Обложка Петербургский врач 7

Петербургский врач 7

Михаил Воронцов

0% прочитано
Стандартный
Михаил Воронцов

Петербургский врач 7

Глава 1

Я уже натягивал сапоги.

- Бери вон ту сумку с инструментами и веди.

Казак подхватил ее, я оделся, и мы вышли в темноту. Мороз взял за лицо, снег заскрипел под ногами. Казак шел впереди, оглядываясь, чтобы я не отстал, и на ходу говорил, глотая слова.

- Матвей Кузьмич с Семеном поехали… с Герасимовым Семеном… деревню тут глянуть, брошенную, за балкой. Может, чего для сотни разжиться, дров там, утвари. Недалеко, версты три. Да не доехали. Из фанзы их и встретили.

- Кто встретил?

- А кто ж их разберет. Хунхузы, надо думать. Из винтовок. Семена сразу насмерть, в голову. А Матвею в плечо попало и коня убило. Конь возьми да и завались, и ногу ему придавил, всей тушей. Он из-под коня и палит. Отстреливался. Они и не полезли, побоялись, лагерь-то рядом, услышат. Ушли. А потом снег повалил, следы замело, и его самого замело почти. Нашли не сразу, часа три пролежал, а то и все четыре, точно не знаю, под конем-то.

Три часа под лошадью, на таком морозе. Плохо. Даже если пуля в плече пустяковая, за три часа под тушей нога успеет натерпеться.

- Где он сейчас?

- В лекарню снесли, к дивизионным. Там доктора. Только… - Казак запнулся. - Только они говорят, ногу резать надо. Отнимать. А Матвей уперся, кричит, не дам, доктора моего зовите. Вас, стало быть. Вот я и побег.

Лекарня стояла в большой фанзе на краю деревни, окна светились желтым. У входа топтались двое казаков из сотни, увидели меня, расступились. Внутри было натоплено, чадила лампа, пахло карболкой и кровью. На столе, сколоченном из досок и застеленном клеенкой, лежал Стрижак.

Живой. Уже хорошо. Лицо серое, губы искусаны, но в сознании, и глазами меня нашел сразу.

- Пришел, - выдохнул он. - Вадим Александрович. Не дай резать, скажи им… не дам ногу.

- Тихо, Матвей Кузьмич. Разберемся.

Над столом стояли двое. Один пожилой, крепкий, с седыми усами и в фартуке поверх кителя. Хирург, старший. Второй помоложе, при нем. В углу фельдшер уже возился с ящиком, доставал что-то, звякал.

- А вы, простите, кто? - спросил старший, оглядев мой весьма растрепанный вид.

- Дмитриев, зауряд-врач. При сотне подъесаула. Он мой пациент.

- Зауряд-врач. - Старший взглянул на меня с некоторой иронией. - Похвально, что прибыли. Только тут, коллега, случай не для консультаций. Тут пилить надо, и поскорее. Хорошо, взгляните сами, если понимаете. Пациент потребовал вас, говорил, что в отряде людей спасали. Посмотрите, объясните ему, что к чему.

Я подошел к столу. Времени не было, а старик, судя по всему, привык, что с ним не спорят.

- Дайте руки вымыть.

Я быстро вымыл руки в соседней комнате, потом мне плеснули спирта на ладони, я растер. Фельдшер держал лампу ближе. Стрижака раздели до пояса, ногу освободили из штанины, разрезав ее по шву.

Сперва плечо. Временную повязку я разматывать целиком не стал, только приподнял, чтобы глянуть. По наружной стороне плеча шла длинная рваная борозда, вспаханная будто тупым плугом. Края в засохшей крови и грязи, в глубине белели волокна сукна, вбитые пулей. Кровь еще сочилась, но понемногу, без толчков. Дельтовидная мышца рассечена по касательной, не насквозь. Кости в ране не видно. И, главное, борозда шла поверху и в подмышку не уходила, стало быть, крупные сосуды целы.

- Матвей, пальцами пошевели.

Он сжал и разжал кулак. Медленно, но все пальцы слушались.

- Чувствуешь?

Я тронул кисть с тыла, с ладони, по краям. Везде отзывалось.

- Чувствую. Холодные только.

Пульс на запястье бился хорошо, кисть теплая. Я попросил согнуть локоть, он согнул. Поднять руку в плече не смог, дернулся, зашипел от боли.

- Не надо, - сказал я. - Достаточно.

Плечо было ерундой. Кость цела, сосуды и нервы тоже, а сама борозда хоть и грязная, подождет.

- Рана загрязнена, - заметил старший хирург, с удивлением смотря на то, что все-таки грамотно осматриваю пациента. Видимо, он от меня и такого не ожидал. - Ткань, земля. Ее чистить надо, пока антонов огонь не начался.

- За полчаса она хуже не станет. А вот нога…

Я прикрыл борозду свежей марлей и прибинтовал, плотно, но чтобы не пережать руку. Пусть пока лежит.

- Теперь нога.

С ногой было плохо. Голень раздуло вдвое против здоровой, кожа натянулась и лоснилась, будто вот-вот лопнет. Местами она отдавала сине-багровым. Открытой раны почти не было, только ссадины там, где приложило седлом или стременем. Я тронул стопу. Холодная, куда холоднее второй.

- Вот, извольте видеть, - сказал хирург. К сожалению, спокойно и по делу. - Мышцы раздавлены. Три часа под тяжестью. Стопа стынет, кровь до нее не доходит. Сейчас ткани еще багровые, а к вечеру почернеют. Пойдет омертвение, потеряем не ногу, а человека. Тут думать нечего. Готовьте хлороформ.

- И где резать думаете?

- По обстоятельствам. - Он провел ребром ладони по голени. - Коли верхняя треть жива, отниму здесь. Не понравятся ткани выше, пойду за колено. Лучше без ноги, да живой.

Рассуждал он верно. По всем правилам медицины этого времени. Раздавленная нога, стынущая стопа, впереди гангрена, значит, пила, и чем выше, тем надежнее. Спорить с этим было все равно что с таблицей умножения.

Только я видел не совсем то, что он.

- Погодите пилить. Дайте гляну.

Я взялся за ногу сам. Сперва искал, цела ли большая артерия. На тыле стопы, где ей положено биться, пульса не было. Ни толчка. Старик, глядя на мои пальцы, кивнул: мол, я же говорил.

Но я перенес пальцы за внутреннюю лодыжку и надавил. Раз, другой. Вот. Слабое, глубоко, еле уловимое, но было. Толчок. Еще один.

- За лодыжкой пульс есть, - сказал я. - Слабый, но есть.

- Почудиться может что угодно, - буркнул старший. – Да какая разница. На тыле нет, и все.

- Матвей. - Я взял его большой палец на ноге, потянул кверху. - Больно?

Он взвыл. Боль от простого потягивания была несоразмерная, дикая, будто я ему кость ломал, а я всего лишь тянул палец.

- Пальцами двигать можешь?

Он шевельнул, самую малость. Двигались.

Я провел острием иглы по коже стопы.

- Тут чуешь?

- Чую.

- А тут, меж большим и вторым?

- Глухо, - выдавил он. – Кое-как.

Я надавил на голень ладонью. Не поддавалась. Не мягкая отечная плоть, а тугая, как надутый бурдюк, почти деревянная. Вот оно. Все сходилось, одно к одному. Дикая боль от потягивания, каменное напряжение, чувствительность, что начала уходить не вся сразу, а с краю. Пульс на стопе пропал, да. Но он пропадает последним, когда все уже кончено, а тут еще не все. Тут нога не мертвая.

Фельдшер тем временем разложил на второй доске пилу и ампутационные ножи, в ряд. Поблескивали они жестоко.

- Ну-с, - сказал старший. - Довольно смотреть. Хлороформ, и с богом.

- Не надо хлороформа для ампутации, - сказал я. - Пилить не будем.

Он посмотрел на меня так, будто я сказал глупость, недостойную взрослого человека.

- Молодой человек, тут нечего спасать. Вы стопу видите? Она стынет на глазах.

- Вижу. Потому и не дам пилить.

- Пульса нет.

- Один есть. За лодыжкой. Артерия кровь пропускает, худо-бедно. А нога стынет оттого, что мышцы сдавили сами себя.

Старик нахмурился. Не понял моих слов.

- Как это - мышцы сдавили сами себя?

- А вот так. Их тяжестью помяло, они налились кровью и разбухли. А сидят они в плотном мешке, в оболочке, что не тянется. Раздуться некуда. Давление внутри поднялось до того, что пережало собственные мелкие сосуды и нервы. Кровь большой артерией еще идет, чуть-чуть, а до самих мышц и до стопы не доходит, потому что все внутри стиснуто. Нога пока живая. Ее душит собственная фасция.

Слово он это знал. Про Фолькмана, про ишемические контрактуры руки, писали еще лет двадцать как. Что мышца после нарушенного кровотока скрючивается и мертвеет, знали. А вот что с этим делать сейчас, покуда не поздно, не знал никто. Лечения не было, поэтому просто резали.

- Допустим, - сказал он медленно. - Допустим, вы правы. И что вы предлагаете? Ждать у моря погоды?

- Нет. Вскрыть оболочки. По всей голени. Дать мышцам куда расправиться. Снять давление, и кровь пойдет.

- Разрезать ногу вдоль? - Он поднял бровь. - Два разреза от колена до щиколотки?

- Два разреза по коже. И четыре мышечных мешка вскрыть. Их в голени четыре, и хоть один пропущу, толку не будет.

- А если вы ошиблись? Если там уже мертвечина?

- Тогда отпилим. Пила никуда не денется, и через час отпилим, и через два. А вот если вы сейчас отнимете ногу, а она была живая, назад ее не пришьешь.

Он долго молчал. Смотрел то на голень, то на пилу, то на меня. Второй врач тоже переводил взгляд и помалкивал. Стрижак на столе дышал тяжело и следил за нами, ничего не понимая в наших словах, но чувствуя главное: один хочет пилить, другой нет.

- Под вашу ответственность, - сказал наконец старший. И это было не согласие даже, а так, временное отступление. - Режьте. Но если через час нога чернее прежнего, я сам возьму пилу, и вы мне слова поперек не скажете. А если скажете, я велю удалить вас отсюда. Мне надо спасти человека, а не играть в непонятные игры. Так-то я не должен позволять вам и этого. Но я вижу, что вы, несмотря на свою должность, человек грамотный, и буду только рад, если окажетесь правы.

- Договорились.

- Хлороформную маску. Наркоз легкий, глубоко не усыпляйте. Пульс считать не переставая, вслух, чтобы я слышал. Пациент помятый, сердце берегите, хлороформ шутить не любит.

Молодой взялся за маску, фельдшер накапал.

- Жгут не давайте. Никакого жгута.

- Как же без жгута? - удивился фельдшер. - Кровью изойдет.

- Мне надо видеть, как мышцы кровят. Наложу жгут, все побелеет, и я вслепую резать буду, не разберу живое от мертвого. Крупные сосуды я по ходу перевяжу, а мелкие потерплю. Ногу вниз не спускать и высоко не задирать, держать вровень со столом, примерно на сердце. Задерешь, приток и вовсе иссякнет.

Ногу обмыли, я щедро протер спиртом кожу и вокруг, обложили чистой тканью с прорезью. Стрижак под маской обмяк, задышал глубже. Молодой врач начал считать пульс вслух, негромко и монотонно.

Первый разрез я повел по наружной стороне голени, между гребнем большеберцовой кости и малоберцовой, там, где под кожей прячется передняя группа мышц. Не от сустава до сустава, а отступив по нескольку сантиметров сверху и снизу. Скальпель шел по коже, и кожа расходилась туго, неохотно, до того была натянута. Под ней клетчатка, вся пропитанная кровью и мутной желтоватой жидкостью, отеком. Из мелких сосудов выступала темная, венозная кровь, не струей, а так, наплывала. А под клетчаткой открылась она. Фасция.

Белая, гладкая, блестящая, натянутая, как ремень на толстом брюхе. Надавил пальцем, она даже не прогнулась. Под этой пленкой мышцы задыхались уже часа четыре.

Я подвел скальпель и сделал в фасции короткий поперечный надрез.

Края тут же разошлись сами. И в щель полезла мышца, темно-красная, набрякшая. Не выпрыгнула, конечно, но за две-три секунды выперла наружу тугим валиком, вылезла из своего тесного мешка, будто только того и ждала.

Молодой, что считал пульс, осекся и отступил на полшага.

- Господи помилуй. Она сама лезет. Никогда не видел такого.

- Не сама. Давление ее выпихивает. Считайте пульс, не отвлекайтесь.

Я взял тупоконечные ножницы, завел под фасцию и распустил ее вдоль, почти во всю длину разреза, оберегая мышцу. Передний мешок раскрылся. Потом нашарил перегородку, что делит переднюю группу от наружной, и вскрыл вторую оболочку, где сидят малоберцовые мышцы.

- Вот два, - сказал я, причем больше себе. - Теперь задние.

Я вел по коже и по фасции, рассекая их, самих мышц касаясь только чтобы дать им расправиться. Голень после первых двух мешков чуть осела, стала помягче. Но стопа как была холодной, так и оставалась.

Мышцы в ране лежали разные. Одни темно-красные, набухшие, но живого цвета. Другие побагровее, потемнее. Кое-где мелкие кровоизлияния, крапинами. Я тронул пинцетом край мышцы. Она дрогнула, поджалась. Живая, отвечает. Ковырнул надрезом поглубже, выступила кровь. Красная.

- Сокращается, кровит. Живая мышца.

- А вон тот кусок, серый? - Старший хирург стоял теперь близко и смотрел уже совсем иначе, хотя изумления старался не показывать. - У самой кости.

- Этот пока не трону. Через сутки видно будет, оживет он или нет. Сейчас режу только то, что явно мертвое, а серое, сомнительное, оставлю до завтра. Раньше времени резать нельзя, ошибешься.

Убитая мышца выглядит иначе, ее ни с чем не спутаешь. Тусклая, серо-бурая, дряблая, не дергается на инструмент и крови не дает. Такую вон. А та, что просто затекла и посерела с краю, еще может очухаться. Ее не тронь, погляди через день-другой.

Дальше пошел на внутреннюю сторону. Второй разрез, позади внутреннего края большеберцовой кости.

- Снаружи-то разве мало было? – опять подал голос второй, уже с любопытством.

- Мало. Я же говорю, мешков четыре. Два передних открыл, а задние покуда закрыты, там самое главное и сидит.

Я рассек кожу, добрался до поверхностного заднего мешка. В рану подались икроножная и камбаловидная мышцы. Толстые, выпятились. Но останавливаться было рано. Опаснее всего лежало глубже, самый глубокий задний мешок, тот, что подпирает кость сзади. Его-то и проглядеть легче всего, а он часто и решает дело. Я осторожно прошел вдоль внутреннего края кости, держась подальше от сосудисто-нервного пучка, чтоб не зацепить, нащупал глубокую фасцию и вскрыл ее.

Голень заметно опала. Из каменной сделалась просто тугой.

- Все четыре, - сказал я и разогнулся. Спина затекла.

Теперь оставалось смотреть и ждать. Я прижал ноготь на большом пальце стопы, побелел, отпустил. Раньше он оставался бы белым, мертвым. А теперь под ноготь медленно, нехотя, но возвращалась розовость.

- Гляньте на ноготь.

Старший наклонился.

- Розовеет вроде.

- Медленно. Но кровь пошла.

Минуту-другую спустя я снова полез за лодыжку. Толчки под пальцем стали отчетливее, увереннее. Потом тронул тыл стопы, там, где раньше было пусто. Сперва ничего. И вдруг под пальцем дрогнуло. Раз. Помедлив, другой. Слабый, ниточкой, но настоящий пульс, там, где его только что не было вовсе.

- И на тыле пошел, - сказал я.

Не хотелось радоваться вслух раньше срока. Рано.

- Кровь вернулась, - сказал я. - Только это еще не значит, что ногу спасли. Это значит, что мы получили право за нее побороться. Не больше.

Стопа под руками медленно теряла синеву и чуть теплела. Не разом, не сделалась розовой и живой в один миг, как в сказке. Но синь отступала.

Старший еще раз ощупал голень, всей пятерней.

- Мягче стала.

- Мышцам теперь есть куда разбухать. Не в кость упираются, а в воздух.

- Вы, стало быть, просто рассекли апоневроз, - проговорил он, будто примеряя эту мысль на себя.

- Не просто. Все четыре мешка до конца вскрыл. Оставь я хоть один, он бы и дальше душил, и вся работа впустую.

- Но такую рану не зашить, - сказал молодой. - Она же зияет.

- И не надо зашивать. Сейчас нельзя. Зашью сегодня, к вечеру опять раздует, давление вернется, и все сначала. Пусть лежит открытой.

Кожу и фасцию я так и оставил, зиять двумя длинными ранами. Те сосуды, что кровили заметно, я захватил зажимами и перевязал шелком, один за другим. Потом взял стерильную марлю, смочил ее теплым соленым раствором и рыхло, без всякого нажима, укрыл выпятившиеся мышцы. Чтоб не сохли, чтоб не пылились, а давить на них нельзя ни в коем случае.

- Послушайте меня, - сказал я, накладывая сверху совсем свободную повязку. - Кто вздумает затянуть бинт потуже, тот своими руками сделает то же самое, что делала фасция. Опять зажмет, опять задушит. Повязка должна лежать, а не стягивать. Свободно, чтоб палец проходил.

На голень я наложил еще легкую лубковую шину, на случай, если там и трещина в кости есть, но опять же, не притягивая, только придержать.

- Дальше так, - продолжал я. - Пульс на стопе щупать каждый час. И на тыле, и за лодыжкой. Пальцы, чувствует ли, тоже каждый час. И вот еще, важное: всю мочу собирать, до капли, смотреть цвет и сколько. Начнет темнеть, бурой пойдет, вроде мясных помоев, зовите меня немедля, хот днем, хоть ночью.

- А это к чему? - спросил старший.

- К тому, что раздавленная мышца, когда оживает, всякую дрянь в кровь спускает. Дрянь эта по почкам бьет. Моча потемнеет, значит, почки встали, и тогда уже не нога забота, а вся жизнь. Потому и собирать.

Теперь плечо. После голени оно и вправду было пустяком. Я снял повязку, промыл борозду теплым соленым раствором, вычистил из нее клочья сукна и крошки земли, срезал ножницами размозженные, висящие лохмотья по краям. Один сосудик все капал, его я подхватил и перевязал. Зашивать наглухо не стал и тут, прикрыл марлей. Через день-другой, если нагноения не будет, края можно свести. Ерунда, пятнадцать минут работы. Но именно из-за этого Стрижак и не сумел упереться раненой рукой и выползти. Работай рука, глядишь, такого с ногой бы и не случилось.

Руку я подвесил ему на косынке.

- Все, Матвей Кузьмич. Обе ноги при тебе.

Потом он начал отходить от хлороформа, ворочать головой. Поймал меня мутным взглядом.

- Нога… цела?

- Цела пока. Резать не дал. Только ты не радуйся шибко, лежать тебе долго. В седло не скоро.

- А долго ли?

- Месяцы. Не недели. Отвоевался ты у меня надолго.

Он то ли усмехнулся, то ли поморщился, не разобрать, и закрыл глаза.

Старший хирург глядел на две раскрытые раны на голени, потом на пилу, что так и лежала без дела на второй доске.

- Думаете, что все-таки спасли ногу? - сказал он. – Так-то можно сказать, что распороли ее и оставили гнить на воздухе.

- Пока спас. Через два дня спросим у самой ноги, согласна она со мной или нет.

За окном уже серело. Провозились долго.

- Потом приду, повязку сниму, мышцы гляну. Что серое омертвело, вырежу, что ожило, оставлю. Отек спадет, тогда края помаленьку начнем сближать. Не разом, за несколько дней. А коли разойдутся сильно, придется кожу пересаживать, лоскутом. Долгая история. Но нога, думаю, будет.

Старший помолчал. Потом протянул руку.

- Березин. Николай Саввич. Старший врач при дивизионном лазарете. - Он усмехнулся в усы. – Никогда не думал, что зауряд-врач расскажет мне что-то новое, но однако. Ладно, посмотрим, что будет дальше. Пока, надо признать, любопытно, чем это кончится.

Я пожал руку. Спорить всю ночь и остаться при этом в нормальных отношениях, это дорогого стоило.

- До завтра, Николай Саввич.

Я накинул шинель и вышел. Светало. Мороз к утру еще придавил, снег под ногами визжал на каждом шагу. Деревня еще спала, только над кухнями поднимался дым да у коновязей возились дневальные.

По дороге к себе я думал про ногу. Ногу-то я, похоже, вытащил. Одну ногу, одному казаку. Ловко, ничего не скажешь. Но теперь мысли сами собой переключились на другое.

Через несколько дней вся эта прорва конницы двинется на Инкоу, и там будет не одна нога и не один казак. Там будут сотни раненых и убитых. Если правда все, что говорили ночью за коньяком, казаков положат на голом льду, как траву под косой. Проволока, пулеметы. И ляжет их столько, что мне их вовек не перештопать. А мертвых вообще штопать бесполезно. И главное, положат зря. Инкоу так не взять. В лоб такое не берется, тут и к бабке не ходи.

Куропаткин осторожничает – наверное, это плохо. Мищенко храбрится, а это еще хуже. Японцы ждут и потирают руки. Всем все известно наперед, и все равно попрут.

И тут я кое-что придумал.

А ведь если крепость не взять снаружи, ее иногда берут изнутри.

Я даже приостановился. Мысль была нахальная и, если вдуматься, дикая. Но чем дольше я ее рассматривал, тем меньше она казалась нелепостью. Что такое Инкоу? Порт, станция, склады. Гора всякой всячины: снаряды, патроны, провиант, фураж, керосин. Все, чем японская армия под Мукденом воюет. И вот это все свезено в одно место и лежит. Ждет спички.

Зачем гнать три тысячи всадников на проволоку, класть их пачками, чтобы в итоге кое-как поджечь склад издали пушкой, да еще и высветить этим пожаром собственные цепи? А если не пушкой? Если не снаружи, а тихо, изнутри, зато гораздо сильнее?

У меня в голове уже складывался план. Целиком, деталь к детали. Пироксилин можно свернуть в рулон и выдать за гигроскопическую вату. Бертолетову соль и марганцовку рассовать по аптекарским банкам, будто снадобья от чего-нибудь. Спирт и эфир везти в бутылях как средства для наркоза. Досмотрщик заглянет и не поймет, что у него под носом целый пожар в разобранном виде. А керосин, паклю, ракеты для фейерверков, все прочее грубое в самом Инкоу у китайцев за серебро купить, этого добра там навалом, китайцы фейерверки обожают.

Идти под видом врача. Немецкого, положим. Приехал доктор из Европы, торговые связи налаживать, лекарства предлагать. Дело житейское, в порту таких пруд пруди.

Соваться к Мищенко на прием было бы не очень правильно. Генерал занят по горло, у него весь день расписан, к нему очередь из полковников. Пока пробьюсь, пока изложу, он либо не дослушает, либо решит, что лекарь спятил. Нет. Тут надо на бумаге, чтоб он прочел, когда захочет, на свежую голову, обдумал и взвесил. Записка. Короткая, деловая, по пунктам, как рапорт. Чтоб не отмахнулся.

Я пришел к себе, согрелся, достал бумагу, чернила, обмакнул перо и начал писать.

«Его Превосходительству, командующему Сводным кавалерийским отрядом, генерал-адъютанту П. И. Мищенко. Докладная записка».

Дальше пошло само.

«Честь имею представить на усмотрение Вашего Превосходительства соображения касательно планируемой операции по уничтожению тыловой базы и складов неприятеля в порту Инкоу.

Анализ имеющихся сведений (я не стал уточнять, что они получены в ходе попойки от двух нетрезвых офицеров) о расположении противника указывает, что станция обладает глубоко эшелонированной обороной: подступы прикрыты многорядными проволочными заграждениями и пристреляны пулеметными расчетами. Применение спешенных кавалерийских частей для лобовой атаки на подобные укрепления с высокой вероятностью приведет к тяжелым и неоправданным потерям в отборном личном составе.

Артиллерийский обстрел с целью поджога складов также таит в себе угрозу. Пожар, начавшийся в тылу японских позиций, создаст крайне невыгодную для нас картину: пламя высветит наши цепи, наступающие по открытому льду, а обороняющийся неприятель останется в тени окопов. Это многократно увеличит действенность его пулеметного огня. Пожар, вызванный пушечным огнем, может быть достаточно легко потушен.

Во избежание напрасного кровопролития и для верного уничтожения запасов противника осмелюсь предложить проект скрытного проникновения на территорию Инкоу малой охотничьей партии.

Партия в два человека выдвигается со стороны нейтральной китайской территории, от города Синьминя, и проникает в Инкоу под видом европейских врачей, прибывших для налаживания торговых связей и продажи медикаментов. Необходимые для поджога горючие и воспламеняющие составы будут провезены под видом лекарств и медицинского снаряжения, не возбуждая подозрений у японских досмотровых партий.

Керосин, паклю и оболочки для зажигательных снарядов возможно беспрепятственно приобрести у китайских торговцев в самом Инкоу. Для воспламенения могут послужить китайские ракеты, употребляемые на празднествах. Зажигательные снаряды партия собирает уже внутри базы. Удар наносится прицельно, в самое сердце складов. Пламя от указанных смесей нельзя погасить ни водой, ни снегом.

Для обеспечения работы партии основным силам Отряда надлежит произвести ложную демонстрацию атаки с западного направления в условленный час. Угроза лобового штурма заставит гарнизон занять внешние окопы и оставить склады в тылу без должного присмотра. В минуту, когда внутри базы начнется огонь, паника среди неприятеля сделает всякое устройство обороны невозможным.

Осуществление сего позволит начисто уничтожить базу снабжения противника, избегнув при этом потерь среди строевого состава русской кавалерии. Ожидаю Ваших приказаний.

Состоящий при штабе Отряда зауряд-врач В. А. Дмитриев».

Затем перечитал. Вышло гладко, по-казенному, как надо.

Одно только я в записку не вписал. То, что в эту партию из двух человек, что под видом европейских лекарей отправится в Инкоу, войду я сам. Поеду немецким доктором, с саквояжем, полным адской химии, и спалю там все к чертовой бабушке.

Если меня, конечно, не поймают.

*****

Глава 2

Записку я отнес наутро, едва рассвело. Побрился, почистил шинель, спрятал лист в папку (у меня она была) и пошел через деревню, мимо дымящих кухонь и коновязей, туда, где над самой большой фанзой мерз на шесте генеральский знак.

В сенях толклись разные люди. Кто-то тряс сумкой с пакетами, кто-то будто дремал стоя, привалившись к стене. Обычный утренний хаос при штабе, когда всем надо и все спешат.

Адъютант сидел на прежнем месте, деваться ему было некогда. Тот самый поручик с невыспавшимся лицом, только за ночь оно сделалось еще более невыспавшееся. Перед ним росла гора утренних сводок, донесений, приказов. Он разбирал их по стопкам, макал перо, что-то помечал на полях и, судя по виду, давно делал это совершенно автоматически.

Я подошел и положил свой лист. Его в этой горе очень не хватало.

- Доброе утро. Прошу передать его превосходительству. Докладная записка, лично. И срочно.

Он поднял на меня глаза, узнал, кивнул. Взял мой лист, не разворачивая, и придвинул к себе. Разбирать его прямо сейчас, посреди этого потока, он явно не собирался.

- Передам, - сказал он. – Положу к остальным.

- Господин поручик, у меня к вам еще одно дело. Его превосходительство вчера назначил меня своим врачом и чиновником для особых поручений. Большая честь. Но где мне быть? Где мое место? Надо находиться рядом, а не бегать всякий раз через полдеревни, когда понадоблюсь.

Поручик задумался. Да, ситуация. Человека, которого генерал вчера при всех приблизил, нельзя просто отправить к казакам мерзнуть у костра. Да и искать его там каждый раз, когда он понадобится, будет по меньшей мере странно. А место при штабе для него никем не предусмотрено, потому что должность выдумали вчера вечером, между делом.

- Резонно, - сказал он наконец и вздохнул. - Верно говорите. Идемте.

Он подхватил мой лист, сунул его в отдельную папку с надписью на корешке, положил папку поверх стопки бумаг и поднялся из-за стола. Я успел прочитать надпись. «К докладу командующему». Стало быть, попадет генералу если не первым, то и не последним.

Мы пошли по узкому проходу вглубь фанзы. Здешние фанзы строят все на один лад: длинная кишка с каном вдоль стены и перегородками из циновок и глины, делящими ее на клетушки. Поручик шел впереди, отодвигая плечом занавеси, и наконец толкнул скрипучую дощатую дверь в самом конце.

- Вот, - сказал он. - Другого пока нет.

За дверью оказалась каморка без окна, тесная, как чулан. Собственно, чуланом она и была раньше. Ну или кладовой при кухне или еще чем-то таким. Внутри пахло мышами, пылью и старой кожей Будто я в сундук залез, который лет двадцать не открывали.

Половину каморки занимал хлам. Два старых кавалерийских седла. Кипы газет. Пузатый медный самовар с оторванным краном, побитый, зеленый от времени. Пустые бутылки в углу, штук десять. У стены нашлось шаткий китайский столик на гнутых ножках и колченогий табурет.

- Обустраивайтесь тут, Вадим Александрович, - сказал поручик. - Барахло это я велю вынести, когда руки дойдут. Дверь держите открытой и прислушивайтесь, чтобы я вас мог позвать. Теперь вы при штабе, как и положено. А я пошел к генералу, вашу бумагу кладу к остальным. Если он что-то скажет, сообщу.

Он ушел. Я остался один в своем новом кабинете.

Кабинет советника командующего. Личного врача его превосходительства. Чиновника для особых поручений. Крохотный чулан с мышами, разбитым самоваром и стопкой газет непонятно какой давности. Забавно.

Я смахнул со столика пыль, придвинул табурет и сел. Табурет качнулся, я поймал равновесие, но приноровился. Из-за перегородки, приглушенные глиной, доносились голоса. Мищенко слышно не было, а может, я не смог его разобрать. Я сидел, слушал и ждал. Больше делать было нечего.

Сидел я довольно долго, с полчаса, а то и дольше. Успел даже почитать газету. Писали там про какие-то маневры под Красным Селом. За перегородкой то входили, то выходили, хлопала входная дверь, кто-то докладывал, кто-то ругался вполголоса. Штаб жил своей жизнью, а я сидел в чулане, как домовой, и понемногу начинал думать, что про меня забыли.

Потом в проходе застучали быстрые шаги. Занавесь отдернулась, и в дверь заглянул тот же адъютант.

- Доктор. К командующему. Срочно.

Я поднялся, одернул китель и пошел за ним. Значит, прочитал. И, похоже, быстро.

Мищенко стоял у стола, а на столе лежал мой лист. У стены, чуть в стороне, сидел на табурете еще один человек. Немолодой, подтянутый, с жестким сухим лицом, полковник. Его я раньше не видел.

- Явился, - сказал Мищенко вместо приветствия. - Заходи, доктор, заходи. Вот, полковник Загряжский, начальник штаба отряда. Николай Петрович. А это тот самый лекарь.

Загряжский встал, коротко поздоровался. Глаза у него были умные и холодные.

Мищенко постучал согнутым пальцем по моему листу.

- Прочитал я твоё послание. - Он положил лист на стол, разгладил ладонью. - Занятно. На бумаге у тебя все гладко выходит, доктор. Партия в два человека, лекари европейские, зашли, спалили, ушли. Красиво. А на деле? Ты хоть понимаешь, что там кордоны? Как ты через них пройдешь? Японец не дурак, он на подходах к порту всех шерстит.

- Понимаю, ваше превосходительство. Потому я и хочу все тщательно спрятать, и не любым лекарем идти, а немецким.

Мищенко поднял бровь.

- И это что-то даст?

- Японцы немцам верят. Всю свою медицину, всю армейскую науку они у немцев брали. Их военные врачи учились в Берлине, в Мюнхене. Немецкий диплом для них не бумажка, а почти святыня. Немецкий доктор для японского офицера человек уважаемый, почти начальство. Явится на заставу господин в хорошем платье, с саквояжем, заговорит по-немецки, покажет паспорт и диплом какого-нибудь университета, и офицер на заставе, скорее всего, козырнет и пропустит. Обыскивать такого человека всерьез, лезть в его баулы ему в голову не придет. Побоится обидеть. А если и сунется, то так, для порядка.

Загряжский слушал, чуть склонив голову. Пока молчал.

- Допустим, - сказал Мищенко. - Немец так немец. А в баулах у тебя, значит, диверсионная химия.

- Да. Под видом медицины. Так, чтобы досмотрщик заглянул и ничего не понял. Составы для поджога рассовать по аптечным банкам под видом порошков от горла, от кашля, от чего угодно. Все прочее - керосин, паклю, оболочки, ракеты для запалов, я куплю уже в самом Инкоу, у китайцев, за серебро. Этого добра там навалом, китайцы без фейерверков жить не могут. Заряды соберу на месте, в номере гостиницы.

- Любопытно, - вздохнул Мищенко.

- В гостинице поближе к станции. Немецкий доктор приехал наладить торговлю, предложить лекарства, дело обычное, в порту таких хватает. Снял номер, ходит по городу, приглядывается. А как ваша кавалерия завяжет свою демонстрацию на западной окраине и оттянет охрану на себя, я в этой суматохе подожгу склады изнутри и уйду вместе с китайцами, которые побегут кто куда. В панике на одного лишнего человека никто не смотрит.

Я замолчал. Мищенко смотрел на карту, на меня.

- А как ты туда попадешь для начала? В сам Инкоу? Не по воздуху же.

- Конечно. Через нейтральную китайскую землю. Ваши люди тайно выведут меня со вторым человеком за линию фронта, вот сюда, в сторону Синьминя. А оттуда мы уже въедем в Инкоу открыто, законно, поездом или в наемной повозке, как иностранные гости. Никто не хватает европейца, который спокойно сходит с поезда с чемоданами.

За столом стало тихо. Мищенко думал, и я его не торопил, да и как торопить генерала. Загряжский тоже молчал, но молчал как-то по-другому, будто уже прикидывал, во что это выльется, если генерал скажет «да».

- Складно, - произнес наконец Мищенко. - Складно, черт возьми. Рисково до дури, но толково. Одного человека потеряю, то есть двоих, если провалится. А если выгорит, сберегу сотни. Тут и считать нечего. - Он побарабанил пальцами по столу. - Одно плохо, доктор. Своими руками мы такое не сделаем. Не наше это ремесло. У меня лошади, шашки, пулеметы. Мы налетаем, рубим и уходим. А тут паспорта поддельные, дипломы, костюмы, бланки заграничные. Где я тебе это возьму? У меня в отряде типографии нет и портного из Берлина тоже.

- Есть у кого взять, - подал вдруг голос Загряжский.

Мищенко повернулся к нему.

- Ну?

- Ракитин. Жандармское ведомство. Он сейчас недалеко, в Тяньчжуантае, спиртовую мафию давит. У него на такие дела и мастера, и бланки, и опыт. По части бумаг и переодеваний это первый человек. Своеобразный господин, хитрый, скользкий, но толковый. Если попросить с умом, поможет.

Фамилию эту я знал слишком хорошо. Да уж! Не уйти от нее, не убежать. Ракитин. С которым мы били по рукам в той фанзе, как на ярмарке подельники, черт побери. Вслух я, разумеется, ничего не сказал. Незнакомая фамилия, услышанная впервые. Кое-чего господам военным лучше не знать. Жандармов они не слишком любят. И их знакомых.

- Есть такой, - протянул Мищенко без особой радости. – Но он - другое ведомство. Приказать ему я не могу, он мне не подчинен. А если через Петербург просить по команде, бумага год будет ходить по инстанциям, к тому времени мы Инкоу либо возьмем, либо ляжем под ним все.

- Приказывать и не надо, - сказал Загряжский. - Попросить. По-товарищески. А в награду посулить долю славы. Выгорит дело, отпишем наверх, что провернули совместно с жандармским ведомством, с его личным участием. Ему за такое орден. Жандарму боевой орден на дороге запросто не лежит. За это он постарается.

Мищенко хмыкнул.

- Умно. Люблю, когда чужими руками да к общей пользе. - Он повысил голос, обернувшись к перегородке. - Поручик!

Адъютант возник в проеме мгновенно, будто стоял и ждал.

- Пиши письмо жандармскому подполковнику Ракитину. В Тяньчжуантай. Приглашаю, дескать, пожаловать к нам по делу чрезвычайной важности, не терпящему отлагательства. Учтиво пиши, но чтоб понял, что дело серьезное и что тут ему интерес. И бегом отправляй, с нарочным, пока Ракитин в Харбин не укатил. Бросай все прочее, это вперед.

- Слушаюсь, - сказал поручик и исчез.

Мищенко снова повернулся ко мне.

- Теперь второе. Одного я тебя не пущу. Ты и сам написал: партия в два человека. Серьезные лекари поодиночке не ездят, при них либо слуга, либо секретарь, либо младший коллега. Так оно и есть, я в столицах видал. Значит, нужен тебе второй. И такой, чтоб по-немецки говорил хорошо, без запинки, а то весь маскарад рухнет на первой же заставе. Есть у тебя такой на примете?

Я подумал. Немецкий, хорошее лицо, толковая голова, желательно понимание во взрывном деле. У Мищенко, как я понимаю, таких нет, и где искать его, он не знает. Печально. В одиночку идти нельзя, один такое не провернет никак. И тут я вспомнил.

- Есть, ваше превосходительство. Поручик Воздвиженский. Артиллерист, командует полубатареей у подполковника Лихарева, в Приморском отряде. По-немецки говорит почти без акцента, я слышал. Лицо интеллигентное, за приезжего европейца сойдет легко. И, что важнее всего, во взрывчатке и во всяком таком деле разбирается лучше меня. Артиллерист как-никак. Заряды собрать, рассчитать, где рвануть, чтобы наверняка, тут его знания дороже золота.

- А Лихарев не расстроится? - усмехнулся Мищенко.

- Поворчит, ваше превосходительство. Но батарея без него не встанет. У него там есть толковые унтеры и фейерверкер, кто орудийное дело знает не хуже. А для нашего дела Воздвиженский незаменим.

Мищенко переглянулся с Загряжским. Тот едва заметно кивнул.

- Ладно. Будь по-твоему. - Генерал опять повернулся к перегородке. - Поручик! Еще бумага. В Приморский отряд, подполковнику Лихареву. Предписываю откомандировать в мое распоряжение поручика Воздвиженского, командира полубатареи, немедленно, с личными вещами. Причин не объяснять. Коротко сделай.

- Ваше превосходительство, - сказал я. - Позвольте к той бумаге приложить мою записку. Короткую, личную, для тамошнего врача.

Мищенко посмотрел на меня с удивлением.

- Это еще зачем?

- Тут у меня пациент, подъесаул Стрижак. Тяжелый. Я перед отъездом лечил солдат особым составом, у меня такой заготовлен, а с собой его я не увез. Хочу попросить нашего врача, Ростовцева, чтобы прислал сюда несколько баночек этой смеси. Стрижаку она нужна, иначе рана загниет. Дело двух строк.

Про то, что смесь эта пенициллиновая и что другой такой на всем фронте нет, я распространяться не стал. Ни к чему это генералу.

- Пиши свою записку, - махнул рукой Мищенко. - Приложат. Все, доктор. Иди пока. Ждем. Приедет, тогда и разложим все по полочкам.

Я записку написал тут же, за адъютантским столом, коротко и по делу. Сложил, отдал поручику, тот присоединил к пакету.

Ракитин не заставил себя ждать. Я думал, дня три-четыре, дорога дальняя, зима. А он явился на второй день. Быстрый человек, ничего не скажешь. Видно, письмо Мищенко зацепило его чем надо, или он сам учуял, что запахло делом покрупнее спиртовых бочек.

Эти два дня я жил в своем чулане, который так до конца и не разгребли, только вынесли седла да часть бутылок. Ну точно домовой. Хоть завывай оттуда и пугай людей. На совещания Мищенко пока меня не звал и лечить его меня не просил. Видать, забыл о своих мыслях насчет меня, или просто не до этого. Ну да ладно. Мне и в чулане хорошо. Тепло и работать не заставляют.

К Стрижаку я ходил несколько раз в день. Нога держалась. Отек понемногу спадал, серое мясо, что я оставил под вопросом, местами прижилось, местами омертвело, и это омертвевшее я при очередном осмотре срезал. Моча шла светлая, почки работали. Березин, старик дотошный, вел все записи аккуратно, час за часом, и смотрел на ногу уже без прежнего скепсиса, а скорее с удивлением.

- Здоровеет нога, - сказал он мне, разглядывая раны. - Против всех правил. Крепко вы меня озадачили, коллега.

Стрижак, к слову, оживал на глазах. Лежать спокойно он не умел, скучал, ругался, гонял санитаров и требовал, чтоб ему рассказывали, что творится в лагере. Про мое предприятие он, разумеется, ничего не знал, а я и не заикался. Знал он только, что я теперь при генерале, и по этому поводу отпускал шуточки про паркет и скользкие места.

- Ты, доктор, гляди, - сказал он, приподнявшись на локте здоровой руки. - Затевается что-то очень скоро. А ты у генерала торчишь с утра до ночи, и не знаешь.

- Лечу его, - пожал плечами я. – Стар генерал.

- Стар он, как же. - Стрижак хмыкнул. - Мищенко твой любого из нас в седле пересидит. Ну молчи, молчи. Знаю я тебя. У тебя опять что-то на уме, и опять такое, от чего у людей волосы дыбом. Только меня-то возьми, когда нога срастется. Скучно тут без твоих затей.

- Куда тебе, Матвей Кузьмич. Тебе месяц лежать, не меньше.

Срок я сильно преуменьшил, чтоб не расстраивать.

- Месяц, - проворчал он и откинулся на подушку. - Загноил ты меня тут заживо, доктор. Другой бы отпилил да отпустил, а ты держишь. Не, не надо, шучу.

Я проверял повязку, щупал пульс за лодыжкой. Бился все увереннее, стопа теплая. Дело шло на поправку, тьфу-тьфу.

На второй день, когда я был как раз у Матвея, за мной прибежал вестовой. В штаб, срочно, командующий требует.

Ракитин стоял посреди штабной фанзы, в дорожном полушубке, еще не отряхнув с плеч снег. Мищенко что-то ему говорил, Загряжский стоял рядом. Когда я вошел, Ракитин обернулся, и на короткий миг глаза у него полезли на лоб. Узнал меня, как не узнать. Но справился с собой мгновенно, за долю секунды лицо вернулось на место, разгладилось, стало вежливо-нейтральным. Только я успел заметить, а больше, надеюсь, никто.

- А вот и наш доктор, - сказал Мищенко. - Дмитриев, Вадим Александрович. Тот, кто все это затеял. Знакомьтесь.

- Ракитин, - сказал жандарм, протягивая руку.

- Очень приятно, - ответил я, пожимая ему руку, и мы посмотрели друг другу в глаза с одинаково честными, незнакомыми лицами. Артисты.

Загряжский коротко и толково изложил Ракитину суть. Про Инкоу, про склады, про опасность лобовой атаки, про мою затею с немецкими лекарями и адской химией в саквояжах. Ракитин слушал, не перебивая, чуть склонив голову набок, и по лицу его я видел, что задумка ему по вкусу. И область это его, и если получится, ордена не миновать. А если не получится – так то военные все затеяли, я здесь вообще мимо проходил.

- Что ж, - сказал он, когда Загряжский закончил. - Задумано лихо. Помочь можно. Бланки, паспорта, дипломы, рекомендательные письма, все на приличном немецком, все с настоящими печатями или неотличимыми от настоящих… все сделать можем. Костюмы, часы, саквояжи, солидный вид. Валюту дадим, золото, иены, мексиканские доллары, чтоб в порту не считать копейки. Людей, чтоб вывели за фронт, тоже найдем.

- Вот и славно, - сказал Мищенко.

- Славно, да не совсем, - Ракитин поднял палец. - Одна закавыка, ваше превосходительство, и серьезная. Господин доктор у нас кто? Красный Крест. Лицо, по международным законам неприкосновенное, не имеющее права в драку ввязываться. И вот это неприкосновенное лицо мы наряжаем, суем ему в баулы взрывчатку и посылаем жечь неприятельский тыл. Если он попадется, это не просто провал. Это международный скандал. Японцы раструбят на весь свет, что русские используют Красный Крест для диверсий, прикрываются им, как щитом. Нам этого не простят нигде, ни в Женеве, ни в Лондоне, ни в Нью-Йорке. Позор на всю империю.

Мищенко нахмурился. Об этой стороне дела он, похоже, не думал. Я, кстати, тоже.

- И что делать?

Ракитин помолчал, обвел нас взглядом и произнес:

- Бумагу. Прямо сейчас вы, ваше превосходительство, ее подпишите. Зауряд-врач Дмитриев пишет прошение об отчислении из Красного Креста. «Прошу отчислить меня по причине крайнего расстройства здоровья и нервного истощения, препятствующих дальнейшему исполнению врачебного долга». И еще кое-что. Очень грязное, но деваться некуда, коли речь зашла о жизнях сотен людей. Сейчас вы подпишете приказ по Сводному отряду. О том, что зауряд-врач Дмитриев подлежит изгнанию из него в связи с порочащим поведением. Датируем задним числом. Приказ этот мы положим под сукно, в отдельную папку.

Я нахмурился. Мищенко удивленно и разгневанно поднял брови.

- Даже так?!

- Да. Для усиления. Если доктор вернется, мы при нем эту бумагу сожжем в пепельнице, и он снова герой, офицер и лицо Красного Креста, весь в белом. Но если он провалится и попадет к японцам, приказ немедля уйдет в штаб Куропаткина. И тогда официально доктор Дмитриев никакой не военный и не при Кресте. Он просто лекарь, которого вышибли из армии, а он с горя или сдуру напялил чужой костюм и по своей воле полез взрывать японцев. Империя от него отказывается. Никто за него не вступится, военнопленным его не признают. Повесят как шпиона и уголовника, и правильно сделают, скажем мы. Российская империя тут ни при чем. Грустно, но других вариантов нет. Напоминаю еще раз, что стоит на кону.

В фанзе стало тихо. Я обдумывал сказанное. Спасибо тебе, дорогой друг. Назвал все своими именами, ничего не скрывая. Меня приносили в жертву заранее, чтоб в случае чего было чем откреститься. Я бы на их месте поступил так же… или нет.

- Логично, - произнес я. - Возразить нечего.

- Рад, что понимаете. - Ракитин чуть наклонил голову.

- А что же я сделал такого… порочащего? Просто интересно. Для сведения. Вдруг кто-то спросит.

- Например, хищение казенного имущества. Спирта, скажем. С целью продажи перекупщикам. Дескать, попался доктор на том, что тащил из лазарета спирт и сбывал на сторону. Дело обыкновенное. Таких на войне пруд пруди. Возбуждать дело или нет – это уже потом.

Как мне кажется, он хотел таким образом пошутить, и чтобы шутка была понятна только нам двоим. Тонко, дальше некуда.

- Отличная мысль, - закивал я. - Правдоподобнее не придумаешь.

Я посмотрел ему в глаза, и мне показалось, что уголок рта у него едва заметно дрогнул. Вот такой у человека юмор. Черный-черный.

- Значит, договорились, - сказал Ракитин и повернулся к генералу. - Пишите приказ, ваше превосходительство. А я пока прикину, что мне понадобится выписать для нашего немецкого доктора.

*****

Глава 3

Не знаю, что он имел в виду, но для меня (пока еще русского доктора) опомнившись, для начала выписали денщика (точнее, вестового, так будет правильней в кавалерии и казачьих частях).

Его я обнаружил в своей комнате поутру, спросонья, рука опять потянулась к кольту, но опять не дошла.

Он был широк в плечах, кривоног, а на скуластом лице с явной бурятской кровью под мохнатой забайкальской папахе прятались хитрые цепкие глаза.

- С добрым утречком, - сказал мне незнакомец. - Проснулись, ваше высокоблагородие?

- С добрым, - ответил я, рассматривая его и понимая, что на японского лазутчика он вроде не похож. – А кто вы, собственно?

- Приказный Терентий Бадмаев, - казак вытянулся. - Назначен к вам по личному приказу генерала Мищенко. – Хотите чаю?

- Наливай, Терентий, - махнул рукой я. – И рассказывай, что в округе делается.

С вестовым жизнь, как говорил кое-кто, стала лучше, стала веселей, но я был весь в мыслях о том, что будет дальше и на быт, признаюсь, особого внимания не обращал. Понять меня можно.

…Воздвиженского я увидел у коновязи. К штабу подтягивался небольшой обоз, подвод шесть, и с последней слезал человек в очках. Он слез, поправил папаху, снял с подводы чемодан и небольшой ящик, перевязанный веревкой. Потом протер очки и стал оглядываться, соображая, куда тут докладываются приезжие.

Я пошел к нему. Хорошо, что первым его встретил я, а не штабной писарь.

- Аркадий Игнатьевич.

Он обернулся, вгляделся и просиял.

- Доктор! Вадим Александрович! Вот так встреча. А я всю дорогу голову ломал. Выдернули с батареи, причин не объяснили, велели немедля и с вещами. Думал, под суд, что ли. Перебрал грехи, не нашел. Так это ваших рук дело?

- Моих. Отойдем. До того, как вы пойдете к генералу, нам надо поговорить наедине.

Он сразу посерьезнел. Умный человек, понимает быстро. Мы отошли за угол фанзы, к сложенным в штабель дровам. Ветер гонял там сухой снег, и никого не было.

- Слушаю, - сказал он.

- Сначала неприятное. Ваше имя генералу назвал я. Не спросив вас. Свинство, понимаю. Вас сорвали с батареи, везли через полфронта, и вы даже не знали зачем. Извините. По-другому не выходило: спрашивать было некогда и не через кого.

- Так. - Он нахмурился, посмотрел на меня внимательнее. - А зачем вы назвали генералу мое имя?

Я рассказал. Коротко, вполголоса, поглядывая по сторонам. Про Инкоу и про портовые склады, набитые всем, чем японец собирается воевать эту зиму и дальше. Про конный рейд, который готовится. Про то, что брать склады в лоб значит положить у пакгаузов сотни людей под пулеметы. И про двух немецких докторов, которые приедут в Инкоу раньше конницы и сделают так, что штурмовать станет почти нечего.

Воздвиженский слушал молча. Только очки поблескивали.

- Вторым доктором предлагают быть вам, - закончил я. - Взрывная часть целиком на вас. Расчет зарядов, укладка, взрыватели и прочее. Я в этом ремесле рядом с вами мальчишка. Отказаться можно, неволить никто не станет. Но сказать вам все я был обязан здесь, а не в штабе. При генерале отказываться труднее.

Он молчал с минуту. Смотрел на меня, вокруг, на дрова и что-то прикидывал. Я не торопил. Такое с ходу не решают. Откажется, пойму. Тогда буду думать заново, хотя что придумать, честно говоря, не знаю вообще.

- Знаете, что меня смущает? - сказал он наконец. - Не взрывчатка. И даже не то, что за такие дела вешают, хотя об этом вы деликатно умолчали. Немецкий меня смущает. Читаю я свободно, а разговорной практики давно нет. Начну запинаться на первой же заставе, и конец обоим.

- Не начнете. Я ваш немецкий слышал.

- Когда это?

- В отряде. Шел как-то вечером мимо вашей землянки, а вы читали вслух. По-немецки, страницу за страницей, с выражением. Что-то артиллерийское, сплошные углы и заряды. Выговор чистый. Я даже постоял немного, послушал.

Воздвиженский смутился. Кажется, покраснел, хотя на морозе не разберешь.

- Вот ведь. Слышали, значит. - Он потер переносицу под очками. - Это я нарочно вслух. Язык без разговора умирает, а говорить там не с кем. Я и проговаривал, чтобы не забыть. Со стороны, наверное, выглядело глупо.

- Выглядело умно. И, как видите, пригодилось.

Он вздохнул. Снял очки, подышал на стекла, надел обратно. Этот жест я за ним знал. Так он собирался с мыслями перед решением.

- Ладно, - сказал он. - Согласен. Дело нужное, а от нужного дела я еще не бегал. И потом, любопытно. Когда еще артиллеристу выпадет повоевать без пушки.

- Спасибо, Аркадий Игнатьевич.

- Одно жаль. - Он оглянулся в ту сторону, откуда приехал, будто мог отсюда увидеть свою артиллерию. - Полубатарею бросил на фейерверкера. Малый он толковый, но все же. Как они там без меня.

- Постреляют. Лихарев сделает так, что батарея не встанет.

- Лихарев обещал. - Воздвиженский хмыкнул. - Провожал он меня, знаете, как покойника. Сначала доктора у него забрали, теперь артиллериста. Он при мне сказал писарю: если из отряда затребуют еще и кухню, он лично поедет жаловаться Куропаткину.

- И вообще, погодите благодарить, еще неизвестно, чем кончится. - Он спохватился и кивнул на ящик у своих ног. - Чуть не забыл, голова садовая. Это вам, от Ростовцева. Шесть банок вашей мази. Он мне полчаса объяснял, как везти. Чтоб не в тепле и не на холоде. Днем я держал их в ногах, а на ночевках заносил в фанзу и ставил подальше от печки. Вез, как снаряды с дистанционной трубкой, честное слово. Целы?

Я присел, снял веревку и откинул крышку. Банки стояли в тряпках, все шесть, стекло целое. Одну я открыл и посмотрел на просвет. Мазь не расслоилась и не промерзла, цвет прежний. Молодец Ростовцев. И этот молодец, что довез.

- Целы. И вы очень вовремя. Даже не представляете, до какой степени.

- А что такое?

- Стрижак ранен.

Воздвиженский переменился в лице.

- Матвей Кузьмич? Как? Тяжело?

- Хунхузы обстреляли, с неделю назад. Пуля в плечо, это как раз ерунда, борозда по мягким тканям. Хуже другое. Коня под ним убили, он завалился и придавил ему ногу. Матвей часа три пролежал под тушей на морозе, пока нашли. Дивизионные хотели ногу пилить, я не дал. Пока отстоял. Но нога под вопросом до сих пор, и сегодня она мне не нравится. Идемте, сами его увидите. Он вам обрадуется.

Ящик с банками я забрал под мышку. Такое добро я теперь никому не доверю.

Внутри лекарни было натоплено, чадила лампа, пахло карболкой. Раненые лежали на канах вдоль стен, человек десять. Стрижака держали в дальнем углу, за пологом из палаточного полотна, на правах тяжелого и к тому же офицера.

Он услышал шаги и повернул голову.

- Доктор. Опять щупать пришел, мучитель... - Тут он разглядел второго и осекся. - Аркадий Игнатьич! Ты какими судьбами?

- Здравствуй, Матвей Кузьмич. - Воздвиженский подошел к нарам и осторожно пожал ему здоровую руку. - Вот, проездом. А ты, гляжу, устроился. Лежишь, тепло, кормят.

- Устроился, как же. - Стрижак завозился и приподнялся на локте. - Доктор меня загноил заживо и держит, как арестанта. Шагу ступить не дает, даже здоровой ногой. А ты здесь по какому делу? Батарею твою сюда перевели, что ли?

- Да нет, батарея на месте. Я сам приехал.

- Жаль. Я уж думал, опять что-нибудь топить будем, как ту лодку. Хорошее было дело, душевное.

- Ты сначала ходить заново научись, вояка, - сказал я.

- Стало быть, сам по себе. Через полфронта. Зимой. Просто так. - Стрижак перевел глаза с него на меня и обратно. - Ну молчите, молчите, конспираторы. У доктора на роже все написано, только прочесть нельзя. Опять чего-то затеяли, а меня, значит, побоку. Лежи, Матвей, скучай.

- Лежи, - согласился я. - Дай ногу посмотрю.

Я отвернул одеяло и стал снимать повязку. Бинт лежал свободно, как я и велел, никто тут его не перетягивал, спасибо и на том. Под марлей открылись обе раны, длинные, во всю голень.

И то, что я увидел, мне не понравилось еще больше, чем утром.

По краю дальней раны шла краснота. Утром была полоска в палец, к вечеру она расползлась шире и погорячела. Края припухли, налились. Отделяемое стало гуще и помутнело. До гноя дело пока не дошло, но все шло именно туда. Ткань, три часа пролежавшая без крови, сопротивляется плохо, для микробов это готовый обед.

Я тронул кожу выше раны. Горячая. Пульс за лодыжкой бился, стопа оставалась теплой и живой, с кровотоком все держалось. Значит, воевать предстояло не с омертвением, а с заразой. Что ж, теперь мне есть чем.

В листок, который вел Березин, я тоже заглянул. Записи аккуратные, час за часом, старик в этом отношении золото. Утром тридцать семь и четыре. К вечеру тридцать восемь. Само по себе не страшно, после такой травмы жар положен. Но вместе с краснотой и мутным отделяемым картина складывалась понятная. Зараза окапывалась в ране и ждала подкреплений.

Плечо я тоже глянул, раз уж взялся. Борозда стояла чистая, края розовые, сухие, кое-где уже схватились. Через пару дней можно свести швами. Хоть тут без сюрпризов.

- Ну чего ты там сопишь? - спросил Стрижак сверху. - Плохо, что ли?

- Началось воспаление. Небольшое, но мне и такое не нравится. Лежи, сейчас лечить буду.

Ящик я поставил на табурет, открыл банку. Мазь легла на марлю толстым слоем, я распределил ее шпателем и уложил марлю на обе раны. Сверху сухая повязка, опять свободная, чтоб палец проходил.

За спиной у меня кашлянули. Березин. Подошел неслышно и стоял, наблюдая за моими манипуляциями. Рядом его молодой помощник.

- Позвольте полюбопытствовать, коллега. Что это вы ему кладете?

- Мазь моего состава. Противогнилостная. Я лечил ею раненых в своем отряде, а до этого в Петербурге, и результат был. Сейчас о ней пишутся научные статьи, проходят экспериментальные исследования. Теперь так. Меня в ближайшие дни, скорее всего, отсюда отошлют, надолго ли, не знаю. А перевязки должны продолжаться без меня. Раз в день, мазь на марлю, марлю в рану, свободно, как я сейчас. Банки хранить в сенях, не у печки и не на морозе. Здесь шесть банок, хватит надолго.

Березин пожевал губами.

- Вадим Александрович. Я вам отдаю должное, ногу вы повели красиво, спорить не буду. Но уж перевязочное дело мы как-нибудь знаем и сами. Иодоформ есть, карболовая повязка есть, все средства испытанные. А мазать раненого составом, о котором мне не известно решительно ничего...

Договорить ему не дал Стрижак.

- Так, - сказал он, и голос у него стал такой, каким он командовал сотней. – Всем слушать Вадима Александровича. Как он сказал, так и делать, слово в слово. Я через его руки два раза прошел, я знаю. А если вы его не послушаете и я без ноги останусь, то я и на одной до вас допрыгаю. С шашкой. Не убежите, ваше высокоблагородие, вы человек в летах.

- Больной, вы забываетесь...

- Тихо, тихо. - Я поднял руку, пока эти двое не сцепились всерьез. - Матвей Кузьмич, лежи спокойно. А вы, доктор, поверьте мне на слово. Через неделю сами увидите, что эта мазь делает с раной. Я не прошу ничего отменять, иодоформ ваш пусть остается для остальных. Я прошу одного: этому раненому класть эту мазь. Всего лишь.

Березин посопел, глядя то на меня, то на банку.

- Воля ваша, - сказал он нехотя. - Ногу вели вы, вам и отвечать... Но имейте в виду, коллега: класть в рану неведомо что противно всем правилам врачебного искусства. Я это делаю под вашу ответственность и запишу именно так.

- Записывайте. - Я вдруг почувствовал, как устал за этот день. - Поверьте, я знаю, что делаю.

Он ушел к другим раненым, не оборачиваясь, с прямой обиженной спиной. Молодой врач потянулся за ним, но у полога задержался.

- Вадим Александрович, - сказал он вполголоса. - А состав ваш... он на чем? Хотя бы в общих чертах.

- В общих чертах: он убивает гноеродных микробов, не трогая живую ткань. Больше пока не скажу. Следите за раной и записывайте, что увидите. Через неделю сравните с любой карболовой повязкой в этой лекарне, и разговор у нас пойдет другой.

Он кивнул и ушел. Этот еще не закостенел, этому интересно. Может, будет мазать как следует.

Стрижак проводил их взглядом и хмыкнул.

- Ученые. Пилить меня они были горазды, а как лечить, так по правилам. Ты, Игнатьич, слыхал? Отошлют его. - Он кивнул на меня. - В самое, значит, интересное время доктор нам ручкой сделает. И ты тут проездом. Хорошие дела творятся, ничего не скажешь.

- Поправляйся, Матвей Кузьмич, - сказал Воздвиженский. - Вернемся, все расскажем. Что можно будет, то расскажем.

- Ага. Вернутся они. Откуда, интересно... - Стрижак махнул здоровой рукой и лег. - Идите уж. Конспираторы.

На улице Воздвиженский какое-то время молчал. Потом спросил, не глядя на меня:

- Выкарабкается он? Только честно.

- Сам он выкарабкается, он двужильный. Вопрос в ноге. Три часа под конской тушей на морозе это очень много, там мышца пострадала всерьез. Первую угрозу мы прошли. Теперь вторая. Если мазь сработает так, как работала в отряде, ногу он сохранит. Хромать, скорее всего, какое-то время будет.

- Хромать. - Воздвиженский покачал головой. - Матвей Кузьмич и хромать. Он же с седла не слезает.

- В седле хромота не видна. Сидеть в седле он точно сможет, за это я почти спокоен. Ходить пешком казаку не так уж и нужно, сам он вам это первый скажет.

- Это да. Это он скажет. - Воздвиженский невесело усмехнулся. - А хорошо получилось, с мазью. Березин, конечно, надутый индюк, но перевязывать будет, я видел, как он на Стрижака смотрел. Побаивается. Шашка, одна нога, зверская рожа, и все это прыгает за ним. Картина жуткая. Убедительно.

- На то и расчет.

Договорить нам не дали. По улице бежал вестовой, запыхавшийся, красный. Искал, видно, по всей деревне.

- Ваше благородие, господин поручик. Обоих к командующему. Срочно.

По дороге Воздвиженский одернул шинель и поправил очки. Раз, потом другой.

- Волнуетесь?

- Волнуюсь, - признался он честно. - Одно дело согласиться в разговоре с вами, у дров. Другое дело сказать это генералу в лицо. Слово, сказанное генералу, обратно не забирают.

- А вы собирались забирать?

- Нет. Но знать, что уже нельзя, все равно неуютно.

Возразить было нечего. Мне самому это чувство было знакомо, и не понаслышке.

В штабной фанзе было тесно. Мищенко сидел за столом, Загряжский стоял рядом, Ракитин расположился сбоку на табурете, нога на ногу, как в гостиной. Воздвиженский с порога вытянулся и доложился по форме, назвал себя, чин и часть.

Мищенко немного поразглядывал его. Обошел бы кругом, наверное, если б не сидел.

- Хорош, - сказал он наконец. - Очки, лицо, стать. Немец немцем. Доктор, ты его уже просветил? По глазам вижу, что просветил. Шустер. Ну, тем короче выйдет. - Он повернулся к Воздвиженскому. – Но я повторю. Суть такая, поручик. Пойдете вдвоем с доктором в Инкоу, под видом германских врачей. Впереди моей конницы. Ваше дело склады. Дело смертное, страшное, вербовать на него силой я не имею права и не стану. Потому спрашиваю один раз: согласны?

- Согласен, ваше превосходительство. - Воздвиженский ответил сразу, без паузы. - Доктор мне объяснил, что к чему. Я взвесил и согласен.

- Взвесил он. - Мищенко покосился на меня. - Быстро у вас, у молодых, весы работают. Ну, добро.

Ракитин поднялся с табурета. И без всякого перехода заговорил по-немецки, быстро, тихо-тихо, глядя Воздвиженскому в лицо. Спросил что-то длинное. Я разобрал только «Херр доктор» и что-то про университет.

Воздвиженский моргнул. Одну секунду мне казалось, что он поплывет. Но нет! Ответил, сначала медленно, потом разогнался, с придаточными, с вводными словами, и под конец даже позволил себе что-то вроде шутки. Ракитин слушал, наклонив голову.

- Годится, - сказал он по-русски. - Язык книжный, суховатый, но для ученого немца это как раз то, что надо. Теперь о деле. Сегодня к ночи, самое позднее завтра, мои люди привезут из Тяньчжуантая все хозяйство. Паспорта, дипломы, рекомендательные письма, платье, белье с правильными метками, багаж, деньги. Бумаги будут настоящие, вернее сказать, неотличимые от настоящих. Имена узнаете из паспортов, раньше времени и вам их знать незачем. Вживетесь, я проверю каждого. С той минуты, как получите бумаги, между собой только по-немецки, даже наедине, даже во сне. Привычка вырабатывается заранее или не вырабатывается вовсе. Потом мои проводники, люди верные и не раз испытанные, переправят вас за линию, китайской территорией, и доведут до Инкоу. Дальше вы сами. Вопросы?

- Пока нет, - сказал я. - Появятся, когда увижу бумаги и остальное.

- Разумно. - Ракитин чуть усмехнулся. - Бумаги появятся, появятся и вопросы.

Мищенко пристукнул ладонью по столу.

- Все, господа, на этом закончили. Поручик, вам отведут комнату в офицерской фанзе. Ступайте, отдыхайте с дороги, вы мне нужны свежим. Поручика проводить! - крикнул он за перегородку, и там сразу зашевелились.

Воздвиженский откозырял и вышел. Ракитин потянулся за ним.

- И я пойду, ваше превосходительство. Надо встретить своих, распорядиться. Честь имею.

Я тоже шагнул было к двери, но Мищенко поднял бровь.

- А ты куда собрался? Останься. Ты у меня кто, советник или мебель? Сейчас начальники колонн соберутся, будем рейд считать. Сядь вон там и слушай. А где увидишь глупость, говори. Для того и держу. Забыл, что ли?

В углу нашелся ящик, накрытый попоной, на него я и сел. Мебель, значит, все-таки. Но мебель с правом голоса.

Офицеры собрались за несколько минут. Их было шесть человек: один генерал, немолодой, кряжистый, полковник с драгунскими усами, полковник без драгунских усов, войсковой старшина из забайкальцев, еще двое, которых я не знал. В фанзе сразу стало не продохнуть. На меня покосились, кто с любопытством, кто с недоумением. Мищенко перехватил один такой взгляд.

- Доктор мой, - сказал он коротко. - Советник. При мне состоит, и пусть вас это не заботит.

Заботить их это, судя по лицам, не перестало. Но спорить с Мищенко желающих не нашлось.

Загряжский встал к карте и заговорил. Сухо, по делу, тыкая карандашом в точки. Отряд собирается в кулак, задача глубокая, идти по западному берегу Ляохэ, китайской стороной, в обход японских заслонов. Расчет на внезапность и на скорость. Верст двести с лишним в один конец, зимой, по чужой земле.

Я слушал и смотрел на офицеров. Кивали. Возражений по маршруту не нашлось, обсуждали рабочие вещи: где какая колонна ночует, где колодцы не вымерзли, где брать проводников. Поспорили о ковке. Дороги местами стояли голым льдом, и кто-то из генералов потребовал перековать всех лошадей на шипы до выступления. Ему возразили, что кузнецов не хватит, порешили ковать хотя бы головные сотни. Обычная штабная арифметика, где всего мало и все нужно вчера.

А потом полковник с драгунскими усами дождался паузы и сказал то, что, видно, держал с самого начала.

- Все это прекрасно, господа. Один вопрос. Обоз.

- Что обоз? - спросил кто-то из генералов.

- А то, что он нас похоронит. - Полковник подошел к карте. - Посчитайте сами. Фураж, сухари, патроны, санитарная часть. Выходит до полутора тысяч подвод. Полторы тысячи, господа. Такой хвост растянется верст на десять, а на переправах собьется в пробку на полдня. Конница делает рейд одним: скоростью. Мы должны валиться японцу на голову раньше, чем он поймет, откуда мы взялись. А с этим хвостом мы будем ползти, как пехота. Кавалерия без обоза прошла бы шестьдесят, а с ним будет в разы меньше. Телеграф у японца работает, считать он умеет не хуже нашего. К Инкоу он подтянет все, что успеет, по железной дороге это день пути. И встретит нас у складов готовый.

- Без обоза нельзя, - возразил генерал, тяжело поворачиваясь. - Край нищий, зимой в этих деревнях фуража не возьмешь, сами китайцы голодные сидят. Не будет обоза, через четыре дня конница встанет. Кони не люди, терпеть не умеют.

- Я не говорю без обоза. Я говорю, что с таким обозом рейд теряет смысл.

- Дороги стоят мерзлые, гладкие, - подал голос кто-то сзади. - Накатаем. Пройдут подводы, не впервой.

- По тридцать верст в сутки и пройдут. Об чем я и говорю.

Разговор пошел по кругу. Одни напирали на скорость, другие на фураж, и оба довода были верные, оттого и спорить можно было до утра. Мищенко слушал, не вмешиваясь, и катал по столу карандаш.

А я сидел на своем ящике и думал про подводы. Колесо по снегу идет тяжело. Оно проваливается, режет наст, набирает на обод смерзшийся ком. Лошадь тянет такую подводу и выматывается вдвое против летнего. А по этому же снегу деревенская кляча везет на розвальнях воз дров и не замечает. Трение другое, вот и вся наука. Об этом знает любой мужик из северной губернии. Похоже, не знает только военное ведомство, раз обоз до сих пор на колесах.

Влезать в разговор начальников колонн со стороны, конечно, наглость. С другой стороны, меня сюда для того и посадили. Где увидишь глупость, говори. Я видел.

- Ваше превосходительство. Разрешите?

Все головы повернулись ко мне. Мищенко прихлопнул карандаш ладонью.

- Говори.

- Поставьте обоз на полозья.

Стало тихо. Полковник поднял бровь.

- То есть как?

- Снять колеса, поставить подводы на санный ход. Зима, снег лег и лежит до весны. Сани по снегу идут втрое легче телеги, любой крестьянин это знает. Лошадь меньше выматывается, значит, суточный переход длиннее. И тянуть та же лошадь на полозьях может больше, значит, часть подвод вообще не понадобится, груз уплотнится. Обоз станет короче и быстрее разом.

- Сани, - повторил полковник. Было видно, что мысль он примеряет и она ему не то чтобы противна. - А не подтает? Оттепель ударит, снег сойдет, и полозья по грязи станут мертвым грузом. Колесо пройдет везде, а сани только по снегу.

- И потом, это же полторы тысячи подвод переделать, - добавил генерал. - Где столько саней взять? Где кузнецы, лес, время? У нас каждый день на счету.

- Готовые сани можно скупить у населения, - сказал я. - Китайцы зимой на санях возят, я видел. Скупить, реквизировать за плату, что найдется. Остальное переделать: полоз из жерди гнется за час, обозные мастера справятся и даже казаки смогут. Кто хочет надежнее, пусть подобьет полоз железной полосой, лом старых шин в обозе всегда есть. И не все полторы тысячи. Хотя бы половину, хотя бы треть. Кто не успеет постоянно за конницей, тех встретим на обратном пути. На нем лошадей кормить тоже надо.

- Складно у вас выходит, доктор, - сказал генерал явно без большой приязни. - Только вы человек медицинский. Обоз это наука своя, тут одним здравым смыслом не обойдешься. Упряжь под санный ход другая, оглобли другие. Начнем перекраивать, запутаемся и потеряем больше, чем выгадаем.

- Упряжь почти та же, - пробурчал войсковой старшина себе под нос, но так, что услышали все.

- А оттепель?

Тут влез войсковой старшина, забайкалец, до того молчавший в своем углу.

- Не будет оттепели. Тутошняя зима как наша, ляжет и стоит. У нас в Забайкалье до апреля весь извоз санный, и никто еще на грязи не застревал. По мерзлой дороге сани и без снега скользят, лишь бы мороз немного держался.

- А мороз тут есть, - согласился Мищенко.

Он встал из-за стола, подошел к карте и постоял, глядя на синюю жилу Ляохэ.

- Так. Спорить закончили. Мысль дельная, и я ее беру. Все полторы тысячи перекраивать скорее всего не будем, времени нет, тут полковник прав. Но что успеем, поставим на полозья. Скупить сани по деревням, платить не скупясь. Обозным мастерам заняться сегодня же. Интендантскую часть посчитать заново, под санный груз. - Он обвел глазами офицеров. - А растаять оно не растает. Здешняя зима надежнее иного союзника, уж такая она стоит. Все, господа. По местам.

*****

Глава 4

Вещи из Тяньчжуантая привезли на другой день, под вечер. Двое ракитинских людей, молчаливых, в штатском под полушубками, внесли в фанзу два тяжелых кожаных кофра и три узла с одеждой. Кофры были хорошие, с медными углами и потертыми боками. Дорогая вещь. Такие не покупают перед поездкой, они ездят с хозяином годами.

Следом вошел Ракитин, стряхнув снег с шинели.

- Принимайте приданое, господа. Все изъято у почтенных негоциантов в Тяньчжуантае и окрестностях. Публика международная: спирт, опий, девицы. Гардероб держали отменный, грех такому добру пропадать.

- А хозяева где теперь? - спросил Воздвиженский.

- Переехали на казенную квартиру. Свое платье им теперь без надобности, там выдают почти не хуже. Разбирайте.

Первый узел он развязал сам. Мне досталась тройка английского сукна, темно-серая, в едва заметную полоску. К ней сорочки с крахмальными воротничками, галстуки, и тяжелое драповое пальто с бархатным воротником. Сверху Ракитин положил котелок.

- Примерьте, доктор.

Я переоделся. Костюм сел так, будто его шили на меня. Пришлось спросить, откуда у него моя мерка.

- Люди у меня глазастые. Посмотрели на вас разок, и довольно. Да и просто повезло, надо признать. В другом случае пришлось бы спешно перешивать. Ну-с, извольте к свету.

Он обошел меня кругом, отступил на шаг и прищурился.

- Хорош. Не хватает брюшка и пенсне. Брюшко – дело наживное, а пенсне вам приготовлено, золотое, наденете в Синьмине. И запомните: вы теперь светило медицины. Извольте и стоять как светило. Спина прямая, подбородок выше, на людей смотрите чуть мимо и как на мебель.

- На вас тоже мимо смотреть?

- На меня можно в упор. Я к тяжелым взглядам привычный, служба такая.

Воздвиженскому достался узел поскромнее. Темный сюртук, кое-где чуть потертый, обычные брюки, пальто на меху и круглые очки в железной оправе. Он переоделся, подошел к зеркалу, привезенному вместе с вещами, и долго себя рассматривал.

- Похож на спившегося счетовода, - сказал он наконец.

- Именно. - Ракитин был доволен. - Такой никому не интересен. На вас ни один жандарм в мире второй раз не посмотрит. Это и требуется.

Воздвиженский снял свои очки, надел железные, поморгал. Мир, судя по его лицу, не поплыл.

Потом Ракитин отпустил людей, сел к столу и выложил из портфеля плоскую папку. В ней лежали чистые паспортные бланки Германской империи. Водяные знаки, печати, все на месте.

- Настоящие? - спросил я.

- Почти. Насколько - вопрос философский.

Он разложил перья, две чернильницы и принялся заполнять бланки. Работал не спеша, менял перья и наклон почерка. Одну графу писал размашисто, другую убористо, третью будто второпях, чужой рукой. Бумага на глазах обрастала жизнью, как будто прошла через десяток канцелярий. Чистая работа.

- Знакомьтесь. - Он подвинул мне готовый паспорт. - Доктор Иоганн фон Краузе, Мюнхен. Хирург, приват-доцент Мюнхенского университета. По бумаге вам тридцать шесть. Ничего, солидность прибавляет годы лучше всякой бумаги.

Чернила еще не просохли. Я подул на страницу и прочитал себя нового. Иоганн фон Краузе. Ну, здравствуйте, герр доктор.

- Итак, цель вашей поездки в Инкоу? - спросил Ракитин уже по-немецки, без всякого перехода.

Я ответил на том же языке. Цель научная. Новые винтовки малого калибра дают ранения, каких прежняя хирургия не знала. Я изучаю их там, где они есть, то есть на театре военных действий. Кроме того, мне поручено ознакомиться с постановкой санитарного дела в японской армии и обсудить поставки германских медикаментов.

- Почему именно у японцев?

- Потому что японская военная медицина выстроена по германскому образцу и делает честь учителям. Мне любопытно посмотреть на ученика, который по меньшей мере догнал учителя.

- Льстите.

- Констатирую. Лесть оставим коммивояжерам.

Ракитин усмехнулся и продолжил гонять меня дальше. Где я остановлюсь, от кого рекомендательные письма, что я думаю о шимозе, сколько стоит номер в приличной гостинице Шанхая. Он играл то пограничного жандарма, то портье, то дотошного таможенника, то подвыпившего попутчика. Менялся голос, менялись манеры, вопросы шли вразнобой, с подковыркой, с возвратом к уже спрошенному.

На письмах он меня однажды поймал. Я сказал, что рекомендован профессором Ангерером. Через полчаса он спросил, здоров ли мой добрый друг профессор Брунс, и я на автомате ответил, что здоров. Ракитин поднял палец.

- А вот и петля, герр доктор. Брунс из Тюбингена, никакого письма от него у вас нет. Настоящий Краузе поправил бы меня сразу. Согласились из вежливости - и готово, я уже дергаю ниточку дальше. Никогда не подтверждайте того, чего нет в вашей легенде. Лучше грубость, чем согласие. Профессору хамство простят, оно даже украшает.

- Учту.

- Учтите. И вот еще. Вы отвечаете слишком хорошо. Быстро, полно, по существу. Так отвечает человек, который готовился. Настоящий профессор половину вопросов пропустит мимо ушей, на четверть ответит не то, а под конец обидится, что его отвлекают от мыслей. Позвольте себе быть скучным. Скучный человек вне подозрений.

Это было верно. И, между прочим, чистая правда: я знал таких профессоров. Спросишь про дренаж, а он тебе двадцать минут про свою молодость и про то, что нынешние студенты учиться не хотят.

Часа через два он объявил перерыв и перешел на русский.

- Недурно, доктор. Совсем недурно. Произношение чистое, с южным оттенком, для мюнхенца в самый раз. Словарь богатый, а в медицине вы так хороши, что только склонить голову. Один совет: про сам Мюнхен не распространяйтесь. Улицы, пивные, профессора. Наткнетесь на человека, который там жил, и посыплетесь. Чуть что, уводите разговор в медицину. Там вы дома.

Совет дельный, я кивнул. А сам подумал: откуда у жандармского подполковника такой немецкий? Беглый, живой, с этими самыми пивными и профессорами. Может, дедушка у него жил в тех краях? Спрашивать я, понятно, не стал.

- Теперь вы, поручик. - Ракитин повернулся к Воздвиженскому. - С вами такой номер не пройдет. Немецкий у вас правильный до неприличия. Так говорят книги, а не люди. Стало быть, говорить вы не будете вовсе, или совсем мало.

- А если спросят?

- Буркните что-нибудь. - Ракитин подвинул ему второй паспорт. - Знакомьтесь: Густав Тидеман, родом из Риги. Фармацевт и механик по медицинским аппаратам. Десять лет как перебрался в Германию, принял подданство, состоит при университетской клинике. После тифа туг на ухо, нравом угрюм. При герре докторе ведает багажом, склянками и инструментом.

Я мысленно снял перед жандармом шляпу. Легенда была собрана без единого зазора. Остзейский выговор покроет любую шероховатость в речи. Сорвется у Густава русское слово, тоже беда невелика: рижанин, вырос среди русских. А для немцев он все равно свой, прибалтийский, из аккуратной ученой породы. Круговая оборона. Не подступишься.

- Оружие ваше, Тидеман, вот какое, - продолжал Ракитин. - Молчание, хмурость и глухота. Вам сказали, вы не расслышали. Переспросили, буркнули, кивнули. Глухой, который переспрашивает, подозрений не вызывает. Подозрения вызывает тот, кто отвечает быстро и складно. Таскайте саквояжи, смотрите в пол и ненавидьте весь свет. Справитесь?

- Справлюсь, - мрачно сказал Воздвиженский. - И репетировать не надо. Я в этом сюртуке и так весь свет ненавижу.

- Прекрасно. Держитесь этого чувства, оно вам заменит актерскую школу. - Ракитин собрал перья в футляр. - И последнее: о деньгах. Основные деньги держите открыто, в бумажнике и в саквояже. Только чтоб не ограбили. Богатый человек, который прячет деньги, подозрителен. Богатый человек, у которого деньги на виду, скучен. Иены на расходы, доллары на что-то крупное, золото про запас. Досмотрщик ищет то, что ожидает найти. У врача он увидит склянки и железки, успокоится и пойдет дальше. Человеческий глаз ленив, на этом стоит вся моя служба.

Двое суток мы прожили немцами. Между собой, по приказу Ракитина, говорили только по-немецки, даже наедине, даже о ерунде. К концу первого дня это перестало смешить, к концу второго стало привычкой. Ракитин появлялся без предупреждения, в любой час, и с порога бил вопросом. Один раз он поднял меня среди ночи, рискуя оказаться застреленным вестовым, посветил лампой в лицо и спросил по-немецки, где я изволил защищать диссертацию. Я спросонья послал его по-немецки к черту. Он остался доволен.

Воздвиженский тем временем зубрил фармацию. Я написал ему на листке три десятка ходовых названий с дозировками, и он гонял их по кругу, как таблицу стрельбы. Механику ему объяснять не пришлось: устройство шприца или автоклава артиллерист понимает с одного взгляда, там нечего понимать после орудийного затвора. К концу второго дня из него получился фармацевт, какого не в каждой аптеке найдешь. Ну, почти.

В эти же двое суток мы закончили с багажом. Зажигательную химию еще раньше рассовали по аптечным банкам, под пергамент и сургуч. Пироксилиновая вата – отдельно. Она на настоящую похожа, не отличить. На банки легли немецкие ярлыки, отпечатанные ракитинскими умельцами: от кашля, от горла, желудочные соли. Сверху инструменты, бинты, стетоскоп, пара толстых медицинских книг. Досмотрщику тут смотреть не на что. Если, конечно, он не полезет ковырять сургуч.

Под конец второго дня, уже прощаясь, Ракитин достал из кармана жестяную коробочку из-под пилюль от кашля и положил мне на ладонь.

- А это, герр доктор, не для японских складов. Это для вас двоих. Если возьмут и деваться будет некуда. Раскусить, и быстро. - Он помолчал. - Вы теперь люди частные. Шпионы. Россия вас не знает и, если что, знать не будет. Удачной дороги.

Он коротко поклонился и вышел. В коробочке лежали две облатки, с виду самые обычные, аптечные. Я закрыл крышку и убрал коробочку во внутренний карман. От кашля так от кашля.

Вечером, перед самым выездом, к нам зашел Мищенко. Мы были уже в дорожном: неприметное штатское, тулупы лежали наготове у двери. Генерал оглядел нас с порога и хмыкнул.

- Артисты. Ей-богу, артисты, в Петербурге на вас билеты бы продавали. - Он посерьезнел. - Слушайте меня. Мы уже про это говорили, но повторю: как сделаете дело, из города уходите сразу, не мешкая, на северо-запад. Отряд к тому часу будет стоять под Инкоу, разъездам про вас скажут. Постараемся подобрать. Но это если сумеете выбраться. В самый город я за вами никого послать не смогу.

- Понимаем, ваше превосходительство.

- И вот что еще. - Он как-то нерешительно потоптался на месте. - Сроков вам никто назвать не может. Рейд пойдет, когда пойдет, на войне расписаний нет. Так что в Инкоу не суетитесь. Живите, смотрите, готовьте свое хозяйство и ждите, пока за западной окраиной не начнется настоящая музыка. Пушки от фейерверков отличите?

- Отличим как-нибудь, ваше превосходительство.

- Тогда хорошо Раньше времени ничего не жгите, без нашей суматохи вам из порта не уйти. А позже тоже не тяните: постоим под городом недолго, застревать в японском тылу мне не дадут.

- Раз понимаете, добро. - Он пожал руку мне, потом Воздвиженскому. Ладонь у него была жесткая, как доска. - С Богом. Спалите мне эту лавочку.

Мы выехали за полночь. Телега с кофрами, четверо казаков охранения и двое ракитинских верхом. Ветер выл и гнал поземку, снег шел низом, через всю дорогу. В тулупах поверх штатского мы смахивали на скупщиков, каких по прифронтовой полосе шатается немало. На то и расчет.

Верстах в двенадцати от лагеря, у развалин глинобитной кумирни, ждала повозка. Крытая соломенными циновками, на грубых полозьях из цельных жердей. На ней сидел старик-китаец, замотанный тряпьем по самые глаза. Ракитинские перекинулись с ним парой слов. Вернее, говорили только они, старик молчал. Потом он кивнул на повозку.

Понятно без перевода. Мы перетаскали кофры и саквояжи, уложили под мешки и забрались следом. Казаки повернули назад сразу, без прощаний. Ракитинские проводили нас еще с версту и тоже отстали. Дальше мы поехали втроем.

Полозья шли по мерзлой дороге легко, с сухим скрипом. Старик за всю ночь не сказал ни слова. На развилках он даже не придерживал лошадь, дорогу знал наизусть. Судя по всему, ходил он этим путем не первый год и чего только не возил. Контрабандист со стажем.

Один раз он все-таки остановился. Просто натянул вожжи посреди пустоши и замер. Мы замерли тоже. Ветер нес поземку, где-то далеко в стороне слышался не то стук копыт, не то что-то еще. Старик сидел не шевелясь минут пять, потом чмокнул на лошадь, и повозка пошла дальше. Что он там услышал и чей разъезд переждал, японский или наш, я так и не узнал. Спрашивать было по сути не у кого.

Остаток ночи я дремал урывками, просыпался от холода, слушал скрип и ветер и засыпал опять. Воздвиженский рядом то ли спал, то ли думал. Спросить я не мог: разговаривать нам было велено только по-немецки, а по-немецки среди ночи, в китайской повозке, не тянуло ну просто совсем.

Синьминь начался без предупреждения. Только что вокруг лежала мерзлая пустошь, и разом пошли глинобитные стены, ворота, лай собак. Город гудел уже на рассвете: скрип колес, крики разносчиков, ругань, визг свиньи где-то за стеной. Пахло угольным дымом. Муравейник, живущий войной и не касающейся войны.

Старик правил уверенно, сворачивал из улочки в улочку и наконец въехал в задний двор какой-то мастерской. Двор был тесный, заставленный чанами с промерзшей краской. Красильня. Из дома вышел китаец помоложе, затворил за нами ворота и только тогда посмотрел на нас. Без любопытства, как на груз.

Дальше все пошло быстро и молча. Нам дали горячей воды, лохань и мыло. Мы умылись и побрились, у Воздвиженского от лезвия осталась царапина на подбородке. Пустяк, но я все равно прижег ее спиртом из фляжки. Немецкий фармацевт с воспаленной ссадиной на физиономии смотрелся бы так себе.

Потом переоделись. Тулупы и все наше дорожное тряпье забрал молодой китаец, унес куда-то и вернулся с пустыми руками. Правильно. Двум европейским господам, приехавшим с севера первым классом, русские тулупы ни к чему. Я затянул галстук, влез в жилет, в пиджак, накинул пальто с бархатным воротником. Коробочка от кашля перекочевала в жилетный карман. Золотое пенсне село на нос как влитое. В осколке зеркала на стене стоял сытый европейский господин, которому здесь все должны.

Странное дело, но вместе с крахмальным воротничком пришло и спокойствие. В тулупе, в повозке, я был контрабандным грузом, который можно найти. А здесь, в этом сукне, я стал человеком, которого неудобно обыскивать. Одежда - тоже броня, и порой неплохая.

Воздвиженский в своем сюртуке ссутулился, надвинул шляпу и разом постарел лет на десять. Талант. Хоть сейчас в присяжные поверенные, по бракоразводным делам.

Пока китайцы перекладывали наш багаж в наемную коляску, я в последний раз прогнал с ним легенду. Спрашивал по-немецки вразнобой, как учил Ракитин. Густав отвечал угрюмо, односложно, половину переспрашивал. Один раз он ответил слишком быстро, и я его остановил.

- Не торопитесь. Вы глухой. Сначала переспросите, потом думайте, потом бурчите.

- Гут, - буркнул Густав и посмотрел на меня с такой неприязнью, что я чуть не поверил.

Ехали через город открыто. На двух европейцев в коляске оборачивались, разносчики совали к самому борту лепешки и связки бус, мальчишки бежали следом. Но ни один полицейский не удостоил нас взглядом. Богатый иностранец в Синьмине был не в диковинку.

На вокзал мы приехали к утреннему поезду. Вокзал новый, китайской постройки, с бестолковой толпой у касс третьего класса. У окошка первого класса, впрочем, людей не было. Кассир, китаец в форменной куртке, понимал по-английски, и я говорил с ним по-английски, с немецким акцентом. Акцент вылез сам, без усилий. За эти дни я, кажется, и думать начал с акцентом.

Два билета первого класса до Инкоу легли в бумажник, к иенам и мексиканским долларам. Носильщик потащил кофры, Густав шел за ним и следил за ремнями так, будто в кофрах лежало его наследство. Собственно, так и было, даже хуже. Там лежала его жизнь. И моя.

Вагон первого класса оказался наполовину пуст. Толстый коммерсант с английской газетой, пожилая пара, по виду миссионеры, и мы. Проводник-китаец принес чай. Поезд дернулся, поплыл мимо пакгаузов и пошел на юг.

Коммерсант не выдержал первым. Свернул газету и полез знакомиться, по-английски, с навязчивой бодростью. Кто, куда, по какому делу, каковы виды на торговлю после войны. Я ответил коротко, с акцентом и с прохладой: врач, еду по делам науки, в коммерции не сведущ. Он попробовал зайти с другого бока, через политику. Я поднял бровь и сказал, что политикой интересуюсь еще меньше, чем торговлей. Коммерсант погрустнел и вернулся к газете.

Мелочь, а приятно. Первая проверка легенды на живом человеке прошла успешно. Хамоватый немецкий профессор получался у меня подозрительно легко. Даже задумаешься.

Дальше я откинулся на диване и заставил себя читать медицинскую книгу из саквояжа. Все выглядело прилично: господин доктор изволит читать, его хмурый помощник дремлет у окна, держа руки на саквояже.

За окном тянулась зимняя равнина, деревни с глиняными стенами, замерзшие пруды. Потом пошли следы войны: сожженная деревня, воронки вдоль насыпи, разбитый вагон под откосом, уже наполовину растащенный на дрова. Пассажиры смотрели в окна с любопытством. Мы с Густавом смотрели так же. Положено смотреть, мы и смотрели.

Перед Инкоу поезд встал на последней станции и долго не трогался. За окном была японская зона: на перроне часовой в желтоватой шинели, у пакгауза штабель ящиков под брезентом, флаг с красным кругом над станционным домом. По перрону прошли солдаты с винтовками, по вагонам пошла проверка. Хлопали двери, из соседнего вагона доносились голоса, кто-то там долго и жалобно объяснялся.

Я убрал часы в жилет и сказал по-немецки, негромко:

- Густав, документы приготовьте. И не суетитесь.

- Я никогда не суечусь, - пробурчал Густав, глядя в окно.

Молодец. Голос спокойный, чувствуется только одна обида на весь свет. Наш черед подошел минут через двадцать.

В вагон вошел японский офицер, невысокий, в аккуратной шинели, в белых перчатках. За ним два жандарма встали у дверей. Офицер прошел по вагону неторопливо, у коммерсанта только глянул бумаги, у миссионеров задержался на минуту. Потом подошел к нам, козырнул и протянул руку за паспортами.

Паспорта он читал внимательно, страницу за страницей, поднимая глаза то на меня, то на Густава. Потом заговорил. По-немецки. Чисто, хоть сейчас на плац в Берлин. Многие их офицеры учились в Германии, это я знал. Вот, стало быть, как выучились.

- Доктор фон Краузе? Из Мюнхена?

- Именно так. - Я не спеша снял пенсне, посмотрел на него, как смотрят на студента-второкурсника. - С кем имею честь?

- Поручик Каяси, военная жандармерия. Что привело господина доктора в Инкоу?

- Война, поручик. То единственное, что может привести сюда человека науки. - Я говорил неторопливо, скучающе, как профессор, в двадцатый раз читающий одну лекцию. – Тут есть ранения, которых европейские клиники еще не видели. Малый калибр, оболочечная пуля, огромная скорость. Раневой канал ведет себя не так, как учат учебники, поэтому их придется переписать. Я намерен изучить материал там, где он есть. Кроме того, у меня поручение ознакомиться с санитарным делом японской армии. О нем в Европе говорят много лестного. Хочу убедиться лично и, если увиденное того стоит, договориться о поставках наших медикаментов. Германия умеет ценить хороших учеников.

Что-то в его лице сдвинулось. Едва заметно, но тем не менее. Прямая спина стала еще прямее.

- Наша санитарная служба будет рада показать себя немецкому коллеге, - сказал он. - Я имел честь два года стажироваться в Берлине.

- Это слышно. Берлинская школа, поручик, слышна в первой же фразе.

- Вы очень любезны. - Он чуть наклонил голову. - Смею заверить, господин доктор увидит много поучительного. Процент смертности от ран в нашей армии ниже, чем в любой из воевавших прежде.

- Мне называли цифры. Если они верны хотя бы наполовину, ваши врачи заслуживают, чтобы о них писали в европейских журналах. Собственно, за этим я и здесь. - Я вернул пенсне на нос. - Впрочем, не смею задерживать вас разговорами. У вас служба.

Расчет был простой. Ничто так не располагает служивого человека, как уважение к его службе. И ничто так не отбивает охоту копаться в чужих вещах, как перспектива попасть в европейский журнал.

Он позволил себе короткий поклон. И тут же вернулся к службе, голос снова стал казенным.

- Прошу извинить, господин доктор. Порядок один для всех. Я обязан осмотреть ваш багаж.

Вот оно. Лесть лестью, а служба службой. Впрочем, другого ожидать наивно.

- Разумеется. - Я пожал плечами так, будто меня попросили показать язык. - Густав, откройте кофры.

Густав переспросил, наклонив ухо. Я повторил громче и раздраженнее. Он угрюмо засопел, завозился с ремнями, расстегнул один кофр, второй, откинул крышки и отступил к окну. Я остался сидеть, всем видом показывая, что досмотр багажа - дело прислуги и жандармов, а никак не мое. Раскрыл книгу на прежней странице и сделал вид, что читаю.

В кофрах лежали бинты, инструменты в кожаных гнездах, книги. И банки. Два аккуратных ряда аптечных банок под сургучом, с немецкими ярлыками. От кашля, от горла, желудочные соли. И кое-что еще, от чего в порту станет очень тепло.

- Благодарю, - сказал японец и наклонился над кофром.

Я перевернул страницу и смотрел поверх книги, как его пальцы в белой перчатке идут вдоль ряда банок.

Вдруг он сжал пальцами рулон нашей пироксилиновой ваты. Потом еще раз.

Ой, как нехорошо.

Обычная медицинская вата должна мягко проминаться. Но пироксилин делает сверток более плотным, и при сжатии раздается легкий хруст нитроцеллюлозных волокон.

Неужели это знает господин японский поручик?

Воздвиженский замер. Я понял, что он готов броситься на японца. Но что толку. Далеко мы все равно не убежим.

Японец нахмурился и посмотрел на меня.

- Довольно жесткая упаковка для обычного перевязочного материала, герр доктор. И она... хрустит. Это не вата. Вы везете что-то другое. Мы должны установить, что.

Если он вытащит вату – все, мы арестованы, только и успел подумать я.

Офицер надорвал упаковку. В его пальцах – кусочек ваты. Еще больше нахмурившись, он поднес его к своему лицу.

*****

Спасибо за чтение

Вернуться к книге