Обложка Погрешность - том 4

Погрешность - том 4

Гарри Санн

0% прочитано
Стандартный
Гарри Санн

Погрешность - том 4

Глава 1. Поверочное клеймо

Иглу замечаю утром, когда обоз выходит из ельника на открытое место. Над лесом, далеко впереди, стоит тонкая светлая черта, прямая, как отвес. Сначала принимаю её за дым из трубы, только дым так ровно не стоит и не держится на одном месте. Я смотрю на неё, пока ельник снова не смыкается над дорогой, а потом ещё долго смотрю туда, где она была.

— Стела, — говорит Вейн. Он едет верхом рядом с нашей телегой и видит, куда я смотрю. — К полудню будем.

Кира поднимается в сене на колени и прикладывает ладонь козырьком, хотя солнца нет: небо с утра затянуто ровной серой пеленой. Зорик лезет к ней и тоже встаёт, держась за её плечо. Грач на передке не оборачивается. Он смотрит на дорогу, и вожжи у него в руках лежат так же свободно, как лежали все три недели.

Тракт здесь другой. Он стал шире ещё у Гряд, а теперь по нему могут разъехаться три телеги, и камни вдоль обочин стоят чистые, без мха, с подстриженной вокруг травой. Каменщиков на дороге я не встречал, но кто-то сюда ходит каждую весну и осень, и работы тут на целую артель. Камни серые. После Печищ уже не могу смотреть на серый камень спокойно: глаз сам ищет черноту и острые грани и не находит их.

Ближе к полудню дорога поднимается на длинный пологий холм. Лошадь идёт тяжело, Грач спрыгивает с передка и ведёт её под уздцы, хромая сильнее обычного. Я следом слезаю и иду рядом с колесом. Наверху Грач останавливается, и лошадь останавливается вместе с ним, хотя её никто не придерживает.

Город лежит внизу и дальше, на другом берегу неширокой реки, и занимает собой всё, что видно глазом до самого края. Стена серая, высокая, метров восемь или девять, с круглыми башнями через каждые сто шагов, и у каждой башни шатёр из потемневшего тёса. За стеной поднимаются крыши, одна над другой, вверх по склону, тёмные, рыжие, серые, и из них сотнями тянутся дымы и сливаются наверху в одну сизую пелену. Справа, у реки, мельничные колёса. Слева над стеной видна ещё одна стена, внутренняя, повыше.

А посередине всего этого стоит она.

Она светлая, почти белая, и издали кажется очень тонкой, как спица, воткнутая в город. Крыши у её подножия ей по щиколотку. Она уходит вверх ровно, без уступов и окон, и наверху не сужается в шпиль, а просто кончается на фоне серого неба. Прикидываю её высоту по башням стены, и выходит раз в пятнадцать выше башни, а может, и больше: отсюда не сосчитать.

— Это что ж, — тихо говорит Кира, — камень такой?

— Это наша Стела, — говорит Вейн. Он придерживает коня рядом с нами и сидит в седле прямо, и впервые за всю дорогу улыбается. — От неё купол.

Потом он опускает глаза ниже, на крыши, и ищет что-то среди них.

Зорик стоит в телеге во весь рост и держится за Кирин платок. Грач молчит долго, потом говорит:

— Высоко.

И трогает лошадь под гору.

*

Посад начинается задолго до реки. Сначала огороды, пустые, перекопанные под зиму, потом изгороди, потом избы, сначала редко, а у моста уже вплотную одна к другой. Здесь пахнет дымом, дёгтем, навозом и рыбой, всё сразу, и чем ближе к стене, тем гуще. По обе стороны дороги лавки под навесами: горшки, лапти, сбруя, кадушки, сушёная рыба на нитках. Кричат, торгуются, тащат что-то на спинах. Под ногами у лошадей бегают собаки и дети.

На нас смотрят. От латников в кольчугах отходят к стенам, на них косятся с опаской. На нашу телегу сначала смотрят мельком, как на всякую деревенскую, а потом взгляд задерживается на Кире. Баба у колодца толкает соседку локтем и кивает на Кирину шею, и обе глядят, не отводя глаз, пока телега не проедет. Кира подтягивает платок повыше.

У самого моста стоят девки, четверо, в нарядных платках поверх тулупов, и смотрят на латников, не отводя глаз. Одна кричит что-то Гордею, звонко, со смехом. Гордей бросает ей в ответ два слова, коротких и грубых, и девки хохочут ещё громче.

Перед воротами очередь. Телеги стоят в два ряда, с сеном, с дровами, с мешками, и мужики при них сидят прямо на мешках и жуют хлеб, будто стоят тут с утра. Вейн ведёт обоз мимо очереди, по краю, и мужики провожают нас глазами без зла, просто смотрят. Вейна здесь, похоже, знают.

Ворота глубокие, как тоннель, в тени под аркой сыро и холодно. Стражник, молодой, рябой, в кожаном нагруднике поверх кафтана, идёт вдоль обоза и считает. Вейновы охранники, не дожидаясь, вытягивают из-за ворота медные кружки на шнурках и показывают ему, и он каждому кивает. Возницы показывают такие же. Когда он доходит до нашей телеги, Грачу вытягивать нечего, и мне тоже. Стражник берёт лошадь под уздцы.

— А эти чьи?

— Со мной, — говорит Вейн с коня.

— Бляхи нету, — говорит стражник без злости, тем голосом, каким повторяют вслух правило. — Деревенских не велено.

Потом он видит Киру. Она сидит в сене, одной рукой придерживает Зорика, платок у неё опять сбился, и над воротом рубахи видны жилки, светло-зелёные, от ключицы вверх, к уху. Стражник смотрит на них, открыв рот, потом поворачивается и зовёт кого-то через плечо. Подходит второй, постарше, за ним ещё двое. Они стоят у телеги и смотрят на Кирину шею, как смотрят на диковину на ярмарке, а один тянет руку, чтобы отогнуть ей ворот.

Грач кладёт ладонь на лук. Он не снимает его с плеча и не делает больше ничего, только кладёт ладонь, и рука стражника замирает на полпути.

— Лук убери, дядя, — говорит рябой, уже другим голосом. — В город с луком не положено.

Сижу и чувствую, как у меня холодеют пальцы на руках. Нас тут четверо, считая Зорика, против всей стражи у ворот, и ни одного нужного слова, чтобы нас пропустили у меня не находится.

Гордей разворачивает коня, подъезжает к нам сзади и говорит что-то старшему из четверых, негромко, наклонившись с седла. Тот выпрямляется, бросает рябому: «Стой тут», — и быстро идёт вперёд, к кибитке Власа, которая уже стоит по ту сторону ворот, на свету.

Полог откидывается. Влас лежит на тюфяках, укрытый шубой до подбородка. Лицо у него серое от дороги, но глаза ясные. Что он говорит, я отсюда не слышу. Стражник кланяется ему низко, два раза, и возвращается к нам уже бегом.

— Купца к господину ревизору, — говорит он. — И вас тоже. Лошадь веди сам, — это Грачу.

*

Мы останавливаемся вплотную к кибитке. Вейн спешивается и встаёт у колеса, внизу, опустив руки. Влас смотрит не на него, а на нашу телегу: на Киру, на Грача с луком, на меня.

Три недели они ехали рядом. Вейн залезал к нему в кибитку, проигрывал ему в шахматы, спорил с ним про Ставровы кожи, и Влас его слушал. А тут, в двадцати шагах от ворот, Вейн стоит у колеса и ждёт, пока с ним заговорят. Дорога кончилась, как только колёса въехали под арку.

— Этих двоих — назад, — говорит Влас и кивает на Киру с Грачом. — Сами ж не хотели. Травница мне сколько раз говорила: к снегу домой. Вот и пусть едут домой, раз так. Мальчишку оставь, он мне нужен.

Кира молчит. Грач тоже. Вейн поднимает голову.

— Господин ревизор. Жена у меня. Сами знаете. Пустите её, жену полечить. — Он говорит это ровно, купеческим голосом, только пальцы правой руки у него сжаты в кулак. — Я за неё отвечу.

Влас долго не отвечает. Он лежит и смотрит на Вейна снизу вверх, и я вижу, как у него двигается кадык.

— Ты меня в Лысой назад отправлял, — говорит он наконец. — Двенадцать дней, говорил, налегке. А я не поехал. И ты меня потом не бросил. Хотя мог. — Он молчит. — Многие бы на твоём месте бросили, купец. Ладно. Пусть будет, по-твоему.

Он поворачивает голову к стражнику, который так и стоит рядом, вытянувшись.

— Этих четверых впиши. Входить и выходить — когда хотят. Жить — пусть сами, кормиться — сами. — Он переводит глаза на меня. — Тебе положу жалованье. До весны. Писарь распишет. — И снова Вейну: — А селить их сам будешь. Раз просишь.

— Сам, — говорит Вейн.

Полог опускается. Вейн стоит ещё немного у колеса, потом разжимает кулак и, не оборачиваясь к нам, идёт к коню.

*

Писарь сидит в нише под аркой, за столом, на котором лежит раскрытая книга толщиной в две ладони. Рядом чернильница, песочница и деревянный ящик, полный медных кружков на шнурках. Писарь старый, в меховой безрукавке, с пером за ухом и вторым в руке. Нас ставят перед ним по одному.

Он берёт из ящика кружок, позеленевший по краю, и трёт его о безрукавку, пока не проступит номер. Потом листает книгу назад, далеко, к началу, находит там строку и проводит по ней пером, крест-накрест. Только после этого возвращается на чистую страницу и пишет, говоря вслух, медленно, по слову, видно, от привычки:

— Две тысячи восьмидесятый. Мужик, лет сорока. Сухой, жилистый. Волосом тёмен, с проседью. Хромает. При луке. — Он поднимает глаза. — Ногой какой хромаешь?

— Правой, — говорит Грач.

— На правую, — пишет писарь.

Для Киры он берёт второй кружок, трёт его, листает назад, перечёркивает. Смотрит на неё дольше, чем на Грача, перо замирает над страницей.

— Триста семнадцатый. Баба. Зелёные жилки на шее. — Он ставит точку и откладывает перо. — Хватит с неё. Таких и нет больше.

Зорика он вписывает, не вставая, глядя поверх стола: «Четыре тысячи четыреста двенадцатый. Малой лет пяти, волосом тёмен, при триста семнадцатой». Потом очередь доходит до меня.

— Тысяча сто девяносто шестой. Парень лет… — Он смотрит на меня. — Сколько тебе?

— Пятнадцать.

— Пятнадцати лет. Худ, росту среднего. Волосом русый. Руки в мозолях. — Он прищуривается. — Метки есть какие? Шрамы, родинки?

Закатываю левый рукав. Писарь кивает и пишет:

— На левой руке рубец.

Опускаю рукав не сразу. Весной на гати я получил этот рубец от чужой стрелы и чуть не умер. Теперь по нему меня будут узнавать в воротах.

Писарь раздаёт нам кружки, сверяя номер с книгой.

— Носить при себе, — говорит он. — Потеряешь — пятьдесят золотников в казну. А новую не дам, пока по книге не опознаю.

Бляха у меня на ладони холодная, тяжелее, чем кажется, и по краю ещё зелёная. Номер выбит глубоко и ровно, рядом с ним знак: круг, в круге две черты крест-накрест. Такой я видел на заводе на приборе после поверки: проверен, годен, вот клеймо. Только у нас на клейме был ещё срок, до какого числа годен. Здесь срока нет. Срок есть у Власа в голове, и звучит он «до весны».

*

За воротами улица идёт в гору. Сначала по обе стороны стоят дома в два жилья, каменные внизу, деревянные наверху, с резными ставнями, тесно, стена к стене. Потом дома становятся ниже, появляются дворы и сады за заборами. Смотрю на сады и не сразу понимаю, что в них не так.

Яблони стоят голые. Совсем, ни листа, ветки чёрные, мокрые от вчерашнего тумана. Трава под ними бурая, прибитая инеем. У нас в Печищах сейчас так же, конец октября, и ничего странного в этом нет. Только этого не может быть здесь, если всё, что рассказывали про город, правда.

Вейн едет впереди, и я замечаю, как он всё больше придерживает коня. Он смотрит на сады. На один двор, на второй. Ставни во многих домах закрыты, и не просто закрыты, а забиты досками крест-накрест. У одного двора на телегу грузят сундук, скамью, связку горшков, перину, а молодая баба стоит у калитки с ребёнком на руках и смотрит, как это делают, без слёз.

— Тут сады стояли, — говорит Вейн. Говорит не нам, а себе. — Весной ещё. Яблони цвели, хоть картину пиши.

У телеги с сундуком мужик в армяке распрямляется, видит Вейна, щурится.

— Вейн? Ты, что ли?

— Я, Гостило. — Вейн останавливает коня. — Это что тут у вас?

Гостило вытирает руки о полы армяка и подходит. Он немолодой, лицо обветренное, и смотрит на Вейна так, как смотрят на человека, которому придётся сказать дурное.

— Ушёл он, Вейн, — говорит он. — Купол-то. Ты уехал, а через неделю, ночью, сразу и ушёл. На треть, не меньше. Утром вышли, а полгорода стоит голое, как после пожара. Сады, огороды, всё. — Он оборачивается и показывает рукой куда-то вверх по улице. — Потом, дня через три, вроде как назад пошёл. Немного. Шагов на двадцать, может. Будто вздохнул. И с тех пор так и стоит.

— А люди?

— Люди… — Гостило мнёт шапку в руках. — Старики помирают, Вейн. Кто за краем остался. Неделя, две, и нет человека. Каждый день кого-то несут. Матушка моя тоже. Сто два года прожила, ни разу не хворала, а тут за десять дней. — Он кивает на телегу. — Вот, к брату едем, в Гряды. Тут дрова втридорога, а там хоть земля своя.

Вейн молчит. Потом спрашивает, и голос у него такой, будто он заранее знает ответ:

— А Кожевенная?

Гостило отводит глаза.

— За краем твоя улица.

*

Граница видна издалека. Улица поднимается дальше в гору, и на ней, поперёк, лежит черта. По одну сторону мостовая в инее, трава в щелях между камнями бурая, сухая. По другую сторону трава зелёная, свежая, будто сейчас июнь, и инея на камнях нет. Черта ровная, как отбитая по шнуру, и уходит в обе стороны, через дворы, через заборы, через огород, где одна половина грядок пожухла, а на другой стоит зелёная капуста.

Когда наша телега переезжает эту черту, мне в лицо дышит тёплым, сыро и мягко, как из открытой бани. Зорик ахает. Кира медленно оглядывается назад, на иней, потом вперёд, на траву, и ничего не говорит, только ведёт ладонью в воздухе, будто проверяет, есть ли тут что-то, за что можно взяться.

За чертой город другой. Сады зелёные, яблоки висят на ветках, кое-где ещё неснятые, жёлтые. Люди на улицах ходят без тулупов, в кафтанах нараспашку. Дома выше и богаче, и чем ближе к середине, тем теснее они стоят. Стелу отсюда видно уже не целиком: только её белый ствол над крышами, уходящий вверх, туда, где у неё нет конца.

Двор гильдии стоит на площади у второй, внутренней стены. Ворота у него широкие, двустворчатые, створки окованы железом, а над ними вырезаны весы, такие же, как у Вейна, с двумя чашками на цепочках. Мы въезжаем, и я оглядываюсь.

Двор огромный. В нём поместилась бы вся наша деревня, вместе с огородами. По трём сторонам тянутся длинные амбары под одной крышей, с десятками ворот, и почти все эти ворота закрыты на засовы, на некоторых висят замки, рыжие от ржавчины. Вдоль четвёртой стороны конюшни, и на коновязи стоит лошадей десять, не больше, а коновязь тянется на сто. Посреди двора, задрав оглобли, стоят пустые телеги, с десяток. Их тут оставили давно: колёса успели врасти в землю. Двор строили под обозы, которые приходили сюда сразу по десять и по двадцать. Сейчас караван из пяти телег стоит посреди него, как горсть гороха на столе.

Влас выходит из кибитки сам.

Он вылезает медленно, держась за борт, становится на землю и стоит, и я вижу то, чего не видел за всю дорогу: он стоит прямо. Лицо у него по-прежнему бледное, но губы уже не синие, и дышит он глубоко, полной грудью, будто воздух здесь стал гуще. Под куполом ему за полчаса стало лучше.

Он оглядывает двор, Вейна, нас. На Кире его взгляд задерживается.

— Довезла, — говорит он.

— Довезла, — кивает Кира.

Влас кивает, один раз, и поворачивается к Гордею, который уже подвёл ему коня.

— Я к себе, — говорит он. — Под куполом отлежусь. Купец, книгу завтра принесёшь. А ты, — это мне, — жди. Позову.

Он садится в седло, тяжело, с помощью латника, и выезжает со двора. Латники трогаются за ним, и двор становится ещё больше и ещё пустее. Гордей уезжает последним. В воротах он придерживает коня, оборачивается ко мне и машет рукой, коротко, как машут своим.

*

Кожевенная улица лежит за краем купола, ниже по склону, и дома на ней стоят крепкие, свои, с высокими заборами и тесовыми крышами. Пахнет квасцами и дубовой корой: здесь, видно, давно живут кожевенники. Многие ставни закрыты.

Дом Вейна четвёртый от угла. Двор чистый, выметенный. Посреди двора яблоня, старая, кривая, вся голая, и под ней лежат подпорки-рогатки, сложенные одна на другую. Они больше не нужны.

На крыльце стоит женщина. Она держится рукой за столб, в другой руке у неё ничего нет, она просто вышла на шум и встала. Ей лет сорок, может, меньше: лицо у неё усталое, с тенью под глазами, волосы под платком светлые, и живот под шерстяной кофтой уже заметен. Она видит Вейна и не сходит со ступенек, только крепче держится за столб.

Вейн спрыгивает с коня, не дожидаясь, пока тот встанет, и идёт к крыльцу быстро, почти бегом. Поднимается на две ступеньки и останавливается против неё. Она отпускает столб и кладёт обе руки ему на плечи.

— Неждана, — говорит он. Больше ничего.

— Печь не топила, — говорит она ему в плечо. — Дрова подорожали. Не стала без тебя покупать.

Мы стоим у ворот и ждём. Грач держит лошадь, Кира держит Зорика за руку. Вейн отпускает жену не сразу. Потом оборачивается, и лицо у него опять такое, как на дороге, купеческое.

— Это Кира, — говорит он. — Травница. Я тебе говорил про неё, помнишь, в Печищах она. Она поглядит.

Неждана смотрит на Киру, на её жилки, и отступает на полшага к двери. Но Кира уже поднимается по ступенькам, и на лице у неё нет ничего, кроме того, спокойного внимания, с каким она смотрит на всех больных.

— Пойдём в дом, — говорит Кира. — Там холодно, да не на ветру. Дай погляжу.

Она берёт Неждану под локоть, как берут старую знакомую, и уводит в дом. Неждана идёт за ней и оглядывается на Вейна. Вейн кивает: иди.

— И вы идите, — говорит он нам. — Холодно в доме, а всё не на улице. Я за дровами. Заодно кой-чего узнаю.

Он садится в седло и уезжает, не дождавшись ответа.

В доме у Вейна стыло, изо рта идёт пар. Кира с Нежданой за занавеской, в горнице, и оттуда слышно, как Кира что-то спрашивает, негромко, а Неждана отвечает ей ещё тише. Мы сидим на лавке у нетопленой печи, Грач, я и Зорик, между нами, и ждём. Зорик засыпает, привалившись к Грачу.

Вейн возвращается только вечером, но с телегой дров и новостями. Соседний дом, через забор, принадлежал старику-сапожнику. Его схоронили две недели назад. Он встретил его дочь, забирающую пожитки, и договорился об аренде, пока на пару недель, а там по ситуации. Домов, где купола нет теперь, свободных хватает – жители перебираются ближе к центру, кому есть куда.

Дом небольшой, на одно жильё, с печью посередине и полатями. Внутри холодно и пахнет старой кожей, воском и чем-то кислым. На полке над окном рядами стоят деревянные колодки, на гвоздях висит дратва, две большие пустые лавки. На полу старая шапка, видно, что забрали ценное, а старое оставили. Грач первым делом идёт к печи, открывает заслонку и суёт руку внутрь, проверить тягу.

— Тянет хорошо, — говорит он.

*

Вечером ужинаем у Вейна. Печь у него трещит и дымит, пока не разгорится, потом в доме становится тепло. На столе каша, хлеб, сало из узелка, что нам еще Ярина дала с собой и капуста из погреба. Неждана сидит у края, ближе к печи, на лавке с подушкой под спиной. Кира рядом с ней. Зорик уснул на полатях, свернувшись под свежей кожей. Грач ест молча, а потом сидит, вытянув больную ногу к огню.

Кира держит руку у Нежданы на животе. Не прячет, просто держит, будто так и надо, и Неждана ей позволяет. Другую руку, сжатую в кулак, Кира держит у себя на колене, под краем стола. Я знаю, что у неё в кулаке. Неждана смотрит на мужа и не смотрит вниз.

— Ты расскажи, — говорит Вейн. — Что тут было, пока меня не было. Всё расскажи.

Неждана рассказывает. Про ночь, когда ушёл купол: она проснулась от холода, вышла на крыльцо, а яблоня в инее. Про то, как на улице стали помирать старики, один за другим, и как она ходила к сапожнику носить ему кашу, а он уже не вставал и всё спрашивал, тепло ли на улице. Про дрова, которые сначала стоили медяк за воз, а теперь гривну. Про то, что половина Кожевенной разъехалась по родне.

— А доктор что? — спрашивает Вейн.

— Доктор, — Неждана усмехается, без радости. — Приходил на той седмице. Сел вон там, где ты сидишь, руки грел у огня долго, а потом говорит: Лечебница совсем встала, ни чего не дает она, лежи там не лежи. Теперь, говорит, рожать только под куполом, в Ложе. А я, говорит, приду туда и сам приму, не бойся. — Она молчит. — Старый он уже совсем. Хороший Любим, успокаивает. Только раньше купол был у нас на крыльце, а теперь до него полчаса ходу.

— Какие ложи?

— У Стелы. Хранители. — Неждана выпрямляется на лавке, и Кира убирает руку. — Ты площадь помнишь? Пустая была, мостовая одна, и Стела посередине. А теперь там домики. Тесовые, крытые, со ставнями, стоят вокруг неё вплотную, стена к стене. Как купол ушёл, так через день уже плотники стучали. За неделю собрали, может чуть больше. Там теперь лечатся. Кто может.

— Почём? — спрашивает Вейн.

Спрашивает быстро, по-купечески.

— Золотник за седмицу. А которые ближе к ней, так два. — Неждана смотрит на свои руки. — Доктор говорит, рожать там лучше всего. У самой неё.

Вейн ничего не отвечает. Он сидит и смотрит в стол, и губы у него чуть шевелятся. Я видел, как он так считает над своей книгой, деревню за деревней. Что у него там выходит, я не знаю.

— Кузнецовой вдовы зять их ставил, — говорит Неждана тише. — Плотник. Он мне сам рассказывал, когда дрова привозил. Хранители, говорит, с ним ходили по площади и сами каждую Ложу размечали. Колышками, с бечёвкой. Ни одной криво не поставили, ни одной не сдвинули. Весь круг так и заполнили, без зазора. А теперь уж и в два яруса: и снизу лежат, кто болеет, и сверху. — Она поднимает глаза на мужа. — Он говорит: будто знали, где ставить.

Я держу в руках кружку с квасом и не пью. Будто знали. В Печищах, сколько, где фона, видел я один, по цифрам. А здесь кто-то прошёл по площади с колышками и бечёвкой и разметил её, как по чертежу.

Кира поднимает на меня глаза над головой Нежданы. Она тоже слышала.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге