Полтавская Битва 1709 - 1
Глава 1
Взрывной волной меня швырнуло на дно канавы, засыпав глаза сухой пылью и крошеным щебнем. Я сплюнул серую крошку, проморгался и вдавил кнопку гарнитуры:
— Сыч, лежи и дыши, я иду, — я кивнул Тимуру на верхушки тополей: — Встал сюда. Смотришь верх и правую сторону до самой просеки.
Тимур опустился на колено и задрал ствол к серому небу. Там ходил тонкий злой звук, похожий на комара в пустой комнате.
— Пахом, дым ставишь не на него, а между ним и вырубкой, ветер оттуда тянет. Мосол, с Кислым берете его за лямки и волоком в дальнюю воронку, головой вперёд.
Мосол молча подтянул застёжку броника и перевалился через край канавы.
Дым лёг криво. Ветер в лесополосе шёл понизу, вдоль борозды, и белая стена вместо того, чтобы встать поперёк поля, растянулась в жидкую косу и потекла к своим. Я смотрел на неё три секунды. Хватило: дым ушёл впустую. Вытаскивать Сыча придётся на открытом.
— Сыч, слушай задачу. Ползёшь влево, три метра, там корень, за корнем ямка, лежишь в ней и ждёшь Мосла. Влево, слышишь? Влево, к корню.
В наушнике щёлкнуло, зашуршало и стало пусто, как в снятой трубке. Я нажал ещё раз, ещё раз, а на поле, в тридцати шагах, серая куча с рюкзаком шевельнулась и поползла вправо — старательно, упрямо, как ползёт контуженный: услышал половину слова и достроил остальное сам.
— Куда, — выдохнул я в землю. Голос ушёл в железо, эфир захлебнулся треском, и человек остался с обрывком команды под открытым небом.
Я сорвал гарнитуру, сунул её в карман и пошёл сам, пригнувшись, короткими перебежками по борозде, где рыхлая земля проваливалась под берцами.
Первый разрыв встал позади, в двадцати метрах, — пристрелочный, злой, с сухим шлепком по стволам. Тополя посыпали сверху щепу. Край борозды осел и поехал вниз, и обратный путь за одну секунду перестал быть тропой.
— Тимур, они по борозде работают, уводи всех правее вырубки и не жди меня, — крикнул я назад, и, отрезая любые сомнения, крикнул ещё раз, целиком: — Правее вырубки, всех, не ждать!
Я добрался до Сыча на четвёртой перебежке. Сыч лежал лицом в землю, дышал часто и мелко, вцепившись в собственный ремень, будто боялся сорваться.
— Живой, я тебя вижу, — я взял его за плечо, сжал и почувствовал, как под тканью ходят кости. — Сейчас поедем.
Разгрузка зацепилась карабином за корень — крепко, глухо, как за арматуру. Сыч дёрнулся, корень дёрнулся вместе с ним, и они оба остались на месте.
— Тише. Тише, — я лёг рядом, нащупал карабин, вывернул его против замка, содрал ноготь и вывернул до конца. — Всё, ты свободен.
И толкнул. Ладонью в бок, всем весом, с колена — на полтора метра, в мелкую воронку, где земля была ещё горячей и несла разбитым камнем.
Сыч поехал вниз и в последний момент, уже падая, поймал меня за запястье. Хватка оказалась мокрой и сильной. В ней читалось не «спаси», а «пойдём вместе».
— Нет, — сказал я, улыбнувшись ему сверху. — Ты доедешь. У Мосла хватка надёжнее.
Я оторвал его кисть от своего рукава и остался снаружи, на открытой земле, потому что закрывать воронку было больше нечем, кроме себя.
Второй прилёт ударил в грудную клетку изнутри.
Мир стал белым, потом красным, потом очень простым.
Последним, что я ощутил, была чужая ладонь на запястье.
Ладонь сжалась крепче. Она стала шире, тяжелее, с мозолью, идущей поперёк всей кисти, вместо пороха и пота в нос ударил густой дух конопляной верёвки и дёгтя.
— Рябов! — тряхнули меня так, что зубы стукнули. — Рябов, чёрт бы тебя, вставай! Слышишь?
Я открыл глаза и увидел над собой узкую полосу тёмно-синего неба, зажатую между двумя стенами сырой земли.
Ни тополей. Ни Сыча. Земля была свежая, рубленая лопатой, ещё с белыми корешками на срезе. Она осыпалась мне на лицо мелкой крупой. Тянуло сырой глиной, конским навозом и мокрой рогожей. Где-то близко, за стеной, кто-то очень быстро и очень длинно ругался, и в этой ругани всё было понятно, кроме половины слов.
Я сел. Тело подчинилось неохотно, как чужой мешок: плечи оказались уже, кисти — тяжелее, а рёбра слева отозвались старой, вчерашней болью. Чужой болью.
Через ров бежали люди. Они бросали лопаты прямо в землю, черенками вверх, и лезли наверх по осыпи, и сверху, из темноты шёл ровный низкий гул, в котором различались копыта и что-то ещё, большое и человеческое, идущее шагом.
Один из бегущих наступил мне на кисть.
Я поймал его за ремень и дёрнул вниз.
Мужик сел в грязь с размаху, охнул и уставился на меня снизу вверх круглыми глазами.
— Стой тут, — сказал я чужим, хриплым, царапающим горло голосом. — Как тебя зовут?
— Митроха я...
— Митроха, ты остаёшься здесь. Берёшь эту лопату и стоишь возле меня. Скажи вслух.
— Беру лопату и стою... — мужик проглотил остальное и посмотрел куда-то за моё плечо.
Там, опираясь на длинное ружьё, стоял пожилой человек в потемневшем зелёном кафтане, с обмотанной тряпкой ладонью, и разглядывал меня так внимательно, словно пытался узнать заново.
— Ты головой ударился, что ли? — сказал он не спрашивая. — Это Митроха, ты его пятый день гоняешь.
Я встал.
Я шатнулся: мышечная память сбоила, ноги нашли опору на полшага в стороне от привычного. Я впечатал ладонь в стенку рва. Податливая, текучая земля рассказала о себе всё: свежая, сегодняшняя, рыхлая. Она осыплется при любом упоре.
— Как далеко копали? — спросил я.
— Как далеко? — пожилой моргнул. — До вон того колышка и копали. С полуночи. Ты сам мерил.
— Хорошо. Мне надо посмотреть.
Я полез наверх.
Осыпь ехала под сапогами, срезанные корни цеплялись за штанину, дважды я съезжал обратно и оба раза лез снова, потому что снизу, со дна недокопанного рва, весь мир состоял из двух земляных стен и полоски неба, а для управления боем этого мало.
На третий раз я перевалился животом на бруствер и приподнял голову, чтобы видеть поле.
Тело тряслось от слабости, но армейские инстинкты уже включились, вытесняя шок. Оцени обстановку. Найди угрозу. Ночь была серо-синяя, предутренняя. Слева, далеко, стояло рыжее пятно — горело что-то большое, скорее всего сено. Впереди, шагах в трёхстах, лежала полоса тумана, и туман рвался и клубился против ветра: сквозь него шла пехота. Густой, мерный, безмолвный шаг накатывал на позиции, пробирая по спине хуже жужжания дрона.
Я начал считать.
Три направления. Центральное — прямо, по низине, широкое, шагов на двести по фронту. Второе — правее, где чернел кустарник, оттуда звук был реже, но ближе. Третье — на дальнем правом фланге, конное, уходящее краем в обход нашей позиции.
У меня за спиной, шагов через четыреста, торчал в небо ещё один земляной горб, а за ним другой. Их было несколько, они стояли по прямой, и между ними лежали такие же четыреста шагов пустого поля.
— Сколько нас здесь? — спросил я, съезжая вниз спиной вперёд.
— Восьмеро с ружьями, — пожилой перехватил ружьё поудобнее. — Да работных десятка полтора, да те, что уже за версту отсюда. Рябов, ты меня послушай...
— Погоди. Кто идёт?
— Швед идёт, — сказал пожилой очень спокойно, и от этой сухой уверенности мне стало ясно: это факт, а не паника. — Как из лесу вышел, так и идёт. Швед.
Земляные горбы по прямой. Ружья с длинными стволами и деревянными шомполами. Лопаты, корзины, фашины. Тяжёлый кафтан на плечах, чужие рёбра, чужая мозоль на ладони.
Я стоял на дне недокопанного рва, чувствовал, как за воротник сыплется свежая земля, и понимал, что моё прежнее тело осталось там, у Сыча, а здесь под пальцами чужой рубец и чужая тяжесть в плечах. Другое место, чужой век, чужая кровь под ногтями — и считанные минуты до первого залпа.
— Ладно, — сказал я вслух. — Ладно.
— Что ладно? — нахмурился пожилой.
— Готовимся к бою. Работаем.
Я повернулся к людям.
Их было восемь с ружьями и ещё сколько-то с лопатами, и все они стояли, глядя на меня, и я видел по глазам, что они ждут одного из двух: или я сейчас закричу что-нибудь страшное, или первым пойду к лесу.
— Слушайте меня, — я поднял руку и повёл ею вдоль верхнего края. — Вот отсюда и досюда — это наш сектор. Всё, что идёт по этой полосе, наше. Всё, что правее куста, тоже наше, но туда смотрит один человек отдельно. Двое остаются с лопатами и подсыпают вот этот угол, он ниже остальных. Четверо берут ружья и встают по фасу с промежутком в три шага. Двое носят патроны и воду. Секторы держим...
— Погоди, — пожилой шагнул ко мне и, не стесняясь, взял за локоть. — Ты чего говоришь-то?
— Я говорю, кто где стоит.
— Ты говоришь не по-людски, — сказал он твёрдо. — «Сектор». Мужик тебя не поймёт, он два часа назад землю копал. Ты ему скажи: от вербы до кривой сосны. Он вербу знает. И не «промежуток три шага», а «локоть от локтя». И не «фас», хотя это ты, положим, правильно сказал.
Я смотрел на пожилого секунду. Внутри поднялось знакомое, злое, командирское: я сказал — исполняй. И тут же осело, потому что здесь у меня было ровно ноль оснований для этого «я сказал».
— Как тебя зовут? — спросил я.
— Ну, ты и приложился, — пожилой покачал головой. — Никита я. Белов Никита.
— Никита, повтори это ещё раз, только медленно, и я скажу так, как ты скажешь.
Никита посмотрел на меня ещё внимательнее, чем в первый раз.
— От вербы до кривой сосны, — сказал он наконец. — Локоть от локтя. Заряжать по слову. Раньше слова не палить.
— От вербы до кривой сосны! — крикнул я людям, и широким жестом указал направление, потому что солдатские тела соображают быстрее ушей. — Локоть от локтя! Раньше слова не палить!
Люди задвигались.
Я пошёл вдоль них и каждому клал ладонь на плечо. Жёстко, без всякого утешения — фиксируя хватку до тех пор, пока человек поворачивал ко мне лицо.
— Ты. Твоя верба — вот эта. Дальше неё не смотришь.
Боец кивнул, вцепившись побелевшими пальцами в ложе.
— Ты. Носишь патроны от телеги вот сюда и обратно. Ничего больше не делаешь, даже если очень захочется.
— Понял, дядька.
— Ты, Митроха. Подсыпаешь этот угол, пока я не скажу «хватит». Лопатой греби плотнее.
Митроха только сплюнул под ноги и сразу вогнал заступ в глину.
Я стискивал чужие плечи, выбивая из глаз панику и возвращая осмысленность. Исключительно ради выживания: полчаса назад, в другой жизни, связь оборвалась на полуслове, и человек пополз прямо под огонь. Сейчас строй сплачивал только прямой приказ в лицо.
Пятого человека в этом ряду я тронуть не успел.
Это был мальчишка — лет шестнадцати, не больше, с длинной шеей, торчащей из воротника, и с ружьём, которое было ему по глаза. Мальчишка отступил на шаг и вывернулся из-под моей руки.
— Не трожь, — сказал мальчишка сипло.
Ров затих.
— Тебя как зовут? — спросил я.
— Федька я, будто ты не знаешь, — мальчишка задышал носом, часто. — Ты чего командуешь-то, а? Ты чего командуешь, Рябов? Ты час назад у телеги стоял и Савве говорил, что при первом деле уйдёшь через лощину, тебя двое слышали! Ты уйдёшь, а мы тут стой?
Значит, я здесь Рябов.
Я стоял в двух шагах от мальчишки, чувствовал на себе восемь взглядов и очень отчётливо понимал: этому телу подчинённые давно вынесли приговор. Мой авторитет, звание и голос остались в будущем. Тело успело задолжать раньше, чем я в него въехал.
Я мог накричать. Тело, похоже, умело кричать.
Я сел на корточки, чтобы быть с мальчишкой одного роста.
— Федька, — сказал я негромко и совершенно спокойно. — Смотреть на меня будешь потом, сколько захочешь. Сейчас смотри вон туда.
И повернул его за плечи лицом к брустверу.
— Видишь, где туман шевелится? Считай до десяти и скажи мне, стало ли их больше.
Федька засопел, но посмотрел. И начал считать — вслух, сбиваясь.
Пока Федька считал, Никита подошёл ко мне вплотную и сказал мне в ухо, тихо, без злости:
— Уходил бы ты и вправду. За тебя тут никто в огонь не пойдёт.
— В огонь пусть не за мной идут, — так же тихо ответил я. — Пусть идут за тем, чтобы утром быть живыми. Я им это устрою. Мне нужен ты, чтобы они меня понимали.
Никита пожевал губами.
— Сколько их? — крикнул я мальчишке.
— Больше! — Федька почти сорвался в визг, и тут же взял себя в руки, устыдившись собственного голоса. — Больше стало! И слева ещё!
— Спасибо, — я выпрямился. — Ты только что сделал самое нужное дело здесь. Теперь берёшь свою вербу и не сходишь с неё.
Мальчишка мотнул головой, но пошёл.
— Ладно, — сказал Никита в сторону, ни к кому не обращаясь. — Ладно, посмотрим.
За бруствером, там, где кончалась полоса тумана, из серого проступили две тонкие вертикальные чёрточки, потом четыре, потом восемь. Они не шевелились, как ветки. Они шли.
— Никита, — я уже двигался вдоль рва к тёмному горбу телеги, стоявшей за земляным выступом. — Сколько у нас готовых ружей?
— Заряженных? — Никита пошёл за мной. — Четыре. Может, три, у Гаврилы полка сырая.
— Из восьми.
— Из восьми.
— Замечательно, — сказал я. — Тогда идём смотреть, что там у нас в телеге, пока они не подошли.
Телега стояла в мёртвом углу, за выступом свежей земли, боком, и лошадь в оглоблях мелко и часто переступала, кивая головой. Возле заднего борта на корточках сидел мужик лет пятидесяти, широкий, короткорукий, с седой щетиной, и перекладывал что-то в ящике, светя себе фонарём на короткой оглобельной жердине.
— Савва, свет убери, — сказал Никита.
— Убрал, убрал, — мужик прикрыл фонарь полой, но не погасил. — А ты мне скажи, как я тут в темноте буду...
Я уже смотрел в ящик.
В ящике лежали патроны — бумажные, скрученные, толстые с одного конца. Часть была ссыпана ровными рядами, часть валялась вперемешку с обрывками бумаги и рассыпанным порохом. Я взял один и тут же понял, что взял неправильный: бумага под подушечками оказалась мягкой и податливой, как размокшая газета.
— Этот сырой.
— Этот сырой, — согласился Савва. — Их полкороба сырых. Дождь-то в среду шёл, а рогожу мне дали одну.
— Сколько сухих?
— Ящик, — Савва хлопнул ладонью по крышке другого, поменьше, окованного по углам. — Вот этот. Он всю дорогу под козлами ехал, я на нём сидел.
Я открыл ящик, сунул руку, взял горсть. Бумага хрустела как надо. Я ссыпал обратно и закрыл крышку.
— Значит, так, — сказал я. — Сухой ящик от этой минуты трогает один человек. Савва, это ты. Из него ничего не берут без твоего слова.
— Это как это? — Савва даже выпрямился. — Мне велено...
— Тебе велено не дать нам остаться без выстрела к утру. Вот я тебе это и велю, — я повернулся к Никите. — А теперь мне нужно, чтобы ты сделал одну вещь. Возьми ружьё и заряди его. Медленно. И говори вслух всё, что делаешь.
Никита посмотрел на меня так, как смотрят на человека, которого вынули из-под лошади.
— Ты забыл, что ли?
Он замер с открытым ртом, глядя на мои пустые ладони. Я перехватил ремень за спиной, а из тумана в низине уже накатывал мерный, тяжёлый гул сотен надвигающихся шагов.
Глава 2
— Считай, память отшибло, — сказал я, перехватив ремень и сплюнув попавшую на зубы серую крошку. — Времени на бабьи расспросы нет. Показывай, как заряжаешь. От первого движения до выстрела. Потому что стрелять в упор будете вы, а не я. Давай, не тяни.
Может быть, дело было в слове «показывай». Никита сплюнул, сунул фузею под левую руку и заговорил — медленно, как говорят с очень тупым, но своим:
— Скусываешь, — Никита поднёс патрон ко рту и откусил край; на губах осталась чёрная пороховая полоса. — На полку сыплешь, чуть, вот столько. Огниво закрыл. Остальное в ствол, бумагу следом, комом. Шомпол.
Железный прут шомпола пошёл в ствол с тем самым сухим, скребущим шорохом, который я уже слышал сегодня на дне рва, но не понимал его значения.
— Прибил дважды. Шомпол на место, — Никита щёлкнул им в скобы под ложем. — Курок на взвод. Всё, фузея к бою.
Я взял второе ружьё с бруствера.
Оно оказалось нелепо длинным и тяжёлым совсем не там, где я ожидал: непривычный баланс тянул вперёд, к дульному срезу, ствол упрямо клонился к комьям земли, а в ушибленных рёбрах при каждом движении глухо отзывалась чужая тупая боль. Я повторил всё, что видел. Скусил край бумажного патрона — и в рот тут же набилась едкая, вяжущая, солёно-серная горечь, от которой судорогой свело челюсть. Сыпанул на полку — добрая треть пороха просыпалась мимо, на пальцы и в грязь. Захлопнул огниво. Ссыпал остаток заряда в ствол, протолкнул следом бумажный пыж с пулей. Шомпол пошёл в дуло криво, заскрежетал о нагар и намертво застрял на середине.
— Прямее держи, — Никита перехватил мою кисть своей заскорузлой ладонью, выправляя железо. — Не ломай, прут дуги не терпит. Не жми со всей дури, он сам пойдёт.
Я перехватил прут посередине, толкнул ровнее — шомпол ухнул до донца, дважды глухо ударив по свинцу.
— Готово, — выдохнул я, вбивая шомпол обратно в ложевые трубки.
— У тебя — готово, — усмехнулся Никита в бороду. — А теперь гляди, как надо.
Он сунул руку в лядунку, и дальше я лишь молча следил за его пальцами.
В Никите не было спешки или показной резкости — была только пугающая, выверенная точность предельно коротких траекторий. Патрон шёл ко рту по прямой, зубы надрывали край без промаха, ладонь ложилась на полку вслепую, шомпол вылетал из скоб и входил в ствол единым слитным толчком локтя. Всё это происходило мерно и страшно спокойно, как у старого рыбака, который чинит сеть. За то время, пока я мучился с одним зарядом, Никита снарядил два ствола и уже выхватывал патрон для третьего.
— Понял, — сказал я и коротко, хрипло усмехнулся, упирая приклад фузеи в землю.
Никита покосился на меня с неприкрытой тревогой, вытирая рукавом пороховую полосу с губ:
— Ты чего это?
— Того, — я мотнул головой, стряхивая осыпавшуюся с бруствера землю. — Думал сам на бруствер лезть. А выйдет — только людей задержу. Я здесь самый медленный стрелок. И слава богу, что это сейчас выяснилось, а не через десять минут под огнём.
— Ну и слава те, господи, — с явным облегчением выдохнул Никита, оправив бороду. — А то я уж грешным делом подумал, капрал умом тронулся — сейчас начнёт нас учить, с какого конца за железо браться.
— Учить не стану. Я сделаю так, чтобы ты бил без передышки.
Я развернулся к редуту. В предрассветной серой мути низины тёмные чёрточки уже переставали быть неясными тенями — там угадывался мерный, тяжелый шаг шведской пехоты.
— Никита, ты и ещё трое, кто бьёт вернее всех, — на северный фас. Вы только стреляете. Сами не заряжаете вовсе. Никогда.
— Это как же — не заряжаем? — нахмурился Никита.
— А вот так. Дал выстрел — опустил ствол вниз, вдоль ноги, назад не оглядываясь. Руку отвёл — тебе в ладонь вкладывают готовое. Гаврила, Митроха, вы двое — на зарядку. Сюда, под земляной выступ, на колени, чтоб ни носа наружу. Ваша забота — чтоб в этом углу готовые стволы не переводились. Прокоп, Федька — вы подносчики. Таскаете от заряжающих к стрелкам на фас. По два ружья в руки, замками вверх, чтоб ни единого замка в грязь не уронить. А ну, повторить задачу вслух!
— Носим по два, замками кверху, — буркнул Федька, сжав кулаки и шмыгнув носом.
— Заряжаем сидя, под навесом, — отозвался Гаврила, уже усаживаясь на колени и раскладывая патроны на полу кафтана.
— Не оборачиваясь... — протянул Никита, взвешивая мысль, и глаза его блеснули из-под шапки. — Слышь, капрал... Это ж я тогда ни секунды без дела не стою. Знай цель выбирай.
— Тебе вздохнуть некогда будет. По местам!
Кобыла прянула ушами и бешено захрапела.
Где-то далеко, за пеленой тумана, гулко ухнул пушечный выстрел — звук прокатился тяжёлой вязкой дрожью по грунту, и запряжённая в телегу кобыла присела на задние ноги, взбрыкнула, с треском волоча передок. Окованный железом обод с визгом вспорол суглинок, заваливая телегу набок.
— Держи! Стой, родимая! — истошно заорал Савва, повиснув всем весом на уздечке.
Я метнулся наперерез, вцепился в постромку, но ладони соскользнули по натянутой сыромяти: чужие непривычные пальцы не знали конской сбруи, а обезумевшее животное выворачивало оглобли, таща нас обоих прямо на плетёные корзины с землёй.
— Режь гужи! — крикнул я Савве в самое ухо, пытаясь упереться сапогами в осыпь. — Режь постромки!
— Одурел?! Она ж казённая! Под суд пойдём!
— Савва! Потащит телегу — через минуту ни патронов у нас не будет, ни тебя, ни редута! Режь, отпускай её, телега останется здесь. Это больше не обоз. Это наш склад!
Савва ошалело моргнул, посмотрел на кобылу, на обитый железными полосами ящик под козлами — и рванул из-за пояса широкий нож.
Лезвие со свистом полоснуло по натянутой сыромяти. Отрезанные ремни хлестнули по бортам. Кобыла выметнулась из расщеплённых оглобель и длинным скачком ушла в предутреннюю муть, унося на шее обрывки сбруи.
Телега грузно осела ступицей на землю, завалившись набок окончательно и неподвижно, словно врытый в глину сундук.
— Ну вот... — выдохнул Савва, размазывая по щеке конскую пену и грязь. — Беги, дура. Хоть ты живая останешься.
К фасу подтащили шесть снаряжённых фузей и уложили их в ряд, прикладами в одну сторону, на расстеленную дерюгу, чтобы замки и дула не забило землёй. Я скользнул взглядом по железу, пересчитал ещё раз пальцем — ровно шесть готовых стволов в резерве.
Савва приволок сухой ящик к уцелевшему заднему колесу телеги и сел на него сверху, сжав колени.
— Учти, капрал, — хрипло бросил он мне в спину. — Он один такой у нас. Другого пороха нет.
— Учту.
Первый шведский выстрел расколол тишину.
Свинцовая пуля с сухим треском вошла в борт телеги, выбив щепу. От этого глухого удара по всему редуту людей словно прижало к земле: стоявшие разом осели на корточки, а сидевшие вжали головы в плечи.
— Все к северному фасу! — скомандовал я. — Ружья с рогожи не хватать, они там лежат для нас!
Они шли не плотно.
Это стало ясно в первую же секунду, как только я распластался на бруствере северного фаса и вгляделся в предрассветную муть, откуда тянуло росой, сырой примятой травой и горьковатым торфяным дымом.
На батальных картинах и в старых книгах пехота всегда идёт сплошной железной стеной. Здесь никакой стены не было. Шведы выходили из тумана рваными группами: восемь человек, пустой прогал, четверо, снова десяток. Каждая цепь шла своим шагом, обтекая мокрые рытвины и кустарник. Синее сукно кафтанов в сумерках казалось почти чёрным, и только жёлтые обшлага да холодный блеск штыков выдавали, что это не тени.
— Гаврила, отставить! — я перехватил ствол его фузеи за дульную часть и прижал к брустверу. — Далеко!
— Так видать же их, капрал!
— Видеть — не значит попасть. Никита, растолкуй ему.
— Далеко, паря, — не шевельнувшись, процедил Никита, вперив немигающий взгляд в лощину. — Со ста шагов ты в человека попадёшь один раз из четырёх. С сорока — трижды снимешь. У нас на четверых восемь готовых стволов. Считай сам.
Гаврила шевельнул серыми от пороха губами и нехотя опустил мушкет.
Я пополз на локтях вдоль бруствера, глядя уже не на шведов, а под ноги. Я искал не врага — я искал место, где эта наспех насыпанная земля нас предаст.
И нашёл.
Левый угол, куда я ещё впотьмах определил Митроху с лопатой, оказался ниже остального вала на добрых полтора локтя. Но главное — снаружи, у самого его основания, темнела пологая куча вынутого суглинка: слежавшаяся, с набитой тропой поверху. Вчера копальщики таскали по ней плетёные корзины и накатали себе пологий, удобный пандус.
Удобный в обе стороны.
— Никита, сюда, — негромко позвал я. — Глянь. Что видишь?
Никита подтянулся на локтях, выглянул через срез дёрна и смачно, сквозь зубы, выругался:
— Лестницу вижу. Прямо в ров.
— И я. Слушай задачу: ты и Гаврила держите фронт по прямой. Прокоп, Митроха — лопаты в руки, бегом к углу! Сбрасывайте эту осыпь вниз, чтоб ни бугра не осталось. Следом валите поперёк прохода две фашины, вон те вязанки хвороста. Повторить приказ!
— Срываем насыпь, валим две фашины поперёк! — глухо отозвался Митроха, уже волоча заступ по глине.
— Федька! — я повернулся к мальчишке, заставив его вздрогнуть и вскинуть испуганные глаза. — Ты встаёшь к левому углу. Стреляешь только по моей команде. Твоё дело — не героя корчить, а смотреть в оба. Если кто полезет по этому откосу — кричи во всю глотку. Повтори!
— Стою у угла... кричу, если полезут! — часто закивал он.
— Молодец. Шапку натяни пониже и держись за вал.
Шведы приближались. Шестьдесят шагов... я ещё держал залп.
Сорок пять шагов.
Я вжимался грудью в бруствер, чувствуя сквозь тонкое солдатское сукно стылый сквозняк меж лопаток, и мерял секунды собственным пульсом в висках — других часов здесь не было. Справа от меня Никита дышал глубоко и размеренно, словно перед нырком в ледяную воду.
— Далеко ещё, капрал? — сдавленно прошипел Гаврила, судорожно стискивая ложе.
— Жди... подпусти ближе.
На тридцати шагах сквозь серую дымку проступило лицо переднего шведа: немолодое, обветренное, со скулами и приоткрытым ртом. Солдат поднимался по пологому склону и тяжело дышал от долгого подъёма.
— Огонь! Бей!
Четыре фузеи грохнули почти в единый, сокрушительный раскат. Приклад с отдачей больно впечатался мне в ключицу — плечо обожгло, а весь видимый мир в то же мгновение перечеркнула слепящая желто-багровая вспышка.
Такой плотности дыма я не ожидал. В теории я знал, что дымный порох даёт копоть, но чтобы перед глазами мгновенно встала непроницаемая, жирная белая стена — к этому привыкнуть было нельзя. Низовой ветер гулял в лощине, а над самым бруствером воздух застыл, и белое облако повисло тяжёлым монолитом. В двух вершках ничего не было видно: ни поля, ни врага, ни попаданий. В нос и глотку ударила удушливая серная гарь.
— Пустые вниз! — заорал я в эту белую муть. — Подносчики, подавай готовые!
Оружие пошло из рук в руки. Сзади кто-то глухо охнул, споткнувшись на осыпи, Гаврила грязно выругался, нащупывая протянутое ложе, а мне в ладонь с сухим стуком легло заряженное ружьё — горячее от чужих пальцев, пахнущее салом и гарью.
Дым наконец потянуло кверху, он начал рваться рваными клочьями.
На склоне ничком лежали трое. Ещё двое укрылись у самого внешнего откоса рва, вжавшись спинами в глину, и оттуда, снизу, вели прицельный огонь: свинцовая пуля взвизгнула над моим ухом и выбила из гребня бруствера фонтан сухой земли прямо мне в лицо.
Остальная шведская цепь не дрогнула и не побежала. Они быстро забирали влево.
Их вёл офицер с полупикой — сухощавый, невысокий, в широкополой поярковой шляпе без пера. Он не кричал, не махал шпагой: лишь скупо чертил полупикой направление в воздухе и первым скользил по низине, а уцелевшие солдаты тянулись за ним след в след, словно нитка за иглой.
Он вёл их прямо на наш недосыпанный угол.
— Никита, они смещаются! Уходят из сектора!
— Вижу! — отозвался тот, уже разворачивая ствол.
Слева, петушиным срывом, истошно завопил Федька:
— Он тут! Тут он, внизу, в яме!
Грохнул выстрел — мальчишка не выдержал и спустил курок. Вспышка озарила край рва, и через долю секунды пуля с глухим шлепком впилась во влажную землю далеко в стороне: промах был бестолковый, детский.
Но Федька не отпрянул. Вместо того чтобы спрятаться за насыпь, он перегнулся через край и заорал ещё отчаяннее, тыча перепачканным пальцем под себя:
— Он не там! Он уже во рву! Под нами сидит!
И это переломило бой.
Пока мы держали фронт, офицер с полупикой уже успел втолкнуть первого стрелка вниз по набитому спуску. Тот забился на самое дно рва, в мёртвую зону, куда сверху с бруствера нельзя было достать никаким прямым огнём.
Фронтальный огонь больше ничего не решал: шведы ушли из сектора.
— Гаврила, остаёшься с двумя стволами, держишь середину! — крикнул я, уже перекатываясь на бок и сдирая локти о щебень. — Никита, к углу! Прокоп, фашины вали!
Я скатился к левому стыку и увидел то, чего и боялся: в узкой щели между сброшенной осыпью и крутой стенкой рва стоял рослый швед и уже подавал руку следующему, затягивая его наверх.
— Фашину! — рявкнул я. — Вали связку!
Митроха с Прокопом перехватили толстую плетёную вязанку хвороста за торцы и с натужным кряхтением сбросили её вниз.
Тяжёлая связка перевернулась в воздухе и с глухим треском рухнула прямо поперёк прохода. Швед внизу едва успел отшатнуться, прикрыв лицо плечом.
— Вторую следом! Вали!
Митроха с размаху впечатал сапог в край осыпи и столкнул вторую фашину вдогон. Хворост лёг крест-накрест, намертво закупоривая горловину.
Щель между насыпью и стенкой сузилась до ширины плеч. И в этом завале оставалось ровно одно место, куда идущий снизу мог опереться ногой.
— Никита, — я перехватил его за плечо и указал пальцем в узкий просвет меж сучьями. — Не пали зря. Бей того, кто сунется вот сюда, на этот комель. Только его.
Никита положил ствол на бруствер, припал щекой к ложу и замер, выжидая.
Хлопнул первый выстрел. Никита, не отрывая взгляда от щели, лишь отвёл назад правую руку — Федька с перепуганным, решительным лицом сунул ему в ладонь свежую фузею, и Никита ударил второй раз.
Снизу донёсся сдавленный стон, кто-то тяжело покатился по глине.
Офицер с полупикой медленно отступил от завала.
Он не побежал и не заметался. Он сделал размеренный шаг назад, поднял холодные, цепкие глаза на наш бруствер, затем скользнул взглядом влево, вдоль линии рва. Я совершенно отчетливо понял, о чём думает этот человек в шляпе без пера: не здесь. Ломать роту об этот угол он не станет.
Офицер коротко свистнул в два пальца и повёл уцелевших солдат по дну рва — дальше, в обход редута, туда, где кончались наши укрепления и начиналось чистое поле.
— Уходят! — в восторге заорал Митроха, вскидывая лопату. — Бегут, братцы!
— Не каркай, дурья башка, — оборвал его Никита, отирая нагар со лба. — Никуда они не бегут.
Внизу, возле осевшей телеги, кто-то жалобно и тонко застонал.
Я скатился по откосу во внутренний дворик. Савва лежал под задним колесом, скорчившись на боку и судорожно вцепившись обеими руками в собственное бедро. Сквозь его пальцы сочилась тёмная, почти чёрная кровь.
— Я её пустил... — прошептал он, едва я опустился рядом на колено. — Видал, капрал? Пустил кобылу-то. Ушла скотина...
— Видел. Молодец, всё правильно сделал, — я выхватил нож и распорол ему окровавленное сукно штанины. — Держись.
Рана пришлась в наружную мякоть бедра: длинная, рваная борозда от полуаршинной дубовой щепы, выбитой шведской пулей из борта. Сама пуля ушла в грунт, но дерево располосовало ногу до мяса. Я полоснул лезвием подол своей нижней холщовой рубахи, оторвал длинную крепкую ленту и туго, с усилием перетянул ногу выше раны, наложив давящую повязку. Сверху накрыл разорванным сукном и прижал ладонью Саввы.
— Держи здесь. Изо всех сил, ладонью. Не отпускай, пока не вернусь. Слышишь? Повтори вслух!
Савва зашипел от боли, стиснул зубы и прижал повязку:
— Держу... держу, капрал. Да что ж ты меня всё говорить-то заставляешь, словно попа на исповеди?
— Чтоб кровью не истёк и в беспамятство не ушёл, — бросил я.
Ответить он не успел.
Из-за нашей спины — оттуда, где раскинулись тылы, линия соседних редутов, обоз и дорога к главному лагерю, докатился тяжёлый, чужой гул.
Там гремели мерные батальонные залпы. Далёкие, сухие, частые. А в коротких паузах между ними утренний ветерок доносил чужие, лающие гортанные выкрики на шведском языке.
Я медленно поднялся на ноги и посмотрел назад, в сторону, где по всем правилам войны должен был находиться наш надёжный тыл.
— Никита, — негромко сказал я, подходя к внутреннему скату. — Мы, кажется, только что намертво отстояли позицию, которую больше нет никакого смысла держать.
В середине редута, на низкой внутренней насыпи, стоял барабан.
Барабанщик лежал рядом, лицом вверх, и по его расстёгнутому кафтану уже ползла муха. Это был взрослый мужик с тяжёлой челюстью, и палочки он держал в правой руке обе, зажав их в кулаке, как держат нож.
Возле него на коленях сидел мальчишка лет четырнадцати, в такой же перевязи, и тянул к барабану руку, и не дотягивался, потому что ниже колена у него нога уходила вбок под неправильным углом.
— Тишка, не лезь, — сказал ему кто-то сверху.
Голос был молодой, злой и очень старательно ровный.
Поручик Головин сидел на насыпи, широко расставив ноги, и заматывал себе голову офицерским шарфом. Кровь шла у него из-под волос над левым ухом, заливала щёку и капала на белый отворот кафтана. Он мотал головой, чтобы стряхнуть её с глаза, и от каждого движения его вело в сторону.
— Рябов, — сказал он, увидев меня, и попытался встать. — Рябов, кто велел людям сойти с южного фаса?
— Я.
— Ты? — Головин всё-таки встал, качнулся и упёрся рукой в барабан. — Кто ты такой, чтобы...
— Господин поручик, — я подошёл вплотную, взял его под локоть и придержал: он уже валился набок. — Сядьте. Я Вам через минуту всё скажу, а Вы через минуту сможете это слушать.
— Убери руку.
— Уберу, когда сядете.
Головин тяжело опустился на землю. Ему было лет двадцать три, шея тонкая, нос вздёрнутый, мальчишеский. Я видел, на чём держится сейчас вся его власть: он знал приказ и не собирался от него отступать ни на шаг.
— Мне приказ дан... — Головин сглотнул, горло у него перехватило, он судорожно вцепился пальцами в кожаный обод барабана. — Мне велено стоять на этом редуте насмерть. Слышишь, капрал? Насмерть! Ни шагу назад. Барабанщика вон... убили к лешему. Сигнал подать некому. Да хоть бы и жив был — не отступлю, пока от полковника ординарец не прискачет. Не имею права!
— Я не прошу Вас уходить, — сказал я.
— А чего ты просишь?
— Я прошу пять минут.
Я присел на корточки перед тыльным откосом — тем самым, который смотрел назад, к своим, и провёл по нему ладонью.
Земля была рыхлая, свежая, и в ней на высоте по грудь стоящему человеку, а местами и ниже, темнели глубокие воронки от пуль. Я насчитал шесть на пяти шагах.
— Господин поручик. Поглядите сюда. Вставать не надо, я сам покажу.
Я сковырнул ногтями рыхлую глину вокруг пулевого отверстия. Канал уходил вглубь наискось. Запустил два пальца, подцепил и вытащил кусок свинца — сплющенный с одного бока, ещё хранящий тепло выстрела, с налипшими крупицами суглинка.
Я положил пулю Головину на дрожащую ладонь:
— Свежий свинец. Земля вокруг ещё не осыпалась. Десяти минут не прошло, как вбило.
Головин повернул свинец пальцами. Ему было скверно, его мутило от контузии, и он изо всех сил старался этого не выдать.
— Ну? И что с того?
— А то, господин поручик, что этот откос смотрит вон туда, — я показал рукой назад, в сторону дороги и дальних редутов. — В спину нам. На наших. С северного фаса ни один человек сюда выстрелить не мог, разве что сам себе через затылок пулю пустит. Значит, били сзади. И канал идёт снизу вверх. Это не шальная пуля со второго редута — стреляли из низины за нами, с расстояния шагов в двести. Шведы уже там, за нашей спиной. Человек тридцать, не меньше, и они пристреливают наш тыл.
Головин молчал, вглядываясь в серую мглу за редутом.
Наверху, на фасе, коротко хлопнуло, и Никита что-то негромко сказал — спокойно, буднично, как говорят на привычной тяжёлой работе.
— Ты хочешь сказать... нас отрезали? — с трудом разжимая побелевшие губы, выговорил Головин.
— Я хочу сказать, что пока не знаю: отрезали нас намертво или просто прошли мимо. Но я хочу это выяснить, — я говорил негромко, ровно, чтобы не бить по его раскалывающейся голове. — Дайте пять минут. Я беру с собой мальчишку, мы спускаемся во внешний ров — не по открытой дороге, по дну, смотрим, остался ли за нами свободный проход к лесу, и я тут же возвращаюсь с докладом к Вам. Никита на фасу останется старшим, он справится лучше меня, я это уже проверил.
— А если проход есть?
Глава 3
— Тогда Вы будете знать, что он есть. И решать будете Вы.
Головин с трудом поднял на меня воспалённый взгляд: левую бровь заливало тёмной кровью, и он смотрел одним глазом, часто моргая от боли.
— Пять минут, — выговорил он, с силой вцепившись пальцами в край барабана, чтобы не повалиться. — Только осмотреться. Никакой самовольщины, капрал. И... Рябов.
— Слушаю, господин поручик.
— Найди мне барабанщика. Хоть кого из легкораненых. Пока в этом редуте бьёт барабан — в главной линии и на соседних фасах знают, что мы держимся. Нельзя, чтоб сочли, будто рота легла.
Я повернулся к Тишке. Мальчишка сидел на земле, обеими руками прижимая к себе вывернутую, неестественно кривую ногу. Он не скулил и не плакал — только судорожно хватал воздух раскрытым ртом.
— Тишка, — я опустился перед ним на колено, тронул за худенькое плечо. — Дробь выбьешь?
— Выбью! — мальчишка вскинул мокрое, посеревшее от боли лицо и вцепился в деревянные палочки. — Руки-то целые, дяденька капрал! Руками я всё смогу!
— Значит, будешь бить. Сейчас тебя подсадят к барабану, посадят на мешок, чтоб доставал. Бей ровно то, что велит господин поручик, и больше ничего. Повтори приказ вслух!
— Бить, что велит господин поручик, — отчеканил Тишка. В глазах его сквозь страх блеснуло упрямство, и он наконец шумно перевёл дух, перестав ловить воздух ртом.
Я выпрямился. Сзади, в трёх шагах, втянув голову в плечи, стоял Федька и жадно ловил каждое слово.
— Пойдёшь со мной.
— Куда, дядь Андрей?.. — мальчишка испуганно моргнул.
— Искать щель, куда отходить будем. Придётся много ползти на брюхе, а потом бежать назад во весь дух. Бежать будешь один, без меня.
Федька судорожно сглотнул, глядя на меня снизу вверх:
— А ты как же?
— А я останусь прикрывать твой отход и досмотрю лазейку. Пошли, не отставай.
Внешний ров оказался глубже, чем казался сверху, и петлял вокруг редута неровно — вчерашние копальщики обходили валуны и старые древесные пни.
Мы ползли по его дну на локтях, волоча за собой фузею с разряженным замком. Земля здесь была стылая, слежавшаяся, с торчащими белыми корешками, и густо пахла погребом. Над головой, на уровне груди стоящего человека, то и дело с сухим присвистом проходили шальные пули.
— Стой, — шепнул я, придержав мальчишку за полу кафтана.
Я перевернулся на спину и прислушался.
Справа, шагах в ста пятидесяти, за краем бруствера, переговаривались. Чужой язык звучал твёрдо, гортанно, с длинными гласными; говорили без крика, отрывистыми вопросами и такими же скупыми ответами. Затем прозвучала резкая команда, и после неё сухо хлопнуло четыре выстрела подряд — не слитным залпом, а вразнобой, с короткими паузами.
Я начал считать про себя: после четвёртого щелчка повисла вязкая тишина. Я отсчитал двадцать три удара на вдохах, и лишь тогда за бруствером хлопнуло снова — тремя сухими, короткими выстрелами.
— Федька, считай со мной, — шепнул я мальчишке в самое ухо. — Сколько ударов сердца пройдёт от последнего их выстрела до того, как начнут палить снова.
— Я собьюсь, дядь Андрей...
— Не собьёшься. Считай по пальцам, загибай по одному.
Мы пролежали три огневых промежутка. Всякий раз выходило почти в точности: двадцать с небольшим счётов на скусывание патрона и работу шомполом, затем три-четыре выстрела, и снова двадцать счётов тишины.
— Хорошо, — сказал я. — Теперь проверим, докуда их стрелки видят ров. Дай шомпол.
Я снял с головы суконную солдатскую шапку — влажную от чужого пота, насадил её на конец шомпола и, лёжа на боку, плавно выдвинул над бруствером. Медленно, словно поднимается человек в полный рост.
Тишина. Ни одного звука.
Я опустил шапку, прополз десяток шагов вперёд по дну рва и поднял шомпол снова, на новом срезе.
Ударило мгновенно. Железный прут рвануло в ладони с такой силой, что обожгло пальцы; шапку сбило свинцом и унесло назад, а по краю бруствера в двух вершках от моего виска брызнули комья суглинка.
— Вот так, — процедил я, стирая с ресниц колючую грязь. — Отсюда и дальше сектор простреливается намертво.
Я прополз ещё шагов пятнадцать, к самому изгибу, где канава круто заворачивала в обход выступа, и осторожно выставил пустой конец шомпола. Никакого выстрела не последовало.
— А здесь — мёртвая зона. Изгиб закрывает нас от их стрелка. Всё, что за поворотом, — наше.
Я опустился спиной на глиняный откос и стал быстро выкладывать перед Федькой серые камешки — чертить на весу было нечем, да и сложную схему пацан в панике мог перепутать.
— Смотри сюда внимательно. Вот этот камень — наш редут. Второй — лощина за ним. Третий — опушка леса. А вот здесь, — я прижал пальцем четвёртый голыш, — сидит их стрелок и держит под прицелом прямую полосу. Пойдут наши через лощину напрямик — всех положит в упор. Но если взять вправо, по дну этого рва до изгиба, а от изгиба сразу рвануть под кромку леса, в кусты, — они нас не достанут. Проход узкий, идти только по двое, не кучно. Повтори маршрут.
Федька шумно засопел, не отрывая взгляда от камешков:
— Не напрямик... правее... по дну до кривого колена... а оттуда сразу под кусты. По двое.
— Ещё раз повтори, крепче!
— Правее, вдоль рва до кривого места, оттуда под кусты, по двое! — скороговоркой выпалил Федька.
— Теперь бегом назад. Передашь всё Никите и господину поручику. Обоим лично, слово в слово. Спросят, откуда вызнал, скажи: капрал шапку на шомполе подымал, мёртвый угол нашёл.
— А ты как же?
— Я пройду дальше, гляну, куда этот лаз выходит. Пошёл!
Мальчишка метнулся назад — сперва на четвереньках, а за изгибом вскочил на ноги. Я услышал, как он часто шлёпает сапогами по раскисшей глине.
Я остался один и пополз вперёд, огибая поворот, туда, где ров становился мельче. И через сорок шагов уткнулся носом прямо в чужой сапог.
Их было двое. Они соскользнули в канаву с противоположной стороны — там, где наружный бруствер обвалился, — и крались мне навстречу, пригнувшись, держа фузеи наперевес. Передний как раз нагибался, чтобы протиснуться под торчащим древесным корнем.
Расстояние — не больше восьми шагов. Моё собственное ружьё было разряжено ещё на северном фасе. Кричать нельзя: крик услышат не свои за насыпью, а шведы на огневой позиции.
Вскинув руки без замаха, я изо всей силы швырнул бесполезную фузею через край рва — назад и вбок. Окованное железом ложе с треском и грохотом врезалось в валежник, ломая сучья так шумно, будто в кусты с бруствера рухнул человек.
Оба шведа мгновенно развернулись на хруст. Передний бросил отрывистую команду, и они двинулись на полусогнутых к месту падения, взяв оружие на изготовку.
Я рванул из осыпавшейся стенки заступ, оставленный вчерашними копальщиками. Драться врукопашную против двух готовых штыков было самоубийством. Подпустив заднего на два шага, я шагнул из-за корня и наотмашь вогнал лезвие лопаты не в грудь, а сбоку под коленную чашечку, вложив в удар весь вес тела. Сустав с хрустом вывернулся, швед захлебнулся криком и кулем осел в осыпь, увлекая за собой пласт сухой земли.
Передний солдат резко обернулся, вскидывая ствол, но я уже мчался в противоположную сторону — к дальнему концу рва, где стенка сходила на нет. Выстрел грохнул вдогон, пуля с визгом вспорола воздух над моим плечом.
Ров внезапно оборвался крутым оврагом в полтора человеческих роста.
Не раздумывая, я прыгнул вниз, сгруппировался, прокатился боком по осыпи, сдирая левое плечо о щебень, и вжался в сплетение корневищ. Наверху затопали сапоги, чужой голос яростно окликнул кого-то, снизу отозвались. Я затаил дыхание и не двигался, пока шаги и перекличка не удалились в сторону низины.
Лишь тогда я рискнул перевести дух — и в глазах потемнело от острой вспышки. В левом боку под рёбрами полыхнуло знакомой, злой судорогой: старый, плохо сросшийся перелом прежнего хозяина тела отозвался на удар так, словно туда снова вогнали сапог. Каждое движение лёгких резало нутро. Ружья не было, шапку сбило, содранное плечо саднило огнём, но главное было сделано: проход существовал.
Обратно по разведанному отрезку я не сунулся — там наверняка выставили дозор. Я обогнул осыпь низиной, цепляясь правой рукой за корни, а левую прижимая к ноющим рёбрам, чтобы унять боль при каждом шаге. Дважды замирал в высокой траве, пропуская далёкие патрули. Из редута доносился ровный, глуховатый барабанный бой — Тишка продолжал выбивать дробь. Значит, поручик Головин держал слово и ждал моего возвращения. Когда впереди мелькнула долговязая Федькина фигура, я облегчённо выдохнул: мальчишка дошёл и передал всё в точности.
Тыльная лощина за редутом оказалась неглубокой — чуть больше двух аршин, но её глубины вполне хватало, чтобы скрыть идущую цепь с головой. По дну тянулась сухая промоина, поросшая крапивой и молодым кленовником.
Когда я скатился на дно, там уже собрались Головин, Никита, Федька и шестеро солдат с носилками, наспех собранными из подручного дерева.
— Прибежал твой посыльный, талдычил как заведённый, — проворчал Никита вместо приветствия, оглядывая меня с ног до головы. — Слово в слово, трижды отбарабанил. Чем ты его опоил?
— Головой он думает, вот чем, — ответил я, вытирая глину со щеки. — Господин поручик, выход есть. Я сам пролез до конца. Дно рва до колена, оттуда подлеском под кромку леса. Идти строго по двое.
Головин стоял, тяжело привалившись плечом к древесному пню. Шёлковый офицерский шарф на его голове набух тёмной кровью и сполз на ухо.
— Раненых не брошу, — глухо, сдавленно произнёс он.
— Никто и не предлагает бросать.
— Тогда говори дело! — Головин попытался выпрямиться, но его качнуло, и он снова оперся о пень. — У меня четверо лежачих. У мальчишки нога расщеплена, у Саввы бедро пропорото. Ты предлагаешь мне тащить их на руках под пулями через полверсты открытого поля?
— Я предлагаю не лезть сразу к лесу, — я опустился на корточки и провёл пальцем черту по сухой глине промоины. — Разобьём отход на два броска. Первый — от редута до этой лощины, шестьдесят шагов, из них сорок — в мёртвом непростреливаемом углу. Это делаем прямо сейчас, пока Никита с шестёркой стрелков держит северный фас и шведы уверены, что вся рота на валу. Сюда переправляем всех тяжелораненых и половину бойцов. Второй бросок — отсюда до опушки, пойдём уже всей группой, сомкнуто.
Головин на мгновение прикрыл веки, пересиливая тошноту.
— Носилки из чего вязали?
— Два шеста, солдатский кафтан рукавами внутрь, пуговицы наглухо, шесты в рукава. Девять пудов сдюжит, если нести вчетвером. Я покажу, как вязать узлы.
Я показал. Пальцы прежнего Рябова вязали сыромятные ремни и верёвки уверенно, по старой солдатской привычке; я лишь направлял их движение.
Пока солдаты стягивали шесты, я распределял очерёдность:
— Тишку нести первым. У него открытый перелом, он мал годами, дорогу снесёт, пока держится на духу. Следом Прокоп — у него рассечено плечо, ноги целы, пойдёт сам, держась за ремень впереди идущего. Дальше...
— Дальше меня волоките, — подал голос Савва.
Он сидел на перевёрнутой корзине, вытянув туго перевязанную ногу, и хмуро разглядывал готовые носилки.
— Тебя вторым, — подтвердил я. — Ложись на сукно.
— Не лягу, капрал.
— Савва, не дури.
— Сказал — не лягу, — Савва упрямо мотнул бородой в сторону барабанщика, которого осторожно перекладывали на шесты. — У меня мясо рваное, заживёт, а у пацана кость торчит. Он там сидел, душой не дрогнул, дробь бил до последнего. Его несите вчетвером, чтоб не растрясти, а я на одной ноге допрыгаю.
— Кровью изойдёшь на полпути.
— Не пугай, я тебя ещё безусым рекрутом помню, — Савва протянул корявую руку. — Дай шомпол. Вон тот, от разбитой фузеи. Обопрусь вместо костыля.
Я молча протянул ему железный прут. Можно было настоять на приказе, привести дюжину трезвых доводов про темп движения и риск открывшегося кровотечения, но Савва сделал этот выбор сам, на глазах у всех бойцов. Отобрать у него это решение значило сломать человеку хребет перед лицом смерти.
— Ладно, — сказал я. — Тогда меняем порядок. Все ходячие раненые получают по напарнику. Не волочить, не тащить на себе — просто идти рядом плечом к плечу и страховать за поясной ремень. Прокоп, ты ведёшь Савву. Митроха, забираешь Тишкин барабан и перевязь, понесёшь следом.
— На кой чёрт нам барабан в лесу? — удивился Митроха.
— На тот, что рота выходит со своим знаменем и боем, — отрезал я. — К вечеру снова в него ударим. Ходячим раненым — отдельный приказ. Каждому взять в руки по лёгкой ноше: запасную лядунку, перевязь, лишний мушкет. Не для того, чтоб вас нагрузить, а чтоб шаг держали. Когда обе руки заняты делом, человек не валится набок от слабости и держит ось движения. Сами увидите.
Первый эшелон переправили в четыре захода ровно за семь минут.
Носилки с Тишкой четверо бойцов несли короткими мягкими перебежками, опуская на землю по счёту, чтобы не дёргать раздробленную кость. Савва ковылял сам, наваливаясь на железный шомпол и всю дорогу монотонно, сквозь зубы матерился — ровно, размеренно, словно читал заупокойную молитву.
Головин оставался на рубеже. Он стоял у пролома в тыльном бруствере, через который выходили группы, лично провожал каждого бойца и коротко касался плеча.
— Я пойду последним, — тихо бросил он мне, когда я пробегал мимо. — После всех, Рябов. Это не офицерская спесь. Уйду первым — молодые сорвутся в бег. Останусь здесь — рота выйдет строем.
— Знаю, господин поручик, — ответил я. И это было чистой, выстраданной правдой.
К пролому в тыльном бруствере мы вышли, когда предутреннее небо на востоке окончательно посерело и проявились черты лиц.
Пролом был тесным — едва разойтись двум бойцам в плечах, и через него уже переправили всех, кого могли. В лощине укрылись раненые, стояли носилки, а на своём железном ящике сидел Савва: ящик приволокли следом за ним, потому что расстаться с полковым боезапасом он отказался наотрез.
На северном фасе оставались Никита и шестеро стрелков.
У самого выхода из пролома стояла брошенная обозная телега. Она застряла здесь ещё вчера: сухой порох вынесли, но внутри остались пустые короба, ворох рваной соломы и рассыпанные подмоченные патроны, почерневшие от сырости. На расщеплённой левой оглобле на ржавой проволоке болтался закопчённый масляный фонарь Саввы.
— Федька, ко мне, — позвал я мальчишку. — Слушай в оба уха. От тебя зависит, выйдет Никита с фаса живым или ляжет там со всеми.
Федька подобрался и вытянулся в струнку.
— Голосом до вала не докричаться, барабан унесли. Сигнал будет зримым. Гляди сюда.
Я вытянул руку с шомполом вертикально вверх на всю длину.
— Вот так. Никаких взмахов, никаких кругов. Поднял железку и держишь прямо, чтоб Никита чётко видел чёрный штырь на фоне светлеющего неба. Заметит знак — снимет людей и поведёт сюда. Но поднимешь не раньше времени. Только после того, как вторая пара наших стрелков у пролома сделает залп по преследователям. После выстрелов! Повтори!
— После выстрелов второй пары вскидываю шомпол прямо и держу, — твёрдо произнёс Федька.
— А до выстрелов?
— До выстрелов ни в коем разе не подымаю.
— Стой здесь и жди моей команды.
Я выставил в горловину пролома Прокопа и длинного стрелка, приказав держать на прицеле подходы, и повернулся назад — забрать Головина.
И в эту самую секунду по телеге хлестнул шведский выстрел.
Свинцовая пуля перебила проволоку и пробила жестяной корпус фонаря. Стекло лопнуло с сухим звоном, чаша сорвалась вниз, и вспыхнувшее масло широким огненным языком плеснуло по сухому сену на дне кузова.
Солома занялась мгновенно.
Огромное рыжее пламя с гулом взметнулось ввысь, озарив весь тыльный фас: лица людей, борта, рассыпанные сырые патроны, которые от нестерпимого жара вот-вот должны были начать рваться, засыпая искрами узкий лаз.
Сухой, обжигающий жар ударил прямо в глаза.
— Савва! — заорал я во всю глотку. — Верёвку руби! Короб к борту прикручен, руби к лешему!
Савва, позабыв про раненую ногу, уже полз к телеге на локтях, зажав тесак в зубах.
Я вскинул свой шомпол обеими руками вверх, намереваясь зацепить горящий угол ящика и своротить его с козел.
Поднял вертикально над головой.
На фоне бушующего рыжего пламени и предрассветного неба шомпол отчётливо вычертил прямую чёрную линию.
— Никита-а! — истошно взвизгнул Федька за моей спиной, вскидывая свой шомпол обеими руками. — Никита, отходи-и!
Я рванулся всем корпусом, едва не выронив прут:
— Стой, дурак! Назад!
Было поздно.
На северном валу, в двухстах шагах от нас, стрелки уже срывались с позиций. Никита отводил людей грамотно, попарно, прикрывая друг друга, но они отходили в пустоту: вторая пара стрелков у пролома ещё даже не успела изготовиться к бою, ослеплённая полыхнувшей телегой.
Шомпол взмыл над огнём, и я сам, неловким движением, сорвал оборону фаса раньше срока. Доли секунды хватило, чтобы понять масштаб беды, но времени на отчаяние не оставалось.
— Прокоп, длинный — бить по очереди! — крикнул я стрелкам у пролома. — Один бьёт, второй выцеливает! Не давать шведам поднять головы! Савва, перерубил?!
— Отодрал! — прохрипел Савва, отваливаясь от колеса. — Свободен короб!
Деревянный короб, набитый пылающей соломой, висел на самом краю рассохшегося борта.
— Федька, за мной! — я упёрся концом шомпола в просмолённый угол. — Толкай железом! Вдвоём, на счёт «три», прямо в горловину пролома!
Мальчишка подскочил, сжал свой прут побелевшими пальцами, и на третий счёт мы слитным усилием столкнули пылающую массу вниз.
Ящик с грохотом рухнул в узкий проход, раскололся и рассыпался по суглинку сплошным костром. Сырая трава и прелое сено под ним мгновенно занялись густым, удушливым белым чадом. За считанные мгновения плотная дымовая завеса накрыла пролом, телегу и всё предполье.
— Уходим! Пошли, пошли! — я заталкивал бойцов в чадную пелену одного за другим. — Головина держите под руки! Носилки не качать!
Мы врезались в дымовой вал, обжигая лёгкие едкой гарью. Сзади, наугад в белую непроглядную стену, запоздало шлёпнула шведская пуля — и со свистом взвизгнула о сухой, истоптанный суглинок далеко правее нас.
Глава 4
Прокоп выстрелил. Дождался, пока дым отнесёт в сторону, и следом сухо грохнул выстрел длинного.
Головин шёл сам — до последнего шага.
Он выходил из редута предпоследним, уже в самом зеве пролома обернулся через плечо, чтобы оглядеть покинутый вал, и в этот миг его настигло.
Я увидел, как поручика резко развернуло вполоборота от страшного, глухого удара в бок. Ноги у него подкосились, он судорожно сложился пополам, захлебнувшись воздухом, и начал оседать на землю — мы с Прокопом едва успели подхватить его под мышки.
— Господин поручик!..
Головин заваливался набок, зажмурившись до белизны в скулах, и обеими ладонями судорожно вжимался в левое подреберье. Сквозь его скрюченные пальцы и разорванное сукно офицерского кафтана уже толчками сочилась тёмная, горячая кровь.
— Я... кажись, всё... — хрипло, едва разжимая сведённые судорогой губы, вытолкнул он из перехваченного горла.
Свинцовая пуля вошла ему глубоко под рёбра слева, наискось пробив полость живота.
Белый дым от горящей соломы уже редел, уносимый утренним сквозняком. С северного вала, который мы только что оставили, к пролому в темноте бежали наши стрелки.
— Федька, назад! — заорал я, не отпуская обмякшего офицера. — Ко мне, живо!
Мальчишка мог не послушать: натворив беды с фальшивым знаком, он был в панике и мог припустить дальше со всей ватагой, а потом до конца жизни твердить себе, что в грохоте боя не расслышал окрика. Но Федька вернулся. Он подбежал с белым, перекошенным лицом, с трясущимися губами и с разбегу плюхнулся на колени прямо в суглинок.
— Дядь Андрей... я не то содеял, да? — прерывисто зашептал он, давясь слезами. — Я знак не тогда подал, я всё сгубил...
— Потом выть будешь, — оборвал я жестко. — Хватай поручика под левую мышку, я держу под правую. На счёт «три» поднимаем и прём вперёд. Не опускать, пока в лощину не скатимся. Взяли!
Мы подняли Головина и поволокли сквозь рассеивающийся чад — тяжело, оступаясь на рыхлых земляных комьях. Поручик повис между нами тяжёлым кулем; голова его бессильно моталась, но он сквозь полузабытьё всё ещё пытался слабо скрести носками сапог по траве, силясь нам помочь.
За нашими спинами, в брошенном редуте возле горящей телеги, начали рваться от жара рассыпанные испорченные патроны — редко, сухо, вразнобой, словно в печи стреляло сырое смолистое полено.
Сухой полковой ящик Савва сберёг: доволок в спасительную лощину и пристроил под узловатым корневищем. За остальным добром к телеге сунуться было уже нельзя: огонь по сухому бурьяну быстро пошёл вдоль всего тыльного вала, отрезая редут сплошной полосой дыма и треска.
В спасительный массив леса вошли вчетвером на двенадцать: двенадцать бойцов, способных держать мушкеты, и четверо раненых.
Дым волочился за нами низом, протискиваясь между древесными стволами, стелился по кустарнику и надёжно отрезал редут от преследователей. Он глухо заволок всё поле: забитую фурами дорогу, лощину, горбы дальних земляных редутов и ту сторону, где должна была стоять русская главная позиция.
Лес начался внезапно, без пологой опушки. Только что под сапогами путался поясной кустарник — и вдруг встали вековые стволы: снизу чернеющие сырой корой, сверху серые в рассветной мгле. Под ногами захрустел не дёрн, а слежавшийся прошлогодний дубовый лист и валежник, трещавший при каждом неловком шаге так громко, будто кто-то с треском ломал сухую доску.
Люди рассыпались. Это произошло само собой, за считанные мгновения, без крика и паники: одни забирали левее, другие правее, кто-то обходил густой завал орешника, кто-то задержался подсобить солдатам с носилками. Когда я огляделся, рядом со мной на тропе оставалось всего трое.
Стрельба гремела со всех сторон, гулким эхом раскатываясь под древесными кронами. Палили справа, слева, позади, а далеко впереди тяжело и мерно били слитные батальонные плутонги. Канонада с севера накатывала плотными волнами, и густота свинцового гула там стояла такая, что соваться на открытые поляны означало положить людей под чужой перекрёстный огонь.
— Никита, — негромко, но твёрдо окликнул я ветерана. — Стой на месте. Всем замереть. Ни шагу вглубь.
— Так растеряем людей по чаще! — хрипло отозвался он из сумерек.
— Мы уже растерялись. Если сейчас начнём метаться и окликать в голос — перебьют поодиночке. Слушай внимательно.
Я присел на корточки у замшелого корня и заговорил полушёпотом — так тихо, что троим бойцам пришлось наклониться к моему лицу:
— Орать нельзя, швед рядом. Передаём голос по цепочке, строго шёпотом. Называем не себя, а имя соседа. Ты, Никита, шепчешь направо «Прокоп». Прокоп услышит — шепчет следующего. И так по нитке до крайнего, а крайний возвращает отзыв обратно. Каждое имя, вернувшееся по цепи, — это живой боец, который держит связь.
— А коли не отзовётся кто?
— Тогда мы точно будем знать, кого недосчитались и где искать, а не гадать впотьмах. Пошли.
Я начал первым, едва слышно толкнув воздух:
— Никита.
— Прокоп, — мягко шелестнуло во тьме справа.
Прошла томительная пауза — ровно на пять ударов натянутого сердца.
— Митроха, — сухо прошуршало дальше в кустах.
Цепочка сработала. Имена перекатывались по подлеску справа налево и обратно — негромкие, осторожные, шершавые, словно шелест сухой листвы под ветром. С каждым отозвавшимся именем я загибал палец на руке, а когда пальцев не хватило, стал перебирать мелкие дубовые сучки в кулаке. Люди собирались на живой шёпот, находили друг друга на ощупь и молча опускались на землю.
Раненых я распорядился уложить в самую середину — в неглубокую складку между двух узловатых древесных корней. Остальных бойцов расставил полукруглой дугой: лицом к чаще, спиной к пострадавшим, оставив между локтями по четыре шага дистанции.
— А теперь слушайте главное, — я обошёл всю цепь, касаясь каждого за плечо: в полумраке только так можно было удостовериться, что солдат не оглох от страха и слышит приказ. — На слух никто не стреляет. Что бы там в ветках ни треснуло, хоть чёрт из чащи вылези. Увидите фигуру, различите мундир — стреляйте. Услышите шорох — лежите неподвижно. Повтори приказ.
— По звуку не палить, — негромко буркнул Прокоп.
— По звуку не палю, — подтвердил Митроха.
До Федьки очередь дошла в самом конце. Он послушно повторил слова, но взгляд его был прикован не ко мне: запрокинув голову, мальчишка испуганно всматривался в чернеющую чащу слева, словно натянутый флюгер.
Оттуда, из сырого подлеска, доносился стон. Стонали сдавленно, на каждом протяжном выдохе, а в промежутках между стонами звучала неразборчивая скорбная речь. Слов разобрать было невозможно, но интонация была своя, русская, и голос принадлежал совсем молодому парню.
— Это Гришка... — прошептал Федька, и пальцы его мелко задрожали.
— Мало ли кто там стонет, — осадил я.
— Это Гришка! — мальчишка дёрнулся всем телом. — Брат мой меньшой! Я его голос из тысячи узнаю, он в третьей роте стоял, его редут правее нашего...
— Федька, лежать! — приказал я.
Но мальчишка уже вскочил. Он метнулся вперёд одним резким, отчаянным рывком — так срываются люди, у которых в голове от ужаса захлопнулись все мысли. Сделал два шага за пределы дуги, и на втором шаге под его подкованным каблуком сухо и громко треснула берёзовая ветка.
Звук прозвучал в замершем утреннем лесу подобно пистолетному щелчку.
Слева, шагах в сорока, стон мгновенно оборвался. Наступила мёртвая тишина. Затем в темноте осторожно и коротко звякнуло железо — металлический скрежет антабки о ствол, когда стрелок на весу перехватывает фузею, и по валежнику зашуршали крадущиеся шаги. Двое. Они расходились полукругом, беря место хруста в клещи.
— Всем пластом на землю, — выдохнул я одними губами. Бойцы дуги бесшумно прижались к листве.
Я метнулся к Федьке, сгрёб его за шиворот кафтана и с силой впечатал в мох рядом с собой. Мальчишку колотила крупная дрожь — уже не от страха, а от жгучего, ледяного стыда: он понял, что натворил, в ту же секунду, как хрустнул сук.
— Слушай меня в оба уха, — я заговорил прямо в его висок, удерживая тон ровным и жёстким. — Скулить потом будешь. Сейчас у тебя есть боевая задача, поважнее моей.
— Дядь Андрей, я...
— Там, в кустах, лежит наш раненый. Он ползёт на шум, потому что надеется встретить своих. Ты сейчас поползёшь к нему — на брюхе, носа от земли не отрывая. Зажмёшь ему рот ладонью, чтоб звука не подал, и волоком затащишь в нашу ложбину, к Головину. В одиночку. Медленно. Скорость не нужна — нужна тишина. Повтори приказ!
— Ползу... зажимаю рот... волоку в ложбину, — прерывисто прошелестел Федька.
— Пошёл.
Мальчишка бесшумно скользнул в папоротник. Я перевёл взгляд на Никиту:
— Никита, со своей группой остаёшься на месте. Не дышать. Пусть шведы думают, что вы всё ещё на рубеже хруста — они и так знают, что там кто-то сидит.
— А ты куда?
— Мы с Прокопом и Митрохой отползём на десять шагов назад и влево. Перестанем быть там, где нас ждут.
Мы мягко соскользнули за ствол поваленной грозой старой берёзы и замерли.
Первый шведский разведчик показался через полторы минуты. Он вышел с ювелирной точностью туда, где треснул сук под Федькой. Шёл грамотно, профессионально: на полусогнутых, вынося ногу с носка, чтобы не шуметь валежником, и держал фузею со штыком у бедра. Взгляд его сверлил кусты впереди — туда, где, по его расчёту, затаились беглецы.
Но мы лежали левее.
— Митроха, бей, — шепнул я.
Выстрел Митрохи разорвал тишину в клочья. С двадцати шагов из-за толстого ствола берёзы по открытой цели промахнуться было невозможно: швед дёрнулся и рухнул в кусты.
Второй солдат оказался опытным бойцом. Он не стал оглядываться или стрелять наугад — в доли секунды метнулся в сторону, под прикрытие густого орешника, спасаясь от второго выстрела. И почти нырнул в спасительную тень.
Но из подлеска ему прямо под ноги поднялся Федька.
Мальчишка вырос на его пути во весь рост — без оружия, с растопыренными в стороны руками. Фузею он оставил у раненых, руки его ещё дрожали после того, как он тащил чужое тело, и он просто загородил шведу узкую тропу, не успев придумать ничего другого.
Швед остолбенел в трёх шагах.
Он мог всадить в пацана штык. Мог выстрелить в упор. Но он посмотрел в широко распахнутые глаза мальчишки, метнул затравленный взгляд вправо — где из-за стволов на него хмуро смотрели шесть наведённых русских мушкетов во главе с Никитой, снова глянул на безоружного Федьку...
И медленно опустил фузею на траву.
Он положил оружие бережно, двумя руками, как кладут хрупкую вещь, затем выпрямился во весь рост и поднял раскрытые ладони на уровень ушей:
— Skjut inte... Jag ger mig. Per. Per Larsson.
— Кличка у него такая, видать, — сплюнул сквозь зубы подошедший Прокоп. — Пер какой-то.
— Ладно, — я вышел из-за берёзы, держа пистолет наготове. — Пер так Пер. Живи пока. Прокоп, подбери его фузею. Никита, проверь за поясом тесак. Федька, в сторону отойди, не засти стрелку руки.
Из ложбинки, куда Федька приволок раненого, донёсся слабый, сиплый голос:
— Братцы... православные... вы чьи будете?..
Федька уже сидел там на коленях, бережно придерживая за плечи исхудавшего солдата в незнакомом зелёном кафтане с распоротым рукавом. Лицо мальчика было таким потерянным, словно пулю получил он сам.
— Это не Гришка, дядь Андрей... — сдавленно проронил он.
— Вижу, что не Гришка.
— А я думал — он...
— Я знаю, что ты думал, — я опустился рядом, с силой сжал его плечо и заставил посмотреть мне в глаза. — Слушай сюда. Из цепи ты выскочил сдуру, чуть всех нас под пули не подставил. Но бойца вытащил и перед чужим штыком спину не показал. Ты врага собой связал, пока мы заходили во фланг. Солдатское дело ты сделал, понял?
— Так ведь швед из-за меня...
— Он из-за тебя ружьё бросил, — отрезал я. — Хватит сопли мотать. У нас теперь лишний раненый и пленный в придачу. Надо глядеть, что у парня с рукой.
Сухое русло весеннего ручья мы отыскали по запаху сырости и холоду.
Земля под ногами внезапно пошла под уклон, воздух стал заметно гуще и прохладнее. Через десяток шагов под подошвами зашуршал намывной речной песок, а по сторонам поднялись глинистые обрывы в рост взрослого человека. Из отвесных стен торчали мощные, вымытые вешними водами корневища дубов — толстые, как корабельные канаты, отполированные старым потоком.
— Сюда, — скомандовал я, осматривая русло. — Всех тяжелораненых уложить под нависшие корни. Ходячим — встать вдоль стены. Никита, двоих дозорных на бровку оврага, по одному на каждый борт. Только наблюдать, без моей команды пороха не палить.
Я опустился на холодный песок и впервые за эту бесконечную ночь разглядел людей при ясном свете дня.
Утро вступило в свои права: солнце ещё не пробилось сквозь марево, но серый ровный свет уже заливал дно промоины.
В строю оставалось пятнадцать наших бойцов и один чужой — худой пехотинец из другого полка с изувеченным предплечьем. Чуть в стороне под надзором Митрохи сидел Пер, смирно уложив руки на колени.
У троих раненых кровь хлестала не на шутку.
— Так, братцы, — я поднялся на ноги. — Слушайте все и не перебивайте, повторять времени нет.
Я говорил и одновременно показывал движениями:
— Если рана открытая и кровь бьёт струёй — давить всем весом. Наглухо, ладонью прямо в рану, всем телом! Сверху тряпицу, но главное — прижать артерию к кости и не отпускать. Руку не убирать, чтобы поглядеть, запеклось или нет. Прокоп, у тебя правое плечо пробито, самому не дотянуться — пусть напарник наляжет.
Я шагнул к мальчишке-барабанщику:
— У кого кость раздроблена — ногу не вертеть. Митроха, тащи сюда два шомпола от разбитых фузей и чью-нибудь перевязь. Тишка, держись. Врать не буду — драть будет немилосердно, зато ногу спасём и нести станет легче.
Мы втроём прижали мальчишку к песку, и я туго прибинтовал два железных шомпола к его сломанной ноге с обеих сторон, наложив жёсткие шины. Тишка срывал голос от крика, кусал губы до крови, а когда последний узел затянулся, лежал белый как полотно, весь в холодном поту, но тихо выдохнул:
— А ведь... и вправду легче, дяденька капрал.
— То-то же, — кивнул я.
Поручик Головин лежал под выступом земляного пласта, и положение его было отчаянным. Живот у него вздулся и стал твёрдым как доска. Офицер оставался в сознании, но говорил с мучительным трудом, пересохшим шелестом, и ежеминутно просил воды:
— Пить... ради Христа, Рябов... глоток дай...
— Нельзя вам пить, господин поручик, — твёрдо сказал я, опустившись рядом на колени.
— Отчего?.. — прошептал он, глядя на меня запавшими глазами.
Я мог бы отделаться пустой жалостью или солгать во спасение. Но посмотрел на его залитое запекшейся кровью лицо, на молодость, угасающую в сыром овраге, и сказал правду:
— Потому что пуля вспорола кишки. С пробитым нутром от воды начнётся смертный жар и выворот. И потому что я не знаю, успеем ли дотащить вас до полковых лекарей. Донести — донесу на руках. А дальше ручаться не могу.
Головин долго лежал неподвижно, глядя в глиняный свод промоины.
— Спасибо... — с трудом прошевелил он побелевшими губами. — Хоть один... правду в глаза сказал.
Солдат Гаврила скончался через десять минут.
Шведская пуля вошла ему высоко в бедро, у самого паха, перебив крупную артерию, и кровь толчками хлестала наружу, пробивая любое сукно. Я навалился на паховую складку обеими руками, упираясь коленями в песок и вдавливая сосуд к кости всем весом. Когда пальцы свело судорогой, меня сменил Никита, потом Прокоп. Мы испробовали всё, что было доступно в полевых условиях без жгутов, корнцангов и лекарских игл. Гаврила поначалу хрипло матерился, затем стал бредить, вспоминая какого-то Степана, которому задолжал три алтына за табак, а потом затих.
Я ещё минуту держал ладонь на его шее, надеясь на чудо. Чуда не случилось. Я опустил его веки, встал и вытер окровавленные руки о песок — песок мгновенно впитал кровь и стал бурым.
Солдаты молчали. Никита стянул шапку, перекрестился на восток и снова натянул сукно на лоб.
— Его фузею забрать, — хрипло велел я. — Оружие не бросать ни под каким видом. Митроха, ты свой ствол в рукопашной погнул — бери Гаврилин.
— Так ведь... покойника вещь, грех вроде... — замялся Митроха.
— Была Гаврилина, стала полковая, — отрезал я. — Ему она больше без надобности, а тебе жизнь спасёт. Никита, что с порохом?
— Скверно, капрал, — Никита уже вытряхивал содержимое патронных сумок на расстеленный кафтан. — Четыре сумки пусты в ноль. Две обронили во рву. У троих подмокло на дне телеги — вон, слиплось комьями.
— Комья долой, в ружья не совать.
— Да ведь порох же, жалко бросать!
— Это не порох, это суглинок, который даст осечку в упор и оставит тебя без головы. Считай только сухие патроны.
Сухого боезапаса наскребли ровно на семь исправных фузей.
Пока ссыпали патроны, Никита вдруг замер с полной горстью свинца и навострил ухо, повернув голову в сторону чащи:
— Тихо всем! Ни звука!
Издалека, сквозь древесную толщу, донёсся странный, размеренный рокот. Сперва он походил на стук гигантского дятла по сухому стволу.
— Барабаны... — выдохнул Никита, и лицо его просветлело. — Наши бьют! Много бьют! Это не ротная перекличка, это дивизия в боевые линии строится! Вон туда, — он указал рукой на северо-восток, — версты две от силы, может, три через лес.
— Значит, туда и пробиваемся, — сказал я.
— Нельзя туда соваться, — глухо бросил Савва.
Он сидел на своём окованном железом ящике с зарядами, вытянув раненую ногу, и вид у него был человека, знающего здешние урочища как свои пять пальцев:
— Отчего нельзя? — повернулся я к нему.
— Оттого, что напрямик пойдёшь — упрёшься в Будищенскую просеку. Я по ней казённое сено три лета возил. Она прямая, как стрела, широкая, и по сторонам лес вырублен начисто — ни кустика, ни овражка. На ней нашу колонну за версту как на ладони шведы расстреляют. — Савва концом шомпола начертил на песке кривую линию. — А есть другая стежка, левее. Кривая, буреломом заваленная. На телеге там и сажени не проехать, а пешему человеку пройти можно. Она к тому же месту выведет, только крюком.
— Никита, что скажешь?
— В первый раз про такую тропу слышу, — недоверчиво буркнул Никита. — Я знаю одно: к своим выходить надо, пока бой не стих. Мы тут сидим полчаса, Гаврилу уже закопали. Вдруг фронт покатится?
Спор разгорался нешуточный. Правы были оба: Никита держался за спасительный гром полковых барабанов, Савва знал коварство открытой земли, а времени на раздумья у нас не оставалось вовсе.
И в этот момент Пер шевельнулся.
Швед медленно поднял ладонь, показывая пустые пальцы, дождался, пока на него обратят внимание, и выразительно ткнул пальцем в песчаный чертёж Саввы — прямо в изгиб кривой просеки. Затем резко провёл ребром ладони поперёк черты. После этого растопырил пальцы: два, четыре, сжал кулак, выбросил обе руки вперёд — «много». И снова полоснул ладонью воздух поперёк нарисованной тропы.
— Он бает, там ихние засаду держат, — нахмурился Митроха.
— Он показывает, что там стоят шведские заслоны, — уточнил я. Подошёл вплотную и опустился перед пленным на корточки:
— Пер. Почему ты это говоришь?
Глава 5
Швед прижал ладонь к груди, показал на сухое русло и хрипло, ломая русские слова, выговорил:
— Там... тихо. Вода ушла, идти можно. На просеке стоят наши, убьют всех. Я жить хочу.
— Понятно, — сказал я, не спуская с него глаз. — Он хочет дойти до плена живым. Пока мы идём низом в обход, он с нами и пакостить не станет. Полезем на рожон — пользы с него не будет никакой.
— Так и что, верить ему, капрал? — нахмурился Никита, поглаживая замок фузеи.
— Слепо верить на войне никому нельзя, а вот проверить — надо, — я поднялся на ноги и повернулся к обознику. — Савва, есть третий путь? Не прямая твоя просека и не кривой большак.
Савва помолчал, ковыряя щепкой растрескавшуюся землю, и неохотно буркнул:
— Русло. Вот это самое пересохшее русло, по какому мы сейчас сидим. Оно тянется ещё версты полторы до старой вырубки. Только узкое оно, всё в рытвинах да корягах — с носилками намучаемся до седьмого пота. Я потому сразу и не помянул.
— Теперь помянул. Выбирать не из чего, идём руслом.
Семь исправных фузей легли на солдатские плечи. Носилки с тяжелоранеными подняли по четверо бойцов, ухватившись за березовые шесты. Ходячим раздали патронные сумки, запасные кремни и рогожные мешки. Савва перекинул через плечо ремень Тишкиного барабана, пристроил свой окованный ящик, и наш израненный отряд тронулся в путь по песчаному дну промоины.
Вырубка открылась внезапно, словно лопнувший полог.
Глинистые берега русла вдруг пологими уступами разошлись в стороны, глубина сошла на нет, и за редким передовым ольшаником распахнулась обширная пустошь. Это была старая порубка шагов в двести пятьдесят шириной — сплошь утыканная замшелыми обгорелыми пнями, с побуревшей от зноя травой и глубокими рытвинами от конных волоков.
А за ней, на дальней опушке, стояли свои.
Их было отчётливо видно в утреннем воздухе: небольшая серо-зелёная группа пехотинцев за наспех срубленным завалом из жердей и вывернутых комлей, человек двадцать, не больше. Правее завала через редкий подлесок наискось к дороге спешила цепочка бегущих солдат. Над наваленными стволами упрямо торчал воткнутый в бруствер ротный значок на обожжённом древке.
— Дошли... — с облегчением выдохнул за моим плечом Митроха, опуская приклад.
— Не дошли ещё, — осадил я, не сводя взгляда с поляны.
Я распластался за массивным корневищем и принялся придирчиво ощупывать взглядом пространство между нашей засадой и русским завалом. Вырубка была коварной: она шла двумя пологими волнами, скрывавшими мёртвые зоны. Вдоль её правого края тянулась старая волоковая колея — неглубокая, но если ползти на брюхе, способная укрыть бойца по плечи. В самой середине поляны сиротливо чернели три огромных вековых пня, расколотых грозой, и громоздилась куча сухого хвороста.
— Идём тремя короткими рывками, — вполголоса скомандовал я, подозвав командиров. — Никакого сплошного бега толпой через открытое поле. Первый рывок — вон до тех трёх пней, сорок шагов. Залегли, перевели дух, осмотрелись. Второй — от пней в колею, ещё пятьдесят. Третий — вдоль колеи под прикрытие завала. Носилки трогаются только тогда, когда впереди уже лежит прикрытие и держит поле на мушке.
— Я прикрою с русла, — коротко бросил Никита, пристраивая ствол фузеи на кору пня.
— Не пойдёт. Слово «прикрою» — пустое, если нет задачи, — я развернул его к себе за плечо. — Слушай боевой приказ. У тебя в группе шесть заряженных стволов. Ты не палишь наугад по кустам и теням. Твоя задача — срезать первого, кто высунется на чистое место. Одного. Самого первого. За вожаком обычно тянутся остальные, но стоит первому ткнуться носом в мох — задние сразу замирают и начинают оглядываться. Повтори вслух.
Никита сосредоточенно пожевал потрескавшимися губами:
— Бью первого, кто выйдет на открытое. Одного. Наповал.
— Верно. Федька!
— Я здесь, дядь Андрей.
— Ты встаёшь на вторую пару шестов. С Тишкой пойдёшь во второй бросок. Назад не оглядываться, на меня не глазеть — смотреть строго под ноги и на чернеющие пни. Повтори целиком!
— Беру носилки с Тишкой, иду во второй рывок, смотрю под ноги и на пни, — отчеканил мальчишка, не сбившись ни на слове.
Первая шестёрка сорвалась с места слаженно. Пригнувшись к сухой траве, бойцы стремительно преодолели сорок шагов и рыбками ушли в траву за обгорелыми пнями. Лес молчал. Ни единого выстрела не прогремело ни с русской стороны, ни из глухой чащи.
Пошёл второй рывок — носилочные пары с ранеными двинулись следом.
И в эту самую секунду мёртвая земля впереди словно ожила.
Опасность поднялась не с фланга и не со стороны леса, откуда её ждали по всем законам. Она выросла в самой середине поляны, шагах в семидесяти от нас, где местность казалась совершенно ровной и безопасной. Там тянулась старая затянувшаяся промоина, с русла казавшаяся обычной тенью от травы. В этой ложбине, выставив стволы, всё это время неподвижно лежала шведская засада — человек десять отборных стрелков.
И расстояние между ними и нашей первой шестёркой у пней оказалось меньше, чем до спасительного русского бруствера.
— Назад в овраг! — истошно крикнул Митроха, вскидывая ружьё.
— Лежать! — перекрыл я его крик командным рыком. — За пни! Всем вжаться в землю, никому не вставать!
Мой окрик спас людей. Солдаты первой группы вжались в обугленные корни, и первый слитный шведский залп с визгом расщепил верхние древесные волокна, осыпав спины щепой. Носилки с Тишкой опустились на суглинок в двадцати шагах от промоины, и Федька мгновенно накрыл изувеченного барабанщика своим телом, вдавив его голову в траву.
Отступать было верной гибелью: на дистанции семидесяти шагов отход спиной по открытому полю превратился бы в расстрел.
— Никита! — крикнул я, уже сползая вправо, в спасительную колею. — Держи позицию и жди цели! Прокоп, Митроха, за мной на брюхе!
Мы проползли по колее сорок шагов, сдирая локти и подбородки о сухой дёрн, и вынырнули на рубеж не в лоб вражеской засаде, а во фланг — в пятидесяти шагах от их стрелковой цепи:
— Залп по готовности и сразу орём во всё горло! — выдохнул я. — Орите громче, пусть думают, что подошла целая рота!
Три наших выстрела слились в один оглушительный раскат, и следом над поляной взметнулся яростный тройной рёв. Удара с фланга шведы не ждали. Их цепочка в канаве инстинктивно вздрогнула и дружно развернулась всем строем на вспышки — туда, откуда прилетел неожиданный свинец.
Повернувшись к нам, они подставили Никите открытый, незащищённый борт.
Старый солдат ждал этой минуты хладнокровно. Он выцелил первого вставшего на колено шведского стрелка и ссадил его точным выстрелом в грудь. Не отрывая приклада от плеча, Никита протянул руку назад, принял заряженную фузею из рук напарника и вторым выстрелом уложил ещё одного врага.
Потеря двух бойцов за три секунды решила дело. Поняв, что попали под перекрёстный огонь, шведы не побежали в панике, но начали быстро пятиться к кромке леса, оттаскивая убитого и раненого и огрызаясь редкими неприцельными выстрелами. Преследовать их у нас не было ни сил, ни пороха.
— Носилки — на завал! — зычно скомандовал я, поднимаясь на одно колено. — Первая группа, подъём! Шагом марш, без суеты! Шагом надёжнее!
Мы пересекли проклятую вырубку без единой новой потери, не оставив на суглинке ни одного своего человека.
К русскому завалу отряд подошёл на пределе человеческих сил: с раскалёнными пустыми стволами, четырьмя самодельными носилками, чужим искалеченным солдатом, хромающим Саввой, волочившим ящик на ремне, и понурым пленным шведом в синем мундире.
Из-за наваленных жердей ощетинились стволы и показались настороженные лица:
— Стой! — грозно гаркнули сверху. — Стой на месте, палить будем к чёртовой матери!
С глухим металлическим лязгом взвелись кремнёвые курки — десяток замков щёлкнули вразнобой, неприятно близко и сухо. Перед завалом тянулась выбитая ложбина шагов сорок в поперечнике, совершенно открытая, из которой не было иного выхода, кроме как назад под пули.
— Стоим! — звучно бросил я, высоко поднимая раскрытые ладони. — Всем замереть на месте. Носилки плавно на землю. Не дёргаться.
Над бруствером показалась голова в линялой войлочной шапке. Это был коренастый ветеран с тяжёлым квадратным подбородком и холодными, цепкими глазами. Говорил он без надрыва, ровно и деловито, как говорят привычные к тяжёлому труду мастеровые:
— Кто такие?! С какого полка? Отвечать без утайки!
Я сделал два размеренных шага вперёд и замер. Никаких уставных паролей и отзывов на этот день я знать не мог. Оставалось предъявить то, что не вызывало сомнений у бывалого солдата: я медленно опустился на колено и уложил своё оружие на землю замком вверх, прикладом к себе.
— Оружие разряжено, — твёрдо произнёс я. — У всех бойцов пустые стволы. Складывай фузеи!
За моей спиной один за другим глухо стукнули о суглинок приклады.
— Пленный, — я указал раскрытой рукой на понурого Пера. — Шведский мушкетёр, взят с боем у передовых редутов. Живой и невредимый. Сдаю под вашу команду, забирайте.
Человек в шапке скупо кивнул бойцам за завалом:
— Двое, принять шведа. Связать локти за спиной и отвести к обозу, — затем его тяжёлый взгляд вновь упёрся в меня: — Пленный — дело хорошее, капрал, да только не пленными ты мне глаза коли. Ты мне по чести скажи, кто вы такие есть. С утра тут уже шатались двое, складно по-русски гуторили, а под кафтанами шведские шарфы прятали. Меня сержантом Клоковым звать. И дан мне строгий полковой наказ: держать проход наглухо. Ни своих не пускать, ни чужих, пока до костей не проверю, что свои.
— Всё правильно делаешь, сержант, — отозвался я, не шевелясь. — Словам на передовой грош цена, словами шпион прикроется легче нашего. Проверяй по делу.
— Это как же?
— Высылай двоих досмотрщиков. Один пусть на завале стоит, нас на мушке держит. Второй сойдёт сюда, я навстречу и шагу не сделаю. Вон тот старослужащий, — я указал подбородком на Никиту, — назовёт тебе дивизию, полк, батальон и поимённый состав роты. А опосля твой человек пусть сойдёт к носилкам и спросит у раненого офицера имя полковника. Поручик наш в живот пробит, на ладан дышит — врать ему не с руки. Скажет правду.
Клоков коротко взвесил мои слова:
— Ты, Длинный, — бросил он через плечо дозорному. — Спустись, поспрошай.
Посланный солдат оказался угрюмым и немногословным. Он сполз по насыпи, встал в трёх шагах от Никиты и молча уставился на него в упор. Никита без запинки отбарабанил название полка, номер роты и имя ротного командира. Досмотрщик выслушал не перебивая, велел повторить то же самое с конца к началу, и лишь затем перешёл к списку солдат:
— Офицер наш — поручик Головин Пётр Алексеевич, лежит вот на шестах, — ровно перечислял Никита. — Капрал — Рябов Андрей. Стрелки: Прокоп Сысоев, Митроха Гвоздь, обозный Савва Круглов, мальчонка Федька Малой, чей брат Гришка в третьей роте числится. Гаврилу Лыкова при отходе схоронили в сухом овраге. Барабанщик штатный убит наповал, а ученик его Тишка вот, с перебитой ногой лежит.
Досмотрщик молча кивнул, развернулся и зашагал к первым носилкам. Без лишних церемоний он наклонился над затихшим поручиком, взял его пальцами за мочку уха и с силой крутанул. Головин застонал от острой боли и с трудом приоткрыл мутные глаза.
— Ваше благородие, — негромко, но раздельно бросил боец ему в лицо. — Как полковника вашего кличут? Назови полкового!
Головин пересохшими, побелевшими губами отчётливо выговорил ту же фамилию, которую минуту назад назвал Никита, и хрипло добавил:
— Пошёл вон, хам...
После чего голова его бессильно откинулась на холстину. Досмотрщик выпрямился, проворно взбежал на завал и зашептал что-то Клокову на ухо, попутно указав пальцем на пуговицы и петлицы Никитиного кафтана.
— Ладно, — буркнул наконец Клоков. Он перемахнул через брёвна и тяжело спрыгнул к нам в низину.
Вблизи сержант оказался приземистым, слегка кривоногим, с воспалёнными, красными от пороховой гари глазами:
— Свои, вижу. Верю, — и тут же, без вздоха, отрезал: — В тыл за линию не пущу.
— Это ещё почему? — спросил я.
— Потому что у меня боевой приказ — намертво держать этот узел, а не сортировать беглецов с разбитых редутов, — отчеканил Клоков. — И потому что за вами по пятам по вырубке шведы крадутся, я их разъезд ещё полчаса назад приметил. Сложите мушкеты вот здесь, у брёвен. Раненых позволю снести в тыльную ложбину, туда шальной свинец не долетит. Каждому вашему стрелку выдам ровно по одному заряду. Больше дать не могу — у самого патронные ящики на донышке.
— По одному заряду на ствол, — повторил я.
— По одному. И встанете вот здесь, живой цепью поперёк низины, рылами к вырубке. Если шведская пехота пойдёт за вами следом — вы примете первый удар. Мне нельзя допустить, чтоб они прорвали этот стык.
Логика была безупречной: нас признали своими и тут же бросили на самый опасный участок, потому что со своими на войне иначе не поступают.
— По рукам, сержант, — спокойно отозвался я. — Только одна просьба.
— Какая ещё просьба?
— Не давай оружие мне. Отдай заряды Никите, — я показал на ветерана. — И позволь ему построить людей так, как принято в вашем полку. Я привык командовать по-своему, а он выстроит их по уставу. Рядом встанут твои солдаты, услышат знакомые команды — путаницы не выйдет.
Клоков смерил меня долгим, изучающим взглядом — словно пытаясь понять, откуда в молодом капрале столько холодной расчётливости:
— Строй, старик, — бросил он Никите.
Никита развернул строй в две сомкнутые шеренги быстро и ладно, оглашая овраг короткими, въевшимися в подкорку уставными командами. Бумажные патроны с круглой пулей раздали из ладони в ладонь — скупо, ровно по одной штуке на ствол. Замки были взведены, порох насыпан на полки.
Шведский головной дозор показался на краю вырубки ровно через семь минут. Их было около пятнадцати человек. Они уверенно шли по нашему следу и вынырнули из подлеска в точности там, где сходились волоковые колеи — возле трёх обгорелых пней.
— Стоять... — негромко шептал по шеренге Никита. — Не торопись, братцы... Ждём... Ещё ждём...
Он хладнокровно подпустил врага на пятьдесят шагов — на ту самую убойную дистанцию гладкоствольного боя, о которой твердил ночью у земляного редута.
— Плутонг... пли!
Грянул слитный, оглушительный залп. Одиннадцать наших фузей и восемь мушкетов клоковских бойцов ударили единой стеной огня. Вся низина мгновенно заполнилась плотным едким дымом.
Когда белесый чад разогнало ветром, трое шведов остались лежать на пожухлой траве, а остальные, поняв, что наткнулись на укреплённый рубеж со свежими силами, спешно и слаженно оттягивались обратно в спасительную лесную глушь.
Клоков даже не взглянул на поле боя. Он стоял и заворожённо смотрел на моих бойцов: как только прогремел залп, они без единой команды опустили пустые стволы к бедру дулом вниз, а вторая шеренга сзади синхронно шагнула вперёд с раскрытыми ладонями — готовая перехватить разряженное оружие и передать взамен заряженное.
Второй партии патронов не было. Запас иссяк до крупицы. Но отработанное движение было безупречным.
— Так... — протянул сержант, шумно переводя дух. — Своих раненых тащите за косогор. Там в лощине полковой перевязочный пункт развёрнут, кричите лекарского помощника Шульца. Как сдадите калек — немедленно обратно сюда.
— Вернёмся, — кивнул я.
— И вот ещё что, капрал, — Клоков вытащил из-за пазухи кафтана засаленный сложенный лист бумаги и свинцовый огрызок карандаша. — Всех, кто с редута ушёл, перечисли мне до единого. Живых, раненых, убитых. Я всё в ведомость занесу.
— Зачем это тебе?
— Затем, — отрезал Клоков, аккуратно разглаживая бумагу на колене, — что вы оставили боевой редут. Завтра генералы спросят, чья вина и почему позиция пала. И пусть в моём листе будет чёрным по белому записано, кто оттуда вышел и кто грудью встал в моей низине. Мне так перед комендантом отвечать спокойнее, да и тебе, капрал, голова на плечах не лишняя.
Полковой перевязочный пункт располагался в ложбине за пологим холмом. Специфический, тяжёлый дух полевого лазарета ударил в ноздри задолго до того, как открылись палатки: острая вонь кислого уксуса, гниющего мяса, запекшейся крови и дегтярного мыла.
Двор представлял собой наспех расчищенный пятачок: несколько растянутых на кольях грязных парусин, четыре бочки с водой, пустая коновязь и раскрытый шатёр, из-под которого виднелись неподвижные босые ноги. Раненые рядами лежали прямо на траве головами к натоптанной тропе. Мимо них непрерывной чередой сновали санитары, и вокруг царила деловая, страшная суета фронтовой мясорубки.
Лекарский помощник Шульц оказался полным молодым немцем с засученными по самые локти окровавленными рукавами небелёной рубахи. Он двигался механически точно, отдавая распоряжения отрывисто, через плечо:
— Живот сюда, пробитые кости — направо, рваные руки — налево, — бросил он, оглядев наши носилки за считанные секунды. — Поручика с пробитым брюхом кладите прямо на полотно, я гляну сам. Барабанщика со сломанной ногой — вон к костоправу, он шины вяжет ловчее меня. Носилки оставьте здесь, они теперь в ведении лазарета.
— Это наши шесты, мы их в редуте вязали, — угрюмо буркнул Митроха.
— Были ваши, стали казённые, — холодно отрезал немец и скрылся в шатре.
Тишку бережно подхватили и понесли к лекарю. Худого пехотинца из чужого полка увели на перевязку. Прокопа усадили на край бочки и принялись осторожно разрезать залитый кровью рукав кафтана.
Поручика Головина уложили на грязную парусину. Над ним тут же склонились двое помощников с корпией и костяными зондами.
— Рябов!
Я обернулся. Сержант Клоков стоял позади, держа в руках исписанную ведомость, и пристально разглядывал оставшихся десятерых бойцов:
— Раненых пристроили — добро. Теперь твои стрелки позарез нужны в основной линии. У меня в первой шеренге справа выбито три места, во второй — столько же. Я твоих парней сейчас раскидаю по двое: двоих туда, двоих на левый фланг, остальных к пушкарям на подачу ядер...
— Не дроби отряд, сержант, — ровно произнёс я, перебивая его.
— Чего?! — вскинулся Клоков.
— Не раскидывай моих бойцов по чужим ротам. Выдели нам один целый участок рубежа.
Клоков уставился на меня круглыми глазами, словно я посреди боя потребовал у него чарку водки:
— Ты в своём уме, капрал? Мне прорехи в строю латать надо! У меня шесть дыр в линии, а у тебя одиннадцать здоровых глоток. Одиннадцать больше шести! Всё, не рассуждать, марш по местам!
— Одиннадцать больше шести по арифметике, сержант, — спокойно возразил я. — А теперь повернись к бочкам и погляди своими глазами.
Я указал рукой в сторону обозных повозок.
Мои бойцы за эти пять минут не присели отдохнуть и не рассыпались по лагерю. Они продолжали делать то, к чему их приучила эта страшная ночь: Митроха и ещё трое сидели на корточках за бочкой и непрерывно крутили шомполами, заряжая свободные фузеи патронами из единственной уцелевшей сумки. Никита стоял над ними, не глядя протягивал руку назад и вслепую принимал готовое к выстрелу оружие. А Федька с Сёмкой проворно подхватывали готовые фузеи и аккуратно складывали их на рогожу у бруствера прикладами к стрелкам.
Никто из начальства не отдавал им этой команды — механизм слаженного огневого боя работал сам по себе.
— Не дроби людей, сержант, — повторил я, глядя ему прямо в зрачки. — Разведёшь по двое — их растворит и сомнёт чужая суматоха. Оставишь вместе — я тебе этим кулаком любой прорыв закрою. Решай.
Глава 6
— Так, — осторожно протянул Клоков, разглядывая расстеленную у бочек рогожу.
— У меня стреляют четверо и не заряжают вовсе, — нажимая на каждое слово, втолковывал я сержанту. — Четверо других сидят в укрытии и без передышки крутят шомполами, набивая порох и пули. Двое носят стволы на огневой рубеж. Мои четверо дадут залп, а твои стрелки будут ещё только возиться с шомполами, забивая пыжи. Следом пойдёт второй залп, третий. Вот в чём корень: у нас не будет той пустой секундной паузы, в которую наступающий швед успевает проскочить последние тридцать шагов до рукопашной.
Клоков молчал, отведя от меня тяжёлый взгляд. Он внимательно проследил один полный оборот нашего живого конвейера: Никита отдал остывающую фузею, Митроха ловко подхватил её у самого приклада, сидевший рядом заряжающий уже со скрежетом вгонял железный прут в соседнее дуло, а Федька сдёрнул готовое оружие с рогожи и вложил Никите в ладонь прежде, чем тот успел повернуть голову. Затем сержант перевёл глаза на собственных бойцов у обозной тропы: там каждый солдат действовал сам по себе — стрелял, опускал фузею к колену, долго нащупывал патрон в сумке и в одиночку возился с замком. Мне оставалось только выждать: оба воинских порядка лежали перед старым служакой на одной земле.
— Если ты раскидаешь моих парней по двое, — продолжал я, забивая клин, — получишь всего лишь десяток обычных, растерянных стрелков. Дашь нам один рубеж — и мы станем подавать свинец без перерыва. Мне не нужны поблажки. Мне нужно, чтобы ты не ломал в горячке оружие, которое уже бьёт без осечки.
— Дай ему этот участок, Клоков, — послышался из глубины лазаретного пятачка слабый голос поручика Головина.
Я оглянулся. Офицер лежал на парусине у ног лекарских помощников; Шульц как раз заканчивал стягивать его вздутый живот тугой полотняной повязкой. Лицо поручика оставалось белым как мел, губы посинели от боли, но взгляд был трезвым и ясным:
— Ваше благородие... — начал было сержант, снимая шапку.
— Дай, слышишь, — Головин с трудом перевёл прерывистое дыхание. — Этот рубеж капрал удержит, зубами вгрызётся. А за самовольный отход с редута он ответит перед военным судом опосля баталии. Мне ответит, не тебе.
— Понял, ваше благородие, — Клоков развернул свою засаленную ведомость, мазнул по ней свинцовым карандашом и спрятал обратно за пазуху. — Ладно. Рубеж за вами будет. Только ты, Рябов, заранее победу не празднуй.
— Никто её не празднует, сержант.
— И то верно, — Клоков махнул рукой в сторону задымлённого косогора. — Пойдёшь не во вторую линию и не в прикрытие к пушкарям. Пойдёшь на самый гиблый стык — туда, где между нашим батальоном и соседним пехотным полком зияет пустое место шагов в сорок. Там с утра стояла сводная рота, да вся под картечью легла. Этот прорыв надо заткнуть любой ценой. Лупить по вам будут с двух направлений разом, а подпереть вас сзади мне некем.
— Сколько до шведов?
— Тысяча шагов, а то и меньше. Они уже перестраиваются в штурмовые колонны.
Вот и вся боевая награда: ни чинов, ни крестов, ни похвалы перед строем. Только гиблое место, куда никто по доброй воле не пойдёт, и командирское соизволение шагнуть в это пекло всем отрядом. Внутри у меня шевельнулось мрачное солдатское удовлетворение — я поймал себя на этом чувстве и едва сдержал сухую усмешку.
— Принимаю, — сказал я и развернулся к своим бойцам: — Слушайте боевой расчёт. Каждому определяю место и задачу.
Я неторопливо пошёл вдоль короткой шеренги. Ночью во рву приходилось трясти каждого за ворот кафтана, чтобы вбить команду в отупевшую голову; сейчас усталые, закопчённые люди стояли недвижимо и жадно ловили каждое слово:
— Никита — правый фланг рубежа. Командуешь залпами, голос твой. Митроха — старший на зарядке, встаёшь строго за спиной у Никиты в двух шагах, чтобы он тебя на отдаче прикладом не сшиб. Прокоп — плечо у тебя пробито, курок взвести не сможешь. Будешь принимать пустые стволы и охлаждать замки. Расстелешь рогожу прямо на земле, где окопаемся. Федька — подносчик, работаешь в паре с Длинным. Савва...
— Я на ногу не ступлю, капрал, — угрюмо напомнил обозник, опираясь на палку.
— Ты хромой, потому сидишь на ящике. Свой окованный короб держишь при себе — ты его сквозь горящий редут протащил, не бросай и в поле. Патроны и порох выдавать только по твоему личному слову.
— А коли пуля в лоб прилетит?
— Тогда за ящик отвечает Митроха. Митроха, повтори вслух, что делаешь, если Савву выбьет!
— Принимаю ящик и раздаю заряды, — буркнул Митроха и плюнул под ноги: — Тьфу на тебя, Савва, не каркай под руку.
Две запасные фузеи я подобрал с земли сам: одну вручил Никите в руки, вторую положил у его правого сапога. Оба исправных ствола были под рукой. Только тогда я глубоко выдохнул, чувствуя, как внутри натягивается пружина.
В этот момент за косогором гулко ударили барабаны. Звук покатился плотной, грозной волной — не одинокая робкая дробь, какую выбивал ночью изувеченный Тишка, а слитный, тяжёлый бой сотен тугих кож со стороны вражеского расположения.
— Началось, — бросил Клоков, натягивая шапку на лоб. — Выдвигайтесь. Договорим, коли живы останемся.
Поле перед первой боевой линией пересекала неглубокая, заросшая сухой полынью межа. По этой канаве можно было продвигаться пригнувшись, почти вплотную подойдя к основным батальонам. Русские полки впереди вели непрерывный плутонговый огонь: каждый залп проносился над нашей межой раскатистым трескучим гулом, сбивая пыльные шапки созревшей полыни. Тысячи солдатских подошв взбили тяжёлую, удушливую сухую пыль, которая стояла сплошной серой стеной по пояс, не оседая на ветру. Из этой мутной взвеси торчали только головы в шапках, плечи в зелёных кафтанах и ощетинившиеся гранёные стволы со штыками — казалось, пехотные каре стояли по грудь в мутной речной воде.
Дистанцию до разрыва я отсчитывал по шагам и вспышкам выстрелов. Огонь соседнего батальона опережал звук: по белым сполохам над бруствером я пытался нащупать невидимую границу, где кончался сплошной строй и начиналась опасная брешь.
— Никита, слушай сюда внимательно, — я притянул ветерана за плечо; вокруг стоял такой несмолкаемый рёв, что кричать приходилось прямо в ухо. — Огневой бой — полностью под твоей рукой. Уставные команды отдаёшь ты, я в твою работу не вмешиваюсь. Но выполни одно главное условие: ни при каких обстоятельствах не бей залпом одновременно с правым соседом. Бей строго в промежутке!
— Как это — в промежутке? — переспросил Никита, щурясь от гари.
— А вот так. Правый батальон даёт залп — ты выжидаешь полторы секунды, пока их стрелки опустят мушкеты для перезарядки, и в эту самую паузу бьёшь своим плутонгом. Тогда перед шведской колонной не останется ни единого мгновения без встречного свинца. Ударим с соседом разом — выйдет один общий грохот, а следом наступит мёртвая тишина на полминуты, за которую нас сомнут штыками.
Никита тяжело кивнул, уловив железную логику расчёта:
— А кто мне отмашку даст, когда сосед замки опустит?
— Я дам. Я буду непрерывно следить за их строем.
— Добро, капрал. Сделаем.
— Дальше. Митроха и Длинный подают оружие непрерывно. Двое — Прокоп и Сёмка с обожжённым рукавом — встают за моей спиной в резерв. Если на линии падает стрелок — резервный мгновенно заступает на его место. Повторите задачу!
— Стоим за спиной, заступаем вместо выбывших, — чётко отозвался Прокоп.
— Федька!
Мальчишка прижимался к полыни слева. Уже несколько минут я краем глаза замечал, как он неотрывно всматривается в марево пыли справа, где сквозь дым смутно проступали чужие красные обшлага и незнакомый ротный значок.
— Федька, не косись в сторону!
— Дядь Андрей, там третья рота стоит! — зашептал мальчик, и губы его задрожали. — Я их значок признал, точно они! Гришка там, в строю...
— Может, и там, — я мягко, но властно взял его за подбородок и развернул лицом к себе. — Слушай меня. Ты сейчас никуда не побежишь. С места не сойдёшь ни на шаг, пока бой не отгремит. А как шведа отбросим — пойдём искать твоего брата вдвоём, и я не успокоюсь, пока живым или мёртвым его не сыщем. Слово капрала.
Федька замер, глядя мне в зрачки, шумно сглотнул ком в горле и твёрдо выдохнул:
— Понял. С места не сойду, пока приказа не будет.
В этот момент фронт дрогнул: соседний батальон слева внезапно подался назад. Отход был не бегством, а уставным манёвром: по команде офицеров роты сделали пять или шесть размеренных шагов назад, выравнивая общую линию по полкам второй линии. Манёвр был тактически грамотным, но для нас он обернулся бедой — зияющий разрыв между частями мгновенно расширился с сорока шагов до полусотни.
— Клоков! — заорал я сквозь пальбу. — Дыра расползается!
— Вижу, дьявол её дери! — прохрипел сержант, подползая по меже с перекошенным лицом. — Заводи своих людей в прорыв, живо!
— Мне ещё три минуты нужно! — крикнул я. — Только четыре ствола заряжены, заряжающие не успевают...
— Нет у тебя никаких трёх минут! — Клоков яростно ткнул кулаком поверх стеблей полыни. — Разуй глаза, капрал! Гляди!
Я приподнялся над бровкой межи. Сквозь желтоватую пороховую пелену в четырёхстах шагах от нас мерно и неумолимо накатывала широкая синяя полоса. Шведская пехота шла идеальным строем: над головами в такт шагам колыхался густой лес трёхсаженных пик. Колонна была значительно шире нашего разрыва и направлялась прямо в незащищённое брюхо позиции.
Дожидаться полного построения огневой цепочки в укрытии больше не оставалось времени — собирать боевой порядок придётся прямо под огнём.
— Меняем план! — скомандовал я, поворачиваясь к отряду. — Входим в прорыв по частям! Первая четвёрка — Никита, Ерёма и двое стрелков с правого фланга. Выскакиваете из межи, делаете десять быстрых шагов вперёд и дружно падаете на правое колено в один ряд. Не ложиться — стоять на колене и держать линию! Оружия пока нет, просто держите фронт! Вторая группа — следом шагом, несёте готовые фузеи и вкладываете стрелкам в руки! Как только у первой четвёрки сомкнутся пальцы на ложах — Никита командует залп! Остальные втягиваются под грохот выстрела и встают по бокам. Ерёма, повтори задачу первой четвёрки!
— Десять шагов, на колено в ряд, принимаем фузеи из рук! — выкрикнул Ерёма.
— Вторые?
— Несём заряженные, вкладываем в ладони! — отозвался Федька.
— Вперёд, с Богом!
Они вырвались из канавы прямо в висящую над полем пыль. Первая четвёрка отмахала положенные десять шагов и разом опустилась на колено посреди пустого, простреливаемого пространства между чужими батальонами — четыре безоружных русских солдата в ряд, прямо перед лицом надвигающейся лавины. Со стороны это походило на чистое безумие, и эта смертная пауза длилась долгих восемь секунд. Но следом вынырнули подносчики: в четыре пары пустых рук легли четыре тяжёлые заряженные фузеи. Никита рявкнул уставную команду — и пятидесятишаговая пустота русского фронта впервые за это утро огрызнулась густым огнём и свинцом.
Отряд вошёл в строй. Без парадного лоска, без строевой выправки, но слаженно и монолитно: последние бойцы занимали свои номера уже под свистом первых вражеских пуль. В зияющей бреши встали тринадцать человек, державших рубеж так прочно, будто они вросли в эту землю с самого рассвета.
А затем из пыльного тумана навстречу выросли шведы. Они шли плотной массой, оказавшись в ста двадцати шагах от нас — гораздо ближе, чем казалось из канавы.
Справа раскатисто ударил залп соседнего батальона: тяжелейший грохот сотен стволов потряс воздух, воздушная волна с силой толкнула меня в плечо. Слева, у чужого пехотного полка, в этот момент лихорадочно шла перезарядка — оттуда доносился частый, слитный металлический лязг и скрежет сотен железных шомполов, загонявших пули в стволы.
Секунды решали всё: справа по шведам уже отстрелялись, слева полк был ещё беззащитен, а посередине стояли тринадцать безвестных бойцов, чьё появление стало неожиданностью для обоих соседей.
— Никита, держи курок! — предостерёг я, не отрывая взгляда от правого фланга. — Рано! Сосед ещё не опустил стволы!
— Вижу, капрал!
— Жди... Терпи...
Соседний батальон дружно опустил приклады к бедру и качнулся назад: по шеренгам пробежала характерная рябь, когда сотни солдат одновременно полезли руками в патронные сумы за новыми зарядами.
— Теперь! — крикнул я.
— Плутонг... пли! — взревел Никита.
Наш залп врезался в повисшую над полем тишину между залпами соседей. Я тоже вскинул сунутую мне фузею и нажал спуск: тяжёлый приклад с силой боднул плечо, ствол в копоти подбросило вверх, закрыв обзор вспышкой. Куда легла пуля, разглядеть было невозможно.
Шведский строй даже не дрогнул. Залп выбил десяток передних солдат, но ряды мгновенно сомкнулись над телами, и синяя масса продолжала неумолимо накатывать: восемьдесят шагов, семьдесят... Стало ясно: шведы не собираются тратить время на перестрелку — они шли сомкнутым строем, намереваясь смести нас штыковой атакой в рукопашной.
На левом стыке глухо вскрикнул и повалился Сёмка. Он упал вперёд, перегородив телом узкий сектор обзора для стоявших сзади.
— Ерёма, вперёд, перекрой сектор! — крикнул я, пытаясь удержать строй.
И тут на левом фланге дрогнуло. Крайним слева стоял чужой пехотинец из отступившего полка, прибившийся к нашему звену от страха одиночества. Выстрелив в белый свет и увидев надвигающуюся стену неприятельских штыков, он в панике отшатнулся назад на шаг, потом на второй. За ним испуганно качнулся соседний стрелок. Ещё мгновение — и прорыв покатился бы волной.
Я среагировал с запозданием на долю секунды, прикованный взглядом к интервалу справа. Но Федька среагировал быстрее всех.
Мальчишка стоял на краю с двумя заряженными фузеями. Он не стал звать меня на помощь и не растерялся: молниеносно сунул оба ружья Длинному, шагнул наперерез беглецу, со всего маха впечатал кулак ему в грудь и яростно крикнул в перекошенное лицо:
— Куда попёр, сукин сын?! Стой на месте, убью!
Опешивший солдат остолбенел, упёрся стоптанными сапогами в суглинок и замер. А Федька, не теряя ни мгновения, шагнул прямо в образовавшуюся брешь — на место павшего бойца. Он встал там с пустыми руками, без оружия, широко расставив ноги и глядя в упор на надвигающуюся синюю стену.
Две секунды я заворожённо смотрел на мальчишку. Этому его никто не учил — мужество и чувство локтя он впитал за эту бесконечную ночь от старших товарищей.
— Ерёма, дай ему оружие! — скомандовал я, отбрасывая разряженную фузею Прокопу. — Я больше не стреляю! Никита, держи темп! Правый сейчас ударит, за ним левые, ты бьёшь третьим по счёту! Понял?!
— Понял, капрал!
Я зашагал вдоль нашего стрелкового звена, превратившись в живой метроном боя. Моя задача была важнее меткого выстрела: уловить общий пульс батальонного фронта и подчинить ему огонь отделения:
— Правый поднял... правый дал! Заряжай, шевелись! Митроха, фузею Никите, не мне! Ерёма, сомкни локоть левее! Ты — да, ты, пехотинец! Кузьма звать? Кузьма, стоишь намертво между мной и пацаном, повтори приказ!
— Стою намертво между вами! — прохрипел опомнившийся солдат.
— Левый полк дал залп! Никита, бей!
— Пли-и!
Наш третий залп хлестнул по наступающим шведам в упор, с шестидесяти шагов. И вот тогда железная синяя стена наконец сбилась с шага. Колонна надломилась не от мощи четырёх пуль — она захлебнулась потому, что вместо привычной паузы между разрозненными залпами соседей по ней непрерывно, без единого зазора, молотил сплошной веер свинца справа, слева и прямо из центра прорыва. Идти вперёд стало некуда — впереди стояла сплошная стена огня.
— Ещё залп в том же темпе! — орал я, срывая голос. — Прокоп, пододвигай рогожу ближе, не задерживай подачу!
Фронт начал выправляться сам собой. Соседний батальон справа сместился влево, смыкая интервал с нашим звеном. Отошедший полк слева вернул утраченные сажени, почувствовав под боком твёрдую опору. Разрыв затянулся не по приказу генералов — его ликвидировали тринадцать человек, вставших насмерть посреди пустоты.
— В штыки! — покатился многотысячный рёв справа. — Вперёд, ура-а-а!
Вся русская линия всколыхнулась и тяжело двинулась вперёд. Шведские порядки не выдержали: сперва они пятились организованно, затем рассыпались на отдельные кучки и наконец обратились в бегство к спасительной лесной чаще. Полки шли по истоптанному полю, сбивая строй в общей горячке преследования.
Мой отряд шагал вместе со всеми. Шли неровно: Прокоп прижимал окровавленное плечо, Митроха волок на горбу четыре фузеи, Савва прихрамывал позади, сжимая ремень заветного ящика. Никита впереди уже азартно ускорял шаг, увлекая бойцов в погоню.
— Никита, стой! — крикнул я ему в спину.
— Чего стоять, капрал?! — обернулся старик с горящими, помолодевшими глазами. — Они же бегут, сучьи дети! Догонять надо, рубить до леса!
— Сержант Клоков приказал: стать у канавы и держать рубеж. Дойдём до канавы и встанем.
— Да к лешему твоего Клокова! Глянь, поле наше!
— Я гляжу, Никита, — ровно ответил я, хватая его за рукав. — Погляди и ты вон туда. Скажи, что ты там видишь?
Я указал рукой на опушку леса в трёхстах шагах впереди. Русская пехота окончательно утратила строй: солдаты бестолково метались между кустарников, сбившись в неуправляемую орущую толпу. Ни батальонов, ни шеренг, ни командиров — одна сплошная стихия. Если бы из чащи сейчас ударил свежий шведский резерв, он разрезал бы эту беспечную массу, как коса траву.
Никита всматривался долго, сцепив челюсти. Лихорадочный азарт медленно сползал с его лица, уступая место трезвой ветеранской оценке:
— Кашу вижу... — глухо признал он.
— И я кашу вижу. Нам там делать нечего. Дойдём до канавы, займём оборону и пересчитаем людей.
— Твоя правда, капрал. Чёрт с тобой, встанем у канавы.
Возле самого рва на сухом песке сидел раненый шведский солдат в изодранном синем мундире. Пуля пробила ему бедро, подняться он не мог. Бросив мушкет далеко в траву, он покорно держал перед собой раскрытые пустые ладони.
Кузьма, державшийся рядом с Федькой, вскинул тяжёлый приклад, намереваясь раскроить пленному череп:
— Опусти оружие, — жёстко приказал я, перехватив его руку у локтя.
— Так он же швед, вражина!
— Он безоружен и сдался в плен. Ружьё отбросил, чтобы ты видел. С добитого раненого чести не прибудет, а нам ещё перед Богом ответ держать. Митроха, передай пленного армейским конвойным.
— Странный ты мужик, капрал, — буркнул остывающий Кузьма, но приклад опустил.
Швед с земли молча посмотрел мне в глаза, шевельнул пересохшими губами, выдохнув короткое иностранное слово благодарности, и покорно пополз к подоспевшим конвойным.
Мы остановились на краю канавы. Дальше идти было некуда — впереди простирались дым, чаща и затихающие отголоски бойни.
Я опустился прямо на сухую землю. Ноги внезапно сделались ватными, силы разом покинули тело, будто державший меня всю ночь железный стержень переломился.
Солнце поднялось высоко над маревом, заливая истоптанную полтавскую равнину слепящим зноем. По бурому полю во всех направлениях тянулись люди: несли раненых на парусинах, вели колонны пленных, тащили бочонки со смолой и водой. В этой картине уже не было панического хаоса — это было первое осмысленное, спокойное армейское движение за всё то время, что прошло с момента моего пробуждения на дне редута.
— Федька, — негромко позвал я.
— Я здесь, дядь Андрей.
— Пересчитай людей отделения.
— Так ты сам глянь, все вроде...
— Я иду к раненым, у Прокопа повязку сорвало, опять кровь хлещет. Пересчитаешь ты. Не по головам считай — по именам. Окликни каждого вслух и дождись, пока боец отзовётся. Кого не услышишь — ищи глазами. Понял?
Глава 7
— Понял! — мотнул взъерошенной головой Федька.
Он проворно вскарабкался на бруствер канавы, упёрся кулаками в худые колени, шумно втянул носом горячий воздух и звонко крикнул поверх голов:
— Никита Белов!
— Тут, — отозвался Никита из-за моей спины, оправляя перевязь.
— Митроха Гвоздь!
— Тут я, при ружьях!
— Прокоп Сысоев!
— Тут, тут... Чего глотку дерёшь, не глухой.
— Савва Круглов!
— Иду я, ковыляю, дай роздых ноге...
— Сёмка Пахомов!
Никто не отозвался. Федька осёкся, завертел головой, всматриваясь в бредущих мимо солдат, но знакомого лица не увидел.
— Нет Сёмки, — глухо сказал Никита, подходя ближе. — На левом стыке парень лёг, когда шведы накатили. Зови следующих, паря.
Федька сглотнул ком в горле, помедлил секунду и продолжил выкликать имена. На его звонкий мальчишеский голос люди начали стягиваться со всего склона: от мутной воды в канаве, от чужих носилок, от разрозненных трофейных фузей, которые уже начали подбирать обозные команды. Я сидел на сухой траве и торопливо разматывал окровавленное плечо Прокопа, но бойцы шли не ко мне. Они шли к мальчишке на краю насыпи, который упрямо собирал их в кулак, выкликая каждого по имени и отчеству.
Двенадцать. Вместе со мной — ровно двенадцать уцелевших душ.
Савва уже тяжело опустился рядом со мной на сухую кочку, вытянув перебинтованную ногу и обеими руками бережно прижимая к животу тяжёлый окованный ящик. При каждом резком движении под рёбрами у меня сухо, тянуще ныло — знакомая глухая боль, оставшаяся с той бесконечной лесной зимы, о которой теперь напоминал только спрятанный шведский клинок.
— Меня к тебе прислали, Андрей, — заговорил обозник, морщась от саднящей раны в бедре. — Господин поручик приказал. Я к нему пробился, когда его на телегу перевязочную укладывали.
— Живой Головин?
— Живой покуда. Злой как чёрт, ругается — а коли офицер лается, значит, выдюжит, — Савва пожевал сухими губами и повысил голос: — Велел передать при всём честном народе, так что слушайте в оба уха!
Солдаты замолчали и повернулись к нам.
— Поручик Головин велел объявить, — Савва выговаривал слова раздельно и чинно, точно дьяк, боящийся уронить хоть слог из барской грамоты, — что впредь до генеральского разбора баталии старшим над всеми, кто вышел с передового редута, почитать капрала Рябова. А за самовольный уход с позиции поручик опосля сам с него спросит по уставу. Но покуда суда нет — держать капрала за начальника.
Никита усмехнулся в прокуренные усы, оглядев строй:
— Ну надо же, дожили до чинов... — и тут же, повернувшись к бойцам, припечатал привычным командным басом: — Слыхали приказ? Рябов старший над отрядом. Кто вздумает дурить или чего не уразумел — переспросит у меня лично. Враз растолкую.
Федька спрыгнул с бруствера и нерешительно подошёл ко мне. Он потоптался на месте, теребя край холщовой рубахи, и выпалил:
— Я всех свёл, дядь Андрей. Двенадцать нас. И вот ещё что... Там у соседнего полка стрелок с патронной сумой стоял, я его про третью роту выспрашивал.
— Ну и что сказал?
— Говорит, у них с утра был боец, которому левый рукав кафтана напрочь оторвало ядром, — Федька торопился, судорожно глотая слова. — И что его вместе с безоружными отослали к сборному барабану, вон туда к обозным палаткам, ружья новые получать. И что парень тот был белобрысый, вихрастый!
— Гришка твой белобрысый?
— Белобрысый, в матушку пошёл!
Я взглянул в указанную сторону: сборный полковой барабан виднелся шагах в четырёхстах, и всё истоптанное пространство между нами просматривалось насквозь.
— Ступай, — кивнул я.
— А счёт людей?
— Счёт передашь Никите из рук в руки, уставными словами, как положено. Потом беги. Дальше барабана ни шагу. Не найдёшь там брата — вернёшься, и пойдём по обозам вдвоём.
Мальчишка метнулся к ветерану. До меня донеслись его старательные, раздельные фразы: «Дядь Никита, сдаю тебе счёт отделения: двенадцать душ, все налицо, отлучаюсь к сборному барабану и тотчас ворочусь». Никита коротко буркнул что-то одобрительное, и Федька припустил через поле. Он ловко лавировал между телегами, сидящими пехотинцами и санитарами. Я не спускал с него взгляда, пока серая фигурка не добежала до круглого барабана на треноге.
Там Федька замер, завертел головой, внезапно метнулся в сторону — и со всего размаха повис на шее у высокого парня в разорванном кафтане. С такого расстояния лиц было не разобрать, но видно было, как двое солдат намертво вцепились друг в друга, и старший был на целую голову выше меньшого.
— Ну вот и ладно, сладилось, — облегчённо вздохнул сидевший рядом Савва. Он помолчал, следя за братьями, а затем придвинулся вплотную и зашептал в самое ухо, чтобы не расслышал даже Прокоп: — Слышь, Рябов. Я тебе ещё одно слово должен передать, только это уже не от поручика посылка.
— От кого же?
— Там, у перевязочного шатра, меня писарский из обоза за локоть ухватил. Спросил вкрадчиво, где капрал Рябов обретается — тот самый, что людей из огня вывел. Я ответил, мол, жив капрал, у канавы отдыхает, — обозник опустил глаза в суглинок. — А писарь наказал: как с перевязками управишься, дуй прямо к обозным шатрам. Обозные старики про тебя спрашивали, дело есть.
Я туго затянул холщовый узел на плече Прокопа и выпрямился, ощутив привычный укол в боку:
— Из какого обоза писарь?
— Сказал, с первой линии, от главного обозного старосты.
— Ладно, разберёмся.
Вдали у барабана Федька наконец отлепился от брата, повернулся в нашу сторону и замахал обеими руками широко, во весь размах, чтобы мы наверняка заметили. Я поднял ладонь в ответ и держал её над головой, пока мальчик не опустил руки.
Мимо канавы уже тянулись санитары и ездовые, взбивая сапогами сухую глину. Прокоп с трудом подвинулся, уступая дорогу скрипучей телеге. Чуть поодаль расторопный пожилой солдат в подпоясанной рогоже собирал брошенное оружие — не мародёрствовал, а исправно исполнял казённую службу, складывая трофейные фузеи в охапку стволами вверх. В его связке я сразу приметил знакомый мушкет с цевьём, туго стянутым железной проволокой.
— Митроха, — окликнул я. — Забери наше ружьё у рогожного. Второе снизу, с проволочной обмоткой. Кузьмино оно.
Митроха быстро перехватил сборщика, втолковал ему пару крепких слов без драки и приволок фузею обратно:
— Дядька говорит, приказ вышел всякое бесхозное железо в кучи сносить. Не брешет, сержантский наказ исполняет.
— Казённое пусть собирает, а наше трогать нечего, — я осмотрел кремнёвый замок и протянул оружие подошедшему Шумову: — Держи, Кузьма. Бросишь ствол ещё раз — сам по кустам ползать будешь.
— Да не бросал я его, капрал! — обиженно протянул Кузьма, виновато моргая. — На сухой бугор положил, когда Савве ногу подвязывали, чтоб землёй полку не забило.
— Ладно, не зуди. Взял ружьё — держи при себе. Ступай к Митрохе.
Никита стоял на самом краю канавы, там, где сапоги замесили вязкую грязь, и держал вокруг себя бойцов одним лишь спокойным присутствием. Я подошёл и встал плечом к плечу:
— Растащат людей, капрал, — не поворачивая головы, глухо уронил ветеран. — Через полчаса набегут поручики да сержанты из разбитых рот, и раздёргают хлопцев по одному без спросу. Всегда так опосля дела бывает.
— Знаю, Никита.
— Ты не знаешь, капрал, в первый раз такое видишь, — он всё-таки повернулся, сплюнув горькую табачную слюну под ноги. — А я это третий год наблюдаю. Солдат без своего десятка и ротного командира — просто пара лишних рук при чужой роте. Мигом приберут.
— Не приберут, — отрезал я. — Перепишем каждого с раной, со званием и личным стволом. Сведём в единую ротную ведомость — тогда ни один писарь не посмеет увести людей в чужой котёл.
Я подозвал Митроху и поставил его на плотный глиняный бугор у канавы, откуда просматривался весь наш пятачок:
— Митроха, сейчас не просто по головам пересчитывать будешь.
— А как же?
— Заноси вслух каждого: имя, прозвище, какая рана, какое оружие на руках. А если кто отлучается — куда и по чьему слову. Мне нужны живые бойцы, а не пустые палочки на бересте.
— Так они ж сидят как мешки, молчат все.
— Сами встанут. Я их перед тобой проведу.
Я пошёл вдоль цепочки, каждого придерживая за локоть, за портупею или за край лядунки. Так было надёжнее: чувствуя твёрдую командирскую руку, измотанный человек не оседал в пыль, а собирался с силами.
— Никита Белов, — первым отчеканил ветеран, выпрямляясь во весь рост. — Здоров. Фузея своя, разряжена. Нахожусь при отделении.
— Прокоп Сысоев, — отозвался раненый, с трудом опираясь на здоровый локоть. — Плечо навылет, кость цела. Ружьё при мне, стрелять пока невмоготу. Буду сидеть, куда укажете.
— Сиди здесь, Прокоп. Фома, натяни плащ на штыки, прикрой его от пекла.
Фома Кривцов, кряжистый сорокалетний мужик с мозолистыми ладонями пахаря, молча подобрал углы суконного плаща и заслонил раненого от слепящего полдневного солнца.
— Фома Кривцов, — глухо пробубнил он себе под ноги. — Цел. Фузею в сухом русле оставил — на шест для носилок выменял, когда береза треснула.
— Менять ствол на жизнь товарища — не потеря, а боевой расход, — твердо сказал я. — Митроха, так и пиши: ружьё пошло на спасение раненых.
— Гаврила! — выкликнул следующий боец, и я невольно замер, вглядываясь в его лицо.
Это был жилистый стрелок лет тридцати с рыжеватой бородой и опаленной бровью. Своё ружьё он держал грамотно, дулом вниз.
— Гаврила?.. — переспросил я. — Мы же Гаврилу час назад схоронили в овраге.
— Того похоронили, Лыкова, — спокойно подтвердил боец. — А я Гаврила Ситник. Нас двое в роте было, ты нас всю ночь путал, я тебе дважды растолковывал.
— Не помню, брат, в чаду был.
— Ну и Бог с ним. Гаврила Ситник, невредим, фузея исправна, затравку под мышкой берёг от сырости.
— Ситник. Теперь накрепко запомню.
До Пахома с Яшкой я дошёл в самом конце. Пахом стоял молчаливой седой глыбой — старый солдат с тяжёлыми руками, привыкшими ворочать пушечные лафеты. Свою фузею он посеял во время броска через вырубку и даже не заметил потери. А тринадцатилетний Яшка Сорокин, вместо того чтобы отвечать, внезапно сорвался с места и вихрем метнулся вдоль канавы.
Там чужой мальчишка-обозник уже тянул жадные руки к нашей рогоже с оставленными мушкетами.
— А ну пошёл вон, шелудивый! — взвизгнул Яшка, на лету ухватив воришку за шиворот и поддав ему коленом под зад. — Пошёл отсюда, они заряжены до коронки!
— Они пустые, Яшка, — заметил я, когда запыхавшийся мальчишка вернулся обратно. — А твоё оружие где?
— А воришка-то почём знает, пустое оно али нет! — шмыгнул носом Яшка, ничуть не смутившись. — Яшка Сорокин я. Цел. Ружья не имею, состою в подносчиках.
— У рогожи твоя фузея прислонена, — вмешался Никита. — Сам её давеча поставил.
— Ну, значит, при рогоже, — покладисто согласился Яшка. — А дело моё — патроны носить.
Устин Долгих откликнулся последним из глубины ложбины. Он был жердеобразным, нескладным парнем с тонкой шеей, и в полку все звали его попросту Длинным:
— Долгих Устин я, — виновато отозвался он. — Здоров, ружьё при мне. Зови Длинным, капрал, я к этой кличке сызмальства привычный, на неё быстрее оборачиваюсь.
В это время Савва попытался приподняться с кочки, опираясь ладонью о свой ящик, но дёрнулся слишком резко. Тяжесть тела пришлась на разрубленное бедро, лицо обозника побелело, и он беззвучно охнул:
— Савва Круглов... нога попорчена... Ящик в целости, а ружьё моё...
Фраза оборвалась. Холщовая повязка на бедре вмиг налилась тёмным, и по холсту штанины поползла горячая кровь.
— Сидеть! — скомандовал я, бросаясь к нему. — Савва, сядь на колесо телеги!
Он послушно опустился на деревянную ступицу брошенной обозной повозки и поглядел на кровоточащую ногу с горькой укоризной, точно на неверного товарища.
— Митроха, в ходячие Савву не пиши, — бросил я через плечо. — Записывай: при обозном колесе.
— Дойду я, капрал...
— Дойдёшь, но не своим ходом, — я опустился на колени и осмотрел повязку. Нитки полевого шва лопнули с краю, кровь сочилась ровной тёмной струёй. — Фома, отдай плащ Яшке. Прижми ладонью вот здесь, выше раны, и держи намертво, пока Никита свежий жгут не скрутит.
Савва стянул через голову потёртую ременную петлю, опустил окованный ящик в траву и осторожно подтолкнул его носком сапога к Фоме:
— Прими ящик, Фома.
Фома озадаченно перевёл взгляд с железных уголков короба на Савву, затем на меня:
— Открывать, капрал? Патроны глянуть?
— Не смей открывать! — испуганно и зло вскрикнул Савва, дёрнувшись на ступице.
— Не трогай замок, пока Никита не подойдёт, — осадил я Фому. Савва тотчас отвернулся, спрятав взгляд. Я счёл, что старик просто трясётся над сухим порохом, оберегая его от полуденного зноя, и допытываться о содержимом короба не стал.
Когда Митроха закончил перекличку, в строю отделения насчитывалось ровно двенадцать бойцов. Никита Белов, Митроха Гвоздь, Прокоп Сысоев, Савва Круглов, Федька Малой, Гаврила Ситник, Кузьма Шумов, Устин Долгих, Пахом, Фома Кривцов, Яшка Сорокин. И я — капрал Андрей Рябов.
Сёмки среди нас не было. Тишка остался у лекарей. Пленный Пер был сдан под караул.
— Двенадцать душ, — подытожил Митроха, загибая пальцы. — В точности, как малец насчитал.
— Как Федька насчитал, я слышал, а теперь каждого сам руками потрогал.
В эту минуту со стороны перевязочного двора, старательно обходя липкую лужу, к нам направился военный писарь. Он был в чистом суконном кафтане, без шапки, и бережно держал обеими руками деревянную дощечку с наклеенным листом полковой ведомости, словно нёс горячую миску со щами.
— Кто здесь капрал Рябов? — осведомился он ещё издали.
— Я Рябов.
— Елисей Дробышев, полковой писарь при сержанте Клокове, — представился он, остановившись в двух шагах. Писарь цепко скользнул взглядом по шеренге за моей спиной, беззвучно шевеля губами при подсчёте: — Приказано свести в книгу всех, кто с передового редута вышел, и где кто обретается. Укажи, кого из этих людей записывать твоими?
— Всех двенадцать пиши нашими.
— Всех... — протянул Елисей, не торопясь макать перо. — Пойдём к шатрам, капрал, там книги лежат.
Мы направились к перевязочному пункту. Под наспех срубленным рогожным навесом стоял густой, удушливый смрад: пахло запекшейся кровью, кислым солдатским потом, дегтем и нечистотами. Первый вдох перехватил горло, но второй я заставил себя сделать глубоко и ровно. Под навесом сортировали поступивших с поля боя: санитары в залитых бурой жижей фартуках торопливо сгружали стонущих на траву, а мертвецов без лишних слов волокли в овраг.
— Твоими людьми я запишу только тех, кого подтвердит принимающая сторона, — раскрыл ведомость Елисей, пристроив дощечку на локте. — По утреннему списку после выхода из леса у меня числилось пятнадцать бойцов вашей роты, один чужой пехотинец с пробитой рукой и шведский полоняник Пер. Итого семнадцать душ. Ты называешь двенадцать. Пять человек вычеркнуть просто так я права не имею.
— И не вычёркивай наобум, — спокойно возразил я. — Пойдём по палаткам и проверим каждого лично. Ты записывай, куда боец выбыл и под чью руку сдан.
Писарь посмотрел на меня с изумлением, точно я предложил ему нечто невиданное:
— Обыкновенно капралы машут рукой и говорят коротко: «убыл».
— Мне это казённое слово тоже известно. За ним пустота. А за мной стоят живые люди.
Мы начали обход. Тишку я отыскал в первом же ряду под рогожей: барабанщицкий ученик лежал с краю на копне соломы. Перебитая нога была уже не в шомполах, а стянута стругаными лубками; лицо мальчишки казалось землисто-серым, он тяжело и неподвижно спал.
— Барабанщик Тихон, ученик ротный, — указал я писарю. — Кто принял парня?
— Я принял по описи, — отозвался пожилой санитар, не отрываясь от промывки чужой культи. — Лекарь Шульц распорядился до телег его здесь держать, а к вечеру обозом в Решетиловку свезут.
— Заноси в книгу, Елисей, — велел я. — «Жив, находится при дворе, нога в лубках, временно не в строю».
— Формулу «не в строю» устав не дозволяет, — нахмурился писарь.
— Тогда напиши так, чтобы ни одна штабная собака не вздумала искать искалеченного мальчишку на линии огня.
Елисей послюнил свинцовый грифель и аккуратно вывел запись на бумаге.
Егора Лемехова мы нашли за навесом у полевой кухни. Он сидел на корточках возле водовозной бочки среди незнакомых стрелков, прихлёбывая овсяный взвар из чужой жестяной манерки. Услышав оклик, он поднялся не сразу:
— Ерёма.
— Егор я, Лемехов, — виновато отозвался парень. — Это ты меня Ерёмой в горячке нарёк, когда в прорыв шли.
— Ты с моим отделением остаёшься?
Лемехов поглядел на манерку, затем на сидевших рядом пехотинцев, и я понял его ответ прежде, чем он разомкнул губы:
— Я к третьей роте прибился, капрал, — негромко проговорил он. — Меня ихний капрал подобрал и на ротный котёл поставил. У них командир уцелел, рота целая. Не держи зла, Андрей. Ты меня ночью на ноги поставил, и в прорыве я без ружья на колене стоял, как велено было. Но я из третьей роты родом, там мои земляки с самой Пасхи служат.
— Зла не держу, Егор. Служи честно, — я повернулся к писарю: — Кто подтвердит приём?
— Я подтверждаю, — поднялся от бочки широкоплечий унтер с медной бляхой. — Капрал Свиньин, третья мушкетёрская рота. Записывай Лемехова в мой плутонг.
Елисей ловко провёл чернильную черту от фамилии Лемехова к графе третьей роты и вписал имя Свиньина. Капрал придирчиво проследил за росчерком и удовлетворённо кивнул.
Чужого пехотинца с перебитой рукой долго искать не пришлось: он обнаружился у коновязи своего полка, где во всё горло честил санитара, криво прикрутившего лубок к предплечью.
— Пятнадцать своих по списку, — водил пальцем по листу Елисей. — Двенадцать при канаве. Тишка в лазарете. Лемехов в третьей роте. Не хватает одного человека.
— Сёмка Пахомов, — глухо произнёс я. — Упал в разрыве на левом стыке.
— Мёртвым его кто-нибудь своими глазами видел?
— Никто не видел.
— Тогда по закону пишу: «без вести пропал в баталии». Через три недели спишут в безвозвратную убыль, и мать его до гробовой доски будет весточки ждать.
Писарь произнёс это без злобы, ровным голосом человека, для которого солдатские судьбы давно превратились в привычные столбцы полкового учёта.
И в эту самую секунду за нашими спинами тяжело заскрипели носилки. Один из санитаров разогнулся, шумно вытирая мокрый лоб грязным рукавом, и устало бросил в пустоту:
— Куда этого класть? С ручья приволокли, ладонь навылет свинцом разворотило.
Я обернулся не на слова — меня кольнуло странное предчувствие.
На окровавленной парусине лежал Сёмка Пахомов. Он скорчился на боку, подтянув худые колени к подбородку, и бережно держал перед глазами искалеченную правую руку, словно диковинную хрупкую вещь. Ладонь была чудовищно раздута, почернела от запекшейся корки, а между пальцами зияла рваная пулевая дыра. Левая щека от виска до челюсти была распорота до розового мяса. Парень глядел на нас широко распахнутыми глазами и молчал, стиснув зубы от нечеловеческой боли.
— Стой! — я положил руку на плечо санитара. — Опусти носилки на землю. Немедленно.
Деревянные ручки глухо стукнулись о сухую, истоптанную колею.
Глава 8
Носильщик бросил березовую жердь и устало вытер рукавом серый от соли лоб, оставив носилки прямо в истоптанной сухой колее между канавой и обозом.
— Игнат, откуда ты его приволок? — спросил я, перешагивая через расколотый обозный обод.
— Да от водовозных бочек, — санитар равнодушно пожал худыми плечами и сплюнул под ноги горькую слюну. — Он там в лощине с самого утра лежал, его с убитыми в одну кучу снесли, а он зашевелился, когда бочки покатили. Бывает такое на войне.
— Елисей, заноси в книгу: принял санитар Игнат, от бочек, живой.
Я опустился на одно колено в пыль. Сёмка попытался опереться на левый локоть, но силёнок не хватило, лицо его судорожно перекосило от боли, и он вместо этого слабо ткнул меня искалеченной рукой в колено — осторожно, словно робко постучался в запертую дверь.
— Я здесь, Сёма, — тихо сказал я, удерживая его за здоровое плечо. — Я тебя вижу, брат. Помолчи, у тебя щека до кости разошлась.
— В-возьми... — вытолкнул он сквозь запёкшиеся губы. Слово вышло влажным, булькающим от крови.
Я знал, о чём он будет молить, ещё когда бежал к носилкам через колею. И точно знал, что обязан ответить:
— Не возьму в строй, Семён. Не проси.
Он замер, уставившись на меня немигающим взглядом, полным смертной тоски.
— Погляди сам, — я не стал сыпать пустыми утешениями; бережно придерживая его за запястье снизу, я повернул руку ладонью вверх и приподнял так, чтобы он разглядел её своими глазами. — Здесь сквозная дыра в два пальца шириной. Сквозь неё небо видать. Ружьё этой рукой ты не удержишь ни нынче, ни через седмицу. Взять тебя в строй — значит поставить рядом бойца, который станет заряжать за двоих, собьёт темп и ляжет под штыками. Я твоей кровью и чужими жизнями рисковать не стану.
Сёмка беззвучно всхлипнул и отвернул лицо к пыльной рогоже носилок.
— Елисей! — окликнул я писаря. — Записывай парня отдельной строкой, не в числе двенадцати строевых: «Пахомов Семён, жив, находится при перевязочном пункте, ладонь пробита свинцом, щека рассечена, вне строя». И Тишку-барабанщика так же отметь, отдельно. Чтобы ни один штабной чин не записал их в мертвецы и никто не вздумал гнать увечных в шеренгу.
— Это же две лишние строки на дощечке переводить, — недовольно проворчал Елисей, щурясь на солнце.
— Это две спасённые человеческие души. Пиши, не скупись.
Писарь вздохнул и принялся выводить буквы. Свинцовый карандаш крошился на неровной бумаге, Елисей то и дело обкусывал мягкий грифель зубами и старательно водил носом по строчкам.
Вскоре подошёл хирург. Это был уже не степенный немец Шульц, а другой лекарь — молодой, злой от бесконечной резни, с закатанными по локоть окровавленными рукавами рубахи. Он резко раздвинул пальцами края рваной раны, заставил Сёмку через силу пошевелить каждым суставом и тотчас махнул рукой санитарам:
— Рану промыть уксусной водой, наглухо не бинтовать, оставить сток сукровице, — отрывисто бросил он. — Кто за раненого отвечает?
— Никто, кроме меня, — ответил я. — Назовите подлекаря, принявшего парня, чтобы я знал, с кого спрашивать сохранность.
— Маркел примет. Подлекарский помощник. Вон в той палатке под ольхой, — лекарь уже поворачивался к следующим носилкам: — Только часто туда не шастай, там и без тебя ступить негде.
— Постойте, капрал! — вдруг окликнул меня Елисей, догоняя на выходе из-под лазаретного навеса. Писарь прижимал дощечку к груди и взволнованно тыкал пальцем в записи: — У меня в утреннем списке со слов сержанта Клокова чётко помечено: «Гаврилу Лыкова схоронили в овраге подле русла». Сам своею рукой выводил по докладу Белова. А вы мне сейчас среди двенадцати живых опять Гаврилу называете!
— Ситника, — терпеливо повторил я.
— Да нет у меня никакого Ситника! — писарь упёрся сапогами в глину, заупрямившись намертво. — В графе значится просто: «Гаврила». Я двух одинаковых людей с одним именем в живые не поставлю, коли один из них в сырой земле лежит. Сержант с меня три шкуры спустит за приписку, и по уставу прав будет.
— Пойдём к насыпи, — примирительно сказал я. — Гаврила сидит у канавы и чистит ствол. Спросишь его лично в глаза, он сам назовёт родовое прозвание, и ты впишешь его с живого голоса, а не с моих слов.
Елисей поглядел на меня почти с благоговением:
— Вот это по совести, — облегчённо выдохнул он. — Вот так и надо дело вести. А то всякий командир норовит на словах отбрехаться, а спрос потом с писарской братии.
У самого выхода с лазаретного двора он бережно передал мне дощечку:
— Подержи малость, капрал, покуда я кушак подтяну. Двенадцать имён в роте, две строки отдельно по раненым. Только заруби себе на носу: ружья здесь не означены. Я людей считаю, а не казённое железо. А ведь начальство опосля баталии первым делом за фузеи спросит.
Куча брошенного оружия лежала шагах в двадцати от нашей канавы на широкой рогоже, и вокруг неё уже вовсю суетились чужие обозники. Я подоспел ровно в то мгновение, когда расторопный пожилой мужик в подпоясанном веревкой армяке подавал в повозку третью фузею, а сидевший на облучке солдат ловко укладывал её под сено.
— Стой! — гаркнул я, наступая на край рогожи. — Положи ружьё на место.
— Чего разорался, служивый? — огрызнулся мужик. — Мне капрал Свиньин из третьей роты велел всё беспризорное оружие до кучи сносить!
— Приказ капрала исполняй, да чужого не трогай. Здесь не беспризорное лежит, здесь наше боевое оружие. Я тебе сейчас укажу, чьё какое. Подождёшь пару минут, пока мы с полковым писарем каждую фузею проверим и в ведомость внесём, а всё лишнее сам помогу тебе на телегу забросить. Свиньину так и передашь: капрал Рябов оружие расписал при свидетелях и лично подсобил погрузке.
Мужик недоверчиво помял в пальцах кнут, покосился на дощечку в руках Елисея и нехотя спрыгнул с телеги на землю.
Со стороны канавы уже подходил Никита. Следом Кузьма с Гаврилой Ситником бережно вели под руки хромающего Савву. Обозника усадили на широкую ступицу обозного колеса, и Савва тотчас привычным движением зажал тяжёлый ящик между стоптанных сапог. Прокоп опустился рядом в траву: действовать раненой рукой он не мог, но смотреть на распределение оружия хотел непременно — для русского солдата нет зрелища важнее, чем осмотр боевого ствола.
— Слушайте боевой порядок разбора, — громко объявил я, оглядывая бойцов. — В кучу толпой не лезть, каждый исполняет своё дело. Никита — держишь замки. Берёшь фузею, проверяешь кремнёвую губку, огниво, затравку и боевую пружину. Говоришь строго одно слово: «годен» или «не годен». Если бракуешь — объясняешь причину. Ситник — шомпол и прочистка стволов, чистишь железо по очереди. Федька — принимаешь дощечку у Елисея и громко повторяешь вслух приговор Никиты, чтобы писарь не ошибся. Митроха и Кузьма — подаёте оружие Никите и относите проверенное на чистое полотно. Больше к куче никому не подходить.
— А ты чего делать будешь, командир? — прищурился Никита.
— А я буду над вами стоять и следить, чтоб не смухлевали.
— Ну, это дело привычное, — хмыкнул старик, а Митроха громко прыснул в кулак.
Осмотр начали с фузей, бывших на руках у отделения. Никита брал каждое ружьё в мозолистые руки, с сухим щелчком взводил курок на боевой взвод, аккуратно спускал его, придерживая большим пальцем, сдувал пороховой нагар с полки и смотрел канал ствола на просвет против солнца:
— Годен. Митрохино, — Никита передал мушкет Ситнику. — Кузьмино — годен, только проволочную обмотку на цевье надо подтянуть к кольцу, разболталась. Ситниково — годен. Моё — в исправности. Прокопово... Прокоп, ты свою фузею в общую кучу сдашь али при себе оставишь?
— Не сдам, — глухо отозвался Прокоп с земли, сжимая здоровый кулак. — Пусть под боком лежит. Я с этим стволом двенадцать годков лямку тяну.
— Заноси, Федька, — кивнул Никита, беря следующее ружьё. — Устин Долгих — годен. Длинный, ты чем ствол драл, песком?
— Сухой землёй тёр, — виновато признался Длинный. — Грязь налипла, когда в канаву прыгали.
— Головой думай, дурья башка! Землёй ты казённое клеймо и металл сотрешь до дыр!
Федька отсчитал десять годных стволов на двенадцать человек. У Фомы Кривцова ружьё ушло в русле на спасительные носилки, у Пахома выскользнуло во время горячки броска через лесную вырубку. Яшкино стояло у рогожи, Саввино лежало подле телеги — Савва сразу признал старую косую зарубку на прикладе.
— Два ружья утеряно в бою, — твёрдо произнёс я. — Не «пропали без вести», не «растащены». Потеряны в сече. Так и фиксируй, Елисей.
— Так и пишу, — буркнул писарь, старательно выводя строчки.
Затем перешли к куче неопознанного оружия, снятого с поля. Там оставалось ещё три бесхозных ствола.
Первую фузею Никита забраковал с одного взгляда:
— Не годен к стрельбе. Гляди сюда, Андрей. — Он упёр приклад в суглинок и развернул ружьё замочной доской к свету. По сухому ореховому ложу от курка наискось шла глубокая трещина в ладонь длиной со свежими белыми волокнами древесины. — На втором же выстреле отдачей замок вырвет к шутам и прямиком в переносицу стрелку влепит. Бросай в свиньинскую телегу.
Второй ствол оказался намертво забит жирной глиной по самое дуло: боец упал лицом вниз и воткнул оружие в землю.
— Этот послужит, — заключил Никита, придирчиво оглядев замок. — Замочный механизм сухой, кремень добрый. Ситник, вычисти канал шомполом, только аккуратно: сначала дважды влажной паклей пройдись, затем сухой ветошью насухо вытри.
Третье ружьё Никита поднял и тотчас озадаченно переложил в левую руку:
— А это шведская фузея.
Ствол был заметно короче наших армейских, скоба спускового крючка тоньше, а темный приклад имел плавный европейский изгиб.
— Годен для боя? — спросил я.
— Стрелять-то из него можно, — Никита с сожалением положил ружьё на край рогожи. — Да только вещь эта приметная, трофейная. Завтра ротный капитан увидит — затаскает по допросам: где взял, у кого отнял, почему в казну не сдал. Выйдет одна морока.
— Не берём, — решил я. — Елисей, пометь: шведский ствол лежал в общей куче, отрядом не удерживался, сдан сборщикам капрала Свиньина.
— Вот ведь дотошный капрал, — усмехнулся писарь, но пометку сделал с явным удовольствием.
Гаврила Ситник долго и старательно вычищал забитый глиной ствол. Все молча наблюдали за движением шомпола, отчего Гаврила смущался и вытирал железо ещё медленнее.
— Одиннадцать! — торжественно объявил Федька, сверяясь со списком, когда Ситник наконец продул дуло. — Одиннадцать исправных русских фузей на руках. Кому одиннадцатую отдаём?
Я обвёл взглядом строй: Фома без ружья, Пахом без оружия, Яшка Сорокин с горящими глазами.
— Пахому давай.
— Почему это ему?! — обиженно вскинулся Яшка, выступая вперёд.
— Потому что Пахом широк в плечах, как дубовая колода, и руки у него как клещи, — я принял вычищенный ствол у Ситника и бережно вложил в тяжелые ладони великана. — А ты, Яшка, подносчик. Это не обида и не упрёк. Обида — это когда боевое оружие вручают пацану, который с ним в первой же атаке костьми ляжет.
— Да я не лягу! — вскрикнул мальчишка со слезами на глазах.
— Ляжешь. Ты вцепишься обеими руками в ложе, уставишься в мушку и перестанешь видеть поле. Я это по тебе ещё у канавы приметил: ты обозного воришку заметил только потому, что руки твои были свободны.
Яшка насупился, шмыгнул носом и тоскливо поглядел на свои пустые ладони:
— Ладно... Только чур, капрал, как освободится ружьё — мне первому отдашь!
— Слово капрала. Первому отдам.
В эту секунду Никита взял проверенную фузею Пахома, чтобы бросить контрольный шомпол в канал ствола перед сдачей бойцу. Железный прут скользнул внутрь — и с глухим металлическим стуком встал намертво.
Шомпол остановился на две добрые ладони раньше, чем положено доходить до казенной части.
Никита медленно поднял глаза, и лицо его вмиг окаменело:
— А ну все назад! — хрипло и страшно скомандовал он. — Назад, кому сказано! Кузьма, пошёл вон от греха!
Солдаты испуганно брызнули в стороны. Никита опустился на корточки, зажал ложе между коленями и направил дуло в глухой песчаный откос канавы, где не было ни единого человека.
— Заряжено под завязку, — тихо бросил он мне через плечо. — Какой-то дурень насыпал порох, забил пулю, а выстрелить не успел. То ли осечка вышла, то ли пуля его раньше настигла.
— Да пальни в песок, и дело с концом! — предложил Кузьма из-за спины.
— Сам пали, коли лоб чугунный! — огрызнулся Никита. — Я почём знаю, что там внутри набито? Может, солдат с перепугу две пули друг на друга вогнал, а может, свинец застрял посреди канала, а порох под ним слежался! При выстреле ствол разорвёт в куски, и нам всем черепа железом снесёт.
Ветеран полез под полу кафтана и извлёк стальной винтовой пыжовник — кривой пробойник с острым штопором на конце, который бывалые стрелки носили на поясе на крайний случай. Действуя с ювелирной осторожностью, Никита вогнал жало инструмента в ствол, подцепил и вытянул промасленный бумажный пыж, затем поддел свинцовую пулю и наконец аккуратно вытряхнул серый пороховой заряд на чистый холщовый лоскут, который Митроха держал на вытянутых дрожащих руках.
— Куда порох девать? — шёпотом спросил Митроха.
— В сомнительные остатки, — приказал я. — Отдельно от всего боезапаса заверни. Ни в лядунки не сыпать, ни в ящик не класть, чтоб никто впотьмах по ошибке в ствол не забил.
— Порох ведь добрый, капрал, — с мужицкой бережливостью вздохнул Митроха. — Жалко добро переводить.
— Жалко было бы, кабы он гарантированно сухой был. Ты почём знаешь, сколько дней он в сыром стволе отмокал? В бою один раз осечку даст — и хоронить тебя не на что будет.
Никита прогнал шомпол до самого дна, постучал ногтем по казеннику — железо отозвалось звонким, чистым звуком:
— Годен к стрельбе, — ветеран передал очищенное оружие Пахому. — Пустой ствол, бери.
— Итого одиннадцать годных ружей, — подвёл итог Федька. — Все вычищены, все проверены на совесть.
Я повернулся к Савве, собираясь велеть открыть ящик, но обозник уже сам глядел на меня исподлобья, побелевшими пальцами вцепившись в железные уголки крышки:
— Рябов... — глухо выдавил он, глядя мне прямо в грудь. — Прежде чем крышку рвать, выслушай меня стоя. Потому как сидя ты мне в зубы дашь, а стоя, глядишь, сдержишься.
— Говори как есть, Савва.
— Ящик этот... не тот.
Никита замер, не донеся шомпол до чехла.
— Настоящий, сухой короб я ночью до лощины допёр и под корнями сосны укрыл, — быстро, давясь словами, заговорил Савва. — А как по брустверу огонь пошёл, меня раненого подхватили и поволокли, а ящик в лощине остался. Его обозники первой линии подобрали. Я его опосля на чужой повозке приметил, да разве отнимешь — там чужой унтер на нём сидел. — Савва судорожно погладил шершавое дерево короба между колен: — А этот я по канавам да по телам собирал. По полю шёл и подбирал всё, что из разорванных сумок сыпалось. Тут чужой сбор, братцы. С миру по нитке, из-под всех полков. Я его тащил и крышку поднять боялся: покуда не открыл — вроде как с полным ящиком к своим пришёл...
Над канавой повисла тяжелейшая тишина. Солдаты молчали, потупив взоры. Митроха отвернулся, разглядывая далекие лесные опушки. Никто не упрекнул старика ни словом.
— Пойдём проверять заряд, — ровно произнёс я.
— Только не здесь, ради Христа! — взмолился Савва. — Здесь пыль и ветер травяной. Откроем на солнце — последние крохи попортим. Веди под крышу.
Бондарная будка стояла у самого выезда из обозного лагеря: низкие стены из горбыля, просмоленная дранка на крыше, утоптанный глиняный пол и густой, смолистый дух свежей дубовой стружки, мгновенно перебивший запах крови и пороховой гари. Хозяин будки — глуховатый старичок-бондарь с кудлатой бородой молча оглядел нашу хмурую компанию, вытащил из стены два берестяных кругляша, впустив полосы дневного света сквозь щели под стропилами, и указал на угол:
— Ежели порох рассыплете — веником приберите, — предупредил он шамкающим голосом. — Огня не палить, бумагу рваную мне оставьте на растопку.
Мы опустились на корточки вокруг ящика: я, Савва, Никита и Федька. Митроха с Кузьмой встали в дверном проеме, загораживая вход от посторонних глаз.
Савва дрожащими пальцами поддел кованый крючок.
Внутри ящика патроны лежали не казенными пачками, а перемешанной россыпью: серая солдатская бумага, желтоватые промасленные гильзы, белые вощеные трубки из гвардейских запасов.
— Сортируем на три кучки, — скомандовал я. — Сухие. Мокрые. И сомнительные.
— Сомнительных не бывает, — отрезал Никита. — Сомнительный в бою равен мертвому.
— Бывают, Никита. Я хочу точно знать, сколько у нас железа, а сколько надежды.
Ветеран взял первую бумажную гильзу, покатал у самого уха, прислушиваясь к шороху пороховых зерен, и отложил вправо:
— Сухой, порох сыплется звонко.
Второй сверток он помял пальцами, поднес к носу и помрачнел:
— Отсыревал, гад, потом на солнце сох. Порох внутри комком взялся. Влево, на растопку.
Третий патрон даже катать не пришлось: отсыревшая бумага расползлась под пальцами, как мокрая каша.
Савва перебирал патроны лихорадочно, с отчаянием обреченного. Федька вёл счёт вслух. В тишине будки раздавался лишь шелест бумаги, прерывистое дыхание Саввы да далекий глухой перестук бондарного топора за стеной.
— Одиннадцать, — наконец упавшим голосом выдохнул Федька.
В правой кучке сиротливо лежало ровно одиннадцать сухих зарядов. В левой возвышалась целая гора серого отсыревшего мусора.
— На одиннадцать годных фузей — одиннадцать выстрелов, — пробормотал Митроха от дверей. — Тютелька в тютельку. Господь управил.
— Ничего Господь тут не управил, — жестко оборвал я. — Это слепая случайность. И проверять ее на войне я не намерен.
Никита вскинул седые брови:
— Что задумал, капрал?
— Два патрона сжечь на пробе.
— Ты с ума сбрендил?! — Савва аж подскочил на коленях, заслоняя кучку ладонями. — Всего одиннадцать зарядов на всю роту осталось!
— Одиннадцать зарядов, про которые мы только догадываемся, что они выстрелят! — нажимая на каждое слово, ответил я. — Мы их только пальцами щупали, а пальцы врут. Если из этой кучки два дадут осечку — я обязан знать правду здесь, а не под штыками. А коли оба сгорят без задержки — значит, порох выдержал сырость, и я смогу положиться на оставшиеся девять.
— А коли один сгорит, а второй пшикнет? — тихо спросил Федька.
— Тогда будем знать, что верить нельзя ни единому заряду, и станем готовиться к рукопашной. Знание стоит двух зарядов.
Никита помолчал, разглядывая меня долгим, тяжелым взглядом, затем молча сгрёб два крайних патрона:
— Твоя правда, Рябов. Пошли за будку.
Обозного старосту звали Влас — тучный, краснорожий мужик с расстегнутым воротом холщовой рубахи. Завидев фузею, он сперва замахал руками и полез в драку, но я твёрдо отвел его в сторону:
— Стрелять будем в песчаный обрыв за овином. Там пустая промоина, за ней ни души. Стрелять станет ветеран Никита, а ты встанешь рядом и будешь свидетелем, чтоб нас в краже пороха не упрекнули.
Никита заряжал фузею несуетливо, с размеренной солдатской основательностью: скусил бумагу, аккуратно отсыпал часть на полку, захлопнул огниво, ссыпал остаток пороха в ствол, вогнал пулю с пыжом и дважды прибил шомполом.
Вскидка. Спуск.
Хлопнуло звонко, хлестко, без малейшей затяжки; в сухой песчаный откос врезался тугой фонтанчик рыжей земли.
— Сгорел чисто! — крякнул Влас, утирая пот со щеки.
Второй заряд Никита забивал быстрее. И вот тут кремнёвый камень раскололся в губках курка: на боевом полувзводе раздался сухой щелчок, и острая половинка кремня брызнула в траву.
— Ну вот те на! — сокрушенно сплюнул Митроха. — Допроверялись...
— Цыц! — осадил его Никита, опускаясь на колени. — Дело не в порохе, камень выкрошился. Сейчас новый лад дам.
Он достал из сумы запасной кремень, обернул его тонкой свинцовой пластинкой, чтобы губки курка не кололи камень, и намертво затянул прижимной винт:
— Свинец подкладывай всегда ровно, чтоб перекоса не было. Тогда и искра пойдет снопом.
Второй выстрел грянул так же звонко и мощно, как первый, взбив фонтан песка рядом с первой отметиной.
— Оба заряда исправны, — засвидетельствовал обозный староста. — Зря только шум поднимали. Пойду я к телегам.
— Стой, Влас, — остановил я его. — Запомни в точности: два выстрела было, оба сработали без осечки. Ежели офицеры спросят — подтвердишь под присягой.
— Подтвержу, чего уж там. Не глухой.
Никита бережно пересчитал оставшиеся девять патронов, уложил их в холщовую ладанку, туго затянул сыромятный ремешок и повесил через плечо под левую руку:
— Запас при мне, — объявил он, оглядев отделение суровым ветеранским взглядом. — Слыхали все? Девять надежных зарядов на одиннадцать боевых стволов. Никому самовольно не соваться. Понадобится в бою — проси вслух.
Глава 9
У бондарной будки Никита как раз затягивал сыромятный ремешок холщовой сумы с девятью проверенными зарядами, когда из-за пыльных обозных телег вынырнул Елисей. Полковой писарь бежал во весь дух, прижимая грифельную дощечку локтем к тощему боку, и часто хватал ртом раскалённый воздух, отирая лоб взмокшим рукавом:
— Рябов, живо к поручику! — выдохнул он, перепрыгивая через кучу дубовой стружки. — Головин за палаткой лекаря на повозке лежит, сержантский вестовой от него только что ускакал. Начальство гневается: почему ты людей при себе держишь и ружья перебираешь, когда велено роту к плотине стягивать? Ступай немедля, покуда поручик в памяти. Спрос будет лютый.
Повозка стояла третьей от лекарской палатки, в зыбкой тени от серого рогожного полога, натянутого с тележного борта на два кривых кола.
Головина не стали переносить на землю: класть раненых было некуда, лазарет захлёбывался кровью, а тыловой обоз со скрипом формировался прямо здесь. Я взглянул на прелую солому, на темные пятна на досках, на страшное, патронно-серое лицо офицера и подумал лишь о двух неизбежных вещах: когда наконец тронется этот обоз и успеет ли поручик дожить до первой версты.
Заметив нас, Елисей пригнулся к борту:
— Ваше благородие, капрал Рябов прибыл.
— Поставь его так, чтоб я лицо видел, — глухо отозвался Головин. Голос его звучал едва слышно, но каждое слово он выговаривал раздельно, до последнего звука, и я по одной этой чеканной ясности понял, какой нечеловеческой муки это ему стоило. — И сам стой подле. И ты, Белов, останься. Буду спрашивать при свидетелях, а не с глазу на глаз, чтоб опосля никто не вздумал вилять и переиначивать мои речи.
Я обошёл скрипучее колесо и встал в изголовье телеги так, чтобы поручику не нужно было ворочать разбитой головой.
— Ты увёл остатки роты с южного фаса, — произнёс Головин, глядя на меня запавшими, лихорадочно блестящими глазами.
— Увёл, Ваше благородие.
— Ты самовольно нарушил порядок отхода, который я назначил перед ранением.
— Нарушил.
— Ты вошёл в брешь между чужим батальоном и незнакомым полком и распоряжался там боем, не спросив ни у кого соизволения.
— Распоряжался.
— Ты не поддакивай мне так покорно! — с внезапной яростной судорогой прохрипел Головин и тотчас побелел ещё сильнее, судорожно вцепившись пальцами в солому. — Не соглашайся со мной, Рябов! Мне куда легче было бы, кабы ты стал спорить и оправдываться. А ты стоишь и молча киваешь, будто так и надо! А ведь мне опосля боя за эту кровь перед генералами ответ держать. С меня спросят в штабе: где вверенный редут? Я отвечу: оставлен шведам. Спросят: по чьему приказу брошен фас? Отвечу: по моему слову. А следом спросят, кто мне эту мысль подсказал, и я обязан буду назвать имя.
— Так и назовите: капрал Рябов.
— Назову, не сомневайся. Не пожалею, — поручик тяжело перевёл дух. Дышал он часто и мелко, боясь шевельнуть раненым животом. — А теперь слушай, чего мне от тебя надобно прямо сейчас. Мне не нужны твои подвиги. Мне даром не сдались россказни о том, как складно вы отстрелялись в разрыве — канонаду я и сам прекрасно слышал с повозки. Мне нужны сухие полковые числа: кого ты вывел живыми и что из казны потеряно. Коли начнёшь юлить и молоть языком, мол, людей довольно и ружей хватает — отстраню от отделения сию же секунду и сдам твоих стрелков сержанту Клокову поштучно.
— Елисей, — спокойно обратился я к писарю. — Положи поручику ротную дощечку.
Елисей развернул полотняную ветошь и бережно опустил дощечку прямо на грудь Головину, придерживая её за край, потому что поднять руку у офицера не было сил.
— Двенадцать бойцов стоят при канаве у насыпи, со мной включительно, — чётко доложил я, глядя поручику прямо в пересохшие глаза. — Сёмка Пахомов находится на перевязочном дворе у помощника лекаря: сквозная пулевая рана правой кисти, щека рассечена, к бою непригоден. Барабанщик Тишка лежит под лазаретным навесом: кость цела, но на разбитую ногу ступить не в силах. Стрелка Лемехова приняла к себе третья мушкетёрская рота капрала Свиньина. Раненого пехотинца из чужого полка сдали под расписку конвою.
— Оружие, — отрывисто потребовал Головин.
— Одиннадцать годных замков в строю. Десять наших штатных ружей, одно поднято из придорожной глины, вычищено Ситником и передано Пахому. Две фузеи остались лежать на редуте при убитых. Один шведский трофейный ствол сдали в обозную телегу третьей роты под присмотром писаря.
— Боевой запас.
— Ровно девять проверенных сухих патронов.
Головин с усилием шевельнул подбородком:
— Девять выстрелов на одиннадцать бойцов?
— Девять на одиннадцать.
— Белов, — позвал офицер старика. — Развязывай суму.
Никита молча снял через голову широкий ремень, распустил завязки и стал бережно вынимать бумажные гильзы по одной, укладывая их на грудь поручику рядом с грифельной дощечкой. Головин следил за каждым движением костлявых пальцев ветерана. На шестом заряде он мучительно сомкнул веки, справился с накатившей тошнотой и вновь открыл помутившиеся глаза.
— Девять штук, ваше благородие, — негромко подтвердил Елисей.
— Убери, — шепнул Головин, и Никита так же размеренно вернул заряды в суму. — А теперь отвечай про ящик.
Вот ради этого вопроса он и собирал последние крохи сил, держа меня перед собой.
— Утром сержант Клоков доносил, — заговорил Головин, — будто с укрепления вынесли целый окованый короб сухого полкового пороха, и Савва Круглов лично доставил его в лощину к ручью. Ты же в своём докладе о ящике не обмолвился ни единым словом. Где боезапас роты?
Я посмотрел на лежавшую перед ним дощечку и на Никитину суму. Присвоить чужой ящик на словах было проще простого, но на войне за ложные донесения расплачиваются жизнями товарищей.
— Сухой ящик остался при первом эшелоне, — твёрдо ответил я. — Савва спрятал его в лощине под корнями сосны, когда начался пожар травы вдоль бруствера. Самого Круглова вынесли раненым, а короб подобрали обозники чужого полка. Савва сам видел, как чужой унтер увозил его на повозке. Где тот ящик сейчас — мне неведомо, а приписывать себе чужой запас ради красивой ведомости я не стану, покуда патроны не лягут в наши лядунки. А в том ящике, что Савва приволок, порох оказался почти сплошь подмоченным. Из всей россыпи мы с трудом отобрали одиннадцать гильз, две сожгли на пристрелке, чтоб не нарваться на осечку в штыковом бою, а девять лежат перед вами.
— А ведь ты мог сказать мне другое, — тихо уронил поручик.
— Мог. Вы бы с моих слов записали в ведомость полный короб, а завтра в разгар штыковой сечи я стоял бы перед ротой с пустыми руками и искал оправданий.
Головин долго и неотрывно глядел в парусину натянутого полога над головой.
— Елисей, — выдохнул он наконец. — Заноси в книгу: сухой ящик числить за обозом первого эшелона, при отделении капрала Рябова боезапаса нет, кроме девяти патронов.
— Записал, Ваше благородие.
— А ты, Андрей, заруби себе на носу: я тебя сейчас не расхваливал за честность. Я тебя на верность присяге пытал.
В этот миг со стороны главной обозной дороги донёсся яростный крик — не боевой клич атаки, а та грубая, надрывная ругань, какой орут на взбесившихся обозных битюгов или на зазевавшихся оборванцев, перегородивших проезд.
Следом за первым криком раздался многоголосый гул десятков встревоженных глоток.
Никита прижал суму локтем к боку и шагнул к задку повозки, вглядываясь в пыльную муть проезда:
— Пленных шведов ведут, — бросил он, прищурившись против солнца. — И у них там человек под переднее колесо повозки завалился. Проезд намертво встал.
Проход между двойными рядами фургонов был шириной аккурат в одну телегу, с узкой пешеходной щелью по обочине. Повозки с ночи сгрудились здесь оглоблями внутрь, образовав единственную проезжую жилу от внешних редутов к полковым тылам. По этой забитой артерии конвойные волокли колонну пленных — длинную, измождённую, шаркающую толпу в серых от пыли синих кафтанах, не менее полутораста душ. А навстречу им, со скрежетом ступиц и лошадиным храпом, упрямо протискивался порожний обоз за ранеными.
Раненый швед лежал на боку поперёк пыльной колеи, поджав под себя здоровую ногу и намертво вцепившись обеими руками в правое колено. Ниже колена его голень была рассечена глубоким сабельным ударом почти до самой кости и наспех замотана грязным офицерским шарфом из синего шелка. Швед не стонал. Запрокинув белое, осунувшееся лицо, он снизу вверх глядел на бредущих мимо товарищей, перешагивавших через его неподвижное тело, и лихорадочно бросал им короткие, захлёбывающиеся чужие слова. Солдаты отводили глаза и безучастно двигались дальше.
Конвойный боец — молодой, веснушчатый пехотинец с багровым от духоты лицом — со всего маху тыкал лежачего прикладом фузеи в плечо:
— Вставай, вражья сыть! Кому говорят, вставай! Шевели копытами!
— Он не поднимется, служивый, — сказал я, решительно протискиваясь между тележными бортами.
— А ты ещё кто такой объявился?! — огрызнулся парень, вскидывая ружьё.
— Я тот, кто тебе дорогу расчистит, коли перестанешь орать и послушаешь командирского слова.
Позади колонна уже намертво упёрлась в затор. Задние шеренги пленных слепо наваливались на передних, обозные погонщики с матерной бранью хлестали коней кнутами, и финал этого хаоса был очевиден: через минуту толпа просто растопчет лежачего подкованными башмаками в дорожную пыль, и виновных искать никто не станет.
— Никита, стой подле повозки поручика, сумку держи и людей береги, — отрывисто скомандовал я. — В давку не соваться. Пахом, Устин Длинный — за мной! Фузеи сложить у колеса, Фома Кривцов остаётся на страже.
— Зачем оружие бросать, капрал? — удивился великан Пахом.
— Затем, что не на приступ идём, а человека спасать и проезд очищать! — отрезал я. — Полезешь в гущу со стволами наперевес — конвойные с перепугу за курки схватятся и пальбу по обозу откроют. Руки свободными быть должны!
Мы прислонили ружья к широкому ободу колеса, и Фома накрыл оба замка тяжелой мозолистой ладонью — это было надёжнее любого замка.
— Слушай сюда, конвойный, — подошёл я к растерянному парню. — Вон на той повозке оглобли сняты и лежат на траве, я их приметил. Мы с бойцами берём две жерди, заворачиваем твоего шведа в его же суконный кафтан и мигом сносим с дороги к лекарской палатке. Твоя колонна тронется дальше ровно через тридцать секунд.
— Мне под роспись велено всех до единого до сборного лагеря доставить! — заупрямился парень, и по его дрожащему подбородку я понял, что парень не лютует, а смертельно напуган казённым спросом. — У меня в караульном листе точный счёт значится! Сдам меньше голов — под шпицрутены пойду. Брошу его подыхать в пыли — офицеры три шкуры спустят. Мне что так, что этак петля!
И боец был абсолютно прав по воинскому уставу. Отменить его наряд я не имел права, и всякий пустой спор лишь затягивал узел.
— Твою службу никто не ломает, — веско произнёс я. — Я тебе даю то, без чего тебе не обойтись: штатного полкового человека, который распишется в приёме раненого под присягой.
— Это кого ещё?
Елисей стоял позади в трёх шагах и изо всех сил вжимался спиной в тележный борт, надеясь сделаться невидимым для начальства.
Но спасение пришло с неожиданной стороны. Из головы колонны, сердито расталкивая толпу суковатой палкой, вынырнул пожилой унтер-офицер конвоя — кряжистый ветеран с седыми прокуренными усами. Он с ходу вперился взглядом вовсе не в меня и не в истекающего кровью шведа, а прямиком в дрожащего писаря:
— Дробышев? Елисей, мать твою, ты ли это?!
— Я, Тарас Игнатьич, — виновато моргнул писарь.
— Ты всё подле Клокова состоишь?
— Так точно, при ротной канцелярии.
— Ну и слава Христу! — старшой шумно перевёл дыхание и повернулся ко мне: — С тобой, капрал, я толковать не стану, ты мне чином не указ. А вот ротному писарю верю. Дробышев, даёшь честное солдатское слово, что раненого пленника не в овраг сбросят и не в лесу прирежут, а доставят прямо к лекарям под казённый присмотр?
Елисей побледнел так, что веснушки на его лице проступили темными крапинками:
— Даю слово, Тарас Игнатьич.
— Тогда пиши сей же момент, при мне на глазах! — унтер стукнул комлем палки о колесо. — Имя вражье обозначь! Эй, черти чухонские, кто этого калеку знает? Как звать его по-вашему?!
Из сомкнутого строя пленных обернулся рослый шведский унтер с окровавленной тряпицей вокруг лба и глухо бросил одно гортанное слово:
— Ларс.
— Ларс, значит, — повторил унтер.
— Ларс... — торопливо заскрипел свинцовым карандашом Елисей по дощечке. — Заношу: «Шведский мушкетёр Ларс, ранен саблей в правую голень, принят от конвоя Тараса Игнатьича ротой Клокова для излечения под наш полный ответ».
— Вот и ладно, — вытер унтер мокрые усы. — С тебя и спросят, писарская душа. А ну, конвой, пошёл, пошёл! Не засти дорогу!
Оглобли мы с Пахомом сдернули с порожней телеги в два счета. Дерево оказалось тяжелым, вязким, из сырого неструганого ясеня. Когда мы подошли к раненому и стали заводить под его окровавленную ногу полы суконного кафтана, Ларс в ужасе отпрянул и с нечеловеческой силой вцепился скрюченными пальцами в мой рукав.
Он начал быстро и сбивчиво что-то выкрикивать на своем непонятном языке, заглядывая мне прямо в зрачки расширенными от ужаса глазами.
— Не понимаю я твоего лая, служивый, — покачал я головой.
Швед не поверил. Дрожа всем телом, он повторил свои слова медленнее, а затем свободной рукой с силой провел ребром ладони по собственному горлу от уха до уха.
— Вот оно что... — догадался я. — Нет, парень. Горло резать тебе никто не станет. Не душегубы.
Я выразительно указал ему рукой на полотняный шатер полевого лазарета, на снующих с ведрами санитаров, на белые бинты. Затем показал на себя, на наши импровизированные носилки и снова на палатку. Пленник пристально следил за моими пальцами; поняв нехитрый смысл жестов, он наконец разжал побелевшие пальцы на моем рукаве, шумно выдохнул и покорно откинулся на сукно.
Тащить носилки пришлось далеко в обход — шагов за сорок, потому что встречные фургоны намертво закупорили ближнюю щель. Ларс стонал сквозь стиснутые зубы на каждом ухабе. Длинный шагал впереди, неловко и чересчур робко пытаясь раздвигать толпящихся обозников руками:
— Посторонитесь, братцы... дайте пройти...
— Глотку дери, Устин! — прикрикнул я сзади, напрягая жилы под тяжестью оглобли. — Ты не на ярмарке кланяешься!
— А ну с дороги пошли, черти обозные! — гаркнул тогда Длинный во всю силу лёгких, и мужики мигом шарахнулись в стороны.
— Вот так и надо говорить, — одобрил я.
Опустив оглобли на сухую траву возле лазарета, я оглянулся назад. Обозная дорога вновь ожила: колонна пленных мерно удалялась в сторону тылового лагеря, а порожние телеги со скрипом покатили навстречу. Лишь у повозки поручика Головина все оставалось по-прежнему. Приподнявшись на локте — чего ему с ранением в живот делать категорически воспрещалось, офицер пристально глядел нам вслед через весь проезд.
Заметив мой взгляд, он с мукой опустился обратно на солому.
Когда я подошёл к его телеге забрать ружья, поручик тяжело дышал, роняя капли пота с подбородка на воротник:
— Рябов... Людей из роты отвлёк. Чужие оглобли своротил. Армейский конвой на дороге застопорил...
— Проход был наглухо перекрыт, Ваше благородие. Обоз стоял.
— Знаю я всё, — прошептал Головин, облизывая сухие губы. — Только в полковом штабе никто не станет разбирать твоего усердия. Пришьют самоуправство, нарушение устава и порчу обоза. Запомни это крепко, покуда под пулями ходишь.
Под брезентовым навесом у подлекаря Маркела стояла удушливая духота. Пахло уксусом, гниющим мясом и кислой кровью. Я задел головой низкую перекладину, и на плечи посыпалась сухая соломенная труха.
Сам Маркел — высокий, жилистый мужик лет сорока с угрюмым лицом и закатанными выше локтей кровавыми рукавами, метался между ранеными с той отчаянной сноровкой, какая вырабатывается лишь годами бесконечной резни. Появление нового калеки вызвало у него лишь глухую ярость:
— Куда ты его прёшь?! — рявкнул он, даже не взглянув на пленного. — У меня на одном полотнище по трое лежат! Убирайте вон, хоть в крапиву кладите!
— Выдели два шага у полотняной стенки, — попросил я. — Мы сами пристроим.
— Два шага у стенки — это мой рабочий проход! Коли я спотыкаться стану, у меня к закату трое солдат кровью изойдут, потому как перевязать не успею!
— Тогда укажи место по своему разумению.
Маркел на мгновение замер со смоченным в вине корпием в руках:
— Чего сказал?
— Укажи, куда положить, чтоб тебе не мешать, — спокойно повторил я. — Ты здесь главный хозяин. Твоего распорядка я не ведаю. Куда ткнёшь пальцем — туда и определим.
Подлекарь окинул меня долгим, удивленным взглядом, словно впервые в жизни увидел солдата, не лезущего на рожон:
— За палатку волоките, с северного угла. Там тень до полудня держится и трава не истоптана. У головы палку в землю вбейте, чтоб я впотьмах не проглядел. И пусть кто-нибудь из твоих рану ему промоет, покуда я освобожусь. Только запомни: черпать строго из белого бочонка под ольхой! Из черной бочки воду не брать ни в коем разе! Понял?
— Устин, слышал наказ? — повернулся я к Длинному.
— Слышал, капрал.
— Повтори, чего брать нельзя.
— Из чёрной бочки воду не брать, там помои лазаретные, — без запинки отчеканил Устин.
Сёмка Пахомов лежал в самой глубине палатки, третьим от входа. Над ним склонился сопливый мальчишка-подручный, тонкой струйкой поливая покалеченную ладонь из глиняного кувшина; мутная, сперва бурая, а затем розовая вода стекала с пальцев парня в деревянную лохань.
Я опустился на колени у его изголовья, прикрывая собой свет, чтобы он не тревожил распоротую щеку:
— Маркел, мне твоя жалость без надобности. Скажи чистую правду, какая есть.
— Солдатня обычно о пощаде молит, — буркнул подлекарь, подходя ближе.
— Когда он сможет фузею в руках держать?
Маркел двумя пальцами осторожно приподнял Сёмкину кисть к косому лучу света. Рука парня конвульсивно дёрнулась: три средних пальца судорожно подогнулись внутрь ладони, а указательный остался торчать неподвижным, мёуртвым прутиком.
— Гляди сам, капрал, — ткнул Маркел ногтем в основание ладони. — Указательный палец висит плетью. Свинцом перебило сухожилие, что спуск тянет. Срастётся ли оно, нет ли — один Господь ведает. А чтоб из фузеи палить, мало пальцем шевелить: надо приклад к плечу намертво прижать и локоть держать, а у него при малейшей натуге всё мясо на руке лопается. Сегодня — в строй не годен. Через неделю — не годен. А дальше глядеть будем: коли гниль пойдёт — руку по локоть отхвачу, коли чисто заживёт — калекой останется.
Сёмка слушал этот приговор не шелохнувшись. Лишь когда подлекарь отошёл, он скосил на меня единственный здоровый глаз:
— Ты меня... бросаешь здесь, капрал? — с мукой выдавил он. Правый угол рта не слушался, слова выходили шепелявыми, косыми. — Возьми с собой... Я подносчиком буду... Я левой рукой патроны зубами рвать научусь...
— Не возьму, Сёма. В строю от тебя сейчас одна гибель выйдет.
— Тогда я сам... на карачках за вами приползу...
— И под первый же шальной снаряд угодишь, — я крепко сжал его горячее, вздрагивающее плечо. — Слушай меня в оба уха, парень. Я тебе не утешение пустое сую, я тебе боевую задачу ставлю. Ты здесь не брошен на произвол. Ты наш ротный дозор в лазарете. Лежи смирно, береги руку от антонова огня и слушай каждого, кого санитары с поля приносят. Ежели наших с редута или из третьей роты увидишь — выспрашивай, кто уцелел, кто погиб, куда кого определили. Я за тобой вернусь, Семён. Мне позарез нужно знать, кто из полка в живых остался.
— Буду слушать, — прошептал парень, и одинокая слеза прочертила полосу по его закопченному виску. — Только вернись, капрал... Не забудь меня...
— Лежать пластом! — строго прикрикнул Маркел из темноты. — Сядет — лично розгой приложу!
Сёмка судорожно сглотнул и еле слышно добавил:
— Ты Федьке скажи... чтоб не думал дурного. Я не сбежал с поля...
— Он сам к тебе прибежит и всё скажет.
Полог палатки резко распахнулся, и внутрь, согнувшись в три погибели, ввалился запыхавшийся Елисей. Грифельная дощечка под его мышкой была покрыта свежими жирными потеками свинца:
— Рябов, срочно к поручику! Сержант Клоков вестового прислал: на дальнем сборном пункте конвойных рук не хватает, а через овраг вести арестантов некому — там с той стороны наш секрет стоит, а дозора нет. Клоков просит выделить надёжных людей из нашего отделения. Решать поручику Головину!
Мы торопливо выбежали наружу и вернулись к повозке. Поручик лежал с закрытыми глазами, не двигаясь, и сквозь пропыленную ткань его лица проступала смертная бледность; казалось, он уже погрузился в последнее забытье.
Лишь когда колесо сухо скрипнуло под моим сапогом, он с неимоверным усилием разомкнул запёкшиеся губы:
— Сколько там пленных?
— Пятеро шведов, Ваше благородие, — торопливо доложил Елисей, прижимая дощечку к груди. — И наш один, тяжело ранен в живот, из третьей роты. Клоков приказал через овраг к плотине доставить без задержки, а конвойных рук у него в обрез.
Глава 10
— Один барабанщик ихний, — торопливо добавил Елисей, не опуская дощечки. — Из передового шведского отряда, что с утра у мельницы крутился. Сержант Клоков его в лицо приметил и требует доставить живьём, чтоб расспросить о шведских силах.
Головин медленно открыл глаза и повернул голову ко мне; в этот раз поворот дался ему особенно тяжело — жилы на шее вздулись, а пальцы судорожно впились в прелую солому под боком.
— Рябов, — произнёс он с натугой, роняя слова сквозь стиснутые зубы. — Возьмёшь семерых бойцов, себя самого считая. Пойдёшь через овраг к плотине, сдашь сержанту Клокову пятерых пленных и нашего раненого из третьей роты. Живыми. Всех до единого.
— Кого прикажете отобрать в команду, Ваше благородие?
Поручик тяжело, хрипло втянул горячий воздух, задержав дыхание, чтобы унять пульсирующую боль в животе:
— Ты даже не поинтересовался, отчего я именно тебе это дело поручаю.
— Отчего же, господин поручик?
— Оттого, что я хочу своими глазами увидеть, как ты исполнишь чужое, не тобой придуманное приказание, — с горькой усмешкой выговорил Головин, глядя мне прямо в переносицу. — Своё дело ты справляешь справно, я это на редуте видел. Своё всякий толковый человек делает с охотой. А ты теперь возьми чужое тягло, в котором твоей корысти нет, и доставь мне обратно ровно то, о чём я тебя прошу. Белов идёт с тобой — старый солдат в овраге лишним не будет. Малой, Митроха Гвоздь, Пахом, Устин Длинный, Кузьма Шумов. Всего семеро.
— Прошу оставить мне всех двенадцать, господин поручик, — твёрдо сказал я. — Овраг глухой, заросший, с той стороны шведские разъезды шастают, а у нас на руках шестеро беспомощных душ, из них один на жердях.
— Не дам, — отрезал Головин и с усилием приподнял ладонь от соломы на вершок, но тут же бессильно уронил её обратно. — При обозе караул нужен не меньше, чем в строю. Тут стоят фургоны с казённым добром, порох в чужих телегах лежит, раненые под рогожами стонут, а кругом шаром покати — все полки ушли вперёд за отступающим неприятелем. Ежели я тебе отдам всех двенадцать, это место останется совершенно пустым, а спросят за сохранность обоза с меня одного. Ты меня понял, капрал? У меня офицерской власти ровно на семерых бойцов. Больше у меня нет, и ты её у меня никакими речами не выторгуешь.
За скрипучим колесом повозки стояли, прислонённые к ступице, четыре кремневых ружья, и сидели на земле пятеро бойцов, которых поручик оставлял на охрану обозного угла. Требовать у него хоть одного лишнего человека означало оставить беззащитных раненых вовсе без присмотра.
— Понял Вас, Ваше благородие, — ответил я. — В таком случае я прямо при Вас объявлю оставшимся, кто здесь старший и с чем они остаются, чтоб Вы сами слышали мой наказ.
— Говори, я слушаю.
Я повернулся к повозке. Бойцы стояли за телегой полукругом, в пыльных, прожжённых порохом кафтанах — все, кроме Саввы Круглова, которого бережно усадили на землю спиной к деревянной ступице.
— Савва, — обратился я к нему. — Ты остаёшься старшим над обозным караулом.
— Да ведь я сидячий, капрал, — виновато развел руками Савва, поглаживая забинтованную ногу. — Ноги не держат, куда мне командовать?
— Ты хоть и сидячий, зато голова у тебя ясная и устав знаешь твёрдо, — возразил я. — При тебе остаются Прокоп, Гаврила Ситник, Яшка и Фома Кривцов. Всего пятеро бойцов. Ружей у вас четыре штуки: Прокопово, Ситниково, твоё и Яшкино. Ствол Яшки передашь Фоме Кривцову — у него рука тяжелая, он с мушкетом надежнее управится. А Яшка будет связным: станет бегать к старосте Власу налегке.
— Четыре ствола на пятерых бойцов, — окинул взглядом кучку оставшихся Никита Белов. — Кому без оружия состоять?
— Мне без ружья быть, — сам отозвался Яшка, выступая на шаг вперёд. — Я подносчик, моё дело малое. Ежели что — я живо добегу.
— Вот и ладно, — подтвердил я. — Фома берёт ружьё Яшки. Прокопово ружьё при Прокопе, Ситниково при Ситнике, Саввино при Савве. Савва сидит у колеса — он и сидя любого супостата на мушку возьмет, коли сунутся. А вот порох весь мы забираем с собой. У вас в лагере не остаётся ни единого сухого зерна.
Бойцы переглянулись, но спорить не посмели.
— Ни зерна, повторяю для всех, — строго повторил я, глядя в глаза Фоме и Прокопу. — А посему в драку вам вступать строжайше запрещено. Ваша служба — стоять на виду, фузеи держать на плече, будто полные заряды в стволах, и отпугивать мародёров одним грозным видом. А коли случится беда или покажется чужой конный разъезд — поднимайте истошный крик и немедля шлите Яшку к старосте Власу, а Влас побежит докладывать Головину. Уяснил, Яшка? Ты у них теперь не подносчик патронов, ты у них быстрые ноги.
— Уяснил, капрал! — звонко отозвался парень.
— Все девять проверенных патронов находятся у меня в холщовой суме, — громко, на весь проезд, объявил Никита Белов, похлопав себя по боку. — Выдавать стану строго по одному заряду и лишь по прямому приказу капрала Рябова. Ежели кто вздумает выпрашивать патрон самовольно — не получит ни крупицы.
Федька Малой всё это время переминался с ноги на ногу возле колеса, судорожно сжимая в кулаке деревянную бирку, а потом вдруг робко тронул меня за рукав:
— Капрал... дозволь мне к Сёмке Пахомову сбегать.
— Некогда по лазаретам рассиживаться, Федя. Выступать пора.
— Да я на одной ноге, в два счёта! — взмолился мальчишка, глядя на меня снизу вверх с тем же упрямым отчаянием, с каким держал бруствер на рассвете. — Я только скажу ему, чтоб не терзался. Что мы его не бросили в пыли, а сдали подлекарю Маркелу под роспись. По имени записали в полковую ведомость. Он ведь там лежит среди стонов и думает, что отбился от роты насовсем...
Я глянул на небо. Солнце уже перевалило за полдень, от сухой земли поднималось тягучее марево, пахнущее пылью и тлеющей соломой.
— Беги, — разрешил я. — Только скажи простыми словами, чтоб парня в дрожь не вгонять. Да расспроси Маркела, не требуется ли лазарету чего с нашей стороны, и ответ крепко запомни.
Федька сорвался с места и вихрем полетел между обозных телег к брезентовой палатке подлекаря.
Поручик Головин проводил его взглядом, медленно опустив веки:
— Добрый солдат из мальчишки выйдет... Вышколил ты его, Рябов.
— Он сам себя выучил, Ваше благородие. Под шведской картечью люди быстро умнеют, я лишь вовремя руку подставлял.
— Рябов... — Головин с трудом сглотнул горькую слюну. — Слушай меня в последний раз. Как сдашь пленных на плотине Клокову, возвращайся сюда немедля. До заката чтоб был здесь. Ежели я буду ещё жив — сам приму у тебя отчёт и стану допрашивать за сдачу укрепления. А коли помру к вечеру — допрашивать станет сержант Клоков. У него на тебя составлена подробная бумага, и пощады от него не жди.
Писарь Елисей, перекладывавший дощечки в холщовой суме, неловко кашлянул в кулак:
— Ваше благородие... я чуть было не запамятовал передать капралу важную весть.
— Какую ещё весть?
— Тот неизвестный человек, что Круглова утром за локоть хватал, объявлялся снова, — пояснил писарь. — Выспрашивал капрала Рябова.
— Что за человек такой? — насторожился я.
— Имени своего он не открывает, — подал глухой голос Савва от ступицы колеса. — Второй раз уже наведывается. Я ему говорю: капрал на приказе у начальства, не до тебя сейчас. А он упёрся: «Я подожду». И пошёл к сгоревшей кузнице на самом краю обоза. Сказал на прощание: до вечернего благовеста стану дожидаться у кузницы, а как колокол пробьёт — уйду, и тогда пусть Рябов сам меня по лесам разыскивает, коли шкура дорога.
Я замер между двумя фургонами. С одной стороны чернел глухой заросший овраг, куда надлежало немедля вести команду сквозь шведские дозоры, а с другой — обугленный сруб кузницы и таинственный незнакомец, чей назначенный срок таял с каждой минутой, и вечерний колокол должен был отмерить конец обоим путям.
Овраг можно было легко проскочить и не заметить: выжженное солнцепеком ржаное поле тянулось ровной скатертью, а затем земля под ногами внезапно обрывалась глубокой, темной трещиной. Внизу сразу становилось сумрачно и прохладно; крутые глинистые склоны густо заросли колючим бересклетом, бузиной и узловатой ольхой.
Мы стояли на самом краю обрыва всемером. Чуть поодаль, под присмотром двух караульных третьей роты, сидели на пожухлой траве пятеро шведских пехотинцев, а на земле между двумя оструганными ясеневыми жердями лежал на рогоже русский солдат. Живот его был наглухо спеленат окровавленной холщовой рубахой, сквозь которую сочилась темная сукровица; парень тяжело дышал сквозь стиснутые зубы и не открывал глаз.
Прежде чем спускаться в провал, я обошёл каждого пленного — не для казённого смотра, а потому что вести их сквозь чащу предстояло мне, и всякая оплошность грозила обернуться пулей в спину.
Двое были пожилыми, сутулыми бородачами с землистыми, измождёнными лицами; по их потухшим глазам было ясно, что они смирились со своей долей и пойдут куда велят, лишь бы не били прикладами. Третий — совсем юный новобранец, почти мальчик, поминутно трогал грязными пальцами багровый ожог от пороховых газов на шее и жалобно морщился от боли. Четвёртый, коренастый здоровяк с наспех перевязанной кистью, шумно втягивал воздух открытым ртом.
Пятый сидел поодаль, привалившись спиной к коряге, и смотрел на нас снизу вверх не мигая.
На вид ему было лет двадцать пять. Широкий в кости, плотно сбитый, с короткой жилистой шеей и упрямым вырезом подбородка. Руки его были туго стянуты сыромятным ремнём спереди, а на левом рукаве синего суконного кафтана, у самого плеча, болталась на белых нитках оборванная плетёная тесьма — верный знак ротного барабанщика.
— Это который же из них? — шепотом спросил Митроха Гвоздь, поправляя ремень фузеи на плече.
— Барабанщик Олаф, — отозвался конвойный третьей роты, сдававший нам караул. — По-русски маленько смыслит, только прикидывается немым. Сержант Клоков велел его в целости доставить.
Я подошёл вплотную и присел перед ним на корточки:
— Слушай меня, Олаф. Мы идём вон туда, вниз. Пройдём дном оврага прямо к плотине. Там шведских частей нет, там стоят наши полки. Пойдёшь смирно — дойдёшь живым и невредимым. Никто тебя пальцем не тронет.
Олаф пристально вгляделся в моё лицо, помолчал секунду и медленно, с глубоким презрением покачал стриженой головой.
— Не веришь русскому слову?
Он снова мотнул подбородком и бросил сквозь зубы короткую чужую фразу, в которой слышалась злая усмешка.
— Чего он там бормочет? — переспросил Митроха, вглядываясь в пленного. — Кажись, про яму толкует... Вроде как «в яме закопают».
— В овраг идём, дурья твоя голова, — громко и внятно повторил я, глядя шведу в зрачки. — Не в яму на расстрел, а через овраг к мельнице!
Олаф демонстративно отвернулся и уставился в сухую траву. По напрягшимся мускулам его спины я понял: уговоры здесь бессильны; всю дорогу этот барабанщик будет выжидать малейшей нашей оплошности, чтобы вырваться на волю или бросить колонну на верную погибель.
Спуск на дно оврага был крутым, глинистым, с узкой, едва приметной тропинкой, петлявшей наискось между торчащих корней. Палящее солнце успело запечь верхний слой глины в твердую корку, но под этой хрупкой скорлупой земля оставалась скользкой, как намыленное бревно; стоило наступить чуть неловко, и корка с шорохом съезжала вниз вместе с ногами.
— Слушай мою команду, — распорядился я, собирая людей вокруг себя. — Никита, становись на самом краю обрыва. С тобой остаётся Митроха. Держите два ствола наготове и вниз не спускайтесь, покуда мы все до единого не окажемся на дне. Смотреть не на нас под ноги, а поверх кустов в сторону рощи: оттуда в любой миг может выскочить конный шведский разъезд.
— Заряжать ружьё? — деловито осведомился Никита, проверяя кремень в губках курка.
— Один патрон в ствол, Никита. Выстрелишь лишь в том случае, коли услышишь чужой окрик или увидишь чужие мундиры.
— Один заряд готовлю, два храню при себе, — размеренно кивнул ветеран.
— Пахом, ты берешь пленных и спускаешь их по тропе строго по одному, — продолжил я. — Не отарой, а поштучно! Первым ставь на глину того, кто крепче держится на ногах. Кузьма Шумов — спускайся вниз первым, примешь раненого на дне оврага. Федька берется за передние концы жердей, я держу задние. Пахом, как спустишь последнего шведа, передашь его веревку Длинному, а сам перехватишь заднюю поперечину носилок: не давай раненому съехать головой вперед! Устин, ты замыкаешь колонну пленных и намертво держишь связку.
— Я последним иду? — уточнил Устин Длинный.
— Ты идешь следом за шведами, а мы с носилками спускаемся следом. Трогай!
Первым по глинистой тропе двинулся сутулый швед: присев на корточки, он ловко съехал на подошвах добрую половину спуска и внизу быстро отряхнул колени от рыжей пыли. Вторым сошел обожженный паренек, цепляясь свободной рукой за ветки бузины. Третьим Пахом осторожно свел тяжелого пехотинца, придерживая того за широкий поясной ремень.
Очередь дошла до носилок.
Федька ухватился за передние концы ясеневых жердей, я поднял задние, а могучий Пахом обеими руками вцепился в веревочную обвязку у ног раненого, удерживая всю тяжесть на весу. Кузьма уже стоял на дне оврага у мутной воды, раскинув руки для приема. Задача была не из легких: требовалось пронести стонущего бойца по скользкому глиняному откосу на двадцать шагов вниз так, чтобы носилки не накренились и человек не вывалился головой в грязь.
— Федя, выше держи концы! — сквозь зубы бросил я, переступая по скользким выбоинам. — Твой край должен быть выше моего на пол-аршина!
— Да у меня плечи немеют, капрал... — глухо отозвался мальчишка, напрягая худую шею.
— Терпи, солдат! Не на гулянье вышли!
Мы одолели добрую половину откоса. Раненый солдатик смотрел в затянутое ветвями ольхи небо побелевшими глазами и лишь однажды, когда жердь глухо стукнулась о скрытый корень, прошептал пересохшими губами: «Братцы... миленькие, тише...» — и больше не проронил ни звука.
Барабанщик Олаф спускался последним, прямо позади носилок. Устин Длинный держал конец его связного ремня, тяжело переставляя длинные ноги по осыпи.
Швед рассчитал свой бросок с дьявольской точностью.
Сперва показалось, будто он всего лишь не удержал равновесия: Олаф неловко взмахнул связанными руками, как взмахивает всякий оступившийся путник, но в следующее же мгновение он с яростным звериным рыком ринулся вперед и всем весом коренастого тела обрушился Пахому в спину между лопаток. Не давая великану опомниться, швед выбросил подкованный башмак и с размаху подсек ему правое колено.
Пахом крякнул и навзничь рухнул на откос. Руки его сорвались с поперечины, носилки дернуло вбок, и задний край, лишившись надежной опоры, соскользнул в пустоту.
Носилки резко крутануло на узкой тропе.
Разворот был не столь велик — всего на четверть круга, — но склон здесь обрывался крутым глинистым карнизом, а внизу, в пяти саженях, лениво поблескивала стоячая черная жижа, и раненый на гладкой рогоже начал стремительно съезжать вниз головой прямо в топь.
— Держи-и-и! — истошно завопил Кузьма снизу, бросаясь на колени в ил.
Я выпустил левую жердь, всем телом бросился вперед и подставил правое плечо под падающую перекладину, судорожно приседая на обе ноги. Страшная тяжесть полоснула по лопатке, подошвы сапог со свистом содрали корку глины и намертво застопорились о толстый корень вяза.
Внизу Кузьма Шумов, плашмя распластавшись в жидкой грязи, в последний миг успел перехватить съезжающий край парусины обеими руками. Раненый замер у самой кромки обрыва, едва не коснувшись лицом мутной воды.
А барабанщик Олаф был уже на ногах. Оттолкнувшись от поваленного Пахома, он широкими скачками рванул наискось к боковой промоине, где из глины торчали узловатые корни бересклета; по этим корням сильный человек со связанными руками мог в несколько рывков выскочить наверх и скрыться в хлебах.
И ему вполне хватило бы пяти секунд.
— Стрелять, капрал?! — прогремел с верхнего края обрыва отчаянный голос Митрохи Гвоздя, вскинувшего фузею к плечу.
— Не сметь! Не стрелять! — рявкнул я, из последних сил удерживая носилки плечом. Грохот выстрела в глухом овраге перебудил бы всю округу.
Глава 11
Федька Малой среагировал быстрее всех. Поняв, что я держу раненого, мальчишка выпустил передние жерди — вес носилок тут же с удвоенной силой навалился мне на позвоночник — и в два кошачьих прыжка настиг беглеца у самой осыпи. Федька не стал хватать шведа за кафтан: он с разбегу врезался плечом ему под ребра, и оба кубарем покатились по рыжей глине на дно промоины.
Олаф был вдвое тяжелее мальчишки. В ярости подмяв Федьку под себя, он уже заносил сцепленные в замок кулаки, намереваясь размозжить парню лицо, но Федька с удивительной солдатской изворотливостью успел просунуть колено шведу в пах, и страшный удар кулаков лишь взрыл сухую землю возле виска.
Через миг над ними выросла исполинская фигура Пахома.
Великан не стал тратить времени на драку. Он сгреб Олафа за ворот кафтана и за пояс, оторвал от земли, словно куль с овсом, и с размаху приложил спиной к глиняной круче. Федька, отплевываясь от дорожной пыли, мигом вскочил и принялся лихорадочно затягивать ремень на запястьях шведа, зажимая пряжку зубами.
— Погоди, малец, не так вяжешь, — хрипло остановил его Пахом, тяжело дыша. — Ты ему кисти намертво передавишь, пальцы за час сгниют. Дай сюда.
Пахом перехватил сыромятную тесьму, оставил зазор в два пальца толщиной и крепко связал концы двойным узлом:
— Вот теперь никуда не денется, пёс чухонский, и руки целы останутся.
Я тем временем всё ещё держал перекладину носилок на затёкшем плече, пока Кузьма страховал снизу. Прямо перед моими глазами в растоптанной глине отпечатался глубокий след сапога: чужой, узкий, с тяжёлой квадратной железной подковкой на каблуке. Такие подковки русские полковые кузнецы не ковали никогда.
— Принимаем раненого на ровное место! — скомандовал я, стряхивая глину со щеки. — Кузьма, бери за край! Дружно, взяли!
Мы бережно опустили носилки на сухое дно возле воды, и лишь тогда Пахом, прислонившись спиной к обрыву, глухо простонал:
— Капрал… глянь-ка. Руку я себе сгубил.
Он медленно разжал левую ладонь.
Поперек всей ладони, от основания большого пальца до самого запястья, зияла страшная рваная рана — глубокая, до кости, словно прорубленная широким тесаком. Пахом распорол ее о зазубренный кремень, когда падал под ударом шведа, и темная густая кровь уже заливала рукав кафтана, капая в глинистую пыль.
— Кто теперь за передние жерди станет? — виновато пробормотал великан, баюкая покалеченную руку. — Я левой удержать не смогу. Совсем пальцы не слушаются…
— Не пойдёшь на носилках, Пахом, — твердо сказал я. — С твоей раной это верная гибель для раненого.
Сверху по осыпи быстро съехали Никита с Митрохой. Старый солдат, едва завидев окровавленную руку Пахома, молча полез за пазуху за холщовой ветошью.
Я стоял на самом дне оврага в двух шагах от чёрной стоячей воды и глядел на связанного Олафа. Тот хрипел, раздувая ноздри, и не сводил с меня ненавидящего взгляда; на скуле его подсыхала рыжая глина. Швед явно ждал, что я сейчас начну избивать его прикладом или велю заколоть штыком в грязи за попытку к бегству. Но тратить время на расправу было непозволительной роскошью: впереди лежало топкое, незнакомое дно оврага, а раненый солдатик на парусине заметно холодел.
Внизу овраг оказался куда шире и коварнее, чем представлялось сверху: почти все его русло было залито стоячей чёрной водой.
Вода эта не имела течения, подернулась по краям ржавой железистой пленкой и пахла сырым погребом, прелым листом и болотной гнилью. Между этой мрачной заводью и отвесным глиняным обрывом жалась узкая полоска вязкой суши шириной едва в полтора шага; по ней можно было двигаться вперед лишь цепочкой, ступая след в след и не допуская ни малейшей суеты.
Раненый солдат на носилках перестал подавать голос.
Я опустился на колени подле него и осторожно коснулся пальцами его шеи под челюстью. Пульс бился слабо, ниточкой, но губы чуть заметно вздрагивали от дыхания.
— Живой ещё, — негромко сказал я товарищам. — Никита, как закончишь с рукой Пахома, осмотри повязку на животе раненого.
— Осмотрю, капрал, — отозвался Белов, затягивая зубами тугой узел на ладони Пахома.
— Кузьма Шумов, становись на задние жерди вместо Пахома. Федька — веди носилки спереди. Устин Длинный, возьми веревку и свяжи барабанщика с двумя здоровыми шведами в одну цепь, за пояса, оставив между ними шага по три простора. Руки не связывать, только пояса!
— Отчего же за пояса, капрал? — удивился Длинный. — За руки надежнее будет, не вырвутся.
— Затем, что коли один оступится в топь, связанные за руки трое полетят следом и перетопят друг дружку! А связанные за пояса лишь потянут товарища, но удержатся на ногах. Делай, как велено!
Никита закончил перевязку. Пахом осторожно попробовал согнуть пальцы искалеченной руки, но лишь глухо зарычал от боли:
— Ладно… Я и правой рукой мушкет удержу, коли приспичит.
Он поднял из грязи свое ружьё, смахнул ил с замка и закинул ремень через правое плечо.
Федька Малой тем временем замер возле брошенного шведского ружья, наполовину ушедшего в жидкую глину у самой воды. Приклад утонул в тине, длинный граненый ствол сиротливо торчал вверх; видно, кто-то из шведских пехотинцев обронил его во время утренней паники.
— Прихватишь с собой, Федя? — спросил Митроха. — Добрый ствол, пригодится.
Мальчишка с сожалением поглядел на оружие, затем на носилки с раненым, потом на свои худые руки:
— Не стану брать, дядя Митроха. Мне руки свободными нужны, я на передних жердях стою. Ежели через плечо повесить — приклад по коленям заколотит, раненого с тропы сброшу. Пущай в тине лежит.
Колонна тронулась вдоль края черной воды: впереди с ружьём наперевес шагал Никита Белов, за ним Длинный вел связанную троицу пленных, следом мы с Федькой и Кузьмой несли носилки, за ними Пахом вёл двух оставшихся шведов, а замыкали ход Митроха Гвоздь и я.
Вдруг сверху, с высокого левого гребня оврага, сквозь шум листвы донеслись глухие людские голоса.
Они звучали невнятно, приглушенные густыми ветвями ольшаника, но в говоре ясно угадывался знакомый русский лад. Неизвестные двигались по верху параллельно нашему пути.
— Свои! — с облегчением выдохнул Митроха, поднимая голову к кронам. — Слава те, Господи, наши дозоры идут!
— Не спеши радоваться, — осадил я его шёпотом. — В чужих мундирах нынче всякий сброд по лесам бродит.
Пройдя полсотни шагов, шедший впереди Никита вдруг резко присел на корточки и поманил меня рукой.
— Глянь сюда, Андрей, — тихо прошелестел старик, указывая пальцем на рыхлый язык оплывшей глины.
По влажной боковой осыпи отчетливо тянулись свежие глубокие следы. Края глиняных выбоин еще не успели обсохнуть на ветру; по следам было видно, что три или четыре человека только что торопливо спустились со склона и ушли по кромке воды вперёд, ровно в ту сторону, куда держали путь мы.
— Знакомая подковка, — пригляделся я. — Квадратный каблук. Точь-в-точь такой след я видел наверху, где Олаф пытался вырваться.
— Русские кузнецы на такой манер железо не гнут, — покачал головой Никита. — Шведы это. Шведский поиск в овраге рыщет.
Я мог бы окликнуть верхних ходоков во всю силу лёгких. Один крик, один отклик — и сразу стало бы ясно, кто пробирается по гребню. Но если наверху шли чужие, то наш крик выдал бы не только место засады, но и то, как мало нас, как тяжело мы ступаем и что на руках у нас неподвижный раненый.
— Ни звука, — скомандовал я вполголоса. — Прижаться к глиняной круче, оружие к бою, шаг сбавить до предела.
Однако закричал не я.
Барабанщик Олаф, шедший в середине связки, всё это время украдкой косил воспаленные глаза на нависшие кроны деревьев. Жилы на его короткой шее налились чугунной тяжестью, плечи подались назад, а широкая грудь ходила ходуном — он берег дыхание ради одной-единственной отчаянной попытки.
Вскинув голову к небу, он во всю мощь молодых лёгких истошно завопил по-шведски.
Он успел выкрикнуть дважды, прежде чем Устин Длинный с силой дернул ремень и сшиб горлопана лицом в тину, но дело было сделано.
Сверху, сквозь густые заросли ольхи, грянул нестройный ружейный залп!
Враги стреляли вслепую, целясь не по узкой глиняной щели под обрывом, которую закрывала листва, а по открытой глади чёрной воды. Три мушкетных хлопка разорвали тишину; в десяти саженях от нас из неподвижной топи взметнулись три пенных водяных столба, а гулкое эхо заметалось между кручами с такой яростью, будто пальба велась со всех сторон сразу.
— Все к круче! — заорал я во весь голос. — Носилки на землю, вплотную к глине! Головы вниз!
Подмытый склон в этом месте образовал глубокую промоину, нависая над нами глиняным карнизом толщиной в добрых полтора аршина. Мы с размаху втолкнули носилки с раненым под этот спасительный козырек, вжали в грязь пленных и забились сами; пули, с визгом срезавшие ольховые ветви над головой, бессильно шлепали в верхнюю кромку дерна.
Наверху раздались отрывистые, гортанные выкрики — там торопливо отдавали команды на чистейшем шведском наречии.
— Никита! — быстро зашептал я, прижимая старика к земле. — Слушай мою команду в оба уха. В людей не целься, никого в чащобе не выцелишь. Смотри вон туда, левее, где ложбина с поля сходит! Это единственный пологий спуск на дно оврага, по которому они могут сбежать к воде. Сади пулей в самый подмытый край этой ложбины! В глиняный пласт бей!
Сверху уже донесся сухой треск ломаемых ветвей и шорох осыпающейся земли — шведские дозорные торопились перехватить нас снизу.
— На кой-бес в землю палить, Андрей? — торопливо спросил старик, откидывая огниво замка.
— На то, что коли пласт рухнет, спуск закупорит намертво! Им придется обходить овраг кругом, а это добрых две сотни саженей по кустам! За это время мы успеем уйти за поворот!
Никита понимающе блеснул прищуренным глазом и перекатился на правый бок. Зубами скусив бумажный патрон, он сыпанул мелкие крупицы зелья на полку, со щелчком захлопнул огниво, а оставшийся порох вместе с круглой свинцовой пулей всыпал в дуло. Не тратя драгоценных секунд на вытаскивание железного шомпола во всю длину, он коротко стукнул прикладом о сапог и вогнал заряд на дно ствола рукоятью пыжовника в три быстрых тычка.
— Восемь зарядов в суме осталось! — крикнул он, затягивая ремешок.
Мушкетный ствол упёрся в глиняную бровку. Грянул выстрел!
Тяжёлая пуля с глухим чавканьем вонзилась точно в основание подмытого глиняного козырька. Сверху брызнул рыжий земляной град, сухой пласт толщиной в два обхвата с треском оторвался от берега и с громоподобным уханьем рухнул вниз, завалив тропу вековыми корнями и грудами глины. Сверху раздались испуганные крики, топот сапог и треск отступающих по кустам дозорных.
— Поднимай носилки! — скомандовал я, вскакивая на ноги. — Шагом марш! Не бежать, ноги беречь, но хода не сбавлять ни на секунду!
Мы проскочили гиблое место за считанные мгновения.
За спасительным глиняным мысом Никита снова ловко опустился на колено, скусил второй патрон и загнал его в ствол. Когда он завязал суму, на дне холщового мешка оставалось ровно семь проверенных зарядов; восьмой покоился в стволе его ружья.
Здесь русло оврага круто поворачивало вправо. Высокий обрыв скрыл нас от верхних стрелков, и над головой вместо знойного неба сомкнулись переплетенные узловатые корни дубов и бересклета.
Митроха с Длинным почти бегом протащили связанных пленных за выступ. Барабанщик Олаф упрямо упирался ногами в ил, и Митроха не выдержал — коротко огрел бунтовщика прикладом между лопаток:
— Шевели поршнями, чухонец!
— Не трогать его! — осадил я стрелка.
— Так он же нас под шведские пули подставил, капрал!
— Он свой долг исполнял, как мы бы на его месте исполнили! — отрезал я. — Голову ему сбереги, Клоков с нас живого спросит. Вперёд!
За вторым изгибом мы наконец остановились перевести дух. Я быстро пересчитал людей взглядом: семеро наших бойцов, пятеро пленных шведов, один раненый на жердях. Потерь не было.
Никита разжал жилистую ладонь, показывая мне оставшиеся бумажные трубки:
— Семь зарядов при мне, Андрей. Считай своими глазами, чтоб потом розни в отчёте не вышло. Восьмой в стволе на полке лежит.
— Добро. Семь в суме, один на боевом взводе.
— А дальше сухой тропы нету, — хмуро добавил старик, глядя вперёд. — Гляди сам, какая засада впереди открылась.
Путь вперед преграждала широкая, гибельная промоина.
В половодье вешняя вода с окрестных полей с ревом прорывала здесь глиняное дно, промыв поперечный ров саженей в десять шириной и глубиной взрослому мужику по грудь. С обоих берегов в эту яму годами сносило древесный хлам: сломанные бурей ольховые стволы, замшелые коряги, осклизлые жерди и вывороченный с корнем вековой осокорь.
Весь этот бурелом сбился поперёк промоины в плотный, слежавшийся затор.
Переправа держалась лишь на двух ненадёжных опорах: на стволе толстого осокоря, который лежал комлем на нашем берегу, а кроной уходил в мутную глубь, да на паре перекрещенных березовых жердей, ненароком застрявших на середине завала. Перебраться на ту сторону можно было только по этому скользкому стволу, строго по одному, судорожно цепляясь за торчащие сучья.
Обойти промоину было невозможно: слева вздымался отвесный обрыв из сырой скользкой глины, а справа чернела бездонная омутная яма.
Я ступил кованым сапогом на комель осокоря и всем весом качнул дерево.
Ствол мягко спружинил под ногой, лениво опустился в воду и вновь всплыл на поверхность.
— Он же не на грунте лежит, капрал! — с тревогой заметил Митроха Гвоздь. — Он на воде качается!
— Комель на берегу упёрся, а середина на плаву гуляет, — подтвердил я очевидное. — Стало быть, коли на него встанут двое с грузом, бревно неминуемо провернет вокруг оси.
Позади, за глиняным поворотом оврага, глухо посыпалась осыпь, застучали потревоженные камешки, и до нас донесся явственный шорох сапог по глине: шведские дозорные всё-таки обошли завал поверху и теперь спускались на дно оврага по нашим следам.
— Обошли нас шведы, — глухо констатировал Никита. — Быстро идут, черти.
— Значит, слушай приказ и делай без лишних слов! — распорядился я. — Митроха!
— Я, капрал!
— Лезь вон на тот прибрежный корень и упрись плечом снизу под бок осокоря! Не руками держи — плечом да спиной дави, расставив ноги! Твоя единственная задача — не дать бревну крутануться вбок, когда пойдут носилки!
— А коли не удержу и сорвусь?
— Значит, выкупаешься в тине с головой! Кузьма Шумов — перебирайся на тот берег первым! Становись на сухом и принимай людей за руки! Устин Длинный — переводи шведов строго по одному, а веревку между ними распусти немедля! Каждого веди отдельно! Никита — оставайся при мне на этом берегу, мушкет держи на изготовку и глаз не спускай с поворота!
— Патрон в стволе проверен, полка сухая, — коротко отозвался Белов. — Семь зарядов в запасе.
Кузьма Шумов перебрался на противоположный край удивительно ловко: не глядя под ноги в темную воду, широкими уверенными шагами прошел по стволу, держась за ветви, и закрепился на глине. Митроха Гвоздь с кряхтением полез в холодную жижу, оседлал подводный корень и намертво подставил плечо под замшелый бок осокоря; жилистые ноги его широко раздались в стороны, и боец сделался похож на гранитный бык мельничной плотины.
Устин Длинный повел пленных.
Первым пустили сутулого ветерана — тот прошёл по бревну уверенно и деловито, как ходят мужики по лесинам всю трудовую жизнь. Вторым двинулся обожжённый паренёк; на середине ствола его внезапно повело от головокружения, бревно предательски дрогнуло, но Кузьма с того берега вовремя дотянулся и сгреб его за шиворот.
Третьим к бревну подвели барабанщика Олафа.
— Погоди, Длинный, — остановил я стрелка. — Олафа я сам переведу. Сперва переправим раненого.
Пахом с покалеченной рукой нести носилки не мог. Я определил его страхующим: обвязав свободный конец верёвки вокруг груди раненого бойца, великан намотал канат на своё здоровое правое предплечье и шагнул в тёмную воду рядом с бревном, готовый удержать человека в случае падения.
Федька Малой ухватился за передние концы жердей, я встал на задние.
Мы осторожно ступили на мокрый осокорь. Дерево с глухим всхлипом ушло под воду почти на ладонь.
— Капрал, не в ногу шагай, — тихо, не оборачиваясь, предупредил Федька. — Ступай в разбивку, через раз, чтоб бревно не раскачать.
Мальчишка был совершенно прав: мерный солдатский шаг моментально пустил бы бревно в раскачку.
Мы преодолели треть пути, затем дошли до середины.
И ровно на середине завала, там, где осокорь упирался в перекрещенные березовые жерди, случилось то, чего мы больше всего опасались. Мокрое дерево, набравшее сотни пудов вешней воды, с ленивым, неодолимым скрежетом провернулось в сучьях на четверть оборота!
Вместе с бревном предательски поехало всё: наши скользившие подошвы, носилки, равновесие, а черная омутная гладь внезапно поднялась к самым коленям.
Раненый солдат неудержимо заскользил по гладкой рогоже.
Он поехал вниз головой прямо в бездонную чёрную воду! Пахом отчаянно рванул страховочный канат здоровой правой рукой, но тяжесть сорвавшегося тела моментально сдернула великана с подводной кочки, и Пахом с головой ухнул в омут, подняв тучи чёрного ила!
В ту же роковую секунду беда настигла Федьку.
Его казенная фузея, висевшая за спиной на кожаном ремне через плечо, намертво зацепилась за торчащий вверх сухой сук осокоря. Ремень захлестнуло мертвой петлей, мальчишку с силой крутануло назад, и передние жерди носилок начали неотвратимо выскальзывать из его разжавшихся пальцев!
— Держи-и-и! — диким, нечеловеческим голосом взревел снизу Митроха, всем телом и хрустящими позвонками удерживая проворачивающийся ствол.
Барабанщик Олаф, стоявший на ближнем берегу и выжидавший своего часа, мгновенно смекнул, что охрана отвлечена. Он молча шагнул назад за спину замешкавшегося Длинного — туда, где берег обрывался к лесу, надеясь раствориться в кустах!
Но я успел заметить его манёвр.
Бросив свой конец жердей на скрещенные ветви — они чудом зацепились за березовый развилок, я ласточкой метнулся назад на комель осокоря, всем махом врезался коленом беглецу под рёбра и намертво припечатал шведа спиной к торчащему дубовому пню. Олаф захрипел и забился под моим весом, но вырваться уже не мог.
А Федька Малой на середине промоины в это мгновение совершил то, на что решился бы не всякий взрослый солдат.
Мальчишка даже не попытался сдёрнуть захлестнувшийся ремень через голову — на это не оставалось и доли секунды, а носилки уже падали в бездну. Левой рукой он нащупал за поясом солдатский нож, а правой с отчаянной силой полоснул по натянутому ремню у самой железной пряжки!
Толстая сыромятная кожа с сухим треском лопнула. Тяжёлый казённый мушкет с размаху ударился прикладом о замшелый сук, отскочил и с глухим всплеском канул в чёрную пучину омута, уйдя замком в донный ил на саженную глубину.
Освободившись от смертельной петли, Федька обеими руками вцепился в падающие жерди носилок.
Он перехватил их у самой поверхности воды, содрал кожу на запястьях, запрокинул искаженное лицо к небу и с отчаянным, нечленораздельным криком выдернул раненого из пасти трясины!
Снизу Митроха Гвоздь, зайдясь от натуги, с силой поддал плечом снизу — и осокорь послушно встал на прежнее место.
Кузьма Шумов на том берегу плашмя бросился на мокрую глину и намертво сгрёб передний край носилок. Митроха, не выпуская ствола из-под мышки, перехватил задние жерди, которые я оставил на сучьях. Общими усилиями раненого солдата выволокли на сухой берег; парень вымок до пояса, но остался жив и лежал на рогоже.
Пахом выбрался из омута последним — чёрный от тины, отплевываясь вонючей болотной жижей; повязка на его руке превратилась в сплошной комок грязи.
Устин Длинный торопливо перевел через затор двух оставшихся пленных, а я передал утихомиренного Олафа прямо в крепкие руки подоспевшего Шумова.
На глинистом берегу повисла тяжелая, гулкая тишина.
Никто из бойцов не проронил ни единого слова в упрёк Федьке. Митроха, выжимая подол мокрого кафтана, лишь молча посмотрел на чёрные круги на воде, где только что бесследно сгинуло исправное ружье, а затем перевёл тяжёлый взгляд на сидевшего на коленях мальчишку. Кузьма молча перематывал размокшую верёвку. Пахом сидел на кочке, баюкая покалеченную руку, и глядел в землю.
Федька стоял на четвереньках в мокрой глине, уронив голову на грудь, и судорожно хватал ртом воздух; худые плечи его мелко вздрагивали.
— Шесть ружей у нас теперь осталось, — наконец нарушил молчание Никита Белов, перебравшийся через затор последним и вставший подле меня. — Ровно шесть стволов на семерых служивых.
— Запишем в расход как есть, по чистой совести, — негромко ответил я.
Я подошёл к мальчишке и опустился на корточки рядом с ним в грязь:
— Сам ремень ножом полоснул, Федя?
— За сук он зашёл, капрал… намертво захлестнуло, — прошептал Федька в сырую землю, не смея поднять на меня заплаканных глаз. — Я его рвал-рвал — ни взад, ни вперед. А носилки уже в воду валятся… Я подумал: коли стану с ружьём возиться — человек утонет. Вот и полоснул…
— Всё ты верно сделал, Федя. Так оно и было.
— Под суд меня теперь отдадут, капрал? За утерю казенного оружия спрос строгий…
— Ты за это ружье уже ответил перед Богом и присягой, — твёрдо произнес я, положив ладонь на его вздрагивающее плечо. — Один раз ответил, и ответил единственно правильно.
Мальчишка медленно поднял голову, вглядываясь в мое лицо сквозь налипшую грязь:
— Не станешь серчать на меня, дядя Андрей?..
— Слушай меня, солдат, и запоминай мои слова, — веско сказал я, поднимая его с колен. — Мы сейчас выходим к плотине, и я лично перед сержантом Клоковым и перед всем полком объявлю: рядовой Федор Малой утопил свой мушкет в омуте потому, что спасал жизнь раненого товарища. Не со страху в кусты бросил, не проспал в дозоре по пьяному делу — с плеча срезал, чтоб выдернуть человека из гибели! И пускай хоть один штабной крючок попробует за это взыскать с тебя ответ! Я сам за этот ствол отвечу.
Глава 12
Овраг кончился так же внезапно, как и начался: глинистые кручи разом расступились в стороны, черная стоячая жижа свернула вправо, теряясь в непролазных зарослях высохшего тростника, и впереди открылась широкая заливная низина с остатками старой мельничной плотины.
После сырого, стылого полумрака оврага, пропахшего тиной и гнилыми корягами, полуденный зной ударил в лицо с неистовой силой. Солнечный свет ослеплял; горячий сухой ветер с поля пахнул в ноздри горькой полынью, речным илом и едким берёзовым дымом.
Плотина была старая, насыпная, сложенная из тяжёлой жирной глины и укреплённая замшелыми дубовыми сваями, почерневшими от времени и вешних вод. По самому её гребню вилась наезженная тележная тропа. За насыпью, на пологом песчаном мысу, сиротливо торчали обугленные пни сгоревшей водяной мельницы, стояли три или четыре порожние фуры с ободранными холщовыми верхами, а над кострищем у бревенчатого настила лениво поднимался сизый дымок, вокруг которого копошились вооружённые люди в серых армяках и пыльных полковых кафтанах.
Нас приметили с насыпи раньше, чем мы успели сделать десяток шагов по открытой отмели.
— Стой! — хлестнул сверху зычный, простуженный окрик. — Стой на месте, стрелять будем!
Над земляным бруствером плотины в одно мгновение выросли шесть или семь мушкетных стволов. Железные шомпола грозно блеснули на солнцепеке, а курки со щелчками встали на боевые взводы.
Я мгновенно оценил то, что открывалось их глазам с гребня: из глухого, непроходимого оврага, откуда никто в здравом уме не чаял дождаться людей, на свет божий вывалилась толпа из тринадцати оборванных душ; пятеро в синих шведских мундирах, один неподвижно лежит на парусине, у четверых руки заняты жердями, а ружей при отряде почти не видать — только чёрная грязь по пояс да окровавленные тряпки на руках.
— Стоять всем на месте! — громко скомандовал я своим, вскинув ладонь. — Носилки на землю, плавно! Оружие с плеч не сдергивать, стволы направить строго в землю! Пленные — садись!
— Садиться, капрал? — глухо переспросил Устин Длинный, натягивая ременную связку.
— Садись, говорю! Сидячих караульные за наступающую цепь не сочтут, пальбу с испугу не откроют!
Барабанщик Олаф понял приказ без перевода. Он первым молча опустился на сухую глину и высоко задрал над головой туго связанные запястья; трое шведских солдат за его спиной послушно повторили то же движение, а четвёртый, раненый здоровяк, от изнеможения просто повалился на правый бок, прижимая забинтованную культю к животу.
Я шагнул вперед на пять шагов, открыв пустые ладони навстречу нацеленным стволам, и подождал, пока крики на плотине немного улягутся.
— Федька, — не оборачиваясь, позвал я мальчишку. — Подойди сюда.
Мальчик подошёл, всё ещё тяжело дыша и вытирая исцарапанным локтем пот со лба; ворот его рубахи был разорван, а на поясе сиротливо болтался пустой кожаный ремешок без мушкета.
— Возьми у меня из кармана деревянную бирку, — приказал я, передавая ему дощечку с записями писаря Елисея. — Пойдёшь к насыпи один.
— Один, дядя Андрей?.. — дрогнувшим голосом спросил Федька, глядя на грозный частокол направленных на нас ружей.
— Один. Шагом ступай, не торопись. Руки держи широко в стороны, ладонями вперёд, и всю дорогу говори вслух без умолку. Кричи всё время, пока идёшь! Как поднимешься на насыпь к старшему — отдашь ему бирку в руки и громко назовёшь три вещи: наш полк, поручика Головина и писаря Дробышева. Запомнил?
— А коли пальнут со страху?
— Не пальнут, коли кричать станешь. Они увидят, что навстречу идет паренек налегке, без ружья, с раскрытыми руками, и станут слушать. Ступай!
Федька глубоко вздохнул, расправил худые плечи и двинулся по песчаной косе.
Он шел на диво ровно и старательно, вытянув руки в стороны, словно канатоходец на узком бревне, и всю дорогу во всю ширь ребячьей груди выкликал слова:
— Иду! Иду с казённой биркой! Ружья при мне нету, я один иду! Поручика Головина караул!
На насыпи ружья дрогнули и опустились к бёдрам. С гребня плотины навстречу мальчишке торопливо сбежал рослый пехотинец с фузеей в левой руке. Он перехватил Федьку за плечо, бережно взял из его пальцев деревянную бирку, вгляделся в записи и наклонился к самому лицу паренька, жадно слушая торопливый доклад.
Следом за первым караульным с насыпи сошли ещё двое солдат в расстёгнутых кафтанах. Один из них, шедший чуть впереди, внезапно замер в двадцати шагах от нашей группы, вперив яростный, налитый кровью взгляд прямо в лицо сидящего на земле шведского барабанщика.
— А ведь этого я в лицо помню... — хрипло, со свистом выговорил он, и от звука его голоса у меня мороз пробежал по затылку.
Мужик был немолодой, кряжистый, с заросшим седой щетиной подбородком и глубоким косым рубцом через левое веко.
— Этот чухонец у Малых Будищ в барабан колотил, — проскрежетал солдат, медленно наливаясь тяжёлой яростью. — Я этот проклятый барабан двое суток на бруствере слушал, покуда нас ядрами месили! Он в него колотил, пока ихние гренадёры на нас строем шли!
Он с яростным оскалом перехватил свою длинную фузею обеими руками за дульную часть ствола, превращая тяжёлый деревянный приклад в сокрушительную дубину, и сделал два тяжёлых шага к сидящему Олафу. Швед даже не шелохнулся: он лишь втянул голову в плечи и прищурил глаза, ожидая неминуемого смертельного удара железом в висок.
Я не стал выхватывать полусаблю и не бросился наперерез.
Сделав шаг в сторону, чтобы занять позицию между нападающим и насыпью, я негромко, но так отчётливо произнёс слова, чтобы каждое из них долетело до самых повозок на плотине:
— Солдат, слушай меня сюда. Этот швед связан по рукам и сидит на земле. Ты его прикладом с одного маху убьёшь, велика доблесть. А вот там, на жердях, лежит наш родной брат, пехотинец из третьей роты, с пробитым животом. Он в овраге в беспамятство впал, и коли его прямо сейчас к вашему костру не донести да горячей водой не напоить — он через десять минут Богу душу отдаст. Выбирай сам перед строем: добить связанного полоняника или спасти своего, который кровью исходит?
Кряжистый солдат замер на месте с высоко поднятым прикладом. Мышцы на его шее ходили желваками, жилы вздулись; он перевёл бешеный взгляд с бледного лица барабанщика на окровавленную парусину носилок, где едва слышно хрипел раненый солдатик.
— Хват, — раздался сверху спокойный, властный и глуховатый голос. — Опусти оружие.
По глинистой тропе с насыпи медленно спускался человек, придерживаясь жилистой рукой за торчащий дубовый брус.
Он был всё такой же невысокий, кривоногий и основательный, с неторопливыми движениями бывалого служаки и глубокими морщинами вокруг бесцветных усталых глаз. На голове его красовалась новая широкополая шляпа из синего офицерского сукна с золочёным шнуром, в которой я без труда признал добычу с того самого шведского офицера с полупикой, что попался нам утром на бруствере редута.
— Здравствуй, Рябов, — негромко произнес сержант Клоков, сойдя на песок и окинув нашу группу внимательным взглядом из-под полей чужой шляпы. — Дошёл-таки.
— Дошли, господин сержант, — отозвался я, расправляя затекшую спину. — Доставили ровно столько, сколько поручик велел: пятеро шведских пленных, все живы и в разуме. И один наш, тяжелораненый из третьей роты. Принимай людей по головам под свою роспись.
Клоков неторопливо двинулся вдоль сидящих в грязи шведов, мерно тыкая сучковатой палкой в землю перед каждым из них и вслух отсчитывая счёт. Возле барабанщика он задержался на добрых полминуты, оглядел оборванную плетеную тесьму на его рукаве и скривил сухие губы в подобии усмешки:
— Этот самый... Здравствуй и ты, полковой музыкант. Давно я тебя на этом берегу высматривал. Будет о чём потолковать в штабе.
Сержант резко повернулся к своим караульным и махнул рукой в сторону повозок:
— Носилки с раненым живо к огню! Хват, беги в обозную палатку, зови полкового лекаря-немца, пускай снадобья тащит! Бирку писаря Дробышева подать мне сюда!
Двое солдат бережно подхватили ясеневые жерди и быстро понесли раненого к костру, а Клоков снова повернулся ко мне и моим бойцам:
— Что у твоей команды при себе осталось, капрал?
— Шесть исправных ружей и весь отпущенный боезапас в целости, — выступил вперед Никита Белов.
Старый солдат ловко распустил кожаный ремешок холщовой патронной сумы и показал сержанту белые бумажные трубки, аккуратно уложенные в ряд.
Клоков заглянул в суму, пощупал патроны ногтем, удовлетворенно хмыкнул и затянул шнурок:
— Держи заряды при себе, Белов. На поясе держи и чужим в руки не давай. Тут вокруг обоза сотни бродят — порох вымаливают, а у меня казенные запасы под строгим замком.
— А с ружьями как быть? — спросил я.
— Шесть ружей на семерых служивых... — Клоков прищурился, быстро пересчитав стволы за нашими спинами. — Стало быть, один боец у тебя налегке шёл. Который именно?
— Я без оружия, господин сержант, — негромко произнес Федька Малой, делая шаг вперед и глядя начальнику прямо в переносицу.
— Рядовой Федор Малой оставил свое ружьё в омуте на дне промоины, — твёрдо и раздельно объявил я перед всеми собравшимися караульными. — Ствол зацепился ремнём за замшелый сук осокоря в тот самый миг, когда провернулся затор. Носилки валились в топь, раненый уходил под воду. Мальчишка ножом срезал ремень у пряжки, бросил мушкет на дно и обеими руками выдернул тонущего товарища из бездны. Я объявляю об этом перед Вами лично, господин сержант, и требую записать в полковую книгу: солдат спасал жизнь человека, а не оружие бросал со страху.
Клоков выслушал меня не перебивая, не сводя тяжёлого, цепкого взгляда с лица бледного мальчишки:
— Запомню, капрал. Так в ведомости и помечу: ружьё утрачено при спасении раненого в боевой обстановке. Взыскания на парня не положу. А ты, Рябов, как сдашь полоняников под караул, подымись ко мне на гребень плотины. Есть дело, которое чужим ушам слышать не след.
Позади нас, у самого выхода из оврага, где Кузьма Шумов и Митроха помогали подняться на ноги последнему пленному, барабанщик Олаф вдруг заговорил.
Он говорил громко, повернув стриженую голову в нашу сторону, на чужом, лающем языке, захлебываясь гортанными звуками, а в конце своей длинной речи вдруг коротко и зло рассмеялся — сухим, надтреснутым смехом человека, которому уже нечего терять.
От кострища к нам быстро хромал долговязый мужик в русском армяке, но с той особой, упругой кавалерийской повадкой, которую трудно спутать с крестьянской походкой.
Шведский перебежчик Пер остановился в трёх шагах от Олафа, внимательно выслушал последние слова соотечественника, помрачнел лицом и медленно покачал головой: жест этот ясно говорил, что он не разделяет злорадства пленного. Затем Пер выразительно ткнул пальцем себе в веки, повернулся ко мне и вытянул длинную руку назад, через плотину, указывая на ту сторону оврага, откуда мы только что с таким трудом пробились. Пальцы его взметнулись к небу и затрепетали, изображая клубящиеся волны.
— Дым! — вскрикнул Митроха Гвоздь, всматриваясь вдаль. — Братцы, он про дым толкует!
Я мигом взбежал на песчаный пригорок и обернулся назад.
Далеко за оврагом, за широкой полосой спелой ржи, над тем самым перелеском, где стоял главный лагерный обоз и где мы оставили пятерых наших товарищей — Савву, Прокопа, Ситника, Яшку и Фому с четырьмя незаряженными ружьями, в чистое небо поднимался чудовищный, густой столб иссиня-чёрного дыма. Это был не прозрачный утренний дымок от солдатских кашников, а тяжёлая, клубящаяся маслянистая туча с багровым огненным подбрюшьем, какая встает лишь тогда, когда жадно горят сухие смолёные повозки и промасленный холст.
Клоков тронул меня за локоть и увлёк за собой на самый гребень плотины. Здесь, на ветру, шум тростника заглушал слова, и караульные снизу не могли разобрать нашего разговора.
— На обозном краю полыхнуло, — негромко произнёс сержант, щурясь на далекое черное зарево. — Отсюда вся округа видна как на ладони. Только ты себя напрасно не терзай: это не шведский прорыв. Шведские полки туда не дошли, они к Яковцам отступают. Это в обозе своя беда стряслась: то ли искра от кузницы на сухое сено пала, то ли обозные мужики в суматохе бочонок с зельем уронили.
— У меня там пятеро бойцов сидят, — сквозь зубы выговорил я, сжимая кулаки до белых костяшек. — Четыре фузеи без единого зерна пороха!
— А у меня там триста душ раненых лежит, — жёстко и холодно оборвал меня Клоков. — И полтораста подвод с казённым провиантом. Стой смирно, капрал! Я тебя на насыпь не для того позвал, чтоб ты очертя голову по полям метался. Сперва со мной закрой наряд по всей форме. Ежели ты сейчас сорвёшься и побежишь без спросу — я тебя по всей степи вылавливать не стану, а в полковой канцелярии твоя команда уже за мной числится.
Он полез за пазуху засаленного кафтана, извлёк оттуда сложенный вчетверо гербовый лист полковой бумаги и деревянную бирку писаря Елисея, прижимая их пальцами к колену, чтобы не унесло порывом ветра:
— Поручику Головину передашь: пускай держится и ждёт. А тебе мой строгий приказ: явиться к поручику лично до наступления темноты. Не завтра на рассвете, не когда пожар затушишь — сегодня вечером! Ежели Головин к тому часу преставится — команду над остатками роты принимаю я. И тогда вот этот лист станет твоей единственной судьбой: как я в нём твои дела опишу, так с тебя в штабе и спросят.
— Понял Вас, господин сержант.
— Ни черта ты ещё не понял, — Клоков исподлобья смерил меня тяжёлым, немигающим взглядом. — Ты сегодня совершил два великих дела: доставил живыми ценных полоняников и не бросил в грязи умирающего товарища. Но не возомни о себе лишнего: это тебе не прощение за оставленный без приказа редут. Это тебе всего лишь отсрочка. А разница между ними простая и страшная: прощение человеку дают один раз и навеки, а отсрочку штабные офицеры отбирают на следующее же утро.
Он с силой вдавил деревянную бирку мне в ладонь:
— Забирай. Мне для рапорта довольно и того, что я себе в ведомость пометил. А тебе эта деревяшка куда нужнее будет: у тебя двенадцать душ бойцов в кромешном обозном хаосе разбросано, и коли ты их не станешь каждые полчаса по именам вслух перекликать — к завтрашней заре половину растащат по чужим полкам.
Деревянная бирка была горячей от его пальцев, исцарапанная и засаленная по краям.
— Сделай ещё одно дело, сержант, — попросил я, глядя ему прямо в глаза. — Пошли конного к нашему обозному углу с вестью, что мы благополучно вышли к мельнице. У меня там раненый Савва Круглов с ребятами сидит, они этот столб дыма видят и думают, что нас в овраге всех до единого положили.
— Пошлю Хвата верхом, — подумав секунду, согласился Клоков. — Он всё равно порожняком на коне за подводами отправляется. Скажет твоим, что вы живы. А теперь беги, капрал. Со всех ног беги! И крепко помни: ежели обоз выгорит дотла — отвечать перед трибуналом будешь не за казенное тряпье и дым, а за каждую живую душу, которую на поруки принял.
Глава 13
Я перехватил Хвата за плечо у самого края тропы, пока он не успел вдеть ногу в стремя, и с силой развернул его лицом к обрыву оврага:
— Скажи Савве ровно то, что я тебе накажу: семеро прошли через топь, все живы и в разуме, возвращаемся следом. И передай эти слова Савве Круглову прямо в руки, глядя в глаза, а не бросай на скаку в воздух!
Хват сердито мотнул косматой головой, рванул повод и взлетел в седло. Конь с храпом взрыл песчаную осыпь копытами и ушёл в карьер вдоль насыпи. Мы двинулись следом, но у края низины свернули в поле. Возвращаться в овраг, где нас поджидали шведские дозорные, я не собирался. Поверху мы шли как на ладони, зато без пленных и носилок могли добраться до обоза куда скорее.
Сначала пришлось одолеть подъём от плотины. Размокшая одежда липла к ногам, в сапогах хлюпала болотная вода. Пахом прижимал перевязанную руку к груди и на каждом широком шаге морщился. Я придержал остальных: незачем было вырываться вперед, растягивая семерых по всему склону.
Когда выбрались к ржаной меже, Хват уже скакал далеко впереди. Над колосьями мелькнули его плечи, конская голова — и скрылись за переломом поля.
Черный столб дыма на горизонте не расползался в тучу и не опадал. Он стоял в неподвижном воздухе чудовищной смоляной колонной, упираясь вершиной в выгоревшую лазурь. Я то и дело поглядывал на него, прибавлял шагу и снова осаживал себя, заслышав за спиной тяжёлое дыхание Пахома.
Шли молча. Рожь цеплялась за мокрые кафтаны, земля на меже была твёрдой, в глубоких трещинах. После овражной прохлады солнце пекло немилосердно; вскоре даже грязь на рукавах подсохла и начала осыпаться коркой.
У вытоптанного прогала Никита Белов поправил ружьё на плече и потуже затянул сыромятный ремешок холщовой сумы. Семь патронов оставались в запасе, восьмой — в стволе.
До обозных телег добрались не сразу. За рожью пришлось обогнуть ложбину, забитую брошенными повозками, потом выйти на колею и пропустить встречный воз с ранеными. Здесь уже тянуло гарью. Между фургонами перекликались люди, кто-то гнал порожнюю водовозку в сторону дыма.
Наконец показался наш обозный угол.
Савву Круглова я приметил ещё шагов за триста: раненый боец сидел у того же колеса фургона, повернувшись боком к дороге и не отрывая глаз от пожарища. Рядом с ним, прислоненные к ободу, стояли в ряд четыре исправных мушкета.
Заслышав топот наших сапог по сухому ковылю, Савва повернул тяжёлое лицо, неловко упёрся ладонями в ступицу, попытался приподняться на покалеченной ноге, но лишь бессильно поморщился от прострелившей боли и махнул нам заскорузлой рукой.
— Хват прискакал, — хрипло бросил он вместо воинского отчёта. — Сказал: семеро прошли без урона. Я его дважды заставил повторить, так он на меня матерно взъелся, торопился к интендантам.
— Отчего сидишь, не спуская глаз с того края? — спросил я, останавливаясь подле фургона.
— А куда мне ещё глядеть? — Савва удручённо мотнул подбородком в сторону чёрного столба. — Сперва-то мы грешили, что скошенное сено на меже занялось. А потом глядим — копоть жирная, дегтярная прет. Староста Влас пробегал, кричал: казенная пакля в сарае тлеет.
Я обошёл телегу кругом и принялся не спеша пересчитывать людей.
Я не стал складывать старый полковой счёт с новым в уме, чтобы не упустить ни единой души. Подошёл к каждому бойцу вплотную и громко назвал по имени, требуя живого отклика:
— Савва Круглов!
— Здесь я, капрал, — отозвался ветеран, поглаживая колено.
— Прокоп Сысоев!
— Тут я! — Прокоп приподнял здоровую руку, не вставая с теплой травы.
— Гаврила Ситник!
— Здесь! — глухо откликнулся Ситник из-под натянутого брезента.
— Яшка Сорокин!
— Тут, дядя Андрей! — звонко выкликнул паренёк, подскочив от повозки.
— Фома Кривцов!
— Здесь я, — подал густой бас Фома от дубовой бочки, где он бережно поил студёной водой из берестяного ковша бледного раненого.
— Пятеро на месте. Со мной пришли семеро: Никита Белов, Митроха Гвоздь, Федька Малой, Пахом, Устин Долгих, Кузьма Шумов — и я сам. Итого ровно двенадцать душ под началом.
— Двенадцать строевых, — подтвердил Митроха, вбивая приклад в сухую землю.
— Сёмка Пахомов находится под присмотром подлекаря Маркела в лазаретной палатке, Тишка лежит под навесом у интендантов, — не повышая голоса, внушительно произнёс я Савве. — Оба живы, оба временно вне строя. В число двенадцати строевых они нынче не входят, но числятся при нашем карауле нерушимо.
— Записал на память крепко, — кивнул Савва, прижимая ладонь к больному бедру. — Ни одна душа не потеряется, будь покоен.
Никита Белов бережно составил шесть принесённых из оврага ружей рядом с четырьмя оставленными у колеса. Савва молча пощупал толстую Никитину патронную суму с семью бумажными зарядами, придирчиво осмотрел заряженную фузею и протянул ко мне раскрытую ладонь:
— Бирку полковую давай.
Я достал из кармана деревянную дощечку писаря Елисея. Савва принял её с благоговением, бережно завернул в чистую холщовую ветошь, которую до этого хранил за пазухой кафтана у самого сердца, и спрятал обратно под сукно:
— Тут сберегу надежнее. У меня за пазухой не отсыреет и ветром не унесет.
Затем он бросил тяжелый, испытующий взгляд на клубящийся чёрный столб и заговорил совершенно иным тоном — глухо, с затаённой тревогой:
— А тот человек всё ещё стоит.
— У сгоревшей кузницы?
— У кузницы. Я туда Яшку посылал под видом того, чтоб кружку кваса поднести. Парень видел: стоит как вкопанный и прямо в огонь глядит. — Савва помолчал, сжимая челюсти. — Рябов… слышишь меня? Не ходи туда один.
— Отчего же не ходить?
Он медленно поднял на меня выцветшие солдатские глаза, и я во второй раз за сегодняшний день различил в них то самое недоброе, тревожное выражение, от которого немеют кончики пальцев:
— Оттого, что ты давнего не помнишь, а я до могилы помнить буду. Ты ведь, когда тебе ловушка грозила и было куда укрыться, завсегда лощиной в кусты уходил. Я тебе это не в попрёк и не в осуждение говорю, Боже упаси! Я говорю для того, чтоб ты сам знал, чего от тебя другие ждут. Тот мужик тебя у кузницы ждёт и, поди, уже решил про себя, что ты струсил и не объявишься. И ежели ты заявишься туда один, а после уйдёшь обратно, никто в лагере не поручится, что ты к нему подходил и долг исполнил.
Я оглядел товарищей. Лица у всех были усталые, закопченные порохом, щеки серые от дорожной пыли, но в глазах светилась готовность стоять до конца.
— Никита, — скомандовал я. — Бойцы остаются под твоей рукой здесь, у фургонов. Все двенадцать на месте, и ни единой души никуда самовольно не отпускать — даже по нужде или за ключевой водой поодиночке не ходить. Ежели я пришлю назад Федьку — поднимаешь всю команду, берешь с собой всех до единого, окромя сидячего Саввы, и бегом к нам. Савва остается один при оружии.
— А ты как же? — нахмурился старый стрелок.
— А я беру с собой Федьку.
— Одного безусого мальчишку?
— Одного мальчишку, который добежит сюда обратно быстрее любого из вас и передаст приказ слово в слово, не перепутав ни буквы.
Савва молча извлек из-за пазухи холщовую тряпицу с деревянной биркой и протянул ее Федьке:
— В пот не измажь, малец.
Федька бережно сунул казённую дощечку за пазуху и крепко затянул ремень.
— Тесак оставь при телеге, — приказал я мальчику. — И я своё железо оставлю.
— Совсем безоружными пойдём, дядя Андрей? — удивился парень.
— Совсем налегке. Мы идём разведать обстановку, а не в штыки колоть. А коли там потребуется драка — я тебя за Никитиной командой и пошлю.
Остов кузницы высился на дальнем краю обозного стана: чёрные, обгорелые брёвна сруба и прилепленный с северного бока низкий пристрой под односкатной тесовой крышей. Весь дым, валивший в небо, выбивался именно из щелей этого пристроя.
Мы не успели отшагать и двух сотен шагов по вытоптанной траве, как из-за передних телег до нас донёсся пронзительный, душу раздирающий женский вопль — тонкий, протяжный, бабий крик великого горя. Следом за ним, мерно и тяжело, словно наковальня под молотом гиганта, ударило железо о железо: гулкий, звонкий металлический лязг повторился раз за разом.
Кузница сгорела вовсе не сегодня.
Подойдя ближе сквозь клубы удушливой гари, я сразу определил это по состоянию горна: каменная кладка давно остыла, обгорелые венцы покрылись седым налётом от прошедших дождей, а сквозь дыру в провалившейся крыше буйно разрослась ядовитая крапива в пояс вышиной. Сама кузня выгорела дотла ещё пару недель назад; обозные мастера бросили пепелище, а к глухой северной стене на скорую руку пристроили сарай из грубого горбыля, где и складировали казенное имущество.
И вот этот самый пристрой полыхал прямо сейчас.
Он горел не открытым пламенем, взметающим снопы искр, а тлел тяжело, глухо, изнутри, выталкивая в небо тугие клубы маслянистой, удушливой чёрной копоти.
Перед полыхающим сараем жались в кучку человек шесть обозных мужиков в холщовых портах, но все они стояли поодаль, в безопасном отдалении, где огонь не обжигал лица и не летели тлеющие ошметки. Чуть в стороне сидела на пыльной земле простоволосая женщина в разорванной рубахе; она билась в судорогах, заламывая руки, а две сердобольные товарки крепко держали её за плечи, не пуская к огню.
А у самой запертой двери, всего в трёх шагах от пышущего жаром сруба, в одиночку бился человек.
Он был коренастый, плечистый, с почерневшим от сажи лицом, в толстом кожаном фартуке кузнеца поверх пропотевшей косоворотки. В обеих руках он сжимал тяжёлый кузнечный молот на укороченной рукояти и мерно, с остервенением молотил этим железом по кованой дверной накладке. От каждого удара веером сыпались алые искры, звенела окалина, но толстая дубовая створка стояла как вкопанная.
Дверь была сработана на совесть, по старинному кузнечному обычаю: двойной слой дубовых плах крест-накрест, густо окованных полосовым железом. Снаружи её наглухо запирал массивный кованый крюк толщиной в два пальца, намертво вбитый в косяк и заведенный в глухую железную петлю.
— Ты Рябов? — выдохнул кузнец, заметив нас сквозь дымовую завесу. Он не бросил молота, лишь на мгновение повернул закопчённое лицо.
— Я Рябов.
— Долго шёл… — бросил он с горечью.
Он с размаху опустил молот ещё раз; кованый крюк лишь глухо загудел, не сдвинувшись ни на волос. Кузнец опустил боёк на землю, тяжело выпрямился и утёр взмокший лоб предплечьем, оставив на коже чёрную масляную полосу. Я разглядел его лицо: немолодое, изборожденное морщинами, с опалёнными бровями и глубоко запавшими глазами, в которых не осталось места для страха — там горело лишь отчаянное безумие.
— Степан Кожин, — хрипло представился он, переводя дух. — Старший обозный мастер. Там, внутри, мой сын остался. Ванька, девяти годков от роду. Залез через волоковое окошко со двора за своей березовой сабелькой… А в углу казенная пакля сложена была, видать, искра тлела. Вспыхнуло вмиг, дымом весь сруб забило!
Он ткнул рукоятью молота в пылающий горбыль:
— Я тебя со вчерашнего вечера по лагерю разыскиваю! Я тебе вчера через караульных передавал: срок наш вышел! Сегодня через Круглова второй наказ слал. А ты всё не шёл… — он вперил в меня яростный, требовательный взгляд: — А теперь скажи мне прямо в глаза перед людьми: помнишь ли ты, кому клятву давал прийти на выручку, коли грянет беда?!
Вот оно и вскрылось.
Степан ждал ответа от того Рябова, которого знал прежде, а я не ведал даже того, какую клятву связывала их судьбы в прошлом.
Можно было легко слукавить. Сказать твёрдое «помню», обнять мужика за плечи и купить этим дешевым обманом несколько минут слепого доверия.
— Не помню, Степан, — твердо глядя ему в зрачки, произнес я.
Кузнец остолбенел, опустив руки:
— Не помнишь?..
— Не помню и врать тебе в лицо не стану, — отрезал я, подходя вплотную к раскаленной двери. — Зато я доподлинно знаю, что за этой дверью погибает живой ребенок. Отвечай мне быстро, коротко и по существу: что сложено внутри, где ближайшая вода, что уже пробовали сделать и где провисает кровля?
Степан опешил. Он ещё секунду буравил меня бешеным взглядом, готовый разразиться проклятиями, но солдатская властность в моём голосе отрезвила его мгновенно.
Он перехватил молот в левую руку:
— Внутри кузнечный мех лежит — сухая юфть и доски. У дальней стены стоит дубовая бочка с водой, до краев полная, я её вчера налил, да только теперь сквозь пламя к ней ходу нет. В углу древесный уголь ссыпан, мешков пять. Три кованых ящика с железом — тяжёлые, пудов по пять каждый. А кровля на дальнем конце ещё до вашего прихода с треском просела, я сам слышал, как матица лопнула.
— Дверь высаживать пробовали?
— Били вдвоем бревном с разбегу! — махнул он рукой в сторону обожжённых мужиков. — Обожглись оба, вон на земле корчатся. Крюк снаружи сидит, да молотом его не вышибить — он глубоко в дубовый косяк загнан!
— Какого беса сарай снаружи заперт был?!
— Да оттого и заперт, что я сам его замкнул! — крикнул Степан, и в голосе его впервые зазвенели слёзы отчаяния. — Там казённое полосовое железо складировано, инструмент полковой! Я завсегда на крюк запираю! А мальчишка через волок под крышей пролез, он там с деревяшками играл, я его сколько раз оттуда хворостиной гонял…
Федька Малой тем временем неслышно обогнул пристрой с глухой стороны — я не посылал его в разведку, мальчик сообразил сам, и теперь вихрем выскочил из-за угла:
— Дядя Андрей! Оно не из самой кузни занялось! Огонь с того угла идет, где куча промасленной ветоши навалена! Там пакля смоляная в тюках лежала, от неё и чадит! А старая кузница мокрая вся, по бревнам сырость течет!
— Точно пакля промасленная?
— Сам по запаху чую, дёгтем разит!
Я пригнулся и сам заглянул за угол пристроя.
Действительно, куча смоляной пакли тлела в самом стыке между старой каменной кладкой и новым сараем. Жирное пламя уже перекинулось на угловое стропило; толстая просмоленная слега занялась снизу и уходила по диагонали через весь потолок, упираясь в поперечную несущую балку прямо над дверным проемом.
— Степан, слушай сюда, — жёстко произнес я, указывая на дверной косяк. — Ежели мы сейчас станем лупить по двери тараном или ломом сверху косяк выламывать — мы сдвинем несущую матицу. На ней держится горящее стропило. Косяк дрогнет — и вся эта огненная крыша рухнет мальчишке прямо на голову.
— Так что же нам, сложа руки стоять и глядеть, как он заживо сгорит?! — взревел кузнец.
— Стоять не станем. Будем поддевать дверь снизу и ни в коем случае не трогать верхний косяк!
Я метнулся взглядом по округе. Нужного инструмента под рукой не было, приходилось пускать в ход все, что попадалось на глаза.
— Вон там телега поломанная лежит! — указал я Федьке. — Тащи сюда обломок дубовой оглобли! Комель толстый, он любую натугу сдюжит. А ты, — я обратился к одному из обожжённых мужиков, сидевшему на земле с побелевшими ладонями, — ты сидишь без дела. Хватай ведро и становись к водовозной бочке! Вода есть?
— Есть, водовозка полная за фургоном стоит!
— Черпай воду и лей прямо на нижнюю треть двери! На верх не плескать: пламя туда ещё не подобралось, а вода мне до зарезу нужна на кованом крюке и на нижних досках!
— Зачем на крюк лить? — спросил Степан, перехватывая оглоблю.
— Затем, что железо докрасна раскалилось, его голой рукой не свернуть, а мне за него браться! И затем, чтоб мокрый дуб под нажимом не расщепился, когда мы рычаг пустим!
Мы навалились вдвоём.
Обозный мужик непрерывно плескал студёной водой из ведра на раскалённую дверную петлю; железо с яростным шипением плевалось белым паром. Я загнал плоский конец обломанной оглобли в щель между порогом и нижним краем двери, уперся коленом в грязь и налёг всем весом.
Дверная створка скрипнула и сдвинулась вверх на толщину пальца.
— Ещё дави! — прохрипел Степан, упираясь плечом.
— Не так! Сверху не дави, ты мне косяк выворачиваешь! Дави строго в мою сторону, снизу вверх!
С третьего отчаянного рывка дубовая плаха подалась и приподнялась над порогом на ширину ладони. Из образовавшейся щели густым чёрным потоком повалил едкий дым.
Он шел наружу, в поле, а не внутрь постройки — тяга пока ещё шла от входа к дальнему провалу кровли, и это давало нам драгоценные мгновения.
Я плашмя лёг на сырую землю и заглянул в щель под порогом.
Внутри сруба все тонуло в сизом, клубящемся полумраке, но у самого глиняного пола ещё оставалась спасительная полоса чистого воздуха шириной вершка в два.
— Ванька! — заорал Степан, распластавшись рядом со мной в грязи. — Ванька, сынок, отзовись тяте!
Ответ донесся не сразу. Не из глубины сарая и не от двери, а откуда-то сбоку, с самого дальнего угла, тонкий и захлебывающийся:
— Тя-а-тя!.. Тя-а-тенька!..
— Живой! — кузнец уткнулся лбом в мокрую землю, и широкая спина его затряслась в беззвучных рыданиях: — Живой… Господи, живой!
Я ухватился обеими руками за кованый крюк.
Снаружи железо было залито холодной водой, но изнутри металл успел раскалиться добела, и я ощутил это страшное пекло через долю секунды после того, как пальцы сомкнулись на скобе.
Я успел всем телом рвануть крюк на себя, повернув его в петле на четверть оборота, прежде чем осознал, что живая кожа намертво прикипает к железу.
Разжать пальцы следовало мгновенно, но кисть свело дикой, неодолимой судорогой боли. Я с яростным рыком рванул руку назад: раскаленный крюк содрал кожу с подушечек трёх пальцев до самого мяса. Ладонь в первое мгновение побелела, как мел, а затем моментально заструилась горячей тёмной кровью.
— Пусти, я сам! — вскрикнул Степан, бросаясь ко мне.
— Лей воду! Не на меня лей — на крюк плещи, не жалей!
И в эту секунду ветер внезапно переменился.
Порыв сухого степного ветра ударил в дальнюю прореху кровли, тяга моментально опрокинулась, и чистая полоса воздуха у пола исчезла без следа. Из-под порога нам прямо в лица с рёвом вырвался клубящийся шар смоляного, удушливого смрада.
Я захлебнулся этой гарью, закашлялся до рези в лёгких и кубарем откатился в сторону. Степан, задыхаясь и отплевываясь чёрной мокротой, повалился рядом. Мы лежали на земле в трех шагах от пылающего сруба, кашляли до рвоты и не могли сделать спасительного вдоха.
Дверь замерла, приподнятая на ладонь над землей, но сквозь эту узкую щель взрослый человек пролезть не мог ни при каких усилиях.
Я поднялся на четвереньки, затем с трудом встал на ноги, зажимая искалеченную руку локтем:
— Федька!
— Я здесь, капрал! — мальчик моментально вырос передо мной.
— Мчись к Никите Белову! Скажи приказ: всей команде, окромя сидячего Саввы, бежать к кузнице со всех ног! Захватить железный лом, мокрую рогожу и ведра! Савва остаётся при оружии! Повтори!
— Всей команде бегом сюда, взять лом, рогожу и ведра, Савве сидеть при ружьях! — отчеканил Федька и сорвался с места, вздымая пятками сухую дорожную пыль.
Степан сидел на коленях в грязи, не отрывая взгляда от дымящейся двери:
— Ты не бросил…
— Куда я отсюда уйду, дурья твоя голова.
— А ведь мог уйти, — хрипло выговорил кузнец, глядя на мою окровавленную ладонь. — Я думал, ты повернёшься и пойдёшь своей дорогой.
— Меньше думай, целее будешь, — буркнул я, пробуя пошевелить сожжёнными пальцами. Пальцы в кулак не сжимались, ожог пульсировал нестерпимой болью, но основанием ладони упереться в бревно ещё было под силу.
Наверху, в стропилах пристроя, с пушечным гулом лопнула сухая слега. По скату крыши прокатилась огненная волна, и на землю перед дверью градом посыпались пылающие головни.
А из-за обозных повозок, растянувшись широкой цепью, уже бежали наши бойцы.
Первым примчался Митроха Гвоздь — легкий на ногу и жилистый. Вторым добежал Кузьма Шумов, волоча на плече тяжёлый кованый лом. Третьим подоспел Пахом, тяжело дыша и баюкая перевязанную руку. Замыкал колонну Никита Белов: старый служака вёл за локоть хромающего Прокопа и не давал тому сорваться на бег, сберегая силы раненого.
Бойцы полукругом обступили пылающий сруб. На закопчённых лицах застыло то же суровое, деловитое выражение, с каким они встречали шведов на рассвете: никто не суетился, все ждали команды старшего.
— Слушать мой наказ всем и с одного слова! — громко объявил я, перекрывая гул пламени. — Внутри сарая находится мальчик девяти лет. Живой, подает голос. Лежит не у входа, а в глубине, у стены. Дверь приподнята на ладонь и заклинена. Верхний косяк не трогать ни под каким видом: на нём держится горящая матица! Никита Белов и Гаврила Ситник — берете мокрую парусину и держите её вдвоём над дверным проёмом на вытянутых руках! Держите углом, чтоб падающие угли скатывались в сторону от наших голов! Как только ткань начнет тлеть — Яшка поливает вас из ведра! С места не сходить!
— Понял, капрал! — отозвался Никита, перехватывая мокрый холст.
— Митроха и Кузьма — на железные ломы! Митроха слева, Кузьма справа! Заводите ломы под нижний брус и жмёте строго по моему счёту! Оба разом, снизу вверх, и ни в коем случае не давить в боковые косяки! Ежели один перекосит — дверь заклинит намертво!
— Сделаем по счёту, капрал, — подтвердил Шумов, упираясь сапогами в грунт.
— Пахом — подаёшь воду и стоишь в стороне! Под матицу тебе лезть строжайше запрещаю, даже если я сам закричу! Правой рукой держи ведро, левую покалеченную береги! Фома Кривцов — стоишь у водовозной бочки и непрерывно наполняешь ведра, гоняй Яшку бегом! Прокоп — ты к сараю не приближаешься вовсе: становись в десяти шагах позади и не спускай глаз с крыши и со стены кузницы! Чуть бревно поведёт — ори во всю глотку! Ты один видишь пожар со стороны, а мы все будем смотреть в огонь!
— А я что делать стану, дядя Андрей? — спросил Федька, выступая вперёд.
— А ты полезешь в проём, как только щель поднимут на два вершка. Целиком внутрь не лезть! Просунешься по самые плечи и станешь безостановочно говорить с мальчиком. Твоя боевая задача — не тащить его на себе, а направить его ползком на звук твоего голоса, чтоб он не метнулся в угол, где пламя полыхает! Понял?
— Целиком не лезть, на голос вести! — чётко повторил мальчик.
Степан Кожин, до этого молча сжимавший свой кузнечный молот, шагнул ко мне:
— А мне что делать?
— А ты со мной становишься на клин. Будем вдвоём подпирать брус дубовой оглоблей, как только ребята на ломах налягут.
— Я сам внутрь за сыном пойду!
— Пойдёшь, — отрезал я. — Только следом за Федькой и никак не раньше! Начали!
Митроха с Кузьмой одновременно загнали острые концы ломов под нижний край дубовой двери. Я отсчитал: «Раз, два… взяли!» — и оба богатыря навалились на рычаги всем весом.
Дверная плаха с натужным стоном приподнялась над порогом на полторы ладони. Мы со Степаном с размаху вогнали под неё тяжёлый комель оглобли и намертво подпёрли снизу вторым дубовым чурбаком.
Никита и Ситник высоко подняли мокрую парусину над головами, закрывая проём живым щитом. Падающие сверху угли с шипением гасли на мокром холсте; Яшка поминутно окатывал бойцов водой из шайки.
Федька лег ничком на влажную землю и по плечи протиснулся в дымную щель.
— Ванька! — закричал мальчишка звонким, чистым голосом прямо в клубящуюся тьму. — Ванька, я здесь! Ты ползи на мой голос, ползи низом, носом в землю! Не вставай на ноги! Я с тобой говорю, ты на меня ползи! Тятя твой здесь стоит, дверь подняли, воды кругом вдоволь!
Федька говорил без малейшей передышки, ровно, уверенно и спокойно, выкликая простые слова ободрения; в его голосе звенела такая несокрушимая солдатская сила, какой не всякий взрослый ветеран мог похвалиться в смертный час.
— Ползёт! — радостно крикнул Федька наружу. — Братцы, ползёт на карачках!.. Стой… Стой, Ванька!
Мальчик судорожно выдернулся из щели обратно на свет, сел на землю, весь чёрный от копоти, с расширенными от ужаса глазами:
— Не может ползти дальше! Говорит, нога застряла!
— Балка придавила?! — вскрикнул Степан и бросился к проёму.
— Стоять! — я перехватил кузнеца поперёк груди здоровой рукой; обожжённая ладонь отозвалась такой нечеловеческой мукой, что перед глазами поплыли багровые круги. — Стоять на месте! Федька, толком говори, что там?!
— Он говорит: ящик! Железный ящик опрокинулся и на ногу лёг!
Степан рванулся с удесятеренной яростью, пытаясь выломать мне плечо; он был много сильнее меня и в припадке отцовского горя непременно вырвался бы наружу.
— Слушай меня, Степан! — я с силой прижал его к земле, крича прямо в ухо: — Три ящика с полосовым железом, ты сам говорил! Каждый по пять пудов! Ты сейчас вломишься в угар, дёрнешь ящик вслепую и сдвинешь верхний! Он сорвётся и размозжит ребенку грудь! Я тебя не пускаю туда не со зла, а потому, что одного тебя пускать — верная смерть для мальчишки!
Кузнец замер, тяжело и хрипло хватая ртом воздух:
— Делай сам… Христа ради, спаси его!
— Митроха, Кузьма — ломы бросить, подпорка створку держит надёжно! Ползёте за мной оба на карачках, один лом берёте с собой! Федька — вперёд, к его голове, мокрую ветошь ему на лицо и не умолкать ни на миг! Пахом — две мокрые тряпки сюда, живо!
Мы по-пластунски протиснулись под приподнятый край двери.
Внутри стоял невыносимый, раскалённый ад, но пламя пока ещё держалось под самой кровлей и в дальнем углу; у сырого глиняного пола можно было дышать сквозь мокрую ветошь, прижимаясь носом к земле.
Ванька лежал на правом боку всего в трёх шагах от входа. Ножки его были вытянуты, а на левой голени тяжёлым косым углом покоился опрокинутый дубовый ларь. Из ящика веером высыпались тяжёлые кованые полосы, мотки гвоздевой проволоки и чугунные заготовки — добрая четверть тонны мёртвого калёного железа.
Мальчик не плакал. Он лежал с широко раскрытыми, побелевшими от нечеловеческой боли глазами, и когда Федька подполз к нему вплотную и прижал к его губам мокрую холстину, ребенок судорожно впился в неё зубами, как взрослый солдат под пулями.
— Кузьма, заводи острие лома вот сюда, под нижний угол ларя, — хрипло скомандовал я сквозь тряпку. — И ни в коем случае не поднимай ящик вверх! Приподнимешь — железо внутри шевельнется и доломает ногу! Наклоняй ларь вбок, на себя, прочь от паренька! Митроха, хватай полосы железа через тряпку и держи намертво, чтоб не поехали следом!
— Держу, капрал! Рукавицы горят, но держу!
Я прижался щекой к тлеющей щепе пола, поймав остекленевший, застывший взгляд девятилетнего паренька:
— Ванька… Слушай меня внимательно, солдатский сын. Сейчас будет очень больно. Не закричишь — выйдешь отсюда живым.
Глава 14
Ванька судорожно дёрнул подбородком, изо всех детских сил впиваясь зубами в мокрую парусину. Я упёрся стоптанными подошвами в тлеющий щепяной настил и навалился здоровым правым плечом на просмоленный угол ларя, отжимая тяжёлое дубовое дерево от раздробленной мальчишеской кости.
— Слушай меня, Ванька, и держись, — прохрипел я сквозь удушливую едкую гарь, чувствуя, как копоть дерет гортань. — Как я скомандую — ты сам станешь вытягивать ногу из-под железа. Силой мы тебя дергать не станем, чтоб сустав не оторвать, сам потянешь! Ежели невмоготу больно — тяни всё равно, зубы сцепи, но кричи, подавай голос!
Кузьма Шумов крякнул, глубже вогнал острие кованого лома под нижний брус и навалился на рычаг широкой мужицкой грудью.
Тяжеленный ларь натужно заскрипел и неохотно сдвинулся — не вверх, а пошёл вкось, накреняясь в сторону от распростертого паренька. Внутри ящика глухо, зловеще загремели железные полосы. Митроха Гвоздь, распластавшись на животе, ловко накрыл мокрой ветошью выезжающий веер тяжёлых обручей и намертво прижал их локтями к полу, сдерживая сползающий груз.
— Тяни, парень! — гаркнул я.
Ванька отчаянно рванул ногу на себя, захлебнулся слезами, но вызволить ступню не сумел: кованая скоба всё ещё мёртво держала сапожок. Мальчишка жалобно заскулил сквозь зубы, забившись в дыму.
— Ещё на вершок отдай, Кузьма! — скомандовал я, чувствуя, как жар от тлеющего потолка начинает опалять волосы.
— В упор лом встал, капрал, больше ходу нет!
— Выжимай, говорю! Хоть на палец, но добери!
Кузьма яростно зарычал сквозь стиснутые зубы, жилы на его шее вздулись канатами, кованый рычаг со стоном выгнулся — и дубовый угол подался ещё на вершок. Я мигом подхватил паренька под мышки обеими руками. Обожжённую содранную ладонь полоснуло диким, нестерпимым огнём, пальцы едва не разжались, но я удержал хватку намертво. Ванька с криком выдернул застрявшую ногу из капкана, я поволок его к выходу спиной вперед, скользя коленями по мокрой глине, а следом за нами, пятясь и не выпуская лома, вывалились в проём Митроха и Кузьма.
— Все снаружи! — загремел со двора зычный голос Прокопа, дежурившего в десяти шагах от постройки. — Назад, братцы! Стена поехала!
Мы кубарем скатились по песчаной насыпи прочь от сарая. Никита Белов и Гаврила Ситник уходили последними: они пятились шаг за шагом, держа над нашими головами дымящуюся парусину, и ровно в ту секунду, когда бойцы опустили руки и бросили холст на землю, дальний угол пристроя с оглушительным треском провалился внутрь. На месте крыши взметнулся яростный столб багрового пламени, рассыпая в вечернее небо мириады трескучих искр.
Оказавшись на открытом воздухе, Ванька бессильно рухнул на сухую траву.
Правая нога его ниже колена представляла собой сплошное кровавое месиво: кожа была содрана до мяса, обожжена сажей, а сама тонкая детская стопа неестественно, жутко вывернулась наружу. Лицо паренька покрылось толстым слоем чёрной копоти; он судорожно хватал ртом воздух, плакал без слез, и его поминутно выворачивало желчью от проглоченного смоляного угара.
Степан Кожин с размаху рухнул перед сыном на колени. Он не стал прижимать его к груди или голосить, а лишь бережно, словно боясь сломать, обхватил мальчика за худенькие плечи своими огромными закопченными руками и принялся что-то тихо, прерывисто шептать ему на ухо. Обозная женщина, которую мужики наконец выпустили из кольца, на четвереньках подползла по пыли к сыну и без сил уткнулась лицом в его живот, сотрясаясь в беззвучных рыданиях.
Никита Белов опустился на корточки, осторожно, двумя пальцами ощупал вывихнутый сустав и покачал поседевшей головой:
— Недели три на эту ногу не встанет. Кость цела, слава Богу, а вот связки вывернуло начисто. Сам ходить долго не сможет.
— Снесём его на носилках в лагерь к подлекарю Маркелу, — распорядился я, поднимаясь на ноги. — Митроха, Кузьма — снимайте длинные слеги с водовозки, вяжите полотно. Пахом, ты к жердям не прикасайся, левую руку береги. Фома, становись на передок вместо него.
Пока солдаты вязали носилки сыромятными ремнями, Степан медленно поднялся с колен и подошел ко мне вплотную.
При вечернем свете он показался мне куда ниже ростом, чем в полумраке пылающего сарая, но в его кряжистой, медвежьей фигуре чувствовалась тяжёлая, вековая сила. Он молча остановился передо мной и уставился немигающим взглядом на мою правую руку, с которой сочилась сукровица.
— Покажи ладонь, — глухо потребовал он.
Я протянул кисть. Кузнец бережно перехватил моё запястье железными пальцами, осторожно повернул ладонью кверху, оглядел содранное до мяса так придирчиво, как кузнецы осматривают лопнувшую крицу перед закалкой, и медленно разжал хватку. В эту секунду в глубине его глаз мелькнуло нечто странное — тяжёлое, испытующее, отчего у меня вдруг тупо заныл старый, полузабытый рубец под рёбрами, словно отголосок давней морозной зимы.
— Не вздумай постным маслом заливать, — хрипло бросил кузнец. — Только свиным несоленым салом мажь. Чистым нутряным салом, толстым слоем, и холстиной перевяжи.
— Ладно, — кивнул я, пряча руку.
— Ты не струсил и пришёл, — произнес он после долгой паузы, глядя мне прямо в переносицу. — И с пепелища не сбежал, когда увидел, что тут работы не на две минуты, а на целый час с кровью. Я это своими глазами видел, капрал. И этого мне довольно, чтобы дальше с тобой по совести говорить.
— А теперь говори прямо: что за клятву я тебе задолжал с прошлой поры?
— Не скажу сейчас, — отрезал Степан, нахмурив опалённые брови. — Сдержу слово и назову долг лишь тогда, когда ты второе дело исполнишь.
— Какое ещё второе дело? — насторожился я.
Кузнец повернулся на каблуках и тяжело указал мозолистой рукой на закат — туда, где за пологим песчаным увалом садилось багровое солнце и куда вела заросшая тележная колея:
— В полутора верстах за мельничной плотиной есть старый брод через речку. Там моя хозяйка с меньшой дочкой застряли на повозке еще до полудня. На спуске ось повело, колесо в речной ил по самую ступицу ушло, а слега лопнула. Я до них дойти не поспел — вон, кузня заполыхала. Они там одни у воды кукуют. А ночью вдоль реки мародёры да беглые обозники шастать начнут. До утра бабы могут и не дожить — ограбят или в омут столкнут.
— Отчего же обозных мужиков туда на подмогу не снарядишь?
— Да потому, что все мои мужики — вон они, — Степан со злой усмешкой кивнул на обожжённых бедолаг у водовозки. — Обгорели до волдырей, ложки удержать не могут. А баба голосит, ей нынче не до ходьбы. Нету у меня лишних людей, капрал. Совсем нету. Зато есть старый солдатский долг, который за тобой числится.
— До рассвета обернуться надо? — спросил я, прикидывая в уме расстояние и силы команды.
— До рассвета, — твёрдо подтвердил Степан. — Ежели к утренней заре не вызволишь — мне туда идти уже незачем будет.
Мы двинулись обратно в лагерь, когда солнце тяжело опустилось на обозные телеги, окрасив холщовые верхи фургонов медно-красным светом.
Впереди мерным шагом выступали Митроха Гвоздь и Фома Кривцов, бережно неся на руках самодельные носилки с раненым мальчиком. Степан Кожин шагал по правую руку от сына, не выпуская его тонких пальцев из своей ладони; с левой стороны, едва поспевая за мужчинами, семенила женщина. Следом за ними шли Кузьма Шумов и припадающий на раненую ногу Прокоп. Чуть поодаль брёл Пахом, баюкая покалеченную левую кисть, с которой размотался и волочился по пыли грязный конец повязки.
Федька Малой неотлучно держался моего левого плеча. Он обеими руками, словно величайшую полковую святыню, бережно нёс завернутую в чистый лоскут деревянную бирку писаря Елисея, стараясь не прижимать её к пропотевшей холщовой рубахе.
Замыкал шествие Никита Белов. Старый пехотинец шёл не торопясь, внимательно озирая придорожные кусты; под левым локтем его покоилась холщовая патронная сума с семью зарядами, а восьмой патрон по-прежнему сидел в стволе его надёжной фузеи.
Обожжённая ладонь моя разболелась не на шутку: острая пульсирующая боль поднялась от содранных пальцев вверх по запястью, отдаваясь в предплечье тупой, ноющей ломотой.
Степные сумерки падали в низину стремительно, накрывая лагерь плотным сизым туманом и смешиваясь с горьким дымом остывающего пожарища.
Поручик Головин строго приказал явиться с докладом до наступления темноты, а вечер уже безраздельно вступил в свои права. Раненому Сёмке Пахомову я велел оставаться в лазарете у Маркела и запоминать имена проходящих солдат — оставалось лишь уповать, что парень не забудет наказ от боли. А мне до рассвета предстояло сделать тяжкий выбор: кого из двенадцати бойцов взять в ночную вылазку к старому броду, кого оставить охранять обозные телеги и что отвечать Головину, ежели поручик очнётся и спросит, по какому праву капрал уводит вооружённых людей в степь.
Тени от телег протянулись через всю дорогу, сделавшись втрое длиннее самих повозок. Я шагал прямо по этим черным полосам, считая их про себя вместо шагов: механический счет помогал заглушить пульсирующую боль в руке и прояснить мысли.
Возле нашего обозного фургона в неглубокой яме теплился маленький костерок. Над углями на трёх березовых колышках висел закопчённый солдатский котелок, в котором булькала пустая похлёбка, но первое, на что упал мой придирчивый взгляд — это выставленное оружие.
Фузеи лежали ровным, идеальным рядом на разостланной сухой рогоже: приклады аккуратно обращены в сторону лагеря, стволы направлены к дороге, замки заботливо прикрыты кожаными чехлами. Прежде чем подать голос, я сосчитал их глазами. Десять. Затем подошёл вплотную и, не доверяя усталому зрению, ещё раз пересчитал ружья пальцем здоровой левой руки, ощупывая каждый кованый затыльник: ровно десять исправных стволов.
Одиннадцатый мушкет стоял отдельно, прислоненный к деревянной ступице фургона. Возле него на земле сидел Никита Белов, крепко удерживая ствол левой рукой у самого дульного среза.
— Это ружье боевое, с зарядом, — негромко пояснил старый стрелок, заметив мой пристальный взгляд. — Я его с полудня из рук не выпускаю. На рогожу к остальным класть не стал, а то кто-нибудь из молодых потемну спутает да примется кипятком драить.
— Патроны покажи, — потребовал я.
Никита распустил ремешок сумы, выложил на подол суконного кафтана тугие бумажные свертки и аккуратно выстроил их в ряд своим загрубевшим пальцем, предоставив мне право официального счёта.
Семь. Ровно семь нетронутых патронов, туго перевязанных суровой нитью, с загнутыми пороховыми хвостиками. Восьмой заряд находился в стволе его ружья.
— Восемь боевых зарядов на всю команду, — подытожил я вслух.
— Ровно восемь, капрал, — кивнул Никита, неторопливо убирая свертки обратно в суму. — И я тебе наперед скажу, чтоб пустых иллюзий не строил: девятого патрона ты нынче нигде не вымолишь, хоть к самому генералу на поклон иди. У старосты Власа запасы иссякли, у сержанта Клокова на плотине замки на амбарах висят, а главный дивизионный парк ещё поутру на Решетиловку ушёл. Восемь выстрелов — это всё, чем наша рота располагает до завтрашней зари. А к утру их останется меньше, но никак не больше.
Савва Круглов неподвижно сидел на ободе колеса, вытянув забинтованную больную ногу к теплу углей. По окаменевшей спине ветерана было заметно, сколько нечеловеческих усилий стоит ему каждое движение.
— Сижу тут битый час и на стволы гляжу, — глухо проговорил он, обращаясь ко мне. — Мушкеты-то на рогоже лежат исправные, да стрелять из них в ночной темени почти некому, ежели ты команду надвое расколешь. Ты об этом крепко поразмысли глупой головой, прежде чем людей отбирать начнешь.
— Помню об этом, Савва, — отозвался я.
Прокоп Сысоев лежал на боку у задней оси фургона, подмостив под затылок свернутую епанчу; его простреленное правое плечо было туго перебинтовано поверх сукна, и повязка уже насквозь потемнела от просочившейся крови. Рядом с ним на корточках сидел Пахом: боец разложил на коленях длинную полосу чистой холстины и медленно, виток за витком, перебинтовывал рассеченную ладонь, придирчиво проверяя каждый узел.
Моя обожжённая рука покоилась на груди. Я старался не думать о ней, пока не попытался левой рукой снять котелок с огня и неловко задел правую кисть. Пальцы сгибались лишь до половины: спёкшаяся кожа на подушечках натянулась струной, намертво блокируя суставы. Чтобы удержать что-то тяжелее деревянной ложки, приходилось подводить под предмет всю ладонь целиком, словно плоскую железную лопату.
— Салом смазал ожог? — не поднимая глаз от своей повязки, спросил Пахом.
— Смазал.
— Мало смазал, видать. Гуще класть надо, чтоб корка не сохла.
В это время от второй повозки неслышно подошла женщина. Она только что закончила увязывать распустившуюся пеньковую дерюгу на мешках с мукой, отряхнула запыленные рукава и встала передо мной.
На вид ей было лет двадцать пять: рослая, широкоплечая, в тяжёлом крестьянском сарафане, обгорелом по самому подолу, с сильными, привычными к крестьянскому труду руками. Левая бровь её была начисто спалена огнем вместе с ресницами, отчего широко раскрытый серый глаз казался неестественно огромным и настороженным.
— Ты и есть капрал Рябов, — произнесла она негромким, грудным голосом. — Ты меня давеча у горящего сарая за Ванькину мать принял.
Я окинул её внимательным взглядом:
— Я тебя у пристроя на земле видел. Ты лицом в грязь упала и билась, я и решил, что мать.
— Ванька мне младший брат, — пояснила она спокойно. — Я Аксинья, старшая дочь Степана Кожина. А матушка моя с маленькой сестрёнкой у старого брода с полудня в воде кукуют. Я к ним с полудня рвусь, а тятя меня силой за рукав держит, не пускает одну.
Она говорила пугающе ровно — так произносят заученные фразы, которые повторяют уже десятый раз за день разным людям. И от этого её мертвого спокойствия мне сделалось не по себе: я-то весь день держал в голове мысль о взрослой матери, которую сам по ошибке определил в надёжное укрытие, а там, в речной тине, в полутора верстах от лагеря, сидели беспомощная баба с малым ребенком.
— Кто при них остался? — спросил я.
— Ни единой души, — ответила Аксинья. — Мать, сестренка Груша да старая кобыла в упряжке. Груше девять годков, точь-в-точь как Ваньке. Двойняшки они у нас.
Степан Кожин вернулся от лазаретной палатки Маркела именно в тот миг, когда я пытался осмыслить это страшное слово — двойня.
Кузнец шагал размашисто, тяжело печатая шаг в дорожной пыли, и ещё издали начал бросать отрывистые слова. В руках он нёс свернутый кожаный фартук, прижимая его к груди так, словно собирался немедленно снова ринуться в кузницу:
— Пора выступать, капрал! Полторы версты ходу. Засветло полпути отмахаем, а там я и в кромешной тьме дорогу найду — колею на ощупь руками почую!
— Обожди горячку пороть, Степан, — остановил я его.
— Ты мне сам давеча твердил: до рассвета успеть надо! — кузнец встал передо мной, вперив яростный взгляд в ружья на рогоже. — Я тебя не гоню в шею. Я лишь говорю: засветло идти втрое сподручнее, чем в полночь по буеракам плутать!
— Дойти до брода засветло — дело нехитрое, — жёстко возразил я. — А вот вызволять увязшую телегу из речной топи нам всё едино придётся впотьмах. Вытаскивать повозку из тины куда дольше, чем шагать по сухой траве, — я резко повернулся к своим бойцам. — Никита, строй людей вдоль борта фургона! В шеренгу не вытягивать, просто поставь каждого на ноги, чтоб я каждого бойца во весь рост видел!
— Зачем это ещё? — удивился Белов.
— Затем, что мне сейчас решать, кого в ночной поиск брать, а кого при лагере оставлять. А то мне весь день про свои раны на словах толкуют!
Солдаты нехотя поднялись и выстроились вдоль деревянного борта. Я медленно пошел вдоль неровного строя, придирчиво вглядываясь в лица. Первым делом я нагнулся, поднял с рогожи тяжёлый мушкет и протянул его Прокопу Сысоеву:
— Прими оружие, Прокоп.
Раненый солдат с кряхтением поднялся, уперся здоровым левым локтем, перехватил ложе левой рукой, вскинул ствол перед собой и замер:
— Держу, капрал. Видишь сам? Крепко держу!
— Опусти приклад к правому сапогу и вскинь к плечу снова.
Прокоп опустил ружье к ноге, стиснул зубы и попытался вскинуть ствол на уровень глаз. В тот же миг простреленное правое плечо его предательски дернулось от боли, дуло резко вильнуло вправо, и солдату пришлось разворачивать мушкет обратно всем корпусом, тяжело переступая ногами, словно он тащил на себе сырое дубовое бревно.
— Ещё раз повтори, — потребовал я безжалостно.
— Да полно тебе измываться, капрал!..
— Повтори, говорю!
Прокоп с натугой поднял мушкет в третий раз. Ствол снова неудержимо ушёл в сторону, боец опять выправил линию не движением рук, а поворотом всего туловища, и когда наконец опустил приклад на землю, со лба его градом катился крупный пот, а губы побелели.
— Всё понял, капрал... — глухо проговорил он, опускаясь обратно на сухую траву. — Не зуди над душой, сам вижу. Из укрытия стоя я хоть до утра отстреливаться смогу. А вот в цепи на ходу линию держать не сдюжу — ствол уводит.
— Не сдюжишь, — подтвердил я. — Стало быть, остаешься там, где линия обороны намертво привязана к месту и двигаться не надо. Здесь, у повозок.
Кузьма Шумов без лишних слов протиснулся с мушкетом наперевес между тесными колёсами двух фургонов, ловко прошёл боком, не задев ни единой ступицы, развернулся на пятках и вернулся назад, исподлобья глядя на меня со своим привычным обиженным видом:
— Ну что, съел?
— Годен, — кивнул я. — Митроха, твой черёд.
Митроха Гвоздь проскользнул следом, но на обратном пути неловко задел ступицу кованым затыльником; сам поморщился от звона, мгновенно исправился и прошёл полосу вторично, подняв замок к самому подбородку.
Затем я снял с водовозки мокрую пеньковую веревку толщиной в два пальца и бросил конец Пахому:
— Закрепи за тележную грядку и тяни на себя стоя.
Пахом привычно ухватился за пеньку обеими руками. Полоснутая шведским тесаком ладонь мгновенно разошлась по волокнам, солдат зашипел от острой боли, но тут же сообразил: ловко обернул веревку вокруг пояса, зажал конец локтем здоровой руки и навалился назад всем могучим корпусом.
Кованая телега со скрипом сдвинулась на вершок.
— Вот эдак могу! — выдохнул Пахом, сверкая глазами. — Эдак я хоть до самого рассвета фуру волочь стану!
— А передний конец носилок пальцами потянешь?
— Носилки — дело другое, там пальцы в кулак сжимать надо...
— Значит, передок носилок не про твою честь. Фома Кривцов, покажи лядунку!
Фома с первой попытки четким движением расстегнул кожаный клапан патронной сумы, извлек пустую жестяную коробку и защелкнул обратно. Гаврила Ситник молча вынул запасной кремень, зажатый в губках замка, проверил заточку ногтем и спрятал в карман.
Яшка Сорокин стоял без ружья, переминаясь с ноги на ногу, и смотрел на меня с отчаянной мольбой:
— Я у дяди Саввы ноги! Ты сам вчера при всем народе объявил!
— И сегодня остаешься ногами, — подтвердил я.
— Так я ж и толкую!..
— Ты толкуешь, а я утверждаю. Это разные воинские статьи, парень, но обе для дела надобны.
Федька Малой дождался, пока я дойду до конца шеренги, и сам решительно шагнул ко мне навстречу:
— Я с тобой пойду, дядя Андрей!
— Знаю, что хочешь.
— Ты меня возьми! — выпалил мальчик с затаённой обидой в голосе. — Я без ружья иду, я это помню! Но я и в овраге без ружья был, и у горящей кузни без мушкета бегал, а ведь оба раза тебе пригодился! Ты меня из-за потерянного ружья не наказывай и при обозе не бросай!
Я поглядел на его исхудавшие, закопчённые руки. Пальцы были кое-как отмыты в ручье, под ногтями чернела въевшаяся гарь, а на левой ладони вздулся и лопнул водянистый ожоговый пузырь.
— Возьму, Фёдор, — негромко произнес я. — Становись в строй, к стрелкам.
— Есть к стрелкам! — выдохнул мальчишка и гордо встал плечом к плечу с Митрохой, выпятив худую грудь.
— Осади назад, капрал, — раздался вдруг с колеса скрипучий голос Саввы Круглова.
Ветеран произнес эти слова тихо, не повышая голоса, но в его тоне звучала такая вековая солдатская горечь, какая бывает у человека, видящего, как неопытный командир на глазах у всех шагает в волчью яму.
— Что не так, Савва?
— Ты малого к стрелкам приписал, — раздельно проговорил старик. — А стрелку по уставу положен огнестрельный ствол. У Федьки оружия нету, он его на дне промоины оставил, ты сам о том перед Клоковым докладывал. Стало быть, ты сейчас снимешь ружьё с рогожи и сунешь парню в руки. Откуда ствол возьмёшь?
Я невольно опустил глаза на рогожу.
Десять исправных мушкетов лежали в ряд, и ни один из них не был ничейным. Ружье Прокопа принадлежало Прокопу, ствол Ситника был пригнан под его руку, ружье Саввы стояло у него под локтем, а четвертое берег Фома.
— Возьму у тех, кто в лагере остается, — выговорил я, понимая всю шаткость своих слов.
— Возьмешь у остающихся... — горько усмехнулся Савва. — И останется нас тут шестеро душ при четырех исправных стволах! А из шестерых один встать не может, другой без руки сидит, третий без плеча мается! И пороху у нас будет ровно столько, сколько ты с барского плеча отсыплешь! Ты меня поутру выспрашивал, кто обоз прикрывать станет. А я тебя теперь тем же самым вопросом в лоб бью: кто лагерь удержит, ежели лихие люди нагрянут?!
Никита Белов молча переложил заряженную фузею из правой руки в левую и в упор поглядел на меня.
— Скажи свое слово, Никита, — обратился я к ветерану.
— Мое слово тебе по сердцу не придется, капрал. — Он подошел вплотную и остановился рядом с Федькой: — Ты собираешься увести в ночь шестерых бойцов. Из них только мы с тобой впотьмах отдачу мушкета удержим и от случайного выстрела в панику не ударимся. Митроха в штыковую пойдет, коли прижмет. Кузьма на ломах крепок. Устин Долгих парень смирный, в суматохе оробеет, зато приказ командира исполняет беспрекословно. Мальчишка ловок и знающ, но стрелок из него никакой. А здесь, на обозе, остается казенное полковое добро, двое лежачих раненых и покалеченный сын кузнеца. Ежели сюда ночью сунутся мародеры, я требую, чтоб при обозе остался стрелок, который без промаха бьет со ста шагов и умеет выстрел до последнего держать. Из всей нашей команды такой человек один — Гаврила Ситник!
— Ситник остается при обозе, — твердо решил я.
— В таком разе с тобой на брод иду я, а не он! — отчеканил Белов. — И ты будешь слушать мои советы, когда дело дойдет до пороха и ночной стрельбы!
— Буду слушать.
Я подошел к рогоже, поднял пять мушкетов и отложил их в сторону, к оглобле, а пять стволов оставил лежать на месте. Затем повернулся лицом не к Степану, нетерпеливо топтавшемуся у меня за спиной, а к Савве Круглову:
— На старый брод выступают шестеро: я, Никита Белов, Митроха Гвоздь, Кузьма Шумов, Устин Долгих и Федька Малой. Огнестрельных стволов при нас пять: мое ружье, Никитино, Митрохино, Кузьмино и Устиново. Федька идет без ружья, несет топор, мокрую веревку и казенную бирку. Все патроны остаются у Никиты: семь зарядов в патронной суме и один в стволе, покуда поручик Головин или сержант Клоков официально не утвердят ночной расход!
— Суму от речной воды пуще глаза берегите, — глухо наставил Савва. — В реку полезете — порох не замочите!
— Не замочим, дед, не впервой через реки лазить, — отозвался Никита, подтягивая сыромятный ремень.
— При обозе остаются шестеро бойцов, — продолжил я, оглядывая лагерь. — Савва Круглов, Прокоп Сысоев, Пахом, Гаврила Ситник, Фома Кривцов и Яшка Сорокин. Мушкетов у вас ровно пять: Саввино ружье, Прокопово, Ситниково, Фомино и Пахомово. Яшка идет без оружия — он ваши глаза и быстрые ноги. На рогоже оружие без присмотра не бросать, замки беречь от сырости, Ситнику отвечать за боеготовность кремней! Пахом!
— Я, капрал!
— Ты числишься при оружии, но к носилкам и тяжестям не притрагиваешься вовсе! Ни ведра с водой, ни ящика за угол не таскать! Коли придется кого переносить — берутся Фома и Яшка, а ты стоишь на часах с мушкетом в правой руке. Повтори, чего делать не смеешь!
Пахом поглядел на свою окровавленную ладонь, медленно сжал пальцы — сквозь свежую холстину моментально проступило темное пятно сукровицы:
— Пальцами тяжестей не брать. Веревку тянуть только через пояс. Мушкет держать правой рукой.
— Савва, ты остаешься старшим над лагерем.
— Опять сидячий старшина... — сокрушенно вздохнул Савва, перехватывая ружейный ремень здоровой рукой. — Ну ладно, будь по-твоему. Только погляди мне прямо в глаза и ответь по совести, чтобы я сидел и ждал: до темноты успеешь обернуться?
Глава 15
— До рассвета, Савва.
— Ты мне не до рассвета толкуй, капрал, — настойчиво перебил старый солдат, не отводя тяжелого взгляда от углей.
— Ты мне точно скажи: в какой час посылать Яшку Сорокина к старосте Власу и кричать во все горло караул?
Я на мгновение задумался, прикидывая в уме ночные тени, версты по раскисшей колее и неизбежную возню у застрявшей повозки:
— Ежели к тому часу, когда на отаву ляжет первая холодная роса, от нас не вернется ни одна живая душа, посылай Яшку со всех ног к Власу. Рассказывай обозному старосте все, как есть, без утайки, и сержанту Клокову на плотину доложи то же самое. И деревянную бирку писаря Елисея не смей отдавать никому, окромя Клокова или меня лично.
— Так ведь бирка-то сейчас у Федьки за пазухой, — напомнил Савва.
— Пусть при нем и остается, — твердо решил я. — Она с нами в ночной поиск пойдет: нас разъезды и караульные станут тормозить на каждом шагу куда чаще, чем вас у телег. С казенным полковым знаком говорить сподручнее.
Степан Кожин не выдержал долгого воинского суда.
Кузнец с яростным глухим стоном шагнул в проем между мной и бортом повозки. На его закопченном, почерневшем от дыма лице застыло такое выражение, словно мужик дошел до предела человеческого терпения, и терпение это лопнуло не на мне, а на самих этих бесконечных, размеренных солдатских словах.
— Все? — сдавленно прохрипел он, стискивая кулаки так, что затрещали суставы. — Досчитал свои стволы, командир?! Тогда двигай следом, покуда я вас всех к лешему тут не бросил и не побежал один! У меня родная баба с девчонкой в речной тине с полудня кукуют, а ты мне тут ружья по головам раскладываешь!
— Я тебе ружья раскладываю оттого, кузнец, что без этого счета я к твоей бабе приду вшестером и с пустыми сумами, без единого сухого патрона, — жестко осадил я его, глядя прямо в побелевшие от бешенства глаза. — Подбирай свой кожаный фартук и ступай вперед, шагах в трех. Ты здешние броды и тропы знаешь, а мы здесь чужие.
Степан круто развернулся на пятках — так резко, что тяжелый кованый фартук со свистом хлестнул по голенищу смазного сапога, — и широченным шагом устремился в надвигающиеся сумерки. Мы дружно тронулись следом. Аксинья было дернулась бежать за отцом, но кузнец, даже не оборачиваясь, бросил через плечо одно короткое, хлесткое, как удар кнута, слово, и молодая женщина покорно застыла на месте, вцепившись пальцами в обгорелый сарафан.
Дойти мы успели лишь до крайнего обозного фургона.
От большой наезженной дороги, прямо меж тесных рядов повозок, наперерез нашему отряду на рысях вылетел верховой. Всадник гнал коня безжалостно, мелкой тряской рысью там, где из-за скученности повозок и упряжек все двигались лишь черепашьим шагом, заставляя обозных мужиков испуганно шарахаться и матерно оглядываться ему вслед. Я признал седока за сотню шагов, прежде чем успел разглядеть его косматую бороду — по безошибочной, кривой драгунской посадке, свесив правую раненую ногу далеко из стремени.
Хват осадил взмыленного, хрипящего гнедого перед самым моим носом, подняв тучу душной дорожной пыли, и слезать на землю даже не подумал.
— Который тут капрал Рябов? — зычно гаркнул он, хотя всего час назад виделся со мной на плотине у мельницы.
— Я Рябов.
— Сержант Клоков велел сию секунду явиться к поручику! — Драгун стянул с головы шапку и размашисто вытер потный лоб рукавом изодранного кафтана. — Поручик Головин жив, в полную память пришел. Его на фуре под полотняным навесом пристроили, обоз в тыл на Решетиловку до рассвета не тронется. Велено тебе предстать пред его очи немедля, до захода солнца, а не тогда, когда со своими делами управишься!
Степан замер на тропе и медленно обернулся.
Я стоял ровно посередине между кузнецом и вздымающей бока лошадью, кожей ощущая безжалостный ход времени: до заката оставалось меньше часа, до глухого брода было добрых полторы версты топких низин, и разойтись между строгим офицерским приказом и спасением гибнущих людей без непоправимых потерь уже не представлялось возможным.
Навес над фургоном раненого поручика Головина солдаты наспех соорудили из двух драных рогож, натянутых на четыре кривых березовых кола. Укрытие держалось из рук вон плохо: порывистый низовой вечерний ветер все время задувал снизу, беспрестанно задирая ближний угол парусины. Кто-то из денщиков попытался прижать край тяжелым сыромятным чересседельником, но жесткий ремень то и дело срывался от налетающих сквозняков.
Поручика не стали переносить на землю и на сей раз. Он лежал на прежней примятой соломе на дне телеги, только соломы ему немного подсыпали под бока, а под запрокинутую голову подмостили кавалерийское седло, укутанное чьей-то пыльной офицерской епанчой. Оттого голова Головина оказалась приподнята много выше тела, и осунувшееся, заострившееся лицо раненого было видно до малейшей черточки.
Выглядел поручик куда тяжелее, чем в полдень на редуте. Тонкая желтоватая кожа на его скулах натянулась так туго, что казалась лоснящейся и почти прозрачной; под запавшими глазами залегли глубокие свинцово-серые тени, а запекшиеся губы оставались полуоткрытыми: раздробленная грудь вздымалась судорожно, и одного носового дыхания ему уже явно не хватало.
Сержант Клоков сидел тут же, на передке повозки, уперев стоптанные армейские башмаки в кованое дышло. На широком колене он держал развернутый серый лист казенной бумаги, прижимая его от ветра граненым свинцовым карандашом.
— Явился, — глухо бросил сержант вместо приветствия, даже не приподняв треуголки. — Оно и к лучшему. А то я уж грешным делом думал Хвата по второму кругу за тобой посылать.
— Рябов?.. — едва слышно прошелестел Головин, не шевеля запрокинутой головой.
— Я, ваше благородие.
— Встань слева от борта... В правый бок дышать мочи нет.
Я обогнул колесо телеги и замер у передней ступицы. Степан Кожин остался стоять снаружи, шагах в семи от навеса: мужик не присел на траву и не отошел в сторону ни на вершок. На протяжении всего нашего долгого разговора я отчетливо слышал его тяжелое присутствие за спиной — кузнец поминутно нетерпеливо переступал с ноги на ногу, и под его подкованными сапогами с сухим, нервным хрустом ломалась обозная соломенная труха.
А со стороны шляха непрерывным гулом доносился тяжелый перестук бесчисленных колес. Разбитый обоз бесконечной вереницей тянулся с поля сражения вторую половину дня; телеги тяжело ступали по выбитой пыльной колее одна за другой, и в этом монотонном деревянном грохоте не чудилось ни начала, ни конца. Я невольно поймал себя на мысли, что отсчитываю по этому мерному стуку драгоценные минуты уходящего дня, точно по мерной капели водяных часов.
— Ты увел семерых штыков через топкий овраг и вернул всех семерых живыми назад, — произнес поручик Головин, делая мучительные паузы между словами. — Об этом мне уже подробно донес сержант Клоков. Ты исполнил это по моему слову, и к этому вопросу мы возвращаться нынче не станем.
— Слушаю, ваше благородие.
— Мы будем держать ответ про оставленный редут.
Поручик замолчал, закрыл глаза и несколько долгих секунд тяжело хватал сухими губами воздух, силясь совладать с подступающим приступом удушья. Я стоял навытяжку, не смея шелохнуться; мне мучительно хотелось подсказать ему слово, облегчить его речь, но я прекрасно понимал: на официальном солдатском допросе любая подсказка офицеру сойдет за дерзость или обман.
— Ты самовольно сошел с южного фаса укрепления без письменного приказа, — медленно, чеканя каждое слово, выговорил Головин. — Ты самовольно поставил казенных людей в чужом батальонном разрыве. Ты самовольно распорядился чужой подводой у конвойной команды. За каждое из этих трех деяний с меня полковое начальство спросит по всей строгости устава. И я за каждое буду держать ответ перед бригадиром. Но мне надобно, чтоб я держал ответ не с твоих сбивчивых слов, а по проверенному солдатскому счету. Сержант Клоков!
— Здесь, ваше благородие!
— Записывай в лист все, что он назовет, и ни единой буквы от себя не поправляй.
Я начал доклад с людей, ибо на войне начинать с живых душ — самое надежное и верное правило:
— Двенадцать человек нижних чинов в строю, включая меня самого. Рядовые Никита Белов, Митроха Гвоздь, Прокоп Сысоев, Савва Круглов, Федька Малой, Гаврила Ситник, Кузьма Шумов, Устин Долгих, Пахом, Фома Кривцов, Яшка Сорокин и капрал Андрей Рябов. Все двенадцать душ налицо у обозного края, при крайних фургонах, и каждый из них сегодня трижды по уставу отзывался на свое имя: на рассвете у рва, в полдень у мельничной плотины и час назад на вечерней поверке.
— Раненые порознь кто? — требовательно спросил Головин.
— Рядовой Семен Пахомов находится на лазаретной телеге у подлекаря Маркела: ладонь прострелена шведской пулей навылет, ружья держать не способен, в двенадцати строевых не числится. Боец Тишка лежит там же под парусиновым навесом со сломанной ногой в лубках — тоже нестроевой. Мальчик кузнеца Кожина, Иван девяти лет, обгорел при пожаре сарая и ходить не может; доставлен в лазарет мною лично нынешним вечером. Паренек не наш, казенным довольствием не числится, но бросить его в огне я права не имел.
Свинцовый карандаш в заскорузлых пальцах Клокова двигался с короткими задержками: сержант быстро набрасывал два-три слова, вскидывал колючий взгляд на меня, впечатывал еще строчку и снова замирал.
— Оружие, — выдохнул поручик.
— Десять исправных пехотных фузей в наличии. Все стволы порожние, разряженные, окромя одного. Одиннадцатое ружье числилось за ротой, но было утрачено: рядовой Малой выронил свой ствол в топкой промоине на переходе через овраг, поелику обеими руками тащил жердь носилок с умирающим раненым, а ружейный ремень перебило суком. Об этой утрате я при свидетелях доложил сержанту на мельничной плотине.
— Доложил, так и было, — подтвердил Клоков, не поднимая глаз от бумаги. — При мне и при всем народе сказано.
— Порох и боезапас.
— Восемь сухих готовых патронов на всю команду. Один заряд находится в стволе у рядового Белова, семь патронов лежат у него же в холщовой патронной суме. Я пересчитывал боезапас лично дважды: поутру и час назад, принимая патроны поштучно из ладони Белова под роспись.
Поручик с видимым усилием повернул тяжелую голову набок, и я заметил, какой мучительной судорогой свело его бледную шею:
— Восемь зарядов... на десять исправных мушкетов.
— Так точно, восемь на десять.
— А теперь говори мне про редут, капрал, — Головин смежил веки. — И не про то, как ты красиво в уме рассудил. А про то, как оно на самом деле вышло под огнем.
И вот на этом месте я допустил оплошность.
Я сгоряча принялся описывать ему изгибы рва. Стал подробно объяснять, как заворачивала земляная траншея, как за вторым коленом нас перестало быть видно шведским стрелкам, как отмерял пятнадцать шагов между уступами, как выставлял шапку на шомполе для отвода глаз и как делил всю дорогу на два коротких броска, чтобы люди под картечью...
— Осади назад, капрал, — негромко, но властно оборвал меня сержант Клоков.
В его скрипучем голосе не было начальственного гнева — лишь бездонная, вековая усталость писаря, осаживающего коня перед непролазной грязью.
— Ты мне сейчас свой ум да командирскую сноровку расписываешь, — произнес Клоков, постукивая карандашом по бумаге. — А мне эти твои думы заносить некуда! У меня в полковом рапорте графы под чужие мысли не заведено!
— Я докладываю точь-в-точь как на поле было!
— Ты докладываешь, о чем в тот миг думал! — Сержант резко повернул лист ко мне, и я увидел на серой бумаге строгие, ровные столбцы имен с короткими крестиками и пометками. — Гляди сюда своими глазами! Через месяц в дивизии спросят: кто самовольно снял людей с южного фаса? Я напишу черным по белому: капрал Рябов. Спросят: кто тащил на себе тяжелораненых? Я впишу подлинные солдатские имена. Спросят: кто прикрывал огнем пролом, покуда рота уходила? Я назову тех, кто стоял в проломе. Спросят: кто последним вышел из укрепления? Я запишу: раненый поручик Головин! И тогда любой штабной полковник, взяв рапорт в руки, увидит не пустое мудрствование, а живых солдат на боевых постах! А твой хитрый изгиб рва я в казенную бумагу положить не могу, потому как нету больше того рва — там нынче шведская пехота сидит!
Я замер, чувствуя, как лицо обдает жаркой, жгучей волной стыда. Но этот стыд был правильным, солдатским — он выжигал дурную гордость и ставил мысли на место.
— Виноват, — твердо отозвался я. — Докладываю строго по боевым местам. Ров и проход в одиночку осматривал я сам; вестовым к фасу посылал рядового Малого, и парень донес приказ слово в слово. Южный фас удерживали Никита Белов и шестеро стрелков; старшим над огнем был Белов, и он отходил последним по установленному знаку. Знак шомполом подавал Федька Малой, но подал его раньше срока, поелику я поднял шомпол по посторонней нужде и не предупредил вестового заранее. Это моя прямая командирская вина, а не мальчишки, и я требую занести сие в полковой рапорт без утайки.
Клоков одобрительно приподнял густые брови и бросил быстрый взгляд на офицера.
— Вот это записывай, сержант, — тихо вымолвил Головин.
— Записываю, — кивнул Клоков и принялся размашисто скрипеть карандашом, один раз смачно послюнив грифель.
— Докладывай дальше, Рябов.
— Носилки с ранеными по очереди несли рядовые Сысоев, Гвоздь, Долгих и Шумов, сменяясь парами через каждые сто шагов. Савва Круглов шел на своих ногах, опираясь на железный шомпол. Стрелка Тишку выносили первым, поелику боец был в памяти и требовалось доставить его на перевязку, пока не истек кровью. У земляного пролома оставались Сысоев и Долгих — вели огонь поочередно, не допуская сдвоенного выстрела, строго по моему приказу. Горящий зарядный ящик мы с Федькой спихнули в горловину траншеи шомполами, чтобы создать плотную дымовую завесу.
— А кто подпалил повозку у конвоя? — въедливо уточнил Клоков.
— Вражеская пуля. Шведский мушкетный свинец перебил подвесную проволоку и угодил прямо в кованый фонарь. Фонарь принадлежал Савве Круглову и висел на левой оглобле с моего ведома; снять его перед боем никто не догадался. Эту потерю прошу также записать на мой счет.
Поручик Головин снова приоткрыл тяжелые веки и пристально посмотрел на меня:
— Ты, капрал, все чужие грехи и недочеты на себя одного стягиваешь. Зачем?
— Затем, ваше благородие, что чужой наносной сор со временем отпадет, а свое собственное при тебе останется, — ответил я без запинки. — Лучше я нынче приму на себя лишнюю вину, чем завтра стану малодушно отпираться от того, что действительно содеяно моими руками.
Раненый офицер долго молчал, вглядываясь в колышущийся от ветра край парусины:
— Сержант Клоков... Что скажешь по совести?
— По совести говоря, ваше благородие, он форменный самовольник, — рассудительно отозвался сержант, не спеша складывая исписанный лист пополам. — А еще по совести — у него все двенадцать душ живы, каждого он поименно помнит, и давеча сам мне открылся, что в сумке у Белова всего восемь зарядов, хотя запросто мог соврать про двенадцать, и я бы проверил лишь на слове. Это две разные солдатские правды, господин поручик, и я обе эти правды в рапорт положил.
— Вопрос о твоем самовольстве на редуте я закрывать не намерен, — обратился ко мне Головин, понизив голос. — Ни нынче, ни поутру. Я этот узел оставляю неразвязанным до тех пор, пока сам на ноги не встану и во всем досконально не разберусь. Ты меня уразумел, капрал?
— Так точно, ваше благородие.
— А теперь докладывай начистоту: зачем явился? Ты сюда не рапорт сдавать шел. Ты стоишь передо мной, а сам ушами шлях ловишь.
Я едва успел набрать в грудь воздуха, чтобы ответить, как вдруг...
Глава 16
Степан Кожин шагнул под парусиновый навес прежде, чем я вымолвил первое слово. Кузнец вошел без спроса, сдернул с головы войлочную шапку уже под рогожей и тяжело замер у заднего колеса телеги. От его просмоленной одежды пахнуло таким густым, едким гарным духом, что этот запах заполнил все пространство фургона за секунду до его слов.
— Степан Кожин, старший обозный мастер кузнечного цеха, — хрипло, но с достоинством отчеканил он, сминая шапку в пудовом кулаке. — Ваше благородие, у меня законная хозяйка с девятилетней дочкой с полудня сидят в речной тине у старого брода за мельницей, в полутора верстах книзу. Повозку перекосило, ось лопнула, заднее колесо в ил по ступицу ушло. Я к ним на выручку днем не пробился, потому как собственный сын в горящем сарае задыхался. Я вот этого служивого, — кузнец мотнул шапкой в мою сторону, — слезно прошу идти со мной сию минуту. И прошу его не за здорово живешь, а по старому мужскому уговору.
Клоков перестал гладить пальцами сложенный лист и резко вскинул подбородок:
— За мельничной плотиной?.. Старый брод?
— Он самый, господин сержант, — подтвердил Кожин.
— Тот самый брод, где густой ивняк по обе стороны и мощеный настил наполовину сгнил?
— Настил там с правого берега еще крепко держится, — поспешно добавил кузнец, подаваясь вперед всем корпусом. — Я по нему прошлой осенью с тяжелым возом проходил.
Клоков неожиданно проворно спрыгнул с передка повозки на землю и принялся нервно мерить шагами пятачок перед телегой — три шага вправо, три шага влево. Я впервые видел, чтобы этот грузный, невозмутимый ветеран двигался с такой пугающей быстротой.
— Ваше благородие, — взволнованно заговорил сержант, обращаясь к лежащему офицеру. — Тут ведь вот какое стратегическое дело открывается! Этот старый брод аккурат перерезает заброшенную обозную дорогу — ту самую, что идет низиной и выходит к большаку у сожженного хутора. Мне комендант обоза наказывал к утренней заре непременно разведать этот путь и доложить обстановку, поелику по этой низине нынче ночью может попереть кто угодно! Наши раненые и отставшие с поля боя потянутся именно туда, потому как низом версты на три ближе. Но и шведские недобитки, что засели в березовых перелесках, тоже непременно сунутся к этому броду — дорога-то темная, пустая, постов нет!
— У тебя есть надежные люди, кого снарядить в дозор? — с трудом разжимая губы, спросил Головин.
— У меня всего двадцать шесть штыков на всю команду! — отрезал Клоков. — И восемнадцать из них намертво привязаны к плотине — сторожат пленных шведов. С плотины я ни единого человека не сниму, иначе пленные перережут конвой и разбегутся по камышам. Послать в дозор мне решительно некого! А тут капрал Рябов сам на этот же брод вызывается, по своей частной надобности!
Сержант круто развернулся ко мне, и я увидел в его прищуренных глазах холодный расчет опытного армейского штабного волка:
— Ты мне раньше времени зубы не скаль, капрал, — жестко предупредил он.
— Я и не думал зубы скалить, господин сержант.
— И правильно делаешь. Потому как мы тебе сейчас не милость барскую даруем, а железный ошейник на шею вешаем, и ты у меня лишнего шага в сторону не выторгуешь.
Поручик Головин снова заговорил, но теперь каждое слово давалось ему с величайшим, мучительным трудом; он подолгу замирал между фразами, силясь протолкнуть воздух сквозь клокочущую грудь:
— Пиши приказ, сержант... Пиши все слово в слово, а капрал пусть слушает ушами и вслух повторит.
Клоков расправил казенный лист на колене, перевернул его на чистую оборотную сторону и приготовил свинцовый грифель.
— Капралу Андрею Рябову... — начал диктовать офицер, — дозволяется... нынешней ночью... взять пятерых рядовых, себя считая шестым... и следовать к старому броду за мельницей... для вызволения застрявшей обозной повозки с семейством кузнеца Кожина... Возвратиться в расположение лагеря... тем же числом людей... и донести по уставу о состоянии дороги... что видел собственными глазами.
— И о том, чего сам глазами не приметил, а слышал от встречных людей, — веско вставил Клоков, не отрывая карандаша, — донести подробным рапортом, с точным указанием имен и полков!
— Запиши и это, — согласился Головин.
Клоков поставил размашистую точку и вперил в меня тяжелый испытующий взгляд:
— А теперь ты, Рябов. Повтори перед лицом командира: что тебе сим приказом дозволено?
— Дозволено следовать шестерым бойцам к старому броду за мельничной плотиной, вытащить повозку с семейством мастера Кожина, вернуться в лагерь в том же составе из шести человек и доложить по всей форме: отдельно о том, что приметил на дороге лично, и отдельно со слов встречных людей, с точным поименованием чинов.
— Складно звонишь, — прищурился сержант. — А теперь отвечай: чего тебе строжайше не дозволено?
Я выдержал короткую паузу. Вопрос содержал в себе прямую уставную ловушку, но она лежала на самой поверхности, и я прекрасно ее видел:
— Мне строжайше не дозволено уклоняться от обозной низины в сторону. Мне не дозволено вступать в преследование неприятеля, коли мы наткнемся на вражеский разъезд. И мне строжайше запрещено брать с собой людей сверх шести или менять состав команды, поелику тогда число вернувшихся не сойдется с казенным рапортом.
— Вот теперь вижу: дошло до ума, — с сухим удовлетворением крякнул Клоков.
— А ежели шведы первыми пойдут на абордаж? — не удержался я от прямого вопроса.
— В таком случае принимай бой в упор, отбивайся и уводи телегу с бабами в лагерь, — с трудом разомкнул губы Головин. — Ты посылаешься за живой бабой и малым ребенком... а не за шведскими скальпами. Любой дурак... кто в ночной темени бросится ловить неприятеля... через полчаса забудет про обоз и положит команду в болоте.
Поручик тяжело уронил голову на седло и смежил веки. Он лежал неподвижно так долго, что я грешным делом подумал: офицер лишился чувств или отошел к Господу.
— Рябов... — раздался едва слышный шепот.
— Я, ваше благородие.
— Я тебе не поблажку даю. Я тебе определяю узкую щель и смотрю со стороны: сумеешь ли пройти сквозь нее с честью или станешь ломать края под свою прихоть... Сержант, приказ держи при себе.
— При себе и сохраню, — кивнул Клоков, сворачивая лист вчетверо и пряча его за суконный отворот кафтана. — Капралу эту бумагу в ночной рейд давать без толку — в речной тине вымокнет до кашицы. А коли дозорные остановят — пусть шлют нарочного ко мне.
— Тогда выдай мне какой-никакой вещественный знак, что в воде не размокнет, — потребовал я у сержанта.
Клоков пристально поглядел на меня, затем запустил руку в боковой карман и извлек на свет тяжелую литую пуговицу на обрывке крученой нити — крупную, позеленевшую от времени, с рельефным морским якорем.
— Держи, — протянул он пуговицу мне в ладонь. — Она с моего старого флотского кафтана, ее каждый караульный из нашей роты с закрытыми глазами на ощупь признает. Предъявишь старшему разъезда — вас под арест возьмут, но стрелять без команды не станут. И вот еще что, капрал...
— Слушаю, господин сержант.
— Ты сейчас пойдешь мимо оружейного огня. Костер разложен аккурат за третьим рядом повозок, там мой полковой оружейник сушит замки и кремни. Заверни туда и в присутствии мастера проверь все ружья, что берешь с собой. Ровно пять фузей и четыре боевых заряда.
— Мы осматривали стволы засветло у своих телег, — возразил я.
— Засветло вы их осматривали сухими ладонями, — отрезал Клоков. — А после того ползали на карачках в горящий сарай и таскали воду ведрами. Один отсыревший кремень — и у тебя в ночной стычке вместо пяти стволов останется три, а поймешь ты это лишь в ту секунду, когда шведская шпага будет у твоего горла!
Оружейный огонь теплился за третьим рядом фургонов, на дне широкой ямы, заботливо обложенной по краям пластами свежего лугового дерна. Пламя поддерживалось крошечное, без дыма и треска: у такого костра не грелись от холода, возле него лишь кропотливо работали с металлом.
Над углями на двух березовых рогульках покоилась гладкая жердь. На ней на просмоленных бечевках мерно покачивались над самым жаром полтора десятка холщовых мешочков с запасными кремнями, просушиваясь от сырости. Рядом на гладком плоском валуне сидел оружейный мастер Клокова — сухопарый ветеран с седой солдатской косицей. Перед ним на куске расстеленной юфти лежали разобранные ружейные замки, винты и пружины. Мастер не спеша брал каждую деталь коваными щипцами и плавно водил над горячими углями, словно просушивал мокрый сапог.
— Порох близко к огню не подносить, — глухо бросил он, даже не повернув к нам головы. — Ни единого зерна. Кто по глупости порох над углями тряс — тот давно в земле лежит.
— Знаем устав, дед, — отозвался я.
Мы выложили фузеи на сухую траву в два строгих ряда, как я и приказал у фургона: пять ружей, отправляющихся на брод, легли ближе к костру, пять остающихся — поодаль, с промежутком в два шага. Гаврила Ситник сам принес остающееся оружие, лично выровнял приклады по рогоже и тут же сел возле них на корточки, не спуская с них глаз: теперь он нес за них персональный ответ перед Богом и ротой.
Никита Белов свое ружье на землю не положил.
— Мой ствол на боевом взводе с полудня, — раздельно произнес ветеран, обращаясь к оружейнику. — К огню я заряженную фузею не поднесу и разряжать вхолостую не позволю. Ты, капрал, один раз попросишь — я один раз наотрез откажусь, на том и порешим.
— Не стану просить, — согласился я. — Протри затравочную полку и проверь кремень на месте, не вынимая из губок.
Никита опустился на правое колено, зажал ложе между бедер, поднял стальное огниво, провел подушечкой огрубевшего пальца по сухой полке и придирчиво понюхал кожу:
— Порох сух, полка чистая. Кремень сидит намертво. Свинцовая прокладка под губками свежая, я ее вчера собственноручно менял.
Я нагнулся и поднял первое из четырех оставшихся ружей.
Это была фузея Митрохи Гвоздя. Я безошибочно узнал ее по туго замотанному сыромятному ремню на цевье: даже в кромешной тьме среди сотни одинаковых казенных стволов я не спутал бы это оружие ни с каким другим. Я поднес дульный срез к углям костра и заглянул внутрь ствола: металл отозвался ровным, матовым, сухим блеском.
— Ствол чист, — констатировал я.
Митроха уже протянул было руку забрать фузею, но Никита Белов властно перехватил оружие:
— Погоди забирать. Дай-ка я сперва шомпол опущу.
Старый солдат плавно вогнал железный шомпол в канал ствола до самого дна, цепко засек пальцем уровень у дульного среза и выдернул прут наружу:
— Дно чистое. Годно к стрельбе.
Мушкет Кузьмы Шумова прошел такую же строгую пробу без сучка и задоринки. Свою собственную фузею я проверял лично: сам заглянул в канал, сам опустил железный прут до упора и отчетливо ощутил металлический толчок в казенную часть через приклад, упертый в носок моего сапога.
Четвертым на траве лежало ружье Устина Долгих.
Устин подал мне фузею обеими руками, с затаенной робостью во взгляде. На деревянном ложе темнела свежая смоляная царапина, полученная при тушении кузницы, зато кремневый замок был вычищен до ослепительного зеркального блеска: Устин имел неистребимую привычку поминутно драить металл суконной ветошью.
Я поднял ружье к костру.
Внутренность ствола в неверном свете углей показалась мне точно такой же, как у первых трех фузей. Я взял шомпол, направил его в дуло и плавно толкнул вниз. Железный прут мягко пошел по каналу и остановился; моя покалеченная ладонь замерла примерно на той же высоте над дульным срезом, что и у предыдущих ружей, — именно примерно, поелику я держал шомпол не чуткими кончиками пальцев, а всей онемевшей ладонью, и расстояние оценивал лишь на глаз.
— Оружие исправно, — объявил я вслух.
— А ну дай сюда, капрал, — насторожился Никита Белов.
Он решительно перехватил ружье Долгих из моих рук, быстро опустил шомпол в ствол, удивленно вскинул седую бровь и с силой нажал на прут еще раз. Затем медленно поднял тяжелый, колючий взгляд и посмотрел мне прямо в глаза:
— Ты на что сейчас смотрел, Андрей?
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
