчивались, не заканчивались. Ткани не хватило на всех, и Софья открыла склады с парусиной. Все одно — никто весной не отправится по Соже в Белоград, не опустит весла в воду.
— Не злись на него, посадница. Каша боится, вот и скалит зубы. Никто из нас столько мертвецов никогда не видел. Даже Федор Владиславич — а уж он-то за жизнь повоевал!
— А я видела? — тихо сказала Софья. Не ожидая ответа, она освободилась от руки Бориса и пошла вперед. Под кожухом на ней был Анин пояс, грел сильнее самой теплой шерсти. Софья представила, как красные ягоды на нем горят огнем, и печаль умолкла на миг, будто утомившись больно сжимать грудь.
Солнце начинало путь к закату, когда они добрались до мертвых птиц, припорошенных снегом.
— Сороки, — пробормотала Софья.
— А? — не расслышал Борис.
— Крылышки поломали.
Борис не нашелся с ответом. Вытерев потекший на холоде нос рукавом, он признался:
— Не думаю я, что это птицы сбили запах. Если бы дети шли по земле, собаки не потеряли бы след так скоро. Тут от ворот Глиницы — всего полверсты.
— И что же тогда? Их кто-то нес на руках? — Софья повернулась к нему боком и заглянула в светлые глаза. Подняла руку над собой и пояснила: — Аня выше меня почти на голову, кто ее такую утащит? Да и Илюшка бы вырывался…
— Значит, на конях увезли, — уверенно сказал Борис. Софья вдруг засмеялась. Будто лопнула струна на гуслях: смех зазвенел и тут же утих.
— Это что за кони такие, что летают по воздуху? Не было ни дождя, ни снега — в грязи остались бы следы копыт. Мы бы увидели.
Борис пожал плечами. Взглянул на голые ветви деревьев, темнеющие на фоне серого неба, словно прожилки на камне.
— Скоро стемнеет, нужно возвращаться.
Софья посмотрела дальше в лес, где, сомкнувшись, стояли дубы и осины — в той стороне был Рожок. Совсем рядом проходила дорога, но след повел через подлесок. Кто на коне отправится через кусты, через лещину? Горло сжалось, стоило только помыслить.
— Может, они и правда сбежали сами, — сказала Софья, опустив взгляд под ноги. Пальцы в башмачках давно замерзли.
— Не говори так, Софья Вольговна! — возмутился Борис. — Верно ты тогда сказала: не глупые же они, перед самой зимой в лес уходить!
Софья криво улыбнулась. Почесала лоб ладонью в рукавичке — лента вновь сбилась, но больше не было сил ее поправлять. Ей теперь хоть простоволосой ходи — не стыдно. Ни мужа, ни детей у нее, только сундуки с приданым и пустой дом.
— Замуж она не хотела, Борис, — покачала головой Софья. — Все обговорили, летом должны были венчать. А она все плачет и плачет, что с ней такой сделаешь? Говорит: я лучше умру! А теперь ни жениха ее, ни семьи его…
— Ну и сбежала бы летом! — заговорил Борис горячее прежнего. — Знаешь же, как это у девок делается! Найдет себе сына кузнеца — и гоняет их родня по всей округе!
Софья засмеялась в рукавичку. Непролитые слезы примерзли к ресницам — как хорошо, что не заплакала. Честь осталась при ней, заставила расправить плечи и утереть глаза. Борис тоже понял, что наговорил лишнего, и пристыженно извинился. Так они и отправились обратно в Глиницу, смущенные, но с надеждой на Божью милость.
Глава третья. Микола
У Ильи, юркого и темноглазого, всегда была сотня вопросов в запасе: если Господь — это Солнце, то что такое звезды? Кто решает, когда проводить ярмарку? Зачем котам усы? А у нашей кошки почему все усы белые, а один черный?
— Вот такой родилась, — улыбнулась Софья. У кошки с их двора не было имени, зато был второй выводок котят: три — и один мертвый. Муж поутру хмуро взглянул на них и сказал, что нужно утопить всех, кроме одного.
— Как утопить? — заволновалась Софья. — Лучше отдадим. Кто же топит котят? Коты всем нужны…
И Илья схватил их в охапку вместе с орущей кошкой и побежал со двора.
Софья заворочалась во сне, промычала, что все было не так. Михаил никогда бы не стал топить котят, а Илья не убегал. Просто в один день кошка пропала, и сын весь извелся, уверенный, что ее украл кто-то из купеческих детей.
Кошка. Софья проснулась, глядя на темную стену. Сердце билось так сильно, что было трудно дышать. Что говорил Борис? Под мостом нашли юродивого с котом… Софья знала всех котов в Глинице — и всех собак. Она кормила их на днях, обошла все дворы с мешком куриных костей, но своей кошки так и не нашла. Уж она бы прибежала на съестное!
Не в силах успокоиться, Софья накинула мужнин кожух и спустилась вниз, почти перепрыгивая ступеньки. В доме спали князь со старшей дружиной, и их мерный храп заглушил ее шаги в кожаных домашних башмачках. Она вышла в ледяные сени, осторожно прикрыв дверь, переобулась в сапожки и выскочила на улицу. Осенний морозный воздух тут же пробрался за ворот, назидательно пощипал нос и уши — нечего бродить по ночам. Софья сбежала с крыльца и, кутаясь в кожух, быстро зашагала через двор к церкви. Помимо дома посадника, в детинце было несколько боярских домов и мастерских, но вся жизнь в Глинице давно ушла за его деревянные стены, на ремесленную и торговую стороны.
Когда Глиницу только строили, никто не мог представить, что в ней будет жить столько людей. А потом выше по Соже нашли белую глину, из которой получалась посуда, не уступающая изделиям эйдосских мастеров. Спустя какое-то время глиницкие гончары научились делать поливу — тонкий слой стекла, от которого узоры на посуде становились ярче, оживлялись, подобно мозаике в храме. И так Глиница прославилась на всю Борянскую землю, а там — и на весь Аер.
Но больше ни гончаров, ни сверкающей поливы. Пропадет их мастерство, забудется, и только расписные горшки да кувшины напомнят о былой славе. Спустя годы в Рожке или в самом Белограде кто-нибудь возьмет в руки блюдо, а на нем — бегут лопоухие зайцы и летят к прудам толстобрюхие сизые утки. И скажет тогда: «Были же мастера!» И, быть может, день его станет легче, а трапеза радостнее.
В церкви было теплее и сладко пахло смирной. На алтаре горела лампадка, свет которой раскинулся в стороны лучами Солнца. Софья подошла ближе и опустилась на колени — те больно уперлись в каменный пол. Она запрокинула голову и взглянула под купол, который днем был залит солнечным светом, а сейчас утопал во тьме. Оттуда, окруженный языками благого пламени, на нее взирал лик Первенца Божьего, Андера. Софье стало стыдно. С непокрытой головой она ворвалась в дом Господа посреди ночи и теперь собиралась молиться. Нет, ночь — время зла, и помыслы ее будут отравлены лунным светом. Опустив голову, Софья произнесла слова молитвы Тридцать третьего дня: «да избави от искушения и от зла в сердце моем…» и поднялась на нетвердые ноги.
Откуда-то справа, из темноты нефа, протяжно мяукнула кошка. На нее шикнули: «Не оскорбляй Господа Нашего!» и умолкли. И голос, и кошка. Софья застыла на месте, будто забыв, что именно их она и искала. Когда страх наконец отпустил ее, она зажгла одну из свечей на алтаре о лампаду и прошла в неф. Маленький огонек осветил яркие фрески на колоннах, а за ними — свернувшегося в углу мужчину. Полностью седой, в рваной шубке из бараньего меха, он прижимал к животу полосатую кошку. Софья не видела ее усов, но знала, что один из них черный.
— Микола! — не выдержала она. — Откуда у тебя наша кошка?
— Ясно откуда, посадница, — как ни в чем не бывало ответил юродивый, сощурившись от света свечи. — От Илюши.
— От Ильи?! — Софья задохнулась. Ее крик разнесся по нефу, затерялся где-то под куполом. — Когда Илья отдал ее тебе? Когда ты его видел?
— Не отдал, Софья Вольговна.
— Что? Откуда она тогда у тебя?
Микола будто смутился, прижал кошку к себе сильнее. Та пискнула и почесала мордочку лапой, готовясь ко сну. Свеча в руке Софьи задрожала: по стенам заплясали косые тени, изуродовавшие фрески над головой блаженного до неузнаваемости.
— Я ее нашел.
— А Илья? — растерянно спросила Софья.
— А Илюша ее оставил, чтобы она вернулась домой.
Горло сдавило в рыдании, но Софья не проронила ни звука. Раздался скрип двери со стороны алтаря. Осторожные шаги по каменному полу.
— Микола, ты вернешь ее домой? — тихо сказала Софья. Шаги приближались, и по звуку она догадалась, что это был иерей Филипп.
— Нет, Софья Вольговна, — печально ответил Микола и опустил голову, весь сжался, уткнувшись лицом в кошачий бочок. — Скоро у нее не будет дома, сожгут. Пускай побудет у меня, я ее поберегу.
— Что значит сожгут? Кто собрался жечь наш дом?
Священник молча подошел к ним и остановился у колонны с изображением Третьего дня — напоминанием о бренности мира под Солнцем. На Третий день Андер впервые увидел смерть и пролил над ней слезы, но в той скорби еще не было страдания, которое он познает позже. На фреске Андер склонился над окровавленным агнцем: его лицо застыло в растерянности. Он плакал, пока не зная, почему.
— Отец Филипп, — смутилась Софья и поклонилась, прижав свободную руку к сердцу. — Мне жаль, если мы тебя разбудили…
Ей вдруг стало страшно: что он подумает? Она ворвалась в храм и раскричалась, будто купчиха на площади… Всю неделю иерей и приехавшие из ближайших городов диаконы отпевали усопших, с рассвета до заката, пока позволял солнечный день. Как и княжеские отроки, они без устали трудились, чтобы подарить мертвым покой.
— Все ли у тебя хорошо, Софья Вольговна? — тихо спросил священник. Он был слишком стар, чтобы удивляться простоволосым вдовам.
— Все хорошо, батюшка, — слабо улыбнулась Софья. — Приходи на обед к Вольге Ильичу, мы накормим тебя ухой.
— Приду, — добродушно ответил иерей Филипп. На его лице не было ни единой оспинки или язвочки, будто и правда уберег Господь. Когда он улыбался, его лицо становилось таким светлым, что Софья была готова забыть ту строгость, которую он проявлял на похоронах. Стоило Борису и Каше что-то сделать не так — плохо обойтись с телом, выругаться или помедлить в работе — он осекал их одним суровым словом. Поэтому Софья боялась, что он и ее осудит.
— Иди поспи, Софья Вольговна. Не тревожься, — вместо этого сказал он, но в голосе его, всего на миг, она услышала предостережение, скрывшееся за улыбкой.
— Она не уснет, — вдруг заговорил Микола. — Ее деток забрали.
Софью затошнило.
— Забрали? Кто забрал? — нетерпеливо спросила она, забыв про старика иерея.
— Знаем мы, кто. Мы с усатой видели — князь с лицом мертвеца.
Филипп вздохнул, будто слышал это не в первый раз.
— Микола, не пугай Софью Вольговну, — устало сказал он.
— Семарх? — нахмурилась Софья.
Услышав это имя, юродивый погрустнел: лицо осунулось, глаза тревожно забегали. Кошка мирно спала в его руках, не замечая чужой печали.
— Он их не отпустит… — забормотал он и горестно скривил губы. — Не отпустит.
— А тебя почему же отпустил? — Софья ощутила, что злится, и постаралась успокоиться. Иерей положил теплую тяжелую ладонь ей на плечо, пытаясь остановить.
— А я… А зачем ему я? Что с меня возьмешь, посадница? Я грешный, но никто меня не послушает… А детки твои ему нужней живыми.
Живыми. Всех погубил, а их оставил. Аню и Илью, и ее с Миколой. Софья задрожала, но ничего не ответила. Ей не хотелось плакать, и злость улеглась, затаилась где-то под грудью. Никому она ни слезами, ни криком не поможет. И пусть скажут: сказки и ересь, но сердце верило в иное. Божий человек не станет лгать.
Ее дети живы.
***
На обеде в доме Вольги Ильича иерей Филипп принес весть: после того, как в Глинице похоронят всех погибших и вывезут все ценное, город сожгут. Ибо произошедшее здесь — дело рук Дьявола, и на этой земле больше не будет добра. Вольга Ильич хмуро спросил: «А почему нас никто не спросил? Дочка моя — жена посадника, не у нее ли спрашивать?»
А иерей Филипп ответил, что такой наказ пришел вчера от митрополита Константина. Митрополит сидел в Белограде и, конечно, не мог знать о делах, что творились в Глинице, но почему-то решил, что их земля проклята. Софья не хотела спорить. Может, оно и к лучшему. Больше здесь не будет зла, забудут.
— Все нужно будет вывезти, пока не пришли морозы, — спокойно сказала она. Отец взглянул на нее, удивленный, что она не стала возмущаться. Хоть завозмущайся, они здесь больше ничего не решали. Скоро Софью повезут к князю на суд, а там и к митрополиту. Может быть, верно говорил Всеслав Андреевич — ей место в монастыре.
Дни побежали, смазались в один. Софья писала записочки на бересте — сколько чего и кому. Выставляли добро на площади, и родственники глиничан забирали свое. Софья судила, чтобы не набрали лишнего, а когда кто-то начинал спорить, отец грозил тяжелым кулаком. Сундуки и сундучки, платья и животина — все утекало в другие города и села. Глиница пустела, без людей, без горшков и мехов.
Когда настал черед собираться, Софья впервые за этот долгий месяц присела у кованого сундука на женской половине, где умелой рукой были вырезаны листья и цветы. Это было приданое Ани. Софья провела рукой по крышке, смахивая пыль, и наконец, открыла ее, заглядывая внутрь. Соболиный мех, платья, серебряные колечки на нити, лучшая посуда с поливой, поблескивающей на свету, все на своем месте.
И только на внутренней стороне крышки было криво вырезано ножом: «Оставь себе». Софья замерла, глядя на буквы, будто завороженная. Прикоснулась к ним холодными пальцами, обвела каждую, натыкаясь на занозы по краям.
Аня и правда не собиралась замуж. Сердце сжалось, сдавило грудь, не вздохнуть и не встать. Софья закрыла сундук, прижалась лбом к крышке. Обняла его, как обняла бы дочь, если бы нашла ее.
Им уезжать к князю, а детей нет. Ни следа, ни весточки. Уедут — и как искать? Лес скроет, спрячет, и, вернувшись по весне, Софья не найдет ни единого волоска с их голов, ни ниточки с одежды.
Собраны вещи, сундук с приданым уложен в телегу. Софья осмотрела дом, прижалась ухом к печи, забирая с собой тепло прогоревших дров.
На улице ее встретил молодой князь. Взволнованный, он мял в руках овечью шкуру.
— Держи, Софья Вольговна, — тихо сказал он. — Накройся, чтобы не замерзнуть в дороге.
Софья распрощалась с отцом, прижавшим ее к крепкой горячей груди.
— Мы все здесь устроим, не тревожься.
Слов для отца не нашлось, а все прочие она приберегла для молитвы.
В телеге уже сидел Микола. Из его прохудившейся шубки выглядывала полосатая кошачья мордочка. Софья осторожно забралась в телегу и села в угол, поближе к сундуку. Микола взглянул на нее подслеповатыми глазами и сказал:
— Ты не бойся, посадница. Дети твои не пропадут. Глиницы не будет, но Сожа продолжит бежать, и на берегах ее останется глина. Не будет людей, но родятся новые. Господь спасет их души, а мы Ему в этом поможем.
— Как? — устало отозвалась Софья.
Микола улыбнулся.
— Вернем их домой.
Глава четвертая. Асан
Алексей покосился на сокола, сидевшего на жердочке справа от него. Сокол вертел головой — волновался. Солнце понемногу клонилось к закату, застенчиво заглядывая под навес у птичника. Алексей сделал еще один стежок на клобучке: игла входила в телячью кожу туго, неохотно. Уже все пальцы исколол. Раньше клобуки для соколят делал старик Чеглок, никого не подпускал и страшно ругался, когда Алексей предлагал помощь. Но Чеглок помер уже месяц как, и теперь соколятня осталась на Алексее.
— Алекша, перекусил бы хоть чего, — раздался голос со стороны тропинки, ведущей к княжескому терему. Это был тиун Фёдор Бетюк, широкоплечий и чернобородый. Бабка его была из иштаков, пленницей, оттого и тëмен волосом и кожей.
Алексей поморщился. Соколенок встрепенулся, не доверяя незваному гостю. Хотя кто мог быть Алексею ближе Бетюка? Тот поручился, когда его солнцевали, и с тех пор стал названным тятей. Ему можно было довериться во всех делах, если только отбросить упрямство.
Алексей с самого детства приносил одни беды и головную боль. Когда его только-только забрал князь, он отказывался говорить по-аерски: молчал, и потому прослыл немым. Слушал и запоминал. И только Чеглок его разговорил, когда впервые посадил на руку сокола.
Когда Алексей учился писать, то выковырял на стене белоградской церкви свое имя. Никто его не остановил и не наругал, хотя иерей наверняка все видел. Князь Андрей Владимирович подошел к нему после полуденной службы и сказал: «Алексей, к Господу Богу обращайся в душе своей через любое письмо; если пишешь праздно, от скуки — значит, оскорбляешь Слово Божие».
С тех пор в церкви Алексей выскоблил лишь одну надпись: «Господи, упокой душу Ирины Васильевой дочери».
Натянув клобучок на деревянную болванку, он небрежно спросил:
— Чего хотел?
Бетюк недовольно поворчал, но ответил, сложив руки на груди:
— Тут это, князь попросил… Всеслав Андреич приезжает скоро.
— Ага… — протянул Алексей, не желая ничего слушать про Всеслава Андреича.
— Поучил бы ты его. Возьмете соколенка, поприручаете.
— Ребячество это, Федор Иваныч. Он приедет, поиграется — и бросит сокола. Не надо это ему.
— Почем знаешь?
Алексей хмуро взглянул на него и покрепче прижал клобук к болванке. В таком положении кожу нужно будет вымочить, чтобы держала форму. Дел навалом — куда ему еще и с молодым князем нянчиться? Всеслава он знал, когда тот был еще мальчишкой, и многого натерпелся от его шалостей. Княжич решил, что Алексей будет старшим другом, которого можно втягивать во всякие нелепицы. Пойти вброд через речку незнамо куда? Засунуть ветки в бороду сотнику, пока тот спит на лавке, чтобы стал похож на лесовика? Залезть в собачью конуру? Всего и не счесть.
— Потому что два года как он в Рожке — за это время человек не изменится.
Бетюк засмеялся. От его грудного хохота соколенок взмахнул крыльями и попытался взлететь — не смог, помешали опутенки, привязанные к жердочке.
— Ты, Алекша, в его годы был тем еще чертенком — щерился и закатывал глаза. А вот, глянь, к двадцати возмужал!
Алексей смерил его долгим взглядом.
— Бетюк, я и теперь кого хочешь укушу, если полезет.
Тятя не прекращал смеяться.
— Э, нет! Теперь ты только ворчишь, а сердцем помягчел! — почесал бороду и заявил: — Ну, а Всеслава Андреича все равно придется учить. Так князь велел.
А как же ослушаешься князя?
Алексей оставил клобучок замачиваться на ночь, взял соколенка с собой на руку и отправился домой. Их с Ириной дом был совсем рядом — пройди по тропинке от соколятни, и вот он. Ирина была дочерью Чеглока, а теперь ни жены, ни тестя. Мать Ирины давно умерла, а других детей Чеглок не имел.
Остались только тятька Бетюк и холоп Данила. Не было у Алексея других близких, да и не надо. Переживет.
Во дворе Данила, высокий, светловолосый — красавец, да носатый, — как раз нес дрова, чтобы затопить печь на ночь. Дом был слишком большим для них двоих, поэтому топили немного и спали у печки. Женская сторона промерзала.
«Алексей Федорович, — любил в последнее время спрашивать Данила, — А ты жену-то себе искать будешь?»
Вопрос — будто птица сорвалась с перчатки посреди людной улицы. Стыдный. Чего опутенки не удержал, дурак?
«Подожду пока, — лениво отвечал Алексей, — Может, князь мне кого подыщет. Жених я незавидный».
Но в этот вечер Данила не стал ничего спрашивать. Затопил печь. Они молча поели, не давая соколенку. Алексей сел с ним у печки и уснул, не снимая с руки. Чтобы привыкал.
Вот бы уметь так же привыкать к пустой избе.
***
Всеслав Андреевич и правда приехал с частью дружины и незнакомой боярыней. Не будь на ее очелье серебряных колец, Алексей решил бы, что она рабыня или погорелица — она куталась в огромную шубу с чужого плеча, словно своей одежды не имела. Вскоре Алексей узнал и о Глинице, и о посаднице. Но думал все о молодом князе и о том, как не хочется его ничему учить. Данила жужжал под ухом о ведьмах и проклятьях, о древней нечисти, которая тянется за теми, кто ушел из Глиницы. Алексей не слушал. Он переживал, как бы Всеслав не испортил соколенка неумелой рукой.
Зимовал великий князь Андрей Владимирович в городе Васильеве, что под Белоградом. Это был старый дом для всех белоградских князей, названный в честь святого Василия, первого речанского князя, который принял ортодоксию. В те времена только-только пала Эйдосская держава, и аерские князья начали объединять местные племена. Пока Эйдос властвовал над Белой рекой, от Дораполя до Белограда, здесь всем заведовали стратеги, назначаемые базилевсом. Но те дни давно прошли, и теперь Алексей знал о них только от князя и купцов — потомков эйдосских переселенцев. Были таковые и среди бояр.
К концу ноября Васильев засыпало снегом. Зима обещала быть ласковой, как и всегда в этих краях — южнее было Срединное море, с которого дули теплые ветра. Хотя мог подуть и суровый северный ветер, с реки Лойвы. Аер был зажат между Эйдосом с запада и Нортеном с севера, а на востоке уходила вдаль Большая Степь — родные края Алексея. Там его нарекли первым именем. Почти позабытым.
В один из первых дней зимы Алексей проснулся раньше Данилы. Да так и не смог уснуть. Накинул теплый кожух и поплелся к княжескому терему, надеясь урвать теплого утреннего хлеба с кухни. Князь и так его кормил — не убудет. Но пришлось пообещать холопке Младе зайчика на стол. Ох, и наносил он ей этих птичек да зайчиков… Князь бы его за такое отлупил.
Возвращаясь домой с хлебом запазухой, Алексей увидел на крыльце княжеского терема одинокую глиницкую боярыню. Без очелья и с непокрытой головой. Светлые косы спускались на плечи, укутанные в шерстяной платок. Она глядела на снег и молчала. Крошечная. Должно быть, на полторы головы ниже Алексея.
— Это ты посадница из Глиницы? — не удержался он и сам устыдился. Надо же, какая грубость вырывается порой, когда не выспишься.
Боярыня на крыльце переступила с ноги на ногу, закуталась сильнее в платок. Ее кожа была белее снега, выпавшего ночью.
— Да. А что? — безразлично отозвалась она.
— Ничего, — Алексей шмыгнул и вытер потекший на холоде нос. — Говорят, ты их всех убила.
Посадница не ответила. Взглянула так, что захотелось бить челом и извиняться.
— Это не так.
— Я знаю.
— Почему тогда говоришь? — нахмурилась она. — Не плоди слухи под Солнцем. Княжьему человеку так вести себя не пристало.
Захотелось посмеяться, но он сдержался. Какая она злая, точно колдунья!
— Я не хотел тебя обидеть, посадница.
— Я Софья Вольговна, — поморщилась она. — И нам не стоит разговаривать.
В другом конце двора что-то загрохотало: из-за угла палаты вышел княжеский холоп, с трудом удерживающий на руках связку дров. Алексей покачал головой и посмотрел на Софью, чьи плечи дрожали от утреннего мороза.
— У тебя есть рукавички, Софья Вольговна? Не замерзнешь? — поинтересовался он и сам поплотнее запахнул теплый кожух. Ближе к полудню в нем станет жарко, но пока — продувало.
— В сундуке.
— Хочешь, я куплю тебе хорошие, теплые? У вас в Глинице зверь-то не водится.
Софья потерла стоптанный снег на крыльце ногой в мягком башмачке, пнула его пару раз, скидывая со ступеней, и сказала:
— Я пойду. Хорошего тебе дня, Алексей Федорович.
И правда ушла. Алексей посмотрел ей вслед, поджав губы. Узнала же о нем от кого-то! И думай теперь, что сказали, плохое или хорошее. Что он поганый, бес? Так говорили бояре и княгиня с дочерьми. Похвалу он за жизнь слышал только от князя и дружины — и пусть. От других ему не нужно добра.
Вновь повалил снег. Алексей нахмурился и поспешил домой, неся подмышкой теплый хлеб, обернутый полотенцем. Ему показалось, что посадница все еще смотрит ему в спину суровым взглядом. Пускай смотрит. Поделом.
В доме стояла тишина, только потрескивали дрова в печи, затопленной с утра Данилой. Алексей бросил опасливый взгляд на ведро растопленного снега в углу и потер лоб. Нужно сделать это как можно скорее, чтобы не тревожиться понапрасну. Иначе не отстанет, до самой ночи будет ходить по пятам.
Его ладони давно стали сухими от воды. Не мог успокоиться, пока не увидит пол на том самом месте чистым. Пройти на женскую половину, удариться коленями о дощатый пол, замочить тряпку — каждый день, когда он спал здесь. Вчера повитуха, год назад принимавшая роды у Ирины, дала ему отвар из полыни, чтобы отвадить дурные сны. Вот только он не стал его пить, а вылил в ведро. Изба наполнилась горьким запахом, и Алексей принялся натирать пол. Раз, два, вглядеться — осталась кровь? Нет, но он чует! Запах железа, как в тот день.
Тогда повитуха сказала, что ему тут не место. Но Ирина так кричала, и занавеска совсем не спасала. И он вошел. Крови было столько, как не бывает и на поле брани. Она стекала между досок, и не хватало полотенец, чтобы ее остановить.
Алексея затошнило. Когда он заглянул под лавку, то уже знал, что увидит: окровавленное лицо его мертворожденного сына. Руки, упирающиеся в пол, задрожали. Опустив голову, Алексей пару раз вздохнул полной грудью, пережидая звон в ушах, а затем вновь намочил тряпку.
Хлопнула дверь в сенях. Вернулся Данила. Начинался новый день в Васильеве.
Глава пятая. Никандр
Когда мир был совсем юным, на земле царила тьма: ни солнце, ни звезды, ни луна не дарили людям света. Человек блуждал, полагаясь во всем на голос Господа. Но тьма пугала, и не мог утешить голос Путеводного. И потому Он явил свой лик, и Всеблагое Солнце озарило сиротливые землю, леса и поля.
Церковь в Васильеве была совсем крошечной, с одним куполом — не чета белоградским храмам. Здесь молились князь с семьей и близкие к ним бояре. Алексей замирал на пороге, глядя на солнце, вырезанное из камня над входом, и не смел войти. Разворачивался и уходил, но возвращался каждый день. Зачем Господу церкви, если человек может увидеть Его, обратив взгляд к небесам? На родине Алексея не строили храмов и не проводили пышных служб; шаман говорил с духами, а хан приносил жертвы, чтобы их задобрить.
Теперь Алексей не знал, во что ему верить. Его солнцевали, и он не был грешен ни в чем. Неужели поганая кровь так сильна, что притягивает беды? Отчего Господь гневался, раз забрал у него Ирину и сына?
Сколько ни смотри на Солнце, не поймёшь. С приходом зимы бдения на пороге церкви становились все тяжелее. Однажды днем Алексей встретил на ступенях юродивого старика: тот прижимал к себе церковного пса и наглаживал его между ушей. Пес млел и заваливался набок от удовольствия. Юродивый посмеивался: «Нравится, нравится?»
— Это не ты приехал с молодым князем? — вспомнил Алексей.
Старик поднял взгляд и сощурился. Глаза у него были мутные, подслеповатые.
— Да, добрый человек, это был я.
Алексей никогда не назвал бы себя добрым. Как можно, если бесы в голове не дают зайти в церковь?
В нём столько злобы и горя, что стыдно ходить под солнцем.
— Чего здесь сидишь? — спросил он у юродивого. Тот улыбнулся и потрепал псину по холке.
— Собачку в церковь не пускают. Как же так? Божье создание! Ну ничего, я тоже Божий человек, Микола меня звать. Кто, если не я, утешит животинку?
Алексей покачал головой. Ну и чепуха.
Что же, он теперь как собака? Не молится да только и знает, что бегать вокруг храма, прижав хвост?
— А ты, сокол, почему не заходишь? — ласково спросил Микола.
— Не заслужил, — хмуро сказал Алексей.
Что ни день — то дурная весть. Мало ему было Всеслава Андреича, который ждал его у соколятни каждое утро, так Васильев теперь превратился в пристанище знамений. Было одно такое тридцать лет назад — когда с небосвода пропало Солнце. Тогда, говорят, люди обезумели от ужаса: кидались оземь, молились и жгли костры. А затем Солнце вернулось.
Алексей был слишком молод, чтобы застать тот день. Зато теперь судачат, что Глиница — это тоже знак. Господь гневался и наказывал.
Но почему тогда Его гнев не пал на посадницу? Неужели и правда ведьминская кровь взыграла?
— Ну, сокол, такое не заслуживают, — Микола улыбнулся: передних зубов у него почти не осталось. — Любовь Господа — это дар, а не награда.
— И ты после Глиницы такое говоришь?
— И после нее тоже, — кивнул Микола. — Там Боженька пути свои проверял — насколько просты. Тяжелыми оказались, через бурелом и волчьи пасти. Никто из живых их не одолел бы.
— А Софья Вольговна что?
— А она не живая. Не совсем. Как и я.
Алексей не знал, что сказать. Почесал затылок, взглянул на развалившуюся у ног юродивого собаку. Черная, плешивая. Видно, кто-то выгнал за дурной нрав.
— Как же, ты — и не живой? — с насмешкой произнёс Алексей. — Я же вижу. На мертвеца ты не похож.
— А не нужно быть похожим, сокол, — продолжал улыбаться юродивый. — Главное, что шагнул к смерти и она тебя приняла как родного.
— Плохие вещи говоришь, Микола. Побоялся бы Бога.
— Бога не бояться нужно, а любить.
Алексей не ответил. Поджал губы, отвел взгляд. У церкви больше никого не было — рассветная служба давно закончилась, близился полдень.
— Пойдем, сокол, — сказал Микола, с трудом поднимаясь на ноги. Пес перевернулся на другой бок, резво подскочил, поняв, что его оставляют одного. — Помолимся.
Хотелось ответить упрямо, по-детски: «Не пойду». Но Микола стоял и смотрел: ждал, улыбаясь. Над его головой с надвратной арки взирало молчаливое каменное солнце, а настоящее скрылось за облаками. Алексей глубоко вздохнул через рот — и закашлялся от морозного воздуха.
Микола похлопал его по плечу, приобнял. И повел в церковь — теплую, сладко пахнущую благовониями.
Перехватило дыхание: в пустом храме их шаги по каменному полу разносились эхом, затихали под высокими сводами. Алексей не был здесь со смерти Ирины — Ирина умерла, а церковь стояла, с тем же убранством и тем же запахом, щекочущим нос. Менялись митрополиты, умирали князья, а камень, заложенный святым Василием, не сдвинулся с места.
Микола прошел вперед, через притвор к нефу, окруженному колоннами. Обернулся с улыбкой:
— Не стой столбом.
Алексей сделал шаг, второй. Со стен на него смотрели святые, чьих имен он не знал, а золотое Солнце под широким куполом озарялось светом из окон. Он перекрестился, описав ладонью круг от лба до сердца, и услышал, что Микола хмыкнул.
— А у вас, иштаков, тоже свое Солнце над головой?
Ужалило, закололо в груди. Алексей тяжело задышал через нос, мотнул головой. И ответил, притаив в голосе злость:
— Нет. Наше Солнце — Обманщик. Ласковое, но безжалостное. И только Матерь Озёр, Ана Куллар…
Он замолк. Стыд поднялся из груди к горлу, сжал виски каленым железом. Неужели не в силах держать за зубами поганый язык? Разве так положено говорить в Храме Божьем? Произносить имена, запретные, оскорбительные…
Микола что-то сказал, но Алексей уже не услышал. Он выбежал на морозный воздух и пошел прочь от церкви.
Не заслужил.
***
— Как зовут? — кивнул Всеслав в сторону сокола. В новой соболиной шубке, с золотой серьгой в ухе он был похож на боярина, который наконец-то разбогател и теперь кичился достатком.
Алексей поджал губы. Наедине с птицей он всегда был спокоен — ни единой поблажки, заупрямится — не получит ни кусочка. А с молодым князем хотелось ворчать, будто дед на печи. От церковного ладана всё ещё чесался нос. Он фыркнул и ответил:
— Никандр. В честь эйдосского стратега, одержавшего победу под Ликеей, — не получилось сказать без гордости, проникла, смягчила голос.
— Ты и про стратегов знаешь? — удивился князь.
— Андрей Владимирович рассказывал, — смутился Алексей.
— А-а… А мне не рассказывал. А я ведь его сын. Мне матушка рассказывала — она эйдосска по бабке.
— Знаю.
— Ты, небось, и по-эйдосски можешь?
— Нет, — устало вздохнул Алексей. Никандр на перчатке переступил с лапки на лапку. — Только историю немного. Про Василия Великого и про царя Клеона.
— Это славные истории.
Славные. Алексею стало стыдно: почему он назвал сокола в честь стратега, а не кого-то из своих великих предков? Иштаков не волновал Эйдос: купцы бывали в Степи, но не задерживались. Соль озёр для них — яд, а больше иштакам предложить нечего. Их кровь — не вино, а молоко, их дети растут верхом на коне, а не в гимнасиях.
— Зимой тяжело тебе будет учиться, — сказал Алексей, только чтобы больше не думать об Эйдосе. — Лучше летом, со слëтками. Но Никандр умный, ему уже больше года. Поучишься носить его, чтобы он к тебе привык. Потом посмотрим.
— Хорошо, — вздохнул Всеслав. Волновался. Немудрено: Никандр был красивой птицей. С окрасом, точно кольчуга, и умными черными глазами. Поменьше других соколов, он стремительно обрушивался на тетеревов и уток, придавливая их когтями к земле.
— Держи ровно, не дергайся.
Всеслав осторожно поднял руку в плотной кожаной перчатке. Алексей пересадил на нее сокола: тот и глазом не повел.
— Держи опутенки, чтобы не улетел.
Князь не сводил взгляда с птицы. Никандр наклонился вперед и лениво встрепенулся. Обманчивое зрелище: потеряешь бдительность, и птица не станет тебя жалеть, схитрит, сделает по-своему. Ухватит кусок побольше, улетит подальше.
— Если летом поймаем, поможешь воспитать? — с надеждой спросил Всеслав.
— А ты, князь, разве не воротишься домой?
— А я зову тебя с собой.
Алексей кашлянул от удивления.
— Ну нет, я при соколятне теперь старший. Даже если великий князь отпустит, не поеду. Пойдем к птице привыкать, раз уж ты захотел учиться.
Он повел князя с Никандром в полесок за речкой, покрывшейся тонким слоем льда. Наступишь — захрустит, но не проломится. Знакомая тропка была присыпана ночным рыхлым снегом. Алексей шел впереди, чтобы князь не провалился ни в какую ямку.
— А ты случаем не женишься летом? — донеслось из-за спины. — Поэтому не хочешь со мной ехать?
— Нет, — холодно отозвался Алексей. Загорелось в животе, поднялось к горлу: как можно о таком спрашивать? Прошло чуть больше года, неужели ему нельзя погоревать еще немного?
— А я вот женюсь. Слышал о твоей Ирине, жалко ее… Ай! Не кусайся!
Алексей обернулся. Никандр ухватился клювом за воротник шубки и пытался разворошить мех, но от первого же свиста перестал.
— Заскучал, — пояснил Алексей. — Но ничего, пусть сидит, привыкает. Будет плохо себя вести, клобучок наденем.
Но больше всего ему хотелось надеть клобук на молодого князя.
***
Вернувшись домой, он встретил Миколу.
— Твой соколенок? — юродивый кивнул в сторону лавки.
Алексей замер. В груди заворочалось, провернулось — будто кто-то сжал сердце рукой. Не к добру. Юродивый ждал ответа, беззлобно улыбаясь.
— Ты чего здесь забыл? — выдавил Алексей. — Сюда чужим нельзя.
Старик присел на корточки перед лавкой. Заглянул под нее и сказал:
— Надо утешить, иначе так и будет.
— Что ты говоришь? — голос сел от ужаса. Алексей прокашлялся, но лучше не стало.
— Твой соколенок, — юродивый больше не спрашивал. — Плачет. Мы с тобой его утешим, и он наконец уснет.
Плачет. Сморщенное синее тельце, хрупкие ручки в крови. Должен был плакать, но молчал.
— Как же мне его утешить?
Микола посмотрел на него с добротой, которую Алексей видел только на фресках в церквях.
— Его душенька потерялась. Для начала нужно найти.
Хлопнула дверь в сенях. Алексей распахнул глаза. Дом остыл — это Данила принес дров для печи.
Начинался новый день в Васильеве.
Глава шестая. Князь
В древние времена ценность человеческой души определялась тем, сколько она принесла жертв за свою недолгую жизнь. Продешевила — боги разгневаются, не дадут урожая и детей. Поэтому князья следили, чтобы животы идолов были полны. Имена их сохранились, но стали запретны. Поросло крапивой Варово капище, сравнялся с землей Стевин холм.
Когда Микола был молод, он встретил волхвов — те прятались на болотах. У них завязался разговор: если человек колдует, разве это не Божий дар? Как человек может уметь то, на что не способен сам Господь?
«Клевещете, — отвечал Микола. — Нет такого, чего не может Благое Солнце. Оно — исток и конец любого существования».
Миколе было двадцать пять, он был молод и недоверчив ко всему новому, незнакомому. В двадцать он стал странником: побывал в Эйдосе, совершил паломничество до Тальфы. В двадцать три — перешел через горы и путешествовал по Джабалу и Абаядам до Ашмера, где были рождены первые люди. И вот вернулся в Аер, но не смог долго сидеть и молиться в Белореченском ските — дорога позвала на восток, в Дрягов, оплот колдунов и дурных вестей. Что ни год, то восстание, голод, мор, набеги кочевников. Там людям помощь Господа нужнее, чем изнеженным Солнцем речанам. С такой мыслью Микола и отправился в путь, с посошком и котомкой за плечом. Разных людей встречал, добрых и усталых до злобы, сытых и голодных. Всем помогал, не отказывал.
А потом встретил волхвов. Им не нужна была ничья помощь — и в этом они были равны Миколе. О многом они говорили в те дни: о старых дорогах и погостах, о Боге и Дьяволе, о церкви и князьях. Когда князья возносили почести идолам, волхвы заботились о насущном: об урожае и болезни, о рождении и смерти. Пока князь с дружиной воевал на границах, люди надеялись на волшбу. В Дрягове как-то раз князь оставил жену, отправившись в поход. Наказал во всем слушаться ее и старейшин и не мыслил о беде. Но пришел враг и погубил княгиню. Не проснулась однажды утром, отравили. Не спасли ни идолы, ни волшба. Князь, вернувшись, впал от горя в безумие: искал убийц и казнил без вины. С тех пор волхвы и жили в лесах, на болотах, скрываясь от его гнева. Пусть и прошли многие годы, и забылось и имя его, и имя жены его, каждый в Полесье знает: в ноябрьскую ночь, как когда-то давно князья с дружиной собирали дань, Семарх забирает души виновных.
Не найти суда, когда стол пустой, раздор и междоусобие. А с князем, что до правды слеп, и суда никакого не надо.
Микола давно не считал года. Многое повидал и пережил, но всегда находил силы улыбнуться утреннему солнцу, даже скрытому облаками. Морозы в Васильеве были ласковые, щекотали волосы в носу и прикусывали пальцы. Микола ночевал в церкви, а весь день проводил на площади, приглядывал за горожанами и собаками, пел им о благих вестях и тепле Солнца. На пятый день, как он приехал, увидел митрополита — тот походил на старого филина: кустистые хмурые брови, редкая рыжина посреди седых волос. Одет был по-простому, на льняную белую рясу накинул красный однорядник с меховым воротником. Родом из Дораполя, он прославился как ревнитель правды и защитник веры. Отстаивал самость аерской церкви, на Четвертом Эйдосском соборе добивался признания местночтимых святых посланников.
Митрополит прошёл мимо Миколы, сидящего на ступенях, взглянул краем глаза — и скрылся в церкви. А через час-другой вышел и осторожно спросил:
— Добрый человек, это про тебя говорят, что ты Микола Странник?
— Про меня, батюшка. А кто говорит?
Микола улыбнулся. Под шубкой зашевелилось: из ворота высунулась сонная полосатая мордочка глиницкой кошки. Оглядела митрополита, принюхалась, заворочалась, пытаясь выбраться наружу. Микола распахнул шубку, под которой ничего не носил, и выпустил животину. Кошка спрыгнула на землю и поспешила по своим делам.
— Каждый о тебе слышал. Ты Божий человек.
— Лукавишь, митрополитушка. В Белограде меня побили, в Рожке — выгнали на мороз. Но я зла не держу.
Константин поджал губы. Поразмыслив, присел рядом на холодные ступени и спросил:
— Что же случилось в Глинице?
— Тебе и знать не надо, раз сказал жечь.
— Так положено. Гиблые места, запятнанные дьявольщиной, нужно очищать огнем. Когда придёт время, прорастет трава, и Солнце благословит эту землю на урожай.
— А кто тебе сказал про дьявольщину?
— Целый город за ночь так просто не опустеет. Это знамение темных времен. Если мы поймем, что там произошло, то избежим горя в будущем.
Микола покачал головой, тревожно взглянул под ноги. Снег стоптался в гололёд: так и ум человеческий подтачивается, если думать только о бедах и смерти. Торжество Солнца не за тем дано человеку, чтобы бояться нового дня.
— Дурные знамения, — начал Микола, — не от Дьявола, а от Бога. Дети согрешили, расстроили Отца своего. Знаешь, как говорят: диаконы перестали попадать на небо, потому как все служат не от чистого сердца. А если мы служим, не полагаясь на свет, чего ожидать от других? Перед глазами их тьма, и они слепо ищут пути к Господу.
Митрополит взглянул на небо, скрытое в туманной дымке снежных облаков. Солнце за ними почти не грело.
— Разве можно совершить что-то настолько ужасное, чтобы Господь разгневался на невинных?
— Только у мертвых и спрашивать.
Кошка показалась из-за угла княжеского терема, неся в зубах мышь. Засеменила через весь двор, растопырив усы, положила мышь у ног Миколы — а та очнулась и побежала. Кошка — за ней, мимо ног митрополита вдоль каменных церковных стен.
— Мертвые не говорят, — тихо сказал Константин, задумчиво глядя на охоту за мышью.
— Смотря кто спрашивает, — улыбнулся Микола.
Волхвы могли. Они утешали беспокойные души, привечали, словно оставленных детей. Огоньки на болоте танцевали, взволнованные древней волшбой, звери несмело собирались на свет, чтобы проводить уставших в последний путь.
Но в Глинице не осталось ни души. В ту холодную ночь Микола видел их горюющие по украденной жизни лица. Семарх пришел и забрал их, не молвив ни слова. В каких грехах были повинны глиничане?
— Если правда есть на этом свете, она кажет себя, — мрачно сказал Константин. Он тяжело поднялся со ступеней и обернулся к Миколе. — Добрый человек, мы будем говорить с тобой и Софьей Вольговной. Ничего не утаивай, и тогда всем будет легче.
— Но не посаднице.
Митрополит не ответил. Вернулся в церковь, тихо притворил дверь. Микола взглянул на кошку: та довольно хрустела мышиной головой.
— Доедай и пойдем, Серая. Проведаем твою хозяйку.
***
Господь каждому племени определил место и долю. Когда потомки Андера и Фреи на островах Срединного моря сотворили великое зло, их погубило извержение Амвона. Древняя гора спала сотни лет, чтобы в один день похоронить народ философов и палачей. Возомнив себя выше божественного суда, они искали запретные пути на небеса.
— Наше время еще не настало, — уверенно сказала Софья Вольговна, когда Микола рассказал ей эту печальную историю. В трауре по мужу и глиничанам она носила ту же одежду, что и месяц назад. Каждый день садилась на крыльцо терема и глядела на чужие дела. Такой, тихой и отстраненной, Микола и застал ее.
— Откуда знаешь, посадница?
Сложив руки на коленях, Софья смотрела устало и тяжело. Тени залегли под ее глазами, лицо осунулось, но не растеряло красоты.
— Глиница — мой дом, и мне все в ней знакомо. Люди бывают и злы, и добры, но я знаю, что глиничане не заслужили смерти. Если Господь определил для нас этот путь, значит, он найдет успокоение для невинных.
Со двора раздался лай: черный лохматый пес помчался к воротам, в которые въехал князь со своими людьми. Андрею Владимировичу шел сороковой год, он был статен и высок. В русой бороде виднелась редкая седина. Спешившись с гнедой, он снял шапку и крикнул что-то тиуну, Фëдору Бетюку. Тот выскочил из своего дома и поспешил к князю, путаясь в ногах. А потом князь взглянул на Софью. Несмело, на краткий миг.
— Говорить с нами будет, — уверенно сказал Микола.
— Пусть говорит, — безразлично отозвалась Софья. — Правда одна.
— И какова же?
Софья спрятала замерзшие ладони в рукава мужниного кожуха.
— Правда в том, Микола, что моих детей не было среди погибших. А значит, нет для меня ничего важнее, чем отыскать их. С княжеской помощью или без нее.
Глава седьмая. Мать
В день, когда Господь явил себя в Солнечном лике, Он оставил тень. Тень боялась света и днем пряталась на обратной стороне Солнца, а ночью — на обратной стороне Луны.
Везде, где горит огонь, есть частичка Господа; там же, где непроглядная тьма, Дьявол вершит свои порочные дела. Он никогда не победит свет, но стремится отвернуть от него людей. Завлекая грешников в ночь, он убеждает их, что земная жизнь слаще горней.
Но жизнь дана людям, чтобы заслужить вернуться на небеса. Иди праведными путями, почитай отца и мать, восславь свет, данный Господом, и не ищи Его во тьме. Спускаясь на землю, тьма искушает людей, обещает, что никто не заметит их греха. Но Господь не исчезает, когда заходит солнце.
Солнце — лишь один из Его ликов.
Когда Алексей был маленьким, о солнце он знал одно: что оно восходит и заходит каждый день. Словно колесницу, его тянут за собой красногривые лошади. Чем старше он становился, тем больше историй слышал: о том, как Солнце лукавило — давало свет, но не тепло, слепило глаза путникам, чтобы те не видели его природы. А однажды, лет за десять до рождения Алексея, солнце погасло. Исчезло с небосвода и обратило день в ночь. Духи блуждали, не в силах отыскать лучи-тропки, и шаманы долгие-долгие дни собирали их по всей Степи.
С того дня над миром висела великая тень. Ждали знамений и испытаний и находили их в мелочах и нелепицах. В мертвых птицах и ранней зиме. В одиноких путниках и болезнях.
Ночью вьюжило, завалило пушистым снегом. С самого утра Данила чистил дорожки, а Алексей убирал снег с крыши соколятни. Приближалась Серебряница — день, когда родилась луна. На Серебряницу улицы должны быть чистыми, а душа — спокойной, иначе черт найдет, чем искусить. Чтобы не ступал за порог, на крыльцо клали колючие венки и запирались на всю ночь. Пережив темное время, люди радовались и не скупились на подарки.
Глухо упал на землю ком снега с крыши; Алексей опустил лопату и оперся на нее ладонями. Оглядел птичник: нет ли где прорех, через которые будут задувать сквозняки. Посмотрел в сторону леса, одетого в белое. Работы оставалось много, но впервые за долгое время Алексей ощутил покой в душе. По левое плечо будто подул ветерок — обернувшись, он понял, что это был рукав посадницы. Она пронеслась мимо, не замечая ничего вокруг.
— Ты осторожнее, Софья Вольговна! — окликнул ее Алексей. — А то снегом с крыши прибьет.
Она испуганно вздрогнула и развернулась, переступила с ноги на ногу, чтобы вернуть равновесие. Лицо ее было красным, но не от стыда, а от недавней злости. Брови и скулы еще не успели расслабиться, заострились в недовольстве. Сегодня она была в очелье с серебряными кольцами и платке, и все в той же шубе с мужского плеча.
— Все хорошо у тебя, посадница? — мягко спросил Алексей.
Софья Вольговна дрожала, будто вот-вот расплачется. Или закричит. Открыла рот, но так ничего и не сказала. Алексей прислонил лопату к птичнику и теперь не знал, куда деть руки. Засунул их в подмышки и сказал:
— Там дальше речка и лес, всё замело, не пройдешь.
— Я не знала, — потерянно отозвалась Софья.
— Ты откуда такая прибежала?
— От князя.
Алексей кивнул. Андрей Владимирович умел наговорить жестоких слов, но всегда был справедлив и судил по правде.
— И чего сказал князь?
Софья скривилась, задышала громко через нос.
— А что он скажет? Ничего они с митрополитом не скажут. Ничего. Мы с Миколой одни остались, но что с него возьмешь, он блаженный. Господь говорит с ним, но окольными путями — не разберешь. А я… А кто мне поверит? Только Микола видел, что ночью творилось в Полюдье. А я спала.
— Мой холоп, Данила, говорит, что ваше Полюдье — языческий праздник.
— Мало ли что твой холоп говорит, — фыркнула Софья. — Так в Борянской земле издавна поминают предков. Не помянем — быть беде.
— Не уберегло это вас от беды, — вырвалось у Алексея.
Посадница побледнела. Взглянула зло.
— Не потому глиничане погибли, что молитвы не уберегли, а потому что по наши души пришел Семарх.
— Это еще кто такой?
Софья всплеснула руками. Покачала головой и не ответила.
— Ты прости, посадница. Я живу у князя уже десять лет, но дальше Белоречья ничего не видел.
Она вздохнула.
— Не страшно. Ты молодой, еще наслушаешься сказок.
Алексей переступил с ноги на ногу. Оглядел посадницу — та притаптывала снег кожаными башмачками.
— Пойдем, я тебя согрею и угощу обедом, — предложил Алексей. — Считай это извинениями за дурной язык.
Софья поджала тонкие губы, но кивнула.
***
Алексей не приглашал гостей с поминок Чеглока. Данила, только завидев Софью Вольговну на пороге, принялся причитать, точно старая ключница: где достать чего на обед, не слишком ли холодно в доме, какую подушку подложить на лавку. Софья несмело улыбалась ему и говорила, что ничего не нужно.
Обедали кашей с хлебом. Софья не снимала верхней одежды, хотя Данила натопил печь так, что у Алексея вспотел затылок. Он вытянул ноги под столом и откинулся на стену. А потом вспомнил, что в доме гостья, и выпрямился.
Посадница ела кашу помаленьку, набирая только на край ложки. Больше оглядывала избу и думала о чем-то своем.
— У тебя есть жена, Алексей Федорович? — наконец спросила она.
Обычный вопрос, чему удивляться? Дом слишком большой для него с Данилой, вот и спросила.
— Была. Похоронили год назад, — тихо ответил Алексей.
Софья кивнула. Взглянула на Закатный лик — красные лучи над входом в избу. За порогом — иной мир, мир смерти и мрака. Люди были рождены во тьме, в нее и уйдут, но там, в Божьих чертогах, никому не пригодятся ни глаза, ни уши. Ибо душа человеческая выше телесного и познаëт мир через Божью благодать.
— Упокой Господь ее душу, — все еще глядя на закатные лучи, сказала Софья.
— Да будет так, — отозвался Алексей.
Обедали в тишине. Когда Ирина еще была жива, они тоже сидели вот так за столом: во главе — Чеглок, Алексей по правую руку, а Ирина по левую. Всегда ели молча, чтобы трапеза шла во благо, а не в праздность. В Степи все было иначе: за едой старшие делились историями и советами. Младшим нужно было слушать внимательно и не перебивать. Так и в Аере на пирах — князь с дружиной говорит, а прочие молчат. Алексей всегда был из прочих.
Но теперь-то он старший в семье?
Потому что один остался.
Как и Софья Вольговна.
Может говорить. Вдовство — почтенная участь.
— Когда я был мальцом, знал Михаила Нежатича.
Софья с интересом взглянула на него.
— Он забирал меня из Степи, — продолжил Алексей. — Привез к великому князю в Белоград. Но я по-вашему тогда совсем не знал. Михаил Нежатич пытался меня учить по дороге, но я думал о том, как бы сбежать. И все-таки он относился ко мне по-доброму. Пусть его путь к Господу будет легким и светлым.
— Я помню, — удивилась Софья, — Михаил рассказывал. Но я не ожидала, что тем мальчиком был ты.
— Иштаков в Аере много, но среди всех я единственный, кто ханов сын.
— Так ты заложник?
— Когда-то был. Принял веру — стал свободным человеком.
Софья кивнула, задумчиво посмотрела в пустую плошку из-под каши.
— Спасибо, что помянул Михаила Нежатича. Я хотела сходить в церковь, поставить свечи за упокой его и глиничан. Да только в Васильеве не найдется столько свеч, чтобы поставить всем.
— Ничего. Главное — душой быть с ними.
Алексей не знал, откуда берутся в нем эти слова. Будто не он сторонился церкви и боялся сойти за язычника. Вспоминал степных идолов и не мог уснуть, не проверив женскую половину дома. Праведности в нем было столько же, сколько и в пьянице на площади.
И только на схожее горе его душа откликнулась, очнулась от долгого, мутного сна.
— Всё хорошо, но теперь не хочу появляться на глаза митрополиту, — криво улыбнулась Софья. — Вдруг сочтет, что ведьминой дочери нельзя подходить к алтарю.
И Данила, сидевший у печи, вдруг предложил:
— А ты, Софья Вольговна, сходи в рыбацкую часовенку. Там простой люд молится, никто не осудит.
Так и оказался Алексей у маленькой деревянной часовни на краю Васильева. Вокруг было кладбище рыбаков и ремесленников, уходившее солнечными крестами вдаль, к лесу. Данила проводил их и вернулся домой. Алексей осторожно открыл скрипучую дверь и пропустил Софью. Та вошла, опустив голову и прижав руку к сердцу в тихом благоговении. Алексей прикрыл дверь, чтобы сквозняк не потревожил огонь. Ставни были закрыты, и алтарь освещался лишь одной лампадой и почти догоревшими свечами. С дальней стены сурово взирал Рассветный лик — красный солнечный диск, обрамленный языками пламени и тенью от медного креста на алтаре. Тишина и покой, и ни души, кроме них двоих.
Софья зажгла новую свечу, осторожно поставила ее на алтарь. Оглянулась на Алексея, замершего на пороге, и протянула ему ладонь. Ничего не сказала. Сердце билось так сильно, будто вот-вот упорхнет пугливой птицей. Алексей шагнул ближе в полузабытьи, принял руку и поразился, какая она холодная даже после снятых рукавиц. Когда бы он позволил себе держать за руку кого-то, кроме жены? Но и он, и Софья вдовцы — отныне их жизни не подчинялись старым законам.
Алексей зажег по свече, за Ирину и Чеглока, и за своего сына, оставшегося без имени. Софья взглянула на Солнечный лик и, не разжимая рук, произнесла:
— При свете этого дня мы возносим хвалу Тебе, Господи, Защитник и Утешитель.
Алексей замер. Когда хоронили Чеглока, он не смог сказать ни слова из этой молитвы. Горло сжалось, но ладонь посадницы придавала уверенности.
И Алексей продолжил вместе с ней:
— Только Ты знаешь пути домой и можешь по ним провести. Будь милостив к усопшим, подари им покой и прости все грехи, вольные и невольные. Помяни Василия Чеглока и дочь его, Ирину, и неродившегося сына нашего.
И вслед потянулись имена, пропетые тихим, печальным голосом Софьи:
— Помяни мать мою, Анну Никитишну, и мужа моего, Михаила Нежатича, и Марфу,
и Степана Кошкина с женой и детьми,
боярина Тимофея Кузьмича,
купцов Вышатичей,
Владимира Нового и Василия Бороду,
Якова Иванова, жену и детей его,
Бакуню Григория,
Федора Бочкина и жену его Дарью, Алексея и Андрея Бочкиных,
Данислава Жданова,
Веденю Антонова,
Худяка Истому,
Филата Векшу,
Андрея Горлова, жену его, Федосею, детей их, Федора, Гридю, Ирину,
Грача Иванова,
Василия Стечкина,
Даншу Иванова,
Истоминых Никиту, Терентия, Ивана,
Буяна Никитина,
Бориса Ивановича Кобылу,
Якуша Чадова,
Строевых Гриню, Степана, Василия и Андрея,
Сдобника Лариона,
Анну, Федотову вдову, с сыном Микулой,
Власа Никитича и жену его, Духаню,
Хозиных Алексея, Ивана и Василия и жен их, Анастасию, Улиту и Ефимью…
Имена лились, не тронутые слезами. Алексей вслушивался в них, пытаясь запомнить, но не мог. Глядел на огни свечей, почти не моргая. Пение Софьи глухо терялось в деревянных стенах, но оставалось жить в сердце.
И тогда Алексей увидел в тенях печальные лица, взывающие о спасении.
Глава восьмая. Семарх
Когда мать Софьи оставила Глиницу, светила полная луна. Холодный декабрьский вечер опускался на город. Топили печи и бани, по-черному. Софья спала и не знала горя. Ей было шестнадцать — первый год замужества. Утром отец появился на пороге и, сняв шапку, сказал:
— Мать утопла.
Холопка Марфа охнула, схватилась за сердце. Михаил Нежатич пошел с отцом к Соже, искать тело. Ничего не нашли, кроме проруби.
— Подождем до весны, — сказал Михаил.
Но и весной не всплыло, не прибилось к берегу.
— Значит, ушла, — твердила Софья. Муж качал головой. Отец опускал взгляд.
Глядя на полную луну, Софья думала лишь об одном: если ушла, то почему? Неужели жизнь в Глинице опротивела? Неужели разлюбила отца? Неужели… Позвала нечистая?
Ответа уже не сыщешь. Растаял лед на реке, застыл новый, сменились луны, да и Глиницы скоро не станет. Все отныне неважно.
— Луна так светит, что и огня не нужно, — сказал Алексей Федорович. Они сидели на завалинке и смотрели на звезды. Рядом теплое плечо — и уже не так тоскливо. После молитвы в часовне не получалось думать о дурном. Алексей молод и многого не понимает, но Софья не видела в нем зла. Пусть хмурит темные брови и грубит от горячей степной крови. Тот, кто скорбит по ушедшим, заслуживает дружбы. Софья взглянула на него, высокого и чернявого, с волосами, собранными на затылке кожаной лентой, и вновь посмотрела на небо.
— Моя мать говорила, что наш род отмечен лунным светом. Дьявольским. Оттого и удача наша скоротечна и кончается горем.
— Жуть. Так правду говорят, твоя мать — дьявольская дочь?
Софья прищурилась, глядя на луну. Та не менялась, сколько бы людей ни рождалось и ни умирало.
— Не знаю, Алексей Фёдорович. Знаю только одно — мои дети наследовали ее дар.
— Колдовской?
— Его.
В полнолуние Дьяволу некуда спрятаться. Он показывает хвост и рога, и человек понимает, кто перед ним. И не боится. Прогоняет, если чист душой.
Так почему же мать приняла его в ту декабрьскую ночь?
Морозило. Софья пошевелила онемевшими пальцами в рукавичках. Как мать и Аня ушли в такие холода? Неужели колдовство так сильно жжёт душу, что становится невыносимо жить в натопленной избе? Дальше от огня, в снег. В ледяную прорубь…
На луне, безмолвно глядящей на них с неба, не было ни хвоста, ни рогов.
— Пойдем греться, Софья Вольговна, — сказал Алексей. — Если хочешь, оставайся у меня.
Софья улыбнулась — обветренные губы защипало от боли.
— Спасибо, Алексей Фёдорович. Вернусь к княгине, чтобы не потеряли. Всë же меня завтра будут судить.
***
Микола появился в Глинице одним весенним солнечным днем. Прошло два года с исчезновения матери, Софья воспитывала первенца и носила под сердцем Аню. Микола ходил по окрестным деревням и лечил животину: заговором успокаивал боль у хромой собаки, оживлял теленка, родившегося мертвым, выхаживал брошенных птенцов. Вот и сейчас, на холодном полу княжеской палаты, баюкал в раскрытых ладонях воробья с подбитым крылом. Плечом он касался колена Софьи, сидевшей на лавке. Софья шоркала башмачком по ворсу красного джабальского ковра, по листьям и причудливым линиям, и глядела на князя.
Андрей Владимирович сидел во главе палаты, по правую руку от него — митрополит Константин, по левую — сын Всеслав. Вдоль стен на лавках покашливали, вытирали текущие носы незнакомые бояре. В каменных стенах топи печь, не топи — выдует тепло, просквозит.
Вопросы сыпались, выкашливались, лились неиссякаемым потоком. Андрей Владимирович не тревожился, слушал, не дрогнув ни рукой, ни коленом. Высокий, с прямой спиной, он был одного возраста с Михаилом Нежатичем и вместе с ним ходил на иштаков. Когда-то давно он приехал на их свадьбу в Глиницу. Подошел к растерянной, испуганной Софье и колюче расцеловал ее в щеки: «Будешь невесткой мне, Софья Вольговна, покуда Михаил мне брат». Стояло жаркое, душное лето. За шиворот стекал пот, осы тонули в чарках с мёдом, но гости пили и веселились. Софья, крохотная, низенькая, глядела на молодого князя и не могла вымолвить ни слова.
Теперь ее голос звучал в холодной палате, словно церковный колокол:
— Ни мужу, ни глиничанам я никогда не желала зла. И как жена может помыслить против мужа, а посадница — против людей? Омыли всех, отпели, похоронили — больше тысячи. Всех записала, не пожалела листов. Солнце всё видит и знает, что моей вины в этом нет. Всю ночь Полюдья проспала крепко, а поутру…
Она притихла, не справившись с горечью. Голос сорвался, обрушился вниз. Микола похлопал ее по ступне в башмачке и сказал:
— Верно говорит Софья Вольговна. И я там был, вот только не спал.
— И что видел? — серьезно спросил Андрей Владимирович.
— Говорил уж, князь. Семарха с его дружиной.
Кто-то из бояр засмеялся. Софья повернула голову: широкоплечий молодой дружинник шепнул что-то соседу на ухо и случайно встретился с ней взглядом. Смутился. Кашлянул и примолк.
Митрополит Константин спокойно спросил:
— Микола, почему ты решил, что это Семарх?
— Да мне и решать не нужно, видел я его по осени, и не раз. Лицом мертвец, а глазами живой. Дела у нас схожие: я — подметаю тропинки к Господу, он — выносит сор. Да только сор не выносить надо, а сжигать в печи. Ему-то кажется, если спрячет дурную душу, заберет на болота, то зла в мире меньше станет. Но дурную душу надобно лечить, а не прятать от глаз. Светом и любовью привечать, учить, как разводить огонь, чтобы не перерос в пожар. Душа, даже если заплутала на земле, может упокоиться, найти приют у Господа. Но Семарх не возвращает, не воспитывает усопших; он копит их, словно змей серебро, и болота под Дряговом разрастаются, пухнут от прибывающих гнева и печали.
— Что же, по-твоему, люди в Глинице были злы? — терпеливо выслушав, спросил митрополит. — Заслужили такой участи?
— А это не мне, а Господу решать.
— Никогда Семарх не забирал столько живых, — вмешалась Софья. От волнения ее голос был хриплым. — Спросите кого угодно по всей Борянской земле — он забирает только тех, кто увидит его в ночь Полюдья. Поэтому мы закрываем ставни и двери и крепко спим.
— Но Миколу он не забрал, — отметил великий князь.
— Я и так душу Господу отдал, зачем меня забирать? — засмеялся Микола. — Посадница говорит, как принято в ее земле, но в Дрягове знают: живых он не забирает, потому что верит в раскаяние.
— Так значит, в Глинице был не Семарх?
Микола помрачнел. Птенчик в его ладонях встрепенулся и полетел под потолок, будто никогда не калечился.
— Он, княже. Да только что-то в нем переменилось. А что, не скажу.
Помолчали. Митрополит Константин посмотрел на Софью и спросил:
— Софья Вольговна, верно говорят, что твоя мать была колдуньей?
— Так говорят, — холодно ответила она. Сжимая в ладонях край Аниного пояска, она принялась наматывать его на палец.
— И что однажды исчезла, прокляв глиничан?
— Не исчезала, — сказала Софья сквозь комок в горле. — Утопла. И никого не проклинала. Если и грешна, то лишь в том, что себя погубила.
— И зачем ей нужно было себя губить?
Софья размотала ленту пояса с пальца, чтобы намотать ее вновь. Глядя на узоры ковра под ногами, она копила внутри тревогу. Голова кружилась, завитки сливались в одну линию.
— Лгать перед Богом не стану, — ответила она. — В Глинице ей не было житья. Соседский сын умер, и молва обвинила матушку.
Бояре снова зашептались. Всеслав Андреевич, до этого молчавший, поерзал на скамье и сказал:
— Это старые дела. Вернемся к Полюдью.
— Неважно, старые или нет, — спокойно возразил митрополит. — Колдовство служит злу долгие годы, и отзвуки давней волшбы возвращаются, когда их меньше всего ожидаешь. Скажи, Софья Вольговна, правду говорят, что твоя мать родилась на болотах?
В ушах зашумело. Софья сглотнула, но не помогло.
Откуда знает? Откуда знал Алексей Фёдорович? Неужели Микола рассказал? Или молва разошлась аж до самого Белограда?
— Владыка, много что говорят, но того никто не видел и знать не может.
— И что от Дьявола была зачата?
Ладони вспотели. Из края пояса вылезла ниточка — Софья дернула ее, и узор расползся. Ничего. Зашьет.
— Дурных языков мы не слушали. Спросите у отца моего — когда женился на матери, никто об этом не говорил. Мать из купцов, как и он, родители ее, мои дед с бабкой, — глиницкие старожилы.
— Откуда тогда слухи?
Софья замялась. Лгать не будет.
— Да, матушка родилась в Дрягове — но не на болоте, а в избе. Гостили тогда у родни. Бабку никто в грехе не уличал.
Кто-то из бояр воскликнул:
— Княже, так если ворожила — значит, и есть дьяволова дочь!
Андрей Владимирович хмуро глядел на Софью, сложив крепкие ладони на коленях.
— Софья Вольговна, скажи честно, ты сама колдовала? Как мать?
Она подняла взгляд, затуманенный злыми слезами.
— Никогда. Никогда!
— Тогда кто мог навлечь беду?
Кто? Русые волосы, темные сны, венки сухостоя над дверью, плошка кутьи на подоконнике для тех, кто еще может вернуться… Лес, исхоженный молодыми сильными ногами, ремесленная сторона Глиницы, где яркими красками расписывают посуду. Ладони в охре, мазки киновари на щеках. Платье, задранное до колен, чтобы удобнее было мочить ноги в пруду.
Аня.
Не скажет. Солжет.
— Не знаю, Андрей Владимирович. Не знаю. Знаю только одно: среди мертвых мы не нашли моих детей, а значит, их забрала нечистая.
— Может, еще найдутся. В Листвянке или другой деревне.
— Если не искать, не найдутся.
Если Софья останется в Васильеве, затеряются следы, не отыщется ни видока, ни послуха, которые знали бы об Илье и Ане. Все позабудут о них, как о досадном случае. Никому не нужны будут, кроме матери.
Воробей, круживший под потолком, зацепился когтями за кованую решетку оконца, из которого в палату лился полуденный свет.
Наступало время молитвы.
Глава девятая. Константиново
Удел человеческий — умирать. Когда святой пророк Иоаким встретил Бога, он спросил: «Зачем человеку дана жизнь, если ему предстоит встретить смерть?» Господь, явившийся ему столпом света, ответил: «Затем дана смерть, чтобы ценилась жизнь. Ибо тот знает ценность жизни, кто трудился и оберегал ближних. Бессмертие тела развращает душу: не имея страха, не обретешь мудрости». Иоаким ужаснулся: «Боже! Неужели и ты смертен, раз наделен величайшей мудростью?» И Господь сказал: «Как сын покидает отчий дом, так и вы однажды останетесь одни. А покуда нуждаетесь в отеческой руке, Я пребуду с вами, чтобы наставить на путь истинный». Случилось это в Ашмере, на десятый год царствования Набала. Пророк Иоаким оставил слова Господни в священных свитках, передававшихся его племенем из поколения в поколение. Когда настало время покидать родную землю, в Эйдосе свитки перевели и принесли Слово Божие во все уголки мира.
Когда-то Аер был эйдосской колонией. Прозвали его так из-за просторных зеленых равнин, в которых дышалось легче, чем на влажном побережье. Вот только колонисты не знали, что за равнинами следовали бескрайние леса Борянской земли — до нее непросто добраться ни одинокому путнику, ни целому войску. Заплутают, потеряют собственные следы. Если придут со злом — в лесах их встретят острые стрелы. Только святому Василию, князю речанской крови, удалось подчинить воинственных борян. С тех пор князья из Белограда отправляли своих сыновей на стол в Рожок, а митрополит назначал архиереев. Власти у тех было много, а вот ума недоставало. Микола знал, потому как пытался вести с ними разговоры. Тяжкая доля — видеть то, что скрыто от других, но осуждать слепых — значит, прослыть большим глупцом. Поэтому Микола не судил, а проповедовал.
Когда он был молод, белоградский князь Владимир Всеславич пригласил к себе на службу иноземцев — нордманнского рыцаря с конницей. Вместе с ними прибыл и лекарь, родом южанин, загорелый до черноты и улыбчивый. Было это на второй год после затмения, которое Микола наблюдал воочию. Тот день предвещал Долгую Ночь — погибшее время, когда Господь оставит своих детей строить лучший мир. Частичка мирского, частичка божественного — все соединится и обретет потерянный смысл. Человек найдет путь в дом, сотворенный им самим.
Тогда, тридцать лет назад, южанин принес с собой ворох знамений: духов в цветастых масках и сухой горячий ветер. Была засуха, за ней голод, а затем — самый большой урожай за многие годы. Микола бродил по торговым улочкам и угощался одним яблочком в день. Однажды он встретил южанина, примерявшего соболиный воротник, и спросил у него по-эйдосски: «Добрый человек, это ты принес с собой суховей?»
Южанин обернулся. В глазах его мелькнула тревога, но он улыбнулся: «Нет, дружище, за мной следует прохлада в жаркий день».
«Тогда откуда пришел ветер?»
«Ясно, откуда — от потревоженных мертвых. Злятся на судьбу, хотят смерти другим. Когда-то они помнили свои имена, а теперь в них нет ничего человеческого, только старые, извратившиеся желания».
С тех пор Микола состарился, повидал многое: умертвий, встающих из могил, безутешных матерей, молящих о воскрешении сыновей, мужей, приходящих к женам после смерти. Но есть колдовство, а есть — возжигание свеч на алтаре, есть заговоры, а есть — молитвы. Господь уготовил таким, как Микола, более тяжкую долю, чем иным: жить в одиночестве и видеть чудеса краем глаза. Смерть ищет ласки, и Микола дает ее, стирая боль и гнев; смерть ищет покоя, и колдуны подчиняют ее, чтобы показать свою силу.
Софья Вольговна не была колдуньей, и все-таки ее мнили таковой.
— Княгиня на сносях, — сказала она вечером после суда. Они сидели на печи в доме соколика и грели замерзшие ступни. Данила на лавке плел лапти, одним ухом слушая разговор. От горячей каши, осевшей в животе плотным комом, хотелось спать. Микола ел мало, но от добра не отказывался. Нет ничего благого в том, чтобы отталкивать протянутую руку; аскеза — в борьбе со страстями, а не с чужим милосердием.
— И что же, совсем не выходит из терема?
— Совсем плоха на вид. Бледна и печальна, — сказала Софья, рассматривая свои ладони в полумраке, освещенном единственной лучиной. Раз — потянула заусенец, дернула, закровило. Микола звонко шлепнул ее по пальцам, чтобы не ковырялась. Ни ойкнула, ни возмутилась, лишь убрала ладони в рукава.
— Должно быть, зиму не переживет.
Потянуло сквозняком: хлопнула дверь в сенях, и в избу вошел Алексей. Стряхнул снег с волос, снял кожаные сапожки и понес их сушить у печки.
— Замело всё страшно, — пожаловался он. — Перенес птиц в сени, чтобы в птичнике их не продуло.
Данила воскликнул:
— Только чистое сено постелил!..
— От тебя убудет? — закатил глаза Алексей.
— Тиун мне по шее надает!
— Тебе не тиуна надо бояться, а меня.
Микола засмеялся. Алексей бросил в их сторону смущенный взгляд и кашлянул.
— Согрелись?
— Да, Алексей Фёдорович, — кивнула Софья. — Спасибо тебе.
— Оставайтесь ночевать. На улице ни зги не видно.
— Пожалуй, останемся, — улыбнулся Микола. — А ты, Алекша, занес бы соколенка — ему без тебя грустно.
— Никандра? — смутился Алексей. — Чего его заносить? Он уже на жердочке спокойно сидит.
— Послушай доброго совета. Не оставляй дитятку, пока мала.
— Будь по-твоему… — растерянно согласился Алексей и ушел обратно в сени.
— Микола, не поучай людей зазря, — скривилась Софья. Поправила подол, помахала ногами в шерстяных чулочках, словно девица.
— Молодых поучать — благое дело.
— Это Алексей Федорыч вас еще слушается, а вот тятьку тиуна — со скрипом, — сказал Данила.
— Горячей крови хочется свободы, вот и огрызается.
В сенях снова хлопнула дверь: раздались приглушенные недовольные голоса. В избу вошел молодой князь и, завидев Миколу с Софьей, опешил. Снял шапку и наклонил русую голову.
— Не ожидал, что вы будете здесь.
— А мы теперь с сокольничьим друзья, — похвастался Микола.
Софья фыркнула, но ничего не сказала. Всеслав Андреевич неуверенно мялся у порога. Вошел Алексей и раздраженно толкнул его локтем, чтобы двигался. На деревянной подставке с жердочкой он нес соколенка. Красавец — небольшой, но сильный, лоснящийся от сытости. Никандр — имя, достойное сына своего отца, умелого охотника, дикого и свободного, схватившего не одного зайца и перепела.
Когда Микола жил в монастыре, он читал историю стратегов — наместников эйдосского басилевса в Аере. Много войн они провели, но еще больше — свадеб. Женили местных вождей на своих дочерях и строили по белокаменному дворцу в память о празднике и по храму — в память о войне. Алчность их была так же велика, как и военное мастерство. Вот только никакое мастерство не спасло их, когда пала Эйдосская империя.
— Матушке совсем нездоровится, — печально сказал князь. Сел на лавку рядом с Данилой и вытянул ноги к печи. — Данила, лучина почти прогорела.
— Сейчас, княже, сейчас, — затараторил малец, пытаясь доплести лапоть. Плел он так неумело, что Микола спрыгнул с печи — поясницу обдало горячей болью — и выхватил обутку из его рук.
— Зажигай, Данила, я доплету. Так медленно плетешь, что на лето не напасешься.
— Да раньше дядька плел… — заворчал Данила.
Алексей посадил сокола у стола, парой умелых движений надел клобучок, чтобы не тревожился среди незнакомых людей. Почесал пальцем серую шейку и спросил:
— Так что с княгиней?
Всеслав тяжело вздохнул. Взглянул краем глаза на Миколу, на его худые морщинистые руки, выплетавшие лапти на деревянной колодке.
— Не ест и не спит. Бродит по ночам.
— Должно быть, скоро родит, — заметила Софья.
— Рано… Рано ещё, — потерянно отозвался князь. — Микола, ты бы посмотрел ее.
— Это княгиня попросила?
— Нет. Это я прошу.
Данила зажег свет. По встревоженному лицу Всеслава побежали тени. В избе было тесно, задувал ветер, рассеивающий жар печи. Пятеро людей вокруг стола — словно семья, пережидающая метель. И еще трое — мертвые, безмолвные души в поисках тепла.
— Сходим, — кивнул Микола. — Иначе ночь не переживет. Данила, как доплетешь — вернемся.
— Куда ты в снег, Микола? — нахмурилась Софья. — Сам заболеешь.
— Меня никакая хворь не берет, посадница. Сколько прожил — ходил босым и горя не знал.
— Я дам тебе сапоги, Микола, — взволнованно предложил Алексей.
— Надевай, не отказывайся, — строго сказала Софья. Словно хозяйка в доме.
Микола улыбнулся.
— От добра не откажусь.
В добре и помощи и сам не отказывал. Вот только люди вокруг заблуждались: не мог он ни лечить, ни воскрешать. Все чудеса — от веры и искренней молитвы, и упования на волю Господа. Каждое существо на земле — Его создание, и только Он ведает, кому жить, а кому умирать. А Микола внемлет посланиям и знает, как их толковать.
Знамение — гибель глиничан. Знамение — Константиново слово о сожжении Глиницы. Знамение — болезнь княгини.
В княжеском тереме было натоплено так, что за шиворот стекал пот даже после мороза. У постели княгини вертелась повитуха, обтирая полотенцем ее лицо, шею, руки, ноги. Горела единственная лучина над изголовьем. Микола сел на пол у кровати, чтобы казаться маленьким, как ребенок, и спросил:
— Вышеслава Борисовна, давно молилась?
Княгиня повернула к нему голову. Темные волосы разметались по простыням, со лба капнул пот. Она держала руки на животе, скрытом под одеялом.
— Вчера, — тяжело, будто сквозь сон, сказала она и прикрыла покрасневшие глаза. — Ты ведь Микола из Глиницы?
— Из Глиницы ли, из Белограда или из Рожка — везде я нахожу приют. Но то, что Миколой меня звать — это правда.
— Андрей говорил, что сегодня был суд над тобой и посадницей.
— Был, княгиня.
— И что решили?
Что-то внутри зашевелилось, предостерегло. Непростая женщина, ох непростая.
Князь Всеслав беспокойно заговорил с другой стороны комнаты:
— Матушка, не стоит тебе тревожиться понапрасну. Лучше скажи, как себя чувствуешь.
Вышеслава закашлялась от смеха. Недоброго.
— Столько людей умерло, а мне не тревожиться? Что же будет дальше — и в Васильеве всех ведьма погубит? Митрополит мне сказал, что за ней следует нечистая. И нам сидеть теперь и ждать?
— За посадницей следую только я, — улыбнулся Микола. — Неужели я похож на Диавола?
Княгиня успокоила кашель и взглянула на его макушку, видневшуюся над кроватью.
— Слышала я о тебе, Микола Странник. Что не признаешь ни иереев, ни митрополита. Что ходишь по городам и проповедуешь. Знай же — если связался с колдовством, придется отвечать перед Богом.
— Каждый день отвечаю, матушка-княгиня.
Повитуха испуганно сидела в углу, не смея сказать ни слова. Всеслав тоже молчал.
— И если посадница и вправду ведьма, у нее один путь — в монастырь. Таково слово митрополичье.
Такова воля Константинова.
Глава десятая. Вышеслава
Закатное солнце золотило листву, грело щеки уходящим теплом. Софья сощурилась, глядя на деревья, окружившие ее кольцом. Теплое дыхание коснулось шеи; обернувшись, она задела локтем белогривого коня. Невысокий, но крепкий, он устало опустил голову и беззвучно, глубоко дышал. В сбруе, но без стремян: ни телеги, ни всадника. Софья осторожно погладила коня по горячему носу и тихо спросила:
— Ты откуда взялся такой красивый?
Собственный голос показался непривычным, слишком глухим и севшим. Конь мотнул головой, боднул в плечо. Софья отступила на шаг; конь прошел мимо, к деревьям, за которыми начиналась тьма. Махнул хвостом, будто подзывал.
— Ты куда?
Софья ступила вперед — под ногой хрустнула ветка, не издавшая ни звука. Солнце проводило ее последними лучами, и за спиной сомкнулась чаща леса, окутала непроглядной ночью. Лишь белоснежный проводник не терял света, будто насытился им днем и теперь дарил его заблудшим. Софья взялась за узду и позволила вести себя сквозь темноту. Проступали деревья, словно рисунки на камнях; земля была влажной и мягко проминалась под ногами. Шаг за шагом, и вдалеке показался лунный свет — они вышли на опушку у небольшой реки. Конь остановился, намереваясь поспать.
На берегу сидел мужчина, темноволосый и печальный. Склонившись над водой, он разглядывал ее течение.
— Здравствуй, добрый человек, — сказала Софья. — Рыба ловится?
Он поднял голову и устало ответил:
— Нет, княжна. Только мертвецы.
Ей хотелось возразить: никакая она не княжна, а простая боярыня, но не осмелилась.
— И много их, мертвецов?
Мужчина смотрел черными-черными глазами. На коленях его лежал меч; плащ держался на нортенской фибуле в виде змея.
— А ты погляди, княжна.
Она шагнула к воде: сапожок оставил след во влажной земле. Темная, не тронутая лунным светом река неспешно несла опавшие листья. Плюх — откуда-то сверху упала веточка, взбаламутила воду, пустила круги. Софье показалось, что она наконец увидела отражение полной луны — но это оказалось лицо. Бледная девица застыла под черной слюдой, мирная и безмолвная. Поплыла по течению — и Софья вскрикнула, обожглась страшным осознанием:
— Мама! Мама!
Заспешила вдоль по берегу, путаясь ногами в траве, хотела кинуться в тёмные воды, но крепкие руки удержали:
— Не плачь, княжна. Здесь таких, как она, не счесть. Ведь не зря волхвы говорят: где мертвым дорога — там живым погибель.
— Неужели и ты волхв? — не оборачиваясь, спросила Софья. Она тяжело дышала: тело матери уплыло за речной порог, скрылось в ночи.
Он засмеялся.
— Нет. Волхвы — те живут волшбой, а я — войной.
— Зачем же считаешь мертвецов?
— Чтобы не бродили по земле, не тревожили живых.
Поднялся ветер, зашелестела листва, возвращая голоса птиц. Софья обернулась.
— Так ты князь, — тихо сказала она.
С черными глазами.
***
Утром пришел тиун, Федор Бетюк. Низкорослый, но широкоплечий, он тяжело поднялся на крыльцо и громко постучал в в дверь сеней. Софья спала у печи, измученная кошмарами, поэтому не слышала ни звука. Бетюка встретил Алексей Федорович: в сени тут же намело, стоило открыть дверь. Вьюжило страшно. Бетюк захлопнул за собой, отряхнулся, снял шапку и сказал:
— Посадница у тебя?
— Да… Да, у меня, — растерянно отозвался Алексей. Он только проснулся — зимой всегда хотелось подремать подольше.
— Ясно. А то потеряли.
Микола так и не вернулся от княгини. Видно, переночевал в тереме, чтобы не идти в непроглядную метель.
— А зачем ищете?
Бетюк замялся. Почесал взмокший затылок и вздохнул:
— Вышеслава Андреева просит.
Тревога ошпарила виски — не к добру.
— Посадница еще спит, пускай переждет метель у меня и вернется.
Тятька покачал головой:
— Плохо княгине. Правду знать хочет. Давай, подымай ее и пойдем.
Горло сдавило от злости: как же так можно? Посадница — не повитуха и не лекарка, чтобы звать ее посреди непогоды. Да даже если согрешила — разве княгине ее судить?
Бетюк увидел его сомнения и сурово произнес:
— Алекша, княгине перечить — все равно что князю. Коли случится что, молва и посадницу, и нас с тобой обвинит.
— Нельзя так.
— Не нам решать, что можно, а что нельзя.
Алексей сжал зубы, но кивнул. Ругаться с князем он не хотел.
В натопленной избе спали Софья Вольговна с Данилой. Никандр сидел на жердочке и вертел головой в клобучке, недовольный и голодный. Алексей тихо прошел на женскую половину, присел у лавки и тронул посадницу за плечо, скрытое платком. Она вздрогнула и спросила:
— Что случилось?
В темноте он не видел ее лица, но чувствовал, что она напугана.
— Ничего. Просто нужно вставать. Княгиня тебя потеряла, Софья Вольговна.
— Хорошо, — только и ответила.
Горела единственная лучина. Слабый свет шел от прогоревших углей в печи. Алексей растормошил Данилу и сказал ему подкинуть дров. Ледяной ветер завывал с улицы, продувая избу насквозь. Хотелось спать. В такую погоду больше нечего делать.
Бетюк грузно сел на скамью и положил мокрую шапку на стол. Взглянул на Рассветный лик над входом и перекрестился. За печью тихо молилась Софья Вольговна. И Алексею бы помолиться, да стыдно. Когда все уйдут, тогда взглянет на солнце над дверным проемом и попросит за посадницу. Чтобы с той не приключилось больше зла.
Софья вышла на свет, тихо поприветствовала Бетюка и спросила:
— Здорова ли княгиня?
— Не спала всю ночь, Софья Вольговна, — ответил тиун. — Просит тебя.
Посадница ничего не сказала. Постояла, прижав ладони к поясу на животе, и наконец кивнула.
Алексею показалось, что он услышал детский плач посреди свиста метели.
***
По матери Вышеслава Борисовна приходилась родней эйдосским базилевсам, оттого и кучерявились непослушные черные волосы, и кожа белела только зимой. До приезда в Васильев Софья никогда с ней не виделась, только получала весточки через мужа — о княжеских детях, о здоровье княгини, о богоугодных делах ее.
Ни слова дурного Михаил не сказал, потому и Софья не мыслила зла. Княгиня была немногим ее старше, но родов пережила больше. После смерти первенца Софья так и не смогла понести. Уже родились и Аня, и Илья, старшему подходил тринадцатый год: широкоплечий в отца и кроткий в мать, он радовал всех глиничан добротой и улыбкой и помогал по хозяйству.
Софья зашла в сени, вытряхнула снег из сапожков. Не уберешь снег — промокнут онучи, заболеешь. Тиун Бетюк громко захлопнул дверь и потоптался на месте.
— Ну, посадница, ты осторожнее. Не серчай на княгиню, если тяжелым словом обидит.
— Я ни на кого зла не держу, — тихо сказала Софья и вошла в натопленный терем. Там, на сдвинутых лавках, у самой печи лежала княгиня: бледная и мокрая. Сладко пахло потом и горько — полынью. Повитуха носилась вокруг больной, промакивала полотенцем лоб и шею. Та не издавала ни звука и только глубоко дышала, отчего живот ее поднимался будто надутый ветром парус. Софья вспомнила о Глинице и о покровах, в которые облачали мертвых.
Повитуха взглянула на нее и шепнула княгине:
— Посадница нашлась.
Вышеслава, не открывая глаз, ответила:
— Пусть сядет и побудет со мной.
Даже не обратилась по имени. Укололо, но обида быстро схлынула: грешно злиться на больного человека. Софья села на дальнюю лавку, выпрямила спину. Княгиня уснула, и сидеть без дела стало невыносимо. Повитуха ушла, и они остались одни. В тереме не на что было смотреть. Резное Закатное солнце пряталось в тенях под потолком. Стол да лавки, да сундуки и печь. Так же, как в доме посадника в Глинице. Софья намотала на палец край пояса и распустила, чтобы намотать снова.
И тогда княгиня сказала, будто не засыпала:
— Правду про тебя говорят, Софья Вольговна?
— Смотря что говорят.
— Что ты ведьмина дочь.
Не было сил ни злиться, ни тревожиться. Софья холодно ответила:
— Правда.
— И что сама колдуешь?
— Не научена. Будь жив Михаил, ты бы о таком не спрашивала, княгиня.
— Но он умер.
Софья затянула пояс на пальце так сильно, что тот побелел.
— Верно. И все, кто был в Глинице, тоже, кроме меня и Миколы, и пропавших Ани с Ильей. Ты судишь меня по дурной молве, Вышеслава Борисовна, хотя прежде не знала меня и не видела дел моих. В Васильеве некому за меня поручиться, но каждый глиничанин сказал бы, что я никому не желала зла. Всегда по правде судила, хозяйство вела, как могла. Если обидела кого — просила прощения.
— Никто тебе не поверит, — устало сказала княгиня. — Даже если не хотела, навлекла беду. Значит, Дьявол нашел к тебе путь, и ты его впустила.
Софья хотела возразить, но осеклась. Сдавило в груди, и сегодняшний сон проступил так ясно, будто был наяву: река, полная утопленниц, и князь с черными глазами. Язык онемел, стал тяжелым и неповоротливым.
Какие слова оправдают ее, если во сне она видела Семарха?
Глава одиннадцатая. Всеслав Андреевич
Говорят, что все дороги сходятся в Эйдосе. Там, в золотом городе, обласканном морским ветром, говорят на сотне языков, но каждый понимает другого, почувствовав тяжесть монет на ладони. Люди в Эйдосе ничего не боятся, ведь мнят себя выше других. Кусочек этой земли в Аере — Дораполь. Построенный колонистами много лет назад, он стоял на побережье как купеческий город, свободный и неприступный. Когда-то князья пытались восседать в нем подобно древним стратегам, но местные потомки эйдосцев, давно смешавшиеся с речанами, выгоняли их снова и снова. Когда Микола был в Дораполе последний раз, вече судило, нужен ли им князь с дружиной, или справятся одним ополчением. Бояре в Белограде мечтали о том, что однажды и они смогут вертеть князьями, как им вздумается; но Андроники владели и силой, и хитростью, не зря вели свой род от победителя при Патавии. Когда Микола был молод, он любил читать истории об эйдосских героях, щуря глаза в монастырской библиотеке. А затем он повзрослел и понял, что каждый герой смертен и равен перед Господом.
Пришла Серебряница — ночь, в которую запирали двери, не пуская лунный свет за порог. Родные ложились вместе, прижавшись ближе, чтобы не забрала нечистая. Всех ведь не заберет — глиничане посмеялись бы. В Борянской земле Серебряницу почти не праздновали. Молились и закрывали двери, но никогда не радовались следующим утром. Страх перед Полюдьем был сильнее страха перед Дьяволом.
На печи Микола спал рядом с Софьей, внизу на лавках — Алексей и Данила. Снились птички да птенчики в огненном оперении: они прыгали вокруг и обжигали пятки. Простой сон, не из тех, которые приходили к беде или счастью. Искры, что когда-то давно впервые были высечены Андером, плясали под веками, кусали за пальцы. Микола беззвучно передернулся и проснулся. Снизу доносились голоса: это тихо разговаривали Алексей и Софья. Данила заливисто свистел носом во сне. Микола не хотел, но подслушал:
— Пройдет Серебряница, и меня отошлют в монастырь.
— Нельзя же без вины. Пускай собирают всех, кто тебя знает и поручится.
— Из таких остался только мой батюшка.
— Вот пусть его и привезут.
Софья промолчала. Микола прижимался щекой к теплой ладони и уже почти уснул, когда она решилась ответить:
— У него много дел в Глинице. Пока город не сожгли, нужно всё уладить. Некому, кроме него, ведь это земля его предков.
— Тогда надо бежать.
— Если сбегу, решат, что виновна.
Голос Алексея сорвался, стал громче:
— Но ведь и в монастырь тебе нельзя, Софья Вольговна!
— Нельзя. Но и лукавить я не хочу, поэтому буду говорить правду.
— Это не лукавство, — горячо возразил Алексей. — В Васильеве ты не найдешь правды, ведь здесь нет твоих детей и этого твоего Семарха. А только они могут подтвердить, что ты не виновна.
— Есть Микола, и все равно мне не верят. А он блаженный!
Блаженным Микола себя не считал, ибо благодать не снисходит, а возделывается: так и человек не блаженен, а дела его благостны.
— Ты себя совсем не жалеешь, посадница.
— Не могу жалеть, пока мои дети одни и страдают.
Притихли. Микола приоткрыл глаза и увидел под потолком две огненные птички: они кружились, легонько касаясь друг друга и расходясь в стороны. Так все-таки не зря приснились.
— Тогда беги, Софья Вольговна, найди их, — уверенно сказал Алексей. — А я за тебя поручусь и перед князем, и перед митрополитом.
Софья вздохнула.
— Я тебе чужой человек, Алексей Фёдорович. Ручаться за меня — последнее дело.
Громко захлопнулась дверь в сенях. Данила подскочил с места, запричитав: «Кого принесло!..», но осекся, увидев Софью и Алексея. Микола привстал на локтях, вглядываясь в сумрак избы. Слабая полоска света шла от углей в печи, тьма скрывала лица. Отворилась дверь: сутулая тень остановилась на пороге. Это был Всеслав Андреевич. Он тяжело вздохнул и сказал:
— Так и думал. Не спите. У меня плохие вести.
— Что-то с княгиней? — забеспокоилась Софья.
— Нет, но… — Всеслав замолк. Не смел перешагнуть порог. Из сеней в дом проник холод: соколы за спиной князя заволновались, заголосили. — Родила.
— Живого?
— Да, — с трудом ответил он и добавил: — Уродца.
Никто не ахнул, не удивился. Повисло тяжелое молчание, опустившееся на голову, словно чугунный венец. Данила зажег лучину и вздохнул:
— Господи, помилуй княжье дитя. Дело плохо.
Микола слез с печи, держась за поясницу, подвинул Всеслава и захлопнул дверь. Князь потерянно встал в углу избы, опустив руки.
— Это не первое и не последнее знамение, — сказал Микола. — Их будет больше и больше, покуда мы не найдем Семарха. Собирайтесь. Я проведаю княгиню, и мы отправимся в Глиницу на рассвете.
Сам себе поразился: заговорил, словно тысяцкий перед ополчением. Прошли те времена, когда он горячо брался за дело и со строгостью смотрел на тех, кто ленился. Микола взглянул на Всеслава Андреевича, и тот сказал:
— Я тебе верю, Странник. И тебе, Софья Вольговна. Раньше не верил, пока не узнал получше. И Алексей вам верит. Он людей к себе не подпускает, а вас приютил. Это чего-то да значит. Злые люди думали бы о том, как сбежать — а ты, Софья Вольговна, вся в мыслях о детях и правде. На суде и говорили только, что о твоей матери, о ее колдовстве. Но твоей матери давно нет, а ты — есть. И не тебе ее грехи замаливать в монастыре. Я своих отца и мать почитаю, и митрополита Константина тоже, но в этот раз они не правы. Собирайтесь. Берите мои сани, Борис и Каша отправятся с вами. Я вам напишу грамотку, чтобы знали, от кого вы. А с отцом буду сам говорить.
— И ты, сокол, бери с собой Никандра, — добавил Микола. — Он нам пригодится.
— Мне с вами? — опешил Алексей. От удивления он даже вскочил на ноги. — Как же мне так уехать, бросить птиц?
— Я присмотрю! — воскликнул Данила.
— Дитю твоему тесно, холодно спать под лавкой. Пойдешь с нами — узнаешь, как его утешить.
Алексей замер, руки его мелко задрожали.
— Откуда ты знаешь про лавку?
Микола мягко улыбнулся:
— Сынок, так я их всех вижу.
И вышел в сени. Поправил плохо севшие лапти, запахнул кожух и отправился в ночь, освещенную яркой серебряной луной. От первого же шага снег приветливо хрустнул. Позади донеслось:
— Постой! Постой, Микола!
Алексей выбежал вслед за ним в одной рубахе и онучах. Схватился за перила на крыльце, прокричал:
— Почему мне нужно с вами, чтобы упокоить его?
Микола повернул голову и весело ответил:
— Потому что ты сам еще дитя, сокол! В пути и трудностях повзрослеешь и поймешь, каково быть отцом.
***
В тереме пахло кровью и кислым потом. Натопили так, что не вздохнуть. Микола утер лоб рукавом и подошел к спящей княгине. Помолился за ее здоровье и взглянул на стену над изголовьем. Нет лучины — дурной знак. Каждый, кто входит в мир, должен быть благословлен светом. Микола потряс за плечо повитуху, дремавшую на краю лавки. Та испуганно встрепенулась.
— Тише, матушка, не пугайся. Дашь взглянуть на дитятку?
Глаза у повитухи были опухшие, заплаканные. Она с трудом села и горестно сказала:
— Не надо тебе смотреть, божий человек. Хоть допекай в печи — не выйдет толку. Весь страшненький, крошечный… Не доживет до утра. Слава Богу, матушка княгиня справилась.
— Зажги лучину над ее головой и помолись. Многое она вытерпела и заслужила любви.
Повитуха закивала тяжелой головой и поднялась. Микола взглянул в сторону печи — там лежал безмолвный сверток. Не боясь, он заглянул внутрь и увидел ребенка, алого, размером с его ладонь. Через половину тела шло родимое пятно в форме месяца. Рожденный в ночь Серебряницы, ребенок нес на себе дьявольский отпечаток. Микола прикрыл его простыней и перекрестил.
— Пусть душа твоя найдет путь, озаренный Солнцем, ибо не согрешил ни в чем; чист и невинен, как горный ручей. Нарекаю тебя Александром, защитником человеческим, чтобы знали имя твое в Божьих чертогах и приняли, как любимого сына.
— Неужели я была в чем-то грешна? — донесся усталый голос княгини. Микола обернулся. Повитуха зажгла лучину, и теперь бледное лицо Вышеславы Борисовны озарилось благим светом.
— Это только тебе да Господу дано знать, княгиня.
Сил улыбаться не осталось. Микола присел на лавку и оперся ладонями о колени. Вышеслава отвернула лицо в сторону и сказала:
— Софья была у меня этим утром, и вот что случилось.
— Она такая же мать и женщина, как и ты. Тяжелая доля выпала ей, а теперь и тебе, но в этом нет вашей вины. Есть зло, которое не подвластно человеку; оно приходит в дом, не спросив разрешения. Его не задобрить, не подчинить — это зло дано нам в испытание. Только сохранив любовь к ближнему, мы сможем пройти его и не потеряться на пути. Ведь Дьявол слаб и не может творить, а человек в силах возжигать огонь и возделывать землю. Помни, матушка княгиня, есть страдание, предназначенное нам Господом, и есть зло, что мы взращиваем в мыслях. Замыслив дурное, мы вскармливаем зверя. Замыслив благо, мы укрепляем душу.
Княгиня не ответила. Блеснула слеза на ее белоснежной щеке, спряталась в ворохе темных волос. Микола оставил на лавке латунный крестик и вышел в предрассветную дымку.
***
Во дворе сокольничьего дома тихо переругивались Каша и Софья. Княжеский отрок дергал себя за черную бородку и возмущался:
— Ну и зачем нам это с собой везти?
Софья сидела на снегу, обняв сундук, и говорила:
— Либо с приданым, либо я остаюсь!
Алексей Фёдорович осторожно взял ее под локоть и попытался поднять на ноги — не получилось. Софья выдернула руку и гордо взглянула на собравшихся вокруг юнцов.
Микола посмеялся над ними. Под шубкой у него спала Серая — прибежала, поняв, что уезжают без нее.
— Ставьте сундук, и поедем, — сказал он. — Не такой уж он и тяжелый, в Васильев же привезли, так и увезем обратно.
Каша закатил глаза, но согласился. Они с Борисом седлали коней, а Софья, Микола и Алексей с Никандром сели в сани. Утро стояло теплое — после Серебряницы в Аере зима всегда шла на спад.
Всеслав Андреевич отворил им ворота и проводил в добрый путь. В предрассветном сумраке он казался взрослее своих лет — и стал таковым.
Часть вторая. Перекрёсток. Глава первая. Алексей
Часть вторая. Перекрёсток
Любовь есть великий труд, ибо взращивать ее значит избавлять себя от зла.
Глава первая. Алексей
В Большой Степи властвуют законы, написанные Матерью Озёр. Она подарила бесплодной равнине влагу и соль. Там, где соль высушивала землю, не росла трава, но вода окрашивалась в цвет закатного неба. Соль с алых озер лечила любую хворь и даже могла воскресить мертвого, если того пожелает Ана Куллар. Когда Алексей покидал родину, солью только-только начинали торговать с Аером и Эйдосом. Иштакских гостей можно было теперь встретить везде вдоль побережья Теплого моря — а ведь за Степью лежали земли загадочных камбизов, людей с короткими шеями, сгибающихся под тяжестью одежд из драгоценных камней. Если иштаки когда-нибудь начнут торговать с ними, то озолотятся. Но Алексей уже этого не застанет.
Сама мысль о том, чтобы когда-нибудь вернуться, вызывала тошноту. Степь не примет его, отвергнет чужое имя. От жалости даже трава поникнет, иссохнут озера, соленая земля забудет его следы. Люди, которых Алексей когда-то знал, старели и увядали. Брат сменил отца и стал ханом, сестры вышли замуж — их дети скоро сравняются в возрасте с тем мальчишкой, которым он когда-то был. Тот мальчишка знал свое место, и небо над головой взирало на него глазами великих предков. Вот только не суждено ему разделить их славу, и Солнце над ним теперь совсем другое.
Микола убедил их перезимовать в Дораполе. От Васильева они пошли по замерзшей Белой и добрались за три дня. По дороге Алексей давал Никандру полетать — и внутри весь холодел при мысли о том, что сокол не вернется. Но Никандр был послушным: прилетал по свистку и не проказничал, будто боялся, что его бросят. Даже давал себя погладить.
Дораполь стоял на берегу Теплого моря с одной стороны и на реке Белой — с другой. Когда эйдосцы основали здесь колонию, в империи еще поклонялись языческим богам, а аерцы называли себя речанами. Много лет прошло с тех времен — успел извергнуться Амвон, похоронивший прямых потомков Андера и Фрейи, слова Писания были услышаны по всему свету, а Эйдосская империя пала, оставив после себя маленькое государство на Дельтийском полуострове, управляемое патриархом. О нынешнем патриархе Алексей знал не так много: звали того Есидор и правил он так же, как и все до него — не давая басилевсам и их семьям ни капли власти. Дораполь не подчинялся ни Эйдосу, ни аерским князьям. Здесь был свой митрополит и все важные решения принимало вече, которое эйдосцы называли экклесией. Потомки колонистов в Дораполе заправляли всей торговлей, но и аерцам жилось неплохо. Это был город, где принимали всех. Когда князь Андрей рассказывал Алексею о Дораполе, в его голосе всегда было раздражение: когда-то его предок Василий покорил дорапольцев и посадил на княжение сына, но правление их рода было недолгим. Вскоре дорапольские бояре объединились и выгнали очередного князя, сказав: «Доселе терпели мы твою гордыню, отныне не станем терпеть».
Поэтому Алексей не удивился, когда стража на воротах, увидевшая грамоту от князя Всеслава, только посмеялась над ними. Борис и Каша посмурнели, но в драку лезть не стали. Дорапольские молодцы попросили их оставить оружие и уже стали заглядываться в сторону Никандра. Алексей подобрался, но вступилась Софья:
— Испортите птицу — вовек не расплатитесь.
Их пропустили, и Алексей загляделся на арку ворот над головой. Таких высоких каменных стен не встретишь даже в Белограде — столица была обнесена валом и деревянным кремлем. В Дораполе же все говорило об ушедших имперских временах: мощеные дороги, дома из песчаника и трехэтажные дворцы, построенные стратегами и лучшими людьми, аристеями. Зимы город будто и не знал: ни снежинки, но слякоть. Воды с Белой текли холодные, поэтому и ветер не щадил. Сани обменяли на телегу еще в деревне у порогов. Благо, на землях бывших колоний были хорошие дороги.
Микола проворно спрыгнул с телеги и пошлепал лаптями по лужам. Алексей переглянулся с Софьей и крикнул:
— Микола, ты куда?
— Езжайте за мной. Познакомлю вас с добрым человеком.
Каша хмыкнул, вытер нос над черными усами. Они стояли, а Микола удалялся вперед по улице.
— Вам, должно быть, нужно вернуться в Рожок, — сказал Алексей отрокам. Борис покачал лохматой головой:
— Сказано — довезти до Глиницы, значит, до Глиницы.
— И что мы будем здесь делать до весны? — проворчал Каша.
— Подзаработаем, — пожал плечами Борис. — Умелые руки тут наверняка нужны.
— Ага, буду я еще работать на дорапольцев.
— Ну так не работай. Шляйся по улицам, ищи подвиги на задницу.
Каша надулся, но не ответил. Несмотря на вечные перепалки, они с Борисом выглядели старыми друзьями. Алексей споткнулся на этой мысли, поняв, что так же разговаривает с Всеславом Андреевичем — ну что за день откровений! Друзьями они с князем от этого, конечно, не стали, но задуматься было о чем.
Микола привел их к богатому двору рядом с портом: крепкий деревянный терем с резными наличниками, конюшня и огромный амбар. На стук в ворота их встретил мальчишка, облепленный веснушками даже в зимнюю пору. В щелочку между створками Алексей увидел, что за ним в нетерпении прыгает серый косматый пес, позабывший лаять на чужаков.
— А вы к кому? — деловито спросил мальчик.
— Здорова ли матрона Эйда? — спросил Микола.
— Не жалуется. — Борис за спиной Алексея не выдержал и рассмеялся. — А вы кто будете?
В щелочке показался веснушчатый нос, за который по-детски хотелось дернуть. Мальчик пытался разглядеть их получше.
— Передай ей, что это Микола, друг по игре в кости.
— Не знала, что монашествующим можно играть в кости, — пожурила Софья, словно это она была умудренной старицей.
Микола обернулся, беззубо улыбаясь.
— Посадница, за хорошей беседой и игра идет во благо.
Софья фыркнула, но улыбнулась в ответ, сжав губы — на щеках проступили ямочки, и Алексей загляделся. С каждым днем Софья оттаивала, сбрасывая с себя тяжесть пережитого. Выпрямились ее плечи под мужниным кожухом, бледные губы обрели румяный цвет. Сердце радовалось, но несмело: Алексей отворачивался, стоило поймать взгляд посадницы, стыдился.
Их провели в дом. Внутри он совсем не походил на аерские избы: длинный зал с очагом посередине, разделенный столбами на три части. Под потолком виднелось отверстие башенки, через прорехи в которой выходил дым. В доме пахло жареным мясом и собачьей шерстью — два пса мирно лежали на соломе, внимательно следя за гостями. Должно быть, так и выглядели Золотые чертоги Господни, куда каждый праведный отправлялся после смерти. Не зная зачем, Алексей перекрестился. Слава богу, никто не заметил.
В конце зала на постели полусидела старая женщина, одетая в зеленое шерстяное платье с рукавами, отороченными мехом. Рыжий мальчик проводил их и убежал, юркнув между Борисом и Кашей.
— Садитесь, друзья. Зовут меня Эйда. Вижу, раз вы с Никласом, могу считать вас добрыми гостями, — сказала женщина на хорошем аерском с северным говором. На вид она была не старше Миколы, но выглядела лучше: в седых волосах, собранных в две толстые косы, еще сохранилась рыжина, а зеленые глаза смотрели весело и пытливо.
— Ты, должно быть, из гребцов, хозяйка, — сказала Софья, чуть поклонившись перед тем, как сесть на лавку напротив постели. — Мой батюшка Вольга Ильич ведет свой род от Ингвара с Медвежьей Заставы. А я — Софья Вольговна.
— Здравствуй, Софья Вольговна, — улыбнулась Эйда. — Верно, мы с сыновьями прибыли с севера, когда узнали о торговле солью. Теперь наши корабли помогают кочевникам на море так же, как и кони на суше.
— А это — Алексей Федорович, — сказал Микола, заботливо взяв Алексея под руку. — Княжеский сокольник, славный малый.
— Здравствуй, Алексей Федорович. Долгий путь тебе пришлось проделать до такого почетного места. Позволь спросить, как тебя звали до солнцевания?
Алексей смутился. Не то чтобы ему нельзя было называть себя первым именем — просто давно никто не интересовался.
— Асан, хозяйка, — прозвучало словно песок на зубах. Алексей почесал лоб и опустил взгляд.
— Хорошее имя. Не сердись на мое любопытство — я знаю многих из твоего народа и мне приятны ваши имена.
— Не сержусь, хозяйка. Отвык.
— Понимаю, — она подарила ему очередную теплую улыбку, от которой на душе сразу стало легче.
Алексей сел рядом с Софьей. Микола представил Бориса и Кашу:
— А эти молодцы — Борис Войтич и Каша Алаков. От князя Рожка Всеслава Андреевича нам в подмогу отправлены.
— Рада вам, дорогие гости.
— Ну, матрона, — сказал Микола и поклонился в пояс. Эйда рассмеялась. — Пришли к тебе с поклоном и просьбой о крыше над головой. Быть может, до тебя доходили слухи о том, что случилось в Глинице по осени. Софья Вольговна была там посадницей. Она да я — вот и все, кто в ночь Полюдья сохранил душу в теле. Надо нам переждать зиму, чтобы отправиться в Глиницу за правдой по весне. А в Дораполе хотим посетить святые места.
— Князь с митрополитом Константином винят меня во всех бедах, — тихо пояснила Софья. — Грозились отправить в монастырь. Я бы не стала противиться их воле, если бы не мои дети. Их забрал с собой Семарх.
— Семарган? — удивилась Эйда. Алексей поймал ее взгляд и ощутил, как сердце ухнуло в живот. — Я слышала о нем от моих друзей-иштаков, но даже не думала, что он связан с Глиницей.
Он совсем позабыл это имя, а когда-то его боялись даже произносить. Всадник на белоснежном коне, приносящий горе. Каган далеких болот, посмевший бросить вызов Ана Куллар.
Семарган.
Глава вторая. Дионисий
Исходив землю вдоль и поперек, Микола обрел веру в людей. Как бы ни был зол человек, Микола всегда находил в нем частичку, достойную милосердия. Не от того, что Микола был добр по природе, а потому как возделывал в себе любовь. Это был непростой путь: по юности лет Микола мог и накричать, и поколотить, и бросить в беде. За каждый свой грех не расплатился — расплачивается до сих пор, преумножая добро и свет.
Когда был дитём, приходили вещие сны: кто родится у матушки следующим, когда отелится корова и скоро ли пойдут дожди. Дожди сбывались через раз, а телят и младенцев Микола всегда видел хорошо. Маленькие огоньки, тускло мерцающие в темноте — души еще не рожденных. Чем старше Микола становился, тем больше замечал: грустных лиц, усталых спин, сгорбленных под тяжестью воспоминаний. Они приходили ночью, а днем спали. Микола молчал и только глядел с печи по углам, где сидели девицы, загубленные его дедом. Дед уже давно упокоился, а девицы — нет. Про них Микола тоже никому не говорил.
Так и жил, пока не сбежал в монастырь: одним днем стало нестерпимо слышать голоса, которых больше никто не слышит. Думал, от Дьявола, мерещится всякое и приходят тревожные сны. В монастыре молился, молчал, прилежно учил Писание. Но нечистая не отпускала. В саду жил дух святого Дионисия. Микола встретил его однажды ночью, когда не мог уснуть. Удивился, спросил: «Откуда будешь, отец?» А Дионисий ответил: «Здешний я, как умер, так и остался». Почему ходит неприкаянным на земле, сам не знал, но объяснил Миколе так: «Если я не с Господом, значит, на земле нужнее».
И так святой Дионисий начал учить Миколу вере и созиданию.
— И почему же ты ушел из монастыря, Микола? — спросил Борис, грея замерзшие ступни у очага.
— Нечего там делать человеку, желающему узнать мир; монастырь — все равно что крепость в осаде: выживает сам в себе и радуется, когда из-за стен получает на пропитание.
Каша, сидевший рядом, хмыкнул.
— Слышу, наш друг недоволен, — заметил Микола.
— Да доволен я, — отмахнулся Каша. — Понять только не могу: с чего ты взял, что тебе привиделся святой Дионисий, а не Дьявол?
Микола улыбнулся и кинул в очаг комочек шерсти, вычесанный у Серой. Кошка спала на его коленях и даже давала пощипать пух у хвоста.
— А ты никогда не узнаешь, сынок. Только верить и остается.
Вера — тяжелое испытание, особенно для тех, чья жизнь полна потерь и страданий. Микола все потери переносил с легким сердцем, а страдания принимал как урок, но и его порой посещали сомнения. Так уж устроен человек: злится на то, чего не понимает и не может удержать в узде. Пути Господни таковы, что каждый знает их, но мнит, что в силах найти дорогу покороче и поровнее — да только самая короткая дорога оканчивается глупой смертью, а не благом.
В Дораполе встречались, словно на перекрестке, разные вероучения, но дорапольские дороги широки, и потому они расходились мирно. Церкви солярной ортодоксии соседствовали с капеллами мориан, входы в которые зияли тьмой. Каждый раз, когда Софья с Миколой проходили мимо этих каменных зданий, холодных и лишенных особой резьбы, посадница отворачивала голову и поджимала губы, будто ей не хотелось видеть, как живут чужаки.
В один из зимних дней в главном городском храме, вотчине дорапольского митрополита, Микола тихо спросил Софью и Алексея:
— В чем разница между светом и тьмой?
В зимнюю пору храм полнился свечами, которые дарили яркое сияние мозаике и золоту. Без огня они потеряли бы свой блеск, потускнели бы, как фрески мориан, скрытые в темноте холодных капелл.
Софья удивилась, но ответила:
— Тьма — первородное, а свет — сотворенное.
— Говоришь, как славная ученица, посадница. Но то — к человеку, а что Господь? И тьма, и свет были Им сотворены.
Софья поджала губы, взглянула на фреску, посвященную Первому дню, где Андер и Фрейя, облаченные в синие одежды, вели свой народ, сверяясь со звездами в ночи. Господь смотрел на них свысока, спрятав лик за тьмой. Но из-за туч уже вышли первые лучи Рассветного солнца, пока невидимые первым людям, и это дарило надежду.
— Для Господа и правда нет разницы в дне и ночи, — наконец сказала Софья. — Но человек слаб и не всегда отличает правду от лжи.
Микола улыбнулся. Алексей неловко мялся рядом, сложив ладони за спиной. Смотрел на солнечный венец на фреске, под самым потолком.
— А ты как думаешь, сокол?
Он вздрогнул, не ожидая вопроса.
— Микола, не мне рассуждать о вере.
— А кому же еще?
— Знаешь ведь, — нехотя ответил Алексей. — У Софьи Вольговны хорошо выходит, она праведную жизнь ведет. А я — поганый.
— Не говори так, Алексей Федорович, — шепотом возмутилась посадница. Мимо них прошел юный служка, следящий за возжиганием свеч. — Тебя солнцевали перед Богом, и теперь ты можешь говорить с нами, как дорогой брат. Не бойся, мы смеяться не станем.
Алексей покачал головой, сжал зубы, чтобы не сказать что-нибудь обидное. Микола погладил его по напряженному плечу, задержал ладонь на лопатке.
— И заставлять не станем тоже, сынок.
Софья серьезно кивнула, без тени улыбки. Алексей ничего не сказал, виновато опустил взгляд. Так и разошлись в разные части храма. Софья молилась перед святой Евстигнеей о здоровье своих детей, Алексей — опустился на колени в самом темном углу, молча глядя на золотой крест, возвышающийся над алтарем. Микола оставил их наедине с печалью и сомнениями, потому как не мог облегчить первое и исцелить от второго. Какие слова ни говори, если сердце не готово, человек им не поверит: посчитает тебя льстецом или обманщиком даже при самых благих намерениях.
Подходить к человеческой душе следует так же, как к больному дитя: с осторожностью и лаской. Софья Вольговна была женщиной, для которой честь — не пустой звук. Она держалась с достоинством княгини и кротостью истинно верующей, но это не мешало ей яро защищать правду.
Алексей Федорович происходил из других краев и другой крови, и потому боялся просить помощи там, где не справится один. Микола тоже был таким в юности: молчал и взращивал терпение, да только не мог взять в толк, что без руки ближнего человек обрекает себя на одиночество. Быть тем, кто только отдает, но не принимает — есть гордыня. Лишь к самой старости Микола научился позволять себе слабость и глупость, и так познал суть человеческую — любовь.
Когда-то святой Дионисий сказал ему: «Есть время для ума и время для сердца; оба из этих времен надобно проводить в любви к мудрости и человеку, ибо мудрость — Слово Божие, а человек — Его главное творение».
— И как же, ум и сердце совсем не соединить? — озабоченно спросил Борис. Каша, уставший от его вопросов, закатил глаза. Но не встал и не ушел, сидел у очага и слушал.
— Надо жить так, чтобы сердце с умом друг другу не мешали, а благоволили. Найдешь середину между ними — обретешь любовь к себе и к миру.
Серая соскочила с колен Миколы и с важным видом потопала к хозяйской кровати.
— Так, пока будешь примирять, вся жизнь пролетит, — высказался Каша. — Дальше своего носа ничего не увидишь.
— А что есть жизнь, как не вечная борьба с нашей слабостью? Человек не научен летать, но может оседлать коня; каждый однажды примет смерть, но надеется ее отсрочить. В этом есть смирение ума и огонь сердца. Одно противостоит другому, и наше дело — находить мудрость где-то между.
— Если так все поделить надвое, то и зло с добром нужно мирить.
— Каша! — недовольно воскликнул Борис, за что получил пинок по пятке.
— Нет, друг наш все верно говорит, — вмешался Микола. — Есть добро, которое не обходится без зла, и зло, невозможное без добра. Сами посудите: бежав от митрополичьего суда, мы пошли против церкви, а значит, нарушили договор между первосвященниками и Господом, заключенный тысячу лет назад в Ашмере.
— Если митрополит с князем судили несправедливо, разве мы не сделали хорошее дело? — не унимался Каша.
— А я-то думал, ты не рад, что мы сбежали! — возмутился Борис.
— Не скажу, что судили не по правде. Только правда у митрополита с князем своя. Не видели они того, что было в Глинице, а значит, и не могут знать, верить ли нашим словам. Господь рассудил бы, да оставил это дело людям.
— И что, если бы посадницу отправили в монастырь, это было бы благом? — нахмурился Каша. Борис притих, взволнованно глядя на друга.
— Для тех, кто боится грядущего, это стало бы утешением. Вот только утешаться чужим страданием — скверное дело. Поэтому мы и здесь. Нельзя прожить жизнь, никого не обидев, потому малое зло должно исходить из большого добра. Для того и нужны Законы Божии.
Каша яростно взъерошил черные волосы и вскочил с лавки.
— Нет, Микола, какие-то другие законы у тебя! Если так судить, то любого грешника можно оправдать! Ведь каждый думает, что творит благо себе и другим.
— Верно, верно. А теперь подумай, сынок, почему Господь не всех принимает.
Каша задохнулся.
— И почему?
Микола пожал плечами.
— Хочу, чтобы ты рассудил.
— Вот и рассужу! — рыкнул Каша и выскочил на улицу так рьяно, будто ему прижигали пятки.
Борис виновато взглянул на Миколу и сказал:
— Ты не тревожься, он остынет и прибежит извиняться.
Микола улыбнулся.
— Ему не за что извиняться. В его годы я так же говорил с иереями. В обители меня еле терпели.
— Да ну, не верю. Ты добрейший человек, Микола.
— Тяжкий труд — сохранять данную нам от природы доброту. Не каждый справляется. И я трудился, и Каша трудится, да горячая степная кровь в нем играет, просит свободы.
— Так ты заметил.
— Да, да.
Пусть кожей бледен, темен глазами и головой: должно, быть сын или внук полонянки. Вдвойне в вере таким укрепляться приходится, бороться с миром и злыми людьми, чтобы заслужить самые малые почести. Микола об этом никогда не забывал.
Он лег на лавку и уснул. Снился испеченный матерью хлеб и сладкий кисель. Все бы отдал, чтобы еще хоть раз попробовать.
Глава третья. Эйда
Зима в Дораполе походила на медвежью спячку. Эйда была щедрой хозяйкой: они не знали голода, проводили вечера за беседами у очага и были тепло одеты. Все горе и зло остались за каменными городскими стенами, такие далекие, что казались давним кошмарным сном. Будто закроешь глаза, и не было ни опустевшей Глиницы, ни затерявшихся в снегу следов. Софья поддавалась дремоте, засыпала на лавке или на чужом плече. Спала урывками, а по ночам вслушивалась в темноту: как похрапывают собаки, как бормочет во сне Алексей Федорович, как весь длинный дом тяжело вздыхает под порывами ветра, словно древний великан, пригласивший гостей в свое чрево.
Семарх приходил к ней во снах молчаливой тенью на краю леса. Исчезал, стоило только моргнуть. Его белоснежный конь провожал Софью до опушек, залитых дьявольским лунным светом, и не давал теням подойти слишком близко. В одну из ночей Софья спросила Семарха:
— Как зовут твоего коня?
Прячась за деревьями, он ответил:
— Буран. Дар от степного хана.
— Буран, — повторила Софья и прижалась щекой к горячей лошадиной шее. — Это достойное имя. А как же зовут его всадника?
Звук имени подхватил ветер, унес вверх вместе с опавшими листьями. Когда-то Семарха звали иначе: никто из ныне живых не помнит, как, да и он не помнит тоже. Буран горячо выдохнул, взбрыкнул. Софья отстранилась и сказала во тьму:
— Оставь меня, князь. Не мучай.
Не оставил. Софья, только нашедшая немного мира в душе, вновь помрачнела. Глядела сквозь друзей и гостей и не видела лиц, погруженная в мысли. Когда в дом Эйды пришли торговцы из иштаков, зимовавшие в Дораполе, Софья спросила их:
— Правда ли, что у Семаргана был белоснежный конь?
Старший, Темир-бай, взглянул на нее из-под кустистых черных бровей и мрачно сказал:
— Госпожа, ты таких слов не говори. Не то будет беда.
— Неужто и вам нельзя его поминать?
— Жестокий дух, сильный. Шаманы говорят, что он может душу из тела вынуть.
Младшие иштаки притихли. Алексей сидел к ним спиной у очага. Софья взглянула на его напряженную спину. В груди заныло, засвербило: каково ему среди соплеменников? Знают ли они, что он ханов сын? И если узнают, то что скажут? Молодые глядели на алексеева сокола с восторгом и тихой завистью, но заговорить не смели. А, быть может, и говорили, но Софья того не видела.
— И как же ваши шаманы с ним справлялись?
Темир-бай покачал головой. Залпом выпил медовуху из кружки и вытер усы рукавом.
— Госпожа, откуда мне знать. Я только торгую.
Ответил, будто отмахнулся, но Софья не обиделась. Кто она, а кто они. Выдавать тайны чужим — обрекать на опасность родных.
Так, за гостеванием и беседами, и прошел первый месяц зимы. Иштаки гостили через день: видно, договорились с Эйдой о кормлении. Длинный стол вмещал всех: и трех сыновей с невестками, и старших внуков, и иштаков, и беглецов из Васильева. Дети по северному обычаю ели отдельно от общего стола, места обсуждения взрослых дел. Софья привыкла быть в стороне — пока муж говорит, жена молчит, но теперь она сама по себе, и слова рвутся из груди так, что не удержишь.
Эйда тоже была вдовой и понимала её.
— Уже очень давно, — говорила купчиха, — как не стало моего мужа, отца моих сыновей. С тех пор его дело перешло ко мне. Мы с сыновьями торговали пушниной по великой реке Майн, от края Севера до Эйдоса.
— Почему дело не осталось старшему сыну? — полюбопытствовала Софья.
Эйда рассмеялась, щуря медовые глаза.
— Ага, так я ему и отдала! Пропил бы или проиграл в кости — или еще хуже, разделил бы с братьями. Нет, Софья Вольговна, чтобы дело спорилось, нужна крепкая рука. А сыновья мои — мягче козьего сыра.
— Разве не тяжело одной без мужа?
— Не тяжело, если не даешь себя ранить злым языкам.
Софья покивала. Да, этому ей еще учиться.
— А тебе удел достался? — спросила вдруг Эйда. — Или забрали?
— Не знаю, что мне досталось, матрона Эйда, — вздохнула Софья, глядя на свои ладони на коленях. Грязные ногти, сухая кожа. Платье не меняно уже месяц, с самой Серебряницы. — Мертвые земли да мертвые люди
— Ну, ну, не нагоняй туч, — покачала головой Эйда. Она села поудобнее в постели и, дотянувшись до Софьи, похлопала ту по плечу с силой, которую не ожидаешь от старой женщины. Софья потерла плечо и криво улыбнулась.
— Нагоняй, не нагоняй — в Глинице, старой или новой, мне уже никогда не будет места.
— Как найдете этого вашего Семаргана, спроси с него, пусть платит тебе виру за всех убитых, — фыркнула Эйда. — А по правде — как все закончится, забирай свое.
Разве Глиница была ее? Посадник собирал подати и кормился с земли. Но Михаил был пришлым, место досталось ему не по отцу, а по заслугам. Софья знала, что где-то под Белоградом у Михаила осталась вотчина — но она никогда не бывала в тех местах. Как ее встретят, если она приедет? Как убийцу или как вдову? Что о ней говорил Михаил, когда возвращался туда?
Уже не узнать. Всё, что осталось — приданое Ани. Меха, серебро и посуда.
— Это очень хорошая работа, — сказала Эйда, когда Софья решила показать ей блюдо с зайцами.
— Да, в Глинице была лучшая полива.
— Работа сохранилась, так что, быть может, и ремесло когда-нибудь возродится.
Софья пожала плечами.
— Не знаю. Без мастеров будет тяжело.
— А у меня для тебя есть подарок, — вдруг сказала Эйда, грузно поднимаясь с лавки.
— Не нужно мне никаких подарков, хозяйка, — неубедительно засопротивлялась Софья.
— Нужно, нужно!
Эйда порылась в сундуках у стены и выудила шерстяное зеленое платье с воротом, отороченным беличьим мехом. Встряхнула его, развернула перед Софьей и с гордостью сказала:
— Когда была молодой, красовалась. Теперь красоваться нечем, так что пусть будет твое. Ты его подшей, и сядет как родное. Давай примерим.
Эйда выше, шире в груди и бёдрах: платье накрыло Софью с головой, заскользило по нательной рубахе. Рукава длинные, широкие, спадали с плеч, а ноги путались в подоле.
— Хорошо, хорошо же, — приговаривала Эйда, обворачивая платье поясом. Затянула, придержала пальцами ткань так, будто она уже подшита. — Держи.
Крикнула невестке на северном, и та принесла медное зеркало, большое, в полроста — такого даже у белоградского князя не найти. Софья вгляделась в мутные очертания, замерла с трепетом в сердце. Неужели это она? Волосы растрепались, накрыли плечи ворохом соломы, платье было велико, но расставаться с ним не хотелось. Цветом не травы, но хвойного леса перед грозой. И за столько лет не износилось, ниточка к ниточке. Софье показалось, что в отражении ее глаза вспыхнули пламенем — но то был лишь отблеск свечи. Если подшить, будет как раз, будет в радость.
— Спасибо, матрона Эйда, — сказала она и несмело улыбнулась.
Раздался грохот — дверь на дальней стороне зала распахнулась, ударилась об стену, повалив с гвоздя деревянный ковш. На пороге показались Борис и Каша, поддерживающий друга за плечо.
— Дверь закрывайте, хватит холод впускать! — возмутилась Эйда.
— Прости, хозяйка, — натужно сказал Каша. Софья пригляделась и поняла, что Борис почти не стоит на ногах.
— Что стряслось? — растерянно спросила она, не зная, волноваться ли ей или злиться, что отроки загуляли.
— Да так. Храбрец один нашелся.
Подведя друга к ближайшей лавке, Каша усадил его и утерел пот с лица воротом рубахи. Борис не поднимал головы, но Софья заметила, что у него разбита губа.
— Борис! — воскликнула она и, подобрав подол, заспешила к нему, огибая лавки. — С кем это ты подрался?
Борис только покачал головой. Хотел было поджать губы, да больно. Софья закатала длинные рукава, села рядом.
— Ну-ка, покажись.
Не шевельнулся. Софья взяла его за подбородок и повернула к себе. С опухшей разбитой губы сочилась кровь, через всю щеку шла красная ссадина, наливающаяся синевой под глазом.
— Зубы целы?
— Угу.
Пощупала челюсть, проверить, что не свернули. Сказала Каше:
— Принеси воды и полотенце.
Когда Илья дрался с мальчишками с ремесленной стороны, Софья тоже была строгой. Ни дрожи в руках, ни лишнего удара сердца. И все же, неспокойно в душе, мается от жалости.
Вода холодная, с улицы. Софья смочила полотенце и осторожно протерла лицо от крови, от грязи. Борис морщился, но терпел.
— Сам скажешь, что приключилось, или мне Кашу спрашивать?
Борис яростно зыркнул на друга.
— Решил всех невест распугать, — съязвил Каша.
— Борис, — серьезно сказала Софья. Борис опустил голову, вздохнул. Признался:
— Плохие вещи про тебя говорили, Софья Вольговна.
— Про меня?
— На торге люди судачили. Не проси, повторять их слова не буду.
— Каша, это правда?
— Правда-правда. Этому зайцу только дай помахаться с брехунами.
— Почему сразу заяц? — обиделся Борис.
— Такой же бешеный.
Борис звонко хлопнул Кашу по бедру. Тот лишь хмыкнул.
— Хватит, — вздохнула Софья. — Борис, не нужно за меня заступаться. Пока не поправишься, я тебя на улицу не выпущу.
— Нечего мне поправлять, Софья Вольговна, — возразил Борис. — А на тебя продолжат наговаривать, и это так оставлять нельзя.
— Я тебе спасибо не скажу, если еще раз покалечишься.
Борис скривился, но промолчал. Софья потрепала его по волосам, сдерживая порыв дать подзатыльник. Пока мальчишка, не научен решать дела словами. Илья был таким же.
— Верно говорит посадница, — между делом сказал Каша, ковыряя заусенец на пальце. — Ты сиди, а я схожу на торг и порасспрашиваю.
И так Каша впервые сказал доброе слово о Софье.
Глава четвертая. Каша
Никандр совсем отбился от рук, встревоженный шумным городом и незнакомыми людьми. Алексею приходилось натягивать на него клобучок и выносить подальше за город, чтобы спокойно прилетал на свисток. В хорошие дни они с Никандром приносили обратно зайца; в плохие — только грязь на сапогах. Детишки на улицах сбегались посмотреть на птицу, но Алексей был непреклонен и баловать сокола не давал. Так его учил Чеглок и так он знал на своем опыте. Один раз проявишь слабину — птица засвоевольничает и в один день не отзовется.
Когда Алексей был ребенком, отец брал его с собой на охоту с беркутами. Степь породила многих охотников, но не всем дала крылья, потому человеку нужна была птица, и птице нужен был человек, чтобы оставаться посредником между миром живых и миром духов. Алексею судьба начертала стать сокольником, ведь его мать была второй женой хана, а у первой — три сына.
Чем чаще иштаки гостевали у Эйды, тем больше Алексей вспоминал. Сухотравье и соленые озера, уходящие вдаль. Стремительных балобанов и крикливых кекликов, стройных джейранов и потешных тушканчиков. Не знал, что и думать, а без ясных мыслей и говорить не смел. Поэтому, когда молодые гости любопытствовали, он молчал, но слушал всё, о чем они галдели. Родная речь отзывалась болью в висках с каждым мигом узнавания и превращалась в туман, когда Алексей слышал слова, что давно позабыл. Степь была далеко, но её люди — здесь, вместе с отзвуками суховея, царапающего щеки пылью.
Он не замечал, как пролетали дни, пока не приключилась история с Борисом. Алексей вернулся с Никандром под вечер; в доме Эйды было тихо и мрачно. Хозяева занимались своими делами на другой стороне, Микола спал на лавке. Софья подшивала платье у очага. Пламя задерживалось на ее волосах отсветом золота, скрывалось в тени лица. Алексей осторожно спросил:
— Что-то стряслось?
Софья подняла усталый взгляд, сощурилась.
— Да так. Мальчишки подрались.
— Подрались? Борис с Кашей?
Алексей сам недалеко ушел от юности, но теперь был вдовцом, а потому ощущал себя старше.
— Нет-нет. Борис с кем-то на торге.
— Из-за чего?
Софья замешкалась. Помяла ткань в руках и тяжко вздохнула.
— Из-за меня.
— Ты с кем-то повздорила? — не понял Алексей.
— Не в этом дело. Видно, кто-то слухи про меня распустил.
Борис был веселым малым, но вздорным: их споры с Кашей надоели даже Эйде, а они гостили у нее меньше месяца. Так что Алексей не удивился. Вот только причина драки покоробила, задела: он сам сбегал за город, пока Софью Вольговну кто-то смел обижать.
— Про Глиницу?
— Не знаю. Борис ничего не сказал.
— И где он сейчас?
— С Кашей, в бане.
— Сегодня баня? — рассеянно спросил Алексей.
Софья улыбнулась.
— Девятый день же.
Точно. В Девятый день Андер и Фрейя породили новую жизнь, встречать которую надлежит в чистоте тела и помыслов.
— Пойду к ним тогда.
— Ступай, — слово прошелестело, будто осенний лист на ветру, коснулось щеки и запуталось в волосах.
Никандр остался на жердочке, приглядывать за Софьей.
Алексей не успел замёрзнуть, как уже попал в парную, тёмную, с низким потолком. Только через маленькое оконце на самом верху стены выходил дым и заглядывала луна, а сквозь заслонку печи плясали отсветы пламени. Борис лежал на лавке вниз лицом, над ним согнулся Каша и яростно лупил дубовыми ветками. Борис пыхтел, весь красный и мокрый, и наконец вскрикнул:
— Ну всё, всё!
Каша хмыкнул, сел на лавку рядом и напоследок шлепнул веником по Борисову заду.
— Заслужил. Будешь думать, прежде чем влезать во всякое.
Алексей поздоровался и взял пустую бадью, прислоненную к стене. Ковшом налил горячей воды, уже переставшей кипеть от раскаленных камней. Разбавил ледяной, колодезной. Каша с Борисом неловко поздоровались с ним.
— Софья Вольговна сказала, вы с кем-то подрались.
Каша криво ухмыльнулся.
— Ну я, положим, ни с кем не дрался, а так, в сторонке стоял.
— Что этот человек про нее наговорил?
Борис вылил на себя ковш холодной воды, даже ни поежившись, и проворчал:
— А что он мог своим гнилым языком сказать? Что она Глиницу погубила.
— И откуда он это взял? — нахмурился Алексей. В Дораполе Софью Вольговну никто не знал, а никому, кроме Эйды и ее гостей, они не представлялись. Будто прочитав его мысли, Каша пожал плечами:
— Иштаки поди разболтали.
— Надо, чтобы они извинились перед Софьей Вольговной.
— Надо, — кивнул Каша и вытер пот с усов. — Сходим завтра с тобой к ним на двор, поговорим. А этот пусть сидит нос себе вправляет.
— Не буду я сидеть! — возмутился Борис.
— Будешь-будешь, куда денешься. Посадим тебя с Софьей Вольговной, поможешь орехи перебирать или еще чего-нибудь.
— Да иди ты.
Так, за перепалками и подначиваниями, они закончили мыться. От жара кружилась голова, но приятно: лечь бы на нагретую лавку и уснуть. Но Каша облил ледяной водой, выбившей весь воздух из груди, и Алексей взбодрился. Каша по-свойски хлопнул его по плечу, и они засобирались домой.
Ночью Алексею приснилось стадо сайгаков, столпившихся в круг посреди степи. Виднелись только их маленькие хвостики: Алексей поспешил выяснить, что они разглядывали и, не боясь, протиснулся между горячими боками. Солнце застыло в зените, как строгий отец, наблюдающий за шалостями детей — как дурной знак. Внутри кольца на сухой земле лежал сайгачонок. Он еле дышал, пока мать безутешно подталкивала его тело большим носом. Алексей замер. От палящего солнца между лопаток заструился пот. Сайгачонок взглянул на него бездонным черным глазом и испустил дух.
— Ты ведь тоже из иштаков? — осторожно спросил Алексей поутру.
Каша хмыкнул. Почесал покрасневший на холоде нос.
— Матушка моя.
— А отец?
— Тиун из Рожка. Увидел мать у степных озер и забрал с собой.
— Какого она роду?
— От Алака.
Алак — великий охотник. Одной стрелой он мог пронзить шеи трех джейранов. Хорошая кровь.
Они вышли за ворота дома Эйды. Слякоть на дороге подмерзла, и Алексей стал ступать осторожнее.
— И как ей на чужбине?
— Ну как? Солнцевалась, родила меня и сестер. А духам все равно молится.
— А ты?
— Что я?
— Молишься духам?
— С чего бы мне. Я в Господа верую, а матушка в душе язычница. Судить не стану, дело ее. Она по Степи скучает, а я там никогда не бывал.
Вот как.
Мать Алексея унесла в курган многие тайны. Кем был ее отец и дед, что за волшебная трава растет на востоке, в краю ее предков. Как вторая жена, она жила в отдельной юрте и любила принимать гостей. Обласканный женским вниманием, маленький Алексей совсем не знал забот и переживал только о том, что никогда не увидит грозного кагана, живущего в далекой столице.
Он и сам был потомком великого Кутлуга, но о том говорить следовало вполголоса, чтобы не растревожить духов. Легенда гласит, что Кутлуг обманул саму смерть и прожил до трехсот лет, а все потому, что жил на острове посреди большого озера, и Бабушкины гонцы добирались туда уставшими. Кутлуг принимал их как самых дорогих гостей, и Бабушка Смерть прощала его дерзость.
Но однажды Матерь Озер, Куллар-ана, пришла к нему и сказала: не мучай мои воды, ведь по ним проносятся печаль и горе, спутники смерти. Их слезы оседают в озерах и оставляют в них соль.
Так и родилось великое озеро Аккуль.
Каким духам он бы молился вдали от дома? Все его предки остались в Степи, озерные хозяева спали на дне. Только Солнце светило над Алексеем в аерской земле.
Иштакский двор стоял через несколько домов от Эйды, ближе к восточным воротам, через которые в город въезжали караванщики. Их встретил мальчишка лет десяти, провел в юрту, где сидели старшие. Алексей поклонился Темир-баю, сидевшему во главе мужчин, увлеченных обедом: тушеными ребрами с яблоками. Смотреть на Темир-бая было почти страшно — до того он походил на Алексеева отца, Айдар-хана.
Каша чуть наклонил голову в приветствии и заговорил:
— Темир-бай, мы к тебе с разговором.
Купец переглянулся с товарищами и кивнул.
— Говорите.
И в этот самый миг язык Алексея онемел. Сочтя его молчание за уступку, Каша продолжил:
— По городу кто-то слухи распускает про Софью Вольговну. Никто про нее знать не может, кроме гостей матроны Эйды. Стоило устыдиться бы тем гостям, кто болтает всякое: ведь тем самым они предают доверие хозяйки, давшей им стол и участие в делах. Если таковые есть среди твоих людей, Темир-бай, поговори с ними и научи уважению к старшим. Если же мы неправы, то прости нас.
Как же складно Каша говорил! Всего месяц назад жаловался, что ему пришлось иметь дела с посадницей, а теперь защищал её. Алексей взглянул на его строгое лицо и всё понял: дело не в том, что Каша думал о Софье, а в том, что распускать слухи нечестно. Сам Каша волен верить чему угодно, но не мог дать в обиду женщину, которую князь велел ему оберегать.
Кольнуло стыдом прямо меж ребер, застряло комком в горле. И почему Алексей не смог сказать ни слова? Лишь потому, что иштакская кровь робеет перед старшими?
Темир-бай помолчал, размышляя, а затем произнес:
— Понимаю. И с молодыми буду вести разговор. Софью Вольговну никто из нашего стана обижать не будет.
Что бы сказала мать на его трусость?
Сказала бы: Асан, эта женщина — не твоя семья, чтобы ругаться из-за нее с соплеменниками.
Глава пятая. Рыбак
Первые люди, пришедшие из Ашмера, несли красные львиные стяги, ибо лев как солнечный луч — прекрасен, но таит в себе опасность. Ашмерские львы когда-то доходили ростом в холке до взрослого мужчины, а поднявшись на задние лапы, и вовсе могли свалить дерево.
Та земля, что взрастила их, была полна чудес. Пока племя Андера и Фрейи скиталось во тьме, они набредали на озера, водопады и кипарисовые рощи и пугались их, ибо не знали, что перед ними. Были и те из людей, кто скрывался во тьме и не откликался на зов — то были Эребий и его потомки. Стяги их были черны как ночь и несли на себе знак змеи.
Много крови повидала Святая земля, первая колыбель человечества. Много зла свершилось и ещё свершится. Смешались люди, разбрелись так, что и не поймешь, чьего роду и племени. Потомки Андера и Фрейи бежали на острова и погибли под пеплом Амвона. Их следы затерялись, растворились. Отныне никто не мог назвать себя от крови их, и потому пути к Золотым чертогам были забыты. Наступило время исканий и сомнений.
Кипарисовые рощи Ашмера безмолвно взирали на Солнце. Иссякла древняя мудрость, сменилась свежей глупостью. Пала благословенная Эйдосская империя, разбросав осколки былого величия, и более никто не мог услышать глас Божий.
Триста лет тому назад в Эйдосе родился проповедник по имени Александр. Был он епископом Тальфы, прибрежного городка: в древности там скидывали людей со скал, чтобы задобрить морских богов, а теперь вешали еретиков. В дни болезни Александру явился неопалимый Посланник — так звали тех, кто усердием и молитвой заслужил место в Золотых чертогах и теперь мог спускаться к людям, чтобы передать Отчее наставление. Было сказано Александру, что в церкви поселилось великое зло и изгнать его может только священное пламя. Вскоре в столице дотла выгорел Гелийский собор — резиденция патриарха. Большое, большое горе, чьи отголоски слышны до сих дней. Что же сделал епископ Александр? Ничего лучше не придумал, как отвернуться от церкви, что его вскормила: он вдался в ересь и стал проповедовать ее на Севере.
Так и родилось морианство, вера отступников, поклоняющихся тьме. Не за тем Господь явил людям Солнце, чтобы они боялись его света, но мориане считают иначе: для них Господь никогда не открывал своего лика. Скорбные люди эти мориане, верят в то, что смогут отыскать пути во тьме, но не понимают, что не страданием, а трудом надобно мостить дороги. Ночь — для благого сна, а день — для молитвы и созидания.
Александр, как и Микола, видел вещие сны. К нему приходил Неопалимый и сказывал о грядущем. О смерти земного мира и наступлении Горнего. О Змее, первом Божьем дитя, и о великой битве с ним. Когда наступит время, восстанут мертвые и в последний раз сразятся со злом. А поведет их вождь, равных которому не бывало.
В Эйдосе считали эти откровения ересью, как и все Александрово учение. Но мориане настолько расплодились за века, что обвинять их становилось бессмысленным: так и замерла борьба, порой вспыхивая гонениями по морскому побережью. В ортодоксии верили, что вся земля, освещенная Солнцем, — благословенна, оттого стремиться в Божьи чертоги надо не за тем, чтобы сбежать от земных страданий, а для того, чтобы стать Проводником для заблудших. Тех, кто обретал Божью благодать еще при жизни, почитали святыми: после смерти их имена звучали в молитвах и богослужениях.
Мир под Солнцем не может исчезнуть, ибо он создан из любви Господней, но все же — вести о Глинице возродили в людях языческий страх смерти. Ведь если близится конец времен, для всех ли хватит места в новом мире?
Дораполь тоже не избежал этих тревог. Как бы ни старались мальчишки защищать Софью, слухи не прекращались. Из Глиницы по весне всегда прибывали суда, а теперь их не будет. Некому больше торговать посудой, переливающейся бликами на солнце, некому везти в Глиницу эйдосское серебро.
Ближе к Таянию, последнему дню зимы, в Дораполе подняли шум рыбаки. Отправившись поутру к пристани, чтобы погрузиться в свои быстроходные лодочки, они обнаружили горы рыбы, выбросившейся на берег. Ту, что еще трепыхалась, вернули в море, а мертвыми занялись наглые чайки. Слетелось их столько, что белые тушки закрыли собой берег, спрятали рыбу и камни. Когда Микола пришел к рыбакам, то спросил их:
— Добрые люди, отчего рыба погибла?
Высокий, загорелый эйдосец буркнул “Шторм” и продолжил сворачивать сети.
Никакого шторма ни ночью, ни утром не было. Волны ласково омывали берег, безразличные к рыбакам и их добыче. Тысячи лет его воды давали приют морякам, тысячи лет моряки гибли, застигнутые бурей. Так будет всегда, покуда Солнце согревает морские просторы.
Вскоре Миколе приснился святой Дионисий. Тот сидел в монастырском дворике и стругал посошок. Микола спросил его:
— Отче, правду говорят, что скоро проснется Змей?
Дионисий поднял взгляд, сощурился от солнца, греющего Миколе спину.
— Сынок, даже если и проснется, чего нам с того?
— Как чего? — опешил Микола. Во сне он был молод и заикался от волнения. — Он же нас пожрет.
— А ты о душе думай, а не о теле — душу не пожрет, не переварит.
— И что с нами будет?
— Если будем чисты в помыслах и делах, Змей нами подавится. Ведь чем больше благодетелей — тем крепче душа. За тем и возделываем добро, чтобы дать отпор злу.
— Мориане говорят, что после мы вознесемся на небо.
Дионисий засмеялся тихим, хриплым голосом.
— Зачем же тогда Господь создал землю, если мог оставить одно лишь небо? Потому, что земля под Солнцем — наша вотчина, и беречь ее — значит почитать Отцовское завещание.
Верно. Не каждому дано стать святым — да и не нужно. Святость — тяжкое бремя, ведь никто из людей не даст тебе совет, кроме тебя самого, и путь твой будет одинок.
Что ждет в конце этого пути, Микола не знал. Святым он не был; весточки от Господа получал через птичек и сны. Но что-то изменилось за последние годы, и теперь послания сыпались на голову, словно град.
В день Таяния над Дораполем взошли три солнца, сияющие между собою, и от них три столпа до самого моря; сверху набок завалился месяц, тонкий, как дуга. Горожане выходили из домов, собирались на берегу, чтобы увидеть знамение. Кто-то плакал, кто-то кричал, поверх голов разносился гул стенаний. Миколе не было страшно, но он боялся за людей. Гудящая толпа единым потоком отправилась к церкви, чтобы испросить утешения у митрополита. Женщина в толпе споткнулась, чуть не упала под топот сапог по деревянной мостовой. Микола придержал ее за локоть и сказал:
— Ты, дочка, не иди за людьми, а поди домой: там помолись и займись делами. Так и мысли дурные уйдут, и Боженьке приятно будет.
Вот и Микола пошел домой. У ворот собрались люди: гневное посольство во главе с каким-то надутым купцом. Микола остановился, чтобы поглядеть.
— Эйда! Выдавай беглянку! — закричал купец, стуча большим кулаком по воротам.
Загрохотали копыта по мостовой: ко двору подоспели иштаки верхом на конях. Их было меньше, чем недовольных горожан, но крепкие, стройные скакуны вызывали трепет. Люди попятились в стороны, но быстро очнулись:
— Пригрела ведьму!
За воротами надрывно лаял пес. Темир-бай во главе иштаков звонко шлепнул кнутом по мерзлой земле, никого не задев.
— Чего разорались! — воскликнул он. — Госпоже Эйде не доверяете?!
— А чего ей доверять!
— Тащит всяких!
Ворота отворились с громким, протяжным скрипом. За ними показалась Эйда, одетая по-домашнему, простоволосая, опирающаяся на посошок — Миколе с пригорка было видно хорошо.
Толпа притихла.
— Ну. Чего пришли? — недовольно спросила купчиха, будто отчитывая детей.
Глава посольства вышел вперед, расправив плечи.
— Госпожа Эйда, это верно, что ты приютила у себя ведьму?
— Никаких ведьм я не знаю, а гостья моя — бедная вдова. Вам бы постыдиться: на кого злитесь? На женщину, что все потеряла: и мужа, и детей, и дом ее теперь сожгут, а из добра у нее лишь один сундук с приданым дочери, которой нет! Вместо того, чтобы орать, пожалели бы!
— Так она их всех и погубила! А теперь и нас погубит!
Микола спустился с пригорка. Протиснулся между людьми. Навстречу ему со двора выбежала Серая, прыгнула на руки, забралась на плечи и зашипела на толпу, словно главный страж ворот. Вцепилась коготками, но Микола стерпел. Встал рядом с Эйдой и сказал, обращаясь не к людям, но к тому, кто их привел:
— Добрый человек, ступай домой. Жена твоя молится, и дети. А ты сотрясаешь воздух бранью под светом Солнца. Стыдить тебя не буду. Приходи завтра, а сегодня я буду вести разговор с митрополитом.
— И с чего бы Владыке тебя слушать, старик? — фыркнул купец.
Эйда засмеялась.
— А с того, что перед тобой дураком — сам Микола Странник!
— Сам, не сам, а Миколой меня и правда звать, да и Странником, бывает, кличут. А по домам разойтись надо нам, чтобы не плодить зла под Солнцем. Господь посылает знамения не за тем, чтобы мы винили ближних, но чтобы укрепились в вере. Только Ему ведома суть вещей; только Он может судить, чья правда.
Посмурневший купец выслушал его и хмуро ответил:
— Ладно, Странник, подождем, что скажет Владыка. Но если гнев Божий падет на нас, будем знать, что это потому, что не прогнали ведьму.
— Гнев и милость — суть одно: Господь гневается не в наказание, но в учение. Так и милость свою дарит не для питания гордыни, но для смирения души.
Из толпы вышла боярыня. Кутаясь в шерстяной платок, она спросила:
— Скажи, Странник, правду толкуют, что ты понимаешь зверей?
Серая запрыгнула на столб, держащий створку ворот. Уселась, свесила хвост, который подергивался от недовольства.
Люди ждали ответа.
Микола взглянул на кошку — над ней висели три солнца — и улыбнулся.
— Матушка, понимаю животинку, поскольку жил с волками десять лет; а до того пас коров, пока не ушел в монастырь.
— И наложением ладоней лечишь?
— Любовью и лаской, и Словом Божиим, а большего и не надо.
— Покажи.
— Сдурела, женщина? — вырвалось у Эйды. — Праведный старец для тебя что шут?
— Не гневайся, матрона Эйда, — успокоил ее Микола. — Коли есть больная животинка, приводите; а человека лечить не научен.
— И коня сможешь? — выкрикнули из толпы.
— И коня, если он того пожелает.
— Это как же конь может не желать быть здоровым?
— А если хозяева его не любят, — пояснил Микола, — то для него и смерть будет облегчением. Но то — для зверья, а для людей — грех, ибо жизнь для каждого отмерена и определена Господом.
Дорапольцы зашумели, загалдели, будто стая грачей. Посыпались вопросы на Миколу: спину точно не полечишь? А дитятку? Утянул ворох зимних одежд, повел по улицам. Три солнца скрылись за облаками, слились в одно. Микола перешагнул порог в хлеву, почуял кровь и навоз: на сене, тяжело дыша, лежала разродившаяся кобыла, а рядом с ней мелко вздрагивал жеребенок.
Люди в проеме закрыли дневной свет, но Микола хорошо видел во тьме.
— Водички теплой бы.
Кобыла взбрыкнула, попробовала встать — не смогла. Дернула головой, задела жеребенка.
— Когда родила?
— Поутру, — сказал хозяин, — а все не встает и жеребенка не привечает.
— Что же ты, дурная? — посетовал Микола. Серая, следовавшая за ним до хлева, юркнула между ног, пощекотав лодыжки пушистым хвостиком. Микола опустился на колени, подполз ближе к кобыле. Та дернулась и опустилась обратно, протяжно выдыхая воздух через широкие ноздри. Из-за пазухи Микола достал сладкий корешок, утоляющий боль, и протянул его кобыле. Она понюхала и слизала с ладони горячим языком.
Принесли теплой воды из дома. Микола смочил ладони и обтер жеребенку мордочку, прочистил ноздри и рот от слизи. Серая пристроилась спереди и принялась нализывать бедолаге между ушей. Когда Микола смотрел на Серую, то видел вокруг нее белый свет, так похожий на тот, что окружал Софьиного сына, Илью. Иногда Серая видела сны об Илье: Микола ловил их, подсматривал, но не находил в них правды. Что взять с животинки – ей снилось, как Илюша украдкой подкармливал ее со стола.
От жеребенка к матери шла тонкая золотая нить, не видимая никому, кроме Миколы. Он осторожно перенес жеребенка ближе к морде кобылы, еще раз обмыл его теплой водой. Сполоснул руки, ведь надлежит быть в чистоте, когда дело касается души. Перекрестился и принялся вязать на нити узлы, скрепляя их молитвой:
— Господи, Защитник и Утешитель, позволь жить этой твари земной и тем, что придут после нее, ибо будут ходить под светом Твоим и радовать глаз Твоих. Сохрани эту душу и здравие ее, чтобы служила человеку, как человек служит Тебе.
Узелок за узелком, и жеребенок задышал быстрее, потянулся к матери в поисках молока. Люди, столпившиеся у входа в хлев, притихли.
Микола обернулся. Руки его дрожали, натруженные благословенным плетением. Сухих губ коснулась улыбка.
На пороге стоял Дорапольский митрополит.
Глава шестая. Исидор
Мама была красивой — такими красивыми бывают только царевны и ведьмы. Царской крови в матери не было, но это не мешало ей держаться с басилевсовой статью. Софья вспоминала об этом каждый раз, когда хотелось согнуть спину от усталости и печали.
Но иногда хотелось забыть. Мать не стала бы прятаться за стенами, не приняла бы никакого приюта; лучшим другом для нее был лес, а защитником — правдивое слово. Вот только никакая правда не уберегла ее от беды. За спиной шептались и придумывали небылицы: будто по ночам она вылетала из окна на венике из крапивы и вытягивала из мужиков все силы, напевая блудные песни.
Но по ночам матушка всегда спала крепко и больше всех радовалась рассвету, ведь только под солнцем растут травы и распускаются душистые цветы. Иногда, когда старший брат Софьи еще был жив, они выбирались поглядеть на звезды. Сидели на завалинке и считали искры, оставленные Господом на небе. Так было до тех пор, пока проснувшаяся матушка не застала их. Кутаясь в теплый платок, она сказала не своим голосом:
— Если еще раз выйдете ночью из дома, выпорю и посажу под замок.
Софье было десять, брату — чуть больше. Никогда прежде мать не грозилась так сурово, как в ту ночь; и после тоже. Брат умер, когда Софье стало семнадцать: она уже была замужем и жила в детинце. У матери умер первенец, и у нее, вот только мать ни той, ни другой смерти не застала. Ушла под воду или странствовать по лесам, всё одно. Никогда уже не вернется, как не возвращаются из могилы. Никто не вернется. Софья молилась только об одном: чтобы и матушка, и муж, и глиничане обрели покой под заботливой Господней рукой. Пусть не даст в обиду бедные души их, не умалит их света.
А сны продолжали сниться горячечные, безумные. В одну из ночей Софье привиделось, будто она в огромном тереме и смотрит на себя мертвую. Над ее телом склонился мужчина. Рыжие волосы прилипли к его лбу: капли пота стекали по носу, терялись в пятнах крови на белом платье. Задыхаясь от тревоги, он говорил:
— Не будь тебя, не пришлось бы тебя и убивать!
Он так сильно сжимал нож, что побелели пальцы. Софья шевельнулась, глядя на саму себя, распластанную по полу терема, и не смогла сдвинуться с места. Мужчина прижал кулак с ножом ко лбу и взревел нечеловеческим голосом.
Софье хотелось молиться, но ни звука не могло вырваться из онемевшего горла. Дверь в терем распахнулась, ударилась об стену: на пороге стоял Семарх. Крепкой рукой он яростно сжимал топор, но не выдавал злости лицом.
Убийца обернулся.
— Поздно! Поздно! Неужели ты не видишь, что мир погибает? Это лишь малая кровь, чтобы его спасти!
Крыша над их головами раскрылась, словно оконные ставни: ударил солнечный свет, тут же скрывшийся в пасти огромного Змея. Солнце провалилось дальше в его чрево, пробиваясь светом сквозь черную чешую, а затем погасло. Софья проснулась в плаче и горе, будто все было правдой.
В доме Эйды было тихо. Никто не потревожился, не вскочил с постели. Громко храпел Борис, закинув ногу на Кашу. Алексей спал полусидя, прислонившись к стене: рядом с ним на жердочке в клобучке сидел Никандр. Спали сыновья Эйды, ее невестки и она сама. Кто-то бормотал во сне. Софья тихо вышла на улицу, на мороз.
Микола, сидевший на завалинке в обнимку с белоснежным псом, спросил:
– Не спится, посадница?
Софья проглотила слезы, ответила хрипло:
– Не спится, Микола.
– И мне.
– А тебе почему?
– Да снится всякое.
– Какое всякое?
Микола пожал плечами, улыбнулся:
– Птички.
– И к чему снятся птички?
– К тому, что бродят по земле неупокоенные души. Я их ловлю, а они все равно улетают, не даются в руки.
Софья закуталась в платок, присела рядом.
– А змеи к чему снятся?
Луна светила так ярко, что нечего было удивляться дурным видениям. Микола поджал губы, почесал собаку между ушей.
– Я твои сны знаю, Софья Вольговна. Ты уж прости, но иногда я в них забредаю, чтобы уберечь от беды. Сама знаешь: добром не заканчиваются сны, в которые зло приходит без спроса.
Горло сдавило от беспокойства. Софья опустила голову, не желая показывать слезы, и спросила:
– Семарх – это зло?
– Не совсем. Но Змей – да. Они похожи, но не равны. Семарх творит зло, исходя из добра, но Змею нужно лишь одно – наступление темноты.
– Это из-за Змея Солнце погасло много лет назад?
– Змей лишь пожирает, но кормят его люди. Каждый дурной поступок дает ему пищу.
Хотелось скрыться от света луны, но теперь Софья поняла, что не скроется от него даже под Солнцем. Господь все видит, и потому наделил Миколу умением видеть тоже.
– Где же я согрешила, что Змей кормится в моих снах?
– Дело не в тебе, Софья Вольговна.
– А в ком же?
Микола вздохнул. Не ответил.
– Пойдем. Пусть Владыка нас рассудит.
– Митрополит?.. – Софья растерялась. Как же они пойдут к нему в ночи? Разбудят, потревожат! Софья простоволосая, в наспех накинутом мужнином кожухе…
Не привыкать. Так же иерей Филипп однажды застал ее в церкви – в ту ночь, когда Микола сказал, что ее дети еще живы. Если будет прихорашиваться посреди ночи, сочтут, что идет заниматься дурными делами. Так что пусть лучше считают, что ее отчаяние настолько велико, что она готова идти в церковь посреди ночи.
***
Митрополит Исидор был моложе Миколы лет на двадцать и по возрасту подходил к Софьиному отцу. Седина еще не мешала наслаждаться его черными, как смоль, волосами, а загорелое лицо скрывало морщины. Был он, похоже, из эйдосцев, как и многие в Дораполе. Софья поклонилась и сжала ладони перед собой. Страшно не было, только неловко — будить Владыку посреди ночи. На входе в его дом стояла стража — в Эйдосе их называли тагма. Не просто силачи, но и умельцы: каждый, кто входил в тагму, должен был сам изготовить себе оружие и вышить плащ с солнечным знамением. Не сказав ни слова, митрополит повел их по ночным улицам. Стража шла рядом, освещая дорогу факелами. Микола держал Софью за локоток, чтобы не споткнулась. Узкие улицы вели их вверх по холму, ноги скользили по мокрому снегу. Каменные дома сменились темными худыми деревцами: их когтистые ветки царапали рукава, норовили попасть в лицо. Тропинка вела выше, к церкви.
— Это древнее место, намоленное, — тихо сказал Микола.
— Его построил святой Феодор, — вдруг донеслось от Владыки. Софья склонила голову, не смея поднять взгляд. Так и глядела на свои башмачки, пока они не остановились.
Церкви на холме было уже больше пяти веков, она стояла здесь еще с тех времен, когда Дораполь был эйдосской колонией. За долгие годы здание покосилось на один бок, там, где осел холм. Днем это хорошо было видно снизу, из города, но не сейчас. Темным исполином высился храм над пришедшими: в нем было величие, но не радость.
Софья перекрестилась и еле слышно попросила прощения у Господа. За себя, свой вид и мысли.
Владыка вошел в церковь первым. Возжег огни, и только тогда Микола с Софьей смогли войти, оставив стражу на морозе. Исидор стоял перед алтарем, словно древнее изваяние: в шерстяной серой рясе, без единой золотой нити. Софья ощутила робость, которой не было даже перед великим князем и митрополитом Константином. Как ребенок, она не знала, куда деть взгляд.
— Этот храм был создан в предупреждение всем, кто придет после, — сказал Исидор. — Софья, имя твое — имя царицы, даровавшей Эйдосу справедливые законы.
Услышав свое имя, Софья сжалась, склонила голову ниже.
— Закон человеческий справедлив, покуда соответствует правде Божьей, — продолжил митрополит. — А правда такова, что святой Феодор оставил нам послание. Через руки его Господь и поныне говорит с нами. Взгляни, дитя, и ты поймешь, что никто из нас не может по-своему уразумению судить о том, что видит лишь Солнце.
Софья несмело подняла взгляд. Света хватило, чтобы разглядеть фрески на стенах. Потускневшие за века, они хранили мастерство святого Феодора, божественную искру, которую когда-то нес в себе первый человек.
— Я не понимаю, — вырвалось у Софьи. Слева от алтаря черный Змей пожирал Солнце. — Это морианская ересь!
Голова кружилась. Хвост Змея уходил к потолку. Раскрыв пасть, он толкал Солнце вниз, к морю.
— Вовсе нет, — сказал Микола. — Это знамение.
На берегу моря стояли люди в белых погребальных одеждах. Вскинув руки к небу, они безутешно рыдали, моля о спасении. Софья подошла ближе, опустилась на колени перед скорбной процессией. Чьей-то рукой на фреске было выцарапано прямо поверх фигур: “Покою нет бедным”. Софья сжала губы, пережидая жар в груди. Так же страдали и глиничане, лишившиеся души в ночь Полюдья.
— Владыка, — обернулась Софья, не поднимаясь с колен, — почему же мы с Миколой остались живы?
— Чтобы нести весть. О наступающем зле и о любви, которая способна его сдержать.
— Но как же… Почему же… — голос сорвался, забулькал в рыдании. — Чтобы мы стали вестниками, погубить столько людей? Неужели весть должна быть такой горестной, чтобы найти путь к сердцам? Если так, то я отказываюсь от этой ноши! Ничего мне не нужно, только верните мне моих детей!
Микола крепко обнял ее костлявыми руками, потянул вверх. Владыка молчал.
— Вставай, доча, вставай. Не сиди на холодном.
Не грели ни старческие руки, ни горячие слезы на щеках. Злые слезы. Что они забыли здесь, в этом древнем, пыльном городе? Микола за тем привел их сюда, чтобы дать откровение? Непрошенное!
— Даже если сердце не принимает правды, назад уже никогда не вернешься, — спокойно сказал митрополит. — Дело не только в Глинице. Весть дана не только для живых, но и в утешение мертвым. Отныне каждый, кого ты встретишь, будет видеть в тебе или мученицу, или ведьму. Разубеждать их — значит, сходить с пути. Время безжалостно к тем, кто считает, что имеет его в избытке. Все знамения были описаны задолго до нас, но нельзя безропотно ожидать их наступления.
— И что же нам делать? — отчаянно спросила Софья.
— Знамений будет все больше с каждым днем. Святой Феодор предсказывал, что в мир выйдут неупокоенные души, алчущие жертвы, но на самом деле — любви. Дело знающего — помочь им обрести путь домой, к Господу. Ищи детей своих, Софья Вольговна, но не забывай, что отныне ты несешь знание о делах, творящихся под Солнцем.
— Почему же я? Почему?
Слезы высохли. Софья вспомнила об отце и о других, кого не было в Глинице в ту ночь. Тоска по дому в один миг стала такой сильной, что заболело сердце.
— Дочка, — ласково сказал Микола, гладя ее по волосам, — все потому, что в тебе есть сила нести такую ношу, как любовь к человеку.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
