Пепел и Чакра
Глава 1 - Кагэми
Анастасия Томилова, моя первая любовь… Наверное, это первое предложение скажет вам, что эта история о любви, но поспешу вас огорчить, это история не о какой-то любви. Историю, что я расскажу на этих листах бумаги, не связывает какой-то один жанр, придуманный нами… Как бы это обобщить, историю, что я поведаю вам, она о моей жизни.
Пожалуй, начну я с самого начала. При рождении меня назвали Егором, родился я в одной из деревень огромной страны, которая заняла почти весь материк. Родители слегка огорчились моим появлением на свет, ведь их молодость закончилась вместе с ним, и их жизнь разделилась на до и после. Хоть это и грустно, но они растили меня без какой-либо любви. Однако они взяли ответственность за моё рождение и дали тот минимум, чтобы я начал жить. И я им за это благодарен, хотя в глубине сердца чувствую боль, тоскливую и тянущуюся. С этим я ничего не могу поделать. Только принять то, что это моя жизнь и мне с этим жить.
В семь лет я, как и все дети, отправился в школу. В садик я не ходил, не знаю почему, но родители оставили меня на попечение бабушки. Она учила меня начальным навыкам, что понадобятся мне в школе. Правописание, чтение, рисование, обществознание и история. Ох, истории, что рассказывала бабушка, я буду помнить всю жизнь. Те пережитки прошлого, те герои из прошлого. Они своими историями заставляли мои глаза пылать, а сердце гореть надеждой. Если они смогли стать героями, то и я обязательно смогу!
Только вот к десяти годам я стал «реалистом». Многие факты оттолкнули мой пылающий огонь героизма. Я оказался не всесильным, не сильным и не гением. Мой запал угас, и я стал жить, плывя по течению. Те грандиозные цели превратились в низменные, «реальные», исполнимые по моим силам.
Вот мне исполнилось тринадцать лет, и я встретил её. Она перевелась в нашу сельскую школу из-за трагичного случая с её родителями. Они погибли в ДТП, и она осталась сиротой. Её забрала бабушка к себе на попечение. Анастасия, её шелковистые длинные тёмно-русые волосы и тёмно-зелёные глаза. Она цепляла меня везде. В школе, на речке, в спортзале.
За два месяца наблюдения я обнаружил кое-что. Ради неё я готов пойти на всё, только вот это не даёт мне решимости подойти к ней и заговорить. Чёрт, я за эти два месяца стал другим человеком, чтобы соответствовать ей. Только вот на кой чёрт я это делал, если не могу решиться подойти и поговорить с ней!
Выходит, всё, что я делал, было напрасным. Но один случай изменил всё. Наш класс во время занятия остановился… Да-да, и впрямь остановился, только вот остановился он во времени. Как я это понял? Сначала по тишине, воцарившейся в классе, а потом по шепоткам одноклассников.
— Марио завис походу, слышь, Миш, а что это с ним? — Мои соседи сзади, Гриша и Миша, как всегда, разговаривали громче, хотя старались говорить шёпотом.
— Засними-ка, а то потом не поверят, вот прикол-то. Эт он чё, пародирует тех придурков из Тиктока, которые притворяются статуями. Походу, зарплаты учителя не хватает, вот и нашёл себе подработку, хех. — А вот и Миша, его зычный голос вырвал меня из дрёмы и заставил поднять взгляд.
Передо мной запестрели краски, лица одноклассников смазались, а моё зрение сузилось до одной точки. Иван Палыч, наш математик, застыл весьма в несуразной позе. Его выражение лица, застывший рот, раскрытый при произнесении звука буквы «О». Нахмуренные брови и тусклый взгляд карие-зелёных глаз, направленный на нас. Поднятая рука с указкой, которую он направил на одну из написанных на доске формул.
Я с любопытством начал рассматривать одноклассников, ожидая, что кто-то ещё завис, но ничего не обнаружил. Дальше моё восприятие зацепилось за окно, точнее за то, что находилось за ним. Мир за окном остановился, одногодки на спортивной площадке бежали кросс, и их позы однозначно говорили о том, что время остановилось.
— Вы посмотрите на улицу! Там тоже все остановились! — Голос спереди вырвал меня из дум. Это был Саня, он сидел прямо передо мной. Он приподнялся, встал со стула и шагнул к подоконнику.
Все одноклассники, следуя за Саней, облепили окна в классе. Мне перекрыли обзор, и я просто уставился в точку перед собой. Это и позволило мне увидеть то, чего не заметили остальные. Странного мужчину на стуле Марио, он с любопытством смотрел на нас.
— Смотрите! Это ещё кто такой? — Голос, что я различу из тысячи. Анастасия…
Одноклассники, что мгновение назад шутливо озвучивали происходящее за окном, одновременно повернули головы в сторону стола учителя. Я же не переставал изучать неизвестного человека.
Он был одет в белые одеяния с золотыми креплениями в швах. На ткани его одежды были непонятные мне руны. Руны ли, но это понятие мне взбрело в голову при описании его шмоток. Чёрные как смоль волосы спадали прямо до пола, на лбу красный узор. Узор похожий на луну, но чуть в стороне от полумесяца была точка. Точка была фиолетовой, а лицо же… У него не было лица. Безликий…
— Приветствую вас, души. Ваши судьбы были предрешены и из-за кое-какой личности потеряны в библиотеке реки времени. По велению созидателя мне предрешено свершить ваши новые судьбы! — Безликий воздел руки вверх, давая понять, что с жестикуляцией у него всё плохо.
— Кто вы такой! Почему все застыли? — Неожиданно для себя я подал голос первым. Я даже не узнал свой голос, нервный и с нотками злости. Но на что я злюсь? Нервничаю — понятно почему…
— Ох, извините меня, невинные души, не представился. Если по-простому, то я проводник судеб, душ или жизней по-другому. — Безликий опустил руки и сложил их на столе перед собой. — Я остановил время, чтобы нам с вами было удобно предрешить ваши будущие судьбы. — Его мышцы лица… Дёрнулись, и я осмелюсь предположить, что он улыбнулся.
— Почему у вас нет лица!? Вы не человек!? — Это уже была Оля Кудашкина, её голос дрожал, а тело тряслось. Она боялась, но смогла перебороть себя.
— Ну что же вы, Оленька, я не стал нагружать ваши глаза своим ликом. Если бы вы увидели мой лик, то вы бы как души стёрлись из мироздания. И мне приходится являться вам вот таким… Безликим. — Его рука приподнялась, и он упёрся головой в кулак. — Ну что же, начнём. Я уже начертил нити ваших судеб. Следуйте свету, что приведёт вас к новой жизни! Через несколько мгновений ваши души отправятся в горнило кузницы судеб! — После этих слов он исчез, прямо на глазах у всех.
В классе начался шквал удивлений и вскриков испуга. Я не успел удивиться или испугаться, как провалился во тьму.
Тьма всеобъемлющая, она одновременно убаюкивает и пугает своей тишиной. Сначала я потерял нить своей мысли. Мгновение назад я был в классе, а тут раз — и я в темноте. Вязкость мыслей убивала меня, я медленно растворялся в этой темноте. Не знаю, что сподвигло меня, но я разозлился. На что? Почему я разозлился?
Эта эмоция дала мне силы, я начал двигаться. Поначалу медленно, как будто оказался в воде, но с приложением силы я постепенно увеличивал скорость. И вместе с этим вязкость в мыслях исчезла, я вспомнил. Вспомнил, что произошло, и понял, почему разозлился.
Этот безликий, кто он такой! Кто!? Он вершит судьбы? Да пусть он подавится своими взглядами о судьбах, особенно о моей! Я сам решаю, как мне жить! И срать я хотел на его решения! Судьба принадлежит мне!
Я двигался, двигался и двигался, не забывая про злость. Мои глаза неожиданно ослепило. Вспышка — и тот тёмный мир исчез, я почувствовал всё. Ветер, его холод. Тёплые объятия, множество звуков и боль! Боль от света, мои глаза привыкли к тьме. Мои зрачки резало от лучей света и красок этого мира.
— Рэнсей… Его зовут Рэнсей Кагэми, он будет чистым лотосом, что возродится в тени. — Такой нежный голос заволок все окружающие меня звуки.
Голос и теплота унесли боль из тела, я ощутил невероятную гамму эмоций. Мне стало так легко, хорошо и тихо. Моя напряжённость исчезла, и я под приятный ритм покачивания уснул.
Проснулся я от нервного голоса. Матери?
— Хиро! Зачем ему всё это! Кагэми уже не тот клан, что был прежде! Наш сын не должен жить кланом!
Только вот диссонанс, что мешал мне всё это время, как будто рассыпался. Как я их понимаю!? Откуда я вообще знаю их язык? И почему!? Как я вообще могу думать, если нахожусь в таком тельце!? Где мигрень? Что происходит!
— Юрико… Если он вырастет в незнании, то это не отгородит его от опасностей, а лишь усугубит его дальнейшую судьбу! В нашем мире выживают лишь сильнейшие! — А вот и голос Отца, этот приятный баритон, надеюсь, передастся по наследству и мне.
— Тише, молодняк! Вы не сможете спланировать всю жизнь ребёнка! Он сам решит, кем ему быть! А пока пусть растёт и набирается сил. — Неизвестный голос, что успокоил спор моих родителей.
— Рэнсей, ох… Проснулся, небось проголодался, бедненький. — Матушка первой заметила моё очнувшееся тельце и, как ураган, спеленала меня в ткань и поднесла моё лицо… Гмм… К еде.
Моя откормка прошла естественно и стыдливо для меня. Всё-таки я помню своё прошлое, а тут питаться грудью женщины. Не этично, что ли. Короче, канет в бездну этот период моей жизни!
Два года спустя.
— Деда! Расскази есё о клане! Позалуйста! — Милые глазки — залог успешно выполненной миссии по выпытыванию информации!
— Рэнсей, угораздило же меня начать рассказывать об истории клана… Ох, Кагуя, да помянут тебя Ооцуцуки! Что же, слушай, внук. — Дедушка, он же Рёгэ Кагэми, он же глава Клана, взял меня на руки и стал рассказывать. –
Клан Кагэми произошёл в одно время с такими древними кланами, как Учиха, Узумаки, Хьюга, Сенджу, Кагуя, Нара, Шимура. Короче, долго перечислять всех их. Наш клан жил спокойной жизнью возле вулкана. Ещё в те времена мы имели талант к двум стихиям: земле и огню. Поэтому наш клан и выбрал своим домом это место, Страну Кипятка, Ю но Куни. Хоть клан Кагэми и был древним, как остальные, но он отказался присоединяться к скрытым деревням по одной очень простой причине. По завещаниям предков, в этом вулкане спит Саламандра, по-другому же Кагакуро, Скрытый огонь. Клан привязан к вулкану из-за этого существа. По словам предков, он явился вместе с Кагуей, когда ещё не существовало чакры в мире, и обосновался в этом вулкане. Он полностью изменил рельеф мира своим прибытием и расколол единый материк на два больших и множество архипелагов.
Предки клана Кагэми не испугались его мощи и пришли к нему с дарами, для его успокоения. Их даром оказался цветок огненного лотоса, что рос лишь в самых недрах древних вулканов. Кагакуро принял дар от предков и преподнёс им силу чакры земли и огня. После уснул глубоким сном и до сих пор не просыпался. Предки Кагэми пожертвовали всем своим состоянием ради нахождения этого цветка и… яда, что убьёт монстра. Но, вопреки их ожиданиям, он не умер, а уснул. И из-за этого они стали стражами вулкана, что стал прибежищем чудовища по имени Кагакуро.
После этой истории клан Кагэми жил лишь тут. Их неоднократно пытались истребить, изжить с земель возле вулкана, ведь тут есть чакропроводимая порода железа. Но после того, как она иссякла, от Кагэми отстали. Наш многочисленный клан вырезал около сорока лет назад Роши, джинчурики Ивагакуре. Из-за жажды обладать знаниями о лавовых техниках не пожалел целый клан. Мы же лишь остатки того величия. Мой дед был последним выжившим членом клана, но из остатков смог собрать клан заново. Мы постепенно снова расцветаем, но техники, которыми гордился клан Кагэми, украдены джинчурики Ивагакуре.
Дед при упоминании имени Роши каждый раз злился и что-то бормотал про себя. Я, конечно, не смог расслышать его бормотания, но понять смогу. Он ненавидит его всей душой и готов заплатить любой ценой, чтобы убить этого нахала.
— Ну всё, Рэнсей, хватит мучить дедушку! Иди домой, обед уже стынет! — На горизонте появилась моя мама, Юрико Кагэми.
Она довольно миловидная женщина с утончённой талией и грациозной осанкой. Её каштановые локоны до пояса дополняли эту утончённость. Зелёные глаза лисицы лишь подчёркивали её изящество. Черты лица заострённые, и весь её вид давал шарм хитрой лисы. Не знаю, как ещё её описать, лишь лиса приходит на ум. Отец же похож на волка, такие же острые черты лица, слегка заострённый взгляд карих глаз, короткие чёрные волосы.
Я же слегка бледноватый, пока круглощёкий юнец, надеюсь, с возрастом черты лица исправятся. Форма глаз заострённая, как у матери, и цвет глаз тоже её. Волосы отца, чёрные, как бездна. Тело же… Мне два года! Какое тело в таком возрасте. Так, просто картошка ходячая.
— Рэнсей! Не заставляй меня злиться! Бегом в дом! — Проступающие нотки гнева Матери дали мне толчок к скорейшему выполнению её указаний.
Пообедав, я стал думать, чем себя занять. За эти два года я пробовал прочувствовать чакру в себе, но безуспешно. И бросил попытки, на время. Может, снова попробовать? Чего я теряю, пойду на своё место и помедитирую. Всё равно ничего не происходит в этом захолустье.
Вот так, недолго думая, я доковылял до своего тайного места для тренировок. Это оказался склон вулкана, на котором одиноко росло сливовое дерево. Под его кроной, у самого ствола, я сел в позу лотоса. Ухх. Как же я долго привыкал к этой позе, неудобная до чертиков, но так надо. К сожалению, у меня нет знаний этого мира про чувство чакры, а лишь память прошлого мира. А там культиваторы делали именно так, поэтому и повторяю за ними, надеясь, что двигаюсь в верном направлении.
Так, сидим и не п… Кхм. Не думаем, абстрагируемся от остального мира, оставить только чувства. А что…? Стоп! Не отвлекаться! Чувства, вся концентрация на ощущения. Шелест листвы сливы, холодок ветра под юкатой, вибрация в земле. Теплота внутри тела. Час, два, три.
— Задолбало! Что! — Я удивился своему крику не из-за голоса, а из-за ощущения, исходящего от земли.
Я прочувствовал телом вибрацию и смог по импульсам земли понять, что за слова. Да ну!? Я же не прочувствовал чакру, так как!?
Не размышляя, я снова уселся на место и стал смотреть сквозь землю. И тут я понял, что же меня всё время отвлекало от медитации. Мои ощущения земли. Я мог видеть с помощью импульсов, передающихся земле, что происходит вокруг меня. И так же с помощью этих импульсов подслушивать.
Раз это работает, надо проверить, как далеко достаёт. Я потянулся дальше, к дому, и наткнулся на разговор Отца с Дедушкой.
— Хиро, мы уже не раз обсуждали эту тему! Рэнсей сам выберет свой путь! Только он решает, быть ему лягушкой в колодце и любоваться небом со дна, или же стать птицей, что покорит неизведанные края! Вопрос закрыт! — Никогда не слышал злого голоса дедушки. Но как я по вибрации, по импульсам, могу различать ещё и эмоции? Мистика какая-то.
— Но, Отец!.. — Голос отца дрожал от нервозности и злости, что клокотали в его груди, но ему не дал договорить разгневанный выкрик Рёгэ Кагэми. — Умолкни ты наконец, Хиро, ты уже не маленький, каждый раз одно и то же я растолковывать тебе не буду!
Дедушка после этих слов быстрыми шагами ретировался от Отца.
— Ох… Юрико, он не услышит нас. Что нам делать? — Отца затопила тоска. Из-за чего?
— Хиро, нужно забирать Рэнсея и бежать отсюда… Рёгэ живёт прошлым и не думает о будущем. Мы хотим лучшего для нашего сына, но глава видит лишь то, что в пределах границ уже умершего клана Кагэми. — Мать грустила, она тосковала, и была ещё какая-то непонятная для меня эмоция.
— Но… Если я брошу его, родного отца. Он пропадёт, я не хочу для него такой участи. Дай мне ещё один шанс, Юрико, я договорюсь с ним! Мы уладим всё как Отец с сыном и найдём компромисс! — Отец приободрился и после своего спича куда-то исчез. Я не заметил, как он это сделал и куда.
— Ох… Хиро, Хиро, всё такой же упрямый. Весь в Рёгэ. — Я вообразил, как Мама покачала головой, и увидел, как она пошла в сторону спальни.
Только сейчас заметил, что на улице стало темнеть. Нужно срочно домой, а то Мама в гневе страшная.
От материнского гнева я всё-таки не спасся, и мне пришлось всю ночь ворочаться и искать удобную позу для сна без содействия филейной части моего тела. Но счастью первооткрывателя не было предела, и при первых же лучах нового солнца я молниеносно для своего возраста оказался возле своего места. Ни свет ни заря, но мне это не мешало, а лишь облегчило задачу. Природа ещё спит, и я могу спокойно войти во вчерашнее состояние.
Сколько же я так просидел вчера, как же жалко время, но результат стоит того. Так что я быстро приступил к делу. Тупо отключил мозг и подключил чувства. На этот раз я быстро вошёл в этот режим и стал вслушиваться в только просыпающийся мир.
С пределом моего сенсорного видения пока повременим, для начала нужно понять, как через вибрации я вообще могу различать тот или иной звук. Интонацию или направление движения. Это же логически у меня не выкладывается в голове.
Первое, что я понял, это то, что я могу ощущать вибрацию и через деревья. Нет, не так. С помощью вибраций, проводимых через ветви и стволы деревьев, передаваемых в корни, а от корней в землю. Я смутно, но мог различать то или иное движение и глуховатое пение птиц или стрекот насекомых.
— Рэнсей… Потомок… — Голос, очень тяжёлый и несуразно скрежещущий по моим ощущениям. Откуда!? И кто…
Я почувствовал откуда. Из вулкана, голос доносился из вулкана. Кагакуро! Чёрт, как!? Он же спит.
— Я знаю, что ты слышишь меня. Я Кагакуро, а ты потомок клана Кагэми, ты единственный за полтысячелетия смог уединиться с недрами земли. Услышь меня, потомок клана Кагэми. Мы не враги, что бы тебе ни рассказали. Я изначальный страж мира, что уродился в момент возникновения угрозы от клана Ооцуцуки, и когда Кагуя Ооцуцуки пришла в мир, я был тем, кто защитил мир от распада.
— Почему… Я… Должен верить тебе? — Через силу выдавил я из себя.
— Потому что я Кагакуро! Неужели вы просрали историю до возникновения этой дьявольской энергии чакры!? Пусть помянут, Кагуя Ооцуцуки всё-таки наложила иллюзию на весь мир. — Сначала гордый голос Саламандры, потом он раздумывал вслух, а потом помянул Кагую. Что же это с ним? Точно!
— Как ты защищал мир? Тем, что разделил один цельный континент на два и множество архипелагов!? Объясни мне это, а потом уж я подумаю, поверить тебе или нет. — Я пытался быть твёрдым в своих словах, но страх перед чудовищем, хоть и находящимся сейчас под толщей земли и скал, не давал мне сделать это идеально. Всё-таки я всё ещё обычный ребёнок, хоть и со знанием прошлой жизни.
— Ребёнок! Да как ты смеешь… Вот же, время не щадит ничего, что уж поделать. Рэнсей, слушай меня внимательно, ведь эту историю забыли все. И в свитках ты её не найдёшь. Тысячелетия назад мир, что сейчас зовётся Миром Шиноби, заполняло множество зверей. В этом мире не было чакры, но была сила. Сила эволюции. Вы, люди, произошли от обезьяны, что смогла вкусить плод греха на территории Тритона.
— Погоди. Тритон? Это ещё кто? — Я не удержался, слишком много новых имён за один вдох.
— Молчи и слушай, потом узнаешь. Я в то время только набирал свою истинную силу в недрах земли, где буйствовали потоки лавы и магмы. Когда я позволил себе появиться на поверхности, то вы уже смогли выселить множество зверей с их территорий. И этим вы разозлили их, у вас началась война со всем звериным родом. До этой войны вы причисляли себя к нам, но потом стали называть себя разумными людьми, а мы стали для вас животными неразумными. Постепенно нас становилось всё меньше, и я, как обладатель бескрайней территории под землёй, решил не рисковать и не вступать в эту безжалостную войну.
— То есть ты просто отсиделся. — Вырвалось у меня, и я тут же прикусил язык. Земля подо мной глухо дрогнула.
— Я. Выживал. — Пауза, тяжёлая. — Год за годом, столетие за столетием я набирал свои силы в недрах земли, и даже оттуда я ощущал ваши неразумные войны. Вы истребили множество видов зверей, множество зверей спрятались под землю, где им не место, и из-за этого у меня появилась конкуренция. Меня выдавили с моих территорий, но я не сдался без боя и сделал ход, что разделил наш мир на до и после. Я открыл разлом. На мгновение. Но это дало координаты нашего насыщенного энергией мира клану Садовников, знаемых вами под личиной Ооцуцуки.
Кагакуро прервался, и я ощутил всплеск эмоций. Вины, скорби и грусти.
— Я виноват в том, что Ооцуцуки прознали про наш мир. И то, что я сейчас разговариваю с тобой, человек, лишь случай, что помог мне защитить мир от этой напасти! Если бы не вы, люди, и не я, Кагакуро, не объединились, то мир погиб бы! Твои предки, клан Кагэми, потратили все силы, чтобы вырастить тысячелетний лотос чистоты, и, отдав мне его, вы дали толчок моей эволюции.
— Стоп. Так лотос был не даром для успокоения? — Дед рассказывал совсем другое, и это меня зацепило сильнее всего остального.
— Ваши предки принесли его вместе с ядом, мальчишка. Я знал. Я принял и то, и другое. — Спокойно проговорил он, и от этого спокойствия мне стало холодно. — В тот день в мир прибыли Ишики Ооцуцуки и Кагуя Ооцуцуки, а я эволюционировал в Саламандру, что повелевает огнём и землёй. Огонь — моя родная стихия, а земля приобретённая, от Лотоса. Когда она посадила это проклятое божественное древо, я всеми силами стал закрывать трещины в земле, что возникали из-за него. Оно высасывало всю природную энергию из мира и этим могло погубить всю жизнь. Оно собирало и перерабатывало природную энергию в эту проклятую чакру! Я изменил рельеф мира не из-за прихоти, а из-за необходимости уплотнить недра земли и убрать все трещины в ней!
— А клан? — Я уже понимал, что дедовская версия истории сыплется на глазах.
— Кагэми договорились с другими людьми о том, чтобы те постарались остановить Ооцуцуки от её жадности. Но этого не понадобилось. Кагуя предала Ишики, сама съела ещё не завершённый плод чакры и убила его. А после она стала тираном, что воздвигла гендзюцу на весь мир, чтобы люди перестали враждовать. И её сыновья, прознав про эту тиранию, решили убрать её, но она в битве с ними слилась с божественным древом и стала десятихвостым зверем. Природная энергия и чакра — опасная смесь, она породила чудовище. Но сыновья, Хагоромо и Хамура, смогли одолеть её и запечатать её тело, которое превратилось в ядро луны. А чакра десятихвостого была разделена на девять частей, ставших впоследствии Хвостатыми зверями. Всё это время я лечил недра земли от той ужасающей бойни Матери и Сыновей. И вот он я, спустя тысячелетия снова прочувствовал ту злополучную энергию Ооцуцуки и решил на этот раз преподнести заранее подарок этим Садовникам. — Устало закончил Кагакуро.
Я же, раскрыв рот, не мог ясно мыслить. Мир, который я наблюдал через плоский экран, оказался совершенно не таким, каким его преподносил автор моего прежнего мира. Так, стоп. Подарок!?
— Как понять — подарок? — Понимая, какой ответ меня ждёт, спросил я у Саламандры.
— Ты. И твой клан. — Как-то даже возбуждённо проговорил этот Кагакуро.
— Почему!? Мы же обычные люди! Да, обладаем чакрой, но она же и тысячной доли процента не та, что у тех монстров! И вообще, мы живём малым и счастливы этому! — Я испугался будущих перспектив, ведь враждовать с Ооцуцуки смерти подобно! Да они же одним щелчком могут уничтожать непригодные миры!
— Только клан сможет уничтожить клан. Так что постарайся уж, Рэнсей, я возлагаю на тебя ответственность за весь мир. И то, что ты ребёнок в этом теле, не означает снятия с тебя ответственности. — Он злорадствует! Эта земляная ящерица ещё и злорадствует!
— А если я не хочу быть этим защитником-превозмогателем? Я-то отживу ещё свой срок.
Сказал — и осёкся. А вот об этом я не подумал. Что будет с теми, кого я оставлю после себя? Эта тема для меня больная ещё с прошлого мира. Я грезил тем, что создам семью, что не будет такой, в которой я родился. Да и тут мне повезло больше. Любящая семья, клан. Из-за своего страха перед ответственностью не буду ли я себя корить потом, когда они все умрут?
Значит, отказываться сразу нельзя. Но и соглашаться, не зная цены, глупо. Если есть плётка, то должен быть и пряник. Вот его я и спрошу.
— И как я справлюсь моими ничтожными силами!? Сила человека ограничена, если ты не знал! — Укоризненно сказал я в пустоту, зная, что Саламандра слышит меня так же, как и я его.
— Если б ты только знал, какая сила скрыта в вас. Природная энергия почти ушла из этого мира, но она осталась в некоторых местах. Ваш первопредок украл плод, что охранял Тритон. Если бы не вы, то мир был бы в безопасности, но из-за вас мир лишился своего первозверя, первозащитника. Тритона. Он бы щелчком пальцев выкинул этих мерзавцев из нашего мира, и они бы боялись сюда сунуться! И как только он умудрился погибнуть от какой-то хитрой обезьяны…
Куда-то монолог Саламандры не туда идёт, опять в ностальгию повело. Нужно повернуть диалог в нужное русло.
— Подожди. Если я смог почувствовать эту энергию, то что это мне даст? Сила не даётся просто так, так что хватит мне этих сказок! — Мой голос наконец приобрёл ту уверенность, что я никак не мог выбить из себя. Всё-таки искушение и жадность человека — это наш повод двигаться к силе и совершенству!
— Научившись впитывать и управлять природной энергией, ты сможешь эволюционировать. В теории, если я дам тебе частичку себя, то сможешь. Наши стихии и души подходят для такой операции. Но для того, чтобы ты выжил, тебе первоначально надо освоить чакру, а из чакры преобразовать природную энергию. А потом уже научиться впитывать чистую природную энергию и управлять ею. Только после этого я смогу передать тебе свою частицу силы.
Он стелил, как опытный базарщик. Прямо затронул все мои хотелки по поводу тульского пряника, разрекламировал все плюшки. Только вот зачем мне это надо? Для потомков, во-первых. Для будущего существования мира. Будут ли у меня потомки — ох, это упущение я преднамеренно исправлю в будущем, а пока у меня ещё пипирка. Кхм. Не выросла, короче, для таких дел.
— Кагакуро, погодь, дай подумать. Мне нужно время для размышлений. Бросаться в бездну буду только с холодной головой и со взвешенным риском. — Нервно дыша, проговорил я вслух.
— Хорошо, потомок клана Кагэми, я даю тебе три дня. В это же время через три дня ты решишь судьбу всего мира. И подумай хорошенько, Рэнсей, ведь от твоего ответа вершится судьба всего мира. — Пафосно проговорил Саламандра, а я лишь отметил у себя в голове, что у этого животного пунктик насчёт пафосных речей.
Еле разлепив затёкшие ноги, я встал на еле слушающиеся меня ноги. С мигренью от кучи мыслей в голове я поковылял до дома. Там я без слов приветствия и ответов на вопросы матери улёгся на футон и вырубился.
Три дня.
Смешной срок, если подумать. Мне на решение дали ровно столько, сколько взрослому человеку нужно, чтобы выбрать между двумя одинаковыми чайниками на рынке. А тут судьба мира. И решать её должен пацан двух лет от роду, который до отхожего места добегает через раз.
Первый день я потратил на то, чтобы убедить себя, что мне это не приснилось. Сидел под сливой, вслушивался в землю, ждал, что ящерица снова подаст голос и скажет: «шучу, потомок». Не сказал. Вулкан молчал, тяжело и терпеливо, как молчит тот, кто знает, что у него времени больше, чем у тебя.
Второй день я считал. Не деньги, не годы — риски.
Что я теряю, если соглашусь? Спокойную жизнь, которой у клана Кагэми и так нет. И, скорее всего, саму жизнь, потому что «эволюция» из уст твари, спавшей тысячелетие, звучит подозрительно похоже на «я тебя сожру, и мучительно долго».
Что я теряю, если откажусь? Прямо сейчас — ничего. А потом умрут дед, отец, мать. Не от Ооцуцуки, а от старости, от чужого ножа, от той же Ивы, которой снова захочется лавовых техник. И я буду стоять рядом и снова быть никем. Как тогда, в прошлом мире, когда я два месяца ходил кругами вокруг девчонки и так и не сказал ей ни слова.
Вот эта мысль меня и добила. Не Ооцуцуки, не судьба мира, не пафос ящерицы. А то, что я снова могу оказаться человеком, который всё знал, всё понимал и ничего не сделал.
На третий день я встал до рассвета и пошёл к своему месту. Шёл и складывал в голове слова: соглашусь, но с условиями. Никаких «отдам жизнь за мир», никаких «клан на алтарь». Я беру силу, я сам решаю, куда её девать. Судьба принадлежит мне — эту фразу я выдумал в темноте между жизнями и с тех пор ни разу не отменял.
Дойти я не успел.
Меня перехватили на середине склона. Отец. Он не кричал, он просто подхватил меня под мышки, как мешок с рисом, и понёс обратно. Я успел увидеть, как от дома в сторону вулканной тропы уходят трое клановых с оружием, а мать стоит на пороге бледная, с узлами у ног.
— Хиро, что происходит! — Я даже не сообразил, что говорю слишком взрослыми словами для двухлетки. Отцу было не до того.
— Ива пришла, Рэнсей. Не Роши, но пришла. — Коротко бросил он, не сбавляя шага.
Дальше я собирал картину по кускам, потому что мне никто ничего не объяснял. Разведгруппа Ивагакуре у границы Страны Кипятка. Второй раз за месяц. Дед знал и молчал, считал, что отобьёмся, как отбивались всегда. Отец знал и не молчал, он писал письма. И на эти письма пришёл ответ: Коноха готова принять остатки клана Кагэми, землю дадут, статус дадут, детей возьмут в академию. Взамен — техники, кровь, служба. Обычная сделка, скрытые деревни только такие и заключают.
Дед сопротивлялся до последнего. Я слышал через землю, как они с отцом орали друг на друга полночи. Про колодец, про птицу, про то, кто из них похоронит другого. Победил отец. Точнее, победила арифметика: сорок с лишним человек, из них половина дети и старики, против деревни, у которой есть джинчурики. Дед сдал не потому, что его переспорили. Он сдал, потому что посчитал.
Мне никто не сказал ни слова. Меня просто поставили перед фактом: собирайся, уезжаем. Вся родня решила, не поинтересовавшись моим мнением, «переехать», да ещё куда! В Коноху, в деревню Скрытого листа. Туда, где опасности на каждом шагу, где Учиха, где Данзо, где через десяток лет начнётся всё то, что я смотрел через плоский экран и считал выдумкой.
А третий день истёк.
Я так и не дал Кагакуро ответ. Не потому, что решил отказаться, а потому, что меня физически не донесли до места. Знаете, что самое паршивое? Я даже не могу сказать, что жизнь распорядилась за меня. Жизнь просто не стала ждать, пока я доразмышляю. Это разные вещи, и вторая обиднее.
Ответ я всё-таки передал. В последнюю ночь перед выходом каравана, когда все спали, я сел на утоптанную землю посреди двора, вдавил ладони в холодную пыль и потянулся вниз, к вулкану, через корни, через камень, как учился три дня. Достал еле-еле. Голос Саламандры пришёл слабый, глухой, будто из-под воды.
— Опоздал, потомок.
— Я не отказываюсь. — Я не стал ничего объяснять и оправдываться. — Меня увозят. В Коноху. Я не решаю.
Долгая пауза. Земля под ладонями чуть потеплела.
— Тогда слушай, и слушай один раз. Я не пойду за тобой, я привязан к этому месту. Хочешь мою силу — вернёшься сюда сам. Не ребёнком на руках у отца, а тем, кто дошёл своими ногами. Стань сильнее, Рэнсей. Освой чакру, вытяни из неё природную, а потом научись брать её чистой, из мира. Сделаешь — я почувствую. Где бы ты ни был, я почувствую. И тогда приходи.
— А если не успею?
— Тогда мир, что ты знаешь, уничтожат, а я получу ещё одну тысячу лет сна. — Сухо ответил он, и связь оборвалась.
Вот и весь разговор. Ни клятв, ни печатей, ни договора кровью. Просто условие.
Мы вышли на рассвете. Меня несли в коробе за спиной у отца, и я всю дорогу смотрел назад, на вулкан, пока он не превратился в серый бугор на горизонте, а потом и вовсе не пропал за деревьями. Мать думала, что я плачу от тряски.
Я не плакал. Я злился.
Злился на деда, который тридцать лет собирал клан по обломкам, а теперь сдаёт его чужой деревне за землю и охрану. Злился на отца, который добился своего и до сих пор ходит с лицом человека, предавшего родню. Злился на Иву, на Роши, на этих сволочей, которые сорок лет назад вырезали мой клан ради техник. Злился на ящерицу, которая свалила на двухлетнего мальца судьбу мира и осталась дрыхнуть в своей норе. И больше всего злился на себя, за то, что три дня сидел и взвешивал, вместо того чтобы ответить сразу.
К середине пути злость выгорела. Осталось то, что от неё обычно и остаётся, если не тратить её впустую, — понимание.
Меня везут не в ссылку. Меня везут туда, где есть академия, свитки, учителя, библиотека и тысячи шиноби, у которых можно подсмотреть, как это вообще работает. В своём захолустье я два года пытался нащупать чакру наугад, по методичке культиваторов из чужого мира, и нащупал в итоге не чакру, а слух через землю. В Конохе мне это объяснят за неделю. Бесплатно. Просто потому, что там так учат всех детей.
Дед хотел, чтобы я не был лягушкой в колодце. Что ж, дед. Колодец кончился. Правда, не так, как ты хотел.
Я разжал кулаки и стал считать заново. Не риски, а шаги.
Первое. Чакра. Найти её в себе, научиться выпускать, гонять по телу, лепить из неё формы. Всё, что даёт академия, взять и выжать досуха. Это фундамент, без него дальше некуда, Саламандра сказал прямо: не освоишь чакру — сдохнешь на второй ступени.
Второе. Из чакры вытянуть природную, сан-чакру. Своей собственной я к тому времени уже владею, значит, следующий шаг — научиться перегонять её в природную, а потом брать чистую, из мира, минуя себя. Этого в академии не преподают и в свитках клана не пишут. Значит, искать самому, по крохам, по слухам, по местам, где природная энергия ещё осталась.
Третье. Когда получится второе, Саламандра почувствует меня сам, он так и сказал. Тогда я вернусь к вулкану своими ногами и возьму то, что мне обещали.
Три пункта. Не «спасти мир», не «победить Ооцуцуки», не «отомстить за клан» — это всё где-то дальше, за горизонтом, и загадывать туда сейчас глупо. Три пункта, каждый следующий бессмыслен без предыдущего.
Впервые с той школьной парты у меня появилась цель, до которой я мог дотянуться руками. И знаете, что странно? Я не чувствовал ни героического подъёма, ни того детского огня из бабушкиных историй, который погас у меня в десять лет. Ничего похожего.
Я просто знал, что буду это делать. Каждый день, с завтрашнего дня, сколько понадобится.
Короб качало в такт отцовским шагам. Впереди, за перевалом, лежала Страна Огня.
— Спит наконец-то. — Тихо сказала мать где-то сбоку.
Я не спал.
Дорога заняла девятнадцать дней.
Я считал их, потому что больше в дорожном коробе за отцовской спиной делать было нечего. Смотреть я мог только назад, разговаривать со мной никто не собирался, а тренироваться в тряске не получалось: стоило поймать нужное состояние, отец делал шаг — и всё рассыпалось.
Девятнадцать ночёвок. Семь бродов. Три деревни, мимо которых мы прошли по дуге, не заходя внутрь.
Дугу придумал дед. Я слышал, как он объяснял это отцу на второй день: пятьдесят человек с узлами и детьми, идущие толпой, — это не переселенцы, это добыча. Один разговорчивый трактирщик — и через неделю о нас знают все, кому не надо.
Поэтому шли лесом, ночевали без костров, а еду покупали через двоих, которых отправляли вперёд налегке.
В пути дед перестал быть тем стариком, который сажал меня на колени и рассказывал про предков. Он стал главой клана: короткие фразы, расписание на каждый час, ни одного лишнего слова отцу. Только по делу — тут встаём, тут выходим, дозор твой.
Сначала я думал, это ненависть. Потом понял — хуже. Дед просто не хотел разговаривать с человеком, который оказался прав.
Границу Страны Огня мы перешли на шестнадцатый день, и это оказалось скучно. Никаких стен и рвов — деревянная будка, трое дежурных и шиноби в зелёном жилете, который читал дедово письмо так долго, что я успел заснуть и проснуться.
А Коноху я увидел на девятнадцатый, с перевала, на закате.
Картинка совпадала с той, что я помнил из прошлой жизни: скала с лицами, кольцо стены, красно-белая башня. Не совпадало другое. Четверть деревни с северо-востока была не деревней, а стройкой. Голые каркасы, штабеля леса, пустыри, размеченные верёвками. Издалека — как проплешина на шкуре.
Два года назад на Коноху напал Девятихвостый. Я это знал. Эту новость не знали только глухие… И то не факт.
И вот тут у меня наконец сложилось то, что не складывалось всю дорогу.
Я девятнадцать дней не мог понять: почему Коноха вообще согласилась нас принять? Мы не Учиха и не Хьюга. Пятьдесят человек, из которых боеспособных восемь, а вся наша ценность — техники, которых у нас нет, потому что их сорок лет назад забрала Ива.
А теперь я смотрел на выгоревший квартал и понимал: дело не в том, что мы можем дать. Деревня за одну ночь потеряла кучу шиноби, а до этого была война. Сейчас Коноха подбирает всё, что дышит и имеет хоть какую-то родословную.
Мы не выторговали себе место. Мы просто удачно постучались.
Когда тебя берут по нужде — тебя и держат по нужде. Ровно столько, сколько нужда есть.
Внутри на меня свалился гул.
Не звук — через землю. Коноха гудела, как улей под ладонью: тысячи шагов, колёса, топот на тренировочных полигонах, что-то тяжёлое и ритмичное на юге. Я две недели учился различать в лесной почве четыре стоящие фигуры, а тут мне вывалили целый город, и всё слилось в белую кашу.
Я оглох. Впервые в этой жизни — не ушами, а тем чувством, на которое привык полагаться.
Пришлось закрыться. Просто перестать тянуться вниз. И следующие полгода я ходил глухим.
Хокаге принял деда на третий день.
Меня, понятно, не звали. Но и оставить было не с кем — бабки после дороги слегли все разом, мать шла как жена наследника, отец как наследник. Так что я поехал у матери на руках, в качестве живого доказательства, что клан не вымирает.
Сарутоби Хирузен оказался маленьким.
Я почему-то ждал громадину — старик в шляпе, тень над деревней. А за столом сидел невысокий сухой дед с трубкой и разбирал бумаги. Усталый по-настоящему, как человек, который два года подряд закапывает своих и подписывает бумаги на чужих.
— Кагэми Рёгэ. Из Страны Кипятка. Долго шли.
— Девятнадцать дней, Хокаге-сама.
— Потери?
— Нет.
Он кивнул, и я понял, что вопрос был не вежливый. Пятьдесят человек, девятнадцать дней, ноль потерь — значит, глава умеет водить людей. Первая строчка в личном деле уже написана.
Дальше пошли условия, и вот тут я слушал во все уши.
Земля — клановая, безвозмездно, с закреплением через десять лет, если клан даст деревне не меньше пяти действующих шиноби. Дети — в академию, все, с шести лет. Взрослые — в общий призыв, в первый год не выше чуунина, независимо от прошлых заслуг. Техники — предоставить опись. Не сами техники, а опись.
Дед принял всё, кроме одного.
— Опись я предоставлю. Она будет короткой, Хокаге-сама. Всё, чем гордился мой клан, у нас украли сорок лет назад. Я привёл вам пятьдесят человек, восемь мечей и пустой свиток.
— Я знаю, что у вас украли. И знаю кто.
В кабинете стало тихо. Я через ткань чувствовал, как у матери напряглись руки.
— Тогда вы понимаете, что я скажу дальше.
— Понимаю. И отвечу сразу. — Хирузен посмотрел на деда поверх трубки, и вот тут я впервые увидел не усталого старика. — Коноха не будет воевать за клан Кагэми. Ни с Ивой, ни с кем-то ещё. Если ваши люди пойдут в Страну Земли сводить счёты — они пойдут туда отступниками, и я объявлю их нукенинами в тот же день. Ясно?
— Ясно.
— Хорошо. — Трубка вернулась в рот. — А теперь неофициально. Джинчурики Ивы по имени Роши ушёл из деревни больше десяти лет назад. Он бродяга, и где он — не знает даже Цучикаге. Если вы найдёте его за пределами Страны Земли, это будет ваше личное дело, а не дело деревень. Мешать я не стану.
Дед долго молчал.
— Благодарю, Хокаге-сама.
— Не благодарите. Я вам ничего не дал. Я просто не отнял то, чего у вас и так нет.
В коридоре у лестницы стоял человек и смотрел на нас.
Старый, с палкой. Половина лица в бинтах, правая рука под кимоно на перевязи. Он не сделал ни шагу и ничего не сказал. Просто стоял в стороне и смотрел, как мимо проходит клан Кагэми, сведённый к трём фигурам.
Дед кивнул ему — как кивают незнакомому старику. И прошёл мимо.
Я не кивнул. Я смотрел на него, и он это заметил. Единственный видимый глаз скользнул по мне — по двухлетке на руках у матери — и задержался ровно на полсекунды дольше, чем следовало.
Потом он отвернулся и пошёл вниз.
Мать не заметила ничего. Отец тоже.
А я в тот вечер долго лежал и думал, что вот теперь я по-настоящему в Конохе.
Кабинет Хокаге, спустя четверть часа
— Ты хотел что-то сказать, Данзо. Ты стоял в коридоре.
— Я смотрел на них. Пятьдесят человек, Хирузен. Ты пустил в деревню пятьдесят человек с чужой лояльностью и претензией к Иве.
— Я пустил в деревню пятьдесят человек, которым больше некуда идти. Такие держатся крепче тех, у кого есть выбор.
— Кеккей генкай у них утрачен.
— Утрачен — не значит, что его не было. — Хирузен раскурил трубку заново. — И я знаю, о чём ты думаешь. Ответ — нет. Они под общим надзором, как любые переселенцы, полгода. Дальше — как все.
— Полгода — это мало.
— Полгода — это ровно столько, чтобы человек успел решить, дом ему тут или казарма. — Хокаге не поднял глаз от бумаг. — Свободен, Данзо.
Старик с палкой ушёл. Хирузен посидел немного, потом отложил перо и посмотрел в окно — на северо-восточную часть деревни, где ещё торчали чёрные балки.
Работы у него в тот год было слишком много, чтобы помнить про какой-то маленький клан из Страны Кипятка.
Землю нам дали ту самую, с проплешины.
Отец объяснял матери вечером, тихо, будто оправдывался: место хорошее, у самой стены, рядом лес и вода, участок с запасом, на вырост клана, и строиться разрешили как хотим.
Я лежал на футоне и переводил.
Нам дали пепелище на окраине — то есть первыми под удар, если что. Дешёвое, потому что никто другой не взял. С запасом — потому что желающих селиться там, где два года назад людей давило хвостом, немного.
Но отец не врал. По меркам того, что нам вообще могли дать, место было хорошее. Просто это хорошее место для тех, у кого нет выбора.
Полгода клан строился сам, без артели: мужчины валили лес, женщины месили глину, старики вязали циновки. Меня определили к бабке Шино, древней старухе, которая пасла разом шестерых детей клана.
Вот тут я и понял, насколько неправильно устроена моя голова.
Они играли. По-настоящему, взахлёб. Я стоял рядом и играл в то, что играю. Бегал, орал, кидал шишки — тело радовалось. Голова в это время считала: сколько шагов до забора, где стоит дозорный, о чём говорят взрослые за стеной.
Я не был ребёнком. Я был взрослым в детском теле, который очень старается, чтобы этого не заметили.
Пожаловаться было некому. Так что я принял это как условие задачи.
Первый раз я вышел за пределы клановой ограды в четыре года.
Мать взяла меня на рынок, потому что оставить снова было не с кем — она к тому времени пошла работать в госпиталь, отец бывал дома неделю из трёх.
Рынок Конохи меня добил. После двух лет клановой ограды это было слишком: лотки, крики зазывал, запах жареного, куры в клетках, торговец рыбой, ругающийся с торговцем углём.
Мать держала меня за руку так, что пальцы белели.
А на углу, у лавки с сушёной хурмой, я увидел мальчишку.
Он был примерно моего роста, светлый, в застиранной футболке, и стоял перед прилавком, задрав голову. Показывал пальцем на хурму. Торговка смотрела мимо него — не на него, а именно мимо, очень старательно, как смотрят на пустое место.
Потом сказала: «Закрыто».
Прилавок был открыт. Рядом стояла женщина с ребёнком, и ей она через полминуты всё продала.
Мальчишка постоял ещё немного, потом развернулся и пошёл. Не заплакал. Даже не удивился — вот что было хуже всего. Он не удивился.
Я потянул мать за руку.
— Мам. А это кто?
Она глянула туда и почти сразу отвернулась.
— Не смотри туда, Рэнсей.
— Почему?
— Просто не смотри.
Голос у неё стал чужой. Не злой — испуганный. И вот это меня зацепило сильнее самой сцены: моя мать, которая госпитальными руками зашивала шиноби после патрулей, боялась четырёхлетнего пацана в застиранной футболке.
Я и без того знал, кто это. Слишком очевидно: возраст мой, светлый, один, и вокруг него пустое место в толпе.
Но одно дело помнить это как факт из прошлой жизни, и совсем другое — увидеть, как человеку не продают хурму.
Домой я шёл и думал, что деревня, которая так поступает со своим ребёнком, вряд ли будет особенно нежна с чужим кланом.
Чакру я нашёл через два года и четыре месяца после переезда. Мне было четыре с половиной.
История вышла глупая.
Полтора года я делал то же, что у вулкана: садился, отключал голову, слушал. И упирался в одну стену — я всё время находил землю. Меня выносило наружу: в почву, в корни, в чужие шаги. Я научился фильтровать конохский гул, потом слышать на двести шагов, потом на четыреста.
Я стал отличным сенсором и ни на волос не приблизился к чакре.
Дошло до меня, естественно, не в медитации, а когда я тащил ведро воды от колодца. Ведро в четыре года — серьёзная вещь. Всё тело работает, и каждая мышца орёт отдельно.
И я, мокрый и злой, подумал: почему я вообще ищу чакру снаружи?
Я два года учился слушать мир и ни разу не попробовал послушать себя.
Поставил ведро посреди двора и сел прямо в грязь. И вместо того чтобы расслабляться, полез в тело: напряг руки, которые только что несли воду, и стал искать разницу между тем, что болит, и тем, что за этой болью.
Нашёл на четвёртый день.
Оно было не тёплое и не приятное. Оно было тяжёлое — как будто вдоль позвоночника и ниже, под животом, лежит что-то плотное, чего там быть не должно, и оно чуть шевелится в такт дыханию.
Я его не создал. Оно было там всегда. Просто я искал волшебство, а оно оказалось похоже на набитый живот.
Через неделю я впервые смог его двинуть. Погнал вверх, в правую руку.
Руку свело, пальцы скрючило, и меня стошнило на грядку. После чего я двое суток провалялся с температурой, а мать бегала за лекарем и рыдала, что ребёнок простыл на сквозняке.
Мне было плевать. Я лежал с жаром, и мне было хорошо.
Потому что первый пункт из трёх перестал быть теорией и стал работой. Долгой, тошнотворной, но работой, у которой есть понятный конец.
К пяти годам я гонял чакру по рукам и ногам, не блюя.
К пяти с половиной понял, что мой земляной слух — вовсе не дар предков, а та же чакра: я всё это время неосознанно выдавливал её через ступни и ладони в грунт и читал отражение.
Открытие было унизительное. Три года я гордился уникальным талантом, а оказалось, что делаю кривую версию обычной сенсорной техники, которую любому генину объясняют за час.
Впрочем, кое-что за мной всё-таки осталось. Я дошёл до этого сам, без учителя, в два года. И, кажется, глубже, чем обычные сенсоры: те слушают чакру, а я слушаю камень. Мне не нужно, чтобы у цели была чакра. Мне нужно, чтобы она стояла на земле.
Тогда же я окончательно решил, что не расскажу об этом никому.
Не потому, что стыдно, и не потому, что мне желали зла. Наоборот. Дед бы вцепился обеими руками: дар предков, кровь клана, надежда рода — и расписал бы мне жизнь на двадцать лет вперёд. Мать бы испугалась и стала прятать меня.
А мне нужно было третье. Много скучного, никем не контролируемого времени.
Секрет — это не то, что стыдно. Секрет — это то, что даёт тебе право распоряжаться собой.
Осенью того же года меня записали в академию.
Записывал дед лично: пришёл в клановую канцелярию, поставил меня перед столом и продиктовал — Кагэми Рэнсей, шесть лет весной, кровь клана Кагэми.
По дороге обратно он остановился и присел передо мной на корточки. И я впервые заметил, что дед стал ниже. Не показался — стал. За четыре года в Конохе он усох.
— Рэнсей. Помнишь, что я говорил про лягушку в колодце?
Я помнил слишком хорошо. Потому что слышал это не с его колен, а через землю, из-за стены, когда он орал это отцу.
— Помню.
— Тогда слушай ещё раз, теперь для тебя. Я был лягушкой. Сорок лет сидел на дне своего колодца и считал, что охраняю небо. Твой отец меня оттуда вытащил, и я до сих пор не решил, простил я ему это или нет.
— Дедушка…
— Не перебивай. Я не буду говорить тебе, кем стать, я это отцу твоему обещал. Скажу одно. Ты вырастешь в этой деревне, будешь носить их знак и умирать за их землю, и это правильно — они дали нам крышу, когда никто не давал. Но когда тебя спросят, кто ты, ты ответишь: Кагэми. Не «из Конохи». Кагэми. Понял?
— Понял.
Он встал и пошёл дальше, а я остался стоять и впервые в этой жизни почувствовал что-то похожее на вину.
Потому что я собирался использовать академию. Как бесплатную библиотеку с бесплатными учителями: разобраться в чакре, дойти до природной энергии и вернуться к вулкану. Я не собирался становиться шиноби Конохи. Я собирался стать сильным и уйти.
А дед в это время строил на мне клан.
Я не передумал и знал, что не передумаю. Но с того дня к трём моим пунктам добавился четвёртый, который я никому не озвучивал: сделать так, чтобы, когда я уйду, дед не оказался прав насчёт птицы, которая улетела и не вернулась.
Ночью я вылез во двор.
Была та самая осень, когда воздух уже холодный, а земля ещё держит дневное тепло. Я сел, вдавил ладони в грунт и потянулся вниз — просто из интереса, насколько глубоко я беру.
Взял неглубоко. Метров пятнадцать, дальше отражение размывалось. Камень, глина, вода. Ничего.
Зато на обратном пути, у поверхности, я нащупал двоих.
Они стояли на крыше нашего амбара. Не шли, не курили, не грелись. Стояли ровно так, как стоят люди, которым не нужно никуда идти.
Я замер. Мне шесть лет весной, я ребёнок в ночном дворе, и всё, что я могу, — не выдать себя. Так что я почесал нос, зевнул как можно натуральнее и пошёл в дом.
Уже в дверях меня догнала мысль, от которой стало холодно.
Амбар у нас крайний. От него виден ровно один двор — наш. И появились они не сегодня. Просто я до этой ночи ни разу не проверял собственный дом.
Я лёг, натянул одеяло до подбородка и стал складывать.
Клан приняли по нужде. Поселили на выгоревшей окраине. Дали десять лет и план на пять шиноби. И к клану с «пустым свитком вместо техник» зачем-то приставили наблюдение — не на ворота, не на общий дом, а на двор главы.
За полусотней нищих переселенцев так не смотрят.
Так смотрят за теми, у кого, по чьему-то мнению, есть что-то ценное.
Я лежал в темноте, слушал, как за стеной ворочается мать, и очень старался не вспоминать старика с палкой и бинтами, который на лестнице в башне Хокаге задержал на мне взгляд на полсекунды дольше, чем следовало.
Академия Конохи пахла мелом, потной формой и деревом. Я запомнил этот запах в первый же день и потом узнавал его через много лет, стоило открыть дверь. Здание в два этажа, крашеное в тот же красно-коричневый, что и башня Хокаге, длинный коридор с окнами на север и вечно скрипящая третья ступенька на лестнице. Её не чинили никогда, и я до сих пор подозреваю, что не чинили специально: по ней слышно, кто опаздывает.
Классы шли полукругом, ступенями вниз, как маленький театр. Внизу учительский стол и доска, наверху дальние места, куда садятся те, кому неохота участвовать. Я сел на третий ряд снизу, у окна, и это было единственное осознанное решение, которое я принял в тот день. Держался я потом этого места все годы. Логика простая: с третьего ряда всё видно и всё слышно, но ты не первый, кого спрашивают. Первый ряд — это внимание. Последний тоже внимание, только другого сорта. Третий у окна — идеальная слепая зона. Я, в общем-то, всю академию прожил по этому принципу.
В первое утро в классе стоял такой гвалт, что стены дрожали. Кто-то уже успел подраться из-за места, пахло чернилами и чьим-то бэнто, которое явно вскрыли задолго до обеда. Учитель вошёл ровно со звонком, положил на стол журнал, посмотрел на класс поверх голов и не стал орать «тихо». Он просто стоял и молчал. Через полминуты класс замолчал сам. Приём был старый, я знал его ещё по прошлой жизни, но работал он безотказно.
Звали его Умино Ирука. Молодой, лет двадцати с небольшим, хвост на затылке, шрам через переносицу, зелёный жилет чуунина, потёртый на локтях. Он сказал, что следующие несколько лет будет делать из нас шиноби Конохагакурэ, а точнее — из тех, кто доживёт до выпуска в этом классе. Что половина уйдёт раньше, и это нормально. Ни одного слова про волю огня. Я потом заметил, что эти слова он говорит только тем, кому они действительно нужны, и никогда — всем сразу.
Дальше была перекличка, и вот на ней я в первый раз увидел свой класс целиком. Запомнил я его не по алфавиту, а по тому, как на кого реагировали.
Когда прозвучало имя Учихи Саске, класс притих на секунду, и половина девочек посмотрела в одну точку. Он сидел ближе к окну, на два ряда выше меня, аккуратный, прямой, руки на столе. Ответил ровно и коротко, не подняв головы. Я посмотрел на него один раз и отвернулся. Мне было шесть, ему семь, и у нас с ним оставалось примерно полтора года до того дня, когда его семья перестанет существовать. Я знал это так же точно, как знал, что за окном осень. И знал, что не сделаю ничего.
Не потому, что мне было не жалко. Потому что я был клановым ребёнком из клана, который приняли по нужде, живущего на пепелище у стены, под наблюдением, о котором я даже сказать никому не мог. Единственное, что я мог бы сделать, — прийти к взрослым и объяснить, откуда я это знаю. И через сутки лежать в подвале у людей, которые очень хорошо умеют выяснять, откуда дети знают то, чего знать не должны. Я тогда сформулировал себе правило и держал его годами: я смотрю, но не подхожу. Не из трусости, а из арифметики. Тот, кто лезет в чужую судьбу, не имея сил её изменить, просто добавляет к чужой смерти свою.
Когда назвали Узумаки Наруто, случилось наоборот — стало не тихо, а пусто. Он сидел один в конце ряда, хотя мест рядом хватало, заорал «здесь» так, что зазвенело в ушах, и кто-то сзади фыркнул. Я узнал его сразу. Тот самый мальчишка от лавки с сушёной хурмой, которому не продали хурму, только подросший. И тоже отвернулся.
Дальше шли остальные. Харуно Сакура, тихая девочка с большим лбом, сидела, вцепившись в тетрадь. Яманака Ино, которая уже на первой перекличке успела поздороваться с кем-то через весь класс. Нара Шикамару уронил голову на руки где-то на третьей строчке списка и, кажется, спал. Рядом с ним Акимичи Чоуджи держал под столом пакет чипсов. Инузука Киба сидел со щенком за пазухой и тут же получил за это замечание. Абураме Шино молчал так, что его переспросили дважды. Хьюга Хината ответила шёпотом.
Потом прозвучало моё имя, и Ирука на секунду задержал взгляд. Спросил, новый ли это клан. Я ответил, что пять лет как. Он поставил галочку и пошёл дальше, а я выдохнул. Первое правило было соблюдено: имя прозвучало, лицо никто не запомнил.
Дайске подсел ко мне на большой перемене, потому что все остальные места оказались заняты, и с тех пор считал этот факт основанием для пожизненной дружбы. Сын кузнеца с южного квартала, мелкий, вихрастый, болтливый до зубной боли, абсолютно обычный. Первое, что он мне сказал, было предложение поменяться обедом, потому что редьку невозможно есть, а мать делает её из принципа. Я поменялся. Редька действительно была невозможная.
И вот с ним я, взрослый мужик в теле шестилетки, впервые за две жизни перестал притворяться, что играю. Не потому, что он был интересным собеседником: он рассказывал про кузню, про то, какой у него старший брат дурак, и про то, что если бросить в горн медную монету, будет зелёный огонь. Мы проверили, зелёного огня не было. Просто рядом с ним ничего не надо было считать. Он не был угрозой, не был возможностью и не входил ни в один из моих пунктов. Он просто был. Сначала я решил, что это слабость, лишняя привязанность в мире, где людей убивают на работе. А потом подумал, что если я иду к силе ради того, чтобы у моих было будущее, а сам по дороге не позволю себе ни одного живого человека, то мне это будущее незачем.
Занятия делились надвое, и первая половина была обычной школой. Письмо, счёт, география стран, история деревень, свитки с прописями и чернильницы, которые вечно опрокидывались. История оказалась враньём примерно наполовину. Не грубым, просто в учебнике все войны начинались с того, что кто-то напал первым, а заканчивались тем, что Коноха проявила великодушие. Про Иву было полстраницы, и в этих полстраницах не нашлось места ни одному вырезанному клану. Я это отметил и промолчал. Спорить с учебником в шесть лет бессмысленно, а вывод сделать можно: если так пишут про войны, которые видели живые свидетели, то любому свитку в библиотеке верить надо ровно наполовину.
Вторая половина дня была тем, ради чего я туда шёл. Физподготовка, основы тайдзюцу, теория чакры. Полигон при академии был утоптанной площадкой с деревянными столбами, брёвнами и мишенями. Осенью там стояла грязь по щиколотку, летом висела пыль, которая набивалась в горло. Мы бегали круги, отжимались, лазили по канату, и первые полгода я честно держался в середине: не последний и не первый. Держать середину, кстати, оказалось сложнее, чем выкладываться.
Теорию чакры Ирука начал на четвёртой неделе. Он вошёл, поставил на стол миску с водой, положил рядом сухой лист и написал на доске одно слово. Потом спросил, кто может сказать, что это такое. Поднялся лес рук, и ответы были примерно такие: это сила, это когда огонь из рук, это когда клона делают. Он стёр доску и сказал, что всё неправильно, и что слушать надо внимательно, потому что это единственная лекция, которую он прочитает дважды, а все остальные — по одному разу.
Дальше он объяснял так, что я, честно говоря, лучше потом не слышал ни от кого.
Начал он с того, из чего чакра состоит. Нарисовал на доске два круга. Первая энергия телесная, она есть в каждой клетке тела, в мышцах, в крови, в костях, и растёт от еды, сна и тренировок. Чоуджи под столом одобрительно захрустел чипсами. Вторая энергия духовная, она берётся из опыта, воли и учёбы, растёт от медитации, от тренировки внимания и, как выразительно заметил Ирука, глядя на класс, от выполнения домашнего задания. По рядам прошёл смешок.
Главное, сказал он, что ни одна из них по отдельности не делает ничего. Чакра появляется тогда, когда ты их смешиваешь, и смешать надо в правильной пропорции. Для клона одна пропорция, для огня другая. Ошибся — техника или не выйдет вовсе, или выйдет криво и опасно для тебя самого.
Потом он объяснил, где эта чакра ходит. Нарисовал человечка, провёл линию вдоль спины и сказал, что смешанная чакра идёт по системе циркуляции, которую не увидишь, даже если разрежешь тело. Главный путь вдоль позвоночника, основное хранилище чуть ниже пупка, а оттуда каналы расходятся по всему телу, как ветки от ствола. На них триста шестьдесят одна точка выхода, тэнкэцу, и через них чакра выходит наружу. Хината на задней парте едва заметно вздрогнула, и я это увидел краем глаза и запомнил.
Дальше шло про выпуск наружу. Внутри тела чакру двигать сравнительно легко, а наружу трудно, потому что снаружи её ничто не держит и она рассеивается. Чтобы удержать, нужен контроль, а контроль — это не сила, это точность. Слабый шиноби с хорошим контролем сделает больше, чем сильный с плохим. Он велел запомнить это накрепко, потому что через месяц половина класса будет ныть, что у неё мало чакры.
Про печати он сказал коротко, но это была самая полезная фраза за весь день. Печати рук не магические жесты, а способ задать форму потоку. Двенадцать базовых знаков, у каждого своё название и своё влияние. Последовательность печатей работает как рецепт: сколько чего и в каком порядке. Учить их будем со второго года и до тошноты, потому что в бою руки должны складывать их быстрее, чем голова успевает подумать.
И напоследок он сказал, что чакра есть у всех. У нас, у крестьянина за стеной, у собаки Кибы. Киба немедленно возмутился, что Акамару не собака, а партнёр. Ирука согласился, что у партнёра Кибы тоже, и закончил тем, что разница между шиноби и крестьянином не в наличии чакры, а в умении её чувствовать и направлять.
Я сидел за третьим столом и злился так, что чуть не сломал кисть. Потому что всё это я нащупал сам. Тяжёлое, вдоль позвоночника, под животом. Четыре года ковыряния вслепую, три приступа рвоты и двое суток с температурой, во время которых мать бегала за лекарем. А оно висело на доске в первом классе академии, нарисованное белым мелом, и рядом стоял парень со шрамом через нос и указкой в руке.
Потом злость прошла, и осталось то, что от неё всегда остаётся. Я нащупал это сам, в четыре года, без схемы, без учителя и не зная слова «чакра». И, что было куда важнее, Ирука дал мне то, чего я сам не выкопал бы никогда, — слова. Тэнкэцу. Пропорция. Форма. Контроль как отдельный навык, а не как побочный результат силы. Вот тогда я окончательно понял, зачем мне академия. Не за знаниями, знания тут разжёваны до состояния каши. За картой. Я семь лет полз по местности вслепую, и мне только что выдали план этой местности с подписанными названиями.
Упражнение с листом началось со второго месяца. Берёшь древесный лист, прижимаешь ко лбу и держишь чакрой. Половина класса не могла нащупать, что именно надо держать. Я удержал с первой попытки и в ту же секунду понял, что сделал глупость.
Ирука подошёл, поднял брови и спросил, делал ли я это раньше. Я принял решение за долю секунды, и оно определило мне следующие шесть лет. Сказал, что дедушка показывал дома, один раз. Отговорка была идеальной по одной причине: правдоподобная и непроверяемая. Клановый ребёнок, дед — глава древнего клана, конечно, ему что-то показывали дома. Дети Учиха и Хьюга приходят в академию, умея втрое больше, и никого это не удивляет. Саске, кстати, свой лист тоже удержал сразу, и вот на него Ирука посмотрел как на само собой разумеющееся.
Он кивнул и отошёл, а я сидел с листом на лбу и дописывал себе правила. Прятаться полностью глупо: бездаря начнут таскать на дополнительные занятия, а это лишние часы чужих глаз. Блистать тоже глупо: перспективных таскают ещё больше, и смотрят на них уже не учителя, а те, кто набирает детей в особые программы. Значит, середина. Не серая мышь, а крепкий клановый ребёнок чуть выше среднего, такой, чтобы в отчёте писали «способный, старательный» и на этом успокаивались. Всё, что сверху, — только дома, ночью, во дворе, а когда двор перестал быть безопасным, то в лесу за стеной. Я держался этой линии шесть лет. Скучно, унизительно и абсолютно верно.
Дальше пошла повседневность, и она оказалась куда длиннее и подробнее, чем я ожидал.
Утро начиналось затемно. Мать уходила в госпиталь до рассвета, оставляя на столе рис и мисо под крышкой. Отец, если был дома, будил меня пинком по футону и гнал во двор: сначала просто бегать, потом, с девяти лет, тренироваться всерьёз. Потом была дорога до академии, двадцать пять минут через застраивающийся квартал, и эту дорогу я выучил до каждого камня. Сначала мимо лесопилки, где с шести утра визжала пила. Потом через мост над каналом, где всегда сидели двое стариков с удочками, которых я за шесть лет ни разу не видел с уловом. Потом мимо чайной, откуда пахло сладким тестом, и мимо доски объявлений, которую я читал каждое утро, потому что там иногда вешали интересное.
Однажды весной на этой доске появился свежий лист со списком погибших при исполнении за месяц. Двадцать три фамилии. Я стоял и читал их все, а мимо шли люди на работу и не останавливались. С того дня я читал этот список каждый месяц, и не из мрачности. Просто это была единственная честная бумага в деревне: в ней не писали, кто напал первым и кто проявил великодушие.
Обедали мы с Дайске обычно на крыше или под деревом у полигона. Он приносил бэнто, я приносил бэнто, и мы менялись примерно через раз. Он рассказывал новости квартала, я слушал и делал вид, что мне интересно, а потом однажды обнаружил, что мне действительно интересно.
С крыши было удобно смотреть вниз. Класс разложился по группам месяца за три и потом почти не менялся. Ино и Сакура сначала были подружками, потом всё чаще спорили, и обе — из-за Саске. Я слушал это краем уха пару лет и до сих пор считаю, что дети умеют тратить силы на ерунду гениальнее взрослых. Шикамару и Чоуджи держались отдельно от всех, обычно лёжа. За все годы Шикамару ответил на уроках, кажется, раз шесть, и все шесть раз правильно. Однажды Ирука вызвал его к доске решать тактическую задачу, он решил её вслух за полминуты, а потом попросил разрешения сесть, потому что это муторно. Я тогда подумал, что мы с ним играем в одну и ту же игру, только он с рождения и без задней мысли. Хината всегда сидела одна, с прямой спиной и опущенными глазами, и раз в неделю за ней приходил кто-то из взрослых Хьюга, и она уходила молча.
Наруто тоже был один, но громко. Вот это была отдельная история, за которой я наблюдал шесть лет.
Он орал постоянно. Опаздывал, потом с грохотом влетал в класс, отвечал невпопад, получал по голове журналом, рисовал на доске непристойности, сбегал с уроков. Первые полгода я, как и все, считал его просто дураком. А потом заметил закономерность. Он никогда не буянил, когда на него смотрели. Он буянил ровно тогда, когда на него переставали смотреть. Стоило классу увлечься чем-то своим и забыть о нём на десять минут, и через десять минут раздавался грохот.
Я сидел на третьем ряду у окна и очень отчётливо понимал, что вижу. Человек, для которого чужая злость — единственная доступная форма внимания. Ругают, значит, заметили. Значит, ты есть. Я это понимал, потому что помнил лавку с хурмой и торговку, которая смотрела мимо него так старательно, будто перед ней пустое место.
И я к нему не подошёл. Тут не было благородного расчёта, была трусость пополам с арифметикой. Арифметика выглядела так: клан Кагэми пять лет как в деревне, на птичьих правах, с испытательным сроком в десять лет и планом на пять действующих шиноби. Отец — чуунин в патруле, мать — младший медик, живём мы на пепелище у стены, и за нашим двором как минимум однажды ночью кто-то наблюдал с крыши амбара. Ребёнок из такого клана, который начнёт демонстративно дружить с деревенским изгоем, — это не поступок, это счёт, который предъявят не мне, а отцу. А трусость заключалась в том, что я всё это объяснил себе слишком быстро и больше к вопросу не возвращался.
Один раз, правда, вернулся.
Второй год, поздняя осень, дождь третьи сутки, полигон развезло, физподготовку отменили. Я задержался после уроков в пустом классе и дописывал прописи, потому что дома писать было холодно, а за окном уже темнело. Из коридора донеслись голоса. Трое старших, с четвёртого года, и Наруто. Я слышал это даже не ушами, а привычно, через пол: четыре точки, одна маленькая и три вокруг неё. Разговор был самый обычный для такого расклада. Ты зачем тут, а ну убери, толчок, ещё толчок.
Я сидел с кистью в руке и считал варианты. Вмешаться означало стать заметным: трое старших, а я шестилетка на голову ниже любого из них. Меня отделают, будет разбирательство, вызовут отца в академию, и отец придёт в чужую деревню объясняться за сына, который полез в чужую драку. Не вмешаться означало сидеть тут и слушать. Я досчитал до трёх и понял, что второго не могу. Не из героизма. Просто у меня в голове почему-то опять встала эта лавка с хурмой и то, как он тогда не удивился.
И в этот момент дверь в конце коридора хлопнула, и я услышал голос Ируки. Дальше я слушал через стену, как он выдаёт трём здоровым лбам по полной программе, назначает им уборку полигона на две недели и разгоняет по домам. Потом стало тихо, и остались только два голоса. Он спросил, цел ли тот. Наруто заявил, что его и не трогали и что он сам бы их сейчас. Ирука согласился, что конечно сам, помолчал и позвал его есть рамэн, попросив только не орать на всю улицу, что он добрый, потому что у него репутация.
Я сидел в тёмном классе, пока шаги не стихли, и чувствовал одновременно облегчение и стыд. Облегчение оттого, что решать не пришлось. Стыд оттого, что я этому обрадовался. В тот вечер я, кажется, впервые честно себе сказал: я не хороший человек, я человек с целью. Это разные вещи, и второе часто выглядит прилично только потому, что вовремя приходит кто-то вроде Ируки.
Через год после этого клана Учиха не стало.
Я узнал утром, по дороге в академию, и не из объявления — на доске ничего не написали. Просто по тому, как стояли люди возле неё. В классе в тот день было тихо, как на похоронах, хотя половина ещё толком не поняла, что случилось. Ирука пришёл, посмотрел на пустое место у окна и сказал только, что сегодня будет самостоятельная работа и чтобы соблюдали тишину. И сел за стол.
Саске вернулся через две недели. Сел на то же место у окна и стал вести себя ровно так же, как раньше: прямая спина, руки на столе, короткие ответы. Только раньше он молчал потому, что ему было неинтересно, а теперь молчал потому, что внутри у него не осталось ничего, кроме одной-единственной задачи. Я это узнавал. У меня внутри тоже была одна задача, просто моя не пахла кровью. Девочки решили, что его надо утешить, и Ино с Сакурой ходили вокруг кругами. Он их не замечал вовсе, не грубил, просто не видел.
Я посмотрел на него один раз и отвернулся. И вот тогда впервые по-настоящему испугался — не за него, за себя. Потому что я знал, что это случится, знал целый год, и ничего не сделал. И был прав, что ничего не сделал, потому что объективно сделать не мог ничего. Но привычка знать и не вмешиваться не выключается по команде. Она нарастает, как мозоль. Сегодня ты не лезешь, потому что не можешь. Завтра — потому что привык.
Я тогда пообещал себе одну вещь, и она стала пятой к моим четырём пунктам. Я не подхожу, пока не могу. Но в тот день, когда смогу, я больше не имею права стоять и смотреть.
Вся моя гонка за силой с того дня получила ещё один смысл, кроме вулкана и разговора с ящерицей. Сила нужна не для того, чтобы кого-то победить. Сила нужна для того, чтобы у тебя появилось право выбирать, вмешаться или нет. У слабого этого права нет. У слабого есть только объяснение, почему он не полез.
Дальше были ещё годы, и они оказались на удивление обычными.
Со второго года началось метательное оружие: кунаи, сюрикены, соломенные мишени и вечно отбитые пальцы. Я честно попадал шесть из десяти, хотя мог восемь. С третьего пошло тайдзюцу в парах, и меня чаще всего ставили с Шиничи, гражданским здоровяком, который бил как молот и извинялся после каждого попадания. Печати учили со второго года и действительно до тошноты, как Ирука и обещал: сначала двенадцать знаков, потом связки, потом связки на скорость, потом связки на скорость с закрытыми глазами.
А с четвёртого года учеников стали пускать в общий отдел деревенского архива, и я там поселился. Не ради техник, в открытом отделе техник нет и быть не может. Ради географии.
Мне нужны были места. Любые упоминания странного: рощи, куда не заходит зверьё, болота, где врут компасы, долины, куда не суются охотники. Всё, что могло пахнуть скоплением природной энергии. Библиотекарша, сухая старуха по фамилии Огава, за год привыкла ко мне настолько, что стала оставлять нужные справочники под стойкой. Однажды спросила, чего я сюда хожу, ведь тут скучно. Я ответил, что мне интересно, где что растёт. Она хмыкнула, назвала меня ботаником и велела не проливать чернила, потому что один свиток тут стоит дороже всей моей жизни.
Я перелопатил всё, до чего дотянулся, за полтора года, и нашёл ровно три зацепки. Две оказались мусором: местные суеверия про духов и обычный оползень, который объясняли гневом горы. А третья была в справочнике по лекарственным растениям Страны Огня, в разделе про сборы северо-восточных предгорий. Там писали, что горький корень, который обычно вырастает в полтора суна, в одной конкретной долине поднимается вчетверо выше и меняет свойства настолько, что сборщики продают его отдельно и втридорога. И ниже мелким шрифтом стояла приписка, что причины не установлены, а почвы там обычные.
Почвы обычные.
Я сидел над этой строчкой и чувствовал ровно то же, что чувствовал в четыре года над брошенным посреди двора ведром воды. Растения растут вчетверо, почва ни при чём. Значит, дело не в почве. Значит, дело в том, что эту почву окружает.
Долина называлась Асагири и лежала в двух днях пути на северо-восток. Для девятилетнего ребёнка это было ровно так же далеко, как гора Мьёбоку.
Я закрыл справочник, поставил его на место и вышел на улицу, где было солнце, пахло пылью и с полигона орали чью-то фамилию. Наконец-то.
Я всегда думал, что сила приходит рывками. Что однажды ночью что-то щёлкнет, и ты проснёшься другим человеком. За те годы, что я потратил на себя между академией и выпуском, ничего подобного не случилось ни разу. Сила приходила так, как приходит мозоль на ладони от лопаты: медленно, скучно и почти незаметно для тебя самого, зато очень заметно для того, кто не видел тебя полгода.
Началось всё с того, что я перестал верить в собственную одарённость.
Мне было девять, и я умел три вещи, которыми втайне гордился. Гонял чакру по телу, не блюя. Слушал землю на несколько сотен шагов. Держал лист на лбу так долго, что переставал его чувствовать. И вот в один прекрасный день отец поставил меня напротив себя на заднем дворе, велел бить и за минуту уронил семь раз, ни разу не ударив в ответ. Просто смещался и подставлял ногу. На восьмой я разозлился, качнул чакру в ноги, чтобы уйти быстрее, — и уронил себя сам. Приложился рёбрами о камень так, что неделю не мог нормально вдохнуть.
Вечером я лежал на футоне, дышал вполовину и думал очень трезвую мысль. Я умею три вещи, и все три — про чувствовать. Ни одна из них не про делать. Я четыре года выращивал у себя великолепный слух и ни одного зуба.
С того дня я перестроил всё.
Отец, надо отдать ему должное, оказался отличным учителем именно потому, что был средним шиноби. Крепкий, аккуратный, без искры, из тех, кто дослуживается до старшего в патруле и на этом останавливается навсегда. Он про себя это знал. И именно поэтому не умел показывать красиво, зато умел объяснять, из каких трёх скучных движений красивое складывается. Гении так не умеют, гении говорят «смотри» и делают, а ты стоишь и понимаешь ровно ничего.
Усиление тела он объяснил мне за один вечер, а учил полгода.
Смысл в том, что чакру нельзя просто налить в мышцу, как воду в кружку. Мышца от этого не становится сильнее, она становится дурной: сокращается резче, чем ты рассчитывал, а сухожилие и сустав остаются прежними. Именно так я и проскользил ступнёй по земле и приложился рёбрами. Отец сказал, что усиление — это не заливка, а тонкий слой. Ты не наполняешь ногу, ты обкладываешь её изнутри ровным покрывалом и держишь это покрывало всё время движения, а не в момент толчка. И толщина должна быть одинаковой от бедра до пальцев, иначе там, где тоньше, тебя и порвёт.
Я потратил на это ровно то, что и должен был потратить. Первый месяц у меня сводило икры каждую ночь. Второй месяц я учился держать слой, стоя на месте. Третий — в ходьбе. К четвёртому я мог бежать с усилением сотню шагов и не расплескать, а потом падал и лежал, потому что расход выходил чудовищный. Тело девятилетки — это маленький кувшин, сколько в него ни лей мастерства, объём не растёт.
Вот тогда я и понял главную вещь про этот мир, которую в академии почему-то не проговаривают вслух.
Резерв чакры почти не тренируется прямыми упражнениями. Он растёт вместе с телом, с возрастом, с едой и сном, растёт медленно и в основном сам по себе, и никакой одарённостью этого не ускоришь. Зато контроль тренируется как угодно быстро, и контроль — это то же самое, что резерв, только с другой стороны. Если техника у одного стоит сто единиц, а у другого сорок, то второму не нужен чужой кувшин, ему нужны свои сорок.
С этого дня я перестал пытаться стать сильнее и начал становиться дешевле.
Первым делом я разобрал по костям собственный земляной слух — тот самый, которым гордился с двух лет. Оказалось, что я всё это время делал безобразие. Я выдавливал чакру через ступни и ладони сплошной волной во все стороны, как человек, который ищет монету в тёмной комнате, поливая пол водой. Работало, но жрало столько, что после часа слушания я был выжат.
Я переделал это за год.
Сначала научился выпускать не волну, а тонкую нить и вести её в одном направлении. Потом — вести три нити сразу. Потом сообразил, что мне вовсе не обязательно тянуться самому: земля и так постоянно дрожит от чужих шагов, от телег, от воды в канале, и если положить в грунт совсем немного своей чакры и просто ждать, она будет откликаться на чужие колебания сама. Это оказалось дешевле раз в двадцать. Я перестал щупать землю и начал в ней слушать.
Разница получилась примерно как между тем, чтобы шарить руками в темноте, и тем, чтобы сидеть в тишине и ждать скрипа.
К одиннадцати годам я мог сидеть неподвижно час и держать вокруг себя круг шагов на четыреста, различая внутри него всё, что стоит на земле. Одна оговорка, о которой я никогда не забывал: чужую чакру я так не вижу вовсе. Настоящие сенсоры слушают чакру, а я слушаю камень. Мне не важно, есть ли у цели чакра и умеет ли она её прятать, мне важно только, чтобы цель стояла на земле и что-то весила. Против того, кто в прыжке, на дереве или на воде, я слеп абсолютно. И против того, кто научился ставить ногу так, что земля его не чувствует, — тоже.
Такого человека я к тому времени уже встречал ровно один раз, в коридоре у лестницы, и это было отдельное неприятное воспоминание.
Свиток деда я получил в десять лет, утром после тренировки, без всякой церемонии. Отец просто протянул его и ушёл на дежурство.
Тридцать одна техника. Двадцать две низшего ранга — подмена, клон, преображение, маленький огненный шар, ком земли, залипающие ладони и прочая мелочь, которую в академии дают и так. Семь чуть выше — земляная стена, драконье пламя, каменный кулак, сенсорная техника через грунт, кривая версия моей собственной, и три вспомогательные. И две настоящие, обе неполные: у одной не хватало трети печатей, у второй просто оторвана нижняя четверть свитка, и текст обрывался посреди слова.
Я сидел над этим два часа с ощущением, что меня обманули, а потом мне стало стыдно. Дед собирал это сорок лет по чужим деревням, у наёмников, у торговцев, выменивая и выпрашивая. Собрал ровно то, что любой средний клан выдаёт детям в семь лет как обязательную программу. И всё равно человек, который в шестнадцать вышел из горящего дома с тремя свитками, а в пятьдесят шесть привёл в чужую деревню полсотни живых людей, сделал за свою жизнь больше, чем я за две.
Разучил я весь свиток за восемь месяцев, и не потому, что гений. Просто у меня было то, чего нет ни у одного десятилетки: я семь лет каждый день осознанно гонял чакру и знал своё тело изнутри так, как знает его человек, который тысячу раз в нём копался. Печати ложились сразу, форма собиралась со второго-третьего раза. Упирался я всегда в одно и то же — резерв кончался на четвёртом драконьем пламени, и я отрубался прямо во дворе.
А потом дошло до природы чакры, и вот тут началось самое интересное.
Про природу нам в академии сказали ровно два предложения: что стихий пять, что у каждого шиноби есть предрасположенность и что проверяют её специальной бумагой. Бумагу выдавали в выпускной год. Я не собирался ждать выпускного года.
Клановая проверка проще и грубее. Отец принёс с дежурства обычный листок из чакропроводящей бумаги, велел взять двумя пальцами и просто пустить в него чакру.
Листок разошёлся надвое, и обе половинки повели себя по-разному. Одна раскрошилась в сухую труху. Вторая обуглилась по краю и свернулась.
Отец долго смотрел на это, потом сказал, что земля и огонь встречаются вместе редко, но у Кагэми это фамильное, что дед был такой же и что радоваться особо нечему: два сродства означают, что ни одно не будет сильным само по себе. Учить меня стихиям он не мог, потому что сам умел ровно одно земляное упражнение и три техники, которые я и так уже знал по свитку.
Так что дальше я лез сам, и лез долго.
Земля пошла легко, потому что земля — это по сути то, чем я занимался с двух лет. Базовое упражнение простое до идиотизма: берёшь камень размером с кулак, зажимаешь в ладонях и пропускаешь через него чакру так, чтобы он размяк. Не раскрошился, не нагрелся, а стал мягче, как глина. Смысл в том, что земляная природа — это не «швырять камни», это способность договариваться с плотностью. Сделать твёрдое мягким и мягкое твёрдым.
Первый камень у меня размяк через семь недель. Второй — через две. К концу года я мог за пару секунд превратить кусок сланца в комок, который лепится, а через минуту снова каменеет. Штука абсолютно бесполезная в бою и абсолютно необходимая для всего остального: после неё земляная стена перестала стоить мне половину резерва, потому что я перестал выдавливать землю силой и начал просто просить её стать текучей на две секунды.
Огонь пошёл отвратительно.
Огненная природа устроена наоборот. Земля — это про плотность и терпение, огонь — про выброс и скорость. Базовое упражнение здесь тоже простое: надо выдохнуть чакру так, чтобы перед губами вспыхнула искра. Не пламя, не шар, а одна искра. Я потратил на первую искру пять месяцев, и всё это время меня преследовало одно и то же ощущение: я как будто заставляю себя кричать, когда мне хочется молчать.
Я тогда впервые всерьёз задумался о том, о чём раньше думал вскользь. Природа чакры — это не только про тело. Это ещё и про человека. Огонь охотно даётся тем, кто внутри устроен на выброс: злым, весёлым, шумным, тем, кто сначала делает. А я к своим одиннадцати годам был человеком, который девять лет подряд занимался ровно одним — сидел тихо, слушал и не отсвечивал. У меня вся личность была земляная. Я двадцать лет прошлой жизни и десять этой строил себя как того, кто ждёт, а теперь требовал от себя вспышки и удивлялся, почему не выходит.
Искра появилась в тот вечер, когда я перестал стараться и просто разозлился. Я в тот день в третий раз за неделю не смог удержать усиление на пробежке, сел на бревно за домом, выдохнул от злости — и передо мной хлопнуло. Один раз, коротко, оранжевым.
Я потом полгода воспроизводил это состояние сознательно, и это оказалось отдельным навыком, куда более важным, чем сама искра. Умение по своей воле поднять в себе то, чего сейчас нет.
К двенадцати годам у меня было два сродства, оба слабые, оба рабочие. Земля глубже, огонь мельче. И вот здесь я подошёл к тому, ради чего вообще всё это описываю.
Земля и огонь вместе — это лава.
Я знал это из прошлой жизни. Знал даже слишком хорошо, и первые полгода после проверки бумагой ходил как дурак с этой мыслью в голове, примеряя её к себе. Оно ведь складывалось идеально. Два нужных сродства. Клан, у которого сорок лет назад что-то забрали, и это что-то было настолько ценным, что за ним пришла целая деревня. Знак саламандры на клановом свитке. Вулкан, у которого я родился и у которого впервые в жизни почувствовал, как мир дышит.
Слишком идеально. Настолько, что я не поверил.
И полез проверять, а проверять оказалось нечего. Кровные пределы не тренируются. Это единственная честная вещь, которую я про них вычитал в открытом отделе архива, между строк, в разборе старых сражений. Кеккей генкай — это не техника, которую можно выучить упорством. Это то, как у тебя устроено тело от рождения. У кого есть — тот однажды делает и получает. У кого нет — тот может тридцать лет складывать те же печати и не получить ничего, кроме ожога.
Я попробовал в первый раз в двенадцать, ночью, в лесу за стеной, на голом камне у ручья, где вокруг не было ничего, что горит.
Собрал землю. Собрал огонь. И попытался свести их вместе, не по очереди, а одновременно, в одной точке.
Меня выбросило на спину и оглушило. Правая ладонь потом три дня была красной и слезала, как после кипятка, и я врал матери про костёр. Никакой лавы не было. Была вспышка, был удар изнутри по каналам, и было ощущение, будто пытаешься одновременно сжать кулак и разжать его.
Я пробовал ещё девять раз за следующие полтора года, с разными интервалами и разными подходами. Меняя порядок, меняя пропорции, пробуя сначала размягчить камень и уже в размягчённое пустить огонь. Один раз получилось нечто: комок сланца в моей руке потёк и обжёг мне пальцы по-настоящему, до волдырей, но потёк он от жара, а не от чакры. Это была не лава. Это был перегретый камень, который я подержал в ладони, как идиот.
К четырнадцати годам я честно признал себе три вещи, и это было самое взрослое, что я сделал за обе жизни.
Первая: у меня, скорее всего, этого нет. Кровный предел клана Кагэми забрали сорок лет назад вместе с людьми, в которых он был, и я потомок той ветви, которая уцелела именно потому, что была обыкновенной. Дед не зря говорил про пустой свиток.
Вторая: даже если он у меня есть и однажды проснётся, строить на этом план нельзя. План, у которого главный пункт — «а вдруг во мне откроется чудо», это не план, это молитва. Я не за этим прожил десять лет с закрытым ртом.
И третья, самая полезная. Даже без всякого кровного предела земля и огонь — это очень хорошее сочетание, если перестать мечтать о лаве и начать думать головой. Земля даёт мне стену, опору, слух и рельеф. Огонь даёт мне выброс и то, чего у земли нет вовсе, — скорость. Земляная стена, которую я поднимаю не ради защиты, а ради того, чтобы противник встал туда, куда мне надо. Размягчённый грунт под чужой ногой. И одна короткая огненная техника, дешёвая, на два вдоха, которая нужна не чтобы победить, а чтобы заставить человека сделать шаг в сторону.
Я перестал искать великое умение и начал собирать связки из трёх посредственных. К пятнадцати годам у меня их было одиннадцать, и все одиннадцать я отработал до того состояния, когда руки складывают печати раньше, чем голова успевает решить.
И ровно тогда, когда я окончательно закрыл для себя тему кровного предела, всплыла саламандра.
Всплыла глупо и буднично, как всплывает всё важное. Я разбирал в общем доме старые клановые бумаги, которые никто не трогал с переезда, — отец поручил мне это как нудную работу, чтобы не бездельничал. Между реестрами и списками умерших лежал обрывок, исписанный не дедовой рукой, а куда более старой, и на нём был тот же знак, что на нашем свитке.
Текста было немного. Что предки клана держали договор с саламандрами горы, что договорный свиток хранился отдельно от техник и что после того, как саламандры ушли, договор был признан спящим, а не разорванным.
Я сидел с этим обрывком в руках и очень старался не сходить с ума.
Потому что призывной договор — это единственная известная мне вещь, которая не зависит от кровного предела. Кровь либо есть, либо нет. А договор — это соглашение. Его можно возобновить. Для этого нужны две вещи: свиток и то, чтобы вторая сторона согласилась.
Свитка у нас не было. Он остался там, где остались все наши техники, — в Стране Земли, у тех, кто пришёл сорок лет назад.
Вот тогда всё наконец сошлось в одну картинку, и я впервые за пятнадцать лет двух жизней увидел не набор целей, а маршрут.
Мне не нужно чудо в крови. Мне нужна природная энергия, потому что она — единственная сила в этом мире, которую можно взять снаружи, а не получить по наследству. Мне нужна долина Асагири, где горький корень растёт вчетверо выше нормы на самой обычной почве. Мне нужен вулкан, у которого я родился и который я до сих пор вижу, когда закрываю глаза. И мне нужен один старый свиток, лежащий в чужой деревне.
И для всего этого мне нужно ровно одно: право выходить за стену.
Оно у меня появлялось через неделю, вместе с протектором, командой из двух незнакомых мне детей и наставницей, под ногами у которой земля почему-то молчала.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
