Обложка Полёты над Караби. Роман в четырех новеллах

Полёты над Караби. Роман в четырех новеллах

Валерий Гаевский

0% прочитано
Стандартный
Валерий Гаевский

Полёты над Караби. Роман в четырех новеллах

Птица по имени...

Извлечения

«Птица, летучее животное въ перьях,

теплокровное…»

Толковый словарь В. И. Даля.

«Имя – это знак»

Латинская поговорка.

«Тригорин. Так, записываю, сюжет мелькнул… Сюжет для небольшого рассказа… на берегу озера с детства живет молодая девушка, такая, как вы… Но, случилось, пришел человек…»

А. П. Чехов, «Чайка».

«Сэр Рыцарь Висячего Замка, – сказал Седрик, – я надеюсь…».

Вальтер Скотт, «Айвенго».

«Треплев. …Кто я? Что я?»

А. П. Чехов, «Чайка».

«Значит, вы несчастны? – сказала Ровена»

Вальтер Скотт,«Айвенго».

«Треплев. Это, доктор, длинная история...»

А. П. Чехов, «Чайка».

«Балладу, балладу, – сказал отшельник, – это будет лучше всякой французской дребедени...»

Вальтер Скотт, «Айвенго».

«Нина. Какая ясная, теплая, радостная, чистая жизнь, какие чувства… помните: «Люди, львы, орлы и куропатки, рогатые олени, гуси, пауки, молчаливые рыбы, обитающие в воде… все жизни, все жизни…»

А. П. Чехов, «Чайка».

«Не позволяй им болтать про меня всякий вздор, не позволяй им делать из меня бога… хорошо, Флетч? Я чайка… Я люблю летать, может быть…»

Ричард Бах, «Чайка Джонатан Ливингстон».

***

– Однажды лебедь, рак и щука… Слушай, так когда–нибудь человечество начнет свою знаменитую историю!

– Какую историю – басню!

– Какую басню – историю!

– Ладно, историю. Ну и что?

– А ничего. Просто: однажды Лебедь, Рак и Щука… то есть нет

конечно, Рыба!.. Я же о созвездиях… – он рассмеялся. – А который час?

– Не знаю который! Городишь тут! Мы с утра, два дурня, ушами прядем – и все без толка! Я же говорил, они редко собираются в такие тучные коллективы.

– Слушай!.. А что, если их отсюда прикормить, прямо отсюда?.. Вот манна!

– Красиво, – согласился он. – Но бредово. Кормить чаек с вертолета!.. Да сколько тебе их надо в конце концов? Сто… тысячу? Сколько?

– Ты не поверишь.

– Поверю.

– Ну, тогда только одну.

– Одну? А, ну понял. Это в каком–то твоем, сдвинутом смысле, м–да!.. Ладно, все. Я выполнил на сегодня свою программу, возвращаюсь.

– Погоди. Давай еще раз. Давай вот здесь.

– Еще?!

– Еще.

– Ну, держись, птицелов, ведь упадем на скалы – расшибемся!

Мощная, тугая волна вихря, волчок, танцующий в воздухе… огромная снежинка с брюшком – вот что такое твой вертолет! Но каково? Падает как Бог, прямо сквозь молочную дымку – ни секунды напряжения!.. Только успевает мелькнуть внизу бахрома прибоя. Море… дальнее и близкое… синее! Только успеваешь, с каким–то шаманским чувством, махнуть перед собой руками, и вдруг – скалы! Стена скал! Лепнина. Дикие, узловатые барельефы… Вознесенные!.. Смотри, читай по ним, новый Лаокоон… Тела, глаза, когти и гнезда! И все вокруг – синь и бронза… бронза и синь! А за тобой – сердце вприпрыжку, «вприлетку»… успевает все-таки догнать!.. И как срывается из каменных пор встревоженная стая, легкая, на солнечных нитях повисшая, звучная! А этот парень сидит за штурвалом в наушниках и никак, то есть никуда… Нет, ас он конечно, виртуоз, но не скульптор. Не ваяет он своего пространства. Живет им, но не ваяет. А может, правильно? Не любит он такую охоту, и вообще… всех ловцов. Ладно, парень, ты не прав, понял?! Ты не прав, потому что не веришь, что мне нужна всего одна птица… и если я ее не найду, я ее придумаю, понял?

Аня работала на биостанции третий год.

На станции изучали комплексы. Изучали экологию. Несколько групп. Изучали замкнуто. Каждая свое. Летом много бывало приезжих. Жили в домиках. Изредка, по воскресеньям, дирекция заказывала катер или яхту, и тогда – уходили в море все, кто хотел: и гости, и сотрудники. Брали с собой обеды в термосах, фотоаппараты, книги, гитары, магнитофоны, некоторые энтузиасты (в основном свои) умудрялись прихватывать шампанское… Тут в качестве заводил проявили себя так называемые братья Нептуновичи, оба аквалангисты, оба, впрочем, симпатичные и никакому давлению не поддающиеся… Лора, подруга, как–то недвусмысленно намекала, что у них, у братьев, на спинах под лопатками – жабры! Бестия она, вообще-то, но умная: на братьев намекает как на приключение, а клеится к холостым кандидатам, у которых «жабры» эти совсем другие: кошельки, квартиры в Москве, в Риге.

Да, интересный народ у них иногда «зимует». Одни ищут какие–то реликты минерального мира; другие – метеоритное железо и собирают притом «солнечную кровь» – сердолик; третьи вообще потерялись в поисках мезозойской флоры. В километре от берега в закатных лучах плещутся дельфины. Рассказывают, что на спинах у них изредка появляются мерцающие огоньки… Мальчишки из соседних поселков ныряют, ищут в подводных расселинах византийские монеты, рядом, за горами – скифские степи, курганы… Теперь появились еще и орнитологи. Оказывается, какие-то необычные миграции у здешних чаек!

Никто бы об этих чайках ничего и не подозревал, но год назад появился на биостанции заброшенный сюда судьбой человек, «осколок» былых экспедиций – Толя Снов, или Атолл Снов, как его стали величать с легких конечностей братьев Нептуновичей.

Неведомо, какими аргументами подкупил он руководство, какую веру вкачал в него, но уже на следующее лето Атолл Снов летал на вертолете в радиусе десяти километров и испытывал собственное оригинальное изобретение – выстреливающие сети. Ими он ловил чаек.

Человек Атолл Снов вел себя как живая легенда, и, странно, ему в этом все помогали: Нептуновичи, которые в «закатных лучах плескались», Женя Сидоров, палеовулканолог и любитель возжигать ночные костры на плато, Олег Лоцкий, «знаток гадов наземных», директор будущего серпентария, «хоть плохонького, но, знаете, порядка мирового, и обязательно с факирами», Лора, подруга, бестия, статистичка… Это ведь она выведала, что «наш Атолльчик – недоучка гуманитарная», что бросил он литинститут на четвертом курсе, что «метил в Виги, а попал в фиги», что – черт возьми! – к нему никаким боком не подступишься и «вообще, у него кости, наверное, пустотелые, как у птиц», что он всех тут дурит и «глаз у него дурной, как у египетского сфинкса!».

Аня считала, что знакома с Атоллом Сновым. Они и обедали вместе в столовой, и в гостях у Нептуновичей танцевали. Аня ошибалась. Их первое знакомство произошло позже, на мысе.

Шеф собирался проводить серию опытов, готовил статью, и тут посетила его мысль, что там, на мысе, некоторые виды мхов, возможно, растут в условиях постоянного морского орошения, что очень важно и надо бы их там наскрести… Аня рассказала Виктору.

– Что, у нас некого больше послать? – Виктор считал, что говорит искренне, считал он, что также искренне наблюдал у Нептуновичей за танцующей парой, и сейчас считал, что искренне собирается провожать Аню. «Там дорога красивая, – подумал он, – много укромных гротов…».

Золотился полдень. Узкая тропа нависала над барахтающимся заливом. Внизу, на шельфе, огромные подводные валуны шевелили зелеными своими шевелюрами и, казалось, ползли на сушу за глотком чужой стихии. Скалы! Вечно зримые и незримые абразивы шлифовали их, изнуряли, и скалы дробились, трескались, но были полны еще своей удивительной «магматической силы»! Трудно и жарко вдыхать от этой силы, как трудно и жарко вдыхать от ветра, от солнца, от неба! Ноги ищут, за что зацепиться, а руки воображают, что идут на самом деле не ноги, а руки… Кожа горит. Горизонт – белая тесемка, и на тесемке висит вдалеке кораблик – не дрогнет! Чаек не видно: в жару они прячутся.

Аня объяснила Виктору, куда нужно спуститься и где искать тот самый мох. Дала сумку с целлофановыми пакетами. Виктор сказал: «Тут надо подстраховаться». Он обвязал ближайший камень веревкой и полез вниз по расселине. Прошло минут пять, и вдруг – шум вертолета, летит низко. Ну, это Атолл…

Атолл Снов увидел ее. Атолл Снов уговорил пилота, и они подлетели и зависли над площадкой, метрах в десяти. Вертолет был нешумный, но ветреный. Аня схватилась за разлетающиеся волосы. Атолл Снов открыл дверцу, взял рупор и сказал:

– Девушка, теперь вы понимаете, что очень не правы, ибо забрели в чужую вотчину!

– Черт возьми! – пилот все крутил носом у самого обзорного «витража». – Да она красива! Не эту ли единственную чайку ты ищешь?

– Может быть, – сказал Атолл. – Слушай, дай сыграть пижона… Опустись плавно, когда останется метров шесть, я прыгну.

– Ты хочешь меня посадить?

– Да нет, какой тут риск, сам видишь! Клянусь, это первый и последний раз!

– Это всегда первый и последний раз, – сказал пилот и хрумкнул припасенной еще с утра баранкой. – Раз и в лаз… на тот свет, привет!

– Да ты не бойся, я в цирке акробатом работал, веришь?

– Ага, – сказал пилот, – верю. Ну ладно, а как я тебя вытаскивать буду?

– Ты полетай тут немножко, потом скинешь мне подъемный трос…

И Атолл прыгнул. Здорово прыгнул. Атолл Снов не мог прыгнуть не здорово.

…Он подошел к ней смеющийся, загоревший, бородатый, какой–то летающий птичий жрец. Друид. Может быть, Друд?

– Ты всегда такой… сумасшедший? – спросила она.

– Всегда, – он скрестил руки и вдруг нахмурился, глядя как бы сквозь нее.

Из расселины, кряхтя и отплевываясь, выполз Виктор, скинул сумку, достал из штормовки тонкий гребешок и так очень аккуратно стал им причесываться, наблюдая. Атолл Снов все понял. Виктор наверняка не станет молчать о том, какие трюки проделываются на мысе.

– Если хочешь посмотреть на моих меченых питомцев, – сказал Атолл Ане, – приходи завтра пораньше.

Вечером директор вызвал Атолла Снова на разбор. Атолл пытался отшучиваться.

– Все! – говорил он. – Все, меня застукали. Разрешите сменить вертолет на сачок. Сам буду лазить.

– Анатолий Алексеевич, вы, ей-богу, несерьезный человек. Устраиваете цирк и думаете, вам это – как с гуся вода! А строгача не хотите?

– Нет, – честно признался Атолл. – Строгача не хочу. Стрекоча – можно.

– Какого стрекоча?

– Из вашего кабинета… сухим гусем!

– Нет, – сказал директор, – получите. И, кстати, ваш пилот тоже: я сообщу на базу.

– Знаете, – сказал Атолл Снов, – можете гнать меня в три шеи, но этого парня не трогайте, я вас очень прошу!

Директор согласился. Атолл Снов ушел с легким сердцем. В легком его сердце, в смутном плавании крови, отражался этот день – легкий как прыжок на скалу.

«Есть некая точка в пространстве, некое окно. Есть некая птица по имени… которая достигает этой точки, вонзается в нее… В детстве я однажды разбил окно. Камнем. Живым камнем! Я не бросал камень – я его отпустил. Завтра я отпущу птицу. Ну да, не получился поэт: потерялся в разбросанных камнях… Не получился и ученый: потерялся в занаучных идеях!»

Атолл Снов закрылся на всю ночь в лаборатории. Он кольцевал чаек.

Утром Аня столкнулась с Виктором. Виктор сидел у главного входа на скамейке, курил. Был он весь такой аккуратный, спокойный и обиходный, точно приклеилось к нему… странное определение. То ли поэзия, то ли мерзость… и слово такое особое – утварь!

– Ты ему завидуешь, – сказала она. – Ты бы так не смог, с вертолета…

– Если он дурак – пусть гробится.

– Да, – сказала она резко, – а ты будешь ходить вокруг, констатировать и докладывать…

– А я… – он поперхнулся дымом и нарушил аккуратный вид. – Какие тонкости, Анюша, какие тонкости!..

Аня не стала больше задерживаться. Забежала в здание.

Наука прописала орнитологов на чердаке. Там содержали они две комнаты с выходом на крышу и доступом к небу. От площадки третьего этажа вела наверх узкая, гулкая железная лестница. Лестница была наклонно прижата к стенке, и стенка эта вещала следующими самодовольными письменами: «Всем, кроме директора – брать слету!», «Окольцованным сотрудницам вход строго воспрещен!», «Птицекомбинату требуются внештатные кормилицы», и еще, и еще… Аня ступала по таинственному нависающему мостику, продолжая читать надписи. Наверху, у самой двери, ее остановила последняя фраза, точней, выкройка из тютчевского «Фонтана»: «…Какой закон непостижимый тебя стремит, тебя мятет?..».

Дверь открылась от легкого нажима. Лаборатория была пуста. Аня вспомнила о выходе на крышу. Наверное, Атолл Снов там, а где выход? Интересное у них жилище…

Комнаты напоминали корабельные каюты, с той разницей, что иллюминаторы здесь располагались прямо на потолке. Иллюминаторами они назывались, конечно, условно, а были это стеклянные колокола, «шатры света»… Аня представила: когда солнце в закате, в комнатах стоят прозрачные лиловые «колонны»… Движется солнце, и «колоны» начинают крениться как пизанские башни… А ночью – нет «башен», ночью – «глаза»… круглые, птичьи! Аня скользнула взглядом по ряду столов, уставленных приборами. Почему–то ее внимание удержали весы, в таких обычно взвешивают младенцев. И еще… какой–то очень странный аппарат, энцефалограф кажется – белая коробка, самописец, провода и маленькая такая упряжь с электродами и застежками. В следующей комнате стояли переносные клетки, уложенные одна на другую, с дверцами из тонких стальных прутиков. Все дверцы были открыты. Интересно, где же выход на крышу? Аня подняла голову. Прямо над ней висел стеклянный колокол, то есть не было колокола, не было стекла. Как здорово – значит, он выпускает чаек прямо отсюда!

Внезапный шорох, всплеск, и что-то упругое, стремительное упало на нее сверху, метнулось в сторону, забилось под карнизом и вдруг вспорхнуло на письменный стол. Замерло… Чайка! Аня протянула к ней руку и так пошла, как будто в полутьме…

– Ты видел! Видел! – голоса на крыше – Атолл Снов и так называемый Нептунович-младший.

– Что?

Она вернулась.

– Куда?

– Да в иллюминатор этот, только что…

– Ничего я не видел.

– Да брось! Ты видел. Это та самая. Я ее нарочно не кольцевал, думал – улетит. Вернулась…

– Атолл, клянусь Аллахом! Дай мне съесть коралловый полип! – ничего не видел.

– А… Ты чудило!

…Аня шла как будто в полутьме. Чайка спокойно ждала. Аня опустила руку. На столе, на белом листе бумаги, лежало бронзовое кольцо. Аня взяла его и прочла вырезанное на металле слово: «ANNA»…

«Есть некая точка в пространстве, некое окно. Есть некая птица по имени…»

Голоса на крыше приближались.

***

– …А еще рассказывают, доблестный сэр, что у нее на спине попона из живых змей, а вместо перьев на туловище – стыдно сказать – коровьи соски! Сплошными гроздьями! И змеи питаются ее молоком.

– А на голове у нее что? – спросил Ланселот.

– А на голове, как водится, рога!

– А ботало, – спросил Виттэрик, – ботало у нее на шее имеется?

– Как не иметься, сэр Незнакомец! Только такое ботало можно было бы повесить в часовне и трем звонарям раскачивать!

– Хорошо, – сказал Ланселот, – расскажи–ка нам, староста, как она летает.

– Как огромная тень летает… – сельский посланник стал усердно живописать подробности встреч с диковинным созданием.

Его живописный свод заканчивался рассказом о том, что нынче на зимних копнах не увидеть ни единой рогатины, собаки страшатся даже на луну выть, а мужчины ходят только днем и трезвы до отваги, даже налоги платят исправно, в горы, однако, никто на кабана, на оленя не идет – смута, страх!

– Ну что же ты молчишь, Виттэрик? – спросил Ланселот, когда удалился возбужденный собственным словесным размахом посланник.

– Скажу тебе, что я знаю разные истории, подобные этой: о Фениксе, о Василиске, о птице Рух, что кормит своих детей тушами слонов. Знаю от испанцев, от греков и арабов. Многие истории эти, я думаю, чистая правда, но эта… С тех пор как погиб уонтлейский дракон, а сам Артур разрубил своим мечом Круглый Стол, нет, дорогой де Лак, это не история – крестьянский сбор!

– Ты сказал «сброд»!

– Я сказал «сбор», но ты вправе не расслышать.

– Я расслышал, я только мерзну последнее время…

– Эта зима будет долгой, – сказал Виттэрик, – будет сумрачной.

– Нет, сказал Ланселот, – нет, она должна быть украшена. Я жду событий! Зачем, по–твоему, приходил этот болтун староста?

– Боюсь, покажусь тебе циником.

– Так вот, – продолжал Ланселот, не придавая значения мрачности друга, – людям нужна новая легенда!

– Наверное, поэтому, дорогой де Лак, они придумали птицу с обликом коровы?

– Нет, – сказал Ланселот, – им нужна настоящая охота, настоящая схватка!

– Охота за тенью?

– Да, да!

– За тенью птицы… просто за тенью. За их собственным страхом. За мечтой!

– Это при живых–то героях, ты не шутишь?!

– Именно при живых! – Ланселот встал с кресла, поднял волчью шкуру, что лежала в ногах, закинул ее на плечи как воротник, подошел к огню. Огонь в камине потянул к нему свои красные языки, ярко осветил крепкую, высокую фигуру, лицо и затемнил темную шерсть воротника. Сэр Виттэрик еще не видел Ланселота таким ярким в добровольном его затворничестве.

– Увы, – сказал он, – боюсь, эта новая легенда у тебя не получится.

– Почему?

–Я с горечью думаю о другом – старость, гибель, смерть!

– Гибель, ставшая легендой, – уже не гибель! Да очнись ты! Что тебя гнетет?

– Ты давно не видел своей жены? – спросил Виттэрик.

– Скоро будет полгода.

– И тебя не страшит измена?

– Нет, – сказал Ланселот, – как может изменить легенда?.. Любовь…

– Ты взрослый младенец, мой доблестный Лак… или юный старец! Ты счастливее всех нас – циников Круглого Стола!..

Зимний лес заносило снегом. Вековые дубы, столь пышные летом, столь съединенные зеленой славой крон, одиноко вздымали черные неподвижные факелы голых стволов. Но и теперь, в кругу грустной блеклости, похоронившей под белым холстом бесчисленные свои шорохи и вздохи – листья, и теперь в деревьях этих читалась торжественность, мудрость, свежесть!

Дорога резко забирала в гору. Акрап делал большие усилия, глубокий снег и скользкая начинка из листьев мешали ему. Он чаще задышал, распушил ноздри, похрапывал, жаловался. Ланселот натянул поводья и спрыгнул с седла. Акрап благодарил: кивнул мордой, подрожал мышцами. Ланселот переместил лук тетивой к груди, подтянул ремень колчана, взял охотничью сумку, короткий стилет и рог. Акрап хорошо знал сигнал этого рога, слышал его на больших расстояниях и всегда прибегал на зов. Ланселот подкормил коня парой пригоршней овса, потрепал за гриву и отпустил.

– Поищи себе какую–нибудь не очень заснеженную поляну, друг Акрап! – сказал он и добавил уже себе: – Надеюсь, серебряные наконечники окажутся действеннее простых, хоть и не верю я, что эта птица – порождение химеры!

Ланселот вспомнил свои первые ощущения от встречи. Не страх – беспокойство, не беспокойство – смятение, не смятение – а что? Прыжок. Откуда? Сверху наверх? С ветки? С ветра?.. Да, был ветер, и белые хлопья завихряло в воздухе, все плато, изъеденное червоточиной оврагов, казалось складками большого покрывала! Вот если бы море могло так же замерзнуть посредине шторма! Но море далеко.

…Она появилась неожиданно. Беззвучно. Большая голубовато–прозрачная тень, крылья в изломе! Ничего подобного тем описаниям, что ему дали… Непослушные руки выхватили и натянули лук, непослушные глаза поймали ее острием стрелы, непослушное что–то отпустило стрелу… В тот же миг ему стало невыносимо. Он отшвырнул лук и побежал… и провалился в сугроб, в белую каменную воронку. На дне ее спряталась замерзшая лужа. Он пробил корку льда и до крови исцарапал руки…

Так завершился его первый «прыжок». Тень улетела, а Ланселот потерял Ланселота.

«Что же сейчас?» – спрашивал он, поднимаясь вверх. Шел с короткими передышками. Хлопья снега таяли на разгоряченном лице, бисеринки мелких капель усеяли бороду. Небо надвинулось, исчезло…

«Сейчас, – отвечал он себе, – люди в замках в долине знают о моей схватке, рассказывают друг другу немыслимые вещи. А лучший друг Виттэрик отказался. Уехал в Йорк. Верно, увидит мою жену, передаст письмо… Изменился, скрытен стал, ни во что не верит… Храни его Бог!».

Ланселот достиг плато. Тень Птицы любит эту пору. Может быть, чувствует его, единственного охотника, и вылетает, чтобы раздразнить его своей властью, своим отчужденным ликованием! Ну же, берегись, коварная сила, здесь Ланселот де Лак!

…Как затихло вокруг все! Как натянулось! Как огласилось небо в кровавом мареве… зашелестело! И вот… Она! Вот… Парит! Взвизгнула стрела. Одна… другая… третья! Что–то живое отделяется от тени, что–то живое угловатым крылатым существом падает вниз! Тень освобождается. Тень явственно светлеет, довершая гигантский зигзаг, сливается с молочной рябью, и нет ее!

Бежит стрелок, бежит к добыче, к легенде. Бежит целую милю… или миллион!.. И сердце позади, в смятении…

Птица мечется на снегу, вскрикивает, ждет. У нее подбито крыло. Серебряные наконечники делают чистые раны. Недаром же пьют господа рыцари из серебряных кубков!

– Это невозможно! – говорит Ланселот де Лак. – Это невозможно… чудеса сами идут ко мне в руки, – и подбирает птицу и прячет ее в теплую охотничью сумку.

«Наивный безумец! – рассуждал сэр Виттэрик по дороге в славный город Йорк. – Как живет?! С какими Богами празднует? Какие дикие обеты возлагает на свою уже полуседую голову!.. Затворничает в деревенской простоте, в звериных шкурах… ждет событий как украшений! И это – когда рядом жена–красавица! Ах, Ланселот, честней мне было умереть в турнире с тобой, чем молчать… Не мог, не могу я разделить с тобой эту новую легенду, слишком дорого ты бы за нее тогда заплатил! Нет… полно, оставайся ты лучше в неведении», – сэр Виттэрик хлестнул лошадь с редкой для себя лихостью. Ему захотелось ворваться в город на полном скаку, переполошить сонную стражу, натворить какой-нибудь безвинной беды и перестать думать. «Ах, леди Анна, ах, ну зачем?.. Храни вас Бог!» Его лошадь остановилась у самых ворот.

Ланселот де Лак приехал в город спустя два дня.

Жена встретила его кубком тостийского, ковровой гостиной, многочисленной челядью, вспышками то радости, то рассудка, то капризов… то борьбы с долгом супружества. Платье ее из тяжелых бежевых и красных шелков шуршало и пересыпалось как песчаные дюны, взгляды боролись, лучились, тускнели… Была она вся прекрасней прежнего. Она не любила его.

– Виттэрик передал вам мое письмо?

– Да, он сказал, что вы учинили травлю какой–то птицы.

– Я привез ее вам, леди.

– Вы… мне?! Это, верно, настоящий монстр? Вы ведь истребляете всех монстров!

– Я никого не истребляю, леди. Птица здесь, со мной. Вот она… – он развязал сумку.

– Но это же… это Чайка! – воскликнула она. – Откуда в такую пору? Признайтесь, вы были в южных морях?

– Это непростая чайка, леди! Она была ранена моей стрелой, но рана затянулась уже к вечеру… тогда я понял, что должен отпустить ее.

– Почему же вы не сделали этого? Или вас позвало окно моей спальни в башне?

– Меня позвало другое, леди. Эту чайку должны отпустить только вы!

– Ах, мне трудно вас понять. Почему я?

– Взгляните! – он разжал пальцы своей левой руки и протянул ей маленькое, потемневшее от времени кольцо. Леди Анна взяла его опасливо и прочитала короткое, тонко вырезанное на металле слово, свое имя: «ANNA»…

На следующее утро Ланселот де Лак покинул город.

Поняла ли она?

Услышала ли то, что услышал он?

Быть может, стояла на террасе, провожала глазами… шептала!

Неведомо!

Легенда жила в нем.

Симферополь. Сентябрь 1986 г.

Полёты над Караби

Этот день отражается на темном глянце вечернего окна. По одну сторону – дом, его внутренний рисунок, по другую – рисунок города и неба. Окно – между. Слово «между» рождает разные междометия. Я слышу междометие дома: «Бр-р!» – ему зябко, небо говорит: «Ух!» – ему ветренно. Окно говорит: «Тс-с! Давай помолчим». Я бы и рад уже, но Игорь не прислушивается к междометиям. Он бурно рассказывает мне об одном неприкаянном. Этот неприкаянный неделями блуждает в горах, что там ищет – одному Богу ведомо. Не так давно притащил он геологам с килограмм пирита, говорит, «золотую породу» нашел. Пришлось объяснять неграмотному, что есть что, а он вроде и не спорит, а свою идейку развивает таким образом: «Дайте мне экспедицию, я ее по таким местам проведу, где вообще нога человека не ступала!». Это где же в Крыму нога человека не ступала? А он: «Дайте экспедицию, не пожалеете! Через сутки из виду потеряете, как в Амазонке». Я слушаю и смотрю. Сумрачный день отражается в темном глянце вечернего окна. Сколько растворителей вокруг нас и в нас! Сколько изысков, «вытяжек», и только одно Солнце – растворитель доброго дня.«Добрый день», – говорю я и смотрю на рисунок города и неба. Скоро полночь.

Игорь считает, что всякая болезнь, по сути, отвратительна, а душевная, кроме того, угнетает окружающих. Игорь врет, он никогда не стал бы «окружающим» для одного несчастного чудака. Он потерял свои растворители, а если не потерял, то хочет это сделать в ближайшее время. Вот «ухнуть» информацию, тут понятно… Перекачать кровь, вскипятить водичку… Никому не надо знать, сколько ей потом выпариваться. Один целую жизнь на разогрев кладет, другой – на выкипание. Слава Богу, есть дотошный, убедительный циник, он-то нам и подведет итог. Циник, может быть, не уравновесит все и вся, но хотя бы и того, кто там «выкипает» и кто «разогревает», образумит поотдельности.

А я думаю, что самое главное – не мешать. Ни цинику, ни Игорю, ни тем двоим, ни даже этому неприкаянному, а он, может быть, всю жизнь пытается разогреть… А я? Хватит мне тут засиживаться. Скажу спасибо черному вечернему окну, соберусь, надену длинное свое декадентское пальто и пойду. Игорь, по-моему, не возражает. От нашей беседы у него в глазах уже белые черемухи или мухи.

– Гай, ну где ты видел в Крыму алмазы? Ты что… это что – твоя личная идея?

– Видел, – отвечаю я спокойно, – на Караби.

– Что же ты не принес хоть один? – я чувствую, что он злится.

– Ты не понял, – отвечаю я с безнадежностью. – Это не Те, которые можно собирать.

– Ах не те! Да ты понимаешь, что такое яйла?! Там сплошные известняки, карст, шахты!.. Я же там чуть не убился…

– Знаю, – я успокаиваюсь с каждым мгновением все больше. Надеваю ботинки, проверяю в кармане сигареты. Смотрю в зеркало. Зеркало говорит: «Тс-с! давай помолчим…». Игорь отражается. Стоит за спиной. Седина и молодость. И седина в недоумении: «Как же это меня сюда занесло?».

– Значит, ты со мной не пойдешь? – спрашиваю я зеркало. – Нет. Ну извини…

Выхожу на улицу. Холодный ветер изгаляется. Вчерашняя слякоть под ним уже промерзла. Иду пустеющей улицей. Фонари увиты голыми ветками платанов. Голубоватые пятна света образуют сквозь них расходящиеся коридоры. Коридоры смотрят на меня и колышутся. Хочу добавить музыки. Соединяю мысленно сверчка, рельсовый перестук, ручей в скалах и еще какой-то протяжный звук, напоминающий катание стального шарика в хрустальной вазе. Странный набор. Зачем он мне? Хочу создать ощущение беспредельности. Понимаю, что это компенсация. Игорь меня не слышит.

Хочу сосчитать до пяти. Считаю: один, один, один, один, один. Далее: два, два… Хватит, говорю себе, на сегодня хватит.

***

Утро чудесно. Просыпаюсь с вопросом: чего ждет соловей? Ждет лета. Чего жду я? Я всегда жду утра. Утро – женщина, которую я люблю. У нас не бывает драм по утрам. Драмы случаются к закату или ночью. Днем нарастание.

Что за несчастье я развернул вчера, какую беспредельность? У настоящей беспредельности короткая жизнь – в утренние часы! Между сном и бодрствованием. Попробуйте проснуться среди ночи в поезде, который вдруг остановился! Может, я другой человек, но я буду ждать, пока поезд тронется, тогда смогу заснуть. А если ваш вагон отцепили? Это уже драма или судьба, что, впрочем, одно и тоже. Вы не согласны? Спорьте. А мне иногда кажется, что я вижу сквозь веки. Сквозь чувства… зеленый мир! Неважно, что на дворе снег, совсем неважно: мир зелен!

Скидываю одеяло. Встаю. Замерзаю. Покрываюсь гусиной кожей, как наэлектризованный. Бегу к воде. Ритуал. Судьбы еще нет. Есть физиономия, и довольно заспанная. Вот сейчас как–нибудь обзову себя по этому поводу и появится судьба, вот… нет, не получается. Вспоминаю Игоря, значит, не судьба!

Одеваюсь. Завтракаю яичницей. Пью обжигающий чай. Смотрю на часы и соображаю, что спешить мне, оказывается, некуда. Я в отпуске. Точней, в половине отпуска. Первый раз в «половине» и первый раз провожу его так стихийно обманчиво: толкусь по городу, нахожу знакомых и друзей, подолгу выслушиваю все их перипетии, все мнения, всю желчь, все токсины. Ни на что не провоцирую – подставляю жилетку чистого сочувствия, киваю, цыкаю, цокаю, провожаю до остановок троллейбусов, наблюдаю, желаю, прощаюсь. Уходят, уезжают, жмут руку… и вот тогда, где-то после девяти вечера, каждый день являюсь я к кому-нибудь из них в гости. Без звонка. Такая странность. Меня встречают с чувством недоумения: «Виделись ведь уже! Ну проходи…». Я прохожу, а им вроде бы говорить больше не о чем, разве что о телевизионных передачах. Я выкуриваю сигареты три, пью предложенный чай, а когда разговор начинает вязнуть в трясине односложностей, когда некто из домочадцев начинает ходить по квартире и выключать лишний свет, тогда я рассказываю об Алмазах…

Игорь меня не слышит, потому что он дотошен. К себе, ко мне, к жене, к тем, кто в стороне. С женой он уже лет пять в состоянии то «все к чертям», то «я ее крест», то «у нас такой матанализ!». Игорь не слышит, потому что он геолог и краевед.

Андрей Смелый – другое. Он врач, а в душе, кроме того, еще и полярник – заполярник (он год проработал в тундре) словом, я зову его Дрейф. Он «дрейфует» в своих каких–то невидимых широтах, но так, что либо широты эти потеряны для него, либо он для этих широт. Он замкнут и осторожен, его одинаково угнетают и собственные несовершенства, и собственные способности. Дрейф Смелый был третьим, кто мне не поверил…

Теперь Атолл. Тут целая история. Наш легендарный птицелов и сотрудник биостанции Анатолий Снов совершил полгода назад самый поразительный свой трюк – исчез. Девятого сентября, погожим деньком, взлетел он на вертолете и, видимо, прямо в воздухе, прямо с вертолетом и пилотом растворился. Другая версия исключена. Ни люди, ни радары их не нашли. Когда мне сообщили, что произошло, я подумал: горячиться не стоит, Атолл – человек специфический, и мне кажется, что мои Алмазы и его Чайки – случаи похожие. Надо ждать. Он еще объявится.

Я жду. Я встречаюсь с Женей Логиным. Помнится, была у него машина, помнится, была у машины лысая резина, барахлила коробка передач, что–то было с рулевой тягой. У Жени что–то было с нервами. С нервами у него стало особенно неважно с того момента, когда прошлым летом к нему в кабину ночью залетела шаровая молния и оставила ожог в виде отпечатка хвоста пресмыкающегося. Событие это настолько поразило Женю и машину, что оба тут же забарахлили и барахлят до сих пор. Ничего не изменилось и после того, как Женя сменил обивку потолка. Я посоветовал ему сменить род занятий. «Трудно быть экономистом, – говорил я, – от слишком долгого сидения вы становитесь суеверными».

Женя неодобрительно кивал, но все же пообещал мне плюнуть на свою «развалину», продать и ездить только на общественных началах, с абонементами. Меня порадовала его решительность, и вот пару дней назад я нагрянул.

Он вспоминал бурное студенчество, жалел о какой–то своей привязанности, привязывался к какой–то жалости, мучался автомобильными дефицитами, в общем, в алмазы он не поверил от всей души, хотя и с извинениями. Это было тем более странно, что сомнений в шаровой молнии и «гадском ожоге» Женя не имел ни малейших.

Дни мои проходили. Я обзвонил тех, кого не мог встретить в городе, приходил на работу к тем, кого не застал дома. Полдня я простоял в очереди за справкой у нотариуса для Генки Рушина, с Женей мы ездили на ВАЗ и договорились насчет механика… и вот, вчера Игорь…

Чувствую потерю. Далекие. Почему?.. А вот Атолл Снов исчез вроде бы по–настоящему, но рядом… Наверное, все дело во мне. Так должно быть. Почему? Не знаю. Считаю до пяти: один, один, один, один… два! До завтра. Мир зелен!

Мир зелен! Приветствую новое утро. Вылеживаю лень и перебираю образы прошлого. Все повторяется, но есть индикаторы.

Вспоминаю улицу детства. Окна… те, что без ставней, без тяжелых непроглядных штор… подоконники с фиалками и кактусами… белая поволока тюля. Первое впечатление: этот тюль – что-то другое. Это сети с одним-единственным уловом – нашими жизнями… Стоп! Когда я такое подумал – в детстве или сейчас? Моей улицы детства больше нет, но кактусы и фиалки цветут до сих пор. Они ничего не обещают, не сулят, ничего общего не имеют они с витринами, просто жильцы выставляют их поближе к свету. Выносят за черту «улова»! Я тоже всегда выносил за черту улова друзей. Так должно быть. Я ищу общности с ними. Продолжаю искать. Говорят, Атолл Снов чаек ловил сетями прямо с воздуха, с вертолета… Ну, Атолл – другое дело. Да и все другое дело.

Зачем эти манифесты сожаления и нетерпимости?

Закидываю руку за голову. Беру телефон.

– Алло! Игорь?

– Да.

– Это я. Ты никуда не торопишься? Извини, что так рано… у меня вопрос.

– Опять Караби?

– Нет, я об этом… как ты его назвал, «активисте таврического Клондайка».

– Да, ну и что?

– У тебя нет его адреса? Хотел бы встретиться…

– Так, Гай… тебе не кажется, что ты Уже!

– Игорь… не стоит. Знаешь адрес или нет?

– Нет.

– А фамилию?

– И фамилию… Слушай, что ты меня пытаешь?

– Совсем не знаешь?

– Не знаю, говорю, не знаю… у него не фамилия, а какой-то дремучий набор то ли прозвищ, то ли кличек.

– Хорошо, может, ты тогда знаешь, где он бывает в городе?

– Не знаю.

– Ладно… описать его можешь?

– Слушай, зачем ты юродствуешь!

– Подожди, Игорь. Я все понимаю. Не стоит… Можешь описать или нет?

– Я попробую… записывай. Значит так… Лет пятьдесят пять с сомнением, невысок, глаза чуть навыкате, полноват, лицо подвижное… да, вспомнил особую примету!

– Какую?

– Любит собирать вокруг себя дурней!

– Замечательно, а еще?

– Всем раздает пыльцу. Носит ее в пакетике и раздает по щепотке.

– Что за пыльца, Игорь?

– Сосновая… Раннего сбора. Говорят, голову хорошо лечит!

– Спасибо, Игорь!

Мы одновременно кладем трубки. Он раздражен. Я отнимаю у него веру в целесообразность. Все долой! Прочь отлежку, прочь домашний психоанализ. Клянусь говорить сюжет, только сюжет и ничего, кроме…

Собираюсь в город. Буду искать неприкаянных.

Ловлю такси. Куда? В центр. Едем шестьдесят. Через пару кварталов неожиданный причал – она. Куда? Куда бы ни было. Лицо растерянно. Несовременна. Нет завоевательского чувства в глазах. Живет ситуацией, но ситуацией не управляет и поэтому любой успех считает данным свыше. Боится сглаза. Любит джаз, Стравинского и маринистов. Внутренне очень артистична, но внешне скрывает. Едем шестьдесят.

– Мне здесь, пожалуйста, – говорит и кладет деньги на трубку рации. Выходит.

Таксист пожимает плечами: проехали всего ничего! Резко газует с места. Я оглядываюсь. Заднее стекло в белесой паутине. Вижу силуэт. Ежится, идет к телефонной будке, но вдруг останавливается и смотрит на зеленую улыбку пешеходного светофора…

– Остановите, – говорю я. – Остановите, Бог с ним, с центром!

– Бог не с центром! – восклицает таксист и смотрит на меня немыслимым взором.

Возвращаюсь на перекресток.

Мы стоим друг напротив друга. Я развожу руками, хочу как–то объяснить все это. Что сказать? Сказать, что сегодня последний день зимы? Какая условность. Фиалки и кактусы цветут до сих пор. Шагнуть, переступить бетонное русло?.. Может, только постоять и все запомнить? Зеленое пятно… черно–белую лестницу перехода, умчавшееся такси…

Нет, шагнуть, переступить бетонное русло, подойти близко… Внушить радость! Решаюсь… И вот первое: никогда с таким сверхъестественным чувством не переходил улицу, да еще там, где положено. Оправдываюсь интонациями.

– Добрый день, – говорю я. – Мы ехали вместе… Удивительное дело, вы не думаете?

– Не думаю, – отвечает она. – Доброе утро. Я сошла раньше…

– Вы сошли раньше, чем хотели.

– Откуда вам знать?

– Все ясно, вы не решились позвонить и так долго стоите у перекрестка.

– А это так заметно?.. Я кому–то мешаю?

– Теперь нет, – говорю я. – Когда двое – меньше замечают.

– Почему же? – она изучает меня на грани доверия и подозрения.

– Тут просто, – объясняю я. – Всякое одиночество заметней, есть чему сочувствовать.

– Почему нас двое? Я, например, одна… А вы что, считаете, что мне надо сочувствовать?

– Как вам сказать… Если человек выпархивает из такси спустя минуту после того, как сел, и стоит у перехода, будто перед ним пропасть…

Что–то в моих словах оживляет ее. Что-то мимическое появляется в повороте головы, движениях рук, какие–то замирающие рапиды, между которыми жест проживает свое особое содержание.

– Пропасть, – повторяет она. – И вы верите в искренность того, кто над пропастью?

– Я верю тому, кто уже пропал.

– Ах вот как! А если наоборот?.. – пристальный глянец в ее глазах смягчается, перерастает в улыбку. Улыбка становится чем–то физически ощутимым.

Мельком я замечаю, что она, стоявшая только что на самой бровке тротуара, стоит уже на дороге, то есть… висит в дюжине сантиметров над ней! Я мгновенно перевожу взгляд под ноги кому-то из прохожих, устремившихся с авоськами на противоположную сторону. Он идет быстро, так, что смена полос черный-белый-белый-черный, кажется, отнимает у него всякое касание земли. Все происходит в считанные секунды. Я успеваю вытащить сигарету из пачки в кармане пальто и вновь посмотреть на девушку. Она снова на бровке тротуара… Новое открытие ошеломляет меня. Светло-синий радужный кружок ее левого глаза разделен тонким клинышком зеленого! Бог ты мой, что за вкрапление?!

– Меня зовут Гай, – говорю я, – а тебя?

– Майя[1].

– Спасибо.

– Спасибо за что?

– За то, что правда…

Она пытается прояснить меня:

– Ты всегда так резко сближаешь дистанцию?

– А тебе не нравится, что я сказал «ты»?

– Нет… «Ты» мне нравится, то есть… мне нравится, когда говорят «ты», – она хочет показать, что последнее добавление вроде бы точней.

– Все понятно, – говорю, – ты не знаешь, что из этого может получиться. Экспромт чреват последствиями! Глупость. Вот послушай… Я часто говорю себе: одна из самых стоящих вещей, какие ты можешь сделать, человек, – выбросить все камни из души, все до единого!

– А если дело осложняется кошками? – она продолжает свою улыбку.

– Которые скребут? – уточняю я. – Тем более. Точильный камень для кошек! Двойной гнет – кошки и камни… Видишь ли… – я смотрю в этот невероятный зеленый клинышек, и мне не по себе. Приговорила она меня, что ли? – Давай сойдем с этого места, – говорю, – честное слово, давай сойдем!

Мы сошли… На другом конце города.

Улицы незаметно таяли позади нас, а «место» все не кончалось. Мы сами создавали его. И опять был переход, и опять было такси. Она попросила остановить его для нее. Когда машина, взвизгнув в привычной суматошности, разбежалась, но вдруг притормозила у отдаленного поворота, я подумал, что Майя так и не доедет сегодня туда, куда собиралась. Я повернулся и пошел экскурсировать окраины. Здесь много старых домов, а в окнах их можно встретить фиалки и кактусы. Глаза мои беспрестанно искали пешеходные дорожки.

***

Сережа Саврасов[2] построил дирижабль. Ему так захотелось. Дирижабль он подвесил на ниточке к потолку, внутрь баллона он поместил пару лампочек от фонарика, а в корзину дирижабля – батарейку…

Насколько это обворожительное зрелище, я оценил только когда побывал у него. Ничто так не окрыляет комнату, как висящий в ней дирижабль. Скажем, даже привязанные к стене крылья Икара смотрелись бы, наверное, не так выразительно. Я знаю тюремщиков, которые держат у себя отнюдь не бутафорские крылья.

Случилось то, что случилось: Саврасов предпочел самое ортодоксальное средство в воздухоплавании, одно из самых трагичных и малоизвестных. Тут я думаю: Атолл Снов летал на вертолете – эка невидаль! Вертолет только и живет тем, что ежечасно, ежеминутно бросает перчатку, из кожи вон лезет, чтобы спор этот и мотор этот, не дай Бог, где-нибудь не заглох, а дирижабль? У него другая философия: наполняйся тем, что легче воздуха, и руби канаты! Но, минуточку, вертолеты бывают разные. Совершенно ясно, что тот, на котором летал Атолл, вообще держался на одном вдохновении. Вдохновение же легче воздуха, и не может быть, чтобы вдохновение Атолла так просто иссякло! Вот где связь: Сережа Саврасов свое вдохновение использует, как бы выразиться, – под другим давлением. Оно у него очень серьезное, поэтому я называю Саврасова Серьезом.

Мы встречаемся на следующий день.

Саврасов стоит напротив пирожковой и взглядом раздраженно–озабоченным сканирует людской поток. В потоке Серьез выделяет субъектов, сила воздействия которых на него качественно приближается к силе угнетения крестьян феодалами времен опричнины. «Поборы», учиняемые субъектами, носят при этом морально–энергетический характер, это есть: прищуры, прицелы, ужимки, увертки, ухмылки, злобинки, наглинки, эпатажинки и равнодушинки… Саврасов, как чуткий лакмус, меняет окраску своего настроения от почти плохого до отвратительного. Наконец, в качестве субъекта, в его очках отражаюсь я.

– Серьез… – я радушен до невозможности.

– Здравствуй, брат, – отвечает он серьезно и решительно не желает прогонять токсины из своего состояния.

– Что невесел? – спрашиваю я. – Есть новые строки?

– Есть, – отвечает он угрюмо.

– Так это прекрасно! – говорю с резвостью страшного альтруиста. Он скептически оценивает мою попытку «помахать крыльями».

– Хуже некуда, как прекрасно!

– Прости, не понял… что–то случилось?

– Случилось, Гай. Случилось, что я написал древнее послание.

– Куда? То есть, прости, зачем?.. – я отбиваю милосердную паузу тем, что помахиваю своей «удивленной» правой пятерней наподобие веера. Попытки взлететь продолжаются. Тут ему уже не до шуток.

– Гай! Это старославянский текст! Это правила по технике безопасности для левитации!

– А–а! – протягиваю я. – Ну не страдай ты так – это старо как мир. Успокойся…

– Ты говоришь мне «успокойся»! Ты мне говоришь…

– Подожди, Сережа, я не понял: как все было?

– Как было! Помнишь, я тебе рассказывал, что купил буквенные трафареты для рук, для работы, целый набор… Как было! Ну, неважно… Так вот, позавчера вечером я задержался в мастерской, набивал текст по этим дурацким трафаретам… – Серьез переводит дух. – Вчера утром стенд забрали наши рабочие и вывесили в управлении… Я сижу на работе, ничего не подозреваю… Вдруг врывается ко мне наш инженер! «Ты мне агитацию испортил! Что ты там накалякал, художничек?!». Издевается, понял! Я говорю: «Идите вы к черту, что заказывали, то и вкусите!» – потом смотрю, он уже мою куртку с вешалки снимает и мне вежливо: «Сергей Николаевич, пойдемте…» – пришлось идти. Пришли, а там, представляешь, толпа вокруг стенда то ли рыдает, то ли хохочет… Увидели меня – расступаются. Я подхожу и читаю… Старославянский текст, кириллица, отборными печатными буквами! Ты не знаешь, что мне там выговаривали…

– Сережа, – говорю настороженно, – у тебя ключи от подвала при себе: стенд там? Ты его снял? Идем…

– Нет, – говорит он, – сейчас не стоит… меня что–то давит… Я заболел, простыл…

– Стоит, брат, это очень важно…

Тут уже моя настойчивость начинает его пугать. Минут пять я вытаскиваю его из оцепенения. Сдается.

Вскоре мы добираемся до Саврасова подвала. Уже несколько лет это помещение арендуют для художников от теплосети. Именно поэтому оно называется не студией, а просто подвалом. Никто здесь долго не задерживается.

Серьез возится с навесным замком, крутит его в разные стороны, чертыхается… Наконец решетчатая железная дверь позади, мы спускаемся вниз по лестнице, обходим нагромождение ящиков, фанерных листов и досок… еще одни «врата», и вот зал, пахнущий красками, клеем, в углу лежбище транспарантов, столы и скамейки, старый колченогий бильярд, на стенах прикнопленные афиши и графические экспромты всех тех, кто здесь долго не задерживался. Тишина. Совсем нет зеленого цвета, только поле бильярда грязновато-салатное, cо многими порезами от бритвы и несколькими красноватыми затирами от кистей. Серьез подводит меня к чему-то квадратному, прислоненному к стенке и зачехленному холстиной.

– Вот, – выдыхает он. – Закрыл специально, чтоб не видеть.

– Это случайно не портрет Дориана Грея? – спрашиваю я.

– Портрет!.. – Саврасов нервно сдергивает холстину, быстро отходит и садится позади меня за стол.

Я смотрю на письмена. Красиво сделано. Вчитываюсь минуту, другую, третью… азы… буки… веди… герви… яти… юсы большие и малые! Созерцаю весь текст сразу. Нет, это не материализованное послание Нестора, хотя нечто похожее… в духе откровения для первых фантастов…

– Сережа, – реку я не своим голосом, – ты сие уже читал?

– Пять раз подряд, – Саврасов сидит скрестив руки и глядит на меня из–под излома бровей.

– Ты уверен, что это все–таки не твоя выдумка?

– У меня нет кириллицы, Гай.

– А ты уверен, что у тебя нет кириллицы, может, у тебя все трафаретки такие…

– У меня нормальные трафаретки.

– А может, тебе подсунули…

– Мне подсунули, а я, значит, писал во сне или под гипнозом!

– Ладно, – говорю я примирительно, – в конце концов, не в детектив же мы играем.

– Все на свете детектив, – с глубокомысленной грустью провозглашает Саврасов.

– Да, Серьез, – подхватываю я, – все на свете юридический факт, а данный случай можно определить как «кражу умов с разломом»! Что ты паникуешь, что тебя огорчает?.. Да если хочешь знать, не с тобой одним такие штуки творятся!

– Какие «такие»?

– Ну вот ты, например, поверишь, если я скажу, что нашел алмазы, еще в прошлом году, на Караби, – целую россыпь?!

– Россыпь алмазов? Нет конечно. Тебе приснилось.

– Сережа, мне очень редко снятся «алмазные сны»…

Он совершенно серьезен:

– Ты хочешь поделиться?

–Да, – отвечаю я уверенно, – хочу.

– И что тогда?

– Тогда я смогу идти дальше.

– Ты сможешь, а я? Что мне делать вот с этим – свихнуться сразу или прихватить еще кого–нибудь с собой?

– Ты уже прихватил, – говорю я.

– Кого?

– Ну тех, кто это уже видел.

– Так… – Саврасов вскакивает. – Пошли отсюда!

– О–о, – шепчу я заговорщицки. – Давай втихаря вынесем этот стенд и повесим на улице…

– А потом вынесут нас.

– Ну это зря, Серьез… ты не прав.

– Я не прав! Да я слишком хорошо знаю толпу!.. Как она умеет сносить и сбивать с ног!

– Причем здесь толпа? Всем нужны правила по технике безопасности, и толпе тоже!

– Какие правила! Ей не эти правила нужны, не эти и не о том!

– Как не о том? Ты посмотри, что здесь написано, а! Каково начертано!

– Вот именно, – Саврасов вздыхает. – На черта оно! Нет, Гай, может, твои алмазы и хороши, может, даже целебны, но что они могут изменить в моей жизни?

– А что изменил твой дирижабль?

Серьез молчит и протестует. Протест оформляется у него жесткой складкой у рта. Я беру высокопарную ноту:

– Алмазы, Серега, изменят твое сердце!

– Не нужна мне измена, – Саврасов пылит. – Алмазы!.. Дирижабль!.. Птицы!.. Пирамиды!.. У каждого свое. Но где то, что объединит алмазы, пирамиды, полеты? Нет, Гай, я об этом, ты об этом, а они, слышишь, они – о том! Всех рвет на части! Мы разные…

Я встаю со стула и подхожу к бильярду. Хочется отдышаться зеленым, хоть и таким – блеклым, потертым, одиноким… А ведь прав, думаю я с горечью, вечные они. Они, которые то пантеон, то иерархия. они, которые строили храм, и это был храм всех Богов, был круг, даже спираль! Там Солнце – растворитель – стояло в центре! Но вот пришли они – другие… и устроили Великое противостояние и вытянули планеты в шеренгу! Сознание – в шеренгу! Чувства – в шеренгу… и поставили эту шеренгу как–то так, что появились ступеньки… и они пошли, и так у них все: кто чуть дальше и ниже!.. Идут. Долго идут… а мостик прогибается, геометрия искажается.

Саврасов подходит к стенду с письменами и торопливо закрывает его серой холстиной.

– Так лучше, – говорит он, – так всегда лучше. Кризис жанра, понял!

– Не понял, – отвечаю я. – Серьез, подари мне этот стенд.

Он в замешательстве, он явно не ожидал такого предложения.

– Да, знаешь… я тебе его потом дам, на время. Не обижайся.

Я не обижаюсь, я думаю: а здорово, что у него дома, в комнате, висит дирижабль!

***

Полночи перечитывал «Над пропастью во ржи». Странная штука. Но еще более странным оказалось, когда под конец повести я сообразил, что мое чтение было скорее вариантом дешифровки. Я отчаянно высматривал небо. Неба у Сэлинджера нет. Никакого. Ни белого, ни синего, ни черного, ни красного… Множество маскарадных костюмов и масок под лица. Нет отражений. Есть запахи, накрашенные губы, сигаретный дым… но откуда свет, чтоб все это увидеть? Где это? Что за «пропасть»?

Засыпал как обычно: счет до пяти по своей системе, и сон без сновидений.

Очнулся к часам одиннадцати.

С чего начаться?

Спросить себя, для какой радости я разрывал свой отпуск и на что хотел употребить первую половину? Всегда сразу не вспомнишь. Кажется, хотел поехать в Тбилиси? Цинизм. Не поехал. Не поехал в Тбилиси, решил переворошить городскую библиотеку, не переворошил. Библиотека осталась нетронутой, решил каждый день по два раза ходить в кино. В кино не ходил тысячу лет. Что такое, если к этой тысяче прибавить еще две недели? Не пойду еще тысячу. Пришло в голову купить недорогой комиссионный плеер и за полночь слушать музыку в позе савасаны.

Плеер уплыл за три дня, а деньги, как оказалось, уплыли еще раньше. Деньги уплыли, и я понял, что лучшего магнитофона, чем «Великие Луки» семьдесят третьего года происхождения, мне не нужно.

И все же почему никто не поверил в Алмазы? Просто так, без всяких задних мыслей, загорелся бы хоть на минутку! Если формула, что «каждый сходит с ума по–своему» верна, то иначе ее можно прочесть: «Никому ни до кого нет дела», а еще иначе: «Мало ли таких, кто ходит со своей фикс–идеей!» – мне, наверно, мало, а им? Им – это о ком? О друзьях? Что ж, улов состоялся? А мой улов, а улов меня самого? Нет, слишком много вопросов для одного утра. С чего начать день?

С того, что всякая фантастичность реализуется как странность.

Караби – «черный паук» – карстовая губка, дикое плато… резонирующие колодцы… где-то бегает стадо одичавших лошадей… тисовые куртины, весеннее буйство трав… облака и кромки… пронзительное гулкое небо по ночам, оторванность… Однажды я подумал: на каждой вершине горы или холма сидит человек, именно сидит, именно в радостном покое… то есть его, конечно, там нет, но важно, чтобы ты видел его. Он разбудит твои стремления. На Караби такой «человек» сидит, и это самая важная странность, все остальное вторично. Алмазы – тоже вторично. Их надо увидеть, и старательский азарт здесь не причем! Что еще странно? Странно чувствовать себя людьми из зала ожиданий. Поочередно впускать друг в друга зонды и вовсю стараться уверить, что у нас разные рейсы, что никогда не встретимся и поэтому позволяем себе быть откровенными. Наш разговор с Майей, а потом с Саврасовым – не оттуда ли? Какая беспредельная ересь – считать разным то, что, может быть, только направленно в разные стороны! Ну вот, дорассуждался, надо начинать день, кстати, воскресенье, кстати, зима выдохлась…

Звонок! Беру трубку… Ваня Рассказов[3]. Откуда? Сколько его знаю, он всегда хохочет в мое ухо. Голос у него радушно-саркастический. Он как бы приглашает меня войти в его интонации и дегустировать, дегустировать…

– Джанни! Ты ли это? Здравствуй! Какую епархию ты ныне представляешь?

– Епархию почитателей местных отшельников! Здравствуй, пропащая душа, ныне мы принимаем заказы на телефон доверия, расскажите нам, что вы знаете о городских событиях?

– Ровным счетом ничего.

– В таком случае вы – отпетое порождение сидня, студня и домашней лапши!

– Ого! – восклицаю. – Джанни, откуда столько кулинарии?

– Жизнь научит! – Джанни хохочет драматическим тенором актера с «наболевшей» ролью.

– Как же твои ученические дела?

– Да никаких дел, Гай, одно общение.

– Да что ты! Ну хоть полноценное?

– И даже полногрузное!

– А кто в качестве груза? – спрашиваю.

– В качестве груза – я сам. Ты же знаешь, выношу-то я только себя.

– Ты такой эгоист? – я беспощаден.

– Почему эгоист?

– Ну если других ты в общении не выносишь, как же ты общаешься?

Он снова хохочет.

– Сдаюсь, Гай… во мне опять умерло что-то риторическое, а жаль! Придется сказать всю правду… Тебе говорит что–нибудь фамилия Митра?

– Митра… ничего. А кто это?

– Художник. Его картины здесь в «Анонсе».

– Он что, авангардист?

– И «аван» и «пост» и «нео»… кстати, я не один, со мной Андрей, мы тебя приглашаем. Тут много твоего.

– Чего моего, Джанни?

– Да этих… драгоценностей!

– Джанни, я никогда не говорил ни о каких драго…

Нас прерывает автомат. Три минуты.

Все быстро: брюки, рубашка, глоток заварки, книги на полку, голова с полки… туфли, пальто… квартира – клетка, судьба – злодейка! Улица. Небо. Какое? Никак не отогреется до голубого: серое, кожистое, с прорехами. Дома. Пористые… кажется, только окна – эти тонкие облачка (тс-с!) – отвечают за жизнь. Изящные сокрестия антенн тянутся ввысь. Прорехи на небесной круче затягиваются, слипаются – и снова как створки моллюска… Где жемчуг? Его еще нет. Ранняя весна пишет бесцветными чернилами. Я проявляю: сыплется с заборчиков штукатурка, и кое-где на немыслимом питательном субстрате из асфальта и бетона – крохотные перышки травы. Вот мир.

Всегда хотелось представить город в виде лодки или ковчега. Эта громадина бесчувственно несет в себе тонны поклажи: инструменты, которым поклоняются, оберегают или выбрасывают за борт… инструменты… А вдруг, думаю, рано или поздно кто–то или что-то (некая идея) рискнет приравнять себя к поклаже… и друзей твоих, и зверей твоих! Вот мир.

Дрейф Смелый и Джанни Рассказов стоят у низкого цоколя кинотеатра. Возбужденно-невнятные бородачи ходят тут же парами, выписывают «тютельки» художественно–хирургическими пальцами в воздухе, рассуждают о жанровом невежестве господина Митры. «Хвост» в кассу выползает на улицу. Идет новая комедия. Над кинотеатром парит еще не зажженная надпись: «…нонс». Первая нездоровая буква давно слегла на бок и не читается. Нигде не читается и объявление о том, что в фойе «…нонса» открыта выставка работ загадочного Митры.

Дрейф спохватывается, увидев меня. Джанни с самогубительным удовольствием наблюдает за критическими бородачами, на лице у него оскомина и улыбка одновременно.

– Здравствуй, Андрей, – говорю я.

Рука у него твердая.

– Ты уже здесь, я рад… – он как–то неловко возбужден.

– Гай, – изрекает Джанни, – как тебе нравится наш худсовет? По–моему, можно оцеплять улицу! – хохочет.

– Думаешь, надо?

– Да что ты! – Рассказов не унимается. – Весь цвет отечественного интеллигентского бунта!

– И все по поводу Митры?

– Такие люди умеют скликать стаю, он к тому же не просто Митра, а еще и Влад Гермесович какой-то!

– Как ты сказал… Влад Гермесович, это точно?

– Да вроде так, а что – хороший букет. Ну, ты пойдешь смотреть? Мы тут походим…

– Джанни, а какой он из себя?

– Кто, Митра? Ну, он такой… Ощутимый типаж… не перепутаешь. Ну что, Андрей?

Андрей вздрагивает.

– Нет, ребята, я, пожалуй, пойду, устал. Нет, все в порядке, вы не думайте…

– Все в порядке, Андрей, – говорю я и направляюсь к входу. Дрейф догоняет меня.

– Гай, подожди, ты ничего не понял… Я виноват перед тобой, я чувствую, что виноват…

– Никто ни в чем не виноват.

– Нет, подожди… Я знаю, что виноват, я сам перед собой виноват… Видишь… я вспомнил одну историю из детства… Послушай, это быстро. Мне лет восемь тогда было или девять… Тогда еще трамваи в городе ходили… и по нашей улице тоже. Там как раз мощеная булыжная заканчивалась, и поворот был крутой… Видишь, я ехал в этом трамвае, возвращался домой… накупил мороженого, порций пять.

Ну, удрал я тогда в город… и вот на повороте этот трамвай сошел с рельс, опрокинулся, угол дома снес. В трамвае человек тридцать было… я, помню, сидел на заднем сидении, а рядом ехал человек, все мне подмигивал и улыбался. Я помню, в руках вертел он маленькие ножницы и листок из линованной тетради… он всю дорогу вырезал профиль женщины, что сидела впереди с таким же пацаном, как и я, и не видела… У него здорово получалось, и я попросил его вырезать мой профиль… Я помню, как накренился трамвай, как ахнули люди… Тормоза… Меня швыряет вправо… а потом я увидел, что стою на тротуаре и вижу, как падает трамвай, и мне ужасно страшно, я кричу, бегу… Потом про этот трамвай долго по городу рассказывали. Там люди погибли, там… Бог ты мой!.. Я до сих пор не знаю, где я был в тот момент. Видишь, мучительно вспоминаю об этом всю жизнь. Что меня перебросило или кто? Ну вот и все, Гай. А выставка… Я сюда больше не приду.

– Андрей, – говорю я, – подожди, надо встретиться…

– Выставка замечательная, ты никого не слушай… – он быстро уходит. Натыкается на прохожих. Спешит.

Что с ним? Ищу глазами Рассказова. Рассказов растворился еще раньше.

Тут меня оттесняет к очереди некая деятельная, танцующая локтями личность. Личность «занаушена» тем самым карманным плеером, что улыбнулся мне в комиссионке, на плече вместо сумки висит доска с колесиками, именуемая скейтбордом, на груди – фотоаппарат со вспышкой. Вся одежда личности напоминает гладкую зеленую кожу ящерицы. Блестящая болоньевая куртка раздувается то ли воздухом, то ли дыханием, старые залатанные джинсы больше говорят о хвосте, чем о ногах. Лицо неуловимо.

Личность извилисто прошмыгивает кассовый предбанник и ныряет в фойе. Я захожу следом. Фойе битком набито. Часть людей перетекает в кинозал, часть курсирует у стен, часть пьет соки у стойки буфета. Оснащенный Ящерица блестит своей надувной кожей то там, то сям.

Картины висят на тонких капроновых лесках. Они без привычных рамок, они… стоп! Да что такое? Они просто криво висят. Нет, не может быть: все и криво? Черт возьми – горизонты перекошены! Вот этот идет прямо по диагонали полотна… Я непроизвольно склоняю голову набок – не то… что–то меняется. Почему? Рисунок струится за края. Откуда эти ракурсы, фокусы? Кто их может увидеть? Елки–палки, да что такое! Кто здесь дурней – я или он? Куда растет это дерево? Я понимаю, когда шесть светил на одном небе, но когда одно – через шесть призм! Солнечные «капризы» – иначе не сказать. То, что на земле – получается наверху, а там, внизу, – облако, полупрозрачное, и в нем стоит голубоватый конус вихря… загустел, зарябил, и вот уже лопасти проклюнулись… одна, другая! Спокойно, говорю я себе, не надо бредить, – откуда у вихря лопасти? Еще минута, и наконец я вижу в сердце вихря вертолет.

– Атолл! – чуть не вскрикиваю я. – Ну конечно, Атолл!

На меня оборачиваются и смотрят как на идиота. Пусть оборачиваются, я и им могу сказать, что это вертолет пропавшего без вести Атолла Снова, ловца чаек и удивительного моего друга. Он летит над Караби, над Караби! Где Митра? Джанни сказал, его нельзя перепутать… Джанни язвил в таком же роде и о моих «драгоценностях», дурачина… Тут я ловлю себя на мысли, что не решаюсь смотреть остальные картины. В чем дело? Может, я не решаюсь воспринимать, хотя уже смотрю?

…Город. Белая стена. Улица. Кажется, что у нее только одна сторона. Стена белая, до небес, и никаких пешеходов, один мальчишка вихрастый, пятится, пятится… На земле детская железная дорога, а на ней – крушение. На белой стене тень мальчишки – белая, приклеенная.

Это Дрейф Смелый, спокойно говорю я себе, это его история…

Что–то яркое возвращает меня в зал.

Пронырливый Ящерица полыхает своей фотовспышкой. Зал загудел громче, закопошился, и тут я увидел Влада Гермесовича Митру. Он поднялся с одного из кресел в центре зала, подошел к Ящерице, кивнул ему и постучал себя по уху. Ящерица вопросительно застыл с фотоаппаратом в руках. Влад Гермесович еще раз повторил свой жест. Ящерица, кажется, понял и отрицательно покачал головой. Тогда выразительный проситель бесцеремонно снял с него наушники плеера и нацепил их себе соответствующим манером.

– Что такое, что такое! – возмущался Ящерица. – Вы мешаете мне работать, я внесобсвенный корреспондент! – зеленая кожа его куртки гневно раздулась.

Влад Гермесович в восторженном «зажмуреньи» слушал безмолвное нечто. Он действительно необычен в своей сверхстандартности под шестьдесят: невысок, полноват, простоват, но если продолжать следовать этой рифме, то в нем, должно быть, «тысяча ватт», которые не имеют никакого отношения к мощности. Это те ватты, о которых ничего нельзя сказать. Они есть, и их значение возрастает. Возможно, когда-нибудь они достигнут предела для данной устойчивости и сожгут его, как Феникса. Но какое спокойствие! Лицо выражает сочувствие и никогда не станет говорить: «Я имею жизненный опыт». Лицо живет и исполняет свою собственную мимику–мессу. В нем мрамор Возрождения, терракота греков, глина индусов, резной древостой славянских истуканов, бронза Вавилона, и резиновая штамповка детских пищалок, и «пластические вывихи» африканской резьбы… оно естественно притом. В конце концов, ведь говорят же «провалы глаз» или «удушающий взгляд», почему бы не сказать «аммониты ушей» или «кистеперы ресниц»! Вы можете составить портрет этого человека сами, потому что портрет не говорит ни о чем, он лишь намекает…

Что же дальше? Влад Гермесович завершает короткое прослушивание плеерного нечто, снимает наушники и жестом приманивает «внесобственного» корреспондента на пару интимных слов. Тот поддается и, выслушав на ушко эти самые слова, срывается с места, вертко юля джинсовым хвостом, пробирается к выходу из фойе. Технику свою он сворачивает на ходу и бормочет в усы неясные междометия. Митра совершенно спокойно становится в очередь буфета. Я нерешительно продвигаюсь туда же. Кто–то ловит меня за локоть сзади. Оборачиваюсь… Саврасов.

– Серега, – вылетает у меня, – ты здесь давно ли?

– С утра.

– Как же тебя не видели ребята?

– Какие?

– Джанни и Дрейф.

– Да ты понимаешь… я отлучился тут к одному… а ты, ты что скажешь?

– А я вот хочу познакомиться.

– С кем?

– С автором.

Саврасов хищно прищуривается в сторону буфета.

– Послушай, Гай, я вспомнил… Этот человек заходил в подвал. Я работал ведь не один, с напарником, и они вроде бы знают друг друга… Он стоял там, терся, нес что–то такое про горючее золото, про горные пейзажи… что их лучше писать с воздуха, тогда все видится иначе, а стенды лучше вообще не писать, потому что это гибельно… Я сидел работал, а он подходил, спрашивал, нет ли у меня настоящих колонковых кисточек… Да!.. Он еще подкинул мне какой–то растительный порошок, сказал, что пыльца, рекомендовал попробовать… Гай, страшный человек, я тебе клянусь!

– Так кто же автор твоей «левитации», ты или он?

– Я… нет, он, точно он!

– Прекрасно, – говорю я, – значит, теперь есть человек, который пойдет со мной на Караби.

***

Мир вращается вокруг меня. Я – центр мысли, центр сознания. Куда бы я ни двигался – мир вращается вокруг меня!.. Что значат эти слова здесь, среди поклажи, здесь, на ковчеге имени всеулучшающего человечества? Есть такой ковчег? Еще бы…

На третий день с выставкой Митры случилась беда. Неизвестное лицо совершило нападение на кинотеатр: две картины были выкрадены и еще три пострадали от совершенно варварского акта обожжения. Митра наотрез отказался, чтобы проводили экспертизу и следствие.

Оставшиеся полотна мы увезли к нему домой. Я позвонил Жене Логину, Женя приехал на своем меченом «Жигули» и, когда увидел, как именно выглядели обоженные полотна, у него сделалось бледное лицо. В машине Женя включил магнитофон со своим любимым «Флойдом» и молчал всю дорогу.

Влад Гермесович как-то вскользь заметил, что по миру ходит, а по вечерам катается на скейтборде человек, называющий себя внесобственным корреспондентом, беспрестанно щелкает фотовспышкой и слушает на своем плеере страшные вещи – никакой музыки, просто зарифмованный поток сознания, вроде того: «Долой всякое бремя – не теряй время! Бодрись! Торопись! Ты на высоте – ищи, рыщи! Ты должен достичь, постичь… постричь свою дичь! Меняй, ломай, внедряй… Ай-яй-яй…» – вот ужас!

Я сказал, что видел этого человека на выставке. Женя Логин угрюмо молчал всю дорогу и только на развороте по кольцу, забыв повернуть на нужную улицу, чертыхнулся и сделал лишний круг.

Мы завернули под арку во двор старого трехэтажного дома, выгрузили картины, разобрали их поровну и, верховодимые Митрой, направились к угловому подъезду. Не опуская ноши, Влад Гермесович подковырнул ключом крышку почтового ящика. В руку ему выпала свежая газета и самодельный неподписанный конверт. Удивленно хмыкнув, он закусил корреспонденцию зубами и, зычно ухая, стал подниматься на последний этаж.

Апартаменты Митры, в виде обычной, впрочем, двухкомнатной квартиры, являли собой, «кровосмешение» склада, библиотеки, алхимической кельи, студии, проектного отдела и кафе. Картины хранились на широких стеллажах, как книги, книги висели на стенах, как картины, в основном это были словари; самодельный мольберт, похожий на скелет кенгуру с протянутыми передними конечностями, стоял посреди комнаты, на шкафах, сервантах и тумбочках лежали инструменты и минералы, весь большой стол был завален журналами и чашками с недопитым чаем, тут же нахохлился электросамовар, с виду явный пылесос; вязанки из трав украшали проем высокого окна; внизу, на подоконнике, стоял чудовищных размеров вентилятор и зловеще поблескивал красными лопастями; чертежи и загадочные графики, опять же на стенах, дополняли эффект.

– Вот так мы и живем, – сказал Влад Гермесович, когда закончил укладывать картины на стеллажи и расположил нас с Женей на стульях, поближе к зловещему вентилятору. – Кому–то, может, и не нравится, а я здесь, Господи, кое–что создаю… хотите, сыграю «лиловый джаз», хотите чаю с листьями рододендрона, все, что хотите… М–да, кто же нас радует своими «эпистолами»? – с этими словами он оторвал краешек у конверта, вытряхнул сложенный вчетверо листок и спокойно стал читать: «Глубокоуважаемый магистр, я совсем не могу смотреть на Ваши картины. Извините, что так получилось. Знаю, что вы видите меня насквозь, но не боюсь… Вы можете даже сообщить мои приметы следствию – у меня глубокая нора, пусть ищут. Пожалуйста, не мстите мне сами…». Ну вот! – Влад Гермесович вздохнул. – Решился все–таки! Он думает, я стану его искать, вы слышали! Эти рептилии страшно самолюбивы, они и думать близко не могут, что есть холст, автором которого не стал еще никто – чистый! Это же Вселенная – чистый холст! Уж если что красть, то эту вещь… Хотя какая глупость, все глупость, Господи, но я завидую… да, я завидую грунтовщикам холстов!..

Глухо стукнула входная дверь, из прихожей послышались шорохи, и звонкий голос спросил:

– Дядя, ты опять стал жертвой контрреволюции?.. Кто у тебя?

Влад Гермесович вскочил с места, просиял и посерьезнел одновременно.

– Товарищи–судари, – воскликнул он, – сейчас я познакомлю вас с моей племянницей…

Мы с Женей привязали жерди к спинам и даже положили руки на колени, как на старинных фотографиях.

В комнату вошла Майя.

– Мир зелен! – вырвалось у меня вместо приветствия.

– Здравствуйте, – сказал Женя.

– Влад Гермесович обнял девушку за плечи и повернулся к нам, демонстрируя родственническую гордость.

– Майя, познакомься, эти молодые люди…

– Одного я, кажется, знаю, дядя.

– Ого! Кого же?

– Гай, – сказала Майя смеясь, – здесь нет пешеходной дорожки, но, по-моему, ты примерз к стулу гораздо основательней, чем тогда к столбу светофора, тебе не кажется? Здравствуй.

– Здравствуй…

Я на самом деле выглядел порядочной карикатурой. Я встал, ни с того ни с сего начал похлопывать в ладоши, переминаться с ноги на ногу и всяческими категориями лести представлять Женю Логина. Я потратил на это добрую минуту. Женя густо краснел и, постепенно срастаясь со стулом, превращался в причудливое существо на шести ногах: существо немигающим взглядом уставилось на деревянный мольберт и явно ощущало с ним никому недоступную связь.

– Очень приятно! – сказала Майя и сделала реверанс, чем, конечно, спасла положение. – Дядя, а что все–таки случилось?

– Да ничего, Маюшка… просто я сегодня победил своих врагов, поздравь меня. Мои лучшие картины украдены, еще три изуродованы. Враги отсиживаются в норе и пишут извинительные письма. Виват! Мы только что праздновали победу!

– А кто враги, дядя?

– Враги не мы, – поспешил я с заверениями.

– Это точно, дядя?

– Это точно. Испытаниями Твоими расту, Господи, и смиряюсь ими! Клянусь недоверием всех глупцов, клянусь глазомером всех землемеров, клянусь!..

– Ах, дядя, ты никогда не станешь серьезным, таким, ну хотя бы… как Женя: выдающийся экономист, человек с проблемным мышлением, все, как нам рассказал Гай…

Женя встрепенулся, последняя капля искушения возбудила в нем потаенную нервозность. Влад Гермесович нахмурился сквозь улыбку, подошел к стене, где висел объемистый-преобъемистый «Словарь садовода», довольно быстро пролистал его, потом захлопнул и с кажущейся безнадежностью сказал:

– Милые, я люблю вас всех, мне не нужно знать, какой сорт лучше, я не генетик… но когда мне, Господи, начинают рассказывать, о проблемности мышления, о том, как это серьезно, о том, как этим можно управлять… тогда мне хочется язвить, язвить и язвить! Самым серьезным человеком в этом мире был весовщик казны его императорского величества, мир праху его!

– Сдаюсь, – сказала Майя. – Дядя, давай угощать гостей.

– Почему? – это начала срабатывать потаенная Женина пружина. – Почему? А может быть, ваш весовщик приходил каждый вечер домой, напивался, был страшно весел и сочинял анекдоты о его императорском величестве…

– О да! – подхватил Влад Гермесович. – И мечтал о великой реформе счастья. Нет, Женя, весовщик был последовательно серьезен, он мечтал о кресле министра финансов.

– А вы, значит, мечтаете несерьезно?

– Я? Ну, естественно.

– И вы пойдете на Караби искать алмазы вместе с Гаем?

– Как вы сказали? Искать алмазы на Караби?! Майя, ты слышишь?..

– Да, дядя, ничего удивительного. Ты же нашел в прошлом году бутылочный метеорит.

– Бутылочный метеорит! – Женя уже не мог найти себе места, встал и подошел к тому же самому талмуду на стене, потрогал его, но открывать не решился. – Почему бы ни сказать, что вы нашли там просто бутылку?

– Потому, что это был все-таки метеорит.

– Ну, тогда в этом «метеорите» лежало послание к первому попавшемуся барону Мюнхгаузену с приглашением посетить дружественную галактику!

– Нет, Женя, метеорит был, вы знаете, совершенно пуст.

– Стоило ли находить!

– Стоило! – воскликнул Влад Гермесович. – Я же не оставил это дело просто так – я вложил туда послание.

– Занятно… и где же оно теперь?

– Витает, Женя, витает… метеорит – он и есть метеорит, мало ли, куда его понесет!

Женя так и не понял, что ему надо: то ли смеяться, то ли плакать, – он уже совершенно безболезненно преодолел свою немногословность, всех предупредил, что история, которую он собирается рассказать, еще никогда и никому в подлинном свете не представлялась, а речь в ней идет о том самом случае с шаровой молнией…

Случилось это на дороге между Судаком и Алуштой… Ночь там гуляла ясная: вся в звездных веснушках, лес кругом как зеленая древесная лава… повороты есть наиопаснейшие, а все жилое внизу у побережья, его и не видно с дороги. Дождь прошел часа три назад. Раструбы света от фар подрезают кипарисы и густые буки; огнистая лисица, тявкнув в ночь, перебежала дорогу; ветер с моря дышит, и дыхание его учащается, как у шамана, изображающего то ли смерть зверя, то ли его любовь… воздух потрескивает; и над лесом – голубоватая аура… Сверчки и ветер, и ни души, ни встречного колеса! Можно выжать из машины заветные сто, но Женя не торопится, он слушает любимый «Флойд», наслаждается ощущениями, он любит всех, и все отвечают ему взаимностью. Вот где надо бы поставить точку, но в эти минуты Женя почему-то любит человечество безоглядно, до жертвоприношения, до прослезившегося авантюризма (такой тоже бывает), в общем, где-то на полпути «от» и «до» фары «жигуля» высветили спину идущего в темноте человека. Человек оборачивается и тянет руку поперек трассы. В какое-то мгновение возбужденному любовью к человечеству Жене показалось, что рука просто перегородила дорогу, как шлагбаум. Женя притормаживает и высовывает голову из окна. Человек защищается свободной рукой от света, и здесь (чего никогда не случалось) глохнет двигатель, они оказываются один на один. Женя пытается завести двигатель, случайно нажимает на переключатель света – темнота! Щелкает переключателем – темнота… сел аккумулятор? Не может быть. Человек не спеша подходит к машине.

– Вы здесь, эй, где вы там?.. – зовет он. – Привет! Слушай, подвези, второй час пешком… ног нет!

– А нам по пути? – робко спрашивает Женя в темноте.

– По пути.

– Да я не сомневаюсь, но, может… вам в другую сторону?

– Куда в другую, где она, другая?

– Ну, туда – назад.

– Да ты не бойся.

Пауза.

– Чего мне бояться?.. Только машина… Может, ты толкнешь, а я подвезу?

– Куда «толкнешь»? Здесь дорога под горку.

– Не вижу, – говорит Женя, – почему под горку?

– Так я сажусь? – он уже не ждет – самолично открывает заднюю дверцу и облегченно плюхается на сидение. – Ключ на старт! – говорит и ни с того ни с сего хлопает по Жениному плечу. – Сейчас поедем…

Женя вздрогнул и вжался в кресло. Любовь к человечеству развеялась как дым. Он повернул ключ зажигания, машина завелась.

– Ну вот! – наглеющий пассажир смеется не иначе как свербящим смехом. – Да ты не бойся, я заплачу.

Женя больше не слушал любимый «Флойд», зато часто ловил в зеркале заднего обзора раскинувшуюся фигуру.

Примерно спустя десять минут такой езды пассажир, который, казалось, заснул безмятежным сном, вдруг подал голос:

– Ну, спасибо тебе. Ты хорошо водишь, а главное – молчишь, мне нравится. Ты прости, рубль мне тебе стыдно давать, а вот шлепнуть могу… на память.

Пауза.

– Да ты не бойся, фотографию я тебе потом как–нибудь устрою.

– Ты что, фотограф?

– Нет, какой я фотограф, так себе, щелкаю немного…

– Ты ночью щелкаешь?

– И ночью. Ночью лучше… адрес свой дашь?

– Нет у меня никакого адреса!

– Жаль. Ты меня все-таки боишься, жаль, может снимок не получиться! Ладно, ты тогда посиди, а я выйду, настроюсь. Не хочешь сам выходить, так хоть в окошко выгляни.

Он достал какую-то черную коробку, навесил на себя груду проводов и, обойдя машину спереди, остановился в пяти шагах с водительской стороны. Женя весь напрягся, изготовился… и, как только этот ненормальный подал голос, вроде того: «Улыбнись-ка, приятель!» – рванул рукоятку скорости на первую передачу и нажал на газ… Снимок, наверное, и впрямь не получился: вспышка света успела ослепить его, тотчас нечто шипящее и горячее пролетело прямо над головой в кабине…

Влад Гермесович, выслушав эту историю, сказал:

– Знаете, я вот слушал все это… Забавная вещь перед глазами, Бог знает что такое, – детская погремушка, ну такая, совсем детская, а внутри – свинцовая дробь!.. Ну их, всех темных, пусть щелкают шаровыми молниями, пусть крадут картины, пусть слушают свои идиотские заклинания, пусть собирают сведения!.. Вы мне скажите, разве можно дарить детям погремушки со свинцовой дробью? Нет. А они дарят. Не берите этих подарков, Женя, ни памятью, ни руками. Я давно не беру.

Глаза Майи слегка грустят. Зеленый клинышек стал незаметней, сузился, что ли? Она жалеет дядю, жалеет незнакомого ей Женю Логина. Она забирает всю темную энергию, что мешает нам, берет и пережигает ее в себе, а клинышек – индикатор. Когда он схлопнется совсем, Майя умрет или… или взлетит, я не знаю. Я ничего не знаю. Я считаю до пяти. Мир вращается вокруг нас.

***

На стенде «по технике безопасности», написанном Митрой-Саврасовым, зачехленном мешковиной и лежащим в подвальчике, арендуемом для художников от теплосети, на весьма условно старославянском можно прочесть следующие «рекомендации»:

– ведомо, яко тело, поднятое от бреныя земли, волю имеет к земле же той и сверзнуться, однако удержимо оное в эфире, доколе воли сей духом не являть;

– оторваша же днесь тело свое от земли, не моги кричать криком зверя, кой есмь нелетающ, а тако же собакой цепной, вепрем лесным, туром бородатым, медведем с торжища;

– не ликуй буйным буйством слабого умом мужа, ибо бысть те повергнуту. Яко камонь тяжкий, без хвоста да оперенья падешь, канешь тварею бесследно;

– ликуй же в сердце своем;

– не выдергивай лучей из светила денного, тако же из светила нощного;

– не гони облаков, кои видом нестрашны;

– не лети полями бранными да похоронными, черна ворона не тронь, не тронь и белого сокола, не отводи от добычи;

– истинно реку тебе: не то мертво, что не дышит, а то, что не есмь суще для неба;

– истинно знай, не тот полетит, чьи крылья велики, а кто не помыслит о возвращении…».

Когда я пересказал эти заповеди Владу Гермесовичу, он ничуть не удивился, но никак не мог понять, почему я привел только отрывок, почему без начала и без конца. Когда я стал выпытывать, откуда он знает текст, Влад Гермесович предпочел молчать, а я, как большой любитель связывать несвязуемое, подумал, что, может быть, бутылочный метеорит вовсе не творческий сговор-шутка Майи с дядей, а вполне реальная вещь и что фантазер ВэГэ в качестве своего послания положил туда ту самую рукопись, отрывок которой где-то раскопал и воспроизвел Серьез Саврасов. В конце концов, всякая пустота стремится заполниться. Почему? Этого я не знаю. Я знаю, что иногда вижу мир, каким хочу его видеть. Я могу пуститься по чисту полю с криком: «Э-гей! Йех-хо!» – и это будет безрассудство, потому что разве не безрассудство называть насекомое богомолом? Оказывается, нет. Разве мир так прост, чтобы отказаться от обогомоленных человеков и очеловеченных богомолов? Разве так прост, чтобы блюсти все непреложные, открытые нами и завязанные законодательства?! И не больше ли смысла в этом «Э-гей! Йех-хо!», чем в любом «отсюда следует…»?

Я уже вышел на работу, уже занимался чем–то таким, отчего человечество должно было всеулучшаться, а Влад Гермесович приходил каждый вечер после девяти без звонка и рассказывал о каком-нибудь очередном своем открытии. Он всегда считал, что открытия нельзя объяснять – иллюстрировать, вдыхать их воздух, но не щупать, не влезать в них ни грязными сапогами, ни лабораторными перчатками. «Ибо, – говорил Влад Гермесович, – всякое головоногое ликование кощунственно». Я не знаю, сколько «головоногости» в моем «Э-гей! Йех-хо!», но мне радостно, я остаюсь в одиночестве, но не в разобщении. Я говорю, что судьба и драма – одно и тоже, да! Это значит, что наши судьбы переплетаются и мы играем одну драму на всех. Мы причастны к тайне с коротким, удивительным именем Караби. Влад Гермесович увидел там вертолет Атолла, с юга там проходит дорога, где пострадал Женя Логин, Игорь облазил там все пещеры и шахты, а в одной из них при спуске сорвался вниз и летел метров десять в свободном падении, повис на самохвате у самого дна и поседел после этого; наконец, с Караби каким-то образом связан Ящерица… Ничего не знаю насчет Саврасова и Дрейфа, но готов узнать, готов поверить в любой магнетизм этого каменного острова посреди гор.

Митра прав, открытия нельзя щупать, нельзя объяснять.

Ничего нельзя объяснять!

Прошла весна, а я так и не встретился с Дрейфом. Саврасов позвонил и сказал, что стенд он передать мне не может: начальство приказало его загрунтовать. Женя до мозга костей погряз в своей экономической статистике. Игорь рассорился с женой и весь ушел в четвертичную геологию, к Майе приехала подруга и чуть не насильно увезла ее в Севастополь. Влад Гермесович с потрясающим восторгом устроился работать в подрядной бригаде маляров и штукатуров, Атолл… это, конечно, вранье и чушь, но ты, наверное, погиб, а Митра просто придумал вертолет в облаке, а я придумал, что это твой вертолет! Ящерица, Ящерица ходит за мной по пятам. Он тоже часть зеленого мира. Хвостовая часть!

***

Уходить, уходить, уходить… Одному! Выпрыгнуть за борт, перестать быть поклажей, уходить. Я решился. Со мной только несколько вещей. Они свидетельствуют о прошлом.

Вещи всегда свидетельствуют о прошлом, поэтому большинство из них мертвы. Это мы хотим, чтобы они казались живыми, чтобы дышали: эти – чутко и тепло, эти – глухо и безрадостно. Совсем недавно я подумал: чем ближе человек к смерти, тем живей становятся вещи. Помню, как не мог смотреть на костюм отца после его смерти. Костюм висел в гардеробе у матери, совсем неношеный, ладно скроенный темно-синий лоскут, он стал буквально излучать жизнь. Это трудно было выдержать, и однажды, получив согласие мамы, я вынес его на пустырь и сжег. Стало легче. Отец любил керамику. Мы оставили большой узбекский чайник, несколько пиал и настольную лампу с абажуром в виде причудливого, похожего на сросток кораллов дерева. Их жизнь не пугала нас. Их жизнь носила отпечаток символизма, какой-то неявной беспредельности. Беспредельность – особенное чувство, здесь не нужны заслуги, просто надо, чтобы однажды тебе порядочно надоело всех шевелить и раскачивать – встать пораньше, никому не звонить, не оставлять записок в дверях, не будоражить соседей, тихо собрать рюкзак, кинуть в него спальник, кусок полиэтилена вместо палатки, одеяло, свитер, флягу, нож, бухту веревки, спички, пару свечей и соль… выйти из дому, поймать попутку, добраться до перевала, а там траверсировать по склону какой-нибудь горы… уходить, уходить, уходить. Еще засветло попасть в какую-нибудь деревушку, что раскинулась в крохотной долине, пусть в крайнем домике там живет один знакомый старик, которого вполне устраивает его разбитое корыто, зато у него самая вкусная вода в мире, самый вкусный мед с одного единственного улика!.. Он будет страшно рад тебе и, конечно, как все старики, начнет задавать какой-то страшно умный вопрос, растянутый на всю вашу беседу, ты будешь отшучиваться, тогда он, незаметно для себя, сам начнет отвечать на свой вопрос… Пусть домишко у него невесть что – коробочка зрелого мака с венчиком на верхушке. Вот погоди, думаешь, сейчас треснет своей дощатой щекой, и посыплются из него не дробь из детской погремушки, а эти горести и напасти, эти досады и нерешенные умные вопросы – все это нехитрое с виду бытие, которое доверял старик своему космическому жилищу! Доверял от колыбели до пергаментно тонкой кожи над ручьями вен на ослабших руках! Куда текут эти ручьи? Руки старика сами ответят, когда утром поведет он тебя через деревушку горделиво и таинственно, до самой горной тропы, когда будет махать высоко поднятой рукой!.. А ты пойдешь по высохшему руслу вверх, не спеша, без оглядки, и деревья сомкнут ветви над головой, точно пальцы, сведенные в замок, но не будет под ними ни тьмы, ни плена – пряный воздух и пятна солнца на камнях… Так, не спеша, ты будешь подбираться к заветному массиву – день перехода, два дня – беспредельность!

Клянусь готовить сюжет.

Хочу сосредоточиться. Как? Ничего не нужно. Вспоминаю пустынных кочевников. Пою про себя. Без слов, одним звуком, одной протяжной баюкающей интонацией…

Замолкаю, но звук остается – вибрирует… тепло волнами набегает, и ты перестаешь чувствовать границы самого себя… Ветка молодого бука перекинулась через тропу – иду на нее не пригибаясь… зашелестела, поднялась, уступила!.. Выше, метрах в ста, по склону, под выступами скал, замечаю тонкую звериную тропку. Мысленно перехожу на нее… смотрю, корни растений под ногой, как перекладины на веревочной лестнице, скалы теплеют… Что-то трещит вдруг в моей обшивке – опрокидываюсь навзничь, рюкзак мякишем вминается в острый камень, давится и охает. Что-то не то. Неужели оступился? Да нет… веревочная лестница раскачалась! Еще бы – такой прыжок! Вот она, звериная тропа, подо мной, вон там внизу я только что шел… голова кругом.

Освобождаюсь от лямок рюкзака, расставив руки впереди себя, сажусь, жутко знобит и не хватает воздуха… «Не тот полетит, чьи крылья велики». Неужели я так глуп? За одну минуту лишиться всех сил, беспричинно, бессмысленно, из прихоти дурацкой! Залюбовался волей своей, значит, не готов, значит, и человека, сидящего на вершине, не разглядел, и в алмазы свои не поверил, а так – набил карманы!.. Старик мне рассказывал, ему уже много лет подряд снится один и тот же сон: будто живет он в песочных часах, которые для него – пустыня. Время там удобно измерять количеством песка: полгода песок убывает, полгода прибывает. Если смотреть со стороны – ясно: когда песок прибывает – старик живет в нижней половине колбы, когда убывает – в верхней. Сам момент переворота старик не ощущает, но он постоянно слышит внутри себя голос. «Переверни, – говорит голос, – иначе помрешь!». Старик и «переворачивает», а на следующий день сон снова является. «А что, как бы и вправду не переворачивать? – спрашивает старик. – Пусть себе течет песочек в одну сторону, чего мне бояться? Ты пойми, сынок, я там внутри только тем и спасаюсь, что жду, когда же пустыня моя зацветет, а?!». Такая странность у старика. Может, это наша всеобщая странность – ждать, когда «внутри» зацветет? Но я, кажется, не жду – иду в одиночку. Звал других (звучит как «чужих») – не пошли. А что стоило один раз искупаться в кипящем молоке, как в сказке: и вышел он добрым молодцем, редких достоинств и интеллекта, и удивился народ и пошел прыгать в кипящие котлы! «Ах! – вздыхали восхищенные царедворцы. – Самый лучший герой, конечно, мертвый, но и сей не плох…» – и заключали героя в свои мертвенные объятья. Что-то страшненькая сказочка, да и не про меня. Но как здорово: мне будут звонить – не дозвонятся, будут искать – не найдут. На работе скажут: человек не может проводить свободное время с таким самозабвением, чтобы исчезать: это уже не свободное время, а социальная позиция! Знали бы они о моей позиции сейчас. Бог ты мой! – какая мешанина, как ломит в висках! Что делать? Встать и добрести до приюта, он тут недалеко, тут… Прямо передо мной чьи-то ноги… легкие кроссовки под гольфы, серые холщовые штаны… наклоняется, тормошит меня. Я плохо соображаю. Он хлещет меня по щекам… он, кто он? Игорь…

– Ничего, ничего, – говорит с торопливым успокоением, – давай держись за меня… погоди, рюкзак возьму… Ну у тебя и глаза!

– Откуда ты взялся? – бормочу я в ответ. – Тебя тут не было.

– Взялся. На приюте тебя караулил.

– Постой… почему ты здесь, почему?

– «Почему», «почему»! Прижмись к скале! Ну ты и тропку выбрал – делать нечего!

– Брось, – говорю я зло, – сам пойду.

– Ты дойдешь!.. Это с тобой дойдешь до белых слонов… Да прижмись к скале, тебя всего разносит! Идем, тихонько…

– Не пойду, никуда я не пойду… ни тихонько, никак!

– Ох, ты упрям! Ну, хорошо… ко мне приходил один из ваших, назвался внесобственным корреспондентом, спрашивал, какие у тебя отношения с Владом Митрой…

– Что ты можешь об этом знать?

– Правильно, что я могу обэтом знать? Я его и послал.

– А он?

– А он сказал, что ты не дойдешь до Караби.

– Интересно…

– Черт его знает, Гай, может, тебе и интересно, может, ты меня и недолюбливаешь, но я после этого разговора стал собираться, прикинул, где тебя перехватывать буду…

– Перехватил?

– Как видишь.

– Тогда отпускай.

– Пожалуйста, но учти, я не за алмазами.

– Знаю, – говорю я, – иначе бы не пришел.

Он улыбается. Молодость и седина. Что случилось? Неужели зеркало постаралось – выкрало страх? Тот Игорь остался в зеркале и отражается за спиной, там – далеко. Тот Игорь никогда не увидит чарующей границы, называемой «между», и вытекающих отсюда междометий! Тот Игорь упал в карстовую шахту и повис на страховке, а этот – взлетел… И тот и этот – вместе. Молодость и седина. Расхристанный, небритый, маловер, скептик, геолог, душа! Протягивает сигарету как что-то страшно спасительное…

– Давай посидим, а, Гай, думать есть о чем, – и сам, так блаженно раскинув руки, припадает к скале и оседает мягко, щурится в улыбке. – Ты, вообще, что здесь учудил, может, расскажешь?

– Ни в коем случае, – отвечаю я с нарочитой серьезностью, – ты же не поверишь.

– Ну, если я не профан, то, по-моему, ты и сам не рад тому, что случилось.

– Тебе я рад, Игорь, все остальное…

– Ладно… – говорит он неопределенно.

– Ладно, – повторяю я.

Рдяную нить вплетает солнце в самое отрадное свое шитье. Нить эта завершит узор уже скоро, и лес останется задумчив и свеж, встречая вечер без солнца. Рдяная нить будет долго вспоминаться, потому что нигде среди ночи не найдешь ты красного отблеска. Не живет этот цвет в пору лунного серебра. Только огонь расплавляет серебро. Добрый человек и разводит огонь ночью. Мне радостно, я кричу, и звук преломляется, как эти нити, бьющие сквозь кроны: «Эгей! Йех-хо!». Эхо в ущелье насыщается закатной медью. Тысячи рдяных нитей подвесило солнце.

Должно быть, где-то, еще вдалеке отсюда, странное юркое существо, приподняв голову сфинкса, напряженно вглядывается в небо. Ищет. Оно много знает, оно прозорливо и ускользает… то ли человек, то ли гад!

***

Я всегда ищу ключевое слово, чтобы начать движение, начать Видеть, мне это совершенно необходимо. Саврасов говорил о толпе, которая сбивает с ног, а я думаю о ветре. Ветер сбивает с ног толпу. Он и есть настоящее ключевое слово. Вы пожмете плечами, но, постойте, неужели не видите? Шли вы, и шла толпа… на вас, и вот – ветер – на них! Чувствуете? Я назову это эффектом исчезновения конфликта. Как это? Ну, пусть даже все мысленно, только в представлении: ветер – вы сами, вы живете состоянием ветра. Представьте, что толпа больше не угрожает вам, а ветер разве можно считать источником конфликта, или облако? Человек – другое дело, или… вот «или» особенно! Очень частое употребление этого якобы союза становится причиной непролазных конфликтов.

– Ты о чем? – спрашивает Игорь.

– Не знаю. Никак не пойму, что ему мешает…

– Кому?

– Ящерице.

Мы лежим в просторной гостевой палатке поверх груды спальников, жжем свечу, курим. Игорь слушает мои излияния. Честно сказать, ему это удается с трудом. Поодаль от нас костер, и там толпа распевает: «…на меня надвигается по стене таракан…». Ветра нет. Комендант – натура спокойная, и на него это «надвигается» каждый сезон. На нас с Игорем надвигается исключительно один комар. Междометия его вполне честны: «Взы-зы-зу-зу». «Взываю к крови» – это так переводится, по-моему.

Приют стоит в лощине прямо посередине леса. Маскировочная экзотика: горы, тропинки зигзагами, высоченные деревья… Игорь рассказывает, что тут до сих пор находят тайники с оружием и боеприпасами. Партизанские места. Я вспоминаю: «Не лети над местами бранными, черна ворона не тронь», – это тоже в мой адрес. И все же как ни посягнуть?

– Так я не понял, ты о чем?

– Игорь, я глупый человек, я решил, что от меня все открестились. Теперь мы вдвоем, мне легко и трудно.

– Почему?

– Потому что надо стараться быть понятным другому, надо объясняться, объяснять себя… я пытаюсь, но ведь я это там пытаюсь – в городе, а здесь, на другой планете…

У костра тем временем, устроив скамейки из сухих стволов бука, сидит человек пятнадцать «туров». «Бросили они кости» еще с вечера, устраивались, готовили ужин, собирали дрова, галдели, покушались на гостевую палатку, инструктор их гонял раз пять за водой, мыли посуду, потом часа на два позаползали в «вигвамы» «откинуть ноги»; парней всего четверо, остальные, понятно, – «цветник»; говорят все об одном, об инструкторе: какой он строгий, любящий и неустрашимый Воин Природы, какой певческий в нем погибает дар, как безжалостно он эксплуатирует их хрупкие плечи и все остальное, не менее хрупкое; разговоры перемежаются гремящими котелками, перебежками от палатки к палатке, вспышками смеха, переодеваниями то в легкое, то в теплое, жалобами на бесконечные неудобства и сведением надуманных счетов. Мы с Игорем единодушно признаем, что эмансипация – последний и неодолимый враг родовой общины и что инструктор, пусть и молодец, и на дуде игрец, но не жрец! Пусть и хлещет он свой крепкий, с душицей, чай, но вот сосновой пыльцы в душу не принимает, и в какой стороне Сириус в июне светит – не знает… а то бы он сию эмансипацию одной левой!

После десяти лагерь оживает. Комендант, по просьбе инструктора, подвешивает огромную чугунную сковородку на кухне и бьет хорошим поленом в этот гонг-импровиз раз восемь кряду. Позднее вече. Инструктор дает команду затертым и покладистым парням углубиться в чащу и притащить из оной «сухих горелок» для костра и веселья. Остальным, ухмыляясь и поглаживая легендарно ушибленное колено, сообщает, что завтра всех поднимет с первым прихлопнутым комаром. Тут чей-то неразборчивый голосок с задних рядов обещает Воину Природы хоть до самого утра отгонять злосчастных вредителей, а другой неразборчивый голосок спрашивает: «А вы споете, Сашенька, про таракана, как обещались?». Сашенька эту песню ненавидит так, как если бы у него на лбу имелась татуировка в виде пронзенного кровоточащего сердца или еще более отвратительная надпись с таким отвратительным содержанием и на таком отвратительном для этого месте!.. Но что поделаешь? Популярность требует жертв. Сашенька расплывается радостной улыбкой медузы Горгоны. Цветник каменеет от восторга. Тут в связи с общими приготовлениями интерес к гостевой палатке удваивается. Трижды нас перепутывают с соседями и единожды, на полном скаку, врываются с криком: «Держите его, девочки!». Обнаружив ошибку, но при этом внимательно изучая лучиком фонарика апартаменты, стриженное существо в штормовке до колен и, что гораздо неожиданней, с золотистыми тенями на веках, извиняется: «Вы тут не видели кошку? Тут кошка на приют пришла. Комендант сказал поймать и накормить». Чтобы быть последовательным, я спрашиваю, возлежа: «А сколько ему?». «Кому?» – удивляется. «Да кошке вашей, сколько ему?» «Что “сколько”?» «Лет», – говорю я. «Да нет, вы шутите, а я серьезно». «И мы серьезно». «Хорошо, а если я скажу, что ему тридцать два…» «Старовата» – констатирую я с горечью. «Кто старовата?» – ищет безболезненный способ перевести разговор. «Кот этот, “старовата”?» «Тю! – говорит она. – Странный какой–то!» – недовольная, гасит фонарик. Уходит.

Но вот «горелки» притащены из леса, сложено кострище-пепелище, заварен для Сашеньки и всех желающих чай по прозвищу «долгопляс», эмансипированный цветник очаровывается маленьким узорчатым ковриком, на котором по-турецки восседает Воин Природы и, склонив голову к самым струнам, играет, точно расплетает пряжу удивительно проворными пальцами, покачиваясь в такт музыке. Пряжа, звонкая, завивает побеги пламени, дымом уносится вверх и красный отблеск, живой, по лицам плывет, по лицам, испуганным внутренней тишиной и равновесием, вдруг возникшим!.. Никто не желает от Сашеньки, от прямодушного и веселого Сашеньки, такого начала, никто не верит в такое начало. Они почти в панике, они требуют «Надвигающегося таракана», они не хотят, не желают, чтобы костер превращался в растение у них на глазах. Они кричат, улюлюкают, бесятся. Их веселье необузданно, зловеще, ему никто не может противостоять… и прервав свою удивительную, странную прелюдию, инструктор страшным голосом начинает петь:

На меня надвигается по стене таракан,

Ну и пусть надвигается, у меня есть капкан,

Нажимаю на кнопочку – таракан в западне…

Можно выпить и стопочку, можно выпить и две

Мы выбираемся из палатки как чумные.

– Что за идиотство, Гай?

– Погоди…

Меня неудержимо влечет туда.

Две причудливые косматые тени вокруг огня. Две девицы, вырядившись ведьмами, в тряпье на полуголом теле, исполняют танец надвигающегося таракана. Коменданту завязаны глаза желтым платком, он вытолкнут на арену и пытается поймать ускользающие тени. Сашеньку зажали со всех сторон; выпучив глаза, он сидит на своем узорчатом коврике, бешено колотит по струнам и орет уже неразличимые слова песни.

– Что ты там говорил насчет родовой общины? – спрашивает Игорь.

Кто-то хватает нас за руки и заводит в круг, кто-то завязывает нам глаза.

Голос предводительницы:

– А, вы – затворники! Слишком вы оба затворились. Не вздумайте сдергивать повязки и не свалитесь в костер. Награда за пойманную ведьму – поцелуй.

– Игорь, – кричу я, – ты где?

– Здесь.

– Какова награда?

– Не знаю. Я думаю, что целовать нас будут все–таки ведьмы.

– Само собой. Ты же видишь, сколько их собралось.

– Подожди, дай осмотрюсь… нет,Гай, ничего не вижу.

– Эй, а ну не разговаривайте, вы мешаете нашему муэдзину!

«Муэдзин» уже сорвал голос и ударился в инструментальный джаз-рок. Кто-то охает мне в самое ухо и отбегает. Справа горячо, в горле першит от дыма. Хохот…

– Эй, не спали подошвы!

– Игорь, ты где?

– Здесь.

– По-моему, это совсем не та игра, тебе не кажется?

– Кажется… Нас хотят зажарить!

– Нет, у них для этой цели комендант, он самый достойный, хотя и жестковат, наверное… Кстати, где он сам?

Голос в стороне:

– Я здесь, мужики. Я сдался. Эти подруги на вашей совести.

Кто-то резко толкает меня в спину и отпрыгивает. Я оборачиваюсь и бегу несколько шагов, загребаю красно-желто-черное хихикающее ничто. Так продолжается минут десять.

– Холодно, холодно! – кричат вокруг.

– Горячо, горячо…

Голос предводительницы:

– Без подсказок! Внимание – все молчат! Успокойте Сашеньку и несите ведро с водой. Сейчас наши затворники потеряют все ориентиры.

– Тс-с! Тс-с! – слышится кругом.

– Игорь, ты где?

– Здесь.

– Они залили костер!

– А вот я ее сейчас! – голос Игоря уносится неведомо куда.

Кругом тишина. Дым и треск оскорбленных угольев. Сколько прошло времени? Иду на треск. Сажусь по примеру Сашеньки и поднимаю руки вверх.

– Сдался! – говорю я.

Молчание. Ни звука. Кто-то подходит ко мне, становится на колени и мягко обнимает. Женщина. Волосы распущены. Запах мяты и дыма. Стаскивает повязку. Несколько секунд я ничего не вижу, кроме белых и черных кругов. Ну вот, кажется… Костер чахнет, кругом лес. Поляна пустая. Метрах в пяти стоит Женя Логин, а рядом держит меня за руку, печально улыбается мне Майя. Я даже не удивляюсь, я говорю:

– Не пойму, ребята, когда же прошел Ветер?

***

Женя еще на подходе к приюту услышал эти вопли. Шли они со стороны речки. Перескочили мостик, бросили вещи и туда, к костру… играют в «панаса», но странно: те двое в чаду, в дыму, в повязках, и неизвестно, за кем бегают, а эти, онемевшие, гримасничают, показывают друг другу «тс-с» и гуськом в одну из палаток.

– Нас никто не заметил, Гай, честное слово, никто. Они были как под гипнозом, я даже подумала: кому тут завязали глаза?! Ты прости, я тебя не сразу узнала…

– Подшутили, – говорю с отболевшей досадой, – может быть, им видней!

– Им бедней, – поправляет Майя.

Мы идем, не спеша, освещая темную просеку тропы. Ночь прозрачна, как минерал. Все тени в ней. Ночь тепла. Тепло на кончиках пальцев завихряется спиральками…

– Гай!

– Да.

– А ты бы хотел, чтоб тебя поцеловала какая-нибудь из ведьм?

– Нет.

– Почему?

– Потому, что это ненастоящие ведьмы.

– А какие?

– Предстоящие! – выпаливаю я.

Она смеется.

– Это в смысле, что кому-то еще предстоит?.. Слава Богу, о себе я такого сказать не могу… ну, хотя, если продолжить… давай, я буду не ведьмой, а пифией.

– Достаточно того, что ты Майя.

– Ты думаешь?

– Вполне. Я думаю, что вы оба, ты и твой дядя, сбежали со страниц каких-то затерянных свитков.

– Ничего подобного, – возражает она самым категоричным тоном, – с наскальных рисунков.

– Ах да, – говорю я, – извини, забыл…

– Не извиню!

Она находит мою руку в темноте и быстро увлекает вверх. Дорога по склону забирает все круче, но вот лес обрывается. Полночь давно позади. Приют внизу, в оправе двух речек застыл… он-то не знает, какие события творит лунный свет, погребший его там и оживший здесь, в двух шагах, в километре…

Что есть, когда горизонт читается по взгляду вверх? Эти склоны, отроги, гребни и хребты – края чаши. Бессмысленная чаша, если не стоит перед кем-то и кто-то не взирает на нее, не наполняет ее… ночью, пусть ночью, но и звуком, и светом! Вот она – чашка чая, стоящая перед сидящим и играющим свою прелюдию Сашенькой, вот она – вечная ингаляция человека, сидящего на вершине! Зеркало, которое, отражая, говорит: «Тс-с! Давай помолчим».

Не в траву, а в высокую, золотящуюся рябь, лагуну заступаем мы с дороги. Ветер катает по волнам невидимый шар, легкий. Сверчки неугомонны. Они как эхо теплой, чуть ветреной живой тишины. Их язык естественней и древней нашего, он – целый каскад расточительно ярких междометий! Я рассказываю Майе, что сотворил страшную глупость днем: заставил дерево уступить мне дорогу, – я рассказываю, как странно ходить вокруг огня с завязанными глазами, рассказываю о старике, о его сне, об Игоре, примчавшемся на всех парах защищать меня. Все точно сговорились преподносить мне сюрпризы, вот и ты тоже… Майя, милая, о чем я? Разве о лагуне трав, разве о том, что нет ничего прекрасней, чем смешать запах тела твоего с запахом ковыля, осоки, шафрана!.. сплетать узоры прикосновений, говорить… Впечатлять прошлую память прошлой минутой, жизнью?! Зачем? Есть ветер, что взметнул твои волосы, и они опадают и запутываются в стволиках злаков, я целую тебя с упоенным безумием! Ты – след частицы, оперенной вихрем энергии, тепла, любви… Нас нет! Мы – светящаяся точка, бесконечно приближающаяся к дну чаши… Тяжесть, тяжесть, Майя, ты слышишь, будто и впрямь трясут детской погремушкой со свинцовой дробью… Шум явственно доносится со стороны лагеря. Алое зарево маячит сквозь волнистые заросли леса. Похоже, эти люди опять зажгли костер и продолжают состязание с мраком. Нам нечего там делать, разве что танцевать на углях босыми ногами, но и этого не надо. Разве что тогда зрителями будем мы, а у нас – ночь ясна. Ты дрожишь? Ты вслушиваешься в детскую погремушку? Кто вычисляет нас, кто рыщет, кто здесь ползает на чешуйчатом вековечном брюхе… кто здесь?

Ослепительно яркая вспышка парализует все вокруг. Черная нахохлившаяся фигура появляется вдруг перед нами, отшатывается в сторону, огромными, стремительными прыжками несется к дороге, в лес…

Алое зарево в лагере утихает.

– Ящерица! – только и успеваю я сказать. – Скорей!..

Он даже не оборачивается – чиркает об землю как птица по волнам. До чего легок, птица так не легка! Мы вскакиваем и, едва преодолев шок, бежим следом. Еще одна темная фигура показывается на дороге внизу, за ней еще… Игорь и Женя. Бегут тяжело, загнали дыхание. Я делаю Майе знак остановиться. Ребята, увидев нас, тоже останавливаются. Еще несколько секунд, и лес поглощает беззвучную тень. Майя кажется мне очень спокойной, поправляет волосы, схватывает их под заколку. Когда на это обращать внимание?

– Послушай, – говорю я раздражаясь, – ты нарочно?

– Что нарочно?

– Ну это… По-твоему, ничего не случилось?

– Случилось. А тебя кто-то перепугал?

– Что ты хочешь сказать?

Игорь кричит еще издалека:

– Гай!.. Фу, черт, нет, это просто праздник какой-то! Живые?

– Живые.

Подходят к нам, головами трясут как сумасшедшие и отплевываются. Игорь садится прямо на дорогу. Женя переводит дух – плюхается рядом.

– Ты слушай, – Игорь не похож сам на себя, – я бы никогда не поверил, что он мог так!

– Ушел, – говорю я, – пулей ушел. Что на приюте творится?

– Потушат, – Женя достает сигареты, протягивает мне и Игорю. – Без нас потушат.

– Пожар?!

Снова Игорь:

– Не знаю, Гай, ничего не знаю. Загорелась палатка с этими, будь они так! Сашенька сидел там с гаремом… Он мне потом рассказал, как это было… Среди ночи выскочили они из палатки, обалдевшие, и орут: «Держите фотографа!». Пока сообразили, что им нужно скорей к реке за водой и будить коменданта, палатка – факел! Весь лагерь на дыбы. Комендант спит беспробудно. Подняли его. Он как увидел, к рации бросился. Женя его отговорил… Я схватил пожарный крюк и обгоревшее полотнище сдергивать. Соседние палатки в метре. Ведра нашли. Комендант баб этих, полутрезвых, пинками в цепочку построил, а Сашеньке чуть морду не набил. Я их разнял, потом Сашеньку за шиворот и в сторону отволок, он мне тогда все рассказал… Они там анекдотами забавлялись и вообще, делились между собой, сколько, он не помнит, в общем, постучали к ним… Можно, дескать, к вам? Отчего ж нельзя?.. И тут заходит: из-под темного капюшона очки как щель амбразуры, весь в проводах… «Внимание!» – говорит и фотовспышку свою размером с банную шайку поднимает как огромный зеркальный глаз… щелк, и вся палатка, все стены и потолок в огне! Вот история. Бросились мы с Женей вас искать, нигде нет. Что делать? Тогда решили, что надо по дороге.

– Да уж, по дороге, пропади он пропадом! Все как тогда, Гай, со мной. Надо брать людей и прочесывать лес.

– Сейчас?

– А когда? Я чувствую, он тут недалеко окопался, небось ночует где-нибудь в палатке.

– Необязательно, – возражаю я, – но ты прав.

Мы курим молча минуты две. Ветер катает по «волнам» невидимый шар. Алое зарево в долине погасло. Реликтовый фон. Майя поочередно смотрит на каждого из нас. Что-то непроизвольно включается во мне… вот этот самый реликтовый фон, несущийся сверху, столкнувший меня с ней тогда на улице и оттолкнувший здесь. Почему оттолкнувший? Я выхожу из вод этого Океана совсем непохожим на то существо, каким был прежде, выхожу и удивляюсь, удивляюсь, но излечить страх в тех, кто еще остается в толщах, в глубинах сумрачных, не могу. Скажи мне, кем ты был, и я скажу, кто ты. Ты был гусеницей, значит, ты – кокон!

Майя говорит:

– Вы хотите сделать совсем не то, вы ничего не поняли… Ящерица не мог перепутать палатки – он отомстил.

– Кому?

– Им.

– За что?

– За игру, за насмешку, за костер, залитый водой, за вас! Он не враг вам, он страж… он страж своей идеи. Вы тоже стражи, и вы не всех к ней подпускаете, правда? Так и он. Он не вредит вам.

– Прости, Майя, – Женя уже сдавил свою потаенную пружину, – ты так его защищаешь! Ты ведь не знаешь, что он наслаждается чужим страхом.

– Глупости! Страхом наслаждаешься ты, если считаешь себя жертвой.

– Постойте, что такое? – нервно бросает Игорь. – Этот человек был у меня дома. Он не шутил, он, наверное, мог бы кого-нибудь убить в подтверждение своей искренности!

– О Господи! – Майя вздрагивает. – Что ты говоришь, о чем ты! Какая искренность в желании убить?

– Но подожди, насколько я слышал, он украл и изуродовал несколько картин твоего дяди, он мог бы, наверное, отправить на тот свет Логина, в машине, а здесь, в ПАЛАТКЕ, могли сгореть люди – это что, теперь так защищают идею? Может, нам всем здесь друг друга перебить, делать нечего! Что молчишь, Гай?

– Я не молчу… Интересно, если Ящерица такой уж поджигатель, то ведь не все трюки ему удаются, может, и удаются только в отношении некоторого зла…

– Ах… ты, философ, делать нечего! – Игорь вскочил с места. – Я всегда говорил… еще когда ты мне про алмазы пудрил… Что за идея такая, черт возьми, в чем ее суть? Что за клады вы сторожите в наших несчастных горах!

– Майя, – говорю я спокойно, – а, в самом деле, в чем идея нашего друга Ящерицы?

– И тебе тоже хочется шутить!.. Ну, хорошо… Я не знаю точный смысл… мне дядя рассказывал. Давным-давно он придумал одну фантазию: вроде бы над Караби есть такое место, и там – целый город невидимый, или страна, или… он фантазировал… Моору. Это что–то из авестийских преданий. Ведь есть же русский Китеж, есть Атлантида…

– Так ты решила, что Ящерица оттуда? – спрашивает Женя и быстро–быстро трет себе лоб, стискивая при этом зубы.

– Нет, я решила… я решила, что он «туда»! – говорит Майя.

Вот, думаю я, ветер катает по «волнам» невидимый шар, ночь тепла, и лунная беседа при ней, чем не драма? Вполне.

***

Как все это было? От нечего делать я блуждаю в пасмурную погоду по плато, зачем меня понесло туда в сентябре? Странный вопрос, а зачем в августе, в мае понесло, одним словом? Шел, шел и вдруг вообразил себя чуть ли не настройщиком какого-то огромного инструмента, кидаю камешки во все зевы земные и слушаю: тут гулкая нарастающая дробь, тут чавканье звериное, тут мелодичный резонанс, а здесь… они лежат на дне шестиметровой шахты, чистые, словно только что промытые водой. Их россыпь напоминает расклинившийся надвое хвост. Я не могу спуститься к ним, а на следующий день этого колодца не нашел… Что дальше? Я научился считать до пяти, самому себе показывать фокусы и летать ночами над лунными полянами. Кажется, я живу в придуманном мире? Ничуть не бывало. Тогда, кажется, мы все… И это неправда. Когда не хватает веры, мы согласны самообманываться, не хватает самообмана – мы готовы обманывать других, и тут парадокс: обманывая других, мы возвращаем себе веру. Сколько неистины в том, что слово «обман» говорит нам больше о художественном приеме, чем степени и характере воспринятых заблуждений? Кому придет в голову запрещать художественный прием? Сказка – ложь, да в ней намек! Мы не сектанты. Мы просто так полюбили человеческую природу, что она притом сама освобождается до состояния парадокса, до чуда. Практичные люди хвалятся тем, что заточают свои парадоксы в темницы, а ты давно отверг и темницы, и светлицы, и всякое заточение. Вот тайна тайн. А почему? Но кто–то прав – лучше сюжет.

Лучше поскорей оставим приют, оставим весь переполох, все странные обстоятельства случившегося ЧП для заблуждения администрации. До того момента, как совершится наш подъем на Караби, пройдет еще часов пять. Нынче полдень. Удивительно, что мы, оказывается, все знатоки дороги, даже Женя, которого привела Майя, который всегда в таких случаях полагался на полный бак, запасные канистры, прокладки, аккумуляторы, колеса и все такое запасное, – нынче преобразился. Идет впереди, навьючен, как шерп, четок, правда, в руках у него нет, но зато весь путеводный ритуал берет чутьем: то листик, то травинку сорвет и в ладонях растирает, то эту же ладонь над бровями козырьком вскинет, то свистнет, то огогокнет и стоит слушает, сколько раз откликнется эхо, не подражает ли ему посторонний голос. День золотится, плещется, как ребенок в лоханке, страшно занятой, счастливый, нет у него вчерашних и завтрашних игрушек, а все затеи необходимы, даже те, которые называются «жертвы». Но какая радость, если доплывет рыба до своего берега, отнерестится и станет, в конце концов, той единственной возможной философской рыбой – Белым китом, на котором стоит и дом старика, и эта самая лохань, похожая на деревянную птицу! Господи, какими дряхлыми и неповоротливыми кажутся все прошлые мысли. Просто тайна состоит в том, что мы Плывем, что нам нужны алмазы Караби, и метеориты в виде бутылок с письменами, и техника безопасности по левитации, и Крымская Шамбала, и вся жизнь! Нам нужно это плаванье. Именно это. Сейчас. На высоких широтах, как говорил когда-то Дрейф Смелый… Стоп. Я, кажется, НАЗВАЛ Андрея, нет, я видел его только что! Вон там, справа, по склону Тырке, по маленькой балке, мелькая в зарослях бука, спускался человек, пересекал дорогу, этот участок мы проходили минут пять назад…

– Так, ребята, – говорю я и сбрасываю рюкзак, – ждите меня!

– Ты куда?

– Я вернусь.

– Что случилось?

– Андрей спускался. По–моему, идет на приют. Где?

Но я уже не слышу растерянных и недоуменных вопросов – быстрым шагом возвращаюсь по дороге обратно. Там излучина была, и речушка затопила часть тропы. Голоса впереди. Замедляю шаг, беру правее и вниз к зарослям лещины, прячусь в их зеленых кудрях. Этого-то я не ожидал. Андрей с кем-то беседует, значит, не один…

– …нет, ты подумай, стань удобным, стань уютным, как кролик, встречайся лишь с тем, кто тебе нужен, люби выгодное, выгадывай любимое…

– …!

– Ты думаешь, это несчастье? Нет, все сложней! Мой круг замкнулся, а где?..

– …?

– Меня всю жизнь пытались опекать, понимаешь… как ничтожество, как нищего…

– …?!

– Нет, ты не понимаешь, и, слава Богу. Я сам не понимаю, зачем я здесь…

Голос уже поравнялся со мной, он прямо надо мной. Почему не слышно второго? Пытаюсь разглядеть тропу – ничего не получается, она идет поверху, да к тому же деревья. Надо прекращать засаду. Я почти уверен, что спутник Андрея никто другой, как Ящерица. Поднимаюсь наверх – ни души. Прямо с моей стороны берег выположен и размыт. Речка животрепещет, искрится на коротких перекатах, серо–зеленые валуны испещрили уступы берегов, и заросли кустарника тянутся к самой воде. Тропа пуста. Она еще минут пять будет виться вдоль речки и дальше выйдет на сухой склон и станет дорогой. Наваждение!.. Иду к реке. Вода облизывает холодными языками ладони и смеется! Как давно я не пил воды вот так – на отжиме рук, почти лежа над потоком. Шорох за спиной… быстрое захлебывающееся дыхание, и крепкие лапы зверя в прыжке окунают меня в воду… я отчаянно взбрыкиваю всеми конечностями… пес! Годовалый пятнистый сеттер, игривый до невозможности, одни уши чего стоят: висят как две длиннющие шерстяные мошны! Голос Андрея сквозь треск кустарника в отдалении:

– Что ты там опять нашел, Горемыка?

Мне ничего лучшего не остается, как вылезти на берег, вымокшему до нитки, сесть на корточки и трепать этого пятнистого, кремово-коричневого, урчащего от удовольствия зверюгу за его самодовольные уши.

– Молодой человек, – говорю я псу, – а вы нахал!

В ответ раздаются междометия, переводимые совершенно определенно: «Не ловите гав!».

***

Чуть раньше в городе произошла одна замечательная сцена. Вот ее дополнительное содержание со всеми художественными вариациями и предысторией, а также продолжением, которое происходит уже не в городе...

Двое вполне самостоятельных людей – очень серьезный молодой человек и очень несерьезный пожилой человек – сталкиваются на улице в самое прекрасное для любых столкновений время – вечером. За плечами у них некоторое странное событие, к которому оба они причастны. Прогрессирующий рост антипатии очень серьезного молодого человека к пожилому сменяется вдруг плохо скрываемым интересом… Так, это я что-то сухо начинаю, ну ничего, надеюсь исправиться. Несерьезный пожилой человек делает настолько нетривиальное и удивительное предложение молодому, что полностью примиряет его серьезное и удрученное сердце со своей персоной. На следующий день, после небольших приготовлений, оба они отправляются в путь. В рюкзаке у несерьезного пожилого человека бережно обложенная мягкими вещами и веревками бутыль в десять литров… Бога ради, не вообразите себе лишнего! Содержимое бутыли представляет собой многодневный химический труд, по сути своей уникальный и имеющий поразительные последствия, с ними я познакомлю вас чуть позже. Что касается серьезного молодого человека, то в его не совсем пригодной для походов хозяйственной сумке съестные припасы, а также внушительного вида кисти, выполненные из подлинного конского волоса и купленные на рынке у инвалида–патентщика. Маршрут выбирает несерьезный пожилой человек, во-первых, потому, что он зело премудро знает горы, и, во-вторых, он выбирает именно те места, где они совместными усилиями намерены осуществить свое наивное и смелое, безнадежное и гуманное, загадочное и отчаянное дело. Они совершают его!

В такие минуты они кажутся себе реставраторами, язычниками, попирающими ненавистных и навязанных Богов, они счастливы и не скрывают этого! Их речь полна живости, а действия – деловитости, и это все притом, что ни один ни другой не имеют опыта в скалолазаньи.

– Сереженька, вы левее, левее забирайте… до вот этого выступа. Прекрасно. Вам удобно, Сереженька?

В ответ раздается неясное кряхтенье, которое тут же прерывается победной, нараспев изливаемой речью, кажется, она несется из глубины нашего эпического прошлого:

– Здесь всюду, всюду промысел ничтожеств… Позволь, сгублю его я гневною рукой!

– Сережа, я опускаю вам краску, последний литр, вы слышите меня, последний!

– Давайте, я готов.

– Вы закрепились?

– Я прирос как пиявка.

– Вы благородная пиявка, Сережа, начинайте. Загрунтуйте эти скудные проявления рода человеческого!

– Начинаю… буква «зэ»…

– Буква «зэ»… пожирней, Сережа, если возможно, пожирней.

– Пожирней… Буква «дэ»…

– Буква «дэ»… так ее!

– Буква «е»…

– Буква «е», Сережа! А вы знаете, я сейчас тут раздумываю. Я был совершенно не прав, когда писал свое послание, оно чем–то сродни этим постыдным буквам, подделка, Господи…

– Буква «эс»…

– Буква «эс»… Как же это мне тогда не пришло в голову! Сережа, обещайте мне вашу помощь еще в одном деле.

– В каком?

– Мы устроим с вами торжественный сбор всех бутылочных метеоритов на плато, уберем с глаз долой вредное железо!

– Буква «мягкий знак»… Я согласен!

– Буква «мягкий знак»… значит, «здесь»… Ну–ка, Сереженька, прочтите мне, пожалуйста, еще раз всю надпись.

– Читаю: «Здесь был наш первый контакт с иными мирами. Подпись: Ричард III, Вова–селянин, Арнольд-книжник, Шкура, Кубло».

– Вот–вот, Сережа, особенно тщательно замазывайте Кубло. Контакт у них был! У меня, может быть, Господи, каждый день в душе контакт, но причем здесь окрестные заборы?! Нет, нет… чистый холст! Чистый холст – это и есть настоящий контакт!.. Сережа, там случайно краска не загустела, не дай Бог!

– Да нет, краска отличная, отличная краска…

Несерьезный пожилой человек сидит на площадке небольшого мыса, на нем полосатая тельняшка, защитные шорты до колен и белая с длинным козырьком фуражка, взгляд его красноречиво просветлен. Может показаться, что он все-таки ищет в потаенных глубинах души какие-то несогласия со своим теперешним бытием, но это не так.

Серьезный молодой человек в старых залатанных джинсах и испачканный всеми гаммами красок серой безрукавке грациозно висит в десяти метрах ниже площадки мыса, упираясь ногами в каменную толщу скалы. Он запускает кисть в парящий тут же рядом бидончик и широкими махами свободной руки растирает по изможденной поверхности известняка краску особого свойства. Свойство ее таково, что она отлетает, как только высохнет, но при этом отлетают и все предыдущие «культурные наслоения». Может показаться, что молодой человек недостаточно вдохновлен своим занятием, но это не так.

Голос сверху:

– А знаете, Сережа, чем отличается наскальная живопись каменного века от современной?

Голос снизу:

– Ну естественно, там была охра и солярные знаки.

Голос снизу:

– Там не было Кубла.

– Браво, профессор, это стоит обнародовать!

Голос сверху:

– Ни в коем случае. Никаких аплодисментов, Сережа, мы победили в этой схватке только себя, вы слышите… мы вернули эту скалу солнцу, вы слышите?

– Я слышу… а вы видите, там, на дороге…

– Что на дороге? Где? Ах, Господи – люди! Какая жалость… Сережа, поднимайтесь, мы еще успеем уйти…

– Погодите, профессор… приглядитесь, по-моему…

Это действительно были мы, идущие дорогой, и мы увидели их, стоящих на причале.

***

Два противовеса возвестил день своим путникам, два берега подвесил меж золотящихся зыбей: в оправе сияющих сфер слетало на запад солнце, а белый бок луны жемчужно просвечивал в голубом тумане высоты. Все пространство на этом расстоянии было телом огромной рыбины, сверкало чешуей парящего воздуха. Плавником была Земля. Небо солнца тяжелело красными разводами, небо луны медленно восходило до прозрачно-синего. Рыбина ныряла в свои ликующие воды. Солнечный глаз уже скрылся за горизонтом, а лунный хвост распушился, и это был уже птичий хвост… он мягко фосфоресцировал. Караби больше не нужен панцирь, она снимает его, чтобы спиной чувствовать, слышать и видеть. Я знаю, никому не пришло бы в голову упрекать ее в непостоянстве, ибо не было здесь столь любимой нами поверхности, называемой характером. Ее характер – это все наши гримасы, все чувства и лица! Хочу представить роднички ее сталактитов, срастающихся в кромешном экстазе пещер, трепетные отсветы факела в подземных залах и галереях! Караби, очнись! Ты все больше говоришь мне о фантастических чувствах, чем о событиях, я сам говорю тебе о фантастических чувствах!

Вон та, за каменной гривой, чуть поодаль, обогнули мы Кара-Тау… Какие имена! Таш-Азбар, Каранчик-Бурун, Эгиз-Тинах… По западным крыльям поднимались мы на твою прохладную спину, когда среди бела дня оглушили нас раскаты грома и лава трав понесла на своих зеленых языках пепельно-серые оскалы… змеистые гривы наползали одна на другую, обвиваясь и дробясь в камни… изумрудные тисы разбегались от этих камнепадов… вспыхнули под ногами бархатные пионы… десны гротов при каждом раскате, казалось, беззвучно смыкались, и фиолетовые ореолы светились над дальними холмами. Ливень клокотал сквозь прозрачную пелену, и пелена туманными космами разлеталась над нами, все уплотняясь, все белея, лишь маленькие строения метеостанции не трогал туман. Отовсюду, отовсюду розовели ее приплюснутые крыши, от этого метеомонастыря, куда побежали мы со всех ног, веяло совершенно неодолимой отстраненностью.

Когда по дороге к нему дождь прекратился, будто обрезанный ножницами, и пелену за несколько минут сдуло с плато, мы увидели чистое небо и начало вечера – солнечный глаз и лунный хвост. Между ними не было вражды. Никогда не было.

Метеостанция оказалась безлюдной. Двери управления и всех лабораторий были закрыты. Свежий и размытый след от протекторов убегал вниз по склону. Женя Логин вместе с любвеобильным псом Горемыкой принялись обследовать другие постройки. Мы сбросили вещи под дверным навесом, стащили с себя мокрые куртки и тоже разбежались на время. Влад Гермесович что-то рассказывал Майе о своей новой работе, где он обещает проявиться в своих лучших неисчерпаемых качествах, при этом он ни на минуту не отпускал от себя Сережу Саврасова и всячески потрясал перстом указующим. Игорь бродил вокруг метеостанции, что-то насвистывал, с любопытством разглядывал «скворечник» осадкомера. Дрейф Смелый в задумчивости спустился к небольшому скальному уступчику на шапке холма, сел на него и безотрывно глядел на весь огромный амфитеатр плато. Я вспомнил, что последний час с его языка несколько раз слетали слова: «Раскопки, красивые раскопки». Так он говорил о Караби. Почему? Еще днем мы вместе хохотали над проделкой его пса, притопившего меня в речке, а теперь…

Я закуриваю и подхожу. Лицо у него немного осунувшееся, но глаза зорки в прищуре. Он не сразу замечает мое присутствие.

– А, ты… Мы долго здесь простоим?

– Не знаю, – говорю я, – все промокли, надо бы переодеться.

– В кого на этот раз?

– Ну, в себя ты уже переоделся, значит, просто в сухое.

– Да! В сухое. Хороши заботы для переселенцев в рай!

– Ты уже так определился?

– Да. Нет… Видишь, Гай, гибельно все это… Ты думаешь, я могу вот так просто вытащить себя наружу? Я не умею. Меня все учили тому, что считали главным, – определяться! Моя бывшая жена учила меня определяться, учили, когда я сам учился… Мне всегда предлагали самые уверенные направления… Родители настояли на мединституте, потому что, по определению, это было выгодно… жена настояла на аспирантуре, единственное, на чем она не настаивала – это на ребенке. Он и не родился. Все вокруг меня крутились; люди, которые умели заглядывать наперед, берегли силы, запасали их впрок, как продукты в кладовку, откладывали… чувства откладывали, безжалостно и мерзко! Если у тебя сегодня нет уверенности – определяйся. Найди гарантии успеха, неважно когда – пусть через год, пусть через два. Ты видел когда-нибудь счастливцев, что живут вечно?.. И я нет, а эти счастливцами не были, никогда не улыбались. Я, может быть, и стал бы таким, но мне не повезло, с их точки зрения. Вещи на мне никогда не жили, самые лучшие тряпки расходились по швам через месяц. Я вытащил с того света десятки людей, когда работал на «скорой»… А потом эти люди находили меня и предлагали свои услуги. Я отказывался. Мне показывали вот так, – Андрей покрутил пальцем у виска, – ты знаешь, я стал комплексовать. Я вдруг понял, что тогда, в детстве… Ты помнишь выставку, куда мы с Джанни тебя вытащили?

– Помню.

– Так вот, там была одна картина…

– Не было, Андрей.

–Была… ты все знаешь… и тот человек, что ехал со мной тогда в трамвае, был он, Митра, двадцать три года тому назад. Впереди сидела его жена с сынишкой…

– Это он тебе сам рассказал?

– Видишь… – Андрей бледнеет. – Майя – его приемная дочь.

– Кто тебе это сказал? Ну, кто?

Андрея начинает мелко трясти. Глаза округляются как у дикой кошки, проваливаются… дрожащими руками он копошится в карманах штормовки, достает старое истертое портмоне.

– Взгляни, – он протягивает мне листочек линованной бумаги. – Это я.

Я смотрю на листок – обыкновенный, вчетверо сложенный…

– Андрей, – говорю я, – я все понял…

– Дай сюда, – он вырывает у меня его. – Тут должен быть не мой профиль, понимаешь, не мой…

Я пытаюсь найти какие-то слова, но не могу, чувствую, что земля отрывается от ног. Он отшвыривает листок, и тот летит, кружится, трепещет и… не падает. Андрей неподвижным лицом держит его в трех метрах перед нами, лицом – не глазами, потому что глаза закрыты… Оборачиваюсь. По трассе натянутого низко троса от метеоплощадки идут трое: Женя Логин, Игорь и Ящерица, – идут спокойно, как друзья. Горемыка увидел Андрея, со всех ног и с кучей одобрения несется к нам… Рыбина в небе блестит голубой чешуей.

***

Ну вот, кажется, теперь он здесь, то есть теперь он с нами. Никто не возражает ему и тому, что он с нами. Он самый удивительный среди нас, потому что теперь все темное, что держали мы про себя о нем – обращается и меняет знак. Он самый удивительный среди нас, потому что он завершает нас в целое, неявное, неощутимое. Так должно быть, ибо стоит нам дать друг другу знак явности, все погибнет, как целое, которое осознало себя, но еще не слышит, не чувствует, что в самом факте осознания уже трепещет оболочка, граница, гибель… уже проступает плоть… Плоть и вожделение. Плоть и мечта всех ловчих, гарпунеров и охотников! Нет, только в неявности наша неуязвимость, только лодка, чей парус прозрачен для солнца и ночи, для копья и птицы, для смерти… спасет нас. Он самый удивительный среди нас.

Что такое его глаза? Какая прелесть – влюбляться глазами в людей и так искренне, чтобы быть способным испепелить их! Не только людей… еще одна странность: в нем постоянно звучит музыка, она очаровывает его и лишает всяких сил. Он пользуется карманным плеером, прослушивает любую абракадабру, дабы хоть как–то заглушить в себе поток очарованья. Черные очки он надевает даже ночью. Фотоаппарат не спас его от личных недостатков: в самые неподходящие моменты случаются поджоги, то есть… опять же не фотовспышка виновата, а глаза! Вот уже второй год, как он работает погодником на метеостанции, неделю здесь, неделю в городе… жить можно, но как? Не так давно к нему стали подходить ребята, стриженные под «римский шлем» или всклокоченные «под дамский фен», однажды одна такая группка заинтересовалась его записями, попросила у него наушники, дескать: «Что ты их не снимаешь, в самом деле!». Слушал один парень, видимо, вожак. Лицо вожака вытянулось до пояса. Взволнованные товарищи отцепили его от наушников и отвели в сторону, а он, придя в себя, загреб их в кружок и добрых пять минут пытался что-то объяснить, то ли жестами, то ли звуками. Откуда им было знать, какую музыку пытался заглушить в себе Ящерица.

Поздно вечером он прогуливался по той же улице. Они подстерегли его у маленького проходного сквера и избили. Просто так избили, и все. А он, как выяснилось, в гневе не способен был и на половину воспользоваться своей энергией. Две недели пролежал в больнице, потом уехал на метеостанцию и долго не приезжал в город. Что-то мучило его… и вот последний приезд в мир оказался для него роковым: он попал на выставку Митры. Тогда в фойе «Анонса» Митра сказал ему единственную фразу: «Парень, у тебя не получатся негативы, неужели ты не видишь, что снимаешь чистые полотна?».

Ящерице стало жутко, и он убрался. Еще через три дня он совершил то, что совершил: высидел последний сеанс, подождал, пока зрители покинут зал, затем тихонько спрятался за шторкой экрана и дождался закрытия кинотеатра. Снимать пришлось поздно ночью, в темном зале. Фотовспышка работала отменно, но опять подвели глаза… Две самых лучших картины он унес. В тот же день, проявив пленку, он с ужасом и восторгом обнаружил, что на ней нет ни одного кадра: вся засвечена. Тогда-то Ящерица и понял, что его собственная таинственная природа – это лишь малая часть…

Его настоящее имя – Севастьян. Должность, которой он сам себя наградил, не подразумевала под собой ничего дурного. Все знают, что такое собственный корреспондент, но вне-собственный – какие полномочия может нести субъект, чей род занятий непостижимо выводит его за пределы какой-то там собственности!? Пока ваше воображение штудирует этот тупиковый вопрос – Севастьян проникает на любое собрание, попадает на любой просмотр, оказывается на любом совете, от нечего делать он берет интервью у самых неинтервьюируемых сограждан. Но, увы, никто не берет на себя смелость и радость оценить добрую волю человека, который вроде бы и строит какие-то козни и не строит их, в ком беспрестанно звучит музыка, кто обладает ощутимой эволюцией чувств, чьи глаза живут как бы отдельной жизнью, кого избивают на улице; всепроникающего существа, одновременно сознающего и несознающего себя, многомерного, влюбленного в людей и беспомощного…

Гостевой домик обещал приютить нас до утра. Влад Гермесович бросил клич об ужине. Клич немного погулял и воплотился в жареную на топленном курином жире картошку, овощной салат и банку меда с печеньем, а когда чай по-карабийски, изойдя в заварных комбинациях Севастьяна, поведал нам историю о великом примирении всех растений, разговор задышал. Я вспомнил Атолла Снова и сожалел, что он опоздал к нашей встрече. Это было тем более обидно, что официальная версия давно объявила его погибшим…

Ах, Атолл, зачем тебе понадобилась эта глупая неуклюжая машина! Влад не признается, где и когда он нарисовал свою картину, но если ты в самом деле решил поселиться в синем облаке или вихре, то зачем твоему вихрю металлическое сердце?

Я смотрю на Андрея. Какая-то в нем сверхрешимость разрушать себя. Ходит по комнате, руки в карманах брюк, сгорбился… Я буквально осязаю в нем решимость взорвать начавшийся разговор, превратить его в безумное соревнование откровенности. Он еще не знает, можно ли этим наслаждаться, но он будет по праву непогрешимой воли требовать от меня и от ребят всей нашей памяти, всего беспамятства. Кто одарил его погремушкой со свинцовой дробью? Может, сам себя? Может, его одиночество по другой системе и у него другой отсчет: один, один, один… что принес он сюда? Усталость, сон или тоску? Руины?!

– Послушайте, – Майя подносит палец к губам, – вы слышите, как тихо?.. Это перед нашествием.

– Каким нашествием? – Андрей растворяет окно. – Курить охота…

Я кидаю ему пачку сигарет. Ловит ловко.

– Так о каком ты нашествии?

– А ты догадайся… Здесь только одно нашествие – ночь, правда, дядя?

– Мэтры мои, локти мои, – святая правда, ночь здесь просто азиатская!

– Ну, нашествие так нашествие (Саврасов), будем стоять насмерть! К утру отразим.

– Стоять насмерть (Андрей) я не хочу.

Улыбка Влада пронзительно–лукава, пронзительно–спокойна. Она завораживает.

– Давайте не стоять, давайте кружиться насмерть.

– Я в такие сочетания не верю (Андрей). Что значит «кружиться насмерть»?

– По крайней мере (Женя), это не значит то, что ты делаешь сейчас – удовлетворяешь любопытствующую скуку.

– Ты меня так понял? Жаль! Ты подумай, вокруг тебя столько дорогостоящих декораций: алмазные колодцы, закамуфлированные скалы, ночь-нашествие, это же к чему–то приведет. Случайности нет. Но разве ты без декораций уже не человек?

– Он существо уже (Севастьян).

Говорит и без лишних эмоций выходит их комнаты, из разговора.

– Подумать только (снова Майя), какая там тишина!

– Мне нравится другое слово (Андрей) – пустота! Она у каждого есть, безыменная, свободная… ей не нужны ни наши фантазии, ни наша реальность – она источник, который все привыкли засорять своими мыслями. А мысли – уголь. А уголь спекается в шлак. А источник огненный… а огонь, гибнущий от шлака… Я, выходит, больше всех засорил свой источник, но, может, нет? Докажите, что вы другие. И ты, и Севастьян, и эта девушка… вы говорите на чужом языке, но это еще не значит «другие». Я видел однажды, как злые нормальные дети дразнили глухонемых: они показывали им такой… пошлый жест и очень радовались при этом. Вы тоже радуетесь, но вы не застрахованы доверием друг к другу. Такая страховка была бы бредом, самым большим бредом… А мой бред состоит в том, что я сам не знаю, где во мне кончается гармония, а где начинается язва…

– Не знаешь (Сережа)! Ты разве доверял когда–нибудь своей пламенной пустоте, доверял?!

– Я – нет… но я хотел… А кто из живых ей доверяет, кто? Ты отравлен не меньше моего, и ты не возродишься, как и я… Я не знаю, кто возродится… Может, только Севастьян…

Мне жутко смотреть на этот нарастающий вопль у него внутри. Кому-то из нас необходимо пережечь его энергию, пережечь, иначе это сделает Караби, которая теперь тоже Существо.

– Дрейф, – говорю я, – ты возродишься. У тебя получится и получалось, я же видел.

– Ты видел кроликов за подкладкой, ты видел шарики во рту, платочки, связанные узелками, ты видел факира…

– Я видел тебя… но не того, что на картине, – тебя! Ты даже не представляешь, сколько я сделал, чтобы увидеть тебя.

– Ты в самом деле? – он растерян или пытается растеряться, как ребенок перед чудом, всеми силами он хочет вспомнить это забытое ощущение. В первозданности. Вот импульс! Но откуда? От кого?..

И словно в ответ всем нам – голос. Голос над плато. Севастьян поет свою Музыку. Он больше не заглушает ее бессмыслицей. Ночь над Караби как нашествие. Хочется дышать и кружиться насмерть. Повинуясь этой музыке, мы больше не спорим (если только спорили), выходим из жилого домика метеостанции.

***

Она тихонько дохнула мне в затылок. Теплые подушечки пальцев пробежались по щеке и бровям. Утро – женщина, которую я люблю, но еще так рано… О чем ты, шепчущий поцелуй? Украсть? Меня украсть? С кем разговаривал? А, так я еще и бука, целый день к тебе не подходил, ну да… а ты маленькая и хитрющая завоевательница… куда? Убежать? Нет, будем перешептываться междометиями. Кто там так заливисто?.. Тише. Ладно, тише… цепей не хватает! Это кто тут у нас у двери? А, Горемыка… Тс-с, Горемыка, свои… Это я «болтун»? Я и говорю: тс-с! О Боги, кому понадобилось закрывать двери на эти пудовые засовы! Ладно, все… давай сквозь двери… какие выдумки? Самая большая выдумка – твои глаза! Мир зелен… Дай мне руку. Пошли…

…Сегодня медленный день. Идем налегке. Солнце раскачивает на лучах редкие облака. Его могущество еще впереди: отбросит, расплавит, сожжет свои забавы, сбросит с себя обертки неженки, белым слепнем зажужжит, невыносимо впиваясь в мягкую, сочную ткань земель, иссушит их… Но пока еще колышется июнь, зеленым повесой гуляет, освежается дождями, туманами, покровительствует всей яркости жизни, щедр как выдох кита, щедр во множествах, удивлен собою… «Зришь, какие стада я тебе приготовил?» – это он солнцу.

Но пустынна Караби, хоть и цветет, и держит влагу, и ликует в бликах… нелегко украшать руины, даже если они и живые. Почему руины, опять руины?.. Нет, все-таки Дрейф вбил мне в голову это слово. Кажется, Севастьян достиг большого совершенства в обладании собой. Нет при нем ни фотоаппаратов, ни плееров, ни черных очков, никаких таких «кроликов» за подкладкой. Влад Гермесович давно простил ему испорченные картины, а те две, украденные, они договорились считать непреднамеренным подарком (такие тоже бывают). Влад дружелюбен, но он никак не решится заговорить о чем-то с Андреем. Дрейф, впрочем, еще во время завтрака попросил извинения у всех, сослался на болезненное состояние и на слишком свежий воздух, которым он пресытился. Это выглядело совсем недиагностично и неубедительно, но Смелый и не стремился быть убедительным. Темный отпечаток читаю я на его лице, темный отпечаток проступает даже сквозь неизвестно откуда прорвавшуюся веселость. Он рассказывает, какой чудной народ обитает в Заполярье, как интересно ему было там работать и что, если бы не «юголюбивая» жена, он бы там остался, возили бы его по тундре на тягачах, на оленях, выбрали бы его в местный совет шаманов и медведей… и летал бы он чайкой над кружевницей тундрой, врачевал бы народ, писал бы статьи в газету, вроде «Заполярные новости», о необходимости заблаговременного удаления аппендицита у подрастающих оленеводов, о дальнейшем улучшении соцкультбыта жителей яранг… приглашали бы его на эти разудалые преогромные туземные свадьбы, да мало ли поэзии! Андрей нашел сочувствие своей тоске у Майи. Всю дорогу он изливал ей душу, блистал сарказмом, юмором и досадой, ерничал по поводу любимой профессии, говорил, что ненавидит маленьких, мстительных «мелкопоместных» людишек, в них, как в садке, роятся зародыши всякой чванливости и плотоядной мерзости. Врачи – первые люди, кому бесполезно с ними бороться! Особенно страшны «мелкопоместные» женщины и жены. Тут спасает только три средства: либо спароваться по примеру всенародной обуви, либо рвать подметки, либо вообще стать какой-нибудь внемасштабной единицей, например, великаном! Вы видели когда-нибудь великана с равнодушием вируса? «Ах, Майя, вы чудесная девушка, но если бы вы знали, как скучно коротать свой век в царстве теней!..» Этот пространный экспрессивный монолог я улавливал лишь краем уха, они шли впереди всех, и Майя все время оглядывалась на меня, точно спрашивала разрешения: а можно он ее возьмет за руку, а можно, он ее обнимет? – она страшно злила меня. Андрей ничего не замечал, он ее завоевывал явно или неявно.

Какой, однако, абсурд: неужели я ревную? Да ведь ничего не было. Да, я ревную. Мы убежали из домика на рассвете, она разбудила меня. Я вспомнил о том потаенном гроте недалеко от озера… Не знаю, каким чудом, сквозь какие прорехи в его кровле пробивались сверху три тугих сиреневых луча, и оттуда же, с кровли, мерными каплями сочилась вода; капли, похожие на парящих бабочек, купались в лучах, сливались с ними и переплавлялись в звонкое серебро, шлепались на скальное днище. Майя сказала, что совсем не боится этого дождя и, скинув одежду, в полусумраке зашла в сверкающую триаду… Она нисколько не старалась обольстить меня, она была моим чудом, моим воображением, мифом, духом, моим берегом, она… Она уходила с Андреем, убегала с ним… Боже, что со мной, все плывет! Ничтожный человек, и эта его игра!

Саврасов окликает меня:

– Гай, куда ты?

Игорь:

– Ты малость ошибся, старик!

Женя:

– Топай к нам, покурим!

Я в совершенном недоумении обнаруживаю себя в центре выположенной карстовой воронки. Забрел. До них метров пятьдесят. Возвращаюсь. Влад протягивает мне флягу с водой, смотрит с пристальной мягкостью, потом говорит, четко разделяя слова:

– Не суетись, мы же не в тумане. Ну и пусть! Не трогай их, пусть уходят.

– Влад…

– Ну что, Влад? – Влад спокоен. – Отдохнем… Вот у Жени, говорят, картишки есть…

– Какие картишки, Влад, что ты говоришь, Влад?..

– Погоди, погоди… что тебе не нравится? Да пусть лучше так, она женщина… разберутся, Господи…

– Кто разберется! Ты издеваешься? Ты, ты знаешь…

– Знаю, Гай, и про фокус ваш с дверями, слышал… но ты пойми, не надо им сейчас мешать, ты вспомни его глаза вчера вечером…

– Глаза! Ах, ты теперь жертвенный раджа, ты, значит, решил вылечить его расшатавшиеся нервишки… «Картишки»! Ненавижу!… Ты чудовище… Я иду за ними, пусть только кто-нибудь вздумает меня останавливать!

Нет. Они стоят. Они не решаются. Их посвятили в тайное, священное, а теперь что ж? Нелепица.

Терпкий густой воздух летит мне в лицо. Солнце слепит меня. Оборачиваюсь…

– Вы не найдете алмазного колодца, вам не суждено! Возвращайтесь в свои норы!!!

Караби, кричу я уже про себя, тебя разнежило лето. В твой хаос прокралась задумчивость. Смети ее! Вздохни мощью подземных бронхов своих, разве ты дряхлая окаменевшая гробница, не могущая ничего рождать? Роди бездну. Опои этих людей крепкими приворотами, скажи им, что ты больше не лицо и не душа, останови их. Нет у тебя алмазного колодца и никогда не было!.. Молчишь? Это потому, что им неважно, есть или нет, они хотят его видеть и помешать этому невозможно… Скажи я еще полчаса назад хоть слово, прояви я хоть каплю сомнения, и Андрей набросился бы на меня с кулаками. Он искренне считает, что мне нельзя отступать, ибо я воплощаю весь сценарий, а он лишь эпизод, но он хочет быть ярким эпизодом, главным эпизодом, несмотря ни на какую свою опустошенность или якобы опустошенность, нет, это благодаря ней он хочет быть главным эпизодом. Эволюция ничтожества.

Как все преображается вокруг! Тесней смыкаются короткие узловатые гривы, грудами вздымаются на голых склонах, рыхлые выбелы оврагов морщинят землю, зыбкая ниточка тропы петляет вокруг карстовых воронок, их множество: чистые, промытые, похожие на блюдца, зарастающие травяным войлоком, эти похожи на вазочки, эти – на розетки, какое застолье! Вон там справа должны быть три глубокие шахты, там даже в зной висят на стенах сосульки… Нет, не справа – слева… да кой черт! – что за подробности, зачем? А солнце! Такого блеска у солнца не бывает. Кто это сказал? Может, и золотящиеся змеи не оплетают его корону? Может, еще и воздух не светится перламутром, а белая ящерица не пускает под ногой сноп искр?! Не лает неизвестно откуда примчавшийся Горемыка, и не кричит эхо человеческим голосом…

– Гай, скорей! Он нашел алмазный колодец… он там один, ему плохо.

– Майя, ну наконец-то, ты! Одна… ты была с ним… Подожди.

– Идем, ему плохо. Он стоит на самом краю и бормочет что-то, как полоумный. Где дядя?

– Сзади.

– Крикни громко, пусть услышат.

– Не буду я кричать.

– Как не будешь?

– Ты была с ним, ты была…

– С кем?

– С Андреем.

Она поняла. Жмет плечами брезгливо.

– Ах вот ты о чем… Иди к черту!

– И ладно, – говорю я бесстрастно.

– У кого из наших веревка? – спрашивает за спиной.

– Ни у кого. Не знаю. Зачем тебе?

Она не отвечает. Скорей, скорей по тропе, скорей найти остальных и позвать под золотящиеся змеи Нового солнца. О чем забота?.. И эти вечно поправляемые волосы, в любой ситуации, всегда и всюду! Зеленый клинышек… да и была ли эта метка, что я придумал, о том ли она?

***

– Брось дурить, Андрей, не было, не было этой картины!

– Для тебя не было. Для меня… Да разве в ней дело? Не хочу быть слепым… Я знаю, как надо… тут метров шесть, надо спиной и все… я же врач…

– Андрей, брат, послушай… Зачем тебе эта дикая игра?

– Сережа, ты ведь не торопишься на мое место, а я не могу тебе объяснить… Я нашел то, что мы все искали, я первый из нас. Почему–то я, а не вы!

– И чего ты ждешь, – кричит Игорь, – прыгай давай! Я сам в одну такую яму завалился, та, правда, поглубже была и без этих… без блестяшек этих! Ну, давай, чего ты ждешь, мог бы и раньше, нас бы не дожидался, придурок!

– Да, я придурок, но я еще очень сильный придурок, никак не могу расслабиться… вот она меня сейчас сама… подожди, тебе понравится. Может, поможешь, добрый человек, ведь это так просто, раз и там!.. Жень, может, ты? А что, неплохо бы для меня отсюда пулей снять! Ты хороший человек, Женя, а хороший человек всегда терпелив… Севастьян, ты неразговорчив, это справедливо. Никогда не мешай страх с удивлением – такой скверный коктейль выходит… возьми мою энергию, не брезгуй… Что же ты!.. Майя, ты здесь одна… подойди, не бойся, все будет хорошо, я обещаю…

Тягостная тишина. Нелепая тишина. Нескончаемая тишина.

Влад Гермесович отстраняет одной рукой меня, другой Майю, делает шаг вперед, лицо неподвижно.

– Давай я, сынок… я попробую. Что же ты, Господи, нас пугаешь?.. Я иду, видишь… вот иду… ты только туда не смотри, сынок… ну постой! Ты думаешь, ты захлопнешь дверь, и все кончится? Господи, ничего не кончится, сынок! Погоди, я тебе помогу… ты только смотри мне прямо в ладони, ты же помнишь эти ладони? Помнишь? Они добрые ладони. Это только в глупых книжках написано…

Андрей, вначале поддавшись гипнозу, неожиданно вздрогнул и улыбнулся, он увидел, что вслед за Владом на брюхе тихонько подползает Горемыка. Пес очень любил игру в разведчиков.

– Не надо, Влад… ты ничего не понял, я ведь… я не закрываю дверь, я домой…

Влад делает резкий рывок, но уже сдергивает пустоту со скалы.

Острый крик или выдох разрывает наши глотки. Бросаемся к колодцу.

Он лежит, лежит на сверкающем всеми красками дне… Потерпевший крушение человек. Один из нас. Ничто в нем, ничто в улыбке и в плавном изгибе тела не говорит о падении. Он все еще верит, что летит над диким плато, над собой… И удивленные глаза его открывают светлый голубой океан…

Горемыка, закружившись на месте, задрав голову, громко и раскатисто лает, солнечные змеи жалят его, неистощимые, неугасимые, неведомые. Дно алмазного колодца подергивается какой-то голубоватой дымкой. Проходит еще минута, она рассеивается, унося с собой все свое прекрасное и страшное содержимое…

***

Три месяца пытки мучительной причастности. Три месяца отчужденности между нами. Его не искали, о нем не беспокоились, никто, ни единожды. Тогда я понял, что он обрезал все концы… заранее. Он один из нас шел на Караби и знал, что не вернется, один, кто «не помыслил о возвращении». Он улетел. Улетел, как Атолл Снов, как мой отец, как старик, который больше не перевернул песочные часы. Я говорю это сейчас себе, еще не вполне понимая другое: он один из нас, вернувшийся домой. Такая странность. И чем больше я думаю об этом, тем больше мне ясно это необъяснимое чудо, это подвижное и замершее, растворенное в шуме крови слово – путники. Однажды ушедшие из дома, они всю жизнь ищут Дом… Они совершенствуются в пути, в радости обновления. Они, которые вне шеренги. Они, которые в кругу. Я должен был вернуться в круг, откуда меня выбил страх… затянувшийся страх.

Я нашел адрес его бывшей жены. Хорошенько отдышавшись, в один из вечеров я набрал номер, пальцы мои дрожали. Женский голос ответил. Я сказал, что она меня не знает и что я интересуюсь… Андреем. Она возмутилась:

– Почему вы обращаетесь ко мне? Мы давно не живем с ним.

– А где он?

– Он выписался еще год назад.

– Как год назад?

– А вот так!

– Простите, где же он теперь?

– Почем я знаю?.. Он выписался и уволился с работы год назад, собрал вещи, какие здесь были, и сказал, что уезжает на Север.

– Как на Север?

– Слушайте, вы что, с Луны свалились?

– Нет, нет, подождите… а как мне встретиться с его родителями?

– Какими родителями, вы разве не знает, что он был детдомовский, и вообще… хватит меня терроризировать, не звоните мне больше!

Я положил трубку. Я верил ей. Я поверил ей еще больше, когда в прихожей заворчал Горемыка, прошлепал лапами к телефонному столику и креслу, где я сидел, осторожно, оценив мое состояние, лизнул мне руку, застывшую на телефонном аппарате, потом опять навострил уши и опрометью бросился в прихожую. Я встал и пошел за ним. На лестничной площадке бубнил знакомый голос. Горемыка уткнул нос в щель между рамой и дверью и, весь излучая волнение, фыркая, часто оглядываясь на меня, завилял хвостом. Я открыл дверь…

Влад Гермесович и какой–то незнакомый мне паренек лет четырнадцати.

– Апполон, познакомься, это Гай, называй его просто, без всяких дядей. Гай, ты разрешишь?

– Конечно, – ответил я в недоумении.

– А-а-а… и Горемыка здесь! Здравствуй, Горемыка, ты нас пустишь к себе? Ты пустишь, я знаю. Здесь живут двое лопоухих, но один из них, тот, что на четырех ногах, он меньше.

– Ох, извини, Влад… я как–то, знаешь… Проходите, сто лет тебя не видел!

Они разделись в прихожей. Горемыка тут же выдал свои любезные авансы и предложил мальчику поиграть в ловы. Влад сказал громко всем: «Молодцы!» – и, не мешкая, стал подталкивать меня в кухню, указательный палец он при этом заговорщески держал на губах: тс–с!

Я от души пожимал плечами. Влад заставил меня поставить чайник на плиту, лично проследил, как я чиркаю спичкой и как поджигаю конфорку. Свои объяснения он начал шепотом.

– Господи, ты не можешь себе представить. Он пришел ко мне ночью, неделю назад… стоял под дверью и плакал. Что на нем было… пальтецо какое-то жалкое и ботинки на два размера больше. Я его спросил: «Что тебе, мальчик, нужно? Ты откуда?» – а он… меня как током прошибло: «Я тебя люблю. Я тебя так долго искал…». Погоди, Гай, погоди… я потом втихаря отыскал фотографию сына и вспомнил Андрея… два лица, а кажется, что одно, вот дела!

– !

– Вот именно. А он еще поэт. Да я вижу, ты не веришь.

– Верю, Влад, я теперь всему верю, без остатка верю.

– Тогда помолись. И знаешь… Вот тебе пирожные, я купил, делай чай и вообще, корми нас, мы с дороги, Господи, дома еще не были… Ну что ты стоишь! – он протягивает мне свисток.

– Влад, где Майя?

– Что ты меня спрашиваешь! Ты разве не знаешь, как исчезают изображения с моих холстов?.. Апполон! Апполон!

В комнате что-то упало, громко и рассыпчато, кажется, маленькая этажерка с книгами. Паренек прибежал раскрасневшийся, со следами недавней борьбы, лицо его светилось неподдельным восторгом.

– Во что играете? – спрашивает Влад.

– В космических разведчиков, по-моему.

– Почему только по-твоему? – спрашиваю я.

– А что сам Горемыка говорит?

– А он сзади ползет.

Горемыка действительно очень серьезно выползал из комнаты на своем кремовом брюхе, высунув язык и сверкая карими очами. Завидев, что его окончательно рассекретили, он встал, отряхнулся и спокойно поднырнул головой под ладонь Апполона.

– Апполон, я сказал Гаю, что ты пишешь стихи. Прочти нам, пожалуйста, последнее.

– Какое, папа?

– Ну то, что ты мне вчера читал.

– А, это! Ладно.

Паренек вдруг стремительно преобразился, увел внимание куда–то в себя, тоткинул русую челку со лба и медленно уже стал читать, глядя в окно:

Не объясняй меня, поговори о том,

Что легче света, крепче камня,

Теплее всех цветущих ран во мне…

Поговори о всем живом.

Ты мой узор поймешь мгновенно…

Лишь вдруг задумаешь деталь:

Рассвет, запекшийся в эмаль,

Где ветка крови откровенна!

Я буду вновь плескать песками,

Взлетать крылатою сосной

И петь под ветреной водой…

Спеши, прозрачный дом под нами!

Прозрачный дом, думаю я, прозрачный дом, повторяю где-то глубоко внутри…

Прозрачный дом… и уже никак не могу оторваться от этих странных и простых слов, повторяю, повторяю, повторяю…

Горемыка фыркнул и лизнул Аполлона в пальцы.

Звонок в дверь. Иду открывать. Она не заперта… кто там? Саврасов. Переминается с ноги на ногу. В очках рябь.

– Гай, ты занят? Пойдем… там, на стенде, появились новые письмена, я тебе клянусь!

– Пойдем, – отвечаю я спокойно. – Заходи.

Март 1987 – сентябрь 1988гг.

[1] Прототип – Марина Лобачева, в 1991 году четыре человека, Валерий Гаевский, Сергей Савинов, Анатолий Каменобродский и Марина Лобачева учредили и стали выпускать первый независимый литературно-историко-философский журнал «Предвестие», выходивший до 2000 года.

[2] Прототип – крымский поэт Сергей Савинов, с которым автор дружен много лет начиная с 1978 года

[3] Прототип – Иван Говоров один из симферопольских друзей автора 80-х годов прошлого века.

Внерейсовый навсегда

«Они все хмельны,

Им не ведом Аид.

Пируют, пируют

В саду Гесперид…»[1]

Из посланий

Серьезу Саврасову

Ну, во-первых, это не так-то просто. Не так-то просто оживлять сердце, которое всегда слышишь, но которое замерло, и тебе божатся-клянутся, что уже поздно – время потеряно, а ты… ты-то знаешь: теряет время только тот, кто его бережет! А это сердце не бережет себя, и поэтому живо оно! Вот не бьется, замерло, затихло… вот лежит спящее, вящее, навязчивое царство теней, а ты не бойся – ты бодрствуй. Ты – зажигание – и во-первых, и во-вторых, и в третьих…

Если не будет тебя, кто-то другой проснется среди ночи, чтобы услышать, как бьется твое замершее сердце, не поверит навязчивым голосам и переплывет клокочущий Гольфстрим отчаянья, как Одиссей. Отчаяние! Иногда оно подобно редкостному вкусу красных ягод китайского лимонника в меде, его аромат и горечь пленительны, его сила ввергает тебя в то смутно-эйфорическое состояние, когда ты, потерявший пределы чувств, раскрывший их как беспрерывные потоки, приливы, ты, лежащий в мягком полусне, отталкиваешься ладонью от земли, и она сама помогает твоему отчаянию.

Она не ошибается: отчаяние удивительно, магнитно, оно пламенно, в нем замешана и ее, земли, густая, навек скованная кровь!

Какой умница наш язык, если сберегает он свои тайны, держа их на виду у всех, если отчаяние твое замершее и очнувшееся среди ночи сердце переведет как «от чаяния», «от надежды», «от желания» и, переведя так, уже долгие годы не сумеет быть пустым. И нарушается вето… Сердце преодолевает тяжесть земли какими-то немыслимыми скачками немыслимого маятника! Почему, почему, почему «чаять» – значит «страдать»? Нет же – это удивлять себя чувством распахнутого, чувством простершегося вглубь древнего материка земли, самого древнего материка – души твоей. Пусть она, душа, – сирена, мойра, апсара, ангел, она – клекот чаек, она – прилив и пена – единый торжественный звук, чьи гулкие тембры звучат в каждом камертоне, которым мы добиваемся чистоты и ясности всех других звуков! Пусть Одиссей не переплывал Гольфстрим, но он совершил большее, он не поверил своим ушам, он «отчаялся надеждой», и его внутренний камертон оказался сильней завлекающих видений, хотя он их и родил. Так почему же Одиссей не переплывал Гольфстрим? Гольфстрим бился на его бронзовой крепкой шее темной жилкой кровеносных течений. Отчаяние же в нас подобно зажиганию! «Древний материк, ты ускользаешь, ты явствуешь во мне так неслучайно, так дивно!.. Что же, еще немного, и мы встретимся, – шептали его пересохшие губы в бреду. – Еще немного, и я оживлю свое замершее сердце, истоплю его воск, изведу пергаменты!

Они лгали мне. Ни один из них не знает твоих очертаний, Господи, Господи, не боюсь безумия моего!».

…Глаза отчаянно искали фосфоресцирующую планку переключателя на стене. Была же… еще вчера… Когда? Несносная темень! Он опять уснул в одежде… Где спички? Хоть спичкой чиркнуть… Спички на кухне. Пошатываясь и ведя рукой вдоль стенки, пошел на кухню. Тут та же темень. Кто закрыл шторы, да так аккуратно и плотно? Который час? Нет, надо, пожалуй, сварить себе ударную дозу кофе. К черту давление! Давление на всех одно. Ну наконец-то – коробок спичек на полке сбоку… Вспышка! Красная, под кирпич, облицовка панелей, верх голубой… темный контур картины… квадратный угол холодильника… Переключатель над самой головой, хоть и не фосфоресцирующий… спичка обожгла указательный палец. Палец болезненно метнулся к переключателю, щелчок… лампа люстры вспыхнула белым светом и… скончалась, издав сдавленный хлопок. Призрак, крыло птицы всплеснуло в этом хлопке… Господи, надежды уже совсем мало. Он распахнул дверцу холодильника – темнота. Кажется, выбило пробку. Но это на площадке. Пойти посмотреть? А пошло оно все, хоть до утра!.. Какой дурак задергивал шторы? Долой шторы и темень долой. Шуркнули по сторонам металлические колечки оконных плащяниц, темный глянец стекла за ними, без единого светлячка. Тут он сообразил, что все окно со стороны улицы, должно быть, заледенело и покрылось плотным морозным рисунком. К черту окно! Он повернул ручку замка форточки, дернул… ручка выскочила из гнезда. Он швырнул ее на пол. И еще одна версия «с проклятьем» – шпингалеты! И новый рывок на себя… наконец-то! Створки скрипнули и распахнулись. Он уже готов был глотнуть свежего воздуха, но вдруг отшатнулся, подбив икрами неизвестно кем поставленный табурет, сел на пол… Весь проем мира за окном был ничем иным, как белым линованным листком тетради…

«Не хочу, – шептали его пересохшие губы в бреду, – я не хочу этого, слышите, вы, психи, я сотру это! Этого не должно быть, не должно…».

Ярость охватила его. Он вскочил с пола и стал швырять в окно всю кухонную утварь, что попадалась: чашки, тарелки, полки, сорванные со стены, пепельницу, коробки спичек, дело завершил табурет. Белый линованный лист был непроницаем, как сталь, – с дребезгом, хрустом и боем все брошенное возвращалось обратно… Человек упал на колени и заплакал.

Ну что это? Какие краски вдыхает утро там, на линованном листке! Как стирает оно координаты двухмерности! Брось, перестань, пожалуйста, плакать, ведь ты уже оживил свое замершее сердце, встань с палубы… Вглядись в синеву, видишь, там… Гольфстрим!

Человек вспомнил свое имя. Человека звали Атолл Снов. Человек бросился к телефону в прихожей, снял трубку и набрал номер на ощупь.

– Алло… Это я… Знаю, что не вовремя, знаю, плевать мне… слушай меня и можешь больше не включать свое записывающее устройство… Я сегодня не приду на процедуры, не приду, передумал... Делай что хочешь... Да не присылай ко мне своих старателей, я больше не Клондайк для вашей тонкой науки!.. Ты слишком заботливо обставил меня своими декорациями и эффектами!.. У меня нормальный голос, нормальный… Считай, что я снял себя со стенда… Да, именно так, снял со стенда. Поэтому и звоню. Слушай, у тебя моя анкета, там несколько граф незаполненных, я продиктую… Ну что поделаешь, настроение появилось. А у тебя пропало? Так вот, если коротко и для общего знакомства: с вами говорит Анатолий Алексеевич Снов, выходец из народа, обитатель древнего праматерика… Нет, нет, не Гондваны – раньше, гораздо раньше… участник семи экспедиций, последняя была как раз оттуда. Что еще? Атолл Снов – ловец чаек сетями, в раннем средневековье упоминался как Ланселот де Лак, Рыцарь Телеги, нормандец… Искал счастья… Что еще? Теперешний возраст 37, образ жизни потусторонний, амбулаторный, оседлый до невменяемости! Смутил ты меня, самим собой, сильно смутил… Если не ошибаюсь, готовил даже инвалидность. Патент милосердия? Плевал я на твой патент! Прощай. Оставляю тебе свечку, и свисток, и ключи от квартиры, где свет не горит!…

Человек бросил трубку и минуту–другую стоял, держась за сердце.

«Какое ты у меня, какое, заперли тебя в этот город, в эту ночь! Давай убежим, самое время, утро. Вспомни, у нас теперь есть одна возможность… Сядем на поезд… давай не медлить. К нам уже послали «скорую»…»

Человек снял пальто с вешалки, надел его, обмотал шею шарфом и открыл входную дверь. Света, кажется, не было во всем доме. И лифт не отзывался рубиновой пуговицей на панельке. Человек стал на ощупь спускаться по лестнице: восемь этажей – один мертвей другого. Внизу, в холле подъезда, человек отыскал пришлепнутый к стене почтовый ящик и бросил связку одинаковых ключей в прорезь. Вышел во двор. Фонари не горели, они всегда не горели. Быстрым шагом к узкой сквозной анфиладе старого фасадного дома, неглубокий нырок на задержке дыхания, и вот уже городская литосфера иных возможностей!

Сросшиеся по второй, по третий этаж сиамские близнецы домов тянутся вдоль мостовой как бредовое застолье. Молча чокаются они – какие-то серыми подъездами, какие–то витринами магазинчиков под бледными огнями неона. Витрины сплошь обсажены белыми личинками датчиков сигнализации – перебродившее вино и холодные тосты! Как же раньше можно было ходить вокруг этого?

«Да нет, меня просто водили здесь с воском в ушах. Такси, во имя Отца, и Сына, и Святого Духа, только бы такси! Аминь!..»

Добрый неспящий дух сверкнул зеленым знамением фонарика и приветливо прошелестел под руку. Неужели так можно было всегда?

– Куда едем? – спросил пожилой, крепкого сложения шофер в теплой стеганой куртке летчика.

Человек колебался назвать точное место, кроме того, он отчаялся припомнить, есть ли у него вообще деньги.

– А на вокзал можно? – спросил он робко.

– Так теперь только на вокзал и можно! Да ты что, парень, не знаешь, куда тебе?

– Знаю, то есть… Ну да, у меня поезд, говорят… наверное…

– «Говорят», «наверное»… Кто же это тебе говорит, слухи, что ли, говорят? Чудной вы народ, ночные!

– Я не ночной.

– Ну да, а какой ты? С операции сбежал, что ли?

– Сбежал… Хочу сбежать.

– Тогда порядок. Где живешь?

– Там…

– Где?

– Там…

– Где, на вокзале?

– На вокзале.

– Ладно, поехали, беженец. Денег у тебя, естественно, нет?

– Да, похоже, что нет.

Шофер отключил счетчик и полез в нагрудный карман, вытащил сиреневый банкнот.

– На, держи… На билет хватит?

– Нет, что вы. Бросьте… Лучше остановите… зачем… я… нет, мне не нужно, – человек заерзал и принялся открывать дверь на ходу.

– Ты что делаешь, сиди! Сказал, довезу, значит, довезу. И деньги возьми. Думаешь, чаевые тебе отдаю? Нет, парень, сегодня нашел: под решетку радиатора залетела, бестия! Мне к удаче, а тебе в самый раз. Бери.

Человек взял деньги, но почему–то не хватало уверенности спрятать их в карман, так и держал на открытых ладонях всю дорогу. Уже на подъезде к вокзалу спросил у водителя:

– Который час скажите?

– Московское? Запросто. Без двадцати четыре.

– Спасибо. Выходит, я успею.

– Выходит, успеешь, а в такое время у меня еще никто не опаздывал.

– Откуда вы знаете?

– Так… Я часто в ночную смену, вот опытным путем и вычислил, знаешь.

– Неужели это еще возможно? – еле слышно проговорил человек.

И все–таки это было возможно.

Ночной вокзал. Что-то изменилось в его пропорциях и планировке, в убранстве; откуда эти фрески на стене в зале ожидания, откуда этот прозрачный шатровый купол и винтовые лестницы в подземные камеры хранения, кто здесь так увлекается зеркальной симметрией, что даже два выхода к поездам в противоположные стороны? Нет, те же толпы людей с обилием чемоданов, киоски, та же галерея кассовых и справочных окошек, те же стрелки-указатели, но некоторые стрелки на указателях скрещиваются. Новая символика? Впрочем, какая разница? Человек направился к кассе для транзитных пассажиров, тут голос «свыше» сообщил: «Внерейсовый 632 дополнительный, стоянка 8 минут, прибывает на 17 путь».

Человек подумал и сказал в окошко полусонной, скучающей молоденькой кассирше с веснушчатым лицом:

– Девушка, один билет на внерейсовый есть?

–Двадцать пять рублей.

– Пожалуйста, – человек протянул деньги в окошко.

Кассирша совершила какие-то невидимые ему манипуляции под стойкой, что-то проштамповала, что-то подсчитала на калькуляторе, что-то приклеила, прихлопнула и наконец небрежно кинула на стойку аккуратно запечатанный почтовый конверт. И здесь нововведение, подумал он, отходя от кассы и рассматривая конверт. На нем, кроме известной всему миру марки-эстампа «первый космонавт» и штампика с числом 632, ничего не было.

Теперь быстрей, быстрей, пока что-нибудь не переменилось в расписании, да и вообще в этой ночной проекции вокзала и мира, тут, кажется, все детали и моменты – слова одной песни. Благослови, Господь, ее автора!

«Это ты, – шептал человек на бегу, отсчитывая номера платформ, путей и лестничных выходов на перроны, – это ты! Какое ты у меня! Перепугали тебя. Ну сходи с ума, продолжай, продолжай, зачем тебе их анкеты и карточки тестов? Держись… Вот он, семнадцатый. Легко тебе? Вот он, внерейсовый… Пустой перрон, а хоть бы и пустой – на семнадцатом людей не бывает. Мы одни на посадке, и вагон… один, вон там, видишь, в голове товарняка, и окна светятся… Побежали?».

***

Проводник в валенках и овчинном тулупе поверх проглядывающей на груди матроской тельняшке сидел на «сходнях» вагона и, покусывая костяной мундштук с потухшей сигаретой, ворошил сеновал рыжих волос на голове. Взглядом, освобожденным от критического осознания, он нацелился на того, кто стоял передним, – на назвавшегося пассажиром и протянувшего белый конверт. Добродушное, но в чем–то аскетическое лицо вагоновожатого вытягивалось и сотрясалось от неугомонного синдрома икоты, а в паузах принимало оттенок некоторого категорического выражения.

– Эх, господа поэты… – продолжал он свой, по всей видимости, внутренний монолог. – В лихую годину я душою вас не кину… И поховайтэ мэнэ, хлопци, на тому холми, дэ зозуля кувала! Ну и шо ты стоишь отут? Дэпэша? Читай сам свою дэпэшу! Черт те шо, ну и разъезды у нас! Кстати, товарыщ, это какой километр счастья?

– Это не километр, – ответил Атолл Снов. – Это столица. Разрешите, я поднимусь.

– Та ты шо, стани-и-ца! Дон? Та ты шо! Ну тада давай проходи, есаул, – проводник обхватил поручень, прижался к нему щекой и сдвинулся вбок, насколько возможно освобождая ступеньки. Атолл поднялся в тамбур.

– Стоп, козак, погодь, у тя кира есть?

– Какая «кира»?

– Кира Яковлевна, естественно, водочка… господа поэты без Киры Яковлевны не прыймають…

– А квинтэссенцию пьете? – спросил Атолл Снов.

– Как говоришь?.. «Квинт…» бр–р–р!.. Ладно, ступай, ступай к своим с Богом, я тут освежусь…

«К своим! А я и иду к своим, но я так долго иду, что уже почти не помню, куда иду и как. Помню глаза чаек, изломы их тел на ветру, помню, как высоко мы поднялись, и вдруг мой пилот кричит, что отказал двигатель… Нас перевернуло в воздухе… а он хрипит: «Проклятый винторез!». Я молчу, момент дикий, совершенно дикий, потом кричу: «Саня, беру управление на себя!». «Какое управление, мистик?! – и чуть погодя: Бери, к чертовой матери, теперь все бери!».

Мы стали проваливаться в абсолютной тишине, у него шок: лицо точно белила, и веки наливаются, синеют… Тишина вокруг варварская. Всякая варварская тишина – это когда перепонки лопаются от перепада давления, свист и земля мелькает, будто оборванная кинолента в проекторе! И вот тут я соображаю, что не земля несется на нас: нет никакой земли на Земле, – и, Господи, Господи, у меня получается… Ладонь на сердце – мой штурвал! Но ведь не сон же! Яркое, упругое свечение, свечение–звук наполняет меня, кабину… Я останавливаю падение. Что ты чувствуешь, мертвая механическая конструкция, так самозабвенно кувыркающаяся к смерти, разве ты не видишь картины моего ужаса и удивления?.. Поворачиваю ладонь, она словно дымится на том огненном верньере, что в груди! Я, кажется, чувствую, как выпрямляется горизонт, я снова вжат в кресло своим весом, и тело Саши ослабило пристегнутые ремни, голова запрокинулась, рот широко раскрыт, он дышит, а машина наша – с обморочными приборами, с упавшими флажками шахматных часов, с прямой, ничего не говорящей линией на ленте кардиографа, с глухим стоном повергнутойКассандры – летит, планирует над синими дюнами песков! Что там – то ли дюны, то ли волны, а между ними – то ли храмы, то ли ладьи… с куполами, храмы с парусами? Вижу тень от вертолета на поверхности, как живой иероглиф она, ломкая, беспокойная, призрачная… сбежать бы ей с чужого папируса на свои родные киммерийские холмы и скакать там мотыльком, опыляющим солнце! Не спи, пилот, не дыши так страшно! Смерть только обморок сна, слышишь, высоко мы зашли с тобой сегодня. Эх, Саня, видать, сердце у меня свихнулось: человечьими голосами заговорило. Не знаешь такой сказки? Я тоже не знаю, а жаль…»

Все купе вагона были свободны, кроме одного, седьмого. Из открытых дверей валили клубы дыма, слышался гитарный перебор и звон посуды. Он решил не афишироваться, зашел в третье, тихим и сильным нажимом снял дверь с «заскока» и закрылся. Бросил матрац на нижнюю полку, расстегнул пальто и лег… Во-первых, заглушить голоса, это просто. Наверное, просто. Чем его пичкали? Каким препаратом? Забыл. Сколько? А сколько времени прошло после Той земли? Странное чувство тревоги. Как будто было уже однажды… раненую птицу подбирает охотник и уносит домой, а птица из другого времени, чудо-птица, несет с собой вечный знак – Имя. Так было или почти так. Можно добавить от себя. Охотник потом отказался от всякой охоты и долго жил в одиночестве, и все его стали жалеть, большей частью свои же, охотники. Друзья и недруги. И зажалели. До смерти. Просто в порошок стерли. Что же здесь удивительного? Ничего. Одно только: охотник чудак был, умирать не хотел. И болезнь ему неправильно определили, думали, главное – голова, голову лечить стали. Вроде бы лечить, а на самом деле это они из нее извлекать хотели разные способы, методы и состояния, словом, побольше всего для своих невежественных арсеналов. Тесты такие внедряли, вроде линованных листков. Так, в целом без афиш, но с удобствами, с квартирой, содержали его этично, демократично, амбулаторно… Боже мой, как ты устал. А тебе нельзя уставать, у тебя ночная вахта… на Гольфстрим!

Поезд резко дернулся и поплыл, 632 внерейсовый дополнительный.

***

Господа поэты раскупорили, Бог дал, восьмую бутылку «Искристого» и к общему веселому единодушию признали, что «хорошо сидят нынешней весной», тогда же один из них, главный раскупорщик, он же «поитель» в древнем простонаречии, он же виночерпий в вечном смысле, спросил лукавоглазую, острословную и удовлетворенную элиту между делом разлива:

– А кто у нас выходил последнее время на каких-нибудь станциях?

Ответ последовал по цепочке и сопровождался переглядыванием.

– Палыч…

– Проводник…

– Он конечно…

– Он один и выходит…

– Да? – искристо удивился виночерпий. – Ну, Палычу мы нальем, трудно ему, наверное.

Все согласились: «Трудно».

Палычу налили и отставили в сторонку.

– За весну! – сказал виночерпий и добавил: – Не знаю, что за люди здесь, но птичьи пугала в садах – кривые все до одного!

– Красиво изложено, – прокомментировал господин поэт, сидевший у двери, он же «держатель струнного инструмента» в древнем просторечии, он же игрец в вечном смысле. – Это Басё или Сакё?

Бородатый господин поэт, сидевший напротив держателя струнного инструмента, весьма серьезно возразил:

– Это Васё, не сомневайся! – и выпил залпом.

Все единодушно закурили.

– Ребята, – предложил господин поэт, сосед виночерпия, которого все почему-то называли Радж Ас. – Тут у нас, по-моему, вагон-ресторан рядом, может, перейдем, ключи у Палыча…

– А что, это мысль, – поддержали его еще двое.

Виночерпий сделал осуждающее лицо.

– Такой выход у нас всегда есть.

– А я вам скажу, что это не выход вовсе, а так, промежуточное звено!

– Между чем и чем? – спросил господин поэт, игрец.

– Между нами и локомотивом.

– Правильно, – сказал виночерпий, – но мне кажется, у нас нет оснований подвергать сомнению насилие, то есть… наличие тягача.

Все засмеялись, но как–то неестественно. Тогда же один, долго молчавший господин поэт, изрек вдруг:

Блестит зима дряхлеющего мира,

Блестит! Суров и бледен человек,

Но зелены в отечестве Омира

Холмы, брега лазурных рек!

– Это вы о чем, Евгений? – поинтересовался виночерпий.

– Это я о Баратынском, – ответил тот. – С его легкой руки вспомнилось.

– А-а!.. Не потому ли, что местный дым отечества вам гадок?

– И то правда, – согласился Евгений, – накурили мы здесь, хоть святых выноси!

– Простите… – возмутился господин поэт–держатель сигарет, он же Радж Ас. – Это кто у нас тут свят? Кто нас всех подбивал на вышеизложенную поездку? Разве не ты, Евгений?

– Причем здесь я? По–моему, только вчера познакомились.

– Вчера – это когда? У нас уже вторые сутки ночь.

– Точно, а ведь ночь…

– Стоп, ребята, так, может, это мы со страха… пьем? – изрек держатель гитары и поник головой.

– А откуда у нас вообще вино?

– Палыч принес.

– Откуда?

– Из рес-то-ра-а-ции!

– Да-а, вообще интересно! – протянул виночерпий и, засунув руку под сиденье нижней койки, вытащил, к общему удивлению компании, большую плетеную корзину, где в томительном отдохновении покоилось еще бутылок пять «Искристого». – Хотите, расскажу вам, как это все началось. Мы с Евгением, прости, отчество твое запамятовал, ну да неважно… мы с Евгением… Львовичем решили снимать фильм на юге, ну, не только на юге… видовой, в общем. У Евгения… Львовича в чемодане видеокамера, между прочим, и три обоймы аккумуляторов! Мы страшно спешили и сели на этот самый поезд ночью, два дня назад, нет… позавчера. А вы вчетвером уже ехали. Мы с вами разговорились, и вдруг стало ясно, что вы каскадеры и едите на юг на киностудию и везете ваше каскадное… то есть каскадерское оборудование. Целый вагон. Мы уговорились снять фильм вместе, с вашим участием…

– Правда-правда… – сказал каскадер с гитарой. – А пить мы начали, потому, что твой Видеольвович ходил и нудил: ночь, кругом ночь, только пули, говорит, свистят по степи… Засада, говорил, куда-то мы неправильно едем..

– Конечно неправильно, – вмешался молчаливый сосед так называемого Радж Аса. – Я, например, никакой не каскадер, а фининспектор, вот что. И еду в санаторий отдыхать, а каскадеры, наверное, вот эти трое.

– Да, – признался Радж Ас, – мы каскадеры, только никакого оборудования, кроме себя, не везем.

– Стоп, ты же говорил – целый вагон.

– Да где я тебе возьму вагон! Я тебе депо, что ли?! Это Палыч, Палыч контрабанду везет: целый вагон «Искристого».

– Не бывает, не бывает, – покачал головой фининспектор. – Не поверю. Вы мне другое скажите: почему никто не замечает печальной странности жизни?

– Какой еще странности?

– А такой, что поезд у нас вроде бы не пассажирский, а натуральный товарняк!

– Замечаем, замечаем… но что ты прикажешь делать?

– Я предлагаю спросить у Палыча, куда мы все двигаемся.

– Золотая мысль. Пошли к Палычу, – сказал виночерпий. – Евгений, вставай, мы с тобой пойдем, а ребята пусть отдыхают.

– Все смешалось в доме Облонских, – вздохнул Евгений и первым вышел в коридор. Виночерпий за ним. Не спеша, вперевалку, в такт покачиваниям вагона пошли…

– Женя, первый трезвый вопрос: как ты думаешь, Он уже здесь?

– Думаю, да. Но кто «Он»? Кто-то из нас?

– Гм… не знаю. Он один такой. Я хочу помочь ему.

– А себе? Себе ты хочешь помочь?

– Cебе потом. Себе не важно.

– Ладно, не важно… Только зря ты им о фильме…

– Не зря. Фильм будет, и не бледнее Куросавы!

– Ладно, не бледнее. Но фининспектора надо оставить за кадром. Не вписывается он, по–моему.

– А Палыча?

– Ну что ты, Палыч – живая эллегия!

– Сравнил!

Оба засмеялись. Кажется, им многое было понятно наперед. Многое ли?

Палыч покоился за дверями своей одноместной «теснинки» с табличкой «Купе для проводников» в позе поверженного львом гладиатора. Кто знает, как повергали львы гладиаторов, но не иначе как в гармоническом единстве жертвы с природой. Палыч лежал на животе с заведенными на загривок, простите, затылок, руками и храпел. На столике мерно тикал будильник, взведенный на «без двадцати четыре». Виночерпий наклонился к голове Палыча, коротко и отрывисто свистнул в самое ухо.

– Раки, – проговорил Палыч задушенным подушкой голосом. – Живьем нэ отдамся… Гони!

– Палыч, ты меня слышишь? Это я, Саша. Отвечай-ка, ширина железнодорожной колеи? Быстро!

– Нэма…

– Чего «нэма», Палыч?

– Путев нэма и ширины нэма! Как на корму пойду, дывлюсь: рельсов нэма и шпал нэма…

– Палыч, пассажиры были?

– Козак, ты?

– Какой «козак»?

– Живьем нэ отдамся…

– О чем он? – спросил Евгений. – Какой рельсы нет?

– Позади поезда, говорит, нет путей.

– А что за казак?

– Не знаю. По-моему, надо проверить все купе. Кто-то к нам подсел на последней станции.

Проверять долго не пришлось. Третье купе было закрыто изнутри.

– Тс-с! – вздохнул с облегчением виночерпий. – Слава Богу! Можно продолжать.

– Что? – спросил Евгений. – Что продолжать?

Виночерпий был обескуражен, он явно не находил в себе склонности отвечать на вечные вопросы.

***

Вы не знаете себя. Вы не знаете, кто вы. Снимите оболочки опыта, знаний, привязанности. Вы чисты. Сознание спокойно. Вокруг степь. Вы дымка… Расплотняйтесь, легко, легко скользите над землей, над травой! Трава мягкая, в росе… скользите. Вы невесомы. Солнечный луч преломляется в вас! Вы светитесь, я вижу, как вы светитесь изнутри… Свет ровный и чистый. Вы улыбаетесь. Слова мои – эхо. Звук сверху, звук движется сверху, он теплый, он пронизывает вас! Вы светитесь, я вижу, как вы светитесь изнутри… Свет ровный и чистый. Вы улыбаетесь. Слова мои – эхо. Звук сверху, звук движется сверху, он теплый, он пронизывает вас. Клубитесь! Радуга цветов ярче, вы купаетесь в струях дождя. Вы купаетесь, вы дышите дождем! Всем сразу! Капли дождя длинные, как нити… Серебряные нити. Это мой голос. Мой голос – ручей… Вы сами ручей! Серебряные нити собрались в течение. Течение плавно. Влажная мшистая щека скалы. Вы на ней… вы сбегаете лентой. Голубоватой лентой. Звук чистый и звонкий. Вы струитесь из определенной точки сознания… точка уплывает. Ваш поток шире… вы третесь о дно с легким шумом… передвигаете песчинки светящегося дня! Шум в висках. Пересыпаете песчинки… легко, легко! Дно уходит… глубже, темнеет… вы больше не чувствуете дна. Вы море. Луч солнца преломляется в вас… Поверхность колышется… Луч света из точки над вами… мой голос – луч света из точки! Дышите… спокойно… плеск крыльев. Вы – море… незримо… волной… потоком… тянетесь… как дымом… всходите… огнисто, где облако звука, где точка, где эхо, где Солнце!

– Атолл, Атолл! Бога ради, перестань, очнись, мы не разбились, мы где-то не там, Атолл! Где мы? Бога ради… Мы ведь падали к черту, к черту! Ведь это… Ну ведь ничего же нельзя было сделать! Это ты, ты так просто предложил мне замертво воскреснуть! Ты всегда так просто предлагаешь? Ты прости, я ничтожен, я не умею делать металл легче воздуха. Ты ему прости!.. Господи, что у тебя с рукой, где ты ее так обжег?! Ну подними голову, подними, прошу тебя…

Он поднял голову, глаза чуть приоткрылись. Кабина или призрачный склеп прозрачный, весь в голубом светящемся инее. Не бывает… Иней – голубая пыль в порывах ветра… вихрастые порывы эти лижут тело беспомощного головастика, снося с волнистых серпов горизонта тонкую сухую пробу, измельченную бесконечным движением. Вяло подкручивает головастик своим шестилучевым плавником, медленно вязнет в песке… дюны. Самая близкая справа – сугроб в девять набегающих баллов, но до чего красива! Вся по склону в тонких ветровых бороздках, в лентах, как фата… Лицо Александра. Разбитая бровь, глаза провалившиеся. Он что-то говорит, но слов не слышно – шевелит губами. В трясущихся руках белая коробка с красным крестиком, не может открыть… Ну что ты, пилот, красный крестик на сердце не пластырь ведь… Скорей, пастырь… Да не нужны мне его увещевания сейчас, не нужны. Ни таблетки, ни уколы, ни повязки… А вот эта дюна! Я же помню шелест ее платья, то были дюны, Саня! Клянусь песнью Соломона.

Веки с трудом поднимались, и все же он увидел, или ему показалось, как спускалась она в белом развевающемся платье с этой набегающей песчаной волны! Он всегда любил эту женщину со скорбью в глазах и улыбкой на устах! Он другой не представлял себе, ни в какие века, часы, минуты. Она была именно той женщиной с веками в минутах, с косами в лучащихся нимбах, с подснежниками в горячих пальцах, то была Она… Она шла воскрешать его замершее сердце.

***

– Надо взламывать дверь.

– Зачем? А вдруг он не выйдет, а вдруг он забыл?

– Ты что, смеешься, мы сейчас такого шума натворим!

– Какого шума ты боишься? Мы в поезде, и потом, у Палыча должны быть ключи.

– Да, правда, прости, я, наверное, окончательно сдвинулся этой ночью…

– А я привык. Даже как-то злорадно приятно: сам себя обрек на безысходность.

– Чушь. Ты лучше подумай, как нам успокоить остальных, каким злорадством? Не спаивать же их до бесконечности!

– Ничего, ребята с воображением – выдержат. Мы же выдерживаем.

– А фининспектор?

– Какой он фининспектор, он продюсер.

– Лучше бы он был инженером по свету, тоже мне, передвижная киностудия!

– Но ведь надо с чего-то начинать, Женя.

– Но не со взламывания двери, во всяком случае!

– Согласен, нужно что-то поинтересней. Думай, голова.

– Уже придумал.

– Что?

– Будем отцеплять вагоны. По одному… представляешь, ночная съемка, отличная работа! Смутные тени, скорость, полная луна или неполная… огни на горизонте… можно даже со спецэффектами.

– Ты серьезно?

– Еще как. Всех разбудить, разбодрить, защекотать до икоты. Кто они, команда, в конце концов, или что?

Поезд, поезд уносился все дальше, в неизвестность. Поезд – их заточение и… спасение! Поезд, собравший их, изгнанных, их, удивительных троянцев, не видевших Трои, не павших за нее и не сражавшихся против нее, но павших за верность Иной Трои, пирующих во славу верности ей, великолепных в единстве сил, великолепных в обычаях игры своей… Поезд уносился и уносил их.

Пойдут четверо в связке с новым лидером. Задача лидера – непосредственная работа по отшвартовке вагонов. Его страхуют трое. В случае потери лидера на его место становится доброволец, и так далее, до последнего… Но кто думает о потерях! Всех интересует отработка священной техники. Внешне это кажется просто: отсоединяем шланги тормозной гидравлики, вытаскиваем стопорный шплинт захватов… то есть на стоящем поезде – просто, а на движущемся?

Отсоединять на станциях безопасней, но кто видел эти станции? Были они вообще, будут ли? Тогда некто из отважной комиссии предложил отцепить всю массу товарняка, простирающегося за чертой… за их вагоном. Последовал категорический отрицательный ответ. Локомотив идет с постоянной скоростью, а местность все больше под уклон. От такой массы вагонов никак не отвяжешься. Гораздо легче сбрасывать по одному, по две «ступени», чем сразу все, и, кстати, сколько их? Но кто думает о количестве?

Сценарная разработка

Съемка ночная.

(Справа – действие, слева – мысли о действии. Небо, хотя всегда сверху, у нас часто меняет место:

то справа, то слева).

Внерейсовый 632 на крейсерской скорости движется в коридоре неразрывной стены леса, яркий луч прожектора локомотива пробивает ночной путь… Камера сверху. Поезд кажется игрушечным, его словно тянут за белую светящуюся нитку. Удивляет отсутствие разъездов с шоссейными дорогами, железнодорожных будочек, мостов, семафоров, линий электропередачи и всего прочего, привычного для глаз…

В голове поезда тепловоз. Размещение вагонов от тепловоза: почтовый, вагон–ресторан, пассажирский купейный, товарный общий, контейнеровоз-платформа, товарный общий, полуплатформа, пульман, пульман, полуплатформа, товарный общий, цистерна-термос, платформа, товарный общий и т.д., всего пятьдесят три (но может быть и больше).

Четыре человеческие фигуры одна за другой появляются на крыше пассажирского вагона, здесь они растягиваются в одну линию, приседают, держась за вентиляционные трубы. Один из них поджигает внушительнейших размеров зажигательную свечу и, дав отмашку свободной рукой, перепрыгивает на крышу соседнего вагона.

Человек останавливается примерно на середине крыши и, высоко подняв яркий свой жезл, освещает площадку для прыжка остальным. Эти трое проделывают тот же трюк, что и он. Убедившись, что все трое целы, лидер готовится к новому самостоятельному прыжку на следующий вагон. Все происходит быстро и ритмично. Техника прыжка сменяется техникой перелезания – перехода по лестницам цистерн – и т.д.

Человек одет в зеленую болониевую куртку, перепоясан толстым кожаным ремнем, за плечами у него ранец с зажигательными свечами и плотно скрученная восьмеркой бухта страховочной веревки.

Как это случилось? Они прошли большую часть пути, и вот один, тот, который всегда шел заключающим, оступился или не заметил низкий сшивной бортик на крыше… перекрутило его как–то, и скорость помогла… Может, разгоняться не нужно было. Словом, снесло человека за борт… Он даже не закричал. Они увидели его на секунду скользнувшие по крыше руки, увидели, как пытались эти руки зацепиться за что-то, чего на самом деле не было, и они зацепились-таки!.. Двое из группы бросились плашмя к месту его падения… но руки ушли раньше. Никто ничего не успел сделать, кроме него самого, а он – упал на насыпь…

Сказочный розовый свет зажигательной свечи делает эту картину ночной вылазки совершенно нереальной… Цель этих натренированных, ловких людей кажется непостижимой… Камера меняет ракурсы и планы, выхватывает все моменты риска, камера фантазирует, она – живое продолжение творчества оператора, его мысли и чувства.

…Еще одно замершее сердце! Но где и на какой теперь земле, как ее имя? А как его имя?

И снова они продолжают штурм, методичный, заводной, ни на что не похожий штурм. Теперь они втрое осмотрительней, но что-то нервное чувствуется в их движениях, они больше не теряют друг друга из вида, чаще протягивают руки друг другу, снова жгут зажигательные свечи, запас которых будто неисчерпаем…

Впрочем, может быть, там, на насыпи, очнувшись, он окажется в своей жизни, у себя дома, в постели… проснется как озябший ребенок, с самого себя стянувший одеяло… А ты? Ты не хотел снимать этот эпизод, ты готов был лучше выбросить камеру, чем снимать. Непредвиденная импровизация. Может, включишь свет? Не хочешь. А почему? Потому что у тебя есть надежда…

Последний вагон перед ними. Дальше идти некуда. Отсюда начнут они свою безумную работу и обратный путь. Лидера обвязывают веревкой, забирают у него ранец с зажигательными свечами. Первое «погружение»! Его подбадривают, похлопывают по плечам, но что за странный звук… откуда? Где уже обрывается мир движения? Там, на самом копчике состава? Свист! Они насторожено светят в темноту, уже готовые к любым неожиданностям… Человек лежит на крыше вагона, заложив руки за голову, отдыхает здесь, что ли? Небом любуется и свистит… Вот он встает на колени, поворачивается к ним, вот поднимается в полный рост, широко расставив ноги, – черная широкая куртка–плащевка, зеленый свитер… Да ведь это же!..

Поезд превращается в космический корабль, терпящий бедствие, но смысл бедствия не очевиден, он скрыт в монотонном стуке колес, в темном, словно нескончаемом теле поезда, в этих трясущихся железных позвонках дракона, с которого слетела его серебристая бархатная шуба, оторвалась плоть, и дракон больше не дракон, если своим еще живым, но замершим сердцем он тянет мертвый обугленный хвост! Благослови же Бог этих странных, куда–то бегущих, рискующих своими жизнями людей, благослови человека с зажигательными свечами, благослови оператора!

Камера все время сбоку. Контуры вагонов четкие и нелепые в своей четкости! Весь поезд кажется нелепым нагромождением каких–то конструкций: лестниц, перил, люков, каркасов, баков, шлангов, тросов… Детали то укрупняются под алым свечением, точно их накаляют, то сливаются в громоздкую массу, темнеют… Фигуры и лица людей в замедленном кадре, изображение фантомное, двоящееся… Вот фигура снизу вверх: лицо на фоне чернильно-звездного неба, плавное движение корпуса, прыжок… Видно, как он растягивается секунд на пять, и одновременно за телом человека устремляется его теневой двойник – накидка теневой пыли…

Какое преломление! Камера заметалась, она тщетно пытается взять верный ракурс события. Ведь этот человек, оступившийся, упавший тихо, без крика ушедший в темноту, вдруг оказался не где-нибудь, а в самой точке Омега их пути… Каким невероятным усилием ухватился он за последний вагон пролетающего мимо состава, как преодолел он пространство самым замечательным способом, дозволенным человеку, – вышел из него?

Они смотрят втроем, разделенные десятью метрами, которые им уже не взять никогда, и смотрят на него, счастливого и, быть может, никогда не осознающего источник своего перерождения… Розовый искрящийся шар в руке одного из них – как электродуга, как прирученная молния, она первая заденет край светлеющего неба. Скоро.

***

…Так, стало быть, мы потерпели крушение на берегах неопознанной земли, и хотелось бы сказать: «трансцендент» исчерпан, но это ведь только хотелось бы… Человеку всегда хочется несбыточного, даже когда он весь из него состоит, убежден, что состоит. Цицерон заметил однажды, что страх есть осторожность, противоречащая разуму, какая же тогда осторожность ему не противоречит, если он сам вместилище и цензор своей осторожности?.. Нет, не нравится мне эта мысль, скорее, сам разум есть осторожность, противоречащая чему-то…

Со мной случилось несбыточное… Не помню точно, когда, очнувшись утром в кабине вертолета, я увидел ее… а Александра нигде не мог найти. Весь ужас состоял в том, что теперь она должна была называться моим пилотом, совершенно не разбираясь ни в какой технике. Она заставила меня обследовать все детали вертолета, начиная с приборной доски и кончая самым последним винтом самого последнего кронштейна, с восхищением для себя, не для меня, она расписалась в их исключительной исправности, убедилась, что аккумуляторы живы-здоровы, а шасси и рулевые тросы не оборваны, что моторы – полный люкс, бензопроводы не засорены, и все целее целого, и запас горючего «до Арарата и обратно». Но зачем, зачем?.. Каждый день она осматривала мою руку и вскоре сообщила, что рука совершенно здорова.

Мы прочно увязли в голубых песках. С каждым днем дюны надвигались. Дневные ветры стабильно гнали их в нашу сторону. Она высчитала, что еще неделя такой агрессии, и вертолет будет погребен. Тем не менее, по утрам, обычно после небольшого «консервного» завтрака, она брала весло (этот единственный предмет, который мог, как она считала, заменить лопату) и отправлялась откапывать шасси, очищать площадку для грядущего взлета, твердя или напевая те же самые крылатые слова, которые в моем прочтении становились чем–то вроде ядовитой эпиграммы: «Безумству храбрых поем мы песню!».

Цвет песка явно повергал ее в уныние. По ночам она вообще не выходила из кабины, зачем–то пристегивалась к креслу, надевала «мертвые» наушники и сидела так, глядя на фосфоресцирующие шкалы приборов, или спала до утра. Ей не нравились мои разведывательные вылазки, а я поднимался на дюны, смотрел на горизонт и ждал Ее… Представлял Ее… Мне казалось, что я мог бы ей объяснить, какая многозвучная тишина нужна нам, что ее наушники никогда не обратятся в раковину размером с небо, что нужно только чуть-чуть сдвинуть координаты реальности. Она сдвигает их, но как-то бесчувственно, ей нужно мое зажигание не здесь, не навсегда, а лишь на определенное время. Но мое зажигание давно сработало! Ее надежда смешна мне. Она другая. Иногда я спрашивал себя, что мешает ей вот сейчас сотворить со мной что-нибудь этакое… Она не понимает, как я могу здесь расслабляться. Она думает, я образумлюсь, когда кончатся запасы провизии и воды, и вот тогда-то мне придется вынырнуть из себя, перестать бредить, как брежу. В глубине души она не может мириться с тем, что мой собственный бред спас мою с Сашей жизни. Она хочет поскорее забыть это, а проще всего это забылось бы там… дома. А здесь она лишь намекает мне сомнениями в происходящем: вертолет цел, запас горючего… ничего не отказано… погостили… пора…

Я выхожу по ночам на дюны слушать тишину, а она сидит в кабине, крутит ручку настройки и слушает пустой радиоэфир, слушает обычно минут десять, больше не может, больше нельзя… бережет аккумуляторы. Но зачем? Зачем… как и каким образом я начинаю понимать, что она убила Сашу, что только здесь, в кабине, ее территория, а там – моя родина? Там, на дюнах, другая женщина. Мне хочется поверить, что все мы пришельцы, пока бодрствуем и суетимся, и мы все отправляемся на родину, когда молчим или спим. Спящим – вот кому принадлежит царствие небесное! Но одна невозможная и удивительная женщина уверяла, что ее часто видели сонной, но никогда не видели спящей. Спящий и впрямь безнадежен. И рай этот безнадежен. Тут не игра слов. Сфинкс не спит. Он видит сны с открытыми глазами, и в этом его отличие от нас. Тогда это правда, я – сфинкс моего мира, я вижу сон, что ухожу однажды вечером от вертолета, срываю повязку с обожженной руки, срываю красный крестик с души и быстрой походкой, насколько быстро можно идти по пескам, устремляюсь прочь…

Ты не так безнадежен, мой материк, как хочешь казаться. Ты полон звуков! Это мое свихнувшееся сердце отыскало в тебе нежный и мощный звук – скрип мгновенно прорастающих вглубь земли корней, и сладострастный плеск рыб, бьющихся плавниками на мелководье, сравнимый со звуками чудного единоборья любви, и приглушенный колокольный набат – звук разрываемой плаценты облаков, орошающий каждый атом твоего тела, омывающий его, торжественный, как выезд Гелиоса на колеснице… И я вижу сон, что я сам – воплощение этих звуков, я светлоносая рептилия, убегающая из западни, я бегу, кручу колесо, кувыркаюсь через голову, и мне необыкновенно весело, что мои следы зализывает песок, что ориентиры мои неуловимы и мне не нужно сопротивляться никакому страху предстоящего, потому что на родине нельзя погибнуть от жажды и разряженных аккумуляторов, ибо здесь не садятся аккумуляторы! Сюда садятся вертолеты, иногда прибывают внерейсовые поезда, но следы их, пути их, фарватеры их зализывает песок, затягивают облака, то есть здесь терпят бедствия… но любой может вернуться отсюда, а сюда можно только сбежать… Странная родина. Я вижу сон, что это правда, что я оставил ее, что меня ждут ладьи с куполами, и храмы с парусами, и женщина с косами в лучащихся нимбах, и я вижу сон, что не могу больше раздумывать, и тогда она вышла из склепа кабины. Три часа она преследовала меня. Расстояние между нами не сокращалось, а я просил ее оставить меня, говорил, что она не найдет обратной дороги к вертолету, а она твердила, что обязательно настигнет меня, потому что не хочет, чтобы я подыхал здесь в голубом песчаном бреду. Я не подпускал ее ближе, чем на полкилометра, и умолял отстать, вернуться, вернуть Сашу. Она терпеливо выслушивала меня и не соглашалась. Я мог извести ее, изморить, выжать как лимон, но я сдался… я видел сон, что не дошел, куда хотел, что меня преследуют на моей родине, а всякое преследование для меня замыкается в круг, и оттого я сдался, что не хотел бесконечного круга! И не хотел быть ничьей целью и ничьим средством… Но я сдался и сразу стал ими в тех земных измерениях, от которых бежал. Она догнала меня, она ударила меня по лицу… я вижу сон, в котором безропотно возвращаюсь к стоянке, где нас ждет совершенно живехонький Александр… Но мне странно его поведение: оно напоминает зомби… И откуда, Господи, он появился, если все эти дни его просто не было? Он ничего не помнит, и ее он, кажется, вовсе не замечает, или не видит…

Мы запускаем двигатель, проныриваем облака и возвращаемся на базу спустя… полтора года с момента исчезновения. Случай этот не придают никакой огласке, и нами занимается специальная комиссия. Особенно тщательно занимаются мной, потому что я во время расследования большей частью молчу, а ей… Мне упорно доказывают, что в вертолете вернулось двое, то есть мы с пилотом. Мне говорят, что я, по-видимому, болен тяжелым галлюцинаторным бредом. Я им не верю, но последнее время мне снится один и тот же сон: мне снится, что там, в голубых дюнах, никто не пришел оживлять мое замершее сердце…

***

Неужели так можно было всегда? Не слышно больше глухого монотонного стука, нет кома нарастающего одиночества в закрытом темном и холодном купе, вдоволь исчертилось небо сияющими подтеками своими на зеркале, нет больше ночной вахты на Гольфстрим, ничто не нужно измерять временем – растаял воск… Вот его темная лужица блестит в изголовье. Солнце растопило, выклевало его лучами, то самое, высокое, колокольное, всенапояющее, неужели?

Человек снял пальто, в котором лежал, серый пуловер, теплые ботинки, носки и босиком, в джинсах и белой рубашке вышел в коридор. Минуту постоял, озираясь и ловя ртом свежий воздух. Все окна вагона были опущены, все двери купе раскрыты, занавески колыхались на сквозняке… Человек уловил еле слышный стрекот будильника, тот, видимо, добирал последние обороты. Человек прошел к седьмому купе – никого. Вещи и чемоданы брошены, ворох каких–то мелко исписанных бумаг, пустые бутылки и то же: обувь и верхние вещи сняты… на столе покореженная от сильного удара видеокамера, объектив разбит.

Человек прошел в тамбур, открыл дверь перехода в соседний вагон, на секунду зажмурился от яркого солнечного света. Соседнего вагона не было. Человек почему-то отчетливо представлял себе, как уносятся сейчас в нескольких парсеках отсюда зеленый локомотив и как сматывается за ним веревочная лестница железнодорожного полотна… Человек постоял у края отцепленного вагона, что–то вспомнил и вернулся в свое купе. Отыскав во внутреннем кармане пальто конверт со знаменитой маркой-эстампиком, с числом 632, человек помял конверт в руках, потом резким движением оборвал полоску с одного края, извлек сложенный вчетверо незнакомый бланк, стал читать:

«Справка о смерти. По заключению врача–психиатра пациент IX–АП № 218603 (он же номер личной карточки) Бессонов Анатолий Алексеевич, дата рожд. 30 февраля 19… года, место рожд. г. Беловодье Красноярского края, умер от острого приступа ишемии 17 января 19… года.

Личная карточка направляется Специальной комиссии в Фонд Изъятия. Подпись. Печать».

О ничтожные цифры! Вы хотите кодировать так человека?! Сколько опасности кодировать малоизвестными величинами что бы то ни было. Вами положены эти даты и числовые наборы, присвоены значения, вами указаны маршруты, точные или не очень точные, по которым тебя должны искать и найти… и родить, и убить!.. И вспомнить, и даже (но это все реже в этом мире) – воскресить! Вот слепота!

Слепота доверять человека цифрам, жизнь его доверять темным, заглядывающим в замочные скважины демонам. Они все заводят и перезаводят по–своему, все часы запускают они не так, как мы желаем; но мы и желать по-настоящему не умеем, ибо не знаем своих настоящих лиц и вер… Человек усмехнулся. Имя и отчество были его собственными, фамилия другая, противоположная, скажем так… все остальное также относилось к нему, все, кроме заключения, а впрочем… может, это последняя месть прошлого, может быть, без такого билета он бы не сел на свой поезд? Ну, так будь ты порван, гороскоп бессмыслицы! Помнишь, Атолл: есть некая точка в пространстве, есть некая птица по имени, есть некая родина?..

Человек вышел из вагона.

Вагон увязал в голубом песке. Здесь завершался и выходил на мели прибой дюн, здесь начиналось царство весны. Он стоял в устье широкой восходящей долины, горные профили в белоснежных языках ледников, в сапфировых кокошниках облаков заполняли собой горизонт мощной лепкой из света и тверди. И новые долины простирались над горами и облаками, само солнце, забросившее невод тропинок, каньонов, скалистых гребней, растекалось у ног. Навсегда. Какое ты чудо, линованный листок! Какое… Навсегда.

Люди ждали его в отдалении. Незнакомые и знакомые люди, они кричали ему, махали руками, они смеялись зажигательно, просветленно, вся команда, озорная, ошалевшая от невозможно долгого пути, верная и чуткая к его одинокой кропотливой работе, невидимой им, но осязаемой, будто воплотились в них вспышки памяти его, калейдоскопы состояний его рискованных и раскованных, будто осязали они дорогой замершее сердце его и… теперь, только теперь могли растревожить, подшутить над ним, прокричать ему слова, обнять и поверить…

«Прощай, мой внерейсовый посадочный модуль! Тебя скоро покроют дюны, растворят в себе, в песке и ветре. Невозможно увековечить тебя, но ты будешь одушевлен, исцелен, ты, быть может, переродишься в ладью с куполом храма! Прости… я должен найти берег».

Незримо… Волною… Потоком… Как дымом… Огнисто… Огнисто, где облако звука, где точка, где эхо, где солнце!

Человек поднимается к людям, глаза его, пристальные и уставшие, несбыточные глаза его смотрели на них, и он прочел им слова одной, когда–то слышанной в древности песни:

Они все хмельны, им не ведом Аид,

Пируют, пируют в саду Гесперид!…

Декабрь 1989 – февраль 1990гг.

[1] Фрагмент из стихотворения поэта Сергея Савинова

Сюжеты, которые мы выбираем

«…Разумеется, мы дети своего времени. Но звучит это как-то обыденно, тускло, все равно как если бы мы сказали: увы, наша ограниченность не позволила нам устремиться к пониманию тех истин, что будут заповеданы носящим Белые Одеяния. Увы, мы застолбили только узкий отрезок временного пространства, ту ступеньку великой лестницы Якова, которую вы, идущие впереди, но как бы вслед за нами (что само по себе парадокс!), проходите с гениальной легкостью, успев только слегка оглянуться или посмотреть вниз (что само по себе не меньший парадокс), сказав себе: а вот они, эти экспериментаторы, эти проводники, эти вторичные Колумбы духовных ойкумен, вот они, миссионеры, обуженные пестротой своих чувств, убежденные в своей исключительности только на том основании, что основанием их действий была не цельность единого замысла, а замыслы каждого в отдельности участника, сюжеты, которые они выбирали… Жаль их, самонадеянных, зашоренных своим мистическим опытом, своими красивыми, но малопонятными метафорами.

И все сказанное как бы вами о нас (но сказанное нами теперь), все ради тщетно-пустяшного обоснования одной расхожей сентенции: они дети своего времени! Причем здесь время? Ведь тогда и сейчас время не имело никакого значения для наших сюжетов. А о библейских одеяниях никто из нас и не помышлял. Так что же мы выбирали, если он сам, так называемый Господин Выбор, приходил к нам свыше, застигал нас как героев пьесы их диалоги, или как утренние сумерки застигают первые проблески рассвета?..»

Из философских дневников Гая Рощина.

***

Из письма Карла Мельцера своему крымскому другу Гаю Рощину, полученного по электронной почте, дословно по-русски:

«Майн либен Гай, ты знать, как я иметь давно мечты вновь побывать у тебя на Хаус и видеть твой родной город и все твои родные города, и видеть Крым в ракурс отчень красивый полет, который так понятен нам, о чем мы долго спорить в письмах и встречах. Моя практика последний месяц есть сильно улучшаться в искусстве управлять параплан, и я иметь кароший шанс конкуренция с тобой. Мы недавно вернуться из Словакия, где быть в поездке с кузеном Хеннером. Татры – отчень красивый горы, и там есть кароший ветры и потоки, которые особенно караши на массиве Велька Хохула. Мы вдвоем летать пятьдесят три часа. Мы сделать на фото прекрасный виды и наши физиономии также. Ты их получать в приложении к письму. С Катрин мы больше не есть близки. Еще до поездки в Словакия что-то не подходить в отношениях: я думать, она трудно принимать мой имидж жизни. Ты знать, в среднем количестве немцы есть люди порядка, а таких, как у вас говорят «отбашенных», здесь айн, цвай, драй… Передай мои объятья к Сергей Рысчак. Я отчень недавно сделать ему красивый презент из Дойчланд. Также мои приветы Фантику и напоминай ему обесчание взять меня на Мшатка–Каю. Его альпинистический путеводитель я карашо штудировать и уже иметь покушаться на «Вилку» и «Ухо». Как есть твой литературный успех? Мне отчень близки твой стих и философский мысль. Так, пожалюйста, отвечай обязательно скоро. На августе я весь быть в Крыму. Твой Карл».

***

«Некогда ты мог сжигать свои сокровища, не заботясь об их восстановлении. Ты легко распоряжался своим телом, рисковал страстью, болел раздвоенностью души. Некогда ты поражался мистическому совпадению чисел, пространств, строил туннели событий и входил в них и проходил, безмерно обжигаясь, радуясь и вынося свой «раджас» отовсюду. Ты мог метать свой бисер щедро и щедро присваивать себе титулы, ночи напролет глядеть в звездное небо, купаться в холодных горных реках, съезжать по каменным осыпям на ногах как на лыжах, терпеливо собирать капли воды с мшистых скал, дабы только напиться и напоить друга… Некогда ты мог находиться одновременно в нескольких измерениях, парить в астральных мирах, некогда сердце твое было тебе зажиганием, а мысли живительным приютом, твои руки прикасались к чудесным атрибутам и волшебство было тебе доступно, как и слова молитв… Ты писал летописи величайших духовных открытий… Ты побеждал Хаос внутри себя, еще не найдя там Космоса… Искушения твои зиждились на любви и порыве, откровения твои скользили в пограничных мирах. Ты осуждал душевную скупость и умел гореть блестящим светом внутреннего сосредоточения. Поистине, это был гениальный кредит. Должно бы тебе знать, что немногие его получают. У тебя еще есть великие силы и резервы. Битва с реальностью имеет свои правила, как всякая игра. Должно бы тебе знать, что есть люди, которые знают эти правила лучше тебя. Учись у них и включай то, что в Мирах Доверия зовется Мистерией Настоящего…»

Из философских дневников Гая Рощина.

***

Я хорошо помню этот разговор. Мы спускаемся с Джурлы по наезженной грунтовке. Лес еще совсем юный, апрельский, только стал оперяться. На плато снег в этом году сошел на редкость рано, но земля повсюду – и на траве, и под прелью листвы – сырая.

Борис Афонов[1] идет налегке, рюкзака у него нет, только одна сумка через плечо, в коей свитер, банка не съеденного нами паштета, хлеб, моток хорошей альп-веревки (вот зачем он ее брал с собой, одному Богу известно). И вообще, выглядит он как цивильный турист, которого час назад привезли на комфортабельном автобусе для осмотра живописных окрестностей. Чего не сказать обо мне: мокрые, разваливающиеся кроссовки, джинсы с двумя булавками на месте разъезжающейся молнии, клетчатая шотландка без двух пуговиц на животе, жилетка «а ля фигаро», серая широкополая шляпа–нахлобучка, единственно, рюкзачина, некогда французского покроя, но и тот, с латками, подписями нитроэмалью и к тому же изрядно испачканный глиной (следами недавнего падения). И вот такая пара еще утром высадилась на Ангаре, протопала по горным тропам заветных двенадцать километров, распила бутылку водки на Джурле, погрелась у костра и, часа в четыре дня, отправилась обратным ходом в Лучистое, чтобы ближе к вечеру оказаться в Алуште, попить пива, полюбоваться морем и, наконец, к ночи вернуться домой – троллейбусом в Симферополь. Прогулка одного дня для двух приятелей по-крымски. Приятелей могло быть и больше, но компания не сложилась, пока что… Зато разговор… Да, вот разговор отличался от обыденного…

– Все это, кажется, действительно похоже на эзотерическую сказку, – говорю я, оглядывая крепкие мшистые стволы столетних грабов (а вот и подснежники, вон там их сколько – браконьерский рай!). – Но, как ты думаешь, здесь можно вывести какие–то формулы? Как искать сенсорное подтверждение, Боря?

– Какие формулы, Гай! Это косвенная информация, но она, как ни странно, следует из нашего прямого опыта. Ты не просто констатируешь существование метафизики – ты в нее целиком погружен. Любая попытка теоретизации – это всего лишь провокация ума, этого вороватого хитрюги, который на все пойдет, лишь бы обособиться. Ну, представь себе, ум – это аквариум! А вся жизнь – это океан! Есть разница? У тебя под стеклом пять карасей, а ты пытаешься рассуждать обо всех законах, обо всем мировом разнообразии по этим пяти карасям. Разве не бред?

– Но ты сам говорил: что в малом, то и в великом.

– Во-первых, я этого не говорил, а во–вторых – все наоборот: что в великом, то и в малом. Вектор идет от большего к меньшему, от периферии к центру, к точке.

– А что, по–другому нельзя нарисовать стрелку?

– Да можно, Гай, можно, но такой вектор и характеризует твой ум. Экспансия. Устремленность на внешние слои…

– Не знаю, Боря, не знаю, – отмахиваюсь я, – мой ум, между прочим, как и твой, хочет сначала чувствовать, а уж потом строить теории.

– А ты уверен? – Борис останавливается, заставляя меня сделать то же.

– В чем уверен? – спрашиваю.

– Что твой ум хочет чувствовать? Вот спроси об этом у каждого, у

любого, спроси: «Ты уверен?».

– Боря, это казуистика.

– Ничуть не бывало. Ты сам знаешь, чем отличается казуистика…

– А равно и схоластика, – усмехаюсь я, – эквилибристика, но только не мистика! Покурим, что ли?

– Что ли, – кивает Борис и, спустя многозначительную паузу, добавляет: – Представляешь, что подумают те, кто нас слушает, кто читает этот твой текст?!

– Почему только мой?

– Ведь ты же писатель.

– Да, я писатель, однако мне от этого не легче. А вообще плевать, пусть думают, что хотят!

– Вот тут ты не прав, старик. Ладно, давай спичку… У нас, кстати, осталось восемь сигарет на двоих.

– Восемь – хорошее число, – говорю.

– Офигительное! – поддерживает Борис с воодушевлением. – Восемь – это наше ДНК – лента Мебиуса…

– Ты хочешь сказать, – затягиваюсь сигаретой и с нарочитой угрюмостью сдвигаю брови, – если я правильно понял: наше ДНК – лента Мебиуса?

– Что-то вроде. Дорога без начала и конца в одну сторону.

– Притом, надо полагать, всякий раз любая точка может оказаться и первой и последней?

– Все правильно, – лицо Бориса озаряется непосредственной детской улыбкой. – Кажется, мы дали им подумать о нас все, что они хотели, не так ли?

– Так ли, – отвечаю на его манер.

Мы продолжаем спускаться, доходим до лавандовых полей. Я снимаю шляпу и кланяюсь светлому облику Демерджи, его скальным гребням, его крылатым соснам, его родникам…

– Вот, – говорю, – Борис, здесь я родился.

– Как? Прямо здесь?! – ехидничает Афонов.

– Я не о физическом рождении, то есть… Ну ты понимаешь.

– А памятный знак ты еще не поставил?

– Я сам себе памятный знак.

– О, ну это сильно! – Борис картинно вытягивается в струнку и отдает честь седым склонам.

– Пижон, – заключаю я с веселым негодованием.

– Пижон по-английски значит «голубь», кажется?

– Нет, – говорю я, – ты ошибся – «щегол».

– А причем здесь щегол?

– А при чем здесь английский?

Разговор наш, утратив прежнюю сакральную недосказанность, постепенно перерастает в дружескую перепалку с многочисленными пасами, каверзами, ехидствами, уловками, иначе, как бы сказал сам Борис, «обретает черты явной умственной релаксации».

Спустя час дружного топтания гравия выходим на лучистинскую дорогу.

Отсюда пять километров до трассы, но сегодня день для везунчиков: автобус до Алушты появляется как добрый самаритянин, спасая наши ноющие икры от досаждающей болезненной гладкости асфальта.

Алушта в апреле – курортная пустошь. Денежный ветер с гор подует здесь только в июне. К тому времени неспешные квартиросдатчики выкрасят фасады, расклеят окна, подправят крыши, почистят ковры, подновят мебелишку, постригут газоны (у кого они есть); частные дворики под тенистыми инжирами, магнолиями, чайными розами и лозами обвесят гамаками, обставят креслами-качалками; бизнесмены берегов и шельфов вывезут на места сезонных стоянок всю свою передвижную инфраструктуру на звук, цвет, запах, вкус и карман, и тогда вся Алушта-бич застынет на некоторое время в таком состоянии в предвкушении грядущего веселья и бесплатного пляжного стриптиза.

Представив весь этот шумящий пир in future, подгоняемые неотступным видением пенистых кружек пива на белом столе с тарелкой знаменитого вяленого сыра «сулугуни», мы шествуем от автовокзала по узенькому тротуарчику центральной улицы. Ноздри наши, вняв переменам, уже совершают тот единственный, лишь им доступный «стриптиз», который так понятен людям, ожидающим встречу с морем. В горах мы видели его издалека, и там оживали другие ассоциации и метафоры. Проект дня кажется нам прекрасным, и мы вальяжно раскачиваемся при ходьбе, успевая при этом подбадривать друг друга шутками, как вдруг резкий командный голос позади заставляет нас вздрогнуть:

– Ви удвох – зупинка! Пред’явiть документи, будь ласка.

Оборачиваемся… Трое человек в пятнистой форме без отличительных знаков, в зеленых беретах, полуботинках, с автоматами на ремнях и рациями у поясов. Тот, который в центре, повыше ростом и постарше.

– Берегова прикордонна служба, – объясняет старший. – Звiдки рухаемось?

– Да мы с гор, ребята, – Борис раньше меня овладевает ситуацией. – С Демерджи только спустились. Доехали вот пивка попить. А что, собственно, случилось?

– Патрульовий догляд. Усi вулицi, що прилягають до набережноi, наразi е в очепленнi. Документи якiсь маете?

– Вообще-то, мы с собой ничего не брали.

– Це даремно. Як ваще прiзвище?

– Афонов, Борис Афонов, а это Гай Рощин, мы из Симферополя.

– Так, зрозумiло. Що е в рюкзацi? – старший обращается ко мне.

– Да вещи, просто вещи… Куртка, свитер, целлофан, палатка, фляга…

– Знiмiть рюкзак, будь ласка. Покладiть на землю. Вiдiйдiть на два крокi. Рядовий Цурюпа!

– Я, пане лейтенанте! – один из автоматчиков щелкнул каблуками.

– Справити особистий догляд пiдозрiлого рюкзака!

– Точно так! – солдатик рванулся к рюкзаку с рвением натренированной овчарки. В считанные секунды «подозреваемый» рюкзак был вскрыт и выпотрошен…

– Рядовий Цурюпа!

– Я, пане лейтенанте!

– Перевiрити рюкзак на предмет наявностi прихованного дна!

Услышав эту фразу, Боря, стоявший рядом со мной, прыснул со смеху. Лейтенант посмотрел на него с презрительным высокомерием.

– Що вас так розважае, шановний?

Боря, состроив одну из своих коронных, абсолютно безвинных идиотских рож отвечает:

– Совершенно ничего.

– Ну, це добре. Що у вас у сумцi?

– Паштет, – отвечает Боря.

– Рядовий Цурюпа! – командует лейтенант, доставая из кармана серебряный портсигар и извлекая из него дешевую папиросу. – Переконатись в наявностi паштета у пiдозрилiй сумцi!

– Слухаюсь, – вздыхает солдат.

– Ребята! – Боря обрадовано хлопает в ладоши. – А заберете его?

– Кого? – спрашивает неопознанный лейтенант и, продув папиросу, закусывает ее, обнажив желтоватые зубы.

– Ну, разумеется, не моего друга, – отвечает Борис. – Я говорю о паштете.

– Не положено.

– Почему не положено? – Боря расстегивает сумку. – Сейчас все положу…

– Ось що, мужики, – неопознанный лейтенант наконец закуривает, – збирайте все це майно i прямуйте до вашего бару. Та ще порада: не вилазьте з нього години двi, щоб вас там бiльш не шмонали. Усеклi? – благодетельный патрульщик отстегивает рацию от пояса. – «Круча», «Kруча», я «Галявина», прийом! Слухай, «Круча», зараз у мене тут поруч двое: один iз синiм размольованим рюкзаком. Йдуть до вас. Пропустiть iх до «Юбилейного»… Навiщо йдуть? Пиво пити. Так. Будьмо шукати iнших з рюкзаками. Кiнець зв’язку.

Наспех собрав свои вещи, мы покидаем место нашего забавного досмотра. Пан лейтенант козыряет нам вдогонку, лицо его принимает прежнее озабоченно–строгое выражение. Борис в экстазе, по–моему, ему давно не было так весело. Оттеняясь на его фоне, сказать о себе то же самое не могу.

– Ну, что ты скажешь? – спрашивает Афонов. – Какие-нибудь мысли вслух?

– Аж никаких. Но мне как-то странно… Ты слышал его слова: будем искать других орюкзаченных…

– И что?

– Не знаю.

– Так идем пить пиво или займемся слежкой за патрулями?

– Скажешь тоже! – возмущаюсь я. – Вот придем, обставимся кружками и тогда напишем детектив.

– Нет, Гай, я понял последнее время одну штуку…

– Какую?

– Ничего не нужно писать. Все и так само собой происходит.

– Угу, – говорю, – особенно с такими изобретателями, как мы.

На подходе к «Юбилейному» нас встречает еще один отряд патрульных. Это должно быть та самая «Круча» с которой разговаривала по рации «Галявина». Троица провожает нас самозабвенно завистливыми взглядами, но не останавливает: сходимся с описаниями.

– Эк их разобрало, – шепчет Борис, – хорошо все-таки, что я успел сунуть паштет в карман тому солдатику.

– Ты все-таки от него избавился? – в голосе моем скорей интерес, чем укоризна. – Так ты факир!

– Добровольное пожертвование, надеюсь, ты не осуждаешь?

– Что ты, Боря, как можно!

Двери «Юбилейного» распахиваются навстречу нашему удовлетворенному патриотизму. Народ в баре, впрочем, расслабляется под бризами ранних и средних «Битлов». Экстаз Бориса усиливается, он сам воспроизводит под гитару половину репертуара их песен, не понимая, впрочем, их содержания… Таков феномен всех русских битломанов. Выбираем столик в глубине обширного зала. Каменные стены и причудливый свет – все, что нужно для любых упований и забвений залетных апрельских душ. Официант в считанные секунды выполняет наш заказ – и шесть кружек пива и вяленый сыр янтарным натюрмортом обласкивают глаза путников, и те, приветствуя новую реальность, в легкое и бережное касание чокаются стеклянными вместилищами хмельной влаги…

– Шумеры были правы, Боря, – изрекаю я на выдохе после продолжительного глотка, – в этом напитке есть золотое сечение истины!

– Правильно, – соглашается Афонов, – и сечение это, как было замечено, проходит на уровне второй чакры, чуть пониже пупка, начиная с третьей кружки!

– Так за него!

– За него!

– Под «Еллоу самбарин»! – подытоживаю я общий тост.

– Нет, – Афонов смеется, – под ель мне еще рано.

Время, осененное ореолом нашего застолья, начинает как–то плавно растягиваться, блаженно густеть, царственно щедреть. Слова улыбаются мыслям, мысли – словам. В какой–то из этих моментов я совершенно отчетливо ощущаю толчки в бок. Смотрю на Бориса. Боря кивает и косит глазами вправо, дескать, взгляни, у тебя гость. Справа от меня, на скамейке, склонившись над кружкой и прикрыв виски руками, сидит какой-то крепко фактурный бородатый мужик в белом вязаном свитере и, как я понимаю, время от времени, отрывая свою ручищу от виска, тычет ейной мне под ребра…

– Не понял! – обращаюсь я к незваному соседу.

– Чего ты не понял?! Ты все понял. Только давай без лишних эмоций… Ты вроде меня не знаешь, ладно. Вы тут разговариваете, я так вижу. Это твой товарищ, напротив?..

И тут наконец моя кратковременная память, совершив мощный нырок в долговременную, выхватывает знакомый образ…

– Сережа! Рысчак! Рысь! Чтоб мне так! Боря, это же Рысь, ты помнишь, я как–то тебе о нем рассказывал? Вот так встреча! Но как ты здесь, Рысь, ты давно здесь?

– Гай, – Рысчак[2] продолжает держать ладони у висков, – ты оглянись-ка назад… Там э т и хнет на входе?

– Кого?

– Да патрульных…

– Эй, погоди, – вступает Афонов, – это тебя, что ли, по всей набережной ищут?

– Меня, ясное дело.

– А почему ясное, – спрашиваю, – ты что-то утворил? Взорвал прогулочный катер?

– Какой катер! – Рысчак подвигается поближе ко мне. – Похуже…

– А что, с тобой бывает и похуже? – Афонов недоверчиво просвечивает откормленного Рысчака.

– Расскажу – не поверите. Сигарета есть?.. О, спасибо хорошим людям! Только, ребята, у меня к вам просьба… Мне скоро отсюда смываться надо, а свой рюкзак я там, за баром, на хоздворе присыпал… Забрать его с собой в Симферополь я никак не могу – отловят. Гай, выручишь? У тебя, я знаю, здесь, в Алуште, знакомые есть, отнеси к ним, пусть подержат пару-тройку дней… мне адрес потом дашь, я приеду – заберу.

– А что в рюкзаке, Серега? – вопрос мой разумеется к месту.

Рысчак молчит. Прикладывается к пиву и жадно пыхтит сигаретой.

– Что там? – Борис сама деловитость.

– Что там? Догадайтесь с трех раз… Подарок нашего с Гаем немецкого друга Карла Мельцера!

– Рысь, – отрезаю я, – перестань дурить. Что в рюкзаке?

– Да параплан, параплан, черт бы его побрал!

– Параплан?!

– Ну параплан. Отличная вещь, только очень стремная, как я понял… Но, мужики, эта история вообще песня. Ну ты видишь, я тут всех погранцов на ноги поставил. Они меня, видать, с самого Медведя пасли. Там их РЛЭСка засекреченная стоит. А прыгал я знаешь откуда?

– Да Бог тебя знает.

– С Ай-Петри, елки–палки, со смотровой площадки… Там народу–то сейчас никого нет – пусто. Ладно, слушайте…

Рассказ Рысчака начинается с того, что Карл Мельцер прислал ему международную бандероль. Он, конечно, мужик богатый и такую роскошь мог себе позволить безболезненно. Рысь прыгал до потолка и даже выше, судя по шишкам на голове.

Весь комплект летного оборудования умещался в одном рюкзаке, сам параплан и прилагаемый к нему комбинезон были выполнены из очень прочного и легкого серебристого материала; шлем с электронной начинкой и выводом параметров полета на пристяжные ручные браслеты; в шлеме, как понял Рысчак, помещался также радиомаяк и мобильный телефон. Словом весь этот летательный «снаряд» был настолько классным и профессиональным, что Рысь стал лелеять мечту о скорейшем его испытании. И день настал. Приехав в Ялту, наш герой нанял такси и ровно в полдень сегодняшнего дня уже вдыхал свежий ветер с моря, расположившись на смотровой площадке Ай-Петри. Свидетелей его выхода на старт и прыжка не было. Купола параплана набирали воздух «как сеть траулера набирает треску на Канадской банке» (сравнение Рысчака, бывшего рыбака). О, эта божественная картина – лицезреть под собой наш славный берег, и горы его, и леса, и сады, и море с высоты ястребиного полета! Нет сил описывать эти «кипятковые» восторги и вареные в мешочек метафоры господина Рысчака; прочувствовавшись до слез, парапланщик осуществил над морем свой фирменный трюк: пописал в воздухе. Восходящие потоки уверенно держали серебристого красавца на высоте в два километра. Рысь решил, что может немного снизиться и пройти вблизи «носа» Аю-Дага, дабы помахать ручкой любимому поселку Партениту. Маневр прошел удачно, и тут Рысчака осенила идея набрать номер мобильника своей давней подруги Киры Апостоловой. Будучи плохо знаком с немецкой инструкцией к «бортовому оборудованию», но уважая и предвидя схожесть логического мышления всех мировых технарей, Рысчак стал набирать на одном из наручных браслетов телефонный номер…

Голос в шлемовых наушниках:

«Алло, я слушаю». – «Кирочка, Кирюша, это я!» – «Кто я?» – «Рысь, Сережа!» – «Сережа, Господи, где ты?» – «Я здесь, в воздухе. Парю». – «Сережа, перестань, я серьезно». – «Я тоже… Хочешь, поменяю маршрут и сяду к тебе прямо на балкон? Кирочка, Кирочка, ты слышишь меня?..»

Но Кирочка уже не слышала, а вместо нее, после почти двадцатисекундного потрескивания и посвистывания, в радиоэфир ворвался чужой разговор:

«…точно так! Вiзуальний контакт 2–0–48. Точно так, пане майоре, але на локаторi щось незрозумiле…»

– «Що значить незрозумiле? Сержанте Оселедець, доложiть як слiд…»

– «Докладаю нормально, пане майор: об’ект поводиться якось дивно: радар його майже не фiксуе, аж двадцать секунд…»

– «Спробуйте iнфрочервоний режим».

– «Пробую, але ніяких змін. Тільки цифровий датчик комп’ютера продовжує набір параметрів… Якась маячня! Пробачте, пане майоре…»

– «Увімкнить додаткові растри».

– «Слухаюсь, вмикаю!»

– «Модуль сімдесят п’ять із наднаглим навантаженням?»

– «Так, справді, модуль сімдесят п’ять!»

– «Ну і що ти бачишь, синку?»

– «Перешкоди, пане майоре, об’єкт створює перешкоди...»

– «Сержанте Оселедець, відіокамера працює?»

– «Так, працює…»

(Шум, треск, гул)

– «…Дай мені транслокатор на повну…»

– «Транслокатор на повну. Все у режимі запису!»

– «Ну і що там за хрін бовтається у повітрі?»

– «Мужик у спецкостюмі якийсь…»

– «Так на чому він там сягойдає, хай йому грець?!»

–«На парашютах».

– «Одже, слухай мене, сержанте… Швидесенько закладай увесь цифровий ряд польоту у комп’ютер и даси мені розраховану точку траекторії… Звідки його біс несе…»

– «Хвилинку, пане майоре, здійснюю завантаження… Довготове простягання… скидання висоти… Чорна екстрема, біла екстрема… Модуль помилок… Пошук. Зараз спрацює, пане майоре».

– «Так давай, давай… Що він, спить у тебе, той калькулятор?!»

– «Ось, є відповідь… але цього не може бути…»

– «Чого не може? Доложить за статутом!»

– «Пане майоре, пробачте, пошук траєкторії показує, що сріблястий об’ект у вигляді мужика з шоломом рухається з невизначеної орбіти!»

– «Як з орбіти?! Сержанте Оселедець, ви тверезий? Ви собі звіт складаєте у цих словах?»

– «Точно так, складаю! Але техніка не бреше!»

(Шум, треск, гул)

– «…Майор Севрюга, повторюю, майор Севрюга, на зв’язку. Спецпост номер вісім! Підняти по тривозі дві роти берегової охорони наземним та морським транспортом… Ситуація «Входження», повторюю: «Входження»… Усім старшим офіцерам підрозділів налагодити мережу сорок п’ять. Уся додаткова інформація про подальші дії надходитиме після запиту щодо особистого коду. Кінець зв’язку!..»

И тут Рысчаку стало не по себе. Это и понятно: все, что он успел услышать, мягко говоря, в голове не укладывалось. Одна мысль, впрочем, там уложилась: его «пасет» пограничная команда. Нужно приземляться. Уже показался внизу вулканический «горбик» Кастеля. Посмотрел на часы: полтора часа полета. Проверил стропы управления… Параплан плохо слушался, наверно, от волнения. Минут двадцать он боролся с «немцем», перестраивал рули, менял угол атаки и конфигурацию всех ярусов купола-крыла… Взмок совершенно: пот заливал ему глаза, под комбинезоном все хлюпало…

Пролетел рабочий уголок, наконец, поравнявшись с линией пирсов, отвернул в море метров на пятьсот, потом сделал короткий круг против часовой стрелки и, неуклонно снижаясь, полетел прямиком на городской пляж. Очень не хотелось плюхаться в апрельскую воду, и мастерство, конечно, взяло верх: сел на песок. Скорость, с которой собирал параплан и выпрыгивал из костюма, была ошеломляющей, так что зрители, ежели и успели организоваться под завязку его полетного триумфа, через три минуты после приземления увидели уже не «ихтиандра небес», а вполне заурядного бородатого туриста в кроссовках, свитере, джинсах с черным, единственно, странного вида рюкзаком на плечах. Вскоре, впрочем, не увидели и рюкзака…

– Ну вот, мужики, – Рысь переводит дух и допивает свое пиво, – а теперь мне надо уноситься. Гай, ты оставь Бориса ненадолго. Идем, я покажу тебе свое вещественное доказательство.

– Сережа, так ведь меня тоже шмонали патрульные, как я понесу твой параплан?

– Ну придумай что–нибудь… Где живет твой алуштинец?

– Возле гостиницы «Восход».

– Далековато…

– Ладно, Рысь, – говорю, – мы все равно с Борей спешить пока не собирались. Подождем, пока стемнеет, а там, может, патрульные осаду и сами снимут. Отправляйся домой налегке, завтра я тебе позвоню. Где твой ранец, пионер, рассказывай…

***

Через два часа мы с Афоновым уже звоним в дверь Саввы Москалевцева[3], преуспевающего крымско-московского драматурга, бывшего лидера неформальной организации «Зеленый свет» и общественного коменданта разрушенной крепости Алустон.

Савва оказывает нам самый теплый прием: накрывает стол, распечатывает бутылку «Абсолюта», подписывает экземпляры своей новой книжицы «Формула высоты» и, конечно же, предлагает послушать его новую шутливую минипьесу, которую он давеча закончил и которой мы, под кофе и сигареты, соглашаемся внимать с искренним интересом. Боря, улучив момент, когда Савва отправляется в свой кабинет за текстом, шепчет мне:

– Нашу историю с Рысчаком и его поклажей прибережем напоследок.

– Всенепременнейше, – соглашаюсь.

Появляется Савва с листиками свежеотпечатанной пьесы.

– Я, ребята, вообще-то не мистик, скорей аллегорист, поэтому, наверное, меня всегда тянуло к сказкам. Ну, послушайте…

Начинает читать:

«ТАНЕЦ ШАМАНА.

Одноактная пьеса.

Действующие лица

Хореограф – тот, кто все это закрутил.

Фуэте – всегда на одной ножке.

Тодес – несостоявшийся хореограф.

Волчок – народный элемент.

Сальто-Назад-с-Прогибом – субъекты

из группы риска.

Пируэт – мастер редкого финта.

Хоп-ля – неопределенный собирательный

персонаж.

Брейк – авангардист новой субпластики.

Действие происходит в некоем беспечальном месте, где одинаково уживаются все страсти и привязанности, взгляды и нравы, инкарнации и реинкарнации, культуры и субкультуры, тенденции и потенции, субъекты и объекты, логика абсурда и алогичная рациональность, продуценты и паразиты, холерики и клирики, женщины и мужчины, крови всех времен и народов.

Сцена первая и единственная

Зал заседаний, он же зал для разминки. За круглым столом в стиле вольной беседы разминаются четверо: Пируэт, Сальто–назад–с–Прогибом и Волчок.

Сальто–Назад-с-Прогибом (одновременно): Послушайте, так невозможно работать: никакого внимания! Прошлый заход была свалка. Мы совершенно не видим друг друга…

Пируэт: А кто сказал, что надо видеть друг друга? Тут бы еще себя разглядеть получше! (Ищет себя в зеркальной стене).

Волчок: Так мне, по-вашему, вообще лучше не показываться? Я что, не имею права на свое мнение?

Пируэт: А кто у тебя его забирает?

Волчок: Я не знаю, вам не кажется, что у нас что–то не в порядке с руководством, с власть имущими, так сказать?

Общее раздумие в позах. Входят Брейк и Хоп-ля (разминаются между собой).

Хоп-ля: Я выбрал тебя, друг мой, потому что ты мне симпатичен!

Брейк (сам себе): Симпатичен! Призматичен! Симптом о том: а что потом?

Подходят к столу.

Брейк: От лица эго-фигуристов наше вам! (Выбрасывает кисть правой руки над столом – вспыхивает сноп искр.) (Обращается к Хоп-ля.) Ты знаешь, я вчера освоил несколько новых «па» в невротанце! Элементы паранормальной рефлексии, ты почувствуешь, подожди…

Хоп-ля: Может, ты сначала на них потренируешься?

Раздумье и общее недоумение в позах.

Тодес: А-а! Программа уже на столе! У кого свободный экземпляр? Дайте, дайте…

Фуэте: Интересно, это надолго?

Входит Хореограф.

Хореограф: Уже работаете? Прекрасно. Где же еще, как не здесь! Ну что же, не будем терять время… С программой все ознакомились?.. Кому что-то неясно, кто не согласен, кто сомневается, у кого затекли ноги… руки? Прошу поднять. Так, а как с фантазией? Все раскованы? Все видят друг друга в зеркалах? Нет? Да. Прекрасно. Итак, друзья, забудьте о том, что вы прочли в этой программе, сегодня мы занимаемся совершенно другим: будем репетировать образ шамана. Поверьте, это в наших возможностях. Образ Шамана загадочен и скрыт от «глухих» глаз, но я повторяю, мы будем пытаться. Предлагаю каждому высказаться в собственном ключе, в собственной отмычке… как хотите. Кто начнет?

Хоп-ля: Позвольте уж я. У меня коротко (читает):

Я видел, что черные Веды,

Коран и Евангелие

и в шелковых досках

книги монголов

сами из праха степей

из кизяка благовонного[4]…

Сальто-Назад-с-Прогибом (одновременно): Прекрасно, только мы бы сюда добавили личного, скажем, такого (читают):

Обнимаю тебя кругозором

гор, гранитной короною скал

занимаю тебя разговором,

чтобы легче дышал, крепче спал[5]…

Тодес: А такого Шамана не хотите? (Читает.)

О люди!

Ваши темные дела

Я вижу. Но волнуюсь не за души,

А лишь за неповинные тела –

Ведь это все же не свиные туши.

Я знаю,

Тело не за свой позор

Заплатит кровью чистой и горячей,

Плутует разум – хитрый резонер,

Вступая в сделку с честью и удачей[6]…

Пируэт: В вашем Шамане слишком много моральных телодвижений. Послушайте. (Читает.)

В ревю танцовщица раздевается дуря…

Реву?

Или режут мне глаза прожектора?

Шарф срывает, шаль срывает, мишуру,

Как срывает с апельсина кожуру.

А в глазах тоска такая, как у птиц.

Этот танец называется «стриптиз»[7]…

Хореограф: Ну вот, поговорили! А почему никто не выходит на подиум? Брейк, ваше мнение? Как вы видите Шамана? Что он делает по-вашему?

Фуэте: Танцует вокруг огня!

Сальто-Назад-с-Прогибом (одновременно):

Жертвы!

Брейк: От лица эго-фигуристов! – все происходит совсем не так и не для этого. Смешно воспринимать эманацию шамана только как стриптиз! Мелко, очень мелко.

Волчок: Я вообще не понимаю, на кой все это надо! Почему я должен изображать шамана? Вы танцуете, я – нет. Я не глупее вас!

Тодес: Ты же народный элемент. Дай свое развитие, дай вихрь, завращай здесь все вверх ногами…

Волчок: А ты сам–то завращал хоть что–нибудь или хоть чем–нибудь?

Хореограф (останавливая спор): Как я понял, претенденты на сегодня у нас исчерпались. Жаль. Придется самому… (Вспрыгивает на стол. Начинает обряд камлания. Ловит руками золотые нити лучей, пробивающиеся сквозь потолок, и начинает опутывать ими сначала руки и голову, потом ноги и все тело. Хореограф извивается, изображая единение с космическими силами. Неожиданно с потолка сыплются листья – белые и синие – это символы небесного благоволения…).

Тодес: А ведь может… рожденный ползать!

Хоп–ля: Который по счету?

Брейк: От лица эго-фигуристов – браво! Браво!

Волчок: Не верю. Ни единому слову не верю!

Хореограф весь светится в своем непостижимом экстазе. Но движения его становятся все более скованными… Вот уже не видно лица, рук, ног. Все стихает. Золотой кокон стоит посреди стола. Волчок, улучив минуту, бросается к кокону, хватает его мощной хваткой под мышку и крикнув: «Теперь он мой!» – бросается в окно. Улетает. Тишина. Общий шок. Прежний антураж медленно восстанавливается: это снова зал для заседаний, он же зал для разминки, и только на столе груда листьев.

Открывается дверь. Входит Хореограф.

Хореограф: Замечательно, замечательно! Все работают, где же еще, как не здесь! Ну–с, что нам неясно, кто не согласен, есть сомнения? У кого затекли ноги, поднимите руки... Итак, друзья, сегодня мы с вами…

Занавес.

Послесловие. На сцену в свете прожекторов выходят двое – Тодес и Фуэте.

Тодес: Куда теперь пойдешь?

Фуэте: К своим, куда же еще! Без меня пропадут. Кто им знаки судеб читать будет, кто небесные хляби отворять, кто исцелять, кто успокоит их, в конце концов?

Тодес: Ладно, прощай покамест. Бубен-то свой не забудь, реквизит все-таки!..»

Савва заканчивает чтение и смотрит на нас испытывающим взглядом.

– Я, конечно, не критик, – говорю, – но, по-моему, неплохо. Кое-что, может быть, следовало бы обострить в вашем тексте…

– Милый Гай, – возражает Савва, – там и так все обостренно до предела. Вы же понимаете, это постмодернизм. В таком ключе сейчас пишется все самое передовое. И не забывайте, что перед вами все-таки театрализированная версия похищения Психеи, то есть души, будущей души-бабочки…

– Так весь конфликт был в этом? – спрашивает Борис, слегка покашливая.

– Как раз таки в этом. Волчок – это еще и волк, вурдалак, темная сила…

– Но знаете… Простите, вот эта подробность нигде и не прозвучала.

– Это не подробность, Борис, это трактовка, режиссерская трактовка,

угаданная мной.

– Постойте, но вы же не режиссер, вы сценарист!

– В некотором смысле, Борис, эти творческие амплуа для меня сливаются.Режиссер – это кокон сценариста…

– А-а, так вот кого на самом деле похищают! Волк-волчок… Он зарится на главную фигуру!

– Правильно, – Савва хлопает себя по коленкам. – Ну вот теперь вы поняли. А главная фигура – это Душа, то есть то, что воплощает в себе кокон–шаман.

– Забавно, забавно, – Афонов закатывает глаза и обращает свой внутренний взор на ментальные поля отрезвляющего просветления. – Ну и день сегодня, выдался, ну и день! Давно не попадал в такие дебри… Нет, с вами художниками слова не соскучишься.

– А с художниками дела еще веселей, – вправляю я неожиданно, – еще интересней!

– О чем вы, Гай? – Савва разливает остатки «Абсолюта» и вытряхивает из консервной банки последние маслины.

– Савва, скажите, вы немецкий знаете? – любопытствую.

– Как свои пять пальцев. А зачем вам мой немецкий?

– Савва, вы можете профессионально перевести инструкцию, написанную на немецком языке?

– Думаю, смогу. Без проблем. Но в связи с чем такая необходимость?

– Савва, эта история, такой же модернизм, как и ваша пьеса, правда, Борис?

– Правда, – Боря кивает. – Только ее главная фигура сбежала. Ее не похитили, а она сама смылась. Обстоятельства подтолкнули…

– Савва, а вы не слышали, что сегодня пол-Алушты было оцеплено пограничниками? – спрашиваю.

– Да нет, я весь день сидел дома, даже в магазин не выходил. Жена перед своим отъездом в Россию набила холодильник под завязку. А что произошло на самом деле?

Рассказываем о приключениях Рысчака. Легкое недоверие в глазах Саввы Москалевцева постепенно перерастает в изумление. Изумление временами купируется нашим с Борисом смехом, отчего господин радушный драматург пожимает плечами и потряхивает головой, сопровождая свою реакцию репликами типа: «Нет, я верю, если это так серьезно». Боря притаскивает из прихожей рюкзак Рысчака с парапланом, достает серебристый шлем с темным солнцезащитным забралом, в одном из боковых карманов находит красочный буклет инструкции, протягивает его Савве. Савва утирает испарину со лба кухонным полотенцем, углубляется в чтение, то бубня, то четко и резко проговаривая в пространство непонятные немецкие слова и выражения. Наконец, прежде чем сообщить нам итоги перевода, переводит дух и молча «хлопает» рюмку водки…

– Ребята, вы не поверите… Здесь черным по белому написано, что настоящее летательное устройство предназначено для проведения секретных диверсионных и, это не опечатка, космических операций. А шлем, кроме всего прочего, ни что иное как всеволновой радиоперехватчик и одновременно миникомпьютер с системой мобильной связи, астронавигации и трехчасовым запасом сверхсжиженной дыхательной смеси на случай работы в безвоздушных средах… Совместное производство НАСА и немецкой фирмы «Вельдершпрее». Нормально, правда? Ребята, вы уволокли из под носа военных такую улику!..

– Да, – вздыхает Борис и смотрит на меня с выражением грусти, – сегодняшний день пока ничего не подтвердил. Ну ладно, будет еще время.

– Боря, ты о чем? – спрашиваю.

– Я о метафизике, Гай. Ты понял меня… Вся эта история конечно забавна, но слишком реалистична. Некоторые, правда, любят и погорячей! Вот, Савва, например, поражен…

– Ну, вообще-то, поражен я лишь отчасти, – Савва как бы оправдывается. – А вы о чем думаете, Борис?

– О Психее, Савва, и о вашей пьесе, она мне почему-то сейчас стала нравиться еще больше. Наверное, все дело в контрасте информации… А может, тут другое… что скажешь, Гай?

– Да, – отвечаю я, – контраст существует.

***

«Этот контраст существовал всегда. С незапамятных времен. Контраст двух миров. Но было и другое. Некогда миры воображения так тесно и замысловато вплетались в пряжу реальности, что узор, который иногда удавалось прочитывать посвященным, поражал своей грандиозной многомерностью. Душа легко устремлялась в странствия по этим полотнам, легко воплощалась и легко меняла свои обличия и благодаря этому была неуязвима.

Одно из полотен этих странствий носило имя Моору.

Никто не знал, откуда пришло оно к нам, с востока или с запада, с севера или с юга, но Моору существовал задолго до первого упоминания Киммерии, а тем более Тавриды. Но Моору существовал и все их время. Менялся только узор: становился сложней, причудливей, «апокрифичней», – и меньше становилось тех, кто мог видеть его, войти в «ткань» переплетения, жить в ней. В конце концов остались единицы. Сами себя они называли Пряжниками. Все остальные их никак не называли, просто потому, что не знали об их существовании и даре. Дар же этот был велик и опасен. Внешне опасность могла выглядеть как невозможность вернуться. Поистине, мир реальный, если говорить о нем как об «отдельном духовном сознании», так вот мир реальный должен был бы считать эту опасность величайшей для себя, но сами Пряжники так не считали. Их древние и новейшие предания рассказывали о тех, кто навсегда остался в Моору, – «приглашенных на вечный пир» или «пирующих»… Тогда Пряжники превращались в «бражников». Это шутливое прозвище не многим напоминало о другой метафоре – о разновидности прекрасной бабочки…

Моору манил, притягивал к себе и своей ускользающей сущностью, пограничностью ощущений, странностью и великолепием парадоксальных и поэтических наитий, неслучайностью ситуаций, он, словно мифический летающий город Индры, всегда появлялся там, где изливались лучшие откровения и творилась энергия знаковых событий. Он распознавал центры, движимые сотворчеством и простирал над ними свое незримое покровительство, предлагая порой всем участникам предельное самовыражение, некое испытание и во времени и в пространстве…»

Из философских дневников Гая Рощина

***

В начале июня Белый Грач[8] обосновался на Чигинитре – турстоянке под Караби–яйлой. Устроил его туда (точнее, взял к себе) на должность штатного радиста Юрий Овчаренко, известный в Симферополе как периодический журналист-политолог и многопрофильный предприниматель по прозвищу Генерал. Я позвонил Саврасову, и мы, пасуясь воодушевлениями и предвкушениями хорошей «пробежки», выбрали днем старта ближайшую среду. Оба мы оказались совершенно свободны, необременены никакими встречами, визитами, а что до вопроса сбора и экипировки, то он для нас решался гораздо легче, чем выход на какой-нибудь светский раут. Однако самым решительным аргументом было простое желание увидеть старых друзей в новой обстановке, прокоптиться пару дней у костра, осветиться звездами и вечерями при стихах и травяных чаях, надышаться горной свежестью и в простоте походного быта разглядеть прежде неявные нам стороны собственных альтер-эго.

Горы были нашим допингом, нашим наркотиком и как честные «наркоманы» мы стремились ревностно подтверждать это качество в себе и проверять в других. Узнав о том, что наш городской «затворник» улиц и кофеен столь решительно сподобился нести вахту бессонницы в горах, мы единодушно решили пробить к нему тропу «свидетелей Белого Грача». Мы также договорились о том, что попробуем осуществить наш марш–бросок, а это не менее сорока километров, от Перевального до Чиги, за один переход – с утра до позднего вечера, без продолжительных остановок.

В облике Саврасова (кстати, прозвище Серьез отпало от него уже лет десять назад), с мушкетерской бородкой и усиками, есть что-то пиратское и мюнхгаузенское одновременно; пружинистая походка выдает в нем человека принципов, но почти не сходящая с лица полуусмешка как бы опровергает эти принципы и предлагает трактовать характер его обладателя двояко: он либо посмеивается над всем окружающим, либо находится в перманентном услужении кому-то из своих «внутренних» господ, требующих от него хвалы и заискивающего внимания. Саврасов всегда умеет себя объяснить и оправдать, в любом деле, иногда кажется, что угрызения совести почти чужды ему, но он бывает суеверен и даже мнителен. Я знаю его таким бездну лет.

Мы поднимаемся по тропе Малиновой балки на Буковый кордон. Идем по красным и синим маркерам на деревьях. Заблудиться здесь практически невозможно. Слева от нас массив горы Замана, но самой вершины не видно из–за леса. Высокие сероствольные грабы – наше неотступное окружение. Июньский расцвет Солнца, пряный теплый воздух, узнаваемые, но оттого не менее таинственные звуки: вспорхнет сойка, тявкнет в глубокой балке лисица, хрустнет под ногой сухая ветка, – и постепенно уходит от тебя инерция достраивать картину; то, чем ты «грешил» в городе, здесь не работает – вязнет и глохнет, уступает место чему–то первозданному, плавно перетекающему. Звуки можно «трогать», свет «слушать», а воздух «пить глотками» и раскатывать их по телу, которое не устает, не хочет уставать.

– Я всегда удивлялся, – говорю я Саврасову, – вот тропа витийствует по склону… А сколько веков она здесь? У пирамид всегда были грабители, у городов всегда были стены, у морей – лодки, а у гор – тропы. Странно их существование, и живут они, как люди, свое время: иные хиреют, зарастают, другие подмывает водой, иные горят вместе со всем лесом, потом возрождаются… А уж кто ходит по ним – тут целая летопись! Может, у них и память своя есть, как мыслишь, Серж?

– Хотел бы я хоть раз включиться в их память! – Саврасов отхлебывает из фляги. – Чаю хочешь? Я дома заварил, с мятой. Бодрит.

– Нет, спасибо. Если верить предсказаниям Глины, то на Буковом кордоне нас будет ждать чай из двенадцати трав. Местный лесник–татарин Кемаль всегда на костерке чай для гостей оставляет.

– Глина? – переспрашивает Саврасов. – Кто такой Глина?

– Глина – это проводник местных «авиалиний», туринструктор с двадцатилетним стажем, каэсээсник, то бишь горноспасатель, к тому же…

– А Генерал его знает?

– Генерал, по-моему, всех знает.

– Слушай, а чего это Генерал в горы подался?

– Да вроде ищет что–то… Слышал я, будто у него в личном командном штате экстрасенс работает, и топограф, и спелеолог. Целыми днями эта бригада по Караби лазает, схемы и профили вычерчивает, отчеты пишет. Генерал-то одно время очень дружил с женой нашего покойного «Шлимана», Чепинского. Чепинский сам в пещеры и шахты спускался, срисовывал тамошние наскальные знаки. Говорят, будто старик утверждал, что у тавров свой алфавит имелся… Супруга Чепинского Генералу нашему записи мужа доверяла. Вот Юрий Викторович в кабинете у прим–археолога сутками и просиживал. Наверное, было там что почитать, сам понимаешь…

– А Белый Грач тогда в этой связке каким боком?

– Ну, во-первых, он старый друг Генерала, а во–вторых, скорей всего, чтобы функции коменданта выполнять во время отсутствия Юрия Викторовича.

– Да, теперь все понятно, – Саврасов останавливается и делает стойку «верблюда» – лучший способ отдыха на подъеме: рюкзак на спине, руки на коленях, – и так, в согнутом состоянии, восстанавливать дыхание. Обычно хватает одной минуты. Я следую его примеру.

– Кстати, Серж, мы в полукилометре от плато. Сейчас вытянем и потом пойдем по «волнам» до самого Суата. Здесь высоты ниже 900 не падают. Взлет – посадка, взлет – посадка…

– А дальше?

– Дальше – перевал Ликон, а за ним – по родничкам, по террасам… Зависнем над Рыбачьим и возрадуемся нашему подвигу.

– Успеем дойти до Чиги?

– Если не будем расслабляться.

– Ты о выпивке, что ли? – Саврасов усмехается. – У меня с собой есть кое–что…

– Да нет, я о ногах. А огненную воду пока береги.

– Вот я и берегу.

Минут через двадцать мы наконец достигаем плато и выходим на дорогу, что ведет к домику лесника Кемаля. Солнце в зените, значит, время перевалило за полдень. Часы ни я, ни Саврасов в поход никогда не берем, да и зачем они в горах? Этот механический экзекутор ничего общего с настоящим чувством времени не имеет.

Домик лесника пуст, но угли в печи, что сложена тут же, на подворье, еще горячи. Заветный чайник с отваром из трав полон. Метрах в двадцати от дома скирда свежего сена, значит, Кемаль подался на покос. Следы от его минитрактора ведут к дождевому озеру на Долгоруковке. Саврасов находит кружки, разливает хозяйский чай, пробует и дивится аромату. Протягивает одну кружку мне. Я выпиваю, присаживаюсь на скамейку. Извлекаю из жилетного кармана ручку и листок бумаги, пишу благодарственную записку Кемалю, передаю привет от Глины… Нет, насчет времени я, похоже, соврал. Предлагаю Саврасову измерить его одной выкуренной сигаретой. Он не возражает, тем более что сам не курит…

Впрягаемся в рюкзаки и, продолжая ловить приливы динамической эйфории от чая, пересекаем пересохшее русло речушки Суботхан, движемся дальше, мимо скалы Клавы Кюревой, бросив взгляд на мощные, залитые солнцем скалистые отроги Тырке и Долгой на юге, ныряем в старый буковый лес…

– Ты заметил, Гай? – говорит Саврасов.

– Что?

– Мы до сих пор не встретила ни одного человека, ни встречного, ни поперечного! Сколько ни идем – никого.

– Так это плохо? – спрашиваю.

– Не знаю, – отвечает, и у самого в очках уже знакомая рябь.

–А может, тропа ведет нас уже в другом времени? – предлагаю свою мистическую версию. – Подожди, сейчас перейдем Бурульчу одну и вторую, а там Партизанская, вот уж где наверняка будет людно. Ты что, соскучился по городу?

– Да нет, Гай, это я так, к слову. Чай-то у этого Кемаля, по-моему, с какой-то наркотой: башку крутит.

– Это с непривычки, Серж. Мы с Глиной всегда этот чай здесь пили. Подожди немного, сейчас у тебя начнется включка.

– «Включка»?! – Саврасов недоумевает. – Куда?

– Не тот вопрос, старик, не тот… включка во все!

– А я, по-твоему, не включен? Гай, ты за кого меня держишь?

– За Саврасова я тебя держу, за кого же еще!

– А, ну спасибо, господин Рощин, я польщен! Вы предлагаете мне правила игры, которую я не знаю. Спасибо, постараюсь освоиться.

– Нет никакой игры, Серж, но произойти может разное. Главное, быть готовым…

– К чему?

– К перемене ветра, событий, погоды, всего…

– А если ничего этого не будет? Если нет никакой Моору, как ты ее называешь?

– Есть. И всегда была. Однажды она уже показала себя, но мы были другими. Мы испугались, мы не захотели верить…

– Ты о той истории с «алмазами» в исчезающей шахте, о той девушке по имени Майя?

Я молчу. Я хочу, чтобы он собрал свои ощущения и сомнения и что–нибудь переосмыслил. Еще раз.

Мы продолжаем наш путь. Тропа переходит в дорогу, дорога в тропу. Лес обступает нас кольцом, здесь он особенный, глубинный. На редких полянах и возвышенных местах хорошо видны «бастионы» одиночного плато Орта-Сырт на севере, высокие гребни Кара-Тау – на востоке. Караби уже близко. Мы дышим ее ветром. Саврасов оказывается прав, но это была не только его правота: встречные нам действительно не попадаются, и Партизанская стоянка не вносит в этот странный заговор никакого изменения: все площадки под жилые обиталища пусты. Проходим еще три километра – Суат, точнее, его самые верховья с двумя родниками и ручьем, пересекает чудесную безлесную долину сплошь заросшую шелковистыми изумрудными травами. Поднимаемся к источнику, оставляя дорогу южней. Вода в роднике божественно вкусна, и мы наполняем наши фляги до краев. Саврасов предлагает «измерить время», и я закуриваю сигарету. Первые напоминания близящегося вечера…

Уже позади Суат и перевал Ликон. Куда девалась привычная мимолетность явлений и беглость мыслей? Мы могли часами говорить о химерической красоте растущей макушкой вниз сосны, будто бросающейся со скалы, как встревоженная в ее покое птица Симург… Здесь тропы становятся навесными мостами через целые миры; прикосновение всего живого к тебе – напоминание о древнем непрекращающемся эхе единения. Каждый шаг – приглашение к общению и обмену. Теплый, мудрый, выцветший известняк скальных нагромождений изредка, словно плотина в «русле» тропы, перегораживает дорогу и полон какого-то особого мужества и аскетического уюта. Хочется гладить эти камни и отдыхать среди них и вопрошать их…

Солнце давно село, а тропа на Чигу все еще тянется по нескончаемым террасам южного склона Караби. Поют сверчки и далеко на юго-востоке загорается луч берегового маяка, а я с отчетливостью ловлю себя на мысли, что не могу никак привязаться к местности. Начинаю подгонять Саврасова, уверяя его, что до стоянки рукой подать. Сергей не жалуется, но он в очках, а это обстоятельство как-то забылось мною. Я все больше замечаю его неуверенность. В конце концов тащимся еще с километр вслепую и выходим к какой-то широкий и пологой каменной осыпи, должно быть, мы просто на выровненной части одной из многочисленных балок, режущих склон… Повсюду заросли дикой яблони и груши, их даже в темноте ни с чем другим не спутаешь. Мы останавливаемся и прислушиваемся к новым звукам: ржание лошадей и звон колокола. Осыпь под ногами влажная от растекающейся неизвестно откуда воды. Пройдя вперед еще метров тридцать, замечаем справа узкий металлический короб-поилку и тянущуюся к нему сверху отводную трубу.

– Бросим рюкзаки, Гай, – Саврасов в явном оживлении. – Ты измерь время, а я пойду осмотрюсь. Тут явно жилое место…

Пожелание снять рюкзаки продлевается еще двадцатью шагами вдоль трубы. Неожиданно впереди показывается тускловатый свет и фигура человека. Неизвестный несет в руках обыкновенную керосиновую лампу…

– Огни святого Эльма, – мрачно шутит Саврасов.

Неизвестный притормаживает метрах в пяти и подает голос:

– Ну вы даете, мужики, темень–то какая! Туристы, что ли? От своих отбились? Здравствуйте! – наш визитер подкручивает регулятор фитиля на лампе – огонь вспыхивает ярче, и мы видим добродушное и деловитое лицо просто, по–деревенски одетого человека.

– Вы пастух? – почему–то спрашиваю я.

– Угу, – отвечает он, поднимая лампу на уровень лица, чтоб оглядеть нас. – А вы кто будете? Чай, не цыгане, коней не воруете?

– Мы на Чигинитру. Я Гай Рощин. Это Саврасов Серж. Сколько до стоянки, не скажете?

– Э, нет, туда вы сегодня не дойдете, туда ж километров пять потемну. Да кто ж пойдет! Вот лучше оставайтесь. У меня вагончик и кошма есть, аккурат соломой постелена… Ну пошли, я вам угодья свои покажу. Меня Федором зовут, Колесниковым. Дом – в Рыбачьем. А сами-то вы из каких мест?

– Мы – Симферополь, – отвечает Саврасов.

– Ну, понятно. Наши с деревни сюда не ходят. Уж я тут третий год пастушу. Ужинали?

– Нет, не успели…

– Вот и ладно, вот и ночуйте. А туда вам сегодня не дойти, ни в жисть не дойти – ноги в овраге забудете, одним словом.

Мы смеемся. Пожалуй, Федор Колесников прав: наверное, можно расслабиться, и хорошо бы чаю лесного по большой кружке, с сахаром…

– Да есть у меня такой, как без чаю-то на ночь! – говорит Федор.

Странно, думаю, кажется, я последнюю мысль вслух не произносил. Уже через десять минут мы сидим в старом строительном вагончике, уплетаем деревенские помидоры, сырой болгарский перец, накладываем на хлеб ломтики консервированной скумбрии. Саврасов разливает по пластиковым стаканчикам из припасенной фляжки разведенный вполовину «медпрепарат». Федор Колесников разводит примус и ставит на него чайник с местным «травобоем». После двух-трех чарок нашего ночного гостеприимца тянет поговорить. Очень скоро мы узнаем подробности из жизни всей его родни, также политические взгляды, рецепты от радикулита, стоимость ведра персиков на рыбаченском рынке, трактовку десятка предсказаний Нострадамуса, истории о проделках местного деревенского йога Артема, ну и конечно самые свежие байки о цыганах–конокрадах, которые неизвестно откуда здесь берутся, выходят по ночам, уводят коней и прячут их в пещерных гротах Караби. По этому случаю сельсовет купил, зарегистрировал и вручил ему, пастуху Федору Колесникову, иностранный пневматический карабин, стреляющий резиновыми пулями, а также специальными разрывными ампулами с несмываемым красителем. Так что шутки в сторону, и ежели что не так пойдет среди ночи, нас с Саврасовым призовут в свидетели и помощники, и зло не пройдет, а будет побито, посрамлено и помечено!

Я смотрю на Сержа: лицо у него, несмотря на сохраняющуюся веселость, выглядит усталым. Наверно, мое такое же.

– Федор Петрович, – говорю, – ты нам свою кошму покажешь?

– Что, подустали, ребята?

– Да похоже. Мы ж с утра как заводные сюда выстригаем. Да сам видишь, рекорд не взяли, до места не дошли, а там наши товарищи.

– Видел я ваших товарищей, видел… Ничего, вполне пристойные люди. Целыми днями что–то ищут, а по вечерам при костре с сухим вином и гитарой песни поют странные про пилигримов каких-то. Эх, странный вы народ, городские да столичные!… Мечтатели, одним словом. Ладно уж! Давайте, набирайте себе травобойчика и пошли… Кошма тут рядом, под грушами. Я ее маскировочной сеткой оградил, там удобно, выспитесь хорошо. Ну а я сегодня здесь, в вагончике, побуду, радио послушаю. Только вы знайте, если какой-то шорох подозрительный или там лошади мои в загоне захрапят – сразу ко мне, одним словом. Договор?

– Договор! – отвечаем вместе.

От кошмы до загона метров пятьдесят, вниз по тропе, если идти в обратную сторону, и располагается он на террасе под небольшим скальным гребнем. Лошадей там немного: десяток взрослых и два жеребенка с кобылой, как объяснил Федор. Место же для кошмы лучше не придумать: со всех сторон заросли, и тропа насквозь проглядывается. Я решаю, что надо бы измерить время еще одной сигаретой. Саврасов обживает кошму, вытаскивает из рюкзаков наши спальники и рыхлит солому. Маскировочная сетка натянута под тремя невысокими и раскидистыми грушами, вообще, очень удобная «гостиница», особенно для таких бродяг, как мы. Спасибо Колесникову, думаю, не перевелись еще в наших горах добрые люди. Забавный мужик! Как он там говорит? «Одним словом».

Ночь… Только сейчас начинаешь ее чувствовать, впитывать, лелеять, взращивать в себе, как некую дивную стихию. Она другая в городе, другая в степи, другая на побережье. Горные ангелы ночи торжественней, их древний хоровод спокойней, а шорохи крыльев плавней и вкрадчивей. Земля поет, а камень звенит, вибрирует, словно камертон, перенося эхо неслышимого голоса в мир обостренных ощущений. Обостренных и странных: пространство наворачивается на тебя, хотя и зришь ты в колодец черной бездны миллионных светолет, и тогда ты кажешься себе мореплавателем. Другим казаться не можешь. Океан все прибывает, ширится, а это просто твое сознание, как корабль, покидающий гавань, выходит из залива, разворачивает горизонт… но тщетно, нет в твоем океане горизонта! Есть только фарватер Млечного пути. Умиротворенная надмирность. Трансценденция полного существования. Опять же странная трансценденция, потому что чувства ничему не подчинены, им не нужен контроль ни времени, ни понимания, ни даже вопрошания. Это было днем, когда блистали цели, и пели краски, и звенели воды. Теперь же кто–то разворачивает для тебя реальность, лишенную измерений, и в ней невозможно усомниться никаким другим образом, кроме как дождавшись утра – проснуться. А здесь, а сейчас – бодрствование и упоение, согласие со всем происходящим. И существо твое подобно колодцу, прорубленному в небо: прозрачны стены его, проницаемы и совершенно легки…

Саврасов, похоже, тоже не спит. Травобой кружит его по другим орбитам воображения. Он чем–то напряжен и встревожен.

– Гай!

– Да, Серж?..

– Ты слышал?

– Что?

– Кони фыркают, и голоса какие-то, то ли лисица тявкает, то ли филин. Пойдем пройдемся…

Вылезаем из кошмы. Саврасов подбирает на ощупь какую-то внушительную палку, вероятно, запримеченную им раньше. Медленно, бесшумно движемся по тропе, прислушиваясь к каждому шороху. Лошади в загоне действительно ведут себя необычно: похрапывают и постукивают о землю копытами, но вроде несильно, а просто переминаются с ноги на ногу. Федор, надо полагать, этого не слышит и крепко спит у себя в вагончике, обняв карабин. Разумеется, если бы мы с Сержем разбирались в повадках лошадей, то ничего бы страшного в таком их поведении не усмотрели. Но рассказ пастуха о цыганах-конокрадах нам запал куда-то в подкорку. Прокравшись к самой огородке загона, мы ровным счетом ничего не можем рассмотреть: тень скалы поглощает всякую видимость.

– По-моему, это не здесь, – шепчет Саврасов. – Надо пройти к поилке, вдоль трубы…

– Хорошо, Чингачгук, – соглашаюсь, – давай попробуем.

Чингачгук-Саврасов то ли хмыкает, то ли хихикает, его, похоже, и самого забавляет собственная роль. Это хорошо, думаю я, в первом приближении. На ощупь находим трубу и медленно, как два зомби движемся вдоль нее… Что–то меняется в пространстве: ветер с Караби, но какой–то странный – бесшумный ветер. Порывов не слышно, только ощущается, как начинает парусить штормовку. Доходим до поилки и останавливаемся словно вкопанные. Хватаю Саврасова за плечо:

– Серж, взгляни на небо! Ты видел такое?.. Это, по-моему, взрыв сверхновой…

В небе тем временем одна из звезд начинает расти, увеличиваться на глазах. Один из ее лучей вытягивается как щупальце, утолщается, появляется знакомое полукружие… еще мгновение и на небе, на месте звезды, словно выдутый из соломинки мыльный шар, оказывается обычная и так знакомая всем нам Луна. Еще двадцать ударов сердца назад мы могли поклясться в том, что небо было абсолютно безлунным! Вместе с этим чудом меняется и совсем по-другому высвечивается картина гор. Очевидно, мы непроизвольно зажмуриваемся, а когда открываем глаза – испытываем настоящий нервный шок, от которого по жилам нашим, как выражались встарь, «кровь захолонела» – цыгане!.. Но нет, не может быть! Цыгане, даже самые вольные из них, так не облачаются! Высокие фигуры в груботканных балахонах и кожаных куртках с меховой оторочкой, бородатые, смуглые лица с длинными волосами, собранными в косицы, в плетеных поясах с бронзовыми бляшками; деревянные полуножны, в которых торчат рукояти коротких узких мечей…

– Гай, что происходит, где мы? Кто эти люди?! – Саврасов хватает меня за руку. Мы прижимаемся друг к другу спинами – защитная реакция двух людей действует во все времена. «Времена? – думаю я. – Да, все дело в этом».

– В этом чем? – голос Саврасова звучит надтреснуто.

У меня холодеет под ложечкой: я ведь не произносил вслух последних слов! Вот и тогда Колесников, когда мы первый раз шли по этой тропе, тоже словно бы услышал мои мысли…

«Это тавры! – отвечаю мысленно Саврасову. – Помнишь, я говорил: будь готов к переменам, к тому, что все изменится. Вот это происходит, и не с кем-нибудь, а с нами!».

В ту же секунду я ловлю себя на ощущении страха, но не оттого, что оказался вместе с моим другом лицом к лицу с холодом ожившего прошлого, а из страха услышать ответ… Но ответ уже звучит в моей голове, отчетливый и немного робкий:

«Гай, скажи, что я брежу или что мы с тобой видим один и тот же психоделический сон с выходом в астральные тела…»

«Ты чертовски хорошо подкован в терминах, – отвечаю. – Но это не сон, а если и сон, то не наш с тобой».

«Чей же тогда?»

«Их. Посмотри на их лица. В лунном свете кажется, что они спят. По-твоему, они видят нас?»

«Мы не только видим, но и хорошо слышим вас, чужеземцы. Вы зашли в круг нашего разговора, и теперь вы всегда будете слышать и видеть то, что доступно нам. Но вашу судьбу будем решать не мы».

«Почему кто-то должен решать нашу судьбу, кроме нас самих?»

«Вы наши пленники, и этого достаточно».

«Откуда вы знаете наш язык?»

«Мы не знаем вашего языка, но вы всегда будете понимать нас, пока мы этого хотим».

– Гай, – Саврасов выключается из «эфира» и переходит на обычную речь, – а давай-ка рванем от этих привидений… разбудим Федора и воспользуемся его карабином…

– Серж, ты ничего не заметил? Осмотрись вокруг. При луне оно все заметнее…

– Что заметнее?

– Ты видел какой–нибудь такой лес на склонах Караби? Эти древние ягодные тисы могли расти здесь пару тысяч лет назад, если не больше!

– ?…?…!…!…?…!

– Вот именно. Теперь ты все понял.

Наши переговоры прерывает прежний внутренний голос:

«Чужеземцы, следуйте за нами!»

Следовать за «ними» по не узнанным тропам неузнаваемого леса, в лунном свете подыматься на девственную Караби, такую же залесенную и таинственную, что и ее молчаливые обитатели, умеющие разговаривать живыми образами, не требующими знания языка, и быть при этом «их пленниками»! Но никто не связывает нас, не обыскивает, не понуждает, не толкает в спины. Мы идем след в след одной цепочкой, и они, наверно, слышат все наши мысли, но не отвечают на них. Им не нужны факелы, они скользят бесшумно, они ночные охотники или разведчики, которым нельзя себя выдавать… Куда они нас ведут и зачем? Кто они? Осколок неизвестной культуры? Древние автохтоны Крыма? Наследники кизил-кобинцев? Или в самом деле тавры, поклоняющиеся змееногой богине, приносящие ей человеческие жертвы?… Если, как говорит Саврасов, это не сон, то завтра нам предстоит все узнать. Я все еще пытаюсь завязать бесполезное состязание с памятью, с попыткой привязаться к местности: кошма Колесникова и его пастушья вотчина стоит близ родника Нафань–Узень, значит, примерно от этого места нас ведут прямо на плато по крутому склону, следовательно, отроги Тай–Кобы все время должны оставаться слева. Ближайшая большая пещера Бузулук… Но, может, это все не так, и очертания этой Караби не совпадают с известными в нашем мире? Занятные размышления для человека в моем, так сказать, трансцендентном… положении! Впрочем, не в моем – в нашем. Если не ошибаюсь, то именно Саврасов является моим светлым попутчиком в мире теней прошлого, или парадоксального настоящего, или…

Нас заводят в пещеру, входом в которую служит невысокий грот, определить ночью какой – невозможно. И вот наконец первый свет: в пещерном зале горит костер. Здесь прохладно, но не холодно, дым от костра вытягивается в прорехи в скальном потолке.

Все стены пещеры словно вуалью драпированы кальцитовыми натеками розоватого и светло–палевого цвета, но камень сухой – пещера «не плачет». Глиняный пол утрамбован так основательно, что кажется отполированным, гладью своей он обтекает ровно каменные лучи, выложенные от такого же приподнятого огнища круглой формы. Когда глаза привыкают к свету и всей геометрии пещерной залы, на дне вырисовываются контуры символического колеса. Лучи – дорожки к огню, спицы, а сам огонь – ось. Пещера же, надо полагать, – уменьшенная проекция Вселенной. Если верить моему предположению, то на стенах в разных частях должны помещаться знаки, символизирующие звезды. Изображения действительно вскоре как бы проступают – сложные геометрические фигуры, конусы, кресты, диски, – все это тщательно и тонко выгравировано в известняке резцами мастеров или жрецов…

Теперь мы можем рассмотреть наших «пленителей» вблизи. Тонкие, европейские черты лица, светлые кучерявые бороды, светлые и темно-русые волосы заплетены в косички от висков, стянуты к затылку, так, что кажутся то ли змейками, то ли причудливыми обручами. Они до безумия напоминают древних кельтов. Возраст этих мужей неопределенный, но едва ли превышает тридцать лет. Тот, кто «говорил» с нами у родника выглядит несколько солидней и важней остальных: на запястьях рук его бронзовые браслеты, а рукоять меча-акинака искусно отделана.

Нас препровождают в более темную часть зала.

«Здесь вы будете дожидаться утра, чужеземцы. В полдень Тирак (он указал жестом на себя) доставит вас к жрице храма Артнат и ее сыну Басилевсу».

Басилевс… Басилевс… Где я слышал это имя?!

– Гай, – Саврасов нервно сжимает пальцы в «замке», – ты заметил, что они не удивляются нашему облику, нашей одежде? Моим очкам, например?

– Заметил, Серж, – отвечаю, – ну так что ж?

– А то, что им уже знакомы люди из нашего времени. Гай, послушай, надо отсюда бежать!

– Куда? Серж, куда можно убежать от людей, которые слышат твои

мысли?

Тирак возвращается. В руках у него глиняный кувшин и две хлебные лепешки. Останавливается, смотрит на нас задумчиво, может быть, ждет, когда мы закончим наши непонятные речи. Мы замолкаем и тоже задумчиво смотрим на него. Ставит кувшин на пол и протягивает нам лепешки:

«Ваши люди уже бывали у нас. Это происходит всегда неожиданно, но только в нескольких местах нашего города».

«Разве Караби – город?» – спрашиваю я.

«Утром вы все увидите сами. Ибарак – город. Вы произносите его имя наоборот. В кувшине вино. Ешьте хлеб. Мы ночная стража. Мы должны слушать внутреннее молчание у огня. Тирак будет со всеми».

Они рассаживаются на каменных лучах вокруг костра и замирают. Дивные люди, дивные обычаи…

Саврасов поднимает кувшин и медленными осторожными глотками пробует вино.

– Молодое, – оценивает он, – не крепкое, почти как сок. Хлебни…

Я пью вино. Мы едим лепешки. Кувшин пустеет очень скоро. Поразительно, но всю усталость снимает как по волшебству. Свет от костра в пещере колышется, словно пульсирует. А тени молящихся неподвижно сидящих людей как–то странно проецируются на стены; тени кажутся огромными, и они словно пляшут на розовых вуальных натеках; срастаются отпечатки фигур, превращаясь в такое же подвижное, только темное и призрачное пламя. Рисунки на стенах на мгновение вспыхивают в своей прихотливой загадочности, но вдруг, также стремительно, гаснут. Вся пещера начинает петь каким–то могучим, уходящим в инфразвук голосом. Караби – плато, Ибарак – город, все эти провальные миллионолетние карстовые шахты, хрустальные коридоры с каскадами подземных рек – орган! Гигантский орган!

– Серж, – говорю я, – эти люди, тавры, знаешь, кто они?

– Ты уже построил теорию?

– Ну, если хочешь…

– Ладно. И кто они?

– Медиумы. А еще они настройщики самого большого в мире органа. С его помощью они проходят и время и пространство… Все чудо в том, что они не из прошлого и не из будущего, – они из параллельного настоящего. Им не нужна цивилизация в нашем представлении. Это открытие, Серж! Понимаешь?

– Понимаю, – Саврасов примеряет к себе некие узнаваемые нотки скепсиса. – Ты долго думал, пока сделал свое открытие?

– Не знаю. Просто меня вдруг осенило.

– Красиво осенило. Но давай доживем до утра и до свидания со жрицей Артнат. Я тебе поверю, если завтра нас твои медиумы отпустят живыми.

На рассвете Тирак выводит нас из пещеры. Его сопровождают трое.

«Где же ваш город?» – спрашиваю я мысленно.

Вместо ответа Тирак призывно машет рукой и мы, пройдя шагов сто вдоль каменистой гривы, в основании которой находился грот с входом в пещеру, поднимаемся по скальным блокам на ее вершину, точней, на «спину»… Мягкие утренние лучи солнечной короны расплескиваются над смутными изломами горизонта… Легкие белые клочья тумана разбегаются от свежего ветерка… То, что видим мы, не имеет никаких подходящих сравнений. Ибарак – город мегалитических храмов, выстроенных на диком плато, город менгиров и стоунхенджей. Практичная и фантастическая мысль архитекторов этого творения соединила линии всех каменных грив в отдельные ячейки, в результате картина напоминает рисовые чеки где-нибудь на склонах гор Малайзии, с той лишь разницей, что ячейки эти не залиты водой, а служат символической мозаикой для каких-то других целей… Храмы имеют явное сходство с зиккуратами шумеро-акадцев, хотя в более огрубленном варианте, но все же у нас с Саврасовым захватывает дух, и мы не в силах ничего говорить друг другу.

Тирак и стражники ночи наблюдают наши реакции с интересом. Они довольны произведенным эффектом.

– Ты еще хочешь бежать, Серж? – спрашиваю пораженного до глубины души Саврасова.

– Но ведь ничего этого нет, этого ничего нет… – шепчет он, не слыша меня.

– Ты и тогда сомневался во всем.

– Сомневался? Когда? – он не понимает вопроса.

– Когда пропал Атолл Снов, когда я нашел здесь алмазы, когда у тебя на холсте появились чудесные письмена, кода ушел Андрюша Смелый, когда Ящерица поджег фотовспышкой палатку… Ты всегда сомневался в этом, много лет… Ты не хочешь воспринимать случившееся как не оправдание твоих сомнений, как награду?

– Во всем должен быть смысл, Гай, разве не так? В награде, если это она, тоже должен быть смысл. Я пока не вижу смысла нашего пребывания здесь. Даже если Божественный замысел предполагает не одну, а несколько реальностей, с чем я готов согласиться, наша миссия, в конце концов, искать смысл их существования.

– Так ищи! – говорю я в запале. – Кто тебе мешает быть исследователем своих миров или своих ощущений?! Находи, объясняй, или верь безраздельно, как веришь в судьбу. Представь, живет себе слепой человек, к которому в один прекрасный день вернулось зрение… Мы чем-то похожи на такого слепого. А мир все тот же, такие же запахи, такое же солнце над головой и небо… Но вдруг все становится больше на целое измерение! Что же это, как не предложение расширить сознание?

– Гай, Гай, какой смысл в расширенном сознании, если душа не спасется?

– Хороший вопрос, Сережа. Но позволь тебе заметить, что судить о спасении твоей отдельно взятой души будешь не ты. Попробуй успокоиться этой мыслью, доверься Замыслу.

– Гай, – Саврасов снимает очки, протирает их краем свитера и, немного подумав, решительно отправляет их в нагрудный кармашек куртки, – но ведь это же и есть самая трудная вещь в жизни, разве нет?

Что это, думаю, Саврасов начал философствовать? За ним такое редко водилось. Но как бы то ни было, в последнем он прав: довериться Замыслу – самое трудное. Тирак, дождавшись окончания нашего разговора, подходит к нам. Лицо его задумчиво и даже немного печально. Глаза цвета золотистого янтаря кажутся наэлектризованными, если можно так говорить о глазах.

«Мы отправляемся к храму Артнат, где вы, согласно традиции, должны продолжить обряд очищения».

«Продолжить? – я понимаю, что вопрос исходит от Саврасова. – По– вашему, он уже был начат, когда же?»

«Сегодня ночью, в пещере, вы прошли его начало».

«Вот как! В чем же состоял смысл обряда?»

«В молитве».

«Но мы не молились. Мы пили вино».

«Вы сидели вместе с нами на лучах огня и пели внутренними голосами».

«Разве мы делали это, Тирак?»

«Да».

«Но мы не помним этого».

«Память проснется в вас. Должно пройти время. Время исцелит вашу память».

Мы идем по мощеным и естественным грядам Ибарака как по дорогам, а это и есть дороги, вернее, улицы города тавров-медиумов. Храмы-зиккураты располагаются, как правило, в центральной части ячеек–кварталов, жилые строения круглые, из дикого камня, дома с плоскими крышами и подочажными проемами посередине разбросаны произвольно, но все–таки тяготеют к башням. Нигде вокруг, как ни странно, не видно лошадей: нам не встречается ни одного всадника. Женщины и мужчины одеты примерно одинаково, без особых половых различий. Жизнь этих людей под покровом тайны, и тайна эта ничем не выдает себя внешне, она полна только им понятного значения. Но Солнце уже припекает, и зелень разнотравья, и реликтовые тисовые рощи, и пронзительные всхлипы ястребов в небе, и вся волна глубинной красоты природного и человеческого братства, соединенных вместе, ощутима так же явственно, как терпко–пряный воздух, который мы вдыхаем. Вскорости дорогу нам преграждает несколько десятков довольно крупных менгиров с характерными и знакомыми по пещере рисунками. Тирак подает нам знак рукой остановиться. Я усиленно пытаюсь вспомнить это место. Гривы наползают здесь одна на одну, сплетаются в какой-то один хаотичный клубок. Тропа уходит вправо и полого поднимается на высокий холм… С востока кромка холма обрывается, там проглядывает высокая кладка стены. Стена извилисто уходит вверх по склону соседнего холма. Холм этот кажется ниже остальных, но именно он увенчан совершенно удивительным строением – храмом Артнат – семилучевой звездой-башней. Острие каждого из лучей венчает квадратная арка из огромных монолитов, сам же луч, расширяясь к центру, – лестница, круто поднимающаяся к верхней площадке, где, однако, никаких строений по типу, скажем, храмов Теночтитлана в Мексике…

«Тирак, – обращаюсь я к нашему верховодителю на мысленном языке, – у людей моего народа есть одна странная привычка. Могу я воспользоваться ей, прежде чем мы припадем к стопам вашей жрицы?»

«Привычка? В чем она?»

«Я измеряю время с помощью вот этого…» – показываю ему сигарету.

Саврасов косится на меня с упреком. Я его понимаю, но курить все равно хочется до чертиков.

Тирак кивает и с любопытством смотрит на меня. Я, естественно, решаю разыграть целый ритуальный спектакль: сажусь на землю со скрещенными ногами, достаю спички, извлекаю «мгновенный огонь», закуриваю и с удовольствием выпускаю дым из ноздрей, ожидая Бог знает какой реакции. Но ни с кем ничего не происходит. Происходит со мной: от большого перерыва в курении у меня начинает «плыть» голова. Тирак присаживается рядом, запускает руку за пазуху своего кожаного балахона и протягивает мне маленький тяжелый мешочек.

«Я думал, люди вашего племени пользуются вот этим».

«Что это?»

«Развяжи».

Я распускаю тесемки и вытряхиваю на ладонь маленькие, изящные, с серебряным браслетом, часики… Саврасов присвистывает. У меня ощущение шока.

«Откуда это у вас?»

«Жрица Артнат подарила мне эту вещицу много лет назад…»

«Как зовут вашу жрицу?»

«Масика».

«Ты сказал, что у нее есть сын?»

«Басилевс молод, но он может стать нашим царем очень скоро».

«Вы своих царей выбираете?»

«Да. Это древний обычай, и он должен быть сохранен».

«Скажи, а почему храм Артнат такой странный? Он выглядит совсем необитаемым».

«Храм построен вокруг глубокого пещерного колодца. Спуск в него идет по деревянной лестнице. На полпути ко дну – обширный грот с алтарем. В гроте могут находиться одновременно много людей. На самом дне течет быстрый поток. Подземные реки пронизывают весь Ибарак. Мы умеем слушать по звуку все потоки», – на лице Тирака впервые появляется что-то вроде улыбки, вызванной, очевидно, каким–то воспоминанием.

В разговор вклинивается Саврасов:

«Тирак, у вашего народа есть враги?»

«Когда-то, в глубокой древности, у нас были враги. Они называли себя шаками. Они завоевали очень много земель и стали подбираться к горам. Предание гласит, что наш жрец по имени Лингаэрис открыл дорогу в новую землю, где нас уже не могли настичь вражеские стрелы. Весь народ Ибарака перешел сюда и стал строить наш город заново. И в этом мире у нас стали появляться новые умения, одно из них – способность говорить на языке мыслей. Только жрецы помнят наш древний звуковой язык и читают на нем свои молитвы».

«Значит, все прошедшие века вы никуда не уходили из вашего города?

«Ибарак – остров, со всех сторон мы окружены морем, у нас есть большие лодки, но мы подняли их на берег, потому что никто из нас не находил ближайшей земли в течение многих недель плаванья. Последние мореходы отплыли из Ибарака семнадцать лет назад – никто не вернулся»

«Но ведь чужеземцы появлялись у вас, правда?»

«Правда. В разные времена приходили к нам кимервы, халдаи, шаки, гоуты, понты, эладане, таурки, славсы, таты…»

«И были те, кто оставался?»

«Оставались лишь те, кто принимал посвящение и наши обычаи».

«И вы никого не убивали?»

«Убивали. Предателей и невежественных бунтарей».

«По–твоему, мы на них не похожи?»

Тирак не отвечает. Лицо его становится непроницаемо. Понимаю, что он каким–то образом ставит блок своим мыслям. Неудивительно: мой последний вопрос слишком провокационен для него. Тирак поднимается с земли. Мы с Саврасовым тоже встаем. Переглядываемся молча.

«Жрица Артнат ждет вас, чужеземцы!» – мыслеслова Тирака звучат как приказ.

Мы поднимаемся на башню Семилучевой Звезды. Только оказавшись на самом верху, мы воочию убеждаемся в грандиозности этого каменного строения, оседлавшего целый холм! Вертикальная шахта-колодец имеет в диаметре метров, должно быть, двенадцать, что же до глубины, это, вероятно, нам предстоит скоро узнать. Крепкая плетеная кожаная веревка тянется вдоль стены, и за нее можно держаться, подстраховывая себя. Эти люди живут здесь несколько десятков веков, и у них не возникло необходимости в изобретении чего-то более радикального. Впрочем, одергиваю себя, их цивилизация получила совершенно другой вектор развития. Они медиумы. И, конечно, Тирак мог поведать лишь малую часть того, чем они в действительности обладают, какие силы и стихии в состоянии контролировать. Достаточно сказать, что вне их присутствия и без их желания мы с Саврасовым мысли друг друга не слышим. Наша коммуникация остается прежней и, возможно, для них – весьма примитивной…

Ожидание сумрака и холода обманывает, шахта оказывается на редкость светлой и теплой. Оставляем позади себя витков пять винтовой лестницы, должно быть, мы на глубине не менее тридцати метров. Отчетливо слышен звук мощного водного потока: уж не подземный ли у них тут водопад? Но рассмотреть что-либо внизу мешает какая-то странная пелена, она клубится под нами и чем–то напоминает азотный дым на эстраде. Туман, думаю я, пещерный туман – не иначе! Новое незарегистрированное явление природы. Опустившись еще на три витка, мы становимся вровень с туманом. Поразительно, но пещера здесь напоминает зеленую оранжерею: повсюду на стенах растут какие–то необычайной красоты вьющиеся оранжевые цветы, с ветками и листьями, похожими на плющ, они выглядят как яркие зажженные колокольчики. Туман рядом, его уже можно трогать рукой, он висит четкой границей. И что же? Да это просто мельчайшие капельки теплой воды! Проходим еще несколько десятков ступеней, и вот уже перед нами ниша пещерного грота. Шахта словно бы вытягивается, раздувается в огромную колбу. Хотя дно все еще где–то внизу, и там явно струится горячий термальный водопад! Для Караби такое чудо было бы невозможно, но для Ибарака…

Мы заступаем в грот – сердце храма Артнат. Кстати и наконец думаю: почему «Артнат»? Может, весь секрет в обратном чтении? Читаю: «Артнат – Тантра». Вот так перевертыш! Но это было бы, пожалуй, слишком: медиумы-тавры, исповедующие тантризм! У индусов Тантра – это просто «ткань натянутая на станок», суть единства мужской и женской энергий, их экстатического соединения как особой формы познания. У скифов была Табити – божество огня, но вряд ли эти люди заимствовали что–либо у скифов, кроме их мечей-акинаков. Что же тогда? Если мне будет позволено, я задам эти вопросы жрице. Но грот кажется пустым, если он не соединен еще с какими–то скрытыми пещерами в глубине… На стенах обилие известных нам изображений. Никаких каменных изваяний здесь нет, кроме нескольких колон, сложенных из тесаного камня, очевидно, сделанных с целью придать гроту сходство с храмовым залом. При желании в любой колоннаде можно усмотреть наследство фаллического культа. У здешних колон вид красочный: они все оплетены вьющимися растениями с оранжевыми цветами.

Тирак подает знак остановиться, прислушивается к чему–то. Звук шагов, спускающихся по каменным ступенькам где–то в глубине грота… Присмотревшись, я замечаю, что одна из колонн имеет наклонный вид, да это и не колонна вовсе, а просто очень крутая лестница! Внезапно нас озаряет свет, словно вверху отодвинули какую–то заслонку. Весь огромный грот получает дополнительное освещение через систему карстовых щелей и полостей в скальной толще. По лестнице в лучах света шествуют три фигуры, одна из них женщина в ниспадающей тоге пурпурного цвета. Голова ее покрыта черной накидкой под золотым обручем. Нижняя часть лица закрыта повязкой, в руке жезл или трость. Двое других выглядят просто, как и большинство жителей Ибарака – кожаные куртки, короткие мечи, сплетенные в косицы и подвязанные на затылке волосы, – впрочем, один, судя по комплекции юноша, держит в руках очень хорошего покроя шляпу-испанку. Вот еще новый впечатляющий контраст параллельного мира! Троица спускается вниз и, не дойдя до нас шагов десять, останавливается, вернее сказать, жрица Артнат сама останавливает своих провожатых. Глаза над повязкой вспыхивают неожиданным волнением.

Тирак выступает вперед, отдает поклон, приложив пальцы обеих рук ко лбу и, вместо привычной нам мыслепередачи, впервые озвучивает свое обращение:

– Масика, – говорит Тирак и продолжает по… русски, – я привел новых гостей. Они появились вчера на тропе у Южного источника. Согласно нашим правилам я привел их к тебе для беседы. Сегодня ночью они прошли часть обряда очищения и исполняли внутренними голосами песни Артнат, Истинной речи. Они незлобивы, Масика, и задавали мне много вопросов. Я отвечал на них в границах дозволенного. Каково будет твое решение, жрица?

Масика молчит. Взгляд ее зеленых глаз словно бы застывает. Вдруг она резко протягивает жезл юноше. Тот, неловко надев свою шляпу, принимает жезл, но делает это с неуверенностью. Что-то в действиях этой женщины в высшей степени кажется ему необычным. И не только ему. Масика снимает с головы обруч вместе с накидкой, бросает их на пол, развязывает черный холщовый шарф, встряхивает своими каштановыми кудрями… Я не могу поверить… Я стою как вкопанный менгир.

Саврасов смотрит то на меня, то на Масику, и что-то начинает доходить до него. По простоте душевной он крестится… Перед нами Майя, Майя Митра, девушка моей молодости, племянница Влада Гермесовича, исчезнувшая девятнадцать лет назад…

– Басилевс, – говорит она юноше в испанке, – познакомься с людьми, о которых я тебе когда–то рассказывала… Это Гай, а это Мессир Саврасов, большой знаток и получатель таинственных священных текстов на тканных холстах. Мир зелен Вам!

– Мир зелен! – отвечаю я и не могу сдержать слез в глазах.

Тирак и все окружающие, кроме нас с Саврасовым, ничего не понимают. Слишком много потрясений за одну ночь и один день, который еще только начинается!

***

Когда через два дня Генерал[9], Белый Грач, экстрасенс, спелеолог и топограф застают нас с Саврасовым на Караби в районе Монастыр-Чорака, их удивлению и радости нет предела.

Мы отдыхаем в тени небольшой сосновой посадки, а они, конные (вот кто истинные конокрады–то!), легким аллюром проезжают мимо, поначалу даже не поняв, что это мы. А мы, то есть я, измеряю время последней из пачки сигареткой, а Саврасов допивает вино из корчаги, подаренной ему Тираком (единственный артефакт, вынесенный нами из Ибарака, не считая женских часиков, которые, впрочем, артефактом не назовешь), и вот мы, также ничего не поняв в первые секунды, но все же узнав их, точней, двух из пяти, начинаем издавать какие-то хрипловатые крики и сипловатые присвисты – они, точней, Генерал осаживает своего пегого скакуна и, завидев нас, спешивается. Вид у него озабоченный, но на лице все-таки проглядывает облегчение. И тут вся бригада подваливает к нам.

– Вова, – Генерал хлопает Белого Грача по плечу, – гляди, живы все–таки, черти! Ох и переполох вы мне устроили, ребята… Я уже думал с пограничниками связаться. Ушли с кошары Колесникова, пропали среди ночи, рюкзаки есть, а вас нет… третий день. Федор к нам на Чигу к вечеру в четверг заявился, сначала вас сам искал, потом приехал, привез рюкзаки, рассказал, как зовут, откуда шли, и нет, мол, вас… Гай и Серж, мол, из Симферополя, и все не унимался с рассказами про цыган. Мол, похитили они вас вместо коней… Правда, что ли, были цыгане, Гай?

– Да были, Юра, – отвечаю, – были.

– Да где ж им было–то быть, если мы второй день по всему плато наяриваем? Работу вот из–за вас всю оставили…

– Да были, Юра, – отвечаю. – На свадьбу цыганскую нас пригласили. А табор сегодня на рассвете и ушел.

– Видать в небо! – говорит Грач весело.

Генерал смеется, шутка ему нравится, но все равно чувствуем, что не верит. А тут один, как потом выяснилось спелеолог Валентин, предлагает свою версию:

– Зачем в небо, мало ли здесь, что ли, шахт бездонных! Все цыгане теперь там…

– Ага, – это опять Белый Грач, – и свадьбу там доигрывают.

– Причем вместе с кибитками и лошадьми!

– Ладно, черти, – Генерал сдается. – Фиг с вами. Я так понимаю, искали вы тут приключений. Но зачем было бедного Колесникова так пугать, пожитки ему свои оставлять?

– Ну ты нас прости, Юра, мы же все-таки в гости шли, – язык у Саврасова слегка заплетается.

– Да уже простил. Но есть у меня одно условие.

– Какое?

– Сегодня отдохнете, а завтра все вместе пойдем в одну пещеру, наскальные изображения перерисовывать со стен. Чепинский после себя кое-какие материалы оставил, вот я по ним сейчас и работаю.

– А закрашивать ничего не будем? – Саврасова явно разморило. – То есть консервировать. А то я, знаешь, по этой части опыт большой имею…

Все смеются. И мы, понятно, тоже. Сквозь грусть.

***

«Нужно ли искать ответы на те вопросы, ответы на которые, как нам кажется, уже получены? Не задаем ли мы вопросы к вопросам? Не строим ли вавилонскую башню из двойных, тройных, многоярусных уравнений смысла? Если да, то ради чего? Откуда столько путаницы в мотивах, причинах, усилиях принимать решения? В особенности согласия и отказа. Иллюзорные планы заслоняют нам видение ясной картины.

Отказываясь, мы демонстрируем свое нежелание действовать, поступать, существовать по привычным кому-то или нам самим схемам – предъявляем готовую форму своего отрицания, несогласия, неприятия.

Весьма интересно явление мнимого отказа или ложной защиты: «Я защищаюсь от того, к чему подсознательно стремлюсь, что желаю к себе приблизить и т.д.».

Явление мнимого отказа интересно, прежде всего, потому, что представляется пограничным, лежащим на стыке двух реальностей – иллюзорной и действительной, притом, что в этом случае мы как бы не владеем ни одной из них или же, напротив, владеем сразу двумя. Ускользающая разница.

Мнимый отказ – это всегда передышка, вызванная или страхом, или неготовностью, или незнанием; в конечном итоге это незнание того, чего мы добиваемся. Откуда же такой трюк, такой эквилибр мнимой самозащиты?

Ради сохранения своего, хотя бы даже ограниченного «могу» я буду отрицать мое заветное «хочу». Я буду делать это до тех пор, пока или не возрастет мое «могу» или не рассыплется в прах мое «хочу».

Попробуйте сломать этот механизм внутри себя. Вот тогда вы действительно впадете в крайности и есть подозрение, что они могут оказаться разрушительными для вас. Но пробуйте. Пробуйте пожить в отчаянье, на пределе! Это трудный путь, и в обыденности он известен как одержимость или безумие, но метафизика знает и хранит другие его имена. Найдите их.

И я нашел.

Голос Дзен! Издалека. Живой и волнующий. Время и пространство задвигались, задышали по-другому, с разительным отличием. Так живет радость сознания Настоящего. Мне нечего более доказывать себе. Просто нужно все время держать открытым канал «связи». Просто есть другой Воздух, а в нем другой эфир и в этом эфире распространяется энергия Любви и Жизни, никем не разъятых на «волны и частицы». И самое важное,что ты там есть. Ты существуешь там. Ты действительно можешь существовать во всех планах. Теперь должно быть ясно, что память – это не опыт, не прошлое и не хранилище. Память – это преобразователь и переводчик с языков абсолютных величин и сил на язык совершенных образов.

Мы живем рядом с такой бездной, как Память, и не страшимся. Рядом с нами величайший инструмент, способный творить чудеса перерождения и пробуждения. Рядом с нами прелестный источник – Кастальский ключ, рядом с нами голос Дзен, и все, что мы можем – исполнять эту прекрасную силу для непреходящего Настоящего…»

«…С самой моей юности я обращаюсь к слову, произнося его как истинное и самоценное Божество. То теряя веру в него, то вновь обретая, я кажусь себе жрецом этого Божества, живущего во мне. Тонкое и строгое, романтическое и метафизическое, двойственное и абстрактно–пластичное, живое и подвижное, обладающее собственной эволюцией, аурическое и химерическое, звонко-прозрачное, как кристалл, мягкое и влажное, как теплый августовский туман в горах, это Божество владеет мной, оставляя росчерки от моих падений, взлетов, рикошетов, где-то на листах дневников, которые пишутся как бы уже не для меня… не для этого набора черт, чувств, реакций, привычек, способностей, не для этого ума и сердца, не для этого опыта…

Лишь в особенные, доверительные моменты, на удачу или на великое Сокровение могут они вынести из глубины то немногое, что позже воплотится в сюжеты и образы, мистерии и метафоры. Они, мои преданные ныряльщики и ныряльщицы, добывают мне Жемчуг с опасной глубины. По временам их «ломает» кессонка, но они все равно идут туда, не рассчитывая на вознаграждение, пренебрегая последствиями… Я знаю, что обладаю бесценным сокровищем, разумеется, не в виде Жемчуга результатов, но в виде этих отчаянных разведчиков, их процесса, их работы, их странного и мудрого тренинга. Этот тренинг я называю великим священнодействием, волшебством, Трансценденцией, Вещим колоколом моего Дзен, который звучит всегда…»

Из философских дневников Гая Рощина.

Карла Мельцера и его подругу Грету я встречаю в аэропорту Симферополя. Их рейс из Франкфурта привозит в Крым целую делегацию, в основном пожилых немецких туристов, любителей Крыма и Черного моря… Не иначе бывшие вояки со своими предупредительными женами или без них.

Карл выглядит беспечным и каким-то рокерским: закатал себя и свою подругу в бежевую чешскую кожу с клепками, гриву отпустил бетховенскую, бородку чингисханскую, рыжую с проседью, очки круглые, непроглядно черные, дымит как паровоз Черепанова, прихлебывает коньяк из фляги и упорно тащит свой неподъемный рюкзак, «навороченный», как японский автомобиль. Грета высокая, чуть нескладная, совсем не немка, скорей голландка, с отчаянно проникновенным, как северное сияние, взглядом васильковых глаз.

«Гай, я от нее в омуте, она дочь Одина!» – такими словами, почти стихами, по–русски объясняет свое отношение к Грете Карл.

Мне забавно. Я рад приезду старого и далекого друга. Берем такси и двигаем ко мне домой. Жена, дочь, сын – все ждут гостей из Германии. Главный деликатес сегодняшнего дня – чебуреки с пивом, огромное количество чебуреков, полных сока и аромата зелени с огромным количеством пива!

Гости довольны, радостно одаривают нас сувенирами, подарками и, наконец, в видеоэфире главное событие года – фильм, снятый Карлом в Татрах. Одна копия фильма привезена в мой архив, другая – подарок Фантику, третья – Рысчаку. Карл вопрошает, почему я не пригласил их на прием? Ответствую, что Рысчак нынче подался в мебельный бизнес и очень занят, а Фантик уехал на тренировочные сборы скалолазов на Ставри–Каю в качестве судьи и главного эксперта. Стоян скоро должен появиться, хотя на чебуреки он уже опоздал. Ну, это ему считается.

Стоян[10] приходит спустя три минуты после упоминания о нем. Это совсем не смешно. Это его фирменный стиль. Естественно, с двумя букетами роз и коробкой ромовых конфет. Знакомство осуществляется на трех языках: Грета говорит по–английски, Татьяна, моя дочь, переводит на русский, Стоян, тем не менее, отвечает по–немецки; Карл упражняется в русском велиречии, но, как всегда, очень забавно варьируя падежами и всем порядком слов в предложениях.

Пока на столике медленно формируется десерт, жена утаскивает Стояна на кухню и кормит–таки его оставшимися чебуреками. Карл, Грета и Татьяна принимаются в очередной раз изучать географию Крыма с помощью всех имеющихся в доме карт. Сын отправляется погулять во дворе и испытать в действии подаренное ему водяное ружье с лазерной наводкой (юмор немцев неподражаем!) на что, конечно, получает согласие. Кот Фабьен нагло запрыгивает на стол и принимается внимательно обнюхивать цветы. После моего короткого объяснения того, что это не валерианка и сброса со стола, он протестующе мяукает и обиженно уходит на балкон.

Улыбающийся Стоян появляется в гостиной с подносом сладостей и кофе для всех.

– Возблагодарим Аллаха за дары, а в особенности за те, от которых тело делается легким, а ум обретает остроту и бодрость! – объявляет он. – Как полномочный представитель гильдии крымских шерп и маунт-рейнджеров я вас спрашиваю: куда погребем? Определен ли маршрут и готова ли амуниция?

– Я, я, – подхватывает Карл с воодушевлением, – амуниция есть в полный абзац!

Татьяна смеется. Грета смотрит на дочь и тоже смеется.

– Не знаю, чем закончилось ваше колдовство над картами, – говорю я со значением в голосе, – но маршрут, мне кажется, с самого начала не вызывал никаких сомнений – Караби.

– Я, я, – снова Карл, – Караби – даст ист гут! Мы отчень желать хряпать на Караби.

– Есть другие предложения? – спрашиваю, глядя на Грету и Татьяну.

Отвечает Стоян:

– Могу предложить Чердак для разгона.

– Что есть «чердак»? – спрашивает Карл. – Это мезонин?

– Нет, – говорю, – на мезонин мы не полезем. И поскольку наш главный гость с этим согласен, решение считаю единогласным. Давайте пить кофе, есть конфеты и продолжать смотреть фильм Карла. Кстати, Карл, ты говорил, что привезешь специальную полетную видеокамеру.

– Айн минутен! – Карл заскакивает в спальню, где они бросили с Гретой свой багаж, некоторое время мы слышим его несравненное хрипловато-баритональное пение, какие-то неясные шумы, но вот он возвращается, держа в руках два серебристых шлема – точных копии того, в котором летал Рысчак. – Это, майн либен, и есть камера. Целых два камера. Полный абзац!

– Так это еще и камеры, – вздыхаю я с некоторым, не для всех понятным, нервным возбуждением. – Ну, слава Богу!

– Я, я, – кивает Карл, – Слава Богу!

***

Клянусь говорить сюжет.

Было время, и под этими строками рождались удивительные истории…

Впрочем, время их не прошло, хотя и прошло восемнадцать лет. Время не имеет значения. Время – это занятие твоего ума. Не более того. А если освободить ум, то и время куда–то пропадает.

Единственному человеку, которому я с согласия Саврасова доверил рассказ об Ибараке, стал Афонов. Реакция Бориса, вернее, его лицо при этом приобретало тем более просветленно–серьезное выражение, чем больше деталей я добавлял, описывая.

– Знаешь, что я думаю, Гай? Ты ведь никогда не отличался даром рассказчика. Но ты писатель. Это точно. И, кажется, хороший. Ты можешь читать свои вещи, и это звучит всегда здорово. Но сейчас ты был рассказчиком. Даже если ты все это придумал, я бы хотел попасть туда, с тобой или без тебя… Но может ли повториться такой переход? А вообще, вообще это запредельный опыт, и неизвестно, от кого он зависит… Кто вам эти двери открыл?

– Боря, какая разница, кто двери открыл? Важно, что они существуют. Наша реальность не единственная, есть и другие и, по–видимому, не одна.

– А что ты говорил о предании тавров–медиумов, можешь повторить?

– Они считают, что через несколько десятков лет Ибарак войдет в наш пространственный континуум и станет зримым. Люди смогут видеть его наподобие того, как видят миражи, но эта видимость будет устойчивой. Они же смогут видеть нас. О возможности физического контакта я ничего не знаю. Об этом не говорилось.

– Если вы здесь, и вас отпустили, значит контакт происходит уже сейчас. Причем в обе стороны. Подумай.

Я думал. Думал тогда и думаю теперь.

Атолл Снов… Андрей Смелый… Майя… Они, вероятно, не встречались там. Они могли найти каждый свой собственный Ибарак, свой Моору. Они не вернулись в наш мир, хотя могли, но не вернулись. Атолл… Майя… Но вот Андрей… Мы же видели, как он разбился. И это Нечто поглотило его уже мертвым. А если нет? Это для нас он мог лежать на дне шахты, а для Ибарака или Моору – просто плыть в горячем пещерном озере!..

Майя, моя зеленоглазая Майя, исчезла восемнадцать лет назад. Ибарак стал ее вторым домом, там она нашла свою судьбу, но ее муж ушел в плаванье и не вернулся. Она уже была беременна, родила ребенка и продолжала ждать своего супруга еще несколько лет. Потом приняла посвящение в жрицы. Басилевсу сейчас столько же, сколько и моей Татьяне. Наши дети живут как бы на одной земле, но в параллельных мирах. Интересно, почему я об этом думаю? Потому что Майя хотела, чтобы я передал часики с браслетом ее любимому дяде. Митра сильно постарел, хотя еще крепок, как мне передавали. Он теперь поселился в Гурзуфе, купил там маленький дом с окном на море. Влад Гермесович воспитал приемного сына, тот стал преуспевающим юристом и живет в Питере. Года три назад я получил от него по почте в подарок книгу стихов: Аполлон Митра «Миры Доверия. Начало…», – один из стихов,кстати, посвящен Караби. Я его очень полюбил и часто читаю друзьям как пример яркой метафилософской и пейзажной лирики. Теперь, да, теперь я могу добавить, что в метафилософии этого стихотворения проступает еще один таинственный слой. Назвать его каким–то более точным словом пока не берусь, но... Но... Аполлон появился у Митры спустя несколько дней после исчезновения Майи и спустя два месяца после «гибели» Андрея, появился прямо у его дверей, так, словно его переместили откуда-то… откуда ты, Аполлон?! Вот это стихотворение.

В день ясновиденья блистательной Сумеру

Сразимся здесь, на склонах Караби.

Ты будешь петь, а я беречь затейливую веру,

С которой нам друг друга ни за что не погубить.

Сразимся радостью… и ты ударишь первым

В копченый крепкий горб привратницы–горы…

Грифон тумана выползет из влажных пор

пещерных

Как вечный секундант предутренней поры.

Ты пощадишь восторг мой и припрячешь стрелы.

Я затаю огни разящих в прах химер…

Так долго бились мы, мой рыцарь-демон белый, –

Не счесть эпох… и наших лет,

как этих брошенных триер.

Созвездий в обмелевшем зыбком небе!

Куда, скажи, в какое междуречье сфер

Пойдем? Еще зари каленый красный гребень

Волос земли не тронул… что же нам теперь?

В день ясновиденья блистательной Сумеру

Благословим друг друга и шутя скрестим мечи.

Что ж, клянусь говорить сюжет. Но мысли остаются. И, возможно, их слышат сейчас, и я в полном неведении о том, кто эти люди и какова их цель Здесь или Там...

***

В один из прекрасных дней августа вся наша штурмовая группа останавливается в долине Суата, выбрав для стоянки обустроенное кострище на правом склоне одного из многочисленных выдвинутых «щупалец» массива Тырке, под двумя рослыми буками, в полной обозримой близости от заветной цели. Нас семеро: я, Татьяна, Грета, Карл, Стоян, Афонов и Юра Шеленгорский, известный также как Шел, или Шаман[11], свободный философ, поэт, большой знаток и почитатель Ригведы, построитель новой оригинальной теории архетипов, человек весьма своеобразных мироощущений, что, впрочем, не сказывается на его дружелюбии, отменном товариществе и легком общении с себе подобными. У нас в распоряжении три параплана (они же палатки: среди прочих возможностей этих агрегатов есть еще и способность становиться жилищами!). Один из германо–инопланетных «диверсантов» мы зафрахтовали у Рысчака, о чем он пока не знает: оборудование «отпускала» супруга под «чесночное» слово Карла Мельцера. Все остальное – теплое и личное, съестное и необходимое – распределено по рюкзакам с миссионерской тщательностью.

Пока мы с Шелом под руководством Греты и Татьяны «разбиваем» парапланы, Карл, попыхивая сигареткой, «настраивает» шлемы на спутниковые каналы Евровещания. Стоян обрубает ветки у поваленного сухого дерева. Афонов ладит кострище и выуживает из рюкзаков продукты. Пока все занимаются нюансами размещения, а Суат нежится в своей заливной зеленой лохани лугов – на Караби нависают темные, как морион, тучи, обещая плохую погоду весь завтрашний день. Это значительно поднимает нам настроение. А уж когда, спустя часок, прохладный ветер с запада врывается в долину и погоняет перед собой бесшумное летучее воинство тумана – «экстримградус» праздничного настроения у пилотов подпрыгивает до отметки 60 и уравнивается с крепостью коньяка, с факирской ловкостью возникшего пред очи наши опять же стараниями Карла.

Развязывается беседа, на сей раз даже Грета старается говорить на одном с нами языке…

– Гай, вы уже решили с Карлом, откуда будете прыгать завтра? – Шел-Шаман угощается сигареткой у Афонова и не спеша прикладывается к своей чарке с коньяком.

– Здесь выбор большой, Юра, – отвечаю как бы для всех. – Но оптимал – поймать ветер на Тай–Кобе или с гребня… Впрочем там разница в двести метров. Здешние ветра, знаешь ли, особенные: крученые и слоистые. На километре несет к морю, метров пятьдесят поднимешься – пойдешь обратно. Кроме того, облака низкие, если умудриться их пробить – там вообще другой мир…

Афонов хлопает меня по плечу и так выразительно поглядывает на лица, освещаемые костром.

– Хорошее словосочетание, – говорит он, – простое, но емкое, не правда ли, – другой мир!

– Ну да, – соглашаюсь с легкой неуверенностью. – Я о ветрах конечно. Все покажет завтрашний день.

– Кто теперь может знать, какой он, завтрашний день? – это Стоян с его очень безобидным на первый взгляд фатализмом, который еще нужно разглядеть и понять.

– Я вам скажу, – Шел-Шаман всегда умело вытягивает нить разговора, переводя его в самые маргинальные области, – наше современное мышление слишком структурированно. Мы и время давно умудрились разбивать на циклы и периоды и потому обманываем себя, постоянно обманываем себя самовнушением, что все повторяется. Представляете, как бы мыслил наш ум, если у него забрать эти темпоральные величины: день, неделя...

– Ну что бы делал человек в таком мире? – Стоян ворошит пунцовые угли веточкой, прочищая лишние ходы для воздуха.

Все задумчиво отмалчиваются, но здесь оживляется Карл:

– Я иметь мнение, Анатоль. Оно проще, как вы говорить, пареной репки. В такой мир человек может долго сохранять свой полет, я так мыслить, ферштейн?

Все улыбаются. Всем нравится ответ Мельцера. Он неожиданный и точный. Шел-Шаман даже разражается аплодисментами. Мы с Афоновым и Татьяной подхватываем их.

– Браво, Карл, браво! – я выражаю наш совместный комплимент. – Да здравствует немецкий романтизм!

– Это, конечно, звучит ярко, – Стоян соглашается. – Но что бы вы делали без их немецкой же дискретной, так скажем, дотошности? Во всем должно быть польза. А какая польза от реальности, где нет места времени?

– Самая прямая, – Шел-Шаман чувствует, что беседа явно клонится к арбитражу в его лице, и продолжает подливать философского масла в огонь наших душ: – Вы больше не жалеете своих чувств. Вы становитесь искренними в любом их проявлении. Вы забываете, что такое ложь и обман…

Афонов смеется:

– Но ведь это пользой не назовешь!

Шел-Шаман:

– Почему?

Афонов:

– Да слово какое–то уж больно дурацкое – «польза»! Не из той оперы и не для этого концерта. Слишком быстро у тебя темпоральное становится нравственным. Так не бывает.

Шел-Шаман:

– А как бывает?

Афонов:

– Да как-нибудь, но только не с такой скоростью.

Шел-Шаман хлопает в ладоши:

– Вот ты и поймался!

Афонов с неверием

– В чем это?

Шел-Шаман:

– А нет скорости. Нет никакой скорости в мире, где нет времени.

Афонов с издевкой:

– Ну прости. Но, может, там и человека-то вовсе нет? Как его там нащупать?

Шел-Шаман:

– Да как хочешь, так и щупай!

Карл, неожиданно:

– Счупать – это есть аналогия «любить»? Майн либен Грета, я сильно хотеть тебя счупать, всегда счупать. Сегодня, завтра, всегда, натюрлих!

Стоян со смехом, в котором ему помогает Афонов:

– Я, я! Карл, ты опять разрубил гордиев узел в назревающем споре. Такое простое замечаньице на все времена и даже при их отсутствии.

Грета, ничего не поняв:

– Ваш лэнгвидж… он такой яркий и вырастительный! Я бы очень хотела учиться его брать ин тэлкинг.

Татьяна, со значением:

– Грета, вы наверняка добьетесь больших успехов. – И ко мне: – Папа, а мне тоже дадут прыгнуть на параплане?

– В паре со мной и Карлом, конечно, но только после полного инструктажа.

– Ура! – в глазах дочери абсолютный восторг и одновременно страх.

Я думаю, вряд ли кому–то из нас удастся повторить такое выражение в слитном виде, даже если бы коньяка имелось в два раза больше и Караби была в два раза выше. Высота не всегда определяет риск, а коньяк приподнятый дух, и это правда, но первозданные чувства ничем не восполняются, они могут только трансцендентно передаваться. Возможно Шел-Шаман прав, в том смысле, что время – помеха для ощущений всей полноты и свободы. Кажется, это и раньше ты готов был понять, но теперь, после того что открылось, все видится в свете такой запредельной странности и остроты, что обмирает все существо и рвется, рвется за край той неспокойной пелены над плато, где, кажется, ждут тебя величественные храмы, и белые каменные дороги, и поющие мыслями-песнями люди… Совсем близко.

Мир зелен! Хотя утро пасмурно и ветренно, но оно по–прежнему «женщина», которую я люблю. Всю прошедшую ночь Суат нашептывал нам образы отстраненно–прекрасной самопогруженности; мы делали вид, что спим, но каждый слушал свои майюны* и каждый взбирался на свои веревочные лестницы до Луны… Луна светила недолго. Тонкими амальгамами прокатала она высокотравье лугов, но вспыхнувшее на минуты серебро скоро потемнело, поглотило глянец и, жадно впитав в себя рыхлую чернь с окрестных горных горбов, обратилось в черную рыбину, которая заполнила своим увесистым брюхом всю пойму долины, и только редкие блестки заблудившихся отражений поблескивали на ее бархатно-матовой чешуе, там, где струилась тесемка водного потока…

Мы начинаем штурм сразу после утреннего кофе, заваренного в чайнике на углях. Завтрак в виде бутербродов с копченой семгой и сыром – нечто особенное, старания Греты и Татьяны оцениваются по достоинству всеми. Карл предлагает мне и Стояну не мешкать и облачиться в костюмы пилотов заранее, чтобы не тратить на это время наверху, тем более что экипировка весьма удобна при любых условиях. Я не возражаю,хотя знаю, что подъем от Чабан-Чокрака на Кара-Тау займет не менее часа и почти столько же проход до южных мысов Тай-Кобу. Но предложение принимается.

Теперь наша штурмовая семерка выглядит абсолютно неординарно: трое чудаков в серебристых костюмах изображают «энлонавтов», хотя и тащат на спинах с виду обычные рюкзаки, и еще четверо «землян» – это как бы их добровольное светское сопровождение. Мы, конечно, оставляем веселые эффекты для глаз сторонних наблюдателей, но и сами, войдя в роли, чувствуем и торжественно переживаем инициацию символов новой мифологии, а лучше все-таки говорить «метафизики». Правда то, что мне это понятие видится немного иначе, чем моим друзьям, что разделяет нас некой совершенно особой демаркацией, и это невозможно передать словами, это можно только прожить, впустить под кожу… Желание веры не рождает ее, а, скорей, отодвигает, но даже театрализованная игра иногда имеет все шансы превратиться в реальность. Парадоксы ярки, но безмерно хрупки для веры, а игра слишком регламентирована для полного отождествления… Выход, как ни странно, появляется чаще всего там, где его не ждут. Афонов понимает меня, поэтому изо всех сил старается не играть верующего. Он знает, что катализатором любой неслучайности, любой странности здесь выбран я, и ему не сыграть роли раньше, чем будет подан знак. В своем сюжете он мог бы ждать этот знак всю жизнь. В моем, точнее, в нашем… Кто знает?

Карл Мельцер и Шел-Шаман веселее всех. Они просто отдыхают в каждом моменте, с удивительной самоотдачей творя некую вытяжку дегустационного кайфа. Грета и Татьяна просто созерцают. Стоян собран и целеустремлен, он весь в предвкушении экстрима. Он уже мысленно примеряет на себя параплан, дифференцирует потоки, интегрирует подъемную силу и собственный вес, он весь в предстоящей навигации.

Августовское плато уже не цветет, травы выгорели за июль, поседели, полегли от редких дождей; белые гривы волнистыми узорами упруго легли словно на спины гигантских антилоп, переплывающих неподвижное море. Лес Кара-Тау сверху похож на дельту реки, с той лишь разницей, что рукава не водные, а сухие каменные урочища, а сама река, если она есть, впадает сюда с неба. На какой–то момент я чуть отстаю от группы и, окликнув Афонова, показываю ему панораму Караби…

– Ты можешь представить, что эта земля, та же самая земля, выглядит совершенно иначе и тебя отделяет от нее некий барьер существования, который ты никогда не объяснишь?!

– Никогда – звучит неправильно, Гай. Хотя я понимаю, о чем ты. Но ведь это не барьер между жизнью и небытием, правда? Я склонен считать, что медиумы Ибарака на самом деле нашли возможность как–то управлять этим барьером, прогнозировать его… Они стали, как бы это сказать, астрономами времени, точней, его свойств. То, чем они владеют, не наука, скорей магия. Тебе ведь не выдавались никакие заклинания, просто находясь в их окружении, ты обнаружил в себе такие же возможности. Тебя ничему не учили. Объясняли, но не учили…

– Да, Боря, все так и было, – соглашаюсь.

– Ладно, Гай, пойдем догонять ребят. Костюмчик-то не жмет?

– Как говорит наш немецкий фронтмен: «Костюмчик полный абзац»!

Сам попробуешь.

– Ну это, сир, после вас, после вас!

***

Ловим ветер. Первая тройка: Карл, Стоян и я. Нужно дождаться момента, когда тебя потянет с горы, тогда ты еще сможешь пробежать по траве метров тридцать, а дальше… Дальше прыжок в бездну. С упоенным доверием. К ней, к той чудесной силе, которая удержит тебя, понесет, повлечет… Спустя несколько секунд нереальной борьбы восторга и страха, свободы и оцепенения, ты вдруг вспоминаешь, вернее, убеждаешь себя в том, что наделен материальной магией управлять этой силой. Ты кукловод – наоборот! Хотя если задуматься и улыбнуться этой метафоре, то может быть и нет: кукловод – само небо, сам воздух… Безумная красота! Она хлынет на тебя отовсюду. Упряжка параплана послушна и можно перестраивать конфигурацию основного крыла и всех добавочных, «поднимать козырек», забирая поток в опору. Безбрежный темно-голубой горизонт: берега уже не видно, он за тобой. Но не видно и твоих товарищей. Разворачиваться, конечно, рано, жалко упускать такую картину, а для разворота нужно хорошо прощупать потоки – либо спуститься, либо подняться метров на сто. Я бы выбрал второе, мне так кажется. Пробую связь. Блок управления шлемом-компьютером на широких наручных браслетах – все как рассказывал Рысь и как потом инструктировал сам Мельцер…

– Карл, Стоян, прием! Слышите меня? Где вы?

«Гай, это Стоян. Привет. Я за тобой примерно в полукилометре. Связь нормальная. Ты уже давал запрос компьютеру на скорость ветра?»

– Еще нет.

«Здесь восходящие, можем забуриться вверх».

– Я, собственно, так и думал, – отвечаю.

«Так что, рискнем? Сдается, наш приятель взмыл под самые облака и не слышит нас».

«Я есть отчень вас слышать! Как самосебечувствование? Даст ист гуд! Как это предложить вам теперь? Делать финт и подниматься в моя квартира. Нет никаких препятствий!»

«Гай, в общем совет правильный. Ты же не собираешься падать в море в нейтральных водах?»

– Да нет конечно. Это в мои планы не входило. Карл, как ты думаешь, мы сможем прямо на этих твоих штуковинах сесть обратно на плато, без потери высоты?

«На этих штюковинах, майн либен, все иметь большой успех и возвращаться отчень легко. Натюрлих! И я так помечтать сделать там айн, цвай круг павлина. Я, я!»

«Круг почета, – поправляет Стоян. – Славная мысль, если ты, Карл, конечно, будешь руководителем полетов».

«Их бин гроссе штюрман, Стоян. Я, я!»

– Тогда веди нас, чайка Джонатан! – бросаю я в шутку и начинаю финтить, подбирая все потоки восходящего теплого ветра. Разворачиваюсь, вижу Стояна, он на вираже чуть слева, повторяет мой ход… Поднимаемся, медленно, но уверенно набираем высоту. Куда же забрался этот пронырливый «штюрман»? Да вот и они! Парят…

Спустя десять минут взаимных маневров нам удается построиться почти в одну линию на высоте около двух километров и начинать заход на Крым. Теперь главное не потерять резко высоту. Карлу действительно удалось отловить хорошую прослойку попутного ветра. Скользя по ней, как в серфинге, маневрируя и подбирая необходимую конфигурацию пятиярусных куполов, нам удается фланировать на довольно большом отрезке. Очень жаль, что не продумали вариант связи с базой, хотя, если не ошибаюсь, у Греты была мобилка…

– Карл, ты знаешь номер мобилки Греты?

«Номер? О майн Гот, я дико забывать о такой возможность! Яволь, Гай. Тебе нажимать так: 5–12–833–273–618 – и также нажимать кнопку, где есть значок с антенной автопоискателя, ферштейн?»

– Ферштейн, только номер еще раз повтори, медленно…

Все срабатывает через минуту. Должно быть, Грета очень удивляется своему неожиданно запевшему телефону, но, услышав мой голос, а потом и остальных вклинившихся в эфир, восхищенно смеется.

– Грета, пожалуйста, дай трубочку Татьяне, – прошу я. – Танюша!

«Папа, привет! Мы видим вас. Папа, как вы там? Вы в море не упадете? Папа, здесь на плато совсем погода портится, и что–то странное происходит…

– Что именно, Татьяна? Что происходит?

«Папа, я дам трубку дяде Боре. Он объяснит, ладно?»

– Боря, – кричу я в микрофон, – ты слышишь меня, что там творится?

«Гай, привет».

– Боря, опиши точно, что над плато.

«Не знаю, как сказать… Я такого раньше никогда не видел… Грифы! Огромные грифы парят над землей. Их много, я думаю не меньше пятнадцати. Большие птицы. Такое ощущение, что они чего-то ждут…»

– Нас ждут, – шепчу я с наивной надеждой, что меня не услышат. Но деваться некуда – придется рассекречиваться, по крайней мере, в первом приближении.

«Кто ждет?!» – вопрос Стояна и Карла сливается.

– Нофирги. Борис, ты знаешь секрет: прочти наоборот…

«Ты уверен? – голосовая реакция Афонова слегка притормаживает. – Но ведь тогда… если они, не дай Бог, нападут на вас! Черт возьми! Ты хочешь сказать, что перед нами настоящие крылатые львы?! Гай, что вы собираетесь делать?»

– Ничего. Надеяться и тихо идти на посадку. Карл! – зову я.

«Я есть полный ахтунг, майн либен!»

– У тебя в шлемах излучателей ультразвука, случайно, нет?»

«О найн, найн, таковой не есть. Ты отчень жалеть об этом, правда? Но скажи мне, для какой это есть опасность?»

– Для большой, – отвечаю.

«Так, так, разве на Караби обитать живые львы?»

– Летучие, – отвечаю.

«О, майн Гот! Ты есть шутить?»

– Хотел бы я шутить…

И тут голос Стояна в наушниках:

«Парни, я что-то прослушал… О чем разговор?»

– Стоян, – говорю как можно спокойнее. – Ты только не волнуйся, но с посадкой у нас будут проблемы…

Никто из моих друзей даже в страшном сне не мог вообразить себе такой картины. Я и сам с трудом верю в происходящее. Ибарак вновь являет себя. Но качество этой его флюктуации явно зашкаливает.

Нофирги. Я помню о них из рассказов Тирака и Майи. Никто из тавров–медиумов не знает, откуда они появляются на острове. Одна из версий предполагает, что они прилетают из дальних неизвестных земель востока. Если это так, то в их мире еще существуют населенные земли и последний морской поход, в который ушел отец Басилевса, мог быть удачным. В греческих мифах эти существа известны под именем грифонов. Назвать их львами – явное преувеличение. Размером тела с небольшого дога, головами своими они напоминают скорей кожистых сов с мощными клювами, но с глазами не круглыми, а раскосыми, горящими, как газовые фитильки; их иссиня-черные перистые крылья ворошат воздух с размахом метра в четыре; в полете они порывисты и издают зычное шипение.

И вот эти существа выныривают в наше пространство среди белого, хотя и пасмурного дня! Они не садятся на землю, они без устали тревожно кружат над скалами. Это кажется странным. И только зайдя над плато на своих серебряных парапланах, в своих серебряных одеяниях, едва успев осознать холодеющий потустороннийужас от этой встречи, мы видим внизу несколько темных фигурок, расположившихся кругом на вершинах грив и холмов. Нофирги не атакуют нас, но в хаосе своих движений задевают крыльями, сталкиваются в воздухе, нашим шлемам достаются удары их клювов (в радиоэфир прорываются крики вперемешку с русским матом и немецкими ругательствами), ну и наконец, когда темные фигурки снизу выпускают залп стрел, и стрелы эти, пронзая шипящих нофиргов, пронзая наши серебристые парапланы, летят с периодичностью в несколько секунд, жизнь кажется нам самым лучшим достоянием в мире, каков бы он ни был, даже если все измерения и параллельные пространства соберутся и завяжутся в один узел.

– Басилевс! – кричу я в микрофон. – Басилевс, если ты меня слышишь, ответь. Я знаю, это твои люди внизу стреляют в нас. Дай нам сесть. Это я, ваш друг, Гай. Хвала Священой Артнат и твоему вечному городу!

Боже мой, что я делаю?! Это же радиосвязь…

Карл и Стоян в панике. У Стояна разбито солнцезащитное забрало на шлеме, у Карла оборвано несколько строп управления и он весь обрызган кровью нофиргов. Они изо всех сил натягивают «козырьки» – начинают стремительное приземление, намечая посадку где-то на лесистом склоне Тай-Кобы. Успеваю заметить сбегающих вниз по склону Татьяну, Афонова, Грету и Шел-Шамана. Звонить еще раз по мобильнику Греты нет времени, да и не уверен я, что в исправности хваленый шлем-компьютер Карла: в эфире ничего, кроме треска и непонятного гула…

«Гай, здесь Басилевс, сын Майи, здравствуй! Со мной Тирак и его охотники. Ты и твои люди целы?»

«Басилевс, слава Богу! Ты можешь объяснить весь этот кошмар? Что происходит? Почему здесь нофирги? Почему вы?»

«Нофирги все перебиты. Мы не могли позволить им остаться в вашем мире. Мои люди соберут трупы и захоронят их в ваших самых глубоких пещерах».

«Мне жаль этих существ. Почему вы не думали над возможностью их приручить?»

«Мы пытались. И очень многих отловили. Служители Артнат пытаются их присмирить, но эта стая каким–то чудом прорвала барьер… Мы устраивали им засаду еще с ночи. Спускайся, серебряный Гай! Твое чудесное летающее крыло плохо тебя держит, по–моему. Ему нужен отдых, также и тебе».

«Басилевс, я хотел бы познакомить тебя с моей дочерью. Все эти люди – мои лучшие друзья».

«Ты помнишь наше условие? Даже твои лучшие друзья должны будут хранить молчание об Ибараке».

Я не отвечаю. Я чувствую, что начинаю терять управление. Ветер относит меня к самому гребню, к обрыву. Падаю… параплан тащит меня еще несколько метров по земле. Господи, я, оказывается, совершенно обессилен, выжат как лимон. Стаскиваю шлем и только теперь замечаю торчащую в нем, пробившую корпус и всю его пресловутую электронную начинку, стрелу… Вот и я, как Рысчак, с «орбиты» вернулся! Сюжет на сто лет! Привет!..

«Мысль о том, что за все нужно платить не нова в этом мире. Думаю, в моем случае она была трансформирована в идею: «За всем должна стоять работа». Эта формула активности сознания, самой активности, в то время как первая – только установка быть готовым отдавать и жертвовать. Не знаю, что важней. Скорей всего, между тем и другим вариантом понимания нет противоречия. Совершенно ясно, что душевная работа много сложней и энергетичней, чем любая другая, наша индивидуальность целиком шлифуется этой работой. И она же – поле битвы любого невежества с силами просветления.

Некогда мне повезло переболеть так называемой иллюзией душевной раздвоенности – состояния болезненного внутреннего разрыва невероятно энергетичного творчески, но чрезвычайно опасного тем, что симптомы этой раздвоенности легко могут быть «стянуты» на себя личностью. Личность вообще, по-моему, с большим аппетитом любит воровать у души. Мир так устроен. Слуги всегда воруют у Господина. Они воруют даже тем, что только стремятся подражать ему. Подражание – такое же воровство, и личность, если она «непорядочна», «невоспитанна», – не кто иной как вор на доверии. Благо, если щедрый Господин так щедр и богат, что всю жизнь может не замечать своей убыли, но такой Господин плодит вечных паразитов… От ленивого же Господина ничему научиться не могут, у него также нечего будет украсть, кроме, разумеется, самой лени, кроме, разумеется, самой философии паразитизма.

Что же, разве это не справедливость, по большому счету?!

Когда отсутствует работа для души и для личности, начинается их совместный распад. Ничего иного нам в этом случае жизнь не предлагает. Поэтому отсутствие Виденья внутрь себя – действительное преступление перед жизнью, то есть перед самым щедрым и честным работодателем и кредитором…

Поэтому и все, что касается раздвоенности, нам следует особенно тщательно отслеживать, чтобы болезненная иллюзия не приобрела свойства реального инструмента для самоуничтожения, самоудушения. Спонтанную уязвленность, агрессивность, воинствующую неадекватность поведения я пережил как реальные события моей психики. Трудность их преодоления в моем случае объяснялась тем, что индивидуальность стремилась использовать эти всплески в качестве стимулов для творчества. Увы или к счастью, я знаю, что писательское Эго, как никакое другое, обожает и приветствует любые внутренние стимулы. Для него страшна потеря этих стимулов. Не потому ли творцы слова иногда видятся окружающим существами порочными и неразборчивыми – вечными экспериментаторами над душой, судьбой и жизнью? Но все же если суметь с помощью тонкого контроля сгармонизировать эту самую раздвоенность, то можно понять, что она есть следствие чистой попытки выйти за круг самодостаточности, искренняя, хотя и опасная форма расширения своего «Я» – ума, души, сердца! Опыт душевной работы такого порядка – разведка непознанного в себе. Разведчик, где бы он ни был, рискует лишь одной малостью – не вернуться. Кажется, мое Священнодействие – разновидность такой разведки…»

«…Самая легкая пора в Крыму – ноябрь. Особенно в полнолуние и безветрие. Тепло в воздухе, пахнет непередаваемым запахом. Закатный сезон. Еще держится листва на самых отважных деревьях. Они, как и мы, – сопротивляются, не хотят отпускать хорошее настроение. Странно, почему люди спят в такую пору? Предзабытье. Предволшебство. Предвестие… неужели кто-то еще может, созерцая это Настоящее, строить какие-то планы, что-то взвешивать и оценивать? Небо такое светлое и живое, что хочется только молчать или вторить, как эхо, какой-нибудь простой и глубокой мысли. Открытое окно, и в окне – нежный, спокойный полет Дракона. По берегам млечных облаков собираются бессонные путники. Они и есть Эхо твоего бессмертного Света…»

Из философских дневников Гая Рощина.

***

Появление нофиргов в Ибараке оказалось вещим знамением для одного человека, сумевшего после того собрать еще несколько смельчаков, в число которых записался и мой друг, любитель разговоров о трансценденции и метафизике, Борис Афонов. Теперь эти вещи для него – воплощенная реальность, которую он так самозабвенно ждал и искал. Борис недолго размышлял над своим решением. Басилевс снял с берега один из двух оставшихся кораблей Ибарака, просмолил его тисовые бока и, собрав команду, отправился на поиски своего отца. Возможно, Майя Митра и хотела отговорить своего сына, но жрица Артнат о таком не могла помыслить. По ее приказу тавры-медиумы изготовили специальные попоны и ошейники для нофиргов, а также клети, в которые поместили демонических хищников. По замыслу жрицы Басилевс с командой должны были время от времени выпускать привязанных крепчайшими веревками нофиргов, и те, повинуясь чутью, должны были вести корабль к своим родным гнездовьям на неизвестной земле… Поразительная в простоте своей и вместе с тем экзотическая идея… Могу представить себе ее вживую! И Афонов, наш замечательный философ, добрый спутник и любитель разговоров о трансценденции и метафизике, мой Борис, Боб-Падишах, – на палубе корабля в параллельном пространстве! Доброволец. Безумный исследователь неизвестного! Пряжник! Он знал, что с этим миром его мирит только сострадательное недоумение… две его семьи распались в разные годы, детей увели, развели жены, очень целевые и крепкие натуры. Старший брат погиб, умер от наркотиков, от передозировки… Родители… Да, вот для них он в командировке за границей. Где? Да где-нибудь в странах третьего мира. Пусть так. Так спокойней. Карл, правда, подарил ему шлем-компьютер на цезиевых батарейках (таких в мире всего несколько десятков штук!). Но да ладно, мелочи… Но кто знает, может радиоволны проникают через временные и пространственные барьеры, хотя, скорей всего, проникают все-таки мысли, слова–мысли, некая энергия, которую наши физики–циники никак не возьмут в толк… Надежда остается с ним, и параплан Рысчака, на котором учили мы его с Карлом сигать в бездну. И научили. Все было взаправду…

И тела убиенных нофиргов в пещеры погребали мы все. И взъерошенный Шел–Шаман, и разбуженный в собственном мистическом опыте Стоян, и Тирак, и Татьяна, и Басилевс… Еще целых два дня мы провели на плато под прикрытьем прекрасной непогоды, неизвестно откуда свалившейся на Караби тем дивным августом…

Вернувшись в Симферополь, Карл с Гретой дозвонились Фантику и упросили взять их на Мшатка-Каю, где и застряли на добрую неделю «успокаивать» впечатления от Караби на скальных маршрутах, чередуя их с ночными купаниями и возлияниями. В начале сентября они уехали в Германию, окончательно просветлев в желании соединить сердца и сообщив об этом своем решении возлюбленным родственникам.

Стоян, посетив несколько раз Свято-Троицкий храм и причастившись, открыл свой слегка подзабытый портфель с бизнес-планами, усадил себя за руль и стал колесить по Крыму в поисках дивидендов и процентов от удачных посреднических сделок, засветился в двух телепередачах «Мельница Фортуны» и наконец взялся писать мистико–фантастическую поэму «Листригон Апокалипсиса»…

Шел-Шаман собрал весь урожай со своего многопрофильного обожаемого сада–огорода, дочитал Сведенборга, Шлегеля и Шопенгауэра, доштудировал Маркузе, Гоббса, Кафку и Кузанского, отмедитировал Ригведу и подался в ночные директора городской бани, где получил доступ в Интернет (ну где еще получить доступ в Интернет, как не в бане!) и теперь, до нас дошли слухи, пытается совершить невозможное: защитить диссертацию по философии «без единого гвоздя», то есть практически не выходя из информационного пространства планеты. Из последних новостей стало известно, что ему уже предложили читать Интернет-лекции в Гарварде и Сорбонне…

Татьяна перешла на второй курс Крымского университета бизнеса. Параллельно занимается своим любимым киноведением, изредка делает записи в дневнике, который ведет с пятнадцати лет. Не знаю, может, это мой пример оказался заразительным, но ей интересно все, что связано с психикой, все, что идет от человека чувствующего и борющегося на грани невозможного. Это ее романтика. Ее взгляд. И он достаточно оригинальный, но для многих из нас весьма понятный. События на Караби оставили неизгладимый след в ее жизни, едва ли не самый глубокий в переживаниях и в тех смешанных ощущениях страха, смятения и восторга, прикосновения к запредельному, необъяснимому. Она часто вспоминает о Басилевсе и дяде Боре, при этом грусть и юмор смешиваются в ее речи, а глаза устремляются куда–то внутрь и что–то ищут там, что–то обнадеживающее, простое и понятное… Но все простое и понятное почему–то оказывается недолговечным, ненадежным, зыбким, все, кроме одного… Это одно – подарок, который она хранит в своей резной шкатулке – медальон, подаренный Басилевсом. Я знаю, такого в мире больше нет. Это кусочек настоящего метеорита с вплавленной в него двойной пирамидкой алмаза. Мы оба знаем, что вещица эта не тем привлекательна, что алмаз этот – чистый пришелец со звезд (а может, и не алмаз вовсе!). Совсем другим: надев медальон, ты вдруг отчетливо начинаешь слышать мысли других людей, вне зависимости от их родного языка… О, это дивное и страшноватое искушение – носить такой медальон в нашем мире! Татьяна знает об искушении, борется с ним и почти всегда побеждает его… Иногда мы с ней засиживаемся до трех часов ночи на балконе, слушаем тихую музыку, слушаем качание орешника, смотрим в лунное небо – говорим мало, почти не говорим. Да это и понятно: медальон у ней в руке – живое свидетельство Ибарака и моих воспоминаний об Андрее, Майе, об Атолле и Борисе, о странных, волшебных и очень настоящих Полетах над Караби…

«Папа, как ты думаешь, они вернутся?»

«Не знаю, Танюша… Но помнишь, Телемах, сын Одиссея, он тоже ведь хотел найти своего отца, и нашел – в собственном доме. Не знаю… Все возвращаются. Все когда–нибудь обязательно вернутся».

«Папа, а ты говорил, что получил еще одно письмо из Питера от Аполлона Митры… И оно тебя очень удивило. Что там было?»

«Его стихотворение».

«Ты его помнишь? Можешь прочитать по памяти?»

«Попробую…»

И я пробую, в пятый или седьмой раз пробую, верней сказать, что я его знаю, но как–то не так, как можно что–то знать. Да и можно ли? Но я читаю, не произнося притом ни единого слова вслух (вот чудо для поэтов):

Что я искал в тех картах неизвестных никому

И ныне на слуху нетленных?

Их, искрещенных легендой времени,

Скрывал от нас блаженный капитан.

Кто видел, говорит, что Ангел Светлый,

Как кузнечик по лугам Вселенной,

Все скачет он… все плавает,

Все молится… молчит.

Что я забыл в черновиках его сожженных,

Какого воскрешения не себе просил?

Он был далек, от всех далек, когда

На мостик с флейтою, танцуя, выходил.

Кто видел, говорит, – корабль,

Не касаясь обмелевших волн, летел…

А праздных бурь веселье

Ласкало сновиденьями спасенных моряков.

Что я нашел в раскаяньи страстей моих

О мнимом согрешеньи света?

Он просто растворен во всем, как соль,

И мы в его садках – планеты.

Кто видел, говорит, – с душой и прахом

В равновесьи жутком неком

Раскинут мир… он сам не знает,

Что скрывает и хранит…

Что я открыл в безмерном замысле

Его простой, его неспешной мести:

Глоток ли гибельный и так про-тяж-но

Распресненной нелюбви?

Кто видел, говорит, что той Водой

Нам отомстится вместе, так, если б жаждой к небу

Отомщались нерожденные дожди.

Что я сберег от слов и строк,

Преоблаченных звуками волнующей игры?

Какой восторг увел от нот

И в медный сот в пустой черед не опустил?

Кто видел, говорит, что Время – мед,

Который можно просто есть и пить…

Но невозможно Просто…

Тот, кто видел, говорит.

Татьяна смотрит на меня серьезно и как-то очень неизбывно. Глаза далеко, но улыбка на губах, и «нереальный» медальон на ладони ее кажется сверкающей мистической лодкой…

Это приглашение к новому полету.

Мир зелен!

Навсегда.

Конец романа в четырех новеллах

Симферополь,

январь – июль 2004г.

[1] Прототип – Борис Трифонов, крымский вольный философ и подвижник.

[2] Прототип – Сергей Рущак однин из симферопольских друзей автора 90-х годов прошлого века. История с прыжком и полетом на параплане действительно имело место.

[3] Прототип – крымский писатель-драматург и фантаст Сергей Могилевцев

[4] В. Хлебников

[5] М. Цветаева.

[6] Л. Мартынов

[7] А. Вознесенский.

[8] Прототип – известный крымский поэт и друг автора Владимир Тимофеевич Грачев.

[9] Прототип – крымский поэт, крымовед и туринструктор Юрий Ивченко

[10] Прототип – крымский поэт, вольный художник и альпинст и путешественник Анатолий Стоянов

[11] Птототип – крымский поэт и философ Юрий Шеленговский

с которым автор исходил немало крымских троп.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге