Обложка Перекаты. Анна

Перекаты. Анна

Эрик Раст

0% прочитано
Стандартный
Эрик Раст

Перекаты. Анна

Глава 1

Далматово, конец 1886г

Анна, дочь далматовского купца Гордея Петровича Шадрина, сидела на скамье у заиндевевшего окошка, подперев ладонью щеку, и рассеянно водила пальцем по морозному стеклу, выписывая на нём невидимые для постороннего глаза узоры.

Горница тонула в янтарно-желтом полумраке. Единственная керосиновая лампа под зеленым стеклянным абажуром разгоняла тени лишь до половины комнаты. От жарко натопленной русской печи, занимавшей добрую треть помещения, исходило сухое, почти осязаемое тепло.

За окном вовсю бушевала уральская зима. Ветер гнал по улице седой поземок, закутывая избы и заборы в снежные саваны. Где-то на задворках тоскливо и надсадно выла собака, и вой этот, подхваченный метелью, казался голосом самой ночи.

Но Анна не видела метели, не слышала воя, перед ее глазами стояли строчки из потрепанного томика Карамзина, тайком от матери привезенного из Екатеринбурга. Карамзин давал волшебное описание балета, где балерины, словно невесомые пери, порхали по сияющей сцене.

Она представляла себе этот зал до мельчайших подробностей. Высокий, уходящий в самое небо расписной потолок, с которого свисают хрустальные люстры, сияющие тысячами восковых свечей. Позолоченные ложи, обитые алым бархатом. Паркет, натертый до зеркального блеска. И льющуюся откуда-то музыку, легкую и прозрачную, как весенний ручей.

«Вот бы и мне так, — пронеслось у Анны в голове. — Только куда уж… Отец всегда говорит: честь купеческая дороже денег. Потеряешь деньги, заново наживёшь, потеряешь честь, вовек не отмоешься. А какая уж тут честь, когда дочь о балете мечтает…»

Анне недавно минуло девятнадцать. Она была девушкой статной, с высокой грудью и тонкой, лебединой шеей, таких мужики провожали долгими, оценивающими взглядами. Лицо у нее было тонкое, с высокими скулами и четко очерченными, чуть припухлыми губами. Но главное, что привлекало к ней внимание — это глаза. Серые, с таинственной поволокой, они смотрели на мир с каким-то затаенным вопросом, будто высматривали что-то за пределами видимого. Тяжелая русая коса, уложенная короной вокруг головы, делала ее облик еще более строгим и благородным.

- Аннушка! Опять в облаках-то витаешь? — голос матери, Матрены Игнатьевны резко прорезал тишину. — Заместо того штоб глаза в пустоту пялить, подсобила бы лучше Анисье. У ней, глянь-ка, однова рук на все дела не хватает. Самовар раскочегарить пора, аль забыла? Батюшка-кормилец скоро с торгу вернется, промерзший, а ты тут в пустых грезах тонешь.

Матрена Игнатьевна сидела в другом конце горницы и, несмотря на полумрак, видела все. Мать Анны была женщиной плотной, грузной, с широким, рябоватым от перенесенной в детстве оспы лицом и тяжелым взглядом. Она предпочитала носить темные, немаркие одежи. Вот и сейчас на ней был просторный сарафан из темно-синего сукна, перетянутый под самой грудью широким поясом, и глухая кофта с длинными, собранными у запястий рукавами. Голову ее покрывал темный платок, завязанный узлом на затылке по-старообрядчески, хотя в церковь Шадрины ходили в обычную. Матрена Игнатьевна умела говорить так, что каждое слово, будто гвоздь в крышку гроба забивалось крепко-накрепко. И смотрела она на дочь сейчас с тем особым, цепким выражением, какое появлялось у нее всякий раз, когда речь заходила о «баловстве» и «пустых мечтаниях».

В это время из сеней, обметая ладонью муку с передника, зашла служанка Анисья, женщина лет сорока, с лицом, навсегда покрасневшим от жара русской печи. Она бросила на барышню быстрый, сочувствующий взгляд и засуетилась у стола.

— Ништо, матушка Матрена Игнатьевна, — размеренно, низким, грудным голосом проговорила Анисья, с глухим стуком ставя чугунок на припечек. — Я шибко управлюсь. Барышня пущай отдохнет, она, чай, с самого утра на ногах.

— Ну, как знаешь, — отрезала Матрена и, поправив лямку сарафана, сползшую с крутого, полного плеча, окинула дочь острым, все подмечающим взглядом. — Только ты мне эту блажь из головы выбрось, Анна. Отсядь от окна, говорю, не ровен час просквозит. Нешто не видишь, как метелица разыгралась? Простынешь, потом опять тебя от лихоманки лечить, отварами поить, не наживешься с вами. Совсем от рук отбилась, с книжками этими своими ум за разум зашел. Девке в твои годы о хозяйстве думать надобно, о женихах, а не о глупостях заморских.

Анна молча встала, и также молча принялась хлопотать вокруг пузатого, начищенного до блеска самовара. Руки ее сами собой двигались, выполняя привычную, отточенную годами работу, а мысли все еще были там, далеко, в мире, где говорили о возвышенном, а не о ценах на пеньку и сало, не о том, как выгоднее сбыть муку на Ирбитской ярмарке.

Она украдкой глянула на мать, и взгляд ее невольно смягчился. Матрена Игнатьевна вышла из бедной, многодетной семьи, где счастьем считалась лишняя краюха хлеба. За Гордея Петровича она пошла по расчету, а не по любви. И теперь, став хозяйкой крепкого дома, она пуще всего на свете боялась скатиться обратно в ту унизительную, голодную, безысходную нищету, из которой с таким трудом выкарабкалась. Оттого и твердила без конца о выгодных партиях да о крепком хозяйстве, оттого и цеплялась за каждую копейку мертвой хваткой, вызывая тайные насмешки соседок.

Анна умом понимала это, но сердцу от такого понимания не становилось легче.

Глава 2

Стуча сапогами, в обнимку с морозным паром, ворвавшимся клубами из сеней, в горницу вошел Гордей Петрович - огромный, кряжистый, с широченными плечами и окладистой, чуть тронутой сединой бородой, в которой запутались мелкие льдинки.

Лицо его, обветренное и жесткое, расплылось в улыбке при виде хлопочущей возле самовара дочери.

- Ну вот, яхонты мои, я и дома! — прогудел он грудным басом, скидывая тяжелую волчью шубу прямо в руки подскочившей с поклоном Анисье. — Ладно на дворе-то, метельца поднимается, настоящая уральская! В двух шагах ни зги не видать. Аннушка, чайку-то, родимая подай, поживей, да с медом, продрог я до костей.

Он тяжело уселся во главе стола, могучей глыбой, заполняя собой все пространство. Под ним жалобно скрипнул добротный дубовый стул. В этом доме, крепком, на совесть срубленном пятистенке с высоким крыльцом и резными наличниками на окнах, все было делом его рук, его упорства, крутого нрава и купеческой смекалки. Но для Аннушки, его ненаглядной дочурки, у него всегда находилась мягкая улыбка и ласковое слово.

Пока Анисья, женщина богобоязненная и молчаливая, ловко накрывала на стол, тихонько позвякивая фаянсовыми чашками, гордостью и давней блажью самой Матрёны Игнатьевны, за столом завязался неторопливый разговор.

Гордей Петрович хвалился удачной покупкой льна у мужиков из окрестных деревень, да сетовал на дороговизну соли, что гнали подводами с Соликамска.

— Цены дерут страсть, — покачал он головой, принимая из рук дочери чашку. — А куда денешься? Без соли какое хозяйство.

Матрёна Игнатьевна согласно поджала губы и подвинула мужу плошку с мёдом. Анна сидела тут же, прямо и тихо, как и подобало приличной купеческой дочери, изредка подливала отцу чай и почти не слушала родительские разговоры. Слова о соли и льне скользили мимо нее, не задерживаясь. Она думала о том, что где-то в Петербурге али в Москве, в городах, которых она никогда не видела, существует совсем другая жизнь.

— Аннушка, — окликнул её отец, — чего примолкла? Аль нездоровится?

— Нет, батюшка, — она подняла глаза и улыбнулась. — Всё хорошо. Задумалась просто.

Гордей Петрович прищурился, взгляд у него был цепкий, насквозь видящий, но переспрашивать не стал. Лишь крякнул да потянулся за румяным, исходящим паром, с запахом капусты и топлёного масла пирогом, который Анисья только что водрузила на середину стола.

***

— А Степан-то, приказчик наш, из Ирбита воротился, — вдруг, словно невзначай, сказала Матрена, пододвигая мужу вазочку с вишневым вареньем. Голос ее звучал буднично, почти скучающе, но глаза при этом внимательно смотрели на дочь.

Анна внутренне напряглась, будто струна, которую слишком сильно натянули. Она знала этот тон. Он не предвещал ничего хорошего.

— Сказывал, у Терентия Заплатинова, что из Камышлова, сынок подрастает, Михайлой звать, — продолжала мать, тщательно, с расстановкой выговаривая каждое слово. — Парень в уме крепок, лавку отцовскую уж замест него тянет. Дело налажено дай Бог каждому, дом полная чаша. Не прогорит, поди, за просто так.

Гордей хмыкнул, вытирая усы чистой тряпицей:

— Заплатиновы… Знаю я Терентия. Крепкий мужик, основательный, не чета нынешним вертопрахам. И сын у него кровь с молоком. Купецкая жилка в нем хорошо чуется. С малолетства при деле, с десяти годков в лавке стоит. Такой не пропадет.

Анна так и замерла с блюдцем в руках. Она сразу поняла, к чему ее родители клонят речь. Образ книжного принца мгновенно растворился, сменившись пугающе реальным силуэтом незнакомого купеческого сына.

«Михайло Заплатинов…» — мысленно повторила она. Имя звучало для нее чуждо и непривычно.

- Подумать надо, дело-то серьезное, — продолжала Матрена, бросая на дочь оценивающий взгляд, будто прикидывала товар на вес. — Невесте нашей уж скоро второй десяток на исходе. Пора и о своем гнезде думать. А партия эта, я гляжу, хоть куда.

- Поглядим, — обвел комнату тяжелым взглядом Гордей, и его взгляд тоже остановился на Анне, но уже с иным, отеческим беспокойством и суровой нежностью. — Надо бы присмотреться к парню. Узнать, каков он в деле. Не ленив ли, не скуп ли сверх меры, не пьет ли горькую. А то иная партия с виду складная, а внутри гнилье.

Глава 3

— Аннушка, — голос отца стал чуть мягче. — Что ж ты молчишь, как воды в рот набрала? Аль сказать нечего?

— Я слушаю, батюшка, — ответила она ровно, хотя внутри у нее все дрожало мелкой, противной дрожью. И она с трудом подавила желание вскочить и выбежать вон.

— Слушает она, — усмехнулась Матрена Игнатьевна без особой злобы. — Как не слушать, когда о тебе толкуют.

— О деловых знакомствах толкуют, — осторожно поправила Анна, опуская глаза.

— О деловых, — охотно согласилась мать, и в голосе её была такая снисходительность, что спорить дальше не имело смысла.

Анна опустила голову и промолчала. В горнице повисла тяжелая, давящая тишина, нарушаемая лишь завыванием ветра в трубе да потрескиванием догорающих в печи поленьев.

***

В этот миг в сенях послышались шаги, скрипнула рассохшаяся половица, и в горницу вошел Евлампий, молодой батрак с конного двора, работавший у Шадриных третью зиму. Он был высок, широк в плечах и узок в бедрах. Его густые, чуть вьющиеся темные волосы были схвачены на лбу простым ремешком, а посконная, грубого полотна рубаха, расстегнутая на две верхние пуговицы, открывала смуглую, крепкую шею.

Он принес охапку смолистых, пахнущих лесом и морозом сосновых дров, и вместе с ним в душную, нагретую горницу будто ворвалась частица иной, дикой и вольной жизни. Крупные снежинки, запутавшиеся в его волосах, таяли на глазах, превращаясь в крохотные капельки воды.

- Гордей Петрович, я лошадей, што с возом были, распряг, да в тепле поставил. - доложил он спокойным голосом, в котором не было ни угодливости, ни подобострастия. - Дров вот к ночи припас.

- Ладно, оставь, — буркнул купец, уже погружаясь в мысли о завтрашней поездке за товаром.

Но Анна не смогла отвести от парня глаз. Она смотрела, как играют под грубой тканью рубахи гибкие, сильные мышцы, когда он, ловко и почти беззвучно, складывает тяжелые поленья у печи. Как уверенно и легко движется его ладное, сильное тело в полумраке горницы. В каждом его жесте, в каждом повороте головы чувствовалась спокойная, сдержанная мощь.

Их взгляды встретились всего на одну короткую секунду, но этого короткого мгновения оказалось достаточно. В его темных, широко расставленных глазах плеснулась глубокая, тихая сила. В Аннушкиных, на миг показался испуг, смутное любопытство и щемящий восторг. Евлампий быстро, почти испуганно, опустил взгляд, будто споткнулся о недозволенное, шагнул назад, коротко поклонился и также молча исчез в сенях.

***

Анисья, стоявшая у печи с тяжелым ухватом в руках, все видела. Она лишь потуже завязала узлом концы своего темного платка под подбородком, и в ее выцветших, много повидавших на своем веку глазах мелькнуло что-то похожее на тревожную бабью мудрость. Древнее, как мир, знание того, чем такие случайные взгляды могут обернуться.

Матрена Игнатьевна тоже увидала разыгравшуюся сцену, и она ей определённо не понравилась. Ее тонкие, упрямые губы сложились в жесткую, неодобрительную ниточку. Щеки залил румянец гнева.

- И смотреть-то не на чо, — тихо прошипела она, когда дверь за парнем закрылась. Голос ее был полон яда и презрения. — Голь перекатная, подзаборная. Убирай посуду, Анна, полно глаза пучить, пора за дело. Да смотри, фарфор-то не побей, он почай дороже твово приданого будет.

Слова матери хлестнули, как пощечина. Анна молча принялась собирать чашки, пальцы ее дрожали. Подойдя к окну, чтобы отнести на поднос последнюю чашку, она мельком глянула на двор. Сквозь кружащуюся метель ей удалось разглядеть высокую, широкоплечую фигуру, быстро шагающую по двору к конюшне, к лошадям, к своей свободной, неоглядной жизни. Силуэт растворялся в белой пелене, казался призрачным, недосягаемым и бесконечно притягательным, как балерины из ее книг.

«Улететь бы… — пронеслось в ее голове горячим, безумным вихрем. — Улететь бы с ним в эту метель, хоть в нищету, хоть на край света…»

А за ее спиной уже витал незримый, но тяжелый образ Михайлы Заплатинова, с его налаженным бытом и «купеческой жилкой». И между этими двумя мирами стояло тонкое, хрупкое стекло, по которому она только что водила пальцем, и ее собственная запертая душа, метавшаяся, как пойманная птица, между долгом и мечтой.

Но чувствовала ли она, что выбора у нее на самом деле нет? Пока же была только тяжесть на сердце и неясная, щемящая тоска по чему-то, чему даже имени не было.

Анисья, проходя мимо с остывшим самоваром, наклонилась будто за упавшей ложкой и шепнула так, что услышала только Анна:

- Не тужи, голубка. Всяк свово счастия кузнец… Токмо ковать-то его, поди, по разному приходится.

Глава 4

Зима, что свирепым зверем терзала Урал, наконец сжалилась над Далматовым, отпустив ледяные тиски. С крутых тесовых крыш закапало, звонко и настойчиво, зажурчали по разбитым улицам мутные, пенные ручьи, размывая навоз и обнажая черную, размокшую землю. Воздух, еще недавно колкий и морозный, стал влажным и мягким, пахнущим прелой листвой и далеким, но уже ощутимым дыханием пробуждающейся тайги.

По утрам Анна видела в оконце, как бабы с коромыслами ступают осторожно, пробуя ногой раскисшую землю, как мужики, почёсывая затылки под треухами, смотрят на небо не обманет ли снова, не хватит ли мороз напоследок. Далматов просыпался, кряхтел, тянулся к теплу, как старый пёс после долгой зимней спячки.

Но для Анны настала пора самого сурового заточения. Матрена Игнатьевна, зорким глазом уловившая тот мимолётный, предательский взгляд дочери на батрака, затянула силки ещё туже. Теперь Анну почти не выпускали со двора. За завтраком мать сидела напротив и молча наблюдала, как дочь ест. Не говорила ничего лишнего, не бранила попусту, но это молчание было тяжелее любой брани. Оно давило, как каменная плита, и Анна чувствовала на себе этот взгляд даже тогда, когда мать выходила из горницы, он словно висел в воздухе, пропитывал деревянные стены, въедался в половицы.

Если Анна куда и выходила, то только под руку с матерью в церковь к заутрене, где отец Серафим долго и гулко читал Псалтирь, а свечи мучительно оплывали в спёртом воздухе, пахнущем ладаном и старым деревом. Анна стояла, опустив глаза в пол, повторяла губами слова молитв, но мысли её блуждали далеко за церковными стенами. Иногда она ловила себя на том, что уже несколько минут смотрит не на образа, а в слюдяное оконце под куполом, где синеет кусочек неба, и поспешно опускала голову, испытывая что-то похожее на вину.

Ещё выходила к Авдотье Брагиной, такой же купеческой дочке, румяной, круглолицей, довольной собой, как сытый кот на скучные посиделки с бесконечным вышиванием гладью и разговорами о приданом да о женихах. Авдотья сидела у окна с пяльцами и говорила не переставая то о шёлке, что привезли из Екатеринбурга, то о том, что жениху её обещали справить новую шубу к свадьбе, или о том, какой узор лучше пустить по подолу венчального сарафана. Анна слушала, кивала в нужных местах, и пальцы её механически тянули нитку через полотно, а сама она была где-то в другом месте.

— Ты чего такая смурная? — спрашивала Авдотья, не отрываясь от пялец.

— Так… голова болит, — отвечала Анна.

— А-а, — равнодушно кивала та и продолжала разговоры про узор.

Мир Анны сузился до размеров горницы и продолжил давить тяжелым скучным однообразием. Счетом товара в лавке под пристальным присмотром отца. Гордей Петрович ходил за прилавком медленно, тяжело, поскрипывая половицами, изредка бросал в её сторону взгляд исподлобья. На полках лавки громоздились рулоны сукна и ситца, стояли бочонки с дёгтем, висели хомуты и уздечки. Анна знала здесь каждый угол с детства, но теперь эти углы казались ей стенами тюрьмы. Цифры в амбарной книге то и дело прыгали у нее перед глазами, она путалась, перечёркивала, начинала снова, и отец, заглянув через плечо, только недовольно крякал.

Вечерами ее ждали уроки хозяйства под острым, как шило, взглядом матери. Матрена Игнатьевна учила дочь вести дом с той же суровой методичностью, с какой муж её вёл торговлю. Она показывала, как правильно проверять, не сырая ли мука, как закладывать капусту в кадку, как вываривать бельё с золой, чтобы оно белело. Руки у неё были сильные, быстрые, привычные к любому делу.

— Запомни, — говорила она, не глядя на дочь, помешивая что-то в горшке. — Муж в доме голова, а жена шея. Куда шея повернёт, туда голова и смотрит. Только поворачивать надо умеючи, не грубо, не напоказ. Поняла?

— Поняла, маменька, — отвечала Анна.

— Не поняла, — спокойно возражала мать, не меняя тона. — Поняла бы не глазела бы на чужих батраков.

Анна молчала, кровь приливала к лицу, и она низко склонялась над своей работой.

Образ Михайлы Заплатинова из туманной угрозы превращался во все более конкретную перспективу. Отец уже не раз заговаривал, похаживая вокруг да около: «Надысь в Ирбит надо съездить, по делам… да и парня еще разок поглядеть…».

Анна молча смотрела в стол.

— Чего молчишь? — спрашивал отец, уже чуть строже.

— Как вам угодно, батюшка, — говорила она ровно.

— Угодно, — отец хмыкнул, как будто это слово его не вполне устраивало. — Мне угодно, штоб ты понимала: дурочек замуж не берут. Берут тех, кто хозяйство знает и мужа уважает. Это ты понимаешь?

— Понимаю, батюшка.

Ночами она лежала без сна, слушая, как скрипит где-то в сенях дверь на ветру, как кот возится под лавкой. Думала и запрещала себе думать. Вспоминала и тут же гнала от себя воспоминания. Но они возвращались сами, помимо воли: смуглое лицо, тёплый свет в тёмных глазах, и это странное, невозможное ощущение — будто тебя видят. Не проверяют, не оценивают, не взвешивают на купеческих весах, а просто видят. Она переворачивалась на другой бок, закрывала глаза крепче.

Единственным спасением, глотком вольного воздуха, стали редкие часы, когда отец уезжал по своим купеческим надобям. То в монастырь за благословением, то в ближнюю деревню за пушниной, а Мать, уставшая от дневных хлопот, отходила в опочивальню прилечь, «глаза примкнуть». Анна научилась ловить эти драгоценные мгновения, когда дом затихал.

Глава 5

В один из таких дней, когда мартовское солнце уже по-весеннему пригревало в маленькое оконце и на подоконнике лежала тёплая жёлтая полоса света, Анна подошла к Анисье возившейся на кухне.

— Анисья, — окликнула она служанку негромко.

Та обернулась, вытирая руки о передник.

— Чиво, барышня?

— Ежели маменька спросит, я платки в сад проветривать пошла.

Анисья часто заморгала, переводя взгляд с Анны на дверь спальни и обратно.

— Барышня, а как же… — начала она.

— Поняла? — повторила Анна тихо, и что-то в её голосе, может быть, твёрдость, которую Анисья в ней не ожидала, заставило служанку кивнуть.

— Поняла, — сказала она и снова отвернулась к печи. — Только вы недолго, барышня. Барыня-то спит неглубоко.

Анна накинула на плечи тёмную, неприметную поневную шаль и, задержав дыхание, скользнула за калитку. Воздух ударил в лицо влажным холодом и запахом мокрой земли, и она невольно зажмурилась на секунду.

Сердце девушки часто торкало, будто стараясь выскочить наружу. Она шла, почти бежала, не разбирая дороги, просто прочь от дома, от молчания матери, от лавки с ее запахом кожи и дегтя, от неминуемого будущего в образе незнакомого купца.

Сапоги скользили в раскисшей колее, шаль зацепилась за ветку, она резко дёрнула, не останавливаясь.

Ноги сами, помня старые тропки, вынесли ее за околицу, к старой, полуразвалившейся мельнице на речке Исети. Запруду здесь давно прорвало, колесо застыло, покрытое мхом. Бревна сруба потемнели, набухли от талой воды, кое-где провалились. В детстве они с подружками играли тут в прятки. Прятались за мельничным колесом, за поленницей, за кустами ивняка, и визжали, когда их находили, и хохотали так, что, казалось, весь Далматов их слышал.

Теперь же мельница стояла, как костяной остов великана, скрипя остатками крыльев на ветру. Место было пустынное, глухое, только речка журчала под ещё не сошедшим до конца льдом, да ветер гонял по земле прошлогодние листья.

Возле мельницы, на сломанном заборе, нахохлившись, как старый воробей, сидел древний старичок-сторож, по местному «дедко» Архип. Он жевал корку хлеба, щурился на солнце, и весь вид его говорил о том, что ему совершенно некуда торопиться ни сегодня, ни вообще.

- Куда путь держишь, барышня? Одной-то негоже, — крякнул он, щурясь на неё мутными глазами.

Анна остановилась. Она не ожидала его здесь увидеть или вернее просто не думала ни о чём, кроме того, чтобы выйти, вырваться, глотнуть воздуха.

- Так… подышать, дедушка, — смутилась Анна.

- Подышать… — протянул старик. — Воздух-то он вездешный. А вот беды-то он, воздух-то, разный приносит. Смотри, не надышись негодным. — И, словно потеряв к ней интерес, уставился на воду.

Анна прошла мимо него, прислонилась к прохладному, шершавому, влажному от талого снега срубу. Закрыла глаза. И долго просто стояла так, слушая воду, ветер, скрип мельничного крыла, далёкий собачий лай с другого берега. Пыталась ни о чём не думать. Просто дышать. Просто быть здесь, сейчас, в этом пустом, тихом месте, куда не доставал материнский взгляд.

Но услышав уверенные шаги, дробящие лёд у берега, она испуганно открыла глаза. Из-за угла мельницы, с топором за поясом и охапкой свежих кольев на плече, вышел Евлампий. Увидев ее, он замер на месте, и тень искреннего, неподдельного удивления скользнула по его смуглому, обветренному лицу. Охапка чуть съехала с его плеча, он машинально поправил её, и это небольшое, бытовое движение почему-то показалось Анне самым настоящим из всего, что она видела за последние недели.

- Барышня… Анна Гордеевна… Вы чего тут? Одна-одинешенька? — его голос прозвучал непривычно мягко. — Место неспокойное, глухое…

Анна не нашлась что ответить, только нервно затеребила края шали дрожащими пальцами. Стыд, оттого что застали здесь и дикая, непонятная радость, смешались в ней в один тугой узел. Она чувствовала себя провинившейся грешницей.

- Я… я просто… — она не могла найти подходящих слов и лепетала как малый ребенок. — Просто вышла. От душноты.

За её спиной, на сломанном заборе, дедко Архип невозмутимо дожёвывал корку. Не смотрел в их сторону. Или делал вид.

Евлампий молча кивнул, положив колья на землю. Неловкая пауза повисла между ними, наполненная лишь журчанием подледной струи и далеким криком грачей.

- У вас… лицо невесёлое, — вдруг сказал он, не глядя на нее, будто разглядывая узоры на старой древесине. — Аль кто обидел?

Спасибо за чтение

Вернуться к книге