Обложка Парторг

Парторг

Михаил Шерр

0% прочитано
Стандартный
Михаил Шерр

Парторг

Глава 1

Горячий, по-настоящему раскаленный январь сорок третьего года. За сотню километров от этого одного из бесчисленных советских госпиталей, раскиданных по всей стране, буквально еще горела израненная волжская земля, и там каждый божий день умирали и свои, и чужие. Название этой точки на карте планеты знали, наверное, все без исключения. По крайней мере хотя бы слышали о ней. Там решалась судьба не только страны Советов и ее многострадального народа, но и всего человечества в целом.

Сталинград, уже мертвый, превращенный в руины город, где всё было разрушено до основания и не осталось, казалось, никого живого. Но он был живой, и не только потому, что там еще продолжались ожесточенные бои. В его дымящихся развалинах тысячи безоружных сталинградцев: изможденных стариков, измученных женщин и испуганных детей, оказавшихся в самом пекле страшной войны, отчаянно боролись за свою жизнь, и многие из них как могли помогали своей родной армии, делая всё возможное и невозможное.

А здесь, в многочисленных горьковских госпиталях, расположенных вдали от передовой, решались судьбы раненых красноармейцев и командиров всех рангов: простых сержантов, ефрейторов, молодых лейтенантов, опытных капитанов и заслуженных полковников. Тут тоже каждый день умирали люди, множество людей, но если там, на высоком берегу великой русской реки, они умирали в огне и стали, умирали достойно, забирая с собой ненавистного врага, то в этих больничных стенах почти на таких же речных берегах, смерть безжалостно пировала совершенно по-другому.

Там было настоящее царство старинной поговорки «На миру и смерть красна», и твоя собственная смерть зачастую становилась жизнью для других бойцов, естественным образом становясь неотъемлемой частью большого общего подвига.

Смерть на войне всегда отвратительна и ужасна своей абсолютной противоестественностью. А в переполненных госпиталях она еще приходит вся в запекшейся крови, в зловонном гное, под мучительный аккомпанемент хрипов и бреда умирающих и под надрывные стоны тех несчастных, кому уже не помогал даже спасительный морфий.

А еще здесь смерть безжалостно приходила под монотонный скрип хирургических ножниц и тихий безутешный плач молоденьких санитарок, под едкий удушливый запах карболки и камфоры, и под гнетущую тишину тех, кому морфия в итоге дали слишком много, значительно превысив допустимую дозу. В этих серых больничных стенах костлявая очень и очень часто становилась просто сухой статистикой.

Но тут не только умирали день за днем. Здесь еще и выживали, отчаянно цепляясь за жизнь. Многие, даже неожиданно очень многие раненые, которых на удивление врачей и медсестер в итоге оказывалось подавляющее большинство, в результате упорного лечения возвращались в строй. И они опять уходили на фронт, где их снова пытались убивать, и многие опять и опять попадали в этот бесконечный круг военного ада, называемый госпиталем.

А кто-то здесь окончательно заканчивал свой боевой путь. Никто ведь не заставит безногого инвалида снова вставать в строй и маршировать в атаку, и не привяжет несчастного колясочника к горячим ручкам тяжелого ДШК и не оставит его умирать в одиночестве, самоотверженно прикрывая отход израненного батальона. Так что для очень и очень многих изувеченных бойцов война окончательно заканчивалась именно здесь, между этими серыми больничными стенами, насквозь пропитанными тяжелым запахом лекарств и неотступной смерти. А жизнь, страшная, тяжелая жизнь искалеченного инвалида в разрушенной войной стране, только-только начиналась.

Для Георгия Васильевича Хабарова, безногого кавалера двух боевых орденов, которые он получил, первый «Звездочку» еще за летние бои на Дону, а второй , почетное «Красное Знамя», уже в самом Сталинграде, аккурат в день своего девятнадцатилетия, и двух медалей «За отвагу», начиналась именно такая непростая жизнь.

***

Палата пахла невыносимо отвратительно, так, что хотелось зажать нос покрепче и вообще не дышать этим тяжелым воздухом. Камфора, едкая карболка, застиранное до дыр белье, застарелый пот, запекшаяся кровь, зловонный гной. И еще что-то неопределенное: сладковатое, удушливое, омерзительное, что невозможно было точно определить, но что мгновенно заставляло кожу покрываться мелкими мурашками.

Этот характерный запах мне был хорошо знаком: специфический запах моей смерти, находящейся совсем. Не знаю как у других раненых, но всегда, когда что-то серьезное пыталось окончательно прекратить мою молодую жизнь, неизменно появлялась эта омерзительная, ни с чем не сравнимая вонь.

Я безвольно лежал и бессмысленно смотрел в потолок. Точнее, пытался смотреть и разглядеть хоть что-то. Потолок беспрерывно плыл, расплывался, затем собирался обратно. Серые размытые разводы на старой штукатурке то складывались в какие-то искаженные лица, то рассыпались в совершенно бессмысленные пятна.

Невыносимо жарко. Господи, как же жарко было! Будто внутри моего тела безжалостно горел огонь, методично пожирающий все изнутри. Я с трудом попытался сглотнуть, во рту пересохло настолько, что распухший язык прилипал к небу. Потрескавшиеся губы кровоточили, и каждое малейшее движение болезненно отдавалось тонкой острой болью.

— Воды, — с трудом прохрипел я, но непослушный голос не послушался меня. Вышел только невнятный жалкий стон.

Где-то совсем рядом кто-то другой застонал в ответ. Кто-то бредил в беспамятстве, отчаянно выкрикивая непонятные боевые команды. Кто-то тихо плакал, тихо, безнадежно, из последних сил стараясь, чтобы соседи не услышали.

Я с трудом закрыл глаза. Легче от этого не стало совершенно. В наступившей темноте перед закрытыми глазами опять беспорядочно замелькали разрозненные образы. Сначала они были совершенно бессвязные, рваные, словно старая кинопленка, пущенная наоборот. Потом эти обрывки стали постепенно складываться в более или менее цельные картины…

Детский дом. Большое серое здание с местами уже основательно облупившейся штукатуркой. Минск. Жаркое лето сорок первого года. Раннее утро двадцать четвертого июня.

Образы закружились и поплыли. Детский дом сменился Москвой зимы сорок первого. Москва — военными полями подо Ржевом, а затем всплыл Сталинград, вернее то, во что его превратила война. Лица. Столько лиц. Товарищи, которые погибли. Немцы, которых я убивал. Маша, санинстуктор нашей роты. Она умерла у меня на руках. Её глаза, карие и пронзительные.

И вдруг всё изменилось.

Я увидел себя как бы в зеркале. Только это был не я. Или я, но другой. Старше. Намного старше. Седой, с глубокими морщинами вокруг глаз и на лбу, но крепкий и подтянутый, несмотря на возраст. На мне был странный костюм, слишком хороший для военного времени. Рубашка белая, идеально отглаженная. Галстук строгий, тёмно-синий с тонкой полоской.

Я стоял в кабинете. Большом, светлом, с панорамными окнами от пола до потолка. За окном виднелся город. Высокие дома, стеклянные небоскрёбы, устремлённые в небо, машины внизу: яркие, разноцветные, как игрушечные.

— Сергей Михайлович, документы на подпись готовы, — сказал кто-то за моей спиной. Женский голос, очень приятный, мелодичный и молодой.

Я, нет, Сергей Михайлович, кивнул и взял со стола толстую папку в синей обложке. Раскрыл её. Цифры, графики, какие-то детальные планы строительства с технической документацией. Жилой комплекс на юго-западе Москвы. Торговый центр в самом центре столицы. Реконструкция старого завода.

Я листал документы, и рука двигалась сама собой, словно управляемая кем-то другим. Ставила размашистые подписи, делала краткие пометки на полях синей шариковой ручкой. Всё это было знакомым до боли. Привычным до мельчайших деталей. Естественным, как дыхание.

Картинка дрогнула, словно отражение в воде, по которой кто-то провёл рукой, и поплыла. Теперь я был дома. Квартира, огромная, светлая, с высокими потолками и большими окнами. Жена, красивая элегантная женщина лет пятидесяти с тщательно уложенными светлыми волосами, накрывала на стол в просторной столовой. Дочь, взрослая уже, лет двадцати пяти, стройная, в модном платье, что-то увлечённо рассказывала, смеясь заразительным смехом.

— Пап, ну ты меня слушаешь вообще? — спросила дочь, заметив мой рассеянный взгляд.

— Слушаю, слушаю, доченька, — ответил я и улыбнулся мягкой улыбкой.

— Так вот, значит, Максим предложил мне вместе поехать в Италию на следующей неделе, — продолжила дочь. — Говорит, что снял виллу в Тоскане. Представляешь? Я всегда мечтала туда попасть!

— Это тот Максим, архитектор? — уточнила жена, ставя на стол большое блюдо с запечённой рыбой.

— Да, мам, тот самый. Помнишь, я тебе показывала его проект нового культурного центра?

Картинка снова сменилась, как кадры в старом кинопроекторе. Строительная площадка. Я ходил между строителями в жёлтой защитной каске с надписью «Главный прораб», в ярком жилете со светоотражающими полосами. Проверял, как идёт работа. Делал замечания, когда видел недоработки, хвалил, когда всё выполнялось качественно. Люди слушали меня с неподдельным уважением, ловили каждое слово.

— Сергей Михайлович, вон там опалубка поползла, — сказал прораб, крепкий мужчина лет сорока в запылённой робе. — Надо срочно решать, а то может рухнуть.

— Покажи, — коротко бросил я.

Мы шли между недостроенных бетонных стен, перешагивая через арматуру и строительный мусор, и я внимательно смотрел, оценивал ситуацию, принимал решения. Быстро, чётко, уверенно. Это было моё дело. Моя жизнь. Моё призвание. Но что это за жизнь? Откуда она взялась?

Картинка снова поплыла, расплываясь по краям. Обрывки воспоминаний. Разрозненные фрагменты. Бесконечные совещания в душных кабинетах. Напряжённые встречи с требовательными заказчиками. Проверки на объектах в любую погоду. Семейные ужины по выходным. Летний отпуск на Чёрном море, всякие заграницы не по душе, надоели. Внук, маленький, смешной, с моими собственными серыми глазами.

— Дедуль, смотри, что я построил! — кричал мальчик, показывая башню из разноцветных кубиков.

— Молодец, Вовка! Из тебя настоящий строитель получится, — отвечал я, гладя внука по светлым вихрам.

А вот пенсия. Торжественные проводы с работы. Корпоратив в большом ресторане, дорогие подарки, пафосные речи коллег о том, как много я сделал для компании, как будет меня не хватать. А потом непривычная тишина. Квартира, жена, редкие встречи со старыми друзьями, которых становилось всё меньше. Рыбалка на Волге. Дача в Подмосковье. Огород, который неожиданно увлёк.

И ещё больница. Белые стены, пахнущие хлоркой, капельницы, бесконечные анализы. Врач, молодой, но очень почему-то усталый, говорил что-то о сердце, о возрасте, о том, что надо беречься. «Берегите себя, Сергей Михайлович. В вашем возрасте сердце шутить не любит».

А потом...

Потом темнота. И боль. Резкая, невыносимая, жгучая боль в груди, словно кто-то вонзил раскалённый кинжал прямо в сердце. Жена кричала, хваталась за телефон, вызывала скорую помощь. Вой сирены где-то вдалеке. Белые халаты, склонившиеся надо мной. Реанимация. Яркий свет ламп над головой.

И всё. Темнота поглотила всё.

***

Я открыл глаза. Потолок снова был на месте. Серый, с жёлтыми разводами от старой протечки. Палата пахла по-прежнему камфорой, йодом, застарелой кровью и всем прочим. Кто-то тихо стонал в дальнем углу. Кто-то бредил во сне, всё также выкрикивая отрывочные команды.

Я лежал и пытался понять, что только что произошло со мной. Это был бред. Да, конечно, обычный бред. Лихорадка. Я ранен, потерял ногу, лежу в госпитале в Горьком. У меня был жар, высокая температура, и мне снились странные, безумные сны. Вот и всё.

Чтобы избавиться от этого наваждения или снов, я не знал, как правильно их назвать, начал считать про себя. Раз, два, три, четыре... Досчитал до ста. Потом ещё раз.

Но быстро понял, что это бесполезно. Видения не исчезали из памяти, не становились расплывчатыми, как обычные сны. И тут же посыпались вопросы, один за другим.

Почему эти сны такие чёткие, такие детальные? Почему я помню имя, Сергей Михайлович? Помню лица жены и дочери, словно знал их всю жизнь? Помню, как подписывать сложные документы, как вести строительство, как читать сметы и технические чертежи? Откуда это всё в моей голове?

Я попытался пошевелиться. Боль пронзила всё тело острыми иглами, но особенно сильной она была там, где должна была быть правая нога. Я с трудом приподнял голову и посмотрел вниз. Одеяло лежало плоско, обрываясь там, где заканчивалась культя.

Нет правой ноги. Нет ноги, и мне девятнадцать лет, я лейтенант Красной Армии, и война ещё не кончилась. Война продолжается, и мне надо как-то придумать, как вернуться на фронт. Хотя с одной ногой это кажется невозможным.

Но в голове был кто-то другой. Кто-то, кто прожил долгую, насыщенную жизнь. Кто строил многоэтажные дома и торговые центры, растил детей и внуков, выходил на пенсию и умер от сердечного приступа в две тысячи двадцать третьем году. В двадцать первом веке! Через восемьдесят лет!

Я пытался понять, как такое вообще возможно, и вдруг вспомнил, что в самый пик моих мучений от боли и лихорадки у меня было странное, пугающее ощущение, что я схожу с ума. Мне тогда показалось, что в мою голову кто-то вползает чужой, незнакомый, со своими воспоминаниями и знаниями.

И вот теперь я понимал, что это мне не показалось, что всё это было на самом деле. Во мне теперь два человека. Две совершенно разные жизни. Две памяти, которые не должны были существовать в одной голове. И они медленно, неотвратимо сплетались в одну, образуя нечто новое.

Я нет, Сергей нет, Георгий? Я даже не знал, как теперь себя называть, закрыл глаза. Дышал глубоко, стараясь успокоиться. Пытался понять, что происходит.

Это невозможно. Этого не может быть в принципе. Люди не переносятся из одной жизни в другую. Это бред. Это лихорадка. Это галлюцинации умирающего мозга.

Но память была слишком чёткой. Слишком детальной. Слишком реальной. Я помнил специфический запах свежего бетона на стройке. Помнил вкус горячего крепкого утреннего кофе в своём просторном кабинете. Помнил, как целовал жену перед сном, как пахли её духи. Помнил высокий детский голос внука, который радостно звал меня «дедуль» и тянул куда-то за руку.

Я помнил жизнь, которой ещё не было. Которая будет только через восемьдесят лет. Или вообще не будет? Что если это была другая реальность, параллельная?

Я открыл глаза. Посмотрел на свою правую руку. Худая, покрытая свежими царапинами и старыми шрамами, с толстыми мозолями на ладони. Молодая рука девятнадцатилетнего лейтенанта Красной Армии.

Я поднял её перед лицом, внимательно посмотрел на пальцы. Сжал их в кулак. Разжал. Снова сжал. Рука была настоящей, живой. Боль была настоящей и очень конкретной. Палата, запахи карболки и крови, стоны раненых на соседних койках, всё это было настоящим, реальным.

Значит, то, что я видел, было не бредом. Или не только бредом. Или бредом, но основанным на чём-то реальном.

Медленно, как сложная мозаика из тысячи мелких деталей, складывалась в моей голове невероятная картина. Сергей Михайлович, заслуженный строитель Российской Федерации, умер от инфаркта в две тысячи двадцать третьем году. И каким-то невозможным, совершенно безумным, необъяснимым образом оказался здесь. В феврале тысяча девятьсот сорок третьего года. В теле девятнадцатилетнего безногого Георгия Васильевича Хабарова.

Как это произошло? Почему именно со мной? Какие силы это устроили? Это не имело сейчас значения. Важно было другое, это произошло. Это случилось. И теперь мне надо как-то с этим жить.

* * *

Я постарался успокоиться и попытаться проанализировать, то что произошло.

Раза наверное с десятого мне удалось полностью восстановить ход последних месяцев моей жизни, вернее жизни лейтенанта Георгия Хабарова.

Я дважды был ранен в боях на улицах Сталинграда, хотя какие это улицы, одни развалины, но остался в родной тринадцатой гвардейской дивизии, и узнал о своем награждении престижным орденом «Красного Знамени» точно в день своего девятнадцатилетия. А уже через два дня, двадцать второго января, попал под интенсивный минометный обстрел, который навсегда сделал меня инвалидом.

Самое обидное и несправедливое на мой взгляд было в том, что проклятая мина точно легла в окоп, где я сидел и разговаривал с комбатом о текущих делах, перед самым новым годом погиб мой ротный командир, и мне приказали его заменить. Это было совершенно правильно и заслуженно, в нашем батальоне на пальцах одной руки можно было перечесть тех, кто как я начал воевать в последних числах проклятого июня сорок первого.

Фашистская мина не тронула совершенно никого кроме меня и практически полностью лишила правой ступни. Окончательно я с ней расстался уже в медсанбате, когда, потеряв сознание, пока меня туда тащили санитары, очнулся уже на борту бронекатера, эвакуировавшего очередную группу тяжелораненых на относительно безопасный левый берег.

На этом моё злосчастное невезение совсем не закончилось. Когда я оказался наконец-то в настоящем госпитале, причем он был уже глубоко тыловым, далеко от фронта, то услышал страшное слово «гангрена» и совершенно незнакомое мне медицинское слово «сепсис».

Это на первом врачебном обходе в мой адрес произнес какой-то очень серьезный высокий чин местного госпиталя. Что это конкретно значит для меня, я понял, когда мою ногу укоротили один раз, а затем и другой, еще выше.

Но мои дела были по-прежнему плохи, и, судя по всему, меня собирались класть на операционный стол еще один раз. Мне было уже абсолютно всё равно. Большую часть времени я был в тяжелом бреду, лишь изредка приходя в себя на короткое время.

Я весь буквально горел каким-то страшным внутренним огнем, и мне уже всё становилось совершенно безразличным. Отвратительный запах моей приближающейся смерти был таким сильным и омерзительным, что я почти сразу опять уходил в свой спасительный и даже уже желанный бред.

Вот перед одним из таких уходов в меня и заползло это другое. Но через какое-то время я совершенно неожиданно очнулся и внезапно с удивлением понял, что не горю больше этим ужасным внутренним огнем, у меня появилось даже какое-то пока непонятное и совершенно непривычное чувство приятной внутренней прохлады. Вокруг стоял приятнейший характерный запах хлорки, камфоры и йода. А самое главное окончательно исчез омерзительный и отвратительный запах моей неминуемой смерти!

Несколько часов я безвольно лежал и пытался всё это как-то осознать, еще не до конца понимая, что это конкретно значит для меня и моей судьбы. Как внезапно услышал прямо над собой торжествующий старческий и немного дребезжащий голос:

— Искренне надеюсь, уважаемый коллега, что полученные нами блестящие результаты окончательно развеяли ваше необоснованное недоверие к детищу Зинаиды Виссарионовны и вы теперь согласитесь с тем, что её отечественный крустозин ни чем не хуже разрекламированного американского пенициллина?

Через несколько дней одна молоденькая сестричка под большим секретом сообщила мне, что из Москвы накануне специально прилетел военный самолет и в нашем госпитале появилось для срочных испытаний какое-то новое секретное лекарство. Его разработала какая-то очень секретная и очень-очень умная тетенька с необычной фамилии Ермольева.

Лекарство ввели нескольким, как уже считалось, совершенно безнадежным раненым, в числе которых неожиданно оказался и я. Обладатель дребезжащего голоса был каким-то московским профессором.

И произошло настоящее чудо, я буквально ожил и прямо по часам стал выздоравливать. С Зинаидой Виссарионовной Ермольевой мы были немного знакомы, если, конечно, знакомством можно считать наше краткое общение, когда группа моих бойцов сопровождал её. Эта удивительная женщина-ученая совершенно бесстрашно лазила по опасным развалинам Сталинграда, самоотверженно делая свое, наверное, очень нужное стране дело.

И вот теперь её гениальное детище чудесным образом спасло мою пусть и безнадежно исковерканную, но еще такую молодую жизнь.

Глава 2

Я лежал неподвижно и смотрел в серый потолок с разводам и теперь я видел его совершенно чётко, без лихорадочного марева, без бреда, без галлюцинаций. Просто серый, облупившийся потолок с жёлтыми пятнами. В голове медленно, как утренний туман над рекой, рассеивалась паника. Вместо неё приходило понимание. Холодное, трезвое, почти математическое понимание ситуации.

Февраль тысяча девятьсот сорок третьего года. Сталинградская битва только что закончилась полной победой. Я лежу в госпитале в Горьком. У меня нет правой ноги. Мне девятнадцать лет. Я лейтенант Красной Армии. У меня два боевых ордена и две медали.

И у меня в голове память о жизни, прожитой в другом времени, временами очень детальная и полная. Память о восьмидесяти годах жизни. О профессии строителя. О семье. О колоссальных знаниях, которых не может быть у простого лейтенанта Рабоче-Крестьянской Красной Армии.

Что делать с этим всем?

Первая мысль была простой и страшной, как удар ножом: это конец. Война не кончилась, враг ещё на нашей земле, а я уже инвалид. Калека. Куда, кому такой теперь нужен без ноги? В строй меня точно не вернут. Комиссуют, дадут корочки инвалида войны и отправят... Куда? Домой? У меня нет дома. Детский дом в Минске разбомбили в первые дни войны. Родственников нет, все погибли еще до войны.

Значит, отправят в какой-нибудь дом инвалидов. Или просто выпишут на улицу с мизерной пенсией, на которую можно медленно помирать с голоду. Калека-лейтенант в разрушенной стране, где каждый сам за себя, где у людей собственных проблем выше крыши.

Я почувствовал, как в груди поднимается что-то холодное, липкое и отвратительное. Отчаяние. Беспросветное, всепоглощающее отчаяние.

Но потом это чувство наткнулось на что-то другое. На твёрдую, несгибаемую волю Сергея Михайловича, на память человека, который прожил долгую, трудную, но достойную жизнь. Который всегда старался преодолевать все препятствия. Который никогда не сдавался. Который строил, созидал, создавал.

Ну и что, что ноги нет? Мысль была дерзкой, почти безумной для моего положения. Но она была, она родилась в моей голове. Ну и что? Это повод руки на себя наложить? Или опуститься, спиться, превратиться в жалкую развалину? Руки-то остались целыми. Голова на месте и работает. А в голове знания, такие, каких ни у кого в этом времени нет и быть не может.

Я, теперь уже точно Георгий, потому что принял это имя, эту жизнь, это израненное тело, медленно усмехнулся. Усмешка вышла кривой, почти болезненной, но в ней было что-то новое и важное. Решимость. Твёрдая, непоколебимая решимость.

Я знал, как строить здания. Я прожил целую жизнь в строительстве. Я знал технологии двадцать первого века, материалы, методы организации работы. Конечно, здесь, в сорок третьем году, многого из этого просто не существует. Но принципы останутся прежними. Знание того, что работает эффективно, а что нет. Умение планировать процесс, организовывать людей, управлять ресурсами.

Инвалид-строитель? Звучит дико, почти безумно. Но на административной должности физические кондиции не так критично важны. Инженер, прораб, главный инженер проекта, начальник строительного управления, всё это можно делать и без ноги. Можно и на протезе ходить по стройплощадкам. Даже на примитивном протезе, который здесь могут сделать из дерева и кожи.

Вопрос только в одном: как туда пробиться? Как безногому лейтенанту без связей, без гражданского образования, без всего получить доступ к настоящей, серьёзной работе?

Я напряжённо задумался. Сталинград. Битва закончилась, остатки окруженных немцев сдались. И уже, я уверен в этом, началось восстановление разрушенного города. Город полностью уничтожен, превращён в руины, его придётся отстраивать буквально заново, с нуля. Понадобятся люди. Много толковых людей. Инженеры, строители, организаторы производства.

А я почти рядом. Здесь, в Горьком, всего в тысячи километров. Для нашей страны это реально рядом. И у меня есть знания, которые стоят целого института. И есть награды, два ордена и две медали в девятнадцать лет, это не шутка и не случайность. Это уважение. Это авторитет. Это двери, которые могут открыться, если правильно в них постучать.

Надо только не упустить момент. Надо выздороветь как можно быстрее, получить приличный протез, добраться до Сталинграда и найти того, кто будет заниматься восстановлением города. И доказать, что я нужен. Что я могу быть полезен. Что потеря ноги не делает меня бесполезным.

План был безумным и дерзким. Шансов на успех было мало. Но они были. Они существовали.

Я снова посмотрел на свою правую руку. Медленно сжал пальцы в твёрдый кулак.

Я выживал в страшном отступлении летом сорок первого. Выживал под Москвой в лютую зиму. Выживал в кровавой мясорубке под Ржевом. Выживал в адском Сталинграде, где каждый день мог стать последним. Выжил даже тогда, когда мне начали отрезать в медсанбате ногу практически без нормального наркоза. Выживу и сейчас. Обязательно выживу.

И не просто выживу. Я буду строить. Потому что это единственное, что я теперь умею по-настоящему хорошо. Потому что страна будет отчаянно нуждаться в строителях. Потому что я могу быть полезен своему народу. Потому что иначе какой вообще смысл во всём этом? В переносе сознания, в новой жизни, в невероятном шансе, который мне дали неведомые силы?

Я закрыл глаза. Усталость навалилась тяжёлой, свинцовой волной. Но теперь это была совсем другая усталость. Не отчаяние безнадёжного калеки, а просто естественная измотанность тела, которому требуется время для восстановления.

Я буду жить. Буду упорно восстанавливаться. Буду учиться заново ходить на протезе. И буду искать свой путь в этом новом-старом мире. Путь строителя. Путь созидателя.

Где-то вдалеке, за окнами госпиталя, шла война. Сталинград уже в глубоком тылу. Фронт за сотни километров от него. И продолжается долгая, невероятно трудная дорога к победе.

И ещё более долгая, ещё более трудная дорога восстановления разрушенной страны.

Георгий Васильевич Хабаров, лейтенант Красной Армии, кавалер двух орденов и двух медалей, а в прошлой жизни — Сергей Михайлович, заслуженный строитель Российской Федерации, будет частью этой дороги. Обязательно будет. Потому что выбора нет. Потому что это мой шанс. Потому что руки остались, голова работает, а землю кидать лопатой можно и на деревянном протезе.

* * *

После проведённого лечения первым отечественным антибиотиком крустозином, так первоначально в Советском Союзе называли пенициллин, полученный из плесневых грибов, состояние Георгия Хабарова стало резко и заметно улучшаться с каждым днём.

Прошла мучительная лихорадка, причём удивительно быстро и внезапно, можно сказать, как по щелчку пальцев. Температура, к искреннему удивлению опытных госпитальных врачей, нормализовалась буквально в течение суток. Послеоперационная рана на культе правой голени стала быстро очищаться от гноя, перестала сочиться, и начался долгожданный процесс здорового заживления. На каждом врачебном обходе Георгий слышал только приятные одобряющие разговоры о состоянии моего здоровья.

— Вот это да, лейтенант! — сказал молодой врач, меняя ему повязку. — Такими темпами заживает, что просто диву даёшься. Крустозин творит чудеса, настоящие чудеса!

— Значит, скоро выпишут? — осторожно спросил Георгий.

— Рано ещё говорить, но процесс идёт отлично. Видел я случаи похуже, когда люди месяцами лежали, а у тебя вон как бодро дело движется.

Во время очередного начальствующего обхода, когда главный хирург госпиталя осматривал в течение дня абсолютно всех раненых, находящихся в его ведении, Георгий услышал впервые слово «выписка», сказанное непосредственно в его адрес. Это слово прозвучало как музыка.

— Ну что, лейтенант, тебе, наверное, уже можно думать и о выписке, — сказал главный хирург, пожилой военврач первого ранга с усталым лицом. — Если так дело пойдёт и дальше, то скоро отправишься домой. Родные небось заждались.

— Не поеду, товарищ военврач, — угрюмо и твёрдо ответил Георгий, глядя в потолок. — Нету у меня дома. Никакого. Детдомовский я, из Минска. Его немцы двадцать четвёртого июня на моих глазах на кирпичи разобрали. Наверное, живым я один остался из всех ребят.

В многолюдной палате мгновенно установилась гробовая, напряжённая тишина. Даже те, кто обычно стонал или бредил, словно почувствовали что-то и замолчали.

Военврач, старый опытный хирург, прошедший все войны двадцатого века, которые вела Российская империя, а потом Советский Союз, молча стоял над кроватью лейтенанта и не знал, что сказать. Слова застряли где-то в горле.

Он, ушедший на русско-японскую войну восемнадцатилетним добровольцем, зауряд-врачом, видевший Первую мировую, Гражданскую, финскую и пошедший на эту очередную войну опять добровольцем, несмотря на свои шестьдесят лет, много видел в жизни такого, что давало ему право говорить, что его удивить уже, наверное, нечем.

Но этот, молодой лейтенант, потерявший в Сталинграде правую ногу, сумел сказать о себе так, что вызвал растерянность и смятение даже в душе старого, повидавшего всякое доктора.

Военврач знал из медицинской карты, что раненому офицеру всего девятнадцать лет и что тот, без всяких натяжек и преувеличений, настоящий герой. Но, глядя на на лейтенанта, лежащего на госпитальной койке, было сложно поверить, что он так молод.

На постели лежал безногий, но матёрый, закалённый в боях мужичище, худой, изможденный борьбой со смертью, которую он сумел победить. И в его глазах было что-то такое тяжёлое и пронзительное, что заставило отвести взор даже опытнейшего и видавшего виды главного хирурга.

Он молча, не говоря ни слова, развернулся на каблуках и быстро вышел из палаты. За дверью сказал своей свите из врачей и медсестёр:

— На этом общий обход сегодня закончен. Всем спасибо за работу. Свободны.

— Товарищ военврач, но у нас ещё две палаты не проверены, — начал было один из молодых докторов.

— Сказал закончен, — отрезал старый хирург таким тоном, что возражать никто больше не посмел.

Последним из палаты вышел комиссар госпиталя. Он когда-то тоже был практикующим хирургом, но жизнь повернулась так, что делом его жизни стала политическая работа в армейских госпиталях.

Комиссар знал толк в людях. Он молча взял у пожилой медсестры толстую медицинскую историю ранения безногого офицера и очень внимательно и вдумчиво просмотрел её. И только после этого вышел из палаты.

Ничего этого Георгий не видел и не заметил. Ответив главному хирургу ту правду, которую обычно держал глубоко внутри, он закрыл глаза и молча лежал, пытаясь успокоиться.

Буря, разыгравшаяся в его душе, была готова разорвать на части ещё не окрепший организм. Он физически ощущал, как чуть ли не на самом деле кровь в его жилах готова была закипеть от эмоций.

Георгий лежал в офицерской палате на двадцать коек, но всё равно она была большой и просторной, и койки в ней никогда не пустовали. Война исправно поставляла раненых офицеров. В палате всегда стоял лёгкий шум, и кто-нибудь постоянно разговаривал. Обычно очень тихо, чтобы не мешать другим, но буквально каждую минуту, днём и ночью.

А сейчас в палате стояла гробовая тишина, и его соседи, такие же раненые офицеры, почему-то боялись нарушить эту тишину и молча лежали, погружённые каждый в свои тяжёлые думы.

***

После обхода главного хирурга в моей голове что-то произошло, и каждую секунду я будто смотрел какое-то кино и слушал передачи радио.

Других ассоциаций происходящее со мной просто не вызывало. Но уже вечером я понял, что происходит. Как по мановению волшебной палочки ожили мои две памяти: Георгия Васильевича Хабарова, раненого девятнадцатилетнего лейтенанта, и Сергея Михайловича, старого, умудрённого жизненным и профессиональным опытом заслуженного строителя Российской Федерации, умершего от инфаркта уже в следующем, двадцать первом веке.

К утру я вспомнил абсолютно всё, что было в моей жизни, в жизни Георгия Хабарова. Всё, что видел, слышал и читал, даже если это было мимолётно, например, быстрый случайный взгляд на какой-нибудь текст, проскользнувший мимо внимания.

Я вспомнил, как на моих глазах погибли родители во время нападения на заставу какой-то банды, пытавшейся прорваться через границу и уйти в Польшу. Это случилось, когда мне было всего пять лет.

Отец был начальником пограничной заставы и, уже зная о гибели жены, в одиночку лёг за станковый пулемёт «Максим» и, выбрав удобный момент, положил длинными очередями почти всех бандитов. Это внезапно обретённое знание, горячим раскалённым кинжалом вошло в моё сердце и несколько дней не давало мне спокойно дышать.

Но в моей памяти всплыли и более ранние картины, наверное с года или немного попозже.

А вот с памятью Сергея Михайловича было немного иначе. Он, оказывается, очень устал жить и умер просто, не пожелав бороться за себя, когда случился инфаркт. Поэтому его воспоминания не жгли огнём мою душу, а были зачастую демонстрацией и констатацией фактов его длинной и реально тяжелой жизни.

По этой причине я вспомнил и сразу же забыл его фамилию и паспортные данные очень многих действующих лиц его жизни. Самое интересное, что я сразу же понял, почему так произошло. Мне в этой жизни эти факты и информация из биографии Сергея Михайловича совершенно не нужны. Достаточно, например, только эмоций, которые вызывали у него женщины, встречающиеся на его жизненном пути. А их имена и фамилии, лишняя обуза для моей головы, и так загруженной до предела.

Одним из увлечений или хобби, как это будут называть через несколько десятков лет, Сергея Михайловича было рукоделие. Он этим любил заниматься всегда, сделав свои первые поделки ещё в школе. Это ему очень помогло в поступлении в институт.

Он занял призовое место на какой-то всесоюзной олимпиаде школьников и благодаря этому вне конкурса был зачислен в ряды студентов престижного строительного института. Своё хобби Сергей Михайлович в дальнейшем не бросил, и оно ему достаточно часто помогало в работе, которой он занимался всю свою долгую жизнь.

Утром мысленный «показ» кинофильмов и «прослушивание» радиопередач почти закончились, и я начал анализировать свои так внезапно и в таком количестве обретённые знания.

Мне стало понятно, чем надо заняться, когда я попаду в разрушенный Сталинград. Никакие известные мне, но ещё неведомые другим технологии строительства, сейчас внедрить невозможно. Материалов нет, оборудования нет, людей, способных понять, тоже нет. Речью с высокой трибуны поднять людей на подвиг тоже не получится. Они и так живут в состоянии непрерывного подвига, в состоянии беспримерного напряжения всех сил.

И вариантов реально было два. Первый, это то, за что Сергея Михайловича всегда ценили выше всего: редкостное умение организовывать производственный процесс и видеть те самые мелочи, устранение которых в итоге давало резкое ускорение работ.

Второе, маленькое хобби заслуженного строителя России. Однажды его подрядили на спонсорской основе построить небольшую фабрику для группы немного сумасшедших энтузиастов. В лихие девяностые годы ребята, о которых многие говорили, что они не дружат с головой, решили дать жизнь своим безумным идеям создания супер-протезов, которые смогут полноценно заменить, например, потерянные руки и ноги.

В конечном итоге у них всё получилось. Но мне было сейчас интересно не то, что у них было на выходе в двадцатых годах следующего века, а то, с чего они начинали: полностью чисто механические, но очень функциональные и качественные протезы.

Руки у Сергея Михайловича были золотые, его иногда окружающие называли в качестве комплимента рукоделом. И если эту способность я от него унаследовал, то это именно тот рычаг, который может перевернуть мой мир.

Мне надо будет в Сталинграде быстро проявить себя, а затем в инициативном порядке организовать артель по производству протезов. А дальше будет видно.

Как конкретно действовать, я решил очень быстро, вспомнив, как внимательно комиссар госпиталя смотрел мою медицинскую историю.

Мои документы и скудное имущество фронтового офицера уцелели и теперь лежали надёжно закрытыми в сейфе хозяйственной части госпиталя. Для меня там были ценны мой партийный билет, вернее билет кандидата в члены ВКП(б), свидетельство о семилетнем образовании, характеристики и рекомендации, которые я собрал перед ранением.

И конечно моя полевая сумка в которой были два блокнота, чистая записная книжка, бумага для донесений и карандаши, компас и часы. Блокноты, записная книжка, шесть карандашей и часы были трофейными. Их мне на Новый 1943 год, подарил мой дружок командир взвода полковой разведки, взявший их у немцев накануне во время одного из разведпоисков. Два первых листа одного из блокнотов, исписанных немецким офицером, я вырвал и пустил на растопку печки.

Сейчас, во время войны, для отличившихся воинов существовал упрощённый порядок вступления в партию. Необходимые три месяца кандидатского стажа у меня прошли, характеристики и рекомендации собраны. И это открывало мне дорогу в члены коммунистической партии, в которые меня имела право принять партийная организация госпиталя.

И будучи уже членом партии, я вполне мог претендовать на должность инструктора, лучше, конечно, горкома партии. На крайний случай подошёл бы и райком.

Моя биография, полагал я, даст мне право выбора отдела. И он будет строительным. Пригляжусь к людям, соберу свою команду, а потом забабахаем в инициативном порядке мастерскую по производству протезов.

То, что эта идея сработает, сомнений у меня не было. Сергей Михайлович хорошо знал историю восстановления города на Волге и прекрасно представлял, какой там был энтузиазм и какие люди его восстанавливали.

А пока мне надо было быстрее выздоравливать, вступать в члены партии и начинать делать свой первый протез, лично для себя. Это будет и практика, и доказательство того, что я могу делать действительно нужные вещи.

На следующий день после утреннего обхода ко мне подошёл комиссар госпиталя. Крепкий мужчина лет сорока пяти или пятидесяти, с проницательным взглядом.

— Товарищ лейтенант, разрешите обратиться? — вежливо спросил он.

— Конечно, товарищ комиссар, — ответил я, пытаясь приподняться на койке.

— Не надо вставать. Лежите спокойно. Я изучил ваши историю ранения и личное дело. Вы, товарищ Хабаров, кандидат в члены партии уже больше трёх месяцев. У вас есть все необходимые рекомендации. Не хотите ли вступить в ряды ВКП(б)? Думаю, партийная организация госпиталя с радостью примет такого бойца.

Я почувствовал, как внутри что-то сжалось от волнения. Это был первый шаг к осуществлению моего плана.

— Буду рад, товарищ комиссар! — твёрдо ответил я. — Это большая честь для меня.

— Отлично. Тогда через три дня состоится партийное собрание. Вас рассмотрят и, я уверен, примут, — комиссар помолчал, а потом добавил. — А вы, товарищ Хабаров, уже думали, что будете делать после выписки? Куда поедете?

— Думал, товарищ комиссар. Хочу в Сталинград. Город восстанавливать. Я понимаю, что без ноги много не сделаешь, но руководить могу, организовывать могу. А протез сделаю себе сам, уже придумал как.

Комиссар внимательно посмотрел на меня. В его глазах мелькнуло что-то похожее на уважение.

— Правильное решение, лейтенант. Очень правильное. Таких, как вы, там сейчас очень ждут. Помогу, чем смогу. У меня есть знакомый в городском комитете партии в Сталинграде. Напишу письмо, дам рекомендацию.

— Благодарю вас, товарищ комиссар! — Я не мог скрыть благодарности в голосе.

— Не за что. Партия заботится о своих бойцах. Поправляйтесь быстрее. Впереди много работы.

Комиссар кивнул и направился к выходу, но у двери обернулся:

— И насчёт протеза — правильно придумали. Покажите потом, что получилось. Интересно посмотреть, на что способен советский офицер, когда возьмётся за дело.

— Товарищ комиссар, распорядитесь, пожалуйста, чтобы мне принесли мою полевую сумку, у меня там чистая бумага и карандаши.

Когда комиссар ушёл, я лежал и смотрел в потолок. В груди разливалось тёплое чувство. Не всё потеряно. Есть план, есть поддержка, есть цель. И главное, есть знания, которые никто у меня не отнимет.

Я закрыл глаза и начал мысленно прорабатывать конструкцию протеза. Сергей Михайлович видел те самые механические протезы, которые делали энтузиасты в девяностые. Простая, но гениальная конструкция. Система рычагов, шарниров, пружин. Всё это сейчас сделать можно. Металл найдётся, инструменты тоже. Главное, на мой взгляд, руки и голова.

А когда я сделаю протез для себя и докажу, что это работает, тогда можно будет предложить наладить массовое производство. Инвалидов войны будет много. Очень много. И каждому из них нужен шанс вернуться к нормальной жизни.

Я, Георгий Васильевич Хабаров, кавалер боевых орденов, будущий член партии, а в прошлой жизни опытнейший строитель, впервые за долгое время почувствовал что-то похожее на надежду. Не просто надежду выжить, а надежду жить полноценной жизнью. Строить. Созидать. Приносить пользу.

Война ещё не закончилась. Впереди были долгие месяцы боёв, страданий, потерь. Но после войны наступит мир. И в этом мире будет место для таких, как я. Для тех, кто не сдался. Для тех, кто готов работать. Для тех, кто верит в будущее.

А пока упорно лечиться, крепнуть, готовиться. Впереди была новая жизнь. Трудная, но моя. И я сделаю всё, чтобы прожить её достойно.

Глава 3

Вечером мне принесли мою полевую сумку и неожиданно перевели в другую палату. Она была всего на три койки, и на них лежали уже выздоравливающие офицеры. Когда переводили, кто-то из санитаров вполголоса сказал, что это приказ комиссара госпиталя.

Почему, я понял сразу же, когда познакомился со своими соседями по палате.

Один из них, Соломон Абрамович Канц, был инженером-конструктором авиазавода №21 и ранение получил во время налёта немецкой авиации на какие-то окрестности Горького, куда его на беду занесла не легкая. Осколки вражеской фугаски сломали ему кости обеих голеней, и только мастерство хирургов госпиталя избавило его от ампутации обеих ног. Дело ограничилось одной, один в один как у меня. Он, вместе со мной, оказался в числе счастливчиков, кому помог советский пенициллин, и у него дела уже конкретно шли к выписке.

А вот другой сосед по палате, двадцатидвухлетний капитан Василий Иванович Маркин, как и я, был фронтовым офицером и также потерял такую же часть ноги, только левой.

Ранение капитан получил подо Ржевом. Когда он сказал мне об этом, в памяти сразу же всплыли картины моего участия в боях за него зимой сорок второго года.

Наша дивизия с первых чисел января сорок второго активно участвовала в боях на ржевском направлении. Там погибла санинструктор нашей роты Маша Смирнова.

В своей первой фронтовой контратаке, случившейся уже под Москвой, я получил острым осколком гранаты по ноге. Не очень сильно, но довольно больно. Санинструктор, молоденькая субтильная девчонка, ненамного старше меня самого, быстро перевязала рану прямо на холодном снегу, яростно матерясь сквозь стиснутые зубы.

— Живой обязательно будешь, боец, — уверенно сказала она тогда, туго затягивая бинт. — Обыкновенная царапина, не переживай. Видала я и похуже.

Санинструктора звали Маша. Маша Смирнова. Она была родом из Рязани, до войны училась на учительницу начальных классов, когда внезапно началась проклятая война. Пошла добровольно на ускоренные курсы военных медсестёр и уже осенью сорок первого попала на фронт.

Мы много говорили потом, когда нашу измученную часть отвели на короткий отдых. Сидели в промёрзшей землянке, где из всех удобств были только нары да буржуйка, и говорили о родном доме, о мирной довоенной жизни, о том светлом, что обязательно будет после окончательной победы и конца войны. Маша рассказывала о своей школе, о детях, которых мечтала учить, о маленьком домике с палисадником, где росли мамины пионы.

Я, кажется, влюбился в Машу. Наверное, это была настоящая любовь. Или я только думал, что влюбился по-настоящему, тогда ещё у меня совершенно не было понимания принципиальной разницы. Она была невероятно доброй и искренне улыбалась даже тогда, когда вокруг непрерывно рвались снаряды. Для меня у неё всегда находилось доброе тёплое слово, ободряющий взгляд из-под выбившейся пряди волос, спрятанной под шапку-ушанку.

Под Ржевом Машу жестоко убили. Острым осколком тяжёлой мины. Я до сих пор помнил, как держал её стремительно умирающую за холодную руку, помнил глаза: широко раскрытые, удивлённые происходящим. Она отчаянно попыталась что-то сказать мне, губы беззвучно шевелились, но изо рта у неё внезапно хлынула алая кровь, и получилось только на прощание слабо сжать мою руку.

Первую медаль «За отвагу» я получил, когда после Машиной перевязки категорически отказался уходить в медсанбат и остался вместе с остатками нашей роты окапываться на с трудом отбитой у немцев высоте. Никто так и не узнал, что это была обыкновенная мальчишеская бравада перед понравившейся мне девчонкой-санинструктором.

Оказалось, нашу отчаянную шальную контратаку с наблюдательного пункта дивизии от начала до конца видел сам командующий фронтом, грозный генерал армии Жуков, и он лично приказал срочно подать ему список всех отличившихся. Я в нём неожиданно оказался как получивший ранение и при этом не ушедший с поля боя.

Маша трагически погибла, когда самоотверженно выносила какого-то тяжелораненого офицера из-под интенсивного огня. Я за неё дотащил его до наших спасительных окопов, а потом вернулся обратно и за ней самой. Мне было совершенно невыносимо даже думать о том, что она останется лежать на нейтральной полосе и будет считаться пропавшей без вести.

Свой собственный осколок я поймал, когда уже осторожно спускался с бруствера в казавшийся уже спасительным ход сообщения.

В медсанбате, находясь уже в выздоравливающей команде, я совершенно неожиданно узнал, что это назвали настоящим подвигом и наградили меня второй медалью «За отвагу».

Потом были краткие трёхмесячные курсы младших лейтенантов и направление на юг, где уже разворачивались главные бои сорок второго.

А Маркин всё это время воевал всё там же подо Ржевом.

Нахлынувшие воспоминания о Ржеве и Маше подхлестнули мое желание создать новый протез для таких бедолаг как я.

С капитаном мы, как это часто бывало на фронте и в госпиталях, перебросились несколькими фразами для знакомства, и я узнал, что его отец парторг ЦК на знаменитом Горьковском автозаводе имени Молотова. Он, как и я, добровольцем ушёл на фронт в сорок первом, с последнего курса института, и в отличие от меня сразу же начал войну офицером. К сожалению, я почти сразу же понял, что мой новый товарищ находится в состоянии глубочайшей депрессии и считает, что жизнь кончена.

Когда я узнал, кто мои соседи по палате, то сразу же понял хитрый замысел комиссара госпиталя, который оказался прав.

Когда на следующее утро после утреннего моциона, завтрака, обхода и обязательных процедур, дождавшись, когда боли ослабели настолько, что появилась возможность думать о чём-то ещё кроме них, я достал блокнот и карандаши и начал на бумаге воплощать свой замысел.

К моему удивлению, мне удалось проработать с большими перерывами конечно, до самого вечера, и возобновившиеся боли на этот раз оказались не такими интенсивными, как обычно.

Мои товарищи по палате особого интереса к моей деятельности пока не проявили, только Соломон Абрамович пару раз всё-таки поднял голову от подушки и внимательно посмотрел на меня.

Когда ко мне на ночь сделали ещё обязательную инъекцию морфия, Канц дождался ухода медсестры и хрипло произнёс:

— Фантомные боли, — он помолчал, глядя в потолок. — У меня они тоже есть. Мозг не может поверить, что ноги больше нет. Но я уже могу их терпеть и отказался от морфия. Боюсь привыкнуть.

Соломону Абрамовичу было под пятьдесят, седые волосы торчали ёжиком, а глаза за стёклами очков оставались удивительно живыми и внимательными, глазами человека, привыкшего думать и решать сложные задачи.

С третьей койки не доносилось ни звука. Капитан Маркин после короткого разговора со мной молчал. Он почти весь день пролежал лицом к стене, не реагируя ни на врачей, ни на соседей по палате.

Ночью я спал неожиданно спокойно, заснул почти сразу же и впервые за долгое время ни разу не проснулся.

С моей полевой сумкой ко мне вернулись и мои часы, они тоже были трофейные, какие-то очень хорошие швейцарские. У нас в батальоне у всех командиров уже были хорошие трофейные часы, что нам, кстати, существенно помогало: когда кто-то из вышестоящих командиров при постановке задачи просил сверить часы, никто не подводил и не отводил свои.

Проснулся я ровно в шесть и успел поработать ещё до завтрака. На обходе я сказал своему хирургу, что, наверное, больше не буду нуждаться в уколах морфия. Он хмыкнул и сказал, что пока оставит вечерний укол, да и то по моему состоянию.

После обеда Канц сел на постели и с интересом в голосе спросил:

— А можно, молодой человек, полюбопытствовать, что вы с таким увлечением рисуете, что даже уже не обращаете внимания на свои боли? — он приподнялся повыше на подушках и пристально посмотрел на меня. — Уж больно сосредоточенно работаете.

— Конечно можно, Соломон Абрамович, и возможно, даже нужно, — ответил я, откладывая карандаш.

У Канца, в отличие от меня, рана на ноге уже затянулась, и он за два дня до моего появления в палате начал осваивать костыли, и у него получалось уже вполне прилично. Его инженерный глаз сразу же понял, что я делаю, когда он доковылял до меня и со вздохом облегчения сел на стул рядом с моей койкой.

Мне его, как я понял, специально поставили тоже по приказу комиссара.

— Интересно, — протянул он, изучая мои наброски. — Вы хотите создать конструкцию нового протеза, который сможет заменить почти средневековые деревяшки с железными крюками на кожаных ремешках. Интересно, очень интересно. Разрешите полюбопытствовать подробнее?

— Конечно, Соломон Абрамович, — я придвинул к нему листы с чертежами. — Смотрите. Я предлагаю сделать многие узлы из авиационного алюминия, лёгкого и прочного, и сделать стопу не жёсткой, а пружинящей...

Канц придвинулся ближе и прищурился, изучая детали.

— Дюраль? — он провёл пальцем по чертежу. — Интересно. Но где его взять? Он весь идёт на оборонку.

— На вашем заводе уже его используют при производстве самолетов. Мне довелось видеть ваши изделия. Ведь обязательно есть обрезки трубок и всяких профилей. И то, что списывают как брак, — предположил я.

— Да, конечно есть, — медленно кивнул Соломон Абрамович, задумчиво почёсывая подбородок. — Но это же материал для самолётов, и он пока что особо учётный. Сдается абсолютно всё, до последнего кусочка. Разве кто разрешит его использовать на сторону?

— Попытка не пытка, — усмехнулся я. — Но это будет второй или, возможно, даже третий этап. Сначала надо протез придумать, создать чертежи всё прочее. И только потом думать, из чего и как его делать.

— Тоже верно, — согласился Канц и ткнул пальцем в изогнутую дугу на моём чертеже. — Это, если я правильно понимаю, закалённая стальная пластина. Она будет работать как пружина. При шаге накапливает энергию, при толчке — отдаёт. Как ахиллово сухожилие, — в его голосе послышалось профессиональное восхищение.

Канц взял мои листы и несколько минут внимательно изучал их, время от времени что-то бормоча себе под нос.

— Умно, — наконец пробормотал он, подняв на меня взгляд. — Очень умно. Механика живого организма, немцы назвали это ещё в прошлом веке биомеханикой. Где ты это вычитал?

«В учебнике по протезированию, который выйдет лет через тридцать, а то и больше», — подумал я, но вслух сказал:

— Просто много думал. Времени хватает, — я пожал плечами. — А потом я даже на фронте продолжал много читать, конечно, насколько позволяла беспокойная немчура. И немецкий прилично выучил в школе, у нас его хорошо преподавали. Вот мне наши разведчики однажды и притащили тетрадь какого-то немца про это дело. Сказали, чтобы я тренировался в немецком, читая чужие умные мысли. Вдруг говорят, ты конструктором станешь. Там как раз было написано про последние американские разработки.

Это, конечно, был почти провал. Девятнадцатилетний лейтенант, детдомовец, перед войной только окончивший семь классов, в совершенстве знает немецкий, да еще и имеет уже какой-то инженерный багаж. после детдомовской семилетке. у меня правда реально в свидетельстве по немецкому стояло «отлично». Просто какие-то чудеса. Но на удивление прокатило.

Канц кивнул, принимая моё объяснение, и продолжил изучение моих эскизов. А я решил, что надо быть осторожнее и десять раз подумать, прежде чем демонстрировать свои знания.

— Нужен голеностопный сустав, — Канц тем временем уже увлёкся, потянулся за карандашом и начал делать пометки на моих листах. — На подшипниках. С ограничителями хода. И пружинами для амортизации... Подожди, дай я поправлю рисунок твоего узла.

В палате стало тише. Слышалось только царапанье карандаша по бумаге и прерывистое дыхание с третьей койки.

— Гильза — это проблема, — я поморщился, глядя на культю под одеялом. — Она должна сидеть идеально. Малейшее давление не в том месте, и ходить будет невозможно. Натёртости, язвы... Я думаю, что решением проблемы может стать какой-нибудь гипсовый слепок.

Канц поправил очки на переносице и пронзительно посмотрел на меня.

— Абсолютно правильно, точный отпечаток формы, — одобрительно кивнул он. — Потом по нему делаем выкройку. Из кожи, многослойную. С прокладками...

— Войлок, думаю, подойдёт, — кивнул я. — Для амортизации. И что-то эластичное внутри. Может, вулканизированный латекс?

— Да, его используют, например, в противогазах, — оживился Соломон Абрамович. — Слушай, а если добавить систему вентиляции? Клапаны небольшие. А то ведь потеть будет, особенно летом.

Мы начали рисовать уже вдвоём, передавая листки друг другу, обсуждая каждую деталь.

Три суток мы с короткими перерывами трудились над «изобретением» нового протеза. Я несчётное количество раз вспоминал добрым словом тех ребят-энтузиастов и тот мой спортивный интерес, вернее Сергея Михайловича, почему-то проявленный к их конструкциям.

Я объяснял Канцу принципы распределения нагрузки, фазы переката стопы, рассказывал о биомеханике ходьбы. Он тут же рисовал механические узлы, рассчитывал прочность материалов, предлагал инженерные решения.

— Откуда ты это знаешь? — спросил Соломон Абрамович ещё раз, глядя на подробный чертёж биомеханики шага. — Ты же пехотный офицер, а не врач. Да и образование у тебя... — он не договорил, но вопрос повис в воздухе.

— Много читал, — я отвёл взгляд. — В той тетради всё это подробно было расписано. Я думаю, она принадлежала какому-то конструктору, которого фрицы сдуру загнали на передовую. И думал. Когда болит, невозможно не думать. Жалко, что она, скорее всего, пропала.

— Вполне возможно, — кивнул Канц. — Эти господа ещё те идиоты. Чего стоит только история с изгнанием ведущих учёных-евреев. Один Эйнштейн чего стоит.

Пару раз к нам в палату заглядывал комиссар госпиталя. Он расплывался в улыбке, видя нашу трудовую деятельность, и сразу же менялся в лице, видя лежащего по-прежнему отвернувшегося к стене капитана Маркина.

На исходу третьих суток у нас стало вырисовываться уже что-то похожее на настоящий протез. И мы с утроенным энтузиазмом принялись продолжать свою работу.

Мне было совершенно непонятно, почему нашего соседа по палате ни разу не навестил его отец, парторг ЦК на ГАЗе. Но ларчик открылся очень просто.

У меня, когда мы начали нашу совместную работу, процесс выздоровления пошёл просто гигантскими шагами. Практически перестали беспокоить боли, рана полностью зажила, и мне тоже выдали костыли, на которых я начал заново осваивать пространство.

Где-то на седьмой день комиссар пригласил меня в большую ординаторскую нашего отделения. Там было намечено партийное собрание, вернее, заседание парткома госпиталя, на котором рассматривался вопрос о моём приёме в партию.

Неожиданно возникло препятствие, казалось, уже решённому вопросу. Один из членов парткома, какой-то невзрачный хозяйственник, встал и сказал, что у него есть большие сомнения.

Комиссар госпиталя даже сменился в лице, его лицо налилось красным, и он, с трудом сдерживая себя, спросил:

— Какие у вас, скажите, пожалуйста, товарищ интендант третьего ранга, есть основания для сомнений?

Но интендант не смутился и, бросив на меня непонятный взгляд, выдал:

— Как-то подозрительно, что все товарищи, кроме одного, давшие рекомендации и написавшие характеристики на товарища Хабарова, оказались погибшими...

Что интендант хотел сказать ещё, никто не узнал. С места вскочил секретарь парткома госпиталя, один из его хирургов, и закричал так, что все растерялись. Такого форменным образом бешенства от всегда выдержанного и культурного во всех отношениях доктора, никто просто не ожидал.

— А вы знаете, кому принадлежит рекомендация единственного из ещё живых? — его голос звенел от возмущения. — Это, к вашему сведению, Герой Советского Союза генерал-майор Родимцев, командир дивизии, в составе которой воевал товарищ Хабаров! Человек, который уже доказал неоднократно свою преданность делу партии и лично товарищу Сталину. Я думаю, никому не надо объяснять, кто это такой!

В ВКП(б) меня приняли единогласно, интендант, естественно, тоже проголосовал «за» и ушел с заседания с тресущимися бледными губами.

Вот после этого собрания комиссар и рассказал мне, почему отец капитана Маркина не навещает сына.

Когда все стали расходиться, комиссар попросил меня задержаться.

— Отец нашего капитана, Иван Васильевич Маркин, парторг ЦК на ГАЗа находится в командировке, — сказал он, присаживаясь на край стола. — Через неделю он вернётся и, конечно, придёт к сыну. Поэтому, чтобы не рисковать, все чертежи, объяснения и пояснения к твоему протезу должны быть готовы через пять дней, — комиссар посмотрел на меня внимательно и очень проникновенно. — Думаю, он заинтересуется вашей работой и сможет пробить изготовление опытной партии. В хороших протезах сейчас нуждается слишком много людей, в том числе и те, кто в данную минуту очень нужен стране. Могу тебе сейчас навскидку перечислить десятка два тех, кто стране нужен как воздух. А твой протез думаю гарантировано поставит их на ноги.

Комиссар помолчал и продолжил:

— Вам для работы будут созданы все условия. Начальник отделения предоставляет вам свой кабинет для работы. Всё необходимое для чертежей вы получите, если нужны будут чертёжники или еще какие-нибудь люди, то сразу же скажи мне.

Вечером мы начали заключительный мозговой штурм, и я остановил Канца, когда тот предложил очередное усовершенствование.

— Стоп, — поднял я руку. — Это слишком сложно. Здесь будет нужен токарь высочайшей квалификации. Упростим. Вот так.

— Ты думаешь, кто-то будет это делать? — с сомнением спросил Соломон Абрамович.

— Будет, — твёрдо ответил я. — Обязательно будет.

Говорить Канцу о разговоре с комиссаром я не стал, но сам был уверен, что из нашей затеи обязательно будет толк.

Вечером, когда мы в очередной раз спорили о толщине стальной пластины для стопы, с третьей койки раздался хриплый голос:

— Неправильно считаете.

Мы замолчали и обернулись. Капитан Маркин сидел на койке. Лицо осунулось, на нём щетина, но глаза живые, внимательные.

— Что не так? — осторожно спросил я.

— Толщина пластины, — Василий провёл рукой по лицу, словно стряхивая с себя оцепенение. — При вашем расчётном весе и такой длине дуги она не выдержит. Нужно либо использовать более толстую сталь, либо изменить профиль. Сделать не плоскую пластину, а с рёбрами жёсткости.

— Вы инженер? — Канц придвинулся ближе, в его голосе прозвучал интерес.

— Я на фронт ушел после четвертого курса института, — Маркин говорил с трудом, словно заново учился. — Сопромат, теория упругости. Отец на автозаводе работает, парторг. Я там все каникулы пропадал, в цехах. Это для расчёта автомобильных рессор, но принцип тот же.

Он замолчал, тяжело дыша. Потом добавил тише:

— Дайте карандаш. Покажу.

Маркин взял листок и начал рисовать. Рука дрожала, но линии получались ровными. Профиль с рёбрами жёсткости. Расчёт нагрузки. Точки максимального напряжения.

— Чёрт возьми, — выдохнул Канц, наклоняясь над чертежом. — Это же...

— Правильно, — закончил я. — Это именно то, что нужно. И это выдержит огромные нагрузки. Василий Иванович, это блестяще!

Маркин отложил карандаш и откинулся на подушку.

— Прости, — сказал он после паузы. — Что молчал. Не мог. Думал, всё. Конец. Нога... Контузия... — голос его дрогнул. — Вернусь домой калекой. Отец всю жизнь отдал заводу, стране. А я...

— А ты будешь ходить, — жёстко сказал я, глядя ему прямо в глаза. — Мы все будем ходить. И работать. Потому что это не конец, капитан. Это просто... усложнение задачи. Техническая проблема, которую можно решить.

— Техническая проблема, требующая инженерного решения, — поддержал Канц, подвигаясь ближе. — И мы её решаем. Вместе.

Маркин молчал, глядя то на меня, то на Канца. Потом медленно кивнул.

— Покажите все чертежи, — попросил он, и в его голосе впервые послышалась решимость. — С самого начала. Хочу во всём разобраться.

Мы спали по три-четыре часа, но всё ещё раз проверили, пересчитали, подготовили чертежи и всякие спецификации. Под мою диктовку специально присланная стенографистка написала несколько страниц текста с подробными объяснениями и предложениями. Они были уже следующим утром принесены мне в машинописном виде, представлены на проверку, и вечером с моими правками и дополнениями были перепечатаны набело.

Я не удержался и внёс предложения, в качестве «сырых» идей, но которые легко довести до ума, некоторые предложения о создании, например, новых искусственных материалов. Канц отнёсся к ним скептически, но промолчал.

Мне очень хотелось чтобы у протеза, в который я без всякой натяжки вложил часть своей души, была амортизирующая пятка. Для этого нужна пористая резина, которая является основным материал для неё.

Получить её на самом деле не сложно. Все ингредиенты для этого уже есть и технология достаточно простая, которая вовсю применяется, в том числе и в СССР. Поэтому после непродолжительных размышлений я написал об этом.

Ровно к исходу пятых суток мы закончили свою работу. Не знаю, как у моих товарищей, но у меня полностью прошли фантомные боли, я чувствовал себя абсолютно здоровым и полным сил, чуть ли не былинным богатырём.

В кипе исписанных и изрисованных нами листов бумаги, в папках готовых чертежей, спецификаций и прочего подготовленного нами, рождалось будущее, то, которое я благодаря вселившемуся в меня Сергею Михайловичу помнил, но которое надо начать создавать уже здесь, в сорок третьем.

Глава 4

Парторг ЦК на Горьковском автозаводе Иван Васильевич Маркин навестил своего сына в госпитале ранним утром следующего дня, когда Георгий Хабаров со своими товарищами закончили работу над проектом и три объёмных папки лежали на столе посреди палаты.

Иван Васильевич улетел в командировку на три дня за несколько часов до поступления сына в госпиталь. Когда пришло известие о ранении Василия, самолет был уже в воздухе, летя над бескрайними просторами Сибири. Ему была поручена непростая миссия, он должен был разобраться в непонятных проблемах с трудовой дисциплиной на двух предприятиях-смежниках, которые начали срывать поставки критически важных деталей для автозавода и авиазаводе в Ташкенте.

Но старшему Маркину не повезло, над всей Сибирью внезапно испортилась погода, низкие облака затянули небо плотной пеленой, видимость для самолетов упала почти до нуля. Поэтому пришлось экстренно садиться в ближайшем аэропорту и далее пользоваться автотранспортом. И в продолжение невезения он попал в жуткий буран, какие бывают только в сибирских степях: когда ветер воет как зверь, а снег летит горизонтально, засыпая всё на своем пути.

Итогом стали двое суток в степи на занесённой снегом дороге с двадцатью градусами мороза в придачу. Водитель грузовика, в кабине которого ехал Маркин, опытный сибиряк, сразу понял серьезность ситуации и правильно распорядился: заглушил мотор, чтобы сэкономить топливо, укрыл машину брезентом, организовал укрытие. Они пережидали буран, экономя каждую каплю бензина, каждую крошку хлеба, грелись по очереди, запуская мотор на короткое время. А затем больничная койка в Новосибирске, где Ивана Васильевича лечили от длительного переохлаждения, которое чудом не привело к пневмонии.

Поэтому командировка немного затянулась, вместо запланированных трех дней прошло почти две недели. Из Ташкента, который был последним из трёх проверяемых городов, он должен был сразу же лететь в Москву, где в ЦК ВКП(б) его ждали с отчётом о проделанной работе.

Но, учитывая возникшую семейную проблему, ему разрешили на сутки заехать домой. Когда товарищи из ЦК узнали о ранении его сына, о потере ноги молодым человеком, они без колебаний дали добро на краткую остановку в Горьком. Среднеазиатские товарищи, прослышав о его несчастье с сыном, естественно, проявили участие и искреннее сочувствие, как это принято на Востоке, и загрузили в самолёт несколько ящиков отборных фруктов: апельсинов, мало знакомых еще клементинов, граната, инжира. Всё это было огромной редкостью в военное время, настоящим сокровищем. и оно с аэродрома было оперативно доставлено в госпиталь, вызвав немалый переполох среди персонала, который давно не видел ничего подобного.

В палату раненого сына товарищ Маркин вошёл с большим пакетом, в котором были свежие среднеазиатские витамины. Гвоздём программы стали апельсины, ярко-оранжевые, пахнущие солнцем и югом, и очень редкие ещё в СССР клементины, маленькие, сладкие и почти без косточек.

Василий Маркин ждал отца с одной стороны с нетерпением, считая часы и минуты, а с другой с трепетом в душе и каким-то внутренним страхом. Он знал, что отец строго спросит с него за ту выходку, которую он устроил, только оказавшись в госпитале, за тот скандал, который наделал.

Капитан, будучи в не очень адекватном состоянии, находясь под влиянием боли, шока и отчаяния, выгнал свою мать, добрую, любящую женщину, которая примчалась к нему, как только узнала о ранении. Он кричал на нее, говорил жестокие вещи, которых не думал на самом деле. И сказал, чтобы не было никаких посетителей, а если кто из родственников или заводчан придёт к нему ещё раз, то он застрелится. Зная его безбашенность, его отчаянный характер, все поверили ему, хотя резонно возникал вопрос: где офицер, находящийся на госпитальной койке, сможет взять оружие?

И вот теперь капитан, выйдя из своей депрессии, вернувшись к нормальному состоянию духа, чувствовал себя виноватым перед семьёй и заводчанами, которые хотели поддержать его в трудную минуту, помочь ему, а он оттолкнул всех.

Старший Маркин недаром в такое сложное для страны время возглавлял партийную организацию одного из ведущих предприятий страны и был, без преувеличения, из числа тех, на ком сейчас всё держалось: производство, тыл и в конечном счете фронт. Таких людей было немного, и на их плечах лежала огромная ответственность. И поэтому, естественно, он неплохо разбирался в психологии людей, умел видеть их насквозь, понимать их мотивы и состояния. Смущение и виноватый вид сына он увидел сразу же, едва переступив порог палаты, но лекцию о хорошем поведении читать не стал и только укоризненно покачал головой после того, как они поздоровались, обменявшись крепким рукопожатием.

Комиссар госпиталя успел поговорить с Иваном Васильевичем ещё до его визита в палату, встретив его у входа и проведя в свой кабинет. Они беседовали около получаса, и комиссар подробно рассказал обо всем: о состоянии Василия, о его депрессии, о выходе из нее, о совместной работе над протезом. И тот сразу же понял все тайные замыслы комиссара госпиталя, Георгия и его товарищей. Он был достаточно опытным человеком, чтобы увидеть в этой истории не просто работу над протезом, а нечто большее: возможность вернуть сына к жизни, дать ему цель, смысл.

Вручив каждому из троих находящихся в палате раненых по клементину, фрукту сладкому, ароматному , почти сказочному в условиях войны, Маркин поставил пакет с остальными фруктами на стол и спросил, показав на аккуратно сложенные папки с чертежами, спецификациями и обстоятельными и очень подробными пояснительными записками:

— Надо полагать, это приготовлено персонально для меня? Или я ошибаюсь?

— Конечно, отец, — младший Маркин подтвердил предположение отца, глядя ему прямо в глаза. — Мы очень рассчитываем на твою помощь. Ты можешь кому надо доложить в Москве, и там дадут команду на изготовление опытной партии. Мы понимаем, что сами мы ничего не сможем сделать.

— Как у тебя просто: доложить кому надо, — усмехнулся заводской парторг, садясь на стул. — У вас тут, как мне уже рассказали, предполагается использование дюраль-алюминия. А это стратегическое сырьё, надеюсь понимаешь? Каждый грамм на счету. Так что команду на изготовление опытной партии может дать только товарищ Сталин. А я к нему, наверное сами понимаете, не ходок. Я всего лишь заводской парторг.

Он строго посмотрел на притихших новоявленных конструкторов и открыл первую папку. Несколько минут он молча листал страницы, просматривал чертежи аккуратно выполненные, с точными размерами, с пояснениями. Затем открыл вторую папку, потом третью. Просмотрел всё остальное и очень внимательно, не торопясь, прочитал пояснительные записки, составленные Георгием. Записки были подробные и обстоятельные, с техническими расчетами и обоснованиями.

— С товарищем Канцем мы знакомы, — старший Маркин ещё раз прочитал фамилии авторов на папках и немного отодвинул их от себя, задумчиво глядя на притихших конструкторов. — Он на авиазаводе один из ведущих инженеров-конструкторов, опытный человек. А вы, надо полагать, Георгий Васильевич Хабаров?

Георгий кивнул и ответил, стараясь говорить уверенно:

— Да, это я.

— Я не настолько разбираюсь в некоторых технических вопросах, чтобы дать оценку вашему творению, — признался Иван Васильевич. — Поэтому поступим так. Завтра мне в полдень надо быть в ЦК партии с отчетом о командировке. Так что время у меня есть: почти целый день, вечер и часть ночи. Самолет только под утро. Я сейчас же попрошу наших товарищей, — он многозначительно посмотрел на сына, — и соседей, — старший Маркин бросил короткий взгляд на Канца, — дать сегодня же предварительное заключение о вашем предложении. Соберу лучших конструкторов, пусть посмотрят свежим взглядом. Приглашу медицину, у нас тут есть всесоюзные светила. Пусть оценят. Почему-то думаю, что вы предлагаете оптимальный вариант. Если они скажут, что это так и в целом дело стоящее, тогда и будем думать дальше.

Заводской парторг встал и еще раз оглядел сына с товарищами.

— На фрукты давайте налегайте. Они для вас сейчас как лекарство. Вы Родине и нам, вашим родным и близким очень нужны. Так что давайте, быстрее выздоравливайте и в любом случае скорее в строй. И ваше несчастье это не конец жизни. Помните всегда о товарище Островском, я имел счастье однажды посетить его.

***

После ухода старшего Маркина, когда за ним закрылась дверь палаты и стихли его уверенные шаги по коридору, потянулись часы томительного ожидания. Время словно замедлилось, каждая минута тянулась как час. Я почему-то был уверен, что судьба нашего детища будет решена очень быстро, и уже придумал отходной вариант на случай отказа. Нельзя было складывать все яйца в одну корзину, нужен был запасной план.

Ещё раз проанализировав всё, прокрутив в голове все возможные варианты развития событий, я после обеда поднял своих товарищей на очередной трудовой и человеческий подвиг.

— У меня к вам есть еще одно предложение, — начал я, садясь за стол и раскладывая перед собой чистые листы бумаги. — Если нам откажут с дюраль-алюминием, а это вполне возможно, учитывая дефицит, то можно будет попробовать полностью со сталью. Давайте быстро прикинем, что и как, какие потребуются изменения в конструкции, и попросим товарища комиссара передать наши расчёты старшему Маркину. У нас обязательно должен быть запасной вариант.

Канц хотел что-то сказать, открыл было рот, но, увидев, как решительно со своей кровати, опираясь на костыли, поднялся капитан, только буркнул себе под нос с сомнением:

— Полностью стальной протез будет, скорее всего, неподъёмным. Сталь тяжелее алюминия в три раза, это надо учитывать.

Но всё же он тоже поднялся, взял свои костыли и вышел прогуляться и подумать в коридор. Он так часто делал, когда бывали какие-нибудь затруднения. Но вернулся очень быстро и сразу же подключился к расчётам, понимая необходимость иметь альтернативу.

Мы работали остаток дня и весь вечер, забыв про обед, про ужин. Санитарки приносили нам чай, который мы пили, не отрываясь от чертежей. Пересчитывали, корректировали, искали оптимальные решения. Как это ни удивительно, но мы успели, и в итоге у нас полностью стальное изделие оказалось не таким тяжёлым, как казалось в начале. Мы нашли способы облегчить конструкцию, использовав более тонкие листы стали там, где нагрузки были меньше и применив трубчатые элементы вместо сплошных. Тем более что, по мнению Канца, высказанному после тщательных расчетов, мы перестраховываемся и закладываем излишние запасы прочности, которые можно смело уменьшить процентов на двадцать.

Следующую ночь я не спал, и это было настоящим испытанием. Культя ныла всё сильнее, и её всю рвало так, что мне хотелось выть и лезть на стену от боли. Боль была такой, какой я не испытывал уже несколько дней: острой, пульсирующей, невыносимой. Иногда от боли у меня начинался бред и начинались видения, что я попал в плен и меня пытают каленым железом. Даже инъекция морфия, которую мне сделала прибежавшая дежурная медсестра, не сняла полностью вернувшиеся фантомные боли. Я чувствовал свою отсутствующую стопу, чувствовал, как она горит, как её сжимают в тисках, скручивают.

Несколько раз я от боли, наверное, терял сознание и скорее всего кричал. У меня осталось от этих минут и часов боли смутное воспоминание, что я опять пережил как поднимался со своей ротой в атаку, как мы, 16 сентября сорок второго, сойдясь насмерть с немчурой, отбили Мамаев курган, всего лишь высоту с отметкой сто два метра на моей офицерской карте. После этого мы окончательно поняли, Сталинград немцам не по зубам.

Испугавшийся дежурный персонал отделения поднял на ноги, наверное, абсолютно всех, кого только можно. Прибежали медсестры, дежурный врач, даже санитарки столпились у двери палаты, заглядывая внутрь с испуганными лицами.

Пришедший персонально ко мне главный хирург госпиталя, разбуженный среди ночи и примчавшийся в одной гимнастерке, накинутой на белье, осмотрел меня внимательно, прощупал культю, посветил фонариком в глаза, послушал сердце и покачал головой с озабоченным видом.

— Врать тебе, лейтенант, не хочу, да и не имею права, ни профессионального, ни чисто человеческого, — сказал он, садясь на край моей койки и глядя мне прямо в глаза. — Скорее всего, теперь ты всю оставшуюся жизнь будешь страдать от этих болей, которые будут возвращаться к тебе после сильного нервного напряжения и переутомления. И скорее, всего вот как сегодня, будешь поднимать свою роту в атаку. Это называется фантомными болями и еще что-то, против чего медицина пока бессильна. Так что будь к этому готов каждую минуту своей жизни. Мы тебя ещё немного придержим в госпитале, ты, на мой взгляд, ещё слабоват, рано тебя выписывать. Так что лежи, отдыхай и готовься морально и физически к очередным подвигам уже в мирной жизни. Война для тебя закончилась, но жизнь продолжается.

Слова убелённого сединами военврача, сказанные спокойно и честно, оказались бальзамом на мою израненную душу. Странно, но именно эта честность, это признание реальности помогло мне больше, чем морфий. Боли стали стихать, напряжение спало, страшные ведения ушли и я заснул тяжелым, глубоким сном и проспал завтрак, врачебный обход, пропустил все свои процедуры и даже обеду предпочёл здоровый сон без сновидений.

Уже вечерело, когда я открыл глаза. За окном мартовское солнце клонилось к закату, окрашивая снег розовым светом. К своему удивлению, я увидел сидящего за столом комиссара и спящих мертвецким сном моих товарищей Канца и капитана. Они лежали, раскинув руки, дыша глубоко и ровно.

— Вот зашёл поделиться последними известиями, а тут все спят, — тихо произнес комиссар, заметив, что я проснулся. — Ну да ладно, тебе одному всё расскажу, а ты потом товарищам передашь.

Комиссар встал из-за стола, осторожно, чтобы не скрипеть стулом, сел на край моей кровати, наклонился ко мне и тихо начал говорить, явно стараясь, чтобы его услышал только я.

— Из достоверного источника знаю, а источник у меня очень надежный, прямо из обкома, что из Москвы было уже несколько звонков, в том числе и по линии органов, надеюсь понимаешь каких, — он сделал паузу, давая мне осознать важность сказанного. — Вопросы задавали про всех троих: про Канца, про капитана, и про тебя. Но больше всего о тебе. Очень подробно интересовались: кто ты, откуда, как оказался здесь, кто давал рекомендации в партию и характеристики, какие документы о довоенной жизни имеются. Так что будь внимателен и аккуратен. Очень аккуратен.

Комиссар встал и уже громко, нарочито громко сказал, словно играя для кого-то невидимого:

— Отдыхайте на здоровье, вам, товарищи, это очень полезно. Сон лечит все болезни, научно доказанный факт.

К моему собственному удивлению, слова комиссара я воспринял равнодушно, почти спокойно: звонили и звонили, подумаешь. А то, что органы интересуются, так на то они и органы, чтобы интересоваться всем и всеми. Имея знания Сергея Михайловича о перегибах и охоте за ведьмами в нынешнее время, о тридцать седьмом годе, о репрессиях, я всё равно считал, что ко мне прицепить какую-нибудь чушь сложно. Моя биография чиста, как слеза младенца. Тем более теперь, когда у меня на груди целый иконостас наград: две медали «За отвагу», ордена Красной Звезды и Красного Знамени.

Поэтому я с огромным удовольствием поужинал, уплетая госпитальную кашу с каким-то непонятным удовольствием, и, к своему не менее огромному удивлению, тут же почувствовал непреодолимую сонливость и провалился в здоровый сон, который действительно лечил тело и душу.

Глава 5

15 марта 1943 года. 3:00 по московскому времени. Москва. Кремль. Кабинет Председателя Государственного комитета обороны, Верховного главнокомандующего Вооружёнными Силами СССР, Маршала Советского Союза Сталина Иосифа Виссарионовича.

Только что кабинет товарища Сталина покинули военные, делавшие доклад о положении на фронте. Их тяжелые шаги затихли в коридоре, массивная дверь закрылась, и в кабинете снова воцарилась тишина. Основное внимание на совещании было уделено происходящему под Харьковом, где складывалась очень тяжелая ситуация.

Перешедшие 2 марта в контрнаступление немецкие войска под командованием генерал-фельдмаршала вермахта Фрица Эриха фон Манштейнадобились значительных успехов и второй раз за время войны захватили Харьков. Формально город ещё считался нашим, но уже был полностью окружён, и командующий Воронежским фронтом генерал-полковник Голиков уже получил разрешение отдать приказ об оставлении города и выходе 3-й танковой армии генерал-лейтенанта танковых войск Рыбалко из кольца окружения. Терять такую армию было нельзя.

Самое страшное в создавшейся на фронте ситуации было то, что резервов остановить немцев хотя бы на этих рубежах нет: все силы были брошены в Сталинград, на окружение и уничтожение армии Паулюса. И эти освоившееся и еще освобождающиеся войска или уже задействованы или должны получить отдых.

Поэтому и очередное падение Белгорода просто вопрос времени, может быть, нескольких дней. Конечно, взять реванш за Сталинград у немцев не получится, это понимали все присутствовавшие на совещании. Сил у них явно недостаточно для такого масштабного наступления, и дней через десять даже без подхода крупных резервов наши войска остановят врага. Наступающая весенняя распутица этому тоже поспособствует: дороги превратятся в непроходимую грязь, ситуация стабилизируется, и наступит стратегическая пауза в боевых действиях на огромном фронте от Баренцева моря до Чёрного.

Несмотря на тяжесть нынешней ситуации, на эти временные неудачи, советский Генеральный Штаб уже начал подготовку к следующей, летней кампании 1943 года. Планировались крупные наступательные операции, которые должны были переломить ход войны окончательно.

Очередное, третье за неполных два года войны, поражение под Харьковом не идёт ни в какое сравнение, например, с поражением в мае 1942 года. Тогда это была действительно катастрофа, настоящая трагедия: окружение и пленение сотен тысяч бойцов, результатом которой стал прорыв немцев к Сталинграду и на Кавказ, чуть не закончившийся потерей бакинской нефти.

Советская разведка уже доложила Верховному, что днем 14 марта 1943 года фельдмаршал Манштейн за это успех возглавляемых им войск награждён Дубовыми Листьями к Рыцарскому кресту.

Но это был всего лишь тактический успех противника, пусть и неприятный, который, по твёрдому убеждению товарища Сталина, основанному на анализе всей ситуации, уже не изменит закономерного хода боевых действий и не вернёт стратегическую инициативу вермахту. Перелом в войне произошел под Сталинградом, и это было очевидно всем.

Но всё равно случившееся очень неприятно, оставляло горький осадок, и перед самим собой он был честен. Доля вины за это поражение есть и его лично. Верховный, по большому счёту, несёт ответственность за действия каждого советского бойца и командира на фронте, за каждое принятое решение, за каждый отданный приказ. Также, как и в тылу, за всё, абсолютно за всё происходящее в любой точке огромной страны, он, Председатель Государственного комитета обороны, отвечает лично. И отвечает прежде всего перед самим собой, а этот спрос для него самый страшный, самый беспощадный.

Звание Маршала Советского Союза, от которого Сталин после долгих размышлений и внутренней борьбы всё-таки не отказался, сочтя существенными доводы, приведённые военными: нужен символ, нужен авторитет... И ему, как всем советским военным, пришлось перейти на новую форму одежды, китель с жестким стоячим воротником, золотые погоны с большими звездами.

Но каждый день, особенно вот в такие неприятные минуты, когда всё идет не так, как хотелось бы, он с теплотой в душе, с ностальгией вспоминал свой любимый полувоенный френч с мягким отложным воротником, не идущим ни в какое сравнение с этим жёстким стоячим, который натирал шею и постоянно напоминал о себе.

Сталин медленно подошёл к большому столу с разложенными картами последней оперативной обстановки: стрелками наступления, позиций дивизий, линии фронта. Постоял, глядя на них, снова и снова прокручивая в голове варианты решений, а потом распорядился коротко:

— Уберите карты. Хватит на сегодня.

От положения дел в тылу зависит всё, абсолютно всё, это железный закон войны. Никакой героизм войск не спасёт, если нет надёжного тыла, если заводы не производят оружие, если нет снарядов, танков, самолетов. И сейчас ему предстоит принять несколько решений по вопросам работы тыла, которые, возможно, не менее важны, чем фронтовые операции.

Ожидая, пока со стола уберут карты, пока адъютанты аккуратно свернут их и унесут, Сталин достал из портсигара свою любимую папиросу «Герцеговина Флор» и закурил, затягиваясь глубоко. Вопреки расхожему мнению, распространенному пропагандой, что товарищ Сталин всегда курит трубку, он чаще курил именно эти папиросы, хотя трубка также была частью его образа, особенно на официальных фотографиях и в пропаганде, на плакатах и в кинохронике. В повседневной жизни Сталин предпочитал папиросы «Герцеговина Флор» с их крепким, терпким вкусом, а трубка стала частью его культового образа «мудрого вождя» в официальной пропаганде, символом спокойствия и уверенности.

Самый близкий круг его соратников: Молотов, Берия, Маленков, Каганович, знали об этом, но эту «государственную» тайну, конечно, не разглашали. Зачем разрушать созданный образ?

Первый вопрос, по которому Сталину предстояло сейчас принять решение, возник совершенно неожиданно прошедшим днём, когда казалось, что день уже закончен и ничего нового не будет.

В Москву к товарищу Маленкову Георгию Максимилиановичу, курировавшему как секретарь ЦК важнейшие направления: авиационную промышленность, танкостроение, здравоохранение, был вызван парторг ЦК ГАЗа товарищ Маркин. Ему было поручено проверить состояние воспитательной работы на смежниках ГАЗа, выяснить причины падения дисциплины, а самое главное, разобраться с ситуацией на Ташкентском авиазаводе.

На этом важнейшем предприятии, эвакуированном из европейской части страны, за последние месяцы необъяснимо резко увеличилось количество нарушений трудовой дисциплины: прогулы, опоздания, брак в работе. А так как с плеча рубить явно было ни к чему, авиазавод в узбекской столице выпускал дефицитнейшие боевые самолёты Ил-4, дальние бомбардировщики, и на нём была острейшая нехватка кадров, квалифицированных рабочих и инженеров, то решили сначала попытаться разобраться в причинах, а не хвататься за репрессии.

Вот и решили привлечь к этому делу парторга ЦК автозавода, опытного партийного работника, который всё равно должен был контролировать партийную работу у своих смежников, поставляющих комплектующие для ГАЗа.

Закончив доклад по существу, подробно рассказав о выявленных проблемах, о причинах падения дисциплины: плохое снабжение, проблемы с жильем, конфликты между эвакуированными и местными, товарищ Маркин неожиданно обратился к товарищу Маленкову с непрофильным для себя вопросом, который, казалось бы, не имел отношения к его командировке.

Маленков в ЦК, помимо всего прочего, курировал вопросы здравоохранения, госпитали, медицинское снабжение армии, и именно поэтому Маркин обратился именно к нему, а не к кому-то другому.

В одном из горьковских госпиталей на излечении находился его сын, капитан Красной Армии, потерявший стопу и нижнюю часть голени в боях подо Ржевом. Он и двое других таких же раненых, инженер авиазавода и молодой лейтенант, сконструировали уникальнейший протез стопы, который, по мнению специалистов, может позволить людям, потерявшим ногу, вернуться практически к полноценной жизни, а не прозябать инвалидами.

Маркин, которому разрешили на сутки задержаться в Горьком по семейным обстоятельствам, успел получить отзывы инженеров и конструкторов своего завода, соседнего авиационного и горьковских врачей. Он собрал лучших специалистов, показал им чертежи, дал изучить.

Все отзывы были до неожиданности восторженными, граничащими с восхищением. Некоторые употребили такие эпитеты как, «гениально», «революционно», «прорыв», что даже оторопь брала при чтении. Поэтому Маркин и решил обратиться к секретарю ЦК для решения вопроса о создании опытного производства, понимая, что это может помочь тысячам искалеченных войной людей.

Главная загвоздка была в предложении использовать дюраль-алюминий, дефицитнейший металл, как воздух необходимый авиационной промышленности для производства самолетов. Каждый килограмм был на счету. Конструкторы протеза были люди опытные и хорошо понимали нынешние реалии, дефицит всего и вся, поэтому рассчитали и запасной вариант: использование только стальных деталей, хотя протез получался тяжелее.

Маленков, после гражданской войны учившийся в знаменитой Бауманке, в Московском высшем техническом училище, получивший там солидное инженерное образование, сразу же сумел оценить предложение трёх товарищей по несчастью. Его совершенно не удивило, что главным конструктором, автором основных идей был девятнадцатилетний лейтенант, успевший перед войной окончить всего семь классов.

Он отлично знал о самородке Михаиле Калашникове, имевшем тоже семь классов образования, но уже создавшем образец принципиально нового стрелкового оружия автоматического карабина, тоже получившем тяжелое ранение ещё в сорок первом году и сейчас являющемся сотрудником Центрального научно-исследовательского полигона Главного артиллерийского управления Красной Армии. Если появился один такой самородок, вышедший из народа, то почему бы не появиться второму, третьему?

Власти у Маленкова было достаточно, как секретаря ЦК, члена узкого круга. Он мог принимать очень серьезные решения. И, вспомнив нескольких нужнейших стране специалистов: конструкторов, ученых, военачальников, потерявших по разным причинам одну или даже две ноги и ставших инвалидами, решил: а вдруг это действительно гениальнейшее изобретение, способное вернуть к полноценной жизни десятки, а может быть, уже и сотни тысяч инвалидов? Ведь война длится уже почти два года, и число искалеченных растет с каждым днем. И решил дать этому делу ход, не закапывать в бюрократической трясине.

Его грозной репутации, его авторитета в партийном аппарате оказалось достаточно, чтобы шестерёнки бюрократической советской административной машины провернулись с такой скоростью, что уже к полуночи он был готов идти со своими предложениями к товарищу Сталину. А Сталин, которому Маленков изложил суть вопроса кратко и четко, сумел разобраться в данном вопросе ещё быстрее: он схватывал суть на лету, это было одним из его талантов.

И сейчас этот достаточно приятный вопрос, светлое пятно среди тяжелых военных проблем, оказался первым, по которому Председателю ГКО предстояло принять решение в эту ночь.

Вызванные по этому вопросу Маленков, три наркома: авиационный Шахурин и автомобильный Куршев, и НКВД Берия молча стояли навытяжку, выстроившись в ряд, и ждали вердикта товарища Сталина, ждали, что он скажет.

Маленков и Берия знали, по какому поводу они сейчас находятся в самом главном кабинете Советского Союза, в кабинете, где принимались судьбоносные решения. А вот два промышленных наркома были в полном неведении и, не подавая вида, сохраняя невозмутимые лица, оба гадали, по какому поводу они в таком составе оказались пред очами товарища Сталина. Их вызвали внезапно, посреди ночи, без объяснений.

А что повод серьёзный, в этом они не сомневались. На этот «ковёр» просто так не вызывали, каждый вызов что-то означал, тем более так внезапно, в два часа ночи, когда нормальные люди спят.

Когда верный секретарь Поскрёбышев, неизменный страж приемной Сталина, принёс заготовленные папки с документами, необходимые для исчерпывающего рассмотрения вопроса: чертежи, расчеты, отзывы специалистов, Сталин потушил папиросу в хрустальной пепельнице и предложил наркомам, показав рукой на папки:

— Садитесь, товарищи, и ознакомьтесь. Не торопитесь, изучите внимательно.

Поскрёбышев, не успевший выйти из кабинета Хозяина, задержавшийся у двери, очередной раз был в недоумении: зачем он вызвал к себе этих четырёх реально очень занятых людей, у которых работы по горло? Ведь он же всё уже решил, это было видно по его лицу, по интонации. Зачем тогда это совещание?

У верного секретаря, прослужившего Сталину почти двадцать лет, было, конечно, своё объяснение таким вот необъяснимым на первый взгляд вызовам своего Хозяина. Сталин, по его мнению, в этом находил отдушину для своей истерзанной души, когда хотелось просто волком выть от боли, от напряжения, от груза ответственности. Когда нужно было отвлечься от тяжелых мыслей, переключиться на что-то другое. И сегодня дело было не только в тяжёлом положении наших войск под Харьковом, не только в военных неудачах. В конце концов, это война, где смерть одного человека трагедия, а смерть тысяч — всего лишь статистика, как он сам как-то сказал.

Но вчера вечером Поскрёбышев видел не железного и мудрого «отца народов», не того Сталина, которого знала вся страна. По стечению обстоятельств, почти одновременно пришли известия обо всех троих сыновьях Верховного: двух родных о Якове и Василии, и приёмном, Артёме Фёдоровиче Сергееве, сыне трагически погибшего в двадцать первом году революционного друга Сталина, знаменитого товарища Артёма.

Василий и Артём были ранены в боях, причём Сергеев уже не в первый раз. Он уже много раз мог быть комиссован по ранениям, но отказался это делать даже тогда, когда знаменитый хирург Бакулев чуть ли не в буквальном смысле пришил ему оторванную и раздробленную кисть после тяжелейшего ранения. Он успел уже побывать в немецком плену в начале войны, бежал из-под расстрела буквально в последний момент, партизанил в лесах, а потом, перейдя линию фронта, опять ушёл на фронт.

Известия о ранении сыновей были не очень приятные, но не самые страшные, они живы, будут жить. Что нельзя было сказать о докладе советской разведки о Якове, старшем сыне.

Попавший в плен в июле сорок первого года в самом начале войны Яков Джугашвили с октября 1942 года содержался в концлагере Заксенхаузен, в особом лагере для важных пленников, где его держали отдельно, пытались использовать для пропаганды.

Поскрёбышев предполагал, что советская разведка не раз предпринимала попытки освободить Якова, вызволить сына вождя из плена, но даже для него, находящегося в самом центре власти, это было тайной. А вчера верный секретарь в этом убедился окончательно, когда случайно услышал, не подслушивал специально, просто оказался рядом, как Сталин кому-то по телефону сказал, и голос его звучал непривычно:

— Не увидим мы больше нашего Яшу на этом свете, обречён он. Сегодня мне доложили, что наши товарищи потеряли последнюю надежду на его освобождение. Немцы держат его крепко, охрана усилена.

Голос Сталина дрожал, срывался, впервые за почти двадцать лет секретарской службы Поскрёбышева. Это было страшно слышать, вождь, который всегда держался железно, вдруг становился просто отцом, потерявшим сына.

Маленков и Берия этого не знали, не слышали того разговора. У Сталина были свои секреты даже от людей из самого ближайшего круга, даже от тех, кому он доверял больше всего. И они тоже недоумевали, зачем понадобилось на такое плёвое, по их мнению, дело, какие-то протезы для инвалидов, тратить бесценное время, вызывать наркомов посреди ночи. Вопрос решён, в этом они тоже не сомневались, и просто надо распорядиться, дать указание, а Поскрёбышев уже завтра подаст на подпись оформленное решение, отпечатанное на машинке.

От этих мыслей их оторвал спокойный и ровный, как всегда, голос товарища Сталина.

Глава 6

К этому моменту ночного совещания Сталин полностью взял себя в руки, и снова стал тем товарищем Сталиным, которого все знали:

— А что нам товарищ Берия может доложить о проведённой проверке по его линии? Что выяснили органы?

Народный комиссар внутренних дел СССР Лаврентий Павлович Берия выступил вперед на полшага и начал докладывать четко и по-военному кратко:

— Как ни удивительно, товарищ Сталин, но мы оперативно получили все ответы на поставленные вопросы, — он держал в руках тонкую папку с документами. — Товарищ Хабаров после окончания семилетней школы в городе Минске и выпуска из воспитанников детского дома должен был начать работать на строительстве авиазавода в Минске летом сорок первого года, а потом, после обучения в ФЗУ, остаться работать на нём квалифицированным рабочим. Минские товарищи успели провести положенную в таких случаях проверку и отправить все документы в центральный аппарат перед самой войной. Товарищ Хабаров несколько дней назад был принят в ряды ВКП(б), и в отношении него была начата проверка в установленном порядке, как положено для всех новых членов партии. Сегодня я всего лишь ускорил процедуру, дал указание провести все проверки немедленно, и мне уже доложили результат. В его личном деле, переправленном из Минска, есть качественные фотографии, сделанные накануне войны в сорок первом году. В госпитале недавно сделана фотография для личного дела члена ВКП(б). В нашем распоряжении есть также фотография, сделанная, когда он стал кандидатом в члены ВКП(б) в Сталинграде. Так что сомнений в его личности нет абсолютно никаких. Это один и тот же человек. И высказанные некоторыми товарищами подозрения совершенно беспочвенны, не имеют под собой никакой основы.

Берия сделал паузу в своём докладе, он по многолетнему опыту работы со Сталиным знал, что сейчас тот вынесет один из своих вердиктов по его докладу, скажет свое веское слово. И он не ошибся.

Сталин медленно, не торопясь подошёл к небольшому столу, стоявшему в углу кабинета, и взял лежавшую на нём трубку. Берия знал, что иногда, правда, он никак не мог понять закономерности, в каких именно случаях, Хозяин берёт трубку перед тем, как начать говорить что-то важное. Это был своего рода ритуал.

— Бдительность нам терять нельзя никогда, — негромко начал Сталин, неторопливо набивая трубку табаком из специальной табакерки. — Её потеря приведёт к неизбежной гибели нашего дела, нашего государства. Враг не дремлет, он постоянно пытается проникнуть к нам, засылает своих агентов. Но бывает, что чрезмерная бдительность превращается в болезненную подозрительность и наносит большой вред нашему общему делу, отвлекает силы на ловлю несуществующих врагов.

Он зажёг спичку с характерным чирканьем и раскурил трубку, делая несколько глубоких затяжек, внимательно глядя на Берию своим тяжелым взглядом.

— Присмотритесь внимательнее, товарищ Берия, к этому очень бдительному товарищу, — продолжил он, выпуская струйку дыма. — Тому, кто высказал эти подозрения. Проверьте его самого.

— Есть, товарищ Сталин, — тут же ответил главный охранитель и блюститель Советского Союза, понимая, что это означает. — Разрешите продолжить, товарищ Сталин?

— Продолжайте, товарищ Берия.

— Товарищ Хабаров в детском доме воспитывался с пятилетнего возраста после гибели на нашей западной границе его родителей во время попытки прорыва в Польшу контрреволюционной банды. Предположение о возможной вербовке товарища Хабарова немецкой разведкой я не счёл даже необходимым серьезно рассматривать, — продолжил Берия. — Высказывать его только на основании факта гибели двух членов ВКП(б), давших свои рекомендации товарищу Хабарову для вступления в члены ВКП(б), это кощунство, не иначе. Товарищи погибли в боях в Сталинграде, геройски исполняя свой долг, и в этом нет никаких сомнений. Их гибель документально подтверждена, а тела эвакуированы на левый берег Волги. Тем более что третья рекомендация дана товарищем Родимцевым, командиром тринадцатой гвардейской дивизии, Героем Советского Союза. В отношении гражданина, высказавшего такие необоснованные подозрения, мною отдано распоряжение провести тщательную проверку.

Стоящий рядом с Берией Маленков мгновенно отметил про себя слово «гражданин», которое тот употребил в отношении неизвестного им лично подозрительного человека. Не «товарищ», а именно «гражданин». Это на самом деле означало только одно, и Маленков это прекрасно понимал: был бы человек, а статья всегда найдётся. И большим счастьем, огромной удачей этого неведомого ему гражданина будет, если он пойдёт не в лагерь на долгие годы, а, например, в штрафники искупать свою вину кровью на фронте.

— По поводу молодости и отсутствия должного образования товарища Хабарова могу сказать следующее, — продолжал тем временем Берия, листая документы в папке, — что он такой не первый и не последний. У нас много таких самородков, вышедших из народа.

— Это вы верно, товарищ Берия, подметили, — Сталин выпустил струйку дыма и слегка прищурился, глядя куда-то в пространство. — Современных Ломоносовых у нас предостаточно. Наш народ талантлив, это его природное качество. Подумаешь, протез придумал и предложил особым образом вулканизацию резины проводить для улучшения свойств амортизации. Для этого достаточно хорошо в школе учиться, внимательно слушать учителей на уроках физики и химии. И это, товарищи, — Сталин посмотрел на присутствующих как на малых, несмышлёных детей, не понимающих прописные истины, — еще раз подтверждает, что наша советская система образования лучшая в мире.

Он улыбнулся впервые за весь этот долгий вечер, и все в кабинете мгновенно почувствовали, как немного спала гнетущая напряжённость, как стало легче дышать.

— Наши люди сейчас ещё и не такое совершают, — продолжил Сталин. — Напомните мне, товарищ Берия, сколько у товарища Хабарова ранений и наград? Это важно для понимания, кто перед нами.

— Шесть ранений: три тяжёлых и три лёгких, первое ранение еще до своего совершеннолетия получил в боях род Москвой, с поля боя не ушел. Свидетелем ранения и подвига товарища Хабарова был командующий Западным фронтом генерал армии Жуков, —зачитал Берия выдержку из одного из документов в своей папке. — Две медали «За отвагу», полученные за конкретные боевые подвиги, ордена Красной Звезды и Красного Знамени.

— Внимательнее проверьте обоих бдительных граждан, товарищ Берия, — Сталин вновь стал серьёзен, улыбка мгновенно исчезла с его лица. — Думаю, им надо на деле доказать свою преданность делу коммунистической партии и нашему социалистическому Отечеству. Пусть докажут это делами, а не словами. А теперь давайте послушаем, что нам скажут наши уважаемые товарищи наркомы.

— Так точно, товарищ Сталин, — не сговариваясь, словно по команде, хором ответили промышленные наркомы, дружно вставая из-за стола, где они изучали чертежи.

— Думаю, что эту идею в жизнь придётся воплощать, скорее всего, первоначально на базе авиационного наркомата, так что вам, товарищ Шахурин, первое слово. Что вы скажете?

Нарком авиационной промышленности Алексей Иванович Шахурин, изучивший чертежи и расчеты, уже не сомневался в том, какое решение примет Сталин. Это было видно по всему ходу совещания, и поэтому без задержки, четко и уверенно ответил:

— Техническая документация выполнена безукоризненно, на очень высоком уровне, можно сразу же приступать к работе, не теряя времени. Предлагаю поручить это авиазаводу №21 города Горький. У них есть и мощности, и специалисты.

— Согласен с вашим предложением, товарищ Шахурин, — кивнул Сталин. — Среди разработчиков есть ваш сотрудник, товарищ Канц, опытный инженер-констуктор. Вот он пусть этим и займётся лично, возглавит работу. Опытная партия пусть будет пятьдесят протезов. Это, если я правильно понял из представленных расчетов, максимум недовыпуск двух истребителей Ла-5?

— Так точно, товарищ Сталин, именно так, — подтвердил Шахурин. — Но я думаю, что наши инженеры и рабочие, хорошо понимая важность задачи, стоящей перед ними, сделают это полностью на сэкономленных материалах, без ущерба для производства самолетов.

— Это как так? — Маленков так не сдержал своего искреннего удивления, что полез со своим вопросом поперед батьки, некстати, перебив нарком. — Объясните, пожалуйста.

— Действительно, товарищ Шахурин, — поддержал Маленкова Сталин, естественно тоже заинтересовавшись этим, — ведь вы же всё равно сдаёте все отходы производства и брак на вторичную переработку. Где же взять дополнительный металл?

— Всё правильно, товарищ Сталин, — начал объяснять авиационный нарком, довольный возможностью показать знание производства. — Но в любом случае какое-то количество материала уходит в отходы в виде мелкой стружки, пыли, которую невозможно или очень трудно собрать для переплавки. Она просто сметается и выбрасывается. Я уверен, что наши умельцы, а у нас есть настоящие мастера своего дела, сумеют создать такие лекала для раскроя дюраль-алюминия, которые еще больше оптимизируют технологию раскроя, что это ещё больше уменьшит эти неизбежные отходы. И вот из этой экономии мы и сделаем протезы.

— Желаю успехов, товарищ Шахурин, — Сталин одобрительно кивнул. — Вам, я полагаю, всё понятно с задачей. А мы сейчас поставим задачу товарищу Куршеву.

Нарком автомобильного транспорта РСФСР Александр Николаевич Куршев в кабинете Сталина был редким гостем. Его ведомство входило в состав наркомата среднего машиностроения СССР, и чаще всего, несмотря на огромную роль автотранспорта на войне, без грузовиков не было бы снабжения фронта, большинство задач он получал через свой головной наркомат. Но сегодня Сталин решил немного отойти от привычной бюрократической схемы, вызвать его напрямую.

— Вам, товарищ Куршев, следует организовать опытное производство, пока тоже в таких же масштабах, пятьдесят штук, протезов полностью из стали, без использования дефицитного алюминия, — начал Сталин, пристально глядя на автомобильного наркома. — Думаю, что это надо будет поручить коллективу ГАЗа, у них есть всё необходимое. А конкретно товарищу Маркину Василию Ивановичу, капитану, который тоже является автором изобретения, одним из разработчиков. Надеюсь, что автозаводцы не уступят авиастроителям в смекалке и тоже начнут делать их полностью из сэкономленных материалов. А потом мы сравним полученные результаты обоих вариантов и примем окончательное решение о возможном массовом производстве этих протезов.

Сталин обвёл тяжелым взглядом всех присутствующих.

— Эта проблема, товарищи, на самом деле имеет огромное государственное значение, и не надо это недооценивать. У нас уже сотни тысяч инвалидов войны, людей, потерявших ноги, и с каждым днем их становится больше. И мы можем вернуть их полностью в наши ряды, сделать полноценными членами общества. И в этом вопросе есть еще одна сторона, которую упустили все товарищи, давшие свои оценки. У наших друзей и союзников тоже уже много инвалидов и если мы окажем им помощь в решении этой проблемы, то это будет способствовать росту авторитета первого в мире государства рабочих и крестьян. Вам понятна ваша задача, товарищ Куршев?

Мысль о возможности продавать эти протезы союзникам, пришла в голову Сталина одной из первых, когда он начал читать записку Маленкова. И это было не последним, что сподвигло его на принятие окончательного решения.

— Так точно, товарищ Сталин, — ответил нарком, вытягиваясь. — Не сомневаюсь, что коллектив ГАЗа с честью справится и внесёт свой достойный вклад в решение задачи, поставленной перед ним.

— А теперь, — Сталин хитро, с какой-то прищуренной усмешкой посмотрел на всех присутствующих, — какие есть предложения по судьбе самого товарища Хабарова? Какой трудовой фронт ему предложить? Куда направить молодого, талантливого человека?

Он медленно и тщательно вытряхнул трубку, затем взял одну из своих любимых папирос «Герцеговина Флор», сломал её пополам своими пожелтевшими от никотина пальцами и начал набивать табаком свою трубку. Присутствующие в кабинете молчали и терпеливо ждали окончания этого неторопливого священнодействия, не смея его прерывать.

Маленков и Берия по долгому опыту работы знали, что хозяину кабинета часто не нравится, когда кто-то спешит говорить во время набивки им своей трубки, и лучше подождать, пока он её раскурит и сам даст знак продолжать. А наркомы, естественно, не собирались говорить раньше хорошо знающих все тонкости и порядки в этом кабинете Маленкова и Берии.

Сталин молчание расценил как само собой разумеющееся и правильное, неторопливо раскурил трубку, сделал несколько затяжек, и поднял глаза на Маленкова, который пока в этом кабинете за всё совещание говорил меньше всех.

Опытный аппаратчик, проработавший со Сталиным не один год, мгновенно понял намёк и начал отвечать на вопрос, заданный всем, но адресованный прежде всего ему:

— Думаю, что товарища Хабарова можно будет направить на усиление сталинградского горкома ВКП(б), — начал он обстоятельно. — Сначала инструктором отдела строительства. Город разрушен, предстоит колоссальная работа по восстановлению. Тем более что он сам высказывал такое пожелание: вернуться в Сталинград, где воевал.

— Правильно, Георгий Максимилианович, — улыбнулся Сталин, и улыбка эта была теплой, почти доброй.

Увидев улыбку Сталина и услышав обращение к себе по имени-отчеству, что случалось последнее время нечасто, Маленков внутренне вздохнул с облегчением, почувствовав, как спадает напряжение.

Он точно знал по опыту, что это означало: товарищ Сталин справился со своими внутренними проблемами, которые он лично не знал в деталях, но хорошо видел, чувствовал, что они есть и что что-то гнетет вождя. А это было залогом того, что в ближайшие часы Верховный примет правильные, взвешенные решения, которые быстро окажут благотворное влияние на обстановку под Харьковом, на фронте.

— Но этого будет недостаточно, — Сталин продолжил развивать мысль Маленкова. — Полагаю, нам надо серьезно усилить кадры сталинградского горкома, направить туда группу проверенных товарищей. Город-герой, город-символ должен быть восстановлен в кратчайшие сроки, это имеет огромное политическое и моральное значение. И вы, товарищ Маленков, срочно этим займётесь, лично подберете кандидатуры. Но первым кандидатом у вас пусть будет комиссар госпиталя товарищ Андреев Виктор Семенович. Он хотел бы пойти на фронт, просился не раз, вот мы его и пошлём, но только на трудовой фронт, восстанавливать Сталинград. Рассмотрите, товарищ Маленков, его кандидатуру в качестве одного из секретарей горкома, например, второго. Я его хорошо знаю ещё по гражданской войне, по Царицыну, и уверен, что он будет на своем месте, справится с задачей.

— Будет исполнено, товарищ Сталин, — ответил Маленков, мысленно уже прикидывая список кандидатов.

— Вот и хорошо, — Сталин выбил трубку о край пепельницы. — Всем задачи ясны? Вопросы есть?

— Никак нет, товарищ Сталин, — снова хором ответили присутствующие.

— Тогда идите, товарищи, работайте. Времени мало, а дел много.

Когда дверь за ними закрылась, Сталин подошел к окну и долго смотрел на ночную Москву, на еле видимые кремлевские стены. Где-то там, в госпитале в Горьком, лежал девятнадцатилетний еще по сути мальчишка, потерявший ногу, но не потерявший веру в будущее. И может быть, именно такие, как он, и спасут эту страну, отстроят ее заново после войны.

Он снова закурил папиросу и вернулся к другому столу, где его ждали груды документов, требующих срочного ознакомления. Ему Верховному главнокомандующему Вооружёнными Силами СССР надо срочно их рассмотреть, чтобы через несколько дней контрнаступления немцев были остановлены везде, на всем огромном фронте от Баренцева моря до Черного.

Глава 7

О принятых в Москве решениях, организационных и кадровых, в Горьком узнали когда город продолжал спать. Мартовская ночь еще окутывала улицы темнотой, лишь редкие фонари бросали тусклый свет на заснеженные тротуары. И несмотря на столь ранний час, когда большинство горожан досматривали сны в своих не очень теплых квартирах, сразу же несколько сотен людей без раскачки начали работать.

Еще бы, какая может быть раскачка, когда сразу же на два ведущих завода города пришли шифрограммы с грифом «секретно». Телеграфные аппараты отстукивали зашифрованный текст в тишине ночных дежурок, операторы связи спешно расшифровывали послания, а курьеры с красными печатями на пакетах уже мчались по заснеженным улицам к домам директоров и главных инженеров. Шифрограмма с таким же грифом пришла в крупнейший госпиталь, где дежурный врач, получив конверт из рук военного курьера, немедленно позвонил комиссару. Соответствующие шифрограммы пришли в руководящие советские и партийные органы города и области, разбудив секретарей обкома и горкома, заставив их спешно одеваться и ехать в свои кабинеты сквозь ночную стужу.

Но еще раньше, когда стрелки часов едва миновали цифру четыре, шифрограммы с грифом более высокой степени секретности поступили в Управление НКВД по Горьковской области. Там их ждали, там дежурили всю ночь, и когда звякнул аппарат Бодо, оперативные работники уже знали, что делать дальше.

Всё это было связано с выполнением задач, поставленных перед горьковскими заводами лично товарищем Сталиным. Имя вождя, прозвучавшее в шифрограммах, придавало происходящему особый вес и неотвратимость.

Причем еще никто не знал, в чем они конкретно будут заключаться, но работа по их воплощению уже началась. Заводские цеха, обычно немного затихающие к ночи, вдруг снова загудели, зажглись все лампы, и к станкам начали стягиваться люди, вызванные срочными телефонными звонками из домов и общежитий.

Хотя два человека в Горьком с уверенностью почти на сто процентов могли сказать, в чем дело. Но даже они не могли даже предположить, почему такая секретность и, самое главное, срочность выполнения поставленных задач. Этого не знали и четверо участников ночного совещания в Кремле, которые, вернувшись в свои рабочие кабинеты после долгого разговора с вождем, неожиданно тут же получили шифрограммы с необычайно жесткими сроками исполнения поручений товарища Сталина. Сроки эти были столь невероятными, что даже закаленные аппаратчики переглянулись с недоумением.

Более-менее правдоподобную версию мог бы высказать секретарь Сталина Поскребышев, но он, естественно, никому и никогда не посмеет высказать свои догадки. Многолетняя служба рядом с Хозяином научила его главному: молчанию.

Поскребышев абсолютно правильно предположил, что вопрос, рассматриваемый на ночном совещании, того не стоил и что причиной этого было редкое проявление человеческой слабости Хозяина, свидетелем которой он стал накануне, когда случайно услышал часть разговора Сталина с кем-то. Голос вождя звучал непривычно мягко, почти нежно, несмотря на трагическое содержание разговора, и в нем слышались человеческие теплота и огромное горе, которых Поскребышев не слышал уже много лет.

Кто был этот, и скорее всего, была, Поскребышев даже не мог предположить, но он точно знал, вернее чувствовал на каком-то подсознательном уровне, что именно это было причиной такого нестандартного поведения Сталина. Кто-то сумел пробиться через броню вождя к его человеческой сути, и это был редкий случай, который Поскребышев наблюдал за все годы службы.

Что произошло дальше, было понятно опытному секретарю. Признать это Сталин не мог ни под каким предлогом. Признать, что его решения могут быть продиктованы личными чувствами, было равносильно признанию слабости. Поэтому безусловно важный, но достаточно рядовой вопрос грифами секретности и требованиями небывалой срочности выполнения был поставлен по своей важности для победы чуть ли не в один ряд с продолжающимися операциями Красной Армии. Протезы для инвалидов войны вдруг стали вопросом государственной важности, требующим немедленного решения и личного контроля.

Никогда и никому Поскребышев не мог бы даже намекнуть, что товарищу Сталину могут быть такие присущи обыкновенные человеческие чувства и слабости. Это, например, он может сильно переживать из-за своих девочек, но только не мудрый вождь советского народа, который, конечно, любит своих детей, но какой-то другой, особенной любовью, так, как любят не люди, а боги. Так учили газеты, так твердила пропаганда, и в это должны были верить миллионы.

Но возможно, что для сотен тысяч безногих инвалидов войны такая постановка вопроса окажется огромным благом, так как у них появится шанс вернуться к более-менее нормальной жизни. И пусть причины странные, но результат может быть добрым.

Это была первая мысль, которая пришла в голову комиссару госпиталя Виктору Семеновичу Андрееву, когда он ознакомился с текстом секретной шифрограммы, пришедшей к ним ранним утром. Он сидел в своем кабинете, читая и перечитывая строки, не веря собственным глазам. Его пальцы, державшие тонкие листы с печатями, слегка дрожали.

Он вместе со старшим Маркиным единственные в огромном городе, кто достоверно знали причину поднявшейся суеты и её истинную цену. Они знали о тех чертежах, о тех разработках, которые велись в палате их госпиталя, знали о молодом лейтенанте с его удивительными идеями.

Комиссар действительно знал Сталина еще по Гражданской, когда познакомился с ним во время обороны Царицына, знакомство которое потом продолжилось во время его службы в Первой Конной. Тогда Сталин был просто товарищем, партийным работником при армии, человеком жестким, но еще не ставшим тем, кем стал теперь.

Виктор Семенович никогда не упоминал о своем совместном боевом прошлом с товарищем Сталиным, и это, возможно, спасло его, когда в тридцать восьмом был арестован и почти полгода провел на Лубянке. Когда его вели на допросы, когда били, когда кричали «признавайся, гад!», он не произнес ни слова о том старом знакомстве. Инстинкт подсказывал, любое упоминание этого имени может стать приговором.

Вместе с ним там была целая группа товарищей, которые пытались добиться какой-то правды и справедливости, напирая на свое личное знакомство с товарищем Сталиным.

«Но я же с ним в Царицыне был!», «Мы же вместе служили!», «Он меня знает!» — кричали они на допросах.

Все они были расстреляны в конце лета тридцать восьмого. А Виктора Семеновича сначала перестали бить, а затем оставили в покое. Потом неожиданно выпустили под подписку о невыезде, а в начале тридцать девятого сняли все обвинения и восстановили в партии. Почему, он так и не узнал. Может быть, кто-то вспомнил о его молчании. Может быть, просто повезло, когда новый нарком внутренних дел Берия немного подкорректировал работу репрессивного аппарата страны.

Виктор Семенович после суеты вечера четырнадцатого уже не удивился рекомендации по возможности быстрее выписать из госпиталя инженера Канца и капитана Маркина. Когда он увидел, как внимательно поздним вечером представители НКВД расспрашивали о работе над протезом, когда услышал имя Хабарова в их вопросах, он понял дело серьезное.

Но сейчас был искренне удивлен тому, что лично его ожидают большие перемены в судьбе. Вместо желанной отправки в действующую армию, о которой он просил уже второй год, он должен первого апреля прибыть в Сталинград, где будет введен в состав горкома в качестве второго секретаря, а его подопечному, комиссованному лейтенанту Красной Армии Хабарову, будет предложено стать инструктором строительного отдела горкома партии.

Комиссара неприятно поразило ночное исчезновение ранним утром подозрительного интенданта и еще одного товарища. Их служебные квартиры опустели внезапно, без объяснений, и санитарки только пожимали плечами на вопросы. Он резонно предположил, что это результат проявленного накануне к ним интереса со стороны НКВД. Черные машины вероятно увезли их в темноте, и вряд ли они когда-нибудь вернутся.

Причина интереса к персоне интенданта ему была понятна. Просто глупая подозрительность, а не проявление бдительности. Но вот второй товарищ его очень удивил, вот уж на кого он никогда не подумал бы, что тот стукач НKВД. Тихий, скромный человек, всегда готовый помочь, оказался вероятно осведомителем, который тоже в чем-то ошибся. С возникшей после знакомства с подвалами Лубянки неприязнью к этой организации комиссар ничего поделать не мог. Эта неприязнь сидела в нем занозой, отравляя душу.

Он хотел позвонить парторгу ГАЗа, но потом передумал, решив, что не надо лишний раз дергать кота за усы. Пусть все идет своим чередом. Пусть система работает так, как она работает.

Идя из административного корпуса в хирургический по длинному коридору, пахнущему карболкой и лекарствами, комиссар неожиданно подумал:

«А ведь так может статься, что Георгий поедет в Сталинград с новеньким протезом собственной конструкции».

Эта мысль согрела его сердце. Может быть, в этом безумии есть какой-то высший смысл. Может быть, этот молодой лейтенант действительно сможет помочь тысячам таких же искалеченных войной людей.

Иван Васильевич Маркин тоже сразу же все понял, но сомнения все равно оставались. Когда ночью ему позвонили с завода и велели немедленно явиться, он знал, это что-то серьезное. А когда ему тут же позвонили из госпиталя и сообщили о предстоящей выписке сына, то все сомнения ушли, и он тут же, не откладывая ни минуты, пошел к директору завода Ивану Кузьмичу Лоскутову и рассказал, что в ближайшие дни будет дополнительно поручено их заводу. Директор слушал молча, кивал, и в его глазах читалось понимание: задание будет выполнено любой ценой.

***

Утром пятнадцатого я проснулся в великолепном состоянии духа. Мартовское солнце пробивалось сквозь запотевшие окна палаты, рисуя причудливые узоры света на белых стенах. Чувство отлично выполненного накануне дела еще не покинуло меня, грело изнутри, давало силы и уверенность. Я начал думать, что пока не появятся сконструированные мною протезы, надо начинать осваивать имеющиеся и готовиться к выписке. Нельзя терять времени даром, нужно учиться жить заново.

Погруженный в свои мысли, планируя предстоящий день, я не сразу обратил внимание на шум, поднявшийся в коридоре. Сначала это был просто гул голосов, потом послышались быстрые шаги, хлопанье дверей, чьи-то взволнованные восклицания. Я понял, что что-то происходит, только тогда, когда в палату неожиданно вошел отец капитана Маркина.

Иван Васильевич выглядел усталым, видно было, что он мало спал прошедшей ночью. Под глазами залегли темные круги, лицо осунулось, но во взгляде горел какой-то лихорадочный блеск. От него пахло морозом и машинным маслом.

Поздоровавшись с нами коротким кивком, он быстро подошел к своему сыну и начал что-то очень тихо ему говорить, наклонившись к самому его уху. Его губы быстро шевелились, произнося слова, которые я не мог расслышать. Всё увеличивающийся шум в коридоре, где, казалось, собрался весь персонал отделения, не позволил мне услышать разговор отца и сына.

Разговор был достаточно коротким, не более минуты, и, судя по всему, очень содержательным, потому что капитан после ухода отца выглядел очень растерянным. Его обычно спокойное, почти безразличное выражение лица, которое он носил как маску после ранения, сменилось напряженным, озадаченным взглядом. Он смотрел в одну точку на стене, словно пытаясь осмыслить услышанное, и его руки нервно комкали одеяло.

Канц последние дни успешно сочетал наши творческие занятия с освоением протеза, и у него это уже достаточно хорошо получалось. Мы все втроем работали над чертежами, обсуждали конструктивные решения, а Соломон Абрамович параллельно учился ходить на своем новом протезе. По крайней мере, он уже свободно, не спеша передвигался вполне самостоятельно по отделению, лишь иногда придерживаясь рукой за стену для равновесия. Санитарки уже привыкли к звуку его шагов: мягкому шуршанию здоровой ноги и глухому стуку протеза.

Буквально через несколько секунд после ухода старшего Маркина, когда еще не успели затихнуть его торопливые шаги по коридору, в палату зашел комиссар госпиталя и, остановившись у койки Канца, вежливо, но с какой-то официальной, почти казенной интонацией попросил:

— Соломон Абрамович, будьте любезны, пройдите со мной. Нужно кое-что обсудить. Очень важное дело.

Канц удивленно поднял брови, его умные глаза за стеклами очков вопросительно посмотрели на комиссара, но без лишних вопросов он поднялся, взял костыли и, опираясь на протез, направился к двери. Комиссар придержал дверь, пропуская его вперед, и они вышли в коридор.

Когда стихли звуки шагов комиссара и характерный стук протеза Канца по коридорному полу, этот звук уже стал привычным для отделения, капитан криво усмехнулся и, повернувшись ко мне, спросил с явной иронией в голосе:

— Как думаешь, куда увели нашего Канца? Не на расстрел ли часом?

Его попытка пошутить прозвучала натянуто, и я понял, что за этой иронией скрывается тревога.

— Не знаю, — пожал я плечами, стараясь скрыть собственное беспокойство. — Надеюсь, не на расстрел. Хотя в наше время всякое бывает.

Капитан не улыбнулся, а тяжело вздохнул, откинулся на подушку и произнес с какой-то обреченной уверенностью:

— Ему сейчас предложат срочно выписаться из госпиталя, вернуться на завод и начать выполнять особо важное задание, наладить опытное производство нашего протеза. Я в этом почти уверен.

Я посмотрел на него с удивлением:

— Откуда такая уверенность?

— Потому что мне отец только что то же самое сказал, — ответил он мрачно.

У меня мелькнула шальная мысль, которую я посчитал совершенно безумной, но тем не менее решился высказать:

— Твой отец только что предложил тебе, наверное, то же самое, только на ГАЗе?

Капитан медленно повернул голову и внимательно, изучающе посмотрел на меня. В его глазах читалось что-то между удивлением и горькой усмешкой.

— Мне самому не верится, но именно так, — он помолчал, словно все еще пытаясь осознать услышанное, переварить эту информацию. — Мне Государственным комитетом обороны поручено на ГАЗе срочно, в течение двух недель, развернуть опытное производство нашего протеза.

Младший Маркин выделил слово «нашего», подчеркивая абсурдность ситуации, на его взгляд конечно.

— Я должен изготовить опытную партию без использования алюминия. Канцу, я думаю, будет предложено сделать то же самое на авиазаводе, но с использованием алюминия.

В эту я окончательно поверил, что капитан не шутит, разыгрывая меня, и посмотрев на его лицо, понял, что ему явно не до шуток. Оно было серьезным, даже мрачным, почти осунувшимся. Какие тут, право, шутки, когда тебе как снег на голову сваливается такое, срочное поручение Государственного комитета обороны. Это же высшая инстанция в стране, это сам Сталин фактически.

— Мало того, что я еще толком не могу ходить даже на костылях, — продолжил говорить младший Маркин, и в его голосе послышались нотки отчаяния, почти паники, — я совершенно не представляю, как за это дело браться. Понимаешь? Я не знаю, с чего начать. Я за полтора года разучился абсолютно всему мирному и могу только убивать. Вот это я умею хорошо: убивать немцев. А как организовать производство? Как работать с рабочими? Как наладить технологический процесс?

Он замолчал, опустив голову, и я увидел, как напряглись его плечи, как сжались кулаки на одеяле, побелели костяшки пальцев. В нем боролись страх и гордость, желание доказать себе, что он еще на что-то способен, и ужас перед неизвестностью.

— Вася, — первый раз назвал я его просто по имени, стараясь вложить в свои слова уверенность и поддержку, говоря негромко, но твердо, — не говори глупости. У тебя отлично получалось вполне мирное дело: конструирование протеза. Ты же сам видел, как хорошо работают твои идеи. Как мы с Канцем хвалили твои решения. Ты инженер от бога, просто забыл об этом на время.

— Мирное, говоришь? — горько усмехнулся Василий, поднимая на меня потухший, почти погасший взгляд. — Да только предназначены они будут в первую очередь таким, как мы с тобой, потерявшим ноги на этой проклятой войне. Каждый такой протез это еще одна искалеченная судьба, еще один изувеченный человек. Это память о войне, о крови, о смерти.

Я хотел что-то возразить, сказать, что он не прав, что, наоборот, протез это возвращение к жизни, но не успел. Наш философский разговор был прерван вернувшимся Канцем. Он улыбался широко, почти сияя, и казалось, даже светился изнутри каким-то внутренним светом, словно внутри него зажглась лампочка. Его шаги были быстрыми, почти летящими, несмотря на протез.

— Мои дорогие, — начал он, входя в палату с видимым воодушевлением, размахивая руками, — вы даже не представляете, что мне сейчас предложили! Это просто невероятно! Это то, о чем я мечтал всю свою жизнь!

Но капитан его прервал, подняв руку в останавливающем жесте:

— Представляем. Мне то же самое предложили сделать на ГАЗе.

Канц остановился посреди палаты, словно наткнувшись на невидимую стену. Улыбка медленно сошла с его лица, сменившись выражением глубокой серьезности. Он медленно подошел к своей койке, осторожно сел, поправил очки на носу и, глядя на нас обоих пристально, серьезно, произнес торжественно и твердо, как клятву:

— Я сделаю первые протезы через десять дней. Максимум. И вы их получите в первую очередь. А лично я, во вторую.

Он помолчал, собираясь с мыслями, подбирая слова:

— И можете поверить старому еврею, я это сделаю, потому что это будет делом всей моей жизни. Я сделаю так, чтобы каждый из вас мог не просто ходить, а жить полноценной жизнью. Работать, любить, растить ваших будущих детей. Я сделаю так, чтобы протез стал частью вас, а не обузой.

В его словах звучала такая убежденность, такая непоколебимая вера, что я невольно поверил ему. Это был не просто энтузиазм, это было что-то большее: призвание, миссия. Капитан тоже, кажется, почувствовал это, потому что его лицо немного разгладилось, в глазах появился проблеск надежды.

— Соломон Абрамович, — тихо сказал капитан, — а если не получится? Если время слишком сжатое?

— Получится, — отрезал Канц. — Должно получиться. Потому что иначе нельзя.

Через час в палате появились две свободные койки, на которых оперативно поменяли не только белье, но и постельные принадлежности. Санитарки суетились, меняя простыни, взбивая подушки, вытирая тумбочки. У меня от чувства нереальности происходящего было ощущение, что схожу с ума, что все это мне снится, что сейчас проснусь и все вернется на круги своя.

Но происходящее было совершенно реальным: двум горьковским заводам поручено в течение двух недель начать изготовление двух опытных партий по пятьдесят протезов каждая. Сто протезов за две недели, это казалось невозможным, фантастическим, но приказ был отдан, и его нужно было выполнять.

К моему удивлению, новые соседи по палате у меня не появились. Койки так и стояли пустыми, аккуратно застеленными, ожидающими. После обеда, когда мартовское солнце уже клонилось к закату, ко мне пришел комиссар и рассказал много интересного.

Он подтвердил слова моих ушедших товарищей и сообщил, что ему уже сегодня приказано сдать дела, а завтра утром будет прохождение медицинской комиссии, которая под чистую спишет его. Формальность, конечно, но необходимая.

— Георгий Васильевич, — обратился он ко мне, садясь на стул рядом с моей койкой и устало откидываясь на спинку, — первого апреля меня ждут в Сталинграде, где я стану вторым секретарем горкома партии.

Он помолчал, внимательно глядя на меня, изучая мою реакцию.

— Обращаться ко мне впредь предлагаю по имени-отчеству: Виктор Семенович. Хватит уже этого «товарищ комиссар».

Я кивнул, не совсем понимая, к чему он ведет, зачем рассказывает мне все это.

— Если вы по-прежнему изъявляете такое желание, — продолжил он, и в его голосе послышалась надежда, — можете поехать вместе со мной. Вам будет предложено место инструктора строительного отдела горкома партии. Об этом тоже было сказано в сообщении из Москвы. Ваша фамилия была указана конкретно.

Рассказав об этом, комиссар сделал паузу и внимательно посмотрел на меня, явно ожидая моего ответа, напряженно вглядываясь в мое лицо.

Я помолчал, обдумывая услышанное. Сталинград. Город-герой, город-символ. Город, где я потерял ногу, где видел ад на земле. Вернуться туда? Но уже не солдатом, а партийным работником, строителем. Строить то, что разрушила война.

— Конечно, товарищ комиссар, я согласен, — наконец произнес я.

Перейти сразу же на имя-отчество было не просто, и я пока буду обращаться привычным образом.

Комиссар удовлетворенно улыбнулся и протянул мне руку для рукопожатия.

— Очень рад, что вы, товарищ Хабаров, приняли мое приглашение, — его рукопожатие было крепким и теплым, почти отеческим. — Отдыхай, Георгий Васильевич. До вечера. Я, наверное, буду уже вольной птицей и зайду к тебе, поговорим подробнее. Надо многое обсудить.

Глава 8

Вечер наступил очень быстро и незаметно. После ухода комиссара я до ужина крутился как белка в колесе, помогая своим товарищам уйти из госпиталя и попутно узнавая кучу всяких новостей от санитарок, медсестер, других пациентов. Весь госпиталь гудел как растревоженный улей.

Главной новостью после услышанного от комиссара были известия о переменах в отделении и то, что ожидает меня лично.

Наше отделение срочно и радикально перепрофилируют. Теперь это будет отделение восстановительного лечения. Палаты в течение недели должны быть по максимуму разгружены, их в ударном темпе приведут в порядок, сделают косметический ремонт, и дней через десять начнут заполнять немного другим контингентом, не тяжелоранеными, требующими срочных операций, а теми, кто нуждается в длительной реабилитации после уже проведенного оперативного лечения.

Меня лично пока никто торопить не будет, но за неделю мне желательно освоить хождение на костылях и, если повезет, то и на протезе. Речь о том, что уже, возможно, завтра послезавтра начнут пытаться делать Канц и Маркин, понятное дело, пока не идет. В данную минуту это обычные советские, которые делают в протезных мастерских, но на них очередь месяцами, и через две недели, когда надо будет собираться ехать в Сталинград, я буду в лучшем случае ходить на костылях.

Завтра я, как и комиссар, пойду на врачебную комиссию, но свои личные перспективы уже знаю отлично. Мне их уже подробно объяснили.

Первое, это инвалидность второй группы и пенсия четыреста двенадцать рублей, и к ней достаточно существенная надбавка: шестьдесят рублей за ордена и медали. Это неплохие деньги по нынешним временам. С учетом всего остального на четыреста семьдесят два рубля вполне можно жить. В совокупности с моим офицерством еще и дополнительная порция хлеба, выдаваемого по карточкам, это где-то грамм двести, доступ к спецмагазинам для комсостава после оформления прописки, различные льготы: на проезд, оплату коммунальных услуг и жилья, приоритет в очередях.

Серьезные льготы по медицинской части: последующее лечение в госпиталях и поликлиниках для комсостава, бесплатные лекарства и протезирование, санатории вне очереди. Это важно, здоровье подорвано, и оно потребует постоянного внимания.

Прописка мне практически гарантирована: это или место в каком-нибудь общежитии, или даже отдельная комната, может быть даже в коммуналке. Но точно не вместе с обычными инвалидами, для меня как для офицера и героя войны будут особые условия. Если лично мне нужно будет топливо зимой, то тоже приоритет на его выделение.

Без работы я тоже не останусь, если будет желание, ведь у меня железно будет прописка, а это сейчас одно из главных. Без прописки ты никто, а с пропиской — человек.

Мой партийный билет дает мне дополнительные преимущества в оформлении прописки, получении жилья, поисках работы, которой на самом деле достаточно много и самой разнообразной и получении образования за счет партии. А еще достаточно высокий социальный статус: офицер, инвалид, герой войны и орденоносец. Это гарантия уважения в обществе, приглашение к участию в различных официозах с гарантированным местом в президиуме.

То есть можно устроиться на любое место в собес, а это мне очень несложно, оформить всё что можно и просто жить довольно-таки безбедно. Спокойная, размеренная жизнь советского чиновника с приличными служебными перспективами.

И это при том, что я вдобавок ко всему очень завидный и перспективный жених. Это мне известно абсолютно точно, половина женского персонала, находящегося в незамужнем статусе и более-менее подходящая мне по возрасту, готова хоть сейчас бежать в ЗАГС впереди паровоза. Я вижу эти взгляды, слышу эти вздохи, чувствую это внимание.

Но как раз вот этот вариант своего устройства в жизни я совершенно не рассматриваю. Несмотря на свое сиротство и детдомовский опыт жизни, а может быть, и наоборот, благодаря им, так как у меня обостренное восприятие этих вопросов, передо мной были примеры отношений мужчины и женщины, достойные подражания. Я видел настоящую любовь, видел, как люди живут друг для друга.

Поэтому я хочу любить свою будущую жену, быть, в свою очередь, любимым, чтобы всегда быть одним целым, в радости и в горе. А пока ничего подобного у меня в жизни еще не было.

В любом случае мое будущее не очень-то и печальное, есть неплохие перспективы и возможности. Многие бы позавидовали такому положению.

Всё это мне подробно, в деталях и с примерами, объяснил специально пришедший про мою душу инспектор по инвалидам войны райсобеса, который закреплен за нашим госпиталем. Он был старше меня лет на десять, еще довоенный кадровый офицер, но под Москвой, как и я, потерял ногу, подорвался на мине, и в конечном итоге устроился работать в райсобес. Говорил он обстоятельно, медленно, явно любил свою работу и знал все тонкости бюрократической машины.

Сразу после ужина, когда в палате уже зажгли свет и за окнами опустилась мартовская темнота, ко мне пришел комиссар, радостный и веселый, с большим пакетом закуски и бутылкой коньяка.

— Пришел, как и обещал, — объявил он, входя в палату с широкой улыбкой, почти сияя. — Я теперь гражданский человек. Свободен, как птица. Так что давай, Георгий, перестраивайся на гражданский лад.

Виктор Семенович сходил в столовую, принес тарелки, стаканы и столовые приборы. Отделение у нас было офицерское, поэтому были вилки и столовые ножи, остатки былой довоенной роскоши одного из корпусов областной больницы.

Довоенных сотрудников в госпитале почти не осталось, вернее, их почти не видно в общей массе военных врачей и медсестер. Но сегодня, когда ближе к обеду уже официально было объявлено о предстоящей реорганизации отделения, вдруг оказалось, что почти половина персонала еще из той довоенной жизни и они словно появились как из-под земли, которые плакали от радости, смеялись, а некоторые начали обниматься от счастья, когда сестра-хозяйка распорядилась, и санитарки начали выкладывать на столы вилки и столовые ножи.

Я сначала не понял, почему они так радуются при виде каких-то вилок, но потом меня осенило, и мне стал понятен глубинный смысл происходящего.

Старый довоенный персонал радуется не виду вилок и столовых ножей, а тому, почему они опять появились на столах. Ведь это произошло по одной простой причине: снизилась потребность в хирургических койках, или, возможно, их теперь столько, что появилась возможность заниматься грамотным восстановлением раненых защитников Советской Родины. Значит, фронт отодвинулся. Значит, побеждаем. Значит, самое страшное позади.

Виктор Семенович аккуратно порезал хлеб, потом соленое запашистое сало, толстые ломти которого положил на хлеб, а сверху кольца свежего репчатого лука. Простая, незатейливая закуска, но какая вкусная после госпитальной пищи.

Разлив в стаканы грамм по сто коньяка, сразу же запахло яблоками и дубом, он встал и произнес тост, который больше полутора лет чаще всего звучит на просторах нашей Родины:

— За Победу! За нашу Победу, которая обязательно будет!

Мы выпили молча, и я почувствовал, как теплая жидкость растекается по груди, согревает изнутри, разливается по венам.

Напряжение, в котором наверняка несколько месяцев находился теперь уже бывший комиссар госпиталя, похоже спало, и он, убеленный сединами пятидесятилетний человек, начал рассказывать мне кое-что о своей непростой жизни.

— Врачом я, Георгий, успел стать еще до революции, — начал он задумчиво, глядя куда-то в сторону окна, в темноту за стеклом. — Учился в Москве, в университете. И даже в полевом лазарете послужить царю-батюшке успел, в Первую мировую. Видел много крови тогда, очень много.

Он помолчал, отрезая себе кусок хлеба с салом, жуя медленно, вспоминая.

— В дни Октябрьского вооруженного восстания в Москве стал большевиком и почти сразу же пошел добровольцем в молодую Красную Армию. Тогда казалось, что мы строим новый мир, справедливый мир.

Он помолчал, вероятно вспоминая былое.

— В восемнадцатом году, во время обороны Царицына, переквалифицировался и стал командиром Красной Армии. Потом была Первая Конная, в рядах которой и закончил свою первую военную карьеру. Буденный, Ворошилов, Сталин. Всех знал лично, со всеми работал.

— А почему не вернулись к врачебной практике? — спросил я, искренне заинтересовавшийся этой историей.

— Не сложилось, — пожал он плечами, и в его голосе послышалась горечь. — Стал партийным работником. Думал, так лучше послужу делу революции. Думал, что на партийной работе принесу больше пользы. Как же я ошибался...

Виктор Семенович замолчал, и я увидел, как на его лице появилась тень какого-то давнего горя, глубокой старой раны.

— Летом тридцать восьмого был арестован как враг народа, — продолжил он тише, почти шепотом, будто боясь, что кто-то услышит. — Но через полгода был сначала просто освобожден, а потом реабилитирован и восстановлен в партии.

Он налил себе еще немного коньяка и выпил залпом, не морщась.

— Но прежнего доверия не было, как и восстановления на партийной работе. Меня как прокаженного все сторонились. Стал работать парторгом в МТС в одном из районов Горьковской области. Глушь, медвежий угол. Когда началась война, хотел было уйти на фронт добровольцем, но не тут-то было, — он горько усмехнулся. — В армию меня призвали, но направили комиссарить в одном из горьковских госпиталей, затем повысили и перевели в этот. Опять не доверили командовать людьми в бою.

— И вот теперь неожиданный поворот судьбы, — продолжил Виктор Семенович, и в его голосе послышалась какая-то странная смесь радости и тревоги, надежды и страха. — Из ЦК пришло распоряжение уволить меня по состоянию здоровья и направить в Сталинград, где я должен стать вторым секретарем горкома ВКП(б). Понимаешь? Вторым секретарем! Это же огромная ответственность!

Слушая эту непонятную мне почти исповедь моего будущего начальника, я не мог понять, зачем он мне это всё решил рассказать. Почему именно мне? Почему сейчас?

Дойдя до этого места, Виктор Семенович сделал паузу и налил еще немного коньяка, но уже меньше, грамм пятьдесят. На фронте, особенно в Сталинграде, употреблять спиртное приходилось достаточно часто. Перед атакой бывало употребляли наркомовские сто грамм, после боя тоже, часто чтобы снять напряжение, забыться. Особого удовольствия я от этого не испытывал, даже не могу точно сказать, как оно на меня действует, и чаще всего я это делал просто за компанию.

Вот и сейчас коньяк я пил просто за компанию с человеком, который через несколько дней будет моим начальником в моей новой жизни в Сталинграде.

Конечно, никто не может силой заставить меня ехать туда на работу. Это мой выбор и моя добрая воля. У меня сегодня было достаточно времени, чтобы проанализировать всё, что услышал от инспектора райсобеса, и принять окончательное решение о своем будущем. Я мог бы остаться здесь, в Горьком, устроиться на тихую работу, получить комнату, жить спокойно и размеренно.

И поэтому я сидел, пил коньяк и слушал товарища Андреева, уже бывшего комиссара госпиталя и будущего секретаря сталинградского горкома ВКП(б), моего начальника.

Мне, вернее Сергею Михайловичу, всегда говорили, что я умею так слушать людей, что хочется душу на изнанку вывернуть передо мною. Может быть, это от детдомовской жизни, когда нужно было уметь слушать и понимать людей, чтобы выжить.

И вот после второй дозы коньяка я вдруг почувствовал и интуитивно понял, что моему собеседнику просто необходимо рассказать мне то, о чем он говорил. Ему нужно выговориться, излить душу, снять этот груз.

Виктор Семенович внимательно посмотрел на меня, усмехнулся и налил еще коньяка, но только себе:

— Тебе, Георгий, больше не предлагаю, вредно еще. Ты молодой, организм восстанавливается, а алкоголь ему сейчас ни к чему. Ты лучше налегай на хлеб с салом, а то тощий еще, кожа да кости.

Кроме хлеба, сала и лука у нас ничего больше не было, но этого было достаточно. Простая крестьянская еда, но какая вкусная.

— Меня арестовали на вокзале, когда я приехал на какое-то совещание, — продолжил Виктор Семенович, и его голос стал тише, почти интимным. — Хорошо помню, — он горько ухмыльнулся, — повод для вызова был совершенно дурацкий, обсудить какие-то поставки зерна или что-то в этом роде. Но я ничего плохого не подумал. Приехал спокойно, вышел из вагона, и тут ко мне подошли двое в штатском. «Пройдемте с нами». А работал я тогда вторым секретарем сталинградского горкома партии. Хорошая должность была, перспективная.

Виктор Семенович горестно вздохнул и посмотрел с какой-то тоской в окно, за которым уже готовилась в свои права вступить ночь. За стеклом виднелись силуэты заснеженных деревьев.

— Никогда не думал, что мне дадут возможность вернуться туда, — произнес он тихо, почти про себя, словно не веря в реальность происходящего. — Правда, даже страшно думать, во что немцы превратили этот прекрасный город. Я там до войны жил, знаешь? Красивый город был, зеленый, с широкими улицами. Теперь, наверное, одни руины.

Он встал, подошел к двери в палату и выглянул в коридор, словно проверяя, нет ли кого поблизости, не подслушивает ли кто-нибудь.

— Я тебе все это рассказал только по одной причине, — произнес он, вернувшись и снова садясь на стул, наклоняясь ближе ко мне. — Решение о моем таком назначении мог принять только один человек, и я не знаю радоваться этому или горевать. Понимаешь? Только один человек в стране может так решить.

Он помолчал, глядя мне прямо в глаза, и я увидел в его взгляде страх.

— Ты всегда должен будешь помнить об этом, — продолжил он серьезно и весомо, почти внушая. — Личные отношения с сильными мира сего иногда могут быть смертельно опасными. Сегодня ты ему нужен, завтра можешь оказаться врагом народа. Так устроена система. Так устроена власть.

Я отлично понял. Решение о новом назначении Виктора Семеновича принял Сталин, и каким-то образом там прозвучала и моя фамилия, и он это отлично понял. Ему было просто страшно от того, что о нем вспомнили в таком высоком кабинете. Потому что внимание Сталина это как прожектор: светит ярко, но может и сжечь.

В моей голове от Сергея Михайловича был вагон и огромная прицепная тележка всяческих знаний о репрессиях и прочих безобразиях моего нынешнего времени. Тридцать седьмой год, расстрелы, лагеря, исчезнувшие люди. Но у меня, девятнадцатилетнего Георгия Васильевича Хабарова, участника, героя и инвалида еще идущей страшной войны, не было никакого страха перед всем этим. Пока моя биография здесь кристально чистая и прозрачная, и я постараюсь её таковой сохранить. Я знаю правила игры, знаю, как себя вести. Я выживу.

Виктор Семенович допил свой коньяк, закусил хлебом и тяжело вздохнул:

— Ладно, хватит о грустном. Будем надеяться на лучшее. Поедем в Сталинград, будем восстанавливать город, строить новую жизнь. Может быть, нам действительно повезло. Может быть, это шанс начать все сначала.

Он встал, собрал посуду, и перед уходом положил руку мне на плечо:

— Отдыхай, Георгий. Завтра комиссия, нужно выспаться. А там посмотрим, что нас ждет.

Когда он ушел, я долго лежал, глядя в темный потолок. Сталинград. Протезы. Новая жизнь. Все смешалось в голове, и я не мог понять, радоваться мне или плакать. Но усталость взяла свое, и я провалился в сон, полный странных, тревожных снов о войне, о городе в руинах, о людях, которые учатся ходить заново.

Глава 9

Ни на какую военно-врачебную комиссию меня не вызывали. Перед обедом пришла старшая медсестра и принесла мне документы, чтобы я проверил, нет ли в них ошибок. Я этому не удивился: какой я, собственно говоря, ферзь, чтобы мой вопрос решать в индивидуальном порядке? Обычный пехотный Ваня, каких сейчас в госпиталях тысячи, а может быть и десятки тысяч по всей стране.

Индивидуально решают вопросы с летчиками, их берегут, каждый на вес золота, на обучение настоящего воздушного аса уходят годы и немалые средства. С моряками, например подводниками, тоже возятся: флоту специалисты позарез нужны. Или с офицерами инженерных войск и артиллерии, без них наступление организовать невозможно, на самом деле каждый командир батареи или саперной роты на счету. Но не с пехотой. Нас много, очень много. Слишком много, если честно.

Поэтому я молча взял у неё документы и, тщательно проверив каждую строчку, каждую букву, ошибки в таких бумагах могут обернуться затем месяцами мытарств по инстанциям, отнес их в её кабинет. Старшая медсестра кивнула мне с усталой благодарностью и сказала:

— Спасибо, лейтенант. Всё в порядке?

— Всё точно, товарищ старшая медсестра.

— Ну и хорошо. Двадцать седьмого планируем тебя выписать. Справки выдадим, документы все получишь.

Я вышел из кабинета с чувством облегчения, смешанным с тревогой. Двадцать седьмого марта. Значит, осталось совсем немного времени.

В палате у меня новые соседи так и не появились, и это было очень хорошо. Никто не мешал мне, когда я начал форсированно осваивать костыли, а через три дня и протез, который мне неожиданно принесли.

Не знаю, что сработало: мои льготы как инвалида войны второй группы или протекция Виктора Семёновича, которому перед отъездом в Сталинград предоставили несколько дней отпуска для решения семейных проблем, у него там, кажется, мать болела, да и жена требовала внимания после долгой разлуки. Мне почему-то показалось, что на личном фронте у него все не очень хорошо. Но это было не важно, кто позаботился. Протез мне принесли, настоящий протез, не просто костыли, и даже выделили санитарку для помощи в его освоении.

То, что это очень мудро и правильно, я оценил сразу же, буквально в первые минуты. Как вообще можно ходить на этом пыточном станке?

Это была первая моя мысль, когда я с помощью тети Вали, так все раненые звали санитарку, мою помощницу, с большим трудом надел его. Культя сразу же заныла, кожа натягивалась, металл холодил даже через ткань чехла.

Ни о какой индивидуальной подгонке протеза речи не было. Работу даже топорной не назовешь, это было нечто худшее. Грубая гильза, кривые ремни, плохо обработанные края металла. У меня от возмущения, как в басне Крылова, в зобу дыханье сперло.

Но тетя Валя, женщина лет пятидесяти с добрым морщинистым лицом и удивительно ловкими, несмотря на возраст, руками, успокоила меня. Она присела рядом на стул, посмотрела мне в глаза и сказала негромко, почти доверительно:

— Не кипятись, Егорушка. Мы с тобой быстро его подгоним по твоей культе, и он будет как влитой сидеть на ноге. Я уже не один десяток таких протезов подгоняла, знаю что делать.

Она помолчала, потом вздохнула и добавила, чтобы немного приободрить меня:

— Мастеров, Егорушка, нету. За два года войны все перевелись, даже старики. Хороших мастеров, которые душу вкладывали в работу, я имею в виду, либо на войну забрали, либо на оборонные заводы перебросили, там они нужнее, снаряды точить, автоматы собирать. А протезы делают какие-то странные личности, я даже в толк не возьму, где таких набрали. Пьяница на пьянице сидит и пьяницей погоняет. Или инвалиды старые, у которых руки уже трясутся. Тебе еще ничего достался, честное слово. Видела я протезы, от которых за версту воняло самогоном, потому что мастер работал пьяный и, извини за выражение, на изделие блеванул. Такое протезом и назвать стыдно.

Самое удивительное, что она оказалась права, и уже вечером протез сидел на ноге вполне прилично. Тетя Валя оказалась не просто опытной, а настоящим специалистом. Она подкладывала ветошь в нужные места, стачивала напильником выступающие части металла, подтягивала и перешивала ремни, и всё время приговаривала:

— Вот здесь натирает? Сейчас исправим. А тут давит? Подложим ваты. Терпи, милый, терпи. Зато потом ходить будешь как молодой.

Конечно, ни о какой имитации обуви не было и речи. Простая гильза, которая крепится ремнями на культе, жесткими, грубыми ремнями, врезающимися в тело, полая металлическая трубка и, хорошо еще, что резиновый набалдашник внизу, а не деревянный. По большому счету, это просто деревянно-металлическая нога, которая недалеко ушла от изделий того же девятнадцатого века. Может, чуть легче, чуть прочнее материалы, но принцип тот же самый: палка вместо ноги.

Но выбирать мне пока не из чего, и я стал осваивать то, что есть на данном историческом этапе.

Процесс, надо сказать, у меня пошел быстро. Может, сказывалась молодость, мне всего девятнадцать, организм крепкий, цепкий и его очень даже хорошо подлатали в госпитале. Может, отчаянное желание как можно скорее встать на ноги и не быть обузой. А может, просто характер такой: не сдаваться, идти вперед, несмотря ни на что. Сплав настоящего Георгия Хабарова и Сергея Михайловича получился видимо просто огонь.

Через несколько дней я уже шустро передвигался по отделению, сначала придерживаясь за стены, потом всё увереннее, и начал осваивать лестницу. Это было настоящее испытание. Каждая ступенька давалась с трудом, каждый подъем сопровождался болью в культе и обильным потом. Но я упрямо шел дальше, раз за разом, час за часом. Тетя Валя ходила рядом, страховала, подбадривала:

— Молодец, Егорушка! Вот так, не торопись! Еще одну ступеньку, еще одну!

Из госпиталя меня выпишут двадцать седьмого марта, но я совершенно не переживаю, где и как мне придется перекантовываться до возвращения в Горький Виктора Семёновича.

Меня уже посетили мои бывшие товарищи по палате: Канц Соломон Абрамович заглянул, бойко передвигаясь на таком же протезе так у меня опираясь на палку, и капитан Маркин прихромал, он тоже вполне прилично уже освоил свой пыточный станок. Они оба пригласили меня к себе в гости и заверили, что к моему отъезду в Сталинград в моем распоряжении будут опытные образцы протезов новой конструкции.

— Работаем, Георгий, работаем, — говорил Соломон Абрамович, сияя. — На заводе нам выделили небольшой участок и отрядили двух толковых мастеров. Настоящих специалистов, которые понимают, что делают. Они уже вникли и говорят, что это будет нечто. Еще десятка два, не меньше, постоянно остаются сверхурочно помогать на новом участке. Сдача отходов и брака повысилась уже на два процента, а парторг сказал, как сделаешь первые протезы мы клич кинем по всему наркомату и дюраля у тебя будет сколько надо.

— И мне материалы хорошие дали, — добавил Маркин. — Конечно не дюраль авиационный, а сталь, но очень хорошую. Не лепим из чего попало, а делаем как надо.

Я, конечно, надеюсь на это, но стараюсь не обольщаться и по полной программе терминировался со своей деревянной ногой. Каждый день, каждый час. Хожу по коридорам, поднимаюсь и спускаюсь по лестницам, учусь держать равновесие и не падать.

Но это не моё главное занятие. Основное, чем я занимаюсь, это напряженный мыслительный процесс. Я, наверное, действительно двадцать пять часов в сутки, именно двадцать пять, а не двадцать четыре, думаю только об одном: как и чем мне придется заниматься в разрушенном под ноль городе? Что там осталось? С чего начинать? Где жить? Как организовать работу? Вопросы множатся, ответов нет.

Моя попытка узнать, как там сейчас обстоят дела, потерпела полное фиаско. Единственное, что я точно узнал, было то, что раненые оттуда поступать перестали. Всё, больше ничего. Никаких подробностей, никаких деталей. Молчание, как будто город провалился сквозь землю.

А вот о судьбе своей родной 13-й гвардейской стрелковой дивизии я узнал, и это стало для меня настоящим праздником души. В середине марта в Горький приехал на три дня в отпуск, после тяжелого ранения, полученного буквально в последние часы боев в Сталинграде, майор Ерофеев, один из офицеров штаба дивизии, с которым мне не раз приходилось сталкиваться во время боев. Толковый офицер, спокойный, рассудительный, из тех, кто в самой страшной суматохе боя не теряет головы.

Его жена, оказывается, была сотрудницей нашего госпиталя и, более того, членом парткома. И естественно, рассказала супругу о скандале во время моего приема.

Майор даже подпрыгнул от радости, узнав, что я жив. О реакцию моего однополчанина мне рассказала его супруга.

— Хабаров?! Егор Хабаров?! Так он здесь?! — кричал он жене прямо в коридоре, не стесняясь любопытных взглядов. — Веди меня к нему немедленно!

Оказывается, в дивизии пошел слух, что я умер на госпитальной койке где-то в тылу, а кто-то видел, как меня выносили из окопа без сознания, истекающего кровью, и решил, что не выжил.

Нашей совместной радости не было границ в буквальном смысле слова. Майор пришел ко мне рано утром и пробыл у меня весь день, пока его жена была занята в госпитале. Мы говорили, говорили без умолку, перебивая друг друга, вспоминая, смеясь и порой утирая слезы.

Я успел расспросить о всех, кого вспомнил. О лейтенанте Корнееве, который командовал соседним взводом. О сержанте Матвееве, лучшем снайпере роты и батальона. О старшине Петрове, который мог достать всё что угодно, от американской тушенки до немецкого бинокля. О молоденьком связисте Ванюшке, которому было всего восемнадцать.

К моей великой радости, почти все, о ком я спросил, дожили до победного окончания Сталинградской битвы и сейчас были в составе дивизии, на отдыхе и переформировании. Дивизия в первых числах февраля была выведена из разрушенного города и уже больше месяца находится в резерве Ставки Верховного Главнокомандования.

— Отдыхаем, Егор, отдыхаем, — рассказывал Ерофеев, закуривая папиросу, мы с ним сидели на запасной лестнице где у отделения была курилка. — Пополнение получили, технику новую. Кормят хорошо, три раза в день горячее. Баню организовали, представляешь? Настоящую баню с паром! После Сталинграда это как попасть в рай.

Дивизионным командиром по-прежнему является генерал Родимцев, но ходят упорные слухи, что со дня на день Александр Иванович покинет дивизию и уйдет на повышение. Он сам это упорно отрицает, и пара любопытных даже получили свои сутки ареста за ненужные вопросы комдиву. Но опытных вояк не проведешь, и бывалые воины видят, что любимый комдив, с которым дивизия прошла уже такой славный боевой путь, готовится сдавать дела.

— Видишь ли, Егор, — доверительно говорил майор, понизив голос, хотя на лестнице мы были одни, — Родимцев генерал теперь известный. Сталинград, переправа под огнем, Мамаев курган, всё это гремит на всю страну. Его наверх тянут, в корпус или даже в армию. Понимаешь, какой рост? А дивизия... Дивизия останется, и мы с ней останемся.

Визит однополчанина был бальзамом на мою израненную душу. Я, несмотря на уже принятое решение о своей мирной жизни, на самом деле всё никак до конца не мог успокоиться и смириться с тем несчастьем, что произошло со мной. И даже втайне вынашивал планы в случае успешности протезной «авантюры», если протез действительно получится хорошим, по-настоящему функциональным, попробовать вернуться в строй. Может, не в пехоту, конечно, но куда-нибудь в штаб, в тыловые службы, да хоть офицером в комендатуру.

Я об этом никому не говорил, даже самому себе признаться боялся до конца, но эта идея была одним из побудительных мотивов моей такой интенсивной работы над нашим новым протезом. Сделать его не просто для инвалидов, а для тех, кто хочет вернуться к полноценной жизни, к работе, может быть, даже к службе.

И вот, неожиданно для себя, всё это взял и выложил майору. Слова сами полились и я не мог остановиться.

— Вот думаю, товарищ майор, — говорил я, глядя в пол, — если протез нормальный получится, может, попробовать вернуться? Ну не в строй, понятно, а в тыл дивизии? В хозяйственную часть, в интендантство, в комендатуру туже? Я же не совсем калека, могу еще пользу принести...

Он внимательно выслушал меня, не перебивая, сидя на специально поставленной лавочке и попыхивая папиросой. А потом огорошил своим ответом.

— Ты, Егор, — в дивизии большинство тех, кто называл меня по имени, использовали именно этот вариант, — оказывается, просто дурак. И я говорю это тебе как друг, как однополчанин, а не как старший по званию.

Он затушил папиросу о край консервной банки, приспособленной под пепельницу, и посмотрел мне прямо в глаза:

— Всё. Забудь. Ты своё отвоевал. С лихвой. Под Сталинградом остались тысячи, десятки тысяч, которые уже никогда не вернутся. А ты вернулся. Живой. С головой на плечах. Смотри, какая у тебя голова! Надо же такое придумать: протез новой конструкции, чертежи, расчеты. И это всего с семью-то классами образования! Ты понимаешь, что ты сделал? Ты, простой пехотный лейтеха, по большому счету только начавший жить и нормального металлообрабатывающего станка еще не видевший, придумал то, над чем инженеры бьются!

Он встал, пробежался по лестнице, потом снова сел и продолжил, уже спокойнее:

— Осенью пойдешь учиться в вечернюю школу. Уверен, что в Сталинграде для таких, как ты, она будет. Город восстанавливать надо, людей учить надо. В крайнем случае, сам организуешь, возможность у тебя для этого будет. Виктор Семёнович не зря тебя в Сталинград везет. И для страны, и для народа ты больше пользы принесешь уже в тылу, с такой головой, как у тебя. Строй город, делай протезы для инвалидов, учи людей. Это тоже фронт, понимаешь? Тыловой, но не менее важный.

Я ничего не сказал своему однополчанину в ответ, только кивнул. Но глупостями голову действительно перестал забивать тут же, как отрезало. И начал серьёзно готовиться к будущей работе в Сталинграде.

Двадцать пятого марта, во время обеда, я как раз доедал свою порцию перловой каши с кусочком американской тушенки, в госпиталь приехали два товарища с авиазавода. Оба в засаленных ватниках, в замызганных кепках, но с такими глазами, которые сразу выдавали в них не простых рабочих, а людей увлеченных, влюбленных в свое дело.

Они с заговорщическим видом предложили мне поехать, как они выразились, немного понизив голоса и оглядываясь по сторонам, на «экскурсию» к ним на завод.

Сердце у меня в груди заколотилось так сильно, что я всерьез забеспокоился, что оно сейчас выскочит из груди и упадет прямо на тарелку с недоеденной кашей.

Тайны мадридского двора видны, на самом деле, невооруженным глазом: Канц держит своё слово, и меня ждет для апробации первый сделанный под его руководством протез нашей конструкции.

— Ну что, товарищ Хабаров, поедем? — спросил старший из двоих, плотный мужик лет сорока с хитрыми глазами. — Посмотрите на нашу работу. Может, что подсказать сможете, раз вы такой спец по протезам.

— Поеду, — сказал я, стараясь, чтобы голос не дрожал от волнения. — Конечно поеду. Только мне разрешение нужно у старшей медсестры получить.

— Уже получено, — улыбнулся второй, помоложе. — Мы не просто так приехали. Всё согласовано, всё оформлено. Едем?

Я встал, схватил костыли, протез для дальних выходов я пока не надевал, берег культю, и пошел к выходу. На душе было светло и тревожно одновременно.

Началось. Настоящая работа началась.

Глава 10

Своё обещание: вручить первые два протеза, изготовленные на авиазаводе, мне и капитану Маркину, Соломон Абрамович не сдержал. Но не по злому умыслу или забывчивости, а по совсем другим причинам.

Он очень спешил это сделать, торопился, горел желанием увидеть результат своих трудов. И первый образец, изготовленный в спешке, с неизбежными ошибками и недочетами, пришлось отправить в утиль. Дюраль — материал капризный, требует точности, а торопливость обернулась браком. Со вторым образцом он уже не спешил, работал вдумчиво, методично, и решил сначала испытать его на себе, кто лучше поймет все достоинства и недостатки конструкции, как не сам инвалид войны, потерявший ногу?

А вот третий экземпляр действительно ждал меня, и это ожидание было похоже на предвкушение чуда.

Испытания на самом себе оказались очень удачными, и Канц внес небольшие, но принципиально важные изменения в конструкцию. В итоге можно сказать, получил изделие, готовое к полноценной эксплуатации, а не просто экспериментальный макет. Главным изменением, которое он с гордостью мне потом показывал, была специальная индивидуальная вставка в культеприемную гильзу — своеобразную прокладка между телом и металлом, которая делала ношение протеза несравненно более комфортным.

Для изготовления её основы он приспособил гипсовые бинты, те самые, которыми в госпиталях накладывают повязки на переломы. С меня сразу же, как только я прибыл на завод, сняли все необходимые мерки. Это была целая процедура, два мастера аккуратно, почти благоговейно обматывали культю влажными гипсовыми бинтами, формируя точный слепок. Потом этот слепок осторожно сняли, сделали по нему вставку и отправили её на сушку в специальную печь.

А мне тем временем Канц начал показывать свои достижения, и я шел за ним по цеху, прихрамывая на костылях, но с замирающим от волнения сердцем.

Не знаю, чем он занимался на заводе раньше, может, был начальником какого-то участка, а может, просто опытным инженером-конструктором, но экспериментальный протезный участок был великолепным. Просто поразительным по своей организованности и продуманности. Не верилось, что он появился здесь всего несколько дней назад, в конце прошлой недели. Всё было расставлено по местам, каждый инструмент на своем месте, чертежи аккуратно разложены на столе, заготовки рассортированы по размерам.

Кроме самого Канца на участке работало всего двое постоянных мастеров, оба пожилые, опытные люди с золотыми руками, и несколько добровольных помощников разных возрастов. Среди последних я заметил и совсем молодых парней лет семнадцати-восемнадцати, которые, видимо, еще не были призваны в армию, и мужчин постарше, инвалидов с различными увечьями, которые хотели быть полезными.

— Сколько протезов вы сможете изготавливать за рабочий день? — спросил я, внимательно всё осмотрев, прикинув в уме производительность участка.

— Всё зависит от поступления дюраля, — без раздумий ответил Канц. — Если не будет перебоев с материалом, то реально делать даже пару протезов в день. Один за смену это уже проверенная норма. Конечно, это, наверное, капля в море по сравнению с тем, сколько у нас инвалидов по всей стране, но лиха беда начало. Главное, отладить технологию, наладить производство, а там глядишь, и другие заводы подключатся.

Он действительно, наверное, стоящий инженер, и по всему видно, что владеет ситуацией на все сто процентов. Говорит четко, конкретно, без лишних слов.

— Вы, Соломон Абрамович, уже два дня испытываете свой образец, — сказал я, переходя к самому важному вопросу. — И как он вам? Есть замечания? Что нужно доработать?

— Замечательно, Георгий Васильевич, просто замечательно, — Канц пройдоха еще тот, стал называть меня по имени-отчеству сразу же, как мы начали совместную работу, хотя я моложе его лет на тридцать. Видимо, так он выказывал уважение к моей идее. — Первый день, правда, еще были проблемы: натирало в двух местах, ремни врезались, баланс был не совсем точный. Но мы их оперативно устранили, подточили, подрегулировали, и думаю, ваш экземпляр будет почти без замечаний. Мы все эти недостатки учли заранее.

Он помолчал, потом добавил более серьезным тоном:

— Только имейте в виду, Георгий Васильевич: ходить по очень неровным поверхностям, по камням, по разбитым дорогам, конечно, надо с осторожностью. А бегать и прыгать вообще не стоит, конструкция всё-таки хрупкая, алюминий не сталь. Дюраль, конечно, авиационный, прочный, но нагрузки имеют свои пределы. У нашего друга капитана Маркина в этом отношении изделие будет повыносливее, там сталь, понимаете? Тяжелее, зато надежнее. Он мне вчера вечером звонил, хвастался, у него первое настоящее изделие будет готово завтра. Так что вы не одиноки в своих экспериментах.

— Вы когда в Сталинград уезжаете? — спросил он после небольшой паузы.

— Должны быть там первого апреля, так по плану, — пожал я плечами. — А как в реальности получится, не знаю. Дороги сейчас, война, всякое может случиться. Может, раньше приедем, может, позже.

— Ну, тогда железно будет у вас два протеза перед отъездом, — уверенно сказал Канц. — Мой дюралевый и капитанский стальной. Выбирайте, какой больше нравится, а лучше берите оба. На разные случаи жизни.

Мы еще раз обсудили и внимательно посмотрели все чертежи, я вносил свои замечания, основанные на знаниях из будущего, Канц свои, основанные на инженерном опыте, и осмотрели уже готовые заготовки и полуфабрикаты, лежавшие на длинном верстаке. Вместе с нами в этом деле деятельное участие принимали оба постоянных мастера участка: один, Иван Петрович, лет шестидесяти, с седыми усами и добрыми глазами, второй помоложе, Степан Андреевич, лет сорока пяти, молчаливый, но очень толковый.

Сразу было видно, что за новое дело они болеют всей душой, вкладывают в него не просто руки, а частичку себя. Это было то самое отношение к работе, которое я видел у лучших солдат в своей роте, когда человек делает дело не по приказу, а по внутренней потребности.

Незаметно подошло время пробовать мне самому новый протез. Гипсовая вставка уже высохла, была тщательно обработана, на неё надели специальный меховой чехол и установлили в гильзу.

С громко бьющимся сердцем, мне слышался его стук в ушах, и дрожащими руками, я сел на специальную невысокую кушетку, обитую чем-то мягким, и начал надевать протез на свою изуродованную ногу.

Руки дрожали так сильно, словно я промерз на морозе, что у меня ничего не получалось. Пальцы не слушались, ремни выскальзывали, застежки не застегивались. Канцевские мастера, Иван Петрович и Степан Андреевич, молча помогли мне, аккуратно, без лишней жалости, но с пониманием. Они застегнули все ремни, проверили плотность посадки, и я, опираясь на их крепкие руки, медленно встал с кушетки.

Первые секунды я боялся перенести вес тела на протез. Вдруг сломается? Вдруг не выдержит? Но потом решился.

Тренировки с костылями и тем пыточным станком, старым госпитальным протезом, сделали своё дело. Я стоял на ногах твердо и уверенно, без качки, без страха упасть. Протез сидел на ноге как влитой, и я его почти не чувствовал. Просто невероятное ощущение! Вместо тяжелой, грубой, давящей конструкции, что-то легкое, удобное, почти естественное.

— Садись, — скомандовал Канц неожиданно хриплым голосом, и я заметил, что он отвернулся, вытирая глаза. — У тебя сорок второй размер?

Я не сразу понял, что он спрашивает, про что? про культю? но быстро сообразил, что речь о размере обуви.

— Да, сорок второй, — подтвердил я.

— Несите! — скомандовал Канц, обращаясь к добровольным помощникам.

Они куда-то метнулись за перегородку, и через минуту вернулись, неся что-то завернутое в газету.

Добровольные помощники Канца принесли откуда-то пару новых хромовых сапог, настоящих офицерских хромачей, которые в свете заводских ламп блестели, как зеркало. Через несколько минут я в них переобулся. Вернее, переобулась моя настоящая, живая нога, а на протез мне сапог просто аккуратно надели, просто натянув его.

Но это было ещё не всё. Мне принесли ещё и настоящую трость: изящную, из какого-то редкого, не нашего дерева, темного, с красивым рисунком текстуры, с набалдашником из полированной кости. Канц объяснил, что эту трость, мне как герою войны подарил какой-то заводской старичок-конструктор, проработавший на заводе всю жизнь.

— Он хотел вручить её лично, прийти сюда, познакомиться, — рассказывал Кац, — но потом передумал. Сказал, что у него больное сердце, и сильные эмоции ему уже вредны, может не выдержать. Вот и попросил меня передать. А ещё велел сказать, что гордится тем, что его трость послужит такому молодому герою.

У Канца, пройдохи и хитреца, на участке оказалось и большое ростовое зеркало в деревянной раме, стоявшее в углу. Он сразу же подвел меня к нему, придерживая за локоть.

— Любуйся, — коротко сказал он, и в его голосе слышалась гордость.

Любоваться действительно было чем. В зеркале я увидел себя, молодого мужчину в хороших хромовых сапогах, с тростью в руке, стоящего прямо, без костылей, без опоры. Мои ноги ничем не отличались одна от другой: абсолютно одинаковая длина, одинаковая толщина, благодаря сапогу на протезе, одинаковая постановка.

Я медленно сделал несколько шагов от зеркала к верстаку и обратно, и чуть не заплакал от нахлынувших чувств. С помощью трости небольшая хромота скрадывалась полностью, и только очень знающий человек, специалист по протезированию, может сказать, что у молодого красавца в новеньких хромачах нет одной ноги. Для всех остальных я выглядел просто как человек, слегка прихрамывающий, может быть, из-за старого ранения.

— Спасибо, Соломон Абрамович, — сказал я дрогнувшим голосом, с трудом сдерживая слезы. — Спасибо вам огромное. Вы не представляете, что вы для меня сделали.

Канц в ответ весело засмеялся, громко, раскатисто, от души, и повернулся к своим сотрудникам, молча наблюдавшим за нами и тоже утиравшим глаза.

— Слышите? Он говорит мне спасибо! — обратился он к ним с наигранным возмущением. — Сам придумал этот протез, сделал все расчеты, все эскизы, а мне спасибо говорит!

— Так вы же, Соломон Абрамович, тоже не всё время лежали на больничной койке, — возразил я, улыбаясь сквозь слезы. — Это вы воплотили идею в жизнь, вы организовали всё это производство, вы нашли мастеров, материалы...

— Не спорю, моё участие есть, и, наверное, не малое, — согласился Канц, становясь серьезнее. — Но идея-то чья? Кто сделал первые наброски? Кто придумал эту систему амортизации, эту конструкцию стопы? Скромничать не надо, Георгий Васильевич. Всем говорю и буду говорить: главная роль в создании этого протеза принадлежит Георгию Васильевичу Хабарову. Вы — автор, а мы все только исполнители.

После закончившегося переобувания, я так и остался в подаренных сапогах, меня неожиданно пригласили к самому товарищу Семёну Алексеевичу Лавочкину, уже легендарному советскому авиаконструктору, создателю знаменитых Ла-5, которые я сам видел в деле в небе над Сталинградом, главному человеку на Горьковском авиационном заводе №21.

Мы поднялись на второй этаж административного корпуса, прошли по длинному коридору, и Канц постучал в обитую дерматином дверь с табличкой «Главный конструктор».

— Войдите! — послышался из-за двери энергичный голос.

Семёну Алексеевичу долго рассусоливать со мной было, конечно, некогда, на столе лежали горы чертежей, на стене висели схемы каких-то новых самолетов, но он захотел увидеть меня лично. Он встал из-за стола, обошел его и пожал мне руку, крепко, по-мужски.

— Товарищ Хабаров, — сказал он, внимательно глядя мне в глаза, — я слышал о вашей инициативе от Соломона Абрамовича. Хочу сказать вам: это очень правильная, нужная работа. Наша страна сейчас получает тысячи инвалидов войны, и мы должны дать им возможность вернуться к полноценной жизни. Ваш протез это не просто техническое изделие, это возвращение людям надежды.

Он помолчал, потом продолжил:

— А самое главное, я хочу сказать вам: лично я постараюсь сделать всё от меня зависящее, чтобы ваш протез начал выпускаться серийно. Я уже говорил с директором завода, будем поднимать вопрос в наркомате. Это нужно стране, понимаете? Авиация авиацией, но о людях тоже забывать нельзя.

Я вышел из кабинета Лавочкина окрыленный, почти не чувствуя под собой ног, ни здоровой, ни протезной.

В госпиталь я вернулся буквально чуть ли не на седьмом небе от счастья, в новых сапогах, с тростью, на новом протезе. И первый знакомый человек на моем пути оказалась тётя Валя, моя верная помощница в освоении первого, госпитального протеза.

Она шла по коридору с какими-то бумагами в руках, увидела меня и остановилась как вкопанная. Остановилась от изумления, сложила руки на груди, открыла рот, а потом неожиданно заплакала, беззвучно, крупными слезами.

— Егорушка, какой ты... — начала она, но что именно «какой я», мне не довелось узнать.

Тётя Валя махнула рукой, всхлипнула и обняла меня, крепко, по-матерински, прижав мою голову к своему плечу.

— Какой же ты молодец, — прошептала она мне на ухо. — Какой же ты умница. Ты, Егорушка, настоящий человек.

Следующим утром, двадцать четвертого марта, меня ждал аналогичный визит на ГАЗ, Горьковский автомобильный завод, где работал над своим вариантом протеза бывший капитан Василий Иванович Маркин.

Младший Маркин, так мы с Канцем его между собой называли, хотя по возрасту он был старше меня, был уже на протезе. На своем, стальном, более тяжелом, но и более прочном. Он не спешил, как Канц, и первый же экземпляр у него получился вполне рабочим, который он тоже сразу начал апробировать на себе.

— Ну что, Георгий, смотри, — сказал он мне, расхаживая по цеху. — Твоя идея работает! И еще как работает!

Его протез, к моему удивлению, получился не таким тяжелым, как мы первоначально думали, когда обсуждали материалы. Василий запомнил слова Канца об избыточной прочности конструкции и решил её сразу немного облегчить, сделав некоторые элементы более тонкими, убрав лишний металл там, где это было возможно без ущерба для прочности.

Ситуация с кадрами у него была один в один, как у Канца: два постоянных опытных мастера и достаточное количество добровольных помощников, молодых ребят и пожилых рабочих, которые хотели внести свой вклад в общее дело. Как итог, практически никаких производственных проблем, работа шла как по маслу.

Соломон Абрамович своё слово сдержал, и четвертый образец дюралевого протеза уже прибыл в распоряжение Василия Ивановича Маркина. Он, в свою очередь, отправил своё изделие, стальной протез, Канцу для испытаний и сравнения. Как и Канц, Василий тоже организовал мне еще одни хромовые сапоги.

На этом мы договорились самоуправством в распределении протезов больше не заниматься. Теперь они наверняка будут все взяты на учет соответствующими людьми из райкома или обкома, как ни как это дело идет по личному приказу товарища Сталина. Нам было велено передать всю документацию, все чертежи, все образцы в вышестоящие инстанции для дальнейшего внедрения.

Около полудня двадцать седьмого марта, когда я уже практически собрал свои немногочисленные вещи и морально готовился к отъезду, вернулся из отпуска Виктор Семёнович и сразу же, не заходя к себе, пришел ко мне в палату.

Он выглядел усталым, но довольным. Привел в порядок все свои личные дела и успел уже побывать в обкоме партии, где его ждали пришедшие из Москвы документы с печатями и подписями.

— Ну что, Егор, — сказал он, присаживаясь на мою койку, — готов к отъезду? Едем в Сталинград, поднимать город из руин.

Я уже был полностью и душевно, и материально, готов отправляться в Сталинград. Не знаю, как правильно сказать: служить или работать, но суть была одна, ехать туда, где меня ждало новое дело, новая жизнь, новые задачи.

Отъезд из Горького мы наметили на следующее утро, двадцать восьмого марта тысяча девятьсот сорок третьего года.

И у меня теперь было два протеза, дюралевый от Каца и стальной от Маркина, две пары хромовых сапог, трость из редкого дерева и надежда на то, что я еще смогу быть полезен своей стране.

Глава 11

В Сталинград мы едем на трех машинах, выделенных Горьковским обкомом партии. Вернее, не на трех, а тремя машинами в составе небольшого кортежа. В одной машине едем мы с Виктором Семёновичем, с водителем и сопровождающим товарищем. А другие две машины везут что-то в Сталинградский обком партии, какие-то грузы и документы, а возможно и оборудование. Что конкретно я лично не знаю, мне это знать не положено по моему статусу. Спрашивать у товарища Андреева, нашего водителя, и у сопровождающего я, естественно, не буду, не моё это дело, незачем лезть куда не просят.

Наш сопровождающий практически весь седой, худощавый мужчина неопределенного возраста, но не старше пятидесяти, со свежим очень аккуратным, не уродующим его лица, шрамом на левой щеке и темных очках. Шрам тонкий, ровный, видимо, от ножа или осколка. На нём китель старого образца, ещё довоенного покроя, выцветший, но чистый и отглаженный со следами от снятых орденов.

Их три и и мой наметанный глаз дал мне основания предположить, что это скорее всего от орденов Ленина, Красного Знамени и абсолютно точно один от Звездочки. Эти ордена носятся еще на не колодках, а прикручиваются.

В кобуре на боку не ТТ, как у большинства офицеров сейчас, а старый добрый наган, оружие надёжное, проверенное ещё Гражданской войной.

Представился он, несмотря на свой серьёзный, даже суровый внешний вид, просто и по-человечески: Антоном. Без фамилии, без звания, без должности. Просто Антон. Я сразу понял, что это человек из особых органов, из тех, кто не афиширует свою принадлежность к НКВД. Никакого негатива у меня к нему не возникло: шрам на лице, наверняка ранняя седина и конечно ордена, два из которых точно боевые. Разве может такой офицер вызвать негатив.

Последнюю ночь я ночевал в госпитале, в своей все еще пустой палате. Спал плохо, ворочался, то и дело просыпался. Всё думал о предстоящей дороге, о Сталинграде, о том, что меня там ждёт. Волновался, хотя старался этого не показывать даже самому себе.

Ровно в семь ноль-ноль, когда за окном ещё только начинало сереть от рассвета, ко мне зашёл Виктор Семёнович. Он выглядел бодрым, свежим, выспавшимся, видно, что привык к военному режиму и умеет отдыхать когда надо.

— Доброе утро, Георгий, — поздоровался он и тут же, не дожидаясь моего ответа, скомандовал. — По коням! Машины уже ждут у входа. Время не ждёт.

Персонал госпиталя со мной попрощался ещё вчера вечером. Были слёзы, объятия и искренние пожелания счастливого пути и успехов, в том числе и в личной жизни. А в такую рань на рабочих местах было только двое: молоденькая медсестра, которую я видел всего второй раз, и мой ангел-хранитель, тётя Валя.

Она заплакала, как только увидела меня с вещмешком за плечами, неожиданно перекрестила меня, три пальца щепотью ко лбу, груди, правому и левому плечу и поцеловала в лоб, как мать целует сына перед дальней дорогой.

— Егорушка, соколик, береги себя, — говорила она сквозь слёзы, всхлипывая. — В пекло лезь поменьше. Ты своё уже отвоевал, слышишь? Своё отвоевал. Теперь живи, работай, но не лезь больше под пули. Обещай мне.

— Обещаю, тётя Валя, — сказал я, обнимая её. — Спасибо вам за всё. Вы мне жизнь спасли, честное слово. Без вас я бы не выжил.

— Ну что ты, что ты, — отмахнулась она, утирая слёзы краем халата. — Это Господь тебя спас, а я только руки приложила. Иди, иди, Егорушка. Бог с тобой.

Перед тем как отправиться в дорогу, мы неожиданно для меня заехали в местный районный военкомат, серое двухэтажное здание в центре Горького.

— Зачем мы сюда? — спросил я у Виктора Семёновича, когда мы подъехали.

— Надо тебе кое-что получить, — загадочно ответил он. — Увидишь сам.

Оказывается, мне было положено табельное оружие, в Сталинград я должен был ехать вооружённым, как полагается офицеру действующей армии, пусть и отправленному в тыл. Похоже мой правовой статус очень интересный, не удивлюсь, если меня начнут производить в следующие звания.

В ружейной комнате военкомата я получил, расписавшись в потёртой ведомости за его получение, новый ТТ с заводской смазкой, пахнущий ружейным маслом, новенькую, ещё не ношенную портупею с кобурой из хорошей кожи и три снаряжённых магазина, двадцать четыре патрона калибра 7,62 мм.

Сначала мне хотели выдать только два, по инструкции так положено, но присутствующий при этом районный военком, подполковник лет пятидесяти с орденом Красного Знамени на груди, посмотрел на мои награды и приказал старшине, выдававшему оружие:

— Выдайте три магазина. Боевой офицер, да ещё и со звёздами на груди, не должен быть недовооружён. Мало ли что в дороге случиться может. Война всё-таки.

То, что меня вооружат, было для меня большой неожиданностью, но очень приятной. Первый пистолет на фронте у меня появился ещё под Москвой, трофейный вальтер, потом был ТТ, и без оружия я себя чувствовал определённо не в своей тарелке, словно чего-то важного не хватает.

Портупея тоже дело привычное. Я быстро надел её, затянул ремни, так, чтобы кобура сидела удобно на левом боку, откуда правой рукой легко достать, и уже хотел убрать пистолет в кобуру, но военком остановил меня:

— Погоди, лейтенант. Надо же проверить, как инструмент работает. Оружие новое, с завода, кто его знает, как оно пристреляно. Пойдём в тир, опробуем.

Небольшой тир был тут же, рядом с ружейной комнатой, длинный узкий подвал с бетонными стенами, пропахший порохом и оружейным маслом. Мишени висели на расстоянии двадцать пять метров, стандартная дистанция для пистолета.

Я с удовольствием зарядил обойму в рукоять, передёрнул затвор, отправив патрон в патронник, и расстрелял полную обойму: восемь выстрелов. Первые три выстрела я делал медленно, аккуратно, прицеливаясь, привыкая к оружию, чувствуя его отдачу, его характер.

Каждый пистолет индивидуален, как человек. Этот бил чуть влево и чуть вверх, совсем немного, не больше сантиметра, но я это сразу почувствовал. Первых трёх выстрелов мне за глаза хватило, чтобы разобраться с особенностями боя пистолета, с его норовом, с тем, куда он норовит уводить пулю. Скорректировал прицеливание, и следующими пятью выстрелами выбил сорок девять очков из возможных пятидесяти. Почти идеальный результат для незнакомого оружия.

— Вот теперь порядок, — военком с довольным видом подал мне снятую мишень, на которой чернели восемь пробоин. — С оружием познакомился, пристрелялся. Стрелок ты, я смотрю, отменный, стреляешь как снайпер. Счастливой дороги вам, товарищи. И приведите Сталинград в порядок, слышите? Город-герой должен быть восстановлен.

В военкомате пришлось задержаться ещё минут на сорок. Оружие обязательно надо было почистить, таков устав, таков порядок. Нельзя убирать в кобуру пистолет после стрельбы, не прочистив ствол, не смазав механизмы.

Чистка боевого оружия всегда мне доставляла удовольствие. Это было как медитация, как успокоительная процедура. Я садился, раскладывал на газете или на чистой тряпке детали, доставал принадлежности, ветошь, масло. И начинал методично, не торопясь, чистить. Ствол сначала сухой ветошью, потом промасленной. Затвор, возвратная пружина, боевая личина, всё по порядку.

Я успокаивался во время этой работы, повышалось настроение и появлялась какая-то дополнительная уверенность в себе. Сейчас это было еще связано с тем, что чистка оружия напомнила мне о фронте, о боевых товарищах, о том времени, когда я был полноценным бойцом, а не инвалидом в госпитале.

Правда, было небольшое отличие от обычного: настроение резко поднялось ещё раньше, когда я взял в руки свой новый табельный пистолет, почувствовал его вес, его холодную металлическую поверхность. А уверенность в себе просто взлетела в небо, когда я выбил первую десятку на мишени и понял, что не разучился стрелять, что рука твёрдая, глаз верный.

Я опять на коне! Я опять в строю! Пусть не в боевом, но всё-таки в строю.

Виктор Семёнович всё понял без слов, он сам военный человек и знает, что значит оружие для офицера. Когда я отстрелялся и вычистил пистолет, он молча, понимающе пожал мне руку. Крепко, по-мужски, с уважением.

Также молча это сделал и наш сопровождающий Антон, который всё это время стоял в сторонке и наблюдал. Его рукопожатие было очень крепким и уважительным, а железные пальцы так сжали мою ладонь так, что я почувствовал богатырскую силу этого человека.

Наконец мы тронулись в путь. Три машины, все «эмки», ГАЗ-М-1, надёжные довоенные автомобили, выстроились в колонну и покатили по улицам ещё спящего Горького к выезду из города.

Все они были внешне очень свежие, на спидометре нашего, я сумел разглядеть даже цифры пробега: три с половиной тысячи, это всего ничего.

Мы едем на юг, через Арзамас, Саранск, Пензу, Саратов и дальше вдоль Волги: Камышин и, наконец, Сталинград. Это почти тысяча километров, может, чуть больше. По военным дорогам сорок третьего года это возможно два дня пути, а то и три, в зависимости от состояния дорог и погоды и еще ряда факторов.

Антон, наш сопровождающий, ещё до выезда объяснил порядок движения:

— Слушайте внимательно, товарищи. Остановки в пути планируются только для заправки горючим и по физиологической необходимости. Всё остальное в расчёт не берётся. График движения жёсткий, отставать нельзя. Подкрепляться будем в движении и во время заправок бензином. Для этого в багажнике стоит корзина с едой: хлеб, сало, консервы американские, термоса с чаем. Ночевать будем в Саратове, там для нас зарезервированы места в гостинице обкома. Вопросы есть?

Вопросов не было. Всё было ясно и понятно.

***

Новая личность после попадания образовалась из органического слияния первоначального Георгия Хабарова, девятнадцати лет от роду, родившегося в тысяча девятьсот двадцать четвёртом году, и Сергея Михайловича Павлова, родившегося на двадцать пять лет позже и прожившего достаточно долго и, в общем-то, счастливо в своём времени.

Страшная госпитальная действительность и очень свежие воспоминания первоначального Георгия Хабарова практически доминировали в новом разуме, получившемся в результате этого слияния, во время его нахождения в госпитале. Поэтому он без проблем, не напрягаясь ни морально, ни умственно, вспоминал свою прежнюю жизнь Георгия Хабарова до момента попадания: детство на погранзаставе, смерть родителей, детский дом, школу, начало войны и фронт.

Но всё радикально изменилось чуть ли не по щелчку пальцев, когда кортеж машин выехал из Горького и покатил по просёлочным дорогам на юг.

Попадание активизировало такие ранние детские воспоминания Георгия, которые обычно люди не помнят или крайне редко вспоминают, да и то достаточно своеобразно, обрывками, фрагментами. Он безошибочно и в деталях вспомнил, как жил с родителями на погранзаставе: какая там была казарма, как пахло солдатской кашей, как отец его учил читать по букварю.

И как погибли родители, как он оказался в детском доме в Минске. И как ему страшно и тяжело жилось там поначалу.

И один в один также произошло с воспоминаниями Сергея Михайловича. В памяти человека, который по документам был девятнадцати лет от роду, всплыли возможные картины календарного будущего человечества, но реально это было его прошлое, прошлое Сергея Михайловича Павлова, уроженца тех самых мест, по которым они сейчас ехали.

Картины весны тысячи девятьсот пятидесятого года.

***

Пока мы ехали по городу, а потом по ближним пригородам, всё выглядело более-менее нормально. Обычная весенняя картина: грязь на дорогах, подтаявший снег в канавах, первые проталины на полях.

Но когда мы углубились в область, когда начали проезжать через сёла и деревни, когда поехали через поля и небольшие леса юга Горьковской области, я увидел то, что потрясло меня до глубины души.

Внешне всё выглядело вполне обыденно, даже мирно, до тех пор, пока нам не начали встречаться встречные машины и мы не увидели тех, кто работает на полях.

У меня реально заболело сердце и заплакала душа, когда я понял, что меня так поразило в увиденном.

Почти полное отсутствие взрослых мужчин! Это было страшное, жуткое зрелище. Практически одни женщины, женщины, женщины и ещё дети.

Женщины в кузовах машин, перевозящих людей на полевые работы. Женщины за рулём грузовиков и легковушек. Женщины за рычагами редких, драгоценных тракторов на полях, сутулые фигуры в ватниках и платках. Женщины и подростки там, где пашут на лошадях: худых, заморенных, еле переставляющих ноги лошадях.

На одной из обочин, километрах в пятидесяти от Горького, шла разгрузка лесовоза, тяжёлого грузовика, гружённого брёвнами. Толстые, метров по шесть длиной хлысты разгружали одни женщины, в замызганных ватниках, с измождёнными лицами. Они работали медленно, с видимым трудом, но упорно.

Здесь мы увидели первого мужчину. Он сидел на уже разгруженных хлыстах и неторопливо курил самокрутку, глядя куда-то в пространство. Водитель нашей машины, даже притормозил, увидев его, видимо, удивился, что мужик сидит и не помогает женщинам.

Но когда мы поравнялись с лесовозом, всё стало ясно. Мужик явно был богатырских статей: широкоплечий, с мощной грудью, если бы не одно страшное «но». У него была только одна рука и одна нога. Левая рука по плечо и правая нога выше колена, просто обрубки, пустые рукава и штанины, подвёрнутые и приколотые булавками. Костыли аккуратно были приставлены рядом.

— Господи, — прошептал Виктор Семёнович. — Вот она, цена победы.

После этого мужики стали попадаться нам чуть ли не пачками. Но почти все они были безногие или безрукие инвалиды. Кто на костылях, кто с пустыми рукавами, кто с повязками на глазах или просто пустыми глазницами.

Несколько раз мы видели и внешне настолько хилых и тщедушных мужиков, что непонятно было, на чём в них душа держится. Это были наверное те, кого не взяли на фронт по здоровью: дистрофики, туберкулёзники, инвалиды детства. Или следы ранений просто были не видны. Еще стали попадаться и старики. Все они тоже работали, надрывались, тянули лямку, и было видно было, как им тяжко.

Останавливаться для обеда после таких видов не было желания ни у кого. Кусок хлеба просто не лез в горло, застревал комом. Как можно есть, когда видишь, что творится в стране? Когда понимаешь, какой ценой досталась эта война?

Поэтому трёх очень коротких остановок для заправки оказалось более чем достаточно. Мы ели на ходу, запихивая по куску хлеба с салом, по кружке чая из термоса. Молча, глядя в окна на проплывающие мимо картины разорённой страны.

Везде на заправках нас обслуживали опять женщины: молодые и не очень, в грязных ватниках, с красными от ветра и работы лицами. Но рядом с ними мы всегда видели взрослых, нормального вида и здоровья мужчин. Все они были в форме и при оружии, автоматы, винтовки, у кого-то пистолеты в кобурах.

Война есть война, и заправки это режимные объекты, стратегические пункты, которые тщательно охраняются. Бензин это кровь армии, без горючего не поедет ни одна машина, ни один танк. Поэтому охрана строгая, бдительная.

Ночевали мы действительно в Саратове, в гостинице обкома партии неплохом трёхэтажном здании в центре города. Нам дали отдельные комнаты, накормили горячим ужином: щи, каша, даже котлета была. После дороги это показалось царским пиром.

Утром тронулись рано, ещё до рассвета. Впереди оставалось километров четыреста до Сталинграда, реально целый день пути или даже больше, тут много следов прошедших намного южнее боев, которые затрудняют наше движение. На дорогах даже пробки, когда в обоих направлениях идут какие-то колонны. Ехали теперь вдоль Волги. Великая русская река, широкая, могучая, плыла слева от дороги.

В Сталинград мы въехали ночью, сразу после полуночи, уже тридцатого марта. Было темно, холодно, дул пронизывающий ветер с Волги.

Городская улица, если так можно было назвать расчищенное от развалин, засыпанное свежим, но уже укатанным щебнем пространство, даже освещалась редкими фонарями. Тусклый желтоватый свет выхватывал из темноты остовы разрушенных зданий, груды кирпича, торчащие из земли обломки труб и балок.

Сразу на въезде в город мы расстались с нашими попутчиками, две другие машины свернули куда-то влево, а мы поехали прямо. Проехав неожиданно достаточно быстро, меньше чем за час, в самый южный район города, мы остановились возле трехэтажного здания.

Это здание, в отличие от всего, что мы видели вокруг, выглядело достаточно прилично: целая крыша, целые стены, застеклённые окна. И все окна этого здания непривычно ярко светились в очень тёмной южной ночи, создавая странный контраст с мёртвым, разрушенным городом вокруг.

— Приехали, — сказал Виктор Семёнович. — Это здание Сталинградского обкома и горкома ВКП(б). Здесь нас ждут.

Я вышел из машины, опираясь на трость, и огляделся. Вокруг были руины, только руины. Но здание горкома стояло, как островок жизни в море смерти.

Началась новая жизнь.

Глава 12

Через час Виктора Семёновича кооптировали в состав горкома партии и тут же избрали вторым секретарём, а я ещё быстрее стал инструктором отдела строительства. Вопросов об образовании и опыте работы мне никто не задал. Люди все опытные, приказ о моей персоне пришёл из Москвы, и проявлять ненужное любопытство не стоит. Я чувствовал на себе осторожные, изучающие взгляды партийных работников, но никто не решался задавать лишних вопросов. В горкоме прекрасно понимали, что означает рекомендация из столицы, подписанная людьми с большим весом.

Неожиданно мне лично дали время на ознакомление с ситуацией и устройство личной жизни, что в переводе на русский язык означало самостоятельные поиски крыши над головой. Обычно новых работников горкома старались обеспечить хоть каким-то жильём в первые же дни, но сейчас ситуация была катастрофическая. Город лежал в руинах, каждый квадратный метр пригодного для жизни пространства был на вес золота.

Почему так нестандартно решили в горкоме с новым собственным работником, я понял почти сразу же. Только что в Сталинград приехала очередная партия комсомольцев-добровольцев с Урала, которых в городе просто негде банально поселить. Их было человек двести, может, даже больше. Молодые ребята и девчата, полные энтузиазма и решимости восстанавливать героический город, стояли растерянными группами внутри партийного здания, не зная, куда деваться. У многих были только вещмешки за плечами да горящие глаза. Кто-то пытался шутить, кто-то уже откровенно уставал от бесконечного ожидания.

Единственный более-менее приемлемый вариант, это использование «жилого» фонда, оставшегося от военных. Но даже этот вариант достаточно сложный, никто даже не пытался поддерживать хоть в каком-то более-менее приличном состоянии блиндажи и землянки, в которых ещё несколько недель назад размещались военные части. Когда войска ушли, оставив после себя пустые окопы, наспех сколоченные укрытия и целые лабиринты траншей, никому не было дела до того, в каком состоянии всё это осталось. Весенняя распутица превратила многие укрытия в ямы, наполненные талой водой и грязью. Крысы чувствовали себя там полноправными хозяевами.

В помещении горкома партии в буквальном смысле негде было яблоку упасть. Именно поэтому он и сиял как новогодняя ёлка. Коридоры были забиты людьми, в кабинетах сидели, стояли, кто-то даже устраивался прямо на полу, подстелив газеты или плащ-палатки. Стоял гул голосов, смешанный с лязгом пишущих машинок, телефонными звонками и топотом ног. Где-то на втором этаже играло радио, почему-то повторяя последнюю сводку сводку Совинформбюро. Запах махорки, дешёвого одеколона и человеческого пота смешивался в тяжёлую, душную атмосферу.

Горкомовская кадровичка, к которой мне не без труда удалось пробиться, посмотрела на меня взглядом несчастного кролика перед его последним шагом в пасть удава. Она была настолько уставшей и замотанной, что даже невозможно было предположить её возраст. Тридцать? Сорок пять? Седые пряди выбивались из строгого пучка, под глазами залегли глубокие тени, руки дрожали от усталости, когда она перебирала бумаги на своём столе. Стол этот буквально утопал в папках, списках, справках и командировочных удостоверениях.

Но, как это ни удивительно, работоспособность эта, вне всякого сомнения, железная женщина сохранила. Она достаточно быстро ознакомилась с моими документами, внимательно изучила печати и подписи, задержала взгляд на грифе «Совершенно секретно» на одной из бумаг, которую выудила достала из ящика своего стола.

Прочитав её она растолкала старшину, спавшего на стуле возле её стола и неожиданно бодрым голосом приказала:

— Старшина, отнесите в секретную часть и можете у них остаться в бытовке. У меня быть в шесть ноль-ноль.

— Есть, Ольга Петровна, — старшина поднялся и устало побрел выполнять приказ.

Кадровичка подняла на меня усталые, но проницательные глаза и спросила:

— Вы же, Георгий Васильевич Хабаров, к нам прибыли автотранспортом?

— Да, — ответил я, не понимая, куда она клонит.

— А ваш автомобиль где сейчас находится? — продолжила кадровичка свой допрос, откладывая мои документы в сторону и доставая чистый бланк какой-то справки.

— Стоит на стоянке возле горкома, — ответил я, всё ещё не понимая, к чему она ведёт.

Рядом с горкомом была расчищена площадка для служебных машин, её хорошо охраняли, и там был неплохой порядок. Часовые из охраны горкома стояли у въезда день и ночь, проверяя каждого, кто подъезжал. Машин было немного, человек десять-двенадцать, в основном «эмки» и пара трофейных «опелей».

Кадровичка вздохнула, потёрла переносицу, словно пытаясь размять затёкшие от напряжения мышцы, и продолжила:

— А вы можете остаток ночи провести в машине? У нас, как видите, даже присесть лишнего места нет, — она показала на четырёх девушек, разместившихся прямо на полу её кабинета. — Ваш Виктор Семёнович, если у него получится урвать хотя бы час для отдыха, сможет сегодня претендовать только на стул в кабинете первого секретаря. И то не факт, что освободится.

Девушки на полу спали, укрывшись шинелями и плащ-палатками. Одна из них что-то бормотала во сне, другая беспокойно ворочалась. Они приехали восстанавливать город, а первую ночь проводят на полу кабинета горкома партии. Впрочем, они ещё везунчики, подумал я, у них хоть крыша над головой есть.

— В принципе, наверное, могу, но мне... — продолжать фразу не потребовалось, кадровичка знала, в чём дело, и закончила её за меня.

— Конечно, я вам выпишу пропуск, — она уже начала заполнять бланк, который оказался чистым пропуском, выводя буквы старательно, но с заметной дрожью в пальцах. — И кроме этого, у меня к вам просьба. Вы человек опытный и бывалый, это видно по документам и по вашему виду. Не сможете самостоятельно найти себе пристанище, например, на бывших позициях вашей дивизии?

Она подняла на меня глаза, и в них я увидел не только усталость, но и надежду. Надежду на то, что хоть один человек из этого нескончаемого потока не станет дополнительной головной болью.

— Там уже разместилось некоторое количество человек из предыдущей партии добровольцев, — продолжила она, — но найти что-нибудь приличное на всех этих позициях очень сложно и, в первую очередь, небезопасно. Мины, неразорвавшиеся снаряды, обвалы. На прошлой неделе трое ребят пострадали, когда обрушился блиндаж. А вы, как я понимаю по вашим документам, там воевали, знаете местность. Вы у меня всё равно официально только с нуля часов первого апреля. Вы на самом деле везунчик, целых два дня на обустройство.

Она протянула мне заполненный пропуск, и я увидел, что рука у неё действительно дрожит. Сколько таких пропусков она написала за сегодняшний день? Сотню? Две?

— Хорошо, — кивнул я, беря пропуск и пряча его во внутренний карман гимнастёрки. — Постараюсь найти что-нибудь подходящее.

— Спасибо вам, Георгий Васильевич, — в её голосе прозвучало неподдельное облегчение. — Если найдёте что-то действительно приличное, дайте знать. Может, ещё несколько человек туда пристроим. А то ведь скоро ещё одна партия приедет, человек триста, и что с ними делать, ума не приложу.

Я вышел из кабинета, протискиваясь между людьми в коридоре. Кто-то курил у окна, кто-то дремал, привалившись к стене. Молодой паренёк в залатанной гимнастёрке что-то горячо доказывал своему товарищу, размахивая руками. Пожилой мужчина в очках внимательно изучал какие-то чертежи, разложенные прямо на подоконнике.

К моему удивлению, Антон меня ждал, сидя в машине, а водитель громогласно храпел на заднем сиденье, раскинув руки и откинув голову. Антон курил, выпустив дым в приоткрытое окно, и задумчиво смотрел на развалины, окружавшие площадь.

— Я был уверен, что ты, Егор, придёшь спать в машине, — сказал он, неожиданно перейдя на «ты» и протягивая мне папиросу. — Что за расклад у тебя здесь получается?

Я достал свой кисет, который мне подарили еще под Москвой, тщательно свернул самокрутку и тоже закурил. В детдоме этим делом даже не баловался, Но на войне курево это часто отдушина для души и курят почти все.

У меня конечно были папиросы, которые мне положены как офицеру, но махорка забористее и в на боевых позициях я предпочитал её.

Я затянулся и честно рассказал Антону ему о своей «жилищной» проблеме. Он слушал внимательно, изредка кивая, и когда я закончил, неожиданно предложил мне свою помощь.

— Если ты не против, я тебе помогу, — сказал он, выкурив свою папиросу, чуть ли не до последней крупинки табака. — Те две машины горьковский обком передал сюда, а мы, — он показал на водителя, который продолжал безмятежно храпеть, — понятия не имеем, что нас ждёт. Но думаю, вполне возможно, что нас тоже передадут в местное управление. Если бы было по-другому, то приказ на возвращение я получил бы ещё в Горьком.

Он помолчал, глядя в темноту за окном, где угадывались силуэты разрушенных зданий.

— А вполне возможно, что меня опять в войска вернут, — продолжил Антон задумчиво. — Я в территориальном управлении НКВД меньше месяца. До сих пор не могу понять, почему из армейской контрразведки меня туда запихнули. Так что, скорее всего, я сегодня буду тут загорать.

Антон показал на стоянку и раздражённо потряс головой. Потом повернулся ко мне и огорошил вопросом, от которого я растерялся:

— А ты что, Егор, меня не помнишь?

— Нет, — растерянно ответил я, вглядываясь в его лицо, освещённое тусклым светом уличного фонаря.

— А я тебя хорошо помню, — усмехнулся он. — Поэтому с тобой так откровенно и разговариваю, военные тайны тебе разглашаю.

Антон засмеялся, и в этот момент я вспомнил его, вспомнил по заразительному и искреннему, почти детскому смеху. Этот смех было невозможно забыть, он бывало звучал так неожиданно в окружении смерти и разрушений Сталинграда, что придавал силы, когда казалось всё, конец.

Со мной разговаривал капитан Антон Дедов, один из дивизионных контрразведчиков. Просто когда я видел его последний раз, он был с бородой и без шрама на лице. Шрам тянулся от виска к уголку рта, бледной неровной полосой пересекая левую щеку. Как он там воевал до перевода в нашу Тринадцатую гвардейскую, мы не знали, но ордена Красной Звезды и Красного Знамени у него уже были, а у нас Антон получил второй орден Красного Знамени.

— Антон! Старший лейтенант Антон Дедов! — воскликнул я, хлопнув себя по лбу. — Точно! Извини, брат, не узнал сразу. Ты тогда с бородой ходил, а шрама не было.

— Вот именно, — кивнул он. — А теперь наоборот, борода сбрита начисто, зато физиономию украсил. Ничего, говорят, женщинам нравятся мужчины со шрамами. И позволю поправить вас, товарищ лейтенант Хабаров, капитан Дедов, — Антон опять засмеялся, и у меня на душе потеплело.

Редкий офицер дивизии, находясь на правом берегу Волги, лично не участвовал в боях. Это приходилось делать абсолютно всем, начиная с пехотных «Вань», таких как я, и кончая толстыми, важными интендантами. Они, правда, у нас были не толстыми, но всё равно важными, любили показать своё значение. Эта участь, может быть, миновала только некоторых врачей медсанбата, когда они оказывались среди нас во время особо тяжёлых боёв. Александр Иванович Родимцев, наш командир дивизии, это очень не любил, и мы стремились сразу же «неразумную» медицину прогонять в тыл, за Волгу, на левый берег.

И вовсе не потому, что боялись нагоняя от Родимцева. Комдива у нас любили все, его авторитет среди личного состава был какой-то запотолочный. Просто не выполнить его приказ было дело не мыслимое. И чисто по-человечески не хотелось огорчать очень хорошего человека. Все знали, как Александр Иванович реагирует на ранения врачей.

А Антона никто не прогонял, да и, на мой взгляд, особо у него непосредственной штабной контрразведывательной работы не было. Всё-таки уличные бои, когда ты, например, выбил немцев с первого этажа какого-нибудь дома, который того и гляди рухнет, а в подвале и на остатках этажей выше сидят фрицы, это не бои в поле, когда ты на расстоянии хорошего броска гранаты и иногда даже не напрягаясь, слышишь противника. В Сталинграде всё было иначе, ты мог слышать, как немцы разговаривают этажом выше или в соседней комнате через простреленную стену.

Вот Антон и дневал, и ночевал среди нас, охраняя нас от происков вражеской разведки, не занимаясь другими делами Особого отдела дивизии. Поэтому частенько участвовал в боях наравне с нами, простыми пехотными офицерами.

Я с ним познакомился когда мы одними из первых переправлялись через Волгу на головном бронекатере. Его уважали за храбрость и справедливость, которая не была присуща некоторым офицерам-особистам. Антон никогда не шёл на подлость, не писал доносов за пустяки, не искал врагов народа там, где их не было. Если брал кого на карандаш, то только действительно подозрительных типов.

— Помню, как ты тогда группу наших вытащил из-под обстрела, — сказал я, вспоминая один из боёв. — В том доме на набережной, когда фрицы миномётами накрывали.

— А, это, — махнул рукой Антон. — Обычное дело было. Я вот шрам этот больше запомнил.

Ранение в лицо он оказывается получил тридцать первого января, в одном из последних боёв дивизии. Это было действительно ножевое ранение. Он с группой бойцов брал в плен нескольких немецких офицеров, которые не сдавались до последнего и даже сошлись в рукопашной. Вот Антону и досталось, какой-то вероятно эсэсовский офицер полоснул его ножом по лицу, прежде чем получил удар прикладом по голове.

Сказать, что я обрадовался, значит ничего не сказать. Встретить в этом разрушенном городе человека, с которым прошёл через пекло Сталинградской битвы, это было как встретить родного брата. Антон достал из багажника бутылку водки, завёрнутую в газету, банку американской тушёнки и буханку чёрного хлеба. Мы аккуратно растолкали водителя, который проснулся, озираясь сонными глазами.

— Вставай, сержант, — сказал Антон. — Будем отмечать встречу.

Водитель, который, кстати, тоже оказался из нашей дивизии, фамилия его была Коржиков, быстро пришёл в себя. Мы втроём выпили за Победу, чокнувшись гранёными стаканами, которые Антон тоже извлёк из багажника. Водка была хорошая, фронтовая, обжигала горло приятным теплом. Закусывали тушёнкой, намазывая её на ломти хлеба.

И проговорили до рассвета, как говорится, по душам. Вспоминали погибших товарищей, называя их по именам, вспомнили о боях. Они рассказывали о том, кто где сейчас служит, кого куда фронтовая судьба разбросала за эти месяцы.

Антон поведал, как его неожиданно после госпиталя вызвали в Москву, как проходил через какие-то комиссии и собеседования, как в итоге оказался в территориальном управлении НКВД.

— Думал, в штрафбат отправят, и самое главное так и не понял, за что меня так, — признался он, прикурив очередную папиросу. — И вдруг Горьковское управление НКВД. Говорят, нужны люди с боевым опытом и чистой биографией. Вот и направили. Правда, пока толком ничего не делаю, больше бумажки перекладываю.

Антон достал еще две папиросы и угостил нас с Коржиковым.

Коржиков рассказывал про свою семью, которая осталась в окрестностях Воронежа, про то, как страшно было за них, когда немцы наступали. Про то, как его неожиданно перевели в Горький, где он еще более неожиданно встретил Антона.

Я рассказал про госпиталь, про товарищей, с которыми работал над протезами.

Небо на востоке начало светлеть, когда мы наконец замолчали, прислушиваясь к пробуждению города. Где-то вдалеке завыла сирена, началась смена на восстановительных работах.

Глава 13

— Так что насчёт твоего жилья? — спросил Антон утром, наливая себе кружку горячего чая из закопчённого котелка, с которым он сходил в здание горкома. — Я серьёзно готов помочь. Мне сегодня явно делать нечего, пока не разберутся с нашим переподчинением. Тут на самом деле такая сумятица, что в лучшем случае вечером. раньше они приказа с Москвы не ждут.

Он протянул мне кружку с дымящимся чаем. Чай был крепкий, почти чёрный, наверное, заваривали раза три одну и ту же заварку. Но горячий и бодрящий.

— Кадровичка предложила поискать что-нибудь на наших бывших позициях, — ответил я задумчиво, вспоминая вчерашний разговор с Ольгой Петровной. — Знаешь, идея не самая плохая. Я эти места знаю как свои пять пальцев. Каждый блиндаж, каждый ход сообщения, каждую воронку. Мы тут сидели с сентября считай по февраль, всё изучил вдоль и поперёк. Помню, как в ноябре, после начала нашего наступления, штаб дивизии перебрался в блиндажи у набережной. Их тогда специально укрепляли, двойной накат делали, мешками с песком обкладывали. Капитальные были землянки.

— Тогда поехали прямо сейчас, пока народ не проснулся окончательно, — предложил Антон, допивая чай и ставя кружку на ящик из-под патронов, служивший столом. — Коржиков, ты как, в форме? Сможешь за руль?

— Куда деваться, товарищ капитан, — откликнулся Коржиков, потирая лицо ладонями и зевая во весь рот. — Поехали. Только дайте умыться хоть. И бензина надо проверить, да долить, а то вчера на одних парах доехали.

— Быстро, — кивнул Антон. — Полчаса на сборы. Егор, попроси выделить кого-нибудь из этих приехавших ребят. Вдруг пригодятся лишние руки. Если там раскапывать придётся, вдвоём не справимся.

Я попросил кадровичку, которая уже была на своем боевом посту, выделить мне двух ребят. Она тут же позвала Петра Громова и Сашу Ковалёва, двух крепких парней из нашей уральской группы. Громов работал на Уралмаше слесарем, руки у него были золотые, а Ковалёв был лесорубом, плечи широченные, ростом под метр девяносто.

— Мужики, поедем со мной жильё искать, — сказал я. — Может, придётся копать, разбирать завалы. Берите лопаты, ломы, всё что есть.

— Всегда готовы, товарищ лейтенант, — бодро ответил Громов, вытягиваясь в струнку. — А далеко ехать?

— К набережной. Где наша дивизия стояла.

— А, к нашим старым позициям, — кивнул Ковалёв. — Понял. Говорят там блиндажи там хорошие были.

— То, что были хорошие, это точно. Вот мы и проверим, а что сейчас.

Мы тронулись, когда солнце только начинало подниматься над горизонтом, окрашивая развалины Сталинграда в розоватые тона. Комендантский час закончился буквально полчаса назад, и на улицах появились первые люди, спешащие на работы по расчистке. Город в этом утреннем свете смотрелся страшно и дико. Разрушенные здания, торчащие из руин остовы заводских корпусов, искорёженные конструкции мостов, обгоревшие деревья, похожие на чёрные скелеты. Но если бы эти руины были древними памятниками, сохранившимися с античных времён, то можно было бы сказать даже о какой-то их трагической красоте. О величии погибшей цивилизации. Как те греческие храмы, что я видел на фотографиях в красивых буклетах и в поездках в Грецию и на Восток.

— Жутковатое зрелище, — пробормотал Антон, глядя на проплывающие мимо развалины. — Я тут с дня ранения не был. Тогда ещё хуже было. Трупы везде, техника горелая, смрад стоял невыносимый. Противогазы даже надевали, когда на улицу выходили. А сейчас хоть воздухом дышать можно. Город отмывается, можно сказать.

— А народу-то сколько погибло здесь, — вздохнул Громов, сидящий рядом со мной на заднем сиденье. — Страшно подумать.

— Лучше не думать, — отозвался Коржиков за рулём. — А то с ума сойти можно.

Ехали медленно, километров десять в час, не больше, объезжая воронки, обломки техники и горы кирпича, среди которых были проложены временные дороги. Машина подпрыгивала на ухабах, скрипела рессорами, мотор натужно ревел. Кое-где уже работали бригады восстановителей, расчищая завалы. Женщины, которые и здесь были в большинстве, в ватниках и тёмных платках таскали кирпичи, складывая их в аккуратные штабели для будущего строительства. Кто-то пилил деревянные балки ручными пилами, кто-то разбирал завалы ломами и кирками, кто-то грузил мусор в телеги, запряжённые лошадьми.

— Смотрите, уже и трамвайные пути начали восстанавливать, — показал я на бригаду путейцев, работавших с рельсами неподалёку от остановки. — Быстро берутся за дело. Рельсы правят, шпалы новые кладут.

— Город же областной центр, промышленный, — отозвался Антон. — Без транспорта не обойдёшься. Да и символически важно, чтобы трамваи пошли. Людям это поднимет дух. Увидят, что жизнь возвращается.

— Говорят, к первому мая запустить хотят первую линию, — вставил Коржиков. — Слышал вчера.

— Ну это загнули, — усомнился Антон. — Месяц всего. Не успеют.

Я уже знал, что большинство тел погибших и трупы животных собрали и куда-то вывезли. Почти сто двадцать пять тысяч немецких солдат и офицеров и больше десяти тысяч живности, лошадей, коров, собак. Но это только те, что лежали открыто, а не под развалинами. Но все равно в воздухе местами стояли запахи начавшейся весны, талой воды, строительного мусора и кирпичной пыли.

— Вон там, за тем заводским корпусом, были наши траншеи, — указал я рукой на почерневшие от пожара остатки цеха. — А дальше, почти на набережной, были штабные блиндажи и хорошие командные землянки. Там размещались штаб дивизии и соседнего полка. Если их не разбили окончательно, может, подойдут. Блиндажи те были капитальные, с двойным накатом, брёвна толстые.

— Точно помнишь место? — уточнил Антон.

— Абсолютно. Там ещё остов какой-то башни рядом стоял, наверное водонапорной. Ориентир отличный.

Мы нашли место, где дорога к набережной была уже частично расчищена, и аккуратно и осторожно проехали почти до самой Волги. Впереди открылась панорама великой реки. Здесь она даже наверное и не пыталась замерзать, ей водная гладь сейчас была спокойной не кипела от взрывов, как это было еще не давно.

Главная опасность были не мины. Здесь, на наших позициях, их уже не было. Тринадцатую гвардейскую вывели из Сталинграда через неделю после окончания боёв, и наши сапёры позаботились и расчистили всё, что могло представлять опасность. А вот что-нибудь неразорвавшееся, авиабомба, мина или снаряд, могло оказаться в самом неожиданном месте. Поэтому ступали мы осторожно, всматриваясь в землю.

— Стоп, — поднял руку я. — Дальше пешком пойдём. Машину здесь оставим.

Нужный блиндаж, к моему удивлению, нашёлся не сразу. Пришлось побродить среди траншей, уже начавших зарастать первыми весенними травами и даже какими-то жёлтыми цветочками. Мать-и-мачеха, кажется. Я даже не ожидал, что мы будем плутать на наших позициях, которые мы ещё несколько месяцев назад знали как свои пять пальцев. Но за два месяца всё изменилось. Снег, дожди, всё это изменило рельеф. Траншеи осыпались, ходы сообщения обвалились, ориентиры исчезли.

— Егор, может, не там ищем? — засомневался Антон, вытирая пот со лба. — Уже полчаса ходим кругами.

— Нет, точно здесь, — настаивал я, оглядываясь. — Вон та водонапорная башня должна быть ориентиром. От неё метров двести к Волге.

— Башня-то есть, а блиндажей не видать, — заметил Ковалёв.

Но потом я сообразил, в чём дело, и спустился в местами уже обсыпающийся ход сообщения. Надо было смотреть не сверху, а изнутри траншей. Вот она, старая солдатская мудрость: всё познаётся в сравнении и с правильной точки зрения. Восприятие старых позиций сразу изменилось, и я без труда обнаружил нужные блиндажи. Вот он, знакомый поворот. Вот эта ниша, где хранили боеприпасы, ящики с гранатами и патронными лентами. Вот старая каска с пробоиной, валяющаяся в углу, из тех, что носили еще до войны.

— Сюда, мужики! — крикнул я наверх. — Нашёл! Точно наши блиндажи!

Вход в ближайший блиндаж почти полностью завалило обрушившимся бортом хода сообщения, который ещё и перекрыл проход к другим блиндажам. Но сама конструкция вроде выглядела прочной. Накат из толстых брёвен держался, земля и мешки с песком на месте. Видно было, что строили на совесть, с расчётом на прямые попадания.

— Коржиков, тащи лопаты из машины, — распорядился Антон, оценивающе глядя на завал. — Будем расчищать. Громов, Ковалёв, вы тоже берите инструмент. Работы на всех хватит. Тут кубов пять земли навалено, не меньше.

— Есть, товарищ капитан! — отозвались парни.

— И ломы захватите, — добавил я. — Там брёвна могут быть. Их лопатой не уберёшь.

Работали мы часа полтора, а может, и больше, время пролетело незаметно, пока не расчистили вход. Земля была мёрзлая, схваченная ночным морозцем, местами смешанная с вязкой глиной, лопаты звенели о камни и обломки кирпичей. Пот прошибал, несмотря на прохладный весенний воздух. Гимнастёрки скинули, работали в одних гимнастерках. Антон полез первым, светя трофейным немецким фонариком «Pertrix».

— Егор, иди сюда! — послышался его голос из глубины, гулкий, с эхом. — Тут вполне можно жить! Блиндаж целый! Даже лучше, чем я ожидал!

Я протиснулся следом за ним, пригибаясь в низком входе. Блиндаж был глубокий, метра три-четыре под землёй, с мощным перекрытием из брёвен диаметром сантиметров двадцать и накатом из брёвен потоньше. Внутри пахло сыростью и плесенью, затхлостью, но стены держались крепко, нары на месте, двухъярусные, даже печка-буржуйка стояла в углу, сваренная из листового железа, с трубой, выходящей наружу. На полу валялись какие-то старые бумаги, пожелтевшие от сырости, окурки, пустые гильзы от винтовочных патронов, обрывки каких-то писем.

— Надо только просушить да печку проверить, трубу прочистить, — сказал я, оглядываясь и ощупывая стены. — Но в целом жить можно. Человек пять-шесть разместятся свободно. А если нары достроить, на всю длину стены, то и все восемь влезут.

— Дрова найдём, — кивнул Антон. — Вокруг полно обломков. Балки, доски, всего навалом.

— Только сырые они все, — заметил я. — Надо где-то сухих раздобыть для растопки. Без растопки не разожжёшь.

— Не переживай, — успокоил Антон. — Найдем.

Через пару часов тяжёлой работы, когда руки уже гудели от усталости, мы расчистили весь завал хода сообщения и смогли осмотреть все уцелевшие блиндажи. Их оказалось пять. Два из них, более просторные, метров по пятнадцать квадратных, и с отдельными отсеками, перегороженными брезентом, использовались, наверное, штабом дивизии или, может быть, полка. Там даже столы остались, самодельные, сколоченные из досок, какие-то ящики и разбитый полевой телефонный аппарат.

— Смотрите, здесь же целый штаб был, — сказал Громов, озираясь вокруг.

В трёх других, поменьше размером, квадратных метров по восемь-десять, скорее всего квартировалась часть личного состава штаба. Тот, в который мы проникли в первую очередь, был наверняка командирский, и его было проще всего привести в порядок. По большому счёту, надо было навести в нём порядок и хорошо протопить, чтобы он просох. Вымести мусор, проверить нары на прочность, заделать щели паклей или мхом, если найдём.

— Антон, смотри, — показал я на брёвна перекрытия, светя фонариком. — Видишь, трещин нет? Значит, прямых попаданий тяжёлыми калибрами не было. Это важно. Конструкция надёжная, не просядет.

— А вот здесь подгнило немного, — заметил Антон, ковыряя ножом одно из брёвен. — Но это не критично. Главное, чтобы перекрытие держалось.

Скорее всего, ходы сообщения разрушились уже после ухода дивизии с этих позиций. Они много раз бывали под огнём, но их каждый раз восстанавливали. А когда дивизию вывели, некому стало следить, и талые воды, дожди сделали своё дело. Борта траншей поплыли.

Но для меня это всё не имело никакого значения. Главное, что эти пять блиндажей можно быстро привести в порядок и на первых порах разместить человек тридцать. А может, и больше, если потеснимся.

— Рядом есть ещё блиндажи, — показал я Антону. — Вон там, метрах в пятидесяти. Они в более плачевном состоянии, один провалился совсем, но три или четыре из них вполне можно за два-три дня тоже отремонтировать и устроить в них баню, общую кухню-столовую и каптёрку. И что-то типа блиндажа для занятий и бытовки в одном лице. Знаешь, как в учебке красный уголок делают.

— То есть по армейским меркам разместить более-менее, как положено, целый взвод, — кивнул Антон.

— Именно. Причём с минимальными затратами. Основное уже построено, надо только восстановить.

Естественно, моё предложение было принято на ура. Была оперативно сколочена комсомольско-молодёжная бригада в составе двадцати девяти человек из одной из уральской группы. Я был тридцатый. Всю вторую половину тридцатого марта и весь день тридцать первого двадцать девять уральских добровольцев в поте лица трудились над оборудованием расположения бригады в найденных мною блиндажах. Работали с утра до темноты, не разгибая спины, только на обед делали короткий перерыв.

Распределили обязанности сразу. Одна группа занималась расчисткой и ремонтом блиндажей, другая заготавливала дрова, третья носила воду с Волги для приготовления пищи и стирки, четвёртая искала в развалинах всё, что может пригодиться: доски, листы железа, гвозди, проволоку, куски брезента. В руинах можно было найти много полезного, если знать, где искать. Но во время поисков соблюдали осторожность и туда где не было указателей об отсутствии мин, не лезли.

Громов с Ковалёвым взялись за ремонт печей. Оказалось, что Громов в мирной жизни не только слесарем был, но и печником подрабатывал.

— Сейчас разберём, прочистим, трубы проверим, — сказал он, осматривая буржуйку. — Главное, чтобы не дымила. А то задохнёмся тут все.

Нашли в развалинах несколько листов кровельного железа, из которых Громов склепал новую трубу для одной из печей, старая прогорела насквозь. Остальные печки на удивление оказались в приличном состоянии, только прочистить требовалось.

К вечеру первого дня все пять блиндажей уже протапливались. Дым валил из труб, внутри становилось суше и теплее. Сырость отступала, стены начинали просыхать.

Тридцатого нам до самого вечера помогали Антон и Коржиков. Антон таскал брёвна вместе со всеми, чинил нары, проверял крепость перекрытий. Коржиков таскал воду, найденные материалы и дрова.

— Егор, у вас тут получается настоящий военный городок, — заметил Антон, осматривая к вечеру результаты работы. — Молодцы ребята, работают без понуканий.

— Они понимают, что для себя стараются, — ответил я. — Жить же здесь нам. Поэтому и стараются.

Тридцатого нам до самого вечера помогал Антон и Коржиков, а потом они убыли опять в нашу дивизию. Что-то где-то щелкнуло, и по капитану Дедову было принято такое устраивающее его решение.

— Егор, держись тут, — попрощался Антон, обнимая меня на прощание. — Связь думаю наладим. Не пропадай.

— Спасибо, Антон. За всё спасибо. Выручил. Без тебя бы не справился так быстро.

— Да брось. Мы же товарищи. Фронтовые братья. А это дороже всего.

Коржиков молча пожал мне руку, крепко, по-мужски. Слов не надо было, всё и так понятно.

Рано утром первого апреля я должен был приступить к исполнению своих обязанностей инструктора горкома партии, а ребята должны были получить какой-то участок для расчистки его от развалин. Поэтому трудились мы ударно, не жалея сил. К вечеру тридцать первого все пять блиндажей были приведены в относительный порядок, печки прочищены и протоплены, нары отремонтированы.

Вечером тридцать первого мы вручную расчищали проезд к нашему расположению от трамвайных путей которые расчишаются в первую очередь. Надо было сделать так, чтобы могла проехать хотя бы полуторка. Убирали кирпичи, обломки балок, куски бетона. Работа была тяжёлая, спины ныли, руки стёрли в кровь, даже через рукавицы, которыми нас оснастили.

Расчистка трамвайных путей это сейчас главная задача, надо скорее пустить трамвай, чтобы появилась возможность хоть как-то более-менее свободно перемещаться по городу. Весь центр города представлял собой картину абсолютного, тотального разрушения. Когда я шёл по нему утром первого апреля, направляясь в горком партии на свой первый рабочий день, меня не покидало ощущение нереальности происходящего. Словно попал в какой-то постапокалиптический мир из фантастического романа Уэллса или из тех страшных снов, что снились мне после ранения.

Не было ни одного уцелевшего здания. Ни одного! Я специально всматривался, пытаясь найти хоть что-то целое, хоть одну стену с окнами, но тщетно. Большинство домов были разрушены до основания или представляли собой обгоревшие остовы стен без перекрытий и крыш. Торчали только обломки колонн, иногда с остатками лепнины, провалившиеся этажи, горы кирпича и бетона, арматура, торчащая во все стороны. Где-то ещё сохранились лестничные пролёты, ведущие в никуда, в пустоту. Где-то висели куски арматуры, изогнутые взрывами, как проволока. Балконы, оборванные, свисали с верхних этажей.

Проезжая часть улиц везде была изрыта воронками от бомб и снарядов, некоторые диаметром метров по пять-шесть, глубиной по два метра, местами асфальт отсутствовал полностью, обнажая утрамбованную землю и булыжную мостовую под ним. В воронках стояла мутная талая вода, отражая серое низкое небо. Кое-где еще и что-то плавало.

Проспект был завален обломками зданий, разбитой техникой, преимущественно немецкой: подбитыми танками «Панцер IV» и «Панцер III», полугусеничными машинами, легковыми автомашинами «Опель-Кадетт» и грузовыми «Опель-Блиц», артиллерийскими орудиями разных калибров. Тела погибших, которые лежали открыто на поверхности, уже были убраны санитарными командами, работавшими день и ночь, но под завалами их было ещё достаточно, и местами, особенно возле развалин подвалов, стоял нестерпимый сладковатый смрад разложения. Приходилось зажимать нос платком и идти быстрее, почти бегом.

Все коммуникации на проспекте, водопровод, канализация, электросети, теплосети, были полностью разрушены. Из-под земли торчали обрывки чугунных труб, из которых ещё недавно, наверное, текла вода. Провода валялись на земле, оборванные, местами ещё под напряжением, опасные. Видел, как сапёры проверяли их специальными приборами и обрубали топорами.

Практически отсутствовало гражданское население, как и во всём центре города. Немногие оставшиеся жители ютились в подвалах и полуразрушенных блиндажах, опасаясь выходить в тёмное время суток. Да и днём на улицах было мало обычных людей, только рабочие бригады да патрули военных комендатуры с автоматами и красными повязками на рукавах.

Но уже начались работы по расчистке проспекта от завалов. Этим занимались военные сапёрные части, немногочисленные оставшиеся местные жители и те, кто начал возвращаться в родной город, начавшие прибывать добровольцы со всей страны, как мы, и пленные немцы. Немцев было достаточно много, целые колонны в рваных шинелях, худых, с впавшими глазами. Они разбирали завалы под охраной автоматчиков.

Разминирование продолжало оставаться главной задачей. Немцы при отступлении минировали руины, ставили растяжки, закладывали фугасы замедленного действия. Поэтому первоочередной задачей было разминирование территории. Сапёры работали осторожно, методично, проверяя каждый подозрительный предмет миноискателями.

Другой не менее срочной задачей было скорейшее завершение уборки тел погибших и убитых животных. Весна, тепло, всё это грозило эпидемиями. Санитарные команды работали не покладая рук. Тела из под развалин доставали пленные немцы и румыны. Эта «почетная» миссия заслуженно принадлежала им. После процедуры опознание «свой-чужой» они грузили тела на разные машины.

Началась расчистка проезжей части. Проспект расчищали для возможности проезда военной и гражданской техники. Обломки просто сдвигали немногочисленными бульдозерами к обочинам, образуя вдоль тротуаров целые горы мусора.

Уже началось временное восстановление коммуникаций. Прокладывали временные водопроводные линии из шлангов и труб, электрические кабели для первоочередных нужд. Где-то уже работали полевые кухни.

Я шёл по этому адскому пейзажу и думал о том, что предстоит сделать. О масштабе разрушений. О том, сколько лет потребуется, чтобы восстановить город. И о том, что могу сделать лично, зная будущее, чтобы этот процесс шёл быстрее и эффективнее.

Глава 14

В Советском Союзе образца 1943 года обычной практикой было совмещение одним человеком самых различных руководящих постов, и в частности почти повсеместно обкомы и горкомы партии областных и краевых центров возглавлял один и тот же человек.

В их числе была и Сталинградская область. Летом 1938 года тридцатитрёхлетний Алексей Семёнович Чуянов стал Первым секретарём Сталинградского обкома и горкома ВКП(б). Сразу после назначения на должность он инициировал пересмотр ряда следственных дел как необоснованных, заведённых во времена руководства наркоматом внутренних дел СССР Ежовым.

Рассмотрение этих обращений было одним из первых действий только что назначенного в августе тридцать восьмого года первым заместителем Ежова по НКВД СССР Лаврентия Павловича Берии.

В их числе был и Виктор Семёнович Андреев. Он об этом, кстати, не знал, но резонно предполагал такое развитие событий. Слишком уж быстро и гладко прошла его реабилитация после возвращения из внутренней тюрьмы дома на Лубянке. Да и освобождение было каким-то странным. Непонятно, правда, было последующее недоверие, например, отказ в службе в действующей армии после начала войны.

Когда враг начал летнее наступление 1942 года, Чуянов был председателем Сталинградского городского комитета обороны и членом Военных советов Сталинградского, Донского и Южного фронтов. Это был человек, переживший всё то, что город пережил в эти тяжелые месяцы, когда хотелось выть от горечи очередных поражений и плясать наконец-то от радости огромнейшей победы, которая вне всякого сомнения начала ломать хребет проклятой нацистской гадине.

Когда после ночного совещания в Кремле Маленков позвонил и спросил, не будет ли он против возвращения в Сталинград товарища Андреева вторым секретарём горкома, промолчав при этом, что это прямое указание Сталина, Чуянов не растерялся. Он был воробьём стреляным и без подсказки сообразил, откуда дует ветер.

Поэтому на прямой вопрос Маленкова он ответил коротким:

— Да, товарищ Маленков. Виктор Семёнович, человек опытный, город знает. Будем рады его возвращению.

В верности своего предположения Алексей Семёнович убедился, когда на следующий день из ЦК была получена с грифом «Совершенно секретно» шифрограмма с фамилиями товарищей, направляемых на усиление руководства области и города. В основном это были те, кто должен будет работать на дополнительных должностях парторгов ЦК на важнейших предприятиях Сталинграда, которые надо было восстановить как можно скорее. Персонально назначения предполагается сделать с учетом мнения руководства обкома.

И только в отношении Виктора Семёновича было особо сказано о прямом указании товарища Сталина о его будущей должности.

За два дня, пока Георгий Хабаров решал жилищный вопрос свой и группы уральских комсомольцев-добровольцев, Виктор Семёнович более-менее вник в проблемы восстановления города. Он не удивился, что Чуянов предложил ему лично курировать самое проблематичное направление: восстановление жилого фонда Сталинграда и соответствующей инфраструктуры. С этой целью было проведено параллельное назначение нового второго секретаря заведующим профильным отделом горкома партии. Это кстати был единственный чисто горкомовский отдел, в обкоме был свой, но там было всего два сотрудника.

Поэтому Виктор Семёнович с нетерпением ждал Георгия. Он был совершенно уверен, что тот предложит ему что-нибудь неординарное для ускорения этого процесса. За годы партийной работы товарищ Андреев научился безошибочно определять людей незаурядных, способных мыслить нестандартно. И молодой лейтенант-инвалид, судя по всему, именно к таким и относился.

Об ожиданиях нового второго секретаря новоиспечённый инструктор горкома не знал и даже не предполагал, что он сейчас услышит после ответного приветствия от своего непосредственного начальника.

***

Пока я шёл к месту своей первой работы в Сталинграде, то успел решить, на чём лично сосредоточусь, кроме того, что мне официально будет поручено.

Вопреки широко распространённому мнению, что немцы сумели захватить почти весь Сталинград и что 62-я армия Сталинградского фронта удерживала только небольшие плацдармы на правом берегу Волги, это было очень далеко от реального положения вещей.

Самый южный район города, Кировский, основу которого составляла знаменитая Бекетовка, благодаря стойкости 64-й армии генерала Шумилова, избежал участи остальных районов города. Шумилов грамотно использовал господствующие высоты и не позволил немцам даже просто войти в этот район.

Конечно, они постоянно бомбили и обстреливали его. Ту же СталГРЭС они вынудили прекратить работу на целый месяц. Но факт оставался фактом: Кировский район, окружённый врагом с трёх сторон, в течение всей битвы оставался неприступным для него.

После окончания Сталинградского сражения Кировский район выглядел относительно благополучно. Здесь сохранились семь тысяч небольших одноэтажных домиков, и тут находилась основная масса сталинградцев, выживших в боях. Во всём городе на второе февраля 1943 года насчитали 32 181 жителя, из которых всего 751 человек оставался в остальных шести районах города, где шли бои.

Сюда, в Кировский район, в декабре 1942 года — январе 1943 года вернулись партийно-советские органы и хозяйственные организации города и области, а Управление НКВД, временно разместившееся в одной из заводских гостиниц в Бекетовке, район вообще не покидало. В нём как раз и решилась судьба капитана Антона Дедова.

От центра города, где я разместился со своими комсомольцами-добровольцами, до Бекетовки километров пятнадцать. Так что у меня было достаточно времени поразмышлять во время такой длительной прогулки.

Из своего нового «дома», я вышел заранее, ровно в шесть часов утра. Небо над Сталинградом было ясным, апрельским и день обещал быть уже теплым. Температура стабильно днем была уже больше десяти, по ночам пусть еще не большой, но тоже плюс.

Город встретил меня тишиной. Непривычной, давящей тишиной разрушенных кварталов. Ещё ровно два месяца назад здесь грохотали орудия, рвались снаряды, шли местами последние ожесточённые бои с последними нежелающими сдаваться немцами. Среди них до последнего оставались немногочисленные фанатики, которые предпочли смерть плену. А сейчас только ветер гулял между обгоревшими остовами зданий, да изредка падал кирпич с разрушенной стены.

Я шёл вдоль трамвайных путей, которые в довоенном Сталинграде тянулись через весь город с севера на юг. Указателей которые я пересекал естественно не было как и самих улиц. Кругом были остовы разрушенных зданий, груды кирпича, искорёженный металл, воронки от снарядов и бомб. Было много сгоревшей техники врага.

Но я заставил себя не думать о прошлом. Сейчас передо мной стояли другие задачи. Я думал о том, что предстоит сделать. Восстановление жилья, это понятно. Но как именно? С чего начать? Материалов нет, рабочих рук мало, техника почти вся на фронте или восстанавливается после боёв.

И ещё я думал о протезах. О тех разговорах, которые у меня были с Виктором Семёновичем и моими товарищами в госпитале. Инвалидов уже много, а будет еще больше. И всем нужна будет помощь. Не только медицинская, но и техническая. Протезы, костыли, инвалидные коляски. Всё это нужно делать, и делать в больших количествах.

Я невольно коснулся рукой своей правой ноги, почувствовал под брюками холодный металл протеза. Моя разработка. Наша с Соломоном Абрамовичем и Васей Маркиным. Она работает. Я шёл уже больше часа, и нога держалась отлично. Да, было непривычно, да, приходилось следить за каждым шагом, но это было несравнимо лучше костылей.

А ведь таких, как я, будут десятки тысяч. Сотни тысяч. Война ещё не кончилась, до Берлина ещё далеко, и каждый день приносит новые жертвы. Раненые, контуженные, инвалиды. Им всем нужна будет помощь.

Может быть, это и есть моя задача? Не просто восстанавливать город, а создать здесь производство протезов? Наладить выпуск тех конструкций, которые мы разработали в Горьком? Ведь здесь, в Сталинграде, есть заводы. Пусть разрушенные, но они восстанавливаются. Есть квалифицированные рабочие. Есть инженеры. Можно организовать производство.

Я так увлёкся своими мыслями, что не заметил, как прошёл уже половину пути. Солнце поднялось над разрушенным городом, освещая руины теплым апрельским светом. Где-то вдали слышались голоса, стук молотков. Город просыпался, начинался новый день восстановления.

Первый такой длительный переход на такую дистанцию я решил сделать экзаменом для себя. Хотя, конечно, было страшновато. Протез ещё не стал частью меня, я всё ещё прислушивался к каждому движению, к каждому шагу, боясь потерять равновесие или сорвать культю.

Но неожиданно я справился, и почти за полчаса до назначенных девяти ноль-ноль был в здании горкома.

Это, собственно, здание не чисто горкома. Сейчас в нём располагаются также обком, облисполком и горисполком. Одно из немногих уцелевших в Кировском районе административных зданий, достаточно просторное для размещения всего руководства области и города.

Жизнь в нём кипела: по его коридорам уже сновали люди, и было видно, что во всех кабинетах кто-то работает. Всех прибывших вместе с нами уже благополучно расселили и ввели в курс дела.

Время у меня ещё было, и я решил зайти в медпункт, чтобы проверить состояние своей раненой ноги после такого марш-броска. Пятнадцать километров по разрушенному городу, это вам не прогулка по Арбату.

Медпункт располагался на первом этаже, в небольшой комнате, которая когда-то, судя по всему, была кабинетом какого-то мелкого начальника. Теперь здесь стояли два топчана, шкаф с медикаментами, стол и несколько стульев. Пахло карболкой и йодом, знакомый госпитальный запах, от которого меня слегка передёрнуло.

Дежурный фельдшер, немолодая лет пятидесяти женщина с усталым, но добрым лицом, сидела за столом и заполняла какие-то ведомости. Услышав мои шаги, она подняла голову и внимательно оглядела меня.

— Здравствуйте, — я поздоровался. — Можно к вам?

— Здравствуйте, лейтенант, — она отложила ручку. — Проходите. Что случилось? Ранение беспокоит?

— Да нет, вроде бы всё нормально, — я прошёл в кабинет. — Просто хотел бы проверить ногу. Я сегодня прошёл пятнадцать километров пешком, первый раз после ранения такую дистанцию, хотел бы убедиться, что всё в порядке.

— Пятнадцать километров? — она удивлённо подняла брови. — На протезе?

— Да.

— Это вы зря так рискуете, лейтенант. Нужно постепенно, понемногу нагрузку увеличивать. А то сорвёте культю, и потом долго лечиться придётся.

— Понимаю, — кивнул я. — Но дело есть, не мог не идти.

Она вздохнула:

— Ладно, раз уж пришли, давайте посмотрим. Лида! — она повысила голос, обращаясь к кому-то в соседнюю комнату. — Иди сюда, помоги!

Из соседней комнаты вышла молоденькая девушка лет восемнадцати, с двумя аккуратными косичками, в обязательном белом халате. Видно было, что она только начинает свою медицинскую карьеру, движения неуверенные, на лице застывшее выражение старательности.

— Присаживайтесь, лейтенант, сейчас посмотрим, — фельдшер указала на топчан.

Я сел и девушка подошла ближе, чтобы помочь мне, и в этот момент она поняла что у меня протез.

Реакция была мгновенной. Лида побледнела, как мел, её глаза расширились, и я увидел, как она пошатнулась. Фельдшер успела подхватить её за руку.

— Лида, выйди пока, принеси бинты из кладовой, — спокойно распорядилась фельдшер, и девушка, благодарно кивнув, почти выбежала из кабинета.

— Простите её, — сказала фельдшер, когда дверь за Лидой закрылась. — Она у нас недавно, всего две недели. Ещё не привыкла. Раньше в колхозе была, в больнице не работала. А тут война, раненые, инвалиды. Для неё это всё в новинку.

— Ничего, понимаю, — ответил я. — Сам поначалу не мог на свою ногу спокойно смотреть.

Фельдшер, похоже, была человеком опытным и никакого удивления не выказала, увидев такое диковинное устройство. Она внимательно, почти с профессиональной заинтересованностью осмотрела конструкцию протеза, покрутила в руках приёмную гильзу, проверила крепления.

— Интересная штука, — негромко сказала она. — Первый раз такое вижу. Обычно они совсем не так устроены. Я до войны в Ленинграде работала, в ортопедической клинике. Там такие протезы были, деревянные, тяжёлые, на ремнях. А это, — она кивнула на мой протез, — совсем другое. Лёгкий какой. И подвижный. Как он устроен?

— Новая разработка, — коротко ответил я, не желая вдаваться в подробности. — В Горьком делали.

— Понятно, — она кивнула и принялась разматывать повязку на культе. — А болит?

— Нет, не болит. Чувствительность конечно повышена, культя хоть и зажила, но еще иногда беспокоит.

Она быстро и деловито осмотрела мою культю, ощупала её, проверила, нет ли воспаления, затем осмотрела приёмную гильзу протеза, заглянула внутрь, убедилась, что там чисто. Достала из шкафчика бутылку спирта, смочила ватку и тщательно обработала и культю, и внутреннюю поверхность гильзы.

— Всё в порядке, лейтенант, — она вынесла своё резюме. — Никакого раздражения, потёртостей нет. Культя зажила хорошо. Хороший протез, кто делал? И ходите вы на нём отлично, я даже не заметила сразу, что у вас протез.

— В Горьком делали, в госпитале, — я решил не распространяться о том, что делал его в значительной степени сам. — Там хороший ортопедический цех.

— Видно, что хороший, — она кивнула. — Давайте я помогу вам с протезом.

Она ловко помогла мне надеть протез обратно, проверила, правильно ли он сел, затянула крепления.

— Вот так. Теперь походите немного, проверьте, всё ли в порядке.

Я встал, прошёлся по кабинету. Всё было нормально, никаких неприятных ощущений.

— Отлично, — сказал я. — Спасибо большое.

— Пожалуйста, — она улыбнулась. — Только вы всё-таки поосторожнее. Не нужно сразу такие нагрузки. Постепенно увеличивайте расстояния. И приходите регулярно, хотя бы раз в неделю, проверять состояние. Понятно?

— Понятно, — кивнул я. — Обязательно буду приходить.

— И ещё, — она посмотрела на меня внимательно. — Если вдруг появится боль, покраснение, отёк, сразу приходите. Не тяните. Инфекция в таких случаях развивается быстро, и тогда лечить будет гораздо сложнее.

— Хорошо, учту, — я поблагодарил её ещё раз и направился к выходу.

Непонятно почему, но во всех документах указано моё воинское звание, как будто я по-прежнему служу в армии. Ничего против этого не имею, но как-то странно. Впрочем, может быть, это обычная практика для инвалидов войны, я пока не разобрался во всех тонкостях.

То, что я достойно выдержал первый настоящий экзамен, пройдя за два с половиной часа почти пятнадцать километров, моё настроение отправило в космос. Значит, я не зря несколько недель мучился в госпитале, восстанавливая свои физические кондиции, и вполне могу переносить приличные нагрузки.

Я, довольный собой и жизнью, смело постучал в дверь кабинета Виктора Семёновича и, услышав в ответ:

— Да, заходите, — решительно открыл дверь.

Сделав шаг вперёд, я по-армейски вытянулся в струнку и весело обратился к хозяину кабинета:

— Разрешите войти, товарищ второй секретарь городского комитета ВКП(б)!

Виктор Семёнович явно не ожидал от меня такого официоза и немного ошарашенно ответил:

— Георгий Васильевич, ну так официально явно ни к чему. Проходи, садитесь.

В этот момент я увидел, что в кабинете он не один.

Стоявший у окна мужчина лет сорока, среднего роста, в кителе старого образца, повернулся и, улыбаясь, проговорил, делая шаг навстречу и протягивая для знакомства руку:

— Давайте знакомиться, товарищ Хабаров. Я Чуянов Алексей Семёнович, Первый секретарь Сталинградского обкома и горкома ВКП(б).

Глава 15

Я пожал протянутую руку, стараясь не выдать своего удивления. Встретить первого секретаря обкома в первый же рабочий день, да ещё в кабинете своего непосредственного начальника, как-то немного неожиданно.

— Очень приятно, товарищ Чуянов. Лейтенант Хабаров Георгий Васильевич.

— Садитесь, Георгий Васильевич, — Чуянов кивнул на стул перед столом. — Виктор Семёнович мне о вас рассказывал. Интересная у вас биография получается. Командир Красной Армии, инвалид войны, а теперь партийный работник. И протез у вас, говорят, необычный.

Я сел, стараясь не показать, как меня удивило такое внимание со стороны первого секретаря к рядовому инструктору горкома.

— Протез действительно новой конструкции, товарищ Чуянов. В Горьковском госпитале разработан.

— Вот как? — Чуянов заинтересованно посмотрел на меня. — А расскажите поподробнее. У нас ведь инвалидов войны теперь будет много, очень много. И всем нужна помощь. Если есть новые разработки, может быть, стоит организовать производство здесь, в Сталинграде?

Я на секунду задумался. Это была возможность. Возможность начать то, о чём думалось ещё в Горьком, когда работал над своим протезом вместе с Соломоном Абрамовичем и Васей Маркиным.

— Товарищ Чуянов, разработка действительно перспективная. Протез лёгкий, прочный, позволяет нормально передвигаться, даже преодолевать значительные расстояния. Сегодня я прошёл от центра до Бекетовки пешком, за два с половиной часа.

Чуянов переглянулся с Андреевым.

— Пятнадцать километров за два с половиной часа? На протезе? — в голосе первого секретаря прозвучало неподдельное удивление. — Это действительно впечатляет. Обычные протезы таких нагрузок не выдерживают, я знаю. У меня в аппарате работает товарищ с протезом, так он через два километра вынужден отдыхать.

— Наш протез, то есть протез, который мы разработали в Горьковском госпитале, основан на других принципах, — начал было я, но Чуянов остановил меня жестом:

— Погодите, Георгий Васильевич. Вы сказали «мы разработали»? То есть вы принимали участие в разработке?

— Да, товарищ Чуянов. Я работал над этим проектом вместе с инженером авиационного завода и офицером, который перед войной закончил четыре курса МАДИ. Мы втроём создали эту конструкцию.

Чуянов снова переглянулся с Андреевым, и я увидел в его глазах живой интерес.

— Виктор Семёнович, я думаю, нам нужно поговорить об этом подробнее. Георгий Васильевич, вы можете как можно скорее подготовить записку о вашей разработке? С техническим описанием, возможностями организации производства?

— Могу, товарищ Чуянов, — я почувствовал, как внутри загорается огонь. — У меня с собой абсолютно все материалы по нашей разработке. Более того, я могу связаться с моими товарищами по разработке в Горьком. У них уже наверняка есть и материалы по результатам первых недель работы.

— Отлично, — Чуянов кивнул. — Вот что, Георгий Васильевич. Я думаю, это может стать важным делом. У нас в Сталинграде и области сейчас тысячи инвалидов войны. Им нужна помощь, нужна возможность вернуться к нормальной жизни. Если ваша разработка позволяет это сделать, мы должны организовать производство.

Он повернулся к Андрееву:

— Виктор Семёнович, давайте подумаем, где мы можем это организовать. Какие у нас есть возможности?

Андреев задумался, потирая подбородок. Я видел, что он прикидывает варианты.

— Алексей Семёнович, у нас есть скорее всего возможности на наших заводах, — начал он медленно. — Но восстановление идёт медленно. Поэтому давайте поручим Георгию Васильевичу подготовить все материалы, затем соберем парторгов ЦК, пригласим нашу городскую медицину, у нас ведь была при областной больницы небольшая ортопедическая мастерская и вместе подумаем, что можно сделать самим для решения этой проблемы.

— Это наверное оптимальный вариант, — согласился Чуянов. — У нас только по области несколько тысяч инвалидов, и каждый день прибывают новые. Нужно много протезов, очень много.

Он повернулся ко мне:

— Георгий Васильевич, а насколько сложно изготовление вашего протеза? Какие нужны материалы, какое оборудование?

Я быстро прикинул в уме. Это был тот разговор, к которому я готовился ещё в Горьком, обсуждая с Соломоном Абрамовичем перспективы массового производства.

— Товарищ Чуянов, основные материалы, это дюралюминий для силовых элементов, сталь для осей и креплений, кожа для гильзы, натуральная резина для амортизаторов. Дюраль — это самая большая проблема, материал пока стратегический. Оборудование нужно обычное слесарное и токарное, плюс сварочный аппарат. Самое сложное, это точная подгонка под конкретного человека, под его культю. Это требует квалифицированного мастера и индивидуального подхода к каждому пациенту.

— То есть нельзя делать на потоке, как валенки? — уточнил Чуянов.

— Нельзя, — подтвердил я. — Каждый протез индивидуален. Хотя можно стандартизировать основные узлы, делать их заготовками, а потом подгонять под конкретного человека. Это ускорит производство.

Чуянов задумчиво кивал:

— Понятно. Значит, нужны и производственные мощности, и квалифицированные кадры. Виктор Семёнович, как думаешь, у нас есть специалисты? Слесари, токари?

— Есть, — кивнул Андреев. — На тракторном заводе осталось немало рабочих, многие вернулись после эвакуации. Плюс демобилизованные по ранению, среди них немало квалифицированных людей. Можно набрать бригаду.

— А с медицинской стороны? — продолжал Чуянов. — Кто будет снимать мерки, подгонять протезы?

— В областной больнице должны остаться врачи-ортопеды, — ответил Андреев. — Если нет, найдем, кого и где обучить.

— Хорошо, — Чуянов встал, прошёлся по кабинету. — Георгий Васильевич, вот что мы сделаем. Готовьте записку, техническое описание. Подробно, со схемами, с расчётом необходимых материалов и оборудования. Виктор Семёнович, тебе партийное поручение. Так как товарищ Хабаров твой кадр, возьми это дело себе лично.

Чуянов остановился и повернулся ко мне:

— Диспозиция, говоря военным языком у нас, Георгий Васильевич, такая. Восстановление жилья для вашего отдела одна из приоритетных задач. Поэтому оформляйтесь, вникайте в дела по основному направлению. никто не отменяет.

Он помолчал и обратился к Андрееву:

— Виктор Семёнович, давайте так. Георгий Васильевич будет работать по двум направлениям. Основное, это жилищное строительство, как и планировали. А параллельно пусть занимается организацией производства протезов. Это важно, товарищи, очень важно. Инвалидов с каждым днём всё больше, государство конечно о них позаботится. Но если мы здесь, в Сталинграде, сможем наладить производство качественных протезов, это будет очень большое дело. Может быть, потом и в другие города опыт распространим.

— Понял, Алексей Семёнович, — кивнул Андреев. — Так и сделаем.

Чуянов встал, давая понять, что разговор окончен.

— Будем рады, если это дело выгорит, Георгий Васильевич. Идите, оформляйтесь до конца и знакомьтесь с коллегами по отделу. Потом возвращайтесь и Виктор Семёнович введёт вас в курс дела. Ваша записка, мне нужна как можно скорее.

Я встал, снова вытянулся по стойке «смирно»:

— Есть, товарищ Чуянов! Разрешите идти?

— Идите, идите, — Чуянов улыбнулся. — И бросьте вы эту армейскую манеру. Вы теперь партийный работник, а не военный. Хотя, — он помолчал, — с другой стороны, дисциплина, это хорошо. Нам сейчас такая дисциплина очень нужна.

Когда дверь за мной закрылась, я услышал сквозь неё голос Чуянова:

— Интересный парень, Виктор Семёнович. Думает головой, не боится брать на себя ответственность. Таких нам сейчас много нужно.

Я улыбнулся и направился в приёмную, где меня оказывается уже ждала секретарша с документами.

В приёмной сидела женщина лет сорока, в строгом тёмном платье, волосы убраны в тугой пучок. Она подняла голову от машинки, на которой печатала что-то, и внимательно посмотрела на меня.

— Товарищ Хабаров?

— Да, это я.

— Марфа Петровна, секретарь объединенной приемной, — она встала, протянула руку. — Виктор Семёнович предупредил, что вы придёте. Вот ваши документы, — она достала из папки несколько листов. — Приказ о назначении, удостоверение личности, пропуск в здание, талоны на питание в столовой, продовольственные карточки, денежный аттестат и остальное. Проверяйте, если все в порядке, то может идти в сектор учета и приступать к работе.

Я взял документы, внимательно просмотрел их. Всё было вроде оформлено правильно, никаких ошибок не нашлось.

— Спасибо, Марфа Петровна, — Сказал я убирая документы в свою полевую сумку. — А где кабинет сектора учета?

— Кабинет? — она усмехнулась. — Какой кабинет, товарищ Хабаров? У нас тут места на всех не хватает. Вы тоже будете работать вместе с другими инструкторами, в общем кабинете. Это третий этаж, комната номер семнадцать. Там уже трое сидят, теперь вы четвёртым будете. А сектор учета рядом в закутке, по вывеске увидите.

— Понятно, — кивнул я. — А Виктор Семёнович когда освободится?

— Это я не знаю, наверное только когда город восстановим. Но он сказал, чтобы вы к нему сразу пришли когда оформитесь полностью и познакомитесь с отделом. И вот ещё, — она достала из ящика стола небольшую тетрадь в чёрной обложке. — Ваша рабочая тетрадь. Записывайте туда все поручения, все задания. По опыту работы с Алексеем Семеновичем скажу, что это очень облегчит нам жизнь.

Я взял тетрадь, положил в сумку вместе с документами.

— Спасибо, Марфа Петровна. Я пойду, освоюсь.

— Идите, идите, — и она ту же переключилась на свою пишущую машинку.

Я поднялся на третий этаж, нашёл комнату номер семнадцать. Рядом была дверь сектора учета, в который я тут же зашел.

Сектором учета заведовал весь седой мужчина неопределенных лет, без левой руки и в темных очках. На столе перед ним горела настольная лампа. Он молча взял мои документы, быстро заполнил всё необходимое и протянул мне партбилет.

— Я вас не задерживаю, товарищ Хабаров, — я молча убрал в нагрудный карман гимнастерки свой партбилет и молча вышел.

За дверью на двери которой слышались голоса, кто-то громко смеялся. Я постучал и, услышав приглашение войти, открыл дверь.

Комната была достаточно большой, метров двадцать, но в ней было шесть столов, стоящих попарно у противоположных стен, шкаф для документов, вешалка с несколькими пальто и шинелью. За одним из столов сидел мужчина лет тридцати пяти, в пиджаке, с тщательно причёсанными волосами. За другим столом, молодой парень лет двадцати пяти, в военной гимнастёрке без погон. У окна стоял третий, постарше, лет сорока, курил, глядя на разрушенный город за окном.

— Здравствуйте, товарищи, — поздоровался я с порога.

Все трое повернулись, оглядели меня с любопытством.

— Здравствуй, здравствуй, — откликнулся мужчина в пиджаке. — Ты, наверное, новенький? Хабаров?

— Да, это я. Георгий Васильевич Хабаров.

— А, это про тебя Виктор Семёнович говорил, — он встал, протянул руку. — Илья Борисович Гольдман. Это, — он кивнул на парня в гимнастёрке, — Пётр Фёдорович Савельев, по совместительству наш главный комсомолец. А это, — он указал на курившего у окна, — Степан Иванович Кузнецов.

Я обменялся рукопожатиями со всеми, прошёл к одному из столов, который был по всем признакам свободен.

— Да, располагайся, — сказал Гольдман. — Это будет твой стол. Бумага, карандаши, ручки, чернила вон в том шкафу, если нужно, бери. Только аккуратно, всё на учёте.

— Спасибо, — я сел за стол, огляделся. На столе ничего не было, кроме чернильницы.

— Ты, я слышал, из Горького приехал? — спросил Савельев. — С Виктором Семеновичем?

— Да, одновременно с уральскими добровольцами прибывшими на восстановление города.

— Молодцы ребята, — одобрительно кивнул Савельев. — Нам сейчас каждая пара рук на счету. Кузнецов, вон даже чуть ли плясал, когда узнал об их приезде.

— А ты сразу же побежал к своим комсомольцам узнавать, что да как, — буркнул Кузнецов, не оборачиваясь от окна. — Саперов бы нам конечно побольше. Немцы всё заминировали, гады.

— Ничего, разминируем, — сказал Гольдман. — Сапёры работают. Медленно, но работают.

Первый рабочий день в Сталинграде начался лучше, чем можно было предположить. У меня появилась задача, конкретная и важная. Организовать производство протезов. В помощи нуждаются тысячи инвалидов войны, таких же, как я. Вернуть им возможность нормально жить, работать, быть полезными.

«Задача № 1. Организация производства протезов. Подготовить техническую записку с описанием конструкции, расчётами материалов и оборудования. Срок: как можно раньше. Связаться с С.А. Кацем и В.И. Маркиным, узнать о первом опыте работы».

Я закрыл тетрадь. Увидев это, Кузнецов спросил:

— Ты член ВКП(Б)?

— Да, — ответил я, настораживаясь. Что-то в его голосе было не понятное, насторожившее меня.

— Андреич, завсектором учета, мужик кремень. Немцы его в лагерь угнали, он не успел уйти, документы какие-то уничтожал. Так он сбежал и линию фронта перешел, чуть ли не в голом виде. Руку потерял и чуть не ослеп. У него два дня назад жену бандиты какие-то хотели убить, они у немцев служили. Но твари просчитались, она всех троих из табельного положила. Её в госпиталь успели довезти, говорят жить будет. Ты ведь у Родимцева воевал, как мы слышали. Так что оружие всегда наготове держи. Война здесь, в Сталинграде еще не кончилась.

— Понятно, — ответил я.

— У нас, товарищ Хабаров, поэтому настроение сам понимаешь. Андреич как раз минут за пять до тебя был, рассказывал.

Он помолчал, а потом спросил:

— Ты кстати завтракал?

— Утром чай пил.

— Тогда иди в столовую, тебе же Марфа выдала продовольственные талоны?

— Да.

—Вот и иди в столовую. Обидно будет если талон на завтрак пропадет. А он только сегодня действителен, задним числом, — Кузнецом развел руками, — нельзя. У них с этим делом строго.

— Спасибо, — ответил я и решил воспользоваться советом товарища.

Кормили в обкомовско-горкомовской столовой всех сотрудников подряд, но я сразу же наметанным глазом увидел разницу в служебном положении завтракающих.

Столовая была самой обыкновенной, советской. Я взял старый обколотый поднос и встал в небольшую очередь на раздачу. Мне быстро подали достаточно большую порцию какой-то каши, типа ассорти, главным ингредиентом в которой была перловка и два куска черного хлеба. А вот когда стал брать чай у меня спросили, когда предпочту взять масло и печенье.

Вопрос меня не удивил, я почему-то продолжал считаться средним комсоставом Красной Армии и мне по нормам комсостава полагалось дополнительно 40 г масла или сала, 20 г печенья и 50 г рыбных консервов в сутки. Разумнее всего масло и печенье брать утром, мало ли что, вдруг вечером не судьба будет оказаться в столовой.

А вот то, что стоящей следом за мной уже достаточно пожилой женщине масло и печенье не предложили, меня немного озадачило. Но я сразу же понял в чем дело. Не все наши работники имели офицерский статус, поэтому и разница.

Мне было от этого немного дискомфортно, и я сразу же решил поделиться маслом с этой женщиной, но она куда-то быстро ушла, унося в руках свою порцию каши и чай.

Настроение у меня после этого заметно испортилось. Оно после рассказа о жене завсектором учета и так было не очень, а здесь вообще упало.

Каша была вполне съедобной и даже вкусной, а чай оказался просто замечательным, особенно вместе с маслом и печеньем. Ел я не спеша, обдумывая предстоящий разговор с Виктором Семеновичем.

Окончательное решение, что я предложу по-настоящему революционное, оформилось в моей голове почти в деталях, когда еще только шел вдоль разрушенных трамвайных путей. И это очень реальное предложение, даже более, чем предложенный мною протез.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге