Обложка Пелена

Пелена

Виталий Разумов

0% прочитано
Стандартный
Виталий Разумов

Пелена

Глава 1 Слишком гладкая ночь

Год назад. Суббота, восемнадцатое октября

Есть истории, которые человек рассказывает себе один раз. Моя же имеет характерную особенность, и определённую форму — косточки в застрявшем горле. Она меня держит. Не из желания проглотить — из необходимости: в какой-то момент я понял, что если не повторять её дословно, то она меня доведёт до состояния удушья. Я усмехнулся про себя этому сравнению. Как это похоже. Гладкая память, отшлифованная бурным потоком событий. Это всё, что у меня осталось от восемнадцатого октября.

Поэтому — по порядку. В протоколе сначала фиксируют факты, потом интерпретации. Я много лет проработал секретарём в коммерческой фирме, документооборот вёл я. После непредвиденных обстоятельств. А их можно было предвидеть. Привычка фиксировать каждую переменную перестала быть профессиональной и стала опорной. Итак, факты.

Утро начиналось как обычно. Я встал раньше всех — я всегда встаю раньше всех, — поставил кофе и проверил экономический прогноз по рынку: обещали к концу квартала скачок инфляции, однако у инвесторов было нейтральное настроение. Старший сидел у окна и упорно собирал конструктор: из тысячи деталей и дребезжащих механизмов, который я ему на днях притащил. Младшая раскладывала карандаши по цветам и объясняла мне, что зелёный на этот раз не считается, потому что он «совсем зелёный». Она сказала больше, чем понимала. Я согласился с её системой классификации — с ней вообще было трудно не согласиться. Жена стояла у плиты и сказала, не оборачиваясь, что нам пора вызвать мастера: вентиляция в доме работала с перебоями, к вечеру в комнатах стоял спёртый воздух и влажность составляла больше приемлемой меры. Со временем я поймал себя на мысли, что запоздалый труд не лечится паллиативным действием. Я сказал, что вызову. На неделе. Моя любовь всё откладывать стала самой гладкой полумерой.

«На неделе» — это не была отговорка. Я действительно собирался. Я человек списков: у каждого дела в моём списке была очередь, и очередь соблюдалась. Вентиляция стояла в очереди после датчика — тревожного датчика угарного газа, который я обещал купить тоже «на неделе». Ещё одно отлагательство. В том, что дом был старым и что в нём всегда что-то ждало своей очереди, не было ничего особенного. Так живут все дома, в которых живут люди, а не романы.

Прошу отметить: я рассказываю это ровно. Без надрыва, без накала. Ещё одна характеристика из моей сферы: человек, который провёл за год больше сотни деловых встреч и всегда был на волоске от провала сделки, не может сорваться. Опора у меня была — список. Я держался за него. Из всего, что я потерял год назад, я потерял и умение проверять, не приукрашиваю ли я прошлое. Поэтому я не проверяю. Я фиксирую.

День прошёл незаметно. Я перебирал рабочие бумаги, жена ходила по дому — по звуку шагов я всегда мог определить, в какой она комнате, и в тот день шаги были ровные, спокойные. Дети то появлялись, то исчезали в своих играх, как бывает по субботам. Ничего особенного не произошло. Я прослеживаю день до конца сознательно, потому что люди, у которых что-то случилось, любят вычёркивать из такого дня всё до полудня. Я не вычёркиваю. У меня не было предчувствий. У меня был список, и в списке стояло: мастер — на неделе.

Около шести вечера началась ссора. Я говорю «ссора», потому что точнее не скажешь: не скандал, не взрыв — усталое трение двух людей, которые слишком близко притёрлись друг к другу. Причина была мелкой до неприличия. В детской третий месяц стояла полка, которую я обещал повесить «в ближайшие выходные», и «ближайшие выходные» сдвигались с той же аккуратностью, с какой сдвигаются даты в плохо составленном графике. Жена упомянула о ней ровным тоном. Ровный тон должен был меня успокоить — вместо этого что-то во мне дёрнулось, не из-за полки, конечно: из-за накопившегося, из-за недели, из-за чего-то ещё, чему я не нахожу имени. Я ответил резче, чем следовало. Мы обменялись шестью-семью фразами — из них я помню дословно три, и это не поза, это факт: у меня хорошая память на речь. Одна из этих фраз принадлежит жене и звучала так: «Дело не в полке». Я ответил что-то про усталость. Потом вышел, сказав слово «проветриться», хотя на улице был октябрь и никакой речи о проветривании быть не могло. Слово прозвучало глупо; я знал, что оно прозвучит глупо, и всё равно сказал его — выйти молча было хуже.

Дальше — городской вечер. То время, когда я всегда бежал от дома. Проветриваться с оттенком замкнутости. Можно по актам субботнего расследования пересчитать, сколько из таких вечеров я проводил над столом, на котором раскинулись пазлы с изображением семейства. Здесь я держусь фактов. Правда сказать о степени их достоверности, я не решаюсь.

В десять минут восьмого я сел в машину. Телефон положил на заднее сиденье, как обычно: на переднем ему тесно рядом с бумагами. По радио шла передача о старых маяках северного побережья — о том, как обслуживают линзы, как меняют стёкла, как составляют график свечения. Ведущая сказала: «Маяк обязан светить и в ту ночь, когда мимо не проходит ни одного судна». Фраза показалась красивой. Красивые фразы я обычно не запоминаю. Эта осталась — целиком, с интонацией. Она у меня лежит наверху, как документ в открытой папке, и я достаю её чаще, чем другие детали той ночи. Почему — я не знаю. И это первая вещь, о которой я не задаю себе вопросов.

Около половины восьмого я понял, что замёрз: куртка осталась дома. Я вернулся. Во дворе, у соседнего подъезда, стояла машина соседа — седой универсал с поперечинами на крыше. Из приоткрытого капота виднелась топливная рампа. Мимо проходя, я ощутил запах статического электричества. Я остановился и прислушался: запах был, ровно такой, каким я помню его до сих пор. На этом я настаиваю: если моя память о том вечере где-то и слаба, то не в деталях.

Дом встретил меня тихо. Я взял куртку с крючка в прихожей, старался не шуметь — не хотел настаивать на новой ссоре. Наверху не скрипнуло. Наверное, спали — по дому ничего не было слышно. Выходя на крыльцо, я ощутил чужое присутствие. Кусты в паре метров были сдвинуты на дюйм, и верхушка имела сдавленный контур, словно на неё что-то облокотилось. Я подошёл ближе. Верхушка тогда показалась мне сидящей фигурой. Сейчас я не уверен, что видел это. Но я счёл эту погрешность незапланированной перестановкой заднего двора моей женой. И на кота, который по осени выбегал наружу и из-за прохлады грелся на кустах. Здесь мне нужно зафиксировать одну вещь, которую я обязан был бы помнить и которой в памяти нет: брал ли я ключи, когда выходил во второй раз, или дверь так и стояла не запертой.

Этой детали в памяти нет. Есть звук: уже с рукой на ручке, уже на пороге, я услышал снизу — из подвала, где стоит котёл, — короткий скрежет, металл по металлу. «Счётчик звучит не так», — подумал я тогда. Счётчик у нас старый, он и в обычные дни поскрипывает, когда открывают кран. Я вышел. Котёл я не трогал. В этом я уверен так же, как в дате.

Дальше я гулял. Дальше — самая гладкая часть этой ночи.

Я шёл по улицам, спустился к реке, сел в машину на пустой стоянке у моста и слушал радио: передача о маяках закончилась, началась другая — о ремонте старого виадука, о том, как его подпирают с двух сторон, чтобы не упал, пока не достроили новый. Я думал о работе, о разговоре, который предстояло провести в понедельник, о том, что нужно извиниться, — и о том, что извинение лучше принести с чем-то: с повешенной полкой, например. Потом я сидел ещё. Потом ехал по кольцевой без цели. Потом снова сидел. Всё это время — я проверял — в голове не было ни одной тревожной мысли. Человек, у которого дома спят трое и кот, который поссорился с женой из-за полки, обязан хоть раз за четыре часа подумать о доме. Я не подумал ни разу. Я выяснил это позже — и объяснение нашлось сразу: человек, измотанный ссорой, думает о ссоре, а не о доме.

В двадцать три сорок я вернулся. Я помню это время так же чётко, как читаю его сейчас, — помню часы на панели, помню, что минутная стрелка стояла на восьми. Двор был пуст. Дом спал: ни огня в окнах, ни звука за дверью — тишина, какая бывает в спящих домах, полная, ровная, с тонкой плёнкой поверху. Я вошёл тихо, как входил сотни раз, — дверь у нас, у меня, закрывается сама собой, с мягким щелчком, и я никогда не запираю её с усилием. Не стал подниматься: не хотел будить. Прилёг в гостиной, в одежде, накрылся пледом и уснул быстро — без сна и без сновидений, как обычно засыпаю после тяжёлых дней.

На этом моя память обрывается чисто. Дальше — темнота, а из темноты — чужие голоса: реанимация, свет, капельница, доктора, которые говорили тихо и не смотрели мне в глаза. Проснулся я в палате, к полудню, и первое, что я спросил, было не «что случилось», а «который час». Я сказал «который час» с такой интонацией, что мог бы всё изменить, как будто для изменений нужно подходящее время. Позже я буду искать другое — не время, а причину.

Первые дни после палаты я помню хуже всего, и это, предупреждаю я себя, нормально: так бывает. Помню коридор с белым светом. Помню руку в чужой ладони — слишком тёплую, не мою. Помню, что мне принесли одежду в бумажном пакете, потому что моя одежда была в вещдоке. Помню лицо соседа через стекло — он не плакал и не качал головой; он просто стоял, как стоят у двери человека, которому нечего сказать, и ждали, пока я сам пойму, что он уже всё сказал. Никто не произносил при мне слов «жена» и «дети». Слова сами разошлись по комнате — раньше меня, раньше разрешения, раньше любой очереди.

Теперь — интерпретация, как положено после фактов.

Официальная версия звучит так: отравление углекислым газом. Несчастный случай. Причина — неисправная вентиляция при закрытой заслонке котла: дом без притока воздуха, продукты горения, скопившиеся за ночь. Протокол составлен грамотно; я читал его, наверное, тридцать раз. Время, концентрации, последовательность. Заключение короткое: вина сторон не установлена. Формулировка помещается в один вдох. Короткий вдох. Я произносил её столько раз, что она перестала быть чужой — теперь она звучит как моя собственная речь, отшлифованная, ровная, готовая к любому вопросу. Я рассказываю эту версию соседям, врачу, социальному работнику, самому себе — и она каждый раз ложится идеально. Ни одного заусенца, ни одной недоговорённости. Если человек повторяет одну историю год, она становится его лучшей историей. Это нормально. Я в этом уверен. Однако склоняюсь к тому, что за меня, возможно, говорит самовнушение — приглаженное утюгом, без единой складки. У него был сплошной покров, заволакивающий со всех сторон.

Жена и дети не проснулись. Я говорю это той же протокольной фразой, потому что другой у меня нет и я не ищу другую. По заключению — потеря сознания во сне. В предъявленное объяснение я поверил — вопрос в том, чем оно было, когда я в него верил. Это всё, что официальная версия сочла нужным сообщить об этом пункте. Я тоже не сообщаю больше. Не потому, что мне нечего добавить, а потому, что у этой фразы есть свойство: чем дольше её не произносить иначе, тем меньше шансов, что она однажды произнесётся иначе.

Слово «подстроена» пришло в конце октября — в тишину после похорон, когда все ушли, а я остался стоять у стола с недособранным конструктором. У него оставался голый каркас; он напоминал мне меня самого. Тишина после поминок — особенная тишина: в ней слышно, как вещи перестают быть чужими. И в эту тишину слово пришло само. Не из документов, не из новостей, не из чужих ртов. Просто пришло. Я не произносил его вслух. Сначала.

Теперь — год спустя. Октябрь.

Я снимаю квартиру: одна комната, кухня, окно во двор, где в десять вечера гасят фонари, а в шесть утра включают. Вдоль стены — три ряда коробок, заклеенных в феврале и ни разу не открывавшихся. Когда разбирали дом — я говорю «разбирали», хотя разбирал я один, — я складывал вещи по коробкам и подписывал их по комнатам, протокольно: «спальня», «детская», «кухня», «прихожая». Подписи ровные, почерк ровный, лента наклеена ровно. Сплю я на раскладном диване, и за год у него образовался углублённый след — контур человека, который спит один, на одном и том же месте, в одной и той же позе. Я замечаю такие вещи. Я замечаю всё — так меня переучил это год.

И ещё я замечаю на себе язык. Протокольный. «Зафиксировано». «Установлено». «Не подтверждается». «Причина не выявлена». Слова, которые раньше описывали мою работу, теперь описывают мою жизнь, и это не метафора: я поймал себя на том, что думаю о походе в магазин формулировками акта приёмки. Год назад это показалось бы мне утомительным. Сейчас это кажется опорой.

У меня три папки. Первая — официальная: протокол, заключения, справки, всё пронумеровано. Прочту не глядя задом-наперёд. Вторая — запросы: одиннадцать обращений в надзорные органы, девять отписок, два молчания. Один из запросов ушёл в ведомство, название которого я не запомнил, — оно было длинным и не о моём деле; я так и не удосужился его записать, и это единственный случай за год, когда я не записал то, что следовало записать. Третья папка — неофициальная: вырезки, схемы, копии объяснений соседей и коммунальных служб. Весной в ней был список тех, кто мог быть заинтересован. Одиннадцать имён. Летом я сократил его до четырёх. Осенью перестал сокращать — не потому, что нашёл того, кого искал, а потому что понял: список не сходится ни с одной версией, кроме той, в которой мне отказывают все.

В третьей папке лежат три факта, которые не сходятся с официальной версией. Я перечислю их по порядку — как положено.

Факт первый. Счётчик. Я слышал тот скрежет — металл по металлу, коротко, один раз. «Звучал не так» — я записал себе эти слова наутро после выписки, ещё в больничной тетради, с датой и подписью, как положено. Заусенец здесь простой: если счётчик просто старый, почему я уверен, что в ту ночь он звучал иначе? Я уверен. Уверенность — не факт. Факты у меня в первой папке, уверенность — в третьей, и между ними — год нищего расстояния.

Факт второй. След обслуживания. На теплообменнике — свежие риски на корпусе, сорванная краска, отпечаток ключа там, где ключа не должно быть. Кто-то обслуживал вентиляцию незадолго до того вечера. Мастера вызова не было: ни в чеках, ни в журнале, ни в протоколе. Кто-то был в моём доме и не оставил имени. Или оставил — там, где я не смотрю.

Факт третий. Сосед. Он возвращался со смены и ждал лифтёра — он смотрел на часы, потому что всегда смотрит на часы, когда ждёт лифтёра. Он сказал следователю: в три двадцать. У подъезда. Шаги одного человека. Я заявил следствию, что вернулся до полуночи, — и это не было ложью. Так я помню. Так я помню — и это последнее, что я готов повторить дважды в этой записи.

Сосед путает время. Ему за шестьдесят, а трудоголизм его так и не отпустил, и ещё он не спит ночами. Так это объясняется само собой — иного ответа я не наблюдаю.

Иногда мне кажется, что я рассказываю ту ночь слишком хорошо. Слишком гладко: у каждой детали есть своё место, каждая ложится в гнездо, как инструмент в ящик. Настоящие воспоминания, я слышал, шершавые: в них застревают пустяки, которые не должны были застрять, и проваливаются вещи, которые не должны были провалиться. Мои — ровные. Я объясняю это тем, что повторял историю слишком часто. Чем чаще повторяешь, тем ровнее звучит. Кто мне сказал, что на эту меру нужно ровняться?

Во вторник вечером позвонила Эмми Лодж. Мы знакомы с тех лет, когда я ещё умел проводить субботы не так, как провожу их теперь. Она говорила быстро и по пунктам — она вообще говорит, как составляют приказ, и за год после всего это была первая речь, которую я слушал целиком. «Есть место в отряде. Две недели. Живой маршрут, живые люди, никакого протокола». Я ответил, что подумаю, и услышал, как она усмехнулась: она знала, что «подумаю» — это моё «да». Потом она добавила: «Тебе нужно это после всего, что с тобой случилось». Я согласился с формулировкой — с ней вообще трудно не согласиться, — но я услышал в её голосе ту же ноту, что и в своём слове «проветриться» год назад: она говорила не только про меня. Мне было всё равно. Я зафиксировал это как факт и не задал себе ни одного вопроса.

Состав отряда она назвала сразу, без пауз: Нэо Мори. Хана и Шиби Нанами. Я повторил фамилии про себя, как проверочные данные. «Нанами и Нанами», — сказал я. «Близнецы, — сказала Эмми. — Запутаешься». Я не запутываюсь в именах. Я запутываюсь в том, что им не записано.

Я собрал сумку за один вечер. Это был первый раз за год, когда я сделал что-то с первого раза. Внутри: одежда по слоям, аптечка, документы, блокнот, ручка, запасная ручка. Блокнот я веду давно — даты, события, номера. Привычка из протокола; в ней нет ничего личного, и именно поэтому я ей доверяю. Фотографий в сумке не было. Куда их брать — они и так лежат здесь, в коробках, которые я не открывал ни разу, с ровными подписями и ровной лентой.

В понедельник, ранним утром, судно должно забрать нас от пристани, которой на карте нет. Я проверил карту — острова на ней не было. Я отметил это как странность и отложил: в очередь. У меня всё складывается в очередь — дела, даты, факты, голос Эмми в трубке. Всё по порядку. Всё гладко.

Слишком гладко — не мой вопрос. Я не задаю себе таких вопросов.

Глава 2. Приглашение Эмми

Июнь — одиннадцатое октября

У Эмми Лодж было два правила, и оба она проговаривала вслух, как устав: если задача больше, чем на три дня, — разбей на части. Если меньше, чем на час, — сделай сейчас. Между этими правилами проходила вся её жизнь, как поезд между двух станций; о том, что между станциями простирается поле, она не задумывалась ни разу — поля не входили в её расписание.

Люди называли её отважной. Она про себя знала точное слово: собранная. Отвага — это когда не знаешь, что будет. Эмми всегда знала, что будет, потому что держала план на месяц, план на две недели и план на завтра; план на сегодня лежал в кармане куртки, сложенный вчетверо. Привычка старая — с тех времён, о которых она не рассказывала даже самой себе, если честно ставить вопрос так.

Экспедицию она собирала с июня. Формулировка была готовая, для всех, кто спрашивал: «Люди застревают. Работа, долги, экраны — застревают так, что потом не могут пройти двадцать километров без сети. Я их вытаскиваю». Формулировка работала безотказно четыре года: через её отряд прошло сто одиннадцать человек, и никто ни разу не спросил, откуда она знает, как выглядит человек, который застрял.

Она знала. Но эта строка не значилась ни в одном её списке, а того, чего нет в списках, у Эмми не существовало.

Это было не отрицание — способ выживания. Она разучилась этому за один июль и с тех пор не пересматривала навык: навыки, которые спасли, не пересматривают. Что случилось в тот июль, Эмми в воспоминания не возвращалась — не потому, что забыла, а потому, что вернуться в него означало пересчитать запасы, а запасы того июля не пересчитывались: их не было. Из той поездки она вынесла два решения. Первое: больше никогда не идти с тем, кто командует за неё. Второе: командовать самой. Второе решение было её жизнью; первое она никому не предъявляла и не предъявит до самого последнего месяца.

Про «отряд выживания» она умела говорить сорок секунд — она хронометрировала и это. Сорок секунд хватало, чтобы человек понял: деньги платятся за маршрут, ответственность остаётся на капитане, приступы паники снимаются заранее (в анкете, приложенной к договору), а споры о маршруте не ведутся вовсе — маршрут уже составлен. Люди подписывали и благодарили. Один раз, весной, участник с прошлой экспедиции прислал ей открытку: «Вы научили меня не бояться». Эмми прочитала, отложила открытку в коробку с договорами и долго смотрела на четвёртую колонку стенда. Формулировка «не бояться» была неточной. Она учила не показывать. Разницу между этими двумя навыками не проходят ни на одном курсе выживания, и поэтому никто из ста одиннадцати не знал, какой из них он вынес с её маршрута.

В анкете, которую заполняли участники, был пункт, придуманный ею лично: «Есть ли что-то, о чём вы не хотите говорить в группе?» Пункт был лучший в её архиве: он снимал с неё разговоры о прошлом участников разом и заодно показывал ей каждого человека наперёд. Она читала ответы внимательно, как читают карты: где мель, где течение. Ответы Ханы и Шиби совпали дословно — «мы читаем друг друга». Ответ Нэо был пуст — она поставила ему галочку «понял пункт буквально». Ответ Хилла был короткий, почерк ровный: «есть». Одно слово — и по нему Эмми поняла о нём больше, чем из любых разговоров. Есть — человек знает, что прятать. Знать, что прятать, — это наполовину быть способным идти. Вторая половина проверялась только на маршруте.

В съёмной комнате у стены стоял стенд из мягкого пластика, поделённый маркерной сеткой на четыре колонки: «снабжение», «маршрут», «люди», «непредвиденное». Три колонки были заполнены до края — квадратными буквами, ровными строками, цвет по срочности: чёрное — план, синее — проверено, красное — грозит. Четвёртая колонка держала одну строку, переписанную столько раз, что под последним слоем проглядывали старые: «не паниковать. считать».

Считать вслух она начинала, когда внутри что-то начинало качаться. Слово «страх» не входило в её рабочий словарь — как в судовой журнал добротного судна не входит слово «прибой»: оно подразумевается, но его не пишут. Она называла это «проверкой запасов». Запасы надо проверять. Их всегда надо проверять.

Июнь ушёл на снабжение, июль — на маршрут, август — на судно и капитана, сентябрь — на людей, октябрь — на сборку. Каждый месяц был разобран на недели, каждая неделя — на дни, и в каждом дне стоял порядок, от которого дышалось ровно. Порядок был её лекарством. От чего она лечилась, Эмми не спрашивала: вопрос этот не значился ни в одной колонке, а она не работала с незаписанным.

Бюджет она свела к двадцатому июня и проверила дважды. Судно — девять дней, включая подход и отход. Снаряжение — по полному списку на пятерых, с резервом. Страховка — формальная, «походно-оздоровительная», потому что страховать маршрут, которого нет, было нечем и не перед кем. Она вписала это в колонку «непредвиденное» — первой строкой сверху, над «не паниковать» — и перенесла: если вещь не имеет решения сегодня, она переносится в завтра. Завтра в её практике поглощало перенесённое окончательно.

Конверт пришёл раньше маршрута и раньше судна — в двадцатых числах июня, обычной почтой. Без адреса, без марки, без единой литеры. Внутри был лист в одну строку: отряд — пять человек, запас — на девять дней; на исходе третьего дня один из отряда сообщает о двенадцати. Ниже — три запрета, каждый короче предыдущего: не обыскивать. Не расспрашивать поодиночке. Не обвинять. Эмми прочитала дважды и произнесла вслух то, что произносила в ответ на любую задачу:

— Принято. Проверка расхода — моя часть.

Через шесть дней пришёл второй конверт — тот же способ, тот же отказ от марки и адреса. По краю шёл шов: ровный, мелкий, по шестнадцати стежков на ладонь. Внутри — один лист, не в её формулировке: «Третий день. Один говорит вслух: двенадцать. Первый — выиграл». Ниже — ничего: ни подписи, ни приза. Эмми перечитала, положила лист в конверт, конверт — в папку «непредвиденное» и не завела строки для слова «выиграл»: строка заведётся сама, если знание появится.

Район она выбирала по архивной карте.

Карта пришла из областного архива: рулон, копия, выцветшая сетка. Эмми развернула её на полу, придавила углы кружками и рассматривала побережье так, как рассматривают чужое лицо, когда ищут примету, по которой можно вспомнить, где видел. Берега были старые, глубины промеренные, рейды помечены от руки — карта честно рассказывала всё, что помнила сама. Кроме одного.

На месте, где по всякой логике должна была стоять отметка, стояла вода. Гладкая, напечатанная, без единой литеры. Не пропуск, не пятно от сырости — вода, и всё. И рамка: лист был обрезан не по формату и не по ветхости. Ровно. По линейке. Канцелярским ножом — вдоль полосы побережья, так, как режут, когда хотят убрать с документа только одно место и не зацепить ничего вокруг.

Эмми поднесла срез к лампе. Волокно было чистое, рез прямой, ни зазубрины. «Канцелярская работа, — отметила она. — Резали спокойно». И перенесла. Завтра поглотило.

Точку высадки она взяла по старой лоции, шедшей к карте приложением: узкий рейд, наклонное дно, укрытая от ветров заводь. Лоция была напечатана раньше карты, и на ней место значилось. Эмми перенесла цифры в колонку «маршрут», закрыла колонку и на этом закончила июль. Она не спросила себя, почему для похода выходного дня выбран рейд, которого нет ни на одной живой карте. Она спрашивала себя только о том, что значилось в колонках.

В августе был капитан.

Кабинет капитана пах дизелем и старым холстом; на стене висел барометр со сбитым стеклом, стрелка стояла ровно — барометр, судя по всему, давно ничего не показывал, но и не врал. Хозяин принял заказ так, как принимают груз: без вопросов о цели, без торга по дням, с одним уточнением — где именно высаживать и где именно забирать.

— Координаты у вас есть, — сказала Эмми. — Высадка в шесть ноль-ноль, на девятый день — подбор на том же пеленге. Отклонение от пеленга — не ждите. Уйдёте и вернётесь в следующем сезоне.

— В следующем сезоне, — повторил капитан без интонации и записал в судовую роль одну строку.

Руки у него были в масле и в смоле, и рука не дрогнула ни на миллиметре, когда он писал цифры, которых не бывает на трассах. Эмми ждала вопроса — «куда это», «что за место», «кто вас просил» — ждала так, как ждут сквозняка: спиной. Вопроса не было. Капитан сложил роль, кивнул и сказал только:

— Пристань там есть. Хотя на новых картах её сняли.

— Знаю.

— Пристань, — сказал капитан, глядя мимо неё, на барометр со сбитым стеклом, — не снимается. Снимают карты.

Эмми не поняла, что он сказал, и не стала переспрашивать: переспрашивать — признать, что услышала лишнее. «Профессионал», — записала она в колонку «судно» и закрыла колонку. Она не спросила, почему человек, который двадцать лет возит грузы, не задал ни одного вопроса о месте, которого нет. Она не спрашивала, потому что не любила вопросов, ответы на которые ей не нужны. Это правило однажды дорого ей обойдётся — но до того оставался месяц, и месяц она контролировала полностью.

В сентябре закрывалась колонка «люди».

Нэо она предупредила о камере отдельным абзацем, в четыре строки: съёмка разрешена, ответственность за материал — на операторе, проявка — в его распоряжении. Он выслушал молча, кивнул и сказал: «Свет на острове будет неправильный». Эмми спросила, откуда он знает. «Оттуда», — сказал Нэо и не пояснил. Она записала в его строке: «понимает больше, чем говорит» — и, как всегда с непроверяемым, перенесла в завтра.

Близнецов она не искала — они достались ей. Координаты пришли по линии старых знакомств, одним письмом: «Хана и Шиби Нанами. Рекомендую. Подробностей не дам». Эмми вчиталась в «подробностей не дам» дважды — и не проверила рекомендателя. Для человека, который перепроверял запас воды трижды на человека в сутки, это было единственное непроверенное поле за четыре года. Если бы кто-то указал ей на это, она ответила бы, что проверяет то, что может сломаться. Снаряжение ломается. Люди — редко.

Близнецы согласились, как сформулировала Шиби, «на правах каникулярного приключения». Хана тут же составила список того, что намерена запомнить в поездке; список был длиннее маршрута. Эмми просмотрела его, нашла три грамматические ошибки, отмечала про себя, что запоминают по-разному, и вернула лист без правок. Правки — для снаряжения.

Пятой строкой в колонке оставался Хилл. Пустая строка держалась до вторника.

Звонок она сделала во вторник, в семь вечера, — по пункту графика «люди: замыкание состава». Говорила по телефонам она так же, как ставила задачи: по пунктам, без вступлений и без места, где можно кивнуть.

— Лодж. Есть маршрут, есть судно, есть срок — две недели. Состав закрыт на четыре пятых. Не хватает одного человека с твоими руками. Отряд выживания: ни сети, ни связи, ничего, что звонит. Ты год не выходил из города — выходи со мной.

В трубке помолчали — так молчат люди, которые проверяют, не ослышались ли.

— Куда? — спросил Хилл.

— Скажу на пристани. Это не то место, которое стоит произносить по телефону.

— У тебя в графике даже паузы распланированы?

— Паузы — тоже ресурс. Расходуются.

Он усмехнулся — коротко, на выдохе. Она слышала в этой усмешке то, что слышала всегда: человека, который устал так давно, что усталость стала у него обстановкой, а не состоянием. Год назад она слышала в его голосе другое. Разница между «другим» и «этим» складывалась в одно короткое слово, и Эмми не позволяла себе произносить его ни в его присутствии, ни в его отсутствие.

— Я подумаю, — сказал Хилл.

«Подумаю» — это его «да», и она знала это годами. Она уже набрала воздух, чтобы закрыть разговор по протоколу, и вдруг сказала не по протоколу:

— Тебе это нужно. После всего, что с тобой случилось, — тебе это нужно.

Слова вышли ровными — ровнее, чем следовало. И где-то посередине, между «нужно» и «после всего», голос её на долю секунды зацепился за что-то своё, как крючок цепляется за не тот камень. Она услышала это. Никто вокруг не мог услышать — вокруг был телефонный гул и комната с четырьмя колонками.

Эмми не пошла за этой зацепкой. Мысли, начатые в сторону от графика, у неё имели свойство возвращаться к началу, а начало всегда было одно и то же: комната, имя, ночь, которой не было в списках. Она закрыла разговор по форме: «Понедельник. Северная пристань, шесть ноль-ноль. Возьми тёплое — ночь там длиннее, чем кажется».

Хилл ответил «принято», и это было его последнее слово перед островом. Она тогда ещё не знала, что запомнит его дословно — вместе с паузой перед ним и с тем, как в паузе скрипнуло стулом.

Телефон лёг на стол, и Эмми осталась стоять посреди комнаты.

Фраза «после всего, что с тобой случилось» висела в воздух. Она произнесла её легко — так легко, что на секунду ей показалось, будто звонок был не Патрику: будто трубку она держала другой рукой, будто «тебе нужно это после всего» сказано ей, стоящей посреди комнаты с четырьмя колонками, в которой в колонке «непредвиденное» числится одна строка.

Эмми выключила эту секунду, как выключают пересвет — щёлком.

Она подошла к стенду и вписала «Хилл» в пятую строку. Поставила против имени пустой квадрат: чек-боксы ставят участникам. Себя она, как всегда, не вписывала — капитана не вписывают в списки, капитан есть при всех списках. Под именем она сделала рабочую пометку: «Причина согласия: побег». Ниже — вторую: «Причина причины — не проверяется». Вторая пометка относилась не к Хиллу, но колонки, в которой ей следовало лежать, не существовало, и слово осело в пустую четвёртую колонку, под «не паниковать. считать», где и осталось неразобранным.

Произнести число первым мог любой из пятерых. Она перечитала условие и поймала, что читает его как список: Патрик — нет. Нэо — нет. Близнецы — нет. Себя она держала в отдельной строке и строку не закрывала: капитан не вписан в списки, но из списков не выходит. Проверка заканчивалась вместе с числом: либо произнесено, либо нет — и всё. Она не любила проверок, которые не оставляют строк. Один вариант она вычеркнула, не глядя: тот, кто пишет письмо, не выигрывает в своей игре. Потом вписала обратно — и не вычеркнула. Ночь перед отплытием она легла с незакрытой строкой: впервые с тех пор, как начала вести списки.

За четыре дня до отплытия в её сборы влез посторонний.

На складе снаряжения грузчик — молодой, расторопный, звали его, кажется, Марк — поднял ящик с рациями и заметил, что Эмми третий раз пересчитывает их по квитанции, хотя квитанция сходилась все три раза.

— Да вы, похоже, волнуетесь, — сказал он добродушно.

Эмми выпрямилась. Вспышки не было — вспышки придут на острове, и будут другими; здесь был только холод, мгновенный и точный, как затвор.

— Я проверяю, — сказала она. — Это разные глаголы.

Грузчик поднял руки в жесте «не мой вопрос» и потащил ящик к машине. Эмми осталась у стола с квитанцией в руке. «Волнуетесь» — слово-приговор: капитан не волнуется, капитан проверяет. Вся разница между ними — один глагол, и на этом глаголе стоят её репутация, её броня, вся её ночь. Она не выносила, когда этот глагол подставляли ей, — не потому, что он был ложный. Потому что он был точный.

Вечером она пересчитала снаряжение в четвёртый раз — одна, вслух, тихо. Голос на середине списка выравнивался сам: цифры ложились поверх того, что под ними, и то, что под ними, ненадолго глохло. Что лежало под ними, она в этот вечер тоже не прочитала: под цифрами не было формы списка, а Эмми не работала с тем, у чего нет формы. Четыре года она не давала этому ни имени, ни колонки — и это было самое дисциплинированное решение её жизни.

Суббота ушла на документы. Она разложила на столе пять папок — по числу участников — и прошлась по каждой, как по чек-листу: согласия на нестандартный маршрут, контакты для экстренной связи (поле «кто ждать на берегу» она оставляла на усмотрение участника — сама она в этом поле ставила прочерк, годами, и никто не спрашивал), индивидуальные предписания по здоровью, копии паспортов. Папку Хилла она закрыла последней. Контактов для экстренной связи в ней не было — в колонке стоял прочерк, его же. Люди, потерявшие всех, кого можно ждать на берегу, оставляют это поле пустым, и Эмми знала, как выглядит этот прочерк, — она видела его в зеркале.

Воскресенье, одиннадцатое октября. Ночь перед отплытием.

Она укладывала рюкзак по контрольной карте: аптечка — сверху, верёвка — сбоку, ремнабор — в клапане. Каждый предмет ложился в своё гнездо, как инструмент в ящик. Закончив, она встала посреди комнаты и начала счёт — вслух, тихо:

— Рации — шесть. Аптечки — две полевые, одна судовая. Вода — сорок литров, пятнадцать суток, пятеро, резерв — колодец на месте, проверить. Банки — сто тридцать пять: девять в сутки на пятерых. Плёнки — не моя строка. Дрова — на месте. Жилеты — пять. Спальники — пять. Палатки — четыре и судовая.

Голос выровнялся. Он всегда выравнивался: цифры ложились поверх того, что под ними, и то, что под ними, ненадолго глохло.

На этот раз счёт она закончила не на снаряжении. Пауза повисла — и Эмми, не заметив, как это случилось, продолжила вслух, тем же ровным тоном:

— Шаги от двери до причала — двести шестьдесят. От причала до трапа — сорок. До двери на набережной, если она есть, — неизвестно.

Она остановилась. Слова «если она есть» прозвучали сами, и в них было то, чего в списках не держат: сомнение. Впервые за четыре года подготовки в собственном счёте она услышала дыру размером с целый остров. Что живёт в этой дыре, Эмми ещё не знала. Но память её уже вела учёт — гладко, без угла, не спрашивая её: где-то между «спальники — пять» и «если она есть» страх нашёл её раньше, чем она успела назвать его страхом.

Эмми сделала то, что делала всегда: досчитала до конца. Свернула счёт. Погасила верхний свет, оставив ночник.

Стенд в темноте светился бледной плёнкой: три колонки заполнены, четвёртая пуста. «Не паниковать. Считать».

Шаги до кровати она сосчитала вслух. Одиннадцать. Перед тем как закрыть глаза, произнесла то, что произносила каждую ночь последних четырёх лет, — не как молитву, а как команду:

— Всё по плану.

Команда была адресована не ей. Но никто другой её не слышал, и поэтому она сработала — как всегда.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге