Обложка Подарок Орочимару

Подарок Орочимару

Golden Yami

0% прочитано
Стандартный
Golden Yami

Подарок Орочимару

Глава 1. Полуулыбка

Человек, наклонившийся над ним, улыбался той же полуулыбкой.

Вежливой, ровной, какая бывает у тех, кто каждый день работает с чужой болью. Впервые Саске увидел её на Рождество, в архиве при больнице, у стеллажа с папками, когда человек в очках сказал «Приятно познакомиться». В последний раз – там же, у того же стеллажа, через три недели, в среду: человек в очках кивнул ему, как знакомому, Саске моргнул – и открыл глаза уже здесь. Очки те же, серебристые волосы в пучке те же. Только свет на стёклах лежал сбоку, жёлтый и неровный, как от факела. Воздух был сырой, пахло мокрым камнем. Саске перевёл взгляд вверх. Потолок был каменный, низкий, без трещины – свод пещеры.

Между той средой в архиве и этим сводом не было ничего. Ни дороги, ни сна, ни темноты, в которой он лежал когда-то после гендзюцу брата, – тогда темнота хотя бы была. Архив кончился, и сразу начался камень, а всего, что должно было лежать между ними, просто не было.

Внутри что-то дёрнулось, коротко и холодно. Не страх – страху нужно время, а времени не хватило даже на то, чтобы моргнуть второй раз. Скорее то, что бывает, когда ставишь ногу на ступеньку, а ступенька ниже, чем думал: ногу ведёт, и ты уже стоишь не там, где собирался. Он закрыл глаза в Конохе, а открыл под камнем.

Его похитили. Слово было простое, из тех, что в Академии говорят на уроке о чужих детях и никогда – о себе. Он сказал его себе и посмотрел, что от этого изменится. Ничего. Свод остался сводом.

Он лежал на чём-то жёстком, под тонким одеялом, одетый: своя рубашка, свои штаны, всё, в чём он пошёл в архив. Он пошевелил пальцами – слушались. На сгибе левого локтя, под тканью, что-то стягивало кожу: повязка.

— Лежи, — сказал человек в очках тихо, как говорят в больничном коридоре. — Сейчас поменяю повязку, если позволишь. Не вставай пока.

Он отошёл к столу у стены. Стол, значит, был, и стена была, и на столе что-то звякнуло. Саске, не поворачивая головы, сделал то, что дома делал каждый вечер, сидя у стены.

Открыл строки.

Учиха Саске. Десять. Тело: три. Разум: три. Землепашец II, 3/100. Повар II, 8/100. Цветовод II, 1/100.

Всё на месте. Те же цифры, что в последний вечер дома, вплоть до единицы у Цветовода. Подарок брата остался при нём, куда бы его ни унесли, и по дороге ничего не потерял. И ничего не прибавил: дорога, которую Саске проспал, ни за какую работу не считается.

Он проверил карман. Мешочек земли с борозды Танаки лежал там, где лежал всегда, у ребра, – плотный, завязанный, нетронутый. Пальцы задержались на нём дольше, чем нужно для проверки, потом он убрал руку и положил её поверх одеяла так, чтобы карман не был виден с той стороны, где стол.

Под рубашкой, на груди, лежала бумага. Он помнил, что в ней: стебель из тех, что дорастил на подоконнике ещё в Конохе, завёрнутый во влажную бумагу, чтобы цветок из своего дела всегда был при нём и усиление от цветовода работало. Бумага была сухая. Стебель под ней хрустнул, когда он тронул его через ткань.

За один день бумага так не высыхает.

Хорошо. Учтено.

————————————————————————————————————————————————————

Повязку человек в очках снял в четыре движения, не спрашивая, где больно. Под ней, на сгибе локтя, была точка – маленькая, с красным ободком, какие остаются от иглы. Одна, и из неё ещё сочилась кровь: изнанка снятого бинта была в бурых пятнах. Сгиб под точкой ныл.

— Кололи в дороге, чтобы ты спал, — сказал он, глядя на точку. — Ничего страшного.

Он говорил полными предложениями, ровно, будто читал вслух листок у койки. Так же точно и буднично женщина-медик в палате спрашивала про голову.

— Больно?

— Нормально.

— Мешает?

— Нет.

— Тогда руку так и оставим.

Свежую повязку он наложил быстрее, чем снял старую. Руки у него не дёргались и не прощупывали ничего дополнительно – ложились сразу туда, куда нужно, как у человека, который делал это тысячу раз. Профессионально. Саске смотрел на руки, потому что лицо не менялось, и смотреть на него было незачем.

— Это ты меня похитил, — сказал Саске.

Не вопрос. Другого человека между стеллажом и этим сводом не было, а тот, кто был, стоял сейчас над ним с бинтом.

— Да, — сказал человек в очках. — Повязку не трогай.

Он не стал отпираться, не стал объяснять, не сказал «прости» – ничего из того, что говорят взрослые, когда их ловят. Только «да» – и сразу про повязку, тем же ровным голосом, каким только что объяснял след от иглы. Саске запомнил его под тем именем, которым он назвался в архиве, – Кабуто, – потому что имя тот произнёс дважды, а дважды повторённое имя запоминается само.

Потом Саске проверил пояс. Там, где на правом бедре всегда лежал вес подсумка с кунаями, было пусто: ни ремешка, ни следа от него, пояс застёгнут ровно, будто подсумка никогда не было. Сняли аккуратно, пока спал. Вернуть не предложили.

Это он тоже учёл.

Кабуто убрал старый бинт в карман халата и протёр очки краем рукава.

— Ты у господина Орочимару, — сказал он. — Здесь это место называют Ото. Господин Орочимару придёт, когда ты поешь. Ешь не спеша: два дня ты был на одной воде.

Два дня. Проверить это было нечем, и он оставил цифру как есть: других всё равно не было.

————————————————————————————————————————————————————

Еду Кабуто принёс сам: миску риса и миску бульона на подносе, палочки, ложку. Поставил на табурет у койки, отошёл к столу и стал что-то писать, не глядя на Саске.

Саске сел, подождал, посчитал до десяти – голова не кружилась. Потом посмотрел на миски.

Рис был белый, бульон прозрачный, от обеих мисок шёл пар. Пахло только рисом. Это было хуже, чем если бы пахло чем-то не тем: то, чем усыпляют в дороге, запаха, скорее всего, тоже не имеет.

Он не притронулся.

Кабуто дописал строку. Поднял голову, посмотрел на поднос, потом на Саске – коротко, как смотрят на больного, проверяя, не стало ли хуже, – и подошёл. Взял ложку, зачерпнул бульон, съел. Взял палочками рис с края миски, съел и его. Проглотил, вернул палочки на поднос ровно, как лежали.

— Обычная еда, — сказал он с усмешкой. — Ешь, пока не остыло.

Больше ничего. Вернулся к столу и снова стал писать.

Саске подождал. Сколько нужно ждать, чтобы отрава, если она в миске есть, взяла человека, он не знал, поэтому ждал, пока хватало терпения, – и взял ложку.

Бульон был несолёный, а рис переварен: у Теучи такое до стойки не доходило. Он съел всё, до дна, потому что этому телу предстояло убить Итачи, а два дня на одной воде его и так ослабили, и терять силы дальше он не собирался.

————————————————————————————————————————————————————

Дверь открылась не сразу вся, а на ладонь, потом ещё на ладонь, и в проёме встал человек.

Встал и не вошёл.

Высокий, в тёмном, с длинными чёрными волосами вдоль щёк, и лицо было такое бледное, что казалось, будто светит не факел, а само лицо. Вокруг глаз лежали лиловые тени, длинные, до висков. Сами глаза были жёлтые, и зрачок в них стоял узкой чертой – так смотрели змеи, которых Саске поднимал на поле лопатой вместе с землёй: смотрели и не мигали. Он стоял в проёме, держась за косяк одним рукавом, и ткань лежала на дереве плоско, будто кисть под ней не сжималась. Стоял и ждал – возможно, того, что на него посмотрят.

Саске сел на койке, спиной к стене, и смотрел. Человек в проёме не спешил. Кабуто у стола перестал писать и встал – не навытяжку, а так, как встают, когда в комнату входит тот, при ком не сидят.

— Господин Орочимару, — сказал Кабуто и наклонил голову.

— Ты проснулся, мой мальчик, — сказал человек в проёме.

Голос у него был мягкий, и говорил он не спеша: каждое слово тянул чуть дольше, чем оно того стоило, а два последних – «мой мальчик» – выговорил отдельно, так, как называют своё.

— Хорошо. Кабуто говорил, ты не любишь, когда тебя заставляют ждать. — Он засмеялся, негромко, тремя одинаковыми звуками: ку-ку-ку. — А я, видишь, заставил.

Орочимару – так его назвал Кабуто. Саске знал это имя по Академии, одной строкой из середины учебника: три ученика Третьего, три саннина, один из них ушёл из деревни. Почему ушёл, на уроке не говорили, а что говорили в коридоре, Саске не слушал – коридор не относился к делу. Теперь относился. Предатель – так его называла та самая строка из учебника.

Про предателей у Саске была своя мера, и мерил он ею одного человека, а этот, в проёме, в его списке не значился вовсе. Ни в графе «убить», ни в какой другой. Поэтому вопрос к нему был один, тот же, что ко всем взрослым за последние полгода: поможет он убить Итачи или помешает.

Саске дождался, пока Орочимару кончит стоять на пороге. Это заняло время. Орочимару вошёл, прикрыл за собой дверь, прошёл до табурета, где стоял поднос, и посмотрел на пустые миски с таким видом, будто это было ему приятно. Рук из рукавов он не вынимал: рукава были длинные, ниже кистей, и когда он трогал косяк, Саске видел только ткань.

— Что вам от меня нужно? — спросил Саске.

Орочимару посмотрел на него. Долго. Потом облизнул губы – язык у него был длиннее, чем бывает у людей.

— Прямо, — сказал Орочимару с удовольствием. — Мне сказали, что ты спрашиваешь прямо, и я думал, что преувеличивают. Нет. — Он сел на край стола, рядом с бумагами Кабуто, и Кабуто отступил на шаг, не поднимая глаз. — Мне нужно от тебя то же, чего ты сам хочешь, мой мальчик. Ты ведь хотел учителя?

Вопрос был построен так, что ответить можно было одним словом, и слово это выбрали за Саске заранее. Но оно было правдой.

— Да.

————————————————————————————————————————————————————

— Тогда я тебе расскажу, чего ты хотел, — сказал Орочимару. — А ты меня поправишь, если я ошибусь.

Он не ошибся.

Палата. Белый потолок, медик с фонариком, потом старик, который сел рядом и положил руку на голову. «Сначала нужно развить тело и разум». Орочимару произнёс это теми же словами и в том же порядке, что и Третий, и даже с той же паузой перед «все так начинают», – и засмеялся, коротко, будто вспомнил что-то своё, к Саске не относящееся. Потом Академия. Учитель, которому Саске сказал про Итачи вслух, и учитель ответил «марафон». Второй раз – через несколько недель, с той же просьбой, и второй раз тот же ответ, только длиннее: «не моё это дело, полномочий нет». Потом поле, куда его отправили за разбитые руки. Про поле Орочимару сказал одной фразой, без подробностей, как о вещи известной, но неинтересной, и вернулся к тому, что было интересно: два отказа и «марафон».

Он говорил долго. Ему, судя по всему, некуда было спешить, и о каждой подробности он говорил с удовольствием, как говорят о том, что долго искали и наконец нашли.

Саске слушал и считал.

Про «марафон» знали двое: он и Ирука. Про «тело и разум» – он и Хокаге, при закрытой двери палаты. Он не говорил этих слов ни Наруто, ни Ино, никому. Значит, у этого человека были уши там, где Саске считал стены глухими, – в палате, в пустом классе после уроков. И уши эти слушали давно: с ночи резни, не позже.

Пересказ был точный, до слова.

Саске занёс это в графу, где у него лежали достоинства наставников: Танака поправлял, не оборачиваясь, Теучи видел ошибку через стойку, Ино называла, сколько простоит срезанный цветок, день в день, а этот знал про него то, чего ему никто не рассказывал. Точность он ценил в любом виде, и в этом тоже.

— Я ничего не перепутал? — спросил Орочимару с насмешливым любопытством, будто ответ знал и хотел только послушать, как его скажут.

— Нет.

— Хорошо. — Он помолчал, будто ждал, не добавит ли Саске что-нибудь ещё. — Тогда ты понимаешь, что я знаю, чего ты просил. Учителя. Не расписания и не марафона – учителя, который поведёт тебя к одному человеку. И ты понимаешь, что там, у Хирузена, тебе его не дали и не дадут. Не потому, что не могут. — Пауза. — Потому что там считают, что ты ещё ребёнок. Мой учитель любил это слово.

Он сказал «мой учитель» с тем выражением, с каким взрослые говорят о старике, которого давно переросли и который об этом не знает. Этот человек и Хокаге были связаны, и связь была не тёплой.

————————————————————————————————————————————————————

— А теперь про меня, — сказал Орочимару. — Чтобы ты не думал, будто я делаю это по доброте. Доброты ты не любишь, мой мальчик, я знаю. Я тоже.

Он встал со стола и прошёлся до двери и обратно, медленно, и рукава качались ниже кистей.

— У меня с твоим братом своё дело. Он отнял у меня руку.

Саске посмотрел на рукава. Ткань. Ни одна из рук за всё время не показалась наружу, и по рукавам нельзя было понять, две их там или одна. Орочимару заметил взгляд и улыбнулся, но рукава не тронул.

— Мы встретились, и я его недооценил. Эта ошибка мне дорого стоила. — Имя он произнёс буднично, как называют вещь, с которой давно имеешь дело. — Я хочу его смерти. Не так, как ты: у меня он отнял руку, у тебя – семью, и мерить это одной меркой я не стану. Но хочу, это факт.. Только к нему нельзя подойти. Ни мне, ни кому другому. К такому, как он, подходят только с глазами Учиха, а Учиха, кроме него, остался один, Итачи постарался. — Пауза. Взгляд, жёлтый, немигающий, лёг Саске на лицо и задержался дольше, чем на всём остальном в комнате. — Ты.

Шарингана у Саске не было. Он пробовал разбудить его дважды: до резни и после, в палате, чакрой в глаза, – и оба раза голова поболела несколько вдохов и отпустила. Орочимару сказал не «твои глаза», а «глаза Учиха» – о крови, о том, что в ней лежит. Выходит, он верил, что глаза у Саске проснутся. Кроме самого Саске, в это верил теперь ещё один человек.

— Поэтому я выращу тебя, — сказал Орочимару. — Тело, чакру, глаза – всё, до того места, откуда ты дотянешься до Итачи. И тогда мы его убьём. — Ку-ку-ку. — Вот и весь мой интерес, мой мальчик. Как видишь, он есть. Людям без интереса я бы на твоём месте не верил.

Саске сидел спиной к стене и считал.

У Третьего была доброта. Он положил руку на голову, сказал «все так начинают» и ушёл, и за полгода эта доброта не дала Саске ни одного учителя. У Орочимару была рука, которую отнял Итачи, и долг за неё, и ему был нужен Саске с глазами, чтобы этот долг отдать. Саске не умел принимать доброту: на неё нечем было ответить. Интерес он понимал. На интересе он сам прожил полгода – у Танаки, у Теучи, у Ино, – и ни разу интерес его не обманул и не подвёл.

Не то, чтобы он решил. Решать было рано, и он это знал: одного разговора мало, чтобы поверить человеку с жёлтыми глазами, которого даже учебник зовёт предателем. Но графа, куда его записать, уже была – та же, куда он когда-то записал Танаку после первого дня на поле. Наставник, у которого свой резон. Пока – начерно.

Хорошо. Учтено.

— У нас есть время, — сказал Орочимару, будто услышал. — Торопиться некуда. Спи, мой мальчик.

Он ушёл так же, как пришёл: постоял в проёме, посмотрел на Саске ещё раз – на глаза, не на лицо – и закрыл за собой дверь.

————————————————————————————————————————————————————

Кабуто ушёл позже, когда факел на стене прогорел до половины. Перед этим он проверил повязку, не спрашивая разрешения, и оставил на табурете кружку воды.

— Левую руку не сгибай, — сказал он от двери. — Утром посмотрю ещё раз.

Саске кивнул. Дверь за Кабуто закрылась, и снаружи что-то щёлкнуло. Саске подождал, пока шаги уйдут – через каменный пол шаги слышались хуже, чем через землю, глуше, но слышались, – встал и подошёл к двери. Он толкнул её, потом потянул на себя, и она не подалась ни туда, ни сюда.

Заперто.

Значит, держат. Он занёс это рядом с подсумком, которого не вернули: двое взрослых говорили с ним вежливо, один кормил, второй обещал вырастить, а дверь запирали снаружи. Всё это было правдой сразу.

Он лёг обратно – одетый, поверх одеяла, на правый бок, лицом к двери, спиной к стене.

Мешочек он переложил в карман с той стороны, которой лежал к стене: туда не дотянуться, не разбудив.

————————————————————————————————————————————————————

Где-то капала вода. За стеной или дальше, в проходе; звук приходил ровно, с одинаковыми промежутками, и по нему можно было считать время, если бы он знал, сколько капель падает, пока догорает факел.

Он не спал. Засыпать взаперти, когда двое за дверью знают о нём больше, чем он о них, было бы неправильно, а тело, отлежавшее два дня, спать и не просило. Оно лежало и ждало, что ему скажут делать, и Саске сказал ему считать.

На одной стороне – Коноха. Академия с общим расписанием. Ирука, который дважды сказал «нет» и второй раз – устало. Хокаге, который сказал «все так начинают» и больше ничего. Полигон, где он бил дерево полгода назад и строки не двигались. Марафон, в котором он отставал, – Итачи в его годы был чунином. Всё это было в Конохе, и оно там оставалось, но и то, что было рядом с этим, оставалось там же: поле под снегом, закрытое до весны, стойка Ичираку, стол, за которым Ино проверяла срезы, Наруто, который сейчас, скорее всего, орал где-то у его двери, потому что в доме никого, а ждать молча Наруто не умеет. Он не стал это считать: в графу «за» и «против» оно не помещалось, а другой графы у него не было.

На другой – это место. Ото. Человек, который знал про «марафон» и про «тело и разум», и знал верно. Который сказал «выращу» и назвал причину, и причина была в руке, которой Саске не видел. Который сказал «мы его убьём» – «мы», а не «ты»: союзник, по его собственным словам. Учитель и союзник против одного человека. Ровно то, чего он просил в палате, слово в слово, – только просил он об этом в Конохе, а получил здесь, от чужого.

На одной стороне было всё, на другой – то, что нужно.

Решения не было. Он не торопился его искать: ночь не то время, когда решают, а утром Кабуто всё равно обещал прийти.

Вода капала.

Он поднял левую руку, не сгибая, как велели, и пальцами правой размотал повязку. Кабуто сказал её не трогать, но Кабуто был за дверью, а знать, что у тебя под бинтом, нужно самому. На сгибе локтя была точка. Одна, свежая, с ободком, – игла, о которой сказал Кабуто; из неё опять сочилась кровь, и сгиб ныл.

Саске замотал бинт обратно, как умел, не туго, и пальцы пошли дальше, по привычке проверять всё до конца, и выше локтя, на внутренней стороне, нашли второй след.

Старый. Белый, гладкий, давно заживший, – он знал этот след. След был с той ночи, как Саске всегда считал: остался вместе с бинтом на запястье, с которым он проснулся в палате, и он ни разу не спросил себя, откуда. В ту ночь было не до следов на руках.

Теперь он проверил. Пальцы прошли по следу ещё раз, медленно, и точек оказалось не одна, а две – рядом, на ширину пальца одна от другой, одинаковые.

Второй след был не от иглы. От зубов.

Глава 2. Урок

Кабуто пришёл с новым факелом: старый на стене догорел до основания.

Он осмотрел повязку, размотал её, проверил точку под ней и замотал заново, так же в четыре движения. Что бинт ночью снимали, он видел – узел был не его, – и ничего об этом не сказал. Только поставил на табурет миску с рисом и кружку и отошёл к столу.

Саске ждал. Кабуто дописал строку, вернулся, взял с края миски щепоть риса, съел и снова ушёл к бумагам. Саске взял палочки.

Съел он, может, треть, когда дверь открылась и вошёл Орочимару. Ничего не сказал и садиться не стал: встал у стены напротив койки и смотрел, как Саске ест. Жёлтые глаза ходили за палочками – от миски ко рту и обратно – и не мигали. Кабуто за столом писал и головы не поднял.

Отравы в рисе не было: Кабуто только что проверил. Что ещё можно высмотреть в человеке, который ест рис, Саске не знал. Торопиться он не стал и доел до последнего зерна: оставить под этим взглядом хоть что-то в миске значило отступить. Когда палочки легли поперёк пустой миски, Орочимару облизнул губы и вышел, так и не сказав ни слова.

————————————————————————————————————————————————————

— Покажи замену, — сказал Орочимару.

Они стояли в зале побольше комнаты, где ночевал Саске: тот же камень, те же факелы, только пол ровный, утоптанный, а у дальней стены – столб, обмотанный верёвкой, и на верёвке следы. Полигон. Столб и следы на нём были такие же, как в Конохе.

Замены он не знал. Он знал, что она есть: техника из тех трёх, которые в Академии отрабатывают на последнем году, вместе с превращением и клоном. Ему было десять, он учился на предпоследнем году, и до последнего оставался ещё один. Печати клона он видел на доске этой зимой, на своём уроке: их показывают заранее, чтобы к последнему году руки уже помнили порядок, а складывать всерьёз, с чакрой, не дают.

— Не умею.

— Превращение?

— Нет.

— Клона?

— Видел печати. Это на последнем году учат, я ещё не успел, — хмурясь, добавил Саске, оправдываясь больше перед собой, нежели перед Орочимару.

Орочимару не удивился и не рассердился, а посмотрел на Саске так, как Танака смотрел на поле в первый день: прикидывая, сколько тут работы.

— На последнем году, — повторил он. — Тебе десять. Значит, там тебе дали бы их через год. Ты выучишь их за сегодня и завтра.

Он повернул голову к проходу и сказал в темноту: «Таюя». Одно слово, негромко, – и из прохода вышла девочка.

Рыжая. Лет одиннадцати, может, чуть старше, худая, в тёмной шапке, надвинутой до бровей, из-под которой торчали рыжие пряди. На ней была безрукавка тусклого цвета, до колен, как на всех, кого он тут видел в проходах, только подпоясанная не ремнём, а толстой лиловой верёвкой, завязанной сзади большим узлом. За верёвку была заткнута длинная флейта. Штаны короткие, тёмные, ноги в обмотках, и на обмотках – пыль этого же зала. Она выругалась раньше, чем посмотрела на Саске, – три слова, из которых он знал одно, – и только потом посмотрела. Быстро, сверху вниз, как смотрят на то, что уже решили.

— Вот этот?

— Этот, — сказал Орочимару. — Покажи ему замену. Медленно, чтобы было видно каждый палец.

Почему показывает она, а не он сам, Саске понял, пока она поднимала руки. Печать складывают двумя руками, а у Орочимару, как он сказал вчера, одну руку отнял Итачи. Какую – понять, пожалуй, было можно: тогда, в проёме, Орочимару держался за косяк одним рукавом, и ткань лежала на дереве плоско, будто кисть под ней не сжималась. Правда ли той руки нет, Саске проверить не мог: рукава висели ниже кистей, и из них так ничего и не показалось.

— Смотри на её руки, мой мальчик, — сказал Орочимару. — Не на неё и не на меня. На руки.

Первую печать Таюя держала, пока Орочимару объяснял, зачем она: не «так положено», а что делает чакра в этот момент, куда идёт, что с ней станет, если пальцы легли неплотно. Потом вторую. Говорил он долго и с удовольствием, и удовольствие это было не от ученика – Орочимару нравилось само объяснение, как Теучи нравилось, когда лапша ложилась в миску ровно. Складывать медленно Таюе, видно, было труднее, чем быстро: пальцы у неё то и дело рвались к следующей печати раньше, чем Орочимару договаривал про эту, и тогда она ругалась вполголоса. Между печатями он замолкал и ждал, пока Саске повторит.

Саске повторял.

Замена вышла в четвёртый раз: бревно, которое Орочимару велел положить у столба, оказалось там, где стоял Саске, а сам он – у столба. Превращение – к вечеру: в отражении в ведре с водой на него смотрел Кабуто, с серебристым пучком, в очках, и Саске держал чужое лицо семь вдохов, пока оно не поплыло.

— Ещё раз, — сказал Орочимару. — Медленно. У нас есть время.

Саске сделал ещё раз.

Ночью у него гудела голова, как после долгого чтения. Он лежал одетый, лицом к двери. Ирука сказал бы «марафон». Орочимару сказал «смотри на руки».

————————————————————————————————————————————————————

На второй день был клон.

Печатей там больше, и Таюя складывала их так же, по одной, а Орочимару объяснял каждую длинно, с тем же удовольствием. Клон получился к полудню: рядом с Саске стоял второй Саске, чуть бледнее, чуть прозрачнее по краю, и смотрел туда же, куда он сам. Себя со стороны он видел до этого только в воде и в зеркале матери. Клон стоял неровно. Правое плечо ниже левого – так он сам, выходит, и стоял всегда. Таюю Орочимару отпустил кивком, и она ушла в проход, не оглянувшись.

— Почему в Академии на это тратят год? — недоумённо спросил Саске.

Клон растаял: Саске отвлёкся.

Орочимару засмеялся – негромко, три одинаковых звука.

— Правильный вопрос, мой мальчик. — Он прислонился плечом к столбу. — Там учат двадцать детей, и учат со скоростью самого медленного. Иначе нельзя: медленный отстанет, а Академия за него отвечает. Я отвечаю за одного. Тебя.

Он не сказал ничего плохого про Академию. Он сказал «иначе нельзя», и это было похоже на правду: Саске сам видел, как Ирука объяснял стойку третий раз, потому что Наруто споткнулся о собственную ногу. Двадцать детей и самый медленный. Счёт сходился без подсказки, и Саске свёл его сам: год Академии – два дня здесь.

————————————————————————————————————————————————————

После клона Орочимару поставил его в стойку.

Стойка была не академическая, ниже, с весом на задней ноге, и Орочимару объяснял её словами. Долго. Куда идёт вес, почему колено не над стопой, а чуть внутрь, что происходит с чакрой в стопе, если пятка приподнята, и что – если прижата. Танака поправил бы одним движением: взял бы за плечо, повернул и ушёл. Саске ждал движения. Движения не было, были слова, и слов было столько, что он успел бы за это время трижды переставить ноги сам.

Но когда слова кончились и он переставил ноги так, как было сказано, стойка держала. Вес лёг туда, куда его положили. Поправка сработала.

Хорошо. Учтено.

— Техники – это печати, — сказал Орочимару, обходя его кругом. — Печати можно выучить за день, ты видел. А вот это, — он остановился за спиной, и Саске не обернулся, — за день не выучишь. Ты знаешь, что такое чакра, мой мальчик?

— Энергия.

— Чья?

Саске подумал.

— Моя.

— Верно, — насмешливо протянул Орочимару. — Не зря ты был лучшим в классе. И откуда она у тебя? — Он обошёл Саске и встал спереди. — Половина – из тела. Из каждой клетки, из мяса, из костей: тело живёт, и от этого у него есть сила. Вторая половина – из другого. Из того, что ты видел, что помнишь, чего хочешь. Опыт. Воля. Назови как хочешь. — Он поднял рукав и сжал в нём пальцы – под тканью было видно, как они собрались в кулак. — Смешай – и получишь чакру. Мало одного – мало чакры. Мало другого – тоже. Так устроен каждый шиноби.

Тело. И другое – то, что помнишь и чего хочешь. Саске стоял в стойке и не открывал строки: он и так знал, какие там два слова и в каком порядке.

Хокаге сказал это в палате. Строки говорили это с первого дня. Теперь то же самое говорил человек с жёлтыми глазами, только длиннее. Трое, и все об одном.

— Сначала тело, мой мальчик, — сказал Орочимару. — Второе придёт само: у тебя есть чего хотеть. А вот тело надо кормить, бить и растить. Этим мы и займёмся.

Он облизнул губы и посмотрел на Саске – не на стойку, а выше. В глаза. Смотрел дольше, чем на стойку, и, судя по всему, ничего в них не увидел, потому что отвёл взгляд и заговорил про пятку.

————————————————————————————————————————————————————

— Хочешь увидеть, что будет через год?

Саске не ответил, но Орочимару и не ждал ответа. Он повернул голову к проходу и снова сказал «Таюя», и она вышла так быстро, будто всё это время стояла за углом.

— Год назад она не умела ничего, — сказал Орочимару. — Совсем ничего, мой мальчик, – ни стоять не умела, ни печать сложить. Почти как ты. Посмотри, что делает год у меня.

Таюя повела плечом и встала напротив. Руки она держала низко, почти не поднимая, и смотрела не на Саске, а на Орочимару – ждала, когда он скажет начинать.

— Тайдзюцу, — сказал Орочимару. — Без техник. Начинайте.

Саске поставил ноги. Не в новую стойку, а в свою, с поля: вес вниз, стопы в камень. На земле его держал лист «Неразрывность с Землёй», а здесь был камень. Камень его тоже держал. Мешочек у ребра отозвался – глуше, чем на поле, но отозвался: земля Танаки была при нём, а значит, он стоял рядом со своей землёй.

Таюя всё ещё смотрела на Орочимару.

Саске ударил первым. В корпус, коротко, всей Силой Земли, какую давал мешочек в кармане, – так он бил Наруто на полигоне, когда тот забывал закрыться. Наруто отлетал. Таюя отлетела дальше, чем блондин. Три шага спиной – и села в пыль, и осталась сидеть, глядя на него ошеломлёнными глазами. Рот у неё приоткрылся, а ругаться она, в первый раз за два дня, забыла.

Стало тихо.

Потом Орочимару засмеялся. Не три звука – дольше, с настоящим удовольствием, как смеются над тем, чего ждали и всё равно не ждали.

Таюя встала. Сплюнула. Сказала что-то длинное, где знакомых слов было два, и оба были не про Саске, а про то, что она с ним сделает. И пошла на него.

Дальше он ничего не успел сделать.

Она была быстрее. Не вдвое, не так, чтобы не видеть, – он видел её руки, видел, откуда идёт удар, и всё равно опаздывал: предплечье он подставлял туда, где кулак уже был. Полшага. Он закрывался на полшага позже, чем нужно. Каждый раз на те же полшага, будто она знала его стойку лучше, чем он.

Удар в грудь. В плечо. Одними руками, без единой техники, Таюя не оставляла ему между ударами и вдоха на печать. Вот что делал год у Орочимару. Пока Саске это понимал, её кулак пришёл ему в скулу, и во рту появилось ощущение железа. Кровь.

Он качнулся и не упал. Ноги стояли.

Таюя остановилась. Посмотрела на его ноги, на его лицо, снова на ноги, и по ней было видно, что она ждала другого: что после такого ложатся. Она оскалилась и молча показала ему средний палец, а пока стояла так, по шее у неё, от затылка вниз, поползло чёрное. Не синяк, а метки, узкие, как следы когтей; они расползались по коже под воротник и выше, к скуле.

— Мой подарок, — сказал Орочимару тихо, и в голосе у него было то же удовольствие, что в смехе.

Подарок. Слово было знакомое.

Хорошо. Учтено.

Теперь он не видел и рук.

Она стала быстрее ещё вдвое, а может, больше: он видел только, где удар уже был. Он закрывался уже не на полшага позже – на шаг, потом перестал успевать вовсе. Она била так, как бьют столб на полигоне, когда напарника нет: каждый удар должен свалить.

Саске столбом не был. Но стоял.

Её кулак приходил справа – он качался, слева – качался обратно. Ноги не отрывались от камня: камень держал, как земля.

— Ты издеваешься?! — крикнула Таюя.

Он не издевался. Он не мог ни ответить, ни упасть.

— Да ляг ты уже!

Она ударила ещё – в живот, снизу, так, что воздух вышел весь. Он согнулся и всё равно не упал. Тогда она отступила на шаг, и рука её пошла к поясу, к флейте.

— Таюя.

Одно слово. Орочимару не повысил голоса.

Рука остановилась. Таюя постояла, дыша тяжело, с чёрными метками до скулы, потом выпрямилась, и метки поползли обратно, как вода уходит в песок.

— Да, — сказала она. Без ругани. Ровно.

Саске стоял. Кровь шла из носа и из губы, левое ребро отзывалось на каждый вдох, и он стоял, потому что ноги не собирались делать ничего другого. Зал сужался по краям: факелы отодвинулись, столб отодвинулся, осталась только Таюя посередине и человек, который подходил к Саске.

Орочимару посмотрел Саске в глаза – долго, как на уроке стойки, – и отвёл взгляд. Потом опустил его. Ниже груди, ниже пояса. На ноги. На то, как стопы стояли на камне.

— Интересно, — сказал он.

Орочимару сказал это о его ногах. Это было последнее, что Саске услышал: зал сузился до точки и погас.

Пол так и не приблизился. Он выстоял и не упал – это он узнал потом, от Кабуто.

————————————————————————————————————————————————————

Первым, что Саске увидел, была зелёная рука.

Не сама рука – ладонь Кабуто была обычная, – а то, что висело над ней: зелёное марево, плотное, как пар над котлом, только холодное. Ладонь ходила над левым боком, и боль в ребре под маревом утихала понемногу, как утихает ушиб, если приложить к нему снег.

— Лежи, — сказал Кабуто, не поднимая глаз. — Ты не падал, тебя сняли с места стоя. Достойно похвалы, Саске. Нос цел. Губа заживёт сама. Ребро – трещина, залечу сейчас, до ужина.

Саске смотрел не на ребро, а на руку.

Ветку врача он хотел ещё в Конохе. Читал по средам в архиве всё, что попадалось про тело и чакру, и строки молчали: чтение к делу не относилось. Вот это – относилось. Марево над ладонью и ребро, которое переставало болеть, – это было дело. Кабуто делал его так же буднично, как менял бинт.

— Это чакра? — спросил Саске.

— Чакра. Та же, что у тебя, только собрана иначе. — Кабуто не отвёл ладони от ребра. — Не шевелись, я ещё не закончил.

Саске не шевелился и смотрел, как собрана чакра: где марево начинается над ладонью, как оно держится ровным слоем и не растекается, куда уходит, когда Кабуто ведёт руку ниже.

Трещина в ребре срослась до ужина, как Кабуто и сказал. Саске вдохнул глубоко, проверяя, – ничего. Кабуто убрал руку, и марево погасло.

————————————————————————————————————————————————————

Кухня в пещере была. Саске увидел её, когда Кабуто вёл его обратно другой дорогой: угол, отгороженный от прохода, плита, сложенная из камня, на плите котёл, рядом полка, а на полке ряды одинаковых свёртков в серой бумаге.

Кабуто у плиты остановился. Не затем, чтобы готовить: он взял с полки свёрток, развернул, и внутри оказался брикет – прессованный, бурый, с ровными краями, как кирпич, только меньше. Кабуто откусил от брикета стоя, прожевал, запил водой из ковша – холодной, из бочки в углу – и откусил ещё. Обёртку сложил и убрал в карман халата, к старым бинтам.

Саске смотрел на это так, как Теучи смотрел бы на гостя, который ест лапшу руками.

Ни горячего, ни соли, ни времени. Плита стояла холодная, котёл на ней – чистый и пустой. Человек, который только что чакрой залечил ему трещину в ребре, кормил себя, как кормят лошадь в дороге: сунул, прожевал, запил, пошёл дальше. Теучи выгнал бы за такое из-за стойки, и Саске бы не спорил.

— Здесь готовят? — спросил он.

— Господин Орочимару готовил. Для тебя, вчера и сегодня. — Кабуто убрал ковш на место. — Больше плиту не топят.

Рис и бульон. Несолёный бульон и переваренный рис, которые он ел два дня, варил Орочимару – и в первое утро стоял у стены и смотрел, как Саске их ест. Про этот рис Саске думал, что у Теучи такой до стойки не дошёл бы. Он не знал, как к этому отнестись, и смутился: выходило, что стряпню он ругал про себя при самом поваре.

Плита работает. Саске посмотрел на неё ещё раз, и что-то в нём встало на своё место – не мысль, а то, что бывает у стойки, когда фартук завязан: руки знают, где нож.

Орочимару он нашёл в зале, там же, где оставил.

— Хочу готовить, — сказал Саске. — Сам. На плите в проходе.

Орочимару повернулся к нему всем телом, как поворачиваются к тому, что стоит внимания. Смотрел вдох, не дольше. Потом облизнул губы.

— Разумеется, мой мальчик. — И, будто это было продолжением урока: — Тело надо кормить. Я говорил.

Ирука на просьбу сверх расписания ответил «не положено». Дважды. Орочимару на просьбу о плите ответил «разумеется» и не спросил зачем. Саске занёс это в графу наставников – туда, где за два дня уже лежали три техники и стойка. Плита легла рядом с ними, и весила она не меньше.

————————————————————————————————————————————————————

Ужин принёс Кабуто, как вчера, – рис и бульон на подносе. Он поставил поднос и пошёл к столу, и Саске взял ложку, пока Кабуто ещё шёл.

Бульон был такой же несолёный. Завтра будет другой.

После еды он вернулся к плите. Факел в проходе горел, кухонный угол был пуст, дрова лежали у стены, сложенные ровно, – Кабуто и дрова складывал так же, как бинты. Саске подошёл и положил ладонь на камень плиты.

Холодный. И всё-таки камень отозвался на лист «Подручный Кухни» – тот, что открылся у Теучи в первую неделю: сила действует у любой плиты, куда пустили работать. Сюда пустили перед ужином, одним словом «разумеется». Плите этого хватило.

Работает.

————————————————————————————————————————————————————

Ночью он держал мешочек в руке.

Не в кармане – в руке, на груди, под одеялом, и пальцы перебирали через ткань землю, сухую, мелкую, из борозды, которой он не видел с осени. Поле сейчас под снегом. Танака закрыл его до весны, и до весны оно никого не ждало – ни его, ни кого другого. Весна была где-то там, за камнем, и сколько до неё, отсюда было не посчитать: свет в пещере не менялся, только факелы.

Ребро молчало. Скула – нет.

Всё, что было сегодня, он разложил в один столбец, без «за» и «против»: два дня – три техники; стойка, которая держит лучше старой; чакра – тело и то, что помнишь; девочка, которая год назад не умела ничего; чёрные метки под воротником; камень, который держит, как земля; зелёное марево над ладонью; плита. Столбец был длинный, и он не стал подводить под ним черту. Не сейчас.

Через год он будет драться так же, как она. Если год – это цена за то, чтобы бить так, что ударов не видно, год он готов был отдать. Другая цена стояла в столбце отдельной строкой: чёрные метки до скулы. Он видел эту строку и не вычёркивал.

Дверь открылась.

Кабуто стоял в проёме с факелом, не заходя, и смотрел на Саске так, как смотрят на койку в обходе: лежит, дышит, повязка уже не нужна.

— Завтра снова спарринг с Таюей, — сказал Кабуто. — Поешь заранее.

Глава 3. Глаза

Соль нашлась на верхней полке, за свёртками с брикетами, в глиняной банке с деревянной крышкой.

Крышка присохла по краю, и снять её получилось только ножом, который лежал у котла. Соль под ней слежалась в корку, сухую и серую сверху; банку, выходит, не открывал и тот, кто все эти дни варил ему бульон. Саске отколол от корки кусок, растёр в пальцах и бросил в котёл щепоть, а попробовав, – ещё половину.

Утром Кабуто открыл дверь, как открывал её каждое утро, с новым факелом, только без подноса.

— Плита теперь твоя, — сказал он с полуулыбкой. — Господин Орочимару распорядился. И поешь заранее, я вчера говорил.

На полках было немного: мешок риса, связка сушёной рыбы, какие-то корешки в бумаге, которые Саске понюхал и положил обратно, и пайки, ряд за рядом. Рис он промыл в воде из бочки, пока вода не пошла прозрачная, рыбу разломал в котёл на бульон. Дрова в плите занялись не сразу: камень за ночь выстыл, и первый жар уходил в него, как вода в сухую борозду, – сколько ни лей, сверху не видно. Потом камень насытился, и котёл зашумел.

Кабуто прошёл мимо кухни, взял с полки брикет и съел его стоя. На котёл он посмотрел дольше, чем на брикет, но ничего не сказал.

Саске ел, сидя на поленнице, из своей миски, горячее, и съел всё до дна. Своя еда с утра держала весь день – это он знал ещё по полигону в Конохе, где от неё зависел Огненный шар. Сегодня от неё зависело, сколько он простоит против Таюи.

————————————————————————————————————————————————————

Таюи в зале не было.

Столб с верёвкой стоял на месте, факелы горели по стенам. У столба стоял Орочимару, один, и смотрел на вход так, будто ждал именно его и именно сейчас.

— Ты поел, мой мальчик?

— Да.

— Сам. — Он облизнул губы. — Хорошо. Таюя подождёт до завтра: драться ты будешь ещё много. А сегодня я хочу тебе кое-что показать.

Он снял со стены факел – рукой в рукаве, так что ткань легла на древко, – и пошёл, не оглядываясь, в проход за столбом.

Проход шёл вниз, сначала полого, потом ступенями, вырубленными в камне, а воздух становился суше и холоднее, и факелов на стенах было всё меньше, пока не стало совсем и не остался один – тот, что нёс Орочимару. Свет от него уходил вперёд, а под ноги Саске падала тень, и ступени, все разной высоты, глазом было не различить. Саске находил их стопами: камень отдавал через них, где кончается ступень и далеко ли до следующей, как на поле земля отдавала, где борозда, и нога шла туда раньше, чем он успевал подумать. Дважды он всё равно оступился, но оба раза знал, куда уходит нога, и устоял. Без этого он сломал бы себе шею ещё на верхних ступенях. Капели здесь не было. По сухому камню шаги звучали только свои: Орочимару шёл впереди, совсем близко, и его шагов Саске не слышал вовсе.

Дверь в конце прохода была деревянная, тяжёлая, окованная по краю железом. Орочимару толкнул её плечом, и она открылась без скрипа: петли здесь кто-то смазывал.

————————————————————————————————————————————————————

Зал за дверью был длинный и низкий, и вдоль обеих стен, от пола до свода, шли полки.

На столе у входа стояла масляная лампа. Орочимару поднёс к ней факел, фитиль загорелся,, и полки показались дальше, одна за другой, до самой дальней стены. На полках стояли банки – одинаковые, стеклянные, с широким горлом, под крышками, залитыми воском. В каждой была мутноватая жёлтая жидкость, и в ней висели глаза. По два.

Красные. Вокруг зрачка – чёрные запятые, томоэ.

Саске знал их. Близко он видел их часто – у отца, у брата, у взрослых в квартале, – а в последний раз в ту ночь, когда брат стоял у стены и говорил про подарок. Теперь они были со всех сторон, и ни одна пара на него не смотрела. Глаза висели в жидкости как придётся – одни зрачком к стеклу, другие вбок, вниз, – и все, куда бы ни были повёрнуты, не видели ничего.

Орочимару пошёл вдоль полок медленно. Одну банку он снял, стёр с неё пыль рукавом, не вынимая из рукава руки, посмотрел на свет лампы и поставил обратно – ровно, бумажкой вперёд. Такая бумажка была наклеена на каждую банку: один-два знака, написанные кистью.

Саске считал банки.

Число ему было не нужно. Но пока считаешь, глаза в банках остаются банками – первая, вторая, третья, в каждой по два, – и смотреть в них самих не надо. Он досчитал верхнюю полку левой стены и начал вторую.

На середине второй он посмотрел на Орочимару – и сбился.

Орочимару стоял у полки и смотрел на банки. Так Саске сам три дня назад смотрел на миску с рисом, пока Кабуто пробовал из неё первым: два дня на одной воде, еда в шаге, и взять пока нельзя. Кончик языка показался у Орочимару между губами и ушёл обратно.

Саске это запомнил. Спрашивать не стал.

Он начал вторую полку сначала и досчитал её, и третью, и всю левую стену. Счёт кончился, и банки снова стали глазами – по паре на человека, а людей в квартале он знал почти всех в лицо. Злость поднялась от живота к горлу – не та ровная ненависть, без температуры, с которой он жил с палаты, а горячая, – и хотелось кричать: в голос, на весь этот низкий зал, так, чтобы звякнуло стекло на полках. Саске сжал кулаки так, что ногти впились в ладони, и промолчал. Кричать здесь было не на кого: глаза в банках не слышали, а Орочимару крик только понравился бы.

— Глаза Учиха, — сказал Орочимару. — Ты их, конечно, узнал, мой мальчик. — Он повёл рукавом вдоль полки, не касаясь стекла. — Самое дорогое, что есть в этом мире. Я говорю не о деньгах: за деньги их не купишь и даром не получишь, их можно только добыть. Шаринган видит чужую технику и запоминает её, а тело потом повторяет так, будто училось годами. Каждая пара здесь – чья-то жизнь, от первого томоэ до третьего, и всё, что эти глаза видели, они видели не зря.

Слова он тянул с тем же удовольствием, с каким объяснял печати.

————————————————————————————————————————————————————

У дальней стены Орочимару остановился.

— А эти, — сказал он, — Микото.

Зал поплыл – обе стены разом, с банками и светом лампы, – и пол под Саске качнулся. Он шагнул вбок, чтобы устоять, задел плечом край полки, и стекло звякнуло о стекло.

Орочимару банку с полки не снял. Только повернулся к ней боком, чтобы Саске было видно, и отступил на шаг, пропуская его вперёд, – так пропускают к постели больного родственника.

Банка стояла вровень с лицом Саске. На бумажке кистью было написано одно слово, и слово было именем матери.

Глаза в жидкости были красные, с тремя томоэ, как у всех на этой полке, и Саске смотрел на них и не узнавал. Он помнил её глаза чёрными: за столом, у плиты, в дверях, когда он уходил в Академию, а она смотрела вслед. Красными он не видел их ни разу. Дома она Шаринган не открывала – дома он был ей не нужен.

Проверить, её ли они, было нельзя. Бумажку мог написать кто угодно, красные глаза у всех Учиха похожи, а чёрных, чтобы сравнить, больше нет.

Рука сама пошла к карману и легла на мешочек.

Пол под ногами уже не качался, а внутри всё ещё гудело – так гудят руки, когда на поле лопата уходит в землю на полштыка и встаёт на камень: удар отдаётся в ладони, в локти, до самых плеч, и стоишь, держишь черенок и ещё не знаешь, большой там камень или маленький и сколько его копать.

Он поверил. Не бумажке: бумажке верить было не с чего. Человеку, который три дня назад пересказал ему палату и пустой класс Ируки до слова и ни разу не ошибся. Кто так точно знал про живого, про мёртвых, по его счёту, ошибаться не стал бы.

Он не тронул банку. Орочимару за спиной ждал и тоже её не трогал.

————————————————————————————————————————————————————

— Кто их вырезал? — спросил Саске.

Голос вышел ровный и пустой. Злость, от которой у полок хотелось кричать, куда-то делась, и после той банки внутри не осталось ничего, кроме этого вопроса.

Орочимару засмеялся, негромко, будто ждал этого вопроса и дождался раньше, чем рассчитывал.

— Вот и спросил, — сказал он с удовольствием. — Данзо, мой мальчик. Ты этого имени не слышал, и в этом его заслуга, а не твоя вина. Старейшина. Много лет сидит в совете рядом с моим учителем и почти никогда не выходит на свет. У него есть свои люди – Корень. Корня, если спросить в деревне, нет: его распустили, и все об этом знают. — Он облизнул губы. — И все, кому нужно, знают, что он работает.

Он вставил факел в кольцо на стене и повернулся к Саске.

— В ту ночь в квартале поработал твой брат. Это правда, и её я не трогаю. Но ваш клан жил не только в квартале. Кто-то стоял на заставах, кто-то был в дозоре, кто-то на задании в трёх днях пути. Эти умерли не от его руки. Их убили люди Данзо, в ту же ночь, чтобы к утру не вернулся ни один. — Пауза. — И глаза собрали тоже они. У всех, до кого дотянулись: там, за стенами, и в квартале, пока деревня считала своих мёртвых.

Саске помнил палату. Хокаге смотрел в окно и говорил медленно: те, кто нёс службу вне деревни, найдены мёртвыми, ведётся расследование. Саске тогда посчитал: найти всех Учиха, разосланных по заданиям, одному трудно даже гению – значит, резню устроил не один Итачи. Посчитал и отложил – это было дело будущего Саске.

Будущий Саске получил его через полгода, под землёй, от чужого, и у дела было имя.

— Десять из этих глаз носит Данзо, в правой руке, под бинтами, — сказал Орочимару. — Руку ему делал я.

Сказал тем голосом, каким Танака говорил «годится» про ровную борозду.

— Десять глаз в одной руке. Такой работы нет больше нигде в мире, и не будет, пока я сам не сделаю лучше. — Ку-ку-ку. — Он расплатился со мной тем, что в руку не влезло.

Рукав качнулся в сторону полок.

Саске посмотрел туда, куда качнулся рукав. Мать стояла на полке платой за чужую руку, и тот, кто взял плату, сказал об этом сам: откуда банки, Саске не спрашивал.

Он занёс это в ту же графу, где лежал пересказ палаты. Банки легли рядом.

— Сколько их было? — спросил он. — Вне деревни.

— Не знаю. — Орочимару пожал плечами, и рукава качнулись. — Я не считал ваших мёртвых, мой мальчик. Я считал глаза.

— Хокаге знает?

Орочимару посмотрел на него долго.

— Мой учитель всегда знал многое, — сказал он. — И всегда знал это молча.

Ответ был неточный.

Уходя, Орочимару задул лампу. Полки ушли в темноту все разом, кроме той, мимо которой Орочимару нёс факел, и на ней Саске успел увидеть бумажки: ровные, надписью вперёд. Прочесть их в темноте было уже нельзя.

————————————————————————————————————————————————————

Вечером, когда Саске стоял у плиты и ждал, пока дойдёт рис, Кабуто принёс лист.

— Это висело на заставе у тракта, — сказал Кабуто. — Наш человек снял вчера. Такие теперь по всей границе Страны Огня. — Он протянул лист, сложенный вчетверо. — Господин Орочимару велел отдать тебе.

Саске вытер руки о штаны и развернул.

Бумага была плотная, хорошая, внизу – красная печать деревни, лист Конохи. Писали кистью, ровно.

«Учиха Саске. Десять лет. Покинул деревню самовольно. Разыскивается. Волосы чёрные, глаза чёрные. Худой. Особых примет нет. Кто видел – сообщить на ближайшую заставу».

Он прочитал его так, как читал строки: сверху вниз, по одной, и каждую проверил.

Имя – верно. Десять – верно.

«Покинул деревню» – неверно. Деревню он не покидал: его унесли спящим, после иглы, и унёс человек, который сейчас стоял рядом у плиты и смотрел в котёл.

Волосы и глаза – верно, как у любого Учиха. Худой – верно.

«Особых примет нет». Саске посмотрел на свои ладони. С лета на обеих, у основания пальцев, стояли мозоли от черенка, твёрдые и жёлтые, а на правой, у большого пальца, – ещё одна, от ножа. Любой, кто видел его с лета хоть раз, начал бы с рук. Писал тот, кто на него не смотрел.

Под такие приметы подходил любой Учиха, лишь бы живой. Живой был один, так что лист, выходит, не врал.

Под текстом, рядом с печатью, стояла подпись – одним махом кисти, размашисто. Он её не разобрал.

Кто-то решил за Коноху, что он ушёл сам, и решил быстро: пяти дней не прошло – два его несли, три он здесь. Хокаге смотрел на него долго – и в палате, и потом у себя в кабинете; кто так смотрит, про руки не забыл бы.

— Кто велит писать такие листы? — спросил Саске.

— Пишет писарь, — сказал Кабуто. — Велит совет. Старейшины.

Старейшина – это слово утром уже было сказано, в зале с банками.

Данзо.

— Я не уходил, — сказал Саске громче, чем хотел, и лист хрустнул у него в пальцах.

— Знаю, — сказал Кабуто. — У тебя рис пригорает.

Рис пригорел снизу на палец. Саске снял котёл с огня, переложил в миску то, что было сверху, а корку отскоблил ножом и выбросил.

Кабуто ушёл. Лист он забрать не попросил, и Саске сложил его, как было, вчетверо, и убрал в карман – не в тот, где мешочек.

————————————————————————————————————————————————————

Орочимару пришёл, когда Саске уже лежал.

Дверь открылась на ладонь, потом ещё на ладонь, и он встал в проёме, как в первый вечер, и не вошёл. Лист лежал развёрнутый на табурете у койки: Саске достал его перечитать и не убрал.

— Прочитал, — сказал Орочимару. Не спросил. — Деревня решила быстро, мой мальчик. Старики всегда быстро решают то, чего не видели своими глазами. — Он облизнул губы. — Не держи на них зла раньше времени. Сначала твой брат. — Пауза. — Потом – кого захочешь.

Он постоял ещё, посмотрел на Саске – на глаза, как всегда, – и закрыл дверь. Снаружи щёлкнул замок.

————————————————————————————————————————————————————

Где-то капала вода.

Саске лежал одетый, на правом боку, лицом к двери. Лист он сложил и положил под ладонь, и бумага под ней была тёплая.

На поле, когда Танака сказал «Убить можно один раз. Земля родит каждый год», Саске ответил ему про себя: Итачи достаточно убить один раз. И будет хорошо. С тех пор он так и считал, полгода, без поправок. Один раз – и дальше ровное место: долг отдан, считать больше нечего.

Теперь он проверил.

Вот Итачи мёртв. Дальше – Данзо, живой, в Конохе, в совете рядом с Хокаге, с десятью глазами клана под бинтами, и это его люди в ту ночь убили за стенами тех, кто не успел вернуться, а чтобы дойти до Данзо, надо идти в Коноху, которая уже написала на заставах, что он ушёл сам, и велела сообщать, кто видел, – и за Данзо стоят люди, которых по бумагам нет, а за ними деревня, которая написала этот лист.

«Потом – кого захочешь». Орочимару сказал это так, как дарят.

Ровного места за Итачи не было. После Итачи оставалась вся Коноха.

Вода капала, и он считал дальше, в другую сторону, – туда, куда днём смотреть не хотел.

В клане было около девяноста человек. В ту ночь в квартале были все, кто оставался в деревне, и там был брат. А те, кто стоял на заставах, в дозоре, на задании, – те умерли не в квартале. Саске попробовал вспомнить, кто уходил той неделей, и не вспомнил никого: в десять лет взрослых не спрашивают, куда они идут. Отец бы знал. Отца спросить было нельзя.

Сколько из девяноста приходилось на людей Данзо, он так и не посчитал. Знал только, что не ноль.

Раньше счёт кончался на Итачи. Теперь Итачи в нём был только первым.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге