Обложка Планета 0

Планета 0

Слизь

0% прочитано
Стандартный
Слизь

Планета 0

Глава 1

Третий ярус северной стены Эгиды пах смазкой и старым дождём. Не тем чистым дождём старого мира — такого не было уже семнадцать лет, — а тем шипящим, что разъедал кровлю и оставлял белые шрамы на камне. Запах фильтрованного воздуха, немытых тел и постоянного, низкого гула города, который дышал, не переставая. Шестилетняя Лия Ветрова научилась ориентироваться в этом запахе так же, как ястреб ориентируется в потоках воздуха: она ехала на нём, использовала его, поднималась над ним, когда нужно было увидеть больше.

Их квартира состояла из двух комнат и узкого балкона, выходящего на подбрюшье города. Внизу зиял нулевой ярус — подвалы, сточные каналы, слухи о входах в сам Разлом. Говорили, что воздух там тяжёлый, как вода, густой от плесени и озона. Мать однажды взяла её на рынок первого яруса, когда Лия была ещё достаточно мала, чтобы уместиться в изгибе её руки. Тогда девочка прижалась лицом к шерстяной шали и слушала, как звуки поднимаются вверх, как пузыри из глубокого пруда: звон меди, крик торговца, влажный шлепок чего-то свежуемого.

Сейчас она была достаточно взрослой, чтобы знать: туда не спускаются добровольно. Отец учил её этому, пока не был переведён в гарнизон стены. Никогда не спускайся ниже третьего яруса, Лия, если у тебя нет причины и пути назад. Но мать однажды подарила ей тот взгляд, который говорил отец знает не всё, и она спустилась один раз, всего один раз. Увидела рынки запретных вещей. Услышала шёпот людей, произносящих имена, которые не следовало произносить. Тогда она поняла: некоторые знания — это груз, который ты несёшь, хочешь ты того или нет.

Сегодня спускаться не было нужды. Сегодня мать шила.

Игла двигалась сквозь ткань с ритмом, который стал таким же привычным, как её собственное сердцебиение. Лия сидела на полу рядом, скрестив ноги, и играла. Кукла — старая, с облезлым лицом, с одним глазом — сидела на краю стола. Слишком далеко, чтобы дотянуться рукой.

Лия протянула ладонь.

Кукла дёрнулась. Потом — медленно, неуверенно — поплыла по воздуху. Лия улыбнулась. Она любила это. Не потому что это было легко — потому что это было её. Единственное, что принадлежало только ей. Мать не знала. Отец не знал. Никто не знал.

Мать подняла голову.

Игла замерла в воздухе. Мать смотрела на куклу — на куклу, которая висела в воздухе между столом и Лией. Её лицо не изменилось. Только пальцы — те самые пальцы, которые только что шили, — дрогнули. Один раз.

— Лия, — сказала она тихо.

Кукла упала. Лия вздрогнула и отдёрнула руку.

— Я не хотела, — быстро сказала она. — Я просто играла. Она сама.

Мать молчала. Потом отложила рубашку, встала, подошла, села рядом на пол. Обняла — крепко, так крепко, что Лия почувствовала, как бьётся её сердце. Быстро. Слишком быстро.

— Я знаю, — сказала мать. — Я знаю, что ты не хотела.

Она не сказала всё хорошо. Не сказала не бойся. Она просто держала дочь. И в этом объятии было всё: страх, любовь, и что-то ещё — что-то, что Лия не могла назвать, но что она запомнит на всю жизнь.

Они сидели так долго. Потом мать встала, вернулась к скамеечке, взяла рубашку. Села. Начала шить.

Но каждые несколько секунд она поднимала голову. Смотрела на окно. На дверь. На балкон. Игла двигалась — туда-сюда, туда-сюда, — но глаза — нет.

В коридоре третьего яруса было тихо. Только гул вентиляции, далёкий стук труб, да приглушённые голоса за дверями. Инквизитор шёл медленно, не спеша. Он не был здесь по заданию — просто шёл. Просто проходил. Но он чувствовал.

Это был не дар. Это была тренировка. Годы в Инквизиции, годы охоты на культистов, годы работы с теми, кто умел искажать реальность, — всё это научило его ощущать всплески. Не точно, не с расстоянием, не с направлением. Просто — тепло. Как будто где-то рядом горит свеча, которую не видно, но чувствуешь её жар.

Он остановился.

Тепло было здесь. В этом коридоре. За одной из этих дверей. Он не знал, за какой. Не знал, от кого. Но оно было — слабое, тонкое, как нить. Кто-то играл. Кто-то использовал.

Он подошёл к двери. К той, что была ближе всего. Постучал.

Три удара. Ровных. Вежливых.

Мать замерла.

Игла остановилась. Лия видела, как её спина напряглась — резко, как тетива. Мать посмотрела на дверь. Потом на Лию. Потом снова на дверь.

— Сиди здесь, — сказала она тихо. — Не двигайся. Не говори. Поняла?

Лия кивнула.

Мать встала. Поправила фартук. Прошла к двери. Открыла.

На пороге стоял мужчина. Высокий, худой, в серой форме Инквизиции — без знаков отличия, без нашивок, без имени. Только символ на груди: три перекрещенные линии и глаз. Лицо спокойное. Глаза — серые, внимательные. Он не улыбался. Но и не хмурился. Просто смотрел.

— Добрый день, — сказал он. Голос ровный, вежливый. — Прошу прощения за беспокойство. Инквизиция проводит плановую проверку. Мы опрашиваем жильцов третьего яруса.

Мать не двинулась.

— Что за проверка?

— Обычная. — Мужчина пожал плечами. — Проверка на наличие нелегальных культов. Проверка на наличие необъявленных способностей. Проверка на наличие детей, не прошедших регистрацию.

Он сказал это так же ровно, как говорил бы о погоде. Но слово дети прозвучало в воздухе, как удар.

— У вас есть дети? — спросил он.

Мать молчала. Одно мгновение. Два. Лия видела, как она стоит — прямая, спокойная, и как её рука лежит на дверном косяке. Не сжимается. Не дрожит. Просто лежит.

— Есть, — сказала мать. — Дочь. Шесть лет.

Мужчина кивнул. Не споря. Просто принимая к сведению.

— Она дома?

— В комнате. Играет.

— Она проявляла способности? Что-нибудь необычное? Предметы двигаются? Вещи летают? Сны странные?

Мать покачала головой.

— Нет. Обычный ребёнок. Играет в куклы, пачкает платье, не слушается. Как все.

Мужчина смотрел на неё. Долго. Потом — чуть повернул голову. Посмотрел вглубь квартиры. Через плечо матери. В коридор, где была комната Лии. На пол. Где лежала кукла.

— Кукла, — сказал он. — На полу. В коридоре.

Мать не обернулась.

— Она играла. Потом бросила. Дети бросают игрушки.

— Дети бросают игрушки, — согласился мужчина. — Но обычно — не в коридоре. Обычно — в комнате. Где играют.

Тишина.

Лия сидела в комнате. Слышала всё. Её сердце билось так громко, что, казалось, его слышно в коридоре. Она смотрела на куклу — та лежала на полу, там, где упала. Она не двигалась. Она была просто куклой. Но Лия знала: если она сейчас протянет руку — кукла полетит. Сама. Потому что она не умеет ждать. Потому что она её.

Она сжала руки в кулаки. Впилась ногтями в ладони. Больно. Хорошо. Больно — значит, она не использует силу.

— Я могу взглянуть на неё? — спросил мужчина.

Мать не двинулась.

— Зачем?

— Проверка. Обычная. Убедиться, что всё в порядке.

— Она спит.

— Сейчас день.

— Она болеет.

— Чем?

Мать молчала. Лия слышала, как она дышит. Медленно. Глубоко. Как считает.

— Простудой, — сказала мать. — Обычной. Не заразной. Она лежит. Ей нужен покой.

Мужчина смотрел на неё. Долго. Очень долго. Лия видела — не глазами, а чем-то другим, — как он стоит. Как его взгляд скользит по двери, по коридору, по кукле на полу. Как он думает. Как он решает.

— Хорошо, — сказал он наконец. — Я не настаиваю. Но я обязан предупредить: если в течение недели в этом районе будет зафиксирован ещё один всплеск, мы будем вынуждены провести полную проверку. С обыском. Со вскрытием. Со всеми последствиями.

Он посмотрел на мать. Потом — снова вглубь квартиры. На куклу.

— Хорошего дня, — сказал он. Развернулся. Пошёл.

Мать закрыла дверь. Медленно. Без стука.

Она стояла, прислонившись спиной к двери, и смотрела в потолок. Лия видела, как она дышит. Глубоко. Медленно. Как считает. Как заставляет себя не паниковать.

Потом мать вернулась. Села на пол. Рядом с Лией. Обняла.

— Лия, — сказала она тихо. — Ты слышала?

— Да.

— Ты поняла?

— Да.

Мать помолчала. Потом сказала:

— Ты больше не будешь использовать силу дома. Никогда. Ни для игры. Ни для забавы. Ни для чего. Поняла?

— Поняла.

— Если ты хочешь поиграть — играй руками. Как все дети. Как будто у тебя ничего нет. Как будто ты обычная.

— А если я не хочу быть обычной?

Мать закрыла глаза. На секунду. Только на секунду. Лия увидела, как по её лицу прошла тень — что-то, что было глубже страха. Глубже тревоги. Что-то, что было болью.

— Я знаю, — сказала мать. — Я знаю, что ты не хочешь. Но ты должна. Пока — должна. Потом… потом будет видно.

Она поцеловала Лию в лоб. Крепко. Долго.

— А теперь, — сказала она, — иди в свою комнату. И помни: если кто-то придёт — ты не используешь силу. Никогда. Поняла?

— Поняла.

Лия ушла в свою комнату. Села на кровать. Посмотрела на куклу, которая лежала на полу — там, где упала. Кукла смотрела на неё одним глазом. Лия протянула руку. Кукла дёрнулась. Остановилась. Лия вздохнула и убрала руку.

За окном, высоко в небе, Глаз смотрел на город. И где-то в глубине третьего яруса, в квартире номер двенадцать, мать сидела на полу, обняв колени, и молчала.

Глава 2

Отец вернулся под утро — Лия проснулась от звука открывающейся двери, тихого и вкрадчивого, как будто кто-то пытался войти незамеченным. Она лежала на своей подстилке, не открывая глаз, и слушала: шаги в коридоре, тяжёлые и усталые, потом голос матери, приглушённый:

— Ты поздно.

— Задержали. — Отец говорил хрипло, как будто долго молчал. — На четвёртом ярусе. Очередная вылазка.

Пауза. Лия представила, как мать смотрит на него тем самым взглядом, который говорит я знаю, что ты не всё рассказываешь, но вслух та сказала только:

— Есть будешь?

— Нет. Спать.

Шаги переместились в их комнату, скрипнула кровать, и стало тихо.

Лия открыла глаза. За окном всё ещё тянулся серый свет — в Эгиде никогда не было настоящего утра, только смена оттенков серого. Она лежала ещё немного, слушая, как дышит квартира: скрип половиц, далёкий гул вентиляции, приглушённые голоса соседей за стеной. Потом встала и пошла в комнату родителей.

Отец спал. Он лежал на кровати поверх одеяла, не раздевшись, — только снял сапоги. Лия видела его лицо: осунувшееся, с новой царапиной на скуле, руки в мозолях и ссадинах. На стене рядом с кроватью висела его старая куртка — серая, латаная, с выцветшим шевроном гарнизона. Лия подошла ближе, зная, что нельзя будить, что после вылазки он спит как убитый, но всё равно постояла рядом — просто чтобы убедиться, что он дышит. Что вернулся. Что если не задержат сегодня сработало.

Мать нашла её на кухне — если можно было назвать кухней закуток с плитой и раковиной. Лия сидела на табурете и болтала ногами.

— Не разбудила? — спросила мать, ставя на плиту чайник.

— Нет.

— Хорошо. — Мать помолчала, глядя на огонь. — Сегодня выходной. У отца. У меня. У тебя.

Лия кивнула. Выходной — это было редко: отец обычно работал шесть дней в неделю, мать шила почти постоянно. Выходной означал, что они все будут дома, или — что бывало реже — пойдут куда-нибудь вместе.

— Мы пойдём гулять? — спросила Лия.

Мать помолчала, глядя на чайник.

— Пойдём. На второй ярус. Там рынок.

— А папа?

— Папа поспит. Потом догонит.

Лия кивнула. Она знала: догонит означает если проснётся. Если проснётся означало если хватит сил.

Второй ярус встретил их шумом.

Рынок располагался в бывшем цехе — огромном помещении с высокими потолками и трубами вдоль стен, которые давно не использовались по назначению. Теперь здесь торговали: ткани, консервы, инструменты, старые книги, запасные части для машин, что-то, что нельзя было назвать иначе как хлам. Люди двигались между прилавками медленно, вяло, как будто даже ходить по рынку было утомительно.

Лия держалась за руку матери и смотрела по сторонам — на лица, на одежду, на руки. Она давно усвоила: смотреть нужно на руки. Руки говорят больше, чем лица. У торговца тканями руки были чистые, а у торговца консервами — в масле и порезах. У женщины, продававшей старые книги, руки были в чернилах. У мужчины, который стоял в углу и ничего не продавал, руки были в карманах.

— Мам, а кто это? — спросила Лия, кивнув в сторону мужчины.

Мать проследила за её взглядом, и её пальцы на мгновение сжались.

— Никто. Не смотри на него.

Лия посмотрела. Мужчина был в сером, с обычным лицом, но он смотрел не на товары — он смотрел на людей. Когда его взгляд скользнул по ним, мать отвернулась и потянула Лию дальше, к прилавку с тканями.

Они купили нитки, немного крупы, и мать долго торговалась за кусок мыла, потом махнула рукой и заплатила столько, сколько просили. Лия видела, как она пересчитывает монеты в кармане — быстро, незаметно, губами.

Потом они вышли на улицу. Второй ярус был выше третьего, и отсюда был виден кусок неба — серо-жёлтого, с чёрной точкой Глаза в вышине. Лия посмотрела на него. Глаз смотрел обратно.

— Мам, а правда, что Глаз — это бог?

Мать остановилась и посмотрела на неё сверху вниз.

— Кто тебе сказал?

— Мальчик во дворе. Он сказал, что Глаз — это бог, который смотрит на нас и судит. И что если ты плохой, он тебя накажет.

Мать ничего не ответила, просто пошла дальше, и Лия пошла за ней. Через несколько шагов мать сказала:

— Глаз — это не бог. Это то, что случилось. И оно никого не судит. Оно просто есть.

Лия хотела спросить ещё что-то, но в этот момент они завернули за угол — и увидели Марту.

Марта сидела на скамейке у входа в пекарню — маленькая, сухонькая, в сером платке, с корзинкой на коленях. Она часто сидела с детьми во дворе третьего яруса, и Лия знала её: Марта всегда улыбалась, всегда давала конфеты, всегда говорила «какая хорошая девочка».

— Наталья! — Марта поднялась со скамейки и улыбнулась. — И Лиечка! Какими судьбами на втором?

— За покупками, — сказала мать ровным, вежливым голосом. — А вы?

— Да вот, хлеб жду. Очередь большая, а ноги уже не те. — Марта посмотрела на Лию и улыбнулась шире. — Какая ты большая стала. Красивая. В мать.

Лия кивнула. Она не любила, когда её называли красивой, — не знала почему, просто не любила.

— Конфетку хочешь? — Марта полезла в корзинку и достала маленькую карамельку, завёрнутую в серую бумагу, с трещинкой на боку.

Лия посмотрела на мать. Мать едва заметно — на долю секунды — сжала её руку. Нет.

— Спасибо, — сказала Лия. — Но мама говорит, что нельзя брать сладкое у чужих.

Марта рассмеялась — сухо, как шелест бумаги.

— У чужих? Я же не чужая. Я Марта. Я с тобой сидела, когда ты была вот такая. — Она показала ладонью размер младенца. — Помнишь?

Лия не помнила, но кивнула.

— Нам пора, — сказала мать. — Хлеб остынет.

— Конечно, конечно. — Марта снова села на скамейку. — Заходите в гости. Я всегда рада. Лиечка, приходи поиграть. У меня есть куклы. Старые, но красивые.

Лия кивнула, и мать потянула её дальше. Когда они отошли достаточно далеко, мать сказала тихо, почти шёпотом:

— Не ходи к ней. Никогда. Поняла?

— Почему?

— Просто не ходи. Не надо.

Лия не стала спрашивать дальше, но запомнила. Как запоминала всё, что говорила мать.

Домой они вернулись к полудню, и отец уже не спал — он сидел на кухне, на том же табурете, где утром сидела Лия, и держал в руках кружку. Перед ним на столе лежал кусок хлеба, нетронутый.

— Проснулся, — сказала мать.

— Проснулся, — согласился он.

Лия подбежала к нему, и он обнял её одной рукой — той, которая не держала кружку. От него пахло дымом и потом и чем-то ещё, что Лия не могла назвать. Может, усталостью.

— Я соскучилась, — сказала она.

— Я тоже. — Он посмотрел на неё, потом на мать, потом снова на неё. — Что-то случилось.

Это не был вопрос. Мать села напротив и сложила руки на столе.

— Вчера приходил инквизитор.

Отец поставил кружку.

— Какой инквизитор?

— Серый. Без знаков. Сказал — плановая проверка. — Мать говорила ровно, но Лия видела, как у неё дёргается жилка на шее. — Он чувствовал всплеск. Не знал, откуда. Но чувствовал.

Отец молчал, и Лия смотрела на него, видя, как его лицо меняется — медленно, как будто он надевал маску, которая должна была скрыть что-то. Но глаза не успевали за лицом. В глазах был страх.

— Ты сказала ему? — спросил отец.

— Сказала, что у нас есть дочь. Шесть лет. Играет в куклы.

— А про...

— Нет. Ничего.

Отец выдохнул — медленно, долго, — и откинулся на спинку табурета.

— Он вернётся.

— Я знаю.

— Что будем делать?

Мать посмотрела на Лию, долго, потом снова на отца.

— Я не знаю. Но что-то надо решать. Пока он не вернулся с обыском.

Отец замолчал, и Лия видела, как он сжимает кулаки под столом. Она хотела сказать что-то — что не хочет уходить, что ей страшно, что она не понимает, что происходит, — но не сказала ничего. Просто сидела между ними, между отцом и матерью, и слушала, как в квартире становится тихо. Так тихо, что слышно было, как капает вода из крана.

А потом — где-то в этой тишине — она услышала голос.

Не в ушах. Внутри. Тихо. Но отчётливо.

Они не смогут тебя защитить.

Лия вздрогнула — так, что дёрнулось плечо, — и посмотрела на мать, но та смотрела на отца, а отец — в стену, и никто из них не заметил, как она вздрогнула.

Лия медленно выдохнула. Она не стала говорить об этом. Не сегодня.

Вечером, когда стемнело, Лия лежала в своей комнате и слушала, как родители говорят на кухне — тихо, чтобы она не слышала. Но она слышала. Отдельные слова: уехать. спрятаться. четвёртый ярус. старые склады.

Она смотрела в потолок, где трещина шла от угла к центру — как река на карте. Лия представила, что это река. Что по ней можно уплыть. Далеко. Туда, где нет инквизиторов. Где нет Марты. Где никто не ищет.

Она протянула руку, и кукла, лежавшая на полу там, где упала днём, дёрнулась — но Лия отдёрнула руку, прежде чем та успела взлететь. Не сейчас. Нельзя.

Они не смогут тебя защитить.

Голос был тихий, но он был. И Лия знала: он не уйдёт.

Она закрыла глаза. И впервые за долгое время — заснула без снов.

Глава 3

Приказ пришёл на четвёртый день после того, как инквизитор постучал в их дверь.

Лия не слышала, как отец читал бумагу, — она играла в своей комнате, складывала кубики в башню, и башня всё время падала, потому что руки у неё были ещё маленькие и неуклюжие. Но она слышала, как на кухне стало тихо. Не обычная тишина, когда мать шьёт, а отец молчит, — а другая. Плотная. Как будто кто-то закрыл окно, и воздух перестал двигаться.

Она вышла в коридор и остановилась у двери. Мать стояла у плиты, спиной к отцу, и её плечи были слишком прямыми. Отец сидел за столом, держал в руках лист бумаги и смотрел не на него, а куда-то мимо — в стену, в окно, в никуда.

— Надолго? — спросила мать.

— Две недели. Может, три. — Отец сложил бумагу пополам, потом ещё раз, потом ещё — и сунул в карман. — Материк Цитадели. Разведка. Обычное дело.

Мать не обернулась. Лия видела, как она берёт со стола чашку и ставит её в раковину — слишком аккуратно, слишком медленно, как будто боялась, что чашка разобьётся, если она отпустит её чуть быстрее.

— Обычное дело, — повторила мать. Голос у неё был ровный. Слишком ровный.

Отец встал, подошёл к ней, положил руку на плечо. Мать не двинулась. Лия видела, как она смотрит в стену перед собой — так же, как отец минуту назад. Как будто в стене было что-то, что они оба видели, но о чём не говорили.

— Я вернусь, — сказал отец тихо.

— Знаю, — сказала мать. Но её рука — та, что лежала на краю раковины, — сжалась в кулак.

Лия тихо ушла обратно в комнату. Она не понимала, что происходит, но понимала другое: что-то не так. Что-то, что взрослые знают, но не говорят. Она села на пол, взяла кубик и поставила его на другой кубик. Башня устояла.

Отец уходил утром.

Лия проснулась рано — раньше, чем обычно, — и лежала, слушая, как он собирается. Шаги в коридоре, тихие и быстрые. Скрип шкафа. Звяканье ремня. Мать тоже не спала — Лия слышала её голос, тихий, и голос отца, ещё тише. Они говорили о чём-то, что Лия не могла разобрать.

Потом дверь в её комнату открылась, и вошёл отец. Он был в форме — серой, латаной, с шевроном гарнизона на плече. На поясе — нож. За спиной — мешок. Он выглядел больше, чем обычно. Тяжелее. Как будто форма делала его не собой.

— Лия, — сказал он. — Вставай. Проводишь меня.

Она встала, не споря, натянула платье, вышла в коридор. Мать стояла у двери, держа в руках свёрток — еда на дорогу. Она не плакала. Лия никогда не видела, чтобы мать плакала. Но что-то в её лице было другое — как будто она держала внутри что-то большое и не давала ему выйти.

Отец присел на корточки перед Лией. Так, чтобы их глаза были на одном уровне. Она видела его лицо близко — царапину на скуле, морщинки у глаз, седой волос в бороде. Он улыбнулся — не широко, а уголком рта, как умел только он.

— Я ухожу ненадолго, — сказал он. — Ты слушаешься маму, пока меня нет?

— Слушаюсь, — сказала Лия.

— Хорошо. — Он полез в карман и достал сложенный вчетверо лист бумаги. — Это тебе. Я нарисовал. Не смейся, я не умею рисовать.

Лия развернула лист. На нём был нарисован человечек — палочка, палочка, огуречик, — и рядом ещё один, маленький. Большой человечек держал за руку маленького. Над ними — круг с точкой. Глаз. И подпись, кривыми буквами: Папа и Лия.

— Это ты, — сказал отец, ткнув пальцем в большого человечка. — А это я. — Он ткнул в маленького. — Похоже?

Лия кивнула. Она не смеялась. Она смотрела на рисунок и чувствовала, как что-то в груди сжимается — не больно, но тесно.

— Я повешу, — сказала она.

— Повесь. — Отец встал. — Ну, я пошёл.

Он обнял мать. Крепко. Долго. Она не сказала ни слова — просто держала его, и Лия видела, как её пальцы впились в ткань его формы. Потом отец отпустил её, потрепал Лию по голове и вышел за дверь.

Дверь закрылась. Мать стояла, не двигаясь. Лия стояла рядом, держа рисунок в руке.

— Мам, — сказала Лия. — Он вернётся?

Мать посмотрела на неё. Долго. Потом сказала:

— Он всегда возвращается.

Но её голос был не такой, как всегда. Лия это слышала. Она не стала спрашивать дальше.

Первые три дня прошли спокойно.

Мать шила больше обычного — брала заказы, сидела за машинкой до поздней ночи, и Лия засыпала под мерный стук иглы. Днём они ходили на рынок, и мать покупала больше, чем обычно, — консервы, крупу, сушёные овощи. Лия не спрашивала зачем. Она просто помогала нести.

На четвёртый день мать не спала.

Лия проснулась ночью — от чего, не поняла. Просто открыла глаза, и комната была другой: темнее, тише, как будто кто-то выключил весь город. Она лежала, слушала. Из кухни доносился звук — тихий, ровный, как будто кто-то капал воду в металлическую чашку.

Лия встала, вышла в коридор. Дверь на кухню была приоткрыта, и полоса света лежала на полу. Лия подошла и заглянула.

Мать сидела за столом. Перед ней стояла чашка, но она не пила. Она просто сидела, опустив голову, и её плечи вздрагивали — тихо, едва заметно, как будто она плакала без звука. На столе лежал лист бумаги — тот самый, который отец читал перед уходом. Мать держала его обеими руками, но не читала. Просто держала.

Лия стояла в дверях и смотрела. Она не знала, что делать. Она никогда не видела мать такой. Мать всегда была ровной, спокойной, как стена. А сейчас стена дрожала.

Лия сделала шаг назад — тихо, чтобы не скрипнула половица, — и вернулась в свою комнату. Она легла на подстилку и закрыла глаза. Но сон не приходил.

Утром мать была такой же, как всегда. Она варила кашу, шила, говорила обычным голосом. Лия смотрела на неё и не понимала: как можно быть такой же, если ночью ты плакала? Как можно улыбаться, если внутри — что-то сломалось?

Она не спросила. Но запомнила.

Отец вернулся на двенадцатый день.

Лия была во дворе — играла с другими детьми в пыли, строила крепость из обломков кирпича, — когда услышала шаги. Она подняла голову и увидела его. Он шёл по коридору третьего яруса, медленно, тяжело, и его форма была не такой, как раньше: грязная, порванная на плече. Он хромал — чуть-чуть, на левую ногу. Но он шёл. Он возвращался.

Лия бросила игру и побежала. Она бежала так быстро, что ветер свистел в ушах, и когда добежала, то врезалась в него всем телом, обхватила руками, уткнулась лицом в пропахшую дымом и дорогой ткань. Он подхватил её — одной рукой, как будто она ничего не весила, — и прижал к себе так крепко, что она услышала, как бьётся его сердце. Часто. Живо.

— Вернулся, — сказала она в его куртку.

— Вернулся, — сказал он. Голос был хриплый, усталый, но тёплый. — Ты меня не забыла?

— Не забыла. — Лия отстранилась и посмотрела на него. — У тебя кровь.

— Царапина. Ерунда. — Он улыбнулся — той самой улыбкой, уголком рта, которая всегда означала, что всё в порядке, даже если это было не так. — А ты выросла. Пока меня не было.

— На два сантиметра, — серьёзно сказала Лия.

Отец засмеялся — тихо, хрипло, но по-настоящему. И этот смех был первым тёплым звуком за двенадцать дней.

Он опустил её на землю, но не отпустил руку. Так они и пошли домой — держась за руки, медленно, потому что он хромал, а она подстраивалась под его шаг. По дороге он рассказывал ей про материк, про то, какие там высокие горы, про то, как ночью небо становится фиолетовым, про то, как один солдат из их отряда поймал ящерицу размером с ладонь и держал её в кармане, пока она не сбежала.

Лия слушала и смеялась. И на несколько минут забыла про инквизитора, про Марту, про голос в голове. Просто шла рядом с отцом и держала его за руку.

Дома мать встретила их у двери.

Она не бросилась к нему — стояла и смотрела, как он входит. Потом подошла. Медленно. И когда подошла — обняла. Не коротко, как в прошлый раз, — а крепко. Долго. Лия видела, как отец уткнулся лицом в её волосы, как его плечи — широкие, сильные — вдруг вздрогнули. Один раз. Как будто что-то, что он держал в себе двенадцать дней, наконец вышло наружу.

Мать не сказала ни слова. Просто держала его. И Лия поняла: это и есть — люблю. Не слова. Не подарки. А вот это — стоять в дверях, держать друг друга и молчать.

Потом мать отстранилась, посмотрела на его ногу.

— Хромаешь.

— Царапина.

— Покажи.

— Наташа.

— Покажи, я сказала.

Отец вздохнул — притворно, как будто сдаваясь, — и сел на табурет. Мать принесла аптечку, опустилась на колени, закатала его штанину. Лия подошла ближе и увидела: на голени, ниже колена, — длинная ссадина, уже подсохшая, но с тёмными краями. Мать покачала головой.

— Царапина, — проворчала она. — Ты бы без ноги вернулся, и сказал бы — царапина.

— Но я же с ногой, — сказал отец и подмигнул Лие.

Мать обработала ссадину — быстро, привычно, как будто делала это тысячу раз. Потом перевязала. Потом встала и поставила на плиту чайник.

— Есть будешь? — спросила она.

— Буду, — сказал отец. — Всё, что есть.

И это было — счастье. Лия не знала, что это слово означает, но чувствовала: вот это. Мать у плиты. Отец за столом. Пар от чайника. Запах еды. Тепло.

Она сидела рядом с отцом, прижавшись к его плечу, пока мать накрывала на стол. Отец гладил её по голове — большой, шершавой ладонью. Лия закрыла глаза и слушала: как мать гремит посудой, как отец дышит, как где-то за окном гудит город. И голос — тот, который шептал — молчал.

Потом, когда они поели, отец полез в мешок.

— Я тебе кое-что принёс, — сказал он. — Не смейся. Я не мастер.

Он достал что-то маленькое, завёрнутое в тряпицу. Развернул. Внутри лежала деревянная ласточка — маленькая, с распахнутыми крыльями, с открытым клювом. Краска была неровной, где-то облупилась, но птица была живая — как будто вот-вот взлетит.

— Я вырезал, — сказал отец. — Пока ждал. Из обломка рейки. Нравится?

Лия взяла птицу. Она была тёплая — от его рук, от кармана, от дороги. Лия провела пальцем по крылу, по клюву, по маленькому глазу, который отец вырезал кончиком ножа.

— Она настоящая, — сказала Лия.

— Она деревянная, — сказал отец.

— Настоящая, — повторила Лия. — Она тёплая.

Отец посмотрел на неё — долго, внимательно. Потом улыбнулся. На этот раз — по-настоящему. Как раньше.

— Держи при себе, — сказал он. — Она принесёт удачу.

Лия кивнула и сжала птицу в кулаке. Она не знала, что это последний подарок. Она просто держала её — крепко, как будто если отпустит, птица улетит. И где-то глубоко, на самом дне, где живут мысли, которые ты не хочешь думать, она почувствовала: запомни это. Запомни всё. Потому что потом — не будет.

Но она не стала думать об этом. Не сегодня.

Сегодня она сидела рядом с отцом, а мать мыла посуду, а птица лежала у неё на коленях, и в квартире было тепло.

Этого хватало.

Глава 4

Утро началось с того, что мать собиралась на рынок.

Лия сидела на полу в коридоре, зашнуровывала ботинки — неуклюже, петли получались кривыми, — а мать ходила между кухней и комнатой, складывая в сумку список покупок: нитки, крупа, мыло, что-то ещё, что Лия не запомнила. Отец уже ушёл на службу — вторая смена, до вечера. В квартире было тихо, только шорох ткани да мамины шаги.

— Лия, — сказала мать, останавливаясь в дверях. — Я быстро. Туда и обратно. Ты побудешь во дворе?

— Одна?

— Не одна. — Мать помолчала, глядя в окно. — Марта обещала присмотреть. Она сегодня во дворе.

Лия подняла голову. Она помнила, что мать говорила про Марту. Не ходи к ней. Никогда. Но сейчас мать сама отправляла её туда — и в её голосе было что-то, чего Лия не поняла. Не тепло. Не спокойствие. Что-то другое — как будто мать уговаривала саму себя, что всё в порядке.

— Хорошо, — сказала Лия.

Мать присела перед ней на корточки и поправила воротник её платья. Долго, тщательно, как будто это было важнее всего на свете. Потом поцеловала в лоб — крепко, чуть дольше, чем обычно, — и встала.

— Я вернусь к обеду. Слушайся Марту. И не уходи со двора.

— Не уйду.

Мать вышла. Дверь закрылась с мягким щелчком, и Лия осталась одна в квартире. Она постояла ещё немного, глядя на дверь, потом взяла со стола ласточку — ту самую, деревянную, отцовскую — и сунула в карман.

Двор третьего яруса был маленьким — пятачок земли, зажатый между двумя жилыми блоками. Здесь росли дети: играли в пыли, строили крепости из обломков кирпича, гоняли тряпичный мяч. Лия знала почти всех — соседских мальчишек, девчонок из соседнего подъезда, малышню, которая вечно путалась под ногами.

Марта сидела на скамейке у стены — та же самая, что и всегда: серый платок, корзинка на коленях, сухие руки, сложенные поверх. Она улыбнулась, когда Лия подошла.

— Пришла, ласточка. Садись рядом, не стой на ветру.

Лия села на край скамейки. Ветер и правда был — слабый, но холодный, тянуло из вентиляционных шахт. Дети играли чуть поодаль, и их крики отдавались под бетонным потолком двора гулко, как в колодце.

— Мама сказала, вы присмотрите, — сказала Лия.

— Присмотрю, присмотрю. — Марта погладила её по голове — сухой, лёгкой ладонью. — Хорошая ты девочка, Лиечка. Тихая. Не то что эти. — Она кивнула на орущих мальчишек.

Лия кивнула. Ей было неинтересно. Она смотрела на детей — на то, как они гоняют мяч, как он подскакивает на утоптанной земле, как застревает в луже у стены. Тряпичный, тяжёлый, с намокшим боком.

Мяч вылетел из лужи и покатился к скамейке. Прямо к ногам Лии.

Она встала, хотела пнуть его обратно — и в этот момент что-то дёрнулось у неё в груди. Не мысль. Не желание. Просто — как будто внутри щёлкнул выключатель. Мяч, который уже катился по земле, вдруг дёрнулся, приподнялся и — плавно, медленно, — поплыл по воздуху. Прямо в её протянутую руку.

Лия замерла. Мяч лежал у неё в ладони — мокрый, тяжёлый, настоящий. Она не хотела этого. Она просто хотела его пнуть. Но сила — та самая, которую она прятала, которую мать запретила использовать дома, — вырвалась сама. Как дыхание. Как чих.

Она обернулась.

Марта смотрела на неё. Не на мяч — на неё. И на секунду — на одну долгую, тягучую секунду — её лицо не выражало ничего. Ни удивления, ни страха, ни радости. Просто — смотрела. Как будто запоминала. Как будто складывала куда-то в глубину то, что увидела.

Потом улыбнулась. Медленно. Уголками губ.

— Ох, — сказала она тихо. — Вот ты какая.

Лия опустила руку. Мяч упал в пыль.

— Я… — начала она. — Я не хотела. Он сам.

— Конечно, сам, — сказала Марта. — Конечно.

Она улыбнулась шире — и в этой улыбке было что-то, от чего у Лии похолодело в животе. Не злость. Не угроза. Что-то хуже. Что-то, как у торговца, который увидел, что у покупателя в кармане — золото.

— Хорошая ты девочка, — повторила Марта. — Особенная.

Лия встала и отошла к другим детям. Она больше не играла — просто стояла у стены и смотрела, как они гоняют мяч. Марта не окликнула её. Марта сидела на скамейке и смотрела в сторону — спокойно, как будто ничего не случилось. Но Лия чувствовала её взгляд. Спиной. Затылком. Как будто между лопатками лежал холодный камень.

Мать вернулась к обеду — с сумкой, с хлебом, с усталым лицом. Лия встретила её у двери, и мать сразу поняла: что-то не так.

— Что случилось? — спросила она, ставя сумку на пол.

Лия молчала. Она не знала, как сказать. Не знала, как объяснить, что сила вырвалась сама, что Марта видела, что Марта смотрела на неё — не как на ребёнка, а как на что-то другое.

— Лия. — Мать присела перед ней. — Что случилось?

— Я играла, — сказала Лия тихо. — И мяч… мяч полетел. Сам. Ко мне в руку.

Мать замерла. Её лицо не изменилось — но что-то в нём сжалось. Как будто внутри неё закрылась дверь.

— Кто-нибудь видел?

Лия кивнула.

— Марта.

Мать закрыла глаза. На секунду. Только на секунду. Потом открыла — и в них было то самое, чего Лия боялась больше всего. Не злость. Не страх. Что-то глубже. Что-то, как у отца, когда он смотрел в стену.

— Иди в комнату, — сказала мать. Ровно. Слишком ровно. — Сиди там. Не выходи.

— Мам…

— Иди.

Лия ушла. Она села на подстилку, взяла ласточку в руки и стала ждать. За стеной было тихо. Потом — шаги. Мать ходила по кухне — туда-сюда, туда-сюда. Потом остановилась. Потом снова пошла. Лия слышала, как она что-то бормочет — тихо, под нос. Как будто молится. Как будто считает.

Вечером пришёл отец. Лия слышала, как мать встретила его у двери. Как они говорили — тихо, быстро, обрывками. Как отец сказал: «Ты уверена?» — и мать ответила: «Я видела её лицо». И потом стало совсем тихо.

Ночью Лия не спала.

Она лежала на подстилке, прижимая ласточку к груди, и слушала. Родители не спали тоже — она слышала их голоса на кухне, приглушённые, но настойчивые. Отец говорил что-то про «четвёртый ярус», про «старые склады», про «людей, которые не задают вопросов». Мать отвечала коротко — «завтра», «рано утром», «пока не рассвело».

Лия поняла: они собираются уходить. Сегодня. Или завтра. Куда-то, где их не найдут.

Она закрыла глаза и попыталась заснуть — но сон не шёл. В голове было пусто и гулко, как в вентиляционной шахте. И где-то на самом дне этой пустоты — тихо, почти неслышно — шевелился голос.

Скоро.

Она не стала прислушиваться. Просто держала ласточку и ждала утра.

Утро пришло со стуком в дверь.

Не кулаком. Чем-то тяжёлым. Металлическим. Три удара. Пауза. Ещё три. Лия села на подстилке, ещё не понимая, где она и что происходит. В коридоре уже были шаги — быстрые, тяжёлые. Голос отца:

— Наташа. Возьми Лию. Быстро.

Мать вбежала в комнату. Она была одета — уже одета, как будто не спала вовсе. Лицо бледное, губы сжаты. Она схватила Лию за руку и потянула.

— Идём. Тихо.

Они вышли в коридор. Отец стоял у двери, держа в руке нож — тот самый, длинный, с деревянной рукоятью, который он всегда брал на вылазки. За дверью снова ударили — сильнее. Потом голос:

— Открывайте. Инквизиция.

Отец обернулся. Посмотрел на мать. На Лию. И Лия увидела в его глазах то, чего никогда не видела раньше. Не страх. Не злость. Отчаяние. Как будто он знал, что это конец, — и всё равно стоял.

— Наташа, — сказал он тихо. — Уходи через балкон. Четвёртый ярус. Я задержу.

— Нет.

— Наташа.

— Нет. — Мать шагнула к нему, встала рядом. — Мы вместе.

Дверь треснула. Петли не выдержали — металл завизжал, дерево лопнуло, и дверь распахнулась, ударившись о стену.

На пороге стоял он.

Тот самый. Серый. Без знаков. Тот, что приходил неделю назад — «плановая проверка». Он стоял в дверном проёме, и за его спиной — в коридоре, заполнившемся серой формой, — стояли ещё шестеро. Молчаливые. С масками на лицах.

Инквизитор не вошёл. Он просто стоял. Смотрел.

Отец шагнул вперёд, заслоняя Лию и мать.

— Не подходи.

Инквизитор посмотрел на него. Не на нож — на отца. Как будто нож не имел значения. Как будто отец не имел значения.

— Солдат, — сказал он. Голос ровный, тихий. — Ты понимаешь, что делаешь?

— Не подходи к моей дочери.

— Я пришёл не за твоей дочерью, — сказал инквизитор. — Я пришёл за преступлением.

Отец замер.

Инквизитор перевёл взгляд на мать. Долгий. Тяжёлый.

— Вы, — сказал он. — Вы сказали мне, что у вас обычный ребёнок. Вы сказали: играет в куклы, пачкает платье, не слушается. Вы соврали Инквизиции.

Мать не двинулась. Лия видела, как её пальцы сжались в кулаки — медленно, до белых костяшек.

— Я чувствовал всплеск, — продолжил инквизитор. — Я спросил. Вы знали, что я спрашиваю не просто так. Вы знали, что я ищу. И вы соврали. В лицо. Инквизиции.

— Я защищала дочь, — сказала мать. Голос тихий, но не дрожит.

— Вы обманули Империю, — сказал инквизитор. — Это — преступление. Это — измена. И вы это знали, когда говорили.

Он перевёл взгляд на отца.

— А вы, — сказал он. — Вы знали о её способностях. Вы знали, что жена скрывает. И вы молчали. Вы служили Империи семнадцать лет — и молчали. Это — соучастие.

Отец не ответил. Лия видела, как его рука сжимает нож — крепче, ещё крепче.

— За ложь Инквизиции следует наказание, — сказал инквизитор. — Вы оба это знаете.

— Не смей, — сказала мать. Голос сорвался. — Она ребёнок!

Инквизитор посмотрел на неё. Впервые — с чем-то, что было не приговором, а вопросом.

— Ребёнок со способностью, которую вы прятали от Империи. — Он говорил тихо, не повышая голоса. — Вы понимаете, что вы сделали? Вы понимаете, что могло случиться? Если бы она вышла из-под контроля — если бы она убила кого-то — вы бы тоже прятали её? Тоже врали?

— Она не убийца, — сказала мать. — Она — ребёнок!

— Она — оружие, — сказал инквизитор. — И вы обращались с ней как с игрушкой. Вы прятали оружие в доме. Рядом с детьми. Рядом с людьми. Вы не думали о них? О соседях? О других детях во дворе?

Мать открыла рот — но не нашла слов.

Инквизитор снова посмотрел на отца. На нож в его руке.

— Опусти нож, — сказал он. — Сейчас. И, возможно, ты сохранишь свою жизнь.

Отец не двинулся. Лия видела, как дрожит его рука — не от страха, от напряжения. Как он сжимает рукоять так, что костяшки белеют. Как он смотрит не на инквизитора, а на неё — на Лию.

— Она моя дочь, — сказал он. Голос тихий, но твёрдый. — Я не отдам её.

— Она — не твоя, — сказал инквизитор. — Она — Империи. С того момента, как родилась со способностью. Ты это знал. Ты знал и молчал.

— Я люблю её, — сказал отец. — Это важнее.

Инквизитор посмотрел на него. Долго. Без злости. Без жалости. Только — как на препятствие.

— Любовь, — сказал он, — не отменяет закон.

Отец стоял. Рука дрожала. Лия видела, как он смотрит на неё — и как в его глазах что-то ломается. Что-то, что держало его все эти годы. Что-то, что заставляло возвращаться со стены, вставать до рассвета, чинить ссадины, вырезать ласточек из обломков рейки.

— Папа, — сказала Лия.

Он закрыл глаза. На секунду. Потом открыл.

— Я люблю тебя, — сказал он. — Запомни это. Что бы ни случилось.

И опустил нож.

Он упал — глухо, на пол, — и в наступившей тишине было слышно только дыхание матери.

Мать шагнула вперёд. Не к инквизитору — к Лие. Она встала между дочерью и серыми фигурами, заслонила её собой — молча, без крика, без слов. Просто встала. Прямая, как стена. Как будто её тело было последней преградой, которую можно было сломать.

Инквизитор посмотрел на неё. Долго. Без злости. Без жалости.

— Отойдите, — сказал он.

Мать не двинулась.

— Отойдите, — повторил он. — Или вас отодвинут.

Мать не двинулась.

Инквизитор кивнул помощникам. Двое шагнули вперёд — молча, быстро, как будто делали это тысячу раз. Один взял Лию за руку — грубо, сильно. Она дёрнулась, попыталась вырваться, но рука была как тиски.

— Мама!

Второй помощник взял мать за плечи. Она сопротивлялась — молча, изо всех сил, — но её оттащили. Отец шагнул вперёд — и третий ударил его в живот. Отец согнулся, упал на колени, задохнулся.

— Папа!

Лию потащили к двери. Она упиралась, царапалась, кричала — но её тащили, и она ничего не могла сделать.

Инквизитор не двинулся с места. Он стоял в дверном проёме — и когда Лию протаскивали мимо него, он посмотрел на неё. Прямо. В глаза.

— Ты не виновата, — сказал он тихо. — Ты — то, что ты есть. Запомни это.

Лия не поняла. Она не поняла, что он хотел сказать. Но она запомнила. Как запоминала всё, что говорили взрослые, — даже то, чего не понимала.

У порога она обернулась — в последний раз. Увидела мать, которую держали двое. Увидела отца на коленях. Увидела квартиру — свою квартиру, где она выросла, где пахло хлебом и маминым мылом, где на стене висел рисунок Папа и Лия.

Дверь закрылась.

И всё стало тихо.

Глава 5

Лию вывели из подъезда, и первое, что она почувствовала, — холод. Не тот холод, что бывает зимой, — тот, что бывает, когда ты стоишь на ветру в одной рубашке, а ветер идёт из вентиляционных шахт, и ничто не защищает тебя от него. Она была в платье, в котором играла во дворе. Ласточка осталась в кармане — они не забрали её. Не посчитали нужным.

Инквизитор шёл впереди. Он не оглядывался. Помощники вели Лию за руки — двое, по бокам, — и их пальцы были как тиски. Лия не плакала. Она не знала почему. Может, потому что всё внутри онемело. Может, потому что слёзы кончились ещё в квартире, когда она увидела отца на коленях.

У стены стояла машина — серая, угловатая, с эмблемой Глаза на борту. Такие Лия видела только издалека, на верхних ярусах, куда не ходили дети. Помощники открыли дверь и подсадили её внутрь. Внутри было темно и пахло железом. Сиденья были жёсткие, без обивки. Лия села, прижалась спиной к холодной стенке и стала смотреть в окно.

И тут она увидела.

У подъезда стояла Марта. Она держала в руках корзинку — ту самую, с которой всегда сидела на скамейке. А перед ней стоял один из помощников инквизитора — молодой, в серой форме, с планшетом в руках. Он что-то говорил. Марта кивала. Потом помощник полез в карман и достал маленький мешочек — тяжёлый, судя по тому, как он провис в руке. Он протянул его Марте. Марта взяла. Взвесила на ладони. И улыбнулась.

Той самой улыбкой. Доброй. Морщинистой. Той, которой она улыбалась Лие, когда давала конфеты.

Помощник что-то записал в планшет. Марта кивнула ещё раз и пошла к своему подъезду — медленно, сухо, как всегда. Она не обернулась. Не посмотрела на машину. Не посмотрела на Лию.

Лия смотрела на неё — на то, как она уходит, как скрывается за дверью, как дверь закрывается за ней. И в этот момент что-то внутри — то самое, что онемело, — дрогнуло. Не боль. Не злость. Что-то холодное. Что-то, что останется с ней надолго.

Машина тронулась.

Они ехали по третьему ярусу, и Лия смотрела в окно. Она никогда не видела свой ярус с этой стороны — сверху, из машины, быстро. Стены проплывали мимо — серые, в потёках, в трещинах, в пятнах плесени. Люди шли по коридорам — вяло, сгорбленно, с сумками и мешками. Кто-то останавливался и смотрел на машину. Кто-то отворачивался и ускорял шаг. Кто-то просто стоял и смотрел — долго, молча, как будто видел похороны.

Лия знала этих людей. Она видела их каждый день — в коридорах, на лестницах, у дверей. Торговку с первого этажа, которая всегда улыбалась. Мальчишку из соседнего подъезда, который гонял мяч. Женщину с пятого этажа, которая вечно ругалась с мужем. Все они были здесь — и все они смотрели на неё. На девочку в серой машине. На девочку, которую забирают.

Машина свернула. Они выехали на второй ярус — и Лия замерла.

Второй ярус был другим. Шире. Выше. Чище. Здесь не было потёков на стенах — были панели. Не было плесени — были лампы. Не было грязи — был камень. Люди здесь ходили иначе — быстрее, прямее, с поднятой головой. Они не смотрели на машину. Они просто шли по своим делам — как будто ничего не случилось.

А над ними, высоко-высоко, за прозрачным куполом, был виден верхний ярус.

Лия никогда не видела его так близко. Она только слышала о нём — от отца, от матери, от соседей. Верхний ярус — там, где жили богатые. Там, где не было грязи и гари. Там, где свет был тёплым, а воздух — чистым. Она видела его издалека — из окна своей квартиры, — но это было как смотреть на небо. Далеко. Недостижимо.

Сейчас она видела его — прямо, близко. И это было ещё хуже. Потому что она видела не просто верхний ярус — она видела то, что за ним. За прозрачным куполом, за стеклом, за светом — было небо. Не то серое небо, к которому она привыкла. Настоящее. Голубое. С облаками. С солнцем.

Она не знала, что небо может быть таким. Она думала, что оно всегда серое. Что оно всегда в дыму. Что оно всегда с Глазом.

А оно было — голубым.

Она смотрела на него, пока машина не свернула. Потом купол исчез, и небо снова стало серым. И Лия поняла: она никогда не забудет это. Голубое небо. И то, что оно — есть.

Цитадель Инквизиции стояла на втором ярусе — но не там, где рынок, не там, где ходили люди. Она стояла в стороне, за стеной, за воротами, за постом охраны.

Лия увидела её издалека — и замерла.

Это было не здание. Это был собор. Готический, тёмный, огромный — он поднимался над вторым ярусом, как чёрная гора. Шпили уходили в небо — острые, как копья. Стены были из чёрного камня, испещрённого резьбой — изображениями Глаза, черепов, ангелов с мечами. Окна — узкие, высокие, с витражами, которые тускло светились изнутри. Над главным входом — арка, а над аркой — эмблема: три перекрещенные линии и глаз. Глаз был вырезан из чёрного камня, а зрачок — из чего-то, что блестело, как стекло. Как будто он смотрел. Как будто он видел всё.

Машина остановилась у ворот. Помощники вывели Лию. Она пошла — сама, не упираясь. Не потому что смирилась. Просто ноги шли, а голова была пустая. Как будто кто-то выключил внутри свет.

Ворота открылись. За ними — двор, вымощенный камнем, с фонтаном в центре. Фонтан не работал — вода в нём была чёрной и неподвижной. Вокруг — статуи. Люди в мантиях, с мечами, с книгами. Все — с Глазом на груди. Все — смотрят вниз. На неё.

Инквизитор шёл впереди. Он не оборачивался. Помощники вели Лию за руки. Они прошли двор, потом — лестницу. Широкую, каменную, с перилами, вырезанными из чёрного дерева. Потом — коридор. Длинный, высокий, с колоннами вдоль стен. Колонны были увиты резьбой — лица, руки, глаза. Всё — глаза. Лия смотрела на них и чувствовала, как что-то внутри сжимается. Как будто они смотрят. Все. Одновременно.

Потом её привели в комнату.

Комната была маленькой — стол, два стула, лампа на потолке. Ни окон, ни картин, ни чего-либо ещё. Инквизитор сел за стол. Помощники поставили Лию перед ним и вышли. Дверь закрылась.

Инквизитор смотрел на неё. Долго. Молча.

Лия смотрела на него. Впервые — близко, вблизи. Он был высокий. Худой. С длинным лицом, острыми скулами, глубоко посаженными глазами. Глаза были серые — как камень, как стена, как всё в этом месте. Волосы — коротко стриженные, с сединой на висках. Кожа — бледная, как будто он никогда не выходил на солнце. На нём была серая форма — та же самая, что и в прошлый раз, когда он приходил к ним домой. С высоким воротом, с эмблемой Глаза на груди. На поясе — нож. Длинный. С чёрной рукоятью.

Он не улыбался. Не хмурился. Просто смотрел. Как будто читал. Как будто видел что-то, чего она сама не видела.

— Садись, — сказал он.

Лия села. Стул был высокий, и её ноги не доставали до пола. Она сложила руки на коленях, как учила мать. Когда говоришь со взрослыми — сиди ровно. Не болтай ногами. Смотри в глаза.

— Как тебя зовут? — спросил инквизитор.

— Лия.

— Полное имя.

— Лия Ветрова.

— Сколько тебе лет?

— Шесть.

Он кивнул. Не записывал. Не смотрел в бумаги. Просто смотрел на неё.

— Ты знаешь, почему ты здесь?

— Нет.

— Ты знаешь, что ты умеешь?

Лия помолчала. Потом сказала:

— Я двигаю вещи. Иногда. Когда не хочу.

— Ты не хочешь — а они двигаются?

— Да. Сами.

Инквизитор откинулся на спинку стула. Впервые за всё время на его лице появилось что-то — не эмоция, а тень эмоции. Усталость? Интерес? Лия не поняла.

— Ты знаешь, что это значит?

— Нет.

— Это значит, что ты — не как все. Это значит, что ты можешь то, что другие не могут. Это значит, что тебе нужно учиться.

— Чему?

— Тому, как это контролировать. Тому, как это использовать. Тому, как не убить кого-нибудь случайно.

Лия замерла. Убить. Слово было холодным, как камень. Она никогда не думала об этом. Она просто двигала игрушки. Мяч. Куклу. Она не хотела никого убивать.

— Я не хочу убивать, — сказала она.

— Никто не хочет, — сказал инквизитор. — Но способность — это нож. Ножом можно резать хлеб. А можно — резать людей. Всё зависит от того, кто держит.

Он помолчал. Потом спросил:

— Ты слышишь голоса?

Лия вздрогнула. Она не ожидала этого вопроса. Не знала, что кто-то знает. Не знала, что это можно спросить.

— Иногда, — сказала она тихо.

— Что они говорят?

— Разное. Что я не такая, как все. Что я должна быть осторожной. Что… — она замолчала.

— Что?

— Что родители не смогут меня защитить.

Инквизитор смотрел на неё. Долго. Потом сказал:

— Они правы.

Лия опустила голову. Впервые за всё время — опустила. Потому что это было правдой. Родители не смогли. Их нет. Она здесь. Одна.

— Ты знаешь, что будет с тобой дальше? — спросил инквизитор.

Лия не ответила. Она не знала.

— Ты будешь учиться, — сказал он. — Здесь. В Цитадели. Тебя научат контролировать силу. Тебя научат использовать её. Тебя научат не бояться.

— А если я не хочу?

— Хочешь. — Он сказал это не как вопрос. Как факт. — Все хотят. Ты просто ещё не знаешь.

Он замолчал. Смотрел на неё. Ждал. Лия чувствовала: он ждёт, что она что-то скажет. Но она не знала что. Она не хотела говорить. Не хотела отвечать. Не хотела быть здесь.

Она молчала.

Инквизитор не торопил. Он просто сидел. Смотрел. Ждал. Минуту. Две. Три. Лампа гудела над столом. Где-то за стеной — далеко — капала вода. Лия слышала, как бьётся её сердце. Как шуршит платье. Как скрипит стул под ней.

Он не отводил взгляда.

Лия не выдержала первой.

— Я не знаю, — сказала она. — Я не знаю, чего хочу.

Инквизитор кивнул. Удовлетворённо. Как будто она сказала именно то, что он ждал.

— Хорошо, — сказал он. — Это — начало.

Он встал. Подошёл к двери. Открыл.

— Помощники отведут тебя в камеру. Утром — к родителям. Один раз.

Он вышел. Дверь закрылась.

Помощники ждали за дверью. Молчаливые. Они взяли Лию за руки и повели по коридору — тому же самому, длинному, с колоннами. Лия смотрела по сторонам. Она видела двери — железные, без ручек, с маленькими окошками. За некоторыми — свет. За некоторыми — тишина. За одной — плач. Тонкий, детский. Как будто кто-то маленький плакал в темноте.

Она хотела остановиться. Посмотреть. Но помощники шли. И она шла.

Они свернули. Ещё один коридор. Уже. Темнее. Лампы здесь были тусклые, далеко друг от друга. Тени лежали на полу длинными полосами. Лия видела, как они двигаются — медленно, как будто живые. Как будто кто-то ходит по стенам.

Потом — дверь. Помощник открыл её. Внутри — камера. Маленькая. Койка. Железная дверь. Решётка в углу. Лампа на потолке — тусклая, жёлтая.

Помощники втолкнули Лию внутрь. Дверь закрылась. Замок щёлкнул.

Лия осталась одна.

Она села на койку. Койка была жёсткая, одеяло тонкое, подушка плоская. Она положила ласточку под подушку — чтобы не потерялась. Потом легла. Закрыла глаза.

И услышала.

За стеной — шаги. Медленные. Тяжёлые. Кто-то ходил по коридору. Туда-сюда. Туда-сюда. Как маятник. Лия слушала. Шаги стихли. Потом — снова. Потом — далеко, за другой стеной — плач. Тот самый, детский. Тонкий. Как будто кто-то маленький плакал и не мог остановиться.

Лия открыла глаза. Посмотрела в потолок. Лампа гудела. Тени на стенах двигались. Где-то капала вода — мерно, ровно, как часы.

Она снова закрыла глаза. Но сон не шёл. Она лежала и слушала. Шаги. Плач. Капель. Гул лампы. И где-то — очень далеко — голос.

Они не смогут тебя защитить.

Лия сжала ласточку под подушкой. Тёплую. Живую. И только тогда — когда никто не смотрел, когда никто не мог видеть, — она заплакала.

Ночью ей приснился дом.

Мать сидела у окна и шила. Игла двигалась — туда-сюда, туда-сюда. Отец сидел за столом и читал газету. Лампа горела тёплым жёлтым светом. Пахло хлебом и мылом. За окном гудел город — тихо, уютно, как всегда.

Лия сидела на полу и играла. Кукла летала — легко, весело, как будто танцевала. Мать улыбалась. Отец подмигивал. Всё было хорошо.

Потом отец сказал:

— Лия. Просыпайся.

Лия открыла глаза.

Потолок был серый. Стены были серые. Койка была жёсткая. За окном гудел город — но не уютно, а холодно, как будто гудел не город, а что-то большое и чужое.

Она села. Посмотрела на решётку в углу. На железную дверь. На ласточку под подушкой. И поняла: дом — далеко. Дом — там, где мать. Где отец. Где пахнет хлебом.

Здесь — не дом.

Она сунула руку под подушку. Ласточка была на месте. Тёплая. Живая. Она сжала её в кулаке и закрыла глаза.

Папа. Мама. Я вернусь.

Она не знала, правда ли это. Но она это сказала. И от этого стало немного легче.

Утром пришёл инквизитор.

Он вошёл в камеру — молча, без стука. Лия уже не спала. Она сидела на койке, держа ласточку в руках. Инквизитор посмотрел на неё. Потом на ласточку. Задержался взглядом — на секунду, не больше. И ничего не сказал.

— Идём, — сказал он. — К твоим родителям.

Лия замерла. Сердце дёрнулось — резко, больно.

— Они здесь?

— Здесь.

— Я могу их увидеть?

— Можешь. Один раз.

Он вышел. Лия пошла за ним. Они шли по коридорам — длинным, тёмным, с колоннами. Мимо дверей без ручек. Мимо окон без стёкол. Мимо людей в серой форме, которые не смотрели на неё. Лия смотрела на инквизитора — на его спину, на его походку, на то, как он идёт. Прямо. Ровно. Не спеша. Как будто ему некуда торопиться. Как будто он всегда здесь. Как будто он — часть этого здания.

Они остановились у двери. Инквизитор повернулся. Посмотрел на неё — сверху вниз, холодно, без выражения.

— Запомни, — сказал он. — Ты их увидишь. Но не останешься. Ты останешься здесь. Они уедут. Не потому что не любят. Потому что не могут.

Лия смотрела на него. Она не понимала. Не понимала, почему он говорит это. Почему предупреждает. Почему не даёт надежды.

— Почему? — спросила она.

— Потому что так надо, — сказал он. — Потому что так — правильно.

Он открыл дверь. За ней была комната — большая, с окном, с двумя стульями. И в этой комнате сидели мать и отец.

Лия замерла.

Мать была бледная. Глаза красные — от слёз или от бессонницы. Руки сложены на коленях — те самые руки, которые шили, которые держали иглу, которые обнимали её. Отец сидел рядом. Он был в той же форме, что и всегда, — но форма была мятой, грязной, порванной на плече. На скуле — синяк. На руках — ссадины. Он сидел прямо, но Лия видела: ему больно. Он не показывал. Но ей было видно.

Они увидели её. И мать встала.

— Лия, — сказала она. Голос дрожал. — Лия.

Лия побежала. Она врезалась в мать, обхватила руками, уткнулась лицом в её платье — то самое, серое, с заплаткой на боку, которое пахло мылом и хлебом. Мать обняла её. Крепко. Так крепко, что Лия почувствовала, как бьётся её сердце. Быстро. Слишком быстро. И как её пальцы — те самые пальцы, которые шили, — вцепились в плечи Лии. Не отпуская. Не желая отпускать.

Отец подошёл. Положил руку на плечо Лии — большую, шершавую, тёплую. Лия почувствовала, как его пальцы дрожат. Он не сказал ничего. Просто стоял. Держал. Как будто хотел заслонить её — от двери, от инквизитора, от всего.

— Ты цела? — спросил он наконец. Голос хриплый. — Они тебя не обижали?

— Нет, — сказала Лия. — Они не обижали.

— Хорошо. — Он выдохнул. Долго. Как будто держал воздух всё это время. — Хорошо.

Они стояли так долго. Минуту. Две. Мать гладила Лию по голове — медленно, как будто запоминала каждую прядь. Отец держал за плечо — крепко, как будто боялся, что её заберут прямо сейчас. Никто не говорил. Просто стояли. Просто были вместе.

Потом инквизитор сказал:

— Время.

Мать вздрогнула. Отец сжал плечо Лии сильнее. На секунду — как будто рефлекс. Как будто хотел заслонить. Потом отпустил.

— Ещё минуту, — сказала мать. — Пожалуйста.

— Время, — повторил инквизитор.

Мать опустилась на колени — перед Лией. Взяла её лицо в руки. Посмотрела в глаза. Долго. Так, как будто запоминала. Как будто хотела запомнить навсегда.

— Слушай меня, — сказала она. — Ты сильная. Ты очень сильная. Сильнее, чем ты думаешь. Не забывай этого. Никогда.

— Мама…

— Не забывай, кто ты. — Мать говорила быстро, тихо, как будто боялась, что не успеет. — Ты — Лия Ветрова. Ты — наша дочь. Что бы они тебе ни говорили — что бы они ни делали — ты наша. Поняла?

— Поняла.

— Мы вернёмся, — сказала мать. — Мы обязательно вернёмся. Мы найдём тебя. Мы заберём тебя. Слышишь?

— Слышу.

Отец наклонился. Поцеловал её в лоб. Крепко. Долго. Лия почувствовала, как его губы дрожат.

— Мы любим тебя, — сказал он. — Запомни это. Что бы ни случилось.

Инквизитор шагнул вперёд. Помощники — двое, у двери — подошли.

— Время, — сказал инквизитор в третий раз.

Мать отпустила Лию. Медленно. Как будто отрывала от себя. Отец отпустил плечо. Лия стояла. Смотрела на них. На мать. На отца.

— Я вернусь, — сказала она. — Я обещаю.

Мать улыбнулась. Слабо. Сквозь слёзы.

— Знаю, — сказала она. — Знаю, дочка.

Помощники взяли Лию за руки. Повели к двери. Она обернулась — в последний раз. Увидела мать, которая стояла на коленях. Увидела отца, который держал её за плечи. Увидела комнату с окном — серым, пустым, холодным.

Дверь закрылась.

И всё стало тихо.

В голове у неё — тихо, почти неслышно — шевельнулся голос.

Они не смогут тебя защитить.

Лия уже знала. Но всё равно — надеялась. До последнего. До самой двери.

Глава 6

Лию разбудил колокол — низкий, глухой звук, как будто били не в металл, а в камень, и от этого звука дрожали стены. Она открыла глаза и не сразу поняла, где находится: потолок был не тот, к которому она привыкла, — не с трещиной от угла к центру, а гладкий, серый, далёкий, и койка под ней была жёсткая, и одеяло тонкое, и лампа на потолке не горела, должно быть, погасла ночью, а она не заметила. И только ласточка под подушкой — тёплая, живая, с гладкими крыльями, которые она нащупала пальцами, — напоминала о доме.

Дверь открылась без стука, и на пороге стоял помощник — молодой, в серой форме, с лицом, на котором не было ни одной запоминающейся черты. Он посмотрел на Лию так, как смотрят на предмет, который нужно переместить из одной комнаты в другую, и сказал:

— Вставай. Через десять минут — построение.

Лия встала, натянула платье — то самое, в котором её привезли, серое, с заплаткой на боку, которое пахло домом, — и сунула ласточку в карман. Помощник ждал, молча, не торопя, но и не отводя взгляда, и от этого взгляда у Лии начали дрожать руки, мелко и едва заметно, и она спрятала их за спину. Она вышла из камеры, и дверь за ней закрылась с мягким, окончательным щелчком.

Коридор был полон детей.

Лия не ожидала этого — она думала, что она одна, одна в этом здании, одна в этом мире, отрезанная от всего, что знала, — но когда помощник вывел её в длинный проход с колоннами, она увидела их: десятки, может, сотни, разного возраста, от малышей, которые едва доставали ей до плеча, до подростков с угрюмыми, взрослыми лицами, и все они были в одинаковой серой одежде, безликой, как форма помощников, и все молчали, и у всех на груди была эмблема Глаза.

Их вели по коридору, и Лия шла в середине — маленькая, шестилетняя, — чувствуя себя песчинкой в реке камней. Она смотрела по сторонам, и здание открывалось ей медленно, как будто не хотело показывать всё сразу: колонны уходили вверх, высокие и тёмные, увитые резьбой, которая не повторялась — на одной колонне были лица, на другой руки, на третьей глаза, и все они смотрели вниз, на детей, которые шли по коридору. Между колоннами висели знамёна, чёрные, с эмблемой Глаза, тяжёлые, как будто пропитанные пылью веков, и свет проникал через узкие окна где-то высоко-высоко, падал на пол длинными полосами, в которых медленно кружилась пыль, и пахло камнем, воском и чем-то ещё, старым, как будто это здание стояло здесь всегда, до Эгиды, до Глаза, до всего.

Их привели в зал.

Зал был огромный — потолок терялся в полумраке, и Лия не могла разглядеть, где он заканчивается, — и колонны здесь были ещё выше, ещё темнее, и резьба на них казалась живой: лица двигались, когда Лия смотрела на них, и отводили взгляд, когда она отворачивалась. В дальнем конце зала, на возвышении из чёрного камня, стоял человек.

Он был невысокий — ниже многих детей, — полный, с круглым лицом и короткой седой бородой, которая росла клочьями, как будто он забывал её стричь, и глаза у него были маленькие, глубоко посаженные, но не серые, а жёлтые, как старая бумага, которую долго держали на солнце. Он стоял, сложив руки на груди, и смотрел на детей, молча и долго, как будто ждал, пока все соберутся, и когда последний ребёнок встал в строй, он заговорил:

— Меня зовут Валак. Я — мастер новициата. Здесь вы будете учиться. Здесь вы будете расти. Здесь вы станете теми, кем должны стать.

Он помолчал, потом прошёл вдоль строя — медленно, переваливаясь с ноги на ногу, как утка, — и заглядывал в лица, но не в глаза, а куда-то ниже, как будто смотрел не на человека, а на то, что под кожей. Лия смотрела на него, и что-то внутри сжималось, не от страха, а от чего-то другого, как будто её взвешивали, как будто решали, на что она годится. В руках он держал блокнот, маленький, потёртый, с закладками, и он открыл его и что-то записал, не глядя на бумагу.

И тут Лия заметила: строй был не один.

Слева стояли дети — те, кто был здесь давно, и она поняла это по тому, как они стояли: ровно, уверенно, не глядя по сторонам, как будто знали каждую трещину на этом полу. Некоторые были старше, некоторые её возраста, но все они держались вместе, одной массой, и в их лицах не было ни страха, ни любопытства, только привычка.

А справа, отдельно, чуть поодаль, стояли новенькие, и Лия увидела их сразу: они жались друг к другу, как овцы, и в их глазах было то же, что и у неё, — растерянность, страх и попытка понять, что происходит. Их было немного, может, десять, может, пятнадцать, и они стояли отдельно, потому что ещё не заслужили места в общем строю.

Лия стояла среди них.

Валак посмотрел на новеньких дольше, чем на остальных, и записал что-то в блокнот, потом сказал:

— Здесь нет имён. Есть только вы и ваша сила. Или вы станете сильными, или умрёте. Другого пути нет.

Он остановился и посмотрел на них — на всех сразу.

— Сегодня вы получите номера. С этого дня вы — не дети. Вы — оружие. Запомните это.

Лие дали номер — 47.

Ей выдали серую одежду — рубашку, штаны, ботинки, всё велико, всё пахнет чужим, — и она переоделась в углу, за занавеской, вместе с другими девочками, и никто не разговаривал, никто не смотрел друг на друга, просто переодевались, быстро, молча, как будто делали это тысячу раз.

Потом их отвели в казарму — длинную комнату с двумя рядами коек, с окнами, забранными решёткой, через которые проникал серый свет. Лия нашла свою койку у стены, у окна, и села. Рядом сидела девочка чуть старше, с тёмными волосами и ссадиной на щеке, которая уже заживала, покрываясь розовой коркой. Она посмотрела на Лию, долго, потом сказала:

— Ты новенькая. Это видно. По глазам. У вас у всех одинаковые глаза — как у кроликов, которых вытащили из норы.

Лия не ответила — она не знала, что сказать, — и девочка не обиделась, просто пожала плечами и отвернулась.

Первое занятие было утром.

Их привели в тренировочный зал — большой, пустой, с высоким потолком и стенами из голого камня, на которых не было ни картин, ни окон, ни ламп. Свет шёл откуда-то сверху, тусклый и ровный, и в этом свете дети казались маленькими, серыми, одинаковыми. Валак стоял в центре, перед ним — дети, и он смотрел на них молча, как всегда, и в его руках был тот самый блокнот. Он открыл его, что-то записал, потом поднял голову и сказал:

— Сила — это не дар. Это инструмент. Как нож. Как меч. Как молот. Его нужно учиться держать.

Он поднял руку, и на ладони у него лежал маленький камень — серый, гладкий, размером с яйцо.

— Кто может поднять это?

Дети молчали, потом один мальчик, старше, с нахмуренным лицом, шагнул вперёд. Он протянул руку, сжал кулак, и камень дёрнулся, приподнялся, завис в воздухе на секунду и упал.

— Плохо, — сказал Валак и записал что-то в блокнот. — Слабо.

Потом вышла девочка с рыжими волосами и веснушками. Она не стала поднимать камень — она просто посмотрела на него, и камень покрылся инеем, тонким, белым, как дыхание на морозе. Валак кивнул.

— Хорошо. Но не то, что нужно.

Ещё один мальчик, с длинными руками и острым подбородком, щёлкнул пальцами, и между ними проскочила искра, маленькая, голубая. Валак записал.

— Слабо. Но направление верное.

Лия смотрела на них, и что-то внутри сжималось — она не умела ни искру, ни иней, она умела только двигать вещи, только поднимать, только то, что делала дома с куклами.

— Ты, — сказал Валак. — Номер 47.

Лия вздрогнула и шагнула вперёд.

— Подними.

Она посмотрела на камень, который лежал на полу, серый, гладкий, неподвижный, и протянула руку, и сжала кулак, и почувствовала, как что-то внутри дёрнулось. Камень дрогнул, приподнялся на палец, замер и упал.

Тишина.

А потом — смех. Кто-то из старших детей, мальчик с широкими плечами, усмехнулся, громко и презрительно, за ним ещё один, и ещё, и смех покатился по залу, как камень по ступеням. Лия стояла, опустив руку, и чувствовала, как лицо горит, не от стыда, а от чего-то хуже, от холода, и горло сжалось, и она с трудом сглотнула, один раз, другой, чтобы не вырвалось что-то, что она не хотела показывать.

— Тишина, — сказал Валак, и голос его был ровный, но что-то в нём заставило смех замереть. — Номер 47 — не справился. Записываю.

Он записал, и Лия вернулась в строй, и она смотрела в пол и считала трещины, и пальцы у неё дрожали так сильно, что она сжала их в кулаки.

Днём — лекции.

Их водили в другой зал, с длинными столами, со стульями, с доской из чёрного камня, на которой мелом писали схемы, и Валак читал им историю Империи, устройство мира, природу Глаза. Он говорил ровно, без эмоций, как будто читал справочник, но то, что он читал, было страшным.

— Семнадцать лет назад, — говорил он, и голос его отражался от стен, — на Солнце появилась точка. Чёрная. Маленькая — с Земли она казалась не больше ногтя. Мы называем её Глазом. Учёные говорят — аномалия. Священники говорят — знак. Мы, Инквизиция, говорим — источник.

Он помолчал, посмотрел на детей, на каждого по очереди, записал что-то.

— Из Глаза исходит энергия. Мы не знаем, как она работает. Не знаем, почему она появилась. Знаем только одно: она проходит сквозь всё — сквозь камень, сквозь металл, сквозь воду, сквозь нас, — и она меняет то, через что проходит. Камень становится мягким. Металл — тёплым. Вода — светящейся. А человек... — он замолчал. — Человек начинает чувствовать.

Он поднял руку, и на ладони у него был тот самый камень.

— Это не магия. Это энергия Глаза, которую вы пропускаете через себя. Каждый из вас — как провод. Как канал. Чем чище канал, тем больше энергии проходит. Чем больше энергии — тем сильнее вы становитесь.

Он опустил руку, и камень упал.

— Но энергия не безобидна. Она меняет тех, кто её использует. Медленно. Незаметно. Она шепчет. Она обещает. Она лжёт. Те, кто не контролирует свою силу, становятся одержимыми. Они перестают отличать свои желания от желаний Глаза. Они начинают слышать голоса. И в конце — они перестают быть людьми. Они становятся тем, что мы называем ересью.

Он замолчал, и в зале было тихо, и кто-то из детей плакал — девочка с заднего ряда, маленькая, сжавшаяся в комок, — а кто-то смеялся, тихо, не веря, а кто-то просто смотрел в стену. Лия слушала, и внутри у неё всё сжималось, потому что она слышала — тихо, но слышала.

Мальчик с острым подбородком поднял руку.

— А если мы не хотим становиться ересью? — спросил он, и голос его дрожал. — Что тогда?

Валак посмотрел на него, долго, потом сказал:

— Тогда вы учитесь. Каждый день. Каждый час. Пока не научитесь контролировать. Или пока не умрёте.

— А если не получается? — спросила девочка с заднего ряда, та, что плакала. — Если не получается?

Валак помолчал, потом сказал:

— Тогда вы становитесь тем, чем становитесь. И мы делаем то, что должны.

Он закрыл блокнот.

— Занятие окончено. Идите.

Через неделю их впервые поставили в пары.

Тренировочный зал, маты на полу — старые, продавленные, с тёмными пятнами, которые Лия сначала приняла за грязь, а потом поняла, что это кровь. Дети в серой одежде, босиком, с влажными от волнения ладонями. Валак стоял в стороне, с блокнотом в руках, и наблюдал, и он не объяснял правил, не говорил, что можно, а что нельзя, просто смотрел.

Лию поставили против мальчика — того самого, с широкими плечами, который смеялся над ней. Он был старше, может, на два года, может, на три, выше на голову, шире в плечах, и он смотрел на неё так, как смотрят на добычу, без злобы, без ненависти, просто как на что-то, что можно взять. Она смотрела на него так, как смотрят на стену.

— Начали, — сказал Валак.

Мальчик шагнул вперёд, и Лия не успела ничего сделать: он ударил её в плечо, и она упала, не на спину, а на бок, неуклюже, и плечо онемело, и по руке разлилась тупая, тянущая боль. Она попыталась встать, но он толкнул её снова, и она снова упала. Он был сильнее. Быстрее. Он знал, что делает. Она — нет.

Она попыталась использовать силу, но не успела сосредоточиться: мысли разбегались, как испуганные мыши, и сила не приходила. Мальчик ударил её в живот, и воздух застрял в горле, как камень, и она согнулась, и звуки упали в воду — далёкие, глухие, чужие. А потом — удар в лицо. Голова дёрнулась, пол качнулся и ушёл в сторону, и она почувствовала, как из носа пошла кровь — тёплая, солёная, заполнившая рот металлическим привкусом. Она упала на мат, и кровь капала на серую ткань, оставляя тёмные пятна.

— Встань, — сказал Валак.

И это слово — «встань» — ударило в неё, как будто кто-то толкнул её изнутри. Не сильно. Не грубо. Но так, что тело отозвалось раньше, чем голова: мышцы напряглись, руки упёрлись в мат, и она поднялась на колени. Сама. Без команды. Как будто слово Валака было не звуком, а рукой, которая подхватила её и поставила.

Она встала, и кровь капала на мат, и мальчик шагнул снова. Она сосредоточилась изо всех сил, до тошноты, до звона в ушах, на секунду, на одну секунду, и — ничего. Сила не пришла. Только пустота. Только страх. Мальчик ударил снова, и она упала.

— Достаточно, — сказал Валак. — Номер 47 — проиграл.

Он записал что-то в блокнот, и Лия лежала на мате, прижимая ладонь к носу, и смотрела в потолок. Кровь шла. Во рту было солоно. Где-то в груди всё сжалось в тугой комок, и она с трудом дышала, короткими, рваными вдохами, которые она старалась делать тихо, чтобы никто не услышал.

Она смотрела в потолок и считала трещины.

Прошёл месяц.

Лия не помнила, как он прошёл. Дни слились в один — колокол, построение, тренировка, лекция, ужин, отбой. Она училась, медленно и плохо, и камень падал, и сила не слушалась, и дети смеялись, не громко, не в лицо, а за спиной, шёпотом, который был хуже крика, и Валак записывал.

Она не сдавалась. Каждую ночь, когда казарма затихала и слышалось только дыхание десятков детей, она лежала на койке, сжимала ласточку и вспоминала слова отца.

Однажды ночью она не выдержала. Дождалась, пока дыхание соседок станет ровным, и встала, тихо, на цыпочках, прошла к окну, к решётке, за которой не было ничего, кроме серого света, и села на пол. Положила перед собой камешек — маленький, серый, который она подобрала днём в тренировочном зале, — и протянула руку, и сосредоточилась.

Камень дрогнул, приподнялся, замер на палец, на два, и упал.

Она попробовала снова, и снова, и снова. Руки дрожали от усталости, в висках стучало, и к горлу подступала тошнота, та самая, от которой хочется лечь и не двигаться, но она не ложилась, она сидела на холодном полу и пыталась. Снова и снова.

Потом заплакала.

Тихо. Беззвучно. Прижала ласточку к груди, уткнулась лицом в колени, и слёзы потекли сами, горячие, злые, солёные, смешиваясь с остатками крови на губах. Она плакала так, чтобы никто не слышал, чтобы никто не видел. Она не знала, где мать. Не знала, где отец. Их увели в тот же день. Больше она их не видела.

Она плакала долго, потом вытерла лицо рукавом, встала, вернулась на койку, легла и закрыла глаза.

Утром она снова была холодной.

Днём она смотрела, как другие дети делают то, что у неё не получалось.

Рыжая девочка — та, с веснушками, — сидела в углу тренировочного зала и держала в руках камень. Она не напрягалась, не сосредотачивалась, она просто смотрела на него, спокойно, как на что-то, что ей не мешает, и камень покрывался инеем, медленно, слой за слоем, пока не становился белым, как снег.

Лия смотрела, долго, запоминала, как она дышит, как держит руку, как смотрит. Вечером, когда все ушли, Лия подошла к её месту, и на полу лежал камень — тот самый, который рыжая девочка покрывала инеем. Лия села на корточки, взяла его в руки. Он был холодный, не как обычный камень, а по-другому, как лёд, который ещё не растаял. Она держала его долго, смотрела на него, потом положила обратно, аккуратно, на то же место, и ушла.

Ночью она снова пыталась. Дождалась, пока все заснут, села у окна, положила перед собой камешек, протянула руку, сосредоточилась. Камень дрогнул, приподнялся, замер на палец, на два, и упал.

Она попробовала снова. И снова. Ничего.

Она сидела на холодном полу и смотрела на камень, и где-то глубоко, под упрямством, под холодом, под словами отца, росла зависть — тихая, острая, та, в которой не признаются даже себе.

Однажды в столовой её толкнули. Мальчик с широкими плечами — тот самый — прошёл мимо, задел её плечом и не извинился. Она упала, и поднос с похлёбкой опрокинулся, и горячая жижа залила рубашку. Все засмеялись. Он стоял в стороне и смотрел, и улыбался. Лия встала, не сказала ни слова, села за стол, ела, молча, и с этого дня стала есть быстро, так, чтобы успеть до того, как её снова толкнут.

Через месяц их снова поставили в пары.

Тот же зал. Те же маты. Тот же мальчик — с широкими плечами. Перед боем он посмотрел не на неё — он посмотрел на Валака, проверяя, смотрит ли тот. Валак смотрел. Он всегда смотрел. И мальчик это знал.

— Начали, — сказал Валак.

Мальчик шагнул вперёд, и Лия не стала ждать: она сосредоточилась сразу, без паузы, и камень под ногами мальчика дёрнулся, и тот споткнулся, на секунду, на одну, но этого хватило. Лия отскочила. Мальчик ударил — и промахнулся.

Он удивился. Она — нет.

Он шагнул снова, и она сосредоточилась, и сила пришла — не сразу, с трудом, как вода сквозь забитую трубу, но пришла, — и она оттолкнула его, не сильно, на шаг, но оттолкнула. Мальчик упал. Впервые. За месяц.

Валак перестал писать. На секунду. Всего на секунду — но Лия успела заметить, как его рука с блокнотом замерла в воздухе. Потом он снова опустил перо на бумагу.

Мальчик поднялся, и в его глазах было что-то новое, не усмешка, а что-то другое, может, злость, может, страх. Он шагнул снова, ударил, в лицо, и нос хрустнул, и кровь пошла снова, тёплая, солёная, знакомая, и Лия упала на мат, и пол качнулся и ушёл в сторону.

— Встань, — сказал Валак.

Она встала. Кровь капала на мат. Она смотрела на мальчика, и в её глазах не было злости, только холод, тот самый холод, о котором говорил отец.

Мальчик шагнул. Она сосредоточилась. На этот раз она не стала ждать, пока сила придёт, — она заставила её прийти. Схватила её внутри, как хватают за шиворот убегающего кота, и потянула, резко, до боли, до звона в ушах. Она не знала, как это делается. Она просто захотела — сильнее, чем когда-либо. И сила подчинилась.

Она оттолкнула его. Сильно. Он отлетел назад, на три шага, на четыре, и упал. Не поднялся. Просто лежал, смотрел на неё, и в его глазах был страх.

Тишина.

А потом Валак записал что-то в блокнот.

— Достаточно, — сказал он. — Номер 47 — не проиграл.

Он посмотрел на Лию долго, оценивающе, потом перевёл взгляд на блокнот и что-то дописал, и перешёл к следующей паре. Лия отошла к стене, села на пол, прижала ладонь к носу — кровь не останавливалась. Она смотрела на мальчика, который поднимался с мата, и в её глазах не было злости. Только холод.

Вечером, в казарме, девочка с ссадиной на щеке подошла к её койке, села рядом, не близко, на расстоянии вытянутой руки, посмотрела на Лию долго и молча.

— Ты видела их? — спросила она наконец.

— Кого?

— Старших. Тех, кто стоит слева. Они здесь дольше всех. Они как крысы в стенах — всё видят, всё слышат, и если ты им помешаешь, они избавятся от тебя.

Лия подняла голову.

— Я не собираюсь им мешать.

— Ты уже помешала, — девочка усмехнулась, но в её глазах не было смеха. — Ты оттолкнула его. Ты стояла после трёх ударов. Валак записал тебя в блокнот. Ты думаешь, они этого не заметили?

Она помолчала, потом сказала тише:

— Они не любят новеньких. Особенно тех, кто выделяется. Если ты будешь продолжать, они придут. Ночью. И тогда...

Она не договорила, просто посмотрела на Лию долго, внимательно, и встала.

— Я не говорю, чтобы напугать. Я говорю, чтобы ты знала. Здесь не школа. Здесь выживание. И если ты не научишься быть незаметной, тебя не станет.

Она ушла. Лия осталась одна. Сидела на койке, прижимая ладонь к носу, и смотрела в потолок. Голоса шептали тихо, почти неслышно. Она не слушала. Она сунула руку под подушку и нащупала ласточку, тёплую, живую, сжала её в кулаке.

Вспомнила дом. Мать сидела у окна и шила, игла двигалась туда-сюда, туда-сюда, отец сидел за столом и читал газету, лампа горела тёплым жёлтым светом, пахло хлебом и мылом.

Лия открыла глаза. Потолок был серый. Стены были серые. Койка была жёсткая.

Разум должен быть холодным и острым.

Голос отца — не тот, что звучал в голове, а другой, настоящий, из памяти. Он говорил это, когда учил её держать нож. «Разум — как нож, Лия. Если он тупой, ты порежешься. Если он острый, ты порежешь другого. Держи его холодным. Не давай чувствам его согреть.»

Она сжала ласточку крепче. И закрыла глаза.

Но сон не шёл. Голоса стали громче. Они говорили не шёпотом, а в полный голос, и она слышала их, каждое слово.

Ты можешь больше.

Ты можешь всё.

Ты — не одна из них.

Ты — другая.

Она лежала на койке и смотрела в потолок. И впервые за месяц не заснула до самого колокола.

Глава 7

Допрос вёл тот самый инквизитор — серый, без знаков, с эмблемой Глаза на груди и ножом с чёрной рукоятью на поясе. Он сидел за столом в маленькой комнате без окон, и перед ним лежала папка — тонкая, с несколькими листами, исписанными ровным почерком. Отца и мать привели вместе, но посадили по разные стороны стола, и между ними была пустота — не расстояние, а что-то большее. Инквизитор не смотрел ни на того, ни на другую. Он смотрел в папку.

Отец узнал его. Тот самый инквизитор, что приходил к ним домой — неделю назад, а может, две, — и стоял на пороге, и говорил о плановой проверке. Тот самый, что спрашивал про дочь, что смотрел на куклу в коридоре, что ушёл, пообещав вернуться. Он вернулся. Только не один.

— Ветрова Наталья Александровна, — сказал инквизитор, не поднимая глаз. — Ветров Александр Петрович. Вы обвиняетесь в сокрытии способностей несовершеннолетней дочери. Это преступление против Империи. Вы понимаете, что это значит?

Мать сидела прямо, сложив руки на коленях — те самые руки, которые шили форму, которые держали иглу, которые обнимали Лию. Она не дрожала. Она смотрела в стену за спиной инквизитора. Отец сидел рядом, и в груди у него что-то сжалось — не от страха, а от того, как она выглядела: бледная, сжатая, но не сломленная. Он знал этот взгляд. Она так смотрела, когда решала что-то важное. Она уже решила.

— Я знала о способностях дочери, — сказала мать. Голос был ровный, как поверхность воды в колодце. — С самого начала. Муж не знал. Я скрывала от него.

Инквизитор поднял голову. Посмотрел на неё — долго, без эмоций, как смотрят на предмет, который нужно оценить.

— Вы утверждаете, что муж не знал?

— Утверждаю.

— А вы? — Инквизитор повернулся к отцу. — Вы знали?

Отец молчал. Одно мгновение. Два. В комнате было тихо — так тихо, что слышно было, как капает вода где-то за стеной. Он мог соврать. Мог сказать «не знал» — и, может быть, его отпустили бы. Может быть, ему позволили бы вернуться домой, к своей квартире на третьем ярусе, к своей куртке на стене, к своей жизни. Но он посмотрел на мать — на её сжатые руки, на её прямую спину, на то, как она не смотрела на него, потому что боялась, что он дрогнет, — и сказал:

— Знал.

Мать закрыла глаза. На секунду. Только на секунду. Потом открыла — и в них было что-то, чего он не видел раньше. Не злость. Не благодарность. Что-то среднее. Что-то, что говорило: ты идиот. Но ты мой идиот.

Инквизитор кивнул и что-то записал в папку — коротко, одним движением.

— Сокрытие способностей ребёнка — это измена, — сказал он. — Наказание — изъятие. Ребёнок передаётся Инквизиции. Родители лишаются прав. Дальнейшая судьба родителей зависит от их полезности.

Он закрыл папку.

— Вы, — он посмотрел на мать, — будете направлены в госпиталь. Полевые врачи нужны. Вы будете работать. Вы будете молчать. Если вы попытаетесь связаться с дочерью — вы будете наказаны. Если вы попытаетесь сбежать — вы будете убиты. Это понятно?

Мать кивнула. Один раз. Твёрдо.

— Вы, — он посмотрел на отца, — будете направлены в слуги. У вас нет способностей. У вас есть опыт. Вы будете делать то, что вам скажут. Если вы попытаетесь связаться с дочерью — вы будете наказаны. Если вы попытаетесь сбежать — вы будете убиты. Это понятно?

Отец кивнул. В горле у него пересохло, и он с трудом сглотнул, и звук получился громким — слишком громким в этой тишине.

Инквизитор встал. Подошёл к двери. У двери остановился, обернулся.

— Ваша дочь, — сказал он, — в новициате. С ней всё будет хорошо. Если вы будете делать то, что должны.

Он вышел. Дверь закрылась. И в комнате остались двое — мужчина и женщина, которые семнадцать лет прожили вместе, которые вырастили дочь, которые скрывали её от всего мира, — и теперь сидели в разных концах комнаты, и между ними была пустота.

Мать посмотрела на него. Долго. Потом сказала:

— Ты не должен был говорить.

— Я не мог иначе.

— Я знаю. — Она отвернулась. — Поэтому и говорю.

Их разлучили на четвёртый день.

Первые недели он не видел её вообще.

Работа шла под землёй — в подвалах Цитадели, куда не проникал серый свет. Пахло там сыростью и плесенью, и чем-то ещё, сладковатым и тяжёлым, что оседало в горле и не выветривалось до утра. Было тихо — только капель и шаги, и от этой тишины начинало звенеть в ушах. Он носил тела — тех, кто не выдержал, кто сошёл с ума от голосов, кого убили на тренировках или в бою. Тела были разные: взрослые, дети, иногда совсем маленькие, и он старался не смотреть им в лица — потому что если смотреть, то начинаешь думать, а если думать, то сходишь с ума. Он чистил оружие — ножи, мечи, клинки с гравировкой Глаза на рукояти, — и от этого оружия шёл запах масла и железа, который потом не выветривался часами, даже когда он мыл руки. Он мыл полы после допросов — вода становилась красной, и он выливал её в сток, и смотрел, как она уходит, и старался не думать о том, чья это кровь.

Спина болела к вечеру так, что он не мог разогнуться. Руки покрылись мозолями, которые лопались и кровоточили. Он спал по четыре часа, ел раз в день — похлёбку, такую же, какую давали детям, — и к концу первой недели похудел так, что роба болталась на нём, как на вешалке.

Он думал о ней. Каждую ночь. Перед тем как заснуть. О жене — о Наталье, — которая была где-то в госпитале, в том же здании, может, в двух коридорах отсюда. Он не знал, где именно. Он не мог спросить. Он просто думал о ней, и от этих мыслей под рёбрами что-то ныло, медленно и тупо, как заживающая рана.

Однажды его отправили наверх — принести бумаги из архива. Он шёл по коридору с колоннами, и колени у него дрожали от усталости, и он думал только о том, как бы дойти и не упасть. А потом услышал крики — детские, тонкие, доносившиеся со двора. Он остановился, посмотрел в окно и увидел плац — ровный пятачок земли, окружённый стенами, — и на нём детей, выстроенных в ряды. Они делали упражнения: поднимали руки, опускали, снова поднимали, — и над ними стоял невысокий полный человек в серой робе, с блокнотом в руках. Валак. Отец видел его однажды — мельком, в коридоре, — и запомнил жёлтые глаза, которые смотрели не в лицо, а куда-то ниже, под кожу.

Он искал её взглядом. Долго. Среди десятков детей, одинаковых в серой одежде, он не мог найти. А потом увидел — маленькую фигурку в заднем ряду, с тёмными волосами и упрямо поднятым подбородком. Лия. Она стояла ровно, как учила мать, и делала упражнения вместе со всеми, и не улыбалась, и не плакала, и не смотрела по сторонам. Она просто делала то, что велели.

Он стоял у окна и смотрел. В груди у него что-то сжалось — под рёбрами, слева, как будто порвалась нитка, — и он с трудом сглотнул. Он хотел постучать в стекло, крикнуть, помахать рукой, — но не мог. Если он это сделает, её заметят. Если её заметят, ей будет хуже. Он сжал кулаки, отвернулся от окна и пошёл дальше, в архив, за бумагами, и весь день потом не мог думать ни о чём другом.

С тех пор он старался бывать наверху чаще.

Он вызывался носить бумаги, чистить оружие в тренировочном крыле, мыть полы в коридорах, которые выходили на плац. Он придумывал причины, чтобы пройти мимо окон, чтобы задержаться на минуту, на две, чтобы увидеть её — издалека, мельком, в толпе других детей. Она не замечала его. Она не знала, что он здесь. И он не мог ей сказать — ни словом, ни взглядом, ни жестом. Это было условие. Это была цена.

Он искал её каждый день. В толпе детей, в коридорах, на плацу. Не находил. Или находил — но не мог подойти.

Иногда он видел, как её бьют. Тренировочные бои — это было частью учёбы, и Валак ставил детей в пары, и они дрались, и кто-то падал, и кто-то вставал, и кровь шла носом или губами, и это считалось нормальным. Он видел, как Лия проигрывает — раз, другой, третий, — и каждый раз, когда она падала, под рёбрами у него что-то дёргалось, как будто кто-то тянул за нитку. Он хотел броситься, заслонить, ударить того мальчика, оттащить её, унести. Но он стоял у окна, сжимал кулаки и смотрел, и ничего не делал. Потому что если он сделает — её заберут. Если её заберут — он больше никогда её не увидит.

Вечерами, в каморке слуг — узкой комнате с двумя койками и одним окном под потолком, забранным решёткой, — он писал письма.

Он не знал, дойдут ли они и разрешат ли ему передать их. Он просто писал — на обрывках бумаги, которые находил в мусоре, огрызком карандаша, который украл из архива. Он писал о том, как прошёл день. О том, что видел её на плацу. О том, что она стоит ровно и не плачет. О том, что он гордится ею. О том, что любит её. О том, что они с матерью обязательно её заберут — когда-нибудь, когда всё закончится.

Он складывал письма вчетверо и прятал под матрас. Их набралось много — может, двадцать, может, тридцать. Он не отправлял их — не потому что не хотел, а потому что боялся. Боялся, что письмо прочитают не те. Боялся, что её накажут. Боялся, что она узнает, где он, и это её сломает.

Однажды он попытался. Подошёл к помощнику — молодому, в серой форме, с лицом без выражения, — и сказал:

— У меня письмо. Для дочери. Она в новициате. Номер 47.

Помощник посмотрел на него. Долго. Потом сказал:

— Запрещено.

— Пожалуйста. Она не знает, что я здесь. Она думает, что я...

— Запрещено. — Помощник повторил это ровно, без эмоций, как будто читал инструкцию. — Если вы попытаетесь ещё раз — вас накажут.

Он вернулся в каморку. Сел на койку. Посмотрел на письма — на стопку под матрасом, на двадцать или тридцать листов, исписанных его почерком. И понял: он ничего не может. Он может только писать. И молчать.

Иногда, ночью, когда сосед по каморке засыпал, он доставал письма и перечитывал их. Свои собственные слова, написанные для дочери, которую он видел только издалека. И тогда что-то внутри — то, что он держал запертым весь день, — выходило наружу, и он плакал. Тихо. В подушку. Чтобы никто не слышал.

Однажды он увидел, как её бьют сильнее обычного.

Это было через месяц после того, как её привезли. Тренировочный зал, окна в коридор, он стоял с ведром и тряпкой — мыл пол, — и краем глаза смотрел на плац. Валак поставил Лию против мальчика — старше, выше, с широкими плечами, — и бой начался. Мальчик ударил её в плечо, и она упала. Он ударил снова, и она снова упала. Потом — в лицо. Голова дёрнулась, и он увидел, как из носа у неё пошла кровь — тёмная, почти чёрная в сером свете. Она упала на мат, и мальчик стоял над ней, и Валак что-то говорил, и она встала — сама, без команды, — и кровь капала на мат, и она смотрела на мальчика, и в её глазах не было злости. Только холод.

Он стоял у окна и смотрел. Ведро в его руке дрожало, и вода плескалась о края, и он не замечал этого. Он смотрел на дочь — маленькую, шестилетнюю, с разбитым носом и кровью на губах, — и под рёбрами у него что-то ломалось, медленно, как ломается дерево под тяжестью. Он хотел бросить ведро, разбить стекло, закричать. Но он не мог. Он мог только стоять и смотреть.

Потом бой закончился. Лия отошла к стене, села на пол, прижала ладонь к носу. Валак записал что-то в блокнот. Мальчик поднялся с мата и ушёл. Всё было как всегда. Всё было нормально.

Он поставил ведро на пол. Прислонился лбом к холодному стеклу. Закрыл глаза. И стоял так долго — минуту, может, две, — пока не услышал шаги за спиной.

— Слуга.

Он обернулся. В коридоре стоял помощник — молодой, в серой форме, с лицом без выражения.

— Ты закончил?

— Да, — сказал он. — Закончил.

Он поднял ведро и пошёл дальше, по коридору, мимо окон, мимо плаца, мимо всего.

В ту ночь он не спал.

Он лежал на койке, смотрел в потолок — серый, в трещинах, с одним окном под потолком, забранным решёткой, — и думал. О Лие. О том, как она стояла после удара. О том, как встала. О том, как смотрела на мальчика — без злости, без страха, только холод. О том, что она — его дочь. Что она — сильная. Что она — выживет.

Он думал о Наталье. О том, что она где-то в этом же здании. О том, что она, может быть, тоже не спит. О том, что она, может быть, думает о нём. О том, что они оба — здесь, рядом, и не могут друг друга увидеть.

Он думал о письмах. О двадцати или тридцати листах под матрасом. О том, что он не может их отправить. О том, что он не может ничего.

А потом он решил.

Он решил не сдаваться.

Он не мог передать письма. Не мог увидеть дочь. Не мог найти жену. Но он мог писать. Каждый день. Пока есть бумага. Пока есть карандаш. Пока есть руки. Он мог искать. Каждый день. В толпе детей. В коридорах. На плацу. Он мог ждать. Потому что когда-нибудь — когда всё закончится — она выйдет. И он будет здесь. И он её встретит.

Он сел на койке. Достал из-под матраса письма. Пересчитал — двадцать три. Посмотрел на них. Потом взял огрызок карандаша и новый лист — обрывок, найденный в мусоре, — и написал:

Лия. Я здесь. Я жду. Я не сдаюсь.

Он сложил лист вчетверо. Положил под матрас. И закрыл глаза.

За стеной — далеко — капала вода. Мерно. Ровно. Как часы. Как сердце. Как всё в этом месте.

Он лежал на койке и слушал. И в голове у него — тихо, почти неслышно — звучал голос. Не его. Не Лии. Чей-то ещё.

Ты не сможешь её защитить.

Он уже знал. Но всё равно — надеялся. До самого конца.

Глава 8

Госпиталь находился на втором ярусе Цитадели — в длинном крыле, где когда-то были казармы, а теперь стояли койки в два ряда, перегородки из серой ткани, шкафы с инструментами и бинтами. Пахло карболкой, кровью и чем-то сладковатым, что оседало в горле и не выветривалось даже после смены. Наталью привели туда на пятый день после допроса — в серой робе, с номером на рукаве, с именем, которое она не называла.

Главный врач — женщина лет пятидесяти, с седыми волосами, собранными в тугой узел, и руками, которые видели больше ран, чем она сама, — посмотрела на неё долго и сказала:

— Вера Павловна. Ты работала полевым медиком?

— Работала.

— Хорошо. Здесь всё то же самое, только раненых больше и умирают чаще. — Она кивнула в сторону коек. — Вон там — Ольга. Она покажет, что делать. Если справишься — останешься. Если нет — уйдёшь вниз.

Наталья не спросила, куда именно вниз, потому что уже поняла: вниз — это туда, откуда не возвращаются. Надела фартук, взяла инструменты и пошла к Ольге.

Ольга была старше Натальи — лет сорока, может, больше. Худая, с острыми плечами и длинными пальцами, которые двигались быстро и точно, как у хирурга, который провёл у операционного стола половину жизни. Волосы у неё были рыжие, с проседью на висках, собранные в тугой хвост, а на левой щеке — тонкий шрам, почти незаметный, если не смотреть вблизи. Работала она молча, не поднимая головы, и когда Наталья подошла, просто кивнула в сторону коек и сказала:

— Начни с третьей. Там перевязка.

Наталья начала с третьей, потом с четвёртой, потом с пятой, и весь день работала рядом с Ольгой, а та всё молчала: не спрашивала, откуда Наталья пришла, не интересовалась, что она умеет, не давала советов. Просто работала — быстро, чётко, без лишних движений, — и от этого молчания становилось не по себе.

Ближе к вечеру, когда обе мыли руки у раковины, Наталья попыталась заговорить.

— Ты давно здесь?

Ольга не ответила — вытерла руки о робу, взяла инструменты и пошла к следующей койке, как будто не слышала. Наталья осталась стоять у раковины, и вода всё ещё текла, и в горле что-то сжалось — но не от обиды, а от понимания: здесь не разговаривают, здесь работают. Она закрыла кран, вытерла ладони и пошла следом.

Госпиталь дышал — не метафорически, а буквально: стены вбирали в себя стоны, крики, ругань санитаров, и к вечеру воздух становился таким густым, что его можно было резать ножом. Утром здесь было тихо, только капель да шарканье ног по бетонному полу, а днём становилось шумно: раненые метались в бреду, кто-то молился, кто-то проклинал всё на свете, кто-то просто выл — ровно, без слов, как воет собака, которую забыли на морозе. Ночью снова становилось тихо, но эта тишина была другой: в ней слышалось дыхание десятков людей, которые не спали, и шёпот тех, кто уже не мог говорить громко.

Наталья перевязывала раны — глубокие, рваные, с обугленными краями, которые оставляла энергия Глаза, — и ампутировала руки, ноги, пальцы, держа пилу ровно, как учили двадцать лет назад. Поила водой тех, кто не мог пить сам, и закрывала глаза тем, кто уже не дышал, мыла полы, когда кровь заливала проход, выносила вёдра, возвращалась и снова перевязывала, снова ампутировала, снова закрывала глаза. К концу смены руки дрожали так, что она не могла удержать ложку, и похлёбку приходилось есть, держа миску обеими ладонями, как ребёнок.

Вера Павловна наблюдала. Она появлялась в госпитале каждый день, обходила койки, проверяла повязки, что-то говорила санитарам, но Наталью не трогала — только смотрела издалека, краем глаза, как смотрят на новичка, который ещё не показал, чего стоит. Чувствуя этот взгляд, Наталья работала быстрее и не оборачивалась.

Собирать информацию она начала тихо, аккуратно, не привлекая внимания.

Однажды, перевязывая пожилого солдата с обожжённой рукой, она услышала разговор двух врачей за перегородкой.

— …опять трое ушли вниз. Из новициата. Не справились.

— Кто на этот раз?

— Двое мальчиков и девочка. Маленькая. Лет шести.

Игла в руке дрогнула, но Наталья заставила себя продолжить, медленно и ровно, как будто ничего не случилось.

— Куда их?

— Туда же. В корпус. Через неделю — вниз, если не одумаются.

Они ушли, и Наталья закончила перевязку, вымыла руки и пошла к следующей койке. Лицо было спокойное, руки — тоже, но внутри всё сжалось в тугой комок, который не давал дышать.

Через неделю она подглядела в записку, которую оставили на столе. Это был список — имена, номера, отметки. Напротив некоторых стояло «переведён», напротив других — «списан», напротив третьих — «вниз». Читала быстро, краем глаза, пока Ольга отвлеклась на пациента, и прошла мимо номера 47, не задержавшись и не запомнив. В списке было много номеров, много имён, много отметок, и она не знала, что номер 47 — это её дочь.

Однажды к ней привели мальчика. Лет шестнадцати, с лицом, покрытым мелкими шрамами, с руками, которые дрожали так сильно, что он не мог держать кружку. Его привели не лечить — его привели умирать, потому что изолятора для таких, как он, не было, а держать его в казарме было опасно. У него была рана на боку — глубокая, но не смертельная, — и Наталья обработала её и перевязала. Мальчик не смотрел на неё, он смотрел в потолок и бормотал.

— …они дразнили меня… старшие… говорили, что я слабый… что я не выживу… что меня отправят вниз… я не хотел… я не хотел вниз… а голоса… голоса сказали, что помогут… они сказали, что сделают меня сильным… я поверил… я сказал им «да»… и они помогли… они помогли…

Он замолчал, и Наталья стояла и слушала, не задавая вопросов.

— …а потом… потом я перестал понимать, где я… где они… где мои мысли… я слышу их всё время… они говорят… говорят… говорят… я не могу остановить… не могу…

Он снова замолчал, а потом забормотал тише и быстрее, как будто слова выходили сами, без его участия.

— …47… 12… 8… 23… все вниз… всех отправили… я слышал… я видел… их уводили… они шли… шли вниз… и я пойду… скоро… я знаю…

Наталья закончила перевязку, вымыла руки и отошла к следующей койке, не запомнив ни одного номера. Она просто продолжала работать.

Вечером она узнала, что мальчик умер — ночью, тихо, никто не знал почему. Просто перестал дышать.

Письма она не писала — это было бесполезно. Поняла в первый же день, когда попыталась спросить у помощника, где её дочь, и получила ровное «запрещено». Тратить силы на то, что не работает, не стала — вместо этого продолжила запоминать.

Каждый день приносил что-то новое: разговоры врачей, списки на столе, отметки в записках, шёпот за перегородкой. Наталья узнала, что новициат — в северном крыле, за тремя дверями и длинным переходом, и что детей выводят на плац дважды в день. Узнала, что тренирует их человек по имени Валак — невысокий, полный, с блокнотом, — а тех, кто не справляется, переводят в отдельный корпус, откуда не возвращаются.

Она узнала, что «вниз» — это подвалы, куда уносят тех, кто перестал быть полезным, и что оттуда не выходят. Мужа определили в слуги, он работает в подвалах, он жив — это она тоже узнала из разговора двух санитаров, которые не знали, что она слышит.

Вечером, когда смена заканчивалась, она возвращалась в свою каморку — узкую комнату с одной койкой и окном под потолком, забранным решёткой. Садилась на пол, прислонялась спиной к стене и закрывала глаза, и тогда, в тишине, в темноте, в усталости, позволяла себе думать о Лие.

О том, как Лия сидела на полу в их квартире и играла с куклами, как кукла летела сама, по воздуху, и как она, Наталья, делала вид, что не замечает. Как Лия улыбалась, как смеялась, как говорила «мама» — тихо, тепло, как будто это слово было не звуком, а прикосновением.

Она думала об Александре — о том, как он возвращался со стены, усталый, с царапинами, и как она обрабатывала ему ссадины, и как он подмигивал Лие, и как Лия смеялась. «Дорогой мой», — говорила она иногда, когда он засыпал на койке, не раздевшись. Он не слышал, но она говорила.

Слёзы кончились в первый же день, когда она поняла, что ничего не может изменить. Наталья просто сидела и смотрела в стену, пока усталость не забрала её в сон.

Прошёл месяц.

Вера Павловна подошла к ней в конце смены, когда Наталья мыла руки у раковины в углу за перегородкой.

— Ты хорошо работаешь, — сказала она. — Быстро, не паникуешь. Это редкость.

Наталья вытерла руки о робу и не обернулась.

— С понедельника переходишь в хирургию. Там нужны люди.

Наталья обернулась и посмотрела на неё, а Вера Павловна смотрела в стену — не на неё.

— Я просто даю тебе работу. Хорошую работу. Если справишься — останешься. Если нет — вернёшься сюда.

Она отвернулась и пошла к выходу, но у двери остановилась.

— Ты хороший медик.

Она вышла, и Наталья стояла у раковины, и вода всё ещё текла, и руки у неё дрожали. Она закрыла кран, вытерла ладони о робу и ушла.

На следующий день Вера Павловна нашла её в конце смены.

— Пойдём, — сказала она. — Выпьем чаю.

Они сидели в маленькой комнате — кабинете Веры Павловны, который она получила много лет назад, когда стала главным врачом. Это была единственная комната в госпитале, где было что-то кроме серых стен и коек: стол, два стула, шкаф с бумагами, жестяная банка с чаем и старая лампа, дававшая тёплый жёлтый свет. Вера Павловна дорожила этим местом — здесь она могла хоть на час забыть, что находится в Цитадели.

Чай был горячий, крепкий, с травами, и Наталья держала кружку обеими ладонями, согревая пальцы.

— Как тебя сюда занесло? — спросила Вера Павловна, отпивая из своей кружки. — В Цитадель.

Наталья молчала. Долго. Потом сказала:

— Дочь, нас нашли…

Вера Павловна кивнула. Не удивилась. Не спросила ничего больше. Просто отпила ещё глоток и посмотрела в стену.

— У меня был сын, — сказала она тихо. — Давно. Двадцать лет назад. У него были способности и я прятала его, нас тоже нашли.

Наталья подняла голову.

— Я работала в госпитале. Так же, как ты. Я искала его. Каждый день. Подслушивала. Подглядывала. Я узнала, где он. Я узнала, как его зовут теперь. Номер. — Она замолчала. — Я пошла к нему, ночью через подвал. Я думала, что смогу его забрать.

— И что случилось?

— Меня поймали. — Вера Павловна усмехнулась, сухо, без веселья. — Мне вырвали ногти. На левой руке. Потом на правой. Я месяц не могла держать скальпель. А его перевели. В другой корпус. Я больше никогда его не видела.

Она подняла руку, и Наталья увидела: ногти на левой руке были неровные, бугристые, как будто отросли заново. Криво. Неправильно.

— Может, зря я тебя в хирургию отправляю. Там свободы больше. И соблазна натворить дел, которых не следует.

Наталья посмотрела на неё, но Вера Павловна уже встала и пошла к шкафу с бумагами, как будто ничего не говорила.

— Иди, — сказала она. — Завтра с утра — в хирургию.

Наталья вернулась в свою каморку, села на пол у стены и закрыла глаза.

Она думала о Лие — о том, как та стоит на плацу, ровно, как учила мать, и не плачет. О том, как дерётся с мальчиками и встаёт после ударов. О том, что она сильная. Сильнее, чем Наталья думала.

Слёзы кончились в первый же день. Но что-то другое осталось — что-то, что не давало сдаться. Что-то, что говорило: она найдёт способ. Найдёт Лию. Найдёт Александра. И когда всё закончится — они уйдут. Далеко. Туда, где нет Инквизиции. Где нет Глаза. Где можно просто жить.

Не зная, правда ли это, Наталья сказала себе — тихо, одними губами. И от этого стало немного легче. С этими мыслями она и заснула.

Глава 9

После второго боя прошла неделя.

Лия не заметила, как изменилось к ней отношение, — но оно изменилось. Дети, которые раньше смеялись над ней, теперь замолкали, когда она проходила мимо. Мальчик с широкими плечами — тот самый, которого она оттолкнула, — больше не смотрел на неё. Отводил взгляд. И это было хуже, чем усмешка.

Она чувствовала это каждый день: на построении, в столовой, в казарме. Старшие — те, кто стоял слева, — смотрели на неё иначе. Не как на новенькую. Как на проблему. Как на что-то, что нужно решить.

Однажды в столовой к ней подошли трое. Старшие — лет двенадцати, может, тринадцати. Один — с длинным шрамом через бровь. Второй — с руками, покрытыми татуировками из шрамов. Третий — молчаливый, с пустыми глазами. Они сели напротив, не спрашивая разрешения.

— Ты — номер 47, — сказал первый. Не вопрос. Утверждение.

Лия не ответила — продолжала есть, быстро, как привыкла. Ложка двигалась ровно, не дрожала.

— Ты оттолкнула его, — сказал второй. — На тренировке. Он теперь хромает.

— Он сам упал, — сказала Лия.

Первый наклонился ближе.

— Ты думаешь, ты сильная. Ты думаешь, ты лучше нас. Но ты — никто. Ты — новенькая. Ты — ничто. И если ты будешь выделяться — мы тебя сломаем.

Лия подняла голову и посмотрела на него — долго, без страха, без злости, только холод, тот самый, о котором говорил отец.

— Я не выделяюсь, — сказала она. — Я просто делаю то, что говорят.

— Тогда заткнись и не высовывайся, — сказал третий. Голос был тихий, но в нём было что-то, от чего что-то холодное скользнуло у Лии между лопаток.

Они встали и ушли. Лия осталась сидеть. Ложка в её руке дрожала — но не от страха. От чего-то другого. От понимания: это только начало.

Прошло ещё две недели.

Лия тренировалась каждый день — поднимала камни, удерживала, двигала. Сила слушалась её всё чаще, всё точнее. Валак записывал в блокнот. Дети смотрели. Старшие — молча, исподлобья. Младшие — с любопытством.

И вот настало время нового боя.

Валак поставил её против мальчика — не того, с широкими плечами, а другого. Старше, с длинными руками. Он двигался легко, как будто танцевал.

— Начали.

Мальчик шагнул вперёд. Лия не стала ждать — сосредоточилась сразу, и камень под его ногами дёрнулся, и он споткнулся. На секунду. На одну. Но этого хватило: она отскочила, он ударил и промахнулся, она сосредоточилась снова — и сила пришла, легко, как будто ждала. Она оттолкнула его. Он упал.

Валак записал что-то в блокнот.

— Номер 47 — победил.

Тишина — а потом шёпот, который покатился по залу: от старших к младшим, от младших к новеньким. Лия стояла и чувствовала, как эти взгляды липнут к её коже — зависть, злость, страх. Она не смотрела ни на кого, просто стояла.

— Хорошо, — сказал Валак. — Очень хорошо.

Он сказал это громко. Достаточно громко, чтобы услышали все. Лия вернулась в строй, и весь день потом чувствовала на себе взгляды — за спиной, в столовой, в коридоре. Они не трогали её, но смотрели. Постоянно. И она знала: это не закончится.

Шли недели.

Днём — тренировки, бои, лекции. Ночью — голоса. Они становились громче, но Лия уже привыкла к ним, как привыкают к шуму вентиляции: не слушала, просто ждала, пока стихнут.

На одной из лекций Валак рассказывал о культах.

— До Глаза, — говорил он, — на Земле не было веры. Люди не поклонялись богам, не строили храмы, не приносили жертвы. Потом пришёл Глаз, и старые веры ожили. Люди стали объединяться, доставать старые книги и манускрипты, им нужна была поддержка и они нашли её в давно забытых сказках прошлого, и под их влиянием эти сказки начали оживать…

Он помолчал, посмотрел на детей, записал что-то.

— Один из самых опасных культов — Культ Плоти. Они верят, что монстры, рождённые из страха, — это дети богов. Что их нужно не убивать, а сливаться с ними. Они вживляют в себя части существ, становятся сильнее и теряют человеческий облик.

— Пятьдесят лет назад Культ Плоти захватил город на материке Цитадели. Двенадцать тысяч человек. Они провели ритуал — массовое слияние с существами. Город перестал существовать. На его месте — руины, которые до сих пор кишат монстрами. Инквизиция не смогла их уничтожить — только изолировать.

— Это — цена. Цена того, что бывает, когда люди забывают, что они — люди.

Лия слушала. И думала о голосах. О том, что они обещают. О том, что они хотят.

Вечером, когда она возвращалась в казарму, её остановили.

Те же трое. Только теперь их было пятеро. Они стояли в коридоре — у стены, у окна, у двери. Отрезали путь.

— Валак тебя хвалит, перед всеми.

Лия промолчала.

— А знаешь, что бывает с теми, кого хвалят? — спросил второй. — Их замечают. А тех, кого замечают — отправляют. В особый корпус.

— Я не хочу туда, — сказала Лия.

— Ты уже туда идёшь, — сказал третий.

Он шагнул вперёд. Лия отступила — но сзади была стена. Ловушка.

Они хотят тебя сломать.

Позволь нам помочь.

Мы сделаем так, чтобы они больше никогда не смели к тебе подходить.

Голоса стали громче — хор, везде: в ушах, в висках, в горле. Лия сжала кулаки. Страх — холодный, липкий, тугой — поднимался изнутри, и она не могла его остановить.

Первый ударил в плечо. Второй ударил в бок. Третий схватил за волосы и поднял.

— Ты — ничто, — сказал он. — Запомни это.

Лия закричала. Не от боли — от того, что рвалось изнутри, как зверь из клетки. Сила вырвалась — неконтролируемо, слепо, яростно. Она оттолкнула всех сразу. Одним движением. Они отлетели к стенам, к окну, к двери. Один ударился головой о камень и застонал. Другой упал и не двигался.

А потом — голос.

— Достаточно.

Валак стоял в конце коридора, без блокнота. Глаза — жёлтые, как старая бумага. Он не кричал — просто сказал, и этого хватило: тело Лии перестало слушаться. Руки опустились. Ноги подкосились. Она упала на колени. Не от слабости — от силы. От его силы. Она не знала, что он умеет это. Никто не знал.

Валак подошёл — медленно, спокойно. Посмотрел на лежащих старших. Потом — на Лию.

— Ты не контролируешь себя, — сказал он. — Это опасно.

Он кивнул помощникам — их было двое, в серой форме, с ножами. Они подняли Лию и потащили по коридору. Она не сопротивлялась. Не могла.

Её привели в комнату без окон. Маленькую, с одной лампой на потолке и железной дверью. Здесь её оставили одну.

Лия села на пол, прислонилась спиной к стене и закрыла глаза.

Внутри было тихо. Впервые за долгое время — тихо, как будто голоса получили то, что хотели.

Она сунула руку в карман. Ласточка была на месте — тёплая, живая. Она нащупала её, сжала в кулаке и заплакала — тихо, беззвучно, как плакала в первую ночь. Слёзы текли по щекам, оставляя солёные дорожки на грязном лице, и она не вытирала их.

Она не хотела быть сильной. Не хотела быть особенной. Хотела быть обычной — как все, как те, кто не слышит голосов, кого не переводят в особый корпус, кто не остаётся один. Но она была не как все. И теперь это знали все.

Прошло пять дней.

Каждый день дверь открывалась — и в проёме появлялся помощник с миской похлёбки и кружкой воды. Он ставил их на пол, молча, и уходил. Лия ела. Спала. Смотрела в стену. Голоса молчали — как будто ждали.

На шестой день дверь открылась снова. На этот раз — Валак.

Он стоял в проёме, с блокнотом в руках, и смотрел на неё долго. Потом сказал:

— Ты не контролируешь себя. Ты опасна — для других, для себя. Тебя переводят, особый корпус для одарённых. Там тебя научат контролю или как получится.

— Собирайся.

Её вывели из камеры рано утром.

Коридор был пуст — ни детей, ни помощников. Только Валак впереди и двое охранников по бокам. Они шли долго: через переходы, через лестницы, через двери, которых Лия никогда не видела. Потом — площадка, открытая, с неба падал серый свет — не тот, что в Цитадели, другой, ярче.

На площадке стоял аппарат. Машина с крыльями. Летательный аппарат. Лия никогда не видела таких — только слышала: от отца. Говорили, что такие есть на верхних ярусах, что на них летают над городом, над стеной, над всем.

Её подвели к аппарату. Внутри было тесно, темно, пахло маслом и железом. Ей указали на место у окна, и она села, и ремни застегнули, и дверь закрылась.

Аппарат задрожал. Загудел. И — поднялся.

Лия смотрела в окно.

Сначала — стены Цитадели: серые, высокие, с резьбой. Потом — второй ярус, широкий, светлый, с рынком и домами. Потом — третий ярус, узкий, грязный, с трубами и копотью. Её ярус. Её дом. Она увидела подъезд — тот самый, с облупившейся краской. Увидела окно — своё окно. Увидела двор, где играла, где Марта сидела на скамейке, где мяч летел к ней сам.

Аппарат поднимался выше, и ярусы становились меньше, и люди — точками, и дома — кубиками, и город — серым пятном. А потом, за городом, она увидела стену — ту самую, северную. За ней — пустошь. Мёртвая земля. Ничего: ни домов, ни людей.

Аппарат повернул — и Лия увидела небо.

Настоящее небо. Голубое. С облаками. С солнцем. Не серое, не в дыму. Просто небо. Она смотрела на него, и в груди стало тесно, как будто рёбра сжались на размер меньше, — не от боли, от чего-то другого. От того, что она не знала, что так бывает.

Аппарат летел дальше, небо становилось больше, город — меньше, и где-то впереди, за горизонтом, Лия увидела очертания чего-то нового — другого, не Эгиды, не Цитадели, другого места.

Она сжала ласточку в кармане. И голоса, впервые за пять дней, заговорили.

Скоро.

Лия закрыла глаза. И стала ждать.

Глава 10

Аппарат опустился на площадку, вырубленную в скале. Лия почувствовала толчок — ремни впились в ключицы. Винты взвыли, затихли, и стало слышно, как капает вода под днищем — мерно, как часы, которые забыли завести. Дверь открылась, и в лицо ударил воздух: холодный, чистый, лёгкий. Он пах деревьями и травой, и ещё чем-то, чему Лия не знала названия. Может, водой.

Она вышла. Валак остался у аппарата — не сказал ни слова, просто стоял и смотрел, как она идёт к корпусу. Лия не обернулась. Она знала: дальше — одна.

Корпус был чёрным. Не серым, не каменным — чёрным, как обсидиан, вросшим в скалу. Ни входа, ни двери, ни окна. Только стена. Лия остановилась, посмотрела. Потом пошла вдоль стены — налево, потому что направо было некуда. Через двадцать шагов стена разошлась. Не дверь — щель. Узкая, тёмная, с холодом изнутри. Лия шагнула в неё.

Никто не встретил. Ни помощников, ни охраны, ни Смотрителя. Только коридор — узкий, низкий, с гладкими стенами, которые светились слабым голубым светом. Лия шла, и шаги отдавались эхом — глубоким, тёплым, как будто стены слушали. Она не знала, куда идёт. Просто шла.

Коридор кончился, и Лия вышла в зал.

Зал был круглым. Купол — высоким, с отверстием в центре, через которое падал слепящий свет. Лия зажмурилась. Когда открыла глаза — увидела детей.

Их было немного — двадцать, может, тридцать. Разного возраста: от её ровесников до подростков, у которых на лицах лежали тени. Все — в чёрной одежде, одинаковой, безликой. Они сидели, стояли, ходили — медленно, без цели. И не смотрели на неё.

Никто не обернулся, не поднял головы. Лия стояла у входа, и её как будто не было. Она сделала шаг — дети расступились, как вода перед камнем: молча, без внимания. Ещё шаг. Никто не смотрел на неё и не говорил. И это было хуже, чем смех. Хуже, чем злоба. Потому что смех — это внимание. А это — ничего.

К ней подошёл человек.

Мужчина, лет сорока, с седыми волосами, собранными в хвост, и лицом, которое было не лицом, а картой: шрамы, морщины, следы. Он был в чёрной одежде, как все. На поясе — длинный нож с чёрной рукоятью.

— Номер 47, — сказал он. Голос был низкий, ровный. — Я — Смотритель.

Лия молчала.

— Ты убила одного. В Цитадели.

— Он не умер, — сказала Лия.

— Умер. Ночью. От удара головой.

Лия замерла. Что-то оборвалось в груди, как будто лопнула струна. Она просто защищалась.

Смотритель смотрел на неё долго. Потом сказал:

— Здесь не Цитадель. Здесь не учат. Здесь используют.

Он повернулся и пошёл к выходу. У двери остановился.

— Иди вниз. Там разберёшься.

Он вышел. Лия осталась стоять в зале. Дети — все, как один, — не смотрели на неё. Они просто были. И она — не существовала.

Вниз вела лестница. Не такая, как в Цитадели — узкая, винтовая, вырубленная прямо в скале, без перил. Ступени были тёплыми — от самого камня, который дышал, как живой. Лия шла, и с каждым шагом свет становился слабее, а тени — длиннее. Воздух густел. В нём появлялось что-то новое — сначала слабое, потом отчётливее. Запах железа. Запах крови. Запах страха. Лия знала эти запахи — она выросла с ними. Но здесь они были другими: старыми, въевшимися в камень.

Лестница кончилась. Лия вышла в подземелье.

Это был не зал и не коридор — круглая комната, вырубленная в скале, с низким потолком и лужами на полу. Лужи были тёмными. Лия не хотела думать, что это. В центре комнаты — решётка. Железная. Толстая. За решёткой — темнота. Из темноты шло дыхание. Тяжёлое. Неровное. Как у зверя.

Смотритель стоял у стены. Он не смотрел на неё — смотрел на решётку.

— Убей, — сказал он.

Лия молчала.

— Или умри.

Он сказал это ровно, без эмоций. Как будто читал список. Как будто это было не важно.

Решётка поднялась. Сама. Медленно. Со скрежетом. И из темноты вышло существо.

Лия никогда не видела таких: высокое, выше человека, худое, как скелет. Руки длинные, с суставами, которые выгибались не туда. Пальцы тонкие, с ногтями — тёмными, заострёнными. Кожа не кожа, а что-то похожее на мокрую ткань, серую, с прожилками, которые двигались под ней. Глаз нет — только впадины, тёмные и пустые. Оно повернуло голову и втянуло воздух. Не носом — всем телом. Потом повернулось к Лие. И пошло.

Лия отступила. Существо шагнуло — быстрее. Она сосредоточилась, как учил Валак, как учила мать, как учил отец. Сила пришла — легко, как будто ждала. Она оттолкнула существо. Оно отлетело к стене, ударилось, застонало. И поднялось.

Оно снова пошло на неё — медленнее, осторожнее. Лия сосредоточилась снова. Сила пришла, но на этот раз она не стала толкать — она сжала. Существо дёрнулось, захрипело. И рассыпалось. Не упало — рассыпалось. На куски. На что-то тёмное, мокрое, что растеклось по полу.

Лия стояла. Руки дрожали. Из носа текла кровь — тонкая струйка, тёплая, солёная.

Смотритель записал что-то в блокнот. Потом сказал:

— Хорошо.

Он повернулся и пошёл к лестнице. У ступеней остановился.

— Комната — наверху. Налево. Завтра — снова вниз.

Он ушёл. Лия осталась стоять в подземелье. Кровь капала на пол. Существо растеклось у её ног. Она смотрела на него. И думала: это не обучение. Это бойня.

Комната была маленькой: койка, стол, стул, окно — узкое, с видом на скалы. Лия села на койку, сняла ботинки и сунула руку в карман. Ласточка была на месте. Она нащупала её, сжала в кулаке и закрыла глаза.

Голоса молчали. С тех пор, как она вышла из аппарата.

Она открыла глаза и посмотрела в окно. Скалы, леса, небо. Голубое, настоящее. И где-то там, далеко, за этими скалами — Эгида, Цитадель, мать, отец, дом.

Она прикрыла глаза и впервые за долгое время заснула без снов.

Утром её разбудил звук.

Не колокол, не голос — низкий гул, как будто сама скала загудела. Лия встала, натянула одежду, вышла в коридор.

Дети уже стояли в зале. Все, молча. Никто не смотрел на неё и не говорил. Смотритель был в центре.

— Сегодня — снова вниз, — сказал он. — Все.

Он не объяснял. Не говорил, что будет. Просто повернулся и пошёл к лестнице. Дети пошли за ним. Молча. Лия — вместе со всеми.

В подземелье было темно. Факелы не горели — только голубые прожилки на стенах давали свет. Смотритель остановился у решётки. За решёткой — темнота. Из темноты шло дыхание. Не одно. Много. Разное. Тяжёлое, лёгкое, хриплое, тихое. Лия слышала — и считала. Пять, может, шесть, может, больше.

— Кто выживет — выйдет, — сказал Смотритель. — Кто нет — останется.

Решётка поднялась. Темнота за ней зашевелилась.

После — Лия не помнила, как оказалась в комнате. Помнила только кровь. Свою и чужую. Помнила, как стояла в подземелье, и как сила выходила из неё — неконтролируемо, слепо, яростно. Помнила, как дети — все, кто был с ней, — отступили. И смотрели. Впервые за всё время — смотрели. С ужасом.

Она сидела на койке. Руки дрожали. Из носа текла кровь. Ласточка была в кармане — тёплая, живая. Она нащупала её и закрыла глаза.

В дверь постучали. Лия вздрогнула.

— Войди, — сказала она.

Дверь открылась. На пороге стояла девочка — лет двенадцати, может, больше. С длинными чёрными волосами, заплетёнными в косу, и двухцветными глазами — один зелёный, другой жёлтый. Она смотрела на Лию долго. Потом сказала:

— Ты — новенькая. Светящаяся.

Лия молчала.

— Я — Аня. Я здесь три года.

Она вошла, закрыла дверь, села на стул — без приглашения, как будто имела право.

— Ты убила троих. Внизу.

— Они напали, — сказала Лия.

— Здесь это не важно, — сказала Аня. — Здесь важно только одно: ты сильная или нет.

Она помолчала. Потом сказала тише:

— Здесь есть те, кто сильнее тебя.

Она встала, подошла к двери и вышла.

Лия нащупала ласточку в кармане. Голоса, впервые за два дня, заговорили.

Мы с тобой.

Ты — сильная.

Ты — наша.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге