Пепельный бастард
Глава 1. Привкус меди
Умирать второй раз оказалось обиднее, чем первый.
Первый раз я хотя бы знал, за что. Девятиэтажка на Заводской, утечка газа, перекрытия сложились, как карточный домик. Мы вытащили шестерых. Седьмой была девчонка лет пяти — сидела в ванной в обнимку с рыжим котом и смотрела на меня так, что я, сорокадвухлетний мужик с двадцатью годами в спасательной службе и шестью в армии до неё, на секунду забыл, как дышать.
Девчонку я передал Сане через пролом. Кота — тоже. Кот, зараза, расцарапал мне всё запястье.
А потом плита над головой сказала «хрусть», и стало тихо.
Нормальная смерть. Мужская. Я бы даже сказал — правильная. Не в больничке под капельницей, не от водки в гараже, а вот так — шестеро плюс девчонка плюс кот. Хороший счёт.
А вот второй раз…
Второй раз начался с привкуса меди во рту, тряски и того, что кто-то сидел у меня на груди и давил большими пальцами на горло.
Давил умело. Не на кадык — на сонные артерии, с двух сторон. Так душат, когда хотят, чтобы человек ушёл тихо и без лишних синяков.
Профессионал, значит.
Тело среагировало раньше головы. Только тело оказалось не моим.
Я рванул руками вверх — и руки вышли тонкие, как макаронины, с выпирающими костяшками. Ударил под локоть — удар вышел смешной, детский. Тот, кто сидел сверху, даже не покачнулся. Только хмыкнул и наклонился ниже.
— Тише, тише, ваша милость, — прошептал он в самое ухо. Изо рта пахло луком и кислым вином. — Ты ж и так уже почти там. Чего дёргаешься? Яд хороший, господский. Я ж не виноват, что ты, гадёныш, живучий оказался.
Яд.
Ладно. Разберёмся потом. Если будет это «потом».
В глазах темнело по краям — тот самый туннель, который я сто раз видел у других и, кажется, один раз у себя. Секунд пять-семь осталось, не больше. Силы в этом теле — как у котёнка.
Значит, не силой.
Я перестал рваться. Обмяк. Пальцы на горле удовлетворённо сжались сильнее — и тогда я поднял правую руку медленно, почти ласково, как будто собирался погладить его по щеке.
И вогнал большой палец ему в глаз.
Не ткнул. Вогнал. До упора, с проворотом, как учил старший прапорщик Гулько в учебке, приговаривая: «Глаз, сынки, у всех людей одинаковый. Хоть у генерала, хоть у бандита».
Ор был такой, что, наверное, распугал всех ворон в округе.
Пальцы с моего горла исчезли. Я втянул воздух — он вошёл в грудь, как раскалённый гвоздь, — скатился куда-то вбок, ударился плечом о деревянный борт и закашлялся, выворачиваясь наизнанку.
Повозка. Крытая. Пахнет сеном, мочой и мокрой шерстью. Сквозь щели в рогоже бьёт серый свет. На запястьях — кандалы, цепь пропущена через железное кольцо в полу.
Отлично. Просто великолепно.
Мужик, который меня душил, стоял на коленях, держась за лицо. Здоровый, лет сорока, в стёганой куртке с нашитыми бляхами, на поясе — короткий меч и кинжал. Сквозь пальцы текла кровь.
— Ты… — просипел он. — Ты, гнида…
Он потянулся к кинжалу.
Я прикинул расстояние. Цепь — сантиметров семьдесят свободного хода. Он — в полутора метрах. Если бросится, я успею накинуть цепь ему на шею. Наверное. Если это тело вообще способно что-то успеть.
Повозка дёрнулась и встала.
— Тольд! — рявкнули снаружи. — Тольд, мать твою, что там у вас?!
Рогожу откинули. В проёме возник парень лет двадцати, конопатый, в такой же стёганке, с копьём наперевес. Глаза у парня были круглые.
Мужик с кинжалом — Тольд, стало быть — замер. Посмотрел на меня единственным глазом. И я увидел, как за этим глазом очень быстро крутятся шестерёнки.
— Припадочный, — выдохнул он наконец и убрал руку с рукояти. — Бастард этот. Бился, пена изо рта. Я его держал, чтоб язык не заглотил, а он мне… в глаз, сучонок.
— Ох ты ж, — конопатый побледнел ещё сильнее, хотя казалось, что сильнее некуда. — Тольд, у тебя ж там…
— Сам вижу, что у меня там! — заорал Тольд. — Воды дай! И тряпку! И лекаря, если в этой дыре хоть один лекарь водится!
— До Зуба лекаря нет, ты ж знаешь…
— Значит, тряпку!
Тольд, пошатываясь, выбрался наружу. На пороге обернулся. Ничего не сказал — просто посмотрел.
Я этот взгляд знал. Так смотрят, когда дело не закончено.
Рогожа упала обратно. Снаружи заохали, забулькала вода, кто-то матерился на незнакомом мне языке — и при этом я понимал каждое слово. Это было странно, но в списке странностей сегодняшнего утра стояло где-то на двадцатом месте.
Я привалился спиной к борту и закрыл глаза.
Так. Спокойно, Глеб Андреевич. Давай по порядку, как на разборе выезда.
Первое. Ты умер. Это факт, потому что плиту перекрытия весом в пару тонн ещё никто головой не держал.
Второе. Ты жив. Это тоже факт, потому что мёртвые не кашляют и у них не болит горло.
Третье. Ты не в своём теле.
Я посмотрел на руки. Узкие ладони, длинные пальцы, грязь под ногтями. Ни одного шрама. На левом запястье, там, где у меня, у настоящего меня, остались три кошачьи царапины, — чистая кожа и багровый след от кандалов.
Пацан. Лет семнадцать, может, восемнадцать. Худой — рёбра можно пересчитать через рубаху. Рубаха, кстати, хорошая, тонкого полотна. Только грязная, порванная на плече и с бурым пятном на груди.
И вот тут меня накрыло.
Не воспоминаниями даже. Обрывками. Как будто кто-то вывалил на пол коробку со старыми фотографиями, и они разлетелись веером.
Высокий седой мужчина с тяжёлым подбородком в кресле у камина. Не смотрит. Никогда не смотрит. «Отец». Нет — «лорд Ведомир». Звать отцом не разрешалось.
Худая женщина в переднике развешивает простыни во дворе, смеётся. Мать. Прачка. Умерла от лихорадки, когда «мне» было девять.
Двое парней постарше, в бархате, с мечами на поясе. Один отвешивает подзатыльник — небольно, но обидно. Второй — Альрик, старший, — однажды сунул в руку медовый пряник и сказал: «Не реви. Грачи не ревут». Единственный раз, когда кто-то из них назвал меня Грачом.
Площадь. Помост. Толпа. Барабан. Палач в красном колпаке.
Альрик поднимается по ступеням последним. Спокойный. Ищет кого-то глазами в толпе — и находит меня. Чуть кивает.
Свист топора.
Я открыл глаза и понял, что меня трясёт.
Не меня. Его. Мальчишку, в чьём теле я сидел, как в чужой куртке. Ярена. Ярена Грача — хотя по бумагам он вообще никакой не Грач, просто Ярен, сын прачки Иды, «прижитый вне брака».
Тело помнило. Тело плакало сухими глазами.
— Ну, ну, — сказал я вслух, сам не зная кому. — Ну, будет. Разберёмся.
— С кем это ты там разбираешься, ваша светлость?
Голос был ленивый, насмешливый и раздался из дальнего угла повозки.
Я дёрнулся. Цепь звякнула.
В углу, на охапке прелого сена, лежал человек. Именно лежал — заложив скованные руки за голову, закинув ногу на ногу. Тощий, длинный, с острым носом и рыжеватой щетиной. Лет тридцать. На лице — выражение, с каким смотрят представление бродячих актёров. Не самое удачное, но бесплатное.
— Ты кто? — спросил я.
— Я? — он искренне удивился. — Обидно, право слово. Три дня в одной телеге едем, а ты меня не запомнил. Лисан. Можно Лис. Все так зовут — и стража, и судьи, и девки в «Кривой подкове». Девки, кстати, нежнее всех.
— И давно ты не спишь, Лис?
— А я и не спал. — Он улыбнулся. Зубы у него были мелкие и острые, а улыбка — очень неприятная. — Я, ваша светлость, вообще сплю плохо. Профессия такая. Чуть шорох — глаза открыл. А тут не шорох, а целое представление. Сначала ты помер. Потом Тольд на тебя сел. Потом ты ожил и выковырял ему глаз. Я чуть не захлопал.
— Помер?
— Ну а как это ещё назвать? — Лис пожал плечами, загремев цепью. — Ты на привале у Сухого ручья попил из Тольдовой фляжки. Он тебе сам её протянул, добрый такой. «Пей, ваша милость, а то совсем сомлел». Через час тебя скрутило. Посинел, захрипел, выгнулся — и затих. Я, грешным делом, порадовался: места больше будет. Потом Тольд залез проверить. Наклонился, послушал. А ты вдруг как вдохнёшь…
Он сделал паузу.
— Знаешь, я много покойников видел. Но чтоб покойник вставал — это впервые. Тольд, кажись, тоже впервые. Потому и решил доделать руками.
Значит, вот так. Пацан действительно умер. А потом в его тело зачем-то засунули меня. Кто засунул, зачем — вопросы к руководству, которого я пока не видел.
— И ты молчал, — сказал я.
— А чего мне говорить? — удивился Лис. — Кому? Конопатому Пеше? Он до трёх считает, загибая пальцы. Или в Зубе сотнику скажу: «Ваша милость, а у нас тут сержант конвоя казнённых изменников травит»? — Он хохотнул. — Сотник спросит: а ты, вор и мошенник, видел? Видел. А чего не помешал? А мне, скажу, лень было. И мне же плетей и всыплют. За клевету на честного служаку.
Логика была железная. Я и сам думал так же.
Кто поверит бастарду изменника? Слово Ярена против слова сержанта королевской стражи весило меньше, чем пыль на сапогах. Обвиню Тольда — тот скажет, что я бился в припадке и покалечил его. И ведь не соврёт. Наполовину.
— Спасибо за честность, — сказал я.
— Да не за что, — легко отозвался Лис. — Только вот что, ваша светлость. По доброте души скажу, бесплатно. Тольд тебя не оставит. Он теперь кривой, и кривой из-за тебя. Таких вещей не прощают даже бесплатно. А ему заплатили. Я видел кошель — пухлый. Значит, он теперь должен кому-то либо тебя, либо деньги назад. А деньги назад, ваша светлость, никто не возвращает.
— Кто заплатил?
— А вот этого не видел. — Лис закрыл глаза. — И знать не хочу. Я вор, а не дурак.
Повозка дёрнулась и снова поползла. Снаружи стонал Тольд и бормотал что-то утешительное Пеша.
Я сидел, привалившись к борту, и думал.
Думать я умел. На разборах наш начальник отряда, Палыч, всегда говорил: «Ракитин у нас не самый быстрый, зато пока все бегают, он соображает, где перекрытие ляжет». Вот и сейчас — соображай, Ракитин.
Пацана хотели убить. Тихо, по-господски — ядом. Значит, его смерть нужна кому-то с деньгами и с причиной не делать это открыто.
Отца и братьев казнили за измену. Публично. Значит, их смерть нужна была кому-то открыто — чтобы все видели.
А бастарда, которого официально даже Грачом не считают, отправили не на плаху, а в ссылку. Пожалели? Нет. Не стали тратиться на суд. Зачем судить того, кто «никто»? Отправят на Межу, а там его съедят твари.
Но кто-то решил, что «съедят когда-нибудь» — недостаточно. Кто-то заплатил Тольду, чтобы Ярен не доехал.
Значит, Ярен — не «никто». Значит, у него есть что-то, чего этот кто-то боится.
Что может быть у семнадцатилетнего бастарда, у которого нет ни земли, ни титула, ни денег?
Я перебрал обрывки воспоминаний, как перебирают завал — осторожно, по камешку.
Конюшня. Старый конюх Ворон учит держать повод. «Ты, малой, кровь-то у тебя отцова. Не гляди, что прачкин. Кровь — она своё возьмёт».
Альрик, пьяный, на кухне, в ночь перед арестом. «Ярен, если что… если с нами что… ты не высовывайся. Слышишь? Ни за что не высовывайся. Ты последний».
Последний.
Последний — кто?
Не помню. Мальчишка не знал, а значит, и я не знаю.
Ладно. Отложим. Задача на сейчас — простая, как лом: выжить до вечера. Потом — до утра. Потом посмотрим.
Я осмотрел кандалы. Железо грубое, кузнечная работа, замок — штырь с клином, который загоняют молотком. Без инструмента не снять. Цепь продета в кольцо, кольцо вбито в дубовую доску пола.
Без вариантов.
Значит, оружие — то, что есть. А есть у меня голова, двадцать лет опыта и тело, которое не может отжаться больше пяти раз. Я проверил: смог четыре. На пятом руки задрожали, и я ткнулся носом в сено.
— Красиво, — оценил из угла Лис, не открывая глаз. — Это ты молишься так, ваша светлость? По-благородному?
— Это я гимнастику делаю.
— А-а. Ну, делай, делай. Говорят, твари Межи любят мясо пожилистее.
Я сел и начал разминать запястья.
— Лис. А ты за что?
— За доброту, — серьёзно ответил он. — Помог одному купцу облегчить кошель. Тяжёлый был, бедняга надорвался бы. А судья не оценил. Сказал: или петля, или Межа. Я и выбрал, где воздух свежее.
— И как, на Меже воздух свежий?
Лис наконец открыл глаза. Посмотрел на меня — без улыбки. И я вдруг понял, что всё его шутовство — такая же броня, как бляхи на куртке Тольда. Только тоньше.
— На Меже, ваша светлость, — сказал он, — из штрафников до конца срока доживает один из пяти. Срок у меня — три года. У тебя, кажись, бессрочно. Так что про воздух я тебе потом расскажу. Если оба доживём.
Дальше ехали молча.
К вечеру дорога пошла в гору. Колёса скрипели, лошади фыркали, Тольд снаружи перестал стонать и только изредка ругался. Сквозь щели в рогоже потянуло холодом — сырым, промозглым, с каким-то странным привкусом. Как будто где-то рядом жгли старую бумагу.
— Чуешь? — тихо спросил Лис. — Пепел. Значит, Межа близко.
Я приник глазом к щели.
Мы ехали по гребню холма. Справа тянулся лес — чёрный, голый, будто обугленный. Слева, далеко внизу, лежала равнина. Серая, как остывшая зола. Ни травинки, ни кустика. И прямо посреди этой равнины, на горизонте, от земли до неба поднималась…
Я не сразу понял, что это.
Трещина. Багровая, неровная, будто кто-то полоснул ножом по ткани мира, и из разреза сочился тусклый красный свет. Она не стояла на месте — медленно пульсировала, как жила на виске. Вдох — разгорается. Выдох — тускнеет.
По спине у меня пробежали мурашки. Не мои. Ярена. Тело помнило страх перед этим местом, хотя никогда его не видело, — страх, которым пугают детей с колыбели: «Не будешь слушаться — отдам тебя в Разлом».
Разлом. Вот он какой.
А ещё через полчаса показалась крепость.
Кривой Зуб назывался так не для красоты. Он действительно торчал на вершине скалы, как гнилой кривой клык, — серая каменная башня, обнесённая стеной, половина зубцов которой была выщерблена. С той стороны, что смотрела на равнину, стена была выше и толще. На ней горели факелы. Над башней хлопал на ветру выцветший флаг.
Ворота открыли не сразу. Сначала нас долго рассматривали сверху. Потом кто-то крикнул: «Кто такие?» Пеша прокричал в ответ про конвой из Ольхова и про бумаги. Сверху ответили, куда эти бумаги можно засунуть, и добавили, что ворота откроют, когда сотник скажет.
Сотник сказал минут через двадцать.
Повозка вкатилась во двор. Нас выволокли наружу — меня, Лиса и ещё двоих, которые ехали во второй телеге. Здоровенный, как шкаф, бородатый мужик с косичками в бороде и пожилой человек с трясущимися руками и лицом бывшего чиновника.
Двор был тесный, грязный, вымощенный неровным камнем. У стен — навесы, коновязь, кузня, из которой тянуло дымом. Человек тридцать стояли вокруг и разглядывали нас — кто с ленцой, кто с интересом, кто с откровенной злобой. Грязные, оборванные, но с оружием. И держали они это оружие так, как держат люди, которые пускают его в ход каждую ночь.
А потом из башни вышел он.
Невысокий. Широкий, как дверь. Седой ёжик волос, седая щетина, лицо, будто вырубленное из того же камня, что и крепость, — и такое же щербатое: шрам через бровь, шрам через подбородок, левое ухо наполовину отсутствует. Кожаный доспех, потёртый до блеска. На поясе — меч без всяких украшений.
Он шёл через двор, и штрафники расступались перед ним, как вода перед носом лодки.
— Сотник Бранн, — шепнул мне Лис. — Хмурый Бранн. Говорят, за тридцать лет на Меже не улыбнулся ни разу.
Сотник остановился перед Пешей. Взял у него бумаги. Пробежал глазами одну, вторую. Потом поднял взгляд на Тольда, который стоял, держась за перевязанный глаз.
— Что с лицом, сержант?
— Бастард, ваша милость, — Тольд кивнул на меня. — Припадочный. Бился в дороге, я держал…
— Держал, — повторил Бранн без всякого выражения.
Потом посмотрел на меня.
Смотрел долго. Секунд пять, а может, и десять. Я выдержал взгляд — что-что, а смотреть в глаза начальству я за двадцать лет научился. И мне показалось — только показалось, — что в каменном лице сотника что-то дрогнуло. Как трещина по льду. Пробежала и исчезла.
— Ярен, — сказал он. — Сын Иды.
Не спросил. Сказал.
— Так точно, — ответил я и тут же мысленно выругался. Какое ещё, к лешему, «так точно»?
Бранн чуть сощурился. Но ничего не сказал. Повернулся к Тольду.
— Конвой сдал — свободен. Утром назад, в Ольхов.
— Не могу, ваша милость. — Тольд протянул ещё одну бумагу, сложенную вчетверо, с красной печатью. — Приказ. Я переведён к вам. В гарнизон. На усиление.
Бранн развернул приказ. Прочёл. Лицо его не изменилось. Совсем. Но я стоял близко и увидел, как побелели костяшки пальцев, сжимающих бумагу.
— На усиление, — повторил он. — Ну что ж. Усиливай, сержант. Койка в третьей казарме.
Тольд поклонился. Проходя мимо меня, он чуть замедлил шаг, наклонился — будто поправить сапог — и шепнул:
— Здесь твари каждую ночь, ваша милость. Каждую ночь кого-нибудь не досчитываются. Никто и не удивится.
И пошёл дальше, к казармам.
Я смотрел ему в спину.
За стеной, на равнине, медленно разгорался и тускнел багровый Разлом. Вдох. Выдох.
Вдох.
Где-то далеко-далеко, на самом краю слуха, мне почудился голос. Не человеческий. Не звериный. Шёпот — как шелест пепла по камню.
Он произнёс одно слово.
«Гра-а-ач…»
Я моргнул — и шёпот исчез.
— Ну, ваша светлость, — бодро сказал рядом Лис, хлопнув меня по плечу скованными руками. — Добро пожаловать домой.
Глава 2. Первая ночь
Кандалы с меня сбил кузнец — угрюмый мужик с обожжёнными до локтей руками и прозвищем Молот. Сбил тремя ударами, ловко и равнодушно, как подкову. Цепь звякнула о камень, и я впервые за… сколько? три дня? неделю? — смог свести руки за спиной и потянуться.
Хрустнуло всё. Позвоночник, плечи, шея. Тело Ярена было похоже на старый велосипед, который годами стоял в сарае: вроде всё на месте, а крутить педали больно.
Ничего. Велосипеды я чинить умею.
Нас четверых — меня, Лиса, бородатого шкафа и трясущегося старика — выстроили перед башней. Бранн прошёлся вдоль строя, заложив руки за спину. Остановился посередине.
— Слушать один раз, — сказал он. Голос у него был негромкий и сиплый, но во дворе стало так тихо, что я услышал, как в кузне шипит остывающее железо. — Повторять не буду. Здесь не тюрьма. Тюрьма — это там, — он мотнул головой на ворота. — Там вас кормили, охраняли и ждали, пока вы сдохнете от скуки. Здесь вас будут кормить хуже, охранять никто не станет, а сдохнуть от скуки не получится.
Кто-то из старожилов за нашими спинами хмыкнул.
— Правил три. Первое. На стене приказ десятника — закон. Сказал «стой» — стоишь, пока не скажет «иди», даже если у тебя кишки на сапогах. Второе. У своих не воровать.
Он посмотрел на Лиса. Лис сделал лицо невинного младенца.
— Поймаю — отрублю руку и выставлю за ворота. Ночью. Твари обычно доедают остальное до рассвета.
Лицо младенца у Лиса чуть поблёкло.
— Третье. Кто побежит — того я догонять не стану. Его догонят они. — Сотник кивнул на стену, за которой лежала равнина. — До ближайшей деревни три дня пути. Ни один бегун за мою службу не прошёл больше одного.
Он помолчал.
— Мне плевать, кем вы были. Вором, убийцей, казнокрадом, — взгляд на старика, — или сыном изменника. — Взгляд на меня. Короткий, как удар. — Здесь вы — копьё на стене. Хорошее копьё живёт долго. Плохое — до первой ночи. Всё.
Он развернулся и ушёл в башню. Вот так — без «вопросы есть?» и без «добро пожаловать».
Мне он понравился.
Распределили нас быстро. Всех четверых сунули в один десяток — к десятнице Оде. Да, именно десятнице. Это оказалась жилистая женщина лет тридцати пяти, с короткими, как у новобранца, волосами, выбритым виском и рябым от давней оспы лицом. На поясе — два коротких меча, крест-накрест. Взгляд — как у кошки, которая смотрит на мышей и прикидывает, кого съесть первым.
— Ода Рябая, — представилась она. — Если кто-нибудь из вас, мясо, вздумает пошутить про бабу-командира, — запомните: последний шутник кормит ворон под северной стеной. Я его туда сама скинула. Живым.
— Да мы ж молчим, — тут же сказал Лис.
— Ты, рыжий, особенно молчи. У тебя глаза вороватые. — Ода повернулась к бородачу. — Ты кто?
— Ульф, — прогудел тот. Голос был такой, будто говорила бочка. — С Хвойного берега.
— За что?
— Убил.
— Кого?
Ульф немного подумал.
— Того, кто заслужил.
Ода смерила его взглядом — снизу вверх, потому что Ульф был выше её на полторы головы — и кивнула. Будто такой ответ её полностью устроил.
— Ты? — Это уже старику.
— Корней Сычёв, госпожа десятница, — заторопился тот, кланяясь. — Бывший письмоводитель податной палаты. Осуждён облыжно, по навету, клянусь всеми…
— Казнокрад, — подытожила Ода. — Писать умеешь — уже хорошо. Будешь мне списки вести, кто сколько прожил. — Она остановилась передо мной. — А ты — бастард Грачей.
— Ярен.
— Мне всё равно, как тебя зовут, пока ты не продержался хотя бы неделю. — Она взяла меня за подбородок, повернула голову к свету, разглядывая синяки на шее. Пальцы были жёсткие, как сучья. — Хорошо тебя «держали» в дороге, я погляжу. Сначала к лекарке. Сотник велел. Потом жрать. Потом спать. С полуночи — на стену. Вопросы?
— Никак нет.
Ода прищурилась точно так же, как час назад сотник. Видимо, «никак нет» здесь тоже не говорили.
Надо следить за языком, Глеб Андреевич. Двадцать лет в форме из головы просто так не выбьешь.
Лекарская помещалась в пристройке у южной стены — низкая комната с закопчённым потолком, пучками трав под балками и тремя лежанками, на одной из которых кто-то стонал, укрытый с головой. Пахло полынью, кровью и уксусом.
Лекарка стояла у стола и что-то растирала в каменной ступке.
Я ожидал увидеть бабку-знахарку. Увидел женщину лет двадцати семи, высокую, худую, в сером платье с закатанными рукавами и кожаном переднике, заляпанном бурым. Тёмные волосы стянуты в тугой узел на затылке. Лицо строгое, правильное — такие лица рисуют на иконах. Только у святых на иконах не бывает таких тяжёлых, усталых глаз.
— Садись, — сказала она, не оборачиваясь. — Рубаху сними.
— Мне сказали, вы…
— Мне тоже много чего говорят. Рубаху сними.
Я снял. Она обернулась, вытерла руки о передник и подошла. Посмотрела на шею. На грудь. Оттянула мне нижнее веко, заглянула в глаз. Понюхала дыхание — наклонилась близко, совсем без смущения, как к больной корове.
А потом взяла мою руку и посмотрела на ногти.
И замерла.
Я тоже посмотрел. Ногти у Ярена были синевато-серые, с тёмной полоской у основания. Я не обратил на это внимания — мало ли, грязь, холод.
— Как тебя зовут? — тихо спросила она.
— Ярен.
— Я Мирта. — Она не отпускала мою руку. — Ярен, ты когда-нибудь слышал про чёрную шептунью?
— Нет.
— Это трава. Растёт на юге, на болотах. Если высушить корень и настоять на вине — получается яд. Без вкуса, почти без запаха. Человек засыпает и не просыпается. Потом лекарь посмотрит — сердце, скажет, остановилось. Бывает.
Она подняла глаза.
— Но если человек всё-таки выжил, на ногтях проступает вот такая полоса. Ноготь растёт, полоса ползёт вверх. По ней можно узнать, когда отравили. — Она провела пальцем по моему ногтю. — Тебя отравили позавчера. Дозой, которой хватит на быка.
— Я в курсе, — сказал я.
Мирта долго молчала. Потом отпустила мою руку.
— Ты должен быть мёртв, — сказала она.
— Был, — сказал я. — Не понравилось.
Она не улыбнулась. Отошла к столу, взяла ступку, снова начала растирать. Пестик ходил по кругу ровно, размеренно. Как маятник.
— Я не буду спрашивать, кто, — сказала она, глядя в ступку. — И никому не скажу. Не из доброты, а потому что здесь, на Меже, лекарь, который задаёт вопросы, живёт ещё меньше, чем штрафник. Но запомни две вещи. Первое: шептунья бьёт по сердцу. Неделю, может, две оно у тебя будет сбоить. Бегать будешь — в глазах потемнеет. Не геройствуй.
— А второе?
— Второе. — Пестик остановился. — Шептунью не продают на рынке. Её держат при себе очень богатые люди. Или те, кому эти люди платят. Тебя заказали, Ярен. Дорого заказали. Тот, кто это сделал, не остановится, пока не получит то, за что заплатил.
Она протянула мне глиняную кружку с чем-то зелёным и вонючим.
— Пей. Это для сердца. Не яд, — добавила она, заметив, как я посмотрел на кружку. — Если бы я хотела тебя убить, я бы просто ничего тебе не дала. Шептунья доделала бы сама.
Логично.
Я выпил. Вкус был такой, будто жуёшь болотную тину пополам с полынью. Но в груди, где с самого утра что-то тяжело и неровно ворочалось, стало чуть легче.
— Спасибо, — сказал я, натягивая рубаху.
— Не за что. Приходи через три дня. Если будешь жив.
На выходе я столкнулся с толстяком.
Буквально столкнулся — врезался в мягкий, обтянутый бархатным жилетом живот и отскочил, как мячик. Толстяк ахнул, всплеснул руками, уронил восковую табличку.
— Ох, простите, простите, юноша! — Он наклонился за табличкой с удивительным для такого тела проворством. — Это я, старый дурень, смотрю в записи, а не под ноги. Филин Сорс, интендант крепости. Хлеб, сапоги, стрелы, гвозди — всё через меня, всё под учётом!
У него было круглое, розовое, добродушное лицо, маленькие глазки и пухлые пальцы, унизанные перстнями. Среди оборванных штрафников он смотрелся, как каплун в волчьей стае.
— А вы, я так понимаю, тот самый юноша из Грачей? — Он понизил голос, сочувственно покачал головой. — Ужасная история. Ужасная. Я ведь знавал вашего батюшку, лорда Ведомира, — мельком, конечно, мельком. Достойнейший был человек. Кто бы мог подумать, что такое…
— Я тоже не думал, — сказал я.
— Ну да, ну да. — Сорс похлопал меня по плечу. Рука была мягкая и влажная. — Если что понадобится — сапоги поновее, одеяло потеплее, — заходите. Для сына лорда Ведомира у старого Филина всегда найдётся.
Он засеменил дальше, бормоча себе под нос цифры.
Я посмотрел ему вслед.
Очень он был добрый. Слишком добрый для крепости, где сотник не улыбается тридцать лет, а десятница скидывает шутников со стены. На стройке таких добрых я видел не раз: прораб, который всем улыбается, обычно и ворует цемент.
Впрочем, это было просто ощущение. А на ощущения в суде не сошлёшься.
Ужин дали в общей казарме — длинном каменном сарае с двумя рядами нар и очагом посередине. Похлёбка из ячменя с какими-то жилами, ломоть серого хлеба, кружка воды, которая отдавала ржавчиной. Я съел всё до крошки. Тело Ярена было голодное, как бездомный пёс, и мне вдруг стало стыдно перед ним — перед мальчишкой, который не дожил до этой похлёбки.
Ульф сел рядом. Молча отломил половину своего хлеба и положил на мою миску.
— Мне не надо, — сказал я.
— Надо, — прогудел Ульф. — Ты тощий. Тощие на стене долго не живут. Ветер сдувает.
— А тебя, значит, не сдует?
— Меня — нет. — Он подумал. — Меня один раз лошадь лягнула. Лошадь хромала потом.
Лис, сидевший напротив, поперхнулся похлёбкой.
— Ульф, — сказал я, — а кого ты убил? Если не секрет.
Ульф долго жевал. Потом сказал, глядя в огонь:
— Ярла Свенельда. Младшего сына. Он сестру мою… — Он замолчал. Жилы на шее вздулись и опали. — Сестре было четырнадцать. Она потом в реку пошла. А ярл сказал: мой сын, мой суд. Сына оштрафовали. На корову.
— А ты?
— А я не стал ждать, пока ярл заплатит за корову. — Ульф посмотрел на свои огромные ладони. — Голыми руками. Мне сказали: топор или Межа. Я выбрал Межу. Тут хоть твари. Твари честнее ярлов.
Лис перестал улыбаться. Даже Корней, который весь ужин что-то бормотал про несправедливость и навет, затих.
— Правильно сделал, — сказал я.
Ульф медленно повернул голову и посмотрел на меня. Будто впервые увидел.
— Ты так думаешь, Грач?
— Я так думаю.
Он кивнул. И больше за весь вечер не сказал ни слова. Но когда мы ложились на нары, я заметил, что он занял место между мной и проходом. Будто случайно.
Разбудил меня рог.
Не звук — вибрация. Низкий, утробный вой прошёл сквозь камень, сквозь нары, сквозь рёбра, и я оказался на ногах раньше, чем открыл глаза. Двадцать лет тревожных выездов не пропьёшь.
— Подъём, мясо! — Ода уже стояла в проходе, с факелом в одной руке и мечом в другой. — На стену! Восточный пролёт! Копья у входа, шлемы — кому достанутся! Бегом!
Копьё мне досталось кривое, с треснувшим древком, перемотанным бечёвкой. Шлем не достался. Ульфу дали топор на длинной рукояти — в его руках он смотрелся, как плотницкий. Лис ухватил себе лёгкий дротик и, кажется, нож, который до этого был у кого-то другого.
Восточная стена. Лестница — узкая, крутая, без перил. Наверху — ветер, ударивший в лицо так, что слёзы выступили. Факелы в железных корзинах, рвущиеся языки огня. Котлы с чем-то чёрным, булькающим. И равнина внизу.
Равнина шевелилась.
Сначала я подумал — туман. Серый, низкий, ползущий к стенам. Потом разглядел.
Твари шли волной. Сотни. Издалека они были похожи на огромных голых собак, только суставов у них было больше, чем положено. Ноги выгибались не туда, длинные, как у богомолов, передние лапы заканчивались чем-то вроде костяных крючьев. Головы — узкие, вытянутые, без ушей, без носа, с одной сплошной трещиной пасти. И глаза. Белые, мутные, светящиеся изнутри, как гнилушки в лесу.
— Ломцы, — сказал рядом Лис. Голос у него был совсем не насмешливый. — Мне в тюрьме рассказывали. Лезут по стенам, как пауки. Хребет человеку ломают одним ударом. Потому и ломцы.
— Хорошо, что ты подготовился, — сказал я.
— Я надеялся, что врут.
— Слушать сюда! — Ода шла вдоль зубцов. — Новенькие! Стоите парами! Один колет, второй прикрывает! Ломец лезет — бьёте в морду, когда он голову над зубцом высунет. В грудь не тыкайте — там кость, как у быка. Шея и пасть! Котлы не трогать, это смола, это для старших! Кто побежит со стены — догоню и скину сама!
Твари были уже у подножия скалы.
И полезли.
Это было похоже на то, как муравьи взбираются по стеклу. Они цеплялись крючьями за малейшие выступы и щели, перебирали своими лишними суставами — быстро, неправдоподобно быстро. Стена была метров двенадцать. Они проходили её секунд за десять.
— Смолу! — заорал кто-то справа.
Котёл опрокинули. Чёрный кипящий поток хлынул вниз, и визг — тонкий, режущий уши, как стекло по стеклу, — заполнил всё вокруг. Ломцы сыпались со стены, корчась. Но на их место лезли новые, по телам упавших.
Я встал в пару с Ульфом. Не потому что он был сильнее всех — потому что он был выше всех, и у него был топор. Длинное оружие и короткое — классика. Я колю, он рубит то, что прорвалось.
Первая морда появилась над зубцом прямо передо мной.
Белые глаза. Трещина пасти раскрылась — и раскрылась ещё, и ещё, до самой груди, усаженная мелкими зубами в три ряда.
Я ударил. Как учили — не руками, всем телом, с подшагом. Копьё вошло в пасть, и тварь подавилась железом. Дёрнулась, зацепила крюком древко… и треснувшая бечёвка лопнула. Наконечник остался в глотке у ломца, а у меня в руках оказалась палка.
Ломец перевалился через зубец.
Он был размером с телёнка. Пах палёной шерстью и чем-то кислым. Встал на свои неправильные ноги, мотнул головой, выплёвывая наконечник вместе с зубами, — и прыгнул на меня.
Ульф встретил его в прыжке.
Топор вошёл в шею с таким звуком, будто кто-то разрубил полено. Голова ломца отлетела к соседнему зубцу. Тело ещё секунды две скребло камень крючьями.
— Копьё, — сказал Ульф, не оборачиваясь. — Возьми другое.
— Спасибо.
— Потом.
Я схватил копьё убитого штрафника — тот лежал у стены с неестественно вывернутой спиной. Ломцы. Хребет одним ударом. Лис не врал.
Дальше всё смешалось.
Я колол. Ульф рубил. Справа Лис с отчаянным, совсем не смешным лицом тыкал дротиком в морды, которые высовывались над стеной, и визжал при каждом ударе — тонко, по-заячьи, но не отступал. Слева Корней сидел у зубца, обхватив голову руками, и что-то бормотал. Ода промелькнула мимо, оба меча в крови, рявкнула на Корнея, пнула его — и он поднялся и взял копьё. Держал неправильно, но держал.
Сердце, как и обещала Мирта, сбоило. Через каждые пять-шесть ударов в глазах темнело, и я стискивал зубы и дышал — глубоко, ровно, на четыре счёта вдох, на четыре выдох, как учил нас Палыч перед тем, как лезть в горящий подъезд. Темнота отступала.
Не геройствуй, сказала Мирта. Я не геройствовал. Я работал. Бить в пасть. Отходить. Бить снова. Не высовываться за зубец. Смотреть по сторонам.
Именно поэтому я и заметил прыгуна.
Он был меньше ломцев — с крупную собаку. Тонкий, жилистый, с длинными задними ногами. Он не полз по стене. Он отпрыгнул от неё, взлетел над зубцами — и рухнул сверху прямо на Корнея.
Старик успел только вскрикнуть.
Я бросил копьё — бить было некогда, он был слишком близко к Корнею — и врезался в прыгуна плечом. Всем весом Ярена, всеми его пятьюдесятью с чем-то килограммами. Этого хватило, чтобы сбить тварь с Корнея. Мы покатились по камням. Я оказался сверху, схватил прыгуна за горло — оно было скользкое и горячее, — и тварь полоснула меня задней лапой по бедру. Боль обожгла белым. Я зарычал и ударил его головой о край зубца. Раз. Другой. Третий. Что-то хрустнуло. Тварь обмякла.
Я поднялся на колени, тяжело дыша. Корней лежал рядом, белый, с распахнутыми глазами, живой.
— Спасибо… — прошептал он. — Спасибо, юноша…
— Копьё подними, — сказал я. — И держи двумя руками. Не одной.
Я встал. Нога слушалась, хоть по штанине текло тёплое. Повернулся, чтобы найти своё копьё.
И в этот момент меня ударили сзади.
Не тварь. Тварь бьёт иначе. Это был короткий, точный толчок обеими руками под лопатки — в тот момент, когда я стоял боком к проёму между зубцами, где стена была ниже всего.
Я полетел вперёд. Пальцы скользнули по мокрому от крови камню. Край зубца ударил в живот, перевернул меня — и на долю секунды, в отблеске факела, я увидел лицо.
Перевязанное наискось грязной тряпкой. С одним глазом.
Глаз смотрел на меня спокойно. Почти с сожалением.
А потом камень ушёл из-под рук, и я полетел вниз.
В темноту. В визг. В белые светящиеся глаза.
Двенадцать метров.
Под стеной — ров с кольями.
И сотня ломцев.
Последнее, что я подумал, было не «мама» и не «Господи».
Последнее, что я подумал, было: «Ну, Тольд. Ну ты и сволочь».
Глава 3. Пепел
Говорят, перед смертью вся жизнь проносится перед глазами.
Врут. Ничего не проносится. Просто время становится густым, как кисель, и ты успеваешь заметить очень много ненужного. Что факелы на стене горят неровно — левый коптит. Что у ломца, который задрал голову и раскрыл пасть мне навстречу, не хватает двух зубов в нижнем ряду. Что звёзд над Межой не видно — небо затянуто пеплом.
А потом я ударился.
Не о колья. Повезло — если это можно назвать везением. Я рухнул на спину ломца, который как раз карабкался по стене, сорвал его вниз вместе с собой, и мы оба грохнулись в ров. Тварь подо мной смягчила удар — и насадилась на кол. Я почувствовал, как её тело дёрнулось и обмякло, а сам скатился с неё в жидкую чёрную грязь пополам со смолой и кровью.
В правом боку что-то хрустнуло. Ребро. Может, два. Левая нога, распоротая прыгуном, не слушалась вообще.
Встать я не смог.
Ров был неглубокий — по пояс. Над краем рва, на фоне багрового зарева Разлома, появились силуэты. Один. Второй. Пятый. Белые глаза — десятки белых глаз — повернулись ко мне.
Ломцы не торопились. Зачем? Добыча никуда не денется.
Я нашарил в грязи что-то твёрдое — обломок кола, заострённый, длиной с локоть. Сжал. Привалился спиной к стене рва. Сердце колотилось так, что в глазах вспыхивали и гасли красные пятна. На четыре счёта вдох. На четыре выдох.
Не работает, Палыч. Не в этот раз.
Ближний ломец спрыгнул в ров. Медленно, переставляя свои неправильные ноги, двинулся ко мне. За ним — ещё двое.
— Ну давай, — сказал я. Голос был хриплый и чужой. — Давай, урод. Я тебе тоже что-нибудь выковыряю.
Ломец раскрыл пасть.
И я снова умер.
Не до конца. Почти. Сердце, которое шептунья и так держала за горло, просто остановилось. Я почувствовал это очень отчётливо: удар — пауза — и тишина. Холод пополз от груди к пальцам. Темнота навалилась со всех сторон, мягкая, ватная.
Знакомая.
Второй раз за три дня. Не многовато, Глеб Андреевич?
И тут, в самой глубине этой темноты, что-то шевельнулось.
Сначала — тепло. Маленькое, как уголёк в остывшей печи. Где-то под рёбрами, там, где у человека солнечное сплетение. Уголёк вздохнул — и разгорелся.
И я увидел.
Не глазами. Я увидел — Альрика. Не на помосте — живого, двенадцатилетнего, в отцовском дворе. Он стоит на коленях перед жаровней, а лорд Ведомир держит его за плечо. «Положи руку», — говорит отец. Альрик кладёт ладонь на угли. Лицо искажается от боли — а потом угли гаснут. Не гаснут — седеют. Становятся пеплом. И из пепла поднимается пламя — серое, с оранжевыми прожилками, как живое.
«Порог, — говорит отец. — Искра Грачей просыпается на пороге. Между жизнью и смертью. Помни это, сын. Наш огонь не греет. Наш огонь — пепел. Он сжигает то, что пришло с той стороны».
Ярен стоял в дверях конюшни и смотрел. Тайком. Ему было пять. Его к жаровне никто не звал.
Бастардов не проверяют на Порог. Зачем? Они же никто.
А ведь кровь у тебя отцова, малой. Не гляди, что прачкин.
Кровь — она своё возьмёт.
Уголёк под рёбрами вспыхнул так, что меня выгнуло дугой.
Я открыл глаза.
Ломец был прямо надо мной. Пасть — в ладони от лица. Я видел каждый зуб в трёх рядах и чувствовал кислую вонь из глотки.
Я поднял руку и упёрся ладонью ему в морду.
Ладонь горела.
Не огнём — пеплом. Из-под пальцев поползло серое, мерцающее оранжевыми искрами пламя. Оно не трещало и не давало света. Оно просто ело. Там, где пламя касалось ломца, плоть твари серела, трескалась и осыпалась хлопьями, как сгоревшая бумага.
Ломец даже не завизжал. Не успел. Голова его рассыпалась у меня в руке, за ней — шея, грудь, неправильные ноги. Секунда — и на меня посыпался тёплый пепел, а потом на месте твари не осталось ничего.
Вообще ничего.
Двое других замерли.
А потом попятились.
Я встал. Сам не понял как — нога, ребро, сердце… Сердце билось. Ровно, сильно, как никогда за эти три дня. Пламя стекало с ладони и обвивало руку до локтя, серое, бесшумное, и я не чувствовал жара. Чувствовал только тягу. Будто огонь хотел есть и тянулся к тварям.
— Ну что, — сказал я. — Кто следующий?
Следующих не было.
Ломцы на краю рва разворачивались один за другим и уходили во тьму. Не убегали — уходили, оглядываясь, с какой-то тупой звериной обидой. Визг на стене стихал. Волна откатывалась.
И тут меня отпустило.
Пламя втянулось обратно в ладонь, как вода в песок. Ноги подогнулись. Боль вернулась вся сразу — бок, бедро, голова, — и я сел в грязь.
Сверху упала верёвка. Ударила меня по макушке.
— Эй! — Голос Лиса, срывающийся, хриплый. — Ваша светлость! Ты там живой?!
— Не уверен, — честно ответил я.
— Обвяжись! Ульф тянуть будет! Да быстрее, пока они не передумали!
Обвязаться у меня получилось с третьего раза — пальцы не слушались. Ульф тянул так, что я не поднимался, а взлетал, обдирая колени о камень. Наверху меня подхватили сразу несколько рук, перевалили через зубец и положили на мокрые от крови плиты.
Надо мной склонились трое. Лис — бледный, с рассечённой бровью. Ульф — забрызганный чёрным с головы до ног. И Ода.
Ода смотрела на мою правую ладонь. Ладонь была серой. Будто я окунул её в золу. Серость медленно таяла, уходя в кожу.
— Кто видел? — тихо спросила Ода.
— Мы, — сказал Лис. — И, наверное, весь пролёт. Оно ж светилось, как…
— Никто ничего не видел, — перебила Ода. Повернулась к остальным штрафникам, сгрудившимся вокруг. — Слышали? Бастард упал в ров. Твари отошли, потому что отошли. Им смолы хватило. Кто будет болтать — пойдёт к сотнику объяснять, что он там увидел с перепугу. Разошлись!
Штрафники разошлись. Неохотно, оглядываясь.
А в проходе между зубцами, в двух шагах от меня, стоял сотник Бранн. Я не видел, когда он появился. Он просто стоял и смотрел — на мою ладонь, потом мне в лицо.
И в этот раз трещина на его каменном лице не исчезла сразу.
— В лекарскую, — сказал он наконец. — Потом ко мне.
К сотнику меня привели только к полудню.
До этого Мирта три часа шила мне бедро, стягивала рёбра холстиной и поила чем-то, от чего всё время хотелось спать. Шила молча. Только один раз, затягивая последний узел, сказала, не глядя на меня:
— Сердце у тебя бьётся ровно. Как у здорового. Шептунья так не отпускает. Никогда.
Я промолчал. Она не спросила.
Комната сотника была на третьем ярусе башни. Голые стены, узкая койка, стол, заваленный картами и донесениями, оружейная стойка. Над столом на гвозде висел старый, побитый щит. На щите был герб, затёртый почти до основания. Но я разглядел.
Чёрная птица на сером поле. Грач.
— Садись, — сказал Бранн.
Я сел. Он остался стоять у окна, спиной ко мне.
— Мне было двадцать два, — сказал он, не оборачиваясь. — Хольмская переправа. Мы держали брод против хаскарлов три дня. На третий день нас осталось одиннадцать. Меня проткнули копьём вот здесь, — он коснулся бока, — и я лежал в воде и ждал, когда меня добьют. Твой отец вынес меня на плечах. Под стрелами. Лорд — простого копейщика. Потом спросил, как зовут. Я сказал. Он сказал: «Запомню. Будешь должен».
Он помолчал.
— Тридцать лет я ждал, когда он придёт за долгом. Он так и не пришёл. А сорок дней назад ему отрубили голову. Я узнал через неделю. Из донесения.
— Мне жаль, — сказал я.
— Не надо. — Он повернулся. — Ты знаешь, что это было? Ночью, во рву?
— Догадываюсь. Искра. Пепельная.
— Пепельная Искра Грачей. — Бранн подошёл к столу, оперся на него кулаками. — Я видел её один раз. Под Хольмом, когда хаскарлы привели с собой шаманов. Твой отец поднял руку — и их шаманы рассыпались в золу. Вместе с их духами. — Он посмотрел на меня тяжело и внимательно. — Пепельный огонь не жжёт дерево и не греет руки. Он жжёт только то, что не отсюда. Колдовство. Духов. Тварей Разлома. Поэтому Грачи и стояли на Меже. Двести лет. Это они запечатали Разлом, когда он открылся в первый раз. И каждое поколение кто-то из Грачей приезжал сюда и обновлял печать.
Он ткнул пальцем в карту. На ней был нарисован Разлом — и рядом кривой столбик цифр.
— Знаешь, что это? Ширина Разлома. Я меряю её двадцать лет. Двадцать лет — плюс-минус пара шагов. А сорок дней назад он пошёл в рост. Каждую ночь — на пять-шесть шагов. И твари полезли так, как не лезли со времён моего деда.
— Сорок дней назад, — медленно повторил я.
— В день казни. Когда последний Грач с Искрой умер на помосте, печать начала гаснуть.
— Не последний, — сказал я.
— Не последний, — согласился Бранн. — Теперь не последний.
Я сидел и переваривал. Мозг работал медленно, через отвар Мирты, через боль в рёбрах. Но работал.
— Тогда почему, — сказал я, — тот, кто казнил Грачей, не боялся, что Межа рухнет?
— Хороший вопрос, — сказал Бранн. — Задай его канцлеру Веделю, когда увидишь. Это его печать стоит под приговором. И это ему отошли ваши земли.
— Ведель.
— Аурел Ведель. Белая цапля на синем поле. — Сотник сел напротив. — А теперь слушай внимательно, Ярен, сын Иды. Есть один старый закон. Право Крови. Его написали ещё тогда, когда без Грачей вся Межа рухнула бы за месяц. Если род осуждён, но Искра пробуждается в последнем носителе крови, — приговор считается исполненным огнём. Род очищен. Земли, титул, место в Королевском совете — всё возвращается. Король не может это отменить. Никто не может.
Я посмотрел на свою ладонь. Обычная ладонь. Тощая, с грязью под ногтями.
— Бастарды тоже считаются?
— Закон говорит «носитель крови». Не «законный сын». Тот, кто писал его двести лет назад, не думал, что найдётся дурак, который станет различать.
Альрик. «Ты последний». Альрик знал. Знал — и молчал, чтобы не подставить младшего.
А Ведель… Ведель, судя по всему, тоже знал. Или подозревал. И на всякий случай заплатил Тольду. Потому что бастард, у которого Искра никогда не просыпалась, — это никто. А бастард, у которого Искра проснулась, — это человек, который заберёт у канцлера всё, что тот проглотил.
— Значит, всё просто, — сказал я. — Надо сообщить в столицу.
Бранн посмотрел на меня как на ребёнка.
— Сообщить. Кому? Совету, где половина сидит у Веделя в кармане, а вторая половина боится? Донесение пойдёт через три канцелярии, и в каждой у него свои люди. Ты не успеешь даже узнать, что тебя убили. Нет. Ты будешь молчать. Будешь стоять на стене, как все. Жрать, спать, учиться держать копьё — а то держишь, как вилы. А я подумаю.
— А Тольд? — спросил я. — Это он столкнул меня со стены. Я видел.
Бранн помолчал.
— Тольда нашли утром, — сказал он. — В отхожем месте за третьей казармой. С перерезанным горлом.
Я замер.
— Твари?
— Твари не режут горло. Твари ломают хребет. — Сотник полез в поясной кошель, достал что-то и положил на стол передо мной. — Это было у него в сапоге. Тот, кто его убил, не нашёл. Или не искал.
Серебряный жетон с монету размером. На нём — тонкая гравировка. Птица на длинных ногах, с длинной шеей.
Цапля.
— Он не успел доделать работу, — тихо сказал Бранн. — И кто-то здесь, в моей крепости, решил, что лишний свидетель хуже, чем недоделанная работа. Понимаешь, что это значит?
Я понимал.
Тольд был не один.
Кто-то ещё в Кривом Зубе получал серебро с белой цаплей. Кто-то, кто ходит по тем же коридорам, ест ту же похлёбку и, может быть, уже знает, что произошло ночью во рву.
— Кто? — спросил я.
— Если бы я знал, — сказал Бранн, — он бы уже висел над воротами.
Из башни я вышел в серый, промозглый полдень. Пепел сыпался с неба мелкой крупой, оседал на плечах и на волосах.
Во дворе Лис дремал на бочке у кузни. Ульф колол дрова — одним ударом, полено за поленом, будто вымещал на них что-то личное. Ода гоняла новобранцев по двору с деревянными мечами. Корней, высунув от усердия кончик языка, что-то писал на табличке. Из лекарской вышла Мирта, вытерла руки о передник, посмотрела на небо. У склада интендант Филин Сорс пересчитывал мешки с зерном и, заметив меня, радостно помахал пухлой рукой.
Я помахал в ответ.
Двадцать лет я вытаскивал людей из-под завалов. И знаю одну вещь: самое опасное — не то, что уже рухнуло. Самое опасное — то, что ещё держится, но вот-вот сложится. Трещина в несущей стене. Её не видно, пока не станет поздно.
Одна из этих людей была такой трещиной.
Я сунул руку в карман и сжал серебряную цаплю. Металл был холодный.
Ладно. Я подожду. Я умею ждать. Пока все бегают, я соображаю, где перекрытие ляжет.
А вечером, когда я поднялся на стену на свою первую вахту и посмотрел на равнину, Разлом снова дышал. Вдох. Выдох.
И шёпот, тот самый, как шелест пепла по камню, теперь звучал не на краю слуха. Он звучал отчётливо. Будто кто-то стоял у меня за плечом.
«Гра-а-ач… Ты пришёл… Ты пришёл поздно, Грач…»
Я не обернулся. Я знал, что за спиной никого нет.
«…Иди ко мне. Я расскажу тебе, кто открыл дверь».
Глава 4. Плата пеплом
— Ты держишь копьё, как бабка ухват, — сказала Ода. — Ещё раз.
Я поднялся с земли. Пятый раз за утро. Или шестой — я сбился со счёта где-то между третьим синяком и вторым выбитым из рук древком.
Тренировочный двор за кузней был размером с волейбольную площадку. Утоптанная глина, пара соломенных чучел, бочка с водой. И Ода Рябая с деревянной палкой, которой она орудовала так, что я начинал подозревать в ней тайную Искру. Искру издевательства над новобранцами.
— Ты бьёшь руками, — сказала она. — А надо ногами.
— Ногами?
— Ногами, бастард. Удар идёт из земли. Через пятку, колено, бедро, спину — и только потом в руки. Руки — это последнее. Руки только держат. Смотри.
Она шагнула — коротко, почти незаметно, — и палка ткнулась мне в солнечное сплетение раньше, чем я успел моргнуть. Не сильно. Но воздух из меня вышел весь, со свистом.
— Понял?
— Угу, — просипел я.
— Ещё раз.
Через неделю после ночи во рву рёбра у меня ещё ныли, а бедро, зашитое Миртой, тянуло при каждом шаге. Но Ода сказала: «Твари не будут ждать, пока у тебя заживёт», — и с третьего дня я стоял на тренировочном дворе вместе со всеми новенькими.
Честно говоря, я был ей благодарен.
Тело Ярена было хорошим телом. Молодым, гибким, с длинными руками и быстрой реакцией. Но абсолютно нетренированным. Мальчишка вырос при конюшне и прачечной — сильные кисти, крепкие ноги, привычка к работе. А вот бить, двигаться, держать удар — ничего этого не было. Голова у меня знала, как надо. Тело — нет.
Значит, будем учить тело. Медленно, как учат собаку. Повторением.
Каждое утро — отжимания, приседания, подтягивания на балке под навесом. В первый день — четыре отжимания. На седьмой — двенадцать. Лис ходил смотреть и комментировал каждый раз, как будто на скачках.
— Двенадцать! — объявлял он. — Публика рукоплещет! Ставки принимаются! Его светлость намерен к зиме дойти до двадцати!
— Лис, — сказал я на восьмой день, отжимаясь в тринадцатый раз. — Хочешь, я тебе отдам свою пайку хлеба?
— С чего такая щедрость?
— Тебе понадобятся силы. Сейчас Ода тебя увидит без дела.
— Рыжий! — тут же раздалось от кузни. — Раз уж ты такой разговорчивый — бери палку. Встанешь в пару с Ульфом.
Лис посмотрел на Ульфа. Ульф посмотрел на Лиса и взял палку, которая в его ручищах казалась зубочисткой.
— Ваша светлость, — горько сказал Лис, — я вам этого не забуду.
— Я на это и рассчитываю.
Но главное начиналось не днём. Главное начиналось ночью.
Бранн пришёл за мной на третью ночь после разговора в башне. Разбудил тычком в плечо, приложил палец к губам и кивнул на выход. Ульф на соседних нарах открыл один глаз, посмотрел на сотника — и снова закрыл.
Мы спустились в подвал под башней. Узкий сводчатый коридор, сырые стены, факел в руке Бранна. В конце коридора — пустая комната с железной дверью. Внутри — стол. На столе — что-то завёрнутое в мешковину.
Бранн развернул мешковину.
Коготь. Длиной с мою ладонь, загнутый, как серп, чёрный с белыми прожилками. От него пахло той же кислой вонью, что и от ломцев.
— Срезал с одной из тех, что Ульф зарубил в твою первую ночь, — сказал Бранн. — Пролежал неделю. Не гниёт. Твари не гниют, как нормальные звери. Они медленно тают. Как лёд.
— И что мне с ним делать?
— Сжечь.
Я посмотрел на коготь. Потом на свою ладонь.
— Я не знаю, как.
— Вот и узнаем.
Узнавали мы долго.
В первую ночь не получилось ничего. Я держал коготь в руке, сжимал, разжимал, смотрел на него, думал о нём, злился на него. Коготь лежал. Ладонь оставалась ладонью. Бранн стоял у стены, скрестив руки, и молчал. Через два часа сказал: «Хватит», — и мы поднялись наверх.
Во вторую ночь — то же самое.
На третью я попробовал вспомнить. Ров. Грязь. Пасть в ладони от лица. Сердце, которое остановилось. Тепло под рёбрами.
Тепло пришло. Слабое, как от свечи. Пальцы чуть посерели — и всё.
— Порог, — сказал Бранн. — Твой отец говорил, что первый раз всегда на пороге. А потом, со временем, порог становится ближе. Ты учишься подходить к нему без того, чтобы умирать.
— Как?
— Не знаю. Я не Грач. — Он помолчал. — Но я видел, как он это делал. Он закрывал глаза. И, кажется, вспоминал что-то плохое.
Что-то плохое. Ну, этого у меня было в избытке. Причём в двух экземплярах — своём и Яреновом.
На четвёртую ночь я закрыл глаза и вспомнил плиту.
Не смерть даже. Звук. Тот самый «хрусть», который я услышал за секунду до темноты. И понимание — абсолютно спокойное, ясное: всё. Не успел. Шестерых вытащил, а себя не успел.
Тепло под рёбрами вспыхнуло, как спичка.
Я открыл глаза. Ладонь была серой до запястья, и по ней ползли тусклые оранжевые прожилки. Коготь в пальцах шипел. Не горел — шипел, как сало на сковороде, и осыпался серыми хлопьями. Через пять секунд от него не осталось ничего, кроме горстки пепла на столе.
А меня повело.
Не просто повело — ноги подкосились, и я сел прямо на пол. В глазах плыло. Во рту появился привкус золы. Руки дрожали, как у Корнея с похмелья.
Бранн присел рядом. Взял мою руку, повернул к факелу.
Серость не уходила.
Обычно, как тогда во рву, она таяла за пару минут. Сейчас — держалась. Кончики пальцев были серые, как у мертвеца, и холодные.
— Отец рассказывал, — медленно сказал Бранн, — что Искра берёт плату. Чем больше жжёшь, тем больше пепла в тебе самом. Если жечь слишком много — пепел не уходит. Человек сереет. Сначала пальцы, потом кисти, потом… — Он не договорил.
— Потом что?
— Твой прадед, говорят, умер серым целиком. Как статуя. Он держал Разлом три дня подряд, когда тот открылся в последний раз.
Я посмотрел на свои пальцы.
— Сколько?
— Чего — сколько?
— Сколько можно жечь, чтобы не посереть насовсем?
— Не знаю. — Бранн поднялся. — Ты будешь учиться это чувствовать. Как пловец чувствует, сколько у него воздуха. Когда начнёт не хватать — останавливайся. Даже если тварь у горла.
— Даже если тварь у горла, — повторил я. — Отличный совет.
— Лучше, чем ничего.
Серость сошла к утру. Но кончик мизинца на правой руке так и остался чуть темнее остальных. Как будто я испачкал его в саже и не до конца отмыл.
Первая плата. Я запомнил.
Лис раскусил меня на девятый день.
Это было неизбежно. Вор, который спит вполглаза, и сосед по нарам, который каждую третью ночь куда-то уходит с сотником, — тут не надо быть гением. Он поймал меня у кузни, когда я умывался из бочки, сел на край бочки и сказал без всякого вступления:
— Ваша светлость, давай начистоту. Я видел, что было во рву. Ульф видел. Ода видела. Мы молчим. Это хорошо. Но я, видишь ли, существо любопытное и трусливое. А трусливому существу очень важно понимать, с кем оно делит нары. Если ты — какая-то тварь из Разлома, которая влезла в мальчишку, — скажи сразу. Я тогда переберусь к Корнею. Он храпит, но хотя бы человек.
Я вытер лицо рукавом.
Врать Лису было бессмысленно. Он почует ложь, как крыса — сыр. Говорить всю правду — тоже. Про то, что я сорокадвухлетний спасатель из мира, где нет магии, но есть девятиэтажки и газовые трубы, — про это не стоило говорить никому и никогда.
Значит, половина правды. Самая полезная.
— Я Грач, — сказал я. — По крови. У Грачей есть родовая магия. Пепельный огонь. Он жжёт тварей. У отца был, у братьев был. У меня проснулся во рву. Поэтому Тольд меня и травил: кто-то наверху знал, что может проснуться, и не хотел этого.
Лис долго смотрел на меня. Очень внимательно. Потом спросил:
— А Тольда кто зарезал?
— Не знаю. Кто-то здесь. В крепости.
— Ага, — сказал Лис. Помолчал. — Ага. То есть ты мне сейчас говоришь, что в крепости, где мне сидеть три года, ходит убийца, которому платит кто-то очень богатый, и этот убийца, скорее всего, хочет прикончить человека, который спит на соседних с моими нарах.
— Примерно так.
— Ваша светлость, — сказал Лис, — я тебя ненавижу.
— Понимаю.
— Нет, ты не понимаешь. — Он спрыгнул с бочки. — Я собирался тихо отсидеть свои три года, ни во что не влезая. А теперь мне придётся спать с открытыми двумя глазами вместо одного. Потому что если тебя прирежут во сне, следующим прирежут того, кто спит рядом и мог что-то видеть. Это я. — Он вздохнул. — Ладно. Чем помочь?
Я моргнул.
— Чем — что?
— Помочь. Ну, ты ж будешь его искать. Убийцу этого. А я, между прочим, лучший вор от Ольхова до Аркана. Я умею узнавать, кто куда ходит, кто с кем шепчется и у кого под матрасом лишнее серебро. — Лис почесал щетину. — Только учти, ваша светлость. Когда ты получишь назад свои земли, я хочу домик. Небольшой. С садом. И чтоб без решёток на окнах.
— Договорились, — сказал я.
— Вот и славно. — И он ушёл, насвистывая, будто только что выиграл в кости.
Корней пришёл ко мне сам, на двенадцатый день.
Старик за две недели сильно изменился. Перестал трястись, перестал причитать про навет. Ода поставила его вести списки — кто на какой вахте, сколько стрел выдано, сколько вернулось. И оказалось, что в этом Корней Сычёв, бывший письмоводитель податной палаты, был по-настоящему хорош.
— Юноша, — сказал он, оглядываясь, и понизил голос. — Вы спасли мне жизнь. Я не забыл. Поэтому скажу только вам. Тут цифры не сходятся.
— Какие цифры?
— Смола. Стрелы. Масло для факелов. — Он развернул передо мной восковую табличку, исписанную мелким, бисерным почерком. — По моим спискам, за две недели на стену выдали сто сорок вёдер смолы. А по интендантской книге, которую ведёт господин Сорс, привезли и выдали двести десять. Семьдесят вёдер — куда-то делись. Со стрелами то же. С маслом — то же.
— Может, ошибка?
Корней посмотрел на меня с лёгкой обидой. Как старый мастер — на ученика, который предположил, что тот перепутал рубанок с долотом.
— Юноша. Я тридцать лет сводил подати по всему Ольховскому уезду. Я знаю, как выглядит ошибка. А это — не ошибка. Это система. Кто-то списывает припасы, которых крепость не получала. А стена потом стоит без смолы. И люди на ней гибнут.
Я вспомнил ночь, когда котлы на восточном пролёте опустели раньше, чем откатилась волна. И штрафника с вывернутой спиной, чьё копьё я подобрал.
— Ты кому-нибудь ещё это показывал?
— Нет. Я, юноша, тоже кое-чему научился в жизни. — Корней невесело усмехнулся. — В податной палате я однажды показал такие цифры начальству. Через месяц меня осудили за казнокрадство. Того самого, которое я нашёл.
Он свернул табличку.
— Вот так. Делайте с этим что хотите. А я — старый трус, я просто веду списки.
Ночью, когда я вернулся из подвала после очередного урока с Бранном, у нар меня ждал Ульф.
Он не спал. Сидел на краю своей лежанки, в темноте, огромный, как валун. В руке у него было что-то маленькое и блестящее.
— Кто-то приходил, — сказал он тихо. — Пока тебя не было. Я проснулся — он у твоих нар. Нагнулся. Я встал. Он побежал.
— Разглядел?
— Нет. Темно. Невысокий. Быстрый. — Ульф помолчал. — Я догнал бы. Но он через окно в нужник. Я в окно не пролезу.
Он разжал ладонь.
Игла. Длинная, тонкая, костяная, с зазубренным кончиком. Кончик был тёмный, будто его окунули в чернила.
— Была в твоём одеяле, — сказал Ульф. — Вот так. — Он показал: остриём вверх, в складке, там, где ложится плечо. — Ты бы лёг — и укололся. И утром был бы мёртвый. А лекарка сказала бы: сердце. Ты ж и так сердцем слабый.
Я взял иглу двумя пальцами. Осторожно, за самый край.
Кончик пах горько. Знакомо.
Шептунья.
— Ульф, — сказал я. — Спасибо.
— Потом, — прогудел Ульф. И лёг. Но не на своё место, а на моё — на тот край, что ближе к проходу. — Ложись к стене, Грач. Я сплю чутко.
Это была неправда. Ульф храпел так, что тряслись нары. Но той ночью я не услышал от него ни звука — и, кажется, он так и не сомкнул глаз до рассвета.
А я лежал у стены, сжимал в кулаке завёрнутую в тряпку иглу и думал.
Невысокий. Быстрый. Пролез в окно нужника.
Это точно не Сорс. Сорс в это окно не пролез бы и наполовину.
Значит, у цапли здесь не одна пара рук. Или Сорс тут вообще ни при чём, а я просто не люблю толстяков с перстнями.
Шептунья на игле. Шептунья у Тольда во фляжке. Шептунья, которую, как сказала Мирта, не продают на рынке.
А у кого в крепости могут быть травы, яды и знание, как ими пользоваться?
Я не хотел думать эту мысль. Но она пришла сама и улеглась рядом, как холодная змея.
У лекарки.
Глава 5. Тот, кто остался
Обвинять Мирту я не стал.
Вот так сразу — нет. Двадцать лет выездов научили одному: первая версия почти всегда неправильная. Видишь дым из окна — думаешь, пожар в квартире. А на деле горит мусоропровод на два этажа ниже, и дым идёт по шахте. Полезешь в квартиру — потеряешь время, а люди задохнутся на лестнице.
Сначала разведка. Потом действие.
— Лис, — сказал я утром, пока мы стояли в очереди за похлёбкой. — Лекарская.
— Что — лекарская?
— Мне нужно знать, кто туда ходит. Когда. Зачем. И что у неё хранится.
Лис посмотрел на меня с выражением глубокой печали.
— Ваша светлость. Ты хочешь, чтобы я шпионил за единственной красивой женщиной в радиусе трёх дней пути? Которая, между прочим, мне в прошлом месяце вскрыла нарыв на заднице и ни разу не засмеялась?
— Именно этого я и хочу.
— Жестокий ты человек, Грач. — Лис вздохнул. — Ладно. Но если она меня поймает и отравит — я тебе с того света являться буду. Каждую ночь. В виде рыжей тени.
— Договорились.
Но шпионить Лису в тот день не пришлось. После завтрака Бранн собрал во дворе десяток Оды.
— Сторожка, — сказал он коротко. — Сигнальная башня в двух верстах к Разлому. Позавчера ночью огонь на ней погас. Там трое. Вчера никто не вышел на перекличку. Сухой Лог, — он кивнул на север, где за холмами стояла соседняя крепость, — без нашего огня не знает, когда идёт волна. Если Лог не будет знать — Лог падёт. Если Лог падёт — твари обойдут нас с севера. Задача: дойти, выяснить, зажечь огонь, вернуться до заката. Днём они вялые. Но не мёртвые. Вопросы?
Вопросов не было.
— Бастард идёт с вами, — добавил Бранн, не глядя на меня.
Ода чуть приподняла бровь. Но ничего не сказала.
Вышли через малые ворота, вдесятером. Ода впереди. За ней — Гнат, старый штрафник с седыми усами и деревянной ногой ниже колена, который знал дорогу. Говорили, что Гнат на Меже двенадцать лет, давно отсидел свой срок, но не уехал: «Куда мне, колченогому? Тут хоть кормят». Потом шли мы — я, Ульф, Лис, Корней (Ода сказала: «Пусть старик проветрится, а то закис над своими табличками») и ещё четверо, которых я знал только в лицо.
Равнина вблизи оказалась ещё неприятнее, чем со стены.
Под ногами хрустело. Не песок, не гравий — что-то вроде спёкшегося шлака, серого, ломкого, в мелких пузырьках. Ни травинки. Ни жучка. Ни птицы над головой. Только ветер, сухой, царапающий горло, и бесконечный мелкий пепел, сеющийся с неба.
И тишина. Такая тишина, что я слышал, как скрипит деревяшка у Гната на каждом шаге.
— Не нравится мне это, — сказал Лис через полчаса.
— Тебе ничего не нравится, — отозвалась Ода, не оборачиваясь.
— Неправда. Мне нравится вино, тёплая постель и женщины, которые не носят два меча. Здесь нет ни того, ни другого, ни третьего.
Ода фыркнула. Мне показалось — почти весело.
Сторожку мы увидели издалека. Каменная башня в три человеческих роста, с площадкой наверху, где в железной корзине должен был гореть огонь. Корзина была пустая. Дверь внизу — распахнута настежь.
Ода подняла руку. Все остановились.
— Гнат, Ульф — со мной. Остальные — в сорока шагах. Бастард — тоже со мной.
Мы подошли.
У двери лежал первый. Вернее, то, что от него осталось. Ломцы, как я уже знал, ломают хребет. Этому сломали не только хребет. Второй был внутри, у лестницы. Третьего мы так и не нашли. Только меч — у подножия башни, в нескольких шагах, — и длинный бурый след, уходящий в сторону Разлома.
— Утащили, — коротко сказала Ода. — Бывает.
— Часто бывает? — спросил я.
Ода посмотрела на меня.
— Раньше — раз в год. — Она помолчала. — Этой осенью — третий раз.
Гнат, кряхтя и ругаясь, полез наверх с мешком угля и горшком масла. Мы с Ульфом вытащили тела наружу и уложили у стены, накрыв плащами. Хоронить в этой земле было нельзя — Ода объяснила, что всё, что закопано на равнине, через неделю выползает обратно. Не в виде тварей. Просто выползает. Земля отторгает. Тела надо было забрать с собой, но на десятерых их было слишком много, а до заката оставалось часов пять.
— Заберём на обратном пути, если успеем, — сказала Ода. — А не успеем — завтра вернёмся. Если будет кому.
Наверху вспыхнул огонь. Жирный, чёрный дым потянулся к небу. Гнат высунулся из-за края площадки и крикнул:
— Готово, Рябая!
И тут же крикнул ещё раз — совсем другим голосом:
— Рогач!
Он вышел из-за гряды серых валунов шагах в ста от башни. И я понял, почему его назвали рогачом.
Он был размером с небольшого слона. Шесть ног — толстых, как колонны, с костяными наростами на суставах. Спина горбом, усаженная шипами. А голова… головы, в общем-то, не было. Вместо неё — огромный костяной таран, раздвоенный на конце, как рога у жука-оленя. Под тараном — белые глаза. Шесть штук, в два ряда.
За ним бежали ломцы. Голов двадцать.
— Внутрь! — заорала Ода. — Все внутрь! Дверь держать!
Мы рванули к башне. Те, кто стоял в сорока шагах, добежали первыми — Лис, кажется, установил рекорд Межи по бегу. Корней споткнулся, Ульф подхватил его под мышку, как мешок, и забросил в дверь. Я влетел последним, Ода за мной, и мы вдвоём навалились на дверь.
Рогач ударил в неё через три секунды.
Башня вздрогнула вся, от фундамента до корзины с огнём. С потолка посыпалась каменная крошка. Дверь — дубовая, окованная железом — прогнулась внутрь, и одна петля со звоном лопнула.
— Ещё раз так — и всё, — выдохнул Гнат, скатываясь по лестнице. — Он стену пробьёт, Рябая. Я видел. В Сухом Логе один такой пробил.
Ода быстро огляделась. Узкое помещение, лестница наверх, бойницы в стенах — щели, в которые только стрелу и просунешь. Десять человек. Копья, топор Ульфа, мечи Оды. Против двадцати ломцев и костяного тарана размером со слона.
Я вспомнил, как Бранн сказал: «Когда начнёт не хватать — останавливайся. Даже если тварь у горла».
Ну что ж. Значит, придётся считать.
— Ода, — сказал я. — Мне нужно, чтобы он ударил ещё раз.
Она посмотрела на меня. Секунду. Две.
— Зачем?
— Когда он ударит, его голова будет в двери. Я его достану.
— Чем? Своим тощим копьём?
— Ты знаешь чем.
Рогач ударил снова. Дверь треснула пополам. В щель просунулся раздвоенный костяной рог, слепо мотнулся, выдрал кусок косяка.
Ода решила мгновенно. Я потом не раз видел, как она принимает решения, — всегда так, будто рубит мечом.
— Ульф, Гнат — к двери. Как только этот урод сунется — рубите ему глаза. Все шесть. Остальные — копья в бойницы, бейте ломцев. Бастард… — Она запнулась. — Ярен. Делай что надо.
Третий удар разнёс дверь в щепки.
Рогач всунул в проём всю переднюю часть — таран, глаза, кусок горба. Не пролез: проём был узкий. Застрял. Заревел так, что у меня заложило уши, и начал раскачиваться, выламывая камни.
Ульф ударил топором по глазам. Брызнуло белым. Гнат ткнул копьём в другой глаз.
Я шагнул вперёд и положил обе ладони на костяной таран.
Плита. Хрусть. Альрик на помосте.
Тепло. Жар. Пепел.
Серое пламя полилось из рук и впилось в кость, как кислота. Таран зашипел. Задымился. Потрескался. Я чувствовал, как огонь идёт глубже — в голову, в шею, — и чувствовал, как в груди что-то убывает. Как воздух в лёгких под водой.
Ещё немного. Ещё. Пальцы уже серые до второго сустава. До ладони. До запястья.
Хватит.
Я оторвал руки. Рогач рухнул. Передняя часть его, вместе с тараном и половиной горба, осыпалась серым пеплом. Задние ноги ещё скребли землю — и затихли.
А ломцы… Ломцы снаружи замерли. Все разом. Как по команде.
И я понял почему, когда посмотрел в разбитую дверь.
Между валунами, в сотне шагов от башни, стоял человек.
Нет. Не человек. Высокий — выше Ульфа на голову. Худой, как жердь. Весь серый, будто вылепленный из пепла, и пепел этот медленно стекал с него, осыпался и тут же нарастал снова. Лицо — почти человеческое. Длинное, с впалыми щеками и тонким носом. А вместо глаз — два тлеющих уголька.
Ломцы стояли вокруг него, опустив головы. Как собаки у ног хозяина.
— Не двигаться, — тихо сказала Ода за моей спиной. — Никому. Не дышать.
Серый человек смотрел на меня. Не на башню. Не на Оду. На меня.
А потом я услышал шёпот. Тот же самый, что слышал со стены, — шелест пепла по камню. Только теперь он звучал не за спиной, а прямо в голове.
«Ты пахнешь Ведомиром… — Пауза. Будто он принюхивался. — Нет. Ты пахнешь чужим. Издалека. Очень издалека. Но огонь — наш. Огонь выбрал тебя».
Я похолодел. Он знал. Эта тварь знала, что я — не Ярен.
«Дверь открыли люди с птицей, — продолжал шёпот. — Сорок и ещё девять дней назад. Они пришли с ключом. Я держу, Грач. Я держу пятьдесят зим. Но я устал. Ищи слова Сторожей под Зубом. Ищи быстрее».
— Кто ты? — спросил я. Вслух. Ода позади дёрнулась.
Уголья глаз мигнули.
«Я — тот, кто остался».
И он рассыпался. Просто рассыпался серой пылью, и ветер унёс её к Разлому. Ломцы развернулись и потрусили следом, не оглядываясь.
Тишина.
Я обнаружил, что сижу на полу. Руки до запястий были серые и не чувствовали ничего — ни холода, ни камня под ладонями. Ульф осторожно присел рядом и, ни слова не говоря, накинул мне на плечи свой плащ.
— Гнат, — позвал кто-то. — Гнат, ты чего?
Гнат лежал у двери. Последним ударом рогач, уже умирая, мотнул тараном — и задел его. Старый штрафник смотрел в потолок, и на лице у него было удивление. Будто он не понимал, как так вышло — двенадцать лет на Меже, и вот.
Ода подошла, присела и закрыла ему глаза.
— Двенадцать лет, — сказала она. — Колченогий дурак. Говорила же, уезжай.
Обратно шли молча. Тела Гната и двоих из Сторожки несли на копьях, связанных плащами. Мы успели до заката.
У самых ворот Ода догнала меня и пошла рядом.
— Я ничего не видела, — сказала она, глядя перед собой. — И не слышала, как ты разговаривал с тем… с тем, кто там стоял.
— Спасибо.
— Не благодари. — Она помолчала. — Я двенадцать лет водила вольную роту, бастард. Потом лорд, которому мы служили, продал нас противнику за горсть серебра и титул. Из шестидесяти моих ребят выжили трое. Я убила его. Поэтому я здесь.
Она остановилась у ворот.
— Я не верю лордам. Ни одному. Но Бранн тебе верит. А я верю Бранну. Так что не подведи его. — Ода посмотрела на мои серые ладони, торчащие из-под плаща Ульфа. — И сотнику про того серого скажешь сам. Я в такие дела не лезу.
Глава 6. Слова Сторожей
— Свирид, — сказал Бранн.
Он сидел за столом в своей комнате, и пламя свечи бросало на его лицо резкие тени. Я только что закончил рассказывать — про рогача, про серого человека, про шёпот. Про «ты пахнешь чужим» я умолчал. Есть вещи, которые не рассказывают даже тем, кому доверяешь.
— Кто это?
— Свирид Грач. Младший брат твоего прадеда. — Бранн потёр переносицу. — Я был сопляком, когда об этом рассказывали у костров. Пятьдесят с лишним лет назад Разлом открылся так, как не открывался ни до, ни после. Твари шли три месяца. Пали две крепости — Сухой Лог тогда отстроили заново. Твой прадед держал печать, пока не посерел целиком. А когда он умер, его младший брат взял факел и ушёл в Разлом. Один. Сказал, что печать снаружи больше не удержать, надо держать изнутри. Разлом закрылся в ту же ночь. А Свирида больше никто не видел.
— Видели, — сказал я. — Сегодня. Десять человек.
Бранн долго молчал.
— Пятьдесят зим, — сказал он наконец. — Пятьдесят зим он там. Держит. — Он покачал головой. — Пепел и кости. И мы тут думали, что это мы держим Межу.
— Он сказал: ищи слова Сторожей под Зубом.
— Сторожами в старину звали Грачей, что стояли здесь. Башню построили они. — Бранн поднялся, снял со стены факел. — Подвал ты видел. Но под подвалом есть ещё один. Я сам там не был. Дверь не открывается. Тридцать лет стоит запертая, и ни один кузнец её не взял.
Под подвалом, где я неделю жёг когти, был ещё один коридор — узкий, по колено в холодной воде. Он упирался в дверь. Не деревянную, не железную — каменную. Цельная плита, без ручки, без замочной скважины. Только посередине — вырезанный в камне знак. Птица с раскрытыми крыльями.
— Твой отец приезжал сюда двенадцать лет назад, — сказал Бранн, поднимая факел. — Один спустился. Вернулся через сутки. Серый до локтей. Ничего не сказал. Уехал на рассвете.
Двенадцать лет назад. Ярену было пять. Альрик на коленях перед жаровней. Порог.
Отец обновлял печать. И, наверное, перед этим спускался сюда — читать.
Я положил ладонь на птицу.
Можно было не вспоминать плиту. Тепло пришло само — будто камень позвал его. Пальцы посерели, по резьбе побежали тусклые оранжевые прожилки, повторяя каждое пёрышко. И плита ушла в стену с долгим, скрежещущим вздохом, обдав нас запахом пыли, старой бумаги и пепла.
Комната была небольшая. Круглая, со сводом. Вдоль стен — каменные полки. На полках — книги. Толстые, в кожаных переплётах, некоторые — в деревянных досках, перетянутых ремнями. Посередине — стол и кресло. На столе — подсвечник и чернильница, высохшая до дна.
— Вот они, — тихо сказал Бранн. — Слова Сторожей.
Мы провели там всю ночь.
Книги были журналами. Каждый Грач, стоявший на Меже, вёл записи — сухо, по-военному: ширина Разлома, число тварей, погибшие, дата обновления печати. Двести лет летописи. Я листал страницы и видел, как менялись почерки — от угловатых старинных букв до знакомой, размашистой руки, которой были подписаны бумаги лорда Ведомира в отцовском кабинете. Ярен помнил эту руку. Его тело вздрогнуло, когда я её увидел.
Последний журнал был тоньше других. Почерк в нём — острый, торопливый.
«Свирид Грач. Год сорок седьмой правления Ольгерда Второго».
Я читал вслух. Бранн слушал, сидя на ступеньке у двери.
«Брат умер на рассвете. Он стал камнем от макушки до пят. Я положил его у Пепельного камня, рядом с отцом и дедом.
Печать держится, но плохо. Разлом не закрывается. Я понял почему. Печать — не замок, а рука, которая держит дверь. Пока рука живая — дверь закрыта. Наша Искра — это и есть рука. Пока жив хоть один Грач, в ком горит пепел, печать помнит нашу кровь и держится. Раз в двадцать лет её нужно обновлять: Грач идёт к Пепельному камню у края Разлома, переступает Порог и отдаёт камню часть огня.
Если род прервётся — печать начнёт гаснуть. Не сразу. Месяц, два, три. Но погаснет.
Брат не успел обновить. Род почти прервался — остались только я и мальчишка Ведомир, ему три года, Искра ещё спит. Снаружи печать уже не удержать.
Значит, буду держать изнутри».
Дальше было несколько страниц расчётов — какие-то схемы, круги, стрелки, которые я не понимал. А потом:
«Записываю для тех, кто придёт после.
Есть вещь страшнее, чем пресечение рода. Ключ.
Если отколоть кусок от Пепельного камня и выковать из него…»
Дальше страница была вырвана.
Не истлела, не отклеилась — вырвана. Неровно, торопливо, у самого корешка. От неё остался узкий бумажный хвостик с обрывками слов.
Я поднёс страницу к факелу.
«…ключ… держать Разлом открытым… сколько угодно… кристаллы пепельного… великое богатство… никогда, слышите, ник…»
Всё.
— Вырвано, — сказал Бранн, подходя. — Давно?
Я посмотрел на корешок. Бумага на месте разрыва была светлее, чем страницы вокруг. Не пожелтевшая. Свежая.
— Недавно, — сказал я. — Месяц. Может, два.
— Не может быть. Дверь тридцать лет никто не открывал.
— Дверь — нет.
Я поднял факел повыше и пошёл вдоль стены. Медленно. Как ходил когда-то по завалам, выискивая щели, откуда тянет воздухом.
Тянуло из-под потолка. Слева от двери, почти у самого свода, чернела прямоугольная дыра в камне. Узкая — в две ладони шириной, может, чуть больше. Отдушина. Старые строители делали такие, чтобы в подземельях не скапливалась сырость.
Под отдушиной на полу лежали два белых пятнышка. Я присел, поковырял ногтем.
Воск. Белый, чистый, твёрдый. И ещё одно пятнышко — на столе, рядом с журналом Свирида.
— Кто-то пролез через отдушину, — сказал я. — Со свечой. Читал. Вырвал страницу. Ушёл тем же путём.
Бранн посмотрел на дыру.
— Туда пролезет разве что кошка.
— Или очень худой человек. Невысокий. Быстрый. — Я вспомнил ночь, иглу и окно нужника, в которое не пролез Ульф. — Который умеет лазить по узким дырам.
— Куда ведёт отдушина?
— Это я и хочу узнать.
К утру мы знали.
Бранн поднял старые чертежи башни — пожелтевший свиток, который хранился у него в сундуке. Отдушины из нижних подвалов выводились наверх через толщу стены и выходили наружу на уровне первого яруса. Таких выходов было четыре. Три — замурованы много лет назад. Четвёртый открывался в каменную кладовую у южной стены.
В кладовую, где хранили зерно, масло и свечи.
В интендантскую кладовую.
А ещё через час ко мне подошёл Корней, которого я попросил кое-что проверить, и тихо сказал, не поднимая глаз от своей таблички:
— Белые свечи. Восковые, не сальные. В крепости их выдают только трём людям. Сотнику — для письма. Лекарке — для операций. И господину интенданту. — Он помолчал. — Сотнику за два месяца выдано шесть. Лекарке — десять. А господин Сорс списал на себя сорок две.
Сорок две свечи. Человек, который ложится спать с закатом и встаёт с рассветом, — я узнавал у Лиса, — сжёг сорок две белые свечи за два месяца.
— Корней, — сказал я. — Ты молодец.
— Я старый трус, юноша. — Корней сунул табличку за пазуху. — Просто старый трус, который хорошо считает.
Я вышел во двор. Утро было серое, как всегда. Пепел сеялся с неба. У склада Филин Сорс, румяный, улыбающийся, в бархатном жилете, распекал двух штрафников за рассыпанный мешок. Увидел меня, просиял, помахал рукой.
Я помахал в ответ.
Но в тот раз — улыбаться не стал.
Глава 7. Лекарка
К Мирте я пришёл не через три дня, как она велела, а через шестнадцать.
Она подняла глаза от ступки, когда я вошёл, и сказала:
— Живой. Надо же.
— Сам удивляюсь.
— Садись. Рубаху сними.
Я снял. Она осмотрела шов на бедре — затянулся чисто, даже без красноты. Потрогала рёбра. Послушала сердце, приложив к моей груди деревянную трубку с раструбом. Потом взяла мою правую руку и долго смотрела на тёмный кончик мизинца.
— Это что?
— Испачкался.
— Это не грязь. Это мёртвая ткань. Только она не гниёт. — Мирта подняла на меня тяжёлые глаза. — Ярен. Я лекарь. Я не слепая и не дура. Про то, что было во рву и у Сторожки, половина крепости уже шепчется. Мне всё равно, что ты такое. Но мне не всё равно, когда ты врёшь мне в лицо.
Хорошо. Значит, в лицо.
Я достал из кармана тряпку, развернул и положил на стол костяную иглу с тёмным кончиком.
Мирта посмотрела на иглу. Потом на меня. И я увидел, как её лицо меняется — сначала непонимание, потом узнавание, потом… Не страх. Обида. Злая, глубокая обида.
— Ты думаешь, это я, — сказала она.
— Я думаю, что это твоя игла. И твоя шептунья. И что кто-то воткнул её в моё одеяло. Я хочу знать, как она туда попала.
Мирта молчала долго. Потом встала, подошла к полке, сняла с неё деревянную шкатулку и поставила передо мной. Открыла.
Внутри, на зелёном сукне, лежали иглы. Костяные, тонкие, точно такие же. Рядами по десять. В последнем ряду — пусто. Десять пустых гнёзд.
— Делаю сама, — сказала она. — Из птичьих костей. Для швов. Железные здесь ржавеют за неделю. — Она закрыла шкатулку и сняла с полки глиняный горшок с притёртой крышкой. Сняла крышку. Горшок был заполнен на треть. — Шептунья. Сушёный корень. В малых дозах — по крупинке, с вином — лечит сердце. Когда оно бьётся слабо и неровно. Я этим поила тебя в первый день, дурак. Почему, думаешь, тебя отпустило?
Я молчал. Клин клином. Как наперстянка: чуть больше — яд, чуть меньше — лекарство. У нас это знает любой фельдшер со «скорой».
— Горшок был полный, — сказала Мирта. — Два месяца назад. Я пришла утром — две трети нет. И десяти игл нет. Замок на двери целый. Окно закрыто. Как будто вор прошёл сквозь стену.
— Ты кому-нибудь сказала?
— Конечно, сказала. — Она поставила горшок на место. — По уставу о любой пропаже снадобий лекарь обязан донести интенданту. Чтобы записал в книгу утрат и доложил сотнику. Я донесла.
— Сорсу.
— Сорсу. Он охал, качал головой, говорил, что найдёт негодяя. Обещал записать.
— Он не записал, — сказал я.
Мирта медленно повернулась.
— Откуда ты знаешь?
— Корней ведёт свои списки. И сверяет их с интендантской книгой. Утраты снадобий за два месяца — ни одной записи.
Она стояла и смотрела на меня. А потом вдруг села на табурет — тяжело, будто у неё подогнулись ноги.
— Святая Аника, — тихо сказала она. — Значит, тебя травили моим корнем. Моими иглами.
— Не ты травила.
— Какая разница? — Мирта потёрла лицо ладонями. — Я пять лет учусь лечить, Ярен. Пять лет. В Аркане, в Странноприимном доме при храме, я вскрывала покойников, чтобы понять, как устроено сердце. Тайком, по ночам, со свечой. Меня поймали. Настоятель кричал: ересь, осквернение, костёр. Мать-настоятельница вымолила мне ссылку вместо костра. Я приехала сюда и подумала: ну вот. Здесь никто не помешает. Здесь я хотя бы буду лечить. А теперь мой корень убивает людей.
Я ничего не сказал. Подождал. Иногда человеку надо просто дать договорить — это я тоже выучил на выездах. Утешать раньше времени — всё равно что вытаскивать человека из-под завала, не сняв плиту.
Мирта выпрямилась. Глаза у неё были сухие.
— Что тебе нужно? — спросила она. Совсем другим голосом. Деловым. — Ты ведь не просто так пришёл. Ты ищешь того, кто это сделал.
— Ищу.
— Тогда слушай. Две вещи. Первое: Сорс отправляет письма. С каждым обозом, который приходит за ранеными и привозит припасы. Раз в две недели. Запечатанные. Я видела — он отдаёт их вознице лично, в руки, и всегда даёт монету сверху. У сотника своя почта, через гонца. А Сорс пишет отдельно. Зачем интенданту отдельная почта?
— Хороший вопрос. А второе?
— Второе. — Мирта помедлила. — Ко мне ходит мальчишка. Шнырь. Ему лет пятнадцать, он у Сорса на побегушках — таскает мешки, бегает с поручениями. Тощий, как жердь. Пролезет в любую щель. И последние два месяца он прибегает ко мне каждую неделю. За мазью. Локти, колени, плечи — всё ободрано. Как будто он ползает по камню.
Отдушина. В две ладони шириной. Вырванная страница.
— Он что-нибудь говорил?
— Говорит, падает с лестниц. — Мирта невесело усмехнулась. — Я лечу четвёртый год. Я знаю, как выглядит ссадина от падения. Она с одной стороны. А у него — со всех сторон сразу. Будто его протаскивают через трубу.
Я встал и натянул рубаху.
— Мирта. Спасибо.
— Не благодари. Найди его. Этого… кто бы это ни был. — Она снова взялась за ступку. — И, Ярен. Если ты будешь продолжать жечь свою руку — приходи ко мне. Не к Бранну, не к своим дружкам-штрафникам. Ко мне. Я хочу знать, что этот пепел делает с телом. Может, придумаю, как его остановить.
— Ты хочешь меня вскрыть?
— Пока ты живой — нет, — серьёзно сказала она. И впервые за всё время я увидел, как у неё дрогнули уголки губ. Не улыбка ещё. Намёк на улыбку.
Я вышел из лекарской и чуть не наступил на Лиса. Тот сидел под окном на корточках, прислонившись к стене, и делал вид, что чистит сапог.
— Подслушивал? — спросил я.
— Ваша светлость, — оскорбился Лис. — Ты сам велел мне следить за лекарской. Вот я и слежу. — Он встал, отряхнулся. Помолчал. — Она хорошая, да? Мирта.
— Хорошая.
— Я так и думал. — Лис почесал нос. — Слушай, а как думаешь, если я ей скажу, что у меня тоже сердце неровно бьётся… Ну, когда я её вижу…
— Она пропишет тебе шептунью.
— А. — Лис подумал. — Ну, это тоже внимание.
Шныря мы искали весь день — и не нашли. Его не было ни на складе, ни на кухне, ни в конюшне. Сорс на вопрос Корнея — как бы невзначай — развёл руками: «Мальчишка? Отправил с поручением на дальний пост, будет к вечеру».
Дальнего поста не существовало. Я спросил у Оды.
Мы сидели в казарме после ужина — я, Ульф, Корней — и думали. Вернее, думал я. Корней шуршал табличками. Ульф точил топор, медленно, по одному движению в три удара сердца.
Сорс знает, что мы копаем. Или чувствует. Иначе зачем прятать мальчишку? Значит, мальчишка — слабое звено. Значит, Сорс может решить, что слабое звено проще убрать. Как убрали Тольда.
— Нужно найти его раньше, — сказал я.
— Где? — спросил Корней. — Крепость маленькая, но подземелий в ней — как дыр в сыре. Можно неделю искать.
Дверь казармы распахнулась. На пороге стоял Лис — запыхавшийся, с выпученными глазами.
— Ваша светлость, — выдохнул он. — Твой невысокий и быстрый. Я его видел. Только что. Он во дворе. У большого колодца. С какой-то склянкой. И, кажется, он собирается её туда вылить.
Большой колодец. Единственный источник воды на всю крепость. Сто двадцать человек.
Я уже бежал.
Глава 8. Шнырь
Большой колодец стоял посреди двора, под деревянным навесом. Каменный сруб по пояс, ворот с толстой цепью, ведро на крюке. Днём у него всегда толпились — штрафники, кухарки, конюхи. Ночью двор был пуст. Факел у навеса едва тлел.
У сруба стояла тощая фигурка. Склонилась над чёрным провалом, что-то держала в руке.
Я не стал кричать. Крик — это предупреждение. Крик даёт человеку секунду, а секунды хватит, чтобы вылить склянку.
Я просто бежал. Босиком по холодному камню, молча, как бегал когда-то по задымлённым лестницам, — на носках, чтобы не грохотать.
Фигурка услышала меня шагов за пять. Вскинула голову. Мелькнуло бледное лицо, острый подбородок, огромные глаза. Рука со склянкой дёрнулась к срубу…
Я прыгнул.
Мы оба врезались в сруб. Склянка вылетела из тонких пальцев, кувыркнулась над чёрной дырой колодца — и я поймал её. Левой рукой, в последний момент, уже почти падая. Стекло было тёплое. Пробка — на месте.
А правой рукой я держал мальчишку за ворот.
Мальчишка дрался, как кот, которого суют в мешок. Извивался, лягался, царапался, а потом вывернулся и вцепился зубами мне в запястье. Больно, до крови. Я не разжал пальцы.
— Тихо, — сказал я. — Тихо. Не ори. Я тебе ничего не сделаю.
Он не поверил. Я бы на его месте тоже не поверил.
Подбежал Ульф. Посмотрел на нас. Наклонился и аккуратно, двумя пальцами, отцепил мальчишку от моей руки — как отцепляют клеща. Поднял за шиворот на вытянутой руке. Шнырь болтал ногами в воздухе и шипел.
— Это он? — прогудел Ульф.
— Он.
— Маленький, — с сожалением сказал Ульф. — Бить нельзя.
Шнырь перестал болтать ногами и посмотрел на Ульфа с таким ужасом, что мне стало его жалко.
В комнате сотника было холодно и тесно. Шнырь сидел на табурете посередине, обхватив колени, и трясся. Тощий, как бездомный пёс, лохматый, с ободранными локтями — Мирта не соврала. Лет пятнадцать. А может, и меньше: голодные дети всегда выглядят старше.
Бранн стоял у окна. Лицо у него было такое, что даже я, сорокадвухлетний мужик, видавший всякое, старался на него не смотреть.
Склянка стояла на столе. Мирта, которую Лис привёл из лекарской, откупорила её, понюхала, капнула на палец, лизнула и сплюнула в огонь.
— Сонный мак, — сказала она. — И валериана. И ещё что-то. Крепко. Если вылить в колодец — к полуночи весь гарнизон будет спать. Не умрёт. Просто будет спать. Как убитый.
— А на стене в полночь — волна, — тихо сказал Бранн.
Вот оно что. Не яд. Зачем яд? Ни один лекарь потом не найдёт в убитых ломцами людях следов отравы. Сто двадцать человек, проспавших свою смерть. И бастард среди них. Межа — она такая. Каждую ночь кого-нибудь не досчитываются.
— Кто тебе дал? — спросил я.
Шнырь молчал.
— Мальчик, — сказал Бранн, не оборачиваясь. — Если ты будешь молчать, я тебя повешу. Утром. Над воротами. Ты пытался отравить крепость. За это вешают. Даже детей.
Шнырь вздрогнул. Поднял на меня глаза — почему-то на меня, а не на сотника. Мокрые, огромные.
— Он сказал, если я не сделаю, Ласку продадут, — прошептал он.
— Кто такая Ласка?
— Сестра. — Шнырь шмыгнул носом. — Ей восемь. Она в Ольхове. В долговом доме. Отец наш задолжал, помер, а нас с ней туда, отрабатывать. Меня господин Сорс выкупил. Два года назад. Сказал, буду у него в услужении. А за Ласку, сказал, будет платить, чтоб её там кормили и не трогали. Только если я буду слушаться. А если не буду — он напишет, и её продадут. Южным купцам. Там таких маленьких покупают для… для…
Он не договорил. Уткнулся лицом в колени.
В комнате стало очень тихо. Я слышал, как трещит свеча. Как Ульф у двери медленно сжимает и разжимает кулаки.
— Что ещё он заставлял тебя делать? — спросил я. Мягко. Так, как говорят с ребёнком, которого вытащили из-под обломков, и он ещё не понимает, что всё кончилось.
И Шнырь рассказал.
Как два месяца назад господин Сорс показал ему дыру в стене кладовой и велел пролезть, посмотреть, что внизу. Как он полз по узкой каменной трубе в темноте, обдирая локти, и вывалился в круглую комнату с книгами. Как вернулся и описал книги. Как Сорс велел вернуться со свечой, найти книгу с определённым именем на обложке — Свирид — и вырвать страницу, где написано «ключ». Шнырь читать почти не умел, но букву «к» и слово «ключ» господин заставил выучить. Он нашёл. Вырвал. Отдал. Страницу господин сложил вчетверо и в тот же день отдал вознице вместе с письмом.
Как три недели назад господин Сорс дал ему иглу — завёрнутую в кожу — и велел воткнуть в одеяло новенького. Бастарда. «Остриём вверх, где плечо ложится». Шнырь воткнул. А потом здоровенный северянин проснулся, и Шнырь бежал так, как никогда в жизни не бегал.
— А Тольд? — спросил Бранн. — Сержант. Которого зарезали в нужнике.
— Не я! — Шнырь вскинулся. — Не я, клянусь! Я ножом не могу, я… Это Хват.
— Кто такой Хват?
— Кладовщик господина Сорса. Здоровый такой. Он раньше мясником был, в Аркане. Он в ту ночь вышел, а вернулся — руки мокрые, и рукав мокрый. И господину Сорсу кивнул. Вот так. — Шнырь кивнул, коротко, по-взрослому. — Я видел.
Бранн повернулся от окна.
— Хорошо, — сказал он. — Достаточно. Ульф, Лис — найдите Хвата. А потом мы с господином интендантом поговорим. До рассвета он будет висеть рядом со своим кладовщиком.
— Нет, — сказал я.
Бранн посмотрел на меня. Тяжело. Так смотрят старшие офицеры на лейтенанта, который посмел открыть рот на совещании.
— Повтори.
— Нет, — повторил я. — Не сейчас.
— Этот жирный ублюдок пытался усыпить мой гарнизон и скормить его тварям. Он убил моего сержанта. Он травил тебя. И ты говоришь мне — не сейчас?
— Да.
— Объясни. Быстро.
Я встал. Подошёл к столу. Ткнул пальцем в карту, туда, где был нарисован Разлом.
— Сорс — это нитка, — сказал я. — Одна нитка. На другом конце — Ведель. Если мы повесим Сорса, что будет? Письма перестанут приходить. Через месяц в столице поймут, что что-то не так. И Ведель пришлёт кого-нибудь ещё. Не жирного интенданта, а кого-то, кого мы не знаем в лицо. Кого-то, кто не будет таскать сорок две свечи и не будет нанимать детей. И мы его не найдём, пока он не ударит.
Бранн молчал.
— А пока Сорс живой и думает, что его не раскрыли, — продолжал я, — он будет делать то, что ему велят. И мы будем знать, что ему велят. Потому что письма будет носить Шнырь. — Я посмотрел на мальчишку. — Правда, Шнырь?
Шнырь смотрел на меня, открыв рот.
— Он… он узнает, — прошептал он. — Он меня убьёт. И Ласку…
— Ласку, — сказал я, — мы выкупим.
Я повернулся к Бранну.
Это был момент, когда всё решалось. Я не мог выкупить Ласку. У меня не было ни медяка, ни имени, ни права даже покинуть крепость. Всё, что у меня было, — сотник, который тридцать лет хранил на стене щит с грачом.
Бранн долго смотрел мне в глаза. Потом подошёл к своему сундуку, откинул крышку, порылся и достал кожаный кошель. Тяжёлый. Звякнул.
— Двадцать лет жалованья, — сказал он, взвешивая кошель на ладони. — Копил на домик. На старость. Хотел к морю. — Он хмыкнул. — Какое там море. — И швырнул кошель на стол. — Мой гонец поедет в Ольхов завтра на рассвете. С письмом к старшине долгового дома. Через две недели девочка будет у моей сестры в Заречье. Сестра у меня добрая. Детей своих нет.
Шнырь смотрел на кошель. Потом на сотника. Потом на меня. А потом заплакал — некрасиво, взахлёб, размазывая сопли по лицу, как плачут только дети, которые очень долго держались.
Мирта подошла и обняла его. Молча.
— Значит, так, — сказал Бранн, когда всхлипы стихли. — Мальчишка возвращается к Сорсу. Говорит, что вылил склянку. Сорс ждёт, что гарнизон уснёт. Гарнизон не уснёт.
— А Хват? — спросил Лис.
— А Хват, — сказал я, — наверное, этой ночью пойдёт делать то, ради чего гарнизон должен был уснуть. Мне очень интересно, что именно.
Бранн впервые за весь вечер чуть заметно усмехнулся. Совсем чуть-чуть, одним углом рта. Лис потом клялся, что это была первая улыбка сотника за тридцать лет, и что он, Лис, её видел, и что теперь может спокойно умереть.
— Значит, — сказал Бранн, — этой ночью посмотрим.
Глава 9. Калитка
Гарнизон должен был спать. Поэтому гарнизон храпел.
Храпел старательно, с присвистом, на все голоса — Ода лично обошла казармы и объяснила каждому десятку, что от качества храпа сегодня зависит, кто доживёт до утра. Факелы на стене горели вполсилы. Часовые на восточном пролёте сидели, привалившись к зубцам, свесив головы на грудь. Кое-кто даже выронил копьё — для достоверности.
А под каждым плащом лежал обнажённый меч.
Я сидел в темноте конюшни у малых ворот. Рядом — Ода, Ульф, Лис и двое из десятка Оды, Бор и Сеня, братья-конокрады, которые, по словам Оды, умели двигаться так тихо, что лошади не просыпались. Через щель в досках был виден весь проход к калитке: узкий каменный коридор в толще южной стены, дубовая дверь, засов толщиной в руку.
Калитку открывали только днём, для дозоров. На ночь её запирали на засов и ставили часового. Сегодня часового не было. Сегодня часовой «спал» в караулке в двадцати шагах.
Полночь. Где-то на восточной стене простонал рог — первая волна. Издалека донёсся визг ломцев и звон металла. Там дрались по-настоящему: Бранн сам повёл «проснувшихся» к зубцам, как только твари полезли.
А здесь было тихо.
Хват пришёл через четверть часа.
Он и правда был здоровый. Не как Ульф — ниже на голову, но шире в плечах, с толстой красной шеей и руками, похожими на окорока. На поясе — тесак. Не меч, не кинжал. Мясницкий тесак с широким лезвием. Профессиональный выбор.
Он шёл спокойно, не таясь. Зачем таиться, если все спят? Подошёл к калитке. Взялся за засов обеими руками.
— Рано, — шепнула Ода мне в ухо. — Пусть откроет.
— Зачем?
— Я хочу знать, кого он ждёт.
Засов, скрипнув, отъехал. Хват потянул дверь на себя. Створка открылась наружу, в ночь, на узкую тропу, что вилась вниз по скале.
Хват высунулся. Поднёс два пальца ко рту и свистнул — тихо, переливчато. Как свистят пастухи, подзывая собак.
И из темноты ему ответили.
Не свистом. Шелестом. Шорохом. Множеством лап по камню.
Они поднимались по тропе. Ломцы — шесть, восемь, десять. Медленно, послушно, гуськом, опустив узкие безглазые морды к земле. А впереди…
Впереди шёл человек.
Нет. Не человек. Я подумал сначала — Свирид. Но это был не он. Серая, тощая фигура в лохмотьях, с непропорционально длинными руками. На шее у неё висел шнурок, и на шнурке что-то тускло светилось — как уголь, присыпанный золой.
Фигура подошла к Хвату. Хват отступил в сторону, пропуская.
— Сейчас, — сказала Ода.
Мы вышли.
Хват обернулся на звук. Увидел Оду с двумя мечами, увидел Ульфа с топором. Лицо его — красное, тупое, уверенное — за одну секунду стало белым. Он рванул тесак из-за пояса.
Ода была быстрее.
Я видел, как она дерётся на стене. Но на стене она держала строй. А здесь — здесь она танцевала. Два шага, разворот, нырок под тесак. Левый меч — по запястью. Тесак звякнул о камень вместе с двумя пальцами. Правый меч — плашмя по виску. Хват рухнул, как мешок с мукой.
— Живым, — бросила Ода. — Он мне живым нужен.
А серая фигура в проходе подняла длинную руку и указала на нас.
И ломцы ринулись в калитку.
Проход был узкий. Два человека в ряд, не больше. Это нас и спасло. Ульф встал в самом устье, загородив его собой, и топор заходил, как маятник: вверх — вниз, вверх — вниз. Первый ломец лишился головы. Второй — передних лап. Третий прыгнул через упавших — и налетел на копья Бора и Сени, которые выставили их из-за плеч Ульфа, как из-за щита.
Но ломцов было много. И они давили.
— Дверь! — заорал Лис. — Закройте кто-нибудь эту проклятую дверь!
Дверь открывалась наружу. Чтобы закрыть её, надо было пройти через ломцов.
Я посмотрел на серую фигуру в проёме. Она стояла неподвижно, а уголь на её шее разгорался всё ярче. И ломцы рвались вперёд с удвоенной яростью — будто кто-то хлестал их невидимым кнутом.
Это она. Она их ведёт. Как Свирид у Сторожки — только Свирид остановил тварей, а эта гонит.
— Ульф! — крикнул я. — Пропусти меня!
Ульф не обернулся. Но сдвинулся на полшага влево, прижавшись к стене.
Я проскользнул в щель между его плечом и камнем. Прямо в мешанину из лап, крючьев и зубов.
Ломец вцепился мне в плечо. Я положил ладонь ему на морду, и он осыпался. Второй — сбоку. Ладонь. Пепел. Третий… Я шёл сквозь них, как сквозь дым, и с каждым шагом в груди становилось пустее, а руки — серее. До запястья. До середины предплечья. До локтя.
Серая фигура увидела меня. Уголь на её шее полыхнул. Она подняла руку — и я почувствовал, как невидимая плеть хлестнула по воздуху, и все ломцы разом развернулись ко мне.
Поздно.
Я схватил её за шнурок.
Уголь обжёг ладонь — по-настоящему обжёг, впервые с тех пор, как я получил Искру, — и я заорал от боли. Но не отпустил. Рванул. Шнурок лопнул.
Серая фигура издала звук, который я до сих пор иногда слышу во сне. Не визг. Плач. Тонкий, жалобный, совершенно человеческий. И рассыпалась. Как все они.
Ломцы замерли.
А потом — как будто с них сняли упряжь — завертелись, заметались, налетая друг на друга, и бросились вниз по тропе, в темноту. Прочь.
Ульф шагнул мимо меня и захлопнул дверь. Бор и Сеня задвинули засов.
Тишина. Только тяжёлое дыхание. И на восточной стене — далёкий, затихающий визг.
Я посмотрел на свою ладонь.
На ладони лежал камешек. С ноготь величиной. Серый, гладкий, тёплый — и внутри него тлела оранжевая искра. Пульсировала. Медленно, как Разлом. Вдох — выдох.
И на камешке была выцарапана крошечная птица на длинных ногах.
Цапля.
Хват умер к утру.
Он не сказал ни слова. Ода сидела рядом с ним в подвале до рассвета и задавала вопросы — тихо, без крика, — а он смотрел в потолок и молчал. Мирта сказала, что удар в висок был слишком сильный и что внутри головы у него лопнула жила. Ода выслушала, кивнула, вышла во двор и долго рубила мечом соломенное чучело. Пока от него не остались одни щепки.
Утром в крепости был переполох. Интендант Филин Сорс бегал по двору, всплёскивал пухлыми руками и громко, на всю крепость, ужасался.
— Хват! Мой Хват! Предатель! Змея, которую я пригрел! Ваша милость, — он хватал Бранна за рукав, — клянусь всеми святыми, я и подумать не мог! Он же три года у меня служил! Честнейший, казалось, человек!
Бранн смотрел на него сверху вниз. С тем самым каменным лицом.
— Бывает, господин интендант, — сказал он. — Люди — они такие. Никогда не знаешь, кто тебе служит.
И пошёл дальше.
Сорс смотрел ему вслед. Улыбка у него на лице держалась. Но глаза — маленькие, заплывшие — были очень, очень внимательные.
Он не знал, что мы знаем. Но он знал, что что-то пошло не так.
Хорошо. Пусть понервничает.
А я весь день просидел в лекарской.
Рука не отходила. Правая — серая до локтя, левая — до середины предплечья. Пальцы двигались, но плохо, будто я был в толстых зимних перчатках. Ладонь с ожогом от камешка — единственное, что болело. Всё остальное не чувствовало ничего.
Мирта пробовала разное. Горячую воду — без толку. Мази — без толку. Растирания — без толку. Под вечер она взяла ланцет, сделала мне маленький надрез на сгибе локтя и подставила миску.
Кровь потекла тёмная. Почти чёрная. И в ней плавали серые хлопья, как пепел в воде.
Мы оба смотрели на это.
— Пепел уходит с кровью, — медленно сказала Мирта. — Святая Аника. Он в крови.
Она выпустила полмиски. К ночи серость ушла до запястий. К утру — до середины ладоней.
— Не панацея, — сказала Мирта, накладывая повязку. — Кровь не бесконечная. Если ты посереешь целиком, из тебя не выпустишь столько, чтобы смыть. Но это хоть что-то. — Она подняла глаза. — Я буду рядом. Каждый раз, когда ты будешь жечь. Ты понял?
— Понял.
— Не «понял». Скажи: «Да, Мирта».
— Да, Мирта.
Она кивнула. И я опять увидел — совсем чуть-чуть, на долю секунды — тот самый намёк на улыбку.
А камешек с цаплей лежал на столе у Бранна, под стеклянным колпаком, и тлел. Вдох. Выдох. В такт с Разломом за стеной.
Осколок Пепельного камня. Ключ — или его кусочек. Тот самый, о котором писал Свирид на вырванной странице.
Цапля уже не просто платила убийцам. Цапля научилась водить тварей.
Глава 10. Двенадцать дней
Письмо пришло через четыре дня, с обозом.
Шнырь принёс его ночью, в подвал под башней, где мы теперь собирались. Сунул за пазуху, пока Сорс пересчитывал мешки с крупой, и прибежал, озираясь, бледный, но с каким-то новым, незнакомым мне выражением лица. Как будто впервые в жизни делал что-то не потому, что заставили, а потому, что сам решил.
— У меня час, — прошептал он. — Господин спит после обеда, всегда. Но час, не больше. Потом он проснётся и полезет в ящик.
Корней уже сидел за столом. Перед ним — свеча, тонкий нож, плошка с тёплой водой и лист чистой бумаги.
— Сейчас, — сказал он, осматривая печать. Тёмно-синий воск, оттиск — птица на длинных ногах. — Сейчас, сейчас… В податной палате, юноша, мы каждый месяц так проверяли письма уездных старост. По тайному распоряжению. Начальство очень интересовалось, что старосты пишут друг другу о начальстве.
Он нагрел нож над свечой. Подвёл лезвие под печать — плавно, медленно, как хирург. Воск отошёл целиком, не треснув.
— Вот так, — удовлетворённо сказал Корней. — А потом подогреем — и обратно. Ни один глаз не заметит.
Я развернул письмо. Почерк был мелкий, ровный, канцелярский. Подписи не было. Только одна буква в конце.
«Дорогой брат Филин.
Ваши хлопоты оценены по достоинству. Жаль, что с колодцем не вышло, — впрочем, капитан полагает, что так даже лучше: меньше вопросов.
Ваш груз прибудет к новолунию. Через двенадцать дней после получения этого письма к вам приедет инспектор Белой школы с ежегодной проверкой. С инспектором — капитан Кольт и сорок человек усиления. Капитан знает, что делать. Окажите ему всяческое содействие.
Птенец не должен дожить до прилёта. Если не получилось — капитан доделает сам.
Камешки берегите. Они дороги, а у нас их мало.
А.»
Я прочёл вслух. Потом ещё раз — про себя.
— Птенец, — сказал Лис. — Это, надо понимать, ты, ваша светлость.
— Надо понимать.
— «А», — сказал Бранн. — Аурел.
— Это ничего не доказывает, — сказал Корней. Он уже переписывал письмо слово в слово, бисерным почерком. — Буква «А» — это не подпись. Печать — цапля, но цапля — не только у Веделей. У Дома Эрмов тоже цапля, только на зелёном поле. Любой судья скажет: подделка. Или совпадение.
— А Кольт? — спросил я. — Кто это?
В подвале стало тихо.
— Рейнар Кольт, — сказал наконец Лис. Голос у него был необычно ровный. — Капитан Серых плащей. Это у Веделя свой отряд — вроде королевской стражи, только служит канцлеру. Три года назад в Ольховском уезде был бунт. Голодный. Мужики сожгли амбар у сборщика податей. Кольт приехал с полусотней. Через неделю в уезде не было трёх деревень. Совсем не было. Ни домов, ни людей. — Лис помолчал. — Я тогда как раз в тех краях… работал. Видел, что осталось.
— Чистильщик, — тихо сказала Ода. — Я слышала это имя. Его так называют.
— Сорок человек, — сказал Бранн. — Сорок обученных солдат с королевской грамотой. У меня — сто двадцать штрафников, из которых половина еле держит копьё. Если я закрою ворота перед королевским инспектором — это мятеж. Нас всех повесят, а Межу отдадут Кольту. Если открою…
Он не договорил.
— Значит, нам нужен кто-то, кто выше Веделя, — сказал я.
— Выше Веделя только король, — фыркнула Ода. — А король сидит в Аркане и слушает того, кто ближе стоит. А ближе всех стоит Ведель.
— Инспектор Белой школы, — сказал я.
Все посмотрели на меня.
— Маги Белой школы приносят клятву лично королю. Так? — Я посмотрел на Бранна. — Я спрашивал Корнея. Их доклады идут не через Совет, а прямо на королевский стол. Их нельзя ни подкупить, ни отстранить без королевского указа. Это единственный канал, которого у Веделя нет.
— Если инспектор — честный человек, — сказал Бранн. — Ведель сам выбирает, кого послать. Ты думаешь, он пошлёт сюда честного?
— Я думаю, что он пошлёт того, кому доверяет. А это не одно и то же. — Я постучал пальцем по письму. — «Капитан знает, что делать». Капитан. Не инспектор. Инспектор, похоже, не знает. Иначе зачем писать отдельно, что знает капитан?
Бранн долго смотрел на меня. Потом медленно кивнул.
— Допустим. Допустим, инспектор ничего не знает. Тогда что? Подойдём и скажем: «Ваша милость, канцлер — изменник, а вот письмо без подписи»?
— Нет. Нам нужны настоящие доказательства. Такие, что ни один судья не скажет «подделка».
— И где их взять?
Корней кашлянул. Тихо, как кашляют в присутствии начальства.
— Юноша. Позвольте старому казнокраду сказать одну вещь.
— Говори.
— Каждый, кто ворует для хозяина, — Корней аккуратно сложил свою копию письма, — хранит что-то против хозяина. Обязательно. Потому что знает: когда станет не нужен, хозяин от него избавится. Расписки. Счета. Письма, которые велели сжечь, а он не сжёг. Это как кольчуга под рубахой. Я тридцать лет в податной палате, и ни разу не видел, чтобы кто-нибудь нарушил это правило.
— Ты тоже хранил? — спросил Лис.
Корней невесело улыбнулся.
— Хранил. Поэтому меня и осудили, а не зарезали. Слишком много бумаг пришлось бы искать. — Он посмотрел на Шныря. — Мальчик. У господина Сорса есть место, куда он никого не пускает? Даже тебя?
Шнырь подумал. Нахмурился.
— Есть, — сказал он. — Сундучок. Маленький, железный. Под кроватью, в нише за кирпичом. Он думает, я не знаю. А я однажды видел. Он туда вечером что-то кладёт, когда думает, что я сплю.
Мы переглянулись.
— Значит, — сказал я, — у нас двенадцать дней, чтобы достать этот сундучок. Так, чтобы Сорс не заметил. Восемь — если считать, что Кольт может приехать раньше.
Сундучок оказался крепким орешком.
Лис на третью ночь пролез в комнату Сорса — тот спал, разметавшись, как морж на льдине, и храпел на всю башню. Лис вытащил кирпич, достал сундучок, ощупал в темноте замок — и вернулся с пустыми руками и задумчивым лицом.
— Замок гномий, — сказал он. — Или вроде того. Тройной, с секретом. Я такие видел дважды в жизни. Один раз открыл. Второй раз — нет, и потом три месяца сидел в яме. А ещё там, кажется, иголка. В скважине. Сунешь отмычку не так — получишь в палец. Угадай, чем намазанную.
— Сколько тебе нужно времени?
— Ночь. Целая ночь. Спокойная. С огнём, с инструментами. А не так, когда над ухом храпит жирная туша и в любой момент может проснуться. — Лис почесал нос. — Нужно, чтобы Сорса не было в комнате. Всю ночь.
— Подумаем, — сказал я.
Думали мы долго, а дни тем временем шли.
Ода гоняла меня на тренировочном дворе до седьмого пота. Я отжимался тридцать раз и подтягивался двенадцать. Тело Ярена потихоньку обрастало мясом — Ульф каждый вечер подкладывал мне свой хлеб, а Бранн как-то молча распорядился, чтобы мне в миску клали двойную порцию. Рёбра больше не торчали. Плечи стали шире. Я начал узнавать в отражении в бочке с водой не тощего мальчишку из повозки, а кого-то другого. Молодого, жёсткого, с упрямым подбородком лорда Ведомира и материнскими серыми глазами.
На восьмой день я впервые достал Оду.
Не по-честному. По-честному у меня шансов не было. Я сделал вид, что поскользнулся на мокрой глине, упал на колено — и, когда она шагнула добить, ткнул палкой снизу, в бедро. Как когда-то учил нас Гулько: «Бой, сынки, — это не турнир. Кто жив — тот и прав».
Ода посмотрела на палку, упёршуюся ей в ногу. Потом на меня.
А потом расхохоталась. Громко, по-мужски, запрокинув голову.
— Подлец, — сказала она, отсмеявшись. — Грязный, подлый ублюдок. — И протянула мне руку, помогая встать. — Вот теперь, бастард, ты, может, и доживёшь до зимы.
Ульф учился грамоте.
Это было зрелище. Огромный северянин сидел вечерами у очага рядом с Корнеем, высунув кончик языка, и выводил угольком на доске буквы. Корней терпеливо поправлял. Буквы у Ульфа выходили кривые, огромные, похожие на сломанные копья. Но через неделю он написал своё первое слово. Показал мне — молча, протянув доску.
«СИГНЕ».
— Сестра, — сказал он. — Хочу написать. На камне. Когда вернусь. Если вернусь.
Я кивнул. Сказать было нечего.
А Лис ухаживал за Миртой. Это было ещё более странное зрелище, чем Ульф с углём. На Меже не росло цветов, поэтому на пятый день Лис принёс ей камень. Обычный серый камешек с равнины, только гладкий и с белыми прожилками, похожими на морозный узор.
— Это что? — спросила Мирта, глядя на камень в его ладони.
— Цветок, — серьёзно сказал Лис. — Местный. Не вянет. Не пахнет. Не колется. Зато будет у тебя всегда.
Мирта долго смотрела на него. На его острый нос, рыжую щетину и вороватые глаза, в которых сейчас не было ни капли насмешки.
Потом взяла камень. И положила на полку. Рядом со шкатулкой с иглами.
Лис ходил после этого два дня с таким лицом, будто ему подарили королевство.
А Разлом рос.
Бранн каждое утро поднимался на башню с медной трубкой и мерил. Каждое утро вписывал новую цифру в свой столбик. Цифры ползли вверх — неровно, скачками, но неумолимо. В иные ночи — на шесть шагов. В иные — на десять.
И шёпот становился слабее.
Я слышал его теперь каждую ночь, когда стоял на стене. Но если раньше он звучал отчётливо, как будто кто-то говорил у самого уха, — теперь едва различимо. Как голос человека, который кричит из-под завала, и с каждым часом всё тише.
«Быстрее… Грач… Быстрее… Я… не удержу…»
Я знал этот голос. Не Свирида — я знал этот тон. Двадцать лет я слышал его из-под плит и балок. Так говорят те, у кого кончается воздух.
На двенадцатый день, на закате, с башни прокричал часовой.
Я поднялся на стену вместе со всеми. На дороге, той самой, по которой меня когда-то привезли в кандалах, поднималась пыль. Длинная колонна — всадники, повозки, пешие. Над головой колонны трепетали на ветру знамёна.
Белая цапля на синем поле.
А рядом — другое знамя. Белое, с серебряной звездой. Знак Белой школы.
— Ну вот, — тихо сказал рядом Лис. — Прилетели.
Бранн стоял у зубца, каменный, неподвижный. Смотрел на колонну.
— Открыть ворота, — сказал он. — И всем — улыбаться. Даже тем, кто не умеет.
Глава 11. Цапля прилетела
Гарнизон выстроился во дворе в три шеренги. Сто двадцать человек — в стёганках, в драных плащах, кто в шлеме, кто без. Ода прошлась вдоль строя с таким лицом, что даже Лис стоял по стойке «смирно» и не шутил. Улыбаться, как велел Бранн, не умел никто. Получалось что-то среднее между оскалом и зубной болью.
Колонна вползла в ворота.
Первыми въехали всадники в серых плащах. Ровно, по двое, лошадь к лошади. Сорок человек, все как один — в хороших кольчугах, с длинными мечами, с одинаково пустыми лицами. Так ездят люди, которые долго учились убивать и ни разу не задумались, зачем.
За ними — повозки с припасами. И в конце — двое верхом.
Первым был мужчина лет сорока. Худой, подтянутый, в сером плаще поверх чёрного колета. Гладко выбритый. Лицо — приятное, даже красивое: тонкий нос, высокий лоб, аккуратно подстриженные тёмные волосы с проседью на висках. Он улыбался — мягко, вежливо.
Но глаза у него были рыбьи. Светлые, водянистые и абсолютно пустые. Как у судака на прилавке.
Рейнар Кольт.
А рядом с ним ехала девушка.
Лет двадцати. В белом дорожном плаще, отороченном серебром, с серебряной звездой на груди. Светлые, почти белые волосы заплетены в тугую косу, переброшенную через плечо. Лицо — тонкое, бледное, с высокими скулами и упрямо сжатыми губами. Красивое. Холодной, неприветливой красотой зимнего утра.
Она сидела в седле прямо, как натянутая струна, и смотрела на наш строй так, как смотрят на грязную лужу, которую нужно перейти.
— Инспектор Белой школы, — объявил один из серых плащей, спешиваясь. — Маг второй ступени Сарина Ведель. По повелению его величества — с ежегодной проверкой Пепельной Межи.
Ведель.
Я почувствовал, как напрягся рядом Ульф. Как Лис перестал дышать. Как Ода чуть повернула голову.
Дочь. Он прислал сюда собственную дочь.
Бранн шагнул вперёд и поклонился — коротко, по-военному.
— Сотник Бранн. Кривой Зуб к осмотру готов, ваша милость.
Сарина Ведель спешилась. Сама, не дожидаясь, пока ей подадут руку. Огляделась. Двор, навесы, кузня, грязь, штрафники в драных стёганках.
— Готов, — повторила она. Голос у неё был звонкий, чистый и холодный, как льдинка. — Я вижу.
Кольт спешился следом. Подошёл к Бранну, улыбнулся.
— Капитан Рейнар Кольт. Рад знакомству, сотник. Много о вас слышал. — Он протянул бумагу с синей печатью. — Моя грамота. По распоряжению Королевского совета моим людям поручено усилить гарнизон Кривого Зуба на время проверки. Охрана ворот, снабжение, ночные караулы на внутренних постах. Вы, разумеется, сохраняете командование на стенах.
Бранн развернул грамоту. Прочитал. Медленно свернул.
— Разумеется, — сказал он.
Охрана ворот. Снабжение. Внутренние посты. Через день Кольт будет решать, кто входит в крепость и кто выходит. Что едят штрафники и сколько смолы привезут на стену. А Бранн будет «командовать на стенах» — стоять с копьём наверху и смотреть, как у него отбирают крепость по кусочку.
И всё по закону. С печатью.
— Господин капитан! — Из толпы, отдуваясь, выкатился Сорс. Румяный, сияющий, в лучшем бархатном жилете. — Филин Сорс, интендант! Счастлив, безмерно счастлив! Всё приготовлено, лучшие комнаты, лучшее вино, всё для вас и для её милости!
Кольт перевёл на него свои рыбьи глаза.
— Благодарю, господин интендант. Я наслышан о вашем усердии.
Одна фраза. Вежливая, пустая. Но Сорс вдруг перестал улыбаться — на одну секунду, не больше. И снова расцвёл.
— Счастлив служить!
Сарина Ведель тем временем шла вдоль строя.
Она смотрела на каждого. Внимательно, оценивающе, с лёгкой брезгливостью. Остановилась перед Корнеем — тот затрясся. Перед Ульфом — Ульф смотрел поверх её головы, в небо. Перед Лисом — Лис изобразил самую невинную улыбку, на которую был способен.
И остановилась передо мной.
Посмотрела. Сначала мельком, как на всех. Потом — внимательнее. На лицо. На руки. На кончик мизинца, который так и остался тёмным.
— Как зовут? — спросила она.
— Ярен.
— Ярен, а дальше?
— Сын Иды.
Она чуть приподняла светлую бровь.
— Ярен, сын Иды. Бастард Ведомира Грача. — Это был не вопрос. — Сотник, — она повернулась к Бранну, — я правильно понимаю, что на стене Межи, охраняющей королевство, с оружием в руках стоит сын казнённого изменника?
— Он штрафник, ваша милость, — ровно ответил Бранн. — Как и все здесь. Ему дали копьё, как всем.
— Сыну человека, который продавал королевство хаскарлам, — дали копьё. — Сарина снова посмотрела на меня. — Мой отец лично вёл это дело. Я читала протоколы. Грачи двадцать лет передавали хаскарлам сведения о северных крепостях. Им место было на плахе. Всем.
Ульф рядом шумно вдохнул. Я, не глядя, положил ладонь ему на предплечье.
— Позвольте вопрос, ваша милость, — сказал я.
Она моргнула. Видимо, штрафники нечасто задавали ей вопросы.
— Спрашивай.
— Вы будете осматривать стену?
— Разумеется.
— Тогда загляните в котлы для смолы на восточном пролёте. И в интендантскую книгу. Сравните, сколько смолы привезли в крепость за два месяца — и сколько её дошло до стены. Мне очень интересно, ваша милость, где место тем, кто ворует смолу у стены, которая охраняет королевство. Если сыну изменника место на плахе.
Сзади кто-то сдавленно хрюкнул. Кажется, Лис.
Сарина Ведель смотрела на меня секунды три. На её бледных щеках проступили два розовых пятна.
— Ты дерзишь королевскому инспектору, бастард?
— Я отвечаю на ваш вопрос, ваша милость. И задаю свой. Вы же инспектор. Проверять — ваша работа.
Краем глаза я видел, что Сорс у ворот стал цвета прокисшего молока. А Кольт… Кольт смотрел на меня. Внимательно и спокойно. С лёгким интересом. Так смотрит кот на мышь, которая неожиданно встала на задние лапки и пискнула.
— Я проверю, — отчеканила Сарина. — Всё проверю. Включая тебя.
Развернулась и пошла дальше вдоль строя.
— Ваша светлость, — прошипел мне в ухо Лис, когда строй распустили, — ты совсем с ума сошёл? Это же дочь Веделя! Его родная дочь! А ты ей — про смолу!
— Она теперь посмотрит смолу, — сказал я.
— И что?
— И увидит, что её нет. И задумается почему.
Лис посмотрел на меня как на больного.
— Ваша светлость, у меня для тебя новость. Люди её породы не задумываются. Они приказывают.
— Посмотрим.
Смолу она проверила. В тот же вечер. Я узнал от Корнея — его вызвали с табличками. Инспектор лично, своими тонкими белыми пальцами, перелистала интендантскую книгу, сверила с его списками, заглянула в котлы. Задала Сорсу три вопроса. Сорс потел, бормотал что-то про утечку, про испорченные бочки, про нерадивых возчиков. Инспектор выслушала, ничего не сказала и сделала пометку в своей книжечке в сафьяновом переплёте.
— Не знаю, юноша, — сказал Корней, вернувшись. — Не знаю. Лицо у неё было… Я такие лица видел у молодых ревизоров в палате. Первый год службы. Когда они впервые находят недостачу. Ещё не верят, что так бывает.
Ночью я стоял на вахте на восточной стене. Дул ветер, сыпал пепел, Разлом на горизонте дышал — тяжело, неровно, как больной в горячке. Шёпот Свирида был едва различим.
«…Ключ… здесь… Ключ здесь… Грач…»
Я услышал шаги на лестнице и обернулся.
Это была она. Одна, без охраны, в тёмном плаще поверх белого. В руках — какой-то прибор: кольцо из серебра, внутри — ещё кольца, а в самом центре — прозрачный кристалл размером с куриное яйцо.
Увидела меня. Остановилась.
— Ты.
— Я, ваша милость. Моя вахта.
Она поджала губы, но уходить не стала. Подошла к зубцу в пяти шагах от меня, подняла прибор и навела на Разлом. Кристалл засветился — тускло, красновато. Кольца медленно завертелись. Она смотрела на них, шевеля губами, считая.
Потом опустила прибор. Подняла снова. Пересчитала.
— Это невозможно, — сказала она вслух. Не мне. Себе.
— Что невозможно?
Она бросила на меня быстрый взгляд. Секунду колебалась. Потом всё-таки ответила — видимо, больше было некому.
— По отчётам Белой школы за двадцать лет Разлом стабилен. Колебания в пределах двух шагов. Отец… канцлер говорил мне, что Межа спокойна. Что проверка — формальность. А по моему астролябию он вырос на триста шагов. Триста. С конца лета.
— С дня казни Грачей, — сказал я.
Она резко повернулась.
— При чём тут казнь?
— У сотника есть записи. Он меряет Разлом каждое утро двадцать лет. Попросите — он покажет. Разлом начал расти в тот день, когда на площади в Аркане рубили головы. День в день.
— Совпадение.
— Может быть. — Я пожал плечами. — Вы инспектор. Проверяйте.
Она долго смотрела на меня. В темноте, при свете факела, её лицо уже не казалось таким холодным. Просто усталым. И очень молодым. Двадцать лет. Первая самостоятельная проверка. И мир, который вдруг начинает трескаться, как лёд под ногами.
— Почему ты так со мной говоришь? — спросила она вдруг.
— Как?
— Как будто ты старше меня. Тебе семнадцать. Ты штрафник. Сын прачки и изменника. А говоришь так, будто это ты здесь инспектор.
Хороший вопрос, ваша милость. Мне сорок два, и я двадцать лет разговаривал с начальниками, которые были уверены, что знают, где ляжет перекрытие. А оно ложилось там, где ложилось.
— Межа быстро учит, — сказал я.
Сарина хотела что-то ответить. Не ответила. Подхватила свой прибор и пошла к лестнице. На верхней ступеньке остановилась.
— Твоя мать, — сказала она, не оборачиваясь. — Ида. Какая она была?
Я не ожидал. Ярен внутри меня вздрогнул — тело вздрогнуло.
— Смеялась, — сказал я. — Много смеялась. Даже когда было не над чем.
Сарина Ведель постояла ещё секунду. И ушла.
Лис нашёл меня после смены, у казармы.
— Новости, — сказал он без предисловий. — Плохие и очень плохие. Плохие: Кольт поменял караулы. На воротах, у малой калитки, у колодца, у складов — всюду теперь его серые. Наших сняли. Очень плохие: Кольт полтора часа сидел у Сорса. За закрытой дверью. А когда выходил — у него на шее висела цепочка. С коробочкой. Маленькой, железной. — Лис помолчал. — И из щели в этой коробочке, ваша светлость, светилось. Тускло так. Оранжевым.
Я посмотрел на небо. Луна — тонкий, бледный, уже почти невидимый серп.
Пять ночей до новолуния.
Может, четыре.
Глава 12. Обвал
Волна пришла на вторую ночь. Не в новолуние — раньше. И не такая, как всегда.
Рог провыл не один раз, а трижды, подряд, — сигнал, который за всё моё время на Меже не звучал ни разу. «Все на стены. Все». Даже повара. Даже Корней.
Я выскочил на восточный пролёт одним из первых и замер.
Равнина не шевелилась. Равнина кипела.
Ломцы шли не волной — сплошным ковром, от скалы до самого горизонта, где багровел Разлом. Между ними прыгали прыгуны — десятки, сотни. Тяжело переставляя ноги-колонны, брели рогачи — я насчитал пять, потом сбился. А за ними, в глубине, что-то ползло. Длинное. Огромное. Оно двигалось под самой поверхностью равнины, вспучивая серый шлак горбом, как крот вспучивает землю, — только этот горб был высотой с дом.
— Пепел и кости, — сказал рядом Бранн. Тихо. Я ни разу не слышал, чтобы он так говорил. — Червь. Последний раз червь выходил при моём деде.
— Почему сейчас? — спросил я. — Не новолуние же.
Бранн не ответил. Он смотрел не на равнину. Он смотрел на главную башню.
Там, на верхней площадке, в свете факела стоял человек в сером плаще. Неподвижный. С поднятой рукой. И в руке у него что-то тлело — оранжевым. Как уголь.
Кольт.
— Проверяет, — сказал я. — Ключ проверяет. Как работает.
— Или проверяет, сколько мы продержимся, — сказал Бранн. — На новолуние.
Ломцы дошли до скалы и полезли.
Это была не драка. Это была мясорубка. Котлы опустели за первые четверть часа — смолы, которую не доворовал Сорс, хватило ненадолго. Потом в ход пошли камни, потом копья, потом мечи. Ломцы лезли по телам своих. Прыгуны перелетали через зубцы десятками. Справа от меня Бор, один из братьев-конокрадов, упал со сломанной спиной, и Сеня с воем бросился на ломца, который его убил, — и упал рядом.
Серые плащи Кольта стояли на внутренних постах. У ворот. У колодца. У складов. На стену не поднялся ни один.
— Охраняют, — процедила Ода, стряхивая с меча чёрную кровь. — Тыл охраняют, сволочи.
А потом на стену поднялась она.
Сарина Ведель вышла на восточный пролёт в своём белом плаще, без шлема, с распущенной от бега косой. В руках — ничего. Ни меча, ни прибора.
Встала у зубца. Подняла руки.
И с её пальцев сорвался свет.
Белый, холодный, ослепительный — как вспышка магния, как солнце на снегу. Он ударил вниз, по стене, по ломцам, и там, где он касался тварей, они покрывались инеем. Мгновенно, с хрустом. Застывали на камне, как ледяные статуи. Срывались вниз и разбивались.
Пролёт заорал. Не от страха — от восторга. Штрафники, которые минуту назад готовились умирать, лупили мечами по щитам и вопили так, что заглушали визг тварей.
Белая школа. Королевские маги. Я видел только одного — и понял, почему их боятся.
Сарина била снова и снова. Тонкие руки, белый свет, иней. Десятки ломцов. Сотни. Лицо у неё было бледное и сосредоточенное, губы сжаты, и я видел, как по её виску течёт пот, несмотря на ледяной ветер.
Но она была одна. А их были тысячи.
И тут под стеной зашевелилась земля.
Червь вынырнул у самого подножия скалы. Голова — если это была голова — размером с телегу, круглая, без глаз, вся — одна сплошная пасть, усаженная кольцами зубов, как у миноги. Он поднялся на десять, пятнадцать метров вверх — и ударил в стену.
Камень застонал.
Он ударил ещё раз. Трещина побежала по кладке — прямо под Сариной. Она отшатнулась, вскинула руки, швырнула в червя всё, что у неё было, — ослепительный поток белого света. Червь покрылся инеем. Замер на секунду.
И ударил в третий раз.
Пролёт стены просто сложился. Как карточный домик. Как перекрытие девятиэтажки на Заводской. Камни, зубцы, факелы, люди — всё поехало вниз, в облаке пыли и пепла.
Сарина — вместе со всеми.
Потом Лис рассказывал, что я не раздумывал ни секунды. Что я прыгнул вниз, в пролом, ещё до того, как осела пыль. Что Ода орала мне вслед такие слова, каких он не слышал даже в портовых кабаках.
Я этого не помню.
Я помню только одно: обрушение. Завал. Там внизу — человек.
Двадцать лет. Двадцать лет одно и то же. Сначала прыгаешь, потом думаешь.
Я скатился по осыпи из битого камня. Пыль забивала глаза, рот, лёгкие. Где-то рядом визжали ломцы, хрустел камень, ревел червь. А я шёл туда, где в последний раз мелькнул белый плащ.
Она лежала в каменной ловушке — две глыбы упали домиком, накрыв её сверху, и это спасло ей жизнь. Но ногу придавило третьей. Лицо в крови, белые волосы — серые от пыли. Глаза открыты. Живая.
А вокруг уже собирались твари.
Они лезли в пролом со всех сторон. Ломцы, прыгуны. Учуяли кровь. И Сарина, распластанная на камнях, подняла руку — и с её пальцев сорвалась лишь жалкая струйка белого света. Погасла. Пусто. Она выжгла себя до дна на этом проклятом черве.
Ломец прыгнул на неё.
И сгорел в воздухе.
Я не вспоминал плиту. Мне не нужно было. Плита была здесь — вокруг меня, на мне, в каждом камне этого обвала. Огонь пришёл сам, сразу, весь. Хлынул из рук, из груди, из глаз, кажется. Серое пламя покатилось по пролому, как волна, и твари, которых оно касалось, рассыпались пеплом — десятками. Ломцы. Прыгуны. Рогач, который просунул в пролом свою костяную башку, — его голова осыпалась, как песочный замок под прибоем.
Червь.
Он навис надо мной, раскрыв кольца зубов. Я поднял обе руки — и вложил в этот удар всё. Всё, что было.
Пасть червя посерела. Потом голова. Потом пепел побежал по его телу вниз, под землю, как огонь по бикфордову шнуру, — и туша длиной в полсотни метров осыпалась в собственную нору с долгим, шуршащим звуком. Как будто вздохнула сама равнина.
Твари отступили. Все. Разом. Покатились назад, к Разлому, визжа.
Я стоял в проломе и смотрел на свои руки.
Серые. До плеч. Я чувствовал, как холод ползёт дальше — по ключицам, по шее, к груди. Не чувствовал пальцев. Не чувствовал ничего.
Хватит. Хватит. Останавливайся.
Я с трудом загнал огонь внутрь. Он уходил неохотно, огрызаясь. Колени подогнулись.
Но работа была не закончена. Я наклонился, упёрся серыми плечами в глыбу, придавившую Сарине ногу. Поднял. Не знаю как. Сарина выдернула ногу, вскрикнув.
Я подхватил её на руки и понёс наверх. По осыпи. Не чувствуя ни рук, ни её веса, ни камней под ногами.
Наверху, на краю пролома, стоял весь восточный пролёт. Ода. Ульф. Лис. Корней. Десятки штрафников с окровавленным оружием в руках. Все молчали. Все смотрели на меня.
И на главной башне, в свете факела, стоял Кольт. Тоже смотрел. Опустив руку с тлеющим углём.
Я положил Сарину на камни и сел рядом. Потом лёг.
Последнее, что я видел, — лицо Мирты, склонившееся надо мной, и блеск ланцета.
Очнулся я в лекарской. Утро. Серый свет сквозь мутное окно. Руки забинтованы от плеч до кистей, на сгибах локтей — повязки, пропитанные тёмным. Мирта спала на табурете, привалившись к стене, с миской на коленях. В миске была кровь. Чёрная, с серыми хлопьями.
А в дверях стояла Сарина Ведель.
На костыле. С перевязанной головой. В чужом сером плаще поверх изорванного белого платья.
Она смотрела на меня долго. Потом сказала — тихо, чтобы не разбудить Мирту:
— Пепельная Искра Грачей.
Я молчал.
— Нам рассказывали о ней в Белой школе. На первом курсе. Огонь, который жжёт только то, что пришло из-за Разлома. Его нельзя изучить, нельзя повторить, нельзя передать. Только по крови. — Она переступила с ноги на ногу, поморщилась. — Отец сказал мне, что Грачей больше нет. Что Искра ушла вместе с ними, но это неважно, потому что Разлом стабилен и Межа спокойна. Он сказал, что Грачи предали королевство.
— Отец вам много чего сказал, — ответил я.
Она вздрогнула. Как от пощёчины.
Долго молчала. Потом повернулась и вышла, постукивая костылём.
А через час ко мне прибежал Шнырь. Белый, как известь, трясущийся сильнее, чем в ту ночь у колодца.
— Я подслушал, — выпалил он с порога. — Ночью. Под окном у господина Сорса. Там капитан был. Они говорили.
— Что говорили?
Шнырь сглотнул.
— Господин Сорс спросил: «Что теперь? Птенец оперился. Весь гарнизон видел». А капитан сказал: «Ничего. В новолуние сгорит всё. И птенец, и крепость». А господин Сорс сказал: «А девчонка? Она же тоже видела. Она же дочь…» А капитан засмеялся. Тихо так. И сказал: «Канцлер предупредил. Если дочь увидит лишнее — пусть Межа решает. У канцлера есть ещё двое сыновей».
Шнырь замолчал.
Мирта проснулась на своём табурете и смотрела на него круглыми глазами.
Я лежал и смотрел в потолок.
Новолуние. Три ночи.
Он отправил сюда собственную дочь. И приказал её убить, если она увидит правду.
Где-то за стеной, на равнине, Разлом тяжело вдохнул. И Свирид прошептал — так тихо, что я едва разобрал:
«…Иди… ко мне… Грач…»
Глава 13. Инспектор
Сарина Ведель пришла снова вечером того же дня.
На этот раз — не одна. За ней, на шаг позади, шёл серый плащ с арбалетом. Охрана. «Для безопасности её милости», — как объяснил Кольт Бранну. Сарина остановилась у двери лекарской и, не оборачиваясь, бросила:
— Подожди снаружи.
— Капитан велел…
— Капитан — не маг Белой школы. А я — да. Снаружи.
Серый плащ помедлил. Потом вышел. Дверь закрылась.
Сарина подошла к моей лежанке, тяжело опираясь на костыль, и села на табурет Мирты. Сама Мирта стояла у полки и делала вид, что перебирает травы. Уходить она не собиралась — я это видел по её спине.
— Ты что-то знаешь, — сказала Сарина без предисловий. — Ты знал про смолу. Ты знал про Разлом. Ты сказал «отец вам много чего сказал» — так, будто знаешь, что именно. Я хочу знать, что знаешь ты.
Я посмотрел на неё. На перевязанную голову, тёмные круги под глазами, сжатые губы. Двадцать лет. Первая проверка. И через три ночи её убьют люди её собственного отца.
Сказать ей? Она дочь Веделя. Она может побежать к Кольту. Может написать отцу. Может просто не поверить и рассмеяться в лицо.
А может и не побежать.
На выездах бывает момент, когда надо решать: доверять незнакомому человеку держать страховку или нет. Ты не знаешь его. Ты видишь его первый раз. Но у тебя нет выбора — кроме него, держать некому.
— Хорошо, — сказал я. — Только сначала одно условие.
— Какое?
— Вы выслушаете до конца. Не перебивая. А потом — делайте что хотите.
Она кивнула.
И я рассказал. Про яд в повозке. Про Тольда и серебряную цаплю у него в сапоге. Про иглу с шептуньей. Про вырванную страницу из журнала Свирида и про белые свечи. Про Шныря и Ласку. Про сонный мак в колодце. Про Хвата, который открыл калитку тварям. Про серое существо с камешком на шее. Про письмо с буквой «А» и словами «птенец не должен дожить до прилёта».
Про то, что Шнырь услышал под окном прошлой ночью, я рассказал последним.
«Если дочь увидит лишнее — пусть Межа решает. У канцлера есть ещё двое сыновей».
Сарина не перебивала. Ни разу. Сидела на табурете прямая, как свеча, и слушала. Только на словах про сыновей у неё дрогнули пальцы на костыле.
Когда я закончил, она долго молчала.
— Это ложь, — сказала она наконец. Ровно. Без выражения.
— Может быть.
— Мой отец — канцлер королевства. Он двадцать лет служит короне. Он… — голос дрогнул, она взяла его в руки. — Он вырастил меня один. Мать умерла, когда мне было четыре. Он сам учил меня читать. Он отдал меня в Белую школу, потому что я… потому что он сказал, что я лучшее, что у него есть.
— Я верю, что он так сказал.
— Ты обвиняешь его в убийстве. В измене. В том, что он хочет убить меня. На основании слов мальчишки-слуги, анонимного письма и камешка.
— Я вам ничего не доказываю, ваша милость. Я рассказываю. Доказывать — ваша работа. Вы инспектор.
Сарина резко поднялась. Костыль стукнул о пол.
— Покажи камешек.
Камешек лежал у Бранна под стеклянным колпаком. Сотника привела Мирта. Он пришёл, посмотрел на Сарину, на меня, ничего не спросил — молча снял колпак.
Сарина склонилась над осколком. Серый, гладкий, с оранжевой искрой внутри. Вдох — выдох. И крошечная цапля на боку.
Она вытащила из-под плаща свой прибор — серебряные кольца с кристаллом. Поднесла к камешку. Кристалл вспыхнул красным, кольца бешено завертелись.
— Пепельный камень, — прошептала она. — Это обломок Пепельного камня. Печати Межи. Нам показывали рисунки на третьем курсе… Его нельзя расколоть. Его невозможно расколоть. Это… это святотатство.
— Капитан Кольт носит на шее железную коробочку, — сказал Бранн. — На цепочке. Из неё светит. Таким же цветом. Позавчера он стоял на башне с этой коробочкой в руке, когда пришла волна. Волна, которая была не в новолуние. С червём, которого не видели пятьдесят лет.
Сарина медленно выпрямилась. Убрала прибор.
— Мне нужно услышать мальчика, — сказала она. — Самой.
Шнырь пришёл через полчаса. Трясся, мял в руках шапку. Но повторил всё — слово в слово. Сарина задавала вопросы. Короткие, точные, как удары ланцета: где стоял, что видел, каким голосом говорил капитан, смеялся ли. Шнырь отвечал.
Потом Сарина отпустила его и долго сидела, глядя в стену.
— Слова мальчика — не доказательство, — сказала она. — Ни один суд…
— Я знаю, — сказал я.
— Мне нужны бумаги. Настоящие. С подписью. С печатью. Что-то, что я смогу положить на стол его величеству и что никто — никто, слышите? — не сможет назвать подделкой. Иначе это просто моё слово против слова канцлера. Девчонки против отца.
Она повернулась ко мне. Глаза у неё были сухие и очень злые. Не на меня. На весь мир.
— Если вы правы — я хочу это знать. Если вы лжёте — я хочу это знать тоже. Найдите мне бумаги, бастард. И я сделаю всё, что смогу.
— У нас есть мысль, где их искать, — сказал я. — Но нам понадобится ваша помощь.
— Какая?
— Нужно, чтобы интендант Сорс провёл всю следующую ночь не в своей спальне. Всю. До рассвета. И чтобы ни он, ни Кольт ничего не заподозрили.
Сарина подумала. Потом впервые за всё время — едва заметно, уголком губ — усмехнулась.
— Недостача смолы, — сказала она. — Семьдесят вёдер. Королевский инспектор не может уехать, не проведя полной ревизии склада. Лично. Ночью — чтобы не мешать снабжению днём. С интендантом и его книгами. До утра.
Бранн хмыкнул. А Мирта у полки уронила горшок.
Наутро Мирта разрешила мне встать. Руки ещё плохо слушались — пальцы двигались, как замёрзшие, — но серость сошла до запястий. Я вышел во двор подышать.
И у кузни столкнулся с Кольтом.
Он стоял, заложив руки за спину, и смотрел, как Молот правит лезвие топора. Увидел меня. Улыбнулся — той самой мягкой, вежливой улыбкой.
— Ярен, сын Иды. Герой прошлой ночи. — Он чуть наклонил голову. — Весь гарнизон говорит о вас. Пепельная Искра. Подумать только. А ведь в бумагах, что мне дали в столице, о вас не было ни слова. Просто бастард. Никто.
— Бумаги часто врут, капитан.
— Часто. — Кольт посмотрел на мои забинтованные руки. — Знаете, я служу давно. И я заметил одну вещь. Люди, которые выделяются, живут недолго. Не потому, что они плохие люди. Просто мир не любит, когда что-то торчит. Мир стачивает. Как вода — камень.
— А люди, которые не выделяются?
— Живут долго. — Он улыбнулся шире. — Подумайте об этом, юноша. У вас ещё есть время. Немного, но есть.
И пошёл дальше, к воротам, где стояли его серые плащи.
Железная коробочка у него на груди, под колетом, чуть заметно светилась сквозь ткань. В такт с Разломом.
Вдох. Выдох.
Глава 14. Сундук
Ревизия началась на закате.
Сарина Ведель, на костыле, в белом плаще поверх платья, со своей сафьяновой книжечкой в руке, вошла в главную кладовую и объявила, что не выйдет, пока не пересчитает каждое ведро, каждую стрелу и каждую свечу. Лично. С интендантом. С его книгами. До утра.
Сорс побледнел. Потом покраснел. Потом заулыбался так, что щёки полезли на уши.
— Разумеется, ваша милость! Всенепременно! Счастлив! Я всегда говорил — порядок прежде всего!
— Тогда начнём, — сказала Сарина. — Корней Сычёв будет сверять ваши записи со своими.
Корней поклонился с таким кротким видом, будто его позвали на казнь. А в глазах у него, я видел, плясали искры. Тридцать лет податной палаты. Он ждал этого вечера, как мальчишка — ярмарки.
Кольт заглянул в кладовую через час. Постоял в дверях, посмотрел, как инспектор, морщась от боли в ноге, лезет с фонарём за мешки, как Сорс потеет, а Корней шуршит табличками. Хмыкнул.
— Усердие, ваша милость, — сказал он, — делает вам честь.
— Казнокрадство, капитан, — ответила Сарина, не оборачиваясь, — делает бесчестье короне. Семьдесят вёдер смолы. Люди гибли на стене.
Кольт посмотрел на Сорса. Сорс вжал голову в плечи.
— Не буду мешать, — сказал Кольт и ушёл.
Я выдохнул. Если Кольт решил, что Сорс просто воровал смолу и теперь попался на глупости, — это нам на руку. Пусть думает, что у его интенданта мелкие проблемы. Мелкие проблемы никто не охраняет.
Комната Сорса была на втором ярусе пристройки, рядом с кладовой. Под окном стоял серый плащ — но под окном, а не у двери. Дверь выходила в узкий внутренний коридор, и там караула не было.
Лис вошёл в коридор, как кошка входит в незнакомый дом: медленно, по стеночке, ощупывая каждую половицу носком сапога. Я — за ним. Шнырь остался у поворота — смотреть.
Дверь Сорса была заперта. Лис хмыкнул, вытащил из рукава что-то тонкое и кривое, поковырял в скважине. Щёлк. Открыто. Всё — за время, пока я успел сосчитать до пяти.
— Это было просто, — шепнул он. — Двери — это просто. А теперь — не просто.
Комната интенданта оказалась неожиданно уютной. Толстый ковёр. Широкая кровать с периной. Кресло у камина. Полка с бутылками вина. На столе — шкатулка с перстнями, подсвечник с белыми свечами. На стене — маленький образок святого Корнелия, покровителя торговцев.
Лис встал на колени у кровати. Нащупал в стене нужный кирпич. Вытащил. В нише, в темноте, тускло блеснуло железо.
Сундучок был размером с хлебную буханку. Чёрное железо, гладкое, без единого украшения. Спереди — три замочные скважины, расположенные треугольником. Больше ничего.
Лис поставил его на ковёр, сел рядом по-турецки и разложил вокруг себя инструменты. Их было много. Крючки, иголки, тонкие стальные пластинки, кусочек воска, крошечное зеркальце, флакон с маслом. Он раскладывал их бережно, как лекарь — ланцеты.
— Свечу, — сказал он. — Ближе. И молчи. Совсем молчи, ваша светлость. Даже дыши потише.
Я держал свечу.
Лис работал. Сначала — зеркальцем: наклонял к скважине, ловил свет, рассматривал внутренности замка. Потом — воском: прижал к одной скважине, снял, рассмотрел оттиск. Потом капнул в каждую скважину по капле масла. И взял в руки два крючка.
Время тянулось. Где-то внизу, в кладовой, глухо звучал голос Сарины — резкий, требовательный. Сорс что-то бубнил в ответ. Свеча оплывала.
Первая скважина щёлкнула через час.
Лис не обрадовался. Только вытер пот со лба тыльной стороной ладони и взялся за вторую.
Вторая заняла ещё час. Один раз он отдёрнул руку так резко, что чуть не выронил крючок, и долго сидел, глядя на свой палец. Потом показал мне: на кончике крючка — крошечная, едва видимая капелька чего-то тёмного.
— Иголка, — шепнул он. — Я говорил. На пружинке. Выстреливает, если повернёшь не туда. Я не туда не повернул. Почти.
— Почти?
— Почти — не считается, ваша светлость. — Он вытер крючок о штанину и снова наклонился к замку. Руки у него не дрожали. Совсем. Это было удивительно — потому что всё остальное в Лисе всегда дрожало, суетилось, болтало. А руки — нет.
Третья скважина открылась перед рассветом.
Крышка поднялась с тихим скрипом.
Внутри лежали бумаги. Много. Пачки писем, перевязанные бечёвкой. Какие-то расписки. Маленькая книжечка в кожаном переплёте. И сверху — сложенный вчетверо лист, пожелтевший, с неровным краем.
Я узнал этот край. Я видел его в журнале Свирида.
— Бери всё, — шепнул я. — Всё. Быстро.
Лис уже совал пачки за пазуху. Книжечку, расписки, письма. Лист с неровным краем я взял сам.
Закрыли сундучок. Защёлкнули все три замка — Лис сделал это в обратном порядке за пару минут. Вернули в нишу. Вставили кирпич. Поправили ковёр.
И тут Лис замер.
— Ваша светлость, — сказал он очень тихо. — Посвети вот сюда. На крышку.
Я поднёс свечу.
На крышке сундучка, у самого края, там, где она прилегала к корпусу, лежал волос. Длинный, тонкий. Один конец приклеен воском к крышке, второй — к корпусу. Был приклеен.
Теперь он висел, оторванный, на одном конце.
— Старый трюк, — сказал Лис. — Если волос порван — значит, открывали. Я его не заметил. Ваша светлость, прости, я… я его не заметил.
Я посмотрел на окно. Небо за мутным стеклом уже начинало сереть.
Значит, сегодня утром Сорс вернётся в спальню, полезет проверить свой сундучок и увидит порванный волос.
И побежит к Кольту.
У нас было несколько часов. Может, меньше.
— Уходим, — сказал я.
Глава 15. Дочь канцлера
Читать бумаги мы спустились в комнату Сторожей. Единственное место в крепости, куда без Искры не войти, — если ты, конечно, не пятнадцатилетний мальчишка, способный пролезть в отдушину. Но Шнырь теперь был наш.
Сарина пришла последней — прямо из кладовой, с серым от усталости лицом, с пыльным подолом. Ревизию она закончила на рассвете, подписала протокол о недостаче и оставила Сорса в кладовой — бледного, потного и, по словам Корнея, «счастливого, как мышь, которую кот отпустил погулять».
Она вошла в комнату Сторожей, огляделась — полки, журналы, круглый свод — и на секунду задержала взгляд на каменной птице над дверью. Потом села за стол.
— Показывайте.
Корней разложил бумаги. Аккуратно, стопками, по порядку — как раскладывал когда-то подати по уездам.
Письма. Тридцать два письма за три года. Ранние — длинные, подробные, на дорогой бумаге с водяными знаками. Подписанные полностью: «Аурел Ведель, канцлер Его Величества». С личной печатью — цапля в венке. Поздние — короче, осторожнее. Без подписи. Одна буква «А».
— Он стал осторожнее, — сказал Корней. — Года два назад. Видимо, понял, что пишет слишком много. А старые письма велел сжечь. Сорс не сжёг. — Он покачал головой почти с уважением. — Кольчуга под рубахой.
Книжечка. Записи столбиками, бисерным почерком Сорса. «От А. — 500 зол.» «Тольду — 200 зол., за птенца». «Хвату — 50 зол.» «Шептунья, корень, у южного купца — 30 зол.» «Свечи для мальчишки — 2 зол.»
И — отдельная пачка листов. Без конвертов, без печатей. Исписанных другим почерком. Размашистым, с сильным нажимом.
Я взял верхний лист.
«…сообщаю, что в Северной крепости гарнизон уменьшен вдвое, а склады пусты…»
И подпись. «Ведомир Грач».
Тело Ярена отреагировало раньше меня. Руки задрожали. Это была рука отца. Та самая — размашистая, тяжёлая. Ярен видел её сотни раз: на счетах, которые отец подписывал в кабинете, на приказах для управляющего, на письме, которое однажды пришло матери с соболезнованиями — когда умерла бабка. Единственное письмо отца к прачке Иде. Мать хранила его в шкатулке.
Но что-то было не так.
Я смотрел на подпись. Долго. Ярен внутри меня смотрел вместе со мной.
— Это не он, — сказал я.
— Как — не он? — Сарина подалась вперёд. — Это же… Я видела эти письма. На суде. Отец… канцлер предъявлял их совету. Почерк проверяли три писаря королевской канцелярии. Это рука Ведомира Грача.
— Рука похожа, — сказал я. — Но это не он. Смотрите. — Я ткнул пальцем в подпись. — «Грач». Видите хвостик у «ч»? Здесь он идёт вниз и закручивается. А отец… он всегда писал «ч» с прямым хвостом. Вверх. Как крыло. Мать говорила, он нарочно так делал — чтобы буква была похожа на птицу. Это знал только тот, кто видел много его писем. Очень много.
Корней уже держал лист у свечи, рассматривал на просвет. Потом взял другой. Третий.
— Учебные, — сказал он. — Это учебные листы, юноша. Видите? Тут одно и то же слово написано пять раз подряд, и каждый раз чуть иначе. Так набивают руку. Это черновики. Кто-то учился подделывать почерк. Долго. Месяцами.
— Сорс, — сказал Бранн. Он стоял у двери, скрестив руки, и за всё время не проронил ни слова. — Он ведь до Межи служил в канцелярии. Писарем. Я видел его бумаги, когда он прибыл. Хороший писарь, было сказано. Лучший почерк в отделе.
Тишина.
Сарина сидела, глядя на листы. На письмах Веделя — подписи, печати. В книжечке Сорса — «от А.», «за птенца». В черновиках — подделка. Всё вместе это складывалось в картину, как кусочки разбитой тарелки.
Канцлер платил Сорсу. Сорс подделывал письма Ведомира. Канцлер предъявлял их совету. Грачей казнили. Межа осталась без печати.
— А это? — тихо спросила она, показывая на лист с неровным краем, который лежал отдельно.
Я развернул его.
Почерк Свирида. Острый, торопливый.
«…Если отколоть кусок от Пепельного камня и выковать из него ключ, то тот, кто держит ключ, сможет держать Разлом открытым сколько угодно — и водить тварей, как пастух водит овец. Через открытый Разлом можно добраться до пепельных кристаллов — а это богатство, какого нет ни в одной сокровищнице мира. Я знаю, что кто-нибудь когда-нибудь об этом подумает. Поэтому пишу.
Разлом, открытый ключом, не закроется сам. Он будет расти. Медленно, но без остановки. Пока не поглотит Межу. Потом — Сухой Лог. Потом — Ольхов. Потом — всё.
Ключ можно уничтожить только пепельным огнём, у самого камня, на Пороге. Ничто другое его не берёт.
Никогда, слышите, никогда не делайте ключ».
Я опустил лист.
Сарина сидела не шевелясь. Потом протянула руку и взяла одно из ранних писем Веделя. С полной подписью. Развернула. Читала долго.
— Он писал мне такие же, — сказала она. Голос у неё был спокойный. Слишком спокойный. — Каждую неделю, пока я училась в Белой школе. Тем же почерком. На той же бумаге. «Дорогая моя девочка. Горжусь тобой. Ты — лучшее, что у меня есть».
Она положила письмо на стол. Аккуратно, ровно, выровняв по краю стопки.
— «Лучшее, что у меня есть». «Пусть Межа решает. У канцлера есть ещё двое сыновей».
Её плечи затряслись. Без звука. Она не плакала — просто сидела и тряслась, обхватив себя руками, как от холода. Мирта шагнула к ней — Сарина вскинула руку: не надо.
И мы ждали. Все. Молча. Бранн у двери. Корней над бумагами. Лис у полок. Я — за столом напротив.
Это длилось, может, минуту. Потом Сарина выпрямилась. Вытерла лицо рукавом — совсем по-детски, не по-благородному. И посмотрела на меня. Глаза у неё были красные, но сухие. И в них было что-то новое. Что-то, чего я раньше не видел.
Сталь.
— Я отвезу это королю, — сказала она. — Лично. В руки. Всё это. И я встану перед советом и скажу, что мой отец — убийца и изменник. И если меня убьют по дороге — пусть. Но я довезу.
— Ворота держит Кольт, — сказал Бранн. — Вас не выпустят.
— Значит, надо придумать, как выйти.
И в этот момент сверху, из отдушины, раздался шорох. Посыпалась пыль. И в комнату Сторожей, головой вниз, вывалился Шнырь.
Ободранный, перемазанный, с совершенно белым лицом.
— Господин Сорс, — выдохнул он, ещё не поднявшись. — Он вернулся в спальню. Полез в сундук. Увидел. Закричал. Побежал к капитану. Я подслушивал за дверью, я всё слышал. Он кричал: «Они всё взяли! Всё! Письма, книгу, всё!» А капитан… капитан спокойно так сказал: «Значит, вы мне больше не нужны, господин интендант». И… и…
Шнырь сглотнул.
— Я слышал, как он упал, — прошептал он. — Тяжело так. Как мешок. А потом капитан вышел и сказал своим серым: «Сотника — под арест. За колдовство и укрывательство изменника. Бастарда найти. Живым или мёртвым. Инспектора — под охрану. Для её безопасности».
Глава 16. Капитан
Первой заговорила Сарина.
— Я поднимусь, — сказала она.
— Вы с ума сошли, — сказал Лис.
— Нет. — Она уже собирала свою сафьяновую книжечку, прибор, плащ. — Кольт велел взять меня «под охрану». Если я исчезну — он перевернёт всю крепость. Будут искать по всем подвалам. Найдут отдушину. Найдут эту комнату. А если я вернусь сама, возмущённая, с протоколом ревизии в руках, — он решит, что я ничего не знаю. Будет держать меня под замком и ждать новолуния. — Она посмотрела на меня. — Он ведь не собирается убивать меня сейчас. Он собирается сделать так, чтобы меня убила Межа. Чтобы отцу не пришлось объяснять двору, почему погибла его дочь.
Логика была холодная, как она сама. И правильная.
— А бумаги?
— Бумаги останутся здесь. В комнате, которую может открыть только Грач. — Сарина почти улыбнулась. — Самый надёжный сейф в королевстве.
— Я тоже пойду, — сказал Бранн.
Мы все повернулись к нему.
— Сотник…
— Если я спрячусь, — сказал Бранн, — Ода не удержит людей. Штрафники полезут меня отбивать. С копьями — на арбалеты. Серых сорок, они в кольчугах, они стоят на всех внутренних постах. Будет бойня. А потом придёт новолуние — и на стенах некому будет стоять. — Он надел перевязь с мечом. Подумал. Снял и положил на стол. — Если я пойду сам, без оружия, и прикажу людям не дёргаться, — они не дёрнутся. Ода проследит. А Кольт успокоится. Решит, что победил.
— Он вас убьёт.
— Не сразу. Ему нужно, чтобы гарнизон стоял на стенах в новолуние. Без меня гарнизон разбежится. Значит, я нужен ему живым. До новолуния. — Бранн посмотрел на меня. — А после новолуния, Грач, всё будет зависеть от тебя.
Он пошёл к двери. На пороге остановился, не оборачиваясь.
— Журнал Свирида. Там, в конце, есть страницы про Порог. Твой отец читал их перед тем, как ехать к камню. Прочти и ты.
И ушёл. Сарина — за ним, тяжело опираясь на костыль.
Я смотрел, что было дальше, через щель в стене кладовой.
Мы со Шнырём проползли по отдушине почти до самого выхода — я едва помещался, обдирая плечи, и понял наконец, почему у мальчишки всё время были ободраны локти. Щель между камнями кладки выходила прямо на двор.
Кольт собрал гарнизон. Сто двадцать человек — нет, уже сто два: восемнадцать погибли в ночь червя. Три шеренги штрафников. Вокруг — серые плащи. Двадцать арбалетов, взведённых, со стрелами на ложах.
Бранн стоял перед строем. Без меча. Со связанными руками. Двое серых держали его за локти.
— …за колдовство и сговор с силами Разлома! — голос Кольта был мягкий, но разносился по всему двору. — Сотник Бранн укрывал в крепости колдуна. Бастарда изменника, который водит тварей. Того самого, который сегодня утром зарезал интенданта Сорса в его собственной спальне. Потому что интендант узнал правду и хотел донести.
По строю прошёл ропот.
Вот так. Красиво. Сорса убил он — а повесил на меня. Мёртвый свидетель удобен вдвойне: он не только молчит, но ещё и обвиняет.
— Ложь! — Это был Ульф. Он шагнул из строя, огромный, страшный, с голыми кулаками. — Грач полез в пролом за вашей девкой! Мы все видели!
Двадцать арбалетов повернулись к нему.
— Ульф, — сказал Бранн. Негромко. — Стоять.
Ульф стоял. Тяжело дышал, сжимая кулаки. Арбалеты смотрели ему в грудь.
— Ода, — сказал Бранн.
— Слушаю, сотник. — Голос у неё был ровный, как лезвие.
— Гарнизон на стенах. Как всегда. Новолуние завтра. Твари придут — их надо держать. Неважно, кто командует. Неважно, что происходит во дворе. Стена — главное. Поняла?
Ода смотрела на него. Долго. Я видел, как ходят желваки у неё на скулах.
— Поняла, сотник.
— Вот и хорошо. — Бранн повернулся к Кольту. — Ведите, капитан.
Его увели. В подвал под кузней — там была каменная клеть, где раньше держали пьяных и буйных. Кольт объявил награду за мою голову — сто золотых, и за живого, и за мёртвого — и распустил строй.
Штрафники расходились медленно. Молча. Оглядываясь на серых. Ульф стоял на месте ещё долго, пока Лис — в чужом плаще, с надвинутым капюшоном, неузнаваемый, — не подошёл и не потянул его за рукав.
А Сарина Ведель стояла на крыльце башни. С двумя серыми за спиной. И смотрела на Кольта так, что, будь у неё в запасе хоть капля магии, капитан превратился бы в ледяную статую.
Я вернулся в комнату Сторожей и до вечера читал журнал Свирида.
Последние страницы. Схемы. Круги, стрелки, линии. Рисунок камня — огромного, в три человеческих роста, похожего на застывшую серую слезу. Пояснения мелким острым почерком.
«Порог — это дверь в самом себе. Грач подходит к ней на краю смерти. Чем ближе к смерти — тем больше огня он может отдать. Отдать весь огонь — значит не вернуться.
Чтобы обновить печать, нужно немного. Ладони на камень. Порог. Отдать столько, сколько отдаётся. Камень сам возьмёт нужное. Брат отдавал до локтей. Отец — до плеч.
Чтобы закрыть Разлом, открытый ключом, — нужно больше. Гораздо больше. Сначала уничтожить ключ. Потом отдать камню столько, чтобы он смог затянуть рану.
Я не знаю, сколько это. Может, больше, чем есть у одного человека».
Я закрыл журнал.
Больше, чем есть у одного человека.
Ну что ж. Будем считать.
Шнырь пришёл ночью — пролез через отдушину, грязный, усталый, с двумя записками за пазухой.
Первая — от Оды. Корявым почерком, углём на обрывке холста.
«Сотник в клети под кузней. Двое серых. Девку держат в её комнате, четверо у двери. Завтра на закате серые меняются караулом. Тогда. — О.»
Вторая — от Сарины. Ровный, мелкий, красивый почерк.
«Кольт был у меня. Сказал: завтра в новолуние он лично выведет меня за стену, к Разлому, — "для замеров, которые входят в обязанности инспектора". Сказал очень вежливо. Я знаю, что это значит. Если у вас есть план — сейчас самое время. С.»
Я сложил записки и сунул в огонь свечи. Они вспыхнули и осыпались пеплом.
Новолуние — завтра.
Кольт с ключом пойдёт к Разлому. С Сариной. Чтобы открыть дверь до конца — и чтобы дочь канцлера «погибла при исполнении».
Значит, Кольт сам придёт к камню.
Значит, мне тоже туда.
Глава 17. Старый трус
Корнея взяли перед полуночью.
Я узнал об этом от Шныря. Мальчишка вывалился из отдушины весь трясущийся, с мокрыми глазами, и долго не мог выговорить ни слова. Потом выговорил.
— Деда Корнея к капитану повели. Двое серых. Из казармы, прямо с нар. Он даже сапоги не успел надеть. Босиком повели.
Я сидел за столом в комнате Сторожей, перед раскрытым журналом Свирида, и чувствовал, как внутри поднимается что-то тяжёлое и горячее. Не Искра. Обычная человеческая злость.
Корней. Старый трус, который хорошо считает. Это его списки показали дыру в смоле. Это он сверял книгу Сорса на ревизии. Кольт не дурак. Кольт понял, откуда пришла беда.
— Где его держат?
— В комнате господина Сорса. — Шнырь шмыгнул носом. — Там, где… где господин Сорс лежал. Его вынесли уже. А деда туда.
Я встал.
— Не надо, ваша светлость, — тихо сказал Шнырь. — Там четверо серых у двери. И капитан. Вы не дойдёте.
Он был прав. Я сел обратно.
Двадцать лет учат и этому тоже. Иногда нельзя лезть. Иногда человек кричит из-под завала, а над ним висит плита, которая сложится, если ты сделаешь шаг. И ты стоишь. И слушаешь, как он кричит. И ждёшь, пока подгонят кран.
Это хуже всего. Хуже огня, хуже дыма, хуже собственной смерти. Стоять и ждать.
Корнея отпустили под утро.
Подробности я узнал потом — от Мирты, которая его лечила, и от самого Корнея, который рассказывал об этом неохотно, глядя в сторону, будто стыдился.
Кольт не кричал. Кольт вообще никогда не кричал. Он усадил старика на табурет посреди комнаты, где на полу ещё темнело пятно от Сорса. Сел напротив. Налил два бокала вина — из запасов покойного интенданта. Один подвинул Корнею.
— Вы пьёте, господин Сычёв?
— Пил, ваша милость. Бросил. Здесь.
— Похвально. — Кольт пригубил. — Тогда поговорим без вина. Вы человек учёный. Тридцать лет в податной палате, мне сказали. Вы понимаете, как устроен мир. Кто-то пишет бумаги. Кто-то их читает. Кто-то по этим бумагам решает, кому жить. Вы ведь всю жизнь были тем, кто пишет. Не тем, кто решает.
— Так точно, ваша милость.
— Вот и сейчас — не надо решать. Просто скажите, где бастард. И где бумаги, которые пропали из сундука господина Сорса. Вы ведь знаете. Вы с ним дружили. Вы с ним вели свои списки.
Корней молчал.
Кольт кивнул одному из серых. Тот взял правую руку старика, положил на стол ладонью вниз и придавил. Кольт взял со стола тяжёлый бронзовый подсвечник.
— Правая рука у писаря — главное, — сказал он мягко. — Без неё — какой же вы писарь? Подумайте, господин Сычёв.
Корней подумал.
Потом сказал — тихо, дрожащим голосом:
— Я старый трус, ваша милость. Я просто веду списки.
Кольт ударил.
Он сломал Корнею два пальца. Указательный и средний. Аккуратно, по одному, с паузой между ударами, чтобы старик успел подумать ещё раз. Корней кричал. Плакал. Звал мать. Но не сказал ни слова о комнате Сторожей.
А когда Кольт поднял подсвечник в третий раз, Корней выдохнул:
— Ушёл! Ушёл он! Через калитку, вчера, когда суматоха была! К Сухому Логу! Он говорил, что в Логу у отца были друзья, что там его укроют, что он оттуда напишет в столицу! Не бейте, всеми святыми молю, не бейте!
Кольт опустил подсвечник. Долго смотрел на старика своими рыбьими глазами. Корней трясся, рыдал и всхлипывал — жалкий, сломанный, перепуганный насмерть.
— Вот видите, — сказал наконец Кольт. — Можно было и без этого.
Через час пять серых плащей верхом выехали из ворот по дороге на Сухой Лог.
Пять. Из сорока.
Мирта потом рассказывала, что, когда она вправляла Корнею пальцы, он стиснул зубы так, что прокусил губу. А когда она закончила и наложила лубок, он вдруг посмотрел на неё мокрыми глазами и улыбнулся.
— Пятерых, — прошептал он. — Пятерых увёл, госпожа лекарка. Это ведь хорошо? Это ведь хорошая цифра?
Мирта сказала, что после этого полчаса не могла держать ланцет — руки дрожали.
Старый трус. Который всю жизнь просто вёл списки.
Мирту я увидел той же ночью.
Отдушина выходила в кладовую покойного интенданта. После смерти Сорса кладовую никто не охранял — серые стояли у ворот, у колодца, у клети с Бранном и у комнаты Сарины, а пустой склад с мешками крупы Кольта не интересовал. Шнырь передал записку. И в третьем часу ночи, когда я вылез из стены, перемазанный пылью, как трубочист, Мирта уже ждала меня между мешками. С фонарём, прикрытым ладонью.
— Ты похож на угольщика, — сказала она шёпотом.
— Спасибо.
— Сядь.
Я сел на мешок. Она поставила фонарь на пол, развязала узелок, который держала в руках.
— Слушай внимательно. Повторять не буду, у меня нет времени, меня ждёт Корней. — Она выкладывала на мешок одно за другим. — Ланцет. Два. Если один потеряешь. Бинты. Жгут. Вот это — склянка с отваром, тёмная. Это для сердца. Выпьешь, когда начнёт сбоить. Не раньше. Вот это — светлая. Это я сварила сегодня. Не знаю, поможет ли. Там полынь, кровохлёбка и ещё кое-что. Если пепел пойдёт выше плеч — выпей и сразу пускай кровь. Сразу, слышишь? Не жди, пока кто-нибудь поможет. Сам. Вот тут, — она взяла мою руку и надавила пальцем на сгиб локтя, — вену видишь? Сюда. Неглубоко. Пусть течёт, пока не пойдёт красная.
— Понял.
— Скажи: «Да, Мирта».
— Да, Мирта.
Она сложила всё обратно в узелок и сунула мне в руки. Потом посидела молча, глядя на фонарь.
— Ты пойдёшь туда, — сказала она. Не вопрос.
— Пойду.
— К Разлому. Ночью. В новолуние. Когда твари идут так, как не шли пятьдесят лет. С одной рукой, которая ещё не отошла после червя.
— Обе руки отошли. Почти.
— Ярен. — Она подняла на меня свои тяжёлые, усталые глаза. — Я знаю, что такое долг. Я сама из тех, кто не может пройти мимо. Меня за это и сослали — я не могла не узнать, как устроено сердце, даже если за это жгут. Так что я тебя не отговариваю. Я просто прошу. Вернись.
Я молчал.
— Не ради меня, — сказала она. И впервые за всё время, что я её знал, у неё дрогнул голос. — Ради… ну хотя бы ради статистики. Я не люблю, когда мои пациенты умирают. Это портит мне цифры. Корней говорит, хорошие цифры — это важно.
Я засмеялся. Тихо, чтобы не услышали. Она тоже — коротко, будто испугавшись собственного смеха.
— Лис, — сказала она вдруг. — Знаешь, что он мне сказал вчера? Что, когда всё это кончится и ты получишь свои земли, он попросит у тебя домик с садом. И что в этом домике будет комната для лекарской. С большим окном. Чтобы светло было вскрывать. — Она покачала головой. — Дурак. Рыжий дурак. Я ему сказала: ты понимаешь, что ты сейчас мне предлагаешь?
— А он?
— А он сказал: понимаю. Что будешь говорить — потом скажешь. Когда вернёмся. — Мирта встала, подняла фонарь. — Так что вы оба должны вернуться. Мне нужно кому-то отказать.
Она ушла. А я ещё долго сидел на мешке с узелком в руках.
Утром Шнырь принёс последнюю записку от Оды.
«Всё как договаривались. На закате. Звон к смене — начинаем. Ульф с тобой. Рыжий и малой — за девкой. Я — за сотником. Кольт велел седлать коней к закату, пятнадцать человек. Сам поедет. — О.»
Пятнадцать. Плюс пятеро, уехавших к Сухому Логу. Значит, в крепости останется двадцать серых. Против ста двух штрафников.
Шансы были.
Не очень хорошие. Но были.
Я провёл весь день в комнате Сторожей. Спал урывками, на голом каменном полу, подложив под голову журнал Свирида. И впервые за всё время на Меже мне приснился дом.
Не дом Ярена — мой. Девятиэтажка на Заводской. Только целая. Я поднимался по лестнице на шестой этаж, и в квартире, где была девчонка с котом, горел свет. Дверь была приоткрыта. Я заглянул. Девчонка сидела на диване, уже большая — лет десяти, наверное, — и читала книжку. Рыжий кот спал у неё на коленях.
Она подняла голову и посмотрела на меня. Не испугалась. Улыбнулась.
А потом кот открыл один глаз и сказал голосом Свирида:
«Пора, Грач».
Я проснулся. В комнате Сторожей было тихо и темно. Свеча догорела. Сверху, сквозь толщу камня, донёсся далёкий удар колокола.
Звон к смене караула.
Закат.
Глава 18. Закат
Ульф ждал меня в кладовой, между мешками с крупой. С топором на плече и с таким лицом, будто ждал не начала боя, а обеда.
— Опоздал, — сказал он.
— Звон только начался.
— Всё равно опоздал.
Мы выскользнули во двор. Закатное небо над Межой было цвета ржавчины, пепел сыпался гуще обычного. Во дворе было людно и шумно — серые плащи менялись на постах, кто-то кричал, кто-то ругался, ржали лошади. Никто не смотрел на двух штрафников в драных плащах с капюшонами.
Наша задача была простая. Конюшня. Кольт седлает пятнадцать коней, чтобы ехать к Разлому. С Сариной. Без Сарины он, может быть, и поедет — ключ всё равно надо нести к камню, — но тогда хотя бы девчонка останется жива. Лис со Шнырём вытащат её из окна башни. А мы с Ульфом должны сделать так, чтобы Кольт не выехал вовремя. Подрезать подпруги. Распугать лошадей. Поджечь сено, если придётся.
Мы не дошли.
На полпути к конюшне за кузней раздался грохот, крик и звон железа — это Ода начала. А через секунду с другого конца двора, от башни, донёсся пронзительный свист. Лис.
Два коротких. Один длинный.
Сигнал «пусто».
Я остановился как вкопанный.
Пусто. Комната Сарины пуста.
— Конюшня, — сказал Ульф.
Мы побежали.
Ворота конюшни были распахнуты. Внутри, в полумраке, пахнущем сеном и конским потом, стояли оседланные кони. Пятнадцать. И пятнадцать серых плащей — уже в сёдлах.
Посередине, на высоком вороном жеребце, сидел Кольт. Безупречный, как всегда. Плащ, колет, перчатки. Железная коробочка на груди светилась сквозь ткань оранжевым.
А впереди него, поперёк седла, — Сарина. Связанная по рукам и ногам. С кляпом во рту. Белые волосы свисали почти до стремени. Она подняла голову и увидела меня. Глаза у неё были бешеные.
— А вот и птенец, — сказал Кольт. Без удивления. С лёгкой улыбкой. — Я так и думал, что мальчишка-слуга — ваш. Слишком часто он бегал. Поэтому её милость я забрал ещё днём. На всякий случай. Её милость, знаете ли, очень ценный груз.
Ульф шагнул вперёд, поднимая топор.
Три арбалета повернулись к нему.
— Не надо, северянин, — мягко сказал Кольт. — Я знаю, что вы очень сильный. Но болт сильнее.
Я стоял в воротах и считал.
Пятнадцать всадников. Арбалеты у пятерых. Я — с мечом, который едва умею держать. Ульф — с топором. Искра…
Искра здесь была бесполезна. Я это знал. Пепельный огонь жжёт только то, что пришло из-за Разлома. Тварей. Колдовство. Духов. А серые плащи были людьми. Обычными, живыми людьми из мяса и костей. Я мог положить ладонь на лицо Кольта — и ничего бы не случилось. Разве что он бы удивился.
Двадцать лет учили: никогда не лезь туда, где нет шансов. Ты не поможешь, ты станешь ещё одним, кого придётся вытаскивать.
Но там была девчонка поперёк седла.
— Отпустите её, капитан, — сказал я. — Она вам не нужна. Вам нужен я. И вам нужен камень. Ключ у вас. Езжайте к камню. А её отпустите.
Кольт посмотрел на меня с интересом. Даже чуть наклонил голову, как птица.
— Вы торгуетесь, юноша? Чем? У вас нет ничего, что мне нужно. — Он улыбнулся шире. — Хотя нет. Есть. Вы. Знаете, Пепельная Искра — это ведь тоже ключ. В каком-то смысле. Канцлер очень хотел бы на неё посмотреть. Поближе. Жаль, что приказ — «птенец не должен дожить».
Он тронул поводья.
— Но вы придёте к камню. Я знаю. Вы из тех, кто всегда приходит. Я таких видел. Они умирают первыми. — Кольт кивнул своим. — Вперёд.
— Ульф! — крикнул я.
Ульф прыгнул.
Он успел. Не к Кольту — к ближнему всаднику. Топор обрушился на конскую шею, конь рухнул, всадник покатился по соломе. Ульф развернулся ко второму…
Арбалет щёлкнул.
Болт вошёл Ульфу в левое плечо. Он качнулся. Не упал. Зарычал — по-медвежьи, утробно — и ударил второго всадника рукоятью топора в колено. Тот завопил.
А Кольт уже выезжал из конюшни, пригнувшись в седле, прикрывая собой Сарину. И остальные — за ним. Мимо меня, в узком проходе, лошадиные бока, стремена, сапоги. Кто-то ударил меня ногой в грудь, я отлетел к стене. Встал. Побежал следом.
Они неслись через двор к воротам. Серые на воротах уже тянули створки — заранее, по уговору. Штрафники Оды выскакивали из-за кузни, но не успевали, не успевали…
Кольт пролетел в ворота первым. За ним — остальные. Двенадцать. Трое остались лежать во дворе и в конюшне.
Створки захлопнулись.
Дальше всё случилось очень быстро.
Ода с десятком выволокла из подвала под кузней Бранна. Двоих серых, что сторожили клеть, взял Молот — кузнец, который за всё время моего пребывания на Меже не сказал при мне и десяти слов. Он просто вышел из кузни с молотом в руке, и через секунду один серый лежал без сознания, а второй сам бросил меч и поднял руки.
Остальные серые — восемнадцать человек — успели отступить в надвратную башню. Захлопнули дверь, задвинули засовы. Из бойниц высунулись арбалеты.
Штрафники столпились во дворе. Сто человек — с копьями, топорами, кольями, кто с чем. Злые, как осы.
— Выкурим! — орал кто-то. — Дров под дверь — и выкурим!
— Стоять, — сказал Бранн.
Он стоял посреди двора. Без меча, без доспеха, с разбитой губой и синяком на скуле — серые в клети его не жалели. Но когда он сказал «стоять», сто человек замолчали.
— Слышите? — спросил он.
Все прислушались.
И тогда мы услышали. Далеко, со стороны равнины. Низкий, ровный гул. Как шум прибоя. Как поезд в тоннеле, сказал бы я, если бы здесь кто-то знал, что такое поезд.
Ода взбежала на стену, глянула вниз — и я увидел, как у неё побелело лицо.
— Сотник, — крикнула она сверху. Голос сорвался. — Сотник, их… их больше, чем в ночь червя. Намного больше.
Новолуние. Кольт выехал к Разлому с ключом. И Разлом откликнулся.
Бранн повернулся к надвратной башне.
— Эй, в башне! — рявкнул он. — Кто старший?
Пауза. Потом из бойницы:
— Сержант Варг.
— Сержант Варг! Твой капитан бросил тебя здесь. С двадцатью людьми. Ему плевать, что с вами будет. Через полчаса на эту стену полезет столько тварей, сколько ты в жизни не видел. И им всё равно, какого цвета у тебя плащ. Они сожрут и серых, и штрафников. Одинаково.
Тишина.
— Я предлагаю перемирие, — сказал Бранн. — До рассвета. Вы выходите и встаёте на стену с нами. Мы держим. Если доживём до утра — разберёмся, кто кому что должен. Если не доживём — какая разница?
Долгая, долгая тишина.
Потом засовы надвратной башни лязгнули. Дверь открылась. На пороге стоял сержант — немолодой, с седыми усами, с арбалетом в руках.
— Капитан сказал нам: держать ворота закрытыми, пока он не вернётся, — сказал он. — Про то, чтобы не стоять на стене, капитан ничего не говорил.
Бранн кивнул.
— Вот и хорошо. Ода — расставь их. Вперемешку с нашими. Чтоб ни одного серого не стояло рядом с другим серым.
— Есть.
Двор пришёл в движение. Люди бежали к лестницам, тащили котлы, корзины с камнями, связки копий. Кто-то уже разжигал огонь под смолой — той, что Сарина нашла при ревизии в тайнике Сорса.
А я стоял у конюшни. Рядом сидел на перевёрнутом ведре Ульф. Из плеча у него торчал болт. Мирта, присев рядом, осматривала рану, ругаясь сквозь зубы.
— Мне нужно идти, — сказал я.
Бранн подошёл. Посмотрел на меня. На Ульфа. На закрытые ворота.
— Знаю, — сказал он.
— Одному?
— Нет, — сказал Ульф. Встал с ведра. Мирта пыталась его удержать, но это было всё равно что удерживать сползающую гору. Он взялся здоровой рукой за болт и выдернул его одним движением. Даже не поморщился. — Перевяжи, лекарка. Туго. Я иду с Грачом.
— Ты с ума сошёл, — сказала Мирта.
— Нет. Я северянин. Это другое.
— И я, — сказал Лис.
Он стоял за моей спиной, весь в пыли и известке — лез по стене башни к пустому окну. Рядом с ним — Шнырь.
— Тебе зачем? — спросил я.
— Мне нужен домик, ваша светлость. С садом. — Лис криво улыбнулся. — А если тебя сожрут, кто мне его даст? Кольт? — Он посмотрел на Мирту. Мирта смотрела на него. Долго. Потом отвернулась и туже затянула повязку на плече Ульфа.
— Малой остаётся, — сказал я.
Шнырь открыл рот.
— Остаёшься, — повторил я. — Будешь бегать по стене с поручениями от сотника. Ты самый быстрый в крепости. Без тебя они не справятся. Понял?
Шнырь закрыл рот. Кивнул. Глаза у него были мокрые.
Бранн подошёл к коновязи и сам отвязал трёх лошадей — тех, что остались от убитых серых. Сунул мне в руки поводья.
— Калитка, — сказал он. — Тропа вниз — направо, вдоль скалы. Потом прямо на Разлом. Кольт поехал так же. Следы будут свежие. — Он помолчал. — Если до рассвета не вернёшься…
— Вернусь.
— Если не вернёшься, — повторил Бранн, будто не слышал, — я сам пойду. Найду твоё тело и положу у камня. Рядом с отцом, дедом и прадедом. Как Свирид положил брата. Так положено.
Он развернулся и пошёл к стене. Не оглядываясь.
Мы вывели лошадей через калитку. Ту самую, которую когда-то открыл Хват. Ода сама задвинула за нами засов.
Солнце село. На равнине стало темно.
А на горизонте, там, куда мы ехали, Разлом горел, как раскалённая рана. И от него к крепости катилась живая серая волна.
Глава 19. Пастух
Лошади поняли всё раньше нас.
Мы не проехали и полверсты, как мой гнедой встал. Просто встал посреди равнины, расставив ноги, и задрожал всем телом. Я ударил его пятками — он не двинулся. Только всхрапывал, раздувая ноздри, и косил белым глазом туда, вперёд, где по серому шлаку катилась навстречу нам живая волна.
— Не пойдёт, — сказал Ульф. Его лошадь пятилась, мотая головой. — Чует.
— Кольт же проехал.
— У Кольта ключ, — сказал Лис. Он сидел в седле, как мешок с репой, вцепившись в луку обеими руками. Лис, как выяснилось, ездил верхом примерно так же, как я играл на скрипке. — Может, ключ не только тварей водит. Может, он им ещё и глаза отводит. Как думаешь, ваша светлость?
Я думал. И думал, что Лис, скорее всего, прав.
Волна приближалась. Теперь её было видно отчётливо — даже в темноте, в багровом отсвете Разлома. Сплошная шевелящаяся масса от края до края. Ломцы, прыгуны, рогачи. Гул от их лап заполнял весь мир.
Прямо на нас.
— Налево, — сказал я. — К руслу.
Я видел его днём со стены — старое пересохшее русло реки, которая текла здесь когда-то, до Разлома. Оно уходило от скалы с крепостью вбок, глубокой извилистой бороздой, и тянулось в сторону Разлома. Если спуститься в него — волна пройдёт поверху. Может быть.
Лошади пошли налево охотно. Лишь бы подальше от этого гула.
Мы съехали в русло по осыпи. Внизу было ещё темнее. Стены — в два человеческих роста, отвесные, из того же спёкшегося шлака. Дно — мелкие камни и сухой пепел по щиколотку.
Мы остановились и замерли.
Волна прошла над нами.
Это длилось, наверное, минуту. А может, вечность. Над краем русла — сначала справа, потом слева, потом прямо над головой — неслись тени. Мелькали неправильные лапы, белые глаза, раскрытые пасти. Сыпался пепел. Камешки скатывались вниз и стучали по нашим плечам. Лошади дрожали, закатывая глаза, но — чудом — стояли тихо.
Один ломец остановился на самом краю. Прямо над нами. Наклонил узкую безглазую морду вниз, принюхался.
Я медленно поднял правую руку.
Ломец постоял. Фыркнул. И побежал дальше, догонять своих.
Я опустил руку. Она дрожала.
— Ваша светлость, — шёпотом сказал Лис, — я тебе когда-нибудь говорил, что ненавижу тебя?
— Говорил.
— Хорошо. Хочу, чтобы ты помнил.
Гул ушёл назад, к крепости. Где-то там, далеко за нами, через полчаса начнётся то, чего Кривой Зуб не видел пятьдесят лет. И Бранн, и Ода, и Мирта, и Корней со своими сломанными пальцами, и Шнырь будут стоять на стене.
А мы были здесь.
Не думай. Делай свою работу. Твоя работа — впереди.
Мы двинулись по руслу на Разлом.
«…Левее… Грач…» — шепнул в голове Свирид. Тихо-тихо. Еле слышно. — «…Русло раздваивается… Левее…»
Русло действительно раздвоилось через версту. Я свернул в левый рукав.
— Ты с кем разговариваешь? — спросил Лис.
— С родственником.
Лис посмотрел на меня долгим взглядом. Потом на Ульфа. Ульф пожал здоровым плечом — мол, у благородных свои причуды.
Лошадей мы потеряли через час.
Это были прыгуны. Не стая — пятеро отставших. Они выскочили из бокового оврага, бесшумно, как тени, и первый вцепился моему гнедому в горло. Конь рухнул, придавив мне ногу. Второй прыгун сиганул на лошадь Лиса — Лис вылетел из седла с таким визгом, что, наверное, было слышно в Кривом Зубе.
Ульф зарубил двоих, не слезая с седла. Одной рукой. Его лошадь встала на дыбы, сбросила его и унеслась в темноту, волоча за собой поводья.
Я выдернул ногу из-под туши гнедого. Прыгун, разорвавший ему горло, повернулся ко мне. Я положил ладонь ему на морду.
Тепло. Пепел.
Немного. Одну ладонь. Только до запястья.
Прыгун осыпался. Я загнал огонь обратно, не дав ему разгореться. Пальцы посерели — и всё. Хорошо. Ещё есть запас.
Пятого прыгуна заколол Лис. Сам. Сидя на земле, отбиваясь ногами, он сумел воткнуть свой длинный нож твари под челюсть. Прыгун дёрнулся и затих. Лис отполз от него, тяжело дыша.
— Ваша светлость, — сказал он, глядя на свой нож, — я первый раз убил тварь. Сам.
— Поздравляю.
— Знаешь, это совсем не так приятно, как я думал.
Дальше пошли пешком.
Разлом приближался. Он уже занимал полнеба — багровая трещина, уходящая вверх, в черноту. Пульсировала. Вдох — выдох. И с каждым вдохом из неё вытекал свет — тусклый, красный, — а с каждым выдохом мне казалось, что что-то внутри неё шевелится. Что-то огромное.
Здесь, ближе к Разлому, земля менялась. Шлак под ногами стал тёплым. Потом горячим. Кое-где из трещин сочился дымок. Воздух дрожал, как над костром. Пахло серой и горелым железом.
Мы нашли первого серого через полчаса.
Он лежал поперёк русла, лицом вниз. Плащ разодран, кольчуга смята, как фольга. Рядом — мёртвая лошадь. Следы копыт уходили дальше, к Разлому, — много следов, свежих.
Ульф перевернул тело ногой. Молодой парень, лет двадцать пять. Лицо спокойное — смерть, видимо, пришла быстро.
— Отстал, — сказал Ульф.
— Конь захромал, — сказал Лис, показывая на переднюю ногу мёртвой лошади. Подкова висела на одном гвозде. — Захромал, отстал на сотню шагов. А сотня шагов от Кольта — это уже не под ключом. Твари его и взяли.
Значит, Лис был прав. Ключ укрывает тех, кто рядом. Отстал — и ты уже не свой. Ты — мясо.
Кольт даже не остановился. Даже не оглянулся.
— Пошли, — сказал я.
А ещё через версту мы встретили пастуха.
Он стоял на краю русла, наверху. Неподвижно. Высокий, тощий, весь серый, в лохмотьях. Длинные руки свисали ниже колен. Совсем такой же, как тот, у калитки, — только без светящегося камешка на шее.
Вокруг него сидели ломцы. Штук десять. Как собаки у ног хозяина.
Увидел нас. Медленно поднял длинную руку.
И ломцы ринулись вниз, в русло.
Ульф встретил первого. Лис спрятался за его спину — со своим ножом, бледный, но не убежал. А я пошёл сквозь тварей. Как тогда, в калитке.
Ладонь — пепел. Ладонь — пепел. Не разгоняться. Не давать огню течь, как вода. Только касание. Только то, что нужно.
Пастух стоял наверху и смотрел на меня. Я поднялся по осыпи. Он не двигался. Не убегал, не нападал. Просто смотрел.
Я взял его за плечо.
И тогда увидел.
На левом запястье у пастуха, поверх серой, осыпающейся пеплом кожи, был кожаный наруч. Старый, потёртый, с медной бляхой. На бляхе — выбитый номер. «КЗ-7».
Кривой Зуб. Седьмой пост.
Сторожка.
Третий. Тот, которого мы не нашли. Тот, от кого остался только меч у подножия башни и бурый след, уходящий к Разлому.
Пастух смотрел на меня. В тлеющих угольках вместо глаз мелькнуло что-то. Почти человеческое. Почти узнавание.
И он сказал. Не шёпотом в голове, как Свирид, — вслух. Хриплым, ломающимся, совершенно человеческим голосом:
— Хо…лодно…
Огонь уже тёк с моей ладони. Я не мог его остановить — он сам потянулся к пастуху, как тянется к тварям.
Пастух осыпался. С тем же тонким, жалобным плачем, как тот, у калитки.
Я стоял на краю русла и смотрел на горстку пепла. На кожаный наруч с медной бляхой, который упал на шлак.
— Ваша светлость. — Лис поднялся ко мне. Посмотрел на наруч. Понял. Побледнел ещё сильнее, хотя казалось — некуда. — Святая Аника. Это же… Это же был человек.
— Был, — сказал я.
Ульф подобрал наруч. Повертел в огромных пальцах. Сунул за пояс.
— Отнесём, — сказал он. — Сотнику. У него, наверное, жена была. Или мать.
Я кивнул. Говорить не хотелось.
Разлом не просто выпускал тварей. Разлом забирал людей. Утаскивал. И переделывал в пастухов — серых, пустых, послушных. Тех, кто водит стаи.
Сколько их там? Сколько людей утащили за пятьдесят лет? За последние два месяца, когда ключ держит дверь открытой?
«…Много…» — прошептал Свирид. — «…Очень много… Иди… Грач… Он уже у камня…»
Последнюю версту мы почти бежали.
Земля под ногами раскалилась так, что жгло через подошвы. Воздух дрожал. Разлом закрывал уже всё небо — огромная, пульсирующая багровая стена, уходящая в бесконечность. Шум из неё шёл низкий, глухой, похожий на дыхание исполинского зверя.
А у самого края, там, где земля обрывалась в красную бездну, стоял камень.
Застывшая серая слеза, в три человеческих роста. Гладкая, как отполированная. По ней, от верхушки до основания, змеилась тонкая трещина, и из трещины сочился тусклый оранжевый свет.
Рядом с камнем — четыре серые фигуры. Неподвижные, как статуи. Сидящие, привалившись к нему спиной. Каменные. Серые с головы до ног.
Грачи. Прадед. И те, кто был до него. Положенные у камня, как положено.
Вокруг горели факелы. Двенадцать — нет, одиннадцать серых плащей стояли полукругом. Лошади, сбившись в кучу, храпели в стороне.
А у самого камня, привязанная к нему верёвкой поперёк груди, стояла Сарина. Без кляпа. С разбитой губой. С прямой спиной.
Перед ней стоял Кольт. Держал в руке раскрытую железную коробочку. И из коробочки било ярким, пульсирующим оранжевым светом — в такт с Разломом.
Вдох. Выдох.
С каждым вдохом трещина на камне становилась чуть шире.
Глава 20. Пепельный камень
— Не ходи туда один, — шепнул Лис.
Мы лежали за грядой спёкшегося шлака в сотне шагов от камня. Горячая земля жгла живот через рубаху. Ульф тяжело дышал рядом — повязка на плече снова промокла.
— Я и не пойду один, — шепнул я в ответ. — Я пойду первым. Это разные вещи.
— Ваша светлость, у меня от твоих разных вещей скоро будет седая голова.
— Слушай. Они смотрят на камень и на Разлом. На нас — нет. Я выйду и начну говорить. Кольт любит говорить, я видел. Пока он говорит — все смотрят на него и на меня. Ты обходишь справа, по краю, вдоль лошадей. Режешь верёвку. Ульф…
— Ульф идёт слева, — прогудел Ульф. — Там четверо с арбалетами. Я их не люблю.
— Ты ранен.
— Я северянин.
Спорить было бесполезно. Я кивнул.
— Когда начнётся — не ждите меня. Девчонку — и уходите. Она должна довезти бумаги королю. Это важнее, чем я.
Лис посмотрел на меня очень странно.
— Знаешь, ваша светлость, — сказал он, — ты иногда говоришь так, будто тебе не семнадцать, а лет сорок. И будто ты это уже сто раз делал.
— Межа быстро учит, — сказал я. И встал.
Я шёл к камню открыто, не таясь, по раскалённому шлаку. С пустыми руками. Меч оставил Ульфу.
Первым меня увидел серый на краю полукруга. Вскинул арбалет. Крикнул. Остальные обернулись. Одиннадцать арбалетов и мечей, одиннадцать пар глаз.
Кольт повернулся последним. Медленно. С коробочкой в руке.
И улыбнулся.
— Я же говорил, — сказал он. — Вы из тех, кто приходит.
— Пришёл, — сказал я. Остановился в двадцати шагах. — Поговорим, капитан?
— Почему нет? — Кольт приподнял бровь. — До полуночи ещё есть время. Ключу нужно дождаться самого тёмного часа. — Он кивнул своим. — Опустите арбалеты. Юноша безоружен. И, кажется, ему есть что сказать.
Арбалеты опустились. Не до конца — наполовину.
Сарина смотрела на меня от камня. С разбитой губой, со связанными за спиной руками, с верёвкой поперёк груди. В глазах у неё было что-то вроде «дурак, какой же ты дурак». И ещё что-то, чего я не смог разобрать.
— Что вы делаете, капитан? — спросил я. — Здесь. Сейчас. Зачем вам открывать Разлом до конца? Вы ведь понимаете, что он не закроется. Что он сожрёт Межу. Потом Сухой Лог. Потом Ольхов.
— Читали страницу Свирида, — кивнул Кольт. — Хорошо. Тогда вы знаете и про кристаллы.
— «Великое богатство».
— Богатство — это слово для купцов. — Кольт поднял коробочку. Внутри, на бархате, лежал камень. Не камешек, как тот, что был на шее у пастуха, — камень. С кулак величиной. Серый, гладкий, с пульсирующим оранжевым сердцем. — Знаете, что такое пепельный кристалл, юноша? Это сила. Чистая сила. Один кристалл размером с ноготь даёт магу Белой школы столько мощи, сколько он копит месяц. Сотня кристаллов — и ваш маг сильнее всей Белой школы, вместе взятой. Тысяча…
Он не договорил. Не нужно было.
— Канцлер хочет трон, — сказал я.
— Канцлер хочет порядка. — Кольт улыбнулся. — Король стар и болен. Наследнику двенадцать лет. Совет — сборище трусов и болтунов. А Белая школа служит не трону, а сама себе. Королевству нужна сильная рука. Рука, у которой будет своя магия. Своя армия. Свои кристаллы. Чтобы никто — ни Совет, ни Белая школа, ни хаскарлы с севера — не смел и пикнуть.
— А для этого надо было убить Грачей.
— Грачи стояли на пути. Двести лет стояли. Охраняли камень, как собаки — кость. Ваш отец, юноша, отказался. Канцлер приезжал к нему лично. Предлагал долю. Предлагал место в Совете. Ваш отец сказал — я помню, мне рассказывали, — «Межа — не рудник. Межа — граница. Пока я жив, её никто не откроет».
Кольт развёл руками.
— Ну вот. Он больше не жив.
Справа, на самом краю зрения, у лошадей мелькнула тень. Лис. Ползёт вдоль табуна, прижимаясь к земле. Медленно. Очень медленно.
Говори, Кольт. Говори.
— Тогда зачем я вам? — спросил я. — Вы ведь сказали в конюшне: «канцлер хотел бы посмотреть поближе».
Кольт посмотрел на меня оценивающе. Как торговец лошадьми — на жеребца.
— Вы умный юноша, — сказал он. — Это редкость. Да. Канцлеру нужны вы. Видите ли, ключ — штука грубая. Он открывает дверь, но не держит её. Разлом растёт — и будет расти, пока не сожрёт всё. Канцлер не хочет, чтобы Разлом сожрал королевство. Канцлер хочет, чтобы Разлом был… ну, скажем, колодцем. Открытым ровно настолько, насколько нужно. Для этого нужен тот, кто умеет держать печать. Грач с Искрой. Живой. Послушный.
Он протянул руку. Открытой ладонью вверх.
— Пойдёмте со мной, юноша. Вы будете жить. Хорошо жить. С титулом, землями, со всем, что у вас отняли. Вы будете Хранителем Межи — как ваши предки. Только служить будете не прошлому, а будущему. А мы вам дадим всё. Всё, что пожелаете.
Слева, в темноте, за спинами арбалетчиков, бесшумно поднялась огромная фигура. Ульф.
Я посмотрел на руку Кольта. На коробочку в другой его руке. На Сарину у камня.
— А она? — спросил я.
Кольт проследил мой взгляд. Пожал плечами.
— Её милость видела слишком много. Её милость останется здесь. С вашими предками. — Он улыбнулся. — Это ведь честь, правда? Лежать у камня. Как Грачи.
Сарина у камня даже не вздрогнула. Только подбородок подняла выше.
— Нет, — сказал я.
Кольт вздохнул. Как вздыхает учитель над безнадёжным учеником.
— Жаль. Ну что ж.
И поднял коробочку над головой.
Ключ полыхнул.
Не светом — звуком. Низким, утробным гулом, который я почувствовал не ушами, а костями. Разлом за камнем вздрогнул. Багровая стена качнулась, как занавес на ветру. И из неё — прямо из воздуха, из красного света — хлынули твари.
Ломцы. Сотни. Они выплёскивались из Разлома, как вода из прорванной трубы, и растекались по раскалённому шлаку, огибая серых плащей — не трогая их, не замечая, — и катились ко мне.
— Сейчас! — заорал я.
Ульф ударил первым.
Он вылетел из темноты за спинами арбалетчиков, как медведь из бурелома. Топор в одной руке — правой, здоровой. Первый арбалетчик даже не успел обернуться. Второй — успел, но лучше бы не успевал. Третий выстрелил — болт ушёл в небо, потому что Ульф в этот момент сломал ему руку вместе с арбалетом.
Справа, у камня, мелькнул Лис. Нож, верёвка — и Сарина свободна. Она упала на колени, Лис подхватил её под мышки и потащил прочь от камня, вдоль края Разлома, в темноту.
А на меня катилась волна.
Я встретил её ладонями.
Не так, как в проломе под Сариной, — тогда я выпустил всё сразу. Здесь нельзя. Здесь ещё камень, ещё Порог, ещё — сколько там? «Больше, чем есть у одного человека». Каждую каплю огня нужно беречь.
Поэтому я дрался, как учила Ода. Не руками — ногами. Шаг — касание — пепел. Шаг — касание — пепел. Пропустить ломца мимо себя, развернуться, коснуться спины. Нырнуть под прыгуна, ладонь в брюхо. Огонь — только на кончиках пальцев. Только на миг. Только чтобы тварь рассыпалась.
Они лезли и лезли. Я шёл сквозь них к Кольту. Медленно. Шаг за шагом.
Серая пелена ползла по рукам. Пальцы. Кисти. Запястья.
Кольт стоял у камня, держа ключ над головой. Его люди — те, кто ещё держался на ногах, — сомкнулись вокруг него. Семеро. Нет, шестеро: Ульф только что уронил ещё одного.
И тут сбоку ударил холод.
Белый свет — ослепительный, ледяной. Он прошёл над моей головой и обрушился на серых плащей. Их арбалеты покрылись инеем, тетивы лопнули с сухим треском. Двое серых застыли, как статуи, с поднятыми мечами — по колени в ледяной корке.
Сарина.
Она стояла на краю обрыва, в двадцати шагах. Лис поддерживал её за пояс. Руки её были вытянуты вперёд, белые волосы развевались от жара Разлома, и с пальцев лился свет.
Два дня отдыха. Ей хватило двух дней, чтобы хоть немного наполнить колодец силы.
— Кольт! — крикнула она. Звонко, на всю равнину. — Я — маг Белой школы! Я присягала королю! И ты, ты и мой отец…
Кольт посмотрел на неё. Без злости. С лёгким сожалением, как смотрят на испорченную вещь.
И повернул ключ.
Разлом застонал.
Это был стон — живой, человеческий, полный боли. Он прокатился над равниной, и даже твари на секунду замерли.
А потом из багровой стены, прямо над камнем, вышла фигура.
Высокая. Худая. Серая. Сыплющая пеплом, как песочные часы. С длинным лицом, впалыми щеками и двумя тлеющими угольками вместо глаз.
Свирид.
Он шёл медленно, тяжело, будто каждый шаг давался ему через силу. Будто его тянули на невидимой цепи. И, присмотревшись, я увидел цепь. Тонкую, оранжевую, светящуюся нить, которая тянулась от его груди — к ключу в руке Кольта.
— Видите, юноша? — Кольт засмеялся. Впервые — по-настоящему, громко, радостно. — Видите, что умеет ключ? Брат вашего прадеда полвека держал дверь изнутри. Полвека! Он стал её частью. А всё, что часть Разлома, — подчиняется ключу. — Он повернул коробочку. Оранжевая нить натянулась. — Сторож. Убей его.
Свирид остановился.
Угольки его глаз повернулись ко мне. Медленно.
И в голове у меня прозвучал шёпот — не тот, ласковый и усталый, что звал меня по ночам. Другой. Сдавленный, рваный. Как будто человек кричит сквозь стиснутые зубы.
«…Не… могу… держать… Грач… Беги…»
Свирид поднял длинную серую руку.
И пошёл на меня.
Глава 21. Свирид
Он был быстрым.
Я ожидал, что после пятидесяти лет внутри Разлома от человека останется что-то медленное, тяжёлое, похожее на пастухов. Я ошибался. Свирид двигался, как пепел на ветру, — рывками, без всякого предупреждения. Только что стоял в десяти шагах — и вот уже рядом, и длинная серая рука проносится в пальце от моего лица.
Я отшатнулся. Рука задела плечо — по касательной, едва-едва.
Ткань рубахи осыпалась серой пылью. Кожа под ней посерела мгновенно, будто её облили цементом. Холод хлынул в плечо, в шею, в грудь.
Пепельный огонь. Его огонь был тем же, что и мой. Искра Грачей. Только прошедшая через пятьдесят лет Разлома — и ставшая чем-то другим. Если мой огонь жёг тварей, то его — жёг всё. И меня тоже.
«…Беги…» — стонал в голове шёпот. — «…Не могу… остановить…»
Я не побежал. Бежать было некуда — сзади Разлом, справа и слева твари, впереди — он.
И я не мог его жечь.
То есть мог, наверное. Он был частью Разлома, а Искра жжёт всё, что пришло оттуда. Положить ладонь ему на грудь, отдать огонь — и Свирид рассыплется, как пастух. Как тот парень с наручем «КЗ-7».
Но тогда некому будет держать дверь изнутри. И я убью человека, который пятьдесят лет держал её ради тех, кого никогда не видел. Ради меня.
Нет.
Свирид ударил снова. Я нырнул под руку, как учила Ода, — перекатился по раскалённому шлаку, вскочил. Кожа на спине вспыхнула болью от ожога.
— Ваша светлость! — заорал откуда-то Лис. — Ты что делаешь?! Жги его!
— Нет!
Кольт у камня смеялся. Держал ключ над головой и смеялся, глядя, как я пляшу перед братом своего прадеда.
Нить.
Я увидел её снова — тонкую, оранжевую, светящуюся, натянутую, как струна, от груди Свирида до коробочки в руке Кольта. Она подрагивала при каждом его рывке. Пульсировала. Вдох — выдох. В такт с ключом.
Нить была из того же света, что сочился из ключа. А ключ — осколок Пепельного камня, отравленный Разломом. Часть Разлома.
А всё, что пришло оттуда, — горит.
Свирид прыгнул на меня в третий раз.
Я не отскочил. Я шагнул вперёд — навстречу, под удар, — и схватил нить голой рукой.
Боль была такая, что я не закричал. Просто не смог. Голос пропал. Нить жгла, как раскалённая проволока, — не пепельным огнём, обычным, настоящим, до мяса. Я чувствовал, как шипит и пузырится кожа на ладони. Как запах палёного бьёт в ноздри.
Серая рука Свирида остановилась в ладони от моего лица.
Я сжал нить сильнее. И отпустил огонь.
Весь, что был на кончиках пальцев. Потом весь, что был в ладони. Потом — из запястья, из локтя, из плеча. Огонь тёк по нити, как по фитилю, и нить чернела, тускнела, осыпалась пеплом — шаг за шагом, от меня к Кольту.
Кольт перестал смеяться.
Он дёрнул ключ к себе — и нить натянулась, задрожала, как струна, по которой ударили смычком. Ключ в его руке полыхнул. Я почувствовал удар — через нить, прямо в руку, в грудь, в сердце, — и в глазах потемнело.
Сердце.
Сердце сбилось с ритма. Удар — пауза. Удар — пауза — пауза.
Шептунья. Мирта говорила: неделю, две будет сбоить.
Только не сейчас. Только, пожалуйста, не сейчас.
Темнота подползала по краям, как тогда в повозке.
И вдруг на мою руку легла другая. Серая. Длинная, худая. Холодная.
Свирид.
Он стоял передо мной, вплотную, и держал нить вместе со мной. Его пальцы поверх моих. И из его пальцев в нить потёк огонь — серый, тусклый, древний. Пятьдесят лет. Он отдавал его без остатка.
Нить вспыхнула — и лопнула.
С таким звуком, будто где-то очень далеко разбилось стекло.
Кольт отлетел назад, к камню, словно его ударили в грудь. Ключ выпал у него из рук. Коробочка покатилась по шлаку, раскрылась, и камень с оранжевым сердцем откатился к самому краю обрыва. Замер в шаге от бездны. Пульсируя.
Твари вокруг остановились. Все разом. Завертели головами, будто проснулись и не понимали, где они.
А я сидел на земле и смотрел на свою ладонь. На ладони был ожог — чёрный, глубокий, в форме тонкой полосы. Вся правая рука до плеча была серая. Левая — до локтя.
Сердце билось. Неровно, с перебоями, но билось.
Свирид опустился на колени передо мной.
Вблизи его лицо было ещё больше похоже на человеческое. Длинное, с острым носом, с глубокими складками у рта. Знакомое. Я видел это лицо в зеркале отцовского кабинета — только у отца оно было старше и тяжелее. Грачи. Порода.
Угольки глаз смотрели на меня. Не мутно, не тупо, как у пастухов. Ясно.
«Спасибо», — сказал шёпот. Не в голове — вслух. Голос был хриплый, ломкий, как у человека, который пятьдесят лет ни с кем не разговаривал. — Пятьдесят зим на цепи. Я думал, умру на ней.
— Вы не умерли, — сказал я.
— Умер. Давно. — Он почти улыбнулся. Пепел посыпался с губ. — Как и ты.
Я замер.
— Я говорил тебе у Сторожки, — продолжал Свирид. — Ты пахнешь чужим. Издалека. Очень издалека. Мальчик, чьё тело ты носишь, умер в повозке. Его огонь остался в крови. Спящий. Он ждал.
— Ждал чего?
— Того, кто сможет его поднять. — Свирид смотрел на меня, не мигая. — Искра не выбирает по крови, Грач. Кровь — это только дверь. Искра выбирает того, кто входит в огонь. За другими. Не за собой — за другими. Так было всегда. Мой брат. Твой… отец мальчика. Я. Каждый, кто стоял у этого камня.
Он медленно поднял руку и коснулся моего лба. Пальцы были холодные, как зимний камень.
— Сколько раз ты входил в огонь за другими, пришелец?
Я подумал. Двадцать лет. Пожары, обрушения, наводнения, газ. Девчонка с котом.
— Много, — сказал я.
— Вот поэтому, — сказал Свирид.
Сбоку раздался рёв. Я обернулся.
Кольт поднялся. Без ключа, с мечом в руке, он рвался к краю обрыва — туда, где пульсировал камень с оранжевым сердцем. Путь ему преградил Ульф. Огромный, залитый кровью, с топором в здоровой руке.
Кольт не стал драться с ним. Он сделал обманное движение влево, ушёл вправо — и Ульф, тяжёлый, раненый, не успел. Меч Кольта вошёл ему под мышку, под левую руку, туда, где кончалась кольчуга. Глубоко.
Ульф выронил топор.
А потом обхватил Кольта обеими руками — и раненой, и здоровой, — и сжал.
Я услышал, как трещат рёбра капитана.
«Ключ, — сказал Свирид. Он смотрел на край обрыва. — К камню. Сейчас, Грач. Пока я ещё могу тебе помочь».
Глава 22. Порог
До края обрыва было шагов тридцать. Я прошёл их на четвереньках.
Встать не получалось. Ноги не держали — сердце гнало кровь кое-как, с перебоями, и каждый раз, когда оно запиналось, мир вокруг гас, как лампочка в подъезде с плохой проводкой. Серые руки не чувствовали шлака под ладонями. Только ожог на правой — тот, от нити, — горел так, будто я держал в кулаке уголь.
Тридцать шагов. Двадцать. Десять.
Твари вокруг приходили в себя. Я чувствовал это спиной. Цепь лопнула, Свирид был свободен, но ключ — ключ лежал у края и пульсировал, всё так же, в такт Разлому. Звал. Тянул. Ломцы один за другим поворачивали узкие морды к нему — и ко мне, потому что я полз прямо туда.
— Ярен!
Сарина. Справа. Она шла ко мне вдоль обрыва, вытянув вперёд руки, и с её пальцев срывался белый свет. Узкими короткими вспышками — она экономила, как и я. Ломец, кинувшийся ко мне, замер, покрытый инеем. Второй. Третий. Лис бежал рядом с ней, размахивая своим длинным ножом и что-то вопя — я не разобрал что, — и добивал тех, кого не достал холод.
Пять шагов.
Ключ лежал на краю. Камень размером с кулак. Серый, гладкий, с оранжевым сердцем внутри. Цапля на боку. Под ним — бездна. Красная, бесконечная, гудящая.
Я протянул руку и взял его.
Он обжёг меня так же, как нить. Даже сильнее. Ключ бился в ладони, как живое сердце, — и каждый его удар отдавался в моём, сбивая с ритма. Удар — пауза. Удар — пауза — пауза.
Держи. Не отпускай. Держи.
Я развернулся и пополз обратно. К камню.
Краем глаза я видел, что происходит у лошадей. Ульф всё ещё держал Кольта — стоя на коленях, обхватив его обеими руками, как медведь. Кровь лилась из раны у него под мышкой, заливая бок, бедро, землю. А Кольт бился в его хватке, хрипел, и вдруг я увидел, как в его руке мелькнуло что-то короткое. Нож. Засапожный. Он ударил назад, не глядя. Раз. Другой.
Ульф охнул. Руки его разжались.
Кольт вывернулся, упал, вскочил. Шатаясь, держась за рёбра, добежал до ближайшей лошади. Вскарабкался в седло. Ударил пятками.
И исчез в темноте.
Без ключа. Без людей. С переломанными рёбрами. Но живой.
Я не мог его остановить. Я полз к камню.
«Хорошо, — шепнул Свирид. Он стоял у камня, рядом с четырьмя каменными фигурами, и ждал меня. — Хорошо, Грач. Ещё немного».
Камень был горячий. Трещина на нём — та самая, что змеилась от вершины до основания, — сочилась оранжевым светом, как рана — кровью. Шире ладони. Внутри трещины что-то шевелилось, переливалось, гудело.
«Ключ — в трещину. Потом ладони на камень. Потом — Порог».
Я поднялся на колени. Упёрся плечом в камень, чтобы не упасть. И вложил ключ в трещину.
Он вошёл туда, как будто был выточен по мерке. Как недостающий кусок мозаики. Как вынутый кирпич — в своё гнездо.
Камень вздрогнул.
«Теперь — огонь. Ладони — на камень. И иди к Порогу».
— Как? — прохрипел я. — Как идти?
«Ты знаешь, — сказал Свирид. — Ты уже дважды там был».
Я положил ладони на камень. Закрыл глаза.
И пошёл.
Порог оказался дверью.
Обычной дверью. Деревянной, крашеной, с облупившейся коричневой краской и номером «24» на табличке. Дверь в квартиру на шестом этаже девятиэтажки на Заводской. Целой девятиэтажки.
Она была приоткрыта. Из щели падал жёлтый свет.
Я стоял на лестничной площадке и смотрел на неё. Позади меня — темнота. Холодная, тихая, без дна.
Я толкнул дверь.
За ней была комната. Диван. Книжные полки. На диване — девчонка, та самая. Лет десяти. С книжкой. Рыжий кот у неё на коленях. А у окна стоял Саня. Мой Саня, напарник, с которым мы двенадцать лет ходили в огонь. Постаревший, с сединой в бороде. Он смотрел в окно и курил, стряхивая пепел в цветочный горшок.
И рядом с ним стоял мальчишка.
Тощий. Лет семнадцати. С острым подбородком лорда Ведомира и серыми глазами прачки Иды. В рваной рубахе тонкого полотна с бурым пятном на груди.
Ярен.
Он обернулся ко мне. Посмотрел спокойно, без удивления. Как смотрят на того, кого давно ждали.
— Привет, — сказал он.
Я не знал, что ответить.
— Это ведь твой дом? — спросил Ярен. Кивнул на комнату, на Саню, на девчонку. — Красиво. Тепло. Я тут уже давно. С тех пор, как ты пришёл. Смотрю.
— Ты… ты не ушёл?
— Ушёл. Почти. — Ярен пожал плечами. Очень по-мальчишески. — Я застрял. Где-то между. Как раз на пороге. Знаешь, я ведь так его и не прошёл. Ни разу. Меня к жаровне не звали.
Он помолчал.
— Ты прошёл за меня. Три раза. В повозке. Во рву. Сейчас. — Ярен посмотрел мне в глаза. — Я не смог бы. Я тогда, в повозке, просто испугался и ушёл. А ты остался. И стоишь. За всех за них. За Ульфа, за Лиса, за старика с пальцами. За Бранна. За неё — за ту, белую. Даже за меня.
— Ярен…
— Иди, — сказал он. — Тебе туда. Не сюда. Сюда тебе ещё рано. А мне — пора.
Он отвернулся к окну. К Сане, который курил и не видел нас. К девчонке с котом.
А на пороге обернулся снова.
— Скажи им, — сказал он, и голос у него на секунду дрогнул, — скажи им там, что Грачи не ревут. Альрик так говорил.
И закрыл дверь.
Я стоял на тёмной площадке.
И огонь пошёл.
Он шёл из меня, как вода из прорванной плотины. Из груди. Из рук. Из головы. Из каждой клетки этого тощего, нового, ещё не до конца моего тела. В камень. В трещину. В ключ, который сидел в ней, как заноза.
Ключ закричал.
Это был звук, который я до сих пор иногда слышу. Пронзительный, металлический, будто тысяча гвоздей одновременно царапают стекло. Ключ раскалился добела. Потом — посерел. Цапля на его боку оплавилась и потекла. А потом он рассыпался — внутри трещины, в мелкий серый порошок, который тут же втянуло в камень.
Трещина начала сходиться.
Медленно. Неохотно. С краёв, как затягивается порез. Оранжевый свет в ней тускнел.
Но не до конца.
Я чувствовал, как огонь уходит из меня, — и чувствовал, что его не хватает. Камень пил его, как пересохшая земля — дождь, и просил ещё. Ещё. Ещё.
«Больше, чем есть у одного человека», — вспомнил я.
Серость ползла по мне. Плечи. Ключицы. Шея. Грудь. Я чувствовал её — каменную тяжесть, холодную, мёртвую, — как она подступает к сердцу.
Сердце и так еле билось. Удар — пауза — пауза — пауза.
Вот, значит, как. Как прадед. Серым, от макушки до пят. У камня.
Ну что ж. Тоже нормальная смерть. Мужская. Как на Заводской.
И тут на мои руки легли другие.
Серые. Длинные. Холодные.
— Не сегодня, пришелец, — сказал рядом Свирид. Вслух. — Тебе ещё жить и жить. А я своё отжил. Пятьдесят зим назад.
Я хотел сказать «нет». Не смог. Голоса не было.
Свирид положил свои ладони поверх моих. И отдал.
Всё. Весь огонь, который он копил полвека. Весь, что у него оставался после того, как мы вместе разорвали нить. Он хлынул сквозь мои руки в камень — и это было как удар тока, как вспышка сварки, как солнце, которое на секунду взошло посреди ночи.
Трещина закрылась.
Не полностью. Тонкая, как волос, оранжевая линия осталась — от верхушки до основания. Но она больше не сочилась светом. Она просто была. Как шрам.
Разлом за камнем вздохнул. Длинно. Тяжело. Как вздыхает человек, у которого наконец перестало болеть.
И начал сжиматься.
Багровая стена, закрывавшая полнеба, поползла внутрь сама себя. Медленно, как занавес в театре. Свет тускнел. Гул стихал. Твари на равнине замирали, оборачивались, смотрели на этот сжимающийся занавес — и бросались к нему. Назад. Домой. Сотни, тысячи — серая лавина, текущая обратно.
Свирид стоял рядом со мной, держа руки на моих. Он рассыпался. Медленно, снизу вверх. Ноги. Колени. Пояс. Пепел сыпался с него и уносился ветром в сторону закрывающегося Разлома.
— Свирид…
— Тихо. — Угольки его глаз смотрели на меня. Почти весело. — Ты знаешь, сколько я мечтал об этом? Пятьдесят зим. Просто — уйти. Отдохнуть. Брат ждёт. Давно уже ждёт.
Плечи. Шея.
— Береги камень, Грач, — сказал он. — Раз в двадцать лет. Не забывай. И… Скажи там… в крепости… что Сторож… отстоял.
Он рассыпался весь. Остались только пять каменных фигур у подножия камня. Четыре старых. И пятая — новая. Серая, тонкая, стоящая на коленях, с руками, вытянутыми вперёд, к камню.
Нет. Не пятая.
Пятой был я.
Я стоял на коленях у камня, с ладонями, вросшими в серую гладкую поверхность, и не мог пошевелиться. Не мог вдохнуть. Серость дошла до горла. До подбородка. Сердце…
Сердце не билось.
И тогда меня обняли.
Холодом. Не пепельным — живым, ледяным, обжигающим. Белым светом, который обволок меня со всех сторон, как одеяло. Я почувствовал руки — тонкие, сильные — у себя на груди, прямо над сердцем.
— Не смей, — сказал голос у самого уха. Звонкий, как льдинка. Срывающийся. — Не смей, слышишь? Нам на втором курсе рассказывали. Холод замедляет сердце. Замедляет кровь. Тех, кто тонет в ледяной воде, иногда откачивают через час. Через целый час. Так что ты у меня не умрёшь. Ты у меня замёрзнешь. Понял? Замёрзнешь, а потом тебя разморозят.
Сарина.
Белый свет шёл из её ладоней прямо в мою грудь. Холод входил в меня. Медленно. И там, где он проходил, серость будто останавливалась. Замирала. Как вода, которая не может течь, потому что превратилась в лёд.
Холод. Гипотермия. Протокол реанимации утопленников в ледяной воде. «Никто не мёртв, пока не тёплый и мёртвый», — говорил нам инструктор на курсах. Она не знала этих слов. Но знала суть.
Умница. Какая же ты умница, ваша милость.
— Лис! — кричала Сарина куда-то в сторону. — Лис, у него в мешке! Склянка! Светлая! И ланцет! Ты знаешь, что делать?
— Нет! — орал в ответ Лис. — Но Мирта говорила! Я подслушивал!
Что-то кольнуло в сгиб локтя. Что-то потекло.
Последнее, что я видел, — это небо. Чёрное, без звёзд, без луны. Новолуние.
А на месте Разлома, на самом горизонте, светилась тонкая, как волос, красная нить. Тусклая. Неподвижная.
Как шрам.
Глава 23. Сигне
Я очнулся от холода.
Не от того, ледяного, белого, которым Сарина держала меня у камня. От обычного. Предрассветного. Сырого. Я лежал на спине, завёрнутый в три чужих серых плаща, и над головой было небо — тёмно-серое, с полосой бледной зелени на востоке.
Без пепла.
Впервые за всё время на Меже с неба не сыпался пепел.
Я повернул голову. Это оказалось трудно — шея не слушалась, как после долгой болезни. Рядом, на земле, сидела Сарина. Спиной к остывающему камню, с закрытыми глазами, с моей серой рукой в своих ладонях. Её пальцы были синие от холода. Белые волосы — в пыли и копоти. На щеке — засохшая кровь.
Она спала. Сидя. Не выпуская мою руку.
Чуть дальше Лис возился у костра, разведённого из обломков арбалетов. Увидел, что я смотрю, — замер. Потом медленно, очень медленно, будто боялся спугнуть, подошёл и присел рядом на корточки.
— Ваша светлость, — сказал он хрипло. — Ты живой?
— Кажется.
— Кажется ему. — Лис шмыгнул носом. Отвернулся. Потёр глаза рукавом. — Пыль, — сказал он. — Тут пыльно очень.
— Да. Пыльно.
— Ты не дышал, — сказал Лис, не глядя на меня. — Час, наверное. Может, больше. Она тебя держала этим своим холодом. Говорила, говорила, говорила с тобой. Я ей кровь пускал — тебе, то есть, — как Мирта учила. Потом склянку твою влил. Светлую. А ты лежал синий и не дышал. Я думал… — Он замолчал. — А потом ты вдохнул. Вот так, со свистом. И она заплакала. Первый раз за всё время. А потом уснула. Прямо так.
Я посмотрел на свои руки. Правая — серая до запястья. Левая — до середины кисти. Выше — нормальная кожа. Бледная, с синяками, с багровым ожогом на правой ладони, но живая.
А на груди, там, где лежали руки Сарины, — пятно. Серое, с ладонь величиной, прямо над сердцем. Холодное на ощупь. И не уходило.
— Ульф, — сказал я.
Лис не ответил. Посмотрел в сторону.
Ульф лежал у лошадей. На спине, на расстеленном плаще. Огромный. Неподвижный. Лицо — серое, но не от пепла. От потерянной крови. Под мышкой, под левой рукой, — тугая повязка, вся тёмная, мокрая. И ещё одна — на спине, там, куда пришлись удары засапожного ножа Кольта.
Он дышал. Медленно, тяжело, с хрипом.
Я встал. Не знаю как. Лис подхватил меня под руку, и мы вместе дошли до Ульфа. Я сел рядом с ним на землю.
Ульф открыл глаза. Мутные, далёкие. Но, увидев меня, — прояснившиеся.
— Грач, — сказал он. — Живой.
— Живой.
— Хорошо. — Он помолчал, собираясь с силами. — Капитан ушёл. Я его не удержал.
— Ты сломал ему все рёбра. Он далеко не уедет.
— Уедет. — Ульф слабо качнул головой. — Такие всегда уезжают. Твари честнее. Твари не бегут. — Он закрыл глаза. Открыл снова. — Я тебе должен был кое-что сказать. Давно. Ещё когда ты сказал, что я правильно сделал. С ярловым сыном.
— Что?
— Мне никто никогда так не говорил. Ни отец. Ни мать. Ни жрец в храме. Все говорили: ты убийца. А ты сказал — правильно. — Он нашёл мою руку своей огромной лапищей. Ладонь у него была холодная. — Ты честнее тварей, Грач. Это хорошо. Это редко.
Я сжал его руку. Сказать было нечего. Вообще нечего.
— Лис, — позвал Ульф.
— Тут я, — отозвался Лис. Голос у него сорвался.
— Наруч. С бляхой. Который с пастуха. Отдай сотнику. — Ульф медленно разжал вторую руку. На ладони лежала маленькая доска. Та самая, на которой он учился писать у Корнея. Он всё это время таскал её за пазухой. «СИГНЕ» — кривые, огромные буквы, похожие на сломанные копья. — И вот это. Найди камень. Хороший. И напиши. Рядом со мной. Чтобы она знала, что я её помню.
— Напишу, — сказал Лис. — Слышишь, медведь? Напишу. Самый лучший камень найду.
Ульф улыбнулся. Первый раз за всё время, что я его знал. Улыбка у него была неожиданно детская. Беззубая — двух передних не хватало.
— Хорошо, — сказал он.
И больше ничего не сказал.
Он умер, когда над равниной взошло солнце. Тихо. Будто уснул. Первое солнце над Межой за много дней — не мутное красное пятно сквозь пепельную пелену, а настоящее, жёлтое, яркое. Оно легло на его лицо, и мне показалось, что он слегка нахмурился. Как будто солнце светило ему в глаза и мешало спать.
Сарина проснулась, когда Лис начал петь. Тихо, хрипло, ужасно фальшиво — какую-то северную песню, которую, оказывается, Ульф напевал ему по ночам на соседних нарах. Сарина подошла, встала рядом. Посмотрела на Ульфа. На меня.
Не сказала ничего. Просто положила руку мне на плечо.
Мы погрузили его на лошадь. Вдвоём с Лисом мы бы не подняли — Ульф весил, как два обычных человека. Помогла Сарина: заморозила подстилку из плащей, сделала из неё ледяные салазки, и мы втащили Ульфа на них, а салазки привязали к седлу. Лошадь тянула, скользя полозьями по шлаку.
У камня осталось пять каменных фигур. Четыре — старых, выветренных, почти потерявших форму. И пятая — свежая. Стоящая на коленях, с вытянутыми к камню руками.
Свирид.
Он не рассыпался до конца. Пепел, который остался, — застыл. Так, как застывает лава.
Я подошёл к нему перед уходом. Положил руку ему на плечо. Камень был тёплый.
— Я передам, — сказал я. — Что Сторож отстоял.
Ветер прошелестел по шлаку. Ничего больше.
Шёпота не было. Впервые за всё время на Меже у меня в голове было тихо.
Обратно шли медленно. Лошадь с Ульфом. Ещё две — с нами: я в седле, потому что идти пока не мог, Сарина — тоже, потому что нога всё ещё не держала её как следует. Лис шёл пешком, держа поводья обеих лошадей, и ругался — тихо, монотонно, на всех лошадей мира, на Межу, на Разлом, на королей, канцлеров, капитанов и на меня лично.
Равнина была пуста.
Ни одной твари. Ни ломца, ни прыгуна, ни пастуха. Только серый шлак, остывший за ночь, и следы — тысячи, миллионы следов, тянувшихся к горизонту, туда, где теперь светилась тонкая красная нить.
Мы ехали молча. Долго.
— Сарина, — сказал я наконец.
Она повернула голову.
— Спасибо.
— За что?
— За холод.
Она помолчала. Потом сказала, глядя вперёд, на дорогу:
— Нам рассказывали это на втором курсе. Про утопленников в ледяной воде. Профессор Ольден сказал: «Это вам никогда не пригодится, но знать полезно». — Она чуть усмехнулась уголком разбитой губы. — Надо будет ему написать.
— Обязательно напишите.
— Ярен. — Она по-прежнему смотрела не на меня, а на дорогу. — Там, у камня. Когда ты уже не дышал. Ты говорил. Тихо. Почти без голоса. Я не всё поняла.
Я напрягся.
— Что я говорил?
— Ты звал кого-то. «Саня». И ещё — «Палыч». И ещё что-то про котов. — Она наконец посмотрела на меня. Светлые, внимательные глаза. — Кто такой Саня?
Двадцать лет. Двенадцать — в одном расчёте. Саня, который курил в цветочный горшок.
— Друг, — сказал я. — Старый друг. Очень далеко отсюда.
Сарина смотрела на меня ещё секунду. Видно было, что она хочет спросить ещё. Много. Но не спросила.
— Хорошо, — сказала она. И снова отвернулась к дороге.
Лис, шагавший впереди, тоже ничего не сказал. Но я видел, как дёрнулись его уши. Рыжий слышал всё. Рыжий всегда всё слышал.
Ладно. Потом.
Кривой Зуб показался к полудню.
Сначала — дым. Чёрный, жирный, столбом в чистое небо. Потом — стена. Восточный пролёт, тот, что рухнул в ночь червя, так и стоял проломом. Но рядом, правее, зиял ещё один. Свежий. А под стеной, у подножия скалы, громоздились серые холмы. Я не сразу понял, что это.
Пепел. Горы пепла. Тела тварей, которые медленно таяли на солнце.
Ворота открылись, когда мы были ещё в полуверсте. Из них кто-то выбежал. Маленький, тощий, быстрый.
Шнырь.
Он бежал к нам по дороге, спотыкаясь, размахивая руками, и что-то кричал. Я не разбирал слов. А потом разобрал.
— Живые! — орал Шнырь. — Живые! Сотник! Госпожа лекарка! Они живые!
За ним из ворот вышли ещё люди. Много. Хромающие, перевязанные, грязные. Ода — с рукой на перевязи. Мирта — в окровавленном переднике, с закатанными рукавами. Корней, держащий левой рукой правую, в лубке. Молот-кузнец. Седой сержант Варг в разорванном сером плаще.
И Бранн.
Он шёл медленно, опираясь на копьё, как на посох. Левая нога была перевязана от бедра до колена. На лице — свежий шрам, через всю щёку, поверх старых. Он шёл к нам, а люди расступались перед ним, как вода перед носом лодки.
Остановился у лошади, на которой я сидел. Посмотрел на меня. На Сарину. На Лиса. На ледяные салазки, на которых лежал Ульф.
Долго смотрел на Ульфа.
— Свирид, — сказал я. — Сторож. Велел передать. Что отстоял.
Бранн поднял на меня глаза. Каменное лицо. Щербатое. С новым шрамом.
И — я увидел это — по этому каменному лицу медленно скатилась одна-единственная слеза. Оставила светлую дорожку на грязной щеке. И пропала в седой щетине.
— Добро пожаловать домой, Грач, — сказал сотник Бранн.
Глава 24. Список
Список составлял Корней.
Левой рукой — правая всё ещё была в лубке, — неуклюже, крупными кривыми буквами, совсем не похожими на его обычный бисерный почерк. Он сидел за столом в казарме с восковой табличкой и ходил по двору, от тела к телу, от носилок к носилкам, и записывал. Имя. Десяток. Как погиб — если кто-то видел.
Я нашёл его вечером. Он сидел на ступеньках башни и смотрел на табличку.
— Сорок два, — сказал он, не поднимая глаз. — Наших — сорок два. Из ста двух. Серых — девять. Из двадцати. И ещё Ульф. Сорок три. — Он помолчал. — Я тридцать лет считал цифры, юноша. Подати, недоимки, долги. Никогда не думал, что цифра может быть такой тяжёлой.
Я сел рядом.
— Бор и Сеня, — сказал Корней. — Ещё в ночь червя. Гнат — у Сторожки. Теперь — Кривой Ян. Мышонок. Длинный Вен. Хромой Тимоха, который всегда воровал у меня перо… — Он провёл пальцем по табличке. — Я их всех записал. Знаете зачем? Чтобы кто-нибудь помнил. Штрафников не хоронят в родовых склепах. Их сжигают, а пепел — в ров. И через год никто не вспомнит, что был такой Мышонок. А у меня он записан. Значит, был.
— Ты молодец, Корней.
— Я старый трус, юноша. — Он невесело улыбнулся. — Который хорошо считает.
О том, что было в крепости той ночью, мне рассказывали весь день. По кусочку, каждый свой.
Ода рассказывала коротко, сквозь зубы, как докладывают начальству: волна подошла через полчаса после нашего ухода. Полезли по всей стене сразу. Котлы опустели к полуночи. Потом — камни. Потом — мечи. В середине ночи рухнул ещё один пролёт, рядом со старым. Пришлось строить из телег и мешков заслон во дворе. Держали заслон до рассвета.
— Серые дрались, — сказала она с какой-то недоброй неохотой. — Признаю. Этот седой, Варг, — стоял в проломе рядом со мной. Половину своих там положил. Ни один не побежал.
Шнырь рассказывал взахлёб, захлёбываясь словами: как бегал по стене с поручениями — от сотника к Оде, от Оды к Молоту, от Молота к лекарке. Как его чуть не схватил прыгун, а Молот убил прыгуна молотом. Как под самое утро твари вдруг остановились. Все разом. Замерли, будто их кто-то позвал. И повернули назад. И побежали — к Разлому, откуда пришли.
— Это вы сделали? — спросил Шнырь, глядя на меня круглыми глазами. — Там, у камня?
— Не я, — сказал я. — Брат моего прадеда.
Мирта не рассказывала ничего. Мирта работала. С той минуты, как мы въехали в ворота, она не присела ни разу. Раненых было больше, чем мест в лекарской, — их клали во дворе, на соломе, под навесами. Мирта шла от одного к другому с ланцетом, иглой и тазом горячей воды, и за ней ходили два серых плаща из людей Варга — носили, держали, подавали. Варг сам их к ней приставил.
Меня она осмотрела последним. Уже ночью, при свечах. Посмотрела руки — правую, серую до запястья, левую, до середины кисти. Посмотрела ожог на ладони. Потом расстегнула на мне рубаху и долго разглядывала пятно на груди. Серое, с ладонь, прямо над сердцем. Холодное.
— Это не уйдёт, — сказала она. Не вопрос.
— Похоже на то.
— Кисти тоже не уйдут. Я пустила тебе кровь трижды — серость не двигается. Будто… будто вросла. Как у твоего прадеда, когда он…
— Я знаю.
Мирта помолчала. Застегнула мне рубаху. Аккуратно, пуговица за пуговицей.
— Пальцы двигаются?
Я пошевелил. Двигались. Медленно, туго, как в толстых перчатках. Но двигались.
— Будешь разрабатывать, — сказала она. — Каждый день. Мять глину. Сжимать мяч. Я дам упражнения. — Подняла на меня глаза. — Ты легко отделался, Ярен. Ты должен был умереть. Три раза. Как минимум.
— Четыре, — сказал я. — Если считать повозку.
Мирта покачала головой. Начала собирать инструменты.
— Лис, — сказала она вдруг, не глядя на меня. — Он мне сказал, что был там. Что держал тебя. Пускал тебе кровь. Это правда?
— Правда. Если бы не он — меня бы не было.
Мирта долго молчала. Потом кивнула самой себе — коротко, решительно, как Ода, когда рубит решение мечом. И пошла к двери.
Через окно лекарской я видел, как она вышла во двор. Как подошла к Лису, который сидел у костра и угрюмо точил свой нож. Как Лис поднял голову. Как она наклонилась — и поцеловала его. Быстро, коротко, прямо в губы.
Лис уронил нож.
— Это не ответ, — сказала Мирта. Достаточно громко, чтобы услышал весь двор. — Это задаток.
И ушла обратно в лекарскую, к раненым.
Лис сидел у костра с открытым ртом ещё, наверное, минуту. А потом кто-то из штрафников засвистел. Другой — захлопал. И через секунду хлопал уже весь двор — раненые, перевязанные, усталые, потерявшие друзей, — хлопали и свистели, и кто-то даже засмеялся.
Впервые за эту бесконечную ночь кто-то засмеялся.
Утром Бранн поднялся на башню с медной трубкой. Я поднялся с ним. Медленно — нога у сотника не гнулась, у меня кружилась голова.
Он долго смотрел через трубку на горизонт. Потом опустил её. Достал из-за пазухи свой столбик цифр, послюнил уголёк и вписал новую.
Я заглянул через плечо.
«Двадцать шагов».
— Как при твоём отце, — сказал Бранн. — Как двадцать лет назад. Будто ничего и не было.
— Было, — сказал я.
— Было. — Он сунул бумагу обратно за пазуху. — Но камень держит. Значит, двадцать лет у нас есть. А там — опять Грачу ехать.
— Мне.
— Тебе. Или твоему сыну. — Бранн впервые посмотрел на меня. — Если доживёшь до сына.
Мы помолчали. Ветер трепал выцветший флаг над башней. Без пепла небо над Межой оказалось неожиданно высоким. Бледно-голубым.
— Кольт, — сказал я.
— Знаю. — Бранн кивнул вниз, во двор, где у ворот стоял седой Варг с двумя своими людьми. — Варг утром послал разъезд по северной дороге. Нашли лошадь Кольта, павшую, в десяти верстах. Следы уходят на Сухой Лог. А на дороге к Сухому Логу — пятеро серых, которых Корней отправил тебя ловить. Кольт их догнал. Значит, у него лошади и пятеро людей. И день форы.
— Он поедет в Аркан. К Веделю.
— Поедет. Три недели пути, если гнать. Две — если менять лошадей на почтовых станциях. У Веделя по всему тракту свои люди.
— Значит, через две недели Ведель будет знать всё.
— Будет. — Бранн смотрел на горизонт. — И поэтому, Грач, догонять Кольта не надо. Надо ехать туда, где его не ждут. Не беглым бастардом, за голову которого Кольт объявил сто золотых. А по-другому.
— Как?
— По закону. — Он повернулся ко мне. — Право Крови объявляют не в столице. Его объявляют там, где пробудилась Искра. При свидетелях. Свидетелей должно быть не меньше двенадцати, свободных или служивых. И один из них — маг Белой школы, который подтвердит, что огонь — настоящий. Тогда составляется грамота. С печатью свидетелей. И с этой минуты ты — не бастард Ярен, сын Иды. Ты — лорд Ярен Грач, Хранитель Межи. И любой, кто поднимет на тебя руку, — поднимет её на королевский закон. Даже канцлер.
Я молчал.
— Маг Белой школы у нас есть, — сказал Бранн. — Свидетелей — сотня. Из них — серые Варга, которые служат канцлеру. Это даже лучше. Пусть Ведель попробует сказать, что его собственные люди врут.
— А потом?
— А потом — в Аркан. С грамотой. С бумагами из сундука Сорса. С девчонкой Ведель, которая привезёт королю доклад. — Бранн чуть усмехнулся. Одним углом рта. — И пусть канцлер попробует встретить тебя в воротах.
Ульфа похоронили в тот же день.
Не сожгли, как остальных. Бранн сказал: этот — у стены. Внутри крепости. В углу двора, у кузни, где земля была не равнинная, а принесённая когда-то снизу, из долины, для огорода. Земля, которая не выталкивает мёртвых.
Могилу копали вчетвером — я, Лис, Молот и Варг. Варг сам вызвался. Ничего не объяснил. Просто взял лопату и встал рядом.
Камень Лис искал полдня. Нашёл — в развалинах рухнувшего пролёта. Плоский, серый, тяжёлый, с ровной гранью. Мы с Молотом приволокли его к могиле. А потом Лис сел перед ним с долотом и молотком, и до самой ночи во дворе стоял стук.
Он резал не очень ровно. Он был вором, а не каменотёсом. Буквы получились неровные, разной высоты, с подтёками. Но крупные. Глубокие. Такие, что не сотрёт никакой ветер.
К ночи я пришёл посмотреть.
«ЗДЕСЬ ЛЕЖИТ УЛЬФ С ХВОЙНОГО БЕРЕГА.
ОН ДЕРЖАЛ ДВЕРЬ.
ОН ПОМНИЛ СИГНЕ».
Ниже, мельче, чужим почерком — потому что Лис попросил Корнея, и Корней левой рукой нацарапал гвоздём:
«И мы помним».
Я стоял перед камнем долго. Рядом со мной встала Сарина. Потом Мирта. Потом Ода, Шнырь, Корней, Бранн. Потом — ещё кто-то, и ещё. Весь двор. Молча.
А потом Бранн повернулся к нам и сказал — громко, чтобы слышали все:
— Завтра на рассвете. Всем, кто может стоять, — быть во дворе. В чистом. При оружии.
— Что будет завтра, сотник? — спросил кто-то из темноты.
Бранн посмотрел на меня.
— Право Крови, — сказал он.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
