Обложка Пламя наших тел

Пламя наших тел

Георгий Кайн

0% прочитано
Стандартный
Георгий Кайн

Пламя наших тел

Глава 1

В моих руках газета кричала желтым заголовком. Я не горел желанием читать статью, но все равно опустился в кресло и расправил пожелтевшие листы. На фотографии отец что-то кричал, окруженный микрофонами. Я перевел взгляд на мелкий текст под снимком.

«Я был свидетелем чудес, происходивших в этом дивном месте, и могу с уверенностью заявить: природа этого острова — редчайший дар для человечества, возможность решить все проблемы наших бренных оболочек и наконец-то начать думать не о том, сколько нам осталось, а о том, чем мы занимаемся прямо здесь и сейчас.

Я провел тысячи часов, собирая и изучая местные травы. Даже лаванда, такая знакомая каждому жителю Материка, здесь, на огромном поле подле дикого реликтового леса, имеет уникальный запах, в котором к привычному аромату растения примешиваются утренняя роса, влажная сосновая кора и спрессованные иголки с землей, недавно взворошенные медведем, прошедшим по столетнему дерну своей тяжелой неторопливой походкой. Свирель, желтоватые листочки которой опадают, как только ее разлучат с землей, становится похожа на облезший камыш и тем не менее не теряет своих лечебных свойств очень долгое время».

Дочитав до этого места, я закатил глаза. Манера речи моего отца меня раздражала и вызывала неприятные воспоминания о детстве, когда он суровым лекторским тоном объяснял мне отличие спичечника линчевидного от спичечника обыкновенного. Собравшись с мыслями, я продолжил чтение:

«Перечислять все растения Острова бесполезно — их слишком много, а уникальные особенности каждого заставляют трепетать мое воображение. Местные шаманы из народа Инку с его невообразимо древней культурой научились с помощью трав лечить чуть ли не смерть. Хоть они и очень грозно смотрят на людей в нарядных одеждах, мне удалось прожить в одном из их поселений полгода. Я наблюдал страшные обряды, во время которых вождь с бубном поет жуткую песню гортанным голосом, простирая руки к небесам и призывая духов ветра прийти на помощь и втолкнуть воздух в легкие покойника. Я видел, как вершили суд над тем чудаком, что отважился осквернить землю каким-то неведомым мне образом. Его вызвал на дуэль предводитель кочевников и в честной кулачной схватке заставил раскаяться за содеянное, вырвав у виновного сердце из груди своими руками.

Я не оправдываю безграмотность и жестокость этих людей. Я говорю о том, что даже они смогли понять, насколько ценна природа, окружающая их дом. Их традиции и обычаи построены на уважении к распластавшейся под ногами земле, к вековым соснам и к травам, что богато рассыпаны на полях и болотах.

Но есть представители рода человеческого, плюющие на мораль. Они втаптывают ее в песок и упрямо делают вид, что так и задумано, что их мотив — не набивание карманов монетами, а прогресс, наука и эволюция. Я! Я человек науки, и я могу смело заявить: нет ничего общего между уничтожением даров природы и прогрессом!

Слышащие — кучка жадных и мелочных представителей того круга людей, которые, будучи униженными, добрались до власти. Дайте им возможность, и вы увидите, как мир тонет в кислотных массах, как светящаяся зеленая жидкость обволакивает ваши дома и под невероятным напором пробивает окна. Пока вы живете при свете яркого солнца, наполняющего ваши тела радиацией, а ваших детей охраняет гвардия Слышащих, легко забыть, что все мы едины в своих страданиях.

Помяните мое слово: когда-нибудь, проснувшись утром, вы увидите не парящую пыль в лучах летнего светила, проникающих в окно, а плотную серую завесу, наделяющую дождевые капли такой кислотностью, что волосы начнут выпадать с тел.

Но не об этом. Я не собираюсь запугивать вас, не собираюсь агитировать за какие-то безрассудные действия, за которые придется нести ответственность. Я просто хочу сказать, что на Острове тоже есть люди. Их родные края стали прибежищем для вредных производств, где клепаются лопасти кораблей и колеса паровозов, где от покраски металла скрипит сам воздух, где атмосфера, насыщенная кислородом настолько, что порой кажется, будто ноги отрываются от земли, дрожит, задыхаясь от неимоверного кашля. Не монотонный стук сотен станков пугает жителей по ночам, не шум забивающих сваи устройств, а Гул Земли — крик о помощи, рев, наполненный ее страданиями и муками всех, кто по ней ходит. Ходить под гнетом рока в лице вездесущего смога, который наполняет легкие вязкой субстанцией и струится из всех щелей в доме, который каждый из них привык считать своей крепостью, — мучение, которого не в силах вынести ни один здоровый человек.

Глядя, как умирает природа и черты моего родного города теряют краски, сливаясь с серой дымкой вредных испарений, я не могу не опубликовать все это. Я осознаю все риски и иду на них. Я жертвую возможностью жить для себя и близких ради того, чтобы внести вклад в спасение Острова. И я не прошу благодарности. Я прошу только понимания и поддержки».

Маркус де Пари, журнал «ЭхоВека»

1892 г.

«Его так сильно интересуют жизни жителей Острова? Что ж, когда я жил там, моя жизнь не особо его интересовала…» Я усмехнулся. Добив статью с душным и агитационным содержанием, я переключился на отзывы конкурентов моего отца.

«Маркус забывает, что островные предприятия обеспечивают благополучие всего Материка. Нельзя ставить под угрозу снабжение миллионов из-за трудностей, неизбежных при развитии промышленности. Сосредоточив производства на Острове, династия защитила основную часть населения. Отказаться от этого решения сейчас было бы безответственно».

Мори Дан — капитан гвардии Слышащих.

«Маркус, безусловно, один из выдающихся умов нашего времени. Как мы видим, у всего есть обратная сторона».

Дин Лансере — глава Академии Лекарей.

«Внести такой внушительный вклад в науку и позволять себе подобные вещи! Я разочарован в нашей ученой коалиции. Нельзя допускать подобного! Эти высказывания напоминают крики рассерженного ребенка, которому не дали леденец. Пугая жителей Материка, он только провоцирует конфликт. Если бы он в самом деле хотел что-то изменить — нашел бы способ получше».

Клутус Беранже — представитель Слышащих Острова.

Я оторвался от газетной страницы и уперся взглядом в пожелтевший потолок. Мой отец, как всегда, в центре внимания. «Горбатого могила исправит», — подумал я. Однако, если отбросить все обиды и травмы, которые отец нанес мне в детстве, я разделял его позицию. В действительности любой человек с минимальным уровнем эмпатии — да что там эмпатии, здравого смысла, — побывавший на Острове, не найдет причин возразить этой статье.

Тем не менее отец ведет себя слишком вызывающе. Его влияние распространяется далеко за пределы Материка и Острова, но есть люди не менее важные, придерживающиеся совершенно других взглядов. Пока он не перешел незримую черту, установленную Слышащими, он в мнимой безопасности, за плотной иллюзорной стеной так называемой «свободы». Рано или поздно его идеи обречены на провал.

Меня терзала обида за столько лет вынужденного одиночества. Он заботился об Острове сильнее, чем о его жителях, в число которых раньше входил я. Его беспокоила моя судьба ровно столько же, сколько и его собственная, — нисколько. В последний раз, выиграв ежегодную олимпиаду среди студентов Академии Лекарей и отправив письмо отцу, я надеялся получить в ответ нечто большее, чем «Я и не думал, что ты способен на подобное, Нотрдам». «Я и не думал, что ты способен» — фраза, которую я вижу на листке с подписью моего отца четвертый год подряд.

— Долой грустные мысли, Нотрдам.

С этими словами я встал с кресла и двинулся к кровати, на которой и вокруг которой царил хаос из моих вещей. Я собирался покинуть Материк на время отпускных каникул и провести на Острове вместе с моим учителем первый осенний месяц, обещавший быть скоротечным, и не хотел тратить оставшееся до отъезда время на очередную ссору с ним в собственной голове. Я отложил газету и принялся собирать вещи.

* * *

Свет погас. Я сидел у окна поезда и так долго смотрел сквозь собственное отражение, что не заметил въезда в тоннель. Несколько мгновений пришлось соображать, куда исчезло море и почему в купе стало темно. Потом за окном промелькнул край каменной стены, и поезд вынырнул на свет, открыв водную гладь, которой не было конца. Вода здесь была темно-зеленой, мутной, совсем не похожей на прозрачное море у Материка. Четверо остальных пассажиров — необыкновенно много для этого маршрута — тоже смотрели в окна.

Для меня же этот феномен не был открытием: я провел на Острове большую часть жизни, учась и изучая местную природу, и знал, почему вода здесь такого цвета. Остров обладал уникальной флорой и фауной, и вода не стала исключением. Она цвела.

Паровоз несся по мосту-крепости, стоявшему на песчаной насыпи, и за окном одна за другой проходили башни охраны. Сколько ни смотрел я на эти укрепления, все равно не понимал, зачем здесь столько блокпостов, на которых круглые сутки дежурят гвардейцы Слышащих. Однако долго раздумывать над этим вопросом у меня не было желания, и я переключился на воспоминания о детстве, тесно вплетенном в судьбу Острова.

Доктор — мой первый и главный учитель, не считая отца, у которого любая речь превращалась в философский трактат с особо циничной моралью, — жил в обветшалом кирпичном домике, куда я теперь возвращался. При первой встрече он показался мне старым; особенно хорошо я запомнил круглые очки. Он смотрел так, будто я разбил его любимую вазу и должен понести наказание. После смерти матери отец вернулся на Остров. Я прожил с ним еще пару месяцев, прежде чем он привел меня к Доктору. Мне было пять лет, и от этого времени осталось несколько отдельных картин, между которыми я не всегда мог восстановить порядок. Я сидел в темном коридоре, наблюдая всполохи свечи в комнате и мрачную игру теней, выползавших из дверного проема. Я слышал их голоса, но не помнил самого разговора. То, что теперь мне предстояло жить здесь, стало понятно позже; в памяти отец все еще стоял рядом и трепал меня по голове. Я много раз возвращался к его прощальным словам и уже не мог поручиться за каждое из них, но помнил, что слушаться теперь нужно Доктора:

— Я уезжаю. Будь послушным, Нотрдам, и люби этого человека, как любил мать. Никто, кроме него, не протянет тебе руку помощи в этом мире. Верь ему, как веришь мне.

Посмотрев на стоявшего рядом Доктора, я тогда увидел только суровый взгляд из под очков и решил, что он мной недоволен. Теперь мне казалось, что в нем была и жалость.

— Прощайте, — сказал отец и исчез за дверью, откуда тут же повеяло леденящим душу морозом.

Я вдохнул воздух, уже понемногу приобретавший заводскую горечь. В старые воспоминания погружаться легко, но выходить из них — много сложнее.

Я боялся Доктора, но позже понял, что любое внимание с его стороны лучше того, что я испытывал, когда на меня обращал внимание отец. Выполняя все приказы Доктора быстро и беспрекословно, уже к семи годам я стал заменять почти всех слуг в доме. Я помогал со счетами, встречал пациентов, заходивших к нему в самое разное время суток. Я бы отвечал и за готовку, но Доктор не желал выгонять старую даму, которая лучше всех готовила его любимую выпечку. Вместе с кучей обязанностей, свалившихся на меня при переезде, началась и полноценная учеба. Школу я не посещал, так как, по словам Доктора, это было «гнусное и богомерзкое место, в которое отправляют детей только от скудоумия их родителей». Вместо привычных каждому ребенку уроков я изучал местные травы, растения и воочию наблюдал за работой Доктора, подробно записывая все в тетрадь. Во время работы он постоянно рассказывал мне о том, что делает, почему и как. Так что к двенадцати годам я стал заменять Доктора на приеме пациентов с несложными заболеваниями.

У меня не было времени на привычные детские дела, я редко играл с другими ребятами. Мне и самому было неинтересно проводить время в их кругу. Нельзя сказать, что я был замкнутым ребенком. Просто так сложилось, что я привык обходиться без компании сверстников. Да и дел в доме Доктора хватало, поэтому большую часть времени я проводил либо рядом с ним, либо драя полы.

Я отвернулся от окна и оглядел купе, прикидывая, куда можно распихать вещи. Двое моих попутчиков сидели в метре от меня и о чем-то спорили. Один упомянул Слышащих, и я прислушался.

— Говорю тебе — это кучка жалких негодяев! Не приведут они нас ни к чему хорошему! Сваливать надо!

Мужчина средних лет выглядел напряженным. Его лицо покраснело, на глазах проступили сосуды.

— Бесплатный сыр только в мышеловке. Ну ты разве не помнишь, что было до революции? Тебе пятнадцать лет было, черт побери!

С этими словами он громко ударил ладонью по столу, и его собеседник подпрыгнул на месте, начав нервно озираться по сторонам. Заметив, что я за ними наблюдаю, он наклонился к соседу и прикрыл рот рукой.

— Тише! Что ж ты горланишь на весь вагон…

Мужчина, ударивший по столу, недовольно фыркнул, посмотрел на меня и, скрестив руки на груди, отвернулся к окну.

Я снова посмотрел за окно. Приближался берег, который, в отличие от неприступных стен Материка, был совершенно пуст, не считая нескольких лодок и пары рыболовных домиков. Вдали мрачно возвышался вековой лес, верхушки которого скрывал темный густой смог. Мост постепенно спускался от Материка к Острову, и отсюда я видел виновника беспокойства моего отца и причину того, что людям не хватало солнечного света, — огромное глыбоподобное сооружение с множеством мелких окошек, расположенных в хаотичном порядке и напоминавших бойницы. Из десятков труб, которые, казалось, протыкали небосвод насквозь, струился плотный дым. Он собирался над заводом своеобразным куполом, а затем медленно терял очертания и расплывался в атмосфере, наполняя воздух неприятной горечью. Наблюдая эту картину, я разделял мысли отца, хоть и не был склонен хотя бы в чем-то его поддерживать. Впрочем, в данной ситуации я поддерживал не его, а здравый смысл.

У островного берега пути уходили в тоннель. Паровоз скрылся в нем, и свет снова погас. До конечной станции оставалось не более десяти минут.

* * *

Первые несколько мгновений после выхода из вагона я стоял, наслаждаясь происходящим. За моей спиной шумел паровоз, скрежетали расцепляемые рабочими вагоны, а двое моих попутчиков вытаскивали чемоданы, не забывая толкаться и отпускать колкие замечания в адрес друг друга. Солнце едва пробивалось сквозь серое небо, отдельными лучами скользя по моему лицу, а воздух, хоть и с привкусом металла, все же был гораздо приятнее и свежее, чем на Материке.

Я прошел по бетонной платформе к зданию вокзала и огляделся. Вокзал был простым сооружением с редкими окнами. Эта постройка отражала всю архитектуру Острова: поскольку жизнь приезжих была тесно сплетена с жизнью коренных островитян, работавшие тут архитекторы решили строить все в едином стиле. Здания были широкими, но приплюснутыми, и если на Материке все постройки стремились вверх, к солнцу, то тут они протягивались вдоль земли, стараясь занять как можно большую площадь. Исключением был только завод, проект которого не был утвержден ни одним представителем правительства Острова. Он стремился ввысь, напоминая огромную бетонную сваю, вбитую в землю.

Коренные островитяне, Инку, живут за лесом вдоль западного побережья. Этот непонятный и таинственный народец сам не подпускает никого близко: они предпочитают не вмешиваться в дела города, делая выбор в пользу собственного замкнутого и отстраненного мирка. Единственным человеком, занявшимся их изучением, был мой отец, проживший в их поселении полгода. Действительно, их традиции и обычаи непонятны простому цивилизованному человеку, хотя отец и утверждал, что у Инку есть своя логика и причины жить так, как они живут.

Я всегда питал некоторую симпатию к этим дикарям и, когда замечал их редкие вылазки в лес по нашу сторону, старался с ними поладить, но в ответ получал только тишину и странный презрительный взгляд. К тому же Доктор советовал мне держаться от них подальше. Нельзя сказать, что он не любил Инку, но, разделяя мнение моего отца, утверждал, что «для контакта с этим народом требуется нечто большее, чем две извилины и знание базовой арифметики».

Погруженный в свои мысли, я не заметил, как прошел вдоль здания вокзала и пересек большое поле, разделявшее город и железнодорожную станцию. Остановившись у больших ворот, я обратил внимание на проржавевшую табличку с названием города: «Рошбюссоль».

За воротами я свернул на улицу, огибавшую город. До дома Доктора предстояло пройти через ремесленный, торговый и рабочий кварталы, и я поудобнее перехватил чемодан, уже успевший оттянуть руку.

Дома здесь стояли низкие и широкие, с пологими крышами, края которых нависали над входами. За некоторыми воротами открывались глубокие дворы, заставленные досками, колесами и прочими вещами, назначения которых я не знал. Мастерские занимали нижние этажи и пристройки, разраставшиеся вдоль стен так, что порой было трудно понять, где кончается один дом и начинается другой. У открытой двери лежала светлая стружка, прилипавшая к сырой мостовой; дальше из окна тянуло нагретым металлом. Я заглянул в окно и за собственным отражением увидел край верстака.

Из-за стен доносились удары, скрипело дерево, что-то с грохотом прокатили по двору. На Материке подобные звуки обычно заставляли меня закрывать окно, здесь же я невольно прислушивался. Возможно, дело было в том, что сейчас мне не требовалось ни читать, ни готовиться к занятиям. Я мог просто идти мимо.

Улица постепенно становилась теснее. К мастерским прибавились лавки, и вскоре под навесами уже тянулись прилавки, оставлявшие прохожим узкую полосу между товаром и дорогой. На стенах еще угадывались широкие окна, но многие заложили снизу кирпичом, превратив в небольшие витрины. За мутными стеклами теснились посуда, отрезы ткани и коробки, повернутые надписями к улице. Двери почти везде были открыты.

Пришлось взять чемодан перед собой. Я пропустил женщину с корзиной, обошел выставленный у порога мешок и едва не задел плечом связку жестяных кружек. Они тихо звякнули над ухом. Мне хотелось рассмотреть вывески, но стоило остановиться, как кто-нибудь начинал обходить меня, и я продолжал идти, успевая замечать только отдельные слова. Между домами иногда открывались проходы к внутренним улицам города; я оставлял их в стороне, следуя изгибу дороги.

За торговыми рядами стало свободнее. Навесы закончились, и вдоль улицы потянулись жилые дома рабочего квартала, сложенные из потемневшего кирпича. Здесь не было места для глубоких дворов: к одному входу примыкал следующий, а над дверями, почти под самой крышей, помещался ряд небольших окон. Из открытой створки кто-то вытряхивал ткань. Я успел отойти к краю мостовой и посмотрел наверх, но окно уже закрыли.

Штукатурка держалась главным образом под карнизами. Ниже, куда добиралась вода, она отходила неровными пластами, обнажая кирпич и толстые швы раствора. Некоторые трещины заделали свежей смесью, слишком светлой на фоне стены. Я задержал взгляд на одной такой заплате, тянувшейся от окна до двери, и переложил чемодан в другую руку. Пальцы разогнулись не сразу.

До Доктора оставалось немного. Я уже чаще смотрел вперед, чем по сторонам, стараясь разглядеть нужную арку среди дверей и проходов. Интересно, принимает ли он сейчас пациента? Если да, придется подождать, хотя после дороги мне хотелось сразу сесть и поговорить с ним. Я прибавил шагу и вскоре остановился у знакомого входа во двор.

* * *

Пройдя под аркой, я увидел дом Доктора: обветшалый кирпич и темные окна мало изменились за пять лет моего отсутствия, только водосточная труба заметно отошла от стены. Нижняя ее часть покосилась и почти выскочила из соединения. Я не мог пройти мимо: оставил чемодан и взялся за холодный металл, стараясь поставить трубу на место. Она понемногу поддавалась, со скрипом осыпая мне на руки мелкую ржавчину. Доктор наверняка видел ее из окна, но так и не поправил. Впрочем, пациенты отнимали у него достаточно времени, чтобы на подобные мелочи он не обращал внимания, а я, едва вернувшись, уже нашел себе занятие возле дома. Приподняв колено трубы, я насадил его на прежнее место и посмотрел вверх, проверяя, ровно ли оно держится. За стеклом стоял Доктор. На очках отражался дневной свет, но я видел его одобрительную улыбку и сам улыбнулся в ответ, все еще придерживая трубу.

Доктор отошел от окна, и вскоре за дверью послышались шаги. Я отпустил трубу, забрал чемодан и поднялся к порогу, вытирая ладони друг о друга. Ржавчина только размазывалась.

Он вышел в коричневом халате и тапочках. Там, где халат стягивал пояс, ткань вытерлась до гладкости, края рукавов тоже были потрепаны, но сам халат оставался чистым. Доктор немного сутулился, разглядывая меня поверх круглых очков. Мне хотелось и самому рассмотреть его, только я все время встречался с его взглядом и почему-то начинал расправлять плечи. Седые волосы, залысина, усы щеткой — все было знакомо. Морщины возле глаз я тоже помнил, но сейчас не мог понять, стали ли они глубже или просто при дневном свете замечал их отчетливее.

Я уже собирался что-нибудь сказать, когда Доктор положил мне руку на затылок и притянул к себе. Пришлось неловко повернуть чемодан, чтобы не ударить его по ноге.

— Здравствуй, Нотрдам, — сказал он, обнимая меня свободной рукой.

Я прижался к его плечу. От одежды пахло домом — сушеными травами и дымом, который понемногу пропитывал все, что находилось возле камина. Мне хотелось поставить чемодан и обнять его как следует, но Доктор уже отстранился, все еще придерживая меня за шею.

— Дай посмотреть на тебя. Из окна я толком ничего не разглядел, кроме того, что ты взялся за мою трубу.

— Она почти выскочила из соединения. Я подумал, что лучше поправить сейчас, пока окончательно не упала.

Он посмотрел мне за плечо, затем отпустил меня.

— Хорошо сделал. Входи, нечего с чемоданом в дверях стоять.

В коридоре было тепло. Пока я снимал пальто, Доктор забрал чемодан и поставил его у стены. Подавать мне вещи ему прежде почти не приходилось, обычно все было наоборот, и я поспешил вытащить застрявшую в рукаве кисть, пока он не взялся помогать и с этим.

— Сначала руки вымой. Потом садись, я сейчас чай налью.

Я пошел смывать ржавчину с ладоней.

Перед камином стояли два потертых кресла, а между ними — небольшой стол. Желтый свет керосиновой лампы ложился на подлокотники, а пламя освещало обивку снизу, выхватывая блестящие нити в тех местах, где ткань истончилась. Я сел и вытянул ноги к огню — чемодан можно было разобрать позже.

— Если у вас есть вино, я бы предпочел его чаю.

Доктор повернулся, и я заметил, как изменилось его лицо: он словно вспомнил что-то забавное, но рассказывать пока не собирался.

— Что такое? — спросил я.

— Твоего отца вспомнил. Ты еще сесть как следует не успел, а я уже о нем думаю.

— Я начал думать раньше. Прочитал его статью перед отъездом, и мне до сих пор кажется, что он где-то рядом продолжает говорить.

— Он тебе писал или ты только из статей узнаешь, чем он занят?

— На мои письма отвечал. Об учебе обычно в двух словах, так что за подробностями о его собственной жизни действительно приходится обращаться к газетам. А вы читали это выступление?

Доктор достал бокал и налил вино.

— Читал. Он ведь не способен рассказать о том, что его тревожит, не объяснив заодно, насколько глупы и ничтожны все несогласные. Я с ним из-за этого ругался, и не раз. Маркус убежден: если человек услышал довод и не согласился, значит, либо ничего не понял, либо согласен тайно, но преследует свою выгоду. Других возможностей он почти не допускает.

Я принял бокал. Доктор налил себе чай и сел напротив, держа чашку за ручку и подставив под нее вторую ладонь.

— В этом случае я тоже не понимаю, как можно с ним не согласиться. Только он пишет так, будто обязательно должен рассориться даже с теми, кто готов его поддержать.

— Вот это я и пытался ему объяснить. Твой отец — гениальный человек, Нотрдам. Но ему непременно нужно, чтобы остальные немедленно поняли то, к чему он сам шел годами. Он готов спорить со всеми Слышащими сразу, будто они собрались вокруг стола и только ждут, когда он предъявит достаточно убедительное доказательство. А когда я предлагаю подумать, кому он говорит и чего хочет добиться, ему кажется, что я недостаточно возмущен.

В его голосе появилась знакомая неторопливая отчетливость. Отец перенял эту манеру так точно, что иногда мне хватало нескольких слов, чтобы заранее захотелось возразить. Доктора я слушал охотнее, хотя прекрасно знал, насколько долго он способен говорить, если его не остановить.

Я попробовал вино. Оно было терпким, немного кислым; сделав еще один небольшой глоток, я удобнее устроился в кресле.

— Меня в статье больше всего задержала лаванда. Он начал с запаха растения, потом перешел к росе, коре и медведю, который ходил по лесу. Пока я дочитал, уже почти забыл, что именно он собирался описать.

Доктор поставил чашку.

— А ты помнишь, как пахнет это поле? Не сушеная лаванда, а само место, когда стоишь там?

— Помню. Поэтому и не понимаю, почему он приписывает растению запах всего, что находится вокруг него. Я могу согласиться с описанием поля, но у него речь идет об особенностях местной травы.

— Он ведь видел ее там, где она растет. Ты приходишь на поле и чувствуешь его целиком: земля прогрелась или еще мокрая, ветер идет со стороны леса или с моря. Никто не убирает для тебя сосны и влажную кору, чтобы можно было спокойно изучить один цветок. Маркус пытается передать впечатление от места, в котором провел столько времени. Оно его занимает, и он хочет, чтобы читатель хотя бы представил, о чем идет речь.

Он говорил все охотнее. Его пальцы слегка разошлись на подлокотнике, когда он заговорил о поле, словно ему хотелось показать, насколько оно велико. Я подождал, пока он закончит.

— Но тогда он смешивает две вещи. Если речь о впечатлении, я могу просто поверить, что ему там хорошо. Если об особых свойствах растения, мне нужно понимать, что именно он заметил. Иначе я принесу пациенту эту лаванду, а объяснить, почему она должна действовать иначе материковой, смогу только рассказом о запахе леса.

— Лечебные свойства он тоже обосновывает этим описанием?

— Он начинает с того, что природа Острова поможет решить все проблемы тела. Потом перечисляет, что здесь растет. Я по крайней мере так его понял.

Доктор подался вперед, собираясь ответить, но остановился.

— Газету ты с собой взял? Принеси, посмотрим, что именно он написал. Я хорошо помню общее содержание, но сейчас мы с тобой спорим уже о формулировке.

Я поставил бокал на стол и поднялся. Газета лежала сверху в чемодане; достав ее, я вернулся к камину. Доктор принял сложенные листы и подвинул лампу ближе. Бумага пожелтела еще сильнее в ее свете. Некоторое время он молча читал, придерживая страницу пальцем.

— Здесь ты прав. Он говорит именно о запахе самой лаванды, а описывает все вокруг. Я помнил этот отрывок иначе.

Я сел и взял бокал со стола.

— Я не хотел сказать, что он плохо описал поле. Только после такого начала ждал чего-нибудь о растении, а пришлось следить за медведем.

Доктор негромко рассмеялся и вернул газету.

— Понял я тебя. И все же сама привычка вытаскивать растение из места, где оно растет, тоже способна завести тебя не туда. Для лекарства придется отделить одно от другого, но прежде нужно хотя бы увидеть, что именно ты отделяешь. Ты же не думаешь, что все необходимое узнаешь по высушенному пучку в аптечном шкафу?

— Нет. Я только хочу отличать то, что мы знаем, от того, что нам нравится предполагать. Здесь мне это тоже нравится, но в Академии меня спросят, что я могу подтвердить. Я ведь не смогу ответить, что доверяю отцу.

— И не должен. Только не привыкай считать вопрос закрытым, если пока не нашел способа что-то подтвердить. Лучше оставь его открытым и вернись, когда будет с чем. Это касается и того, что твой отец пишет, и того, чему тебя учат.

Я положил газету на колени. Мне было приятно, что Доктор полез проверять текст, а не закончил спор одним из тех объяснений, после которых в детстве оставалось только соглашаться. Возражать ему теперь было интереснее, хотя его привычка требовать точного ответа никуда не делась.

— Я и не считаю вопрос закрытым, — ответил я. — Только мне кажется, что иногда вы слышите отказ там, где я просто прошу объяснить. Я ведь и спрашиваю потому, что не понимаю. Если бы решил, что все знаю, мы бы сейчас не спорили.

Доктор посмотрел на меня, затем опустил глаза на оставленную чашку.

— Возможно. Я привык, что ты спрашивал иначе. Раньше мне чаще приходилось объяснять с самого начала, а сейчас ты уже приходишь со своим доводом. Не всегда сразу понимаю, против чего именно ты возражаешь.

— Тогда дайте мне договорить. Я тоже не всегда с первого раза понимаю, как сказать.

Он кивнул. За окном уже темнело, и на стекле все отчетливее отражались лампа и спинка его кресла.

— Хорошо, что ты приехал, — сказал он, после небольшой паузы. — В открытках ты все больше сообщал результаты, а я хотел послушать, что ты сам об учебе думаешь. Теперь хоть могу спросить.

Я поднял глаза от газеты. Доктор смотрел на меня с открытым удовольствием, и мне стало немного неловко: по его сухим ответам я представлял себе встречу иначе.

— Вы тоже могли спросить в письме. Иногда я не понимал, интересно ли вам все это, и старался писать только самое важное.

— Интересно, конечно. Я читал все, что ты присылал. А отвечал мало, тут ты прав.

Я улыбнулся. Мне хотелось еще сказать, что я рад вернуться, но после этих слов это уже не казалось необходимым. Я просто посидел, разглядывая его лицо, пока Доктор не потянулся к чашке.

— Кстати, про ту руку ты написал подробно, а чем закончилось, так и не сообщил. Как сейчас пациент?

Я сложил газету и положил ее рядом с креслом.

— Рана зажила, он жив. Только пальцы почти не двигаются, и боль не проходит. Я видел его перед отъездом: к работе он так и не вернулся. Сначала казалось, что нужно еще немного времени, но теперь я уже не уверен, насколько лучше ему станет.

Доктор поставил чашку обратно.

— Расскажи сначала. Что было с рукой, когда ты его увидел, и почему решил, что ее можно сохранить? Потом уже перейдем к тому, что сейчас.

Я поставил бокал на стол и положил левую руку на колени, поворачивая ее внутренней стороной вверх.

— Предплечье затянуло в механизм. До самого локтя не дошло, но здесь ткани были сильно раздавлены, кожа разорвана. В ране остались грязь и куски рукава. Его привезли уже с перевязкой, насквозь пропитанной кровью. Первым его осматривал старший врач. Когда сняли повязку, я уже был рядом. Кровотечение уже остановили. Пальцы отекли, он почти не мог ими пошевелить, но чувствовал прикосновение, пусть и не везде. Кисть оставалась теплой, цвет был нормальный, кости не были раздроблены. Я понимал, что это еще ничего не обещает, но не видел причины сразу отнимать всю руку.

— Причину тебе старший врач, полагаю, назвал. Что именно он считал опасным?

— Объем повреждения. Не все ткани удастся сохранить, неизвестно, как поведет себя рана, а если начнется тяжелое воспаление, потеряем время. Он считал ампутацию более надежным решением. И более простым — это он тоже сказал.

Я убрал руку с колен. Вспоминая тот разговор, я до сих пор испытывал раздражение, хотя теперь уже не мог с прежней легкостью решить, что старший врач просто не хотел заниматься трудным пациентом.

— Когда руку можно сохранить, слово «проще» звучит неприятно, — продолжил я. — Но тогда я, наверное, услышал главным образом его. Остальные доводы казались чем-то, с чем можно справиться по ходу лечения.

— А какие основания у тебя были считать, что можно справиться? Ты назвал сохраненное кровоснабжение и чувствительность. Что с поврежденными мышцами, с движением? Ты ведь понимал, что одна теплая кисть еще не даст человеку возможности ею пользоваться.

— Понимал. Только не мог сразу отделить то, что он не делает из-за боли, от того, что уже не может сделать. Движение все-таки было, пусть небольшое. Я решил, что сначала нужно обработать повреждение, посмотреть, как поведут себя ткани, а потом оценивать заново. Мне казалось, отказаться от руки мы еще успеем, а вернуть ее после ампутации уже не получится.

Доктор чуть наклонил голову, продолжая смотреть на меня поверх очков.

— Только ждать можно не бесконечно. Как вы со старшим врачом разделили работу?

— Обработку раны проводили при нем. Сам я бы не справился. Я взял на себя перевязки и ежедневные осмотры, обещал сразу сообщать об изменениях. Если бы пришлось снова решать вопрос об ампутации, решали бы вместе.

Доктор потянулся к чашке и, прежде чем отпить, заглянул в нее. Я воспользовался паузой, чтобы взять бокал. Вино успело согреться в комнате, и теперь кислинка чувствовалась сильнее.

— Что оказалось самым трудным после обработки? — спросил он.

— Не торопиться считать, что опасность прошла. В первые дни мне хотелось видеть улучшение каждый раз, когда я снимал повязку. Но часть тканей пришлось убрать при повторном осмотре, и я помню, как злился: казалось, что мы делаем шаг назад. Старший врач объяснял, что не все можно было различить сразу. Тогда я уже слушал внимательнее.

— Вы потом возвращались к вопросу об ампутации?

— Обсуждали, понадобится ли она, если состояние ухудшится. Но потом рана стала чище, отек уменьшился. Я начал увереннее говорить, что рука останется. Пациент тоже это заметил, спрашивал, когда сможет ею двигать. Я отвечал, что сначала нужно дать ране зажить.

— И когда она зажила?

— Постепенно, не сразу. Сейчас со дня повреждения прошло около четырех месяцев. Открытой раны уже нет, остался плотный рубец. Только я слишком долго воспринимал заживление как главное доказательство того, что все идет хорошо.

Доктор поставил чашку. В камине треснуло полено, и я повернулся к огню, прежде чем продолжить. Было легче смотреть на него, когда приходилось объяснять, чего именно я тогда не хотел замечать.

— Когда боль стала меньше и повязка уже не мешала, выяснилось, что движения почти не прибавилось. Мы понемногу разрабатывали кисть и пальцы, старались не дать им остаться неподвижными. Он выполнял, что я говорил, но на осмотрах все равно показывал одно и то же: немного сгибает пальцы, а крепко обхватить предмет не может.

— А ты мог согнуть ему пальцы сильнее, чем он сам?

— Мог, но в некоторых положениях ему было больно. И в покое иногда болело, от предплечья к кисти. Я не знаю, сколько здесь от рубца, сколько от повреждения мышц и нервов. Поначалу я записывал это подробно, а потом все чаще ставил «без перемен». Теперь мне самому этих подробностей не хватает.

— Когда вернешься, сравни записи и осмотри его еще раз. Ты говоришь, он начал пользоваться рукой. Для чего именно?

Я замолчал. Доктор не торопил меня, и я попробовал вспомнить последнюю встречу не с того места, к которому возвращался все последние дни.

— Мог придержать ею что-нибудь легкое, прижать к себе одежду. Но для работы этого недостаточно. Я увидел его перед отъездом, он держал больную руку здоровой и старался не задевать людей, проходивших рядом. До этого я чаще видел его сидящим на осмотре, где сам просил сделать одно движение, потом другое. На улице стало заметнее, как он обходится без нее.

Я посмотрел на Доктора. Он слушал, не перебивая, и я уже не пытался подобрать такое объяснение, при котором мое первоначальное решение непременно осталось бы правильным.

— Он спросил: «Смогу ли я снова работать?» А я ответил, что лечение еще не закончено и нужно время. Предложил продолжить, хотя он, наверное, ждал другого ответа. Ему ведь важно понять, на что рассчитывать, а я пока только надеюсь на улучшение.

— А когда вы решали, что делать с рукой, вы об этом говорили? Он понимал, что сохранить ее не обязательно значит вернуть возможность работать?

Я поставил бокал.

— Не так, как следовало бы. Он просил обойтись без ампутации, я думал, что смогу помочь. Объяснил, что лечение будет долгим, что потребуется терпение. Но о том, что рука может остаться почти бесполезной, не сказал.

Доктор ждал. Я посмотрел на бокал. Я чуть было не сказал, что тогда мы оба хотели одного и того же.

— Боялся, что он передумает и согласится на ампутацию. Мне тогда казалось, что нужно убедить его попробовать.

Доктор снял очки. Без них я лучше видел его лицо и теперь невольно следил за ним, ожидая ответа.

— Зря ты этого не сказал. Ты мог объяснить, почему хочешь сохранить руку, привести свои доводы. Но ему все равно нужно было знать, на что он соглашается. Особенно если ты сам понимал, что это может изменить его решение.

Я потянулся за бокалом, но оставил его на столе, проведя большим пальцем по ножке.

— Вы бы ампутировали? После всего, что я рассказал, вам кажется, что с самого начала не следовало пытаться?

— Я не видел руки, Нотрдам. Ты описываешь то, что помнишь, и уже знаешь, чем закончилось лечение. Я могу обсудить с тобой, что происходило потом, но решить по этому рассказу, как поступил бы в тот день, не возьмусь. Ты сейчас сам уверен, что другой исход был бы лучше?

— Нет. Наверное, я просто представляю себе тот исход, при котором мне сейчас не пришлось бы объясняться. Но тогда он хотя бы не ждал бы, что все вернется как было. А я сохранил ему руку, которой он почти не может пользоваться, и теперь снова предлагаю ждать.

— Если обещал, что все вернется, нужно это исправить. Если не знаешь, насколько восстановятся движения, скажи, чего именно пока не знаешь. Ты же собираешься продолжать лечение?

— Собираюсь. Только мне трудно представить, как я скажу ему, что прежней уверенности больше нет. Он ко мне потому и обратился, что хотел услышать другое после слов старшего врача. Боюсь, теперь решит, что я просто не знал, за что берусь.

Доктор надел очки и наклонился ко мне.

— Может и так решить. Ты хочешь, чтобы я придумал для тебя ответ, после которого он непременно останется доволен? Я такого не знаю. Расскажи ему, что изменилось, что еще можно попробовать и чего от этого ждать. Если он станет задавать неприятные вопросы, выслушай. То, что ты поможешь ему дальше, не отменяет этого разговора.

Я откинулся в кресле. Мне хотелось получить определенный ответ, пусть даже услышать, что я ошибся с самого начала. Тогда хотя бы стало понятно, о чем сожалеть. Вместо этого приходилось думать о том, чего я еще мог избежать, когда торопился убедить пациента в собственном решении.

— Я зайду к нему, когда вернусь. До отъезда сказал, что продолжим лечение, но нужно будет поговорить и об остальном.

Доктор протянул руку и сжал мое предплечье.

— Поговори. А сам случай еще раз разберем, если захочешь. Сейчас ты устал и уже пытаешься решить все сразу.

Доктор отпустил мою руку и откинулся в кресле. Мы немного посидели молча. Мне все еще было стыдно, но больше не приходилось подбирать слова, чтобы сохранить перед ним ту удачную историю, которой я так гордился несколько недель назад. В камине прогорел край полена, и оно осело, осыпав угли искрами.

На столе лежал сверток с травами. Из-под загнутого края бумаги торчали стебли, перевязанные бечевкой, и я потянул один из них к себе, стараясь не задеть чашку. Доктор сразу повернулся.

— Не тащи за стебель, рассыплешь. Хочешь посмотреть — разверни.

Я подвинул бокал к дальнему краю стола, положил сверток перед собой и осторожно расправил бумагу. На ней осталась мелкая зеленовато-бурая крошка; сухие листья цеплялись друг за друга, и пришлось придержать пучок, чтобы снять бечевку.

— Вы еще сами ходите собирать?

— А почему я должен перестать? Пока дойду, посмотрю, что где растет. Принесут мне связку — я увижу только связку. И все равно придется проверять, что туда набрали.

— Я не предлагал вам перестать. Хотел спросить, можно ли пойти с вами. Если вы, конечно, не собирались провести мои каникулы исключительно за рассказами об Академии.

Доктор наклонился над бумагой, выбрал отломившийся лист и положил его отдельно.

— Можно. Только на этот раз мне самому придется слушать. Хочу посмотреть, что ты будешь замечать после пяти лет в Академии.

— Если вы сразу начнете объяснять, я ничего не успею заметить.

Он поднял на меня глаза. Серые, цепкие, они и сейчас сохраняли знакомую суровость, хотя усы слегка приподнялись вместе с улыбкой.

— Так скажи, чтобы помолчал. Ты сегодня вполне справлялся.

Я рассмеялся и стал отделять листья от попавших между ними обломков стеблей. Это занятие оказалось удобнее разговора: можно было не смотреть на Доктора всякий раз, когда хотелось что-нибудь спросить. Он пододвинул к себе край бумаги и принялся помогать, не забирая у меня весь пучок.

— Только давайте без ваших долгих остановок, — сказал я. — А то мы соберемся за одним, вы увидите что-нибудь другое, и я до вечера буду таскать то, что изначально вообще не собирались брать.

— Если найдем что-нибудь интересное, остановимся. Для чего тогда идти? Но тащить все на тебе я не собираюсь.

— Хорошо бы. Я уже сегодня чемодан наносился.

Доктор посмотрел на мои руки и отодвинул сверток ближе к себе.

— Тогда оставь. Я это не для тебя положил.

— Я сам взял. До конца перебрать могу.

Он не стал спорить. Некоторое время мы работали молча, складывая отобранное на чистую часть бумаги. Я торопился меньше, чем в детстве: тогда хотелось закончить и узнать, что нужно сделать дальше, теперь мне было достаточно сидеть рядом. Доктор иногда забирал у меня пропущенный обломок, но замечаний не делал.

— Утром на рынок сходишь? — спросил он.

— За выпечкой?

— Да. Купишь к завтраку, пока свежая.

Я улыбнулся, перекатывая между пальцами бечевку.

— Схожу, возьму на двоих. Только сначала позавтракаем, а потом уж будете расспрашивать об Академии. Я сегодня так и не рассказал половины того, что собирался.

— Возьми. Я бы сам сходил, но раз ты здесь, можешь заодно посмотреть, что на рынке делается.

— Мне и самому хочется пройтись, — ответил я.

Я придержал пучок, пока Доктор заворачивал его в бумагу и затягивал бечевку. На пальцах держался сухой травяной запах.

Мы засиделись. В камине под серым пеплом еще краснели угли. Я взял бокал, в котором оставалось немного вина, и стал разглядывать отражение лампы на темной поверхности. Сидеть прямо уже не хотелось; я понемногу сползал в кресле, пока край бокала не коснулся подлокотника. Звон заставил меня выпрямиться.

— Поставь, — сказал Доктор. — Ты уже засыпаешь. Допивать необязательно, если больше не хочется.

Я поставил бокал на стол. Доктор подвинул его дальше от края и посмотрел на меня поверх очков.

— Я еще могу посидеть. В дороге все думал, что вам расскажу, а теперь кажется, что половину забыл.

— За завтраком вспомнишь. Иди отдыхай.

— Я не спал, — сказал я, часто моргая и вставая из кресла. — Просто огонь разглядывал.

Я забрал чемодан из коридора. В комнате поставил его возле кровати, снял пиджак и только тогда заметил на рукаве ржавый след. Попробовал стереть его пальцем, но ткань нужно было чистить. Я повесил пиджак на стул и сел расстегивать рубашку.

Из-за двери доносились шаги Доктора. Я хотел пожелать ему спокойной ночи, когда он пройдет мимо, и прислушивался, стараясь не пропустить.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге