Под горизонтом
Глава 1
Дождь везде звучит одинаково — по крыше, по брезенту, по жестяному карнизу. Этот стучал совсем рядом, прямо над головой, и под него хотелось лежать, ни о чём не думая.
Мешал треск. Сухой, частый, будто кто-то сыплет песок на жесть. Он шёл спереди, из темноты, и не давал снова провалиться в забытьё.
Что там трещит? И где я?
Ремни. Впиваются в плечо, в грудь. Меня завалило вперёд и влево, в висках тяжело стучит. Во рту сухо. Пахнет палёным пластиком и мокрой золой. Над головой мигнул красный огонёк. Из темноты выступили какие-то трубки и кабели. Раньше их прикрывал стальной лист, а теперь он, полуоторванный, нависает над самым креслом.
Снаружи налетел ветер. Злой, с размаху, как удар плечом в дверь. Всё вокруг вздрогнуло, лист над головой задребезжал, и ремни глубже врезались в грудь. Сзади, сквозь шум дождя, тонко засвистело и стихло.
Огонёк мигнул снова. Разгрузка у меня на груди блестит. Чем-то мокрым.
Попробовал пошевелить левой рукой. Не вышло. Рука висела вдоль тела тяжёлым грузом и на приказ сжаться в кулак не отозвалась вовсе.
Ладно. Правой.
Потянулся к замку ремней — и в безымянном пальце стрельнуло так, что я зашипел сквозь зубы. Поднёс кисть к огоньку. Палец торчит вбок. Пальцы так не гнутся. Мои, по крайней мере, не должны.
Замок… где замок?
Нашёл. Нажал кнопку костяшкой, чтобы не трогать палец. Заклинило. Надавил сильнее, до слёз, — без толку. Тогда упёрся ногой во что-то твёрдое впереди, навалился всем весом и вдавил её изо всех сил.
Щелчок. Ремни разошлись, и я съехал из кресла вперёд, в тесный угол перед ним, прямо на левый бок.
Под рёбрами полыхнуло так, что на секунду пропал звук.
Звук вернулся не сразу. Дождь, треск, моё собственное дыхание, мелкое и хриплое: глубже рёбра не пускали. Я лежал щекой на холодном металле, в бедро упиралось что-то круглое и твёрдое. Шевелиться не хотелось совсем. Ничего не хотелось, только чтобы тело перестало разваливаться на куски.
А потом начала оживать рука. Сначала едва заметно закололо в плече. Покалывание поползло вниз, всё гуще и злее, пока вся она, от плеча до самых ногтей, не превратилась в сплошной ком игл. Я прижал её к себе и ждал. Потереть, встряхнуть — любое движение делало только хуже.
Ну, хоть чувствую. Значит, ещё моя.
Когда левая снова начала шевелиться, я взялся ею за вывихнутый палец. Осторожно, примериваясь. Ждать нельзя: чем дольше тянешь, тем сильнее отёк и тем труднее потом вправить. Будь рядом врач, я бы не полез.
Как его вообще вправляют? Голова молчала, а дальше всё получилось как будто само: потянул вдоль, повёл на место. Влажный щелчок — и новый взрыв боли, острой, короткой. Я переждал её, считая хриплые вдохи и слушая, как в ушах грохочет сердце. На десятом вдохе боль отступила и стала тупой, с такой уже можно жить.
Так. Что ещё?
Я ощупал себя без спешки, сверху вниз. Слева под рёбрами каждый вдох отзывается тупым толчком. Я прошёлся пальцами вдоль, от одного ребра к другому. Больно, но под ними ничего не хрустит и не ходит. Тогда я вдохнул поглубже, насколько хватило духу. Кольнуло, но воздух вошёл до самого дна. Ушиб. Может, трещина.
Волосы над ухом слиплись. Ладонь, когда я её отнял, стала липкой. В красном свете она выглядела просто тёмной, но пахла железом.
Ноги? Я пошевелил одной, потом другой. Слушаются. Хоть что-то.
Круглое под бедром оказалось шлемом. Я отпихнул его глубже в угол, не разглядывая, и поднял глаза на стальной лист над креслом. Рваный край приходится как раз на уровень головы, и по нему тянется тёмная полоса.
Сколько же я так провисел? Я глянул на запястье: часов нет. Рука отходила целую вечность, губы потрескались, и во рту такая сушь, будто я не пил сутки. Час? Два? Больше?
Ладно. Как я сюда попал?
Пусто.
Хорошо, попробуем проще. Как меня зовут?
Я ждал, что имя всплывёт само, как всплывает, когда тебя окликают. Не всплыло. Палец ведь вправился сам, без подсказок, — может, и язык помнит больше, чем голова?
— Меня зовут… — сказал я вслух.
И осёкся. Голос оказался чужим — ниже и грубее, чем я ждал, хотя чего именно я ждал, сам не знал. Будто заговорил кто-то другой, а я только открыл рот. Я подождал, не продолжит ли он сам.
Но память молчала. И не так, как забывают слово, которое вертится на языке: там вообще ничего нет. Ни имени, ни лиц, ни вчерашнего дня. Гладко.
От этого стало по-настоящему страшно. Страшнее, чем от крови, страшнее, чем от сучьего треска, который сыпался и сыпался из темноты.
Я заставил себя дышать ровнее. Не всё же пропало. Что я знаю?
Семь на восемь — пятьдесят шесть. Есть. Дождь — это дождь, ремни — это ремни, и каждую мелочь, которую выхватывает огонёк, я могу назвать. Слова на месте, счёт на месте. Всё, что про мир, никуда не делось.
А всё, что про меня, — пусто. Где я живу? Кто меня ждёт? Что я ел вчера? Кто я вообще такой?
Я попробовал зайти сбоку. Не имя — то, что рядом с ним. Дверь, которую я открываю, когда возвращаюсь домой. Чей-нибудь голос. Запах любимой еды. Хоть одну картинку — и потянуть за неё.
Ничего.
А треск не унимался ни на секунду. Звук казался знакомым и чужим одновременно. По спине от него бежал холодок: что бы он ни значил, ничего хорошего. Хотелось закрыть глаза и снова слушать только дождь.
Нет. Вставай.
Я нащупал край кресла и рванулся вверх. Рука сорвалась, и я снова съехал в угол, на те же рёбра. Полежал, пережидая. Потом ухватился ещё раз, крепче, подтянулся всем телом и попытался встать.
Ноги держали плохо. Пол кренится, и стоять получается, только привалившись плечом к спинке кресла. Стоило выпрямиться, как к горлу подкатила тошнота, а огонёк над головой поплыл и раздвоился. Я закрыл глаза и дышал через нос, медленно, пока всё не встало на место.
Сотрясение. Слово пришло само, а следом и всё, что к нему прилагается: смотреть, не станет ли хуже. Если голова будет болеть всё сильнее, если начнёт рвать раз за разом, если потянет в сон так, что не удержаться, если перестанешь узнавать людей и места — дело плохо.
Людей и места. Ну, этот пункт у меня уже есть.
Тошнит, но не рвёт. Голова болит, но не сильнее, чем минуту назад. Пока терпимо. Посмотрим, что будет через час.
Разгрузка под ладонью липкая, как и волосы над ухом. Я вытер руку о комбинезон и стал обшаривать карманы — по одному, медленно, правой рукой, оберегая палец. Документ, жетон, бирка — хоть что-нибудь, где написано имя. Сейчас это казалось важнее всего.
Нашлись складной нож, плоская фляга, пачка мятной жвачки и планшет с экраном, разбитым в паутину.
Всё это одновременно чужое и знакомое. Чужое — будто меня нарядили в чей-то костюм вместе со всем, что лежало в его карманах. Знакомое — потому что ни одна из этих мелочей не вызывала той неловкости, какая бывает, когда держишь в руках незнакомый предмет. Нож лёг в ладонь тяжело и удобно. Я раскрыл его и закрыл одним движением большого пальца, не глядя. Только потом сообразил, что сделал.
Я жал на планшет, тряс его, поворачивал к огоньку. Ну давай. Одну строчку. Заставку, чужую фамилию, что угодно.
Мёртвый.
Над сердцем к разгрузке пришит прямоугольник липучки, такие ставят под нашивку с фамилией или опознавательными знаками. Пустой. Я провёл по нему пальцами. Что хуже — что нашивку кто-то сорвал или что её там никогда и не было?
Фляга плоская, выгнутая под бедро, в шершавом чехле. Я встряхнул её у самого уха. На дне плеснуло — глотка на два, не больше. А пить хочется так, что язык прилипает к нёбу.
Я отпил и подержал воду во рту, прежде чем проглотить. Чуть солоноватая, с приятной кислинкой. Так и надо, мелькнуло в голове: с солью вода лучше усваивается. Откуда я это знаю? Понятия не имею. Знаю, и всё.
Второй глоток я оставил и закрутил крышку. Вместо него сунул в рот пластину жвачки: от мяты пошла слюна, и сухость немного отпустила. Вкус выдохся быстро, но я всё равно жевал. Так меньше хотелось пить.
На поясе справа висит подсумок с красной полоской. Я расстегнул его не глядя, как собственный карман. Внутри, туго уложенные, лежали свёрнутый жгут, плоская пачка бинта, ножницы с загнутыми концами и моток ленты. Я знал, для чего всё это. И не помнил, откуда знаю.
Безымянный распух и горит. Я прижал его к среднему и примотал лентой в два оборота. Не туго: перетянешь — пальцы посинеют. Теперь больной держится за здорового. Пока я с этим возился, заметил, что ладони у меня гладкие, без единой мозоли. Это почему-то удивило, но думать об этом сил не осталось.
Над ухом нащупалось рассечение длиной с фалангу. Почти не кровит, только сочится, если надавить. Я достал было бинт и подержал в руке. Перевязать голову? Стянуть грудь, чтобы рёбра не отзывались так на каждый вдох? Про рёбра ответ пришёл сразу и твёрдо: нельзя. Стянешь — начнёшь дышать поверху, а от такого дыхания недалеко до воспаления лёгких. Пусть болят. А голова подождёт.
Я сунул бинт обратно. Он ещё может понадобиться для чего-нибудь похуже.
Стоять тяжело. Я ухватился за рукоять, торчавшую сбоку, чтобы забраться обратно, и пальцы сомкнулись на ней так привычно, что я на секунду замер. Потом подтянулся и сел. Наклон тут же потащил меня вперёд, и удержаться получалось, только упираясь ногами. Долго так не просидишь.
Под сиденьем я нащупал кнопку, нажал, и кресло подалось на оси. Я развернул его вправо, боком к носу. Теперь крен вжимает меня в спинку и левый подлокотник. Можно наконец сидеть, ни за что не держась.
Вот. Уже лучше.
Я попробовал рассуждать спокойно. Наверное, я просто сильно ударился головой, а после таких ударов, говорят, память отшибает. Отлежусь, и всё вернётся: имя, лица, всё остальное. Я повторил это себе несколько раз, и с каждым разом верилось чуть меньше.
Ладно. Что мне нужно прямо сейчас?
Кровью я не истекаю. Дышу. Холодно, но терпимо. Воды — глоток, и это плохо, но не прямо сейчас. А прямо сейчас надо понять, где я.
Когда тошнота улеглась, я наконец огляделся.
Тесная кабина на двоих. Два кресла рядом, перед ними панели с мёртвыми экранами, ряды переключателей, рычаги. Всё это кренится вперёд и влево, будто кабину пытались поставить на нос, но бросили на полпути. Впереди, выше панелей, сплошная чернота. Я наклонился ближе. Стекло. Целое, только по краю разбежались трещины, а за ним, вплотную, в красном свете проступает тёмная плотная масса с вдавленными камешками. По ней медленно сползают тонкие струйки грязной воды.
Земля. Мы ушли в неё носом.
Я потянулся было к ряду переключателей и остановил руку на полпути. Не трогай. Пока не знаешь, что они делают, — не трогай.
Рукоять, за которую я хватался, оказалась ручкой управления. Я дотянулся до неё снова, сжал — привычно, не задумываясь, — и вдруг понял, что сижу в этом кресле не впервые. Эта штука летала, и вёл её я. А потом она упала.
Ни полёта, ни падения я не помнил. Но ручка лежит в ладони так правильно, что спорить с этим не получается.
Хорошо же я её посадил.
Второе кресло, теперь прямо передо мной, пустует.
Ремни на нём никто не рвал и не резал. Замок расстёгнут, лямки аккуратно откинуты на подлокотники, будто тот, кто здесь сидел, просто отстегнулся, встал и вышел по своим делам. Я провёл ладонью по сиденью, по спинке, по подголовнику. Сухо. Ни крови, ни липкого.
На подголовнике торчит пустой зажим под шлем. Мой валяется внизу, в том самом углу у панели, куда я свалился: целый, без единой царапины. Я его не надевал. Почему? Не помню. Соседу справа повезло больше: судя по чистому креслу, шлем он надеть успел, а скорее всего, и вовсе не снимал.
Значит, он выбрался сам и, похоже, целым.
Может, он решил, что я мёртв. Я и выглядел, должно быть, как мёртвый — обвисший на ремнях, весь в крови. Может, проверил и ошибся. Может, не стал проверять. А может, ушёл за помощью и скоро вернётся.
— Эй! — крикнул я в темноту.
Голос сорвался на сип. Я прижал локоть к рёбрам, откашлялся и попробовал ещё раз:
— Эй! Есть тут кто?
Ответили только дождь и ветер. Я слушал долго, задержав дыхание. Ни шагов, ни голосов, ни гула мотора где-нибудь вдалеке. Дождь, ветер, треск, и больше ничего.
Пойти за ним? Куда? В темноту, под этот дождь? Я даже не знаю, где здесь выход.
Я попробовал представить его — того, кто сидел справа. Высокий или низкий? Старый, молодой? Какой у него голос? Мы летели бок о бок, а от него в голове не осталось даже тени. Стёрся вместе со мной.
Злости пока нет. Вместо неё подступает другое, похуже. Я остался один. И единственный, кто мог сказать мне, кто я такой, пропал.
Треск идёт из панели перед правым креслом. Почти все экраны на ней погасли, но один, маленький, в углу, светится тускло-жёлтым. По нему бегут цифры, а над цифрами чернеет знак: три лопасти вокруг точки.
Я узнал его раньше, чем вспомнил, что он значит. Внутри всё сжалось, как перед ударом, и только потом пришло слово.
Радиация.
Я отодвинулся от жёлтого экрана, будто это он кусается. Глупо: прибор только считает.
Цифры мне ничего не говорят. Много это или мало? Опасно уже или ещё нет? Понятно одно: треск — это те же цифры, только переведённые в звук, и чем он чаще, тем хуже.
Откуда она здесь? От самой машины? Снаружи?
Я сидел и слушал. Дождь над головой то усиливался, то стихал, и не сразу, но я заметил, что треск ходит за ним следом. Налетит порыв, забарабанит по крыше сильнее — и треск густеет, сливается в сплошной шорох. Дождь ослабнет — и он редеет, снова рассыпается на отдельные щелчки. Совпадение? Я выждал ещё. Порыв — шорох. Затишье — щелчки. Минут через пять сомнений не осталось.
Всё дело в дожде. Эта вода несёт в себе что-то такое, от чего прибор захлёбывается.
И тут я услышал капель. Звонкую, неторопливую, как из плохо закрученного крана. Не снаружи — внутри, сзади.
Внутри?
Сразу встать не вышло: пришлось переждать, пока всё вокруг перестанет плыть. Потом я пошёл на звук, цепляясь сначала за спинки кресел, потом за скобы на стене. Пол поднимается к задней части кабины, и там, наверху, темнеет прямоугольник люка. Его оставили приоткрытым, на ладонь. Ветер задувает в щель сырой холод с мелкими каплями и тонко, на одной ноте, свистит. Под люком намело серой пыли с улицы. Край её размок, и от мокрого пятна вниз по наклону, к креслам, тянутся тёмные языки воды.
А чуть выше, на сухом, пыль истоптана. Не мной: я здесь ещё не был. Следов много, туда и обратно, одни поверх других. Что тут происходило, уже не разобрать.
Туда и обратно. Зачем?
Я замер над мокрым пятном. С виду просто грязь, раскисшая от дождя. От того самого дождя, из-за которого захлёбывается прибор.
Я отодвинул ботинок подальше.
Люк надо закрыть. Пока он открыт, сюда будет сеять, и с каждой каплей влаги становится больше — на полу, на стенах, на мне.
До него оставалось метра полтора вверх по наклону, и как раз под ним мокро. Я упёрся ногой в скобу у стены, ухватился за другую над головой, подтянулся — и тут же пожалел. Под рёбрами вспыхнуло так, что я повис на руках, хватая ртом воздух. Палец под лентой задёргало. Левая, ещё не до конца отошедшая, держала плохо, и пальцы на скобе норовили разжаться. Сверху, сквозь щель, ветер швыряет в лицо холодные капли, и каждую я чувствую отдельно.
Только не на лицо.
Я отвернулся и прижал щёку к плечу. Капли застучали по затылку, по шее, за ворот.
Ветер ударил снова, всем весом. Подо мной глухо скрипнул металл, и вся кабина едва заметно качнулась вперёд, глубже в землю.
Я перестал дышать.
Качнулась и замерла. Где-то впереди посыпалось и стихло. Я висел на скобах и считал удары сердца. А если она поедет дальше? Если люк перекосит и заклинит? Тогда я останусь здесь, с глотком воды во фляге.
Десять. Двадцать. Тихо. Только дождь и треск.
Выждав ещё немного, я дотянулся до рукояти люка. Она не поддавалась. Я налёг на неё всем весом, сжав зубы.
Ну же. Ну!
Створка со скрежетом поползла вбок, в паз. В последний момент, прежде чем щель сомкнулась, я увидел в ней серую муть и косые струи. Пахнуло мокрой гарью, сильнее, чем внутри. Ни огонька, ни очертаний. Больше ничего не разглядеть. Потом лязгнул замок, и капель прекратилась. Свист оборвался на полуноте. Дождь продолжал барабанить по металлу, но уже глуше, как из-за стены.
Я вытер лицо рукавом, подумал и вытер рукав о стену. Толку от этого, скорее всего, никакого, но так спокойнее. Шея под воротом осталась мокрой. По-хорошему её надо смыть, только смывать нечем: последний глоток во фляге на это не потратишь.
Обратно я спускался почти на спине, съезжая по наклону и стараясь не задеть мокрое. Пятно больше не расползалось. В кресле меня начало потряхивать: из щели натянуло сырого холода, он остался в кабине, забрался под комбинезон, в пальцы. Я сунул ладони под мышки и посидел, сжавшись, просто дыша.
Палец под лентой дёргало в такт сердцу. Треск понемногу редел. То ли дождь стихал, то ли с закрытым люком прибору стало нечего ловить. Я не знал. Я вообще очень мало знал.
Снаружи ветер всё ещё набрасывался на машину, швырял в неё дождь, и она вздрагивала от каждого порыва. Вздрагивала и держала. Сюда ему было уже не пробиться: люк закрыт, больше не капает. Всё, что воет и льёт наверху, осталось по ту сторону створки. Я поймал себя на том, что слушаю непогоду, как из-под одеяла. Пусть воет.
Выбираться туда не хотелось совсем.
Огонёк над головой мигал по-прежнему. При каждой вспышке краем глаза я ловил движение в чёрном стекле, за которым стояла земля. Я повернулся. Там проступало отражение кабины: спинки кресел, провода, человек в левом кресле.
Я не сразу понял, что это я.
На меня глядит худое лицо, тёмное от щетины и засохшей крови, с запавшими глазами. Не старое и не молодое. Совершенно незнакомое. Я поднял руку с примотанным пальцем, и отражение подняло свою. Огонёк погас, и оно исчезло. Огонёк мигнул снова — и оно вернулось и смотрело на меня так же, как я на него: не узнавая.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
