Обложка По долевой нити

По долевой нити

Алексей Фреза

0% прочитано
Стандартный
Алексей Фреза

По долевой нити

Глава 1

Пролог

Сказанные баронессой слова проникали в Агату не сразу. Она ещё держала на языке кофе, и вдруг поняла, что он стал неприятно горчить. В комнате стало тесно и жарко, как в закрытой примерочной. Шум притих: баронесса жевала булку, за окном шёл дождь, в печи потрескивал уголь, но всё это словно отодвинулось, ушло на второй план.

Графиня Ростовцева умерла. В ту же ночь, сразу после бала. А в её платье маги-эксперты нашли порчу. Смертельную. Вшитую чужой рукой.

Баронесса принесла это вместе с утренними булочками и свежими коломенскими слухами. И теперь у Агаты онемели пальцы. И гадать было не нужно, о каком платье речь. Голубой шёлк, будто кусок ясного неба. Жемчуг по лифу. Кружево у запястий. То самое, над которым она просидела позапрошлую ночь и весь день. Семь тёмных нитей. Их спрятали в чистом узоре академического заклинания, аккуратно, и очень мастерски. И все же Агата нашла их и вытянула бабушкиной иглой — медленно, по волоску, сохранив рисунок. Это была хорошая работа, хотя и довольно сложная. А еще не законная. У Агаты не было ни сертификата на магическое ремесло, ни печати, ни подписи ревизии. Она мастерила тихо, на свой страх и риск. И позавчера держала это платье в руках, гордилась работой и взяла за неё двести рублей.

Пропала. Я пропала.

Мысль стучалась в висках, не стихая.

— …и это ещё полбеды, дорогая, — баронесса говорила, еще не замечая, как замерла Агата. Но ей нравилось производить впечатление. — Сама императрица в гневе. Министерство магического надзора требует ответа, сыскные ищут виновных. Теперь, помяни моё слово, прокатятся по городу обыски да облавы. Всех, кто с чарами возится, на допрос потянут. А кто промышляет без дозволения…

Баронесса поджала губы и понизила голос:

— Тех, поди, прямо в острог.

Без дозволения. Без лицензии. Без записи. Это про неё.

День, от силы два — и придут.

Мысль была чужая по тону: спокойная, ровная, будто кто-то произнёс её рядом. День, максимум два, а потом в дверь застучат. И тогда отнимут всё. Мастерскую. Манекен. Шкатулку с инструментами. Бабушкин дневник. Работу, ради которой она вставала до рассвета и сидела по ночам. Её жизнь, собранную за три года по нитке. А если найдут банку с вынутыми нитями и её записи… тогда, возможно, речь будет уже не о мастерской.

Что делать? Бежать? Куда?

Обратно в деревню, в чужой угол за милость? Свернуть эту жизнь, которую она выстраивала упрямо и долго: имя, клиенток, право не кланяться каждому встречному. Или остаться и придумать выход!

Что придумать, она не знала. Голова шла кругом, и Агата понимала: сейчас, в этом ознобе, она не решит ничего разумного, а только наделает глупостей. В панике люди бегут прямо в руки к беде.

Ей нужен был кто-то с холодной головой. Кто разбирается в магии куда лучше неё, кто знает и Академию, и Министерство изнутри, и повидал на своём веку такое, о чём Агата и слыхом не слыхивала.

Герман!

Старый маг-ремесленник с Выборгской стороны, друг покойной бабушки. Единственный человек в городе, которому она могла показать дневник и не ждать предательства. И, может быть, он расскажет, что значила та восьмая нить… Серебристая, у бокового шва. Та, что выглядела родной, и потому осталась на месте.

— Агата! — баронесса наконец подняла глаза от корзинки. Лицо её вытянулось. — Да на тебе лица нет. Белая вся. Уж не захворала ли?

— Не спала ночь, — Агата заставила себя улыбнуться. Голос звучал как чей-то чужой. — Работала. Устала.

— Ох уж эти твои работы… — баронесса поднялась, поправляя шаль. — Береги себя, дорогая. А то надорвёшься, как та несчастная графиня.

Агата не ответила. Проводила баронессу до двери, подала шаль, что-то сказала в ответ. Она двигалась, как механическая кукла, прикидывая внутри дорогу через мокрый город.

Когда шаги на лестнице стихли, Агата бросилась вниз. Дневник — в сумку. Банку с мёртвыми нитями — завернуть в тряпицу и туда же, пусть Герман увидит сам. Из шкатулки — горсть монет, на извозчика хватит. На плечи — шаль.

У порога она задержалась на один вдох и оглядела мастерскую. Свечи. Манекен. Пустой стол, где ещё позавчера лежал голубой шёлк. Потом выдохнула, заперла торопливо дверь и шагнула под дождь.

Глава 1

Двумя днями ранее

Платье купчихи Трофимовой висело на манекене как наказание. Агата отступила на шаг и прищурилась. Синий бархат, серебряный галун, рукава с буфами — всё по заказу. А вот спину, от плеч до талии, пришлось распороть и перекроить: за зиму купчиха прибавила полпуда и теперь влезала в обновку с молитвой. Агата молитв не знала. Она знала вытачки.

Свечи у окна догорали и коптили стеклянные колпаки. У стены стоял длинный стол, ножницами, лентой, игольницей и катушками шёлка. По углам висели пучки сухих трав — хозяйка берегла ткани от моли. Под пологом в углу ждала другая работа: серое шерстяное платье, принесённое горничной из дома Скобелевых. Агата на секунду задержала взгляд на сером комке под тканью и вернулась к бархату. Сегодня — Трофимова.

***

Подол шёл медленно. Стежки выходили ровные, а пальцы к концу работы одеревенели. Агата распрямилась, размяла кисти, взглянула в окно и поставила последний закреп. Платье она сняла с манекена, сложила на стол у стены и накрыла холстиной. Купчиха обещала заехать после обеда. Агата ещё раз провела ладонью по шву: гладко, без стяжки. Готово. За окном серел петербургский рассвет. Май выдался сырой: мелкий дождь то принимался вдруг, то так же вдруг сходил на нет.

Коломна, зажатая между Мойкой и Крюковым каналом, просыпалась медленнее Невского. Дома стояли тесно; в нескольких окнах ещё теплились огни. Мостовая блестела, редкие прохожие торопились, втягивая головы в плечи. Агата поёжилась и поднялась на второй этаж. Квартира была тесная, но своя. В печке ещё тлело, изразцовая лежанка держала тепло.

На столе лежала льняная скатерть — баронесса фон Шталь, снимавшая комнаты этажом выше, считала голую доску неприличной даже для портнихи. Агата не спорила. Баронесса платила вовремя, не ворчала на шум и иногда приносила новости. В Коломне новости ценились почти как деньги. Агата поставила турку на плиту, достала чашку, отрезала хлеба. Кофе вышел крепкий. Она села у окна. Снизу, из мастерской, донёсся шорох. Мышь? Или дворник Григорий проверяет замок? В дверь постучали.

— Войдите, — сказала Агата, не оборачиваясь.

Баронесса фон Шталь вошла тихо, но с таким видом, будто ей уступают дорогу. Юбка шуршала, воротничок стоял колом от крахмала.

Баронесса напоминала сухую птицу: маленькая, жилистая, с острым носом и цепким взглядом. В руках она держала корзинку под салфеткой.

— Доброе утро, дорогая, — пропела она, — Ты не завтракала? Я принесла булочек. У Филиппа сегодня сдоба удалась.

— Спасибо. — Агата подвинула стул. — Садитесь.

Баронесса села, водрузила корзинку на стол, выложила булочки — румяные, в сахарной пудре. Агата налила ей кофе.

— Ну что в Коломне? — спросила она, чтобы поддержать разговор. Баронесса любила говорить, Агата любила слушать.

— Ох, дорогая, — баронесса вздохнула так, будто несла на себе тяжесть всего квартала. — Знаешь, что вчера у Бронниковых случилось? Нет? А у них горничная в положении. И кто отец — не говорит. Только вся улица знает, что к Бронниковым по вечерам захаживает приказчик из мясной лавки. Представляешь?

Агата кивнула. Мясник Семён, рыжий и шумный, вечно орал на весь переулок. Горничная Бронниковых — тихая девушка в сером платке — проходила мимо мастерской каждое утро. Агата теперь будет смотреть на неё иначе.

— И это ещё не всё, — баронесса понизила голос. — У Софьи Петровны сын вчера скандал закатил. Слышал, говорит, что девушка, на которой он хотел жениться, нечиста. А что значит «нечиста», дорогая? Никто не знает. Может, род у неё дурной, а может, магией баловалась без спросу. Теперь Софья Петровна плачет, а сынок в карты проигрывает отцовские деньги. Ты слышала, у них дом на Мойке?

— Слышала, — Агата отпила кофе.

— И цены, — баронесса перешла на трагический шёпот. — Масло сегодня на пять копеек дороже. Пять копеек, дорогая! Это же разорение. А тут ещё Кузнецова — она же из купеческого сословия. Но ей же подавай всё с магией. Муж ворчит, а она своё: «Людмила Павловна, говорят, купила шаль с заговором на счастливую старость, а я чем хуже?»

— Шаль на счастливую старость? — Агата невольно улыбнулась.

— Ах, дорогая, эти магические штучки, — баронесса махнула рукой. — Я вот прожила без них шестьдесят лет и ещё столько же проживу. Главное — не лезть, куда не надо. Вот у Ларионовых в прошлом году была магическая свеча, которая якобы исполняет желания. Так она чуть дом не сожгла! Хорошо, Григорий вовремя увидел, потушил. Теперь Ларионова только восковые покупает, обычные. И правильно.

Она допила кофе, собрала корзинку, чмокнула Агату в щёку.

— Не засиживайся, дорогая. Бледная ты какая-то.

И уплыла к себе — шурша юбками и шелестя кружевами.

***

Агата осталась одна. День вступал в свои права и пора было продолжать работать.

Она спустилась в мастерскую, зажгла две свечи — простые, восковые, без магии. Свет лёг на стол, на манекен, на полог, под которым ждало своей очереди платье горничной.

Агата откинула холстину.

Платье было серым, шерстяным, с потёртыми манжетами и выцветшим воротником. Домашнее, рабочее — такие носят каждый день, пока не протрут до дыр. Горничная принесла его два дня назад, сказала, что порвалось по шву, надо зашить. Обычный заказ. Агата тогда кивнула, взяла платье, положила под полог — в очередь.

Теперь она достала его, разложила на столе.

И замерла.

Платье лежало как все платья — серое, безликое, потёртое. Но Агата почувствовала. Не увидела — почувствовала. Тонкое, едва уловимое покалывание в кончиках пальцев, когда она провела рукой по ткани. Как будто под шерстью что-то дышало.

Она прищурилась, расслабила зрение — так, как научилась сама, много лет назад, ещё в деревне. Бабушка, помнится, делала иначе: не прищуривалась, а, наоборот, широко открывала глаза, будто хотела впустить в них весь мир. Агата так не умела. Её способ был другим — неправильным, может быть, кустарным, — но он работал. Магия проступала.

Поначалу — только бледное свечение, размытое, как свет сквозь запотевшее стекло. Агата повела ладонью над тканью, и свечение сгустилось. Она увидела нити. Не те, из которых соткано платье, — другие. Тонкие, почти прозрачные, они струились по швам, собирались в узлы на подоле, расходились веером у ворота. Золотистые, как мёд на свету.

Заклинание. Вшитое в ткань, вплетённое в нити, ставшее частью платья.

Агата задержала дыхание. Обычно клиенты знали, что приносят к ней не просто одежду, и предупреждали заранее. Горничная ничего не сказала. Может, не знала? Или знала и промолчала?

Она придвинула свечу ближе, наклонилась. Узор был старым — нити потускнели, кое-где оборваны, кое-где сбиты в грубые узлы. Кто-то уже пытался чинить платье до неё: вдоль левого бока тянулись чёрные, неуклюжие стежки, они душили золотистую сеть, рвали её, путали. Агата поморщилась. Плохая работа. Человек, который это делал, не видел узора, действовал вслепую.

Она потянулась к шкатулке.

Шкатулка стояла в углу на отдельном столике, под стеклянным колпаком. Тёмное дерево, инкрустация перламутром, внутри — бархат. Бабушкина. Она тоже работала с магией и тоже вела дневник — толстую тетрадь в кожаном переплёте, исписанную мелким неровным почерком, с рисунками узоров и пометками на полях. Агата открыла крышку шкатулки, достала увеличительное стекло в медной оправе, тонкие иглы, катушку с серебристой нитью — не простой, с вплетением лунной пыли.

Потом раскрыла дневник на закладке. Год назад она работала с похожим узором — тоже на женском платье. Тогда клиентка была честна: рассказала всё, заплатила, предупредила о рисках. Агата восстановила заклинание, сверяясь с бабушкиными записями, и женщина родила здорового мальчика.

Она перелистала страницы, нашла рисунок — схематичный, но точный. Сверила с тем, что видела на платье горничной. Да, то же самое заклинание. На удачную беременность. Старое, добротное, но повреждённое.

Агата отложила дневник, потёрла виски. Надо было решить — чинить или нет. Но сперва — разговор. Горничная должна знать, с чем имеет дело.

*****

В дверь постучали. Коротко, робко.

Агата бросила взгляд на окно — за ним уже совсем стемнело, фонарь в переулке раскачивался на ветру. Она накинула шаль, пошла открывать.

На пороге стояла горничная. Молодая, лет двадцати, в застиранном платке и старой кацавейке, из-под которой виднелась юбка не по размеру — чужая, видно, дали поносить. Лицо бледное, под глазами круги, пальцы сжимают узелок с платком.

— За платьем пришла, — сказала она тихо. — Я днём не смогла, хозяйка задержала.

Агата посторонилась.

— Входите.

Горничная шагнула через порог, остановилась посреди мастерской, огляделась — свечи, манекен, стол. Увидела своё платье и дёрнулась, будто хотела подойти, но сдержалась.

— Оно готово?

— Нет.

— Как нет? — горничная растерялась. — Вы же брали…

— Я взяла, — Агата подошла к столу. — Садитесь.

Она указала на стул у примерочной. Горничная села, не сводя глаз с платья. Агата встала напротив, оперлась рукой о столешницу.

— Как вас зовут?

— Настя, — горничная моргнула, не ожидая вопроса.

— Настя, платье не просто порвано. В него вплетено заклинание. Очень старое. И очень повреждённое.

Горничная побелела.

— Я… я не…

— Не знали? — Агата смотрела на неё спокойно, без осуждения. — Или не хотели знать?

Настя замолчала. Пальцы теребили край платка.

— Свекровь дала, — сказала она наконец, не поднимая глаз. — Сказала: носи, поможет. Я и носила. Только оно не помогало. Я думала — порвалось, вот и не работает. Думала, вы зашьёте, и всё станет как раньше.

— Магия не зашивается, — вздохнула Агата. — Она не дырка в чулке. Послушайте меня внимательно.

Она села напротив горничной, чтобы их глаза были на одном уровне.

— Заклинание в этом платье работает не само по себе. Оно требует платы. Всегда. Без исключений. То, что мы получаем с помощью магии, нужно чем-то оплачивать. Не деньгами — собой. Здоровьем. Красотой. Силами. Иногда — чем-то более тяжёлым. Ваша свекровь носила это платье, и заклинание на неё работало. Значит, она уже заплатила свою цену.

Настя сжалась на стуле.

— Теперь платье — ваше. Если я восстановлю узор, и вы его наденете, шанс забеременеть повысится. Но плата придёт. Обязательно. Что именно — я не знаю. Болезнь. Или потеря чего-то важного. Я честна с вами, потому что вы должны решить сами. Я не решу за вас.

— А если я не надену? — спросила Настя едва слышно.

— Тогда вы вернётесь домой, скажете свекрови, что платье не подлежит починке, и будете жить дальше. Ребёнок может появиться, может нет. Но магия в вашу жизнь не войдёт.

Настя подняла глаза. В них стояли слёзы, но лицо было твёрдым.

— Три года замужем, — сказала она. — Три года. Свекровь ругается. Муж косо смотрит. Соседки шепчутся. Я хочу ребёнка. Я всё отдам, лишь бы родить.

Агата молчала. Она знала этот ответ. Женщины, которые хотят детей и не могут, говорят так всегда. И почти никогда не жалеют потом, даже когда магическая плата приходит.

— Хорошо, — сказала Агата. — Тогда слушайте дальше. Я возьму за работу пятнадцать рублей.

Настя вздрогнула.

— Пятнадцать? У меня нет таких денег.

— Принесёте в рассрочку. По три рубля в месяц. Я запишу.

Настя кивнула, вытерла глаза платком.

— Ещё мне нужны ваши волосы, — сказала Агата. — Несколько прядей. Я вплету их в магическую нить, и заклинание будет работать не просто на женщину, которая наденет платье, а именно на вас. Но предупреждаю: это усилит и плату. Вы всё ещё согласны?

Настя сняла платок. Волосы у неё были русые, густые, длинные — ниже пояса.

— Режьте, — сказала она.

Агата взяла ножницы, аккуратно срезала тонкую прядь у виска, потом вторую, третью. Настя сидела смирно, только губы сжала.

— Теперь идите домой, — Агата спрятала волосы в шкатулку. — Работа займёт несколько часов.

— Я не могу вернуться без платья, — Настя покачала головой. — Свекровь спросит. И муж...

— Ясно. Значит, подождёте здесь. Наверху есть лежанка, можете поспать. Я разбужу, когда закончу. Идёмте.

Она провела горничную наверх, показала узкую комнату, лежанку у стены, плед.

— Ложитесь.

Настя села на край, провела рукой по пледу.

— Спасибо вам, — сказала она. — Я не знала, что вы такая…

— Какая?

— Добрая.

Агата усмехнулась.

— Может и так. Спите.

***

Она спустилась в мастерскую.

Свечи прогорели почти до половины. Агата зажгла две новые, поставила их по краям стола. Открыла шкатулку, достала серебристую нить, разложила инструменты. Потом взяла пряди волос Насти, скрутила их в тонкий жгут и начала вплетать в магическую нить.

Работа требовала тишины и покоя.

Она склонилась над платьем, распуская оборванные золотистые нити одну за другой. Чёрные, грубые стежки чужих рук вырезала ножницами, убирала в отдельную коробку — их нельзя было смешивать с чистой работой. Потом, держа серебряную нить с волосом в левой руке, а иглу в правой, начала заново выстраивать узор.

Золотистое свечение под её пальцами оживало. Она видела, как нити тянутся к новым стежкам, как сплетаются с серебряной нитью, как волос горничной вплавляется в структуру заклинания — тёмной, живой линией.

У правого бока узор не хотел ложиться. Агата дважды распускала стежок и начинала заново — золотистая нить упрямо скручивалась, не принимала серебряную. Агата выпрямилась, потёрла глаза. Подумала. Попробовала иначе: сначала положила серебряную нить, а уже поверх — золотистую. Узор лёг. Не так, как в бабушкином рисунке, но — лёг.

«Руки знают, голова потом разберётся», — говорила бабушка. Агата не была уверена, что руки знают достаточно. Но другого учителя у неё не было. Только шкатулка, дневник и собственное чутьё, которое она не могла ни объяснить, ни проверить.

Когда свечи догорели до последней четверти, она отложила иглу.

Платье висело на манекене испуская слабое, тёплое свечение. Заклинание работало. Агата провела ладонью по ткани — ровно, без обрывов, без искажений. Покалывание в пальцах было мягким, ровным, приятным.

Хорошая работа.

Она поднялась наверх. Настя спала, свернувшись калачиком на лежанке, лицом к стене. Плед сполз на пол. Агата поправила его, тронула женщину за плечо.

— Вставайте. Готово.

Настя открыла глаза, села, протёрла лицо.

— Готово? — повторила она, будто не веря.

— Идёмте.

В мастерской Агата показала ей платье. Настя смотрела на него, не решаясь тронуть.

— Можете надеть сейчас или дома — не важно. Заклинание работает.

Настя осторожно сняла платье с манекена, прижала к груди.

— Я заплачу, — сказала она. — Я всё оплачу. И за работу, и…

— За магию вы уже платите, — перебила Агата. — Помните об этом.

— Помню.

Она накинула платок, взяла узелок. У порога обернулась.

— А если я рожу, тогда что?

— Тогда будете матерью, — сказала Агата. — А плата останется с вами. Возможно, на всю жизнь. Но вы знали, на что шли.

Настя кивнула, шагнула за порог и исчезла в темноте переулка.

Агата закрыла дверь, прислонилась к ней спиной. Усталость навалилась сразу — руки дрожали, в висках стучало. Работа с магией всегда выматывала, будто она не иглой шила, а камни ворочала.

Она прошла наверх, поставила турку на плиту. Кофе сварился быстро. Она налила себе чашку, села у окна. Внизу, в переулке, было пусто. Только фонарь качался на ветру, и где-то далеко лаяла собака. За Крюковым каналом пробили часы на колокольне — одиннадцать. Ночь только начиналась.

Агата сделала глоток.

И в этот момент в дверь постучали.

Три раза. Коротко, твёрдо, уверенно. Не так, как стучалась Настя.

Агата поставила чашку, спустилась вниз. Сердце билось ровно, но где-то в груди завязался узел, тот, что всегда появлялся перед чем-то важным. Она не знала, откуда это чувство. Бабушка назвала бы его чутьём, Агата звала тревогой.

Она отодвинула засов, открыла дверь.

На пороге стояла женщина. Темный плащ с капюшоном, надвинутый на лицо, но Агата успела заметить край тяжелой юбки, хорошая ткань, кружево у запястья. Не здешняя, не из Коломны.

— Мастерица? — голос тихий, но уверенный.

— Я, — сказала Агата.

Женщина приподняла капюшон. Агата увидела бледное, изможденное лицо, темные круги под глазами, тонкие губы, сжатые в нитку.

— Мне сказали, вы умеете чинить то, что... испорчено, — сказала женщина. — Я готова заплатить любую цену. Но никто не должен знать.

Агата посторонилась.

— Входите.

Глава 2

Дверь скрипнула, и в мастерскую вместе с гостьей скользнул холодный воздух, запах мокрой мостовой и поздней сырости. Агата задвинула засов — свечи качнулись, тени заметались по стенам, по грудам тканей, по безмолвному манекену.

— Садитесь, — сказала Агата, указав на стул у примерочной. — Рассказывайте.

Женщина в плаще не стала садится и стояла, оглядываясь.

— У меня мало времени, — сказала она тихо. — Я служу при очень богатом доме. Моя хозяйка… она не может приехать сама… Она желает остаться инкогнито.

— Я слушаю.

Служанка расстегнула плащ, достала сверток, перевязанная бечевкой. Положила на стол, развязала. Увидев платье, Агата восхищенно приподняла бровь. Пальцы сами потянулись к подолу, но не для того, чтобы погладить, а чтобы проверить стежок. Шов был ровный и мелкий — работа была добротной.

Шелк цвета утреннего неба, небесно-голубой с серебристым отливом. Жемчуг по лифу, кружево ручной работы на рукавах. Такие платья шили в лучших мастерских столицы, заказывали за полгода, платили как за дом.

Прикосновение к ткани откликнулось в руке тихим, живым колдовством, но опыт подсказал: не выдавать своим видом ощущение магии, и Агата лишь уважительно заключила:

— Мадемуазель Ленорман с Невского? Лиф посажен — ни складочки, ни морщинки. Рукав восхитителен! Кружево фламандское, штучная работа. И жемчуг не поддельный, настоящий речной. Это не наряд, а целое состояние…

— Да, все верно, — служанка кивнула, — И… Платье с заклинанием. Индивидуальный заказ. Повышает обаяние хозяйки на треть от сотни. Заклинание наложено два года назад в мастерской при Академии. Хозяйка надевала его один раз — тогда был решающий для нее сезон балов. Она получила то, что хотела: внимание, предложения, место при дворе.

— И заплатила, — кивнула Агата.

— Да. Потеря чувствительности. Три месяца не чувствовала вкуса, не различала запахов. Тяжело, но пережила.

Агата подняла глаза на служанку.

— Первый раз? Единственный? Дамы высокого ранга часто прибегают к магии. Не все так осторожны.

— Моя госпожа не из тех, кто бездумно пользуется заклинаниями, уповая на лечение в академических клиниках. — Служанка говорила с гордостью. — Она планирует свою жизнь. И щепетильна к своей особе. А лечение… вы же знаете… всегда оставляет следы.

Агата кивнула. Был способ, обходить закон магической платы, открытый в стенах Академии магов. С незапамятных времен там рождались сами концепции и проекты заклинаний, затем воплощаемые мастерами-ремесленниками в разные, подходящие по сути, предметы. Мир принял закон Трех применений, как данность.

Однако, около шестидесяти лет назад, в Академии был создан ритуал, отменяющий последствия, приходящие к человеку за использование магии. Детали его хранились в строжайшем секрете. Известно было лишь, что ритуал оставляет жуткие следы. Шрамы, ожоги, хромота. Чтобы его пройти нужно было быть отчаянно смелым и очень богатым человеком. Потому лишь некоторые мужчины могли позволить себе такое. Для женщины при дворе это было хуже смерти.

— Ваша хозяйка умна не в пример многим. И красота, похоже, для неё важна.

— Важнее жизни, — тихо сказала служанка.

Повисла пауза. Агата снова посмотрела на платье. В пальцах пульсировало — слабо, но уверенно. Заклинание было сильным и живым.

— Мужчины… — вздохнула Агата задумчиво, — Им ничего не указ. Сама магия пытается сделать нас терпимее. Три раза за жизнь, от первого — с легко платой, до третьего, за которым — смерть. Куда ж больше? Женщины приняли это, хоть герцогиня, хоть прачка. Но эти…

— Да, — служанка сжала губы. — Тем, кто не так разумен, как моя госпожа, всегда мало. И вот — пожалуйте. Академические маги нашли способ им угодить.

— Уродством, — Агата покачала головой. — Не только телесным. Но они такие гордецы… Готовы платить и деньгами, и увечьями за свои… победы. За тщеславие и уязвленную гордость. Уверена, Ваша хозяйка не пойдет на это.

— Не пойдет, — подтвердила служанка. — Красота — её жизнь.

— Поэтому она не лечилась после первого применения. И теперь, я слышала, грядет новый сезон балов… Похоже, Ваша госпожа, собирается вновь применить его.

— Да. Соперничество при дворе велико, как никогда. Меняются вкусы, пристрастия и появляются новые личности, имеющие влияние на выбор. Ей придется. Она знает, что заплатит бесплодием. Навсегда. Но это лучше, чем шрам на пол-лица.

Агата помолчала. Бесплодие для женщины при дворе — не такая тяжкая плата, как для девушки горничной. Не её дело.

— Что случилось с платьем? — спросила она.

Служанка выдохнула, села наконец на стул.

— Ее сиятельство надели платье вчера, на первый день бала. И внезапно, к концу ночи, проявился новый эффект. Это эффект оказался обратным. Ужасным! Кожа стала сухая, под глазами легли тени. Сегодня утром хозяйка заметила морщины.

Агата нахмурилась, понимая серьезность дела. Глаза служанки наполнились слезами, она явно и неподдельно переживала за свою госпожу.

— И запах — неприятный, как от старой больной женщины, — коротко всхлипнув, продолжила девушка, — Она в панике. Сняла платье, боится надевать снова. Опасается порчи… У госпожи, действительно, знаете, множество завистниц. Женщины в наш век способны на ужасные вещи. Просто ужасные… А завтра следующий бал. Заклинание дорогое, именное, позволяет носить платье три дня. Она хочет применить его в полную силу, чтобы жертва не была напрасной.

— Поэтому вы здесь.

Девушка взглянула на швею испытующе.

— Мне сказали, что это ваш профиль. И что вы не оставляете записи в реестровых книгах. Не даете отчета ревизорским. А нам… Нам важна секретность. Почините. Хозяйка заплатит любые деньги. И никто не должен знать.

Агата вновь провела рукой над шелком, не касаясь.

«Порча…? Может и так…»

Теперь покалывание в пальцах стало сильным, почти болезненным. Словно магия, обвиненная в измене, начала злиться.

— Сто рублей, — сказала Агата.

— Госпожа дала мне двести. Если справитесь за сутки — получите все. Один день бала — сегодняшний, она уже пропускает. На третьем она должна быть.

Агата опустила глаза. Двести рублей… Это больше, чем она зарабатывала за полгода. Новые инструменты, хорошие нити, возможность не отказывать бедным клиентам.

— Хорошо. Я отложу все дела и постараюсь сделать меньше чем за сутки. Приходите завтра к четырем часам дня.

Служанка поднялась.

— Хозяйка просила передать: если поможете, будут и другие заказы. Она знает многих, кому нужны такие услуги.

Именно такие способы применения магии не нравились Агате больше всего. Вернее, плата, которую готовы были отдать невидимому магическому судье надменные богачки. Всего лишь за право оставаться на вершине. Однако… Это был их выбор. И это была клиентура нового уровня. Не горничные и купчихи, а настоящая знать. Связи, рекомендации, постоянная работа.

Служанка еще раз бросила на Агату тревожный взгляд и выскользнула в ночь. Агата задвинула засов, повернулась к столу и подошла к платью. С волнением подняла край подола и заглянула внутрь — туда, где прячут метки. У магов-ремесленников подкладка часто говорила больше, чем заказчик.

У самого бокового шва, в месте, где обычно ставят знак мастерской, виднелся герб: аккуратный, выведенный так, что не торчало ни единой ниточки и подпись: «Собственность дома Ростовцевых». Агата застыла.

Ростовцевы.

Не просто богатый дом. Не просто знатный. Это была та самая вершина, о которой в Коломне говорили полушёпотом, — двор, приёмы, имена. Люди, к которым приходят с поклоном, а не с ниткой и иглой. Сердце заколотилось. По спине прошёл холод, ладони сделались влажными. Такое платье, такой дом — это не просто заказ. Если она испортит хоть стежок, спрашивать будут не по-соседски. С неё спросят так, как спрашивают с тех, кто посмел коснуться чужого высокого мира.

На миг захотелось завернуть шёлк обратно в холстину и сказать: не берусь, ищите другую!

Агата закрыла глаза, выдохнула. Досчитала до трёх, как учила бабушка, когда руки начинали дрожать над тонкой работой. Страх никуда не делся. Но поверх него встало другое, привычное и твёрдое: это было ее ремесло. Она занималась этим не один год и видела разное. Значит, справится и с этим.

Она снова открыла глаза и заставила себя взглянуть на платье, как на платье.

Смотри на шов. Не на герб.

***

Платье лежало перед ней — небесно-голубое, жемчужное, смертельно опасное.

Агата разложила его на столе, расправила складки. Шёлк был тяжёлым, холодным, будто пролежал в погребе. Она зажгла четыре свечи — по две с каждой стороны — и прищурилась, расслабляя зрение.

Порча проступила сразу.

Не бледное свечение, как у платья горничной, — нет. Тёмные нити, грязно-зелёные, с болотным отливом, пульсировали под шёлком, как вены под кожей. Семь штук. Агата пересчитала дважды. Семь нитей, каждая толщиной с конский волос, каждая — живая, подрагивающая, тянущаяся к телу, которого на платье не было.

Она отпрянула. Руки сами потянулись к бабушкиной шкатулке.

Порча была сложной. Не деревенский узелок, не базарная гадость — работа мастера. Нити шли не хаотично: они образовывали структуру, почти симметричную, с узлами в строго определённых точках. Один — на груди, у сердца. Два — на плечах. Два — на бёдрах. Один — у горла. Последний, седьмой, — на подоле, у самого края.

Агата раскрыла дневник, взяла карандаш. Начала зарисовывать. Руки подрагивали, но линии ложились точно — она привыкла к точности, это было главное, чему научили её ножницы и игла.

Рисунок занял полстраницы. Агата пометила каждый узел, каждое ответвление, каждый изгиб. Потом откинулась на стуле и долго смотрела на схему.

Она такого раньше не видела. Ни в бабушкином дневнике, ни в собственной практике. Порча на одежде обычно проста — одна-две нити, грубый узел, примитивное намерение. Здесь было семь нитей и архитектура. Кто-то строил это как дом — с фундаментом, стенами, крышей.

«Не трогай то, чего не понимаешь», — говорила бабушка. Но отказаться от такой работы, значит отказать себе в пути наверх, к знатной и богатой клиентуре.

Агата взяла иглу.

Первую нить она нашла у горла. Тёмная, пульсирующая, она обвивала воротник, как удавка. Агата поддела её кончиком иглы, потянула — осторожно, по миллиметру. Нить сопротивлялась, вибрировала, но поддалась. Агата вытянула её целиком — длинную, скользкую, — и опустила в стеклянную банку с солёной водой. Нить дёрнулась, свернулась и затихла.

Вторую и третью — на плечах — она сняла быстрее. Они были тоньше, слабее, будто питались от центрального узла на груди. Агата работала молча, сосредоточенно, прикусив губу.

Четвёртая нить, у сердца, далась тяжело. Узел был плотным, многослойным, и когда Агата начала его разбирать, пальцы обожгло — коротко, резко, как от крапивы. Она отдёрнула руку, подула на пальцы. Посмотрела через увеличительное стекло. Узел был хитрым: нить входила в него с одной стороны тёмной, а выходила с другой — чуть светлее, будто теряла цвет. Агата осторожно распутала его, вытянула нить. В банке она билась дольше остальных.

Пятая и шестая — на бёдрах. Агата работала уже больше шести часов. Свечи оплыли, в мастерской пахло воском и чем-то кислым — так пахла порча, когда её тревожили. Она вытянула обе нити, опустила в банку.

Седьмая нить шла вдоль бокового шва, и у самого узла Агата замерла.

Рядом с тёмной, грязно-зелёной прожилкой тянулась ещё одна — тоньше, бледнее, почти сливающаяся с серебристой сетью основного заклинания. Агата прищурилась. Нить мерцала ровно, без пульсации, без болотного отлива. Она не подрагивала, не тянулась никуда. Лежала в ткани спокойно, как здоровая.

Агата тронула её кончиком иглы. Нить не сопротивлялась, не вибрировала. Не обжигала.

Она посмотрела через увеличительное стекло. Нить была серебристой — чуть теплее, чем остальные нити основного заклинания, но без зелени, без болотного мерцания. Может, побочная ветвь? Укрепляющий элемент? В бабушкином дневнике встречались такие — вспомогательные нити, которые держали структуру заклинания, как леса держат стену.

«Не трогай то, чего не понимаешь».

Агата записала в дневник: «У шестого узла — дополнительная нить, серебристая, без признаков порчи. Предположительно — часть оригинального заклинания. Оставлена без изменений».

И вернулась к седьмой.

Седьмая нить, на подоле, была самой длинной. Она петляла по краю платья, как змея, и Агата вытягивала её почти три часа — по сантиметру, останавливаясь, проверяя, не задела ли основной узор. Когда нить наконец легла в банку, Агата выдохнула.

Семь нитей. Все в банке. Порча снята.

Она откинулась на стуле, закрыла глаза. Руки дрожали. В висках стучало. Во рту пересохло — она не пила уже несколько часов.

Агата снова прищурилась, осмотрела платье. Тёмных нитей не было. Шёлк лежал чистый, холодный, с лёгким серебристым мерцанием основного заклинания. Та бледная нить у шестого узла мерцала в общем узоре, неотличимая от остальных.

Чисто.

Она аккуратно сложила платье, завернула в холстину. Взглянула на банку — потом нужно будет отнести к реке, вылить в проточную воду. Нити на дне банки уже не шевелились — серые, мёртвые, похожие на обрывки паутины.

Агата записала в дневник время окончания работы, количество нитей, их расположение. Зарисовала финальную схему — платье без порчи. Поставила точку.

Затем завернула платье обратно в холстину, перевязала бечевкой. Села ждать, едва удерживая открытыми отяжелевшие веки.

*****

Служанка пришла ровно в назначенный час, в четыре, когда Агата погасила в мастерской все свечи. Швея протянула ей свёрток.

— Готово.

— Вы проверили? — спросила служанка, не разворачивая.

— Я вынула семь нитей порчи. Заклинание чисто. Можете передать хозяйке: платье работает. Но предупредите её — если она уже почувствовала хворь, возможно порча в теле. Тогда... Платье исправно, но тело… я не лекарь.

Служанка кивнула, достала кошель.

— Двести рублей, как договаривались.

Агата взяла деньги, пересчитала. Золотые монеты тяжело лежали на ладони, пахли металлом и дорогим маслом. Она сунула кошель в карман передника, чувствуя, как тепло разливается в груди. Двести рублей. За один день. Теперь можно будет купить новые нити, заказать у столяра второй манекен, не отказывать другим клиентам в отсрочке платежа.

— Передайте хозяйке, — сказала Агата, — если что-то пойдёт не так, пусть обращается. Я сделаю всё, что смогу.

Служанка накинула капюшон и ушла.

Агата заперла дверь, поднялась наверх. Не раздеваясь, рухнула на лежанку. Уснула мгновенно, и ей снились серебристые нити, тянущиеся к небу.

***

Она проснулась от стука.

Стучали в дверь мастерской. Громко, настойчиво, с перерывами. Агата села, посмотрела в окно — за ним было светло, солнце стояло высоко. Полдень. Она проспала почти сутки.

— Иду! — крикнула она, накинула шаль, спустилась вниз.

На пороге стояла баронесса. С корзинкой, с булочками, с горящими глазами.

— Агата! — она вплыла в мастерскую, не дожидаясь приглашения. — Ты не поверишь, что случилось! Весь город гудит!

— Что случилось? — Агата зевнула, потянулась. Голова была тяжёлой, в теле — приятная усталость после хорошей работы.

— Графиня Ростовцева умерла! — баронесса выпалила это так, будто сообщала о победе на войне. — Молодая, красивая, только вчера на балу была — и вот сегодня утром нашли!

Агата замерла.

— Что значит «нашли»?

— А то и значит! — баронесса поставила корзинку на стол, села, затараторила. — Вчера она танцевала на балу у императрицы, все говорили, какая она прекрасная, какая сияющая. А сегодня утром горничная зашла в спальню — и она лежит мёртвая. И лицо, говорят, страшное — как у сорокалетней, вся в морщинах, седая. И запах... — баронесса понизила голос, — от тела запах, как от разложения, хотя умерла она всего несколько часов назад.

Агата села на стул. Ноги не держали.

— Что говорят?

— А что говорят? — баронесса всплеснула руками. — Маги посмотрели, говорят: магия. У неё платье было особенное, с заклинанием. Такие же теперь многие носят, чтобы блистать на балах. А кто-то, видно, испортил его.

***

Агата бежала по мостовой постоянно выискивая глазами извозчика.

«Это ты виновата, — твердила она себе. — Ты взялась за то, в чём не разбираешься. Что ты знаешь о порче, кроме бабьих свар в Охте или Вяземской лавре? Ты просто выдрала нити и подумала, что этого достаточно.»

Она сжала кулаки, до боли, до хруста в пальцах.

— Чёрт, — сказала она громко. — Чёрт, чёрт, чёрт.

Потом резко остановилась, тяжело дыша равнодушным шумом города.

Она не знала, что делать. Не знала, придут ли за ней сыщики. Не знала, виновата ли она в смерти графини на самом деле, или графиня умерла бы в любом случае, с платьем или без.

«Перестань выть. Дыши. Спокойно. Бог знает что будет, а Герман знает, что делать.»

Увидев ее вскинутую руку, рядом остановился извозчик.

Глава 3

На Екатерингофском проспекте Агата подняла руку. Пролётка остановилась — старая, с потёртым верхом, лошадь понурая.

— Куда? — буркнул извозчик.

— Выборгская сторона. Симбирская улица.

Извозчик хмыкнул, покосился на её шаль, на сумку. Пожал плечами. Тронул.

Пролётка покатила через Коломну, мимо Никольского собора, через Сенную. Агата сидела, вцепившись в сумку, и смотрела на город, не видя его.

Она была у Германа четыре раза за пять лет. Каждый раз — когда всё шло плохо. Первый — после похорон бабушки, с запиской в кармане и шкатулкой в руках. Герман открыл дверь, посмотрел на шкатулку и сказал:

«Значит, Марья Степановна умерла. Заходи.»

Напоил чаем. Не утешал. Сказал: «Она была хорошим мастером. Ты — не она. Но ты — её внучка. Это кое-что значит.»

Агата тогда впервые назвала его «дядя Герман» — само вырвалось, по-детски, как будто бабушкина смерть отбросила её на десять лет назад. Он не поправил. С тех пор так и осталось.

Второй раз — когда она чуть не попалась. Сшила свадебное платье с заклинанием верности, а невеста оказалась дочерью жандармского ротмистра. Герман помог замести следы, отругал, дал денег на переезд с прежней квартиры.

Третий — когда не хватало на еду и она думала всё бросить. Герман дал работу: подшить ему занавески. Обычные занавески, без магии. Заплатил втрое против нормы. Она поняла, что это подачка, обиделась. Он сказал: «Обижайся. Но шей.»

Четвёртый — полгода назад. Привезла ему на оценку катушку лунной нити, которую нашла у старьёвщика на Апраксином. Герман повертел катушку в пальцах, посмотрел через лупу и сказал: «Настоящая. Довоенная. Береги.»

Потом они пили чай и молчали. Это был единственный раз, когда она приехала не по беде.

Пролётка перевалила через Литейный мост. Нева внизу была серой, тяжёлой, с белыми барашками на волнах. Ветер дул с залива. На Выборгской стороне дома стали реже, проще — деревянные, одноэтажные, с огородами за заборами. Мостовая кончилась, начался просёлок. Лошадь зачавкала копытами по грязи.

— Тут, что ли? — извозчик остановился у забора.

— Тут.

Агата расплатилась, вылезла. Дом Германа стоял в глубине двора — старый, но крепкий, два этажа, мезонин с круглым окном. Наличники когда-то были резные, сейчас — облупились, но форма угадывалась. Во дворе — мастерская, отдельная, с большими окнами, из трубы тянулся дымок.

Она толкнула калитку. Не заперто — как всегда.

Герман стоял в дверях мастерской, будто ждал. Невысокий, сухой, с аккуратной седой бородой. Кожаный фартук поверх жилетки, на лбу — сдвинутая лупа на ремешке. Руки — тёмные от масла, с длинными точными пальцами.

— Агата. Заходи.

Ни удивления. Ни вопроса. Он посторонился, пропустил её внутрь.

В мастерской тикали часы. Десятки часов — на стенах, на полках, на верстаке. Напольные, каретные, карманные, настенные с кукушкой, морские хронометры в медных корпусах. Тиканье сливалось в ровный, живой гул, будто дом дышал.

На верстаке, в круге яркого света от лампы, стояла маленькая шкатулка. Крышка снята. Внутри поблёскивал медный механизм — шестерёнки, пружины, тонкие серебряные нити, похожие на паутину. Агата почувствовала слабый ток — не электрический, а тот, другой, магический. Тёплый, ровный, как пульс здорового человека.

— Что это?

— Для купца одного, — Герман убрал шкатулку на полку, накрыл бархоткой. — Чахотка. Сын в Италии, вернётся через два месяца. Отец хочет дождаться. Дело свое передать, разъяснить что, да как… Шкатулка даст ему время. Не много. Но — даст.

— А плата?

— Сперва слух. За второе — зрение. Ну а третье… Ему уже будет все равно. — Герман снял фартук, повесил на гвоздь. — Он знает.

Агата помолчала. Вот оно — то, чем отличалась их работа. В тканях чаще селилась красота, счастье, страсть, жизнь… Старик работал со временем, со смертью, с отчаянием. Его клиенты не боялись шрамов — они боялись не успеть.

— Чаю? — спросил Герман, поднимаясь.

— Да, — сказала Агата.

Он провел её в комнату за мастерской — маленькую, теплую, с кафельной печью и круглым столом. Поставил чайник на плиту, достал чашки, хлеб, масло. Агата села, положила руки на колени.

— Что стряслось? — спросил Герман, садясь напротив.

— Ничего, — сказала она слишком быстро. — Просто… Шла мимо, решила зайти.

Герман молча дождался пока чайник закипит, бросил по щепотке чая, плеснул кипятка в два стакана. Поставил перед Агатой. Она не притронулась.

Он сел напротив, отхлебнул, посмотрел на неё поверх стакана.

— Врешь, конечно. Ты приезжаешь раз в полгода, кажется. И почти всегда по делу. Но пусть будет как скажешь. Соскучилась. Заскочила. Ладно. — Он отхлебнул ароматный отвар. — Итак, ты просто пришла. Теперь — просто рассказывай.

Агата рассказала.

Сбивчиво, путаясь в словах. Служанка графини, платье, ночная работа, семь нитей, банка с солёной водой. Утро, баронесса, новость. Графиня мертва. Лицо темное. Запах. Внезапное старение.

Герман слушал молча. Не перебивал. Когда она замолчала, он долго смотрел в свой стакан.

— Какого цвета были нити? — спросил он наконец.

— Грязно-зелёные. С болотным отливом. Тёмные.

— Как реагировали на иглу?

— Сопротивлялись. Вибрировали. Четвёртая — у сердца — обожгла пальцы.

— Узлы?

— Семь узлов. Симметричная структура. Один центральный, на груди. Шесть вокруг.

Герман кивнул. Помолчал.

— Что-нибудь ещё? Что-нибудь необычное?

Агата открыла рот — и замерла.

Та нить.

Серебристая, тонкая, у шестого узла. Которая лежала в ткани спокойно, не пульсировала, не обжигала. Которую она потрогала иглой и оставила. Вспомогательная. Часть оригинального заклинания. Так она решила.

— Была ещё одна, — сказала Агата медленно. — Не тёмная. Серебристая. Рядом с шестым узлом. Я решила, что это часть основного заклинания. Она не давала признаков порчи. Никаких. Я её не тронула. Записала в дневник.

Герман поставил стакан на стол. Аккуратно, беззвучно.

— Покажи.

Агата достала дневник. Раскрыла на нужной странице. Рисунок: семь узлов, линии нитей, пометки карандашом. И запись: «У шестого узла — дополнительная нить, серебристая, без признаков порчи. Предположительно — часть оригинального заклинания. Оставлена без изменений.»

Герман взял дневник. Поднёс к лампе. Долго рассматривал рисунок, щурясь, потом надел лупу и рассматривал снова. Агата сидела неподвижно. Часы тикали — десятки часов, каждые в своём ритме, но сейчас казалось, что все они стучат в одном темпе с её сердцем.

Герман встал, прошёл к книжному шкафу в углу. Потянул с нижней полки толстый том без обложки — потрёпанный, с пожелтевшими страницами. Полистал, нашёл нужное место. Положил книгу рядом с дневником.

— Смотри, — он указал на гравюру в книге: схема, похожая на Агатин рисунок. Семь точек, соединённых линиями, одна в центре. — Это мастерская порча на истощение. Видишь структуру? Семь узлов, один центральный, шесть вокруг. Структура, видишь, нарочито заметная. Рассчитанная на то, чтобы её нашли.

— Я и нашла.

— Да. — Герман провёл пальцем по гравюре. — И сняла. Всё правильно сделала. Каждую нить по отдельности, от краёв к центру. Верно?

— Верно.

— А теперь смотри сюда. — Он перевернул страницу. Вторая гравюра: та же структура, но с дополнительной линией. Тонкой, почти незаметной, идущей от одного из крайних узлов к центру. — Это — ловушка. Восьмая нить. Скрытая. Замаскированная под вспомогательную. Она спит, пока остальные семь на месте. Они держат её, как засов держит дверь. Но когда семь нитей убирают…

— Засов открывается, — прошептала Агата.

Герман кивнул.

— Восьмая нить активируется. Просыпается. Делает то, для чего её создали. — Он помолчал. — Если это то, о чём я думаю — а я не уверен, Агата, я такое только в книгах видел, — то эту порчу сконструировали именно так. Семь нитей — приманка. Грубая, видимая, с узлами и зеленью. Она начинает работать и портит жизнь до тех пор, пока ей не займется мастер. Большинство хороших мастеров увидит эти нити, большинство мастеров их снимет. И тем самым — разбудит восьмую.

Тишина. Только часы.

— Это не твоя ошибка, — сказал Герман. — Нить была замаскирована. Не пульсировала, не обжигала, не зеленела. Ты сделала то, что сделал бы любой мастер.

— Но я — не любой мастер. Я — самоучка. Может, если бы у меня было образование…

— Может быть. — Герман не стал утешать. — А может, и с образованием — не увидишь. Это работа профессионала, Агата. Не деревенский узелок. Не базарная дрянь. Кто-то знал, как устроена магия. Знал, как работают мастера. Знал, что платье понесут чинить, — и подготовил ловушку. Для тебя. Или для любого, кто возьмётся.

— Кто?

— Не знаю. Но это человек с серьёзными знаниями. Проект порчи делал Академик, а ставил мастер высокого разряда.

Герман закрыл книгу. Посмотрел на дневник Агаты, лежащий на столе.

— Ты зарисовала всю структуру. Каждый узел, каждую нить. Включая восьмую.

— Да.

— Тогда слушай внимательно. — Он наклонился ближе. — Для закона ты — преступница. Без лицензии, работала с магией, графиня умерла. Ревизорам, которые сейчас проводят облаву, не интересна история про восьмую нить, им не интересная история про ловушку. Им достаточно того, что ты — без бумаги. Это каторга.

— Я знаю.

— Но есть кое-что хуже. Тот, кто сделал эту порчу, — он тоже может узнать. Что кто-то ковырялся в его работе. Что этот кто-то видел структуру. Что этот кто-то зарисовал её в тетрадку и ходит с этой тетрадкой по городу.

Он постучал пальцем по дневнику.

— Это улика. И мишень. Прячь его. Серьёзно, Агата. Прячь.

Агата забрала дневник. Закрыла, убрала в сумку. Руки уже не тряслись — вместо паники внутри было что-то другое. Холодное, тяжёлое, как камень на дне.

— А почему Министерство вообще не проводят следствие? Не ищут настоящего виновника? Того, кто наложил порчу на платье? При чем тут мастера без лицензии?

Герман грустно усмехнулся.

— Это просто. Раз дело взяли на контроль на самом верху, значит Министерству Надзора нужно быстро показать хоть какие-то заметные результаты. Следствие, которое может выявить негодяя — история долгая. А найти и арестовать пару дюжин бедолаг без лицензии можно всего за три дня большой облавы. И вот тебе результат на первое время. А там, глядишь, и сыскари кого-то действительно причастного обнаружат. А пока…

— «Разберемся как следует и накажем кого попало…» — тихо пролепетала Агата народную санкт-петербуржскую поговорку.

— К сожалению это так, — подтвердил маг, — потому искать будут всех, у кого нет лицензии.

— Что мне делать?

Герман помолчал. Прошёлся по мастерской, остановился у окна. За окном начинал накрапывать дождь — мелкий, серый, бесконечный.

— Тебе нужна лицензия, — сказал он, не оборачиваясь. — Настоящая или нет — но нужна. Без неё ты голая. Любой донос, любой слух — и тебя заберут.

— Настоящую мне не дадут. Без школы, без экзаменов, без рекомендаций. У меня даже наставника официального нет. Бабушка не в счёт — она сама без бумаги работала.

— Знаю. — Герман обернулся. — Есть человек. Глеб Стрежнев. Бывший мастер-ремесленник. У него был отличный дар, золотые руки. Спец в магии оружия. Имел много заказчиков с хорошими деньгами. Офицеры, столичные бретеры, коллекционеры, придворные щеголи. Сейчас перебивается в Министерстве контроля магических дел.

Агата внимательно слушала.

— Мы были знакомы. Встречались и в Академии, и в Колледже, и на разных присутствиях. Человек он сложный. Гордыня и заносчивый, но… талант. Может потому судьба уготовила ему урок. Магическая плата чужого предмета однажды ударила по нему. Он потерял дар. В результате – отстранение от профессии. Министерство, однако ж, дало ему место в своих кабинетах. Глеб — дворянин, потому и место было не последним.

Швея с нетерпением вскочила со стула.

— Так! И что же?

— Я не общался с ним уже больше года. Глеб сделался совсем невыносим без своего дела. Но когда мы встречались последний раз, он шепнул мне, что в страстной ненависти к Министерству, развлекается тем, что помогает некоторым магам кустарям обойти закон. Делает для них поддельные документы, дипломы, лицензии…

— Да он же просто золото, дядя Герман! Он же именно тот, кто мне нужен! Воскликнула Агата.

— Ну как знать, — невозмутимо ответил старик, — как знать…

— Да чего тут знать -то! Помогает нашим! Имеет зуб на Министерство! Чего ж еще нужно-то!?

— Нужно чего? Нужно доверие, милая. В таком-то деле, без доверия никак. А я что-то сомневаюсь, что его помощь кустарям от доброго сердца идет.

— Да пусть хоть от печенки, хоть от селезенки его помощь будет! Лишь бы лицензию выдал! Дядя Герман, где мне его найти? Назовите адрес! Пожалуйста!

— Точно этого хочешь?

Агата задумалась лишь на пару секунд.

— У меня нет другого выхода!

Герман помедлил. Снял лупу со лба, повертел в пальцах. Затем медленно написал адрес на обрывке бумаги, протянул девушке

— Держи. Но не забывай — человек он опасный. Но не в том смысле, что ударит. В том, что рядом с ним всё становится… сложнее. — Он посмотрел на Агату. — Не доверяй ему больше, чем нужно. Не говори про историю с графиней. Только про лицензию. Плати, бери документы, уходи.

— Поняла.

— Нет. Не поняла. Но поймёшь.

— Спасибо, — девушка тепло пожала широкую ладонь старика.

— Не благодари, — Герман покачал головой. — Я не уверен, что правильно делаю, посылая тебя к нему. Но другого выхода я не вижу. Только уезжать из города. А тебе некуда.

Агата подошла к двери, взялась за ручку. Обернулась.

— Дядя Герман. Тот, кто сделал порчу… он может знать обо мне?

Герман тяжело вздохнул:

— Не знаю. Но дневник прячь. И замок на двери смени.

*****

На Васильевский она добралась к четырём. Денег на извозчика хватило только до Тучкова моста, дальше — пешком. Дождь усилился, шаль промокла, сумка оттягивала плечо.

Средний проспект был широким, тихим, с липами вдоль тротуара. Дом Стрежнева нашёлся не сразу — трёхэтажный, облупленный, с аркой во двор. В арке пахло кошками и сыростью. Агата прошла во двор, огляделась. Слева — лестница наверх, справа — низкая дверь с вывеской: «Мастерская Стрежнева.»

Она толкнула дверь. Звякнул колокольчик.

Комната была маленькой, тесной, заваленной бумагами. За конторкой сидел мужчина средних лет — лысоватый, в очках с круглыми стёклами, в потёртом сюртуке. Перед ним стояла чернильница и лежала стопка конвертов.

— Чем могу? — спросил он, не поднимая головы.

— Я от Германа Карловича. Мне нужно к господину Стрежневу.

Мужчина поднял голову. Снял очки. Посмотрел на неё — медленно, внимательно, будто оценивал товар. Агата выдержала взгляд.

— Мастерская временно не работает, — сказал он наконец. Голос ровный, без выражения.

— Я знаю… То есть, мне не по заказу. Я по личному делу.

— Господин Стрежнев сегодня не принимает.

Мужчина выразительно взглянул на нее и кивнул на дверь, но Агата упрямо повторила.

— Передайте, что я по очень важному делу.

Человек посмотрел на неё — на дешевую шаль, на потертые ботинки, на бледное лицо с темными кругами под глазами. Его взгляд говорил: «Такие, как ты, приходят каждый день. И каждый день уходят ни с чем».

— Хорошо. Я доложу.

Еще десять бесконечных минут Агата промаялась перед конторкой, ожидая возвращения слуги.

Тот вернулся с тем же каменным выражением лица.

— Господин Стрежнев не принимает без записи, — сказал он холодно.

У Агаты что-то оборвалось внутри. Всю дорогу — через мосты, под дождём, по мокрым мостовым — она держалась на одном: доехать, найти, попросить. Герман сказал — есть выход. Она цеплялась за это, как за поручень в качающейся пролётке. И вот поручень выдернули.

— Когда примет? — голос прозвучал ровно, и она сама удивилась этой ровности.

— Не могу знать. Оставьте имя и адрес. Передам.

«Передам.» Как будто речь о посылке. О записке к портному. Не о жизни, которая рассыпается прямо сейчас, пока этот лысый человек в очках перекладывает конверты.

Он подвинул к ней листок бумаги и перо. Агата взяла перо. Рука дрожала — она прижала запястье к краю конторки, чтобы унять дрожь. Написала: «Агата Серова. Коломна, Псковская улица, дом Лаврентьева, вход со двора.» Помедлила. Добавила: «Дело срочное.» Перо оставило кляксу на последней букве.

Мужчина взял листок, прочитал, сложил вчетверо и убрал в ящик конторки. Не в папку, не в стопку с другими — в ящик. В темноту, к скрепкам и огрызкам карандашей.

— Всего доброго, — сказал он и надел очки обратно.

Агата вышла.

Во дворе она остановилась. Дождь бил по лужам, стекал по стенам, капал с карниза. Идти было некуда. То есть — было куда, домой, в Коломну, через весь город пешком, потому что денег на извозчика больше нет. Вернуться в пустую мастерскую, где на полке стоит банка с мёртвыми нитями, а в сумке лежит дневник, который — улика и мишень.

И ждать. Пока этот конторский передаст. Пока Стрежнев соизволит. Пока кто-нибудь — сыщик, жандарм, тот, кто сплёл ловушку, — не найдёт её первым.

Агата прислонилась к стене, прямо под водосточной трубой. Вода текла по шее, за воротник. Она не замечала. В голове крутилось одно: что делать, если Стрежнев не ответит? Что делать завтра? Что делать через час?

Вернуться домой и ждать? Она не умела ждать. Бабушка говорила: «Ты, Агатка, как кипяток — либо бурлишь, либо остываешь. Середины не знаешь.»

Но сейчас ей нужно было остыть. Агата оттолкнулась от стены, перехватила сумку поудобнее и вышла через арку на Средний проспект. Домой. Пешком. Через весь город. Других вариантов не было.

Она уже почти вышла к набережной, когда из арки, ведущей во двор, вынырнул мужчина и с размаху врезался ей в плечо.

— Осторожнее! — вырвалось у него.

Агата пошатнулась, вскинула руки, чтобы удержать равновесие. Платок сполз, открывая волосы. Она подняла глаза и увидела незнакомца: высокий, плечистый, в поношенном, но добротном сюртуке, с небритым лицом и цепким взглядом, который на секунду задержался на её лице.

— Простите, — сказал он уже другим тоном. — Не ушиб?

Глава 4

Утро было скверным. Впрочем, в Петербурге даже в мае других не бывало.

Глеб Стрежнев стоял у окна кабинета и смотрел, как за мутным стеклом ползут по набережной мокрые пролётки, как ветер треплет шинели городовых и гонит по тротуару палую листву вперемешку с мелким дождём. Привычная картина. Привычная тоска.

Он должен был уже выйти. Полчаса назад должен был.

Позавчера в министерской столовой, за щами и кулебякой, Пётр Львович Бельский — единственный человек во всём Министерстве контроля, которого Глеб считал если не другом, то союзником, — обронил между ложкой и вилкой:

— А знаешь, Глеб Андреич, есть в Коломне портниха одна. Из кустарных. Работает тихо, но толково. Моя Фёкла к ней юбку носила — с защитным заклинанием от воров. Представь себе — работает юбка! Фёкла на рынок ходит — кошелёк при ней, ни один карманник не лезет. Довольна, как кошка.

Глеб тогда не сразу обратил внимание. Бельский вечно болтал — мягкий, рыхлый, с залысинами и вечной улыбкой, он обладал редкостным даром: знать обо всех всё и при этом не наживать врагов. Его экономка ходила к портнихе. Жена его парикмахера чинила бельё у прачки с Сенной. Кучер его троюродного брата пил с извозчиками на Обводном. Бельский не шпионил — он просто жил, и жизнь сама стекалась к нему, как дождевая вода в низину.

— Имя? — спросил тогда Глеб, стараясь не выдать интереса.

— Агата Серова. Дом Лаврентьева на Псковской улице. Молодая совсем. Говорят, бабка была ведьма, деревенская, из-под Новгорода. Но девка — толковая. К ней горничные ходят, мещанки, иногда купчихи побогаче. Без лицензии, разумеется.

— Разумеется, — кивнул Глеб.

И весь вечер думал.

Кустарная мастерица. Молодая, с даром, без лицензии, без связей. Берётся за платья с заклинаниями, чинит дурную работу других мастеров. Работает тихо, клиентура — мелкая. Именно такая ему и нужна.

План сложился в его голове сам с месяц назад — как складывается хороший замок, когда все детали нужного размера. Найти швею. Предложить ей заказы — не горничных и прачек, а настоящие, богатые, от жён и дочерей влиятельных людей, способных надавить на тех, кто второй год не дают ему собрать квалификационную комиссию. Угодить дамам — дамы повлияют на мужей — и вот он снова маг-ремесленник, а не кабинетная крыса при Министерстве контроля.

План был хорош. Кроме одной детали: Глеб Стрежнев, дворянин, бывший мастер-оружейник, должен был идти кланяться простолюдинке.

От этой мысли сводило скулы.

Глеб вышел из кабинета и пошёл по коридору — не к парадной лестнице, а в другую сторону, к двери в конце, обитой тёмной кожей. Ключ висел на шее, на шнурке, под рубашкой. Он носил его так уже два года — не снимая, даже в бане.

Замок щёлкнул. Дверь отворилась тяжело, нехотя.

В мастерской было холодно. Печь не топили с осени — незачем. Пыль лежала на верстаках ровным серым слоем, как первый снег. Чехлы на инструментах пожелтели. Пахло маслом, металлом и ещё — сухим, горьковатым, как пахнут вещи, которыми давно не пользовались.

Глеб не зажигал лампу. Он знал эту комнату вслепую — каждый угол, каждый гвоздь. Четыре шага до верстака. Два — до стены с инструментами. Семь — до окна, забитого ставнями.

На верстаке, под холщовой салфеткой, лежали три предмета. Он не трогал их два года, но знал, что они здесь. Как знают, что за стеной — соседская квартира. Как знают, что под половицей — тайник. Знание, которое не помогает, но и не отпускает.

Глеб стянул салфетку.

Первой была рукоять шпаги. Заказ гвардейского ротмистра Ковалёва — щёголя, бретёра, человека, для которого оружие было продолжением руки. Сталь отполирована до зеркального блеска, гарда отлита в форме виноградной лозы — ротмистр любил Италию. Серебряная проволока для магической оплётки отмерена, нарезана, уложена в бархатный футляр рядом. А на краю верстака — пустая катушка. Лунная нить, которую Глеб должен был вплести в рукоять, чтобы шпага узнавала руку хозяина, чтобы удар был точен, чтобы сталь не знала промаха. Нить кончилась в тот день, когда кончился дар. Ротмистр ждал три месяца. Потом пришёл, постоял в дверях, забрал аванс. Не сказал ни слова. Это было хуже, чем если бы кричал.

Рядом — охотничий нож с костяной ручкой. Для коллекционера Зимина, страстного медвежатника. Гравировка на клинке начата: первые три руны из семи. Четвёртую Глеб не смог нанести — рука вела линию верно, но металл не откликался. Как если бы он писал письмо и вдруг забыл язык. Буквы те же, а смысла нет.

И третий — табакерка. Не обычный для него предмет, не привычный. Но Глеб удивительно быстро успел сдружиться со старым князем и очень захотел сделать тому приятное. Табакерка была маленькая, медная, с хитрым механизмом внутри. Князь просил что-то, что надолго сможет сохранить запах. Не табака — жены. Княгиня умерла тремя годами ранее, и князь хотел сохранить запах её духов навечно. Механизм Глеб собрал — пружина, мембрана, серебряная капсула. Но напитать капсулу магией, заставить её дышать — не смог. Князь умер, не дождавшись. Табакерка осталась.

Три заказа. Три предмета, в которых жило всё, чем он был. Точность. Терпение. Понимание материала — не умом, а кожей, кончиками пальцев, тем шестым чувством, которое не имеет названия и которое он потерял в одночасье. Чужой дуэльный пистолет стрельнул отдачей магической платы — мгновение, вспышка, немота в руках, — и всё. Как если бы музыканту отрубили уши.

Глеб вспомнил те ужасные ощущения, который не укладывались ни в сердце, ни в голове, когда он впервые понял, что дар ушел. Как он взял рукоять шпаги. Сжал. Сталь была холодной. Просто холодной. Просто металл. Ни тока, ни отклика, ни тепла, ни того тихого гудения, которое он раньше чувствовал в каждом предмете, к которому прикасался.

Мёртвая вещь в мёртвой руке.

Дар вернулся через полгода. Сперва это было счастьем, а потом превратилось в мучение. Закон. Закон, который он почитал и не смел, не помышлял нарушить, не позволял ему прикасаться к магии. Не позволял вернуться к любимому ремеслу.

Он положил рукоять на место. Накрыл салфеткой. Постоял, глядя на белый холст, под которым угадывались очертания того, что было его жизнью.

Если для того, чтобы вернуться к этому верстаку, нужно кланяться простолюдинке — он поклонится.

Он закрыл мастерскую на ключ. Убрал ключ под рубашку — привычное движение, как крестятся перед церковью.

Квалификационная комиссия. Формальность, которая должна была стать проходной: подать прошение, сдать экзамен, получить новую лицензию. Дар вернулся, знания и навыки — при нём. Министерство допускало восстановление: следовало доказать экспертной комиссии, что он может снова работать мастером. Не консультантом, не оценщиком, и не наставником. И уж тем более не главой отдела инспекции при Министерстве. Мастером!

Прошение он подал полтора года назад. С тех пор оно лежало без движения, как камень на дне Невы.

Комиссию нужно было собрать. Шесть человек. И вот тут начиналось то, от чего Глеб скрипел зубами по ночам.

Формальность оказалась непреодолимой стеной. Общество, высшее общество знало Стрежнева, помнило его слова и поступки и не простило.

Генерал Скворцов, например. Боевой офицер, герой двух кампаний, человек, привыкший, что мир подчиняется его приказам. Три года назад он пришёл к Глебу с просьбой — нет, с требованием: зачаровать парадную шпагу к полковому юбилею. Вне очереди. Глеб отказал.

— У меня очередь на четыре месяца вперёд, ваше превосходительство. Каждый клиент ждал. Я не могу двигать их ради одного заказа, будь он хоть от самого государя.

Генерал побагровел. Предложил двойную цену. Глеб отказал снова. Генерал предложил покровительство — слово перед министром, рекомендация в Академию, всё, что пожелает. Глеб отказал в третий раз, и в голосе его было то, чего генералы не прощают: равнодушие. Не дерзость — с дерзостью военный человек справится. А именно равнодушие. Ему было всё равно, кто перед ним, — он смотрел на заказ, на очередь, на справедливость, и видел только их.

Генерал ждал четыре месяца. Получил шпагу. Превосходную шпагу — Глеб не умел работать плохо. Но не простил. Всякий раз, когда по запросу Глеба Министерство назначало в комиссию офицера — обязательного участника оценки, генерал находил способ что бы тот отказывался от участия.

Князь Оболенский — другая история. Тот действовал тоньше: предложил подарить Глебу мастерскую на Невском проспекте. Целое помещение, три комнаты, витрина на улицу. В обмен — «первоочередное обслуживание». Не взятка, боже упаси. Покровительство. Меценатство. Глеб отказал — и не просто отказал, а сделал это на приёме у графини Строгановой, при двадцати свидетелях, с улыбкой и поклоном, за которыми стояло: «Я не продаюсь, ваше сиятельство. Ни за мастерскую, ни за что иное.» Князь улыбнулся в ответ. С тех пор при любом упоминании имени Стрежнева в его присутствии лицо князя делалось таким, будто он раскусил горошину перца.

Сейчас эти двое могли бы помочь одним движением пальца, но — увы… Глеб их понимал и даже уважал — по-своему, издалека, как уважают противника на дуэли.

Проблема с комиссией была пропастью, пожирающей все его надежды и усилия. Как только часть ее элементов начинала складываться, появлялась некая сила и разбрасывала их в стороны.

Глеб понимал — не сразу, не в первый год, но теперь, на второй, понимал отчётливо: его погубили не враги. Его погубил он сам. Честность в работе и нечестность в постели. Принципиальность мастера и безответственность мужчины. Две половины одной натуры, которые всю жизнь тянули в разные стороны и наконец разорвали то, что было между ними, — его будущее.

Но признать это вслух он не мог. Не умел. Язык не поворачивался. Проще было ненавидеть Министерство, презирать чиновников, называть их крысами и бездарями. Проще было ходить с прямой спиной и смотреть поверх голов, делая вид, что вся эта канцелярская возня — ниже его достоинства.

Проще. Но не легче.

Он провёл ладонью по лицу, ощутив щетину. Не брился с утра. Надо бы привести себя в порядок, но ведь он не к даме идёт — к мастерице. Хотя... Если явиться в мундире, при ордене, — она либо испугается, либо начнёт заламывать цену. А если в простом — гордость восстанет. Переодеваться ради простолюдинки?

— Будь что будет, — пробормотал Глеб и стянул с вешалки поношенный сюртук, в котором обычно ездил на конюшню.

В этот момент в дверь постучали.

— Ваше благородие, — клерк Николай просунул голову с выражением виноватой озабоченности, — там девица пришла. Из простых. Говорит, по делу, аудиенции просит.

Глеб застыл с сюртуком в руках. Девица. Из простых. Час от часу не легче.

— Что конкретно?

— Не сказалась. Говорит, дело личное, только вам.

— Личное дело, — усмехнулся Глеб, застёгивая сюртук. — Девицы с личными делами приходят ко мне обычно вечером и через другой вход. Скажи: барина нет дома. И не пускай ни под каким видом.

— Слушаюсь.

Николай исчез. Глеб быстро оглядел себя в трюмо — сойдёт — и вышел через чёрную лестницу во двор. Под низкой аркой пригнулся, шагнул на улицу. В лицо ударил сырой, тяжёлый ветер. Глеб надвинул шляпу поглубже и зашагал быстро, почти бегом, чтобы согреться. Нужно было успеть добраться до Коломны, пока дождь не разошёлся всерьёз.

«Ох уж эти девицы, — думал он, — одни беды от них. От них, или от тебя самого? Кто виноват в том, что полон город тех, кто точит зуб на тебя из-за твоих любовных приключений?

Это была правда. Стрежнев сам усложнил себе жизнь своими пороками.

Статский советник Мещеряков. Человек незаметный, из тех, кто делает карьеру не блеском, а усидчивостью. Жена его, Ольга Павловна, приносила в мастерскую мужнин кортик — перезарядить защитное заклинание. Приходила раз, другой, третий. На четвёртый осталась до вечера. Глеб не звал — она осталась сама. Или он позволил остаться. Или так показалось обоим.

Полгода. Полгода писем, встреч в чужих квартирах, быстрых взглядов на приёмах. Ольга Павловна была не очень красива, но была умна и несчастна — сочетание, перед которым Глеб никогда не умел устоять. Он не любил её. Он вообще не был уверен, что умеет любить, — но рядом с ней чувствовал себя нужным не как мастер, а как мужчина. Этого хватало.

Потом Мещеряков узнал. Не было ни скандала, ни дуэли, ни даже разговора. Просто с того дня каждая бумага Глеба, проходившая через канцелярию Министерства, задерживалась на неделю. Потом на две. Потом терялась. Мещеряков делал это тихо, системно, с усидчивостью человека, который привык точить камень водой.

Коллежский асессор Дубровин — история короче, но не лучше. Его жена Наталья — совсем другая: весёлая, лёгкая, с ямочками на щеках. Роман длился два месяца. Расставание было бурным — Наталья Александровна бросила в Глеба чернильницу, и он неделю ходил с лиловым пятном на манжете. Дубровин — секретарь квалификационной комиссии. Теперь заявления Глеба не терялись — они просто не регистрировались. Их как будто не существовало.

Нырнув в воспоминания, Стрежнев успел пройти квартал вдоль забора своего двора и, внезапно — на повороте к Фонтанке — врезался в кого-то плечом.

Удар пришёлся коротко и крепко. Глеб отшатнулся.

— Осторожнее!.. — вырвалось прежде, чем он разглядел, кого сшиб.

Девушка. Невысокая, в тёмном платке и поношенном, но чистом салопе. Она пошатнулась, вскинула руки, удерживая равновесие, и в этом движении — резком, неловком — платок соскользнул, обнажив рыжеватые волосы, потемневшие от влаги. А потом она подняла глаза.

Серые. Огромные. Полные такой острой, неприкрытой обиды, что у Глеба на мгновение перехватило дыхание.

Он знал женщин. Знал досконально — как знают ремесло, которому отдано много часов. Знал, как выглядит кокетство, как выглядит расчёт, как выглядит скука. Но эта смотрела так, будто ей сейчас было совершенно всё равно, что перед ней мужчина. Будто весь мир в эту минуту был ей враждебен, и Глеб — просто ещё одна его часть.

Именно это его и зацепило.

— Простите, — сказал он уже совсем другим тоном. — Не ушиб?

Она не ответила. Поправила платок и двинулась дальше, даже не оглянувшись. Шла быстро, чуть ссутулившись, как человек, который хочет стать невидимым.

Глеб сделал шаг следом. Потом ещё один. Потом понял, что идёт за ней, и мысленно выругался. Коломна ждёт, дело ждёт, нет времени на...

Но ноги несли сами.

— Сударыня, — окликнул он негромко, — позвольте: Григорий Михайлович. Ценитель прекрасного!

Имя соскочило с языка привычно. Он всегда представлялся чужим именем при первом знакомстве — старая привычка, от которой не раз страдал, но так ни разу и не отказался. С чужим именем легче быть лёгким. С чужим именем можно исчезнуть.

Она не остановилась.

— А прекрасное, как вижу, сегодня не в духе, — добавил он чуть громче.

Тут она обернулась. Взгляд — колючий, настороженный, но в глубине, там, где только что блестела непролитая слеза, уже мелькнуло удивление.

— Оставьте меня, сударь. Я не в том расположении, чтобы слушать комплименты.

— А я и не говорю комплиментов, — он приподнял шляпу. — Я констатирую факт. И факт таков: на вас лица нет. Кто обидел?

Она отвернулась и пошла дальше. Глеб не отстал.

— Это не ваше дело, — бросила она через плечо. — И помощь ваша не нужна.

— А вы спросите, какая помощь, прежде чем отказываться. Может, я свожу вас в трактир, накормлю пирогами с визигой и выслушаю так, как не выслушает никто. Я умею слушать. Это мой единственный талант.

Она почти улыбнулась. Почти.

— Вы говорите слишком много для человека с единственным талантом.

— Вы убийственно правы, — не растерялся Глеб. — Обычно я не такой. Вероятно, это что-то внутри вас заставило меня изменить своей привычной угрюмости. Вы уж простите великодушно.

Она замедлила шаг. Это было почти незаметно — полшага, не больше, — но Глеб уловил. Он всегда улавливал.

Дождь усилился. Мелкие капли превратились в тяжёлые, косые струи, и укрытия поблизости не было — только длинная стена казённого дома с наглухо закрытыми ставнями.

— Хотя бы под навес, — сказал Глеб, указывая на козырёк бакалейной лавки через дорогу. — Промокнете.

Она посмотрела на небо, потом на лавку, потом на него — с таким выражением, будто прикидывала, что опаснее: дождь или незнакомец. Дождь проиграл. Или, может быть, она просто слишком устала, чтобы спорить.

Они перебежали через улицу и встали под жестяной козырёк. С карниза текло. Пахло мочёными яблоками и дёгтем.

Девушка прислонилась к стене и закрыла глаза. Без движения, без суеты, она выглядела ещё моложе — лет двадцать пять, не больше. Тонкие запястья, на безымянном пальце правой руки — мозоль от напёрстка. Швея. Глеб отметил это машинально, как привык отмечать детали.

— Так кто вас обидел? — спросил он тихо, уже без игривости.

Она открыла глаза.

— Чиновник один, — сказала она. — Мерзкий, как и все они.

Внутри у Глеба что-то ёкнуло. Но лицо осталось спокойным — этому его научила не Академия, а карточный стол.

— Чиновник? — переспросил он с ленивым участием. — Какого ведомства, если не секрет?

— Министерство контроля. Магических дел.

Ёканье превратилось в отчётливый толчок. Глеб прислонился к стене рядом с ней — не слишком близко, но достаточно, чтобы она чувствовала его присутствие.

— Знакомое место, — обронил он. — И что же вам понадобилось в этом змеюшнике?

Она помолчала, кусая губу. Потом, видимо, решила, что терять уже нечего.

— Мне нужна лицензия. На магическую практику. Слышала, что там есть человек, который может помочь. Некий Стрежнев. Но к нему даже на порог не пускают. Лакей сказал — барина нет дома. А куда ему быть в такой час?

Глеб не шевельнулся. Только в груди разлилось странное, почти весёлое тепло — так бывает, когда судьба, долго державшая тебя за дурака, вдруг подмигивает.

Девица, которую Николай развернул от двери. Простолюдинка с личным делом. Та самая. Стояла сейчас в двух шагах от него, мокрая, злая, и понятия не имела, с кем разговаривает.

«Неужели…»

— Стрежнев, — повторил он задумчиво, словно пробуя имя на вкус. — Глеб Стрежнев?

Она вскинула голову.

— Вы его знаете?

— Знаю ли я его, — Глеб усмехнулся. — Мы, можно сказать, друзья. Ещё по Академии. Он бывает... нелюдим. Но человек порядочный. И если ему правильно объяснить, в чём дело, — поможет.

Он говорил это и чувствовал, как внутри, там, где ещё утром ворочалась гордость, медленно раскручивается совсем другой механизм — точный, холодный, привычный. Как в часах. Как в хорошем замке. Деталь к детали, шестерёнка к шестерёнке.

Она пришла сама.

Ей нужна лицензия.

Ему нужна швея.

Не придётся идти в Коломну. Не придётся кланяться. Не придётся давить в себе презрение к кустарям — потому что теперь не он просит, а она. И он может обставить всё так, что она будет ему благодарна. За каждый заказ, который он ей принесёт. За каждое обещание замолвить словечко. За каждый шаг к лицензии, которую он, разумеется, будет обещать — и откладывать, откладывать, откладывать. Пока она не сделает для него всё, что нужно.

Идеально.

— Как вас зовут? — спросил он мягко.

— Агата, — сказала она. И, помолчав, добавила: — Агата Серова.

Глеб протянул руку — не для поцелуя, не для рукопожатия, а просто так, ладонью вверх, как протягивают хлеб или мелкую монету. Жест, который ничего не значит и значит всё.

— Вот что я вам скажу, Агата Серова. Не ходите больше к Стрежневу сами. Не нужно. Я поговорю с ним. Объясню вашу ситуацию. Глеб — человек неплохой, когда к нему найти подход. А я подход знаю.

Она смотрела на него — всё ещё настороженно, но уже не враждебно. В серых глазах появилось что-то похожее на надежду. Тонкое, хрупкое, как первый лёд на луже.

— Почему вы мне помогаете? — спросила она. — Мы незнакомы.

— А разве обязательно быть знакомыми, чтобы помочь? — он улыбнулся. — К тому же я должен вам за то, что чуть не сбил с ног. Считайте — искупаю вину.

Она не улыбнулась. Но плечи чуть расслабились, и это было красноречивее любой улыбки.

— Где вас найти? — спросил Глеб.

Она колебалась несколько секунд, принимая решение.

— Коломна. Псковская улица, дом Лаврентьева. Вход со двора. Но...

— Но?

— Я не смогу заплатить за вашу услугу.

— А я и не прошу платы, — Глеб снял шляпу и отряхнул с полей воду. — Может статься, что и мне когда-нибудь понадобится помощь. Тогда и сочтёмся.

Он сказал это легко, с улыбкой — так, что слова прозвучали необязательно, почти шутливо. Но внутри, за этой лёгкостью, механизм уже работал. Шестерёнка к шестерёнке. Деталь к детали.

Дождь поредел. Небо посветлело — ненадолго, на десять минут, не больше, но этого хватило.

— Идите домой, Агата Серова, — сказал Глеб. — Согрейтесь. И ждите вестей от Григория Михайловича.

Она кивнула. Помедлила секунду, словно хотела сказать что-то ещё, но не сказала. Поправила платок, повернулась и пошла — не оглядываясь, быстрым лёгким шагом.

Глеб смотрел ей вслед. Рыжеватые волосы, ссутуленные плечи, быстрый лёгкий шаг. Не оглянулась. Ни разу.

И вот это — то, как она не оглянулась, — вдруг царапнуло. Не мысль даже — ощущение. Тень чего-то знакомого. Как запах духов, который ловишь на улице и не можешь вспомнить, кому он принадлежал.

Катенька Лопухина уходила так же.

Два года назад. Зимний вечер. Свечи в гостиной. Катенька. Дочь тайного советника, девятнадцать лет, глаза как васильки, и такая вера в то, что Глеб Андреевич — это навсегда, что у него до сих пор, два года спустя, сжималось что-то в груди при воспоминании. Он не обещал ей ничего. Клялся себе потом, что не обещал. Но девятнадцатилетние девушки слышат обещания там, где их не было, — в паузах, в жестах, в том, как мужчина подаёт шубу.

Он говорил что-то — мягко, как ему казалось, деликатно, подбирая слова, что между ними ничего быть не может, — а она сидела, сложив руки на коленях, и смотрела на него тем самым взглядом, который бывает у людей, когда они слышат приговор и уже всё поняли, но ждут, пока прозвучит последнее слово. Потом встала. Не побледнела даже — просто что-то погасло в лице, как гаснет свеча, когда закрывают заслонку. Повернулась и вышла. Спина прямая, плечи — ровные, шаг — лёгкий.

Не оглянулась.

Через неделю тайный советник Лопухин вычеркнул его имя из списка. Глеб тогда разозлился. Потом — привык. Потом — забыл. Или думал, что забыл.

А сейчас смотрел вслед мокрому тёмному силуэту, растворяющемуся в петербургской мороси, и чувствовал то же самое, что тогда. Не вину — он не умел чувствовать вину как следует, и знал это за собой. А что-то другое. Узнавание. Понимание, что вот сейчас, только что, он снова включил тот же механизм. Улыбка, лёгкость, чужое имя. Обещание, которое ничего не стоит. Девушка, которая поверила.

Та же схема. Те же шестерёнки. Только раньше он хотя бы не планировал заранее.

Глеб стоял под жестяным козырьком, и с карниза капало ему на плечо, и мочёные яблоки пахли так, будто где-то рядом — осень, хотя на дворе был май.

«Ну и что? — сказал он себе. — Ну и что?»

Она — средство. Он — цель. Три незаконченных предмета на верстаке, два года пустоты и ожидания в голодных до работы руках. Вот что важно. Вот ради чего. А Катенька... Катенька — давно замужем за каким-то поручиком в Москве. Счастлива, говорят. Пережила. И эта переживёт. Все переживают.

Все, кроме него.

Он надвинул шляпу и зашагал обратно — не через парадное, через чёрный ход, привычным путём. На ходу поймал себя на том, что улыбается.

«Коломна отменяется. Гора пришла к Магомету».

И чувствовал себя впервые за два года не чиновником, а мастером. Пусть пока и без лицензии, но уже с планом. А хороший план, как говорил его учитель в Академии, стоит дороже любого заклинания.

Где-то глубже, под этой уверенностью, ворочалось что-то тихое и тёмное. Но Глеб привычно задвинул его — как задвигал засов на двери мастерской. Щёлк — и тишина. Щёлк — и можно жить дальше.

Глава 5

Он пришёл на следующий день, в половине одиннадцатого утра — в тот час, когда Псковская уже отбыла свою утреннюю суету и ещё не начала обеденную. Дворник домёл двор и ушёл в подвал пить чай. Прачка внизу перестала греметь корытом. Над Мойкой висела ленивая майская морось — не дождь даже, а взвесь, от которой стёкла в мастерской покрывались влажной пылью и приходилось протирать их тряпкой каждые полчаса.

Агата услышала шаги на лестнице — мужские, уверенные, в новых сапогах, — и успела подумать: «Не почтальон. Почтальон ходит иначе.» Потом — стук. Три раза. Не торопливо и не робко. Так стучат люди, которые знают, что им откроют.

Она открыла.

На пороге стоял тот самый — со вчерашней Фонтанки. Григорий Михайлович. Человек в тёмно-сером сюртуке, с мокрыми плечами и сухими, странно внимательными глазами. В руках — чёрный футляр для документов из жёсткой кожи, перетянутый тесьмой. За спиной — ящик, завёрнутый в холстину. На холстине — тёмные пятна от утренней мороси.

— Здравствуйте, Агата Ильинична. — Он снял шляпу. — Я не слишком рано?

Вчера, на набережной, он казался ей моложе. Сейчас, при дневном свете, в тесной прихожей, где с подоконника капало на жестяной поддон, он выглядел так, как выглядят уставшие тридцатилетние мужчины — с тенями под глазами, с двумя тонкими морщинами у рта, с той особой собранностью, которая бывает у людей, ждущих от дня подвоха.

— Вы… — она замялась. — Заходите.

Он вошёл, оставив ящик на лестничной площадке. В мастерской огляделся — быстро, цепко, как оглядывается человек, привыкший запоминать помещения. На стол с разложенными лоскутами посмотрел дольше, чем на иконы в углу. На корзину с катушками — ещё дольше.

— Тесновато у вас, — сказал он, не осуждая, а как бы констатируя факт.

— Как у всех.

— Не у всех. — Он повернулся. — У некоторых — просторно.

Агата промолчала. Вчерашний разговор на Фонтанке до сих пор не укладывался в голове ровным швом. И пол ночи она лежала и прокручивала: зачем рассказала ему все? Он мог оказаться кем угодно — приставом в штатском, провокатором, соглядатаем при Министерстве, просто нечистым на руку человеком, решившим поживиться безлицензионной швеёй. Она знала истории. Валентина Петровна, парикмахерша с третьего этажа, рассказывала про свою знакомую в Измайловском полку: пришёл вот такой же, вежливый, заказал работу, потом привёл пристава, и женщина пошла по этапу за незаконное ремесло. Пять лет в швейных мастерских при Петропавловке. Без права переписки.

— Григорий Михайлович, — сказала Агата, собравшись. Голос получился ровнее, чем она боялась. — Прежде чем мы о чём-либо говорим — я должна знать, кто вы.

Он посмотрел на неё — как ей показалось, с одобрением.

— Правильный вопрос. — Положил футляр на край стола, развязал тесьму. — Я к нему готовился.

Достал две бумаги. Одна — плотный лист с гербовой печатью, синие чернила, ровный канцелярский почерк. Другая — его собственная визитная карточка, простая, без тиснения: «Григорий Михайлович Волохов, поверенный в делах». Адрес на Литейной.

— Визитка — это так, для порядка, — сказал он. — А вот это — важнее.

Он протянул ей гербовую бумагу. Агата взяла — осторожно, как берут чужого младенца. Прочитала. Потом перечитала. Потом перечитала в третий раз, уже медленно, шевеля губами на длинных словах.

«Сим удостоверяется, что податель настоящей грамоты, девица Серова Агата Ильинична, на срок в тридцать (тридцать) суток с даты подписания является внештатным консультантом Министерства магического контроля по делам тканевой экспертизы, и в указанный период не может быть подвергнута задержанию, допросам, обыскам и иным следственным мероприятиям без личного санкционирования товарища министра. Любые проверки её мастерской и изъятие её инструментов приостанавливаются до истечения срока грамоты. Подписано: чиновник особых поручений Г. А. Стрежнев. Скреплено печатью отдела.»

Внизу — две печати. Одна — круглая, с двуглавым орлом. Другая — малая, ведомственная, с переплетёнными буквами «М.М.К.»

Агата положила бумагу на стол. Руки вдруг стали холодные, как будто она только что вынула их из ведра с водой.

Четырнадцать суток. Две недели, в которые ей ничего нельзя будет сделать. В которые ни пристав, ни участковый, ни ревизор — никто не может войти в её мастерскую и сказать:

«Пройдёмте, Агата Ильинична, имеется вопросик.»

Две недели, в которые она — не кустарь, прячущий напёрсток под подушку при каждом стуке в дверь. Две недели, в которые она — на законном основании швея.

Две недели она не будет бояться.

Она сглотнула. Горло оказалось сухим.

— Это Стрежнев? — спросила. Голос предал — дрогнул на первом слоге.

— Да. Мой друг. — Григорий Михайлович сел на предложенный стул, положил руки на колени. — Как я и говорил: человек специфический — прямой, резкий, мало кого любит, меньше кого уважает. Но с теми, кого уважает, — честен до конца. Я ему рассказал о вас.

— Что рассказали?

— Во-первых то, что видел. Девушку в беде. Во-вторых, то, о чем узнал, послушав сплетни. А именно, что долевая нить у вас всегда идет ровно, что Вы отлично ладите с тканями и умеете видеть магический узор. Стрежнев сказал: поможет.

Агата опустилась на второй стул. Грамота лежала между ними на столе, и синие чернила казались свежее, чем были.

— Почему Министерство не пришло ко мне само?

— Потому что Министерство не ходит к кустарям. — Он сказал это ровно, без насмешки. — Министерство ждёт, пока кустари придут к нему. А когда кустари приходят, — он помедлил, — их обычно не пускают дальше приёмной. Вы ведь пытались, знаете.

Она вздрогнула.

— И это тоже знаете…

— Секретарь в журнале записывает всех. Я просмотрел журнал. — Он чуть подался вперёд. — Агата Ильинична, я не буду вам лгать, что Стрежнев милосердный человек. Он не милосердный. Он практичный. У нас появилось дело, в котором нужна тканевая экспертиза — не академическая, а живая. Мастер с дипломом нам не подойдёт. Мастеру с дипломом нужно много говорить, долго объяснять, и он всё равно увидит то, что написано в учебнике, а не то, что в ткани. И он все внесет в реестр. А нам этого не нужно. Нам нужна та, кто видит ткань, как она есть. Таких в Петербурге — человек пять. Из них четверо работают на дворец. Осталась одна. Вы.

Агата напряженно сжала и разжала пальцы. Взглянула на след от напёрстка на среднем, на шрам у основания большого (ножницы, десять лет назад). Эти руки только что, полминуты назад, перестали быть руками преступницы.

На четырнадцать суток.

— Займитесь этим делом, а Стрежнев займется вопросом вашего сертификата.

Агата затаила дыхание. Договор начал обретать форму.

— Что за дело? — спросила она.

Он кивнул — как будто именно этого вопроса и ждал. Встал, вышел на лестничную площадку, внёс ящик. Поставил на пол у стола. Размотал холстину.

Под холстиной была плоская картонная коробка — большая, в ширину стола, обтянутая белой бумагой, с шёлковой лентой, завязанной бантом. На крышке — тиснёный золотом вензель: «Ателье мадам Ожье. Невский пр., 38.»

— Смотровое платье, — сказал Григорий Михайлович. — Шилось для девицы Сазоновой. Марфы Игнатьевны. Дочь купца первой гильдии, двадцать шесть лет, жених — офицер гвардии из обедневших Листьевых. Родители договорились на серию из трех смотрин. Платье шили шесть недель. Принесли неделю назад. Девица одевала его однажды. Жених на первых смотринах отвёл глаза и сказал: «Марфуша, может тебе другое платье выбрать».

Мать невесты — в истерике, отец — хочет бить мастерицу, мастерица — клянётся, что платье идеальное, и отчасти она права: по каталогу, по образцам, по всем параметрам — оно идеальное.

— Заклинание? — спросила Агата.

— По профилю: «Красота невесты» — первой категории, дорогое, сертифицированное. Подписано лично мадам Ожье. — Он посмотрел на коробку. — И вот поэтому девица Сазонова плачет.

— Уникальное?

— Конечно. Девица была на приеме у мага. Что он взял от нее — неизвестно, но ее часть точно заключена в заклинании. Действие наступает с первого дня ношения. Тогда же наступает и плата — болезнь гортани с осложнениями. Семья готовится к последствиям, не получив никакого доброго эффекта. Все в отчаянии.

Агата молчала. Она уже ощущала — не рассудком, а ладонями. Коробка лежала в метре от неё, и от неё шло не виданное ей ранее, особое, сухое, напряжённое излучение, которое идёт от ткани, в которой…

Спор.

Слово внезапно само всплыло из памяти. Давний бабушкин урок.

Агата смутно вспомнила тот рассказ об удивительном проявлении характера ткани с заклинанием. Это была не порча, как тогда, с платьем графини. Не тьма. Именно — спор. Ткань с чем-то не согласна, и это несогласие жужжит над ней, как пчела над закрытым окном.

— Можно? — Она указала на коробку.

— Для того и принёс.

Она встала, подошла, опустилась на колени прямо на полу. Развязала ленту. Подняла крышку. Под папиросной бумагой — белый, как утренний снег, шёлк-атлас. Жемчужная отделка по лифу, крохотные, почти невидимые швы, кружево валансьен по вырезу. Работа действительно была безупречной.

Агата протянула руку. Коснулась подола — самым краешком пальцев, как касаются воды, не зная, горяча или холодна.

И отдёрнула.

Не от боли. От неправильности. Ткань под пальцами была — как человек, которому долго и настойчиво говорят: «Улыбайся.» И человек улыбается. Но внутри у него — не улыбка. Внутри у него — усталость, и стыд, и тихая обида.

Она никогда не сталкивалась с такой задачей, знала только по бабушкиному изустному наставлению. Даже для магии странно. Когда платье, заклинание и человек не в ладах друг с другом.

— Платье больное, — сказала Агата, не оборачиваясь. Голос вышел сиплый. — Не злое. Больное. Как если бы его заставляли быть не тем, что оно есть.

За спиной — молчание. Потом тихо:

— Именно так мне и сказал Стрежнев. Слово в слово. Хотя ни тогда, ни теперь я ничего не понял.

— Такое редко бывает. Платье, его материал словно между двух огней оказывается. С одной стороны — ему характер дает само заклинание. С другой — суть человека, которого оно касается очень близко. Очень тесно. И если заклинание как будто… не по человеку, не по душе его, тогда возникает спор. И тогда платье болит. И плохо работает.

Она закрыла коробку. Встала, вытерла руки о фартук — привычный жест, хотя пальцы не испачкались.

— Когда я могу увидеть девицу?

Григорий Михайлович удивленно взглянул на нее.

— Это еще зачем? Все мерки сняты безукоризненно, уж поверьте…

— Это не для мерок, — Агата смотрела на него уверенно, хотя на самом деле плохо представляла, что нужно делать в такой ситуации, — мне нужно увидеть человека. Понять, почему случился спор.

Григорий Михайлович нахмурился, задумавшись. Такой поворот был ему явно не по душе.

— Вы считаете это действительно необходимо?

— Когда случается спор, нужно менять узор. Примирять его с сутью человека. Пока я не увижу девицу, не смогу понять, что именно нужно заменить.

— Менять узор? — еще больше помрачнел мужчина.

— Именно, — видя, что неожиданного спасителя покидает уверенность в успехе замысла, Агата постаралась прозвучать как можно увереннее.

"Друг Стрежнева" вздохнул.

— Хорошо. Я договорюсь. Но мне придется сказать, что Вы придете переснять мерки. Иначе я не смогу объяснить причину Вашего визита. Потрудитесь разглядеть… э-э… суть Марфы Игнатьевны, порхая вокруг нее с метром. Думаю, это будет сегодня после обеда. В три часа, прошу приготовиться. Карета будет у ворот.

— Карета мне не нужна. — Она сказала это быстрее, чем подумала. — Я дойду. Я не хочу, чтобы в нашем дворе видели карету.

Он посмотрел на неё — и снова в глазах мелькнуло то самое, похожее на одобрение.

— Разумно. Адрес: Большая Морская, дом двадцать два. Спросите Сазоновых — вас проведут.

Он повернулся, чтобы уйти. Уже на пороге остановился. Сказал, не оборачиваясь:

— Там, в ящике, — ещё кое-что. Не от меня. От Стрежнева. Он просил передать: «Пусть возьмёт. Иначе не справится.»

И вышел. На лестнице его шаги застучали вниз — ровные, в меру торопливые, без оглядки.

Агата осталась стоять посреди мастерской, с коробкой у ног.

*****

В ящике, под коробкой, была ещё одна вещь. Продолговатый пенал из тёмного дерева, размером с хороший локоть, с медным замочком. Агата подняла его, и дерево оказалось тяжёлым — не по размеру, а по содержимому. Внутри что-то мягко перекатывалось, металлическое, но приглушённое бархатом.

Она поставила пенал на стол. Села. Минуту просто смотрела на него. Потом открыла.

Внутри — в пазах тёмно-красного бархата — лежали инструменты. Такие, каких Агата никогда в жизни не держала в руках, хотя читала о них в старой бабкиной тетради.

Набор распарывальных игл — восемь штук, разных длин, от тончайшей, как конский волос, до толстой, в четверть мизинца. Стальные, с серебряной резьбой у основания. Наборный ножничек с лезвиями из синеватого металла — булат, не иначе. Три костяных крючка для поднятия нити, каждый с мелкой гравировкой. И — в отдельном гнезде, в бархатном кармашке — маленькое латунное колечко с пятью сменными напёрстками. Один — обычный стальной. Второй — медный. Третий — серебряный. Четвёртый — костяной. Пятый — из тёмного дерева, почти чёрного, с красноватым отливом.

Агата взяла стальную распарывальную иглу. Повертела в пальцах. И вдруг почувствовала едва уловимую вибрацию — магия. Набор был изделием настоящего академического мастера. Не чета тому, что вручила Агате перед смертью бабушка. Про такие дорогие инструменты она слышала лишь от Германа. Старик говорил, они незаменимы для работы со сложными заклинаниями, да с порчей.

«Не утомляют они резвость рук, а крепят её на целый день. Вся работа споре́е идёт, и сноровка растёт, а не изводится.»

И теперь невероятный пенал лежал на её столе.

«Иначе не справится», — сказал Стрежнев.

Агата закрыла крышку — медленно, как закрывают крышку над чем-то живым, что может улететь. Пальцы дрожали.

Она не знала, откуда у чиновника Министерства — мастерский набор. Не понимала, почему этот чиновник отдаёт его незнакомой швее с окраины. Могла лишь догадываться, почему у неё вдруг, внезапно, ни с того ни с сего, — грамота, и заказ, и инструменты, и две недели свободы.

Но понимала одно.

Отказаться она уже не может.

*****

Большая Морская, дом двадцать два, оказался каменным трёхэтажным особняком с колоннами на парадном крыльце и с двумя львами у ворот — чугунными, тупыми, свежевыкрашенными. Агата подошла со стороны двора, как ей и велели. Мальчик-посыльный в фартуке провёл её через чёрный ход, по лестнице, по коридору с коврами, к двойной белой двери. Постучал. Дверь открылась изнутри.

Комната была большая — с тремя окнами на Мойку, с зеркалом в рост человека, с оттоманкой красного бархата и с манекеном в углу, на котором висело уже другое платье — тёмно-зелёное, повседневное. Пахло лавандовой водой и чем-то сладким, душным — какими-то женскими каплями от нервов.

Посреди комнаты стояла Марфа Игнатьевна Сазонова.

Агата увидела её и — на одно мгновение — забыла, зачем пришла.

Марфа была некрасива, это правда. Высокая, выше Агаты на голову. Широкая в плечах, с крупной грудью, с тяжёлой талией, которую никакой корсет не мог свести к кукольному. Лицо — широкое, скуластое, с коротким прямым носом и крупным, решительным ртом. Волосы — густые, тёмно-русые, заплетённые в тугую косу. Руки — о, руки были просто удивительные: большие, широкие, с сильными пальцами, с чистыми короткими ногтями, с тонкими золотыми колечками на двух пальцах правой руки. Руки, которыми можно было бы, казалось, запрячь лошадь, замесить тесто на тридцать человек, поднять упавшего ребёнка из грязи и не заметить усилия.

И глаза. Серые, спокойные и добрые.

Она увидела Агату — и медленно, нехотя улыбнулась. И вот тут — на том самом медленном, нехотя-движении губ — с лица её словно сошла тяжесть, и оно перестало быть некрасивым. Оно стало — другим. Живым, открытым, с какой-то неожиданной, почти мальчишеской насмешкой в уголках глаз.

Потом улыбка ушла, и лицо снова осело, и Марфа снова стала — той, которую жених попросил «другое выбрать».

Агата поняла.

Она — не некрасивая. Она — в движении красивая, а в покое — просто... Просто есть. Живая, а не застывшая. И лицензированная мастерица, делая платье, сделала его для «невесты в покое» — для той, что на портрете. А Марфа — не портрет. Марфа — человек.

— Здравствуйте, — сказала Агата. — Я Агата — мастерица. От Григория Михайловича. Буду делать с вашим платьем… что потребуется.

Марфа кивнула — молча, без вопросов. Видно было, что её предупредили. И видно было, что ей всё равно. Она стояла посреди комнаты, как стоят у дверей врача — с тем тупым, ровным выражением, которое бывает у людей, которые устали надеяться.

— Мне нужно снять с вас мерки, — сказала Агата. — И, если позволите, — прикоснуться. К плечам, к талии, к запястьям. Это нужно для работы.

— Прикасайтесь. — У Марфы был низкий, грудной голос, как у певиц из цыганского хора. — Мне уже всё равно.

Агата подошла. Достала из сумки складной аршин, мягкую ленту, листок с карандашом. И — сначала, прежде чем мерить, — положила ладонь Марфе на запястье.

И чуть не отдёрнула.

Под кожей у Марфы было — жизнь. Не в смысле сердцебиение, хотя сердце билось — ровно, сильно, большими медленными ударами. А в смысле — та самая штука, которую Агата чувствовала в хорошей льняной нити, в правильно сотканном полотне: ровный, спокойный, уверенный ток. Марфа была — как хороший холст. Плотная, долговечная, нескользкая. Не шёлк. Шёлк капризен, шёлк скользит, шёлк просит к себе особого отношения. Марфа — не шёлк. Марфа — плотный лён, или добротная шерсть, или холщовое полотно, из которого шьют рабочие рубахи на двадцать лет.

А платье для неё приготовили — шёлковое. Из каталога, по моде, по шаблону «невеста первой категории». И шёлк — не Марфин. Шёлк с Марфой спорит. Не потому, что шёлк плохой. А потому, что он — чужой.

Агата начала мерить. Плечо. Спина. Окружность груди — тут у неё немного дрогнули пальцы, Марфа у неё в руках оказалась крупнее, чем казалось издали. Талия. Бёдра. Длина рукава. Окружность запястья — и тут, коснувшись запястья, Агата почувствовала снова — крохотное подрагивание, как ниточка пульса, но не пульс. Это было — ожидание. Марфа ждала. Под всей её усталостью, под «мне всё равно», под опущенными плечами — она ждала. Надеялась. Ещё надеялась.

Агата описала вокруг девушки еще два медленных круга с аршином и снова задержала пальцы на запястье чуть дольше, чем нужно для мерки. Под тонкой кожей, под пульсом, под ожиданием — шёл ровный, медленный, в своём собственном ритме ток. Большие удары, с долгими промежутками. Как у спокойной реки. Как у человека, который ходит широким шагом и не торопится. Раз — и-и-и — два — и-и-и — три.

А шёлк платья, приготовленного для Марфы — Агата почувствовала его краем ладони, там, у себя в мастерской, — шёлк жил совсем по-другому. Мелко, дробно, частыми короткими толчками. Как у птицы. Раз-раз-раз-раз-раз.

Два ритма. Один в женщине, другой в платье. И они не совпадали — не в рисунке, не в цвете, не в крое, ав самой частоте. Как если бы хороший музыкант играл хороший вальс на хорошей скрипке — а танцорша под него пыталась идти полонезом. Ноты те же. А шаг — не тот.

Агата отняла руку. Записала мерку. Пальцы чуть дрожали — не от Марфиной кожи, а от мелькнувшей мысли, которую она тут же постаралась задвинуть подальше.

«Не моё дело — ритм, — подумала она строго. — Моё дело — рисунок. Распороть, посмотреть, заштопать как было, только чище. Бабка такому не учила. В тетради такого нет. Не лезь.»

Но мысль уже была. И уходить не хотела.

— Марфа Игнатьевна, — сказала Агата тихо, продолжая мерить, — а жених ваш — он вас давно знает?

Марфа вздохнула. Долго, с нутряной тяжестью.

— Четыре года. Мы виделись иногда, когда семьи наши встречались на ужинах. Но мы же юные совсем были… Детские игры, не больше… Теперь батюшка мой и его о делах стали сговариваться, потому и нас поженить задумали. Но Александр мне нравится…

Голос был ровный, без жалости к себе.

— Как думает, по душе вы ему? — спросила Агата. Это был лишний вопрос, она знала, что лишний. Но надо было спросить.

Марфа посмотрела на неё — сверху вниз, с высоты своего роста. Серые глаза сузились.

— Однажды. Думаю была мила. В августе мы были на Ладоге, у батюшки домик, и я с баркаса упала в воду, а он прыгнул за мной и вытащил, и потом мы стояли на берегу, оба мокрые, и смеялись. Он тогда на меня смотрел — вот так. — Она чуть шевельнула бровью. — А сейчас он на меня смотрит — вот так. — Бровь опустилась. Лицо снова осело.

Агата кивнула. Записала последнюю мерку. Сложила ленту.

— Скажите, Агата, — негромко произнесла Марфа, — а плата придет ко мне все равно, верно?

— Нет, барышня. У Вашего платья сейчас такая неполадка… Когда магия не творится и потому плата не приходит.

Девица вздохнула с некоторым облегчением:

— И то радость.. Ну уж Вы ее уберите, неполадку эту. А батюшка Вас наградит.

— Спасибо. Я начну работу как можно скорее.

— Следующие смотрины через четыре дня.

— Я знаю. Мы успеем.

Марфа смотрела на неё — долго, не мигая. Потом сказала — медленно, как будто каждое слово надо было достать из глубокого кармана:

— Вы первая за эти шесть недель, кто на меня посмотрел, а не на платье.

Агата не нашла, что ответить. Кивнула, поклонилась и вышла.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге