Песец подкрался незаметно
Глава 1
Я ненавижу мороз. Согласитесь, странное признание для женщины, которая родилась в Ноябрьске и за сорок четыре года жизни выбиралась на юг ровно три раза. Первый раз в Анапу, в пионерский лагерь, где меня укусила медуза. Второй раз в Сочи, в свадебное путешествие, где меня укусил собственный муж, приняв спросонья мой локоть за кукурузу. Третий раз в Турцию, но там меня никто не укусил, просто не успели: на второй день я сгорела до пузырей и оставшуюся неделю пролежала в номере под кондиционером. С тех пор я сделала вывод: жара меня не любит. Но и мороз можно терпеть только до определённой отметки.
В то утро термометр за окном показывал минус сорок семь. По радио бодрый голос объявил актировку для всех школьников, и со двора тут же донеслись радостные вопли. Почему-то дети, которые не должны идти в школу из-за холода, непременно несутся на улицу строить крепость.
Я натянула на себя два свитера, шерстяные носки, связанные ещё покойной мамой, и пошла в прихожую.
– Пурга, гулять!
Ответом была тишина.
– Пурга! Гу-лять!
Из-под батареи на кухне донёсся тоскливый вздох. Западносибирская лайка Пурга, потомок славных охотничьих собак, которые спят в сугробах и гоняют соболя по тайге, лежала под радиатором и делала вид, что её не существует.
Пургу мне подарил охотник из Ханты-Мансийска, тенор нашего хора Василий Егорович. Вручая пушистый комочек, он торжественно заявил:
– Зоя Ивановна, это не собака, это зверь! Её мать медведя на дерево загнала.
Уж не знаю, какой там была мать, но дочь выросла самой мерзлявой собакой на Ямале. Пурга боится снега. При виде снежинки она садится на попу и смотрит на меня так, словно я лично заказала эту погоду на маркетплейсе. Зимой лайка гуляет только в комбинезоне на синтепоне, жёлтом, с уточками. Других расцветок в зоомагазине не нашлось, а заказать через интернет я не решилась: в прошлый раз вместо тёплых ботинок на собачьи лапы мне прислали четыре сапога для куклы Барби.
– Она не пойдёт, – сообщила с кухни Зинаида Марковна. – И правильно сделает. Зоя, иди сюда, у нас катастрофа!
Я влетела на кухню, потеряв по дороге тапок. В нашей семье слово «катастрофа» может означать что угодно: от прорвавшей трубы до новой серии турецкого сериала, в которой страстный Ахмет наконец узнал, что его возлюбленная Фатма на самом деле его сестра, а сестра на самом деле Таня из Тамбова.
Зинаида Марковна сидела за столом в бархатном халате цвета бордоского вина и сурово смотрела в телефон. На носу у неё сидели очки, на лбу ещё одни, а третьи болтались на цепочке на шее. Для дали, для близи и «для биржи», как серьёзно объясняет она сама.
– Акции упали, – трагическим шёпотом сообщила она. – На два и семь десятых процента.
– И что это значит? – осторожно спросила я.
– Это значит, что мы потеряли сто восемьдесят три рубля.
Я выдохнула. Слава богу, не труба.
Зинаида Марковна – мать моего бывшего мужа Вадима. Да, я знаю, как это звучит. Обычно после развода жена забирает детей, а муж забирает маму. У нас вышло наоборот. Детей нам с Вадиком бог не дал, а маму муж забирать не стал. Он ушёл к инструктору по зумбе Снежане, двадцати двух лет от роду, и перебрался в её студию в новом районе. Уходя, Вадик стыдливо сказал:
– Зоя, ну ты же понимаешь, маме в студии будет тесно.
– Понимаю, – согласилась я. – И коту тоже?
– И коту, – вздохнул Вадик. – И черепахе. У Снежаны аллергия на панцирь.
Так что в наследство от семи лет брака мне достались свекровь, чёрный кот Мазут, черепаха Тундра и кредит за снегоход, на котором Вадик уехал к Снежане. И что вы думаете? Уже через неделю я поняла, что больше всего на свете боюсь, как бы Вадик не передумал и не забрал маму. Зинаида Марковна сорок лет проработала архивистом в газете «Северная вахта». Она помнит всех начальников всех промыслов Ямала, их жён, любовниц и клички их собак. Она варит такие пельмени, что соседи записываются в очередь. А год назад она увидела по телевизору передачу про миллионеров и решила стать инвестором.
Теперь у нас есть портфель. В нём лежат акции на семь тысяч рублей. Каждый день свекровь либо теряет на них сто рублей и пьёт корвалол, либо зарабатывает сто рублей и пьёт коньяк. По моим подсчётам, на корвалол и коньяк уходит больше, чем она заработала за весь год. Но вслух я этого не говорю. У человека должна быть мечта.
– Зая, замри! – раздалось за спиной.
Я замерла. В дверях стоял мой племянник Гошка и целился в меня телефоном.
– Привет, народ! – гаркнул он неестественно бодрым голосом. – С вами канал «Север жжёт»! Сегодня минус сорок семь, и моя тётя сейчас покажет вам, как правильно выгуливать лайку в экстремальных условиях!
– Гоша, убери телефон, я в двух свитерах и без бровей!
– Аутентичность сейчас в тренде, – серьёзно сообщил племянник.
Гошке девятнадцать лет. Он сын моей младшей сестры Леры. Три года назад Лера поехала в Анталью, влюбилась в аниматора по имени Мустафа и осталась там навсегда. Гошка ехать отказался.
– Там жарко и нет контента, – заявил он матери. – А у нас минус пятьдесят, олени и вахтовики. Это золотая жила!
Золотая жила пока принесла Гошке двенадцать тысяч подписчиков и рекламный контракт с магазином тёплых стелек. Расплачиваются с ним теми же стельками. У нас их восемнадцать пар. Одна пара есть даже у черепахи.
Раз уж мы заговорили о семье, пора представиться и мне. Меня зовут Зоя Ивановна Снегирёва. Папа хотел назвать меня в честь своей бабушки Зои, а мама в честь маркизы Анжелики. Спорили они неделю, а потом бросили монетку. Иногда мне кажется, что на этой монетке закончилось моё везение на всю оставшуюся жизнь. В школе меня звали Зоопарком, потому что я вечно таскала домой то котёнка, то ежа, то ворону с подбитым крылом. Гошка с трёх лет зовёт меня Заей, и бороться с этим бесполезно. А ветераны нашего хора называли меня ласково и почтительно – Зоей Ивановной. Это были лучшие годы моей жизни.
Пятнадцать лет я руководила хором ветеранов «Северные зори» при Дворце культуры «Нефтяник». Сорок два пенсионера, средний возраст семьдесят два года, два слуховых аппарата на пятерых и одно на всех желание спеть «Надежду» так, чтобы в зале заплакал даже глава города. И он плакал, честное слово! На День нефтяника в позапрошлом году он подошёл ко мне после концерта, вытирая глаза платком, и сказал:
– Спасибо, Зоя Ивановна. Очень сильно. И вот ещё что, мы ДК на капитальный ремонт закрываем. На два года.
Потом я поняла, что плакал он, скорее, от неловкости.
Хор распался. Пенсионеры разбрелись по внукам и дачам, а бас Иннокентий Петрович вообще женился и уехал в Анапу. Надеюсь, его там не укусит медуза. А я осталась с дипломом хормейстера, абсолютным слухом и полным непониманием, куда теперь деваться. Ну сами подумайте, кому в городе газовиков нужен человек, который умеет по взмаху руки останавливать сорок два голоса? Диспетчеру такси? Гардеробщице?
Полгода я пробовала разное. Давала частные уроки вокала девочке, которая хотела петь как певица из телевизора, но пела как дверь нашего подъезда. Через месяц её мама заявила, что у ребёнка от меня стресс, и перевела дочку на блогерство. Потом я три дня проработала в пункте выдачи заказов и выдала женщине со скандальным характером чужой кухонный комбайн. Вместо её кружевного белья. Надо было видеть её лицо. И лицо мужчины, которому на следующий день досталось бельё.
Деньги таяли, как снег в мае. Вернее, у нас в мае снег как раз лежит, а деньги таяли сильнее. За квартиру плати, кредит за снегоход Вадика плати, Мазуту корм премиум-класса покупай, иначе он стаскивает со стола всё, что лежит дальше двух сантиметров от края. На прошлой неделе он украл свиную рульку, пачку масла и вставную челюсть Зинаиды Марковны. Рульку и масло мы так и не нашли, а челюсть обнаружилась в моём сапоге. Я обнаружила её лично, ногой. Дальше не спрашивайте.
У меня есть толстая зелёная тетрадь, куда я записываю доходы и расходы. Доходы занимают в ней одну строчку в месяц: «Пенсия З. М.». Расходы – две страницы мелким почерком. Как ни стараюсь, строчка не хочет перевешивать две страницы.
И вот в это самое утро, когда акции упали, Пурга отказалась гулять, а Гошка снимал меня без бровей, зазвонил телефон.
– Зойка! – закричала в трубку моя школьная подруга Людка Ковригина. – Зойка, пляши! Я тебе работу нашла!
Людка двадцать лет сидит в отделе кадров фирмы «Сладкоенефтегаз». За это время она устроила на вахту половину нашего класса, двух своих бывших мужей и одного будущего. Работу Людка ищет людям так же, как другие женщины ищут им невест: страстно, бескорыстно и не спрашивая согласия.
– Какую работу? – осторожно спросила я.
– Повара! На «Сладкое»! Там начальник промысла вчера повариху выгнал. Поймал на КПП с полной сумкой говядины. Десять кило! Она говорит, для собаки, а у неё собаки нет, у неё кот, и тот на диете. Короче, место свободно, вахта месяц, выезд послезавтра. Я тебя уже вписала.
На месторождении «Сладкое» я никогда не была, но слышала о нём много. Не спрашивайте, почему его так назвали. По одной версии, геологи в шестидесятых нашли там озеро с пресной водой. По другой, у начальника партии был диабет, и он таким образом мечтал вслух. До «Сладкого» двести тридцать километров по зимнику. Летом туда можно добраться только вертолётом, потому что кругом болота. Зимой болота замерзают, и по ним ходит вахтовка.
Я села на табуретку. Мазут тут же запрыгнул на стол и начал подкрадываться к сырникам.
– Люда, ты с ума сошла? Я не умею готовить на сто двадцать человек! Я на троих и то с трудом!
– Это то же самое, – уверенно заявила Людка. – Только кастрюля больше. Там вторая повариха есть, Галюня, она всё знает. Она, конечно, хамка, но ты же с народом умеешь. Ты хором из сорока пенсионеров командовала! Поверь, вахтовики проще. Они хотя бы не спорят, кто будет солировать.
В этом была доля правды. За право спеть соло в «Катюше» у нас однажды подрались две ветеранки труда, и одна сломала другой трость.
– А деньги? – деловито поинтересовалась со своего места Зинаида Марковна. Слух у неё лучше, чем у радара ПВО.
Людка услышала и назвала сумму. Зинаида Марковна сняла все трое очков и тихо сказала:
– Это же полтора снегохода.
– А Пурга? – слабо сопротивлялась я. – Мама не сможет её выгуливать в сорок семь градусов, а Гошку я знаю. Он её выведет, снимет ролик «Лайка и суровая сибирская зима» и забудет её на детской площадке.
– Бери с собой! – закричала Людка. – Я в приказе напишу, что она служебная. У нас там полпосёлка с собаками. И песец ещё живёт возле столовой, Аудитором зовут. Вот и подружатся.
– Почему Аудитором? – не удержалась я.
– Потому что всё проверяет, – объяснила Людка. – Каждую мусорную бочку. И всегда находит недостачу.
Через два дня, в шесть утра, я стояла на промзоне у офиса фирмы «Сладкоенефтегаз». В одной руке у меня была сумка на колёсиках, в другой поводок. На поводке висела Пурга в жёлтом комбинезоне. Именно висела: идти по снегу собака отказалась наотрез, подогнула все четыре лапы и теперь ехала по насту, как санки. За нами тянулась ровная борозда.
У офиса тарахтел оранжевый «Урал» с будкой. Из выхлопной трубы поднимался густой белый дым и сразу замерзал в воздухе. Возле машины курили мужики в одинаковых красных парках с надписью «СНГ» на спине. У всех были надвинуты капюшоны и натянуты до глаз балаклавы. Двадцать человек казались одним человеком, размноженным на ксероксе. Тогда я подумала, что это смешно. Потом мне стало совсем не до смеха.
И только одно пятно выбивалось из красного строя. У самой подножки стояла девушка в розовом пуховике до пят и белых замшевых сапожках на каблуке. На ресницах у неё висел иней, и ресницы от этого были похожи на две зубные щётки.
– Доброе утро! – прощебетала она, увидев меня. – Вы тоже на «Сладкое»? Я Анжелика, коуч по корпоративной культуре. Еду изучать эмоциональный фон коллектива. Правда, тут ресурсно?
Я посмотрела на её сапожки. Потом на термометр над дверью офиса. Термометр показывал минус сорок восемь.
– Очень, – честно ответила я. – Вы даже не представляете насколько.
Дорога заняла восемь часов. Я узнала много нового. Например, что в вахтовке можно спать сидя, стоя и на плече у незнакомого сварщика. Что шансон можно слушать восемь часов подряд и даже не сойти с ума. И что Пурга, оказывается, умеет подлизываться к людям. За восемь часов она выпросила у вахтовиков три бутерброда с колбасой, сало и полбанки сгущёнки. Анжелика всю дорогу фотографировала тундру и спрашивала у соседей, что они чувствуют по отношению к работе. Соседи чувствовали в основном желание поспать.
В половине третьего, когда короткий январский день уже собирался сдаваться ночи, «Урал» остановился у шлагбаума. За ним в синих сумерках горели огоньки. Расставленные ровными рядами вагончики, длинное здание столовой с трубой, цистерны, ангары, а дальше, в темноте, красные огни вышек и факел. Вот оно, «Сладкое».
Я вытащила из будки сумку, потом Пургу и сделала шаг к воротам. И тут произошло невероятное. Моя собака, которая три года не касалась снега лапами, вдруг вывернулась из ошейника и с визгом рванула куда-то вдоль забора. В сумерках мелькнуло что-то белое и пушистое, за ним жёлтое с уточками.
– Пурга! Стоять! К ноге!
Команда «к ноге» никогда на Пургу не действовала, но я всё равно её кричу. Это как в хоре: если дирижёр перестанет махать руками, пенсионеры всё равно допоют до конца, но им будет обидно.
Я полезла через сугроб вслед за жёлтым пятном, провалилась по пояс, потеряла варежку и чувство собственного достоинства. И вот в таком виде, по пояс в снегу и с одной варежкой, я и встретила начальника промысла.
Он вырос передо мной как столб. Высокий, широкий, в такой же красной парке, как у всех. Но вместо капюшона на голове у него сидела старая норковая ушанка. Одно ухо у шапки было на месте, а вместо второго торчали нитки, и от этого он походил на кота после мартовских боёв. Лицо у него было красное, обветренное, с тяжёлым подборком, брови в инее.
– Чья собака? – рякнул он так, что с крыши ближайшего вагончика съехала шапка снега.
– Моя, – пискнула я из сугроба.
– Вы кто?
– Зоя Ивановна Снегирёва. Новый повар.
Ушанка надо мной качнулась.
– Ступин Геннадий Павлович, начальник промысла. Запомните два правила, Зоя Ивановна. Первое: собака без поводка – штраф пять тысяч. Второе: мясо в борщ кладётся по норме, а не в сумку домой. За это у меня штрафа нет. За это у меня сразу вахтовка обратно. Ясно?
– Ясно, – сказала я, пытаясь выбраться из снега с достоинством. Достоинства не получилось.
Ступин посмотрел на меня сверху вниз, помолчал и вдруг протянул мне руку в огромной овчинной рукавице. Одним рывком выдернул меня из сугроба, как редиску из грядки, поставил на тропинку и наклонился к моему уху.
– А ещё лучше, – сказал он совсем другим голосом, тихим и усталым, – уезжайте отсюда обратной вахтовкой. Сегодня же. Тут скоро станет очень холодно.
Глава 2
Никуда я, конечно, не уехала. Во-первых, вахтовка уже укатила обратно, и следующая ждалась только через неделю. Во-вторых, перед глазами стояла зелёная тетрадь с одной строчкой доходов. А в-третьих, я решила, что начальник промысла просто пошутил. На Севере вообще странный юмор. Мой сосед по лестничной клетке, бывший бурильщик Анатолий Фёдорович, например, тридцать лет на каждый Новый год дарит жене купальник. И жена тридцать лет смеётся.
Столовая «Сладкого» оказалась длинным модульным зданием, собранным из вагонов, как детский конструктор. В одном конце зал на семьдесят посадочных мест с клеёнкой в цветочек и телевизором под потолком. В другом кухня. Кухня меня потрясла. В кастрюле, которая стояла на плите, можно было искупать Пургу. Вместе с комбинезоном. В углу гудела промышленная мясорубка размером с пианино «Ростов-Дон», а у стены в ряд стояли десять мешков картошки.
Возле мешков сидела женщина и чистила картошку с такой скоростью, будто соревновалась с мясорубкой. Крупная, широкая в плечах, с красными руками и белым колпаком, который сидел у неё на голове как корона. Из-под колпака на меня уставились два маленьких глаза цвета мокрого асфальта.
– Новенькая? – спросила она без всякой радости.
– Да. Зоя Ивановна. Можно просто Зоя.
– Галина, – буркнула женщина и кинула очищенную картофелину в бак с водой. Бульк. – Борщ на сто двадцать рыл варила?
– Нет, – честно призналась я.
– Котлеты на сто двадцать рыл лепила?
– Нет.
– А что ты вообще на сто двадцать рыл делала?
Я подумала.
– Пела. В основном «Славное море, священный Байкал». Но их было сорок два.
Галюня, а её, как выяснилось позже, все на промысле звали именно так, причём только за глаза, положила нож и посмотрела на меня с таким выражением, с каким смотрят на таракана, вылезшего из торта.
– Ну кадры, – процедила она. – Ну удружили. Бери нож. Картошку хоть чистить умеешь? Или только петь ей?
Первые два дня я не помню. Вернее, помню их как один бесконечный картофельный сон. Подъём в пять. В шесть завтрак: каша, яичница из двухсот яиц, сосиски, кофе из танка. В шесть тридцать столовая пустеет, а в семь уже пора ставить борщ на обед. Вахтовики едят как кузнечные меха. И слава богу: на морозе по двенадцать часов иначе не протянешь.
На третий день я сделала открытие. Кухня – это тот же хор. У каждой кастрюли своя партия, и главное – вступить вовремя. Лук – это тенора, он начинает первым и доводит всех до слёз. Свёкла – альты, спокойная и густая. Капуста – сопрано, её нужно ввести на финале, иначе разварится и перетянет на себя внимание. А мясо – басы. Без басов борща не бывает, как и хора.
Я принялась дирижировать кастрюлями и тихонько напевать. Дело пошло. Галюня сначала крутила пальцем у виска, потом стала прислушиваться, а к вечеру вдруг сказала, глядя в сторону:
– Слышь, певица. А про «Расцветали яблони и груши» знаешь?
Это было признание в любви. По меркам Галюни, конечно.
А вот первое правило Ступина я нарушила в первое же утро. Пурга, как выяснилось, возле шлагбаума рванула в снег не просто так. Она влюбилась. В песца.
Песец Аудитор жил под столовой третью зиму. Белый, пушистый, с чёрными бусинами глаз и выражением морды как у налогового инспектора, который точно знает, что вы что-то скрыли. Каждое утро он обходил посёлок по одному и тому же маршруту: мусорные баки, крыльцо кухни, вагончики, склад ГСМ. Под складом, как уверяли вахтовики, у него был тайник. Туда на месторождении бесследно исчезали рукавицы, зажигалки, фонарики, куски мыла и однажды целая палка копчёной колбасы.
Уже к обеду первого дня Аудитор проверил и меня. Я вышла на крыльцо вытряхнуть коврик, положила рядом варежку, ту самую единственную, что осталась. Обернулась. Варежки не было. Вдалеке, на снегу, сидел Аудитор и смотрел на меня. В зубах у него была моя варежка. Рядом сидела Пурга в жёлтом комбинезоне и смотрела на песца с обожанием. Даже на снегу сидела. Ради меня она на снег никогда не садилась.
– Предательница, – сказала я.
Пурга даже не обернулась.
Варежки мне выдала Нина Аркадьевна.
О фельдшере «Сладкого» нужно рассказать отдельно. Если вы хоть раз в жизни видели добрую фею из детской сказки, то представьте её лет через сорок. Невысокая, кругленькая, с седыми кудряшками и тёплыми карими глазами, под которыми собирались мелкие морщинки, когда она улыбалась. А улыбалась она постоянно. Поверх белого халата Нина Аркадьевна носила вязаную жилетку с оленями, а в карманах у неё всегда лежали миндальные леденцы, аскорбинка и пластырь.
Она вошла на кухню с кастрюлей, закутанной в полотенце, и с порога сказала:
– Деточка, ты, значит, наша новая повариха? А я тебе пирожков принесла. С капустой и с брусникой. Первый день самый тяжёлый, всегда поесть забываешь.
Я чуть не расплакалась. На вахте такая женщина – как костёр в тундре: все тянутся к нему греться. Вахтовики называли её «мама Нина», несли ей не только распоротые пальцы, но и разбитые сердца. Говорили, что она лечит простуду морсом, радикулит уколами, а тоску по дому разговорами за чаем. И что третье лекарство у неё действует лучше всех.
Узнав про варежку, Нина Аркадьевна всплеснула руками, увела меня в медпункт и достала из шкафа варежки из собачьей шерсти. Медпункт стоял в тридцати шагах от столовой, и к нему вела аккуратно расчищенная тропинка, даже песком посыпанная.
– Это Семёныч каждое утро чистит, – пояснила она. – Сварщик наш. У него спина болит, я ему по вечерам уколы ставлю, вот он и благодарит. Ты его не пугайся, если встретишь. Он с виду страшный, а внутри как пирожок с повидлом.
В медпункте пахло спиртом, сушёной мятой и брусничным пирогом. На подоконнике цвела герань. На стене висел плакат «Первая помощь при обморожении», а на столе, рядом с журналом приёма, стояла старая фотография в деревянной рамке. Мальчишка лет двадцати в оранжевой каске смеялся, задрав голову. Снимок выцвел, и каска казалась уже не оранжевой, а розовой.
– Сын? – спросила я, примеряя варежки.
Нина Аркадьевна взяла рамку, протёрла стекло рукавом и поставила обратно. Чуть-чуть повернула, чтобы свет от лампы не бликовал.
– Родственник, – ласково сказала она. – Давно это было, деточка. Ну, как варежки, не жмут?
Варежки не жали. Они были тёплые, как сама Нина Аркадьевна.
За три дня я познакомилась почти со всем посёлком. Вахтовик всегда рано или поздно приходит в столовую, а на раздаче, как в исповедальне, человек раскрывается полностью. Кто-то просит побольше подливки, кто-то не ест лук, а кто-то, как сварщик Идрис, требует показать сосиску сбоку и проверяет на ней надпись.
Комендант посёлка Борис Ильич Кудряшов, совершенно лысый вопреки своей фамилии, ел всегда одно и то же: пюре с котлетой и компот. За едой он читал сводки и вздыхал над каждой так, словно в них сообщалось о конце света.
– Травматизм, – скорбно пожаловался он мне в первый же день. – У нас ноль случаев за три года. Понимаете? Ноль. А если вы порежете палец, будет один. Я вас прошу, режьте осторожно.
Инженер Артём Кравец, худой вежливый парень с тяжёлым подборком, всегда садился в самый дальний угол и читал Достоевского. Не с телефона, а настоящую книгу, толстую и потрёпанную. «Братья Карамазовы». Каждый раз он говорил мне «спасибо» и каждый раз оставлял полтарелки. Никогда не видела человека, который настолько не хочет есть среди ста двадцати голодных мужиков.
Завскладом ГСМ Валера Тушканов, напротив, ел за троих. Улыбчивый, румяный, с золотым зубом и неиссякаемой связкой ключей на поясе, он звал меня «солнце» и предлагал достать что угодно: от новой сковороды до канистры бензина по специальной цене.
– Да у меня и машины нет, – удивилась я.
– Солнце, – наставительно сказал Валера, – машина дело наживное. А бензин по такой цене больше нигде не будет.
Анжелика в розовом пуховике ходила по столовой с планшетом и раздавала анкеты. Анкета называлась «Колесо жизненного баланса». Вахтовики честно заполняли её за обедом. В графе «Что приносит вам радость?» сто четырнадцать человек написали «конец вахты», а шестеро написали «борщ». Я решила считать это личным успехом.
А ещё был Лёха по прозвищу Вайфай, замёрзший долговязый айтишник. Он прибегал в столовую последним, хватал тарелку и тут же начинал жаловаться на жизнь. На спутниковую тарелку, которую заносит снегом. На роутер, который зависает на морозе. И особенно на дизель-генератор.
– Это не генератор, – стонал Лёха, намазывая на хлеб третий кусок масла. – Это трактор «Беларусь», который притворяется генератором. Он вырубается, когда ему скучно. А потом я всю ночь всё перезагружаю. Зоя Ивановна, а можно ещё котлетку?
Трактору «Беларусь» стало скучно на третий вечер.
Я как раз стояла на кухне с полной кастрюлей сирникового теста. Вдруг что-то чихнуло, лампы мигнули, и наступила такая темнота, какая бывает только в тундре в январе. Даже в шкафу светлее. Замолчал холодильник, замолчала вытяжка, замолчал телевизор в зале. И в этой тишине Галюня мрачно сказала:
– Ну всё. Приехали.
Пурга взвыла и на ощупь залезла ко мне на руки. Пятнадцать килограммов лайки и кастрюля с тестом – это, знаете ли, серьёзное испытание для женщины в моём возрасте. Ставить кастрюлю было некуда, отпускать Пургу нельзя, и я стояла в кромешной темноте, как статуя «Работница с собакой и сырниками».
Свет дали через сорок минут. Всё это время снаружи гремели, матерились и светили фонарями мужики из энергоцеха. Наконец что-то взревело, лампы вспыхнули, холодильник обиженно заурчал. И все часы на кухне, на микроволновке, на плите, на печи для хлеба, дружно замигали зелёными нолями. 00:00. 00:00. 00:00. Словно время на «Сладком» остановилось и не знало, с чего теперь начинать.
Через десять минут на кухню влетел Лёха, синий от холода и злости.
– Всё, – выдохнул он. – Сервер поднял, связь поднял, часы вам сейчас выставлю. Зоя Ивановна, сколько там на вашем телефоне?
– А камеры? – спросил вошедший следом комендант. – Алексей, камеры работают? У меня в понедельник отчёт по безопасности.
– Работают, Борис Ильич, – устало отмахнулся Лёха. – Пишут. Время только на складских сбилось. Там регистратор в железном шкафу на улице, на морозе. Я его на днях выставлю, когда потеплеет. При сорока восьми там пальцы к кнопкам примерзают.
Комендант покачал лысой головой и ушёл. А я тогда не обратила на этот разговор никакого внимания. Вы бы на моём месте тоже не обратили. У меня скисало тесто.
Ступина я встречала каждый день, и каждый день он был недоволен. На второй день он пришёл на кухню с электронными весами, выловил из борща кусок мяса и взвесил. Мясо оказалось по норме. Ступин посмотрел на весы с таким разочарованием, будто они его лично предали, взвесил ещё один кусок и наконец повернулся к Галюне:
– А вот при прежней поварихе недовес был по тридцать грамм на порцию. И вот что интересно, Шкваркина, – только в ваши смены.
Галюня стала цвета свёклы.
– Премии за январь не будет, – добавил Ступин и ушёл.
В тот же день за обедом я увидела сцену, которая потом повторялась ежедневно, как смена караула. К столу начальника подошла Нина Аркадьевна с таблетницей и стаканом воды.
– Геннадий Павлович, давление.
– Отстань, Нина, – проворчал Ступин, не отрываясь от бумаг. – Живой пока.
– Пока живой, – ласково согласилась фельдшер. – Вот чтобы и дальше были живой, пейте.
И начальник промысла, перед которым тряслись сто двадцать мужиков, послушно проглотил две белые таблетки и запил водой.
– У него сердце слабое, – шепнула мне Галюня из-за плеча. Удивительно, как быстро человек, только что лишённый премии, способен перейти к сплетням. – И закодированный он. Восемь лет в рот не берёт. Потому и злой как собака. Непьющий мужик на Севере – это страшнее сибирской язвы.
А на четвёртый вечер я услышала то, чего слышать мне совсем не полагалось.
Меня послали в контору сдать накладные на продукты. Контора – это такой же вагончик, как все остальные, только с табличкой и фикусом. В коридоре было темно, дверь в кабинет начальника приоткрыта. И из-за неё донёсся голос Ступина. Не крик, а именно тихий голос, от которого у меня по спине поползли мурашки.
– Три цистерны с ноября, Валера. Три. Ты думал, я считать не умею?
– Геннадий Палыч, – забормотал другой голос, и я с удивлением узнала весёлого завскладом. Только сейчас он совсем не был весёлым. – Вы не понимаете. Тут не я один. Тут такие люди…
– Вот и расскажешь про таких людей. Не мне. В понедельник моя докладная уходит в Москву. И не вздумай мне ещё хоть литр слить. Проверю. Иди.
Дверь распахнулась. Я едва успела отскочить к стене и сделать вид, что читаю плакат о пожарной безопасности. Тушканов проскочил мимо меня, не заметив. Лицо у него было серое, словно его только что вытащили из проруби. Золотой зуб больше не сверкал.
Плакат о пожарной безопасности я потом выучила наизусть. Ступин ещё минут пять не выходил, и накладные я так и не сдала. Ушла на цыпочках.
Поздно вечером, когда мы с Пургой вышли на нашу короткую вечернюю прогулку (до первого сугроба и обратно), я увидела его снова. За последним рядом вагончиков, там, где кончались фонари и начиналась тундра, из снега торчал старый металлический крест. На нём трепетал от ветра выцветший пластмассовый венок. И перед крестом стоял Ступин. Без шапки. Свою знаменитую одноухую ушанку он держал в руке, и снег садился ему на лысеющую макушку. При минус сорока пяти.
Он стоял так долго. Потом почувствовал мой взгляд, резко надел ушанку и ушёл в темноту, не оборачиваясь.
– А, крест, – равнодушно сказала наутро Галюня, когда я спросила. – Там пацан молодой погиб. Давно, ещё в девяностые. По пьяни, говорят. На Севере всегда по пьяни.
Тогда я ещё не знала, что через два дня то же самое скажут про самого Ступина.
Глава 3
Тридцатилетие месторождения «Сладкое» праздновали в субботу. В конторе над дверью повесили растяжку «30 лет трудовой славы!». Над столовой растяжку «Безопасность – наш приоритет!». А на двери медпункта кто-то нарисовал фломастером торт со свечками и подписал: «Мама Нина, с праздником!». Эта надпись понравилась мне больше всех.
На вахте сухой закон. На КПП проверяют каждую сумку, и за бутылку водки человека сажают в ближайшую вахтовку и отправляют домой без всяких разговоров. Поэтому на столах стояли кувшины с клюквенным морсом, который Нина Аркадьевна варила два дня, и бутылки детского шампанского с зайчиком на этикетке. Детское шампанское купил комендант. Вахтовики смотрели на зайчика с такой тоской, с какой смотрят на фотографию бывшей жены.
С утра я варила плов. Не спрашивайте, как можно сварить плов на сто двадцать человек в кастрюле, которая никогда в жизни не видела казана. Отвечу честно: с молитвой. Рецепт мне продиктовала по телефону Зинаида Марковна. Связь то и дело пропадала, и рецепт доходил до меня кусками: «Зира не жалей… кррр… чеснок целыми головами… кррр… и главное, Зоя, ни в коем случае не… кррр». Чего нельзя делать ни в коем случае, я так и не узнала. Но подозреваю, что именно это я и сделала.
Галюня пекла «Наполеон». Торт получился размером с дверь от «Урала», и несли его в зал вчетвером. Пурга шла следом и не сводила с торта глаз, как паломница со святыни.
К восьми вечера зал был набит. Мужики сняли красные парки и оказались совершенно разными людьми: в свитерах, в рубашках, один даже в галстуке с оленями. В гардеробе на крючках висели сто двадцать одинаковых красных парок, и среди них, как диковинный зверь, свисала одноухая норковая ушанка.
А за окнами начиналась метель. Сначала по стёклам только шуршало, как будто кто-то сыпал на них манку. Потом начало выть. Лёха, проходя мимо раздачи, мрачно сообщил:
– По спутнику дают пургу дней на пять. Зимник закроют, вертолёт не вылетит. Всё, Зоя Ивановна. Мы теперь как на подводной лодке.
– Да ну тебя, – отмахнулась Галюня. – Хоть отдохнём. Начальство из Ноябрьска не приедет.
Первым выступил комендант. Он долго и с выражением читал с бумажки про тридцать лет трудовой славы. Про три года без несчастных случаев он сказал дважды, и оба раза голос у него дрогнул. Потом на середину зала выпорхнула Анжелика в блестящем платье и объявила тимбилдинг.
– А сейчас, – звонко сказала она, – каждый обнимет соседа справа и скажет ему одно тёплое слово!
В зале повисла тишина. Сто двадцать мужиков посмотрели на соседей справа. Соседи справа посмотрели на них. Наконец огромный сварщик Идрис медленно повернулся к своему соседу, худенькому электрику, обнял его так, что у того хрустнуло, и произнёс тёплое слово:
– Сухой закон.
Зал взорвался хохотом. Дальше дело пошло как по маслу.
Ступин сидел за отдельным столиком у окна вместе с комендантом и главным инженером. Он не смеялся, не говорил тостов и даже не искал недовес в плове, что меня, честно говоря, немного задело. Я всё-таки над этим пловом три часа стояла. Он просто смотрел в тёмное окно, где крутилась снежная каша, и крутил в пальцах стакан с морсом.
В половине девятого к нему подошла Нина Аркадьевна. Она была в нарядной бордовой кофточке, с брошью-снежинкой на груди и с вечной таблетницей в руке.
– Геннадий Павлович, вечерние.
– Нина, ты и на празднике… – вздохнул он.
– А давлению всё равно, праздник или нет, – улыбнулась фельдшер. – Вы сегодня и так красный, как свёкла.
Ступин поднял на неё глаза. Посмотрел долго, странно, словно хотел что-то сказать и не решался. Потом взял таблетки с её ладони, бросил в рот и запил морсом.
– Спасибо, Нина Аркадьевна, – сказал он. Тихо и по имени-отчеству, чего за ним раньше не водилось.
Нина Аркадьевна ласково похлопала его по плечу и пошла дальше, к столу бурильщиков, у которых кто-то пожаловался на изжогу от моего плова. Я сделала вид, что не слышала.
А в девять с четвертью произошла сцена, о которой потом сплетничали все, даже те, кто её не видел.
Я несла из кухни поднос с чистыми стаканами и на повороте в тамбур столкнулась с Артёмом. Вернее, он чуть не сбил меня с ног. Тихий вежливый инженер, который каждый день говорил мне «спасибо», вылетел из тамбура с таким лицом, что я прижалась к стене. За ним вышел Ступин.
– Тёма, – сказал он. – Тёма, послушай…
Артём резко обернулся.
– Не смей меня так называть! Ты мне никто! Ты мне не отец! Поздно спохватился, понял? Двадцать семь лет поздно!
И выскочил на улицу, в метель. В одном свитере, без шапки и без парки. Дверь хлопнула, в тамбур влетело облако снега.
Ступин постоял, глядя на дверь. Потом заметил меня с подносом. На секунду мне показалось, что сейчас он скажет про штраф. Но он только провёл ладонью по лицу, словно стирал паутину, и сказал:
– Вы ничего не слышали, Зоя Ивановна.
– Ничего, – согласилась я. И уронила поднос.
Двенадцать стаканов разлетелись по кафелю с таким звоном, что из зала выглянула половина празднующих. На Севере звон стекла слишком похож на нечто праздничное и запрещённое.
Дальше вечер понёсся для меня кувырком. Осколки, веник, добавка плова для бурильщиков, чай, опять чай. Я помню только куски, как рецепт плова по телефону.
Помню, что Ступин снял с крючка парку и свою одноухую ушанку и ушёл. Когда? Кажется, в половине десятого, но поручиться не могу. Я подумала: пошёл спать, человеку с давлением и сыном, который не сын, не до тимбилдинга.
Помню, что Нина Аркадьевна, уже в своём длинном белом пуховике, заглянула на кухню и сказала:
– Зоечка, я на полчасика отлучусь. У Семёныча спину скрутило, укол надо. Ты мой торт с брусникой не разрезай без меня, ладно?
Помню, что торт с брусникой всё-таки разрезали без неё, потому что бурильщики – люди нетерпеливые. И что она вернулась только часа через полтора, раскрасневшаяся, запыхавшаяся, стряхивая снег с платка, увидела пустое блюдо и только руками всплеснула:
– Ну и ладно. Значит, вкусный был.
Помню, что часов в одиннадцать Галюня стянула фартук и сказала, что у неё раскалывается голова и она идёт лежать. С головой у неё, видимо, было серьёзно: уходя, она прижимала к животу большую чёрную сумку, и сумка подозрительно топорщилась.
А потом, в половине первого, случилось чудо.
Метель оборвалась вдруг, как песня на полуслове. Только что выло и стучало в стёкла, и вот тишина. И в этой тишине Лёха, выскочивший покурить, заорал с крыльца диким голосом:
– Народ! Сияние!
Зал опустел за минуту. Даже те, кто видел северное сияние тысячу раз, высыпали на мороз, натягивая парки на ходу. Сияние на Севере как салют: к нему невозможно привыкнуть.
Мы с Ниной Аркадьевной стояли на крыльце столовой, под одной паркой на двоих. Небо было чистое, чёрное, в крупных звёздах, и по нему медленно плыли зелёные ленты. Они то сворачивались, то распускались, как занавес в огромном театре, и по краям вспыхивали розовым. Снег вокруг стал зелёным. И лица у всех стали зелёными, словно мы все разом отравились моим пловом.
Я вытащила телефон, чтобы снять видео для Гошки. Пусть поставит на свой канал, ему приятно, а мне не жалко. На экране светилось 00:32. Видео получилось чёрным с зелёными пятнами, как все видео сияния, снятые на телефон, а сообщение так и не ушло: связь не ловила.
Нина Аркадьевна стояла рядом и молчала. Потом я услышала, что она плачет. Тихо, почти без звука, и слёзы у неё на щеках мгновенно замерзали.
– Вы что? – испугалась я.
– Ничего, деточка, – сказала она и протёрла щёки варежкой. – Красота какая. Один человек очень сияние любил. Вот вспомнилось.
Я обняла её. Она была маленькая и тёплая, и пахла мятой и брусникой. И мы стояли так, пока сияние не начало бледнеть.
А потом Анжелика потащила всех обратно в зал на караоке. Вахтовики пели шансон, комендант спел «Города, где меня нет» и прослезился над собственным исполнением, а потом кто-то заказал «Ой, мороз, мороз», и Нина Аркадьевна потянула меня за руку к микрофону.
И мы спели. Скажу без ложной скромности: мы спели так, что хор «Северные зори» аплодировал бы нам стоя. У Нины Аркадьевны оказалось низкое, бархатное контральто, я вела вторую терцией выше, и на словах «У меня жена, ой, ревнивая» сварщик Идрис достал носовой платок. Анжелика снимала нас на свой планшет и пищала: «Это так ресурсно!»
Нас заставили спеть три раза. Когда мы наконец вернулись к столу, на часах над раздачей, тех самых, что Лёха выставил после отключения, было без четверти час. Помню, что Нина Аркадьевна сжала мне руку и сказала:
– Спасибо тебе, Зоечка. Я сто лет так не пела.
Разошлись в два. До трёх я мыла посуду, и последние тарелки вытирала уже со слипающимися глазами. Засыпая, я думала о том, что ни разу за всю жизнь не была на корпоративе такого тёплого, правильного, человеческого. И что хорошо бы завтра извиниться перед бурильщиками за изжогу.
Разбудил меня вой.
Не ветра, ветер стих. Выла собака. Тонко, протяжно, на одной высокой ноте, как дискант на похоронах. Я посмотрела на часы: без четверти семь. Потом на подстилку у батареи. Подстилка была пуста.
Видимо, вечером я так устала, что не закрыла дверь вагончика на щеколду, а Пурга, которая до этой ночи ни разу в жизни сама не выходила на мороз, куда-то ушла. Наверное, к своему песцу. Я натянула пуховик прямо на пижаму, сунула ноги в валенки и выскочила наружу.
Утро было чёрным, как всё январское утро на Севере. Над посёлком стояла полная луна, и в её свете свежие сугробы, наметённые за ночь, сияли синим сахаром. Мороз был такой, что у меня слиплись ноздри. Вой шёл со стороны склада ГСМ.
Я побежала. Вернее, побрела, проваливаясь в свежий снег выше валенок. Склад стоял на отшибе, за гаражами: длинный железный ангар и ряд цистерн на санях. Над воротами горел фонарь, и под фонарём на столбе таращилась серая коробочка камеры.
Пурга сидела у угла ангара в своём жёлтом комбинезоне с уточками и выла, задрав морду к луне. А рядом с ней из сугроба у стены торчал снеговик.
Так мне сначала показалось. Большой белый снеговик, которого кто-то усадил у стены, словно он присел отдохнуть. Снег лежал у него на плечах, на коленях, на голове, ровным пушистым слоем, и только из-под него кое-где просвечивало красное. Красная парка. С буквами «СНГ».
Я подошла ближе. Не знаю, зачем. Ноги шли сами.
Он сидел, привалившись спиной к железной стене склада. Голова чуть свешена на плечо, глаза закрыты, на бровях и ресницах толстый иней. Лицо белое и гладкое, спокойное, как у спящего. Рядом, наполовину занесённая, валялась ушанка с одним ухом. От него слабо, но отчётливо пахло водкой.
А руки лежали на коленях, ладонями вверх, белые и твёрдые, как парафин. Голые. Огромных овчинных рукавиц, в которых он выдернул меня из сугроба в первый день, нигде не было.
– Геннадий Павлович, – шёпотом сказала я. – Геннадий Павлович, вставайте. Пожалуйста.
Он не встал. Он уже никогда не встанет, поняла я. И тогда я закричала так, как не кричала никогда в жизни, даже когда бас Иннокентий Петрович вступил в «Надежде» на такт раньше при главе города.
Пурга замолчала и прижалась к моим ногам. А над нами, на краю крыши склада, сидел Аудитор и смотрел вниз чёрными бусинами глаз. Спокойно и внимательно, как свидетель, который знает гораздо больше, чем скажет. Впрочем, так оно и было.
Глава 4
Первым на мой крик пришёл волк.
Он вынырнул из темноты со стороны гаражей, огромный, серый, с жёлтыми глазами, и остановился в трёх шагах от меня. Пурга взвизгнула и спряталась у меня за ногами. Я хотела закричать ещё раз, но голос куда-то делся, и из горла вышел только тонкий сип, как из проколотой камеры.
– Байкал, сидеть, – сказал хриплый голос.
Волк сел.
Следом из темноты вышел человек. Высокий, сутулый, в старом ватнике нараспашку и в шапке, завязанной под подбородком. Шёл он медленно, держась одной рукой за поясницу. Лицо у него было тёмное, в глубоких морщинах, а на пальцах руки, которой он держался за спину, синели наколки. Я разглядела на костяшках буквы, но от страха не сумела их прочитать.
Человек посмотрел на меня, потом на Ступина. Долго смотрел. Потом снял шапку.
– Не трогай его, – сказал он. – Стой тут. Я людей позову.
И ушёл обратно в темноту, медленно, всё так же держась за спину. Волк ушёл за ним. А я осталась стоять возле мёртвого начальника промысла с лайкой в жёлтом комбинезоне и думала только об одном: хорошо, что я в валенках. В тапочках я бы уже тоже стала снеговиком.
Через десять минут возле склада было полпосёлка.
Комендант Кудряшов прибежал в унтах, надетых прямо на пижамные штаны в голубую клетку. Пижама выглядывала из-под пуховика и придавала ему вид пенсионера, которого разбудили сообщением о пожаре. Лёха светил фонарём. Анжелика в розовом пуховике держала телефон с включённым фонариком над головой, как статуя Свободы. Подошли сварщик Идрис, несколько бурильщиков, Галюня в платке поверх бигуди. Последним пришёл Артём. Он встал чуть в стороне, посмотрел на Ступина и сразу отвернулся. Лицо у него было белое, белее снега.
А потом толпа расступилась, и к телу подошла Нина Аркадьевна. В своём длинном белом пуховике, с медицинским чемоданчиком в руке. Она поставила чемоданчик на снег, опустилась на колени и сняла варежку.
– Свети сюда, Алёша, – тихо сказала она.
Лёха направил фонарь. Нина Аркадьевна оттянула Ступину веко, посмотрела. Потом попыталась согнуть его руку в локте. Рука не согнулась. Тогда она попробовала разжать пальцы. Пальцы были как деревянные.
– Окоченел совсем, – сказала она. – Часов восемь-девять, не меньше.
Потом наклонилась к самому лицу Ступина и потянула носом.
– Спиртным пахнет.
По толпе прошёл шёпот. Комендант встрепенулся, будто его ударили током.
– Так, – сказал он. – Так. Всё ясно. Выпил и замёрз. Несчастный случай.
– Где же он взял спиртное? – спросила я. Голос ко мне наконец вернулся. – У вас же сухой закон.
– Пронёс! – Комендант всплеснул руками, и пижама снова выглянула из-под пуховика. – Они все проносят! В грелках проносят, в банках из-под огурцов, в шампуне! В прошлом году один в огнетушителе пронёс, вы представляете? Пятнадцать литров! Мы три месяца понять не могли, почему он так часто проверяет огнетушитель.
– А рукавицы где? – не унималась я. – У него были огромные овчинные рукавицы. Я сама видела.
Нина Аркадьевна подняла на меня глаза. Добрые, тёплые, усталые.
– Это бывает, деточка, – сказала она. – Когда человек замерзает, ему в самом конце становится жарко. Кровь приливает к коже. Он раздевается, снимает шапку, перчатки, иногда даже куртку. Это называется парадоксальное раздевание. Рукавицы где-то здесь, в снегу.
Идрис и двое бурильщиков потоптались вокруг, разгребая сугробы ногами. Рукавиц не нашли. Да и как их найти, если за ночь намело по колено, а вокруг темнота хоть глаз выколи.
– Весной найдутся, – махнул рукой комендант. – Так. Тело надо убрать. Алексей, пошли в радиорубку, будем звонить в Ноябрьск.
Звонили они долго. Я узнала об этом от Лёхи, который потом пересказывал разговор всей столовой, как сериал. Сначала комендант позвонил в головной офис. В офисе долго молчали, а потом велели звонить в полицию. В полиции сказали, что всё понимают, но погода нелётная, а зимник закроют с минуты на минуту, так что следователь приедет, как только будет возможность. А пока тело велели перенести в холодное помещение, место огородить и ничего не трогать.
Пустой вагон-рефрижератор стоял за столовой. Когда-то в нём хранили мясо, но холодильная установка сломалась ещё при прошлом коменданте, и с тех пор вагон стоял просто так, промёрзший насквозь. Туда Ступина и отнесли на носилках из медпункта. Несли вчетвером: Идрис, Лёха и двое бурильщиков. Комендант шёл сзади и светил фонарём. Потом он повесил на дверь вагона замок, а ключ положил в нагрудный карман пижамы.
Место возле склада огородили красно-белой лентой. Лента трепетала на ветру и выглядела на снегу так нелепо, будто кто-то решил украсить тундру к празднику.
А я пошла готовить завтрак.
Вернее, я пошла его готовить, но завтрак уже был готов. На кухне стояла Галюня, всё в том же платке поверх бигуди, и мешала в котле овсянку.
– Сядь, – сказала она, не оборачиваясь.
– Мне надо яичницу…
– Сядь, говорю. Яичницу сделаю. Белая вся, как простыня. Ещё упадёшь мне тут в котёл, вытаскивай тебя потом.
Я села на мешок с картошкой. Пурга улеглась у моих ног и положила морду мне на валенок. Руки у меня тряслись. Я никогда в жизни не видела мёртвого человека так близко. Нет, вру. Видела. Папу. Но папа лежал в гробу, в костюме, причёсанный, и был похож на себя спящего. А Ступин сидел у железной стены, как снеговик, с белыми руками на коленях, и был похож на страшную сказку, которую рассказывают детям в пионерском лагере после отбоя.
– Закодированный ведь, – вдруг сказала Галюня, громко стуча половником по краю котла. – Восемь лет в рот не брал. Я тебе говорила.
Говорила. Я вспомнила, как она шептала мне это из-за плеча в первый же день, когда Ступин послушно пил таблетки. «Непьющий мужик на Севере – это страшнее сибирской язвы».
– Значит, сорвался, – неуверенно сказала я.
– Сорвался, – хмыкнула Галюня. – Восемь лет держался, а тут сорвался. Посреди метели. У склада. Один. Ну-ну.
Она грохнула половником о котёл так, что Пурга подскочила, и больше в то утро не сказала ни слова.
Часов в девять в кухню заглянула Нина Аркадьевна. Она уже сняла пуховик и была в своём белом халате и жилетке с оленями. В руках она держала литровую банку, закрытую пластмассовой крышкой. На крышке была наклейка из лейкопластыря, а на наклейке синей ручкой, печатными буквами, было написано: «МОРС. ЗОЕЧКЕ. ПИТЬ ТЁПЛЫМ».
У Нины Аркадьевны была смешная привычка: все «Т» она перечёркивала поперёк ножки маленькой чёрточкой, отчего буквы становились похожи на крошечные кресты. Я ещё подумала тогда: наверное, так пишут медики, чтобы в рецепте ничего не перепутать.
– Это тебе, деточка, – сказала она. – От нервов. Клюква с мёдом и с мятой. Выпей вечером, поспи. Ты сегодня такое увидела, не дай бог никому.
Я взяла банку и вдруг, неожиданно для себя самой, спросила:
– Нина Аркадьевна, а как же он мог напиться? Он же закодирован.
Нина Аркадьевна вздохнула и присела рядом со мной на соседний мешок.
– Ох, Зоечка. Я сорок пять лет в медицине. Кодированные срываются страшнее всех. Держится человек, держится, год, пять, восемь. А потом раз – и всё. Как плотину прорвало. И пьёт уже не как все, а так, будто восемь лет наверстать хочет. Сердце у него было плохое, давление. Ему много и не надо было. Выпил, вышел на мороз, присел отдохнуть – и уснул. На морозе так засыпают, деточка. Тихо-тихо. Как в постели.
Она погладила меня по руке. Рука у неё была тёплая.
– А рукавицы? – тихо спросила я.
– Рукавицы найдутся, – уверенно сказала Нина Аркадьевна. – Весной всё находится. И рукавицы, и шапки, и даже, прости господи, люди.
Она ещё немного посидела, потом встала, поправила жилетку и ушла к себе в медпункт. А я осталась сидеть на мешке с банкой морса в руках.
В обед комендант собрал всех в столовой. Он успел переодеться в костюм и даже повязал галстук, и выглядел теперь не пенсионером на пожаре, а пенсионером на похоронах. Впрочем, так оно и было.
– Товарищи, – сказал он и откашлялся. – Коллеги. Сегодня ночью трагически погиб наш начальник промысла Геннадий Павлович Ступин. Предварительно установлено, что смерть наступила от переохлаждения в состоянии алкогольного опьянения. Полиция в курсе. Как только позволит погода, прилетит следователь. До его приезда прошу место происшествия не посещать, к вагону номер семь не подходить. И ещё…
Он обвёл столовую тяжёлым взглядом.
– Я выясню, кто пронёс на промысел спиртное. И этот человек вылетит отсюда первым же вертолётом. С волчьим билетом. Ясно?
Сто двадцать мужиков молча смотрели в свои тарелки. Никто не поднял головы.
А за окнами в это время снова начало мести. Утром небо было чистым, с крупными звёздами, а к полудню его затянуло серой ватой, и по стёклам опять зашуршала снежная манка.
– Ну всё, – сказал Лёха, глядя в окно с тарелкой борща в руках. – Это теперь надолго. На неделю минимум. Я ж говорил: мы на подводной лодке.
Я мыла посуду после обеда, и в голове у меня крутилась одна и та же фраза. Не мысль, а именно фраза, как застрявшая пластинка: «Тут скоро станет очень холодно». Так сказал мне Ступин в первый вечер, когда выдернул меня из сугроба. Что он имел в виду? Мороз? Метель? Или что-то совсем другое?
И ещё я думала про рукавицы. Огромные, овчинные, которые он ни разу не снимал на улице. Про ушанку с одним ухом, которая лежала рядом с ним, аккуратно, будто её положили, а не уронили. И про то, что человек, который восемь лет не пьёт, не станет напиваться в одиночку у склада горюче-смазочных материалов в разгар праздника, на котором его все видят трезвым.
Я домыла последнюю тарелку, вытерла руки и посмотрела на Пургу. Пурга посмотрела на меня.
– Знаешь что, – сказала я ей. – Мне кажется, кто-то ему налил.
Пурга вздохнула и положила голову на лапы. Она была со мной согласна. А может, просто хотела спать.
Если кто-то ему налил, подумала я, то этот кто-то сейчас здесь. Никуда не уехал и никуда не уедет, потому что зимник закрыт, вертолёт не летает, а вокруг на двести тридцать километров одна тундра. Этот кто-то сегодня ел мой борщ. И, может быть, даже попросил добавки.
От этой мысли мне стало так холодно, как не было даже утром у склада.
Глава 5
Сотовой связи на «Сладком» нет. Вернее, она есть, но только в одном месте: на крыше столовой, возле трубы, если встать на цыпочки и поднять телефон над головой. Там иногда появляется одна полосочка. Вахтовики называют это место «телефонной будкой» и лазят туда по пожарной лестнице звонить жёнам. Говорят, один бурильщик сделал там предложение руки и сердца, а потом не смог слезть, потому что примёрз ладонями к перилам. Свадьбу отложили на месяц.
В метель на крышу не полезет даже влюблённый бурильщик. Поэтому после ужина я отправилась в радиорубку к Лёхе. Там стоял спутниковый телефон, единственная ниточка, которая связывала нас с большой землёй.
Радиорубка оказалась крошечным вагончиком, набитым проводами, мигающими коробками и пустыми кружками. На стене висел календарь с котятами за позапрошлый год. Сам Лёха сидел в наушниках перед двумя мониторами и что-то сосредоточенно жевал.
– Зоя Ивановна? – удивился он и стянул наушники. – Что-то случилось? Ещё что-то?
– Мне нужно позвонить, – сказала я. – В Ноябрьск. Очень нужно.
Лёха вздохнул так, будто я попросила у него почку.
– Минута – сорок рублей. Комендант потом с зарплаты вычтет. И связь плохая, предупреждаю.
– Звони, – сказала я и продиктовала номер.
Тимур Байрамов ответил после пятого гудка. Голос у него был сытый и недовольный, как у кота, которого согнали с батареи.
– Байрамов.
– Тимур, это Зоя.
На том конце помолчали.
– Снегирёва, – сказал наконец Тимур таким тоном, каким врач сообщает диагноз. – Ты откуда звонишь? Номер какой-то космический.
– С вахты. С месторождения «Сладкое». Я тут повар.
– Ты? Повар? – Тимур закашлялся. Похоже, он подавился. – Зоя, ты же яичницу сжигаешь. Я помню выпускной.
На выпускном я действительно сожгла яичницу. На спор, в кабинете химии, на спиртовке. Но это было двадцать шесть лет назад, и с тех пор я многому научилась. Кроме того, я вытащила Тимура из крещенской проруби, когда он полез туда за компанию с начальником и ушёл под лёд с головой. Так что право напоминать мне про яичницу он, по-моему, давно утратил.
– Тимур, у нас убили человека, – сказала я.
Он перестал кашлять.
Я рассказала всё по порядку. Про Ступина, про сугроб, про голые руки и пропавшие рукавицы. Про запах спиртного и про то, что Геннадий Павлович восемь лет не пил. Лёха делал вид, что не слушает, но наушники так и не надел.
– Подожди, – сказал Тимур, когда я закончила. – Кто сказал, что его убили?
– Я.
– А кроме тебя?
– Никто. Комендант говорит, выпил и замёрз. Фельдшер говорит, кодированные срываются.
– Фельдшер правильно говорит, – вздохнул Тимур. – Зоя, я пятнадцать лет в полиции. Знаешь, сколько у нас таких «подснежников» за зиму? Выпил, пошёл, присел, уснул. Каждый второй был «не пьющий». Каждого первого «кто-то напоил». А потом вскрытие – и сам.
– Но рукавицы…
– Замерзающие раздеваются. Это тебе фельдшер тоже сказала, я угадал?
Я промолчала.
– Ладно, – сказал Тимур уже мягче. – Это не мой район. Но я позвоню ребятам, узнаю, кто поедет. Как только откроют зимник или полетит вертолёт, приедет следователь, вскроют, разберутся. А ты сиди и вари борщ. Слышишь? Никуда не лезь.
– Я и не лезу.
– Ты всегда лезешь. Ты в девятом классе полезла выяснять, кто украл журнал, и тебя заперли в учительской на выходные.
– Журнал украл Петров!
– Знаю, что Петров. Я про учительскую. Зоя, обещай мне.
– Обещаю, – сказала я и скрестила пальцы в кармане. Этой привычке тоже двадцать шесть лет.
Тимур помолчал. Я слышала, как у него в квартире бубнит телевизор.
– Камеры там есть? – вдруг спросил он.
– Какие камеры?
– Обыкновенные. Склад ГСМ – объект охраняемый, там обязательно что-нибудь висит. Пусть ваш связист посмотрит запись и сохранит. И скажи коменданту, чтоб не стирал ничего. Это не расследование, это просто чтобы не пропало. Поняла?
– Поняла.
– И, Зоя, ещё одно. Хочешь пользу принести, возьми тетрадку и запиши, кто где был на этом вашем празднике. Кто когда ушёл, кто когда пришёл. Пока все помнят. Следователю пригодится. Это можно. Всё остальное нельзя.
И он отключился. Сорок рублей в минуту, я понимаю.
Лёха уже щёлкал мышкой.
– Есть камера, – сказал он, не оборачиваясь. – Над воротами склада. Я её сегодня уже смотрел, между прочим. Тушканов утром прибегал, просил запись затереть.
– Зачем? – насторожилась я.
– Говорит, начальство увидит, что он ночью на складе шастал, а у нас запрет на работы во время корпоратива. Премии лишат. – Лёха пожал плечами. – Я не стал затирать. Мало ли. Вот, смотрите.
На мониторе появилась чёрно-белая картинка. Ворота склада, столб с фонарём, кусок сугроба. В правом нижнем углу светились белые цифры: дата и время. Снег летел наискосок такими густыми хлопьями, что фонарь казался размытым пятном, как луна сквозь занавеску.
– Вот, – Лёха ткнул пальцем в экран. – Ноль часов двадцать пять минут.
В кадре появилась фигура в парке с капюшоном. Человек шёл, согнувшись, и тянул за собой волокушу, на которой подпрыгивали пустые канистры. Лица видно не было. Но походку я узнала: так ходил только Тушканов, вразвалку, широко загребая ногами, будто под ним всё время качалась палуба. Он прошёл в ворота и исчез за углом ангара.
– Обратно он через ворота не выходил, – сказал Лёха. – Я всю ночь промотал. Там сзади, за цистернами, есть проход к гаражам, наверное, через него ушёл.
– А это? – спросила я.
Потому что Лёха уже перемотал дальше, и цифры в углу показывали 00:40.
В кадр вошёл человек. Высокий, широкий, в красной парке, но без капюшона. На голове у него сидела ушанка, и даже сквозь метель, даже в чёрно-белом, даже на этой мутной картинке было видно, что у ушанки только одно ухо. Человек шёл медленно. Один раз он остановился, словно прислушиваясь, потом двинулся дальше, мимо ворот, вдоль стены ангара, к тому самому углу, где я нашла его утром. И исчез из кадра.
Больше на записи никого не было. До самого утра. Только снег, фонарь и в шесть сорок восемь маленькая фигурка в пуховике, а рядом с ней что-то светлое на четырёх ногах. Это была я с Пургой. Только время на записи стояло другое, почти десять.
– Ты время на камере так и не поправил? – спросила я.
– Не, – смутился Лёха. – Всё некогда. Там шкаф на улице, на таком морозе руки к кнопкам примерзают. Оно после отключения сбилось. Но ночью-то, наверное, не сильно. Час туда, час сюда.
Я кивнула. Час туда, час сюда, какая разница.
Я смотрела на маленькую фигурку в одноухой ушанке, застывшую на экране, и у меня в голове медленно, как в старом арифмометре, проворачивались цифры. Сорок минут первого. Геннадий Павлович был ещё жив в сорок минут первого.
В сорок минут первого я стояла на крыльце столовой, под одной паркой с Ниной Аркадьевной, и смотрела на северное сияние. Потом мы пошли петь «Ой, мороз, мороз». Это видели все.
Дверь радиорубки скрипнула, и в неё вместе с облаком снега вошла Нина Аркадьевна. В белом пуховике, в пуховом платке, с кульком в руке.
– Алёша, ты за обедом кашлял, – сказала она с порога. – Я тебе леденцов принесла, с шалфеем. Ой, Зоечка, и ты тут. А что это вы смотрите?
Она подошла к монитору, наклонилась и вдруг замерла. Лёха нажал на паузу, и на экране снова застыла фигурка в одноухой ушанке.
– Это Геннадий Павлович, – тихо сказала я. – В сорок минут первого. Идёт к складу.
Нина Аркадьевна долго смотрела на экран. Потом выпрямилась и прижала ладонь к груди.
– Господи, – сказала она. – Значит, в первом часу он ещё живой шёл. А я-то утром сказала, часов восемь-девять. Старая я дура. На морозе окоченение быстрее наступает, всё за пару часов схватывается. Поторопилась я. Хорошо хоть следователю этого не сказала.
– Вы же не судмедэксперт, – утешил её Лёха. – Вы фельдшер.
– Фельдшер, – вздохнула Нина Аркадьевна. – Сорок пять лет в медицине, а всё учусь. На, Алёша, соси по одному, не грызи.
Она положила кулёк с леденцами на стол, погладила меня по плечу и ушла. Снег снова ворвался в дверь и растаял на полу.
Лёха скинул запись на флешку и торжественно вручил её мне.
– Для следователя, – сказал он. – А ещё одна копия у меня на сервере. И ещё одна в облаке, если спутник не сдохнет. Я ж не дурак.
Я сунула флешку во внутренний карман пуховика, к сердцу.
Потом, раз уж связь всё равно была, я позвонила домой. Не по спутнику, по интернету, через Лёхин вай-фай, который в радиорубке ловил лучше, чем где-либо ещё на «Сладком». Трубку взял Гошка.
– Зая! – заорал он так, что Пурга подпрыгнула. – Ты жива? Бабушка тут уже второй день корвалол пьёт, ты не звонишь!
– Жива, – сказала я. – Тут… погода плохая.
Про Ступина я рассказывать не стала. Зинаида Марковна после такой новости перешла бы с корвалола на коньяк, а это при её давлении опасно.
– Зая, а сияние видела? – не унимался Гошка. – У нас тут вчера по всему городу было! Скинь, если сняла, мне для канала!
Я вспомнила, что видео с крыльца так и висит у меня в телефоне неотправленным. Нажала на кнопку. Кружочек повертелся, повертелся и превратился в галочку. Видео ушло.
– Класс! – обрадовался Гошка. – Ноль тридцать две, ночь, тундра, сияние! Подписчики порвутся! А это кто рядом с тобой плачет?
– Никто, – сказала я. – Ветер.
Гошка ещё что-то кричал, Зинаида Марковна в трубке требовала надеть тёплые носки, но связь мигнула и пропала.
Обратно я шла сквозь метель, держась за натянутый вдоль вагончиков трос, как альпинист за страховку. Пурга шла рядом, уткнувшись носом мне в колено. Флешка грела грудь.
В своём вагончике я налила морса из баночки с надписью «ЗОЕЧКЕ», села за откидной столик и достала из сумки зелёную тетрадь. Ту самую, где на первой странице было написано «Пенсия З. М.», а на следующих двух мелким почерком расходы. Я перевернула тетрадь вверх ногами, открыла с конца и на чистой странице написала: «Кто где был».
Тимур велел записывать, кто где был. Это можно.
Я посидела, подумала, погрызла ручку. Потом начала писать.
В сорок минут первого почти все были в столовой. Я, Нина Аркадьевна, комендант, Анжелика, Лёха, Идрис, бурильщики. Нас видели сто человек. Значит, все мы ни при чём.
А кого не было?
Не было Семёныча, сварщика с волком. Он вообще не приходил на праздник: Нина Аркадьевна ставила ему укол от спины. Где он был в сорок минут первого, неизвестно.
Не было Тушканова. Он ушёл с праздника рано, это я помнила, потому что его стул возле коменданта опустел вскоре после того, как я уронила поднос, и больше никто на него не садился. А в двадцать пять минут первого камера сняла, как он тащит к складу пустые канистры. За пятнадцать минут до Ступина. Туда он вошёл, а обратно через ворота не вышел.
Не было Артёма. Он выбежал на улицу в четверть десятого, в одном свитере, крикнув Ступину «Ты мне не отец!». Больше я его в тот вечер не видела.
Не было Галюни. Она ушла в одиннадцать с подозрительно толстой сумкой, сославшись на головную боль. А Ступин, между прочим, лишил её премии за январь.
Я подчеркнула все четыре имени. Потом посмотрела на них и подумала, что из меня получился бы хороший следователь. Или очень плохой повар. Скорее всего, и то и другое.
Перед тем как лечь, я ещё раз вспомнила маленькую фигурку на мониторе. Человек в одноухой ушанке шёл сквозь метель, такую густую, что фонарь превращался в мутное пятно. Он остановился, прислушался и пошёл дальше. К кому? Зачем? Кто ждал его за углом ангара в сорок минут первого?
В голове у меня что-то царапнулось, какая-то мелочь, как заноза под ногтем. Я попыталась её поймать, но она ускользнула. Я выпила ещё морса и уснула прямо в свитере, под тремя одеялами, обняв Пургу.
Глава 6
В понедельник я проснулась с твёрдым решением ни во что не лезть. Тимур велел сидеть и варить борщ, и я буду сидеть и варить борщ. В конце концов, у меня сто двадцать человек, у которых нет никакого другого развлечения, кроме еды. Пусть хотя бы это развлечение будет вкусным.
Этого решения мне хватило до обеда.
За завтраком ко мне подошла Анжелика. Сегодня она была не в блестящем платье и не в розовом пуховике, а в чёрной водолазке и джинсах, и от этого выглядела старше и как-то строже. Только ресницы остались прежними: длинными, густыми, как две щёточки для обуви.
– Зоя Ивановна, – сказала она, понизив голос, – можно вопрос? Геннадий Павлович не оставлял у вас на кухне каких-нибудь бумаг? Папку, конверт, может быть, флешку?
– Нет, – удивилась я. – А зачем ему оставлять бумаги на кухне?
– Ну мало ли, – неопределённо сказала Анжелика. – Люди иногда оставляют вещи в самых неожиданных местах. Это я по своему опыту коуча знаю. Один клиент хранил дневник в морозилке.
И ушла, не дождавшись ответа. Я посмотрела ей вслед и подумала, что коуч, который интересуется чужими папками на следующий день после смерти их владельца, – это какой-то странный коуч. Но тут подгорела овсянка, и я забыла про Анжелику.
К обеду метель немного стихла. Не прекратилась, нет, но превратилась из сплошной белой стены в обычный косой снег, сквозь который можно было разглядеть соседний вагончик. Короткий январский день едва начался и уже собирался кончаться: в двенадцать стало светло, а к трём, я знала, снова будет темно.
После раздачи обеда я надела пуховик, взяла Пургу и вышла на улицу. Себе я объяснила, что собаке надо гулять. Пурга объяснила мне, что собаке гулять не надо, и упёрлась всеми четырьмя лапами в порог. Пришлось взять её на руки и вынести.
Ноги сами понесли меня к складу ГСМ.
Я не собиралась подходить к углу, огороженному лентой. Комендант запретил, и правильно сделал. Я хотела просто посмотреть. При дневном свете, если, конечно, этот серый сумрак можно назвать дневным светом.
Склад стоял за гаражами, метрах в двухстах от столовой. Длинный железный ангар, а за ним ряд цистерн на санях, похожих на огромные консервные банки. Над воротами горел фонарь, под ним торчала серая коробочка камеры. Слева от ворот была маленькая дверь с табличкой «Посторонним вход воспрещён». На двери висел тетрадный листок, приклеенный скотчем. Листок трепетал на ветру, и я подошла поближе, чтобы прочитать.
На листке синим фломастером, крупными корявыми буквами было написано:
«Ушол на абед. Буду щас. Тушканов».
Я невольно улыбнулась. Сорок два пенсионера из хора «Северные зори» прочитали бы эту записку и сразу умерли бы от горя. Особенно Валентина Петровна, бывшая учительница русского, которая однажды исправила красной ручкой поздравительную открытку от главы города.
Дверь оказалась приоткрыта. Её, видимо, плохо прихлопнули, и ветер теперь качал её туда-сюда, с противным скрипом. И тут Пурга, которая всё это время сидела у меня на руках с видом оскорблённой королевы, вдруг повела носом, извернулась, спрыгнула в снег и юркнула в щель.
Я не сразу поверила своим глазам. Моя собака, которая три года не касалась снега лапами, сама, по доброй воле, побежала в тёмный склад горюче-смазочных материалов.
– Пурга! – зашипела я в щель. – Ко мне!
Из темноты донеслось чавканье.
Что мне оставалось делать? Я вошла.
Внутри было почти так же холодно, как снаружи, только без ветра. Пахло соляркой, железом и почему-то селёдкой. Под потолком горела одна тусклая лампочка. В её свете я разглядела ряды железных бочек, стеллажи с канистрами, какие-то шланги, свёрнутые кольцами, как удавы в зоопарке. В дальнем углу стоял стол, а на столе, рядом с журналом учёта, лежал газетный свёрток. Свёрток был развёрнут, и над ним, встав передними лапами на табуретку, стояла Пурга и с упоением доедала чужой обед. Судя по запаху и по хвостам, валявшимся вокруг, обед был из селёдки.
– Ты что делаешь? – простонала я. – Это же Тушканова!
Пурга посмотрела на меня с выражением, которое я перевела как «Был Тушканова, стал мой», и проглотила последний кусок.
И в этот момент снаружи раздались голоса.
Я не знаю, что бы на моём месте сделали вы. Наверное, вышли бы навстречу и честно сказали: здравствуйте, моя собака съела вашу селёдку, я заплачу. Так поступил бы любой нормальный человек. Но я сорок четыре года читаю детективы, и в критическую минуту тело действует быстрее разума. Я схватила Пургу в охапку и нырнула между бочками.
Дверь распахнулась.
– …и не ори на меня, – сказал голос коменданта. – Заходи и закрой дверь, дует.
Дверь хлопнула. Послышались шаги, потом скрип стула.
– Это кто мою селёдку сожрал? – с обидой спросил Тушканов.
– Песец твой, кто ещё, – раздражённо ответил комендант. – Не о том думаешь, Валера. Ты зачем к Алексею вчера бегал? Зачем просил запись стереть?
– Так там же я… Борис Ильич, там же видно, как я с канистрами…
– Вот именно! Теперь Алексей знает, что ты в ту ночь был на складе. И повариха эта знает, Алексей ей показывал. И если бы ты не бегал, никто бы и не посмотрел на эту запись. Дурак ты, Валера.
Я сидела между бочками ни жива ни мертва. Пурга у меня на руках пахла селёдкой и тихонько сопела. Я прижала ладонь к её морде, и она, к моему удивлению, не стала возражать.
– Борис Ильич, – сказал Тушканов, и голос у него дрогнул. – Я Палыча не трогал. Богом клянусь. Я за цистернами был, сливал. Я его вообще… Я там… видел…
Он замолчал.
– Что ты видел? – очень тихо спросил комендант.
Пауза тянулась так долго, что у меня затекла нога.
– Ничего, – сказал наконец Тушканов. – Темно было. Мело. Ничего не видел.
– Вот и запомни, – сказал комендант. – Ты ничего не видел. Ты ничего не сливал. Ты был в котельной, как сказал. Ступин выпил и замёрз. Всё. Где у него бумаги, ты знаешь?
– В вагончике, наверное. Где ж ещё. Вы ж его опечатали.
– Опечатал. И сам распечатаю, когда надо будет. Найду его писанину – сожгу. А ты пока солярку не трогай. Ни литра, понял меня? Пока менты не прилетят и не улетят обратно.
– А деньги? – с тоской спросил Тушканов. – Мне за три цистерны ещё…
– Потом, – отрезал комендант. – Всё потом. Сиди тихо.
Снова заскрипел стул, загрохотали шаги, хлопнула дверь. Потом ещё раз скрипнул стул, и Тушканов сказал сам себе, тихо и очень жалобно:
– Селёдку сожрали. Последнюю.
Он посидел ещё минуту, тяжело вздохнул, и я услышала, как он идёт к двери.
– Пойду УАЗик гляну, – сказал он в пустоту. – Хоть чем-то заняться.
Дверь хлопнула в третий раз. Стало тихо.
Я досчитала до ста. Потом ещё до ста. Потом решила, что хватит, и попыталась встать.
Встать не получилось.
Мой пуховик, синий, на гусином пуху, купленный три года назад на распродаже в «Спортмастере», зацепился за железный обод бочки. Я дёрнулась. Пуховик не отцепился. Я дёрнулась сильнее. Раздался треск, и в воздух взлетело белое облачко пуха, как будто кто-то выпотрошил подушку.
Пурга чихнула. Громко, с чувством, на весь склад.
Я замерла. Но никто не вошёл. Только ветер подвывал за стеной.
На то, чтобы выбраться, ушло минут пять. Одной рукой я держала Пургу, второй отцепляла пуховик от бочки. Пурга помогала мне тем, что лизала моё ухо. Пух летел во все стороны и оседал на бочках, на шлангах, на канистрах. Когда я наконец выползла в проход, склад выглядел так, будто в нём ощипали гуся. Что, в сущности, недалеко от истины: этот гусь был мной.
Я выскользнула за дверь и прикрыла её. Листок с надписью «Ушол на абед» хлопал на ветру. Тушканова нигде не было видно, коменданта тоже.
До столовой я дошла, прижимая к боку дыру в пуховике. Из дыры торчал пух.
– Это что с тобой? – спросила Галюня, когда я вошла на кухню.
– Зацепилась, – честно сказала я.
– За что?
– За бочку.
Галюня посмотрела на меня долгим взглядом, потом на Пургу, от которой несло селёдкой на всю кухню, потом снова на меня.
– Не моё дело, – сказала она наконец. – Иголку дать?
Вечером я сидела в своём вагончике и зашивала пуховик чёрными нитками, потому что других у Галюни не нашлось. Шов получился кривой, похожий на шрам после аппендицита. Зелёная тетрадь лежала рядом, открытая на странице «Кто где был».
Я отложила иголку и под фамилией Тушканова дописала:
«Был на складе. Сливал солярку. Комендант в доле. Видел что-то. Что?»
Потом подумала и дописала ниже, у фамилии коменданта, хотя её раньше в моём списке не было:
«Хочет найти бумаги Ступина и сжечь».
Я посмотрела на эти строчки и поняла, что ни во что не лезть у меня не получилось. Опять. Тимур был прав, я всегда лезу.
Пурга спала на батарее, свернувшись бубликом, и во сне довольно облизывалась. Ей снилась селёдка.
А мне в ту ночь вообще ничего не снилось, потому что спать мне пришлось совсем недолго.
Глава 7
Селёдка, съеденная собакой в обед, ночью превращается в жажду. Жажда превращается в миску воды, выпитую в три приёма. А миска воды к половине второго ночи превращается в собаку, которая сидит у двери, смотрит на тебя круглыми глазами и тоненько поскуливает, как чайник на плите.
– Нет, – сказала я из-под трёх одеял. – Ты три года не выходила на улицу ночью. Потерпи до утра.
Пурга заскулила громче. Потом подошла к кровати, положила морду мне на подушку и вздохнула мне прямо в ухо селёдочным духом. Против такого аргумента у меня не было возражений.
Я натянула штаны прямо на пижаму, сунула ноги в валенки, надела свой заштопанный пуховик со шрамом на боку и открыла дверь.
Метель к ночи ослабла. Снег больше не летел стеной, а лениво кружил в свете фонарей, как в стеклянном шаре, который трясут на Новый год. Было тихо. Вагончики стояли тёмные, только в конце нашего ряда, у столовой, горела лампочка над крыльцом.
Пурга, к моему изумлению, сама спустилась со ступенек, сделала свои дела у ближайшего сугроба с видом герцогини, которую вынудили посетить общественный туалет, и тут же полезла обратно. Я уже взялась за ручку двери, как вдруг увидела свет.
В нашем ряду было шесть вагончиков. Мой стоял третьим. А последним, шестым, стоял вагон-дом начальника промысла: чуть больше остальных, с крылечком под навесом и антенной на крыше. Ступин жил там один. После его смерти комендант запер вагон и наклеил поперёк двери бумажную полоску с синей печатью. Я видела эту полоску утром, когда шла на кухню.
Сейчас в окне этого вагона двигался свет. Слабый, бледный, как от маленького фонарика. Он скользнул по занавеске, погас, вспыхнул снова, уже в другом окне.
У меня перехватило дыхание. Кто может ходить ночью по вагончику мёртвого человека? Ответ напрашивался сам: тот, кому очень нужны его бумаги. «Найду его писанину – сожгу», – сказал днём комендант.
По-хорошему, надо было вернуться к себе, запереть дверь и утром рассказать обо всём кому-нибудь умному. Но кому? Коменданту? Так это, может быть, он сам там и ходит. Тимуру? До Тимура двести тридцать километров и сорок рублей в минуту.
Я подхватила Пургу под мышку и пошла к шестому вагону. Не спрашивайте зачем. Я до сих пор не знаю. Наверное, сорок четыре года детективов не проходят для человека бесследно.
Бумажная полоска с печатью висела на одном конце и трепыхалась на ветру. Дверь была прикрыта, но не заперта. Я потянула её на себя. Она открылась бесшумно, видно, петли кто-то смазал.
Внутри было темно. Свет погас, как только скрипнула ступенька под моим валенком. Пахло табаком, хотя Ступин не курил, и одеколоном «Шипр». Пурга у меня под мышкой напряглась, как пружина.
– Кто здесь? – сказала я в темноту. Голос у меня получился тонкий, как у пятиклассницы на школьном концерте. – Выходите. Я сейчас закричу.
Темнота не ответила. Я сделала шаг вперёд. Ещё один. Нащупала левой рукой стену и стала шарить по ней в поисках выключателя.
И в этот момент меня толкнули.
Не ударили, а именно толкнули, сильно, плечом в грудь. Светлая точка фонарика мелькнула и куда-то кувыркнулась. Я отлетела назад, ударилась под колени обо что-то низкое и рухнула спиной на кровать. Пурга вылетела у меня из-под мышки и с визгом исчезла где-то в темноте. Кто-то навалился на меня сверху, тяжело дыша, и прижал одной рукой моё плечо к одеялу. Другую руку он почему-то держал прижатой к боку. Я брыкнулась. Человек был лёгкий, гораздо легче меня. Я выдернула из-под него правую руку и вцепилась ему в лицо. Под пальцами оказалась гладкая кожа, потом что-то колючее, мягкое, как кисточка.
Человек охнул, рванулся и отскочил. Что-то твёрдое и угловатое больно ткнуло меня в бок. Потом дверь распахнулась, в проёме мелькнул силуэт на фоне снега, и я услышала, как по ступенькам застучали быстрые шаги. Силуэт прижимал к груди что-то плоское и прямоугольное.
Пурга залаяла. Впервые за всю свою жизнь. Громко, басом, с подвыванием, совсем как настоящая лайка, которая загнала медведя на дерево. Правда, лаяла она из-под стола, но это уже детали.
Я полежала на кровати ещё немного, приходя в себя. Сердце колотилось где-то в горле. Потом села и огляделась.
Под столом что-то светилось. Я опустилась на колени и вытащила оттуда маленький фонарик-брелок. Он был розовый и горел слабым голубоватым светом. Видимо, он выпал из рук ночного гостя, когда тот толкал меня, и откатился под стол.
Рядом с фонариком сидела Пурга и смотрела на меня с гордостью.
– Молодец, – сказала я ей. – Только в следующий раз лай не из-под стола.
Я нашла наконец выключатель. Под потолком загорелась лампочка. Вагон Ступина оказался маленьким и очень аккуратным. Узкая кровать, застеленная солдатским одеялом, теперь, правда, смятым. Стол, два стула, полка с книгами, телевизор на кронштейне. На стене висела фотография: Ступин, лет на двадцать моложе, в каске, рядом с буровой вышкой. Шкаф был открыт, ящики стола выдвинуты, бумаги на столе перерыты. Кто-то что-то искал. И, судя по тому, как он прижимал к себе плоский свёрток, нашёл.
Я выключила свет, вышла и прикрыла за собой дверь. Бумажную полоску с печатью я трогать не стала. Пусть висит как висела.
Уже у себя в вагончике, когда Пурга снова устроилась на батарее, я стянула варежку с правой руки, чтобы поставить чайник. И увидела, что в собачьей шерсти что-то застряло.
Я вытащила это двумя пальцами и поднесла к лампе.
Это была ресница. Не настоящая, конечно. Накладная. Длинная, чёрная, загнутая, на тонкой полоске клея. Целый пучок ресниц, как маленькая щёточка для обуви.
Я долго смотрела на неё. Потом положила её на стол рядом с розовым фонариком. Ресница и фонарик лежали рядом и смотрели на меня. Мне не нужно было быть сыщиком, чтобы сложить два и два.
На месторождении «Сладкое» сто двадцать мужчин и четыре женщины. Галюня не красится никогда. Нина Аркадьевна пользуется только гигиенической помадой, и то когда губы трескаются. Я хожу без бровей, о ресницах вообще речи нет. И только у одного человека на всём «Сладком» были ресницы, похожие на две щёточки для обуви.
А ещё у неё был розовый пуховик, розовый планшет и розовый чехол для телефона.
Я легла и долго смотрела в потолок. Значит, ночью в вагончике Ступина рылась наша коуч по корпоративной культуре. Та самая, которая утром спрашивала, не оставлял ли Геннадий Павлович у меня на кухне каких-нибудь бумаг. Та самая, которая приехала на «Сладкое» со мной в одной вахтовке за неделю до убийства и всю дорогу фотографировала тундру.
Что она искала? Ту самую «писанину», которую хотел сжечь комендант? Значит, она с ним заодно? Или, наоборот, против него? И как, интересно, она объяснит утром, почему у неё на одном глазу ресницы есть, а на другом нет?
В три часа ночи я поняла, что не усну. В четыре я встала и поставила тесто на оладьи. В пять пришла Галюня, посмотрела на гору оладий и спросила:
– Ты что, вообще не ложилась?
– Ложилась, – сказала я. – Меня с кровати столкнули.
Галюня подумала и решила не уточнять.
Глава 8
Комендант ворвался в столовую в семь утра, в самый разгар завтрака. Был он в пуховике, но без шапки, и лысина его пылала, как сигнальный огонь на буровой вышке.
– Кто? – спросил он с порога. Негромко, но так, что сто двадцать ложек замерли в воздухе. – Кто вскрыл вагон Ступина?
Столовая молчала.
– Печать сорвана, – сказал комендант и обвёл зал взглядом. – В шкафу всё перерыто. Ящики выдвинуты. Я спрашиваю, кто?
Столовая продолжала молчать. Сварщик Идрис медленно донёс ложку с кашей до рта, прожевал и сказал:
– Песец, наверное.
Кто-то хрюкнул от смеха. Комендант побагровел ещё сильнее, хотя я думала, что сильнее уже некуда.
– Я найду, – пообещал он. – И этот человек у меня…
Он не договорил, развернулся и ушёл, хлопнув дверью так, что с подоконника упал кактус.
Я подняла кактус и поставила обратно. И в этот момент увидела Анжелику.
Она сидела за дальним столиком у окна и пила кофе. На ней были огромные чёрные очки. Солнцезащитные. В тундре. В январе. Когда солнце последний раз поднималось над горизонтом минут на сорок позавчера, да и то за тучами. Вахтовики косились на неё, но ничего не говорили. Мало ли что носят в Москве.
Само по себе это ещё ничего не значило. Но когда Анжелика повернула голову, чтобы взять салфетку, я разглядела сбоку, между очками и щекой, её левый глаз. Ресниц на нём почти не было. Только свои, бледные и коротенькие, как у новорождённого поросёнка.
После завтрака я положила в карман пуховика розовый фонарик и ресницу, завёрнутую в бумажную салфетку, и пошла к гостевому вагончику возле конторы.
Анжелика стояла на крылечке и курила. Тонкую длинную сигарету с ментолом. Без очков. Увидев меня, она чуть заметно вздохнула, как вздыхают люди, которые давно ждали неприятного разговора и рады, что он наконец начался.
– Доброе утро, Зоя Ивановна.
– Доброе, – сказала я и протянула ей на ладони розовый фонарик. – Это ваше.
Анжелика посмотрела на фонарик. Потом на меня.
– Спасибо, – сказала она и взяла его. – Я его вчера потеряла.
Я развернула салфетку.
– И это тоже ваше.
Анжелика посмотрела на ресницу. Затянулась. Выдохнула дым в сторону.
– А вот это можете оставить себе. На память. У меня есть запасные.
– Что вы делали ночью в вагоне Геннадия Павловича?
– Искала зарядку для планшета, – не моргнув глазом, ответила Анжелика. Моргать ей, впрочем, было нечем, по крайней мере левым глазом. – Я давала её Геннадию Павловичу в пятницу. Хорошая зарядка, быстрая. Жалко.
– С папкой под мышкой?
– С какой папкой?
– С той, которой вы меня ткнули в бок, когда убегали.
Анжелика стряхнула пепел и долго смотрела на меня. Потом улыбнулась. Улыбка вышла не кокетливая, как обычно, а усталая и немного жалостливая.
– Зоя Ивановна, – сказала она. – Вы очень милая женщина. Правда. И борщ у вас прекрасный, я такого с детства не ела. Варите борщ. Это так ресурсно.
И ушла в вагончик, закрыв за собой дверь.
Я постояла на крылечке ещё немного. «Варите борщ». Сначала Тимур, теперь она. Сговорились они, что ли? Похоже, на всём Ямале не осталось человека, который не хотел бы отправить меня к плите.
На кухне Галюня шинковала лук. Слёзы текли у неё по щекам ровными ручейками, но лицо оставалось каменным, как у памятника. Галюня всегда шинковала лук сама и никому не доверяла. Она говорила, что это единственное время, когда можно поплакать и никто не спросит почему.
Я взялась за морковку. Минут пять мы работали молча. Потом я сказала, глядя в разделочную доску:
– Галя, а ты знаешь, почему Артём кричал Геннадию Павловичу «Ты мне не отец»?
Нож у Галюни замер.
– А потому что отец, – сказала она и снова застучала ножом. – Потому и кричал. Если б не отец был, чего кричать?
Я уронила морковку.
– Как отец?
– Обыкновенно, – пожала плечами Галюня. – Как все отцы бывают. Ты подбородок его видела? Ступинский подбородок, его ни с чем не спутаешь. Как утюг. Я как Артёмку осенью увидела, так и поняла. А когда он сказал, что фамилия Кравец, тут и сомнений не стало.
Она смахнула лук в кастрюлю, вытерла слёзы тыльной стороной ладони и, к моему изумлению, села на табуретку. Галюня никогда не садилась во время работы. Значит, разговор будет длинный.
– Двадцать восемь лет назад я тут в посудомойках начинала, – сказала она. – Девчонкой ещё. Поваром тогда была Ирка Кравец. Красивая, весёлая, хохотушка. Пела всё время, как ты. А Гена Ступин был мастером. Молодой, здоровый, чуб из-под каски. Женат он тогда был, на первой своей, на Людмиле, она в Тюмени сидела. Ну и вот. Полгода у них с Иркой была любовь, весь посёлок знал. А потом Ирка уехала. В декабре девяносто седьмого. Сказала, мать болеет. А я-то видела, какая там мать. Её по утрам тошнило над этой самой раковиной.
Галюня кивнула на раковину, словно та могла подтвердить её слова.
– Больше она не вернулась. А Гена, видать, и не искал. Или искал, да не нашёл. Не знаю. А прошлой осенью приезжает к нам на вахту инженер. Кравец Артём Игоревич. Двадцать семь лет. С подбородком.
– А Геннадий Павлович знал?
– Знал, – уверенно сказала Галюня. – Он как Артёма увидел, так с лица спал. Месяц ходил сам не свой. Штрафовал всех подряд, меня два раза. А под Новый год, говорят, письмо ему написал. По рабочей почте. Лёшка-связист видел, у него же всё через сервер идёт. Он мне по секрету сказал. А я тебе по секрету.
Этот секрет, судя по всему, знала уже половина «Сладкого».
До обеда Артём обычно не появлялся: на этой неделе он работал в ночную смену на установке и днём отсыпался. Но сегодня, к моему удивлению, он сидел в пустом зале в своём углу и читал. Всё те же «Братья Карамазовы». Закладка, правда, сдвинулась не сильно. За неделю он прочитал, наверное, страниц двадцать.
Я налила две кружки чаю, взяла тарелку с оладьями, оставшимися от завтрака, и села напротив.
Артём поднял глаза. Под глазами у него были синяки, как у человека, который не спал несколько суток.
– Это вам, – сказала я и подвинула кружку.
– Спасибо, – машинально сказал он.
Я посмотрела на его подбородок. Галюня была права. Тяжёлый, квадратный, как утюг. Я видела точно такой же в первый вечер, когда меня выдернули из сугроба.
– Артём, – сказала я. – Я знаю, что Геннадий Павлович был вашим отцом.
Он долго молчал. Потом закрыл книгу.
– Галина Петровна, – сказал он. Это был не вопрос.
– Галина Петровна.
– Весь посёлок знает, да?
– Половина, – честно сказала я.
Он невесело усмехнулся и стал вертеть кружку на столе.
– Мне мама ничего не говорила, – сказал он наконец. – Говорила, отец был лётчиком и разбился. Я в детстве всем рассказывал, что у меня папа лётчик. А в декабре мне на почту пришло письмо. Рабочая почта, представляете? Между приказом по технике безопасности и графиком отпусков. «Артём, я твой отец. Мне нужно с тобой поговорить. Мне есть что тебе рассказать, пока не поздно. Г. П. Ступин». Я позвонил маме. Она плакала и ничего толком не сказала.
– А на празднике?
– На празднике он подошёл ко мне и сказал: «Тёма, выйдем». Я пошёл. Не знаю зачем. В тамбуре он сказал: «Я много в жизни сделал неправильно. Одно хочу исправить до понедельника, а с тобой хочу поговорить по-человечески». А я…
Он замолчал и отвернулся к окну.
– А вы ему сказали, что он вам не отец, – тихо закончила я.
– Сказал. И что двадцать семь лет поздно. И ушёл.
– Куда?
Артём резко повернулся ко мне.
– Это важно?
– Это может быть важно.
– К себе, – сказал он, глядя в стол. – В вагончик. Взял парку и… Неважно.
– Вас кто-нибудь видел?
Он молчал. Долго. Потом встал, взял книгу и посмотрел на меня сверху вниз. Подбородок у него дрожал.
– Зоя Ивановна, – сказал он. – Я его не убивал. Я двадцать семь лет хотел, чтобы он умер. Честное слово, хотел. В детстве представлял, как найду его и… А когда он позвал меня поговорить, я вдруг перестал хотеть. А сказать не успел.
Он ушёл. Чай остался нетронутым. Оладьи тоже.
Я сидела и смотрела на его кружку. «Одно хочу исправить до понедельника». В понедельник, как я слышала собственными ушами в коридоре конторы, Ступин собирался отправить в Москву докладную о краже солярки. Значит, это он и хотел исправить. Кражу. Тушканова. Коменданта.
Или не только это?
Я достала из кармана зелёную тетрадь и записала под фамилией Артёма:
«Сын. Узнал месяц назад. Кричал. Ушёл в 21:15 к себе. Свидетелей нет. Где был в 00:40 – не говорит».
Подумала и добавила: «Ступин хотел что-то исправить до понедельника».
Дверь на кухню открылась, и вошла Нина Аркадьевна. Лицо у неё было встревоженное, на щеках горели красные пятна, а в руках она держала свой журнал приёма, раскрытый посередине.
– Зоечка, – сказала она. – Комендант где? У меня беда. У меня из шкафа лекарство пропало.
Глава 9
Комендант пришёл на обед, как всегда, в час. Нина Аркадьевна дождалась, пока он сядет со своим пюре и котлетой, подошла к его столу и сказала так громко, что услышала вся столовая:
– Борис Ильич, у меня из медпункта пропал феназепам. Целая пачка, два блистера. Это сильное снотворное. Я сегодня ревизию делала, считала, а его нету.
Комендант посмотрел на неё снизу вверх. Котлета на его вилке замерла на полпути ко рту.
– Когда пропал?
– Не знаю, – развела руками Нина Аркадьевна. – В пятницу я считала, всё было. А в субботу медпункт весь вечер открытый стоял. Я ж к Семёнычу на укол ходила, а потом мы все на празднике были. Заходи кто хочет, бери что хочет. Я, старая дура, даже ключ в двери оставила.
– Кому нужно ваше снотворное? – раздражённо спросил комендант. – У нас тут и так все спят как убитые.
По столовой прошёл нехороший смешок и тут же затих. Слово «убитые» прозвучало как-то неудачно.
Комендант это тоже понял. Он положил вилку, вытер губы салфеткой и сказал уже другим тоном:
– Нина Аркадьевна, напишите мне докладную. С указанием, что именно, сколько и когда. Разберёмся.
Он снова взялся за котлету. А я стояла на раздаче с половником в руке, и в голове у меня, как в колесе обозрения, медленно поворачивалась одна мысль. Сильное снотворное. Пропало в субботу. В субботу вечером человек, который восемь лет не пил, вышел из столовой, дошёл до склада, сел в сугроб и уснул.
Когда обед закончился, я догнала Нину Аркадьевну на крыльце.
– Нина Аркадьевна, – сказала я, задыхаясь от волнения. – А если человеку дать снотворное, а потом он выйдет на мороз?
Она остановилась и посмотрела на меня. Долго. Потом поправила на голове пуховый платок.
– Уснёт, деточка, – тихо сказала она. – Сядет где-нибудь, где ветра нет, и уснёт. А на таком морозе уже не проснётся.
Она помолчала и вдруг прижала ладонь к губам.
– Ой. Ты думаешь… Гену?
– Я не знаю, – честно сказала я. – Но он же не пил. А тут пропало снотворное. В тот самый вечер.
Нина Аркадьевна покачала головой.
– Вскрытие покажет, Зоечка. Анализ крови. Сейчас это всё находят, хоть через месяц. Если ему что-то дали, следователь узнает. – Она вздохнула. – Господи, какие ты страшные вещи говоришь. Иди погрейся, у тебя нос белый.
Нос у меня и правда побелел. Я потёрла его варежкой и пошла на кухню.
На кухне было тепло и пахло компотом. Я сварила на ужин гречку с тушёнкой, нажарила полведра котлет и между котлетами успела сбегать в радиорубку позвонить домой. Лёха, увидев меня, молча показал на свободный стул и надел наушники. За три дня он, кажется, привык ко мне, как привыкают к сквозняку.
Трубку взяла Зинаида Марковна.
– Зоя! – сказала она трагическим голосом, каким раньше сообщала о падении акций. – Тундра пропала!
– Как пропала?
– Ушла. Утром была, сидела под батареей, листик капустный ела. А в обед – нету. Мы всё перерыли. Под ванной нет, под диваном нет, в шкафу нет. Гоша говорит, она могла выйти на лестницу, когда он дверь курьеру открывал. Зоя, на лестнице минус пятнадцать! Ей сорок лет!
В трубке что-то зашуршало, и прорезался голос Гошки:
– Зая, не волнуйся! Я веду поиски в прямом эфире! «Ищем Тундру», уже четыреста зрителей! Нам пишут из Сургута, у них тоже черепаха убегала, нашлась через месяц в коробке с ёлочными игрушками!
– У нас нет коробки с ёлочными игрушками, – сказала я.
– Значит, найдётся в другом месте, – оптимистично заявил Гошка. – Зая, а у тебя там как? Ты какая-то грустная.
– Устала, – сказала я. – Котлеты.
Не могла же я рассказать ему про убитого начальника промысла, украденное снотворное и коменданта, который хочет жечь чужие бумаги. Гошка немедленно сделал бы из этого прямой эфир.
Вечером, в половине девятого, я понесла мусор к бакам за столовой. Метель снова набрала силу, и я шла, наклонившись вперёд, с двумя мешками в руках, как бурлак на Волге. Баки стояли у начала тропинки, которая вела мимо медпункта к гаражам. Я уже закинула первый мешок, когда из темноты на тропинку вышел человек.
Я узнала его по походке. Вразвалку, широко загребая ногами, как будто под ним всё время качалась палуба. Только сейчас он шёл медленно и одной рукой держался за поясницу.
– Вечер добрый, солнце, – сказал Тушканов.
– Добрый, – ответила я и покрепче вцепилась во второй мешок.
– Спину прихватило, – пожаловался он. – Иду к маме Нине на укол. Она меня, бывает, по вечерам колет, от радикулита. Золотые руки у женщины.
Он остановился рядом со мной. Свет фонаря упал ему на лицо, и я увидела, что он совсем не улыбается. Золотой зуб не сверкал. Лицо было серое, осунувшееся, будто за два дня он похудел килограммов на пять.
– Солнце, – сказал он вполголоса. – Ты это… в склад больше не ходи.
У меня внутри всё оборвалось.
– Я не…
– Ходила, ходила. – Он невесело усмехнулся. – Я вчера вечером вернулся, а там на бочке пух. Гусиный. И на шланге пух, и на канистрах. Будто гуся ощипали. А пуховик гусиный у нас на всё «Сладкое» один. Синий. С заплаткой теперь. – Он кивнул на мой кривой шов. – Всё слышала, да?
Я молчала. Второй мешок оттягивал мне руку.
– Да ты не бойся, – вдруг сказал Тушканов совсем тихо. – Я тебе ничего не сделаю. Я никому ничего не сделаю. Я, солнце, вор. Вор, а не душегуб. Солярку сливал, это было. А Палыча я пальцем не трогал.
– Тогда чего вы боитесь? – спросила я.
Он долго смотрел куда-то мимо меня, в метель, в сторону гаражей.
– Того, что видел, – сказал он наконец. – Ладно. Иди, солнце, замёрзнешь. И я пойду, спина отваливается.
Он повернулся и пошёл по тропинке. Медленно, держась за поясницу. Я смотрела ему вслед. Он поднялся на крыльцо медпункта, постучал, дверь открылась, на снег упал прямоугольник жёлтого света, а потом дверь закрылась, и свет пропал.
Я закинула второй мешок в бак и пошла на кухню. «Того, что видел». Что он видел за цистернами в ту ночь? Кого? И почему так боится? Коменданта? Но комендант в сорок минут первого пел «Города, где меня нет», и это слышали сто человек.
В десять вечера я снова пришла на кухню, чтобы поставить тесто на утренние оладьи. Свет зажигать не стала, мне хватало лампочки над плитой. Я как раз доставала из шкафа муку, когда услышала, как в тёмной кладовке с морозильной камерой кто-то возится, а потом тихонько скрипнула задняя дверь, та, что вела к бакам и к старому вагону-рефрижератору.
Я замерла с пакетом муки в руках.
В приоткрытую заднюю дверь, пятясь задом наружу, протискивалась большая фигура. Фигура тащила за собой что-то тяжёлое. Мешок. Большой полотняный мешок, из которого торчала замороженная говяжья нога.
– Галя? – сказала я.
Фигура подпрыгнула. Мешок с грохотом упал на пол. Говяжья нога выскочила из него и проехала по кафелю мне под ноги, как хоккейная шайба.
Мы с Галюней посмотрели друг на друга. Потом на ногу. Потом снова друг на друга.
– Ну, – сказала Галюня, тяжело дыша. – Ну. Чего уставилась?
Я подняла говяжью ногу. Она была тяжёлая и холодная, как совесть.
– Галя, – сказала я. – Ты её куда несла?
Галюня опустилась на табуретку. Второй раз за день. Я поняла, что это рекорд.
– Домой, – сказала она глухо. – В смысле, не домой. К себе в вагончик. А оттуда, как зимник откроют, с водителем в Ноябрьск. У меня сын там. Двое внуков. Невестка без работы, сын на одной зарплате. Мясо в Ноябрьске знаешь почём? А тут его тоннами списывают.
– А раньше ты его куда носила?
Галюня мотнула головой в сторону задней двери.
– В рефрижератор. Он же не работает, там холодно, как в морозилке. Я там с осени складывала. А потом водителю отдавала. А теперь там… – Она замолчала.
Теперь там лежал Ступин. На замке, ключ от которого был в кармане у коменданта.
– Значит, в субботу ты тоже носила, – медленно сказала я. – Поэтому и ушла пораньше. С сумкой. А сказала, что голова болит.
– Носила, – призналась Галюня. – В одиннадцать вышла через заднюю дверь, пошла к рефрижератору. Положила, закрыла. Он тогда ещё не на замке был. А потом к себе пошла.
Она вдруг подняла на меня глаза, и я увидела, что ей страшно.
– Зоя. Я тебе скажу, только ты не смейся. Я когда от рефрижератора шла, я на тропинке видела… Ну… кого-то в белом.
– В белом?
– В белом. Метель же была, темень. А оно белое такое, длинное, идёт со стороны гаражей. Медленно так идёт, как плывёт. У нас тут легенда есть, про Белую бабу, что в метель по тундре ходит и заблудших с собой уводит. Мне Ирка Кравец ещё рассказывала, двадцать восемь лет назад. Я как увидела, так за сугроб и присела. А оно мимо прошло, к столовой. Я посидела, пока не ушло, и бегом к себе.
– Когда это было?
– Да в одиннадцать же. Без пяти, может.
Я подумала. В одиннадцать вечера со стороны гаражей к столовой шёл кто-то в белом. Белый пуховик до пят на «Сладком» был у одного человека. Нина Аркадьевна в тот вечер ходила к Семёнычу ставить укол, а Семёныч жил, я уже знала, в отдельном вагончике за гаражами. И вернулась она в столовую как раз около одиннадцати, раскрасневшаяся, стряхивая снег с платка. Я сама её видела.
– Галя, это была Нина Аркадьевна, – сказала я. – Она от Семёныча возвращалась.
Галюня долго смотрела на меня. Потом шумно выдохнула.
– Тьфу ты, – сказала она. – А я уж думала, Белая баба. Три ночи не сплю. – Она встала, забрала у меня говяжью ногу и затолкала обратно в мешок. – Ладно. Ты меня видела, я тебя видела. Ты коменданту скажешь?
Я подумала про сына на одной зарплате и двух внуков.
– Не скажу, – сказала я. – Но ногу положи обратно.
Галюня поколебалась. Потом взвалила мешок на плечо и понесла его обратно в морозильную камеру. По пути она остановилась и, не оборачиваясь, сказала:
– Ты, Зоя, хорошая баба. Только лезешь куда не надо.
Это я уже слышала. Дважды за сутки.
Домой я шла около половины двенадцатого. Метель выла между вагончиками, как стая голодных собак. Откуда-то со стороны гаражей сквозь вой ветра пробивался ровный низкий гул. Мотор. Кто-то греет машину, подумала я. На Севере машины греют часами, а то и сутками, иначе утром не заведёшь. Я даже не повернула головы.
Утром я узнала, чей это был мотор.
Глава 10
В семь часов десять минут утра, когда я дожаривала последнюю сковороду оладий, в заднюю дверь кухни постучали. Не громко, три раза, с паузами. Галюня переглянулась со мной и пошла открывать.
На пороге стоял Семёныч. За его спиной маячил серый Байкал. Семёныч был без шапки, и на его седых висках таял снег.
– Нину Аркадьевну зовите, – сказал он. – И коменданта. Тушканов в гараже.
И по тому, как он это сказал, стало понятно, что Тушканов в гараже не чинит машину.
Галюня побежала в контору за комендантом. Я сдёрнула сковороду с огня, накинула пуховик и побежала в медпункт. Тридцать шагов по расчищенной тропинке. В окне медпункта уже горел свет. Нина Аркадьевна всегда вставала рано.
Она выслушала меня, не перебивая. Потом молча надела свой белый пуховик, взяла чемоданчик и пошла за мной.
Гаражи стояли длинным рядом за медпунктом: железные боксы с двустворчатыми воротами, а в воротах калитки для людей. За гаражами, на отшибе, чернел вагончик Семёныча с сварочным цехом, а ещё дальше, метрах в двухстах, в синей темноте едва угадывался ангар склада ГСМ.
Калитка третьего гаража была распахнута и приперта лопатой. Из неё тянуло тяжёлым сладковатым запахом выхлопа.
– Я открыл, чтоб проветрилось, – сказал Семёныч, который шёл за нами. – Сразу не заходите. Пусть ещё тянет.
Мы постояли у калитки. Семёныч рассказывал коротко, без лишних слов, как докладывают начальству. Пришёл в семь в соседний бокс варить трубу для котельной. Байкал сел у ворот третьего гаража и завыл. Калитка была прикрыта, но не заперта. Он открыл, а там дышать нечем. Мотор уже не работал.
– Бак пустой, – сказал он. – Выработал до капли и заглох.
Через несколько минут серый дымок перестал тянуться из калитки, и Нина Аркадьевна вошла. Я за ней.
В гараже стоял уазик. Не хардкорный внедорожник, как в кино, а старый, тёмно-зелёный, с брезентовым верхом, какие ещё в моём детстве возили по тайге геологов. Дверца водителя была закрыта. За стеклом, уткнувшись лбом в руль, сидел Тушканов.
Нина Аркадьевна открыла дверцу, осторожно откинула его голову назад и приложила пальцы к шее. Подержала. Потом убрала руку.
Лицо у Тушканова было странное. Не серое, как вчера вечером на тропинке, а розовое, с ярким вишнёвым румянцем на щеках. Как у ребёнка, который только что прибежал с мороза. Золотой зуб поблёскивал из-под приоткрытой губы.
– Угарный газ, – сказала Нина Аркадьевна, не оборачиваясь. – Видишь, Зоечка, какие щёки розовые? Это от угара так. Часов восемь-девять как. Завёл мотор погреться, ворота закрыл и уснул.
Восемь-девять часов. Значит, вчера около одиннадцати вечера. А в половине двенадцатого я шла к себе и слышала ровный низкий гул. И даже не повернула головы. Может быть, если бы я повернула… У меня защипало в носу, и я отвернулась.
И увидела канистры.
Они стояли в кузове уазика в два ряда, плотно, одна к другой, как солдаты в строю. Я посчитала. Двенадцать штук. И судя по тому, как низко просела задняя ось, пустых среди них не было.
Комендант прибежал через десять минут, с Галюней и Лёхой. На этот раз без пижамы, уже одетый, в пуховике и в шапке. Он посмотрел на Тушканова, потом на канистры, потом снова на Тушканова. Лицо у него было такое, будто он попал под тот самый уазик.
– Ничего не трогали? – хрипло спросил он.
– Я пульс щупала, – сказала Нина Аркадьевна. – И голову ему подняла. Больше ничего.
Комендант надел на руки резиновые перчатки, которые достала ему из чемоданчика Нина Аркадьевна, и, придерживая дверцу одной рукой, другой стал осторожно охлопывать карманы Тушканова. Из левого кармана парки он достал связку ключей. Из правого сигареты и зажигалку. А из внутреннего, нагрудного, листок бумаги, сложенный вчетверо.
Он развернул его. Прочитал. И вдруг все его плечи опустились, как у человека, который долго тащил тяжёлый чемодан и наконец поставил его на землю.
– Вот, – сказал он и повернул листок к нам.
Синей шариковой ручкой, крупными печатными буквами, на листке было написано:
«ПРОСТИТЕ, ЭТО Я.»
В гараже стало тихо. Так тихо, что я услышала, как за воротами вздыхает Байкал.
– Всё, – сказал комендант тихо и очень отчётливо, как диктор на вокзале. – Всё ясно. Ступин поймал его на солярке. Докладную в Москву собирался отправить. Вот Тушканов его и… А потом совесть замучила. Сел в машину, завёл, закрылся. И вот.
– Он вчера ко мне на укол приходил, – тихо сказала Нина Аркадьевна. – В половине девятого. Спина у него, радикулит. Я обезболивающее поставила, он ушёл. Трясся весь, бледный. И всё на мой шкаф с лекарствами поглядывал. Ой… – Она прижала ладонь к губам. – Так это он, значит, и феназепам…
– Вот! – комендант поднял палец в резиновой перчатке. – И снотворное он. В субботу, когда медпункт открытый стоял. Подсыпал Ступину, тот и уснул на морозе. А вчера пришёл посмотреть, не хватились ли.
Всё сходилось. Всё сходилось так гладко, что у меня заболели зубы, как от слишком сладкого торта. Вор сливал солярку. Начальник его поймал. Вор украл снотворное, подсыпал начальнику и даже попал на камеру в двадцать пять минут первого, за пятнадцать минут до Ступина. А потом вор раскаялся и умер. Двенадцать канистр в кузове и три слова на листке.
И всё-таки что-то внутри меня упиралось, как Пурга на пороге.
«Я вор, а не душегуб», – сказал мне Тушканов вчера в половине девятого, держась за спину. Человек, который собирается на следующий час покаяться в убийстве и умереть, не станет так говорить. Или станет? Я не знала. Я же не следователь, я хормейстер. У меня просто хороший слух. И мой слух говорил, что вчера Тушканов не врал. Он боялся. Не себя. Кого-то другого.
– Алексей, – сказал комендант, складывая листок и убирая его в свой нагрудный карман. – В радиорубку. Звоним в полицию. И в головной офис. И ещё – всем в столовую в двенадцать. Всем, слышишь? Буду делать объявление.
Он вышел из гаража прямый, почти весёлый. Лёха поплёлся за ним.
А я ещё немного постояла в гараже. Нина Аркадьевна собирала свой чемоданчик. Семёныч стоял у калитки и молча смотрел на уазик. Байкал сидел у его ног и тоже смотрел. Тушканов сидел за рулём с розовыми щеками и смотрел в потолок.
Забавно, подумала я. Вчера вечером он назвал меня солнцем. А сегодня утром солнце на «Сладком» так и не взошло.
– Пошли, Зоечка, – сказала Нина Аркадьевна и взяла меня под локоть. – Нечего тут стоять. У тебя оладьи стынут.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
